КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Жорж. Корсиканские братья. Габриел Ламбер. Метр Адам из Калабрии [Александр Дюма] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Александр Дюма Жорж

I ИЛЬ-ДЕ-ФРАНС

He случалось ли вам в один из тех длинных грустных и холодных зимних вечеров, когда наедине со своими мыслями вы слушаете, как ветер свистит в коридорах и дождь хлещет по стеклам окон, когда, прижавшись лбом к камину, вы смотрите невидящим взглядом на потрескивающие в очаге головни, — не случалось ли вам почувствовать отвращение к нашему мрачному климату, к нашему сырому и грязному Парижу и умчаться в мечтах в какой-нибудь волшебный оазис, зеленый и свежий, где можно в любое время года на берегу живительного источника, у подножия пальмы, в тени ямбозы задремать, постепенно погружаясь в блаженство и негу?

Так вот, рай, о котором вы мечтаете, существует, эдем, куда вы стремитесь, вас ждет: этот ручей, убаюкивающий вашу дневную дремоту, ниспадает каскадом и рассыпается водяной пылью; эта пальма, охраняющая ваш сон, колышет под дуновением морского бриза свои длинные листья, словно султан на шлеме великана; эти ветви ямбозы с плодами, отливающими цветами радуги, манят вас в свою благоухающую тень. Следуйте за мной.

Отправимся в Брест, этот воинственный брат торгового Марселя, вооруженный часовой, который сторожит океан; там, среди сотен кораблей, охраняющих его порт, выберем один из бригов с узким корпусом, с легкими парусами и удлиненными мачтами, какими наделил суда своих смелых пиратов соперник Вальтера Скотта — автор поэтических романов о море. Сейчас как раз сентябрь — месяц, благоприятствующий долгим путешествиям. Взойдем на борт корабля, которому мы доверили нашу общую судьбу, оставим за собой лето и устремимся навстречу весне. Прощай, Брест! Привет, Нант! Привет, Байонна! Прощай, Франция!

Видите ли вы направо от нас этого гиганта высотой в десять тысяч футов? Его гранитная голова теряется в облаках, словно парит в них, а сквозь прозрачную воду можно различить его каменные корни, врастающие в бездну. Это пик Тенерифе, древняя Нивария, место встречи океанских орлов; вы видите, как они летают вокруг своих гнезд, и отсюда они кажутся не крупнее голубок. Но проплывем мимо, ибо не это цель нашего путешествия, ведь здесь только цветник Испании, а я обещал вам сад мира.

Видите ли вы слева эту голую скалу, лишенную растительности, беспрерывно обжигаемую тропическим солнцем? К этой скале на протяжении шести лет был прикован современный Прометей; это пьедестал, на котором Англия сама воздвигла памятник своему же позору, под стать костру Жанны д’Арк и эшафоту Марии Стюарт; это политическая Голгофа, которая в течение восемнадцати лет была местом паломничества всех проходящих кораблей; но мы направляемся не сюда. Проплывем мимо, нам здесь нечего делать: цареубийца Святая Елена лишилась останков своего мученика.

Вот мы и у мыса Бурь. Вы видите гору, устремившуюся вверх посреди туманов, — это тот самый исполин Адамастор, что предстал перед автором «Лузиад». Мы проплываем мимо крайней точки земли: этот мыс, обращенный к нам, выглядит словно нос корабля. В самом деле, посмотрите, как свирепо о него разбивается океан, но он бессилен, потому что этот корабль не боится бурь, потому что он направляется в порт вечности, потому что ведет его сам Бог. Проплывем мимо — за зеленеющими горами мы увидели бы бесплодные земли и обожженные солнцем пустыни. Проплывем мимо — я обещал вам прохладные воды, нежную тень ветвей, беспрерывно зреющие фрукты и вечные цветы.

Привет Индийскому океану, куда нас несет западный ветер; привет тем местам, где происходит действие сказок «Тысячи и одной ночи», — мы приближаемся к цели нашего путешествия. Вот печальный остров Бурбон, подтачиваемый вечным вулканом. Бросим взгляд на пылающий там огонь и улыбнемся царящим вокруг ароматам; потом, прибавив еще несколько узлов, пройдем между Плоским островом и Пушечным Клином, обогнем мыс Канониров и остановимся под флагом. Бросим якорь: рейд здесь удобный, наш бриг, утомленный столь долгим переходом, требует отдыха. Впрочем, мы достигли цели своего путешествия, потому что это и есть та счастливая земля, которую природа, кажется, скрыла на краю света, как ревнивая мать прячет девственную красоту своей дочери от оскверняющих ее взглядов, — это земля обетованная, жемчужина Индийского океана, это Иль-де-Франс.

А теперь, целомудренная дочь морей, родная сестра острова Бурбон, счастливая соперница Цейлона, позволь мне приподнять край твоей вуали и показать тебя моему другу-иностранцу, сопровождающему меня брату-путешественнику; позволь мне развязать твой пояс, о прекрасная пленница, ведь мы оба — странники из Франции, а, быть может, когда-нибудь Франция выкупит тебя, богатая дочь Индии, ценою какого-нибудь захудалого королевства Европы.

А вам, следившим за нами глазами и мыслью, позвольте теперь рассказать о чудесной стране с ее вечно плодородными полями, о стране, где урожай собирают два раза в год, где весна и лето следуют друг за другом, беспрестанно чередуясь, и где плоды приходят на смену цветам, а цветы — плодам. Позвольте мне рассказать вам о поэтическом острове, ноги которого погружены в море, а голова прячется в облаках; словно Венера, его сестра, этот остров, рожденный из морской пены, поднимается из влажной колыбели к своему небесному царству, украшенный то сверкающим днем, то звездной ночью — вечными нарядами, которые даровал ему сам Господь и которые Англия не смогла еще у него отнять.

Пойдемте же, и, если воздушные путешествия пугают вас не больше, чем морские, ухватитесь, подобно новому Клеофасу, за край моего плаща: я перенесу вас на перевернутый конус Питербота — самой высокой горы на острове после пика Черной реки. Оказавшись там, мы посмотрим во все стороны: направо, потом налево, вперед и назад, вниз и вверх.

Над нами вы видите небо, всегда чистое, усеянное звездами, как лазурная скатерть, где Бог своей поступью поднимает золотую пыль, любая частица которой являет собой целый мир.

Под нами весь остров: он расстилается у наших ног как географическая карта в сто сорок пять льё в окружности, со своими шестьюдесятью реками, которые кажутся отсюда серебряными нитями, привязывающими море к берегам острова, и тридцатью горами, увенчанными султанами рогожных деревьев, такамаков и пальм. Среди всех рек обратите внимание на водопады Убежища и Источника: из глубины лесов, где они зарождаются, их потоки со страшным шумом, подобным грохоту бури, несутся на встречу с морем, а оно ждет их и, спокойное или бушующее, отвечает на этот вечный вызов то презрением, то гневом; победители соревнуются, кто из них совершит на земле больше опустошений и прогремит сильнее. Потом, после такой картины пустого тщеславия, полюбуйтесь Большой Черной рекой, спокойно несущей живительные воды; она отдает свое славное имя всему, что ее окружает, доказывая тем самым победу мудрости над силой и спокойствия — над гневом. Среди всех этих гор вы увидите и утес Брабант — гигантского часового, стоящего на северной оконечности острова, чтобы защищать его от внезапных нападений врага и от яростных волн океана. Посмотрите на пик Трех Сосцов, у подножия которого протекают две реки — Тамариндовая и Крепостная, — как будто индийская Исида захотела во всем оправдать свое имя. Наконец, посмотрите на Большой Перст, самую величественную вершину острова после Питербота, где мы с вами находимся. Этот пик как будто поднимает к небу палец, чтобы показать хозяину и его рабам, что над ними есть Судия и он решит их дела по справедливости.

Перед нами Порт-Луи, некогда Порт-Наполеон, столица острова, с многочисленными деревянными домами, с двумя ручьями, после каждой грозы превращающимися в потоки, с островом Бочаров, защищающим подступы к городу, и с пестрым населением, состоящим, кажется, из представителей всех народов мира — от ленивого креола (тот, если ему нужно перейти на другую сторону улицы, заставляет нести себя в паланкине, а говорить для него так утомительно, что он приучил своих рабов повиноваться жестам) и до негров, которых утром ведут на работу, погоняя кнутом, а вечером тем же кнутом возвращают домой. Между этими двумя крайними ступенями социальной лестницы вы видите ласкаров — зеленых и красных (вы их отличите по чалмам только этих двух цветов и по бронзовым лицам, являющим смесь малайского и малабарского типов). Посмотрите на негра-волофа, высокого и красивого уроженца Сенегамбии, черного, как гагат, с горящими, как карбункулы, глазами, с белыми, словно жемчуг, зубами. А вот маленький китаец с плоской грудью и широкими плечами, с голым черепом и висячими усами; никто не понимает, что он говорит, и все же все с ним общаются, потому что он продает любые товары, знает все ремесла и все профессии, потому что китаец — это еврей колонии. Малайцы, меднолицые, маленькие, мстительные, хитрые, всегда забывают благодеяние и вечно помнят обиду; как цыгане, они продают такие вещи, о которых принято спрашивать только вполголоса. Мозамбикцы, кроткие, добрые и глупые, вызывают уважение только своей физической силой. Малагасийцы, хитрые, изворотливые, с оливковым цветом лица, с широким носом и толстыми губами, отличаются от негров-сенегальцев красноватым оттенком кожи. Намакасы, стройные, ловкие и гордые, с детства приученные к охоте на тигров и слонов, изумляются, что их перевезли на землю, где нет чудовищ, с которыми надо бороться. Наконец, среди них всех — английский офицер из островного гарнизона или портовой стоянки, английский офицер в ярко-красном жилете, с кивером в форме фуражки и в белых штанах; с высоты своего величия он смотрит на креолов и мулатов, на хозяев и рабов, на колонистов и туземцев, говорит только о Лондоне, хвалит только Англию и уважает лишь самого себя.

За нами Большой порт, бывший Имперский порт, когда-то построенный голландцами, но покинутый ими, потому что он находится на наветренной стороне острова, и тот же бриз, что гонит корабли в этот порт, мешает им выйти из него. Поэтому порт пришел в упадок, превратившись в поселок, дома которого едва держатся, и теперь это маленькая бухта, где шхуна ищет укрытия от абордажа пиратов, а вокруг нее горы, покрытые лесами, где раб спасается от тирании хозяина. Потом, переведя взгляд поближе, мы различим почти у себя под ногами, на внешней стороне гор, окружающих порт, Моку, благоухающую алоэ, гранатами и черной смородиной. Мока всегда такая свежая, что кажется, будто она вечером снимает сокровища своего убора, чтобы на заре вновь украситься ими; Мока наряжается каждое утро так же, как другие местности украшаются к празднику, Мока — сад острова, названного нами садом мира.

Займем наше прежнее положение, повернемся лицом к Мадагаскару и посмотрим налево: у наших ног, по ту сторону Убежища, расстилаются равнины Вилемса — самая прелестная после Моки часть острова; они заканчиваются у равнин Святого Петра горой Кордегардии, по форме похожей на круп лошади; дальше, за Тремя Сосцами и за большими лесами, расположен район Саванна; здесь протекают реки, получившие нежные названия: река Лимонных деревьев, Купальни Негритянок и Аркады, пристани которых так хорошо защищены крутыми берегами, что туда не сумеет проникнуть никакой враг; вокруг него пастбища, соперничающие с равнинами Святого Петра, — там такая девственная почва, какая встречается только в безлюдных пространствах Америки; наконец, в глубине лесов — Большой водоем, где водятся такие гигантские мурены, что это уже не угри, а змеи; случалось, что они затаскивали к себе и пожирали оленей, преследуемых охотниками, а также беглых негров, рискнувших там выкупаться.

Посмотрим направо. Вот над Крепостным районом возвышается утес Открытия; с вершины его видны мачты кораблей — отсюда они кажутся тонкими и гибкими, как ветви ивы. Вот мыс Несчастья, вот Могильная бухта, вот Грейпфрутовая церковь. Здесь стояли по соседству друг с другом хижины г-жи де Да Тур и Маргариты; о мыс Несчастья разбился «Сен-Жеран»; у Могильной бухты нашли тело девушки, сжимавшей в руке чей-то портрет; возле Грейпфрутовой церкви два месяца спустя рядом с этой девушкой похоронили юношу такого же возраста. Вы уже угадали имена этих двух возлюбленных, покоящихся в одной могиле, под одной плитой. Это Поль и Виргиния, два тропических зимородка; море, со стоном разбиваясь о прибрежные скалы, кажется, беспрестанно оплакивает их, как тигрица, вечно грустящая о своих тигрятах, которых сама же и растерзала в приступе ярости или ревности.

И теперь, пройдете ли вы по острову от прохода Декорн на юго-запад или от Маэбура до Малого Малабара, проследуете ли вы вдоль берега или в глубь острова, спуститесь ли по рекам или перевалите через горы, будь то под ослепляющим диском солнца, сжигающего равнину пламенными лучами, или под лунным серпом, серебрящим холмы своим печальным светом, — если, о спутник мой, ноги ваши устали, голова отяжелела, а веки слипаются, если, опьянев от благоухания китайских роз, испанских жасминов или плюмерии, вы ощущаете, что все ваши чувства растворяются в некоем подобии опиумного забытья, вы можете без опасения предаться сокровенному и глубокому блаженству тропического сна. Ложитесь же в густую траву, спите спокойно и проснитесь без страха, потому что легкий шум, который, приближаясь, колышет листву, — это не шорох ямайской бокейры, а устремленные на вас черные сверкающие глаза — это не глаза бенгальского тигра. Спите спокойно и просыпайтесь без страха, никогда на острове эхо не повторяло резкого шипения змеи или ночного рева хищного зверя. Нет, это молодая негритянка раздвигает стебли бамбука, чтобы показать свою красивую головку и с любопытством посмотреть на вновь прибывшего европейца. Подайте ей знак, даже не двигаясь с места, и она сорвет для вас сочный банан, душистый плод манго или стручок тамаринда; скажите ей хоть одно слово, и она ответит гортанным голосом: «Позвольте мне услужить вам». Она обрадуется, если за ее услугу заплатят приветливым взглядом или словами благодарности, и предложит проводить вас к своему хозяину. Следуйте за ней, куда бы она ни направилась, и если увидите окруженный цветами красивый дом, к которому ведет обсаженная деревьями аллея, — значит, вы пришли: это жилище плантатора, тирана или патриарха, доброго или злого; но, будь он тем или другим, это вас не касается и не имеет для вас значения. Входите смело, садитесь за семейный стол, скажите: «Я ваш гость» — и тогда перед вами поставят самую красивую тарелку китайского фарфора с прекрасной кистью бананов и хрустальный в серебре бокал, в котором пенится лучшее пиво острова; вы будете охотиться сколько захотите с ружьем хозяина в его саваннах, вы будете ловить рыбу в его реке его же сетями, и каждый раз, когда вы придете к нему сами или пошлете своего друга, будет заколот упитанный телец, потому что здесь появление гостя — это праздник, это такое же счастье, как некогда было возвращение блудного сына.

Вот потому-то англичане, вечные завистники Франции, издавна устремили взгляд на ее любимую дочь, беспрестанно кружили вокруг нее, пытаясь то соблазнить ее золотом, то напугать угрозами, но на все эти предложения прекрасная креолка отвечала презрением, поэтому скоро стало очевидно, что влюбленным англичанам не удастся соблазнить ее, и они решили завладеть ею силой. Пришлось не спускать с нее глаз, охраняя ее, как испанскую monja[1]. Несколько раз они пытались захватить ее, но это были недостаточно серьезные, а следовательно, безрезультатные попытки. Наконец, Англия, не в силах больше сдерживаться, в неистовстве бросилась на остров, и, поскольку однажды утром на Иль-де-Франсе узнали, что его брат, остров Бурбон, уже захвачен, его обитатели попросили своих защитников охранять их лучше, чем в прошлом, и те начали всерьез точить ножи и раскалять ядра, потому что неприятеля ждали с минуты на минуту.

Двадцать третьего августа 1810 года по всему острову загремела грозная канонада, возвестившая о прибытии врага.

II ЛЬВЫ И ЛЕОПАРДЫ

Было около пяти часов пополудни одного из тех чудесных летних дней, что неведомы в нашей Европе. Половина обитателей Иль-де-Франса расположилась полукругом на холмах, возвышающихся над Большим портом, и затаив дыхание созерцала битву, разыгравшуюся внизу, как когда-то римляне с высоты ступеней цирка смотрели на бой гладиаторов или на сражение мучеников. Только на этот раз ареной служила широкая бухта, окруженная подводными скалами, где противники сели на мель, чтобы, вопреки всему, не отступать и, лишенные возможности маневрировать, без помех терзать друг друга. И здесь не было весталок, которые, подняв палец, потребовали бы остановить эту жуткую навмахию: все хорошо понимали, что бой идет смертельный — бой до полного уничтожения. Десять тысяч зрителей хранили тревожное молчание. Молчало даже море, так часто бушующее в этих широтах, как будто стараясь не заглушать рева ни одной из трехсот грохочущих пушек.

А произошло вот что.

Двадцатого утром капитан Дюперре, шедший от Мадагаскара на фрегате «Беллона» в сопровождении корветов «Минерва», «Виктор», «Цейлон» и «Уиндгэм», распознал горы Ветров, что на Иль-де-Франсе, и решил зайти в Большой порт отремонтировать свои суда, сильно потрепанные после трех сражений, из которых он вышел победителем; это было тем легче, что остров в это время еще весь принадлежал французам, а трехцветный флаг, развевающийся на форте острова Прохода и на трехмачтовом судне, стоявшем на якоре у его берега, внушал храброму моряку уверенность в том, что он будет встречен друзьями. Поэтому капитан Дюперре велел обогнуть остров Прохода, расположенный приблизительно в двух льё от Маэбура, и, чтобы осуществить этот маневр, приказал корвету «Виктор» выйти вперед, «Минерве», «Цейлону» и «Беллоне» — следовать за ним, а «Уиндгэму» — замыкать строй. Итак, флотилия пустилась в путь, причем корабли следовали друг за другом, потому что ширина прохода в гавань не позволяла даже двум судам идти радом.

Когда «Виктор» приблизился на расстояние пушечного выстрела к трехмачтовому судну, стоявшему на якоре у форта, с этого корабля подали сигналы, означавшие, что в виду острова курсируют английские суда. Капитан Дюперре ответил, что он это отлично знает; флотилия, замеченная с корабля, состояла из «Волшебницы», «Нереиды», «Сириуса» и «Ифигении», и командовал ими коммодор Ламберт, но, поскольку с подветренной стороны острова находился еще капитан Гамелен с кораблями «Предприимчивый», «Ла-Манш» и «Астрея», у французов хватало сил, чтобы принять бой, если неприятель станет его навязывать.

Несколько секунд спустя капитану Буве, шедшему вторым, показалось, что он замечает враждебные действия на корабле, только что подававшем сигналы. К тому же, сколько он ни рассматривал этот корабль во всех его деталях проницательным взглядом, так редко обманывающим моряка, он не мог понять, принадлежит ли это судно французскому флоту. Буве поделился своими наблюдениями с капитаном Дюперре; тот приказал подготовиться к бою. Что касается «Виктора», то ему невозможно было передать эти распоряжения: он ушел вперед слишком далеко и всякий поданный ему сигнал мог быть замечен с форта или с подозрительного корабля.

Итак, «Виктор» продолжает доверчиво идти вперед, подгоняемый свежим юго-восточным бризом; весь его экипаж высыпал на палубу. Два других корабля, идущие за «Виктором», с тревогой следят за движением на трехмачтовом судне и в форте; впрочем, это судно и «Виктор» пока не выражают враждебных намерений: два корабля, находящиеся совсем близко друг от друга, даже коротко переговариваются. «Виктор» продолжает путь; он уже прошел мимо форта, как вдруг по бортам судна, стоявшего на якоре, и на зубцах форта появляется полоса дыма. Внезапно загремели сорок четыре пушки, пробивая ядрами французский корвет, продырявливая его паруса, поражая экипаж, разнося в клочья фор-марсель. В то же время трехцветный французский флаг исчезает с укреплений и с трехмачтового судна, уступая место английскому знамени. Нас одурачили, мы попали в ловушку.

Но, вместо того чтобы повернуть обратно, что было еще возможно, если бы капитан Дюперре оставил корвет, который, оставаясь мишенью, все же оправился от неожиданности и начал отвечать на огонь трехмачтовика залпами двух своих кормовых орудий, капитан подает сигнал «Уиндгэму», который выходит в море, и приказывает «Минерве» и «Цейлону» форсировать проход. Сам он будет поддерживать их, а «Уиндгэм» тем временем предупредит остальные французские суда о положении, в каком находятся эти четыре корабля.

Суда продолжают двигаться вперед — не так уверенно, как «Виктор», но с зажженными фитилями, каждый матрос стоит на своем посту, на корабле царит глубокое молчание, обычно предшествующее важным событиям. Вскоре «Минерва» оказывается борт о борт с вражеским трехмачтовым судном, но на этот раз она опережает его: двадцать две пушки стреляют одновременно — бортовой залп приходится прямо по корпусу противника, часть коечных ящиков на борту английского судна разлетается на куски, слышатся приглушенные крики, потом судно отвечает всеми своими орудиями и возвращает «Минерве» вестников смерти, которые оно только что получило; артиллерия форта тоже бьет по «Минерве», но при этом лишь убивает несколько матросов и обрывает часть снастей.

Подходит «Цейлон», красивый двадцатидвухпушечный бриг, который несколько дней назад был захвачен, как и «Виктор», «Минерва» и «Уиндгэм», у англичан и который, так же как «Виктор» и «Минерва», должен теперь сражаться за Францию, свою новую повелительницу. Он движется, стремительный и грациозный, как морская птица, скользящая по волнам; когда он приближается к форту и трехмачтовому судну, из пушек палят сразу оба корабля, поднимается оглушительный гул, оттого что и тот и другой стреляет одновременно, дым их смешивается — так близко подошли они друг к другу.

Остается капитан Дюперре, командующий «Беллоной». Уже тогда это был один из самых храбрых и искусных офицеров нашего флота. Он подходит в свою очередь, держась ближе к острову Прохода, чем остальные корабли; потом стоящие борт о борт суда извергают огонь в упор, обмениваясь смертью на расстоянии пистолетного выстрела. Корабли форсируют проход, и четыре судна оказываются в гавани: они соединяются близ острова Цапель и бросают якорь между островом Обезьян и мысом Колонии.

Капитан Дюперре тотчас же связывается с городом и узнает, что остров Бурбон взят, однако неприятель, несмотря на попытки захватить Иль-де-Франс, смог овладеть только островом Прохода. Тотчас к храброму генералу Декану, губернатору острова, направляют курьера, чтобы сообщить ему о том, что в Большой порт прибыли четыре французских корабля: «Виктор», «Минерва», «Цейлон» и «Беллона». Генерал Декан получает эти сведения 21-го, в полдень, и передает их капитану Гамелену, который тут же дает находящимся под его командованием судам приказ сниматься с якоря, сухопутным путем посылает капитану Дюперре подкрепление и предупреждает, что сделает все возможное, чтобы прийти на помощь, так как тому, по-видимому, угрожают превосходящие силы неприятеля.

В самом деле, 21-го, в четыре часа утра, пытаясь стать на якорь в устье Черной реки, «Уиндгэм» был захвачен английским фрегатом «Сириус». Командовавший этим фрегатом капитан Пим узнал, что четыре французских судна под командованием капитана Дюперре вошли в Большой порт, где их задерживает ветер; он отдает приказ капитанам «Волшебницы» и «Ифигении», и все три фрегата немедленно пускаются в путь. «Сириус» движется к Большому порту под ветром, а два других фрегата, гонимые ветром, направляются туда же.

Капитан Гамелен наблюдает эти маневры; сопоставив их с переданными ему новыми сведениями, он предполагает, что капитан Дюперре будет атакован. Поэтому он сам спешит сняться с якоря, но, несмотря на все усилия, к выходу оказывается готов лишь 22-го утром. Три английских фрегата опережают его на три часа, и ветер, дующий с юго-востока, усиливаясь с каждой минутой, еще усугубляет трудности, испытываемые капитаном на пути к Большому порту.

Двадцать первого вечером генерал Декан садится на коня и в пять часов утра прибывает в Маэбур вместе с самыми знатными колонистами и теми их неграми, на кого можно положиться. Хозяева и рабы вооружены ружьями, и если англичане высадят десант, каждый островитянин сможет сделать пятьдесят выстрелов. Генерал Декан немедленно встречается с капитаном Дюперре.

В полдень английский фрегат «Сириус», шедший с подветренной стороны острова и, следовательно, испытывавший меньше трудностей, чем два других фрегата, появляется у начала прохода и соединяется с трехмачтовым судном, стоящим на якоре у форта, — фрегатом «Нереида» под командованием капитана Уилоуби. Эти два корабля, словно собираясь атаковать французскую флотилию, движутся на нас, следуя тем же курсом, которым идем мы. Но, слишком приблизившись к берегу, «Сириус» сел на мель и его экипаж потратил целый день, чтобы сняться с нее.

Ночью прибыло подкрепление — матросы, посланные капитаном Гамеленом; их размещают на четырех французских кораблях, где оказалось почти тысяча четыреста матросов и сто сорок две пушки. Едва ли не сразу после их размещения капитан Дюперре посадил на мель свою флотилию; таким образом, каждый корабль подставил врагу один борт и лишь половина судовых пушек вскоре примет участие в готовящемся кровавом празднестве.

В два часа пополудни фрегаты «Волшебница» и «Ифигения» появляются у начала прохода, соединяются с «Сириусом» и «Нереидой» и все четыре корабля идут против нас. Два из них сели на мель, два стали на якорь, имея в общей сложности тысячу семьсот матросов и двести пушек.

Наступает торжественный и напряженный момент, когда десять тысяч зрителей, расположившихся на холмах, увидели, как четыре вражеских фрегата приближаются, даже не поднимая парусов, только благодаря слабому напору ветра, дующего в снасти; численное превосходство позволяет им чувствовать себя уверенно, и они выстроились на расстоянии менее половины пушечного выстрела от французской флотилии, в свою очередь подставив неприятелю один борт; как и мы, сев на мель, они заранее отрезали себе путь к отступлению.

Началась борьба не на жизнь, а на смерть: львы и леопарды схватились и принялись терзать друг друга бронзовыми клыками и ревом огня.

Наши моряки, менее терпеливые, чем французские гвардейцы при Фонтенуа, первыми подают сигнал к битве. У бортов четырех кораблей, на носу которых развевались трехцветные флаги, появляется полоса дыма, в то же время раздается рев семидесяти пушек и ураган огня обрушивается на английскую флотилию.

Англичане отвечают почти тотчас, и тогда завязывается, с перерывами лишь на расчистку палубы от обломков рангоута и мертвых тел и перезарядку пушек, одна из тех смертных схваток, каких со времен Абукира и Трафальгара еще не засвидетельствовала морская летопись. Вначале можно было подумать, что преимущество на стороне врага, так как первые залпы англичан срезали шпринги «Минервы» и «Цейлона» и огонь двух кораблей велся в значительной части вслепую. Но под командованием своего капитана «Беллона» берет на себя все, отвечая стрельбой сразу четырем английским судам: рук, пороха и ядер хватает на всех; словно действующий вулкан, она беспрерывно извергает огонь в течение двух часов, пока «Цейлон» и «Минерва» устраняют полученные повреждения. Эти корабли, стремясь наверстать упущенное время, в свою очередь принимаются рычать и кусаться, вновь нападая на врага, который было отвернулся от них, чтобы сокрушить «Беллону»; боевой строй восстанавливается по всей линии.

Тогда же капитан Дюперре замечает, что «Нереида», уже поврежденная тремя залпами французской флотилии при форсировании прохода, ослабила стрельбу. Тотчас был отдан приказ усилить обстрел и не давать ей ни малейшей передышки. В течение целого часа на «Нереиду» обрушили шквал ядер и картечи, надеясь, что она спустит флаг, но, поскольку флаг оставался на месте, обстрел продолжался, круша ее мачты, сметая все с палубы, пробивая подводную часть, пока, испустив предсмертный вздох, не замолчала ее последняя пушка. Теперь «Нереида», оголенная, как понтон, оставалась в неподвижном безмолвии смерти.

В то время, когда капитан Дюперре отдавал приказание своему помощнику Руссену, ему в голову попадает картечная пуля и опрокидывает его в батарею; поняв, что он опасно ранен, быть может даже смертельно, Дюперре зовет капитана Буве, передает ему командование «Беллоной», приказав взорвать четыре корабля, но не сдаваться, затем пожимает Буве руку и теряет сознание. Никто не заметил этого момента: Дюперре не покидает «Беллону», его заменяет Буве.

К десяти часам стемнело настолько, что приходилось стрелять без наводки, наугад. В одиннадцать огонь прекратился, но наблюдавшие с берега люди понимали, что это всего лишь передышка, и оставались на своих местах. В самом деле, в час ночи появилась луна и при ее бледном свете битва возобновилась.

Во время передышки «Нереида» получает подкрепление, в батарее заменяются пять или шесть разбитых пушек; фрегат, который считали мертвым, был всего лишь в агонии; он приходит в себя, подает признаки жизни и снова атакует нас.

Тогда Буве посылает лейтенанта Руссена на борт «Виктора», капитан которого ранен. Руссен получает приказ снять «Виктора» с якоря, подойти к «Нереиде» вплотную и разбить ее всей своей артиллерией, прекратив пальбу только тогда, когда фрегат будет уничтожен.

Руссен выполняет приказ точно: «Виктор» разворачивает кливер и грот-марсели, трогается с места, идет и без единого выстрела бросает якорь в двадцати шагах от кормы «Нереиды»; отсюда он и открывает огонь, на который противник может отвечать лишь носовыми орудиями, и прошивает бортовую обшивку вражеского судна насквозь. На заре фрегат снова умолкает. Теперь он окончательно разбит, но английский флаг все еще развевается на его гафеле. «Нереида» гибнет, но не сдается.

Вдруг на ней раздаются крики: «Да здравствует император!» Это семнадцать французов, захваченных в плен на острове Прохода и запертых в трюме, ломают дверь своей тюрьмы и через люки выходят с трехцветным знаменем в руках. Знамя Великобритании сброшено, на его месте развевается трехцветное. Лейтенант Руссен дает приказ идти на абордаж, но, когда наши матросы начинают цепляться за борт фрегата, враг, теряя «Нереиду», направляет на нее свой огонь. Бесполезно продолжать борьбу: «Нереида» теперь всего лишь понтон, и французы его захватят, как только будут уничтожены другие корабли. Оставив фрегат плавать подобно мертвому киту, «Виктор» забирает на борт семнадцать пленников, занимает свое место в ряду сражающихся и залпом батареи возвещает англичанам, что он снова в строю.

Французским кораблям отдается приказ направить огонь на «Волшебницу»: капитан Буве намеревается разбить вражеские фрегаты один за другим; к трем часам пополудни «Волшебница» становится целью для всех пушек, в пять часов она лишь слабо отвечает на наш огонь, словно готова пойти ко дну; в шесть часов с берега замечают, что ее экипаж готовится покинуть судно: сначала крики, затем сигналы предупреждают об этом французскую флотилию, и сила огня удваивается, два вражеских фрегата посылают «Волшебнице» шлюпки, с нее бросают пушки в море и спускают на воду лодки; оставшиеся невредимыми и легкораненые матросы садятся в шлюпки, но, пока они добираются до «Сириуса», две из них тонут от ядер и на водной поверхности появляются десятки матросов, пытающихся вплавь добраться до двух соседних фрегатов.

Вскоре из портов «Волшебницы» показался легкий дымок; каждую минуту он становится все гуще, и вот через люки можно разглядеть выползающих оттуда раненых; они поднимают искалеченные руки, зовут на помощь, поскольку дым уже сменился пламенем и изо всех отверстий судна вырываются огненные языки; люди ползут по бортовым сеткам, поднимаются на мачты, облепляют реи; среди этого пламени слышатся душераздирающие крики; потом вдруг корабль раскалывается, как разверзшийся кратер вулкана. Раздается сильный взрыв — «Волшебница» разлетается на куски. Некоторое время все следят за тем, как ее горящие обломки взлетают вверх, падают и, шипя, гаснут в волнах. От прекрасной «Волшебницы», накануне еще считавшей себя царицей океана, не остается ничего: ни обломков, ни раненых, ни убитых — одно лишь обширное пустое пространство между «Нереидой» и «Ифигенией» указывает место, где она находилась.

Потом, устав от борьбы, с ужасом глядя на это зрелище, англичане и французы затихают: остаток ночи посвящается отдыху.

Но на рассвете бой возобновляется. Теперь французская флотилия избирает своей жертвой «Сириус». Огонь с четырех кораблей — «Виктора», «Минервы», «Беллоны» и «Цейлона» — уничтожает «Сириус». На него направляются все ядра и картечь. Два часа спустя у него уже не остается ни одной мачты, борт снесен, вода проникла в трюм через двадцать пробоин, и если бы он не сидел на мели, то пошел бы ко дну. Наконец команда покидает его, капитан сходит последним. Как и на «Волшебнице», на фрегате остались очаги огня, который по фитилю достигает порохового погреба, и в одиннадцать часов утра раздается страшный взрыв — «Сириус» исчезает навсегда!

Тогда на «Ифигении», которая сражалась не снимаясь с якоря, понимают, что дальнейшая борьба невозможна. Она остается одна против четырех судов, потому что, как мы уже сказали, «Нереида» представляет собой безжизненную громаду; «Ифигения» разворачивает паруса и, пользуясь тем, что она осталась целой и почти невредимой, так как не подвергалась обстрелу, удаляется, чтобы укрыться под защитой форта.

Капитан Буве тут же приказывает «Минерве» и «Беллоне» произвести ремонт и сняться с мели. Дюперре, лежа на окровавленной койке, узнает все, что произошло, и отдает приказания. Ни один фрегат не избежит гибели, ни один из англичан не должен спастись и сообщить Англии о поражении! Нам нужно отомстить за Трафальгар и Абукир! В погоню! В погоню за «Ифигенией»!

И оба изувеченных доблестных фрегата собираются с духом, разворачивают паруса и отплывают; «Виктору» же приказано захватить «Нереиду». Ну а «Цейлон» поврежден до такой степени, что не может сдвинуться с места, пока матросы не законопатят его многочисленные раны.

И тогда с берега раздаются громкие торжествующие крики: все население острова, до тех пор хранившее молчание, вновь обретает дыхание и голос, чтобы поддержать «Минерву» и «Беллону», преследующих английский фрегат. Но «Ифигения», менее пострадавшая, чем ее неприятели, заметно опережает их. Миновав остров Цапель, она подходит к форту Прохода, вот-вот выйдет в открытое море и будет спасена. Ядра, которыми ее преследуют «Минерва» и «Беллона», уже не достигают ее и тонут за кормой, как вдруг около прохода появляются три корабля с трехцветными флагами: это капитан Гамелен прибыл из Порт-Луи в сопровождении «Предприимчивого», «Ла-Манша» и «Астреи». «Ифигения» и форт острова Прохода оказываются между двух огней; они должны сдаться на милость победителя, и ни одному англичанину не ускользнуть.

В это время «Виктор» вторично приближается к «Нереиде». Боясь какой-либо неожиданности, он подходит к ней осторожно. Но молчание, царящее на корабле, — это, несомненно, признак смерти. Палуба покрыта трупами; лейтенант, первым взошедший на судно, вступает по щиколотку в кровавое месиво.

Один из раненых приподнимается и рассказывает, что шесть раз отдавался приказ спустить флаг, но французские залпы шесть раз сбивали матросов, пытавшихся выполнить его. Тогда капитан ушел в свою каюту, и больше его никто не видел.

Лейтенант Руссен направляется в каюту и находит капитана Уилоуби за столом, на котором стоят кувшин с грогом и три стакана. У капитана оторваны нога и рука. Перед ним лежит его первый помощник Томсон: он убит картечью, прошившей ему грудь; рядом с ним — раненный в бок картечью его племянник Уильям Муррей.

Своей единственной рукой капитан пытается отдать лейтенанту Руссену шпагу; тот в свою очередь протягивает руку умирающему англичанину и, приветствуя его, говорит:

— Капитан, когда шпагой дерутся столь доблестно, как вы, она принадлежит только Богу!

Он приказывает сделать все возможное, чтобы оказать капитану Уилоуби помощь. Но тщетны усилия: мужественный защитник «Нереиды» скончался на следующий день.

Племянник оказывается счастливее дяди. Рана сэра Уильяма Муррея, хотя и глубокая и опасная, не смертельна. Вот почему он еще появится в нашем повествовании.

III ТРОЕ ДЕТЕЙ

Само собой разумеется, что англичане, потеряв четыре корабля, все же не отказались от намерения завоевать Иль-де-Франс. Напротив, теперь им предстояло одержать победу и отомстить за поражение. Не прошло и трех месяцев после событий, о которых мы только что рассказали читателю, как в Порт-Луи, то есть в точке, прямо противоположной той, где происходило описанное сражение, разгорелась новая битва, не менее ожесточенная, чем первая, но приведшая к совсем иным результатам.

На этот раз речь пойдет не о четырех кораблях и не о тысяче восьмистах матросах. Двенадцать фрегатов, восемь корветов и пятьдесят транспортных судов высадили на остров двадцать или двадцать пять тысяч солдат, и эта армия двинулась на Порт-Луи, называвшийся тогда Порт-Наполеон. Трудно изобразить зрелище, какое являла собой столица острова в то время, когда ее атаковали столь мощные военные силы. Со всех концов его стекались толпы народа, на улицах царило необычайное волнение. Поскольку никто не был осведомлен о действительной опасности, каждый создавал ее в своем воображении и больше всего верил самым преувеличенным, самым неслыханным выдумкам. Время от времени-вдруг появлялся один из адъютантов главнокомандующего: он отдавал очередной приказ и обращался к толпе, стараясь пробудить в ней ненависть к англичанам и вызвать патриотизм. Когда он говорил, со всех сторон взлетали шляпы, надетые на конец штыка, раздавались крики «Да здравствует император!»; люди клялись друг другу победить или умереть; взрыв воодушевления охватил толпу, которая перешла от безучастного ропота к ожесточенным действиям и бурлила теперь, требуя приказа выступить навстречу врагу.

Больше всего народа собралось на площади Армии, то есть в центре города. Можно было видеть то направлявшийся туда зарядный ящик с несущейся галопом парой маленьких лошадок из Тимора или Пегу, то пушку, которую катили артиллеристы-добровольцы, юноши пятнадцати — восемнадцати лет, чьи лица были опалены порохом и потому казались бородатыми. Сюда стягивались национальные гвардейцы в военной форме, добровольцы в причудливой одежде, приделавшие штыки к охотничьим ружьям, негры, облачившиеся в остатки военных мундиров и вооруженные карабинами, саблями и копьями, — все это смешивалось, сталкивалось, валило друг друга с ног, создавало невообразимый шум, поднимавшийся над городом подобно гулу огромного роя пчел над гигантским ульем.

Однако ж, прибыв на площадь Армии, эти люди, бежавшие поодиночке или группами, принимали более солидный и спокойный вид. Дело в том, что здесь была выстроена в ожидании приказа о выступлении половина островного гарнизона, состоявшего из пехотных полков, общей численностью в тысячу пятьсот или тысячу восемьсот солдат; они держались гордо и в то же время беззаботно, как бы воплощая молчаливое осуждение беспорядка, создаваемого теми, кто, будучи менее привычен к подобным событиям, все же обладал мужеством и искренним желанием принять участие в них. Пока негры толпились на краю площади, полк островитян-добровольцев, как бы повинуясь военной дисциплине солдат, остановился против частей гарнизона и построился в том же порядке, стараясь подражать, хотя и безуспешно, правильности их рядов.

Тот, кто командовал добровольцами и, надо сказать, изо всех сил старался достичь необходимого порядка, человек лет сорока — сорока пяти, носил эполеты командира батальона. Природа наградила его одной из тех заурядных физиономий, которым никакое волнение не способно придать того, что в искусстве принято называть выразительностью. Впрочем, он был завит, побрит, подтянут, как будто пришел на парад; время от времени он расстегивал один за другим крючки своего сюртука, застегнутого сверху донизу, и под сюртуком показывался пикейный жилет, рубашка с жабо и белый вышитый по краю галстук. Возле командира стоял красивый мальчик лет двенадцати, которого на расстоянии нескольких шагов ожидал слуга-негр, одетый в куртку и брюки из бумазеи; мальчик же с непринужденностью, свойственной тем, кто привык хорошо одеваться, носил рубашку с большим воротником в фестонах, сюртук из зеленого камлота с серебряными пуговицами и серую фетровую шляпу, украшенную пером. На боку у него висели ножны и ташка, а маленькую саблю он держал в правой руке, стараясь подражать воинственному виду офицера, время от времени громко называя его отцом, чем командир батальона, казалось, гордился не меньше, нежели высоким положением в национальной гвардии, до которого его вознесло доверие сограждан.

На небольшом расстоянии от этой группы, кичившейся своим положением, можно было увидеть другую, хотя и менее блестящую, но несомненно более примечательную.

Она состояла из мужчины лет сорока пяти — сорока восьми и двоих детей, мальчиков четырнадцати и двенадцати лет.

Мужчина этот был высокий, сухощавый, крепко сложенный, но слегка сгорбившийся — и не под тяжестью лет (как уже говорилось, ему было не более сорока восьми лет), а вследствие униженности и подчиненности своего положения. В самом деле, по темному цвету лица, по слегка вьющимся волосам можно было с первого взгляда узнать в нем мулата. Он был один из тех, кто благодаря своей предприимчивости приобрел в колониях большое состояние и кому все же не могли простить цвета его кожи. Одет он был богато, но просто, в руке держал карабин, украшенный золотой насечкой и кончавшийся длинным отточенным штыком; он был так высок, что кирасирская сабля висела у него на боку, как шпага. Его патронташ и карманы были наполнены патронами.

Старший из детей, сопровождавших этого человека, был высокий подросток лет четырнадцати, как мы уже сказали. Привычка охотиться еще в большей степени, чем африканская кровь, придала темный цвет его коже. Находясь постоянно в движении, он был крепок, как восемнадцатилетний, и отец разрешил ему принять участие в предстоящем сражении. Он был вооружен двуствольным ружьем, тем самым, которым привык пользоваться во время прогулок по острову, и, несмотря на юные годы, уже снискал себе репутацию умелого стрелка, вызывавшуюзависть у самых известных охотников острова. Однако, хотя он и казался старше своего возраста, сейчас он вел себя как ребенок. Положив ружье на землю, он возился с огромной собакой мальгашской породы, казалось явившейся сюда на тот случай, если англичане привезут с собой несколько своих бульдогов.

Брат юного охотника, младший сын высокого и смиренного с виду человека, тот, кто дополнял изображаемую нами группу, был подросток лет двенадцати, хрупкий и хилый; ему не достались ни высокий рост отца, ни внушительная осанка брата, который, казалось, захватил всю силу, предназначавшуюся им обоим. Поэтому, в противоположность Жаку (так звали старшего брата), маленький Жорж выглядел младше года на два, чем ему было на самом деле. Небольшого роста, с грустным лицом, бледным и худым, обрамленным длинными черными волосами, он не выглядел физически сильным, что так обычно в колониях; однако в его тревожном и проницательном взгляде сквозил такой пылкий ум, а в постоянно нахмуренных бровях была такая мужественная решимость и такая твердая воля, что можно было лишь удивляться, как в одном существе сочеталось столько слабости и столько силы.

У мальчика не было оружия; он стоял возле отца, крепко сжимая маленькой рукой ствол прекрасного отцовского карабина с золотой насечкой, переводя живые, проницательные глаза с отца на командира батальона, и, казалось, размышлял о том, почему его отец, который был вдвое богаче, сильнее и ловче, чем командир, не был отмечен, подобно тому, каким-либо почетным знаком, особым отличием.

Негр в синем полотняном костюме, так же как другой негр, приставленный к мальчику с воротником в фестонах, ждал, когда войска двинутся в путь: если отец и брат пойдут сражаться, ребенок должен будет остаться с ним.

С самого рассвета слышался грохот пушек, потому что еще утром генерал Вандермасен вместе с частью гарнизона вышел навстречу врагу, чтобы остановить его в ущельях Длинной горы и у переправ через реку Красного Моста и реку Латаний. С утра генерал упорно держался на этих рубежах; но, не желая сразу вводить в бой все силы и опасаясь, что наблюдаемое им наступление предпринято лишь для отвода глаз и англичане войдут в Порт-Луи через какую-то другую брешь в обороне, он взял с собой только восемьсот человек, оставив, как мы уже сказали, для защиты города часть гарнизона и добровольцев-островитян. В результате, проявляя чудеса храбрости, его маленькое войско, сражавшееся против четырех тысяч англичан и двух тысяч сипаев, вынуждено было сдавать позицию за позицией, цепляясь за каждую неровность местности, если она представляла такую возможность хоть на какое-то время, однако приходилось отступать дальше и дальше. И хотя с площади Армии, где были сосредоточены резервы, и не было видно сражения, оттуда по возрастающему с каждой минутой гулу артиллерии можно было судить о том, насколько близко подошли англичане. Скоро в мощные залпы орудий вкрался треск ружейной стрельбы; нужно сказать, однако, что эти звуки не только не испугали защитников Порт-Луи, осужденных приказом генерала бездействовать и неподвижно стоять на площади Армии, но возбудил в них храбрость. В то время как пехотинцы, рабы дисциплины, кусали себе губы и бормотали сквозь зубы ругательства, добровольцы-островитяне бряцали оружием и громко кричали, что, если приказа выступать не последует, они разойдутся и отправятся воевать поодиночке.

И в этот миг раздался сигнал тревоги. Тотчас галопом прискакал адъютант и, подняв вверх шляпу, отдал команду: «К укреплениям! На врага!» — после чего так же быстро умчался.

Тут же загремел барабан регулярных войск; солдаты, построившись в ряды, двинулись навстречу врагу.

Как ни соперничали добровольцы с регулярными войсками, они не могли действовать так же умело. Некоторое время ушло на построение, а после этого они внезапно замешкались, так как одни начали марш с левой ноги, а другие — с правой.

Тогда высокий человек, вооруженный карабином с насечкой, обнял младшего сына и, оставив его на попечение негра в синем костюме, побежал вместе со старшим сыном, чтобы скромно занять освободившееся из-за неловкого маневра место в третьей шеренге добровольцев.

Но при приближении этих двух парий их соседи справа и слева раздвинулись, оттолкнув при этом тех, кто стоял рядом с ними, так что оба, отец и сын, оказались в центре нескольких кругов, подобных тем, что разбегаются на поверхности воды, когда в нее падает камень.

Толстяк с эполетами командира батальона, только что с большим трудом выровнявший первую шеренгу добровольцев, заметил возникший в третьей шеренге беспорядок и, обращаясь к виновникам сутолоки, приказал:

— В ряды, господа, в ряды становись!

Но на этот приказ, произнесенный не допускавшим возражений тоном, ответил общий крик добровольцев:

— Не желаем терпеть мулатов! Нам не нужны мулаты!

Весь батальон, словно эхо, повторил эти слова.

Офицер понял причину сумятицы, увидев в центре широкого круга мулата, продолжавшего сжимать оружие, и его старшего сына, покрасневшего от гнева и поспешившего отступить на два шага от тех, кто вытолкнул его из боевой шеренги.

При виде этого командир батальона, пройдя сквозь расступившиеся перед ним две первые шеренги добровольцев, направился прямо к наглецу — цветному, осмелившемуся встать среди белых. Приблизившись к мулату, стоявшему прямо и неподвижно, как столб, он смерил его с ног до головы возмущенным взглядом и заявил:

— Ну, господин Пьер Мюнье, разве вы ничего не услышали и вам надо повторить, что ваше место не здесь и что вас тут не хотят терпеть?

Пьеру Мюнье стоило только поднять свою мощную руку на толстяка, так грубо разговаривавшего с ним, и он уничтожил бы его одним ударом. Однако мулат ничего не ответил: растерянно подняв голову и встретив взгляд командира, он смущенно отвел глаза; это еще больше обозлило толстяка.

— Что вам здесь надо? — сказал он, пытаясь оттолкнуть Мулата.

— Господин де Мальмеди, — ответил Пьер Мюнье, — я надеялся, что в такой день, как сегодня, разница в цвете кожи померкнет перед общей опасностью.

— Вы надеялись, — сказал толстяк, пожимая плечами и громко хохоча, — вы надеялись! И что же, скажите, пожалуйста, внушило вам эту надежду?

— Моя решимость умереть, если это нужно, чтобы спасти наш остров.

— «Наш остров», — пробурчал командир батальона, — «наш остров»! Эти люди только потому, что они имеют такие же плантации, как и мы, вообразили, что и остров принадлежит им.

— Остров не более наш, чем ваш, господа белые, я это хорошо знаю, — робко ответил Мюнье. — Но если мы будем спорить об этом в то время, когда нужно сражаться, то вскоре он станет и не вашим и не нашим.

— Довольно! — воскликнул командир батальона, топнув ногой, чтобы заставить своего собеседника замолчать. — Довольно; состоите ли вы в списках национальной гвардии?

— Нет, сударь, ведь вам это известно, — ответил Мюнье, — когда я явился к вам, вы отказались принять меня.

— Ну хорошо, а чего же вы хотите теперь?

— Я прошу разрешения следовать за вами как доброволец.

— Невозможно, — сказал толстяк.

— Но почему невозможно? Ведь если бы вы захотели, господин де Мальмеди…

— Невозможно, — повторил командир батальона, гордо выпрямляясь, — господа, которыми я командую, не хотят, чтобы среди них были мулаты.

— Нет! Не нужно мулатов! Не нужно мулатов! — в один голос закричали национальные гвардейцы.

— Но тогда ведь я не смогу сражаться, сударь, — сказал Пьер Мюнье, в отчаянии опустив руки и едва сдерживая слезы, дрожавшие у него на ресницах.

— Организуйте отрад из цветных и станьте во главе их или присоединяйтесь к отряду чернокожих, который последует сейчас за нами.

— Но… — прошептал Пьер Мюнье.

— Приказываю вам покинуть батальон, я вам приказываю! — грубо повторил г-н де Мальмеди.

— Идемте же, отец, идемте, оставьте этих людей, ведь они оскорбляют вас, — послышался дрожащий от гнева мальчишеский голос, — идемте…

Кто-то стал оттаскивать Пьера Мюнье с такой силой, что он сделал шаг назад, произнеся:

— Да, Жак, я иду с тобой.

— Это не Жак, отец, это я, Жорж.

Мюнье с удивлением оглянулся.

Действительно, то был Жорж: он вырвался из рук негра и подошел к отцу, чтобы преподать ему урок чести.

Пьер Мюнье опустил голову и глубоко вздохнул.

Рады национальной гвардии выровнялись, г-н де Мальмеди занял место во главе отрада, и солдаты двинулись ускоренным маршем.

Пьер Мюнье остался с сыновьями; лицо одного из них было багровое, другого — мертвенно-бледное.

Мулат бросил взгляд на пылавшее лицо Жака и побелевшее лицо Жоржа; и то и другое было для отца горьким упреком:

— Ничего не поделаешь, дорогие мои дети, вот так-то.

Жак по натуре был беспечным философом. Вначале эта сцена произвела на него, разумеется, тягостное впечатление, но здравый смысл помог ему быстро утешиться.

— В конце концов, ну и пусть этот толстяк презирает нас! — сказал он отцу, прищелкнув пальцами. — Мы богаче его, не правда ли, отец? Что же до меня, — добавил он, взглянув на мальчика с воротником в фестонах, — пусть только мне попадется этот сопляк Анри, и я задам ему такую взбучку, что он запомнит ее надолго.

— Мой дорогой Жак! — воскликнул Пьер Мюнье, как бы благодаря его за утешение.

Затем он обратил взор на младшего сына, чтобы проверить, настроен ли он так же благоразумно, как старший.

Но Жорж оставался безучастным; все, что отец мог заметить на его холодном лице, была чуть заметная усмешка; впрочем, как ни было его лицо непроницаемо, в этой усмешке таилось столько презрения и жалости к отцу, что Пьер Мюнье как бы в ответ на невысказанные мальчиком слова воскликнул:

— Боже мой, но что же, по-твоему, я мог сделать?!

И он ждал, что ему ответит мальчик, с тем смутным беспокойством, в котором не признаешься самому себе, особенно когда ждешь оценки своего поступка от подопечного.

Жорж ничего не ответил, но, взглянув на площадь, сказал:

— Там стоят негры, они ждут того, кто будет ими командовать.

— Ну что же, ты прав, Жорж, — радостно произнес Жак, преисполнившись чувством собственного достоинства, чем подтвердил, сам того не зная, изречение Цезаря: «Лучше командовать этими, чем подчиняться тем».

И Пьер Мюнье, уступая совету младшего сына и порыву старшего, подошел к неграм, спорившим о выборе командира; увидев человека, которого каждый на острове уважал словно отца, они окружили его как своего подлинного вождя и попросили возглавить отряд.

И Мюнье странным образом преобразился: унижение, которое он не мог побороть перед лицом белых, исчезло, уступив место ощущению собственной значимости. Он выпрямился во весь свой могучий рост, глаза его, смиренно опущенные или блуждавшие, когда он стоял перед г-ном де Мальмеди, загорелись. Дрожавший прежде голос зазвучал грозно и убежденно; вскинув карабин на плечо, вытащив саблю из ножен и вытянув крепкую руку в сторону противника, он отдал команду «Вперед!».

Затем, бросив последний взгляд на младшего сына, стоявшего возле негра в синей куртке и с горделивой радостью аплодировавшего отцу, он направился с сопровождавшим его черным отрядом к углу той же улицы, где уже скрылись пехотинцы гарнизона и солдаты национальной гвардии, и в последний раз крикнул негру:

— Телемах, береги моего сына!

Линия обороны была разделена на три части. Налево — бастион Фанфарон, выстроенный у самого моря и имевший на вооружении восемнадцать пушек; в середине — по существу, ретраншемент с двадцатью четырьмя орудиями; направо — батарея Дюма, защищенная только шестью пушками.

Англичане-победители вначале двигались тремя колоннами, преследуя три разные цели, но, обнаружив силу двух первых батарей, они сосредоточились на третьей, которая не только, как мы сказали, оказалась самой слабой, но была укомплектована лишь местными артиллеристами. Однако же, против всякого ожидания, при виде плотной массы, которая двигалась на нее в пугающем английском порядке, воинственная молодежь батареи вовсе не растерялась. Все поспешили занять свои посты и, маневрируя быстро и ловко, подобно опытным солдатам, открыли мощный прицельный огонь. Вражеские войска решили, что они ошиблись относительно силы батареи и числа ее защитников. И все же они шли вперед, потому что, чем смертоноснее был огонь, тем насущнее была необходимость его погасить. Но вот проклятая батарея совсем разгневалась и, подобно фокуснику, который заставляет нас забывать один свой невероятный фокус, тут же показав другой, еще более невероятный, удвоила залпы, посылая вслед за ядрами картечь, а за картечью ядра с такой быстротой, что в рядах врагов началось смятение. В то же время, поскольку англичане подошли на расстояние ружейного выстрела, началась перестрелка, так что неприятель, видя, как его ряды редеют под пулями или вовсе сметаются пушечными ядрами, удивленный этим неожиданным отпором, отступил и занял новую позицию.

По приказу главнокомандующего отряд регулярных войск и батальон национальных гвардейцев, до этого сосредоточенные в самом опасном месте, пошли с выставленными вперед штыками в атаку на фланги противника — один налево, другой направо, в то время как грозная батарея продолжала громить его с фронта. Регулярные войска, точно осуществив привычный маневр, бросились на англичан, прорвали их ряды, внеся туда замешательство и беспорядок. Однако батальон островитян под командой г-на де Мальмеди, то ли переоценив свои возможности, то ли не вполне последовав полученным приказам, действовал без успеха. Вместо того чтобы обрушиться на левый фланг и пойти в атаку вслед за регулярными войсками, он взял неверное направление и атаковал англичан с фронта. И батарее пришлось прекратить огонь, так устрашавший противника. Англичане, видя, что у неприятеля меньше солдат, чем у них, осмелели и обрушили свой огонь на национальных гвардейцев, которые, следует отдать им должное, выдержали удар, не отойдя ни на шаг. Однако эти храбрецы не могли долго сопротивляться. Зажатые врагом, более опытным и десятикратно превосходящим их числом, с одной стороны, и своей батареей, вынужденной бездействовать, — с другой, добровольцы, ежеминутно теряя множество бойцов, начали отступать. Тотчас умелым маневром левый фланг англичан оттеснил правый фланг батальона добровольцев, и тем грозило оказаться в окружении. Слишком неопытные, чтобы построиться в каре, противопоставив его численному превосходству противника, они оказались на краю гибели. Англичане продолжали наступление и, подобно морскому приливу, уже почти окружили своими волнами этот островок солдат, как вдруг с тыла раздался возглас: «Франция! Франция!»; последовала страшная стрельба, затем наступила тишина, более грозная, чем грохот орудий.

В задних рядах противника возникло неописуемое волнение, и оно передалось передним рядам; «красные мундиры» не выдержали мощной штыковой атаки — они были подкошены, словно колосья под серпом жнеца. Теперь неприятель сам попал в окружение, настала его очередь отражать нападение и справа, и слева, и с фронта. Это подошедшие свежие силы добровольцев не давали ему передышки, и десять минут спустя отряд Мюнье, пробившись сквозь кровавую брешь в строю противника, вышел к злосчастному батальону национальных гвардейцев и разорвал окружение. Выполнив эту задачу, негритянский отряд отступил, повернул налево и, описав полукруг, устремился в атаку на фланг противника. Мальмеди непроизвольно повторил тот же маневр, направив туда же и своих добровольцев, так что перед батареей не осталось французских войск: не теряя времени, она поспешила на помощь атакующим, изрыгая на неприятеля потоки картечи. С этой минуты победа была решена в пользу французов.

Почувствовав себя вне опасности, Мальмеди подумал о своих освободителях, которых он уже видел в сражении, но все еще колебался, признавать или не признавать их подвиг и тот факт, что они спасли ему жизнь, ведь это был столь презираемый им отряд цветных добровольцев, последовавший за национальными гвардейцами и столь вовремя вступивший в схватку. Во главе его стоял Пьер Мюнье: увидев, что враги окружили Мальмеди, он направился ему на выручку с тремястами своих бойцов, ударил англичан с тыла и опрокинул их! Да, то был Пьер Мюнье, задумавший этот маневр, как гениальный полководец, и осуществивший его, как храбрый солдат. В этот час, когда ему не грозило ничего, кроме смерти, он бился в первых рядах, выпрямившись во весь свой огромный рост, раздувая ноздри, с пылающим взглядом и развевающимися волосами, — вдохновенный, отважный, великолепный, тот самый Пьер Мюнье, чей голос слышался из самой гущи схватки, перекрывая ее чудовищный гул призывом «Вперед!» — и его солдаты бесстрашно двигались вперед, все более расстраивая ряды англичан. Но вот раздался возглас: «К знамени, к знамени, друзья!» — и Мюнье бросился в середину группы англичан, упал, поднялся, исчез в их рядах, но через секунду появился вновь в разорванной одежде, с окровавленной головой, но со знаменем в руках.

В этот момент генерал Вандермасен, боясь, что победители, преследуя англичан, слишком далеко продвинутся вперед и попадут в какую-нибудь ловушку, приказал отступить. Первыми повиновались войска гарнизона, уводя с собой пленных, затем шла национальная гвардия, уносившая убитых; замыкали шествие негры-добровольцы, окружившие знамя.

Весь город сбежался в порт; люди толпились, отталкивая друг друга, чтобы приветствовать героев. Жители Порт-Луи посчитали, что вся вражеская армия потерпела полное поражение, и надеялись, что англичане не возобновят нападение; победителей, проходивших по площади, встречали возгласами «ура»… Все были счастливы, все считали себя героями — люди уже не владели собой. Неожиданная радость наполняла сердца, кружила головы, поскольку все готовились к сопротивлению, а не к победе. Жители острова — мужчины, женщины, дети, — узнав об успешном сражении, поклялись, все как один, работать на оборонительных укреплениях и, если потребуется, умереть, защищая их. Каждый произносил клятву с твердым намерением исполнить свой долг, но чего стоили эти прекрасные обещания, если не придет подкрепление!

Среди всеобщего ликования ничто и никто так не привлекало внимания, как английское знамя, и тот, кто его захватил; вокруг Пьера Мюнье и его трофея не смолкали удивленные возгласы, на которые негры отвечали бахвальством, в то время как их командир, вновь ставший смиренным мулатом, на все вопросы отвечал робкой учтивостью.

Возле победителя, опираясь на двуствольное ружье, которое не бездействовало в сражении и штык которого был покрыт кровью, стоял Жак с гордо поднятой головой, а Жорж, убежавший от Телемаха к отцу, судорожно сжимал его могучую руку, безуспешно стараясь сдержать слезы радости.

В нескольких шагах от Пьера Мюнье стоял г-н де Мальме ди, уже не столь нарядный и подтянутый, каким он был во время выступления войск, а покрытый потом и пылью, с разорванным галстуком, с превратившимся в лохмотья жабо; его тоже окружала и поздравляла семья, но поздравляла не как победителя, а как человека, только что избежавшего опасности. Вот почему, стоя в центре группы, он казался смущенным и, чтобы придать себе достоинство, спросил, где его сын Анри и слуга Вижу. Но они уже приближались, расталкивая толпу: Анри, чтобы броситься в объятия отца, а Бижу, чтобы поздравить своего господина.

В это время Пьеру Мюнье сообщили, что один из негров, сражавшихся под его командованием, смертельно ранен и находится в одном из домов вблизи порта. Чувствуя близость конца, умирающий хочет попрощаться с ним. Мюнье огляделся, чтобы позвать Жака и вручить ему знамя, но тот нашел в это время своего друга, мальгашскую собаку, прибежавшую тоже поздравить победителей, и резвился с нею неподалеку, положив ружье на землю, — ребенок взял в нем верх над молодым человеком. Жорж видел замешательство отца и, протянув руку, сказал:

— Отец! Дайте знамя мне. Я сохраню его для вас!

Пьер Мюнье улыбнулся: ему и в голову не могло прийти, что кто-нибудь покусится на славный трофей, по праву принадлежавший только ему; он поцеловал Жоржа и отдал ему знамя, которое мальчик едва мог удерживать обеими руками, прижимая к груди. Сам же Мюнье поспешил в дом, где умирал его храбрый доброволец, настойчиво призывавший его к себе.

Жорж остался один, но, сам того не сознавая, он вовсе не чувствовал себя одиноким, ибо слава отца охраняла его, и сияющим гордостью взглядом смотрел на окружавшую его толпу; глаза его встретились со взглядом мальчика с расшитым воротником и вспыхнули презрением. А тот в свою очередь завистливо разглядывал Жоржа и, без сомнения, задавался вопросом, отчего это не его отец захватил знамя. В результате он пришел к мысли, что если у него нет своего знамени, то нужно присвоить себе чужое. Анри смело подошел к Жоржу, а тот, хотя и угадал его враждебные намерения, не сделал ни шагу назад.

— Дай мне это, — сказал Анри.

— Что «это»? — спросил Жорж.

— Знамя, — продолжал Анри.

— Знамя не твое. Оно принадлежит моему отцу.

— Какое мне дело, я хочу его взять, и все.

— Ты его не получишь.

Мальчик с вышитым воротником протянул руку, чтобы схватить древко знамени, Жорж, закусив губу, побледнев сильнее обычного, немного отступил. Это лишь подбодрило Анри: как все избалованные дети, он думал, что достаточно ему пожелать чего-либо, чтобы желание тотчас исполнилось; он сделал два шага вперед, теперь верно рассчитав расстояние. Ему удалось схватить древко, и он грубо крикнул Жоржу:

— Говорю тебе, я хочу это знамя!

— А я тебе говорю, что ты его не получишь! — повторил Жорж, отталкивая Анри одной рукой, а другой прижимая завоеванное знамя к груди.

— А, несчастный мулат, ты посмел тронуть меня! — вскричал Анри. — Ну хорошо! Сейчас увидишь!

И, вытащив свою маленькую саблю из ножен, прежде чем Жорж успел подготовиться к защите, он изо всех сил ударил его по голове. Кровь брызнула из раны и потекла по лицу мальчика.

— Подлец! — хладнокровно произнес Жорж.

Разъяренный этим оскорблением, Анри хотел повторить удар, но Жак, одним прыжком очутившийся возле брата, так сильно ударил обидчика кулаком по лицу, что тот отлетел шагов на десять. Схватив саблю, которую Анри, падая, уронил, Жак разломал ее на три или четыре куска, плюнул на нее и бросил обломки владельцу.

Настала очередь мальчика с вышитым воротником почувствовать кровь на своем лице, хотя эта кровь была от удара кулака, а не сабли.

Вся сцена разыгралась так быстро, что ни г-н де Мальмеди, как мы уже сказали, стоявший в нескольких шагах от детей, принимая поздравления семьи, ни Пьер Мюнье, выходивший из дома, где только что скончался негр, не успели помешать тому, что произошло; они подбежали к детям после драки оба в одно время: Пьер Мюнье запыхавшийся, подавленный, г-н де Мальмеди раскрасневшийся и гневный.

— Сударь, — задыхаясь, вскричал г-н де Мальмеди, — сударь, вы видели, что сейчас произошло?

— Увы, да, господин де Мальмеди, — ответил Пьер Мюнье, — и поверьте, если бы я был здесь, этого не случилось бы.

— И все же ваш сын поднял руку на моего! — вскричал Мальмеди. — Сын мулата имел наглость поднять руку на сына белого!

— Я в отчаянии от того, что произошло, господин де Мальмеди, — пробормотал несчастный отец, — и смиренно прошу у вас извинения.

— Ваши извинения! Подумаешь, ваши извинения! — продолжал колонист, чья заносчивость росла по мере того, как все более покорным становился его собеседник. — Вы думаете этим ограничиться?

— Но что еще я могу сделать, сударь?

— Что вы можете сделать, что вы можете сделать! — повторил Мальмеди, сам не зная, какое удовлетворение хотел бы он получить. — Вы можете высечь мерзавца, ударившего моего Анри.

— Высечь меня, меня! — сказал Жак, поднимая с земли свое двуствольное ружье и вновь становясь из мальчика мужчиной. — Ну что ж, попробуйте-ка, господин де Мальмеди!

— Жак, замолчи, замолчи, мой мальчик! — вскричал Пьер Мюнье.

— Прости, отец, — сказал Жак, — но я прав и не буду молчать. Господин Анри ударил моего брата саблей, а Жорж ничего ему не сделал; тогда я ударил господина Анри, стало быть, Анри не прав, а прав я.

— Ударил саблей моего сына! Ударил саблей моего Жоржа! Жорж, мое любимое дитя! — вскричал Пьер Мюнье, бросаясь к своему сыну. — Правда ли, что ты ранен?

— Не велика беда, отец, — произнес Жорж.

— Как не велика? — вскричал Пьер Мюнье. — Но у тебя рассечен лоб. Слушайте, господин де Мальмеди, вы видите, Жак говорит правду, ваш сын чуть не убил моего Жоржа.

Так как отрицать очевидное было невозможно, г-н де Мальмеди обратился к сыну:

— Послушай, Анри, как было дело?

— Отец, я не виноват, я хотел взять знамя и принести его тебе, а этот мерзкий мальчишка не давал мне его.

— Почему же ты не захотел отдать знамя моему сыну, наглец ты этакий? — спросил г-н де Мальмеди.

— Потому что знамя не принадлежит ни вашему сыну, ни вам, ни кому бы то ни было еще — знамя принадлежит моему отцу.

— Что же было дальше? — продолжал расспрашивать сына г-н де Мальмеди.

— Видя, что он не хочет отдать мне знамя, я решил отобрать его силой, но тут подошел этот огромный парень и ударил меня кулаком в лицо.

— Значит, все так и произошло?

— Да, отец.

— Он лжет, — сказал Жак, — я ударил его только после того, как увидел кровь на лице брата, если бы не это, я не стал бы его бить.

— Молчи, негодяй! — вскричал г-н де Мальмеди.

Потом он обратился к Жоржу:

— Дай мне знамя!

Но Жорж, вместо того чтобы повиноваться, изо всех сил прижал знамя к груди и отступил в сторону.

— Дай знамя! — сказал г-н де Мальмеди таким угрожающим тоном, что стало ясно: он готов к крайним мерам.

— Но, послушайте, ведь это я отобрал знамя у англичан, — возразил Пьер Мюнье.

— Мне это известно, но мулат не имеет права не выполнять моих приказаний. Я требую знамя.

— Но все же, сударь…

— Я так хочу, я приказываю: выполняйте приказ вашего командира.

Пьеру Мюнье хотелось ответить: «Вы не мой командир, так как не захотели зачислить меня в солдаты», — но слова замерли у него на устах; обычное смирение побороло храбрость, и, хотя ему нелегко было подчиниться столь несправедливому приказанию, он взял знамя из рук Жоржа и отдал его командиру батальона, а тот удалился с отнятым трофеем.

Это казалось странным, невероятным; обидно было видеть, как умный, сильный человек безропотно уступает свое законное право заурядной, грубой, ничтожной личности. Уму непостижимо, но это было так, такие порядки существовали в колониях. Привыкнув с детства почитать белых как людей высшей расы, Пьер Мюнье всю жизнь позволял этим «аристократам цвета» угнетать его и теперь, не пытаясь сопротивляться, уступил; встречаются такие герои, которые идут с поднятой головой, не боясь картечи, но становятся на колени перед предрассудком. Лев нападает на человека, являющего земной образ Бога, но, говорят, в ужасе убегает, заслышав крик петуха.

Что касается Жоржа, не пролившего ни одной слезинки, почувствовав на своем лице кровь, то он горько заплакал, когда у него отняли знамя; отец даже не пытался его утешить. А Жак в гневе кусал кулаки и клялся, что когда-нибудь отомстит Анри, г-ну де Мальмеди и всем белым.

Через десять минут после описанной сцены прибыл покрытый пылью гонец и объявил, что десять тысяч англичан спускаются по равнинам Вилемса и Малого Берега. Почти тотчас же после этого наблюдатель, стоявший на пике Открытия, просигналил о появлении новой английской эскадры, которая, бросив якорь в бухте Большой реки, высадила на берег пять тысяч человек. Наконец, тогда же стало известно, что части английской армии, оттесненные утром, собрались на берегах реки Латаний и готовятся снова идти на Порт-Луи, сочетая свои маневры с действиями двух других частей оккупационных войск, продвигавшихся вперед: одна вдоль Бухты Учтивости, а вторая через район Убежища. Сопротивляться таким силам не было возможности. Те, кто обращался к главнокомандующему, в отчаянии напоминая ему о данной ими клятве победить или умереть и требуя, чтобы их вели в сражение, слышали в ответ, что он распорядился расформировать национальных гвардейцев и добровольцев; было заявлено, что он, облеченный всей полнотой власти его величеством императором Наполеоном, решил договориться с англичанами о сдаче города.

Только безумцы могли противостоять этому решению — неполные четыре тысячи островитян были окружены двадцатью пятью тысячами солдат противника. Итак, по приказу командующего добровольцы вернулись домой; в городе остались только регулярные войска.

В ночь со 2 на 3 декабря был решен вопрос о капитуляции, а в пять часов утра подписан акт и произведен обмен договорами; в тот же день неприятель занял главные военные объекты, а на следующий день завладел городом и рейдом.

Через неделю пленная французская эскадра вышла из порта на всех парусах, увозя с собой весь гарнизон, подобно бедной семье, изгнанной из родительского дома. Пока еще можно было различить развевающиеся флаги, толпа оставалась на набережной, но когда последний фрегат исчез из виду, все в мрачном молчании разошлись. Только два человека остались в порту — мулат Пьер Мюнье и негр Телемах.

— Господин Мюнье, пойдемте туда, на гору, оттуда мы сможем увидеть маленьких господ Жака и Жоржа.

— Да, ты прав, мой славный Телемах, — воскликнул Пьер Мюнье, — и если мы не заметим их, то, по крайней мере, увидим корабль, на котором они плывут!

И Пьер Мюнье быстро, словно юноша, ринулся к утесу Открытия, в одно мгновение поднялся на него и до наступления ночи следил взглядом если не за сыновьями, ибо расстояние было слишком велико, чтобы он мог их различить, то хотя бы за фрегатом «Беллона», на борту которого они находились.

Дело в том, что Пьер Мюнье решил, чего бы это ему ни стоило, расстаться с детьми и послал их во Францию, под покровительство мужественного генерала Декана. К тому же, отец поручил заботиться о них двум-трем весьма богатым негоциантам Парижа: он уже давно состоял в деловых отношениях с ними. Детей отправляли под тем предлогом, что они должны получить образование. Настоящая же причина их отъезда — открытая ненависть, которую питал к ним г-н де Мальмеди из-за скандала со знаменем, и бедный отец боялся, что рано или поздно они станут жертвой этой ненависти, ведь то были дети с непокорным и независимым характером.

Другое дело Анри: мать так сильно любила его, что не могла расстаться с ним. Впрочем, ему и не нужно было знать ничего, кроме того, что любой цветной человек должен уважать его и подчиняться ему.

А это, как мы видели, Анри уже успел усвоить.

IV ЧЕТЫРНАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

День, когда на горизонте появлялось европейское судно, направлявшееся к порту, всегда был праздником на Иль-де-Франсе. Дело в том, что покинувшие родную землю обитатели колонии с нетерпением ожидали новостей из-за океана от соотечественников, семей или знакомых; каждый на что-то надеялся и поэтому, заметив вдали корабль, уже не сводил глаз с морского вестника, думая, что тот везет к нему письмо друга или портрет подруги, а может быть, и самого друга или самое подругу.

Этот корабль, предмет страстных ожиданий, источник стольких надежд, был хрупкой цепью, соединявшей Европу с Африкой, летучим мостом, переброшенным с одной части света на другую. Потому никакая новость не могла бы распространиться по всему острову быстрее, чем произнесенные с пика Открытия слова: «Корабль на горизонте».

Мы говорим, «с пика Открытия», потому что обычно судно, направляемое восточным ветром, проходит мимо Большого порта на расстоянии двух-трех льё от берега, огибает мыс Четырех Кокосов, проходит проливом между Плоским островом и Пушечным Клином и через несколько часов появляется у Порт-Луи, где местные жители, накануне предупрежденные сигналами о приближении корабля, в ожидании толпятся на набережной.

Теперь, когда мы поведали, с каким нетерпением островитяне ожидали вестей из Европы, читатель, разумеется, не удивится столпотворению на пристани в конце февраля 1824 года около одиннадцати часов утра.

Именно в это время можно было увидеть, как становится на рейд «Лестер», красивый тридцатишестипушечный фрегат, о прибытии которого было возвещено накануне в два часа пополудни.

Мы хотим, чтобы читатель познакомился, а точнее будет сказать, возобновил знакомство с двумя мужчинами, прибывшими на этом фрегате.

Один из них был светловолос, белокож, немного выше среднего роста, с правильными чертами спокойного лица, с голубыми глазами; ему можно было дать не более тридцати-тридцати двух лет, хотя на самом деле ему уже было сорок. На первый взгляд в нем не замечалось ничего выдающегося, но обращала на себя внимание какая-то особая его благопристойность. При более внимательном рассмотрении можно было заметить, что руки и ноги у этого пассажира были небольшие, правильной формы, а это во всех странах, и в особенности у англичан, считается признаком благородного происхождения. У него был высокий и твердый голос, хотя и лишенный интонаций и, так сказать, мелодичности. Его светло-голубые глаза, обычно не очень выразительные, были ясны, но взгляд их, казалось, не останавливался ни на чем и ни во что не старался проникнуть. Иногда, впрочем, этот человек щурил глаза, как будто их утомляло солнце, и при этом слегка раздвигал губы так, что можно было заметить двойной ряд мелких, ровных и белых, как жемчуг, зубов. Это была своего рода привычка, лишавшая его взгляд даже той незначительной выразительности, которая была ему присуща; но, наблюдая за этим человеком внимательно, можно было, напротив, заметить, что именно в такие моменты из-под его прищуренных век исходил яркий луч, проникающий в самую глубь души собеседника в поисках его тайной мысли. Тем, кто видел его впервые, он обычно казался глуповатым, и он знал, что люди поверхностные считают его таким, но почти никогда, то ли по расчету, то ли из равнодушия, он не старался изменить их мнение в свою пользу, уверенный в том, что сможет это сделать, как только ему в голову придет такая прихоть или настанет подходящий момент, потому что на самом деле его обманчивая внешность скрывала удивительно глубокий ум: бывает же, что два дюйма снега скрывают пропасть глубиной в тысячу футов. Таким образом, сознавая свое превосходство почти надо всеми, он терпеливо ждал, чтобы ему представился случай восторжествовать. И как только ему встречался человек, выражавший мысли, противоположные его собственным, и, по его мнению, достойный того, чтобы поспорить с ним, он вступал в разговор, прежде мало его занимавший, понемногу воодушевлялся, раскрывался и словно выпрямлялся во весь рост, ибо его пронзительный голос и сверкающие глаза прекрасно дополняли живую, язвительную, яркую речь, увлекательную и в то же время разумную, ослепительную и убедительную; если же подобного рода повод не возникал, он молчал и окружающие по-прежнему считали его человеком посредственным. Нельзя сказать, что он был лишен самолюбия; напротив, в некоторых случаях он даже был чрезмерно горделив. Но такова была его манера держаться, и он никогда ей не изменял. Всякий раз, когда он сталкивался с ложным суждением, ошибочным предположением, неумело скрываемым тщеславием и, наконец, с явной нелепостью, ему, при его тонком уме, стоило большого труда удержаться от язвительной реплики или насмешливой улыбки; но он тут же подавлял всякое внешнее выражение иронии, а уж если ему не удавалось полностью скрыть эту вспышку презрения, он маскировал невольно вырвавшуюся насмешливую гримасу подмигиванием, вошедшим у него в привычку, поскольку он отлично сознавал, что лучший способ все видеть, все слышать, все постигать — казаться слепым и глухим. Вероятно, он, подобно Сиксту Пятому, не отказался бы выдать себя и за паралитика, но это потребовало бы от него слишком долгого и утомительного притворства, и потому он решил обойтись без этого.

Второй прибывший — молодой брюнет с бледным лицом, обрамленным длинными волосами. С первого взгляда в нем угадывался твердый характер, хотя глаза его, большие, с восхитительным разрезом, чудесно бархатистые, смягчали эту твердость; чувствовалось, как за внешней безмятежностью напряженно работает его мысль. Сердясь, что случалось редко, он следовал не инстинкту, а нравственному побуждению; глаза его загорались как бы изнутри и метали молнии, казалось рождавшиеся в глубине его души. Хотя черты его лица были приятны, им недоставало правильности; чистый, отлично вылепленный лоб прорезался шрамом, почти незаметным, когда все было спокойно, но становившимся отчетливой белой полоской, когда кровь бросалась ему в лицо. Черные усы, ровные, как и брови, слегка прикрывали большой рот с полными губами, за которыми блестели великолепные зубы. Выражение его лица было серьезно, лоб почти всегда нахмурен, брови сдвинуты, манеры сдержанны, — по всему этому можно было догадаться о его склонности к размышлениям и о непоколебимой решимости. Вероятно, поэтому, хотя ему было всего двадцать пять лет, он выглядел на все тридцать, в полную противоположность своему сорокалетнему спутнику с неопределенными чертами лица, которому нельзя было дать больше тридцати — тридцати двух лет. Он был невысок, но хорошо сложен, и, хотя казался хрупким, чувствовалось, что под воздействием какой-нибудь страсти неистовое нервное напряжение придает ему сил. И все же было ясно, что природа одарила его гораздо в большей мере ловкостью и проворством, нежели грубой мощью. Одевался он изящно и просто; сейчас на нем были панталоны, жилет и редингот, покрой которых свидетельствовал о том, что они вышли из рук одного из лучших парижских портных, а в петлице редингота он носил с элегантной небрежностью орденские ленточки Почетного легиона и Карла III.

Эти два человека встретились на борту «Лестера»: один сел на корабль в Портсмуте, другой — в Кадисе. С первого взгляда они узнали друг друга, так как ранее уже встречались в салонах Парижа и Лондона, поэтому они поздоровались как старые знакомые. Но, не будучи представлены друг другу, они долго не могли разговориться, ибо этому мешала сдержанность, присущая воспитанным людям: даже в исключительных обстоятельствах они с трудом нарушают границы правил приличия. Однако одиночество на борту корабля, ограниченность пространства, а также взаимное влечение, которое испытывают светские люди друг к другу, скоро сблизили их: вначале они обменялись несколькими словами, затем их разговор стал более оживленным. За несколько дней каждый из них увидел в своем спутнике человека необыкновенного; им просто повезло, что они встретились теперь, когда им предстояло трехмесячное плавание; в силу обстоятельств их связала дружба такого рода, которая, не имея корней в прошлом, развлекает в настоящем и ничего не загадывает на будущее. Здесь, на экваторе, во время долгих вечеров и прекрасных тропических ночей у них было время изучить друг друга и прийти к выводу, что в искусстве, в науке и в политике оба они познали все, что может постичь человек как в теории, так и в практике. Оба они противостояли друг другу на равных; за время долгого плавания лишь однажды первый из них явил свое превосходство над вторым: это случилось во время шквала, застигшего фрегат у мыса Доброй Надежды. Когда капитан «Лестера» был ранен при падении стеньги, потерял сознание и его унесли в каюту, белокурый пассажир завладел рупором и, устремясь на шканцы, сумел заменить помощника капитана, также больного и не покидавшего каюты; с твердостью человека, опытного в морском деле и привыкшего командовать, он отдал необходимые распоряжения, так что после ряда маневров фрегат устоял против урагана; когда шквал пронесся, лицо этого человека, лишь на миг просияв той же высшей гордостью, которая озаряет чело всякого человеческого существа, восстающего на своего Творца, вновь приняло обычно свойственное ему выражение. Голос его, перекрывающий раскаты грома и свист бури, вновь стал негромким, и жестом настолько же обычным, насколько незадолго до того были вдохновенны и величественны все его движения, он отдал помощнику рупор — этот скипетр капитана, наделяющий того, кто берет его в руки, абсолютной властью на судне.

Все это время спутник его, на чьем спокойном лице, скажем сразу, нельзя было прочитать и следа какого бы то ни было волнения, не спускал с него глаз с выражением той зависти, которая возникает у человека, вынужденного признаться самому себе, что он ниже того, кого считал равным себе. Когда опасность миновала и они снова оказались рядом, он лишь ограничился вопросом:

— Значит, вам приходилось командовать кораблем, милорд?

— Да, — просто отвечал тот, кого наградили этим высоким титулом. — Я даже достиг чина коммодора, но вот уже шесть лет, как перешел на дипломатическую службу и лишь теперь, в миг опасности, вспомнил свое прежнее ремесло, только и всего.

Впоследствии между ними никогда не было речи об этом эпизоде, но чувствовалось, что младший был втайне унижен столь неожиданно проявившимся превосходством своего попутчика, о чем он так бы ничего и не узнал, если б не случай.

Вопрос, приведенный нами, и ответ на него показывают, что за три месяца, проведенные вместе, спутники не интересовались тем, какое положение каждый из них занимает в обществе, — достаточно того, что они считали себя братьями по духу. Они знали лишь, что направляются на Иль-де-Франс, и больше ни о чем друг друга не расспрашивали.

Было очевидно, что оба с нетерпением ждут прибытия на место, потому что каждый просил предупредить другого, когда на горизонте покажется остров. Для одного из них этот уговор оказался бесполезным, потому что именно черноволосый молодой человек находился на палубе, опершись о гакаборт, в ту минуту, когда стоявший на вахте матрос произнес: «Впереди земля!» — слова, во все времена вызывающие радость даже у бывалых моряков.

Услышав этот крик, спутник молодого человека поднялся по трапу и проворнее, чем когда-либо прежде, направился к нему. Они разговорились.

— Ну что ж, милорд, — сказал молодой человек, — вот мы и прибыли, во всяком случае нас уверяют в этом, хотя, к стыду своему, как я ни вглядываюсь в горизонт, вижу там только нечто вроде дымки, и это, может быть, просто туман, плывущий над морем, а не остров, пустивший корни в бездне океана.

— Да, я вас понимаю, — ответил старший из них, — только глаз моряка может с уверенностью отличить, особенно на таком расстоянии, воду от кеба или землю от облаков; но я, —продолжал он, прищурившись, — я, старый морской волк, ясно вижу очертания острова и, пожалуй, во всех подробностях.

— Да, милорд, — ответил молодой человек, — вот и опять проявилось превосходство вашей милости надо мной, и только вера в него заставляет меня допустить невозможное.

— Возьмите же подзорную трубу, — сказал моряк, — а я, пользуясь невооруженным глазом, опишу вам берег острова, и вы убедитесь в моей правоте.

— Милорд, я знаю, что вы всем превосходите других людей, и не сомневаюсь в правоте ваших слов, так что, поверьте, вам не нужно подтверждать их какими-либо доказательствами; если я и взял подзорную трубу, то скорее повинуясь зову сердца, чем простому любопытству.

— Ну, оставьте, — смеясь, сказал светловолосый человек, — я вижу, что воздух земли уже действует на вас и вы становитесь льстецом.

— Я льстец, милорд? — воскликнул молодой человек и покачал головой. — О, ваша милость ошибается. Клянусь, «Лестер» мог бы несколько раз пройти путь от одного полюса до другого и совершить не одно кругосветное путешествие, но вы не обнаружили бы во мне подобной перемены. Нет, я не льщу вам, милорд, я только благодарю вас за внимание, какое вы оказывали мне во время этого бесконечного плавания, и, осмелюсь сказать, за дружбу, какую вы проявляли к такой незначительной личности, как я.

— Дорогой мой спутник, — ответил англичанин, протягивая руку собеседнику, — надеюсь, что для вас, как и для меня, чужды в этом мире только люди заурядные, глупые и бесчестные и близок каждый благородный человек: где бы мы его ни встретили, мы всегда узнаем в нем представителя нашей среды. Однако довольно комплиментов, мой юный друг; возьмите подзорную трубу и смотрите, потому что мы движемся так быстро, что скоро географический экскурс, который я хотел бы сделать, потеряет всякий смысл.

Молодой человек взял подзорную трубу и посмотрел в нее.

— Видно? — спросил англичанин.

— Великолепно.

— Видите ли вы справа от нас похожий на конус и одиноко стоящий посреди моря Круглый остров?

— Прекрасно вижу.

— Видите ли вы, как приближается Плоский остров, у подножия которого сейчас проходит бриг? Мне кажется по очертаниям, что это военный бриг. Сегодня вечером мы будем в том месте, где он находится сейчас, и пройдем там, где идет он.

Молодой человек опустил подзорную трубу и попытался разглядеть то, что его спутник так легко различал невооруженным глазом, а он сам едва мог различить с помощью инструмента, который был в его руках. Улыбаясь, он сказал с удивлением:

— Чудеса!

И он снова поднес трубу к глазам.

— Видите Пушечный Клин? — продолжал его спутник. — Он отсюда почти сливается с мысом Несчастья, навевающим такие печальные и такие поэтические воспоминания. Видите Бамбуковый пик, за которым поднимается Фаянсовая гора? Видите гору Большого порта, а слева от нее Креольский утес?

— Да, да, вижу и узнаю, потому что все эти пики, все эти вершины знакомы мне с детства и я свято хранил их в памяти. Но и вы, — продолжал молодой путешественник, ладонью складывая одну в другую три части подзорной трубы, — не впервые видите этот берег, вы мне описали его скорее по воспоминаниям, чем по тому, что можно наблюдать сейчас.

— Это правда, — улыбаясь, сказал англичанин, — обмануть вас невозможно. Мне знаком этот берег, хотя воспоминания о нем у меня менее приятны, чем у вас! Да, я приехал сюда в то время, когда, по всей вероятности, мы могли быть врагами, друг мой, ведь с тех пор прошло четырнадцать лет.

— Правильно, я именно тогда покинул Иль-де-Франс.

— Вы еще были на острове, когда произошла морская битва у Большого порта, о которой мне не следовало бы говорить хотя бы из чувства национальной гордости, так сильно нас там разгромили?

— О говорите, милорд, говорите, — перебил его молодой человек, — вы так часто брали реванш, господа англичане, что, право, можете с гордостью признаться в единственном поражении.

— Так вот, я тогда служил на флоте и прибыл сюда…

— Вероятно, как гардемарин?

— Как помощник капитана фрегата, сударь.

— Но, позвольте заметить, милорд, вы ведь были тогда ребенком?

— Сколько, по-вашему, мне лет?

— Мы приблизительно одного возраста, я думаю, вам не более тридцати.

— Скоро сорок, сударь, — улыбаясь, ответил англичанин, — я уже говорил, что сегодня вы мне льстите.

Молодой человек посмотрел на своего спутника внимательнее и убедился по легким морщинкам у глаз и у углов рта, что тот действительно мог быть старше, чем казался. Затем, перестав разглядывать его, он продолжал разговор.

— Да, — сказал он, — я помню эту битву и помню другую, ту, что происходила на противоположной стороне острова. Вы были в Порт-Луи, милорд?

— Нет, сударь, мне знаком лишь этот берег: я был опасно ранен в бою, увезен пленником в Европу и с тех пор не видел Индийского океана; однако теперь мне придется провести здесь некоторое время.

Последние слова, которыми они обменялись, казалось пробудили в них давние воспоминания; предавшись раздумьям, они разошлись: один направился к носовой части корабля, другой — к рулю.

На следующий день, обогнув остров Амбры и пройдя в урочный час мимо Плоского острова, фрегат «Лестер», как мы уже сказали в начале главы, встал на рейд в Порт-Луи при большом стечении публики, обычно ожидающей каждый корабль из Европы.

На этот раз встречавших было особенно много; власти острова ждали прибытия нового губернатора, и тот, когда корабль огибал остров Бочаров, вышел на палубу в парадном генеральском мундире. Лишь тогда черноволосый пассажир понял, кто был его спутник; до тех пор он знал о нем только, что это аристократ.

Представительный англичанин был не кто иной, как лорд Уильям Муррей, член Палаты лордов; после службы во флоте он стал послом и ныне приказом его британского величества был назначен губернатором Иль-де-Франса.

Вот вы и повстречались, читатель, с английским лейтенантом, которого мельком видели на борту «Нереиды», когда тот, раненный в бок картечью, лежал у ног своего дяди капитана Уилоуби. Ранее мы предупреждали вас, что лейтенант не только оправится от раны, но и объявится в качестве одного из главных действующих лиц нашей истории.

Расставаясь со своим спутником, лорд Муррей обратился к нему:

— Через три дня, сударь, я даю для властей прием и обед; надеюсь, вы окажете мне честь быть одним из моих гостей.

— С величайшим удовольствием, милорд, — ответил молодой человек, — но прежде чем принять приглашение, считаю своим долгом сказать вашей милости, кто я…

— Вы доложите о себе, когда будете на приеме, сударь, — ответил лорд Муррей, — тогда я узнаю, кто вы, а пока мне известно, что вы благородный человек, и этого довольно.

И, пожав с улыбкой руку своему спутнику, новый губернатор вместе с капитаном спустился в почетный ял, где их ждали десять сильных гребцов, удалился от корабля и вскоре ступил на землю Иль-де-Франса у фонтана Свинцовой Собаки.

Солдаты, построенные в боевом порядке, отдали честь, забили барабаны, прогромыхал залп пушек с фортов и с фрегата, и, подобно эху, им ответили другие корабли; раздался общий возглас: «Да здравствует лорд Муррей!» Люди радостно приветствовали нового губернатора, и тот, поклонившись всем, кто устроил ему столь почетную встречу, окруженный властями острова, направился к дворцу.

Люди, приветствовавшие теперь посланца его британского величества, были те самые островитяне, что прежде оплакивали отъезд французов. Однако с тех пор прошло четырнадцать лет; старшее поколение частью умерло, а новое поколение хранило воспоминания о прошлом лишь из хвастовства, как хранят старые семейные грамоты. Прошло четырнадцать лет, как уже было сказано, а этого более чем достаточно, чтобы забыть о смерти лучшего друга и нарушить клятву, чтобы убить, похоронить или лишить былой славы имя великого человека или великой нации.

V БЛУДНЫЙ СЫН

Толпа не сводила глаз с лорда Муррея, пока он не вошел в здание губернаторства, но когда двери дворца за ним и его сопровождающими закрылись, внимание всех обратилось к фрегату.

В это время с корабля сходил черноволосый молодой человек, и любопытство толпы было теперь приковано к нему, ведь все видели, как лорд Муррей учтиво разговаривал с ним и дружески пожал ему руку. Поэтому собравшаяся толпа решила, со свойственной ей проницательностью, что незнакомец принадлежит к высшей знати Франции или Англии. Это предположение превратилось в полную уверенность, когда присутствующие увидели две ленточки в его петлице, одна из которых, надо признаться, в ту эпоху встречалась не так часто, как теперь. Впрочем, у обитателей Порт-Луи было время рассмотреть вновь прибывшего, а он, разглядывая собравшихся, казалось, искал кого-то из своих друзей или родственников. Он остановился на берегу моря, ожидая, пока выгрузят лошадей губернатора. Когда это было закончено, смуглолицый слуга в одежде африканских мавров, с которым чужеземец обменялся несколькими словами на неизвестном языке, оседлал по-арабски двух коней и повел в поводу, потому что нельзя еще было доверять их онемевшим ногам; он последовал за своим хозяином, который шел пешком, оглядываясь вокруг, как будто ожидая, что среди равнодушных лиц увидит кого-нибудь из друзей.

Среди людей, встречавших иностранцев в том месте, которое носит меткое название мыс Болтунов, стоял грузный человек лет пятидесяти — пятидесяти пяти, с седеющими волосами и спускающимися к уголкам рта бакенбардами, грубыми чертами лица и резким голосом; тут же находился красивый молодой человек двадцати пяти или двадцати шести лет. Пожилой мужчина носил шерстяной коричневый сюртук, нанковые брюки и белый пикейный жилет; на нем был вышитый по краю галстук и длинное жабо, обшитое кружевом. Черты молодого человека были немного резче, чем у его спутника, и все же он походил на него, было очевидно, что эти двое состоят в самом близком родстве; младший носил серую шляпу и шелковый платок, небрежно завязанный на шее, жилет и белые брюки дополняли его костюм.

— Удивительно красивый юноша, — сказал толстяк, глядя на незнакомца, проходившего в это время в нескольких шагах от него, — и если он останется на нашем острове, то матери и мужья должны будут приглядывать за своими дочерьми и женами.

— Удивительно красивая лошадь, — отозвался его собеседник, поднося монокль к глазу, — если не ошибаюсь, чистокровная арабская, лучше не бывает.

— Ты знаешь этого господина, Анри? — спросил толстяк.

— Нет, отец, но если он пожелает продать свою лошадь, то я знаю покупателя, способного заплатить за нее тысячу пиастров.

— И купит ее Анри де Мальмеди, не так ли? — уточнил отец. — Правильно сделаешь, ведь ты богат и можешь позволить себе такую роскошь.

Несомненно, чужак слышал слова г-на Анри и одобрение, высказанное его отцом; он презрительно вздернул верхнюю губу и окинул отца и сына высокомерным взглядом, в котором промелькнула угроза; затем, очевидно более осведомленный о них, нежели они о нем, он двинулся дальше, процедив сквозь зубы:

— Опять они! Всегда они!

— Что этому щёголю надо от нас? — спросил отец.

— Не знаю, — ответил Анри, — но при первой же встрече с ним, если он еще раз так на нас посмотрит, я потребую объяснения.

— Чего ты хочешь, Анри! — ответил г-н Мальмеди и в голосе его прозвучало сожаление о неосведомленности незнакомца. — Это приезжий человек, и он не знает, кто мы такие.

— Хорошо, тогда он узнает это от меня, — пробормотал Анри.

Сам же иностранец, презрительный взгляд которого вызвал столь угрожающий диалог, даже не обернулся и, не думая о произведенном впечатлении, продолжал свой путь к укреплениям. Когда он прошел почти треть парка Компании, его внимание привлекла группа людей, собравшаяся на мостике, соединявшем парк с двором красивого дома. В центре ее стояла очаровательная девушка лет пятнадцати-шестнадцати. Иностранец, вероятно человек близкий к искусству и, следовательно, поклонник красоты во всех ее проявлениях, остановился, чтобы полюбоваться ею. Хотя девушка, несомненно принадлежавшая к одной из богатых семей острова, стояла на пороге своего дома, возле нее находилась гувернантка, чьи белокурые волосы и прозрачная кожа позволяли узнать в ней англичанку; здесь же стоял, не сводя с нее глаз, старый негр в бумазейных куртке и штанах, готовый по первому знаку исполнить любое приказание девушки.

Может быть, из-за контраста красота девушки, как мы уже говорили, необычайная, еще ярче оттенялась безобразием стоящего перед ней человека, у которого она хотела купить резной веер из слоновой кости, хрупкий и прозрачный, словно кружево.

На голове у этого человека, костлявого, желтолицего, косоглазого, была большая соломенная шляпа, из-под нее до середины спины свешивалась длинная коса; одет он был в синие холщовые штаны, доходившие ему до икр, и блузу из той же материи, наполовину прикрывавшую бедра. У его ног лежал бамбуковый шест, в туаз длиной, на концах которого были прикреплены корзины; этот шест, когда его середина лежала на плече торговца, под тяжестью корзин изгибался в дугу. Корзины были наполнены множеством мелких безделушек — такими в колониях, так же как и во Франции, в уличных лавках под тропическим небом, так же как и в изысканных магазинах Альфонса Жиру и Сюсса, кружат головы девушкам, а иногда даже их матерям. Как мы уже сказали, прекрасная креолка из сокровищ, разложенных на коврике у ее ног, обратила внимание на веер, на котором были изображены дома, пагоды, невероятные дворцы, собаки, львы и фантастические птицы, наконец множество людей, сооружений и животных, существующих только в прихотливом воображении жителей Кантона и Пекина.

Наконец она спросила цену этого веера.

Но в том-то и заключалась трудность: китаец, высадившийся на острове всего несколько дней назад, не знал ни единого слова ни на французском, ни на английском, ни на итальянском языках; потому он ничего не ответил на вопрос, заданный ему последовательно на этих трех языках. Этого обитателя берегов Желтой реки в Порт-Луи из-за его невежества не называли иначе как Мико-Мико: только эти два слова он произносил, пробегая по городским улицам с длинным бамбуковым шестом, нагруженном корзинами, и держа его то на одном плече, то на другом. По всей вероятности, эти слова означали «Покупайте, покупайте!». Общение между Мико-Мико и его клиентами осуществлялось лишь посредством жестов и знаков. А так как эта прелестная девушка никогда не имела случая глубоко изучить язык аббата Эпе, она никак не могла объясниться с Мико-Мико.

В это время к ней и приблизился чужеземец.

— Простите, сударыня, — сказал он, — видя, что вы в затруднении, я осмеливаюсь предложить вам свои услуги: соблаговолите воспользоваться мною как переводчиком.

— О сударь, — откликнулась гувернантка, в то время как девушка зарделась, — я благодарна вам за ваше предложение; вот уж десять минут, как мадемуазель Сара и я исчерпали все наши филологические познания и не можем заставить этого человека понять нас. Мы обращались к нему и по-французски, и по-английски, и по-итальянски, но он не отвечает ни на одном из этих языков.

— Может быть, господин знает язык, на котором говорит этот человек, душенька Генриетта, — сказала девушка, — мне так хочется купить этот веер, что, если бы господину удалось узнать его цену, он оказал бы мне истинную услугу.

— Но вы же видите, что это невозможно, — возразила душенька Генриетта, — этот человек не говорит ни на одном языке.

— Во всяком случае, он говорит на языке страны, где родился, — сказал иностранец.

— Да, но он родился в Китае, а кто же говорит по-китайски?

Незнакомец улыбнулся и, повернувшись к торговцу, обратился к нему на незнакомом языке.

Мы напрасно старались бы передать удивление, появившееся на лице бедного Мико-Мико, когда слова родного языка зазвучали в его ушах как отголосок далекой музыки. Он уронил веер, находившийся в его руках, вытаращил глаза, разинул рот и, бросившись к тому, кто заговорил с ним, схватил его руку и начал целовать ее, а так как иностранец повторил свой вопрос, решился наконец ответить; но умильное выражение его лица и почтительная интонация в голосе самым странным образом не соответствовали смыслу его слов, ибо он всего-навсего назвал цену веера.

— Двадцать фунтов стерлингов, мадемуазель, — сообщил иностранец, повернувшись к девушке, — приблизительно девяносто пиастров.

— Тысяча благодарностей, сударь, — ответила Сара, снова зардевшись; потом она по-английски обратилась к гувернантке: — Не правда ли, нам повезло, душенька Генриетта, что этот господин говорит на китайском языке?

— Да, и это так удивительно, — отозвалась душенька Генриетта.

— Все очень просто, сударыни, — сказал иностранец по-английски. — Моя мать умерла, когда мне было всего три месяца, и меня отдали кормилице, бедной женщине с острова Формоза, служившей у нас в доме. Ее язык был поэтому первым, на котором я начал лепетать, и, хотя мне не часто приходилось на нем говорить, я, как видите, запомнил несколько слов, чему всю жизнь не перестану радоваться, ведь благодаря этим нескольким словам я смог немного услужить вам.

Потом, сунув в руку китайцу испанский квадрупль и сделав знак своему слуге следовать за ним, молодой человек ушел, непринужденно поклонившись мадемуазель Саре и душеньке Генриетте.

Чужеземец направился по улице Мока, но едва лишь он прошел с милю по дороге, ведущей в Пай, и приблизился к подножию горы Открытия, как вдруг остановился, обратив свой взгляд на скамью у ее подножия. На скамье неподвижно, положив обе руки на колени и устремив глаза к морю, сидел старик. Молодой человек с минуту смотрел на него, словно сомневаясь в чем-то, но потом колебание как будто исчезло.

— Да, это он, — прошептал незнакомец. — Боже! Как он изменился!

Потом, вновь посмотрев на старика с особым вниманием, он прошел по дороге так, чтобы подойти к нему незаметно. Это ему удалось, но он несколько раз останавливался, прижимая руки к груди, чтобы успокоить слишком сильное волнение.

Что касается старика, то он не пошевелился при приближении незнакомца, можно было подумать, что он не слышал его шагов. Но это было бы ошибкой, потому что, как только пришелец сел рядом с ним на скамейку, старик повернул к нему голову и, робко поклонившись, встал и сделал несколько шагов, намереваясь удалиться.

— Не беспокойтесь, сударь, — сказал молодой человек.

Старик снова присел на скамью, но уже не посередине, а на краю ее.

Тут наступило молчание: старик продолжал смотреть на море, а незнакомец — на старика. Наконец, после пяти минут безмолвного созерцания, иностранец заговорил.

— Сударь, — сказал он своему соседу, — вас, наверное, не было на набережной, когда почти полтора часа назад «Лестер» бросил якорь в порту?

— Простите меня, сударь, я был тут, — ответил старик, со смешанным чувством смирения и удивления.

— Значит, вы совсем не интересуетесь прибытием корабля из Европы?

— Как так? — спросил старик, удивляясь все больше и больше.

— Если бы вы интересовались, то не сидели бы здесь, а как все пришли бы в порт.

— Вы ошибаетесь, сударь, вы ошибаетесь, — грустно ответил старик, качая поседевшей головой, — напротив, я с большим интересом, чем кто-либо другой, отношусь к прибытию судов. Вот уже четырнадцать лет, каждый раз как приплывает корабль из какой-либо страны, я прихожу сюда и жду, не доставил ли он писем от моих сыновей или не возвратились ли они сами. Слишком тяжело стоять на ногах, потому я прихожу сюда с утра и сажусь здесь на то же место, откуда я смотрел, как уезжали мои дети, и остаюсь здесь целый день, пока все не разойдутся, а я потеряю последнюю надежду.

— Но почему вы сами не идете в порт? — спросил иностранец.

— Я ходил туда первые годы, — ответил старик, — но слишком быстро становилась ясна тщетность моих ожиданий. Каждое новое разочарование становилось все тяжелее, в конце концов я стал ждать здесь, а в порт посылаю своего слугу Телемаха. Так надежда теплится дольше: если он возвращается скоро, я надеюсь, что он сообщит об их прибытии; если задерживается — полагаю, что он ждет письма. Но он постоянно приходит с пустыми руками. И я иду домой один, вхожу в безлюдный дом, провожу ночь в слезах и говорю себе: «Наверно, приедут в следующий раз».

— Бедный отец! — прошептал незнакомец.

— Вы жалеете меня, сударь? — с удивлением спросил старик.

— Конечно, я вас жалею.

— Значит, вы не знаете, кто я такой?

— Вы человек, и вы страдаете.

— Но ведь я мулат, — тихо, с глубоким смирением ответил старик.

Его собеседник слегка покраснел.

— И я тоже мулат, сударь, — ответил он.

— Вы? — вскричал старик.

— Да, я.

— Вы мулат, вы? — старик с удивлением посмотрел на красно-синюю ленточку на сюртуке собеседника. — Вы мулат! Ну тогда ваше сострадание меня не удивляет. Я принял вас за белого, но если вы цветной человек, как и я, тогда другое дело, тогда вы друг и брат.

— Да, друг и брат, — сказал молодой человек, протягивая старику обе руки.

Потом он прошептал, глядя на него с глубокой нежностью:

— А может быть, и более того.

— Тогда я могу сказать вам все, — продолжал старик. — Я чувствую, что мне станет легче, если я расскажу вам о своем горе. Представьте себе, что у меня есть дети или, вернее, были, потому что только Бог знает, живы ли они еще; представьте себе, что у меня было двое детей, двое сыновей, которых я любил, как только может любить отец, а в особенности одного.

Незнакомец вздрогнул и еще ближе придвинулся к старику.

— Это вас удивляет, не так ли, — продолжал старик, — что я по-разному отношусь к своим детям и одного люблю больше, чем другого? Да, так не должно быть, я знаю и подтверждаю, что это несправедливо, но он был младше и слабее своего брата, и меня можно простить.

Незнакомец поднес руку ко лбу и, пользуясь моментом, когда старик, стыдясь только что произнесенной исповеди, отвернулся, смахнул слезу.

— О, если бы вы знали моих детей, — продолжал старик, — вы бы это поняли. Дело не в том, что Жорж — а его звали Жорж — был красивее брата, нет, напротив, его брат Жак был гораздо красивее; Жорж был слаб телом, но в нем был такой мощный и пылкий ум, что, если бы я отдал его в коллеж в Порт-Луи, чтобы он учился там вместе с другими детьми, уверен, он скоро обогнал бы всех учеников.

Глаза старика на мгновение сверкнули гордостью и воодушевлением, но через минуту его взгляд вновь принял рассеянно-боязливое выражение и затуманился:

— Я не мог отдать его в местный коллеж: он был основан для белых, а мы ведь мулаты.

Лицо незнакомца загорелось, его словно осветило пламя презрения и дикого гнева.

Старик продолжал, не заметив этой вспышки незнакомца:

— Вот почему я отправил их обоих во Францию, надеясь, что воспитание отучит старшего шататься без дела и смягчит слишком упрямый характер младшего; но, видимо, Бог не одобрил моего решения: поехав однажды в Брест, Жак поступил на борт корсарского судна, и с тех пор я получил от него лишь три письма, и каждый раз из различных мест земного шара. А в Жорже, по мере того как он рос, усиливалась та непреклонность, которой я так опасался. Он писал мне чаще, чем Жак, то из Англии, то из Египта, то из Испании, потому что он тоже много путешествовал, и, хотя письма его очень интересные, клянусь вам, я не посмел бы показывать их кому-либо.

— Так, значит, ни тот ни другой ни разу не сообщили вам, когда они вернутся?

— Ни разу. И кто знает, увижу ли я их когда-нибудь. Хотя тот миг, когда я увидел бы их, был бы самым счастливым в моей жизни, но я никогда не уговаривал их вернуться. Раз они остаются там — значит, они там счастливее, чем были бы здесь; если они не испытывают желания увидеть своего старого отца — значит, они нашли в Европе людей, которых полюбили больше, чем его. Пусть все будет так, как они хотят, особенно если они будут счастливы. Я сильно скучаю по обоим, но все-таки больше всего мне не хватает Жоржа, и больше всего горя мне доставляет то, что он никогда не упоминает о своем приезде.

— Если он не говорит вам о своем возвращении, сударь, — заметил собеседник, тщетно пытаясь подавить волнение, — то, быть может, потому, что хочет явиться к вам внезапно, чтоб не мучить вас ожиданием и сразу обрадовать вас.

— Дай-то Бог, — сказал старик, воздев глаза и руки к небу.

— Может быть, — продолжал молодой человек, все более волнуясь, — он хочет предстать перед вами неузнанным и внезапно броситься в ваши объятия, чтобы обрести вашу любовь и ваше благословение.

— Ах! Могу ли я не узнать его!

— Однако же, — воскликнул Жорж, неспособный больше сдерживать глубокого волнения, — вы не узнали меня, отец!

— Вы… ты… ты!.. — вскричал в свою очередь старик, окинув незнакомца жадным взглядом и дрожа всем телом; его приоткрывшийся рот кривила улыбка сомнения.

Потом он покачал головой:

— Нет, нет, это не Жорж, правда, он немного похож на вас, но он невысокий, он не такой красивый, как вы, он ребенок, а вы мужчина.

— Это я, я, отец, неужели вы не узнаете меня? — вскричал Жорж. — Подумайте, ведь прошло четырнадцать лет с тех пор, как я вас покинул, подумайте, ведь мне скоро двадцать шесть лет, а если вы сомневаетесь, то смотрите, смотрите — вот шрам у меня на лбу, это след удара, что мне нанес Анри де Мальмеди в тот день, когда вы так прославились, захватив английское знамя. Примите меня в свои объятия, отец, и, когда вы меня обнимете и прижмете к своему сердцу, вы перестанете сомневаться в том, что я ваш сын.

С этими словами незнакомец бросился к своему отцу, а тот, глядя то на небо, то на сына, долго не мог поверить своему счастью и не решался поцеловать Жоржа.

В это время у подножия пика Открытия появился Телемах; он шел, опустив руки и голову, уныло глядя перед собой, в отчаянии оттого, что опять возвращается, не принося известий ни об одном из сыновей хозяина.

VI ПРЕОБРАЖЕНИЕ

Теперь пусть читатели позволят нам покинуть отца с сыном во время их счастливой встречи и, вернувшись вместе с нами к прошлому, согласятся проследить духовное преображение, что произошло за четырнадцать лет с героем нашей истории, которого мы ранее показали мальчиком, а только что — взрослым человеком.

Вначале мы хотели просто-напросто передать читателю то, что рассказал Жорж отцу о событиях, произошедших за эти четырнадцать лет, но подумали, что такое повествование явилось бы отражением тайных помыслов и скрытых чувств и могло бы вызвать недоверие к человеку с таким характером, каким наделен Жорж, особенно если он сам говорит о себе. Потому мы решили по-своему рассказать эту историю, и, поскольку это не исповедь самого Жоржа, мы не скроем ничего, ни плохого, ни хорошего, и не утаим никаких мыслей, будь они похвальные или постыдные.

Итак, начнем рассказ с того же, с чего начал и Жорж.

Пьер Мюнье, чей характер мы уже пытались очертить, еще в начале своей сознательной жизни, то есть тогда, когда он из ребенка превратился во взрослого мужчину, занял по отношению к белым позицию, от которой не отступал никогда: чувствуя, что у него нет ни сил, ни воли сражаться с их бесчеловечными предрассудками, он решил обезоружить противников неизменным смирением и неисчерпаемой покорностью; всю свою жизнь он словно просил прощения за то, что родился. Человек глубокого ума, он не пытался занять какую-либо должность или особое положение в обществе, а старался затеряться в толпе, не бросаясь в глаза. Стремление, заставившее его отстраниться от общественных интересов, руководило им и в частной жизни. Щедрый по натуре человек, богатый, он не признавал в своем доме никакой роскоши и содержал его с монашеской скромностью, хотя у него было около двухсот негров, что соответствовало в колониях состоянию с рентой более чем в двести тысяч ливров. Он путешествовал верхом до тех пор, пока возраст, а вернее, огорчения, сломившие его раньше времени, не заставили сменить эту скромную привычку на более аристократическую и купить паланкин, такой же простой, как у самого бедного обитателя острова. Тщательно избегая малейших ссор, всегда вежливый и любезный, он готов был оказать услугу даже тем, к кому в глубине души чувствовал антипатию. Он предпочел бы потерять десять арпанов земли, чем начать или даже продолжить судебный процесс, в результате которого мог бы выиграть двадцать. Если у кого-нибудь из обитателей острова случалась нужда в саженцах кофе, маниоки или сахарного тростника, он мог быть уверен, что получит их у Пьера Мюнье, который еще и поблагодарит его за то, что тот обратился именно к нему. Все эти добрые поступки, совершаемые по велению отзывчивого сердца, могли быть отнесены за счет его покорного характера. Это снискало ему дружбу соседей, но дружбу своеобразную: соседям и в голову не приходило сделать ему добро, они ограничивались тем, что не причиняли ему зла. В то же время среди них имелись и завистники: они не в состоянии были простить Мюнье значительное состояние, многочисленных рабов и безупречную репутацию; они постоянно старались унизить его напоминанием о том, что он цветной; г-н де Мальмеди и его сын Анри были в их числе.

Жорж рос в той же обстановке, что и его отец. Однако из-за слабости здоровья отстраненный от физических упражнений, он весь был обращен на свои внутренние переживания; он раньше времени возмужал, как это часто бывает с болезненными детьми, и невольно наблюдал за поступками отца, мотивы которых были с раннего детства понятны ему. Мужская гордость, кипевшая в груди этого ребенка, заставила его ненавидеть белых, презиравших его, и относиться с пренебрежением к мулатам, терпевшим подобного рода унижения. Потому он твердо решил, в отличие от отца, избрать для себя иной образ жизни и, когда появятся силы, смело противостоять абсурдному гнету предубеждений, заставить их отступить. Он готов был биться с ними, как Геркулес с Антеем, душить их собственными руками. Юный Ганнибал, подстрекаемый отцом, поклялся в вечной ненависти к целой нации; юный Жорж, вопреки желанию отца, объявил смертельную войну предрассудкам.

После описанного нами расставания отца с детьми Жорж покинул колонию, прибыл во Францию вместе с братом и поступил в коллеж Наполеона. Оказавшись на скамьях последнего класса, он тут же понял закон неравенства и захотел оказаться среди первых; жажда превосходства была потребностью его натуры; он усваивал знания легко и быстро. Первый успех укрепил в нем веру в себя, показав меру его возможностей. Воля Жоржа крепла, а успехи приумножались. Правда, в напряженном состоянии духа, при постоянных упражнениях мысли тело его оставалось все таким же хилым; дух поглощал плоть, клинок сжигал ножны; и все же Бог дал опору бедному деревцу. Жорж мог спокойно жить, опекаемый Жаком, самым сильным и вместе с тем самым ленивым учеником в своем классе, в то время как Жорж был самым прилежным и самым слабым.

Однако такое положение продолжалось недолго. Через два года Жак и Жорж поехали на каникулы в Брест к знакомому отца, кому они были рекомендованы. Жак, имевший вкус к морскому делу, воспользовался случаем и, не желая больше скучать в тюрьме, как он называл коллеж, поступил матросом на корсарское судно; в письме же к отцу он сообщил, что поступил на государственный корабль. Когда Жорж вернулся в коллеж, отсутствие брата сказалось на нем самым жестоким образом. Теперь он был беззащитен перед завистью товарищей, вызванной его школьными успехами, и она, как только смогла дать себе волю, превратилась в прямую ненависть: его оскорбляли одни, колотили другие, и все издевались над ним. У каждого находилось для него обидное слово. Это было тяжким испытанием; Жорж его мужественно выдержал.

Теперь он серьезнее, чем когда-либо, размышлял о своем положении и понял, что моральное превосходство ни к чему не ведет без превосходства физического; для того чтобы заставить уважать первое, нужно иметь второе, и только сочетание этих достоинств образует совершенного человека. Начиная в этого времени он полностью переменил образ жизни: прежде робкий, необщительный, вялый, он стал игроком, непоседой, заводилой. Он еще оставался прилежным учеником, но лишь поскольку стремился сохранить преимущество в умственном развитии, обретенное им в первые годы учения. Сначала он был неловок и над ним смеялись. Он не выносил насмешек и сделал свои выводы. От природы мужество у Жоржа было не безотчетным, а рассудочным: первым его движением было не бросаться в опасную переделку, но сделать шаг назад, дабы избежать ее. Ему надо было поразмыслить, прежде чем храбро пойти на риск, и, хотя это и есть подлинная храбрость, храбрость души, он ужасался этой черты в себе, считая ее трусостью.

При каждой ссоре он затевал драку, вернее, бывал бит, но, и побежденный, продолжал драться упорно и ежедневно, пока наконец не вышел в победители; побеждал он не потому, что был сильнее, а потому, что был выносливее и в разгаре самой неистовой драки сохранял замечательное хладнокровие, благодаря которому использовал малейший промах своего противника. Это внушало уважение к нему, его уже остерегались задевать, ибо, как бы враг ни был слаб, но, если он отважен, с ним не захочешь лишний раз связываться; впрочем, этот необычайный задор, с которым он бросился в новую жизнь, принес свои плоды: Жорж постепенно окреп; к тому же, ободренный первыми успехами, он ни разу не раскрыл книги во время следующих каникул; он начал учиться плаванию, фехтованию, верховой езде, доводя себя до утомления, а подчас и до лихорадки, но в конце концов привык к физическим упражнениям. Тогда упражнения на ловкость сменились трудом, развивающим силу: часами он работал лопатой, как землекоп, по целым дням таскал тяжести, как чернорабочий; вечером, вместо того чтобы лечь в мягкую и теплую постель, он заворачивался в плащ, бросался на медвежью шкуру и так спал до утра. На какой-то миг изумленная природа оставалась в нерешительности — сдаться ли ей или торжествовать. Жорж и сам чувствовал, что подвергает свою жизнь опасности, но зачем ему эта жизнь, если он не станет сильным и ловким? Природа выдержала; телесная слабость, побежденная силой воли, исчезла, как нерадивый слуга, выгнанный непреклонным хозяином. Наконец три месяца подобного режима настолько укрепили жалкого заморыша, что, когда он вернулся в коллеж, товарищи с трудом узнали его. Теперь он сам искал ссоры и бил тех, от кого столько раз терпел побои. Теперь его боялись, а поскольку боялись, то и уважали.

Вследствие естественной гармонии, по мере того как его тело наливалось силой, хорошело и его лицо: у Жоржа всегда были великолепные глаза и зубы, он отрастил подлиннее свои черные волосы, смягчил щипцами их природную жесткость; болезненно-бледная кожа стала матовой, и белизна ее говорила об утонченности и меланхоличности его натуры. В общем, юноша так же старался быть привлекательным, как ребенком старался быть сильным и ловким.

Когда Жорж, окончив курс философии, вышел из коллежа, он был уже элегантным кавалером пяти футов и четырех дюймов роста и хотя и немного худым, но прекрасно сложенным. Он знал почти все, что полагалось знать светскому человеку. Однако он понимал, что ему теперь мало не уступать ни в чем обыкновенным людям: надо было добиться во всем превосходства над ними.

Упражнения, которые он сделал для себя обязательными, не отягощали его, ибо он был теперь свободен от учебных занятий и стал хозяином своего времени. Он установил раз навсегда такой порядок дня: утром, в шесть часов, отправлялся верхом, в восемь шел в тир стрелять из пистолета, с десяти утра до полудня занимался фехтованием, от полудня до двух слушал лекции в Сорбонне, с трех до пяти занимался рисованием в какой-нибудь студии и наконец вечером посещал театр. Его изящные манеры еще в большей степени, чем его состояние, распахивали ему двери в светские салоны.

Жорж завел знакомства среди лучших парижских художников, ученых и самых знатных вельмож; будучи достаточно сведущим в искусстве, науке и модах, он вскоре прослыл одним из самых утонченных умов и самых блистательных кавалеров столицы. Таким образом, он почти достиг своей цели.

Однако же ему еще оставалось последнее испытание: уверенный в своем превосходстве над другими, он не знал, может ли повелевать самим собой. Но Жорж был не такой человек, что терпит неуверенность в чем-либо: он решил избавиться от сомнений насчет самого себя.

Его часто беспокоило опасение, что он может стать игроком.

Однажды он вышел из дома с карманами, полными золота, и направился к Фраскати. Он сказал себе: «Я буду играть три раза, каждый раз по три часа, и каждые три часа я рискну десятью тысячами франков; по прошествии трех часов, выиграв или проиграв, я прекращаю игру».

В первый день Жорж проиграл свои десять тысяч франков менее чем за полтора часа. Но он не уходил, пока не прошли три часа с начала его игры. Он смотрел, как играют другие, и, хотя у него в бумажнике оставалось двадцать тысяч банкнотами, предназначенные для того, чтобы рискнуть ими в следующие два раза, он не поставил на сукно ни одного луидора сверх того, что назначил сам.

На второй день Жорж сначала выиграл двадцать пять тысяч франков, потом, согласно своему решению, продолжал играть, пока не прошли три часа, спустил весь свой выигрыш и, кроме того, еще две тысячи; тут он заметил, что играет уже три часа, и прекратил игру с такою же пунктуальностью, как и накануне.

На третий день Жорж сначала проигрывал, но когда у него оставалась последняя банкнота, ему вдруг начало везти; оставалось играть три четверти часа, и в течение этих сорока пяти минут ему сопутствовала такая удача, которая становится легендой в устах завсегдатаев игорного дома; можно было подумать, что на эти сорок пять минут Жорж заключил договор с дьяволом, чтобы невидимый дух подсказывал ему на ухо цвет, который должен был выпасть, и карту, которая должна была выиграть. К великому изумлению присутствующих, перед Жоржем выросла куча золота и банковских билетов. Жорж даже перестал думать, он бросал деньги на стол и говорил крупье: «Ставьте куда хотите»; тот ставил деньги наугад, и Жорж выигрывал. Два профессиональных игрока, следившие за игрой Жоржа и, подражая ему, выигравшие огромные суммы, подумали, что настал момент делать ставки, противоположные тем, что делал Жорж; так они и поступили. Но удача осталась верной Жоржу. Они потеряли все, что выиграли до сих пор, затем все, что у них было с собой, потом, поскольку им здесь доверяли, они одолжили у крупье пятьдесят тысяч франков и тут же проиграли их. Что касается Жоржа, то он совершенно бесстрастно, со спокойным лицом смотрел, как перед ним вырастает куча золота и банковских билетов, время от времени поглядывая на стенные часы, которые должны были пробить час его ухода. Когда этот час настал, Жорж тут же прекратил игру, вручил выигранные деньги слуге и с тем же спокойствием, с тою же бесстрастностью, с какой он играл, выигрывал или проигрывал, вышел, сопровождаемый завистливыми взглядами тех, кто присутствовал при этой сцене и ожидал увидеть его на следующий день.

Но, против всеобщего ожидания, Жорж больше не появился. Более того, он положил золотые монеты и банкноты в ящик секретера, с тем чтобы открыть его только через неделю. Когда прошла неделя, он открыл ящик и пересчитал свои деньги. Он выиграл двести тридцать тысяч франков.

Жорж был доволен собой: он победил свою страсть к игре.

Как и всеми уроженцами тропиков, Жоржем владели пылкие чувства.

После какого-то бурного пиршества приятели повели его к куртизанке, известной своей красотой и капризным характером. В этот вечер у современной Лаисы был приступ добродетели. Время прошло в разговорах о морали: можно было подумать, что хозяйка дома претендует на премию Монтиона. Однако глаза прекрасной проповедницы, порой устремленные на Жоржа, выражали страстное желание, противоречащее ее холодной речи. А Жоржу эта женщина показалась еще более желанной, чем ему о ней говорили. И в течение трех дней воспоминание об этой обольстительной Астарте преследовало девственное воображение молодого человека. На четвертый день Жорж направился к дому, где она жила; сердце его отчаянно билось, когда он поднимался по лестнице; он позвонил так сильно, что чуть не оборвал шнур звонка; потом, слыша приближающиеся шаги горничной, он приказал своему сердцу ослабить биение, лицу — принять спокойное выражение, и голосом, в котором невозможно было угадать и следа волнения, попросил горничную отвести его к хозяйке. Та с радостью услышала его голос и прибежала чуть ли не вприпрыжку, потому что образ Жоржа не давал ей покоя с первой встречи, когда юноша произвел на нее глубокое впечатление, и теперь она надеялась, что его привела к ней если не любовь, то, по крайней мере, желание.

Она ошибалась: это было еще одно испытание, которому Жорж решил себя подвергнуть; он пришел, чтобы противопоставить железную волю пылким чувствам. Он пробыл у этой женщины два часа, бросив вызов собственной бесстрастности; воспротивившись одновременно напору своих чувств и ласкам блудницы, победив в этом втором испытании, как победил и в первом, через два часа он ушел.

Жорж был доволен собой: он подчинил себе свои чувства.

Мы говорили, что у Жоржа не было той безотчетной храбрости, какая бросает человека в самое опасное место, но была та рассудочная храбрость, что проявляется, если без нее нельзя обойтись. Жорж в самом деле боялся, что он по природе не храбрец, и часто дрожал от мысли, что при неотвратимой опасности он, возможно, не будет владеть собой и поведет себя как трус. Эта мысль чрезвычайно мучила его, поэтому он решил, как только представится случай, воспользоваться им и подвергнуть испытанию свою душу. Такой случай представился, притом довольно необычным образом.

Однажды Жорж был с одним из своих приятелей у Лепажа и в ожидании, пока освободится для него место, смотрел, как стреляет один из завсегдатаев тира, который, как и сам Жорж, считался одним из лучших стрелков Парижа. Тот, кто упражнялся сейчас, выполнял почти все невероятные фокусы, которые предание приписывает шевалье Сен-Жоржу и которые приводят в отчаяние новичков, а именно — попадал каждый раз в яблочко, всаживал пулю в след от другой пули, разрезал пулю надвое, стреляя в лезвие ножа, и всегда удачно проводил множество подобных опытов. Нужно сказать, что самолюбие стрелка было возбуждено присутствием Жоржа, тем более что служащий тира, подавая стрелку пистолет, тихо сказал ему, что Жорж стреляет, по меньшей мере, также метко, как он. Поэтому при каждом выстреле он старался превзойти себя, но, вместо того чтобы услышать от Жоржа заслуженную похвалу, он, напротив, слышал, как Жорж отвечал на удивленные восклицания зрителей:

— Да, конечно, это удачный выстрел, но было бы иначе, если б этот господин стрелял в человека.

Это сомнение в его ловкости как дуэлянта сначала удивило стрелка, а в конце концов оскорбило его. Он обернулся к Жоржу, когда тот в третий раз высказал свое замечание, и, глядя на него наполовину насмешливо, наполовину угрожающе, сказал:

— Простите, сударь, но мне кажется, что вот уже два или три раза вы высказали сомнение, оскорбительное для моей храбрости; не будете ли вы так добры дать мне ясное и точное объяснение ваших слов?

— Мои слова не нуждаются в комментариях, сударь, — ответил Жорж, — и, мне кажется, они сами объясняют свой смысл.

— Тогда, сударь, будьте добры, повторите их еще раз, — продолжал стрелок, — чтобы я мог одновременно понять, что они означают и с каким намерением сказаны.

— Я сказал, — совершенно спокойно ответил Жорж, — видя, как вы попадаете в яблочко при каждом выстреле, что вы не были бы так уверены в меткости вашей руки и глаза, если бы, вместо того чтобы целиться в мишень, вы целились бы в грудь человека.

— А почему, скажите, пожалуйста? — спросил стрелок.

— Поскольку мне кажется, что в то мгновение, когда целишься в себе подобного, непременно испытываешь некое волнение, влияющее на точность выстрела.

— Вы часто дрались на дуэли, сударь? — спросил стрелок.

— Никогда, — ответил Жорж.

— Тогда неудивительно, что вы предполагаете, будто в подобных обстоятельствах можно бояться, — продолжал стрелок с улыбкой, в которой сквозил оттенок иронии.

— Простите, — ответил Жорж, — но вы меня, наверное, плохо поняли: мне кажется, что в то мгновение, когда убиваешь человека, можно дрожать не только от страха.

— Я никогда не дрожу, сударь, — сказал стрелок.

— Возможно, — ответил Жорж все так же флегматично, — но я все же уверен, что с двадцати пяти шагов, то есть с того же расстояния, с какого вы здесь попадаете каждый раз…

— И что же с двадцати пяти шагов?..

— С двадцати пяти шагов вы не попадете в человека.

— А я уверен, что попаду.

— Позвольте мне не поверить вам на слово.

— Значит, вы уличаете меня во лжи?

— Нет, я просто устанавливаю истину.

— Но, я полагаю, вы не захотите ее проверить, — усмехаясь, продолжал стрелок.

— А почему бы и нет? — ответил Жорж, пристально глядя на него.

— Но на ком-нибудь другом, а не на себе, я полагаю.

— На ком-нибудь другом или на себе, не все ли равно?

— Предупреждаю вас, это было бы безрассудством с вашей стороны, сударь, отважиться на подобное испытание.

— Нет, это не так, я сказал то, что думаю, а следовательно, убежден в том, что не слишком рискую.

— Итак, сударь, вы во второй раз повторяете мне, что, целясь за двадцать пять шагов, я не попаду в человека?

— Вы ошибаетесь, сударь, я повторяю вам это не во второй, а, кажется, в пятый раз.

— Ну, это уж слишком, сударь, вы хотите оскорбить меня.

— Если вам угодно, можете думать, что таково мое намерение.

— Хорошо, сударь. В котором часу?

— Если вам угодно, хоть сейчас.

— А где?

— Мы в пятистах шагах от Булонского леса.

— Какое оружие вы предлагаете?

— Какое оружие? Ну, конечно, пистолеты. Ведь это не дуэль, мы просто ставим опыт.

— К вашим услугам, сударь.

— Что вы! Это я к вашим услугам.

Оба молодых человека сели в кабриолеты, каждый в сопровождении своего приятеля.

Когда они прибыли на место, секунданты хотели уладить дело, но это оказалось трудно. Противник Жоржа требовал извинений, но Жорж возражал: ему следовало бы извиниться только если его ранят или убьют, потому что лишь в этом случае он окажется не прав.

Оба секунданта потратили четверть часа на переговоры, которые ни к чему не привели.

Потом они хотели поставить противников в тридцати шагах друг от друга, но Жорж заметил, что для чистоты опыта расстояние должно равняться тому, с которого обычно стреляют в тирах, то есть двадцати пяти шагам. В результате отмерили двадцать пять шагов.

Когда хотели решить, кому стрелять первым, подбросив в воздух луидор, Жорж объявил, что это излишне, поскольку право первенства, естественно, принадлежит его противнику. Противник же настаивал на том, что это дело его чести и что, поскольку оба они очень сильные стрелки, удача, конечно, окажется на стороне того, кто будет стрелять первым.

Служитель тира последовал за дуэлянтами. Он зарядил пистолеты такими же пулями, какими противник Жоржа стрелял в тире, и положил столько же пороха. Пистолеты были те же самые. Жорж потребовал этого как sine qua non[2].

Они встали на расстоянии в двадцать пять шагов, и каждый получил из рук своего секунданта заряженный пистолет. Потом секунданты удалились, с тем чтобы противники могли стрелять друг в друга в условленном порядке.

Жорж не принял никаких предосторожностей, обычных в подобных обстоятельствах, и не пытался заслонить пистолетом какую-либо часть тела. Рука его висела вдоль бедра, и грудь осталась совершенно незащищенной.

Противник не мог понять, что означает поведение Жоржа. Он стрелялся не первый раз, но никогда не видел подобного хладнокровия. И глубокая уверенность Жоржа постепенно возымела свое действие. Этот стрелок, такой ловкий, всегда попадавший в цель, начал сомневаться в себе.

Два раза поднимал он пистолет, чтобы прицелиться в Жоржа, и оба раза опускал его. Это было против всех правил дуэли, но каждый раз Жорж говорил ему:

— Поторопитесь, сударь, поторопитесь.

На третий раз ему стало стыдно за себя, и он выстрелил.

В этот миг свидетели испытали страшную тревогу. Но как только прозвучал выстрел, Жорж повернулся сначала налево, потом направо, приветствуя свидетелей и показывая им, что он невредим.

— Ну вот, сударь, — сказал он своему противнику, — вы видите, что я был прав: стреляя по человеку, чувствуешь себя менее уверенным, чем когда стреляешь по мишени.

— Хорошо, сударь, я был не прав. Ваша очередь, стреляйте.

— Моя? — возразил Жорж, поднимая свою шляпу, которую он положил на землю, и отдавая свой пистолет служителю тира. — А зачем мне в вас стрелять?

— Но это ваше право, сударь, — воскликнул его противник, — и я не потерплю, чтобы вы отказались! К тому же мне любопытно видеть, как вы сами стреляете.

— Простите, сударь, — сказал Жорж со своим невозмутимым хладнокровием, — давайте объяснимся. Я не говорил, что попаду в вас. Я сказал только, что вы не попадете в меня. Вы в меня не попали. Я был прав.

И какие причины ни выдвигал его противник, как он ни настаивал, чтобы Жорж стрелял в свою очередь, тот сел в кабриолет и направился к заставе Звезды, повторяя своему другу:

— Вот видишь? Я ведь говорил тебе, что стрелять в фигуру в тире — это не то, что стрелять в человека!

Жорж остался доволен собой, теперь он был уверен в своей храбрости.

Эти три приключения наделали шуму и создали Жоржу завидное положение в обществе. Две или три кокетки решили покорить современного Катона, и, так как у него не было причин сопротивляться, он скоро вошел в моду. Но в то время, когда его считали наиболее связанным любовными похождениями, подошел момент, назначенный им самим для путешествий, и однажды утром Жорж распрощался со своими любовницами, послав каждой из них по царскому подарку, и уехал в Лондон.

В Лондоне Жорж был всюду учтиво принят; он держал лошадей, собак и петухов, заставляя одних бегать, а других драться; соглашался на всякое пари; с аристократическим хладнокровием выигрывал и проигрывал сумасшедшие деньги; спустя год он покинул Лондон с репутацией безупречного джентльмена, как прежде, оставляя Париж, имел репутацию блестящего кавалера. Во время пребывания в столице Великобритании он встречался с лордом Мурреем, но, как мы уже сказали, тогда между ними не завязалось близкого знакомства.

В ту эпоху вошли в моду путешествия на Восток. Жорж посетил Грецию, Турцию, Малую Азию, Сирию и Египет. Он был представлен Мухаммеду-Али в то время, когда Ибрагим-паша готовил экспедицию в Саид. Жорж сопровождал сына султанского наместника, дрался у него на глазах и получил от него почетную саблю и двух арабских лошадей, самых породистых в его табуне.

Во Францию Жорж вернулся через Италию, когда готовился поход в Испанию. Примчавшись в Париж, он просил разрешения отправиться добровольцем; разрешение было ему дано. Жорж занял место в рядах первого наступающего батальона и все время находился в авангарде.

Однако, вопреки всем ожиданиям, испанцы воевали плохо, и война, которая обещала быть ожесточенной, оказалась, в общем, просто военной прогулкой. Однако в Трокадеро ситуация изменилась, и стало ясно, что придется брать силой этот оборонительный рубеж революции на полуострове.

Полк, к которому был приписан Жорж, не предназначался для осады крепости, поэтому Жорж вышел из него и присоединился к гренадерам. Когда была пробита брешь во вражеских укреплениях и был дан сигнал к штурму, Жорж бросился в первые ряды наступавших и вошел в крепость третьим.

Его имя было упомянуто в приказе по армии; он получил из рук герцога Ангулемского орден Почетного легиона, а из рук Фердинанда VII — крест Карла III. Целью его было получить знак отличия — он получил два. Честолюбивый молодой человек был на верху блаженства.

Тогда он подумал, что ему пора вернуться на Иль-де-Франс: все, о чем он мечтал, исполнилось, все, чего он добивался, было достигнуто, и больше ему нечего было делать в Европе. Борьба с цивилизацией кончилась, предстояла борьба с варварством. Эта исполненная гордости душа не согласилась бы истратить ради счастья в Европе силы, так бережно собранные для битвы в родном краю; все достигнутое им за последние десять лет было направлено к тому, чтобы превзойти своих соотечественников — мулатов и белых, и одному уничтожить предрассудок, на борьбу с которым до сих пор не решился ни один цветной. Ему не было дела до Европы и до ста пятидесяти миллионов ее населения, не было дела до Франции и тридцати трех миллионов ее жителей; ему безразлично было, правят там депутаты или министры, республика там или монархия. Всему остальному миру он предпочитал маленький уголок земли, затерянный на карте, как песчинка на дне моря. Этот уголок занимал его мысли: в этом краю ему предстояло совершить подвиг, решить великую задачу. У него было одно воспоминание — то, что пережито, и одна надежда — исполнить свой долг.

Между тем в Кадис зашел «Лестер». Фрегат направлялся на Иль-де-Франс, где должен был остаться на стоянке. Жорж попросил, чтобы его взяли на борт этого величественного корабля, и, будучи рекомендован капитану французскими и испанскими властями, получил разрешение. Подлинная причина проявленной к нему милости, надо сказать, заключалась в следующем: лорд Муррей узнал, что тот, кто просил разрешения плыть на «Лестере», был уроженец Иль-де-Франса; для лорда Муррея было вовсе не лишним, чтобы на одном корабле с ним плыл человек, который в течение перехода в четыре тысячи льё мог бы сообщить ему многие сведения политического или нравственного характера, столь важные для губернатора, приступающего к исполнению своих обязанностей.

Читатель видел, как постепенно сблизились Жорж и лорд Муррей и до какого уровня дошли их отношения, когда они ступили на берег в Порт-Луи.

Мы знаем также, как Жорж, хотя он и был почтительный и преданный сын, лишь после долгих испытаний, какие ему были привычны, позволил отцу узнать сына. Радость старика была тем сильнее, что он уже и не надеялся на возвращение сына; к тому же вернувшийся так непохож был на того, кого он ждал, что всю дорогу в Моку отец не сводил глаз с сына, а иногда, останавливаясь, так крепко прижимал его к сердцу, что Жорж, несмотря на умение владеть собой, чувствовал, как на глазах у него появляются слезы.

Через три часа они пришли на плантацию, но Телемах опередил их на четверть часа; поэтому Жорж и отец увидели негров, ожидавших их с радостью и вместе с тем со страхом: Жорж, которого они знали ребенком, стал теперь их новым хозяином, а каким хозяином он окажется?

Что означало для всех этих людей появление Жоржа? Счастье или беда ждет их в будущем? Казалось, все должно было сложиться хорошо. Жорж начал с того, что освободил их на два дня от работы. А так как далее следовало воскресенье, то впереди у них был трехдневный отдых.

Ему не терпелось осмотреть свои земли, чтобы самому понять, какое положение он может занять на острове, будучи их владельцем; наскоро пообедав, он обошел всю плантацию в сопровождении отца. Выгодная торговля и усердная и умело направляемая работа превратили ее в одну из лучших на острове. В центре имения стоял дом — простое и просторное здание, окруженное тройной цепью банановых, манговых и тамариндовых деревьев. От дома к дороге тянулась длинная аллея, обсаженная деревьями; задняя дверь дома вела в душистые фруктовые сады, где гранатовое дерево с махровыми цветами, лениво покачиваясь на ветру, ласкало своими ветвями то букет пурпурных апельсинов, то гроздь желтых бананов, нерешительно поднимаясь и опускаясь, словно пчела, порхающая между двумя цветками, словно душа, мечущаяся между двумя страстями. Далее, насколько охватывал глаз, расстилались огромные поля сахарного тростника и маиса, казалось изнемогавших под грузом урожая и умоляющих, чтобы их освободила рука сборщика.

Наконец они пришли к тому месту, которое на каждой плантации называется лагерем черных.

Посреди лагеря возвышалось большое здание, зимой служившее амбаром, а летом — танцевальным залом; оттуда доносились радостные крики и звуки тамбурина, тамтама и мальгашской арфы. Воспользовавшись тем, что их отпустили, негры тотчас же начали предаваться праздничным развлечениям; эти простые натуры не знают оттенков: легко переходят от трудов к удовольствиям и, танцуя, отдыхают от усталости. Жорж и его отец распахнули дверь и неожиданно появились среди них.

Сразу прекратились танцы; каждый встал возле соседа, стараясь образовать ряды, как это делают солдаты при неожиданном появлении командира. Наступила тишина, затем трижды послышались громкие приветствия присутствующих. Это было искреннее выражение чувств. Негров здесь хорошо кормили, хорошо одевали, редко наказывали, потому что они добросовестно трудились; они обожали Пьера Мюнье, может быть единственного мулата в колонии, который, будучи унижен белыми, не позволял себе жестокости в обращении с неграми. Что же до Жоржа, возвращение которого внушало серьезные опасения этим добрым людям, то, угадав, как подействовало на них его появление, он дал знак, что хочет говорить. Воцарилось глубокое молчание. Негры жадно ловили его слова, медленные, как слова клятвы, торжественные, как обет:

— Друзья мои, я взволнован оказанным мне приемом и еще более тем, что вижу улыбки на ваших лицах; я знаю, что с отцом вы были счастливы, и благодарен ему; мой долг, так же как и его, сделать счастливыми тех, кто, надеюсь, будет мне послушен, также свято, как и ему. Вас здесь триста человек, и на всех лишь девяносто хижин. Мой отец хочет, чтобы вы построили еще шестьдесят, тогда получится одна на двоих; у каждой хижины будет маленький сад, и всем будет позволено сажать там табак, тыквы, бататы и держать свиней и кур; те, что захотят превратить это в деньги, в воскресенье пойдут на рынок в Порт-Луи, а выручкой смогут распоряжаться по своему усмотрению. Если обнаружится воровство, тот, кто обокрал своего брата, будет сурово наказан; если кого-нибудь несправедливо покарает надсмотрщик, пусть обиженный докажет, что он не заслужил наказания, и справедливость будет восстановлена. Я не предвижу случая, чтобы кто-нибудь из вас сбежал, потому что вы счастливы здесь и, надеюсь, в дальнейшем тоже будете довольны и не покинете нас.

Вновь раздались возгласы радости в ответ на эту речь; очевидно, она покажется наивной шестидесяти миллионам европейцев, имеющих счастье жить при конституционном режиме, но слушатели Жоржа приняли ее с большим воодушевлением, ведь то была первая хартия такого рода, дарованная неграм в колонии.

VII «БЕРЛОК»

Вечером следующего дня, в субботу, большая группа негров, не столь счастливых, как те, которых мы только что покинули, собралась под широким навесом и, сидя вокруг большого очага, где горели сухие ветки, устроила, как говорят в колониях, «берлок»; другими словами, соответственно своим потребностям, своему нраву или своему характеру один мастерил какое-нибудь изделие, чтобы на следующий день продать его, другой варил рис, маниоку или жарил бананы. Кто-то, достав деревянную трубку, курил местный табак, выращенный им в своем саду; некоторые вполголоса разговаривали. Среди собравшихся без конца сновали женщины и дети; их обязанностью было поддерживать огонь в очаге; несмотря на то что люди были заняты делом и этот вечер предшествовал дню отдыха, несчастных негров беспокоило какое-то печальное и тревожное чувство — это был страх перед надсмотрщиком, который сам был мулат. Навес находился в нижней части равнин Вилемса, у подножия горы Трех Сосцов; вокруг нее располагались владения нашего старого знакомого — г-на де Мальмеди.

Нельзя сказать, что г-н де Мальмеди был плохим хозяином в том смысле, какой мы придаем этому слову во Франции. Нет, Мальмеди был полный, словно бочка, человек, не склонный ни к ненависти, ни к злопамятности, но в высшей степени тщеславный, придававший большое значение своему собственному положению; он был преисполнен гордости чистотой крови, текущей в его жилах, и с глубокой убежденностью, воспринятой от предков, разделял предрассудок расовых различий, который на острове Иль-де-Франс в те времена еще ущемлял права цветных. Что касается рабов, то им жилось у него не хуже, чем у других хозяев, но рабы были несчастны повсюду; Мальмеди не считал негров людьми: они были машинами, им полагалось приносить доход. А если машина не дает ожидаемого дохода, ее ремонтируют как любой другой механизм; Мальмеди просто и без сомнений применял к своим неграм эту теорию. Если негры переставали работать из-за лености или усталости, надсмотрщик пускал в ход кнут, тогда машина снова начинала крутиться и к концу недели хозяин получал прибыль сполна.

Что касается Анри де Мальмеди, то он был точной копией отца, только на двадцать лет моложе и еще заносчивее.

Как мы сказали, моральное и имущественное положение негров равнин Вилемса сильно отличалось от образа жизни негров района Мока. Вот почему на вечерних сборищах у рабов Пьера Мюнье царило непринужденное веселье, в то время как у негров г-на де Мальмеди его надо было возбуждать песней, рассказом или представлением. Впрочем, в тропиках, как и в наших странах, под навесом у негров, как и на солдатском биваке, всегда найдется один или другой шутник, который берет на себя трудную задачу веселить собравшихся, за что благодарные слушатели не остаются в долгу, но если общество забывает расплатиться, что иногда случается, тогда шут напоминает ему о его долге.

Обязанности Трибуле либо Анжели, знаменитых шутов при дворах королей Франциска I и Людовика XIII, во владениях Мальмеди исполнял невзрачный человек, чей тучный торс держался на таких тонких ногах, что сначала даже не верилось, будто подобная фигура могла существовать в природе. Однако на обоих концах тела равновесие, нарушенное посередине, восстанавливалось: огромный торс поддерживал крошечную головку желчного желтокожего, в то время как тонкие ноги заканчивались огромными ступнями. Руки его были невероятно длинные, как у обезьян, расхаживающих на задних лапах и способных, не нагибаясь, хватать все, что им попадается на земле.

В результате соединения несочетаемых форм и несоразмерных частей новый персонаж, которого мы только что ввели в наше повествование, представлял собою странную смесь смешного с ужасным; в глазах европейца безобразное брало верх и с первого взгляда внушало непреодолимое отвращение, но негры, не столь приверженные прекрасному, не такие ценители внешней привлекательности, как мы, видели в нем только комическую сторону, хотя по временам эта обезьяна показывала тигриные когти и зубы.

Его звали Антонио; он родился в Тингораме, и, чтобы не путать его с другими Антонио, кого такая ошибка обидела бы, все звали его Антонио Малаец.

Берлок, как уже говорилось, тянулся довольно скучно, когда Антонио, проскользнув за один из столбов, поддерживавших навес, высунул свое желтое и желчное лицо и тихо свистнул, подражая змее в капюшоне, одной из самых грозных рептилий Малайского полуострова. Если бы этот свист раздался на равнинах Тенассерима, в болотах Явы или в песках Килоа, всякий, услышавший его, замер бы в ужасе, но на Иль-де-Франсе, кроме акул, стаями плавающих вдоль берега, нет никаких опасных хищников, и этот крик никого не испугал, а только заставил чернокожую компанию широко раскрыть глаза и рты и всем сразу повернуться к пришедшему. Раздался возглас:

— Антонио Малаец! Да здравствует Антонио!

Только несколько негров вздрогнули и приподнялись — это были малагасийцы, волофы, зангебарцы, в молодости слышавшие такой свист и не забывшие его.

Одного из этих вставших, красивого молодого негра, можно было бы принять за дитя чистейшей кавказской расы, если бы не темный цвет лица; шум нарушил его раздумья; посмотрев, что происходит, он снова развалился на камне и с презрением, по силе равным робости остальных рабов, пробормотал:

— Антонио Малаец!

Антонио в три прыжка своих длинных ног очутился в центре круга; потом, перепрыгнув через очаг, уселся с другой стороны, поджав ноги, как сидят портные.

— Антонио, песню! Спой песню! — закричали все.

Вопреки обыкновению виртуозов, гордых своим мастерством, Антонио не заставил себя упрашивать; он вытащил из-под лангути варган, поднес инструмент к губам, извлек несколько звуков, как бы исполняя своеобразную прелюдию; затем, сопровождая слова причудливыми жестами, он спел такую песню:

Уз так мала моя домиска,

Вхозу, согнута пополам —
Я головой уперта в крыска,
Когда уперта в пол ногам.
Мне по ноцам не надо света,
Я засыпаю луцце всех:
Видна луна сквозь крыска эта,
Уз больно много в ней прорех.
II

Моя постель — худой матраса,
Под голова кладу цурбак,
Моя кувсынка — калебаса,
Там к Новый год дерзу арак.
Когда моя хозяйка в миске Субботний узин подала,
Моя пеку в моей домиске Банан в горяцая зола.
III

Моя дверей не запирает,
Замок в домиске не найти,
Зато никто не забирает Из мой сундук моя лангути.
В воскресный день моя играет,
Берет за выигрыш табак И всю неделю дым пускает Из важный трубка у очаг.[3]
Читателю следовало бы пожить среди этой породы людей, простых и неразвитых, на которых любая мелочь производит сильное впечатление, чтобы иметь представление 0 том, как подействовала на них песня Антонио, несмотря на бедные рифмы и убогое содержание. Первый и второй куплеты завершились под взрывы смеха и рукоплескания. После третьего раздались восторженные крики «браво» и «ура». И только молодой негр, ранее выказавший Антонио свое презрение, с отвращением пожал плечами.

Что же касается Антонио, то, вместо того чтобы упиваться своим успехом, как следовало бы ожидать, и важничать после рукоплесканий, он оперся локтями о колени, опустил голову на ладони и, казалось, глубоко задумался. Тогда, поскольку он был признан как душа общества, уныние вновь овладело присутствующими. Малайца снова стали упрашивать, чтобы он рассказал что-нибудь или спел еще одну песню. Но Антонио сделал вид, что не слышит, и, несмотря на самые настойчивые просьбы, упрямо молчал.

Наконец один из тех, кто сидел ближе всех к нему, хлопнул его по плечу:

— Что с тобой, Малаец, ты мертв?

— Нет, — ответил Антонио, — я жив.

— А что ты делаешь?

— Я думаю.

— О чем?

— Я думаю, что время берлока — хорошее время. Когда Господь Бог гасит солнце и настает час берлока, каждый работает с удовольствием, потому что каждый работает для себя; правда, есть и лентяи — они курят и теряют время, как, например, ты, Тукал, или лакомки — они забавляются тем, что жарят бананы, вроде тебя, Камбеба. Но, как я уже сказал, некоторые работают. Ты, Бобр, делаешь стулья, ты, Папаша, — деревянные ложки, ты, Назим, бездельничаешь.

— Назим делает то, что хочет, — заявил молодой негр. — Назим — Олень Анжуана, как Лайза — Лев Анжуана, и, что бы ни делали львы и олени, змеям нечего туда совать нос.

Антонио прикусил губу и после минуты молчания, когда, казалось, еще звенел голос молодого негра, продолжал:

— Я уже сказал вам, что вечер — хорошее время, но чтобы работа не была утомительной для тебя, Бобр, и для тебя, Папаша, чтобы дым табака был тебе приятен, Тукал, чтобы ты не заснул, пока жарится твой банан, Камбеба, нужно, чтобы кто-то рассказывал вам истории или пел песенки.

— Это правда, — сказал Бобр, — Антонио знает занятные истории и поет забавные песни.

— Но если Антонио не поет песни и ничего не рассказывает, — продолжал Малаец, — что тогда происходит? Да, нее спят — устали целую неделю работать. Тогда нет и берлока: ты, Бобр, перестаешь мастерить бамбуковые стулья, ты, Папаша, не делаешь деревянных ложек, у тебя, Тукал, тенет трубка, а у тебя, Камбеба, не жарится банан, не правда ли?

— Правда, — хором ответили все, а не только те рабы, кого назвал Антонио. Лишь Назим хранил презрительное молчание.

— Тогда вы должны быть благодарны тому, кто рассказывает вам занятные истории, чтобы вы не заснули, поет вам забавные песни, чтобы рассмешить вас.

— Спасибо, Антонио, спасибо! — послышалось отовсюду.

— Кроме Антонио, кто может рассказать вам что-нибудь?

— Лайза; Лайза тоже знает очень занятные истории.

— Да, но его истории наводят на вас ужас.

— Это правда, — согласились негры.

— А кроме Антонио, кто может спеть вам песни?

— Назим; Назим знает очень забавные песни.

— Да, но от его песен вы плачете.

— Это правда, — откликнулись негры.

— Значит, один лишь Антонио знает песни и истории, которые вас смешат.

— Это тоже правда, — подтвердили негры.

— А кто пел вам песенку четыре дня тому назад?

— Ты, Малаец.

— Кто рассказал вам историю три дня тому назад?

— Ты, Малаец.

— Кто пел вам песню позавчера?

— Ты, Малаец.

— А кто вчера позабавил вас историей?

— Ты, Малаец.

— Ну, а кто сегодня спел вам песню и собирается рассказать историю?

— Ты, Малаец, как всегда ты.

— Значит, благодаря мне вы развлекаетесь за работой, получаете больше удовольствия от курения и не спите, пока жарятся ваши бананы. А так как я не могу ничего делать, потому что жертвую собой для вас, было бы справедливо, чтобы за мои труды мне что-нибудь дали.

Справедливость этого замечания поразила всех, однако же долг историка — говорить только правду, и это заставляет нас признать, что лишь несколько голосов, вырвавшихся из самых наивных сердец в этом собрании, ответили согласием.

— Так, значит, — продолжал Антонио, — будет справедливо, если Тукал даст мне немного табаку, чтобы я мог курить в своей хижине, не так ли, Камбеба?

— Это справедливо! — вскричал Камбеба в восторге от того, что налогом облагается не он, а кто-то другой.

И Тукалу пришлось разделить свой табак с Антонио.

— Кроме того, — продолжал Антонио, — я потерял свою деревянную ложку. У меня нет денег, чтобы купить другую, ведь, вместо того чтобы работать, я пел песни и рассказывал вам истории, поэтому было бы справедливо, если бы Папаша дал мне ложку, чтобы я мог есть похлебку. Правда, Тукал?

— Это справедливо! — воскликнул Тукал, в восхищении от того, что Антонио берет налог не только с него.

И Антонио протянул руку к Папаше, и тот вручил ему ложку, которую он только что вырезал.

— Теперь у меня есть табак, чтобы положить его в трубку, — продолжал Антонио, — и у меня есть ложка, чтобы есть похлебку, но у меня нет денег, чтобы купить то, из чего делают бульон. Поэтому будет справедливо, если Бобр отдаст мне красивую табуретку, которую он мастерит, чтобы я продал ее на базаре и купил кусочек говядины, не так ли, Тукал, не так ли, Папаша, не так ли, Камбеба?

— Правильно, — в один голос закричали Тукал, Папаша и Камбеба. — Правильно!

И Антонио, наполовину с его согласия, наполовину силой, вытащил из рук Бобра табуретку, едва тот успел приколотить к ней последний кусок бамбука.

— Теперь, — продолжал Антонио, — я спел песню и очень устал. Но я расскажу вам историю и устану еще больше, и было бы справедливо, если бы я сначала съел что-нибудь и набрался сил, не так ли, Тукал? Не так ли, Папаша? Не так ли, Бобр?

— Это справедливо, — в один голос ответили трое уплативших подать.

Тут испугался Камбеба.

— Но мне нечего положить на зубок, — сказал Антонио, показав свои челюсти, сильные, как у волка.

Камбеба почувствовал, что волосы у него встали дыбом, и машинально протянул руку к очагу.

— Значит, будет справедливо, — продолжал Антонио, — если Камбеба даст мне банан, как вы думаете?

— Да, да, это будет справедливо, — крикнули в один голос Тукал, Папаша и Бобр, — да, справедливо, дай банан, Камбеба!

И все голоса подхватили хором:

— Банан, Камбеба!

Несчастный Камбеба с растерянным видом посмотрел на присутствующих и бросился к очагу, чтобы спасти свой банан, но Антонио остановил его и, удерживая Камбебу одной рукой с силой, какую трудно было в нем предположить, другой рукой схватил веревку с крюком, на которой поднимали мешки с маисом, и зацепил крюк за пояс Камбебы. В ту же минуту он дал знак Тукалу потянуть за другой конец веревки. Тукал постиг замысел Антонио с проворством, делающим честь его сообразительности, и Камбеба внезапно почувствовал, что его отрывают от земли и что он под улюлюканье всей компании стал подниматься кверху. Примерно на высоте десяти футов Камбеба повис, судорожно протягивая руки к злосчастному банану, но отнять его у своего врага у него теперь не было никакой возможности.

— Браво, Антонио, браво, Антонио! — закричали все присутствующие, изнемогая от хохота, в то время как Антонио, отныне полновластный хозяин предмета пререканий, осторожно раздул золу и вытащил дымящийся банан, в меру поджаренный и потрескивающий так, что у зрителей потекли слюнки.

— Мой банан, мой банан! — воскликнул Камбеба с глубоким отчаянием в голосе.

— Вот он, — сказал Антонио, протянув руку в сторону Камбебы.

— Я слишком далеко и не могу его взять.

— Ты не хочешь его?

— Мне его не достать.

— Тогда, — продолжал Антонио, дразня несчастного, — тогда я его съем, чтобы он не сгнил.

И Антонио начал снимать кожуру с банана с такой комичной серьезностью на лице, что хохот присутствующих перешел в судороги.

— Антонио! — крикнул Камбеба. — Антонио, прошу тебя, отдай мне банан, этот банан для моей несчастной жены, она больна и не может есть ничего другого. Я его украл, он мне был очень нужен.

— Краденое добро никогда не идет на пользу, — наставительно ответил Антонио, продолжая чистить банан.

— А! Бедная Барина, бедная Барина, ей нечего будет есть, она будет голодна, сильно голодна.

— Бо пожалейте же этого несчастного, — сказал молодой негр с Анжуана, среди всеобщего веселья остававшийся серьезным и печальным.

— Я не такой дурак, — сказал Антонио.

— Я не с тобой разговариваю, — заметил Базим.

— А с кем же ты разговариваешь?

— Я говорю с людьми.

— Так вот, а я говорю с тобой: замолчи, Базим.

— Отвяжите Камбебу, — решительно заявил молодой негр с таким достоинством, которое оказало бы честь даже королю.

Тукал, державший веревку, повернулся к Антонио, не уверенный в том, должен ли он повиноваться. Во Малаец, оставив этот немой вопрос без ответа, повторил:

— Я тебе что сказал? Замолчи, Назим! А ты не замолчал.

— Когда пес лает на меня, я ему не отвечаю и продолжаю свой путь. Ты пес, Антонио.

— Берегись, Назим, — сказал Антонио, качая головой, — когда здесь нет твоего брата Лайзы, ты беспомощен и не посмеешь повторить того, что сказал.

— Ты пес, Антонио, — повторил Назим, вставая.

Негры, сидевшие между Назимом и Антонио, раздвинулись, так что благородный негр с Анжуана и отвратительный Малаец оказались на расстоянии десяти шагов друг против друга.

— Ты говоришь это, когда стоишь в сторонке, Назим, — сказал Антонио, стиснув от гнева зубы.

— Я скажу это вблизи, — вскричал Назим, одним прыжком оказавшись рядом с Антонио, и, гневно раздувая ноздри, с презрением произнес в третий раз:

— Ты пес, Антонио.

Белый человек бросился бы на своего врага и задушил бы его, если у него на это хватило бы сил. Антонио же сделал шаг назад, изогнулся, как змея, готовая броситься на добычу, незаметно вытащил нож из кармана куртки и открыл его.

Назим заметил это движение и понял намерение Антонио, но, не сделав ничего, чтоб защититься, он стоял, безмолвный и недвижный, подобный нубийскому божеству, и ждал.

Малаец наблюдал за врагом, потом, выпрямившись с быстротой и гибкостью змеи, воскликнул:

— Лайзы здесь нет, горе тебе.

— Лайза здесь, — произнес чей-то суровый голос.

Эти слова были произнесены спокойным тоном; Лайза не сопроводил их каким-либо жестом, и все же при звуке этого голоса Антонио внезапно остановился, нож, только что находившийся в двух дюймах от груди Назима, выпал из его руки.

— Лайза! — закричали все негры, повернувшись к вновь прибывшему и выразив готовность повиноваться ему.

Человек, одно слово которого произвело столь сильное впечатление на всех негров и, конечно же, на Антонио, был мужчина в расцвете лет, среднего роста, с мощными мускулами, свидетельствующими о колоссальной силе. Он стоял неподвижно, скрестив руки, и взгляд его глаз, полуприкрытых веками, как у дремлющего льва, был спокоен и властен. Видя, как все они, исполненные покорности, ждут слова или знака этого человека, можно было подумать, что это африканское племя ждет войну или мир от одного кивка своего вождя, но Лайза был всего лишь раб среди рабов.

Постояв несколько минут неподвижно как статуя, Лайза медленно поднял руку и протянул ее к Камбебе — тот все это время оставался подвешенным на веревке и смотрел молча, как другие, на разыгравшуюся только что сцену. Тукал тотчас опустил веревку, и обрадованный Камбеба очутился на земле. Первой его заботой было разыскать банан; но в сумятице, последовавшей за сценой, которую мы сейчас рассказали, банан исчез.

Во время этих поисков Лайза вышел, но вскоре вернулся, неся на плечах дикого кабана, и бросил его возле очага.

— Вот, друзья, я подумал о вас, берите и разделите на всех.

Этот щедрый подарок взволновал сердца негров, тронул в них самые чувствительные струны — аппетит и восторженность. Все окружили тушу и принялись, каждый на свой лад, выражать свой восторг.

— О, какой хороший ужин будет у нас сегодня, — сказал малабарец.

— Он черный, как мозамбикец, — сказал малагасиец.

— Он жирный, как малагасиец, — сказал мозамбикец.

Но, как легко представить, восхищение — чувство слишком возвышенное, и оно вскоре уступило место обыкновенному делу: в одно мгновение туша животного была разделана, часть мяса оставили на следующий день, а остальное разрезали на довольно тонкие ломти, которые положили на угли, и более толстые куски, которые стали жарить на огне.

Тут негры заняли свои прежние места, лица их повеселели: каждый предвкушал хороший ужин. Один Камбеба стоял в углу, печальный и одинокий.

— Что ты там делаешь, Камбеба? — спросил Лайза.

— Я ничего не делаю, папа Лайза, — грустно ответил Камбеба.

Как известно каждому, «папа» — это почетный титул у негров, и все негры плантации, от самого юного до самого старого, так называли Лайзу.

— Тебе все еще больно, ведь тебя повесили за пояс? — спросил негр.

— О нет, папа, я ведь не такой неженка.

— Так тебя что-нибудь огорчило?

На этот раз Камбеба молча кивнул в знак согласия.

— И что тебя огорчило? — спросил Лайза.

— Антонио взял мой банан, я украл его для своей больной жены, и ей теперь нечего есть.

— Ну, так дай ей кусок этого дикого кабана.

— Она не может есть мяса, не может, папа Лайза.

— Ну-ка! Кто здесь даст мне банан? — громко спросил Лайза.

Из-под золы чудесным образом была вытащена по крайней мере дюжина бананов. Лайза выбрал самый лучший и передал его Камбебе, тот схватил его и убежал, не успев даже поблагодарить. Повернувшись к Папаше, которому принадлежал этот банан, Лайза сказал:

— Ты не прогадаешь, Папаша: вместо банана получишь порцию мяса, предназначавшуюся Антонио.

— А я, — нагло спросил Антонио, — что получу я?

— Ты уже получил банан, ведь ты его украл у Камбебы.

— Но он пропал, — заявил Малаец.

— Это меня не касается, — сказал Лайза.

— Верно! — отозвались негры. — Краденое добро никогда не идет на пользу.

Малаец встал, злобно посмотрел на людей, которые только что одобряли его издевательства, а теперь согласились его наказать, и вышел из-под навеса.

— Брат, — сказал Лайзе Назим, — берегись, я его знаю, он сыграет с тобой дурную шутку.

— Позаботься о себе, Назим, напасть на меня он не осмелится.

— Ну хорошо! Значит, я буду охранять тебя, а ты меня, — сказал Назим. — Но сейчас дело не в этом, нам с тобой нужно поговорить наедине.

— Да, но не здесь.

— Давай выйдем.

— Чуть позже: как только все сядут ужинать, никто не обратит на нас внимания.

— Ты прав, брат.

И оба негра принялись тихо разговаривать о чем-то незначительном, но, как только ломтики мяса и филейные куски поджарились, они воспользовались суетой, которая всегда предшествует еде, приправленной хорошим аппетитом, и вышли один за другим, причем, как предвидел Лайза, никто, казалось, даже не заметил их исчезновения.

VIII ПРИГОТОВЛЕНИЯ БЕГЛОГО НЕГРА

Было около десяти часов вечера; безлунная ночь, как обычно в тропических странах в конце лета, сияла звездами; на небе можно было различить некоторые из созвездий: Малую Медведицу, Орион и Плеяды — знакомые нам с детства, но расположенные совсем не так, как мы привыкли их видеть, и поэтому европейцу даже трудно было бы их узнать; зато среди них блистал Южный Крест, невидимый в нашем северном полушарии. Безмолвие ночи нарушалось только шорохом, который издавали, грызя кору деревьев, многочисленные тенреки, населяющие районы Черной реки. Слышалось пение голубых славок, а также фонди-джала, этих малиновок и соловьев Мадагаскара, и почти неразличимый шелест уже высохшей травы, ломающейся под ногами двух братьев.

Они шли молча, время от времени тревожно осматриваясь, останавливаясь и прислушиваясь, затем продолжали путь; наконец, дойдя до самых густых зарослей, они вошли в маленькую бамбуковую рощу и остановились посреди нее, снова прислушиваясь и оглядываясь вокруг. Результат этого наблюдения несомненно успокоил их; удовлетворенно переглянувшись, они сели у подножия дикого бананового дерева, которое простирало свои широкие листья, подобно роскошному вееру, среди тонких стеблей окружавшего его тростника.

Первым заговорил Назим.

— Ну, так что же, брат? — нетерпеливо спросил он Лайзу, недавно призывавшего его к сдержанности при посторонних.

— А ты не изменил своего решения, Назим? — спросил Лайза.

— Я тверд как никогда. Видишь ли, здесь я просто умру. До сих пор я, Назим, сын вождя и твой брат, не изменял принятому решению работать; но я устал от этой жалкой жизни и должен вернуться на Анжуан или умереть.

Лайза вздохнул.

— Анжуан далеко отсюда, — сказал он.

— Ну, и что же? — упорствовал Назим.

— Сейчас как раз время дождей.

— Тем быстрее погонит нас ветер.

— А если лодка опрокинется?

— Мы будем плыть, пока хватит сил, а когда не сможем больше плыть, в последний раз посмотрим на небо, где нас ожидает Великий Дух, обнимемся и утонем.

— Увы! — сказал Лайза.

— Это лучше, чем быть рабом, — возразил Назим.

— Значит, ты хочешь покинуть Иль-де-Франс?

— Хочу.

— С риском для жизни?

— С риском для жизни.

— Десять шансов против одного, что ты не доберешься до Анжуана.

— Но зато есть один шанс против десяти, что я туда доберусь.

— Хорошо, — сказал Лайза, — пусть будет по-твоему, брат. Однако же подумай еще.

— Два года я уже думаю. Когда вождь монгаллов взял меня в бою в плен, как за четыре года до того взял в плен и тебя, и продал меня капитану-работорговцу, как был продан и ты, я сразу решился! Я был в цепях и попытался задушить себя этими цепями. Меня приковали к трюму. Тогда я решил разбить себе голову о борт корабля. Мне под голову положили соломы; тогда я начал голодовку; мне открыли рот, но не могли заставить меня есть, зато заставили пить. Затем высадили здесь: от меня нужно было избавиться поскорее, и я был продан за полцены, но все же достаточно дорого; тут я решил броситься с первого же утеса, на который мне удастся взобраться. И вдруг услышал твой голос, брат, ощутил твое сердце радом с моим, твои губы на моих губах и почувствовал себя таким счастливым, что решил, будто смогу жить. Так продолжалось год. А потом, прости меня, брат, одной твоей дружбы мне стало мало. Я вспомнил наш остров, вспомнил отца, вспомнил Зирну. Работа показалась мне крайне тяжелой, потом унизительной, а потом и нестерпимой. Тогда я сказал тебе, что хочу бежать, вернуться на Анжуан, увидеть Зирну, увидеть отца, а ты, ты, как всегда, был добр, ты говорил мне: «Отдохни, Назим, ты ослаб, я буду работать за тебя, я сильный». И ты стал каждый вечер выходить на работу, вот уже четыре дня ты работал, пока я отдыхал. Правда, Лайза?

— Да, Назим, но все-таки послушай: лучше еще подождать, — продолжал Лайза, подняв голову. — Сегодня рабы, а через месяц или через три месяца, через год, может быть, хозяева!

— Да, — сказал Назим, — да, я знаю твою тайну, знаю, на что ты надеешься.

— Значит, ты понимаешь, какое это будет счастье — видеть, как эти белые, такие гордые и жестокие, будут унижаться и умолять нас в свою очередь? Понимаешь ли ты, как мы будем счастливы, когда заставим их работать подвенадцать часов в день? Понимаешь ли ты, что мы тоже сможем их бить палками, стегать розгами? Их двенадцать тысяч, а нас двадцать четыре; в тот день, когда мы все соберемся, они пропали.

— Я скажу тебе то же, что сказал мне ты, Лайза: десять шансов против одного, что тебе это удастся.

— Но я отвечу тебе так же, как ты ответил мне, Назим, — сказал Лайза, — есть один шанс против десяти, что мне это удастся; прошу, останься…

— Я не могу, Лайза, не могу. Душа матери явилась и повелела мне вернуться на родину.

— Она тебе являлась?

— Вот уже две недели каждый вечер птичка фонди-джала садится над моей головой: та самая, что пела над ее могилой на Анжуане. Она прилетела ко мне на своих слабых крылышках через море. Я узнал ее пение, послушай!

И в самом деле, в тот же миг мадагаскарский соловей, сидевший на самой высокой ветке дерева, возле которого лежали Лайза и Назим, начал мелодично издавать трели над головой братьев. Оба слушали, грустно опустив голову, до того мгновения, пока ночной певец не умолк; он полетел в сторону родных краев двух невольников, и те же трели стали слышны в пятидесяти шагах от них; затем он отлетел еще дальше в том же направлении и в последний раз завел свою песню, далекое эхо родины, однако на этом расстоянии самые высокие ноты уже нельзя было различить; наконец, он еще раз перелетел так далеко, так далеко, что напрасно прислушивались два изгнанника: ничего уже не было слышно.

— Он вернулся на Анжуан, — сказал Назим, — и он еще прилетит за мной и будет указывать мне путь до тех пор, пока я не вернусь в свой край.

— Тогда беги, — сказал Лайза.

— А как это сделать? — спросил Назим.

— Все готово. В одном из глухих мест на Черной реке напротив утеса я выбрал огромное дерево, в стволе его выдолбил челнок, из ветвей вырезал два весла. Я надпилил дерево выше и ниже челнока, но не повалил его, чтобы никто не заметил отсутствия его вершины посреди чащи; стоит толкнуть ствол — и дерево упадет, а затем — дотащишь челнок до реки и плыви себе по течению. Если ты решил бежать, Назим, ну что ж, тогда сегодня ночью отправляйся!

— А ты, брат, разве не поедешь со мной? — спросил Назим.

— Нет, — ответил Лайза, — я остаюсь.

Назим глубоко вздохнул.

— А почему ты не хочешь, — спросил он, помолчав с минуту, — вернуться вместе со мной в страну наших отцов?

— Почему я не поеду, я тебе уже объяснил, Назим, вот уже год, как мы готовим восстание, наши друзья выбрали меня вождем. Я не могу предать наших друзей, не могу покинуть их.

— Не это удерживает тебя, брат, — сказал Назим, покачав головой, — есть и другая причина.

— Какая же другая, как ты думаешь, Назим?

— Роза Черной реки, — ответил негр, пристально глядя на Лайзу.

Лайза вздрогнул, потом, помолчав немного, сказал:

— Это правда. Я люблю ее.

— Бедный брат! — воскликнул Назим. — И что же ты думаешь делать?

— Не знаю.

— На что ты надеешься?

— Увидеть ее завтра, как видел ее вчера, как видел ее сегодня.

— Но она, знает ли она о том, что ты существуешь?

— Сомневаюсь.

— Она когда-нибудь говорила с тобой?

— Никогда.

— А что же наша родина?

— Я забыл ее.

— А Нессали?

— Я не помню ее.

— А наш отец?

Лайза опустил голову, обхватив ее руками; через минуту он произнес:

— Послушай, все, что ты можешь сказать мне, чтобы заставить меня уехать, — так же бесполезно, как и мой совет тебе, чтобы ты остался. Она все для меня — и семья и родина! Мне нужно видеть ее, чтобы жить, я могу дышать лишь тем же воздухом, что и она. Пусть каждый живет так, как ему суждено. Назим, возвращайся на Анжуан, а я остаюсь здесь.

— А что я скажу отцу, когда он меня спросит, почему не вернулся Лайза?

— Ты скажешь ему, что Лайза умер, — сдавленным голосом ответил негр.

— Он мне не поверит, — сказал Назим, качая головой.

— Почему?

— Он мне скажет: «Если бы мой сын умер, ко мне явилась бы его душа, душа Лайзы не являлась отцу — Лайза не умер».

— Ну что ж! Скажи ему, что я люблю белую девушку, — промолвил Лайза, — и он проклянет меня. Но я ни за что не покину остров, пока она здесь.

— Великий Дух внушит мне, брат, как поступить, — ответил Назим, вставая, — сведи меня туда, где находится челнок.

— Подожди, — сказал Лайза и, подойдя к дуплу дерева, вытащил оттуда осколок стекла и флягу, полную кокосового масла.

— Что это? — спросил Назим.

— Послушай, брат, — сказал Лайза, — возможно, что при попутном ветре, работая веслами, ты через дней восемь — десять и достигнешь Мадагаскара или даже Большой земли. Но возможно и то, что завтра или послезавтра шторм отбросит тебя обратно к берегу. Тогда все узнают о твоем побеге, твои приметы будут сообщены по всему острову, тогда тебе придется стать беглым негром и бежать из одного леса в другой, от одного утеса к другому.

— Брат, меня прозвали Оленем Анжуана, как тебя прозвали Львом, — ответил Назим.

— Да, но, как и олень, ты можешь попасть в ловушку. Надо все предусмотреть, чтобы они не могли тебя поймать, чтоб ты ускользнул из их рук. Вот стекло, чтобы срезать твои волосы, вот кокосовое масло, чтобы намазать твое тело. Иди сюда, брат, я сейчас сделаю из тебя настоящего беглого негра.

Назим и Лайза вышли на лужайку, и при свете звезд Лайза осколком бутылки начал брить голову своему брату так умело, как не мог бы сделать лучшей бритвой самый ловкий брадобрей. Когда была закончена эта операция, Назим сбросил лангути; брат полил его плечи кокосовым маслом из фляги, а молодой человек растер масло рукой по всему телу. Так, умащенный с головы до ног, красивый негр с Анжуана стал похож на античного атлета, готовящегося к борьбе.

Но, чтобы совсем успокоить Лайзу, нужно было произвести еще одно испытание. Лайза, как Алкид, мог остановить лошадь, схватив ее за задние ноги, и лошадь напрасно старалась бы вырваться из его рук. Лайза, как Милон Кротонский, хватал быка за рога и взваливал его себе на плечи или повергал к своим ногам. Если Назим сможет вырваться из его рук, значит, вырвется из рук кого угодно. Лайза схватил Назима за руку и сжал пальцы изо всей силы своих железных мускулов. Назим потянул свою руку, и она выскользнула из этих тисков, как угорь из рук рыболова. Лайза схватил Назима вокруг пояса, прижав его к груди, как Геркулес — Антея; Назим уперся в плечи Лайзы и выскользнул из объятий брата, как змея проскальзывает между когтями льва. Только тогда Лайза успокоился: Назима нельзя было захватить врасплох, и если бы пришлось состязаться в беге с оленем, Назим опередил бы оленя, чье имя стало его прозвищем.

Тогда Лайза отдал Назиму флягу, на три четверти полную кокосовым маслом, советуя беречь его тщательнее, чем корни маниоки, которые должны утолить его голод, и воду для питья. Назим обмотал флягу ремнем, а ремень привязал к поясу.

Потом оба брата, взглянув в небо и поняв по расположению звезд, что миновала полночь, направились к утесу Черной реки и скоро исчезли в лесах, покрывающих подножие горы Трех Сосцов. Но шагах в двадцати от зарослей бамбука, где произошел переданный нами разговор, вдруг медленно поднялся какой-то человек; прежде он лежал неподвижно, так что его можно было принять за упавший ствол одного из деревьев, среди которых он прятался. Словно тень проскользнув в чащу, он на секунду появился на опушке леса и, угрожающе махнув рукой вслед двум братьям, едва они исчезли, бросился в сторону Порт-Луи.

Человек этот был Антонио Малаец, тот кто обещал отомстить Лайзе и Назиму и собирался исполнить свое намерение.

А теперь, как бы быстро он ни бежал на своих длинных ногах, нам нужно, если позволят наши читатели, опередить его в столице Иль-де-Франса.

IX РОЗА ЧЕРНОЙ РЕКИ

Заплатив Мико-Мико за китайский веер, цену которого, к ее удивлению, сообщил ей Жорж, девушка, на мгновение появившаяся перед нами на пороге, вернулась в дом в сопровождении своей гувернантки, в то время как ее слуга помогал торговцу убирать в корзины товар. Весьма довольная сегодняшней покупкой, хотя ей и предстояло на следующий день забыть о ней, девушка подошла к дивану той гибкой и ленивой походкой, что придает креолкам поразительное очарование. Широкий диван, служивший одновременно креслом и кроватью, стоял в глубине прелестного маленького будуара, пестревшего китайским фарфором и японскими вазами; стены его были обиты красивым ситцем — жители Иль-де-Франса привозят его с Коромандельского берега и называют «патна». По обыкновению, существующему в тропических странах, стулья и кресла были плетеные, а два окна, расположенные друг против друга, выходили: одно на двор, засаженный деревьями, другое — на обширную террасу, пропуская морской ветерок и аромат цветов сквозь бамбуковые циновки, служившие жалюзи.

Как только девушка легла на диван, со своей жердочки слетел маленький, величиной с воробья, зеленый попутай с серой головкой, и, усевшись у нее на плече, стал клевать веер, которым забавлялась его хозяйка, машинально то раскрывая, то закрывая его.

Мы говорим «машинально», так как девушка, судя по всему, задумалась вовсе не о веере, как бы прелестен он ни был и как бы она ни радовалась покупке. В самом деле, она устремила взгляд в одну точку, хотя там, куда она смотрела, казалось, не было ничего примечательного, и, не видя окружающих предметов, погрузилась в мечтательное раздумье. Более того, мечты эти, по-видимому, настолько были живы в ее воображении, что время от времени легкая улыбка пробегала по ее лицу, а губы шевелились, словно она мысленно отвечала кому-то. Подобное поведение настолько не было свойственно девушке, что сразу привлекло внимание гувернантки; какое-то время она молча следила за сменой выражения на лице девушки и наконец спросила ее:

— Что с вами, милая Сара?

— Со мной! Ничего, — ответила девушка, вздрогнув от неожиданности. — Как видите, я играю с попутаем и веером, вот и все.

— Да, я прекрасно вижу, что вы играете с попугаем и веером, но, когда я потревожила вас, вы, вероятно, не думали ни о том ни о другом.

— О душенька Генриетта, клянусь вам…

— Вы не привыкли лгать, Сара, и в особенности мне, — прервала ее гувернантка, — зачем же вы сейчас говорите неправду?

Девушка залилась румянцем, потом, мгновение поколебавшись, сказала:

— Вы правы, душенька Генриетта, я думала совсем о другом.

— А о чем вы думали?

— Я думала о том, что это за молодой человек, который так вовремя появился здесь и помог нам. Раньше я ни разу не встречала его: наверное, он прибыл на корабле, доставившем сюда губернатора. А что, разве дурно думать о нем?

— Нет, дитя мое, в этом нет ничего дурного, но вы солгали мне, когда сказали, что думаете о другом.

— Я была не права, простите меня, — сказала девушка.

И она потянулась своей прелестной головкой к гувернантке, и та поцеловала ее в лоб.

Обе на мгновение замолчали, но, так как душенька Генриетта, будучи строгой англичанкой, не хотела, чтобы воображение ее ученицы слишком долго волновали воспоминания о молодом человеке, и так как Саре тоже было неловко молчать, обе они решили поговорить о чем-либо другом. Однако, заговорив одновременно, обе поспешно замолчали, не желая перебивать друг друга. Снова повисла пауза. На этот раз Сара начала первая:

— Что вы хотели сказать, душенька Генриетта?

— Но ведь это вы, Сара, хотели что-то сказать. Так что же?

— Я желала бы знать, молод ли наш новый губернатор.

— А если молод, вы будете очень довольны, не так ли, Сара?

— Конечно. Если он молод, то будет устраивать праздники, давать обеды, балы, и все это оживит наш скучный Порт-Луи, где всегда так грустно. О, в особенности балы! Если бы он мог устроить бал!

— Значит, вы очень любите танцевать, дитя мое?

— Люблю ли я танцевать?! — воскликнула девушка.

Душенька Генриетта улыбнулась.

— Разве дурно любить танцы? — спросила Сара.

— Дурно, Сара, всему предаваться с такою страстностью, как вы это делаете.

— Чего же ты хочешь, душенька Генриетта, — сказала Сара полным очарования ласковым голосом, к которому она при случае умела прибегать. — Такой уж у меня характер: я или люблю, или ненавижу и не умею скрывать ни свою ненависть, ни свою любовь. Разве ты сама не говорила мне, что скрытность — скверный недостаток?

— Конечно, но между тем, чтобы скрывать свои чувства, и тем, чтобы непрестанно поддаваться своим желаниям, я даже сказала бы — инстинктам, существует большая разница, — ответила серьезная англичанка, которую порой смущали откровенные рассуждения ее воспитанницы, так же как и ее неудержимые порывы.

— Да, я знаю, вы часто говорили мне это, душенька Генриетта, я знаю, что женщины в Европе, которых считают хорошо воспитанными, нашли нечто среднее между откровенностью и скрытностью — молчание и сдержанность. Но, душенька Генриетта, от меня нельзя слишком много требовать, я ведь не цивилизованная женщина, а маленькая дикарка, выросшая среди дремучих лесов, на берегах больших рек. Если то, что я вижу, мне нравится, мне хочется, чтоб это мне принадлежало. Видишь ли, Генриетта, все вы меня немного избаловали, и я стала своевольной. О чем бы я ни просила, мне никогда не отказывали, а если и отказывали, то я брала сама.

— А что же произойдет, когда с таким отличным характером вы станете женой господина Анри?

— О, Анри славный юноша, — продолжала Сара с удивительным простодушием, — мы уже условились, что я буду позволять ему делать все, что он захочет, и сама буду делать все, что я пожелаю. Не правда ли, Анри? — и она повернулась к двери, которая в эту минуту открылась, чтобы пропустить г-на де Мальмеди и его сына.

— В чем дело, дорогая Сара? — спросил молодой человек, подойдя к девушке и целуя ей руку.

— Правда, когда мы поженимся, вы никогда не станете мне противоречить и будете делать все, что я захочу?

— Черт! — заметил старший Мальмеди. — Вот так женушка, она заранее ставит условия.

— Правда, — продолжала Сара, — если я все еще буду любить балы, вы будете туда ходить со мной и ждать меня, а то ведь эти противные мужья уходят после седьмой или восьмой кадрили? Смогу ли я при вас петь сколько захочу, удить рыбу? А если мне захочется красивую шляпу из Франции, вы мне ее купите? Или красивую шаль из Индии, вы ее купите? Или красивую арабскую или английскую лошадь, вы мне ее купите?

— Конечно, — улыбаясь, произнес Анри. — Что до арабских лошадей, то мы сегодня видели двух очень красивых, и я рад, что вы их не видели. Ведь они не продаются, и если бы вам случайно захотелось иметь их, я бы не смог вам их подарить.

— Я их тоже видела, — сказала Сара, — они, наверное, принадлежат молодому иностранцу, лет двадцати пяти, красивому брюнету с чудесными глазами.

— Черт побери, Сара! — заметил Анри. — Вы, кажется, обратили внимание лишь на всадника, а не на его лошадей?

— Да нет, Анри, всадник подошел ко мне и заговорил со мной, а лошадей я видела издали, они даже не ржали.

— Как, этот молодой фат заговорил с вами, Сара? А по какому поводу?

— Да, по какому поводу? — спросил г-н де Мальмеди.

— Во-первых, — сказала Сара, — я не заметила в нем ни капли фатовства, да вот душенька Генриетта была со мной, и она тоже не заметила в нем самодовольства. Почему он заговорил со мной? Ах, Боже мой, да все было просто. Я возвращалась из церкви, а у дверей дома меня ждал китаец с корзинами, полными футляров, вееров, бумажников и множеством других вещей. Я спросила у него, сколько стоит вот этот веер… Посмотрите, какой он красивый, Анри.

— Ну и что же дальше? — спросил г-н де Мальмеди. — Все это не объясняет нам, почему этот молодой человек заговорил с вами.

— Сейчас объясню, дядя, сейчас объясню, — ответила Сара, — я спросила у китайца цену, но он не смог мне ответить, ведь он говорит только по-китайски. Мы были в большом затруднении, душенька Генриетта и я, мы спрашивали тех, кто окружал нас и любовался красивыми предметами, которые разложил китаец, нет ли среди них кого-нибудь, кто мог бы стать нашим переводчиком, и тогда незнакомец подошел к нам, предложил помочь, поговорил с китайцем на его языке и сказал цену: восемьдесят пиастров. Это ведь не дорого, правда, дядя?

— Гм! Столько стоил негр, пока англичане не запретили торговать ими, — сказал г-н де Мальмеди.

— Так, значит, этот господин говорит по-китайски? — удивленно спросил Анри.

— Да, — ответила Сара.

— Ох, отец, — воскликнул Анри, разражаясь хохотом, — слышали ли вы что-либо подобное? Он говорит по-китайски!

— Ну и что же? Что тут смешного? — спросила Сара.

— Конечно, ничего, — продолжал Анри, не переставая хохотать. — Ну как же! У этого красавца-иностранца прелестный талант, и он счастливый человек. Он может разговаривать с коробками для чая и с ширмами.

— Вообще-то китайский язык не очень распространен, — сказал г-н де Мальмеди.

— Это какой-нибудь мандарин, — сказал Анри, продолжая смеяться над молодым незнакомцем, чей высокомерный взгляд он не мог забыть.

— Во всяком случае, — ответила Сара, — это образованный мандарин, потому что после того, как он поговорил с торговцем по-китайски, он разговаривал со мной по-французски и с душенькой Генриеттой по-английски.

— Черт! Так, значит, он говорит на всех языках, этот молодчик, — сказал г-н де Мальмеди. — Такой человек был бы не лишним в моих конторах.

— К сожалению, дядя, — сказала Сара, — тот, о ком вы говорите, как мне кажется, состоял на такой службе, что это отбило у него желание служить в других местах.

— И на какой же?

— На службе у короля Франции. Вы не видели, что он носит в петлице ленточку ордена Почетного легиона и еще какую-то ленточку?

— Ох, сейчас, чтобы получить этот орден, вовсе не обязательно быть военным.

— Но все-таки нужно, чтобы тот человек, которому дают орден, отличался от других людей, — возразила Сара. (Чем-то уязвленная, она защищала иностранца, следуя инстинкту, присущему простым сердцам и заставляющему их быть на стороне тех, кто подвергается несправедливым нападкам.)

— Ну что ж, — сказал Анри, — наверное, его наградили за то, что он владеет китайским языком. Вот и все!

— Впрочем, мы узнаем все это, — сказал г-н де Мальмеди тоном, доказывающим, что он нисколько не заметил размолвки между двумя молодыми людьми, — потому что он прибыл на корабле губернатора, а так как на Иль-де-Франс не приезжают для того, чтобы уехать на следующий день, он, конечно, на некоторое время останется здесь.

В это время вошел слуга и вручил письмо с печатью губернатора — его только что принесли от лорда Муррея. Это было приглашение, адресованное г-ну де Мальмеди, Анри и Саре на обед в следующий понедельник и на бал после обеда.

Сомнения Сары относительно губернатора рассеялись: значит, он учтивый человек, если начинает свою деятельность на острове с торжественного приема, и она обрадовалась, узнав, что сможет танцевать всю ночь. Она особенно ликовала, потому что ей как раз доставили с последним кораблем из Франции прелестные украшения из искусственных цветов к платьям, но они доставляли ей только половину удовольствия, на которое ей следовало рассчитывать, поскольку она не знала, когда же представится случай в них показаться.

Что касается Анри, то эта новость, принятая им со сдержанным достоинством, не была для него безразлична: по праву считая себя одним из красивейших молодых людей колонии и имея на это все основания, он, хотя его брак с кузиной был делом решенным, будучи уже ее женихом, не отказывал себе в удовольствии поухаживать за другими женщинами. Это было для него тем легче, что Сара — или по своей беспечности, или по привычке — никогда не выражала никакой ревности.

Что касается г-на де Мальмеди-отца, перечитавшего приглашение трижды, то он еще больше вырос в своих глазах, ведь не прошло и двух-трех часов после приезда губернатора, как тот уже пригласил его на обед к себе, — такую честь, по всей вероятности, губернатор оказывал только самым значительным лицам острова.

Это приглашение несколько изменило планы семьи Мальмеди. Анри назначил на следующее воскресенье и понедельник большую охоту на оленей в районе Саванна, в ту эпоху еще пустынном; там в изобилии водилась дичь, и так как охота должна была происходить частью во владениях отца Анри, его сын пригласил в воскресное утро человек двенадцать своих друзей на принадлежащую ему прелестную виллу на берегу Черной реки, в одном из самых живописных мест острова. Теперь оказалось невозможным охотиться в эти дни, потому что на один из них губернатор назначил свой бал, следовательно, надо было назначить охоту на день раньше — и не только из-за самих господ де Мальмеди, но и части их гостей, вне сомнения, тоже удостоившихся чести быть приглашенными на обед к лорду Муррею. Поэтому Анри вернулся к себе, чтобы написать двенадцать писем об изменениях, которые вносятся в первоначальный план охоты; отнести их соответствующим адресатам должен был негр Бижу.

Тем временем г-н де Мальмеди попрощался с Сарой, объяснив, что у него деловое свидание, но на самом деле он пошел объявить соседям, что через три дня сможет поделиться с ними своим мнением о новом губернаторе, поскольку в следующий понедельник будет у него на обеде.

Сара же заявила, что в таких неожиданных и таких торжественных обстоятельствах у нее слишком много дел, связанных с подготовкой к балу; в субботу утром она не сможет поехать с господами, но присоединится к ним в субботу вечером или в воскресенье утром.

Остаток дня и весь следующий день прошел, как и предвидела Сара, в приготовлениях к торжественному вечеру. Благодаря разумным распоряжениям душеньки Генриетты утром в воскресенье Сара смогла отправиться на охоту, как она и обещала своему дяде. Самое важное было сделано, платье примерено, и портниха, женщина опытная, пообещала, что утром в понедельник оно будет готово. Если б они что-нибудь и забыли, у них оставалась еще немалая часть дня, чтобы наверстать упущенное.

Итак, Сара уехала в самом хорошем настроении: кроме вечерних балов, она больше всего любила природу. В самом деле, за городом она могла предаваться лени или совершать прогулки, невообразимые в городе, ведь там можно было вести себя вольно, не признавать власти над собой, в том числе и всесильных для нее указаний душеньки Генриетты. Если ей хотелось побездельничать, она выбирала красивое место, ложилась под купой ямбоз или грейпфрутовых деревьев; среди цветов она жила их жизнью, всем своим существом наслаждалась росой, воздухом, солнцем; слушала щебетание голубых славок и фонди-джала; забавлялась, глядя, как обезьяны прыгают с одной ветки на другую или висят, зацепившись за них хвостом; следила за грациозными движениями ящериц с зелеными крапинками и красными полосками — их так много на Иль-де-Франсе, что трех-четырех встретишь на каждом шагу. Там она оставалась целыми часами, словно слившись с природой, внимая тысячам ее звуков, постигая тысячи ее обликов, улавливая тысячи ее созвучий. Воображение же ее, напротив, пребывало в движении, и вот она уже не была больше юной девушкой: она становилась газелью, птицей, бабочкой; она переплывала реки, гонялась за стрекозами с блестящими, как рубины, головками, склонялась над пропастью, чтобы сорвать неведомые цветы с широкими лепестками или стряхнуть дрожащие капли серебристой росы; проходила, похожая на ундину, под водопадом, водяная пыль которого обволакивала ее, словно газом; и тогда, в отличие от других креолок, чьи лица редко бывают румяными, ее щеки покрывались таким алым румянцем, что негры, привыкшие на своем поэтическом и красноречивом языке давать каждой вещи выразительное имя, называли Сару не иначе как Роза Черной реки.

Сара, как мы уже говорили, была очень счастлива; наступили дни, когда ей предстояло насладиться тем, что она любила больше всего на свете: побывать на лоне природы и на праздничном балу.

X КУПАНИЕ

В то время остров еще не был, как теперь, пересечен дорогами, позволяющими ехать в экипаже в различные части колонии: единственными средствами передвижения были верховые лошади или паланкины. Всякий раз, когда Сара ездила за город с Анри или г-ном де Мальмеди, она предпочитала лошадь, потому что верховая езда была одним из самых привычных развлечений девушки; но когда они путешествовали вдвоем с душенькой Генриеттой, ей приходилось отказываться от этого вида передвижения, поскольку строгая англичанка решительно предпочитала паланкин. И вот теперь Сара и ее гувернантка находились в паланкинах, каждый из которых несли четыре негра. За паланкинами следовали еще по четыре человека, чтобы сменить носильщиков, когда они устанут. Сара и Генриетта находились достаточно близко друг к другу и могли разговаривать, отдернув разделявшие их занавески. А негры, несшие паланкины, уверенные в том, что получат хорошее вознаграждение, распевали во все горло, оповещая таким образом встречных о щедрости их молодой хозяйки.

Душенька Генриетта и Сара в физическом и в духовном отношении представляли невообразимый контраст. Читатель уже знает Сару, своенравную темноволосую девушку с черными глазами, с цветом лица, меняющимся, как и ее настроение, с жемчужными зубами, с маленькими, как у ребенка, руками и ногами, стройную и гибкую, как сильфида. Пусть читатель теперь позволит нам сказать несколько слов о душеньке Генриетте.

Генриетта Смит родилась в Англии; она была дочь учителя. Отец, готовя ее к преподавательской деятельности, с детства обучал дочь итальянскому и французскому языкам, и она благодаря тому, что начала изучать их в детстве, говорила на них так же свободно, как на своем родном языке. Преподавание, как знает каждый, не такая профессия, что позволяет собрать большое состояние. Джек Смит умер в бедности, оставив свою дочь Генриетту без гроша приданого, поэтому девушка достигла двадцатипятилетнего возраста, так и не найдя себе мужа.

К тому времени одна из ее подруг, столь же прекрасно музицировавшая, сколь сама Генриетта превосходно знала языки, предложила мисс Смит объединить их усилия и вместе открыть пансион на равных паях. Предложение было принято, однако, хотя обе компаньонки добросовестно воспитывали девушек, проявляя к ним исключительное внимание, новое заведение не процветало и учительницам пришлось разойтись.

Тем временем отец одной из учениц мисс Генриетты Смит, богатый лондонский негоциант, получил от своего корреспондента г-на де Мальмеди письмо с просьбой найти гувернантку для его племянницы и предложением достаточно солидного вознаграждения за разлуку с родиной. С письмом ознакомили мисс Генриетту. У бедной девушки не было никаких средств к жизни, и она не хотела оставаться в стране, где ей оставалось лишь умереть с голоду. Она сочла предложение ниспосланным с Небес и села на первый же корабль, направлявшийся на Иль-де-Франс. Ее рекомендовали г-ну де Мальмеди как особу, достойную самого глубокого уважения. Господин де Мальмеди принял ее подобающим образом, поручив ей воспитание своей племянницы Сары, которой тогда было девять лет.

Прежде всего мисс Генриетта спросила г-на де Мальмеди, какое воспитание он хотел бы дать своей племяннице. Тот ответил, что этот вопрос его совершенно не касается, что он выписал воспитательницу для того, чтобы она освободила его от всяких забот, и, поскольку гувернантку ему рекомендовали как очень знающую особу, пусть она научит Сару всему, что знает сама. Он оговорил только своеобразное условие: девушка предназначалась в жены своему кузену Анри, и поэтому крайне важно, чтобы она не полюбила никого другого. Решение г-на де Мальмеди о будущем союзе его сына и племянницы было обусловлено не только его любовью к ним обоим, но также и тем обстоятельством, что Сара, оставшись сиротой, когда ей было три года, получила в наследство около миллиона, и эта сумма должна была удвоиться за те годы, когда г-н де Мальмеди был опекуном Сары.

Вначале Сара очень боялась этой воспитательницы, выписанной из-за океана, и, нужно сказать, с первого взгляда вид мисс Генриетты не очень ее успокоил. В самом деле, тогда это была высокая особа тридцати или тридцати двух лет от роду, которой работа в пансионе придала сухость и строгость, свойственную учительницам: холодный взгляд, бледный цвет лица, тонкие губы; в ней было нечто от автомата, и даже ее волосы, ярко-золотистые, едва смягчали исходившее от нее дыхание ледяного холода. Она была аккуратно одета, затянута в корсет, причесана с самого утра; Сара ни разу не видела ее в небрежном виде и долгое время верила, что вечером мисс Генриетта, вместо того чтобы лечь в постель, как делают все смертные, вешала себя в платяной шкаф, подобно куклам, и выходила из него на следующее утро в том же виде, в каком вошла накануне. В результате первое время Сара слушалась ее беспрекословно и выучилась немного английскому и итальянскому языкам. Что касается музыки, то Сара сама была талантлива, как соловей; она свободно играла, почти не учась, на рояле и гитаре, хотя ее любимым инструментом оставалась мальгашская арфа, из которой она извлекала звуки, восхищавшие самых знаменитых на острове мадагаскарских виртуозов.

Однако при всех успехах Сара оставалась сама собой и в ее натуре ничто не менялось. Мисс Генриетта тоже оставалась такой, какою ее создал Господь Бог и сделало воспитание; таким образом, эти столь различные натуры существовали бок о бок, ни в чем не уступая друг другу. Впрочем, поскольку они обе, каждая в своей сфере, обладали превосходными качествами, воспитательница в конце концов от всей души привязалась к своей воспитаннице, а Сара в свою очередь искренне подружилась с гувернанткой. Их взаимная нежность выражалась в том, что учительница называла Сару «мое дитя», а Сара, находя общепринятое обращение «мисс» или «мадемуазель» слишком холодным для ее чувства к воспитательнице, изобрела более подходящее: «душенька Генриетта».

Мисс Генриетта терпеть не могла всякого рода физических упражнений. И в самом деле, поскольку полученное ею образование было направлено только на развитие душевных качеств, оставляя ее физическое развитие без внимания, Генриетта так и сохранила свою природную неловкость, и, сколько ни уговаривала ее Сара, она ни за что не соглашалась заняться верховой ездой, даже на Берлоке, спокойной явайской лошадке, принадлежавшей садовнику и служившей для перевозки овощей. Если ей приходилось идти по узкой горной тропинке, у нее начиналось такое головокружение, что она предпочитала сделать крюк в одно или два льё, только бы не проходить над пропастью. Едва она садилась в лодку, сердце у нее сильно сжималось, а лишь только лодка отчаливала, у бедной гувернантки начиналась морская болезнь. Ни на мгновение не покидала она ее и во время всего перехода от Портсмута до Порт-Луи, то есть в течение более чем четырех месяцев. В результате вся жизнь мисс Генриетты проходила в беспрерывном страхе за Сару, и, когда она смотрела, как ее воспитанница, смелая, как амазонка, носится верхом на лошадях своего кузена, легкая, как лань, прыгает со скалы на скалу или же, грациозная, как ундина, скользит по поверхности воды, вдруг исчезая в ее глубине, почти материнское сердце Генриетты заранее сжималось от ужаса, и она походила на несчастную курицу, которая высидела лебедей и теперь, видя как ее приемные чада устремляются в воду, остается на берегу, ничего не понимая в такой смелости, и жалобно кудахчет, сзывая безрассудных храбрецов, подвергающих себя подобной опасности.

И сейчас, сидя в удобном и надежном паланкине, душенька Генриетта заранее мучилась в предчувствии множества забот, которые, по своему обыкновению, может доставить ей Сара. А девушка с восторгом думала о предстоящих ей двух счастливых днях.

Надо сказать, что утро было чудесное. То был один из прекрасных дней начала осени, потому что май, наша весна, — это осень для Иль-де-Франса, время, когда природа, прежде чем укрыться вуалью дождя, нежно прощается с солнцем. По мере того как гувернантка и Сара продвигались вперед, пейзаж становился все более диким; они пересекли оба истока Крепостной реки и водопадов Тамариндовой реки по мосткам, хрупкость которых бросала в дрожь душеньку Генриетту. Когда они прибыли к подножию горы Трех Сосцов, Сара справилась о своем дяде и кузене и узнала, что они сейчас охотятся с друзьями между Большим водоемом и равниной Святого Петра. Наконец они перешли через Грохочущую реку, объехали вокруг утеса Большой Черной реки и оказались перед виллой г-на де Мальмеди.

Прежде всего Сара посетила постоянных обитателей этого дома, которых она не видела уже две недели, потом пошла поздороваться со своими птицами, заключенными в огромный вольер из проволоки, который охватывал целый куст. Здесь были горлицы из Гиды, голубые и серые славки, фонди-джала и мухоловки. От птиц Сара перешла к своим цветам; почти все они были вывезены из метрополии: туберозы, китайская гвоздика, анемоны, лютики и индийские розы; среди них поднимался, словно король тропиков, красавец-бессмертник из Капландии. Все это окружали изгороди из плюмерий и китайских роз (как некоторые сорта наших роз, они не перестают цвести круглый год). Здесь было царство Сары; другие части острова она воспринимала как покоренные ею земли.

Пока Сара оставалась в садах, окружавших виллу, душенька Генриетта могла быть спокойна: дорожки усыпаны песком, вокруг свежая тень, а воздух напоен ароматами. Но было ясно, что это спокойствие продлится недолго. Саре оставалось только перекинуться дружескими словами со старой мулаткой (та когда-то прислуживала ей, а теперь доживала свои дни на Черной реке), поцеловать свою любимую горлицу, сорвать два или три цветка и украсить ими волосы, — и все. Наступало время прогулки, и тут начинались мучения бедной гувернантки. Вначале душенька Генриетта собиралась сопротивляться юной своевольнице, чтобы склонить ее на более спокойные удовольствия, но ей пришлось признать, что это невозможно: Сара ускользала из ее рук, убегала от нее, так что в конце концов, поскольку беспокойство гувернантки за воспитанницу было сильнее, чем постоянный страх за себя, она решила сопровождать Сару. Правда, почти всегда она довольствовалась тем, что садилась на каком-нибудь пригорке, откуда можно было следить глазами, как девушка поднимается на скалы и спускается с них. Ей казалось, что она, по крайней мере, может удержать Сару жестами и поддержать взглядом. На этот раз, видя, что Сара собирается на прогулку, мисс Генриетта, как обычно подчиняясь необходимости, взяла книгу, намереваясь читать ее, пока девушка будет бегать, и приготовилась сопровождать Сару.

Однако теперь Сара затеяла не простую прогулку, а купание в прекрасной бухте Черной реки, спокойной и тихой; ее воды были настолько прозрачны, что на глубине в двадцать футов явственно были видны звездчатые кораллы, растущие на песчаном дне, и целое семейство рачков, суетящихся среди их ветвей. И, как всегда, Сара поостереглись предупредить о своем намерении воспитательницу, 5-го она дала знать заранее о нем старой мулатке, и та поджидала Сару в условленном месте, захватив для нее купальный костюм.

Итак, гувернантка и ее воспитанница спускались по берегу постепенно расширяющейся Черной реки; вдали сверкала бухта, похожая на огромное зеркало. По берегам высились густые леса; деревья, словно высокие колонны, поднимали кверху, к воздуху и солнцу, огромный купол из листьев, такой плотный, что только в редких местах можно было видеть небо. Корни же этих деревьев, похожие на многочисленных змей, не в силах прорасти сквозь камни, без конца скатывающиеся вниз с вершины утесов, охватывали их своими переплетениями. По мере того как русло реки становилось шире, деревья на двух берегах наклонялись и образовывали как бы своды гигантского шатра. Весь этот пейзаж казался пустынным, спокойным, исполненным печальной поэзии и хранившим некую тайну; единственными звуками, раздававшимися здесь, были резкие крики сероголового попугая, а единственными живыми существами — стайка рыжеватых обезьян, называемых эгретками (это бич плантаций: их столько на острове, что все попытки уничтожить их ни к чему не приводят). Только время от времени испуганный звуком шагов Сары и ее гувернантки, зеленый зимородок с белой грудкой и белым брюшком, испуская резкий жалобный крик, срывался с манговых деревьев, погрузивших свои ветви в воду, стрелой пересекал реку, блеснув, как изумруд, и, углубившись в манговые деревья на другом берегу, исчезал в них. И вся эта тропическая растительность, безлюдные пространства, дикая гармония, великолепно сочетающая скалы, деревья и реку, — это и была та самая природа, которую Сара любила, это и был тот самый пейзаж, который отвечал ее воображению дикарки, это и был тот самый горизонт, который невозможно изобразить ни пером, ни карандашом, ни кистью, и все это было созвучно ее душе.

Сразу скажем, что душенька Генриетта тоже не оставалась равнодушной к такому великолепному зрелищу, но, как мы уже знаем, вечный страх лишал ее возможности безоглядно восхищаться пейзажем. Поднявшись на вершину маленькой горы, откуда было видно довольно далеко, она устроилась там. После безуспешных попыток усадить Сару рядом с собой ей осталось только смотреть, как своенравная девушка вприпрыжку удаляется от нее. Тогда мисс Генриетта, вытащив из кармана десятый или двенадцатый том «Клариссы Гарлоу», своего любимого романа, принялась перечитывать его в двадцатый раз.

Сара же продолжала идти вдоль берега бухты и скоро исчезла за огромной зарослью бамбука: там ее ждала мулатка с купальным костюмом.

Девушка приближалась к берегу реки, прыгая с одной скалы на другую, похожая на трясогузку, любующуюся на свое отражение в воде; потом с робкой стыдливостью античной нимфы, убедившись в том, что вокруг никого нет, она начала сбрасывать с себя одно за другим все, что было на ней надето, и облачилась в тунику из белой шерсти, плотно облегающую шею и талию, спускающуюся ниже колен и оставляющую обнаженными руки и ноги, чтобы можно было свободно двигаться в воде. Одетая в этот костюм, девушка напоминала Диану-охотницу, готовую войти в реку.

Сара взобралась на вершину скалы, нависающую над самым глубоким местом бухты, и затем — смелая, уверенная в своем превосходстве над стихией, которая для нее, как и для Венеры, была, можно сказать, родной колыбелью, — прыгнула со скалы, ушла в воду и, вынырнув, поплыла дальше.

Вдруг мисс Генриетта услышала, что ее зовут; она подняла голову, озираясь вокруг, затем, когда ее позвали во второй раз, повернулась в ту сторону, откуда доносился зов, и увидела прекрасную купальщицу, свою ундину, плывшую посередине бухты. Повинуясь первому побуждению, бедная гувернантка хотела позвать Сару к себе, но, зная, что это бесполезно, она только с упреком махнула своей воспитаннице рукой и подошла к берегу, насколько позволяла крутизна утеса, на котором она сидела.

Впрочем, в ту минуту ее внимание было рассеяно знаками, что ей подавала Сара. Загребая одной рукой, она протягивала другую в сторону чащи леса, показывая, что под этими темными сводами зелени что-то происходит. Мисс Генриетта услышала отдаленный лай своры собак. Через секунду ей показалось, что лай приближается, и новые знаки Сары подтвердили это ощущение; в самом деле, с каждым мигом шум становился все явственнее, и скоро раздался топот быстрых ног, доносившийся из высокого леса; на двести шагов ниже того места, где сидела душенька Генриетта, показался красавец-олень с откинутыми назад рогами; он выбежал из леса, одним прыжком перескочил через реку и исчез на другом берегу.

Секунду спустя появились собаки, они пересекли реку в том же месте, где ее перепрыгнул олень, бросились по его следу и скрылись в лесу.

Сара следила за этим зрелищем с азартом истинной охотницы. Когда собаки бросились за оленем, она вскрикнула от радости; но вдруг, словно отвечая на ее крик, послышался такой отчаянный вопль, что потрясенная душенька Генриетта обернулась. Старая мулатка на берегу, словно обратившись в статую Ужаса, простирала руки к огромной акуле, очевидно перескочившей во время прилива через ограждение; акула плыла по воде, направляясь к Саре, и была уже футах в шестидесяти от нее. У гувернантки не было даже силы крикнуть: она упала на колени.

Услышав крик мулатки, Сара обернулась и увидела угрожавшую ей опасность. Тогда, обнаружив удивительное присутствие духа, она направилась к ближайшему месту на берегу. Но оно было по меньшей мере в сорока футах от нее, и с какой бы силой и ловкостью она ни плыла, было ясно, что чудовище настигнет ее раньше, чем она доберется до берега.

В это время послышался другой крик и из чащи выскочил негр, сжимавший в зубах длинный кинжал; он бросился в реку, затем сразу же со сверхчеловеческой силой поплыл наперерез акуле, но та, уверенная, что овладеет добычей, даже не ускорив движения хвостового плавника, с ужасающей быстротой приближалась к девушке. Сара, поворачивая голову при каждом взмахе руки, видела, что ее враг и ее защитник приближаются к ней с одинаковой скоростью.

Для старой мулатки и душеньки Генриетты настала страшная минута. Стоя на пригорке, они видели это ужасное зрелище, и обе, обезумев от страха, протянув руки, не имея никакой возможности помочь Саре, громко кричали — то с ужасом, то с надеждой. Но скоро ужас возобладал: несмотря на все усилия пловца, акула опережала его. Негр был в двадцати футах от акулы, когда чудовище находилось уже в нескольких саженях от девушки. Чудовищный удар хвостом еще сократил это расстояние. Бледная как смерть, Сара слышала плеск воды в десяти футах позади себя. В отчаянии она бросила последний взгляд на берег, до которого не могла доплыть; поняв, что бесполезно дальше бороться за жизнь, девушка подняла глаза к небу, взывая к Богу: только он мог ей помочь. В это мгновение акула уже перевернулась, чтобы схватить свою добычу, и вместо зеленоватой спины на поверхности воды появилось ее серебристое брюхо. Мисс Генриетта закрыла рукой глаза, чтобы не видеть того, что неминуемо должно было произойти, но в этот миг раздался выстрел из двуствольного ружья, сразу из обоих стволов, и чей-то спокойный и звучный голос тоном довольного собой охотника произнес:

— Точно, попал!

Мисс Генриетта обернулась и увидела молодого человека: стоя на вершине скалы и держа в одной руке дымящееся ружье, а другой ухватившись за тростник, он, наклонившись, следил за конвульсиями акулы.

В самом деле, раненная двумя пулями акула мгновенно перевернулась, словно искала поразившего ее незримого врага, затем, увидев негра, находившегося от нее на расстоянии трех или четырех саженей, покинула Сару ибросилась на него, но при ее приближении негр нырнул и исчез под водой; затем ушла под воду и акула; вскоре водная поверхность заволновалась под ударами хвоста чудовища и окрасилась кровью и стало ясно, что на глубине идет борьба.

В это время мисс Генриетта спустилась или, вернее, соскользнула со скалы и подбежала к берегу, чтобы подать руку Саре, которая, обессилев и еще не веря, что ей действительно удалось избежать смертельной опасности, едва достигнув берега, упала на колени и долго не могла прийти в себя. Что касается мисс Генриетты, то, увидев, что ее ученица спасена, она упала почти без чувств.

Как только женщины пришли в себя, первое, что поразило их, был Лайза: он стоял, покрытый кровью, с израненными рукой и бедром; труп акулы колыхался на поверхности воды.

Потом обе в один и тот же миг непроизвольно обратили свой взор к скале, откуда появился ангел-избавитель. На скале никого не было; ангел-избавитель исчез, но не так быстро, чтобы они не успели узнать в нем того молодого иностранца, с кем уже познакомились в Порт-Луи.

Сара обернулась к негру, только что совершившему подвиг величайшей преданности. Безмолвно взглянув на Сару, негр бросился в лес. Сара напрасно оглядывалась вокруг: исчезли и иностранец и негр.

XI ЦЕНА НЕГРОВ

Тут же прибежали двое мужчин: с высокого берега они видели сцену, о которой мы только что рассказали; это были г-н де Мальмеди и Анри.

Девушка вдруг спохватилась, что она наполовину нагая, и, покраснев при мысли, что ее увидят такой, позвала старую мулатку, надела халат и, опираясь на руку душеньки Генриетты, все еще дрожавшей от ужаса, подошла к своему дяде и кузену.

Они шли по следу оленя и выбрались на берег реки как раз в то время, когда раздались выстрелы из двуствольного ружья Жоржа; подумав сначала, что это один из охотников стреляет в оленя, они посмотрели в ту сторону, откуда донеслись выстрелы, и издали увидели развязку разыгравшейся драмы.

Вслед за г-ном де Мальмеди подошли другие охотники.

Сара и душенька Генриетта скоро оказались в кругу собравшихся. Охотники расспрашивали их о том, что же произошло, но душенька Генриетта была еще слишком потрясена и взволнована пережитым, чтобы отвечать, и рассказывать о случившемся стала Сара.

Далеко не одно и то же быть свидетелем ужасающей сцены, которую мы только что попытались изобразить, и следить испуганным взглядом за всеми ее подробностями или слушать рассказ о ней, пусть даже из уст той, что чуть было не стала жертвой, пусть даже на том самом месте, где происходили события, — и все же, поскольку дым от выстрелов еще не рассеялся, а морское чудовище еще содрогалось в последних конвульсиях, рассказ Сары произвел сильное впечатление. Каждый из слушателей учтиво выражал сожаление, что не он оказался на месте незнакомца или негра. Каждый уверял, что он стрелял бы также метко, как первый, и оказался бы таким же сильным пловцом, как второй. На все эти уверения в ловкости и смелости тайный голос сердца Сары отвечал: только те двое могли совершить то, что они сделали.

В эту минуту лай собак возвестил, что олень уже загнан. Известно, какой это праздник для настоящих охотников присутствовать при том, как собаки терзают животных, за которыми они гонялись все утро. Сара спасена, ей нечего больше бояться. Поэтому незачем терять время на сочувственные речи по поводу происшествия, в конце концов не имевшего никаких неприятных последствий, можно лучше использовать эти мгновения; два или три охотника, стоявшие поодаль от девушки, исчезли: они поспешили в ту сторону, откуда доносился лай, за ними последовали еще четверо или пятеро. Анри заметил, что с его стороны было бы невежливо, если бы он бросил тех, кого сам пригласил и кому должен был показать свои владения, и скоро около Сары и мисс Генриетты остался один только г-н де Мальмеди.

Втроем они вернулись на виллу, где охотников ждал вкусный обед, и те немного спустя появились во главе с Анри. Он галантно преподнес своей кузине ногу оленя, которую собственноручно отделил от туши, в качестве трофея. Сара поблагодарила его за трогательное внимание, а Анри со своей стороны поздравил ее с тем, что лицо ее вновь разрумянилось, будто с ней ничего особенного не произошло; остальные охотники единодушно присоединились к этому замечанию.

За обедом было очень весело. Мисс Генриетта попросила разрешения не присутствовать на нем: бедная женщина пережила такой страх, что у нее началась лихорадка. Что касается Сары, то она, по крайней мере внешне, как заметил Анри, была совершенно спокойна и исполняла роль хозяйки со свойственным ей очарованием.

За десертом было произнесено множество тостов; надо сказать, что при этом упомянули о разыгравшейся утром драме, но никто не задал вопрос ни о неизвестном негре, ни об охотнике-иностранце; благодарность за происшедшее чудо была обращена лишь к Провидению, спасшему для г-на Мальмеди и Анри нежно любимую племянницу и невесту.

Хотя во время обеда никто ни слова не сказал о Лайзе и Жорже, имена которых, впрочем, никому не были известны, многие долго говорили о своих собственных подвигах, и Сара с пленительной иронией одарила каждого похвалой за ловкость и смелость.

Когда уже вставали из-за стола, вошел надсмотрщик; он сообщил г-ну де Мальмеди, что пойман негр, пытавшийся бежать, и что его сейчас привели в лагерь. Так как подобное случается каждый день, то г-н де Мальмеди сдержанно ответил:

— Хорошо, пусть его накажут так, как это принято.

— В чем дело, дядя? — спросила Сара.

— Да ничего, дитя мое, — ответил г-н де Мальмеди.

И гости продолжали прерванный разговор.

Десять минут спустя доложили, что лошади поданы. Поскольку обед и бал у лорда Муррея были назначены на следующий день, все хотели освободить время, чтобы подготовиться к этому торжественному приему, и было решено вернуться в Порт-Луи сразу же после трапезы.

Сара прошла в спальню мисс Генриетты: хотя бедная гувернантка и не заболела серьезно, она была по-прежнему так взволнована всем пережитым, что девушка потребовала, чтобы гувернантка осталась на Черной реке. Впрочем, Сара кое-что выиграла благодаря тому, что мисс Генриетта задержалась здесь: возвращаться можно было не в паланкине, а верхом.

Когда кавалькада выезжала из ворот, Сара увидела, как несколько негров резали на куски акулу; мулатка указала, где найти мертвое чудовище, и они вытащили его из реки, чтобы использовать акулий жир.

Приближаясь к горе Трех Сосцов, охотники издали заметили, что там собрались все негры; подъехав, они узнали, что толпа ожидает экзекуции невольника, потому что в таких случаях принято, чтобы все негры плантации обязательно присутствовали при наказании их провинившегося собрата.

Виновный, молодой человек лет семнадцати, со связанными руками и ногами, сидел возле стремянки, на которой его должны были растянуть, и ожидал часа наказания; по настоятельной просьбе другого негра оно было отложено до прибытия охотников; негр, просивший этой милости, заявил, что он должен сообщить г-ну де Мальмеди нечто важное.

И в самом деле, в тот момент, когда г-н де Мальмеди проезжал мимо пойманного невольника, другой негр, сидевший около него и занятый тем, что бинтовал ему рану на голове, встал и направился к дороге, но надсмотрщик задержал его.

— В чем дело? — спросил г-н де Мальмеди.

— Господин, — обратился к нему надсмотрщик, — сейчас негр Назим получит сто пятьдесят ударов кнута, к которым он приговорен.

— А за что его приговорили к ста пятидесяти ударам кнута? — спросила Сара.

— Потому, что он сбежал, — ответил надсмотрщик.

— А! Это тот самый негр, о побеге которого нам говорили? — спросил Анри.

— Тот самый.

— А как вы его поймали?

— Ах, Боже мой! Очень просто: я подождал, пока он будет от берега так далеко, что не сможет достичь его ни на веслах, ни вплавь; тогда я взял шлюпку с восемью гребцами, чтобы догнать его; обогнув юго-западный мыс, мы увидели его примерно в двух льё от берега. Поскольку у него было только две руки, а у нас — шестнадцать, поскольку у него была плохонькая лодчонка, а у нас — великолепная пирога, мы скоро его догнали. Тогда он бросился вплавь, пытаясь вернуться на остров, ныряя, как морская свинья; в конце концов он первый выбился из сил, и, так как погоня становилась утомительной, я взял у гребца весло и в ту минуту, когда он выплыл на поверхность воды, так сильно ударил его по голове, что подумал: на этот раз он не вынырнет. Однако вскоре он всплыл, но был без сознания. Пришел он в себя только около утеса Брабант.

— Этот несчастный, быть может, тяжело ранен? — вмешалась Сара.

— Да нет, Боже мой, нет, — возразил надсмотрщик, — у него просто царапина, мадемуазель. Эти чертовы негры страшные неженки.

— Почему же медлят и не приводят в исполнение наказание, если он так его заслужил? — спросил г-н де Мальмеди. — Я отдал приказ, и его следовало уже исполнить.

— Мы так и поступили бы, господин, — ответил надсмотрщик, — но его брат, один из самых наших прилежных работников, уверил меня, что должен сообщить вам что-то очень важное, прежде чем ваш приказ будет исполнен. Ну, а поскольку вы должны были проехать мимо лагеря и задержка была бы только на четверть часа, я взял на себя отсрочку наказания.

— И хорошо сделали, — сказала Сара. — А где же он?

— Кто?

— Брат этого несчастного.

— Да, где он? — спросил г-н де Мальмеди.

— Я здесь, — сказал Лайза, выступив вперед.

Сара вскрикнула от удивления: в брате осужденного она узнала того, кто так героически доказал ей свою преданность и спас ей жизнь. Однако удивительное дело: негр даже не взглянул на нее, как будто не знал ее; вместо того чтобы просить ее быть заступницей, на что, конечно, у него было право, он подошел к г-ну де Мальмеди.

И все же она не ошиблась: на руке и на бедре негра виднелись все еще кровоточащие раны, оставленные зубами акулы.

— Чего тебе надо? — спросил г-н де Мальмеди.

— Прошу у вас милости, — ответил Лайза, понизив голос, чтоб его брат, сидевший в шагах двадцати от него под охраной других негров, не услышал этих слов.

— Какой?

— Назим слабый! Назим — ребенок, он ранен в голову, потерял много крови! У Назима слишком мало сил, он не выдержит заслуженного им наказания. Он умрет под кнутом, а вы потеряете негра, который стоит никак не меньше двухсот пиастров…

— Ну хорошо, так чего ты хочешь?

— Хочу предложить вам обмен.

— Какой обмен?

— Прикажите дать мне сто пятьдесят ударов кнутом, которые он заслужил. Я сильный, я перенесу их, и это не помешает мне завтра, как обычно, выйти на работу, а он, ребенок, повторяю вам, не вынесет наказания и умрет.

— Невозможно, — ответил г-н де Мальмеди, в то время как Сара, не сводя глаз с невольника, смотрела на него с глубоким удивлением.

— А почему это невозможно?

— Потому, что это было бы несправедливо.

— Вы ошибаетесь, ведь я главный виновник.

— Ты?

— Да, я, — сказал Лайза, — это я уговорил Назима бежать, это я соорудил челнок, на котором он плыл, это я побрил ему голову осколком бутылки, это я дал ему кокосовое масло, чтобы он натер себе тело. Вы видите, что наказывать надо меня, а не Назима.

— Ты ошибаешься, — ответил Анри, вмешавшись в их спор. — Вы оба должны быть наказаны: он — за то, что сбежал, а ты — за то, что помог ему сбежать.

— Тогда прикажите дать мне триста ударов кнутом!

— Надсмотрщик, — сказал г-н де Мальмеди, — прикажите дать каждому из них по сто пятьдесят ударов, и на том все будет кончено.

— Минутку, дядя, — вмешалась Сара, — я требую, чтобы вы помиловали их обоих.

— А почему? — удивленно спросил г-н де Мальмеди.

— Потому что этот человек сегодня утром смело бросился в воду, чтобы спасти меня.

— Она меня узнала! — воскликнул Лайза.

— Потому что вместо наказания, которое ему назначили, его надо вознаградить! — воскликнула Сара.

— Тогда, если вы думаете, что я заслужил вознаграждение, помилуйте Назима.

— Черт побери! — воскликнул г-н де Мальмеди. — Вот чего ты захотел. Так это ты спас мою племянницу?

— Нет, не я, — ответил негр, — если бы не молодой охотник, она бы погибла.

— Но он сделал все что смог, чтобы спасти меня, дядя. Он боролся с акулой, — вскричала девушка, — и посмотрите, вы видите? Из его ран все еще течет кровь.

— Я боролся с акулой, но боролся защищаясь, — продолжал Лайза. — Акула набросилась на меня, и мне пришлось убить ее, чтобы спастись.

— Ну что, дядя, вы откажете мне, не помилуете их? — спросила Сара.

— Нет, конечно, ни в коем случае не помилую, — ответил г-н де Мальмеди, — потому что, если один раз подать пример — помиловать в подобных обстоятельствах, они все сбегут, эти черномазые, и будут надеяться на то, что найдется какой-нибудь нежный голосок, вроде вашего, который замолвит за них словечко.

— Но, дядя…

— Спроси у этих господ, возможно ли такое, — уверенным тоном произнес г-н де Мальмеди, обратившись к молодым людям, сопровождавшим его сына.

— Конечно, — ответили они, — подобная милость была бы плохим примером.

— Видишь, Сара…

— Человека, который рисковал ради меня жизнью, нельзя наказывать, да еще в тот же день. И если вы должны его наказать, то я должна его вознаградить.

— Ну что ж, у каждого из нас есть свой долг: когда он будет наказан, ты его вознаградишь.

— Послушайте, дядя, в конце концов что такого плохого сделали эти несчастные люди, чем они вам так навредили? Ведь их попытка бежать не удалась.

— Чем они мне навредили? Да они упали в цене! Негр, пытавшийся бежать, теряет в цене вдвое! Эти два молодца еще вчера стоили: один — пятьсот пиастров, а другой — триста, то есть всего восемьсот пиастров. Ну так вот, если я сегодня запрошу за них шестьсот пиастров, мне их не дадут.

— Я, например, сейчас не дал бы за них шестисот пиастров, — сказал один из охотников, сопровождавших Анри.

— Ну, сударь, послушайте, я буду щедрее вас, — произнес голос, заставивший Сару вздрогнуть, — я даю за них тысячу.

Девушка повернулась и узнала иностранца, с которым она познакомилась в Порт-Луи, ангела-избавителя, появившегося на утесе.

Облаченный в изящный охотничий костюм, он стоял, опираясь на двуствольное ружье. Он все слышал.

— А, это вы, сударь, — сказал г-н де Мальмеди, в то время как Анри, во власти безотчетного волнения, залился краской, — разрешите сначала поблагодарить вас, поскольку моя племянница сказала, что она обязана вам жизнью, и если бы я знал, где найти вас, то поторопился бы вас увидеть не для того, чтобы пытаться как-то вознаградить вас, сударь, это невозможно, но чтобы выразить вам свою благодарность.

Незнакомец молча поклонился, и не без высокомерия, что не укрылось от Сары. И она торопливо добавила:

— Мой дядя прав, такую услугу немыслимо оплатить никакой наградой, но заверяю вас, пока я жива, буду помнить, что обязана вам своей жизнью.

— Два пороховых заряда и две свинцовые пули не стоят благодарности, мадемуазель, а я буду почитать за счастье, если благодарность господина де Мальмеди дойдет до того, что он уступит мне виновных негров за ту цену, которая была мной предложена.

— Анри, — тихо сказал г-н де Мальмеди, — нам ведь сообщили позавчера, что в виду острова появился корабль работорговцев?

— Да, отец!

— Хорошо! — продолжал г-н де Мальмеди, обращаясь на этот раз к самому себе. — Мы найдем средство заменить их.

— Я жду вашего ответа, сударь, — сказал незнакомец.

— Ну, конечно, сударь, с великим удовольствием. Негры ваши, вы можете взять их, но на вашем месте я бы наказал их, и сегодня же, даже если они несколько дней после этого не смогут работать.

— Теперь уж это мое дело, — улыбаясь, сказал иностранец, — тысяча пиастров будет у вас сегодня вечером.

— Простите, сударь, — сказал Анри, — но вы ошибаетесь: мой отец не намерен продавать негров, он их подарит вам. Жизнь двух ничтожных негров не может идти в сравнение с драгоценной жизнью моей милой кузины. Но позвольте, по крайней мере, подарить вам то, что у нас есть и что вы, кажется, хотели бы иметь.

— Нет, сударь, — ответил незнакомец, гордо вскинув голову, в то время как г-н де Мальмеди с укоризной смотрел на сына, — не таковы были наши условия.

— Ну, тогда позвольте мне их нарушить, — сказала Сара, — ради той, кому вы спасли жизнь, примите от нас этих негров.

— Благодарю вас, мадемуазель, — сказал иностранец, — было бы нелепо настаивать на своем. Значит, я принимаю ваш дар и теперь считаю себя обязанным вам.

И иностранец, в знак того, что не хочет дольше задерживать уважаемую компанию на дороге, поклонившись, отошел в сторону.

Мужчины обменялись поклонами, а Сара и Жорж обменялись взглядами.

Кавалькада продолжала путь. Жорж некоторое время провожал ее глазами, а потом, нахмурив брови, как всегда, когда его занимала беспокойная мысль, подошел к Назиму и сказал надсмотрщику:

— Прикажите освободить этого человека, он и его брат принадлежат мне.

Надсмотрщик слышал разговор незнакомца с г-ном де Мальмеди и поэтому исполнил приказание без всяких возражений. Назим был отвязан и передан новому владельцу.

— Теперь, друзья мои, — сказал иностранец, повернувшись к неграм и вынимая из кармана кошелек, полный золотых монет, — так как я получил подарок от вашего хозяина, будет справедливо, если я сделаю небольшой подарок вам. Возьмите этот кошелек и разделите его содержимое на всех.

И он отдал кошелек стоявшему радом негру, затем обратился к двум рабам, которые стояли за его спиной, ожидая приказаний.

— Ну а вы, — сказал он им, — делайте теперь что хотите, идите куда хотите, вы свободны.

Лайза и Назим радостно вскрикнули, хотя все еще сомневались: они даже не могли поверить в столь великодушный поступок человека, которому они не оказали никакой услуги. Но Жорж еще раз повторил свои слова, и тогда Лайза и Назим упали на колени и поклонились, в порыве неописуемой благодарности целуя руку своему освободителю.

Тем временем начало смеркаться; Жорж надел соломенную шляпу, которую до того он держал в руке, и, вскинув ружье на плечо, направился в Моку.

XII БАЛ

На следующий день, как мы уже упоминали, в губернаторском дворце должен был состояться обед и бал, известие о которых взбудоражило Порт-Луи.

Кто не бывал в колониях, в особенности на Иль-де-Франсе, не имеет никакого понятия о роскоши, царящей на двадцатом градусе южной широты. В самом деле, кроме всевозможных парижских чудес, выписанных из-за морей, чтобы украсить богатых и грациозных креолок острова Маврикий, они еще могли отобрать, и из первых рук, алмазы Визапура, жемчуг Офира, кашемировые шали из Сиама, прекрасный муслин из Калькутты. Ни один корабль, идущий из стран «Тысячи и одной ночи», не миновал берег Иль-де-Франса без того, чтобы не оставить здесь часть сокровищ, предназначенных для Европы. Таким образом, даже человек, привыкший к парижскому щегольству или к английскому изобилию, здешнее избранное общество не смог был не признать блистательным.

К тому же лорд Муррей, вращавшийся в самом фешенебельном обществе и приверженный к самым большим удобствам, за три дня полностью обновил убранство гостиной губернаторского дома, и она к четырем часам назначенного дня выглядела не хуже, чем апартаменты на улице Монблан или Риджентс-стрит. Вся колониальная аристократия была здесь: мужчины в одежде простого кроя, предписанного современной модой; женщины, усыпанные бриллиантами, сверкающие жемчугами, заблаговременно наряженные на бал; если их что-то и отличало от наших европейских дам, так это присущая только креолкам восхитительная томность. Объявление имени каждого нового гостя встречалось улыбкой; разумеется, здесь все были знакомы между собой, и, когда входила женщина, общее любопытство вызывал лишь ее наряд: откуда платье выписано, из какой ткани сшито, какими драгоценностями украшено. Особенно интересовали креолок англичанки, ибо в постоянной борьбе кокетства, театром которой служил Порт-Луи, местные дамы намеревались одержать победу над иностранками с помощью роскоши. Гул голосов, усиливавшийся с приходом каждой новой гостьи, и шепот, сопровождающий ее, были особенно громкими, если слуга объявлял английское имя, суровое звучание которого так же отличалось от местных имен, как смуглые девы тропиков отличаются от бледных дочерей Севера.

Лорд Муррей с аристократической вежливостью, характерной для англичан высшего света, встречал каждого нового гостя: женщине предлагал руку и, сопровождая в зал, говорил ей что-нибудь приятное; мужчину встречал рукопожатием и находил для него любезные слова, и все единодушно решили: новый губернатор — очаровательный человек.

Объявили о приходе господ де Мальмеди и мадемуазель Сары. Их ждали с нетерпением и любопытством не только потому, что Мальмеди принадлежали к наиболее состоятельным и знатным гражданам Иль-де-Франса, но прежде всего потому, что Сара была одной из самых богатых и элегантных девушек острова. Вот почему взгляды всех были прикованы к губернатору, когда он пошел навстречу Саре; приглашенных же красавиц прежде всего интересовал ее туалет.

Вопреки привычкам креолок и вопреки их ожиданиям, туалет Сары был весьма прост: восхитительное платье из индийского муслина, прозрачного и легкого, как тот газ, который Ювенал назвал сотканным из воздуха, без вышивки, без единой жемчужины, без единого бриллианта, оживленное только веткой розового боярышника. Девушку украшали те же цветы: венок на голове и букет у пояса; ни одного браслета не было на руках, ожерелье не оттеняло золотистого цвета ее кожи; волосы, тонкие, шелковистые, черные, падали длинными локонами на плечи. В руке она держала купленный у Мико-Мико веер — чудо китайского промысла.

Как мы уже говорили, на Иль-де-Франсе все знали друг друга, и когда приехали господа и мадемуазель де Мальмеди, было решено, что ждать больше некого, потому что те, кто по своему положению и состоянию имели обыкновение собираться вместе, уже были здесь; взгляды собравшихся, естественно, уже не были устремлены на двери. А когда после двухминутного ожидания общество начало проявлять нетерпение, не зная, кого еще ждет лорд Муррей, дверь отворилась снова и слуга громко объявил:

— Господин Жорж Мюнье.

Вероятно, удар грома не произвел бы большего впечатления на собравшихся, которых мы описали читателям, чем эти простые слова. Каждый был заинтригован, каждый недоумевал: это имя было хорошо известно на Иль-де-Франсе, но Жорж Мюнье слишком долго отсутствовал, и все успели о нем забыть.

Жорж вошел в зал.

Молодой мулат был одет с простотой, свидетельствующей об изысканном вкусе. Фрак, который прекрасно сидел на нем и из петлицы которого свисали на золотой цепочке два небольших орденских креста, и свободно облегающие панталоны подчеркивали стройность и грацию сложения, присущего цветным; но, вопреки обыкновению своих соплеменников, на Жорже не было никаких украшений, кроме еще одной тонкой золотой цепочки, конец которой уходил в карман белого пикейного жилета. Черный галстук, повязанный с намеренной небрежностью, свойственной светскому человеку, поддерживал круглый воротник, обрамляющий прекрасное лицо Жоржа, чью матовую бледность подчеркивали черные волосы и черные усы.

Лорд Муррей поспешил к нему навстречу с еще большей предупредительностью, чем к прочим гостям, и, взяв под руку, представил его трем или четырем английским дамам и пяти или шести английским офицерам, находившимся в гостиной, как попутчика, компанией которого он не мог нарадоваться на протяжении всего плавания; затем, обратившись к остальным собравшимся, он произнес:

— Господа, я не представляю вам господина Жоржа Мюнье: вы его знаете, он ваш соотечественник, и прибытие столь замечательного человека должно стать для вас едва ли не национальным праздником.

Жорж поклонился в знак благодарности; однако, хотя присутствующим и следовало оказать почтение губернатору, находясь в его доме, лишь один или двое гостей пробормотали несколько слов в ответ на представление, сделанное только что лордом Мурреем.

Лорд Муррей не придал этому значения или сделал вид, что не придал, а так как слуга объявил, что обед подан, взял под руку Сару, и все направились в обеденный зал.

Зная характер Жоржа, можно предположить, что он сознательно заставил себя ждать. Решительно восстав против ложных суждений о людях с темной кожей, он прежде всего захотел взглянуть прямо в лицо врагу, и его появление в обществе произвело именно то впечатление, что он и ожидал.

Но более всех в почтенном собрании была взволнована, бесспорно, Сара. Зная, что молодой охотник с Черной реки приехал на Иль-де-Франс вместе с лордом Мурреем, она заранее ждала этой встречи и, может быть, именно ради вновь прибывшего из Европы придала своему туалету элегантную простоту, которая так ценится у нас и которую в колониях, надо признать, слишком часто заменяет чрезмерная роскошь. Войдя в зал, она надеялась увидеть Жоржа. Однако ей достаточно было одного взгляда, чтобы убедиться: его здесь нет. Решив, что он скоро придет и о его приходе будет объявлено, Сара надеялась таким образом узнать его имя.

Предположения Сары подтвердились. Едва она заняла свое место в кругу женщин, а господа де Мальмеди — среди мужчин, как объявили о приходе г-на Жоржа Мюнье.

При этом имени, хорошо известном на острове, но никогда не звучавшем в подобной обстановке, Сара вздрогнула от неясного предчувствия, в испуге обернулась и узнала в вошедшем того незнакомца, с кем она недавно говорила в Порт-Луи. Но поспешим заметить, что теперь, в третий раз, благодаря его уверенной походке, его спокойствию и высокомерию его взгляда, он показался ей еще красивее и еще поэтичнее, чем при первых двух встречах.

И поэтому не только глазами, но и всем сердцем Сара следила за тем, как лорд Муррей представил Жоржа собравшемуся обществу, и сердце ее сжалось, когда неприязнь присутствующих к мулату, вызванная его происхождением, выразилась в оскорбительном молчании; глаза ее затуманились слезами, когда она заметила быстрый и проницательный взгляд, брошенный на нее Жоржем.

Затем лорд Муррей предложил ей руку, и девушка уже больше ничего не видела, потому что, поймав взгляд Жоржа, почувствовала, что она то краснеет, то бледнеет, и, убежденная, что все смотрят на нее, поспешила укрыться от всеобщего любопытства. Однако Сара заблуждалась: о ней не думали, потому что, кроме г-на де Мальмеди и его сына, здесь ничего не знали о двух событиях, сблизивших молодого мулата и девушку, и никто не мог предположить, что между мадемуазель Сарой де Мальмеди и Жоржем Мюнье могло быть что-то общее.

Оказавшись за столом, Сара отважилась обвести взором присутствующих. Она занимала место по правую руку от губернатора, по левую сидела жена военного коменданта острова; напротив нее, между двумя дамами, принадлежавшими к самым уважаемым семействам острова, расположился сам комендант. Направо и налево от этих дам сидели господа Мальмеди, отец и сын; что касается Жоржа, то он либо случайно, либо вследствие любезной предупредительности лорда Муррея был усажен между двумя англичанками.

Сара облегченно вздохнула: она знала, что предрассудки, преследовавшие Жоржа, не были присущи иностранцам; их начинали разделять лишь те уроженцы метрополии, что длительное время проживали в колониях. Она заметила, что за столом Жорж вел себя как самый галантный кавалер и что английские дамы в восторге от того, как их сосед говорит по-английски: казалось, он родился в Англии.

Когда взгляд Сары вернулся к середине стола, она заметила устремленные на нее глаза Анри. Она прекрасно поняла, что могло происходить в душе ее жениха, и, покраснев, невольно опустила глаза.

Лорд Муррей был настоящим аристократом, прекрасно исполнявшим роль хозяина дома; научиться этому невозможно, если не усвоить эту манеру инстинктивно и, так сказать, с рождения. Когда некоторая напряженность и скованность, обычные в начале торжественного обеда, рассеялись, лорд Муррей заговорил с гостями, причем с каждым на ту тему, которую тому было легче всего поддерживать: английским офицерам он напомнил о знаменитых сражениях, коммерсантам рассказал о выгодных сделках; когда же время от времени он обращался к Жоржу, речь могла идти о чем угодно, о любых предметах, близких образованному человеку, а не только о коммерции или военном деле.

Так прошел обед. Будучи человеком безукоризненно скромным, но при этом обладая острым и проницательным умом, Жорж ни одного замечания, ни одного вопроса губернатора не оставил без ответа, и присутствующие офицеры поняли, что он был на войне, а коммерсанты — что он вовсе не чужд проблем коммерции, которая превращает весь мир в семью, объединенную общими интересами. В ходе разговора, темы которого все время менялись, упоминались имена тех, кто занимал во Франции, Англии и Испании высокое положение в аристократическом обществе, в политике или в искусстве. И Жорж сопровождал каждое из таких упоминаний замечанием, которое указывало одной какой-нибудь подробностью, что он был прекрасно осведомлен о талантах, характере и положении тех людей, о ком шла речь.

Несмотря на то что большинство гостей, если можно так выразиться, пропустило обрывки этого разговора мимо ушей, среди приглашенных было несколько человек, достаточно просвещенных, чтобы оценить осведомленность Жоржа во всех вопросах, которых он касался; поэтому, хотя чувство неприязни к молодому мулату не исчезло, многие были удивлены, а вместе с удивлением в иные сердца закралась и зависть. Анри же, находивший, что Сара интересуется Жоржем больше, чем это допускается положением невесты и достоинством белой женщины, чувствовал, как в глубине его сердца невольно рождается досада. К тому же при имени Мюнье в нем проснулось воспоминание детства, о том дне, когда он хотел вырвать знамя из рук Жоржа и Жак, брат Жоржа, сильно ударил его кулаком в лицо. Прежние обиды, причиненные обоими братьями, отдавались глухой болью в груди Анри. Мысль же, что Сара накануне была спасена Жоржем, не только не смягчала прошлую обиду, но еще более усиливала его ненависть к мулату. Что касается г-на де Мальмеди, то он в течение всего обеда глубокомысленно рассуждал со своим соседом о новом способе очистки сахара, способе, который должен был увеличить доходы с его земель на треть. Удивившись вначале, что Жорж стал спасителем Сары и что он встретил его затем у лорда Муррея, он больше не обращал на него внимания.

Но, как мы уже сказали, Анри был настроен по-другому: он внимательно прислушивался к вопросам лорда Муррея и ответам Жоржа, в которых он уловил и основательность, и серьезную мысль; он поймал ясный взгляд Жоржа, выражающий непреклонную волю, и понял, что перед ним не прежний мальчик, униженный в день своего отъезда, но энергичный и умный противник, готовый отразить любые удары.

Если бы Жорж Мюнье, вернувшись на Иль-де-Франс, оставался в том же положении, которое, по мнению белых, было определено ему природой, Анри, возможно, не заметил бы его или, во всяком случае, не вспомнил бы обиду, нанесенную четырнадцать лет назад. Но дело обстояло совсем иначе: гордый мулат вернулся открыто и успел к тому же оказать великое благодеяние семье Анри. Превосходя Анри умом, он на равных правах занял положение в обществе, и теперь они сидели за одним столом. Этого Анри не мог стерпеть и мысленно уже объявил Жоржу войну.

Когда гости вышли из салона и направились в сад, Анри подошел к Саре, сидевшей вместе с другими женщинами под сенью деревьев вблизи тенистого уголка, где мужчины пили кофе. Сара вздрогнула, инстинктивно почувствовав, что ее кузен непременно заговорит о Жорже.

— Ну что, моя прелестная кузина, — спросил Анри, опираясь на спинку бамбукового стула, на котором сидела девушка, — как вам понравился обед?

— Я думаю, вы спрашиваете меня не о сервировке стола? — улыбаясь, ответила Сара.

— Нет, дорогая кузина, хотя, быть может, для некоторых из гостей, кто в жизни питается не только росою, воздухом и ароматами, подобно вам, такой вопрос был бы уместен. Нет, я спрашиваю вас, понравился ли вам обед с точки зрения общества, если можно так выразиться.

— Как мне кажется, все было исполнено большого вкуса; лорд Муррей — замечательный хозяин, он был чрезвычайно любезен со всеми.

— Да, бесспорно! Но я глубоко удивлен, что столь воспитанный человек позволил себе такое неприличие в отношении нас.

— А в чем дело? — спросила Сара, понявшая, что имеет в виду кузен и устремившая на него взгляд, полный неожиданной для нее самой силы.

— А вот в чем, — ответил Анри, несколько смущенный не только суровостью ее взгляда, но и голосом совести, звучавшим в глубине его души, — ведь он пригласил к одному столу нас и Жоржа Мюнье!

— Меня удивляет другое, Анри; почему именно вы позволили себе сказать об этом, да еще мне?

— Но почему же именно мне нельзя сказать об этом, дорогая кузина?

— Да ведь если бы не господин Жорж Мюнье, чье присутствие вас так оскорбляет, вы и ваш отец были бы сейчас в слезах и в трауре, если предположить, что принято оплакивать кузину и носить траур по племяннице.

— Да, — ответил Анри, покраснев, — конечно, я понимаю, как мы должны быть благодарны господину Жоржу за то, что он спас вашу столь драгоценную жизнь. И вы прекрасно видели, что вчера, когда он решил купить двух негров, которых отец собирался наказать, я поспешил подарить их ему.

— И, подарив ему жизнь этих двух негров, вы считаете, что щедро вознаградили его? Благодарю вас, кузен, за то, что вы цените жизнь Сары де Мальмеди в тысячу пиастров.

— Боже мой! Дорогая Сара, — сказал Анри, — как вы сегодня странно рассуждаете. Разве я хоть на мгновение помыслил назначать цену за жизнь той, ради которой я отдал бы свою? Нет, я только хотел обратить ваше внимание, к примеру, на затруднительное положение, в какое лорд Муррей поставил бы женщину, если бы господин Жорж Мюнье вздумал пригласить ее на танец.

— По-вашему, дорогой Анри, эта женщина должна была бы ему отказать?

— Не сомневаюсь.

— Не подумав о том, что своим отказом она оскорбит человека, не только ни в чем не виноватого перед нею, но даже, может быть, оказавшего ей услугу; а ведь это оскорбление такого рода, что он вправе требовать объяснений ее поступку от ее отца, брата или мужа.

— Полагаю, что, если представится случай, господин Жорж образумится и придет к выводу, что белый никогда не опустится до того, чтобы мериться силами с мулатом.

— Прошу прощения, кузен, за то, что осмеливаюсь высказывать свое мнение на сей счет, — возразила Сара, — но либо я после всего, что видела, ничего не понимаю в характере господина Жоржа, либо следует признать, что если честь подобного человека, носящего два ордена на груди, будет задета, то, боюсь, вряд ли он способен примириться с этим, как вы полагаете, без всяких на то оснований.

— В любом случае, дорогая Сара, — в свою очередь возразил Анри, покраснев от злости, — я надеюсь, что опасение навлечь на нас с отцом гнев господина Жоржа не заставит вас совершить опрометчивый шаг и вы не пойдете танцевать с господином Жоржем, если он возымеет дерзость вас пригласить.

— Я не буду танцевать ни с кем, — холодно проговорила Сара, встала и, подойдя к английской даме, одной из своих подруг, сидевшей за обедом рядом с Жоржем, оперлась об ее руку.

Анри застыл на месте, пораженный неожиданной для него твердостью Сары. Затем он подошел к группе молодых креолов, где его аристократические взгляды встретили не в пример больше сочувствия, чем у кузины.

В это время в центре другого кружка Жорж беседовал с английскими офицерами и коммерсантами, не разделяющими (или разделяющими лишь в малой степени) предубеждения, свойственные его соотечественникам.

Миновал час, в течение которого все приготовления к балу были завершены; распахнулись двери в залы, освобожденные от мебели и сияющие огнями. И заиграл оркестр, подавая знак к началу кадрили.

Ценою величайшего усилия Сара заставила себя спокойно смотреть, как танцуют ее подруги. Как мы уже говорили, балы она любила страстно. Но вся ее досада из-за принесенной жертвы пала на того, кто ее к этой жертве принудил. И, напротив, к тому, ради кого она принесла жертву, в ее душе понемногу зарождалось чувство глубочайшей нежности, еще неведомое ей доныне. Высочайшее достоинство женщины, которую природа и общество создали слабым существом, в том, что она проникается горячим сочувствием к угнетенным, испытывая благородное восхищение перед борцом, восстающим против гнета.

И потому, когда Анри, полагая, что, несмотря на свой ответ, кузина неспособна устоять при звуках первой же ритурнели, подошел пригласить ее как всегда станцевать с ним первую кадриль, Сара на этот раз удовольствовалась ответом:

— Вы же знаете, кузен, что я сегодня не танцую.

Анри до крови прикусил губу и непроизвольно стал искать глазами Жоржа, а тот занял место среди танцующих: его партнершей была англичанка, которую он под руку сопровождал к столу. Движимая чувством, в котором ничего не было от благожелательности, Сара смотрела в ту же сторону. Ее сердце сжалось.

Да, Жорж танцевал с другой. Он, может быть, и не думал о ней, только что принесшей ему жертву, на какую она еще накануне не считала себя способной ни за что на свете. Время, пока продолжалась кадриль, было мучительным для Сары.

Когда кадриль кончилась, Сара невольно продолжала смотреть на Жоржа. Проводив англичанку на место, он, как показалось Саре, стал глазами искать кого-то. Заметив лорда Муррея, он подошел к нему и произнес несколько слов; потом оба направились к Саре.

Она почувствовала, как у нее вся кровь прихлынула к сердцу.

— Мадемуазель, — обратился к ней лорд Муррей, — вот мой спутник по плаванию; слишком почитая наши европейские обычаи, он не осмеливается пригласить вас на танец, ибо не имеет чести быть вашим знакомым. Позвольте же представить вам господина Жоржа Мюнье, одного из самых достойных людей, каких я знаю.

— Как вы справедливо заметили, милорд, — отвечала Сара, с большим трудом овладев голосом, — господин Жорж и в самом деле излишне щепетилен, ведь мы с ним уже знакомы. В день своего приезда господин Жорж оказал мне услугу, а вчера он сделал для меня еще большее — он спас мне жизнь.

— Возможно ли? Значит, тот молодой охотник, которому посчастливилось подстрелить чудовищную акулу, оказавшись так кстати у места, где вы купались, это и был господин Жорж?

— Он самый, милорд, — подтвердила Сара, краснея от стыда при мысли, только теперь пришедшей ей в голову, что Жорж видел ее в купальном костюме. — Вчера я была еще настолько взволнована и перепугана случившимся, что едва имела силы выразить благодарность господину Жоржу. Но сегодня я пользуюсь случаем, чтобы еще раз поблагодарить его тем более горячо, что только его ловкости и хладнокровию я обязана счастьем присутствовать на вашем прекрасном балу, милорд.

— Мы также благодарим господина Жоржа, — добавил Анри, подходя к маленькому кружку, в центре которого стояла Сара. — Мы ведь вчера тоже были потрясены и огорчены этим происшествием, так что едва успели сказать господину Жоржу несколько слов.

Жорж, по-прежнему безмолвный, казалось взглядом проникал в самую глубину сердца девушки; он молча поклонился в знак благодарности, и это было его единственным ответом Анри.

— В таком случае я надеюсь, что господин Жорж и сам сумеет изложить вам свою просьбу, — сказал лорд Муррей, — оставляю на вас своего подопечного.

— Не окажет ли мне честь мадемуазель де Мальмеди, дав согласие на кадриль? — обратился к ней Жорж, снова поклонившись.

— О нет, сударь, — сказала Сара, — я, право, сожалею и надеюсь, что вы простите меня. Я только что отказала в той же просьбе своему кузену, так как не собираюсь танцевать сегодня.

Жорж улыбнулся с видом человека, понявшего все, и бросил на Анри взгляд, исполненный глубочайшего презрения, а тот в ответ так посмотрел на него, что лорд Муррей догадался, сколь глубокая и закоренелая ненависть разъединяет этих людей, однако сделал вид, что ничего не заметил, и сказал:

— И не вчерашнее ли ужасное происшествие мешает вам получать удовольствие от сегодняшнего вечера?

— Да, милорд, — ответила она, — я плохо себя чувствую и прошу кузена предупредить моего дядю о своем желании уйти с бала, рассчитывая, что он отвезет меня домой.

Анри и лорд Муррей направились сообщить о намерении девушки; Жорж наклонился к ней.

— У вас благородное сердце, мадемуазель, — сказал он вполголоса, — я благодарю вас.

Сара вздрогнула и хотела было ответить, но лорд Муррей уже вернулся. Она лишь невольно обменялась взглядом с Жоржем.

— Вы не изменили решения покинуть нас, мадемуазель? — спросил губернатор.

— Увы, нет, — ответила Сара. — Я бы очень хотела остаться, милорд, но… но я действительно плохо себя чувствую.

— В таком случае я понимаю, что эгоистично было бы пытаться удерживать вас; экипажа господина де Мальмеди, вероятно, нет у ворот, поэтому я сейчас прикажу заложить свой.

И лорд Муррей удалился.

— Сара, — начал Жорж, — когда я покидал Европу, единственным моим желанием было встретить девушку с отзывчивым сердцем, но мне казалось, что надежда моя не сбудется.

— Сударь, — прошептала Сара, невольно подчиняясь проникновенному голосу Жоржа, — я не понимаю, что вы хотите этим сказать.

— Я хочу сказать, что со дня моего приезда во мне живет мечта, и если эта мечта когда-нибудь осуществится, я буду счастливейшим из людей.

Не ожидая ответа, Жорж почтительно поклонился и, увидев приближающегося г-на де Мальмеди с сыном, удалился, оставив Сару с дядей и кузеном.

Через пять минут вновь появился лорд Муррей; он сообщил Саре, что экипаж готов, и предложил ей руку, чтобы провести через гостиную. У дверей девушка с грустью окинула последним взором зал, недавно обещавший ей столько радости, и вышла.

Но глаза ее при этом встретились со взглядом Жоржа, казалось неотступно следующим за ней.

Усадив мадемуазель де Мальмеди в экипаж и возвращаясь к гостям, губернатор встретил в передней Жоржа, также собиравшегося покинуть бал.

— И вы тоже? — спросил лорд Муррей.

— Да, милорд, вы ведь знаете, я живу теперь в Моке и должен проехать почти восемь льё. К счастью, с Антримом это можно проделать за час.

— Между вами и Анри никогда не происходило серьезной размолвки? — с интересом спросилгубернатор.

— Нет, милорд, пока нет, — улыбнулся в ответ Жорж, — но, по всей вероятности, она не замедлит произойти.

— Возможно, я и ошибаюсь, мой друг, — продолжал губернатор, — но думаю, что причина вашей вражды с этой семьей лежит в далеком прошлом.

— Да, милорд, былые мальчишеские ссоры перешли ныне в неистребимую мужскую ненависть; уколы булавками могут стать ударами шпаг.

— И нет возможности все уладить? — спросил губернатор.

— Я на это надеялся, милорд; я думал, что четырнадцать лет английского владычества искоренили унизительный предрассудок, но я ошибся: борец должен натереться маслом и выйти на арену.

— Не встретите ли вы больше мельниц, чем великанов, мой дорогой Дон Кихот?

— Посудите сами, — улыбаясь, сказал Жорж. — Вчера я спас жизнь мадемуазель Саре де Мальмеди. Знаете ли вы, как ее кузен отблагодарил меня сегодня?

— Нет.

— Он запретил ей танцевать со мной.

— Невероятно!

— Да, клянусь честью, милорд.

— Но почему?

— Потому что я мулат.

— И что же вы думаете делать?

— Я?

— Простите мою нескромность, вы же знаете, с какой симпатией я отношусь к вам, ведь мы старые друзья.

— Что я думаю делать? — улыбаясь, промолвил Жорж.

— Да. Ведь вы что-то придумали.

— Да, я действительно принял решение.

— Какое же? Я скажу вам свое мнение.

— Через три месяца я стану супругом мадемуазель Сары де Мальмеди.

И, прежде чем лорд Муррей успел высказать ему свое одобрение или неодобрение, Жорж поклонился и вышел. У дверей его ждал слуга-мавр с двумя арабскими лошадьми.

Жорж вскочил на Антрима и галопом поскакал в Моку.

Вернувшись домой, он справился об отце; ему сообщили, что тот вышел из дома в семь часов вечера и еще не вернулся.

XIII ТОРГОВЕЦ НЕГРАМИ

На следующее утро Пьер Мюнье первым вошел к сыну.

Приехав, Жорж несколько раз осматривал великолепное имение, принадлежащее отцу, и задумал несколько его усовершенствовать сообразно европейским вкусам. Отец, с его практической смекалкой, сразу же понял значение этого замысла, однако им недоставало рабочих рук. Запрещение гласной торговли неграми неизмеримо повысило цену рабов. Без огромных затрат невозможно было купить на острове пятьдесят или шестьдесят невольников, которых отец и сын хотели добавить к тем, что у них были. Накануне Пьер Мюнье в отсутствие Жоржа с радостью узнал о том, что в виду острова появился корабль работорговца. По обыкновению, принятому среди колонистов и торговцев невольниками, старик вышел прошлой ночью на берег, чтобы принять сигнал с корабля и подать ему знак, что он желает вести с ним торг.

Обменявшись сигналами, Пьер Мюнье пришел объявить Жоржу эту новость. Было условлено, что вечером отец и сын будут около девяти часов у Пещерного мыса, ниже Малого Малабара. Договорившись таким образом, Пьер Мюнье, как обычно, пошел проверять работы на плантациях, а Жорж, тоже как обычно, взял ружье и направился в лес, чтобы предаться мечтам.

Слова, сказанные накануне Жоржем лорду Муррею при расставании, не были хвастовством, — напротив, это было твердое решение. Всю жизнь, как мы уже знаем, молодой мулат посвятил тому, чтобы воспитать в себе необыкновенную волю и упорство. Достигнув во всех отношениях успехов, будучи достаточно обеспеченным, чтобы вести светскую жизнь во Франции или в Англии, в Лондоне или в Париже, Жорж, воодушевленный идеей борьбы со злом, вернулся на Иль-де-Франс. Именно здесь укоренился предрассудок, с которым он, исполненный мужества, считал своим долгом повести борьбу и над которым он, исполненный гордости, надеялся одержать победу. Благодаря своему инкогнито он мог изучить своего врага, причем враг не знал, какая война ему тайно объявлена, а он готов был напасть на недруга в такое время, когда тот меньше всего этого ожидал, и начать борьбу, в которой либо человек, либо идея должны были потерпеть поражение.

Сойдя на берег и увидев тех же людей, кого он оставил, покидая остров, Жорж понял неоспоримую истину, в которой он начал сомневаться, будучи в Европе: на Иль-де-Франсе ничего не изменилось, хотя прошло четырнадцать лет, хотя остров стал английским и теперь назывался Маврикием. Отныне Жорж держался настороже и, если можно так сказать, готовился к поединку в нравственной сфере, как другие готовятся к обыкновенной дуэли, — со шпагой в руке он ждал случая первым нанести удар противнику.

Однако, подобно гениальному Цезарю Борджа, который ко дню смерти своего отца предусмотрел для завоевания Италии все, кроме того, что сам он окажется при смерти, Жорж вступил в схватку, которую он не мог предвидеть, и получил рану как раз тогда, когда сам готовил удар. В день приезда в Порт-Луи случай свел его с пленительной девушкой, и эта встреча запала ему в душу. Затем Провидение привело его к ней в тот самый миг, когда ее жизни грозила опасность, и он спас ту, о которой уже смутно мечтал, едва увидев ее. После спасения Сары мечта о ней еще глубже проникла в его душу. Наконец, судьба вновь соединила их пути накануне, и, когда их взгляды встретились, в тот самый момент, когда он почувствовал, что любит, он понял, что и он любим. Борьба отныне обрела для Жоржа новый смысл: теперь он шел на борьбу не только ради своей чести, но и ради своей любви.

Однако, пораженный в сердце к началу битвы, Жорж лишился преимущества хладнокровия; правда, он обретал взамен пыл страсти.

Но если на Жоржа, с его пресыщенностью жизнью, с его уставшим сердцем, девушка произвела глубокое впечатление, то и его облик и те обстоятельства, в каких он предстал перед ней, всколыхнули юную жизнь и девственную душу Сары. Воспитанная в доме г-на де Мальмеди с того дня, когда она потеряла родителей, и как бы судьбой предназначенная удвоить своим приданым состояние наследника этого дома, она привыкла смотреть на Анри как на своего будущего мужа и тем легче подчинилась своей судьбе, что Анри был красивый и смелый юноша, один из самых богатых и элегантных колонистов не только в Порт-Луи, но и на всем острове. Что касается друзей Анри, ее кавалеров на охоте и на балах, она слишком давно их знала, чтобы ей пришло в голову полюбить кого-либо из них. Для Сары они были друзьями юности, и ей казалось, что их дружба будет длиться всю жизнь — не более того.

Сара пребывала в полном душевном спокойствии, когда она впервые увидела Жоржа. В жизни любой девушки нечаянная встреча с незнакомым молодым человеком благородного вида, изящной внешности всегда событие, и тем более, как легко понять, на Иль-де-Франсе.

Она сама не знала, почему его лицо, его голос, произнесенные им слова запечатлелись в ее душе, словно мелодия, которую, однажды услышав, запоминаешь навсегда. Сара, несомненно, через несколько дней забыла бы об этой встрече, если бы снова увидела Жоржа в обычных обстоятельствах; возможно, в следующий раз, приглядевшись к нему, она не только не впустила бы его глубоко в свое сердце, но, напротив, — отвернулась бы от него. Но случилось иначе. По воле Провидения Жорж и Сара встретились при драматических обстоятельствах на Черной реке. Любопытство, обычное при первом появлении героя, при втором его появлении обернулось восхищением и благодарностью. Внезапно Жорж преобразился в глазах девушки: посторонний человек, он вдруг обратился в ангела-избави-теля. Все ужасы, которые несла с собой угрожавшая ей смерть, Жорж устранил. Все счастье, все будущее, что жизнь обещает в шестнадцать лет, Жорж вернул ей в то мгновение, когда она чуть было все это не потеряла. Потом они встретились на балу, когда она уже была готова выразить ему благодарность, переполнявшую ее душу, но ей запретили общаться с ним, ее понуждали нанести ему оскорбление, что, по ее представлениям, было совершенно немыслимо даже в отношении последнего негодяя. Тогда благодарность, подавленная в ее сердце, превратилась в любовь: один ее взгляд все сказал Жоржу, а одно его слово все сказало Саре. Она не могла ничего скрывать, поэтому Жорж поверил в ее чувство. Затем первые впечатления сменились размышлением. Сара невольно сравнивала поведение Анри, своего будущего мужа, с поведением этого чужого, по существу незнакомого ей человека. Когда она увидела его впервые, насмешки Анри над незнакомцем больно задели ее. Равнодушие Анри, бросившегося в погоню за оленем сразу же после того, как она, его невеста, едва не погибла, уязвило ее в самое сердце. Наконец, на балу повелительный тон Анри оскорбил ее гордость: это привело к тому, что той долгой ночью, которая обещала быть такой веселой, а из-за Анри стала печальной и одинокой, Сара, быть может впервые, задала себе вопрос — а любит ли она кузена, и впервые поняла, что не любит. Ей оставался только шаг для того, чтобы осознать свою любовь к Жоржу.

Как бывает в таких случаях, после размышления о себе самой Сара стала думать о тех, кто жил с нею рядом: она стала взвешивать, нет ли корысти в поведении дяди по отношению к ней; она вспомнила, что имеет состояние в полтора миллиона, то есть в два раза больше, чем кузен; она усомнилась, что ее дядя был бы столь же нежен, заботлив и добр к ней, будь она бедной сироткой, а не богатой наследницей, и увидела в опекунстве г-на де Мальмеди лишь то, чем, по сути, оно и было: расчет отца, устраивающего сыну выгодный брак. Возможно, она судила слишком строго, но таковы уязвленные сердца: признательность покидает их, а боль ожесточает.

Жорж предвидел все это и надеялся на подобные чувства Сары, чтобы добиться взаимности и одержать верх над соперником. Основательно поразмыслив, он решил в тот день ничего не предпринимать, хотя в глубине души ему не терпелось вновь увидеть Сару. И он вышел с ружьем на плече, рассчитывая найти в охоте, своей главной страсти, развлечение, которое помогло бы ему убить время. Но Жорж ошибся: любовь к Саре говорила уже в его сердце громче всех других чувств. Итак, около четырех часов, не в силах больше сопротивляться желанию если и не увидеться с Сарой — ибо явиться к ней он не мог, а встретиться они могли лишь случайно, — то хотя бы быть ближе к ней, Жорж приказал оседлать Антрима и затем, освободив удила быстрому сыну Аравии, меньше чем через час прибыл в столицу острова.

Жорж приехал в Порт-Луи с единственной надеждой, но, как было сказано, эта надежда всецело зависела от случая. Однако на этот раз случай был непреклонен. Напрасно Жорж изъездил все улицы по соседству с домом г-на де Мальмеди и дважды пересекал парк Компании, место обычных прогулок жителей Порт-Луи, напрасно он трижды объезжал Марсово поле, где шла подготовка к предстоящим бегам, — нигде, даже издали, он не видел женщины, чей облик мог бы напомнить ему Сару.

В семь часов Жорж потерял всякую надежду и с тяжелым и разбитым сердцем, словно он перенес горе и испытал тяготы, выехал на дорогу к Большой реке. Обратно он двигался медленно, удерживая коня, потому что тот уносил его от Сары, которая, конечно, не догадывалась, что Жорж десять раз проехал по улицы Комедии и по Губернаторской улице, то есть не более чем в ста шагах от ее дома.

Он проезжал по лагерю свободных негров, находившемуся за чертой города, и все еще сдерживал Антрима, не привыкшего к такой необычной езде, как вдруг из какого-то барака вышел человек и бросился к стремени его коня, обнимая колени Жоржа и целуя ему руку; это был китайский торговец, человек с веером — Мико-Мико.

Жорж тут же уловил, чем может быть полезен ему этот человек, которому торговля позволяла проникать в каждый дом, а незнание языка исключало всякое недоверие к нему.

Жорж спешился и вошел в лавку Мико-Мико, где сразу же увидел все сокровища китайца. Нельзя было ошибиться в том чувстве, что этот бедняга питал к Жоржу, — оно вырывалось из его сердца при каждом слове. Это объяснялось просто: кроме двух или трех его соотечественников-торговцев, а следовательно, если не врагов, то во всяком случае соперников, Мико-Мико не нашел в Порт-Луи ни одного человека, с кем бы он мог поговорить на своем родном языке. Вот почему китаец спросил у Жоржа, чем можно было бы отплатить за счастье, которое тот ему доставил.

Жорж попросил лишь выяснить для него внутренний план дома г-на де Мальмеди, чтобы при случае иметь представление, где найти Сару.

С первых же слов Мико-Мико все понял: мы уже говорили, что китайцы — это евреи Иль-де-Франса.

Чтобы облегчить общение Мико-Мико с Сарой, а может быть, и из других соображений, Жорж написал на одной из своих визитных карточек цены различных предметов, которые могли бы понравиться девушке, и предупредил Мико-Мико, чтобы тот показал эту карточку только Саре.

Потом он дал торговцу второй квадрупль и велел ему прийти в Моку на следующий день около трех часов пополудни.

Мико-Мико обещал быть на месте вовремя, а до того побывать в доме Мальмеди и удержать в голове его план — такой точный, как если бы его начертил инженер.

Часы пробили восемь, а так как свидание с отцом у Пещерного мыса было назначено на девять, Жорж снова сел верхом и поехал по направлению к Малому Берегу; ему стало легче на сердце — ведь в любви нужно немного, чтобы все кругом изменилось.

Наступила темная ночь, когда Жорж прибыл к месту встречи с отцом. Тот, привыкший за годы общения с белыми всегда приходить заранее, ждал его уже минут десять. В половине десятого взошла луна.

Этого момента ждали Жорж и отец. Устремив взгляд к острову Бурбон и Песчаному острову, они заметили там трижды блеснувший луч. Это было, как всегда, зеркало, отразившее лунный свет. Увидев этот сигнал, хорошо известный колонистам, Телемах, сопровождавший своих господ, зажег на берегу огонь, который погас через пять минут. И они снова принялись ждать.

Не прошло и получаса, как на море появилась черная полоска, похожая на какую-то рыбу, плывущую по поверхности воды. Потом эта полоска увеличилась и приняла форму пироги. Скоро выяснилось, что это большая шлюпка, и, хотя плеска весел пока не было слышно, их движение угадывалось по мерцанию лунных лучей на поверхности моря. Наконец шлюпка вошла в залив Малого Берега и причалила в бухточке перед небольшим фортом.

Жорж с отцом вышли на берег ей навстречу. Человек, которого издалека можно было увидеть сидящим на корме, тоже покинул шлюпку.

За ним на берег сошла дюжина матросов, вооруженных мушкетами и топорами. Это они же гребли с оружием на плече. Человек подал им знак, и они начали высаживать негров, уложенных на дно шлюпки. Их было тридцать, вторая шлюпка должна была привезти еще столько же.

Тогда оба мулата и человек, первым сошедший на берег, обменялись несколькими словами. Жорж и его отец убедились, что перед ними сам капитан-работорговец.

То был человек приблизительно тридцати или тридцати двух лет, высокий, со всеми признаками немалой физической силы, естественно вызывающей к нему уважение; круто вьющиеся волосы были черны, бакенбарды спускались до самой шеи, а усы сходились с бакенбардами; лицо и руки, загоревшие под солнцем тропиков, были того же цвета, что у индийцев Тимора или Пегу. На нем были синяя полотняная куртка и штаны, какие носят охотники на Иль-де-Франсе, а также широкополая соломенная шляпа; на плече у него было ружье, а на поясе висела, помимо всего прочего, и изогнутая сабля, напоминавшая по форме арабскую, но пошире, с рукоятью, как у шотландского клеймора.

Если капитан-работорговец стал предметом внимательного изучения со стороны двух обитателей Моки, то и он не менее внимательно рассматривал их. Торговец черной плотью переводил взгляд с одного на другого и, казалось, все никак не мог утолить свое любопытство. Несомненно, Жорж и его отец не заметили этого настойчивого внимания к себе или не придали ему значения, ибо иначе это должно было бы их обеспокоить; они начали торговаться — для того они и пришли сюда, — оглядывая одного за другим негров, доставленных с первой шлюпкой. Почти все они были родом с западных берегов Африки, то есть из Сенегамбии и Гвинеи. Это обстоятельство повышало их цену, потому что, в отличие от малагасийцев, мозамбикцев и кафров, у них было мало надежды вернуться на родину и они почти никогда не пытались бежать. Несмотря на это, капитан запросил за негров очень немного. Сделка была заключена, когда прибыла вторая шлюпка.

Быстро договорились и относительно второй партии негров: капитан привез прекрасный товар, так как был отличным знатоком своего дела. Для Иль-де-Франса было просто удачей, что капитан привел свой корабль сюда, ибо до тех пор он торговал неграми главным образом на Антильских островах.

Когда все негры сошли на берег и сделка была заключена, Телемах, родом из Конго, приблизился к ним и заговорил на их родном языке. Он расхваливал прелести их будущей жизни, сопоставляя ее с той, какую вели их соотечественники у других рабовладельцев острова, и сказал, что им повезло — они попали к господам Пьеру Мюнье и Жоржу Мюнье, то есть к лучшим плантаторам на острове. Негры приблизились тогда к двум мулатам и, упав на колени, устами Телемаха обещали быть достойными счастья, дарованого им Провидением.

Услышав имена Пьера и Жоржа Мюнье, капитан-работорговец, слушавший речь Телемаха с вниманием (это доказывало, что он основательно изучал африканские диалекты), вздрогнул и принялся вглядываться еще внимательнее, чем прежде, в двух мужчин, с которыми он только что заключил сделку, принесшую ему около ста пятидесяти тысяч франков. Однако Жорж и его отец по-прежнему не замечали, что он ни на минуту не сводит с них глаз. Наконец настало время завершить сделку. Жорж спросил работорговца, каким образом он должен оплатить ее, золотом или переводными векселями: его отец привез и золото в седельных сумках и переводные векселя в бумажнике. Работорговец предпочел золото. Поэтому ему сейчас же отсчитали требуемую сумму, перенесли ее во вторую лодку; потом в нее сели матросы. К великому удивлению Жоржа и Пьера Мюнье, капитан не спустился в шлюпку: по его приказанию обе шлюпки отчалили, а он остался на берегу.

Капитан некоторое время следил за лодками; когда же они оказались вне пределов досягаемости зрения и слуха, он повернулся к удивленным мулатам, подошел к ним и, протянув руку, сказал:

— Здравствуйте, отец, здравствуй, брат.

Они были поражены.

— Да что с вами! — добавил он. — Не узнаете вашего Жака?

Оба вскрикнули от удивления, простирая к нему руки. Жак бросился в объятия отца, потом — Жоржа. Пришла очередь Телемаха, хотя, нужно сказать, что его охватила дрожь, когда он осмелился коснуться рук работорговца.

Итак, по странному совпадению, случай соединил в одну семью людей, один из которых всю жизнь покорялся расовым предрассудкам, другой — наживался на них, а третий собирался сражаться с ними не щадя своей жизни.

XIV ФИЛОСОФИЯ РАБОТОРГОВЦА

То действительно был Жак; отец не видел его четырнадцать лет, а брат — двенадцать.

Жак, как мы уже говорили, отплыл на борту одного из тех корсарских кораблей, которые, снабженные каперскими свидетельствами Франции, неожиданно вылетали из наших портов, как орлы из своих гнезд, и набрасывались на англичан.

Он прошел суровую школу на этих кораблях: их нельзя было сравнить с судами императорского флота, запертыми в портах и большей частью стоящими на якоре, в то время как корсарский флот, подвижный, легкий и самостоятельный, беспрерывно находился в плавании. В самом деле, каждый день происходила новая битва, но не потому, что наши отважные корсары нападали на военные корабли; нет, падкие на индийские и китайские товары, они набрасывались на большие суда с набитым трюмом, возвращающиеся из Калькутты, или Буэнос-Айреса, или Веракруса. Эти корабли степенно двигались в сопровождении английских фрегатов, которые могли дать отпор, или были вооружены и защищались самостоятельно. Если конвоя не было, это оказывалась просто игра, двухчасовая перестрелка, после которой все было кончено, но в первом случае все обстояло иначе: обменивались большим числом ядер, убивали с обеих сторон много людей, уничтожали немало оснастки, потом шли на абордаж — нанеся друг другу удары издали, начинали бой врукопашную.

В это время торговый корабль ускользал, и, если он не встречал, словно осел из басни, другого корсара, который напал бы на него, он заходил в любой английский порт, к большому удовлетворению Индийской компании, которая добивалась вознаграждения своим защитникам. Вот как обстояли дела в ту эпоху. Из тех тридцати или тридцати одного дня, что составляют месяц, корсары сражались в течение двадцати или двадцати пяти дней; отдыхали они в те дни, когда на смену сражениям приходили бури.

В подобной школе обучение занимало короткий срок. Здесь экипажи пополнялись не из рекрутов, как на военных судах. В этой малой войне, которая велась на свой страх и риск, не удавалось подолгу сохранять достаточно большое количество людей и экипажи на кораблях редко бывали полностью укомплектованы. Поскольку все матросы были добровольцами, количество их успешно заменялось качеством и в дни сражений или во время бури каждый должен был исполнять любые обязанности при строгом повиновении капитану или, в отсутствие капитана, его помощнику. Правда, на борту «Калипсо» (так называлось судно, которое Жак выбрал, чтобы пройти обучение морскому делу) шесть лет тому назад два матроса, нормандец и гасконец, нарушили дисциплину: один возразил капитану, другой — его помощнику. И капитан раскроил одному череп топором, а его помощник продырявил другому грудь выстрелом из пистолета; оба умерли на месте. Трупы их выбросили за борт, ибо ничто так не мешает работе, как трупы, и больше никто ими не интересовался. Эти два происшествия, оставшиеся лишь в памяти экипажа, оказали, тем не менее, свое благотворное действие. С тех пор никто и не помышлял спорить ни с капитаном Бертраном, ни с лейтенантом Ребаром (так звали этих двух суровых моряков, обладавших неограниченной властью на борту «Калипсо»).

Жак всегда хотел стать матросом; мальчишкой он вечно пропадал на борту судов, стоявших на рейде Порт-Луи, поднимался на ванты, влезал на стеньги, качался на снастях, скользил вниз по канатам; так как он занимался этим главным образом на борту кораблей, поддерживавших коммерцию с его отцом, капитаны были с ним очень ласковы, поощряли его увлечение, объясняли ему все, позволяли подниматься от трюма до брам-стеньги и спускаться с брам-стеньги в трюм. В результате в десять лет Жак стал отличным юнгой; не имея судна, он жил так, словно находился на корабле: влезал на деревья, игравшие роль мачт, и поднимался по лианам, воображая, что это снасти; в двенадцать лет он знал названия всех частей корабля, знал, как должно маневрировать судно, и мог бы исполнять обязанности гардемарина на любом корабле.

Но, как нам известно, отец принял другое решение: вместо того чтобы отправить его в училище в Ангулем, куда Жака влекло его призвание, он определил его в коллеж Наполеона. Вновь подтвердилась пословица «Человек предполагает, а Бог располагает». Жак провел два года, то рисуя бриги в своих тетрадях для сочинений, то пуская фрегаты в большом бассейне Люксембургского сада, и воспользовался первым же представившимся случаем, чтобы перейти от теории к практике и оставить занятия в коллеже. Во время путешествия в Бресте он посетил бриг «Калипсо» и объявил сопровождавшему его брату, чтобы тот один возвращался на берег, а он поступает на морскую службу.

Все сложилось так, как решил Жак, и Жорж вернулся в коллеж Наполеона один.

Что касается Жака, чье открытое лицо и смелая осанка сразу же понравились капитану Бертрану, то он тут же был удостоен звания матроса, хотя это и вызвало сильное возмущение его товарищей.

Жак не обращал внимания на их протесты, поскольку у него были вполне определенные понятия о том, что справедливо и что несправедливо: те, с кем его только что уравняли, не знали его способностей и считали несправедливым возводить новичка в ранг матроса. И вот при первой же буре Жак полез на брам-стеньгу и срезал парус, который из-за неправильно завязанного узла не удавалось спустить с мачты, так что этот парус мог сломать мачту; при первом же абордаже он вскочил на вражеское судно прежде капитана, за что тот так сильно ударил Жака кулаком, что оглушил его на целых три дня. Дело в том, что на «Калипсо» существовало правило: капитан первым ступает на палубу вражеского судна. Однако, поскольку такого рода нарушения дисциплины храбрец легко прощает храбрецу, капитан, приняв извинения Жака, позволил ему в будущих сражениях занимать любое место в рядах нападающих, но только после него и его помощника. И при следующем абордаже Жак взошел на корабль третьим.

С этого времени экипаж уже не косился на Жака, а старые матросы первыми протягивали ему руку.

Так шло до 1815 года; мы говорим до 1815-го, потому что капитан Бертран, человек весьма недоверчивый, никогда не принимал всерьез падение Наполеона; может быть, это было связано с тем, что ничем в то время не занятый, он совершил два плавания на остров Эльба и во время одного из этих плаваний имел честь быть принятым бывшим властелином мира. Что сказали друг другу император и пират во время этого свидания, никто никогда не узнал; заметили только, что капитан Бертран, возвращаясь на борт, насвистывал:

Тирлир-лир, трам-пам-пам,

И смешно же будет нам… —

что для капитана Бертрана было знаком самого полного удовлетворения; потом капитан вернулся в Брест и, не говоря никому ни слова, начал приводить «Калипсо» в порядок, запасся порохом и ядрами и нанял несколько человек, недостававших до полного состава экипажа.

Поэтому нужно было совсем не знать капитана Бертрана, чтобы не догадаться, что за занавесом замышляется представление, которое должно поразить публику.

В самом деле, спустя полтора месяца после плавания капитана Бертрана в Портоферрайо Наполеон высадился в заливе Жуан. Через двадцать четыре дня Наполеон вступил в Париж, а через трое суток после прибытия императора в Париж капитан Бертран вышел из Бреста на всех парусах с развевающимся трехцветным флагом на гафеле.

Не прошло и недели, как капитан Бертран вернулся, взяв на буксир великолепное английское трехмачтовое судно, нагруженное превосходнейшими индийскими пряностями. Капитан-англичанин был до того поражен, увидев трехцветное знамя (он считал его навеки исчезнувшим с лица земли), что ему и в голову не пришло оказать хотя бы малейшее сопротивление.

Эта добыча вызвала азарт капитана Бертрана. Продав товары по сходной цене и уплатив часть денег экипажу, который отдыхал в течение года и которому отдых сильно наскучил, он бросился на поиски другой жертвы. Но, как известно, не всегда находишь то, что ищешь: в одно прекрасное утро, после темной ночи, «Калипсо» встретилась нос к носу с фрегатом «Лестер», тем самым кораблем, который потом привез в Порт-Луи губернатора и Жоржа.

«Лестер» имел на десять пушек и на шестьдесят матросов больше, чем «Калипсо»; на нем не было никакого груза, вроде корицы, сахара и кофе, зато был заполненный пороховой погреб и богатый арсенал картечи и попарно связанных цепью ядер. Заметив, к какому роду кораблей принадлежит «Калипсо», «Лестер», не предупреждая, послал ей образец своего товара — ядро тридцать шестого калибра, пробившее подводную часть судна.

В противоположность своей сестре Галатее, убегавшей, чтобы ее увидели, «Калипсо» охотно бы убежала, пока ее не заметили. С «Лестера» взять было нечего, даже если его захватить в плен, что было совершенно невероятно. Но, к несчастью, не представлялось возможным и избежать встречи с ним, потому что его капитаном был тот самый Уильям Муррей, в то время служивший на флоте и, несмотря на свою изысканную внешность, которая позднее приобрела еще больший блеск в годы его дипломатической службы, известный как самый бесстрашный морской волк, плававший от Магелланова пролива до Баффинова залива.

Итак, капитан Бертран приказал установить две свои самые большие пушки на корме и пустился в бегство…

«Калипсо» была настоящим кораблем-хищником, построенным для гонок и имевшим длинный и узкий киль; но ныне бедная морская ласточка имела дело с океанским орлом, так что, несмотря на ее быстрый ход, скоро стало ясно, что фрегат догоняет шхуну.

Каждые пять минут «Лестер», уверенно нагонявший «Калипсо», посылал ядра, чтобы заставить шхуну остановиться. Впрочем, на это «Калипсо» отвечала своими кормовыми орудиями, не прекращая бегства.

В это время Жак внимательно рассматривал рангоут своего корабля и давал лейтенанту Ребару полезные советы по усовершенствованию оснастки судов, предназначенных, как это было в случае с «Калипсо», для погони или для спасения от преследований. Нужно было произвести коренные изменения в брам-стеньгах, и Жак, не отрывая глаз от слабых мест судна, едва закончил излагать свои соображения, когда, не получив никакого ответа, он взглянул на лейтенанта и все понял: лейтенант Ребар только что был разорван пушечным ядром надвое.

Положение становилось серьезным; было ясно, что меньше чем через полчаса суда станут борт о борт и придется, как говорят матросы, схватиться врукопашную с экипажем противника, на треть превосходящим числом собственный. Жак решил посоветоваться об этом с наводчиком, орудовавшим на корме возле одной из пушек, как вдруг наводчик, нагнувшись, чтобы прицелиться, казалось оступился, упал лицом на казенную часть своего орудия и уже не встал. Видя, что тот не спешит вернуться к своим обязанностям, столь важным в эту минуту, Жак взял его за ворот и поставил на ноги. Тут он увидел, что бедняга глотнул картечную пулю, но только она пошла не вниз, а поперек. Из-за этого и случилось несчастье. Можно сказать, что он умер, не переварив раскаленного железа.

Жаку не оставалось ничего другого, как самому нагнуться к пушке, поправить на две-три линии прицел и скомандовать: «Огонь!» Пушка громыхнула, и, поскольку Жаку не терпелось узнать, каков результат его сноровки, он вскочил на бортовую сетку взглянуть, какой ущерб нанес противнику его выстрел.

Удар был сокрушительным. Фок-мачта, срезанная немного выше грот-марса, согнулась, как дерево под ветром, потом со страшным треском упала, завалив палубу парусами и такелажем и сломав надводную часть правого борта.

На борту «Калипсо» раздался крик радости. Фрегат резко остановился, опустив в море сломанное крыло, в то время как шхуна, целая и невредимая, если не считать несколько порванных канатов, продолжала свой путь, освободившись от преследования врага.

Когда опасность миновала, первой заботой капитана было назначить Жака своим помощником на место Ребара; впрочем, все корсары и раньше считали, что, если эта должность освободится, она должна быть предоставлена ему. Когда объявили о его назначении, раздались приветственные возгласы.

Вечером состоялось отпевание убитых. Трупы матросов сбрасывали в море по мере того, как они испускали дух, и только помощнику капитана были оказаны почести, подобающие его званию; почести эти состояли в том, что его зашили в гамак, привязав к каждой ноге по ядру тридцать шестого калибра. Церемония была выполнена точно, и бедный Ребар присоединился к мертвецам, сохранив для себя скромное преимущество — опуститься в самую глубину моря, вместо того чтобы плавать на его поверхности.

Вечером капитан Бертран воспользовался темнотой, чтобы совершить обманный маневр; другими словами, благодаря резкой перемене ветра он повернул назад и, таким образом, возвратился в Брест, в то время как «Лестер», поспешивший заменить сломанную мачту запасной, гнался за «Калипсо», взяв курс на Зеленый мыс.

Все это резко ухудшило настроение капитана Муррея, и он поклялся, что, если когда-нибудь ему под руку подвернется «Калипсо», она не уйдет от него так легко, как ей удалось это теперь.

Устранив повреждения «Калипсо», капитан Бертран снова ушел в море; с помощью Жака он творил чудеса. К несчастью, произошло сражение при Ватерлоо, после Ватерлоо — второе отречение, и после второго отречения — мир. На этот раз сомневаться уже было не в чем. Капитан видел, как на борту «Беллерофонта» проплыл мимо него пленник Европы. Бертран бывал на острове Святой Елены, заходил туда дважды; он сразу понял, что сбежать оттуда не так легко, как с Эльбы.

Будущее Бертрана оказалось весьма ненадежным в этой огромной катастрофе, разрушившей столько судеб. Ему нужно было заняться другим делом. Располагая отличной быстроходной шхуной, экипаж которой составляли сто пятьдесят смелых моряков, готовых разделить его судьбу, он, совершенно естественно, решил заняться торговлей невольниками.

Действительно, это было выгодное дело, пока его не подорвала философская болтовня, о которой в то время никто и думать не думал, и тот, кто взялся бы за это дело первым, мог сколотить недурное состояние. Война, которая в Европе временами прекращается, в Африке длится вечно; там всегда находятся племена, испытывающие жажду, и поскольку жители этих славных краев заметили раз и навсегда, что вернейший способ раздобыть пленников — иметь как можно больше водки, то в те времена довольно было пройтись по берегам Сенегамбии, Конго, Мозамбика и Зангебара, имея по бутылке коньяка в каждой руке, чтобы привести с собой на корабль пару негров. Если не хватало пленных — матери готовы были за стаканчик водки отдать свое дитя; правда, дети ценились недорого, но тут выручало количество.

Капитан Бертран с почетом вел выгодную торговлю неграми в течение пяти лет, то есть с 1815 по 1820 год, надеясь заниматься этим делом еще долгие годы, как вдруг неожиданное событие положило конец его бренному существованию. Однажды он поднимался по Рыбной реке, находящейся на западном берегу Африки, вместе с вождем готтентотов, который должен был выдать ему в обмен на две полные бочки рома партию больших намакасов, о чем они договорились; этих негров капитан заранее продал на Мартинику и на Гваделупу. В пути он случайно наступил на хвост гревшейся на солнце бокейры. Хвост этих пресмыкающихся, как известно, настолько чувствителен, что природа наделила его множеством своего рода погремушек, чтобы путник, предупрежденный их звуком, не наступил на него. Бокейра молниеносно выпрямилась и ужалила Бертрана в руку. Капитан, хотя и был вынослив, вскрикнул от боли. Вождь готтентотов обернулся, увидел, что случилось, и поучительно сказал:

— Ужаленный человек — мертвый человек.

— Знаю, черт побери, потому и кричу, — ответил капитан.

Затем, то ли для удовлетворения местью, то ли не желая, чтобы змея еще кого-нибудь ужалила, он крепко ухватил бокейру мощными руками и удушил ее. Но силы тут же оставили храбреца, и он упал замертво рядом со змеей.

Все это произошло столь внезапно, что, когда Жак, шедший за капитаном на расстоянии двадцати пяти шагов, приблизился к нему, тот был уже зеленый, как ящерица. Капитан хотел что-то сказать, но едва смог пробормотать несколько бессвязных слов и испустил дух. Десять минут спустя его тело было испещрено черными и желтыми пятнами, словно какой-то ядовитый гриб.

Нечего было и думать перенести тело капитана на борт «Калипсо», так быстро оно разлагалось вследствие сильного воздействия змеиного яда. Жак и двенадцать сопровождавших его матросов вырыли могилу, положили в нее капитана и навалили на него все камни, какие только можно было найти в окрестности, чтобы как-нибудь предохранить его от гиен и шакалов. Что касается гремучей змеи, то ее взял себе один из матросов, вспомнив, что его дядя, аптекарь из Бреста, просил его привезти гремучую змею, живую или мертвую, чтобы поместить ее у входа в аптеку в банке между двумя сосудами с красной и синей водой.

У коммерсантов существует пословица: «Дело прежде всего». В согласии с ней между вождем готтентотов и Жаком было решено, что это несчастье не помешает осуществить условленную сделку. Жак отправился в соседний крааль взять полсотни проданных ему больших намакасов, а вождь готтентотов прибыл на бриг за двумя бочками рома. Совершив этот обмен, оба коммерсанта расстались довольные друг другом, обещав не прерывать торговых связей.

В тот же вечер Жак собрал на палубе всех матросов, от боцмана до юнги.

После краткой, но яркой речи о бесчисленных добродетелях, что были присущи капитану Бертрану, он предложил экипажу два выхода: либо продать весь груз, заполнявший корабль, а выручку разделить в соответствии с установленным порядком и разойтись в разные стороны на поиски счастья, либо избрать нового капитана, с тем чтобы продолжать торговлю под именем «„Калипсо“ и компания». Жак объявил, что, хотя он занимает должность помощника капитана, он заранее готов подчиняться общему решению команды и первым признает нового капитана, кого бы матросы ни выбрали. После этого произошло то, что и должно было произойти: без всякого голосования капитаном выбрали Жака.

Капитан назначил своим помощником боцмана, смелого бретонца родом из Лорьяна, которого (намекая на исключительную твердость его черепа) все называли «Железный Лоб».

В тот же вечер «Калипсо», более забывчивая, чем нимфа, имя которой она носила, направилась к Антильским островам, уже утешенная, по крайней мере внешне, если и не после отплытия царя Улисса, то после смерти капитана Бертрана.

И действительно, лишившись одного хозяина, она обрела другого, стоившего, конечно, прежнего. Покойный был одним из тех морских волков, которые делают все по старинке, а не по вдохновению. Не таков был Жак: он всегда действовал с учетом обстоятельств, обладал универсальными знаниями в области мореплавания, в битве или во время бури командовал как первостатейный адмирал, но при случае умел завязать морской узел не хуже последнего юнги. С Жаком экипаж не имел времени для отдыха, а потому и никогда не скучал. С каждым днем совершенствовалось размещение грузов на судне и улучшалась оснастка шхуны. Жак обожал «Калипсо» так, как только можно обожать любовницу, поэтому он непрестанно думал о том, как бы получше ее украсить. Он то менял форму лиселя, то упрощал движение реи. И кокетливая «Калипсо» слушалась своего нового господина, как не слушалась еще никого: оживлялась, когда звучал его голос, наклонялась и выпрямлялась под его рукой, бросалась вперед под его командой, как лошадь, чувствующая шпоры; казалось, Жак и «Калипсо» были созданы друг для друга, никому и в голову не приходило, что они могут жить один без другого.

Если бы не воспоминание об отце и брате, хмурившее время от времени его лоб, Жак был бы самым счастливым человеком на земле и на море. Он был не из тех падких на наживу работорговцев, которые из-за своей жадности теряют половину прибыли и для которых злодейство обращается в привычку и становится развлечением. Нет, он был расчетливым коммерсантом, проявляющим заботу о своих кафрах, готтентотах, о своих сенегальцах и мозамбикцах, он почти так же бережно обращался с ними, как если бы это были мешки с сахаром, ящики с ромом или тюки хлопка. Их хорошо кормили, они спали на соломе, два раза в день выходили на палубу подышать воздухом. Цепи предназначались только для бунтовщиков; как правило, на «Калипсо» продавали мужей вместе с женами и детей вместе с матерями, что было в те времена неслыханной мягкостью. Собратья Жака так поступали редко. Его негры переходили к другому хозяину здоровыми и веселыми, благодаря чему капитан «Калипсо» всегда сбывал их по высокой цене.

Само собой разумеется, что Жак никогда не останавливался на берегу на столь продолжительное время, чтобы там могла возникнуть серьезная привязанность. Так как деньгам у него счета не было, он имел большой успех у красавиц-креолок с Ямайки, Гваделупы и Кубы, и они охотно кокетничали с ним; бывало даже, что их отцы, не зная, что Жак мулат, и принимая его за честного европейского работорговца, заговаривали с ним о женитьбе. Но у Жака были свои взгляды на любовь. Он еще в коллеже хорошо выучил мифологию и священную историю, знал притчу о Геркулесе и Омфале, а также о Самсоне и Далиле. Поэтому он решил, что у него не будет другой жены, кроме «Калипсо». Что касается любовниц, то их, слава Богу, ему хватало — черных, красных, желтых и шоколадных, смотря по тому, где он брал груз — в Конго, во Флориде, в Бенгалии или на Мадагаскаре. В каждом плавании он заводил новую любовницу, а прибыв на место, отдавал ее какому-нибудь приятелю, если был уверен, что тот будет хорошо с ней обращаться. У него было правило: никогда не оставлять себе одну и ту же надолго, какого бы цвета она ни была, из боязни, что она приобретет власть над его душой, так как, нужно сказать, больше всего на свете Жак любил свою свободу.

Добавим, что у Жака было множество других удовольствий. Он был чувствителен, как креол. Все великое в природе радовало его душу, а не производило впечатление на сю разум. Ему нравилась безграничность, но не потому что она обращает наши мысли к Богу, а потому что, чем больше простора, тем легче дышится; ему нравились звезды, но нс потому что он видел в них целые миры, движущиеся в пространстве, а потому что ему приятно было иметь над головой лазоревый свод, расшитый алмазами; ему нравились леса с высокими деревьями, но не потому что в их глубине слышатся таинственные и поэтические голоса, а потому что их переплетенные ветви образуют тень, сквозь которую не могут проникнуть лучи солнца.

Что касается его мнения о своем занятии, то он считал его вполне законным. Всю жизнь он видел, как продают и покупают негров, поэтому в сознании его создалось представление, что негры для того и существуют, чтобы их продавали и покупали. А имеет ли человек право торговать себе подобными — такой вопрос никогда не возникал у Жака: он покупал и платил, значит, вещь принадлежала ему, и, поскольку он заплатил за нее, то имел право ее продать. Но Жак никогда не следовал примеру своих собратьев, которые сами охотились за неграми: он счел бы отвратительной несправедливостью самому силой или хитростью завладеть свободным существом, чтобы превратить его в раба, но если это свободное существо стало рабом по не зависящим от Жака обстоятельствам, он не видел никаких препятствий к тому, чтобы купить его у владельца.

Итак, понятно, что Жак вел приятную жизнь, тем более приятную, что время от времени она прерывалась днями сражений. Так было еще при капитане Бертране. Торговля неграми была запрещена конгрессом правителей, которые, вероятно, считали, что она мешает торговле белыми; поэтому иногда случалось, что суда, интересующиеся делами, которые их не касались, обязательно хотели знать, чем занимается «Калипсо» у берегов Сенегала или в Индийских морях. Если капитан Жак был в хорошем настроении, он начинал дразнить слишком любопытное судно, поднимая флаги всехцветов; потом, когда ему надоедала эта игра в шарады, он поднимал свой собственный флаг: три головы негров на красном поле, а затем «Калипсо» обращалась в бегство, тут-то и начинался праздник.

Кроме двадцати пушек, украшавших бортовые люки, «Калипсо» специально для таких случаев имела на корме две пушки тридцать шестого калибра, дальнобойность которых превышала дальнобойность пушек на обычных судах; к тому же, так как «Калипсо» был замечательным парусником, подчинявшимся малейшему движению пальца или глаз своего хозяина, на мачтах поднимали ровно столько парусов, сколько нужно было, чтобы держать преследующее ее судно на расстоянии дальнобойности этих двух орудий. В результате вражеские ядра тонули в море позади «Калипсо», не долетая до нее, в то время как каждое из ее ядер — а Жак, разумеется, не забыл свое ремесло наводчика — прошивало корабль защитников негров от носа до кормы. Это продолжалось до тех пор, пока Жаку, по его собственному выражению, не надоедало «играть в кегли». Когда он видел, что дерзкое судно достаточно наказано за свою нескромность, он добавлял к уже развернутым парусам еще несколько бом-брамселей, несколько брам-лисе-лей, несколько бизаней собственного изобретения, посылал своему партнеру в знак прощания пару ядер, связанных цепью, и, скользя по морю, как запоздавшая птица, возвращающаяся в свое гнездо, исчезал за горизонтом, оставив враждебный корабль заделывать свои дыры, чинить снасти, связывать канаты.

Легко понять, что из-за таких проделок вход в порты представлял для Жака некоторые трудности. Но «Калипсо» была такая кокетка, которая умела вести себя по-разному и даже изменять лицо соответственно обстоятельствам. Иногда она брала себе какое-нибудь девичье имя и принимала простодушный вид, называлась «Красавицей Дженни» или «Юной Олимпией» и представлялась такой невинной, что на нее приятно было смотреть. При этом она прямо заявляла, за чем она явилась: в Кантоне — за чаем, в Мокке — за кофе, а на Цейлоне — за пряностями. Она показывала образцы своего груза, брала заказы, принимала на борт пассажиров. Капитан Жак принимал вид славного поселянина из Нижней Бретани, с длинными волосами, в широкой куртке, в большой шляпе — словом, он надевал одежду покойного Бертрана. А иногда «Калипсо» меняла пол, принимала имя «Сфинкс» или «Леонид», ее матросы облачались во французскую форму; она становилась на рейд, подняв белый флаг, любезно приветствуя форт, так же любезно ей отвечавший. Тогда ее капитан превращался в старого морского волка, ворчал, бранился, говорил только на морском жаргоне и недоумевал, для чего нужен берег, если не для того, чтобы время от времени сделать запас пресной воды или посушить рыбу. Иногда по своему капризу он принимал вид красивого щеголеватого офицера, только что окончившего училище; правительство, чтобы вознаградить заслуги его предков, назначило его командиром этого корабля — место, которого добивались десяток опытных офицеров. В этих случаях капитана звали г-н де Кергуран или г-н де Шан-Флёри, он был близорук, щурился и картавил. Где-нибудь во французском или английском порту эту игру очень быстро разоблачили бы, но на Кубе или Мартинике, на Гваделупе или Яве она имела огромный успех.

Что же касается помещения доходов, которые приносили его торговля, то для Жака это было самое простое дело. Он ничего не понимал ни в изменениях ажио, ни в учете векселей, поэтому в обмен на свое золото и переводные векселя он брал в Визапуре и в Гуджарате самые лучшие алмазы, какие только мог там найти, так что в конце концов стал разбираться в качестве алмазов почти так же хорошо, как и в достоинствах негров. Вновь приобретенные камни он прятал вместе с уже имеющимися в поясе, который обычно носил на себе. Если у него кончались деньги, он шарил у себя в поясе и извлекал оттуда бриллиант величиной с горошину или алмаз размером с орех. Затем он шел к какому-нибудь еврею, взвешивал у него этот камень и уступал по существующей цене. Потом, подобно Клеопатре, которая пила жемчуг, подаренный ей Антонием, он пропивал и проедал свой алмаз, но только, в отличие от египетской царицы, ему обычно хватало не на один обед.

Благодаря такой экономической системе, Жак всегда носил при себе ценности стоимостью в два или три миллиона; в случае надобности их легко было спрятать, так как они помещались на ладони. Жак не скрывал от себя, что у его ремесла есть и хорошие, и плохие стороны, что не весь его путь устлан розами, что после счастливых лет может наступить и день неудачи.

Но пока этот день не настал, Жак, как уже было сказано, вел привольную жизнь и не променял бы ее на королевскую, тем более что в те времена ремесло короля начинало становиться не таким уж привлекательным. Наш искатель приключений был бы совершенно счастлив, если б, как мы уже упоминали, не тоска по отцу и Жоржу, омрачавшая временами его мысли. Наконец в один прекрасный день он не вытерпел и, взяв на борт груз в Сенегамбии и в Конго, догрузив корабль у берегов Мозамбика и Зангебара, решил пройти до Иль-де-Франса и узнать, не уехал ли отец с острова и не вернулся ли домой брат. Приближаясь к берегу, он подал сигнал, принятый у работорговцев, и на его сигнал ответили соответствующим образом. По воле случая сигналами обменялись отец с сыном; таким образом, Жак не только оказался на родном берегу, но и попал прямо в объятия тех, ради кого он приехал.

XV ЯЩИК ПАНДОРЫ

Понятно, каким счастьем для отца и братьев, которые столь долго не виделись, было встретиться именно в то время, когда они меньше всего этого ожидали, и все же Жорж, получивший европейское образование, испытал вначале сожаление, что его брат занимается торговлей человеческими душами; однако это чувство вскоре рассеялось. Что касается Пьера Мюнье, который никогда не покидал острова, а следовательно, смотрел на все с точки зрения, принятой в колониях, то он даже не обратил на это внимания; впрочем, бедный отец был всецело поглощен неожиданным счастьем увидеть своих детей.

Ничто не мешало Жаку прийти ночевать в Моку. Он, Жорж и их отец не расставались до глубокой ночи. Во время откровенного разговора каждый поведал все, что было у него на душе. Пьер Мюнье излил переполнявшую его радость. Он не чувствовал ничего, кроме отцовской любви. Жак рассказал о своей полной приключений жизни, причудливых развлечениях, необычайном благополучии. Потом настала очередь Жоржа: он рассказал о своей любви.

Пьер Мюнье, слушая этот рассказ, трепетал всем телом: Жорж, мулат, сын мулата, любил белую и, признаваясь в этой любви, заявлял, что девушка будет принадлежать ему. Такая смелость в колониях считалась неслыханной, беспримерной дерзостью и, по мнению отца, должна была навлечь на того, в чьем сердце она зажглась, все земные горести и весь небесный гнев.

Жак же прекрасно понимал, что Жорж может любить белую женщину, хотя сам решительно предпочитал негритянок, прекрасно обосновывая свой выбор тысячами доводов. Но Жак был настроен слишком философски, чтобы не понимать и не уважать чужие вкусы. К тому же он считал, что Жорж, такой красавец, богач, во всем превосходящий других мужчин, мог претендовать на руку любой белой женщины, будь то даже Алина, царица Голконды!

Во всяком случае, он изложил Жоржу свой план действий, очень упрощавший дело: в случае отказа г-на де Мальмеди Жак предлагал похитить Сару и отвезти ее в какое-нибудь отдаленное место на земле по выбору Жоржа, где тот сможет присоединиться к ней. Жорж поблагодарил брата за любезное предложение, но, так как у него в это время был намечен другой план, отказался от совета.

На следующий день обитатели Моки сошлись чуть ли не на рассвете, столько им нужно было сообщить друг другу из того, что они не успели рассказать накануне. Около одиннадцати часов Жаку захотелось увидеть те места, где протекало его детство, и он предложил отцу и брату прогуляться, чтобы вместе вспомнить прошлое. Старик Мюнье согласился, но Жорж, как мы помним, ожидал новостей из города, поэтому ему пришлось отпустить их вдвоем и остаться в доме, где он назначил свидание Мико-Мико.

Полчаса спустя появился посланник Жоржа; он нес, как всегда, когда занимался торговлей в городе, свой длинный бамбуковый шест с двумя корзинами; предусмотрительный продавец полагал, что, возможно, ему по дороге встретится какой-нибудь любитель китайских безделушек. Несмотря на умение владеть собой, обретенное с таким трудом, Жорж открыл дверь с замирающим сердцем, потому что китаец встречался с Сарой и сейчас должен был рассказать ему об этой встрече.

Как и следовало ожидать, все прошло простейшим образом. Мико-Мико воспользовался привилегией свободно входить всюду и вошел в дом г-на де Мальмеди, а Бижу, который видел, как его хозяйка покупала у китайца веер, провел его прямо к Саре.

Увидев Мико-Мико, Сара была потрясена, поскольку с ним были связаны обстоятельства, напоминавшие ей о Жорже; она поспешила принять китайца, сожалея лишь о том, что вынуждена объясняться с ним только знаками. Однако Мико-Мико вытащил из кармана карточку — на ней Жорж своей рукой написал цены различных товаров, которые, как надеялся Мико-Мико, понравятся Саре, и подал эту карточку девушке, повернув той стороной, где было написано имя Жоржа.

Сара невольно покраснела и быстро перевернула карточку. Было очевидно, что Жорж, не имея возможности ее увидеть, применил этот способ напомнить о себе. Не торгуясь, она купила все вещицы, цены которых были обозначены рукой Жоржа, и, так как продавец не просил вернуть карточку, она оставила ее себе.

Когда Мико-Мико выходил от Сары, его остановил Анри. Он тоже позвал китайца к себе, чтобы посмотреть его товар. Анри ничего не купил, но он дал понять Мико-Мико, что собирается скоро жениться на кузине и ему понадобятся самые прелестные безделушки, какие только сможет найти китаец.

Этот визит к девушке и ее кузену позволил Мико-Мико рассмотреть дом во всех подробностях. А так как среди шишек, украшавших голый череп Мико-Мико, больше всех выделялась шишка топографической памяти, он прекрасно запомнил внутреннее расположение жилища г-на де Мальмеди.

Дом имел три выхода: один, как уже было сказано, — к мосту, ведущему через ручей в парк Компании; другой, с противоположной стороны, — к улочке, обсаженной деревьями и сворачивающей на Губернаторскую улицу; и третий, боковой, — на улицу Комедии.

Пройдя в дом через главный вход, то есть с моста, который переброшен через ручей и ведет в парк Компании, попадаешь на большой квадратный двор, где растут манговые деревья и китайская сирень, укрывающие своей тенью главное здание, в которое входят через дверь, расположенную почти параллельно воротам; на первом плане справа от входа расположены хижины негров, слева — конюшни. Далее, на втором плане, справа, в тени великолепного драконова дерева приютился павильон, напротив которого находится второе строение, также предназначенное для рабов. Наконец, на третьем плане, слева, — боковой вход, ведущий на улицу Комедии, а справа — проход, соединенный небольшой лестницей с переулком, обсаженным деревьями и образующим террасу, которая, сворачивая, выводит к театру.

Таким образом, если вы. внимательно следите за нашим описанием, то понимаете, что павильон был отделен от главного здания проходом. И поскольку этот павильон — любимое убежище Сары, где она проводит большую часть времени, позвольте сказать о нем еще несколько слов.

Из четырех стен павильона видны только три, а четвертая примыкает к негритянским хижинам. Первая из видимых стен выходит, на двор, где растут манговые деревья, китайская сирень и драконово дерево; другая — на проход, ведущий к маленькой лестнице; наконец, третья — на большой склад древесины, почти пустой, заключенный между тем самым ручьем, который течет параллельно главному фасаду дома г-на де Мальмеди, и обсаженным деревьями переулком, который возвышается над складом примерно на дюжину футов. К переулку прилепились два-три дома — их пологие крыши открывают легкий доступ из переулка к складу для того, кто вздумал бы зачем-то проникнуть туда незамеченным.

В павильоне три окна и дверь, как мы упоминали, во двор. Одно окно — рядом с дверью, другое смотрит в проход и третье — на склад.

Во время рассказа Мико-Мико Жорж трижды улыбнулся, причем с разным выражением лица. Сначала он улыбнулся, когда его посланник сказал ему, что Сара оставила себе карточку; затем — когда тот сообщил, что Анри женится на своей кузине, и, наконец, когда услышал, что в павильон можно попасть через окно, выходящее на склад.

Жорж положил перед Мико-Мико карандаш и бумагу, и, в то время как торговец для большей надежности чертил план дома, он взял перо и принялся писать письмо.

Письмо и план дома были закончены одновременно.

Тогда Жорж встал и пошел в свою спальню, откуда принес восхитительную шкатулку работы Буля, достойную принадлежать г-же де Помпадур. Он положил в нее только что написанное письмо, запер шкатулку на ключ, передал шкатулку и ключ Мико-Мико, сопроводив их своими наставлениями, после чего Мико-Мико опять получил квадрупль за новое поручение, которое он сейчас должен был выполнить. Приведя свой бамбуковый шест в равновесие на плече, китаец отправился в город тем же шагом, каким он пришел оттуда; это означало, что примерно через четыре часа он будет у Сары.

Не успел Мико-Мико исчезнуть в конце аллеи, ведущей на плантацию, как через заднюю дверь вошли Жак с отцом. Жорж, собиравшийся догнать их по дороге, удивился их внезапному возвращению. Оказалось, что Жак увидел в небе признаки, предвещающие ураган, и хотя боцман Железный Лоб, его помощник, пользовался полным его доверием, слишком велика была его любовь к «Калипсо», чтобы передоверить другому заботу о ее сохранности в столь грозных обстоятельствах. Жак вернулся, чтобы проститься с братом. С вершины горы Большой Перст, куда он поднялся, желая убедиться, что его шхуна на месте, ему стало видно, что «Калипсо» дрейфует примерно в двух льё от берега, и подал условный сигнал помощнику, сообщив, что намерен вернуться на борт. Сигнал был замечен, и Жак не сомневался, что через два часа за ним придет шлюпка, доставившая его на берег.

Мюнье, бедный отец, делал все возможное, чтобы удержать сына при себе, но Жак сказал ему ласково и твердо: «Дорогой отец, это невозможно», и старик по интонации его голоса понял, что сын непоколебим в своем решении, и больше не настаивал на своем.

Что касается Жоржа, то он настолько хорошо понимал, почему Жак торопится на свой корабль, что даже не отговаривал его. Он только сказал брату, что вместе с отцом проводит его до хребта Питербот, чтобы с его противоположного склона проследить, как он доберется до корабля.

Таким образом, они отправились втроем по тропам, известным лишь охотникам, до истока Тыквенной реки. Там Жак простился со своими близкими, у которых пробыл так недолго, но торжественно обещал скоро вернуться.

Часом позже шлюпка отчалила, увозя Жака, верного своей любви к кораблю и полного решимости спасти «Калипсо» или погибнуть вместе с нею.

Едва Жак ступил на палубу, как шхуна, которая до тех пор дрейфовала, взяла курс на Песчаный остров и на полной скорости пошла к северу.

Тем временем небо и море приобрели устрашающий вид. Море стонало и на глазах подымалось, хотя час прилива еще не настал. Небо, словно соперничая с океаном, катило валы облаков, стремительно летящих и рвущихся в клочья под порывами ветра, который то и дело менял направление с ост-зюйд-оста на зюйд-ост и зюйд-зюйд-ост.

Все эти приметы могли показаться предвестниками обычной бури кому угодно, но только не моряку. Подобные явления случались не раз в году, и за ними не обязательно следовали какие-нибудь бедствия. Но, вернувшись домой, Жорж с отцом убедились в прозорливости Жака. Ртуть в барометре упала до отметки в двадцать восемь дюймов.

Пьер Мюнье тут же велел управляющему срезать стебли маниоки, чтобы спасти хотя бы корни, — иначе большая часть растений будет вырвана из земли и унесена ветром.

Жорж в это время приказал Али оседлать к восьми часам Антрима. Услышав это, Пьер Мюнье содрогнулся.

— Для чего ты велишь седлать коня? — с ужасом спросил он сына.

— В десять часов я должен быть в городе, отец, — ответил Жорж.

— Но, несчастный, это невозможно! — вскричал отец.

— Это необходимо, отец, — возразил сын.

И в его голосе, как раньше в голосе Жака, отец почувствовал такую непреклонность, что только вздохнул и поник головой, не смея настаивать.

В это время Мико-Мико выполнял поручение Жоржа.

Прибыв в Порт-Луи, он тут же направился к дому г-на де Мальмеди, куда благодаря заказу Анри мог входить беспрепятственно. Он вошел туда тем более уверенно, что, следуя через порт, видел там господ де Мальмеди, отца и сына, — они смотрели на суда, стоявшие на якоре, капитаны которых, ожидая шквал, велели удвоить число швартовых. Поэтому он вошел в дом, не боясь, что кто-нибудь помешает ему в его намерении, и Вижу, еще сегодня утром видевший, как Мико-Мико совещался с молодым хозяином и с той, которую он заранее считал своей молодой хозяйкой, снова повел китайца к Саре (по своему обыкновению, она находилась в павильоне).

Как и предвидел Жорж, среди новых предметов, которые торговец предложил любопытству юной креолки, прелестная шкатулка Буля сразу привлекла ее внимание. Сара взяла ее, осмотрела со всех сторон и, полюбовавшись внешним видом, захотела посмотреть, как она выглядит внутри, и спросила ключ, чтобы открыть ларец; тогда Мико-Мико, пошарив в карманах, знаками показал, что ключа у него нет и что он, быть может, забыл его дома, сейчас пойдет за ним, и тут же вышел, оставив Саре шкатулку.

Десять минут спустя, в то время как девушка с горячим детским любопытством вертела в руках чудесный ларец, появился Бижу и подал ей ключ, который Мико-Мико послал с негром.

Для Сары было безразлично, каким образом ключ попал к ней, лишь бы он у нее был; она взяла его из рук Бижу, поторопившегося выйти из комнаты, чтобы закрыть все ставни в доме: ураган приближался. Оставшись одна, Сара поспешила открыть ларец.

В ларце, как нам известно, был только листок бумаги, сложенный вчетверо и даже незапечатанный.

Жорж все предусмотрел и рассчитал.

Важно, чтобы Сара была одна в ту минуту, когда она найдет это послание. Оно не должно быть запечатано, чтобы Сара не смогла вернуть письмо, заявив, что она возвращает его, не прочитав.

Она секунду колебалась, но, догадавшись, откуда пришло письмо, движимая любопытством, любовью и самыми разнообразными чувствами, бурлящими в девичьем сердце, не смогла побороть желание узнать, что писал ей Жорж; взволнованная, зардевшаяся, она взяла записку и прочла:

«Сара!

Нет надобности говорить Вам, что я люблю Вас: Вы это знаете; мечтой всей моей жизни была такая подруга, как Вы. В жизни бывают столь исключительные обстоятельства и столь напряженные моменты, когда все общественные условности исчезают перед настоятельной необходимостью.

Сара, любите ли Вы меня?

Подумайте, какой будет Ваша жизнь с Анри! Представьте себе, какой она будет со мной.

С нимуважение общества.

Со мнойпозор, вызванный общественным предрассудком.

Но ведь я люблю Вас, повторяю, и никто и никогда не полюбит Вас сильнее, чем я.

Мне известно, что г-н де Мальмеди спешит стать Вашим мужем, поэтому нельзя терять время. Вы свободны. Положа руку на сердце, выбирайте между Анри и мною.

Ответ Ваш будет для меня так же свят, как повеление моей матери. Сегодня в десять вечера я буду в павильоне, чтобы его получить.

Жорж».

Сара с испугом посмотрела вокруг. Ей казалось, что она сейчас увидит Жоржа.

В этот момент дверь отворилась и вместо Жоржа явился Анри; она спрятала письмо на груди.

Вообще Анри, как мы видели, в глазах своей кузины всегда оказывался в довольно скверном положении. На этот раз он опять выбрал неблагоприятное время, явившись к ней, когда она была всецело поглощена другим.

— Простите меня, милая Сара, — сказал Анри, — я вошел, не предупредив вас, но при наших отношениях, когда мы через две недели станем мужем и женой, мне кажется, что бы вы ни говорили, такое поведение законно. Я пришел сказать вам, что, если в саду есть цветы, которыми вы дорожите, лучше их внести в дом.

— Почему? — спросила Сара.

— Разве вы не видите, что приближается ураган и для цветов, как и для людей, лучше этой ночью оставаться дома?

— О Боже, — вскричала Сара, думая о Жорже, — значит, следует опасаться?

— Нам, поскольку у нас дом прочный, не следует, — ответил Анри, — но беднякам, живущим в хижинах, или тем, кто окажется в дороге, следует, и, признаться, я не хотел бы быть на их месте.

— Вы уверены, Анри?

— Черт возьми! Конечно, уверен. Разве вы не слышите?

— Что?

— Да филао[4] в парке Компании…

— Да, да, они стонут, и это признак бури, правда?

— И посмотрите на небо: оно все в тучах… Так вот, повторяю, Сара, если у вас есть цветы, которые надо внести в дом, не теряйте времени, а я пойду запру собак.

И Анри вышел, чтобы укрыть свору собак от бури.

В самом деле, ночь наступила с необыкновенной быстротой, небо покрылось громадными черными тучами, время от времени налетали порывы ветра, и от них сотрясался дом; потом наступал покой, но этот гнетущий покой был похож на агонию задыхающейся природы. Сара посмотрела на двор и увидела, что манговые деревья дрожат, словно они способны чувствовать и предвидят борьбу, которая начнется между ветром, землей и небом, а китайская сирень печально опускает свои цветы к земле. При виде этого девушку охватил ужас; она сложила руки и прошептала:

— О Боже мой, Господи! Спаси его.

В эту минуту Сара услышала голос своего дяди, звавшего ее. Она открыла дверь.

— Сара, дитя мое, — сказал г-н де Мальмеди, — Сара, идите сюда, вам небезопасно в павильоне.

— Иду, дядя, — сказала девушка, запирая дверь и унося с собой ключ: она боялась, что кто-нибудь войдет туда в ее отсутствие.

Но, вместо того чтобы присоединиться к Анри и его отцу, Сара вернулась к себе в спальню. Минуту спустя г-н де Мальмеди пришел посмотреть, что она делает. Она стояла на коленях перед распятием у подножия своей кровати.

— Что же вы здесь делаете и почему не идете пить чай с нами?

— Дядя, — ответила Сара, — я молюсь за путешественников.

— Черт побери, — воскликнул г-н де Мальмеди, — я уверен, что на всем острове не найдется такого безумца, чтобы пуститься в путь в подобную погоду!

— Дай-то Бог, дядюшка, — сказала Сара.

И она продолжала молиться.

В самом деле, не могло быть сомнения в том, что вот-вот произойдет событие, которое предсказал Жак с его верным чутьем моряка: один из этих ужасных ураганов, гроза колоний, надвигался на Иль-де-Франс.

Ночь, как мы уже сказали, наступила с устрашающей быстротой, но молнии сверкали так часто и так ярко, что темноту почти рассеял голубоватый мертвенный свет, придававший всем предметам землистый цвет тех угасших миров, которые Байрон заставил Каина посетить в сопровождении Сатаны. Каждый из коротких промежутков, когда молнии то и дело перемежались с мраком, царящим над землей, был заполнен тяжелыми ударами грома, который, казалось, зарождался за горами, скатывался по их склонам, поднимался над городом и терялся далеко за горизонтом. Потом широкие и мощные порывы ветра следовали за молнией, возникавшей в разных местах, и проносились, сгибая, как тонкие ивовые прутья, самые мощные деревья, которые выпрямлялись медленно и боязливо, жаловались и стонали под новыми, еще более сильными порывами.

В самом центре острова, в особенности в районе Мока и на равнинах Вилемса, ураган свирепствовал сильнее всего, словно радуясь своей свободе. Потому Пьер Мюнье был вдвойне испуган, видя, что Жак уехал, а Жорж готов уехать; как всегда уступив воле другого, дрожа от воя ветра, бледнея от раскатов грома, вздрагивая при каждой вспышке молнии, бедный отец смирился и даже не пытался удержать Жоржа возле себя. Что касается его сына, то он, кажется, мужал с каждой минутой, по мере того как приближалась опасность; в отличие от отца, Жорж, поднимая голову при любом грозном шуме, улыбался блеску молнии: он, доныне испытавший все виды единоборства с людьми, теперь, словно Дон Жуан, с нетерпением жаждал сразиться с Богом.

Поэтому, когда настал час отъезда, с непреклонной решимостью, которая отличала его характер с рождения, а не была приобретена им в результате полученного воспитания, Жорж подошел к отцу, протянул ему руку и, будто не понимая, почему старик дрожит, вышел таким же уверенным шагом и с таким же спокойным лицом, как если бы ничего особенного не случилось. У дверей он встретил Али: с безучастным восточным послушанием он держал за уздечку оседланного Антрима. Как будто узнав свист самума или рев хамсина, сын пустыни упирался и ржал, но, услышав знакомый голос хозяина, он, казалось, успокоился и, раздувая ноздри, скосил в сторону Жоржа свой дикий глаз. Жорж погладил его и сказал ему несколько арабских слов; потом, с легкостью превосходного наездника, вскочил в седло без помощи стремян; в тот же миг Али отпустил поводья, и Антрим поскакал с быстротою молнии, так что Жорж даже не увидел отца, который для того, чтобы продлить расставание со своим любимым сыном, приоткрыл дверь и следил за ним глазами до тех пор, пока тот не исчез в конце аллеи, ведущей к дому.

Какое необычайное зрелище — всадник, мчащийся так же стремительно, как ураган, вместе с которым он рассекает пространство, словно Фауст, летящий к Брокену на адском жеребце! Все вокруг него обратилось в хаос. Везде стоял оглушительный треск деревьев, рушащихся под ударами ветра. Вырванные из земли стебли тростника и маниоки носились в воздухе, словно гигантские перья. Птицы, застигнутые ураганом во время сна и уносимые против их воли неведомо куда, метались около Жоржа, отчаянно крича; время от времени перепутанный олень, подобно стреле, пересекал ему путь. Но Жорж был счастлив, сердце его переполняла гордость: один сохраняя хладнокровие среди всеобщего хаоса, хотя повсюду все гнулось и ломалось, он мчался своим путем к цели и ничто не заставило бы его свернуть с дороги, ничто не сломило бы его решимости.

Он мчался так в течение часа, перескакивая через стволы поваленных деревьев, через ручьи, превратившиеся в потоки, через вывороченные из земли и катящиеся по склонам гор камни; потом он увидел море, взволнованное, зеленоватое, пенистое, грохочущее, с грозным шумом бьющееся о берег, как будто его больше не сдерживала рука Бога. Жорж приблизился к подножию Сигнальной горы, объехал ее основание, влекомый фантастическим бегом своего коня, пересек Городской мост, свернул направо, на улицу Золотого берега, пересек укрепления, спустился по Наклонной улице в парк Компании. Потом, поднявшись в гору по пустынному городу, среди обломков поваленных труб, обрушенных стен, летящих черепиц он продолжал путь по улице Комедии, затем, резко повернув направо, выехал на Губернаторскую улицу. Углубившись в проход, расположенный напротив театра, Жорж соскочил с коня, отодвинул барьер, отделяющий проход от обсаженного деревьями переулка возле дома г-на де Мальмеди, закрыл за собой барьер и бросил уздечку на шею Антрима, оставив его запертым в тупике. Затем, пройдя по крышам, спускавшимся к переулку, и спрыгнув на землю, он очутился на складе, куда выходили окна описанного нами павильона.

В это время Сара была в своей комнате; она слушала рев ветра, крестилась при каждой вспышке молнии, беспрерывно молилась, призывая бурю и надеясь, что буря не позволит Жоржу выехать из дома; но спустя мгновение она дрожащим голосом шептала, что, если такой человек обещает что-либо, он это исполнит, пусть даже весь мир обрушится на него. Тогда она взывала к Богу, чтобы он успокоил ветер и погасил молнии; она представляла себе, что Жорж раздавлен деревом, разбился о скалу, катится по дну потока, и тогда, с ужасом поняв, какую власть ее спаситель уже имеет над ней, она чувствовала: всякое сопротивление этому влечению бесполезно, напрасна борьба против любви, родившейся накануне и уже такой могущественной, что ее бедное сердце может только биться и стонать, признавая себя побежденным без борьбы.

По мере того как шло время, волнение Сары все усиливалось. Устремив взгляд на часы, она следила за движением стрелки, и голос сердца говорил ей, что с каждой минутой Жорж приближается к ней. Часы показали девять, половину десятого, без четверти десять; буря не успокаивалась, а становилась все более грозной. Дом дрожал до самого основания, и каждую секунду казалось, что ветер снесет его с фундамента. Время от времени, среди жалоб филао, среди криков негров, чьи хижины, менее прочные, чем дома белых, рушились от порывов урагана, как от дуновения ребенка рушится возведенный им карточный замок, слышался, в ответ на раскаты грома, отчаянный зов какого-то корабля, терпящего крушение и подающего сигналы бедствия в полной уверенности, что не в силах человеческих спасти его.

Среди всех этих разнообразных звуков, этого шума разрушений Саре показалось, что она слышит ржание лошади.

Тогда она вдруг встала — решение было принято. Человек, который в то время, когда самые храбрые дрожат в своих домах, приехал к ней, невзирая на опасности, на вывороченные с корнем деревья, мощные потоки, зияющие пропасти, приехал только для того, чтобы сказать: «Я люблю вас, Сара! Любите ли вы меня?» — этот человек был действительно достоин ее. И если Жорж сделал это — Жорж, который спас ей жизнь, — то она принадлежала ему, а он принадлежал ей. Не она сама свободно принимала решение — это рука Всевышнего направляла ее так, что уже невозможно было противиться судьбе, определенной заранее, и она покорно подчинялась року.

С решительностью, обретаемой в крайних обстоятельствах, Сара вышла из своей комнаты, дошла до конца коридора, спустилась по маленькой наружной лестнице, казалось шатавшейся под ее ногами, очутилась в углу квадратного двора, пошла вперед, на каждом шагу спотыкаясь о валявшиеся обломки и опираясь на стену павильона, чтобы не быть опрокинутой ветром, и подошла к двери. В тот миг, когда она взяла в руки ключ, сверкнула молния и при ее свете она увидела согнутые манговые деревья, растрепанные кусты сирени, сломанные цветы, и лишь тогда ей стало понятно, в каких мучительных судорогах бьется природа. Сара подумала, что, может быть, напрасно ждать, Жорж не приедет не потому, что побоится, а потому, что погибнет; при этой мысли все затуманилось в ее сознании и она быстро вошла в павильон.

— Благодарю вас, Сара, — произнес голос, потрясший ее до глубины души, — благодарю вас! О, я не ошибся: вы меня любите, Сара, о, будьте же стократно благословенны!

И в то же время Сара почувствовала, как чья-то рука берет ее руку, чье-то сердце бьется возле ее сердца, чье-то дыхание смешивается с ее дыханием. Неведомое ощущение, стремительное, неутолимое, пробежало по всему ее телу; задыхаясь, она в растерянности склонилась как цветок на стебле, упав на плечо Жоржа в изнеможении от двух часов борьбы с собой, и могла только прошептать:

— Жорж! Жорж! Пожалейте меня!

Жорж понял этот призыв слабости к силе, целомудрия девушки — к честности возлюбленного; может быть, он приехал с другой целью, но он почувствовал: с этого часа Сара принадлежит ему и все, что он получит от девственницы, будет отнято у супруги, и, хотя сам он трепетал от любви, от желания, от счастья, он только подвел юную креолку ближе к окну, чтобы разглядеть ее при блеске молний, и, наклонив голову к ней, воскликнул:

— Сара, вы моя!. Сара, не правда ли, моя на всю жизнь?

— О да! Да! На всю жизнь, — прошептала девушка.

— Ничто никогда не разлучит нас, ничто кроме смерти?

— Ничто кроме смерти!

— Вы клянетесь в этом, Сара?

— Клянусь моей матерью, Жорж!

— Хорошо! — сказал молодой человек, дрожа от радости и гордости. — С этой минуты вы моя жена, Сара, и горе тому, кто попытается отнять вас у меня!

С этими словами Жорж прижался губами к губам девушки и, несомненно боясь, что не сдержит себя перед такой любовью, юностью и красотой, бросился в соседнюю комнату, окно которой выходило на склад, и исчез.

В это мгновение раздался такой оглушительный удар грома, что Сара упала на колени. Почти сразу же дверь павильона распахнулась и вошли г-н де Мальмеди и Анри.

XVI СВАТОВСТВО

Ночью ураган стих, но только на следующее утро можно было увидеть причиненные им разрушения.

Часть кораблей, находившихся в порту, получила значительные повреждения, многие были брошены ураганом друг на друга и разбиты. Мачты большинства судов были сломаны и срезаны, как у понтонов. Два или три корабля, не удержавшись на якорях, были выброшены на остров Бочаров. Наконец, одно судно потонуло в порту с грузом и экипажем: его не удалось спасти.

На самом острове разрушений было не меньше. Почти все дома в Порт-Луи серьезно пострадали от столь ужасной катастрофы. Унесло крыши со строений, крытых дранкой, шифером, черепицей, медью и железом. Полностью сохранились только здания, завершавшиеся аргамасами, то есть террасами, построенными на индийский лад. Утром улицы были усеяны множеством обломков; многие здания держались на своих фундаментах только благодаря многочисленным подпоркам. Все трибуны, приготовленные на Марсовом поле для бегов, были опрокинуты. Две пушки крупного калибра, стоявшие неподалеку от Большого Берега, повернуло ветром, и утром все увидели, что они направлены в сторону, противоположную той, что была накануне.

Центральная часть острова выглядела не менее плачевно. Все, что осталось от урожая — к счастью, жатву уже почти закончили, — было вырвано из земли; во многих местах целые арпаны леса напоминали побитые градом хлеба. Ни одно отдельно стоящее дерево не устояло против урагана, и даже тамариндовые деревья, чрезвычайно гибкие, были переломаны — такого еще никто никогда не видел.

Дом г-на де Мальмеди, один из самых высоких в Порт-Луи, сильно пострадал. В какой-то момент порывы шквала были настолько сильны, что г-н де Мальмеди и его сын решили укрыться в павильоне: имевший всего два этажа и построенный целиком из камня, он был защищен террасой и менее досягаем для ветра. Анри бросился к своей кузине, но, увидев пустую комнату, подумал, что Сара, так же как и они с отцом, испуганная бурей, решила укрыться в павильоне. Они спустились и в самом деле нашли ее там. Ее присутствие объяснялось вполне естественно, ее страх не нуждался в извинении. В результате ни отец, ни сын ни на секунду не заподозрили истинной причины того, что Сара вышла из своей комнаты, и приписали это страху, ибо и сами не избежали его.

К утру, как мы сказали, буря улеглась. Но, хотя почти никто не спал всю ночь, жители Порт-Луи не посмели предаться отдыху, и каждый занялся тем, что проверял ту часть убытков, понесенных городом, которая приходилась на его долю. Новый губернатор с утра проехал по всем улицам города и предоставил гарнизон в распоряжение горожан. В результате к вечеру следы катастрофы частично уже исчезли.

Нужно сказать, что каждый из жителей Порт-Луи изо всех сил старался вернуть городу прежний вид. Приближалось одно из самых больших торжеств на Иль-де-Франсе — праздник Шахсей-Вахсей. Этот праздник, вероятно никому не известный в Европе, тесно связан с описываемыми нами событиями, и потому мы просим у наших читателей позволения дать о нем некоторые необходимые сведения.

Известно, что большая семья магометан разделяется на две части, не только различные, но даже враждебные одна другой, — на суннитов и шиитов. Одна из них — к ней относятся арабы и турки — признает законными наследниками Магомета только Абу-Бекра, Омара и Османа; к другой принадлежат персы и индийские мусульмане, которые не признают этих халифов и верят, что только Али, зять и наперсник Пророка, имеет право на его политическое и религиозное наследие. Во время долгих войн, происходивших между претендентами, Хусейн, сын Али, был окружен возле города Кербела посланными вслед за ним солдатами Омара; молодой князь и шестьдесят сопровождавших его родственников, несмотря на героическое сопротивление, были убиты.

Индийские магометане каждый год отмечают этот злосчастный день; торжественный праздник носит название Шахсей-Вахсей, которое представляет собой искаженное «Ва Хусейн! О Хусейн!» — крики, которые персы повторяют хором. Впрочем, они изменили праздник, как и его название, примешав к нему обычаи своей страны и обряды своей древней религии.

В следующий понедельник, день полнолуния, ласкары, представители индийских шиитов на Иль-де-Франсе, должны были, по своему обычаю, праздновать Шахсей-Вахсей и представить колонии зрелище этой странной церемонии, которую в текущем году ждали с еще большим любопытством, чем в прошлые годы.

И в самом деле, одно необычайное обстоятельство должно было послужить тому, чтобы этот праздник стал великолепнее, чем когда-либо. Ласкары разделились на два клана — морской и сухопутный; их различают по цвету платья: у морских ласкаров — зеленое, у сухопутных — белое. Обычно каждая группа проводила праздник отдельно, с возможной для нее роскошью и пышностью, стараясь затмить своих соперников; в результате возникали ссоры, иной раз переходившие в драки. Морские ласкары были храбрее, но беднее сухопутных; вооружившись палками и даже саблями, они часто мстили своим противникам, и тогда, чтобы не допустить смертельной борьбы, приходилось вмешиваться полиции.

Но в этом году, благодаря деятельному вмешательству незнакомого купца, несомненно вдохновляемого религиозным рвением, обе группы отказались от своей вражды и соединились, чтобы образовать одно целое, поэтому, как мы уже сказали, повсюду распространялись слухи, что праздник пройдет спокойнее и вместе с тем более пышно, чем в прежние годы.

Понятно, что в местах, подобных Иль-де-Франсу, где так мало развлечений, все с нетерпением ждут этого праздника, всегда любопытного даже для тех, кто видел его еще в детстве.

Уже за три месяца до начала торжеств все разговоры сводятся к их обсуждению, всюду только и слышно о своего рода пагоде, которая должна стать главным украшением праздника. Мы уже объяснили смысл этого торжества, теперь объясним, о какой пагоде идет речь.

Эта пагода строится из бамбука и обычно состоит из трех ярусов, поставленных друг на друга, постепенно уменьшающихся и затянутых разноцветной бумагой. Каждый из этих четырехугольных ярусов строится в отдельном ящике, тоже четырехугольном; одну из его сторон взламывают, чтобы вынуть ярус, потом переносят все три яруса в четвертый ящик, высота которого позволяет поставить их один на другой. Здесь их связывают и затем, закончив сооружение пагоды, работают над ее отделкой. Чтобы достигнуть результата, достойного их цели, ласкары иногда за четыре месяца до праздника ищут по всей колонии наиболее умелых мастеров: индусов, китайцев, свободных негров и негров-рабов (только вместо того чтобы платить жалованье самим неграм-рабам, его вручают их хозяевам).

Хотя каждому обитателю острова пришлось жалеть о нанесенных ему ураганом убытках, все с радостью узнали, что ящик, в котором находилась пагода, уже доведенная до полного совершенства, под защитой отрогов горы Большой Перст остался невредим. Значит, в этом году на празднике будет все что нужно. Губернатор, чтобы отметить свой приезд, добавил еще бега и с аристократической щедростью взялся за свой счет наградить победителей призами с тем условием, чтобы владельцы лошадей сами скакали на них, как это принято среди дворян-наездников в Англии.

Итак, как мы видим, все способствовало тому, чтобы удовольствие, какое все предвкушали, быстро загладило только что пережитые неприятности. И через день после урагана, вслед за тревогой, вызванной им, сразу начались приготовления к празднику.

Одна Сара, погруженная в мысли, неведомые ее близким, против обыкновения, казалось, ничуть не интересовалась праздником, в прошлые годы очень живо занимавшим эту юную кокетку. В самом деле, аристократия Иль-де-Франса имела привычку в полном составе присутствовать на бегах, а также на празднике Шахсей-Вахсей, сидя на специально построенных трибунах или в открытых колясках; в обоих случаях это предоставляло прекрасным креолкам Порт-Луи возможность показаться во всех своих роскошных нарядах. Понятно, что все удивлялись, почему Сара, которую известие о бале или каком-нибудь зрелище обычно так волновало, на этот раз оставалась безразличной к будущему торжеству. Даже душенька Генриетта, воспитавшая девушку и читавшая в ее душе как в самом прозрачном кристалле, ничего не понимала в ее настроении, и ей было о чем глубоко задуматься.

Занятые важными событиями, о которых шла речь, мы даже не успели упомянуть о том, что мисс Генриетта вернулась в Порт-Луи на следующий день после катастрофы. Она так натерпелась страху в течение ночи, когда свирепствовал ураган, что, еще не оправившись от пережитых накануне волнений, выехала с Черной реки, как только стих ветер, и днем приехала в Порт-Луи, так что уже третий день она была вместе со своей воспитанницей, чья непривычная озабоченность начала ее серьезно беспокоить.

Три дня тому назад в жизни Сары произошли разительные перемены. Когда она впервые увидела Жоржа, в ее душе запечатлелся его образ, его осанка, его голос; начиная с этого времени с невольным вздохом она не раз возвращалась к мыслям о своем обручении с Анри, на которое еще десять лет тому назад молчаливо согласилась. Она не могла и подумать, что в ее жизни сложатся такие обстоятельства, когда этот брак станет невозможным. Но уже во время обеда у губернатора она начала понимать, что выйти замуж за своего кузена — значило обречь себя на вечное несчастье. Наконец, как мы видели, наступил момент, когда эта тревожная мысль обрела у нее силу убеждения и она торжественно обещала Жоржу принадлежать только ему, и никому другому. Читатель согласится, что теперь было о чем подумать шестнадцатилетней девушке и что все эти праздники и удовольствия, которые она до сих пор считала важнейшими событиями в ее жизни, стали казаться ей не такими уж важными.

В течение пяти или шести дней господа де Мальмеди также были встревожены: и тем, что Сара решительно отказалась танцевать с кем бы то ни было, раз уж ей запрещено танцевать с Жоржем; и тем, что она покинула бал, хотя обычно уходила последней; и тем, что она упрямо не желала отвечать, когдакузен и дядя заговаривали с ней о предстоящей свадебной церемонии, — все это вызывало недоумение, потому они и решили сначала подготовить все к свадьбе, а затем оповестить об этом Сару. Сделать это было тем проще, что день бракосочетания еще не был назначен, а Саре только что исполнилось шестнадцать лет, то есть она уже вступила в тот возраст, когда г-н де Мальмеди мог осуществить свои намерения по отношению к ней.

В последние три-четыре дня заботы, обуревавшие каждого из обитателей дома Мальмеди, породили между ними холодные отношения и натянутость. Они встречались обычно утром, за завтраком, потом в два часа за обедом, затем в пять часов, во время чаепития, и в девять — за ужином.

Три дня тому назад Сара испросила разрешения завтракать у себя. Этим она устраняла несколько минут неприятного общения, но оставались еще три совместные встречи, которые она могла избежать только под предлогом болезни, но такой предлог не мог быть постоянным, поэтому Сара покорилась необходимости появляться к столу в привычные часы.

Через день после урагана около пяти часов вечера она сидела у окна в большой общей гостиной и вышивала, что позволяло ей не подымать глаз, в то время как душенька Генриетта приготовляла чай с тем удивительным прилежанием, на какое способны англичанки, занимаясь столь важным делом, а господа де Мальмеди, стоя возле камина, разговаривали вполголоса. Вдруг дверь отворилась и Бижу объявил, что пришли лорд Уильям Муррей и г-н Жорж Мюнье.

Легко понять, что каждый из присутствующих принял это сообщение по-разному. Господа де Мальмеди, думая, что они ослышались, заставили повторить только что произнесенные имена. Сара, покраснев, опустила глаза на свою работу, а мисс Генриетта, только что открывшая кран, чтобы налить кипяток в чайник, была так поражена, что, глядя по очереди на господ де Мальмеди, Сару и Бижу, не заметила, что чайник уже наполнен и кипяток льется из него на стол, а со стола на пол.

Бижу, улыбаясь самым любезным образом, вновь произнес имена пришедших.

Господин де Мальмеди с возрастающим удивлением переглянулся с сыном, а потом, чувствуя, что надо на что-то решиться, сказал:

— Проси их войти.

Лорд Муррей и Жорж вошли.

Оба были в черных фраках, что означало особую значимость визита.

Господин де Мальмеди сделал несколько шагов навстречу гостям, в то время как Сара, покраснев, встала и, робко склонившись в реверансе, снова села или, вернее, упала на свой стул, а мисс Генриетта, заметив оплошность, которую она сотворила, быстро закрыла кран самовара.

Бижу, повинуясь жесту своего хозяина, подвинул два кресла, но Жорж поклонился, знаком показав, что надобности в этом нет и он будет стоять.

— Сударь, — сказал губернатор, обращаясь к г-ну де Мальмеди, — господин Жорж Мюнье попросил меня сопровождать его к вам и поддержать моим присутствием просьбу, с которой он хочет к вам обратиться. Искренне желая, чтобы его просьба была исполнена, я решил не отказывать ему, тем более что это предоставляет мне честь увидеть вас.

Губернатор поклонился; отец и сын ответили на его поклон.

— Мы так обязаны господину Жоржу Мюнье, — сказал г-н де Мальмеди-отец, — что будем счастливы оказать ему любую услугу.

— Если вы хотите, — ответил Жорж, — намекнуть на то, что я имел счастье спасти мадемуазель от угрожавшей ей опасности, то позвольте мне сказать вам, что за это я должен быть благодарен Богу, который привел меня туда, чтобы я сделал то, что каждый сделал бы на моем месте. К тому же, — улыбаясь, добавил Жорж, — вы сейчас увидите, что мое поведение не было лишено своекорыстия.

— Простите, сударь, но я вас не понимаю, — сказал Анри.

— Будьте спокойны, сударь, — продолжал Жорж, — вы поймете, сейчас я все объясню вам.

— Мы вас слушаем, сударь.

— Дядя, мне уйти? — спросила Сара.

— Если бы я смел надеяться, — сказал Жорж, повернувшись вполоборота и поклонившись ей, — что выраженное мною желание может повлиять на вас, мадемуазель, я, напротив, умолял бы вас остаться.

Сара осталась. Наступило молчание; затем г-н де Мальмеди дал понять, что он ждет.

— Сударь, — сказал Жорж совершенно спокойным голосом, — вы меня знаете, вы знаете мою семью, знаете мое состояние. Сейчас мне принадлежат два миллиона. Простите, что я вхожу в подробности, но, думаю, это необходимо.

— Однако же, сударь, — возразил Анри, — признаюсь, я не понимаю, почему все это может интересовать нас.

— Как бы то ни было, сказанное мною вас не касается, — продолжал Жорж, сохраняя спокойствие, в то время как Анри явно нервничал. — Я обращаюсь к вашему отцу.

— Позвольте вам заметить, сударь, я не понимаю, зачем отцу подобные признания.

— Сейчас поймете, сударь, — холодно возразил Жорж.

Затем, пристально глядя на г-на де Мальмеди, он продолжал:

— Я пришел просить у вас руки мадемуазель Сары.

— Для кого? — спросил г-н де Мальмеди.

— Для себя, сударь, — ответил Жорж.

— Для вас?! — воскликнул Анри, с угрозой взглянув на молодого мулата, но тут же сдержался.

Сара побледнела.

— Для вас? — снова спросил г-н де Мальмеди.

— Для меня, сударь, — с поклоном ответил Жорж.

— Но вы прекрасно знаете, — воскликнул г-н де Мальмеди, — что моя племянница предназначена моему сыну.

— А кем, сударь? — в свою очередь спросил Жорж.

— Кем, кем!.. Черт возьми! Мной, — сказал г-н де Мальмеди.

— Позвольте заметить, — продолжал Жорж, — что мадемуазель Сара не дочь ваша, а только племянница, она не обязана повиноваться вам беспрекословно.

— Сударь, спор этот представляется более чем странным.

— Простите меня, — промолвил Жорж, — мне он представляется совершенно естественным: я люблю мадемуазель Сару и уверен, что призван сделать ее счастливой! Я действую и по велению сердца, и по долгу совести.

— Но кузина не любит вас! — вскричал Анри, не имея сил сдержаться.

— Вы ошибаетесь, мадемуазель Сара позволила мне сказать вам, что она меня любит.

— Она?! — вскричал г-н де Мальмеди. — Это немыслимо!

— Вы заблуждаетесь, дядя, — сказала Сара, вставая, — господин Мюнье говорит чистую правду.

— Как вы смеете, кузина?! — с угрозой в голосе воскликнул Анри, бросившись к Саре.

Жорж рванулся к ним, но губернатор удержал его.

— Смею повторить то, в чем я призналась господину Жоржу, — возразила Сара, бросив на кузена взгляд, исполненный величайшего презрения. — Он спас мне жизнь, и моя жизнь принадлежит ему. Я никогда не стану женой другого.

С этими словами она грациозно и величаво протянула Жоржу руку. Жорж почтительно склонился и коснулся ее губами.

— Нет, это уж слишком! — вскричал Анри и поднял трость, которую он держал в руке.

Лорд Уильям Муррей, только что остановивший Жоржа, теперь удержал Анри.

Жорж взглянул на Анри, надменно улыбаясь, и, проводив Сару до дверей, еще раз ей поклонился. Сара присела в реверансе, подала знак мисс Генриетте следовать за ней, и они обе вышли.

Жорж вернулся.

— Вы видели, что сейчас произошло, сударь, — сказал он г-ну де Мальмеди, — и вы больше не должны сомневаться в том, как ко мне относится мадемуазель Сара. Я во второй раз осмелюсь просить вас дать положительный ответ на предложение, с которым я имел честь к вам обратиться.

— Ответ!? — воскликнул г-н де Мальмеди. — Вы имеете наглость надеяться, что я дам вам другой ответ, нежели тот, который вы заслуживаете?

— Я не навязываю вам ответ, который вы должны мне дать, сударь, однако, каков бы он ни был, прошу его высказать.

— Надеюсь, вы не ожидаете ничего, кроме отказа?! — воскликнул Анри.

— Я обращаюсь к вашему отцу, а не к вам, пусть он ответит мне, а с вами мы выясним отношения позже.

— Так вот, сударь, — заявил г-н де Мальмеди, — я решительно отказываю вам.

— Хорошо, сударь, — ответил Жорж, — я не ожидал иного ответа и обратился к вам потому, что таков обычай.

И Жорж поклонился г-ну де Мальмеди с безукоризненной вежливостью, словно ничего существенного не произошло; вслед за тем он обратился к Анри:

— Теперь, сударь, то, что касается нас двоих, если позволите. Хочу напомнить вам, что вы уже второй раз поднимаете на меня руку: первый раз вы меня ударили саблей четырнадцать лет назад. (Жорж откинул волосы со лба и пальцем показал след от удара.) Второй раз, сегодня, вы позволили себе угрожать мне тростью.

— Ну и что? — сказал Анри.

— Я настаиваю на дуэли за два этих оскорбления, — ответил Жорж. — Вы храбры, я это знаю и надеюсь, что вы, как подобает мужчине, ответите на вызов, который я бросаю вашему мужеству.

— Я очень рад, сударь, что вы осведомлены о моей храбрости, хотя ваше мнение на сей счет мне безразлично, — усмехаясь, ответил Анри. — Однако оно ободряет меня в моем вам ответе.

— Какой же этот ответ?

— Ваше второе требование переходит все границы не в меньшей степени, чем первое. Я не собираюсь драться с мулатом…

Жорж смертельно побледнел, однако странная улыбка искривила его губы.

— Это ваше последнее слово? — спросил он.

— Да, сударь, — ответил Анри.

— Чудесно, — продолжал Жорж. — Теперь я знаю, что мне остается делать.

И, поклонившись господам де Мальмеди, он вышел вместе с губернатором.

— Я вам предсказывал исход подобного рода, — сказал лорд Муррей, когда они вышли за дверь.

— Я сам знал это заранее, милорд, — промолвил Жорж, — но я прибыл на остров, чтобы исполнить все, что мне предначертано, и намерен дойти до конца. Я буду бороться с позорным предрассудком. И в этой борьбе я либо погибну, либо искореню его. Тем не менее я благодарю вас, милорд.

Вслед за тем Жорж раскланялся с губернатором и, пожав протянутую ему руку, направился в сторону парка Компании. Лорд Муррей следил за ним и, когда Жорж исчез за углом Наклонной улицы, покачав головой, произнес:

— Вот человек, который идет прямо к своей гибели, а жаль: в этом сердце есть нечто величественное.

XVII СКАЧКИ

В следующую субботу начинали праздновать Шахсей-Вахсей; к этому дню весь город старался приукраситься и убрать последние следы урагана. Трудно было поверить, что за шесть дней до того город был почти что разрушен.

С утра морские и сухопутные ласкары все вместе вышли из малабарского лагеря, расположенного за городом между ручьями Девичьим и Фанфарон. Впереди шел варварский оркестр с тамбуринами, флейтами и варганами, направляясь в Порт-Луи, чтобы провести там так называемый сбор; два вождя шли рядом, одетые один в зеленое, другой в белое, как того требовали правила их сторонников; каждый из них нес обнаженную саблю с апельсином, насаженным на ее конец. За ними шли двое мулл, неся в руках тарелки с сахаром, покрытые лепестками китайских роз, и, наконец, вслед за муллами шла в относительном порядке толпа индийцев.

Сбор начался с первых же домов города, потому что, несомненно проникнутые духом равенства, сборщики не гнушаются самыми бедными хижинами, пожертвования которых, так же как пожертвования самых богатых домов, тратятся на частичное покрытие гигантских расходов, понесенных этим небогатым населением, чтобы сделать церемонию как можно более торжественной. Нужно сказать, что сборщики держат себя с присущей восточным людям гордостью, совсем не униженно и раболепно, а, наоборот, скорее благородно и трогательно. После того как вожди, перед которыми открываются все двери, приветствуют хозяев, опуская перед ними концы своих сабель, мулла выходит вперед и предлагает присутствующим сахар с розовыми лепестками. В это время другие индийцы, заранее назначенные вождями, подставляют тарелки, в которые хозяева кладут свои подношения, потом все произносят «салям» и уходят. Они словно бы не принимают милостыню, но приглашают людей, чуждых их веры, к символическому союзу, чтобы те по-братски разделили с ними расходы на их обряды и дары их религии.

Обычно сбор денег распространяется не только на все дома города, но и на корабли, стоящие в порту и в значительной части принадлежащие морским ласкарам. Но на этот раз сбор здесь был очень скудным, поскольку большинство судов так пострадало, что их капитаны скорее сами нуждались в помощи, чем могли оказывать ее.

Однако в то время, когда сборщики были в порту, между редутом Лабурдоне и Белым фортом появился корабль, который был замечен еще с утра; он шел под голландским флагом, на всех парусах, приветствуя форт, и тот отвечал на каждый его выстрел. Конечно, когда на остров налетел ураган, этот корабль был еще далеко — это было видно по тому, что все его снасти, все его тросы были в полном порядке, — и теперь он приближался, грациозно наклонившись, словно рука какой-то морской богини вела его по поверхности воды. Издали с помощью подзорной трубы можно было видеть на палубе весь экипаж корабля в мундирах войск короля Вильгельма, как будто специально явившийся в парадной форме, чтобы непременно участвовать в церемонии. Понятно, что праздничный и радостный вид этого корабля привлек внимание обоих вождей ласкаров. Как только он бросил якорь, предводитель морских ласкаров сел в лодку и в сопровождении сборщиков с тарелками и еще дюжины своих людей направился к кораблю, оказавшемуся вблизи ничуть не хуже, чем на расстоянии.

В самом деле, если голландская опрятность, столь знаменитая во всем свете, заслуживает всяческой похвалы, то этот красивый корабль представлял собой плавающий храм самой опрятности; его палуба, выскобленная, вымытая, вытертая, отполированная, могла поспорить своей нарядностью с паркетом самого роскошного салона. Вся его медная отделка блестела как золото, лестницы, сделанные из ценных пород индийского дерева, казались украшениями, а не предметами повседневной необходимости. Что касается вооружения, то оно было предназначено скорее для артиллерийского музея, чем для арсенала корабля.

Капитан Ван ден Брук (так звали хозяина этого изумительного судна) при виде приближающихся ласкаров, вероятно, понял, в чем дело, потому что вышел к трапу, чтобы встретить их предводителя, и, обменявшись с ним словами на их языке — а это доказывало, что он не в первый раз плавает в Индийских морях, — положил на поднесенную ему тарелку не золотую монету, не столбик серебра, а прекрасный небольшой алмаз — он мог стоить сотни луидоров. Извинившись, что у него нет сейчас наличных денег, он просил вождя ласкаров удовольствоваться этим пожертвованием, которое настолько превосходило ожидания славного приверженца Али и так мало соответствовало обычной прижимистости соотечественников Яна де Витта, что предводитель ласкаров сначала не посмел принять всерьез такую щедрость, и только когда Ван ден Брук три или четыре раза заверил его, что алмаз действительно предназначен шиитам, к которым капитан, по его собственному утверждению, относился с большой симпатией, он поблагодарил его и собственноручно поднес ему тарелку с лепестками роз, обсыпанными сахаром. Капитан изящно взял щепотку лепестков и, поднеся ко рту, сделал вид, что ест их, к большому удовольствию индийцев, которые покинули гостеприимный корабль лишь после многократно повторенного «салям», чтобы продолжить свой сбор. Каждому встречному они рассказывали о свалившейся на них с неба необыкновенной удаче, но. больше она не повторилась.

Так прошел день. Каждый скорее готовился к завтрашнему празднику, чем принимал участие в сегодняшнем, который был, так сказать, только прологом.

На следующий день должны были состояться скачки. Даже обычные бега проходили на Иль-де-Франсе с большой пышностью, но эти, проводившиеся в честь праздника, а главное, предложенные губернатором, обещали, понятно, превзойти все, что обитатели острова видели доныне.

Праздник должен был состояться, как всегда, на Марсовом поле; вся площадь, кроме небольшой части, отведенной для бегов, с самого утра была заполнена зрителями, так как ожидались не только главные скачки — выступление джентльменов-наездников, основное развлечение дня. Спортивному состязанию предшествовали другие, потешные бега, особенно привлекательные для простонародья, потому что все могли в них участвовать. В начале праздника предстояли забавные бега со свиньей, бега в мешке и бега на пони. Победителям состязаний полагался приз, учрежденный губернатором. Победитель бегов на пони должен был получить великолепное ментоновское двуствольное ружье, победитель бегов в мешке — роскошный зонтик, а победитель бегов со свиньей в качестве приза получал саму свинью.

Призом главных скачек была изумительная серебряная позолоченная чаша, ценная не столько материалом, из которого она была изготовлена, сколько своей работой.

Мы сказали, что уже на рассвете места, оставленные для публики, были заполнены зрителями, но высший свет начал собираться только к десяти часам. Как в Лондоне, в Париже и повсюду, где бывают бега, места на трибуне были предназначены для знатных персон. Но, то ли из прихоти, то ли не желая смешиваться с толпой, самые блистательные дамы города Порт-Луи решили смотреть на бега из колясок. Все они, за исключением приглашенных в губернаторскую ложу, расположились напротив финишной линии или как можно ближе к ней, предоставив трибуны буржуа и мелким негоциантам. Молодые же люди приехали, по большей части, верхом и собирались следовать за участниками скачек по внутреннему кругу. Любители, члены жокей-клуба Иль-де-Франса, разгуливали в это время по беговой дорожке и заключали невероятные пари с чисто креольской непринужденностью.

В половине одиннадцатого казалось, что весь Порт-Луи собрался на Марсовом поле. Среди самых элегантных женщин в роскошных колясках выделялись мадемуазель Куде и мадемуазель Сипри де Жерсиньи. Сипри де Жерсиньи была в то время одной из самых красивых девушек Иль-де-Франса, сегодня же она все еще одна из самых его прекрасных женщин: ее роскошные черные волосы славятся даже в парижских салонах. Привлекали внимание шесть барышень Дерюн: белокурые, свежие, грациозные, они обычно выезжали все вместе в экипаже, и их иначе не называли как букет роз.

Впрочем, вся трибуна губернатора в тот день заслуживала сравнения, данного барышням Дерюн. Тот, кто никогда не посещал колонии, и в особенности тот, кто не был на Иль-де-Франсе, не может представить себе очарования и грации креольских женщин с их бархатными глазами и черными как смоль волосами; среди креолок выделяются, как северные цветы, бледные дочери Англии с прозрачной кожей, воздушными волосами, изящно склоненными головками. В глазах молодых людей букеты, которые держали в руках прелестные зрительницы, по всей вероятности, представляли собой призы гораздо более ценные, чем чаши от Одно, ружья из Ментона, зонтики от Вердье, которые губернатор в своей неслыханной щедрости мог подарить победителям.

В первом ряду трибуны лорда Уильяма между г-ном де Мальмеди и мисс Генриеттой сидела Сара; Анри же расхаживал по беговой дорожке, заключая пари со всеми, кто хотел поставить против него; однако, нужно сказать, таких было немного, ведь помимо того, что молодой человек был отличным наездником, прославившимся на скачках, он владел в это время скакуном, который считался самым быстрым на острове.

В одиннадцать часов гарнизонный оркестр, расположившийся между двумя трибунами, дал сигнал к началу представления; как мы уже сказали, первыми были бега со свиньей.

Читателю известно это шутовское зрелище, бытующее во многих деревнях Франции: хвост свиньи смазывают топленым салом, и участники игры по очереди пытаются удержать ее, причем разрешается хвататься только за хвост. Тот, кто остановит свинью, считается победителем. Это состязание для простонародья: все имеют право принять в нем участие, и никакого списка не составляют.

Животное привели два негра; это была великолепная крупная свинья, заранее намазанная жиром и готовая вступить на ристалище. При виде нее раздался единодушный крик, и негры, индийцы, малайцы, мадагаскарцы и местные уроженцы, ломая барьер, за который они до сих пор не смели заходить, ринулись к животному. Испуганная этой суматохой свинья бросилась бежать.

Были приняты меры, чтобы она не смогла ускользнуть от своих преследователей: у бедного животного передние ноги были привязаны к задним, приблизительно так, как спутывают ноги лошадей, чтобы заставить их двигаться иноходью. В результате свинья могла бежать лишь очень медленно и скоро была настигнута; тут-то и начались разочарования участников этой игры.

Ясно, что первые из них имеют мало шансов стать победителем: свеженамазанный хвост невозможно удержать в руках и свинья без труда вырывается от преследователей. Но, по мере того, как участники стирают первые слои жира, животное начинает потихоньку понимать, что притязания тех, кто хочет ее поймать, не так уж нелепы, как это было вначале. И тогда раздается ее хрюканье, смешанное с пронзительными криками. Время от времени, когда атака на свинью становится чересчур настойчивой, животное поворачивается рылом к самым рьяным своим врагам, а те, в зависимости от того, насколько большим мужеством наделила их природа, либо продолжают преследование, либо отступают. Наконец, приходит минута, когда хвост, полностью лишившись обманной смазки, уже почти не скользит в руках, предавая своего владельца: тот отбивается, хрюкает, визжит, однако все тщетно — единодушные овации достаются его победителю.

В этот день все шло в обычном порядке. Свинья сравнительно легко освободилась от первых преследователей и, хотя ей мешали веревки, начала обгонять всех на этом поприще мученичества. Но вот дюжина самых лучших и самых сильных бегунов, озлобившись от этой гонки, стали догонять бедное животное и хватать его за хвост, не давая ни секунды передышки; все указывало на то, что минута поражения свиньи, как ни пыталась та мужественно оттянуть ее, все же приближается. В конце концов еще пять или шесть ее врагов, запыхавшись и тяжело дыша, отстали. Однако, по мере того как уменьшалось число претендентов, шансы тех, кто продолжал борьбу, росли, поэтому, воодушевленные криками зрителей, они удвоили свою силу и ловкость.

В числе тех претендентов, кто, казалось, решился довести дело до конца, были двое наших старых знакомцев: Антонио Малаец и китаец Мико-Мико. Оба бежали за свиньей с самого начала и не отставали от нее ни на минуту: сотни раз хвост ускользал из их рук, но они чувствовали, что все для них идет к удаче и, не теряя надежды, предпринимали новые попытки добиться успеха. Наконец, оставив позади всех своих конкурентов, они оказались вдвоем. Вот тогда-то борьба стала по-настоящему захватывающей и зрители начали заключать пари на крупные суммы.

Бега продолжались еще минут десять. Обежав вокруг всего Марсова поля, свинья дошла до состояния, которое в охотничьих терминах называется подъемом зверя: визжа и хрюкая, она поворачивалась к преследователям; однако это упорное сопротивление не смущало противников, по очереди хватавших ее за хвост с размеренностью, достойной пастухов Вергилия. Наконец Антонио остановил беглянку, и все подумали, что он победил. Но животное, собрав последние силы, рванулось вперед, и хвост в сотый раз выскользнул из рук малайца. Мико-Мико, державшийся настороже, сейчас же схватил его; удача, которая, казалось, была на стороне Антонио, перешла теперь к Мико-Мико. Зрители, поставившие на него, решили, что он оправдал их надежды. Китаец схватил хвост двумя руками, напрягся, сопротивляясь изо всех сил, но свинья потащила его. За ним бежал малаец, почти смирившийся с поражением и сокрушенно качавший головой. Однако он был готов сменить китайца и на всякий случай держался рядом со свиньей, свесив свои длинные руки и натерев ладони песком (для чего ему почти не надо было нагибаться), чтобы придать им цепкость. Это достойное упрямство, впрочем, было напрасно: Мико-Мико был уже близок к победе. Протащив за собой китайца на десять шагов, свинья как будто признала себя побежденной и остановилась: она тянула вперед, но равная сила тянула ее назад. И поскольку равные силы уравновешиваются, свинья и китаец замерли на мгновение в неподвижности, явно не оставляя яростных попыток: животное — двигаться вперед, человек — оставаться на месте, и все это под громкие аплодисменты толпы. Так продолжалось в течение нескольких секунд и все уже начали думать, что так будет продолжаться еще долго, как вдруг противников разметало в разные стороны. Свинья покатилась вперед, Мико-Мико — назад: оба исполнили одно и то же движение, с той только разницей, что животное перекатилось через брюхо, а человек — через спину. Антонио тут же радостно ринулся к свинье, сопутствуемый криками всех, кто был заинтересован в его победе и на этот раз поверил в нее. Но радость его оказалась недолгой, его постигло жестокое разочарование: в то мгновение, когда он хотел схватить животное за часть тела, обозначенную в программе, поиски ее оказались тщетными. У несчастной свиньи хвоста больше не было: он остался в руках Мико-Мико, и тот, ликуя, предстал с трофеем перед публикой, взывая к ее беспристрастности.

Случай был непредвиденный; пришлось положиться на совесть судей; те посовещались с минуту и большинством голосов — трое против двух — решили: «принимая во внимание, что Мико-Мико неоспоримо поймал животное, даже если оно предпочло остаться без хвоста, Мико-Мико, несомненно, должен быть признан победителем».

В результате Мико-Мико был объявлен победителем и было подтверждено его право на захваченный им приз. Китаец, уразумев решение судей, тут же схватил свою собственность за задние ноги и повел ее перед собой, подобно тому, как толкают тачку.

Антонио же, ворча, удалился, смешался с толпой, однако та оказала ему радушный прием, ведь толпа всегда великодушно относится к тем, кого постигла неудача.

Зрители шумели, как это всегда бывает по окончании зрелища, привлекшего их внимание, но вскоре все успокоились и было объявлено начало бегов в мешке; каждый занял свое место, весьма довольный только что закончившимся первым состязанием и не желая ничего упустить из второго.

Дистанция для бегов в мешке начиналась у мильного столба Дрейпера и кончалась у трибуны губернатора, то есть в ней было около ста пятидесяти шагов. По данному сигналу участники — их было пятьдесят человек — выскочили вприпрыжку из хижины, специально для этого сооруженной, и построились в ряд.

Пусть читатель не удивляется большому числу участников этих состязаний: призом, назначенным победителю, был роскошный зонтик, а зонтик в колониях, особенно на Иль-де-Франсе, для негров всегда был предметом вожделения. Почему эта страсть достигла у них такой силы, что стала просто манией, мне не известно, и люди, более ученые, чем я, занимались исследованием этого явления, но их труды оказались бесплодными. Мы также просто-напросто указываем на этот факт, не выясняя его сути. Словом, губернатору дали хороший совет, раз в качестве приза за бега в мешке победителю он выбрал эту вещь.

Многие наши читатели — хоть раз в жизни — все же видели такие бега: человек влезает в мешок, который завязывают у него на шее, так что руки и ноги оказываются в мешке, поэтому участник состязания не может бежать, ему приходится только прыгать. Такой вид борьбы обычно бывает смешным, здесь же зрелище становилось особенно забавным, поскольку шутовство усиливалось странностью голов, торчавших из мешков, и любопытным разнообразием цветов участников этого соревнования — негров и индийцев, как и в бегах со свиньей.

В первых рядах тех, кого прославили многочисленные победы в состязаниях этого рода, были негры Телемах и Вижу; унаследовав взаимную ненависть своих хозяев, они редко встречались без того, чтобы не обменяться бранью, часто выливавшейся, что делало честь их мужеству, в изрядные потасовки; но на этот раз, когда руки их были лишены свободы, а ноги упрятаны, они довольствовались тем, что бросали друг на друга злобные взгляды; впрочем, между ними находились три или четыре их собрата. В момент старта из хижины появился, подпрыгивая, и присоединился к ним пятьдесят первый конкурент — Антонио Малаец, проигравший на предыдущих бегах.

По сигналу все бросились вперед, прыгая причудливым образом, как стая кенгуру; они толкались, сваливали друг друга с ног, катались по земле, снова вставали, снова толкались и падали. Пока они не прошли первые шестьдесят шагов, невозможно было предвидеть будущего победителя: дюжина участников следовала друг за другом на таком близком расстоянии, падения их были так неожиданны и так меняли расстановку сил, что в одну секунду, как на пути в царство небесное, первые становились последними, а последние — первыми. Однако, надо сказать, что среди самых опытных, тех, кто все время шел впереди, были Телемах, Бижу и Антонио. Через сто шагов от исходной точки они остались одни и вся борьба должна была пройти между ними.

Антонио с присущей ему хитростью быстро обнаружил взаимную ненависть Бижу и Телемаха по злобным взглядам, какие они бросали друг на друга, и рассчитывал на это не меньше, чем на свою собственную ловкость. Когда коварный малаец случайно оказался между ними и, следовательно, разделил их, он тут же воспользовался одним из своих многочисленных падений, чтобы уйти в сторону и оставить противников по соседству друг с другом. Как он предполагал, так и случилось: Бижу и Телемах, увидев, что препятствие, разделявшее их, исчезло, и они находятся рядом, мгновенно приблизились друг к другу, обмениваясь все более и более страшными взглядами, скрежеща зубами, как обезьяны, когда они ссорятся из-за ореха, и к грозной пантомиме добавилась еще и желчная ругань. К счастью, находясь в мешке, они не могли перейти от слов к драке. Но по движению мешковин легко было заметить, что руки у них так и чесались отомстить за оскорбления, которые сыпались с их уст. Влекомые обоюдной ненавистью, они сближались, их мешки соприкасались, и при каждом прыжке они толкали друг друга, все ожесточеннее ругались, обещая, что, как только они освободятся от мешков, между ними произойдет встреча более свирепая, чем все предыдущие. В это время Антонио вырвался вперед.

Увидев, что малаец опередил их на пять или шесть шагов, оба негра временно оставили вражду и попытались более мощными прыжками, чем те, что они делали до сих пор, наверстать упущенное, и им это явно удалось, особенно Телемаху, которому падение противника дало новый шанс. Антонио упал, и, хотя ему удалось почти сразу вскочить на ноги, Телемах уже обошел его.

Произошедшее оказалось тем более важным, что все они были уже шагах в десяти от финиша; Вижу, зарычав, с отчаянным усилием ринулся к своему сопернику; однако Телемах не позволил себя обогнать: он продолжал прыгать с возрастающей подвижностью; теперь каждый мог поклясться, что зонтик достанется ему. Но человек предполагает, а Бог располагает. Телемах оступился, зашатался при громких криках толпы и упал, но при этом, верный своей ненависти к Бижу, постарался преградить ему дорогу. Бижу не смог на бегу отклониться в сторону, наткнулся на Телемаха и тоже покатился по пыльной площадке.

Тотчас у обоих одновременно возникла одна и та же мысль: лучше, чтобы приз получил кто-то третий, чем позволить победить сопернику. Поэтому, к великому удивлению зрителей, оба противника, вместо того чтобы подняться и продолжать свое продвижение к цели, едва встав на ноги, бросились колотить друг друга, насколько позволяла им холщовая тюрьма. Сражаясь головой, как это делают бретонцы, они тем самым позволили Антонио, свободному от помех и избавленному от соперников, спокойно продолжать бег. Они же перекатывались друг через друга и, лишенные возможности пустить в ход ноги и руки, изо всех сил кусались.

В это время Антонио, торжествуя, достиг цели и выиграл зонтик, который немедленно был ему вручен. Он тут же раскрыл его под рукоплескания публики, в большинстве состоявшей из негров, которые завидовали счастливому обладателю подобного сокровища.

Бижу и Телемаха разняли, потому что они все еще продолжали кусать друг друга. У Бижу пострадал нос, а Телемах лишился части уха.

Настала очередь выступления пони; тридцать маленьких лошадок, уроженцы Тимора и Пегу, вышли из-за устроенной для них ограды; верхом на них сидели индийские жокеи, мадагаскарцы или малайцы. Их появление было встречено всеобщим оживлением, потому что эти бега больше всего развлекают черное население острова. Действительно, непокорность полудиких, почти не укрощенных лошадок таит много непредвиденного. Поэтому раздались тысячи возгласов, ободряющих смуглых жокеев, под которыми неистовствовала стая демонов; чтобы удержать их, требовалась вся сила и вся ловкость их всадников; они помчались бы во весь опор, не ожидая сигнала, если бы он заставил себя хоть немного ждать. Но губернатор вовремя распорядился, и сигнал был дан.

Все пони ринулись или, вернее, взлетели, потому что они были больше похожи на стаю птиц, летящих над землей, чем на стадо четвероногих, бегущих по ней. Но, едва доскакав до могилы Маларти, они по своей привычке начали «баловать», как говорят на жаргоне скачек, то есть половина их умчалась в Черный лес, унося с собой всадников, несмотря на все их усилия удержаться на Марсовом поле. У моста исчезла треть из тех, что еще оставались, поэтому, когда пони домчались до мильного столба Дрейпера, их было лишь семь или восемь; еще два или три скакуна продолжали бег, сбросив жокеев.

Дистанция составляла два круга; всадники, не останавливаясь, вихрем пронеслись за финишную черту и скрылись за поворотом, провожаемые громкими криками и смехом; затем все стихло. Остальные лошади, кроме одной-единственной, оставшейся на дорожке, разбежались кто куда: часть исчезла в лесу Водовзводной башни, часть — у ручья в расщелине, часть — у моста. Прошло десять минут ожидания.

И вдруг на склоне горы показалась лошадь без всадника. Она вбежала в город, проскакала вокруг церкви и по одной из улиц, ведущих к Марсову полю, вернулась на беговую дорожку, по собственной прихоти продолжая вольный бег, покорная лишь инстинкту; и тогда со всех сторон начали появляться все новые лошади, но они пришли слишком поздно: в мгновение ока первый конь доскакал до финиша, пересек финишную черту и, пробежав еще полсотни шагов, остановился, словно понял, что он победитель.

Призом, как мы уже сказали, было превосходное ружье, его и вручили владельцу умного животного. Это был колонист Сондерс.

Тем временем со всех сторон сбегались остальные лошади — так вспугнутые ястребом голуби один за одним возвращаются на свою голубятню.

Семь или восемь лошадей так и не вернулись, их нашли только на второй или третий день.

Настала очередь главных скачек; после получасового перерыва стали раздавать программы и заключать пари.

Самым азартным из тех, кто держал пари, был капитан Ван ден Брук; сойдя со своего судна, он прошел прямо к Вижье, лучшему ювелиру в городе, известному своей честностью, свойственной овернцам, и обменял алмазы на банкноты и золотые монеты на сумму около ста тысяч франков. Тотчас он, превзойдя самых смелых спортсменов и вызвав всеобщее изумление, поставил всю эту сумму на одну лошадь, имя которой на острове никому ничего не говорило. Звали ее Антрим.

Были записаны имена четырех лошадей:

Реставрация — полковника Дрейпера;

Вирджиния — г-на Рондо де Курси;

Джестер — г-на Анри де Мальмеди;

Антрим — г-на** (имя владельца было заменено двумя звездочками).

Самые крупные суммы были поставлены на Джестера и Реставрацию, которые на прошлогодних скачках стали победителями. На этот раз на них рассчитывали еще больше, потому что всадниками были их хозяева — превосходные наездники; Вирджиния же участвовала в скачках впервые.

Между тем, хотя капитану Ван ден Бруку и внушали с состраданием, что он делает глупость, он все же поставил на Антрима, и это только возбудило общее любопытство, вызванное интересом как к лошади, так и к ее таинственному хозяину.

Поскольку наездниками были сами хозяева, их не нужно было взвешивать, и потому никто не удивился, что под навесом не оказалось ни Антрима, ни джентльмена, скрывшего свое имя под условным знаком: решили, что он явится к началу состязаний и займет свое место среди соперников.

Наступил момент, когда лошади и их всадники вышли из-за ограды. Со стороны малабарского лагеря появился и тот, кто после распространения программы скачек вызывал всеобщее любопытство. Но его вид не только не успокоил публики, но еще усилил ее волнение: он был одет в египетский наряд, вышивки которого виднелись из-под бурнуса, закрывавшего половину его лица; он сидел на лошади по-арабски, то есть с короткими стременами; лошадь была оседлана по-турецки. С первого взгляда каждый понял — это умелый наездник. Что касается Антрима — с первого взгляда всем стало ясно, что появившаяся лошадь и есть та, которая была заявлена под этим именем, — то он, казалось, оправдывал доверие, заранее оказанное ему капитаном Ван ден Бруком, до того этот конь был изящный, гибкий — под стать своему наезднику.

Никто не знал ни лошади, ни всадника, но, так как запись велась у губернатора (для него нельзя было остаться неизвестным), все уважали инкогнито вновь прибывшего; одна только девушка, быть может, подозревала, кто этот всадник, и, краснея, наклонилась вперед, чтобы лучше разглядеть его; это была Сара.

Участники скачек построились в ряд; как мы уже сказали, их было всего четверо, поскольку репутация Джестера и Реставрации устраняла других конкурентов; каждый думал, что борьба будет происходить только между ними.

Так как предполагался лишь один забег наездников-джентльменов, судьи, чтобы продлить удовольствие зрителям, решили, что все лошади сделают два круга вместо одного, следовательно, каждая лошадь должна будет пробежать приблизительно три мили, то есть одно льё, и это даст больше шансов скакунам, приученным к длинным дистанциям.

По сигналу все всадники ринулись вперед, но, как известно, в таких обстоятельствах вначале нельзя ничего предвидеть. На середине первого круга Вирджиния (повторяем, она участвовала в состязаниях впервые) обогнала всех на тридцать шагов, почти рядом с ней бежал Антрим, а Реставрация и Джестер отстали, по-видимому сдерживаемые своими всадниками. Там, где начался горный склон, то есть примерно на двух третях круга, Антрим вышел на полкорпуса вперед, в то время как Джестер и Реставрация приблизились на десять шагов; это означало, что они могли обогнать его, и зрители, наклонясь вперед, аплодировали, подбадривая всадников; вдруг, случайно или с намерением, Сара уронила свой букет. Незнакомец увидел это и, не замедляя бега своего коня, с изумительной ловкостью соскользнул под его живот так, как это делают арабские наездники, подбирая джериды, поднял упавший букет, поклонился его* прекрасной владелице и продолжил свой путь, потеряв не более десяти шагов, которые, казалось, он меньше всего пытался наверстать.

Посредине второго круга Реставрация догнала Вирджинию, за ними следовал Джестер, в то время как Антрим все еще оставался на семь или восемь шагов позади, но, так как его всадник не торопил его ни хлыстом, ни шпорами, все понимали, что небольшое отставание ничего не значит и что он наверстает потерянное расстояние, когда найдет это нужным.

На мосту Реставрация споткнулась о камень и упала вместе со своим всадником; тот, не освободившись от стремян, силился поставить ее на ноги. Благородное животное сделало попытку привстать, но тут же упало снова: у него была сломана нога.

Три остальных соперника продолжали бег; в тот момент впереди шел Джестер, Вирджиния следовала за ним, Антрим скакал рядом с Вирджинией. Но там, где дорога шла в гору, Вирджиния стала отставать, в то время как Джестер удерживал преимущество, а Антрим без всяких усилий начал его обходить. У мильного столба Дрейпера он отставал от своего соперника только на корпус лошади; Анри, чувствуя, что его нагоняют, начал хлестать Джестера. Двадцать пять тысяч зрителей этих поразительных скачек рукоплескали, махали платками, подбадривая соперников. Тогда незнакомец наклонился к гриве Антрима, произнес несколько слов по-арабски, и умный конь, словно поняв, что говорит ему хозяин, удвоил скорость. До финиша оставалось только двадцать пять шагов; лошади скакали напротив первой трибуны, и Джестер все еще опережал Антрима на голову. Тут незнакомец, видя, что терять время нельзя, пришпорил коня и, привстав в стременах, отбросив капюшон своего бурнуса, сказал сопернику:

— Господин Анри де Мальмеди, за два оскорбления, которые вы мне нанесли, я отвечу вам одним, но надеюсь, что оно будет равноценно двум вашим.

И, подняв при этих словах руку, Жорж — это был он — ударил Анри хлыстом по лицу.

Потом, пришпорив Антрима, он опередил своего соперника у финиша на два корпуса, но, вместо того чтобы остановиться там и получить приз, он продолжил бег и посреди всеобщего изумления исчез в лесу, окружающем могилу Маларти.

Жорж получил удовлетворение: за два оскорбления, нанесенные ему г-ном де Мальмеди с разрывом в четырнадцать лет, он отплатил лишь одним, но публичным, страшным, несмываемым, решавшим все его будущее, потому что оно было не только вызовом сопернику, но и объявлением войны всем белым.

Итак, неумолимым ходом событий Жорж был поставлен лицом к лицу с укоренившимся предрассудком — для разрушения его он совершил столь долгий путь. Предстояла борьба не на жизнь, а на смерть.

XVIII ЛАЙЗА

Жорж был один на отведенной ему половине отцовского дома в Моке и обдумывал положение, в которое он себя поставил, когда ему сообщили, что его спрашивает какой-то негр. Естественно, он подумал, что это вызов от Анри де Мальмеди, и распорядился, чтобы пригласили посланца.

При первом же взгляде Жорж убедился, что ошибся, но у него зародилось смутное воспоминание: где-то он видел этого человека, но при каких обстоятельствах, не мог вспомнить.

— Вы меня не узнаете? — спросил негр.

— Нет, — ответил Жорж, — однако мы с тобой где-то встречались, не так ли?

— Дважды.

— Где же?

— В первый раз у Черной реки, где вы спасли девушку, а во второй…

— Верно, вспоминаю, — прервал его Жорж, — а во второй?..

— А во второй, — прервал его в свою очередь негр, — когда вы вернули нам свободу. Мое имя — Лайза, а брата — Назим.

— А что стало с твоим братом?

— Назим, когда был рабом, хотел бежать на Анжуан. Вы освободили его, он отправился к отцу и сейчас должен быть там. Благодарю вас за него.

— Но ты ведь тоже свободен, почему ты не уехал? — спросил Жорж. — Это странно.

— Сейчас объясню, —улыбаясь, ответил негр.

— Слушаю, — сказал Жорж, невольно заинтересованный этим разговором.

— Я сын вождя племени, — начал негр, — во мне течет арабская и зангебарская кровь; я не рожден жить в неволе.

Жорж улыбнулся, не узнавая в гордыне негра отражение своей собственной гордыни.

Негр продолжал, не заметив его улыбки или не обратив на нее внимания:

— Вождь Керимбо захватил меня в плен во время войны и продал работорговцу, а тот продал господину де Мальмеди. Я предложил выкуп — двадцать фунтов золотого песка, за которыми нужно было послать на Анжуан раба, но слову негра не поверили, и мне отказали. Сначала я настаивал, потом… в моей жизни произошла перемена, и я перестал думать об отъезде.

— А господин де Мальмеди обращался с тобой как ты того заслуживал? — спросил Жорж.

— Не совсем так, — ответил негр. — Три года спустя мой брат Назим также попал в плен и был продан, но, к счастью, тому же хозяину, что и я. Однако, в отличие от меня, у него не было причин оставаться здесь, и он решил бежать. Что произошло потом, вы знаете, ведь вы его спасли. Я любил брата как своего ребенка, а вас, — продолжал негр, скрестив руки на груди и поклонившись, — я люблю теперь как отца. Итак, слушайте, что здесь происходит, это и вас касается. Нас здесь восемьдесят тысяч цветных и двадцать тысяч белых.

— Знаю, — сказал Жорж, улыбаясь, — я тоже всех пересчитал.

— Я догадывался об этом. Среди этих восьмидесяти тысяч двадцать тысяч, по крайней мере, могут сражаться, в то время как среди белых, включая восемьсот солдат английского гарнизона, соберется не более четырех тысяч человек.

— Мне и это известно, — произнес Жорж.

— Тогда вы догадываетесь, о чем идет речь? — спросил Лайза.

— Я жду, что ты мне объяснишь.

— Мы твердо решили избавиться от белых. Мы, слава Богу, достаточно страдали, чтобы получить право отомстить.

— Ну и что? — спросил Жорж.

— Так вот — мы готовы! — ответил Лайза.

— Что же вы медлите, почему не мстите?

— У нас нет вождя, точнее, предлагаются два, но ни один из них не подходит для подобного начинания.

— Кто же они?

— Один из них Антонио Малаец.

Губы Жоржа тронула презрительная улыбка.

— А кто другой? — спросил он.

— Другой — это я, — ответил Лайза.

Жорж посмотрел в лицо этого человека, который мог бы послужить для белых примером скромности, заявив, что недостоин роли вождя.

— Значит, другой — это ты? — переспросил молодой человек.

— Да, — ответил негр, — но у такого дела не могут быть два вождя: нужен только один.

— Так-так, — отозвался Жорж, решив, что Лайза хотел бы стать единственным вождем движения.

— Да, нужен один вождь, верховный, безоговорочный, чей авторитет никем не мог быть оспорен.

— Но как найти такого человека? — спросил Жорж.

— Он найден, — сказал Лайза, пристально глядя на молодого мулата, — но согласится ли он?

— Он рискует головой, — заметил Жорж.

— А разве мы ничем не рискуем? — промолвил Лайза.

— Но какое ручательство вы ему дадите?

— То же, что и он нам: преследования и неволя в прошлом, мщение и свобода в будущем.

— Какой вы выработали план?

— Завтра, после праздника Шахсей-Вахсей, когда белые, устав от развлечений и сожжения пагоды, разойдутся по домам, ласкары останутся одни на берегу реки Латаний; и тогда со всех сторон соберутся африканцы, малайцы, мадагаскарцы, малабарцы, индийцы — все, кто участвует в заговоре, и они изберут вождя, а этот вождь поведет их. Так вот: дайте согласие — и вы будете вождем.

— Кто же поручил тебе сделать мне такое предложение? — спросил Жорж.

Лайза высокомерно улыбнулся:

— Никто.

— Тогда это ты сам придумал?

— Да.

— Кто же внушил тебе эту мысль?

— Вы сами.

— Почему я?

— Потому что только с нашей помощью вы сможете достичь своей цели.

— А кто тебе сказал, какую цель я преследую?

— Вы желаете жениться на Розе Черной реки и ненавидите господина Анри де Мальмеди. Вы хотите обладать одной и отомстить другому! Только мы сможем оказать вам помощь в этом деле, иначе первую вам не отдадут в жены, а второго не позволят сделать вашим противником.

— А откуда ты знаешь, что я люблю Сару?

— Я наблюдал за вами.

— Ты ошибаешься.

Грустно покачав головой, Лайза произнес:

— Глаза иногда ошибаются, но сердце — никогда.

— Может быть, ты мой соперник? — заметил Жорж, пренебрежительно улыбнувшись.

— Соперником может быть человек, имеющий надежду, что его полюбят, а Роза Черной реки никогда не полюбит Льва Анжуана.

— Значит, ты не ревнуешь?

— Вы ей спасли жизнь, и ее жизнь принадлежит вам, это справедливо; мне не было даже дано счастье умереть за нее, но, тем не менее, — добавил негр, пристально глядя на Жоржа, — поверьте, я сделал все, что следовало, для этого.

— Да, да, — произнес Жорж, — ты храбрый человек, но другие? Могу ли я надеяться на них?

— Я могу ответить лишь за себя, — ответил Лайза, — а за себя я отвечаю: если вам нужен мужественный, верный и преданный человек — располагайте мною!

— И ты первый будешь повиноваться мне?

— Всегда и во всем.

— Даже в том, что касается… — Жорж замолк, гладя на Лайзу.

— Даже в том, что касается Розы Черной реки, — произнес негр, поняв, что хотел сказать молодой мулат.

— Но откуда у тебя такая преданность по отношению ко мне?

— Олень Анжуана должен был умереть под плетьми палачей, но вы выкупили его. Лев Алжуана был закован цепями, но вы дали ему свободу. Среди зверей лев не только самый сильный, но и самый великодушный, и потому, что он самый сильный и великодушный, — продолжал негр, скрестив руки и гордо подняв голову, — меня и назвали Лайза Лев Анжуана.

— Хорошо, — сказал Жорж, протягивая негру руку. — Дай мне день на размышление.

— А что вам мешает решиться сейчас же?

— Сегодня я публично, страшно, смертельно оскорбил господина Анри де Мальмеди.

— Знаю, я при этом присутствовал, — промолвил негр.

— Если господин де Мальмеди будет драться со мной на дуэли, я пока ничего определенного сказать не могу.

— А если он откажется? — с улыбкой спросил Лайза.

— Тогда я в вашем распоряжении. Но, тогда, поскольку он храбр, дважды дрался на дуэлях с белыми и на одной из них убил своего противника, он нанес бы мне третье оскорбление в добавление к двум предыдущим и это переполнило бы чашу.

— О, тогда вы наш вождь, — сказал Лайза, — белый не станет драться на дуэли с мулатом.

Жорж нахмурился, он уже думал об этом. Но почему тогда белый может терпеть позорное клеймо на лице, нанесенное ему мулатом?

В эту минуту вошел Телемах.

— Хозяин, — сказал он, — голландский господин хочет говорить с вами.

— Капитан Ван ден Брук? — спросил Жорж.

— Да.

— Очень хорошо, — заметил Жорж.

Затем, обратившись к Лайзе, он добавил:

— Подожди меня здесь, я скоро вернусь; возможно, я смогу дать тебе ответ раньше, чем предполагал.

Жорж вышел из комнаты, где остался Лайза, и с распростертыми объятиями направился туда, где его ожидал капитан.

— Значит, ты меня узнал, брат? — спросил капитан.

— Ну, конечно, Жак! Счастлив тебя обнять, в особенности в эту минуту.

— Ты чуть было не лишился этого счастья.

— В чем дело?

— Я должен был бы уже отплыть.

— Почему?

— Губернатор оказался старой морской лисой.

— Скорее уж морским волком или тигром, Жак, ведь губернатор — это знаменитый коммодор Уильям Муррей, в прошлом капитан «Лестера».

— «Лестера»! Я должен был бы это предвидеть; тогда у нас старые счеты, теперь я все понял.

— Что же случилось?

— А вот что: после скачек губернатор любезно обратился ко мне и сказал: «Капитан Ван ден Брук, у вас прекрасная шхуна». Ответить на это было нечего, и он добавил: «Смогу ли я иметь честь побывать на ней завтра?»

— Он что-то подозревает.

— Да, но я, глупец, не подумал об этом, распустил хвост и пригласил его на завтрак на борту, а он согласился.

— Ну и что?

— Вернувшись на шхуну, чтобы сделать распоряжения относительно этого самого завтрака, я заметил, что с пика Открытия подают сигналы в море. Тогда мне пришло в голову, что сигналы могут отдаваться в мою честь. Я поднялся на гору и через пять минут, осмотрев горизонт в подзорную трубу, установил, что на расстоянии двадцати миль находится корабль, который отвечает на эти сигналы.

— Это был «Лестер»?

— Несомненно: меня намерены блокировать; но тебе известно, Жорж, что я не вчера на свет явился; ветер дует на юго-восток, и судно может войти в Порт-Луи, только лавируя вокруг берега; на это занятие ему потребуется часов двенадцать, чтобы достичь острова Бочаров; тем временем я удеру, и теперь я пришел за тобой, чтобы мы удрали вместе.

— За мной? Почему я должен покинуть остров?

— Ах, да! Ты прав, я ведь тебе еще ничего не сказал. Так вот слушай. Какого черта ты исполосовал хлыстом физиономию этому красавцу? Это невежливо.

— Разве ты не знаешь, кто он такой?

— Ну как же, ведь я держал пари против него на тысячу луидоров. Кстати, Антрим — редкостный конь, приласкай его от меня.

— Ну хорошо, а ты помнишь, как четырнадцать лет тому назад в день сражения этот самый Анри де Мальмеди…

— И что?

Жорж откинул назад волосы и показал брату шрам на лбу.

— Ах, да, верно! — вскричал Жак. — Тысяча чертей! Так у тебя на него обида. А я вот забыл всю эту историю. Впрочем, припоминаю: в ответ на его не очень-то любезный удар саблей я дал ему по физиономии кулаком.

— Да, и я уже было забыл это первое оскорбление, а вернее, готов был простить его, когда он вновь оскорбил меня…

— Как же?

— Он отказал мне в руке своей кузины.

— Ну, ты меня восхищаешь, клянусь честью! Отец и сын воспитывают наследницу как перепелку в клетке, чтобы ощипать ее в свое удовольствие путем выгодного брака, и вот, когда же перепелка стала жирной как надо, приходит браконьер и хочет забрать ее себе. Да что ты!? Как же они могли поступить иначе, если не отказать тебе? К тому же, дорогой мой, ведь мы всего лишь мулаты.

— Так я и не был оскорблен отказом, но во время спора он замахнулся на меня тростью.

— В таком случае он не прав. И ты его избил?

— Нет, — ответил Жорж, улыбаясь тому средству улаживать споры, которое всегда в подобных случаях приходило на ум его брату, — я потребовал дуэли.

— И он отказал? Ну что ж, справедливо, ведь мы мулаты. Мы иногда избиваем белых, бывает, но белые не дерутся с нами на дуэли, как можно!

— Тогда я заявил, что заставлю его драться.

— Потому-то в разгар скачек, coram populo[5], как мы выражались в коллеже Наполеона, ты отвесил ему удар хлыстом по физиономии. Неплохо было придумано, но подобная мера оказалась безуспешной.

— Безуспешной?.. Что ты хочешь этим сказать?

— Я хочу сказать, что вначале Анри, в самом деле, хотел согласиться на дуэль, но никто не пожелал быть его секундантом, и все его друзья заявили ему, что подобная дуэль невозможна.

— Тогда пусть бережет память об ударе хлыстом, который я ему нанес; он волен выбирать.

— Да, но сам ты поберегись другого.

— Чего же я должен поберечься? — спросил Жорж, нахмурив брови.

— Несмотря на все доводы, которые он услышал, упрямец настаивал на дуэли, и тогда, чтобы не допустить ее, друзья были вынуждены пообещать ему нечто другое.

— И что же ему пообещали?

— В один из вечеров, когда ты будешь в городе, человек восемь или десять устроят засаду на пути в Моку, захватят тебя врасплох, когда ты меньше всего этого ожидаешь, разложат тебя и отсыплют двадцать пять ударов розгами.

— Подлецы! Но так наказывают негров!

— А кто мы такие, мулаты? Белые негры, и никто больше.

— Они ему обещали так расправиться со мной? — переспросил Жорж.

— Именно.

— Ты уверен?

— Я присутствовал при их сговоре, меня приняли за чистокровного голландца, поэтому не остерегались.

— Ну что ж, — заявил Жорж, — я решил.

— Ты отправляешься со мной?

— Я остаюсь.

— Послушай, Жорж, — сказал Жак, положив ему руку на плечо, — поверь мне, брат, последуй совету старого философа, не оставайся, уедем отсюда.

— Невозможно! Получится, что я сбежал; а кроме того, я люблю Сару.

— Ты любишь Сару?.. Что ты хочешь сказать этим «Я люблю Сару»?

— Это значит, что либо она должна принадлежать мне, либо я погибну.

— Послушай, Жорж, я ничего не понимаю во всех этих тонкостях. Правда, я влюблялся только в своих пассажирок, но они ничуть не хуже прочих, поверь моему слову. Если б ты их отведал, ты бы отдал четырех белых женщин за одну, скажем, уроженку Коморских островов. У меня их сейчас шесть, выбирай любую!

— Спасибо, Жак. Повторяю тебе, что не могу оставить Иль-де-Франс.

— А я повторяю, что ты не прав. Представился счастливый случай, другого не будет. Я отплываю сегодня в час ночи, тайком; поедем вместе, завтра мы будем уже в двадцати пяти льё отсюда и посмеемся над всеми белыми господами с Маврикия, не говоря уж о том, что если мы поймаем кого-нибудь из них, то сможем с помощью четверых моих матросов вознаградить их тем, что они припасли для тебя.

— Спасибо, брат, — повторил Жак. — Это невозможно!

— Тогда что ж, ведь ты настоящий мужчина, и раз мужчина говорит, что невозможно, значит, это так и есть, а раз так, я отплываю без тебя.

— Да, отправляйся, но не уходи чересчур далеко и ты увидишь нечто неожиданное.

— Что я увижу? Затмение луны?..

— Ты увидишь, что от прохода Декорн до утеса Брабант и от Порт-Луи до Маэбура возникнет вулкан не хуже того, что на острове Бурбон.

— О, это другое дело, ты, видно, затеял что-то пиротехническое? Объясни же мне хоть чуть-чуть.

— Да, и через неделю эти белые господа, что презирают меня, угрожают мне, хотят отхлестать меня как беглого негра, будут у моих ног. Вот и все.

— Небольшое восстание, я понимаю, — сказал Жак. — Но это было бы возможно, если б на острове насчитывалось хоть две тысячи воинов, подобных моим ста пятидесяти ласкарам… Называю их по привычке ласкарами, но среди моих дружков нет ни одного, кто бы принадлежал к этой ничтожной расе: у меня замечательные бретонцы, храбрые американцы, настоящие голландцы, чистокровные испанцы — лучшие люди, представляющие каждый свою нацию. Но кто с тобой, кто поддержит твое восстание?

— Десять тысяч рабов, которым надоело повиноваться, которые тоже хотят командовать.

— Негры? Да что ты! — воскликнул Жак, презрительно выпятив нижнюю губу. — Послушай, Жорж, я их хорошо знаю, я ими торгую: они легко переносят жару, могут насытиться одним бананом, выносливы в труде, у них есть свои достоинства — я не хочу обесценивать свой товар, — но должен тебе сказать: это плохие солдаты. Слушай, ведь как раз сегодня на скачках губернатор интересовался моим мнением о неграх.

— И как же?

— Он мне сказал: «Послушайте, капитан Ван ден Брук, вы много путешествовали, мне представляется, что вы проницательный наблюдатель, как бы вы поступили, если бы были губернатором какого-нибудь острова и на нем произошло бы восстание негров?»

— И что ты ответил?

— Я сказал: «Милорд, я расставил бы сотню открытых бочек с араком на улицах, по которым должны пройти негры, а сам пошел бы спать, оставив ключ в дверях».

Жорж до крови закусил губы.

— Итак, в третий раз прошу тебя, брат, пойдем со мной, это лучшее, что ты можешь делать.

— А я в третий раз повторяю тебе: невозможно.

— Этим все сказано; обними меня, Жорж.

— Прощай, Жак!

— Прощай, брат, но послушай меня, не доверяй неграм.

— Значит, ты отплываешь?

— Да, черт возьми, ведь я не гордый и сумею при случае уйти в открытое море, коль скоро «Лестер» этого пожелает; если же он предложит сыграть со мной партию в кегли — он увидит, откажусь ли я; но в порту, под огнем Белого форта и редута Лабурдоне, — благодарю за любезность. Итак, в последний раз, ты отказываешься?

— Отказываюсь.

— Прощай!

— Прощай!

Молодые люди обнялись в последний раз; Жак направился к отцу, который, ничего не зная, спал крепким сном.

Жорж в это время вошел в свою комнату, где его ждал Лайза.

— Ну, как? — спросил негр.

— Вот что, — ответил Жорж, — скажи повстанцам, что у них есть вождь.

Негр скрестил руки на груди и, не спрашивая ничего более, низко поклонился и вышел.

XIX ШАХСЕЙ-ВАХСЕЙ

Бега, как мы уже сказали, были частью второго праздничного дня; когда они закончились около трех часов пополудни, пестрая толпа людей, покрывавшая возвышенность, направилась к Зеленой долине, в то время как присутствовавшие на состязаниях нарядные кавалеры и дамы, кто в экипажах, а кто верхом, возвращались домой обедать, чтобы сразу же после этого поехать смотреть на упражнения ласкаров.

Это была символическая гимнастика, состоящая из бега, танцев и борьбы под аккомпанемент нестройного пения и варварской музыки, к звукам которой присоединялись выкрики негров-продавцов, торговавших самостоятельно или по поручению хозяев. Одни кричали: «Бананы, бананы!», другие: «Сахарный тростник!», те «Простокваша, простокваша, хорошая молочная простокваша!», а эти: «Калу, калу, хорошее калу!»

Эти упражнения ласкаров продолжаются примерно до шести часов вечера; в шесть часов начинается малое шествие, названное так в отличие от главного шествия, предстоявшего на следующий день.

Между двумя рядами зрителей проходят ласкары: одни наполовину спрятаны под маленькими остроконечными пагодами, устроенными наподобие большой пагоды (они называют их айдорё), другие вооружены палками и тупыми саблями, третьи едва прикрывают изорванным тряпьем свои нагие тела. Потом по особому знаку все начинают двигаться: те, что идут под айдоре, начинают вертеться, танцуя; те, что несут палки и сабли, вступают в борьбу друг с другом, нанося и отражая удары с необыкновенной ловкостью; остальные бьют себя в грудь и катаются по земле, изображая отчаяние; все кричат одновременно и по очереди: «Шахсей! Вахсей! О Хусейн! О Али!»

В то время как они занимаются этой религиозной гимнастикой, некоторые из ласкаров предлагают встречным вареный рис с ароматическими травами.

Это шествие продолжается до полуночи; в полночь ласкары возвращаются в малабарский лагерь в том же порядке, в каком они вышли из него, с тем чтобы выйти на следующий день в тот же час.

Но на следующий день сцена меняется и расширяется. Пройдя по городу, как накануне, ласкары с наступлением ночи возвращаются в лагерь, но только для того, чтобы вынести оттуда большую пагоду, символизирующую объединение обеих групп мусульман в одно целое. В этом году пагода была больше и красивее, чем в предыдущие годы. Покрытая самой роскошной, самой пестрой и самой разнородной бумагой, освещенная изнутри яркими светильниками, а со всех сторон — фонарями из разноцветной бумаги, которые были подвешены ко всем углам и ко всем выступам и струили по широким бокам пагоды потоки переливчатого света, пагода двигалась вперед — ее несло большое число людей, частью находящихся внутри, частью снаружи, и все они пели что-то напоминающее монотонный и мрачный псалом. Перед пагодой шли осветители, раскачивая на конце шеста длиною футов в десять фонари, факелы, огненные колеса и другие детали фейерверка. Тут танцы ласкаров в айдоре и поединки начались с новой силой. Фанатики в разорванной одежде принялись бить себя в грудь, испуская скорбные возгласы, на которые вся масса народа отвечала криками: «Шахсей! Вахсей! О Хусейн! О Али!» — криками еще более протяжными и душераздирающими, чем те, что раздавались накануне.

Дело в том, что пагода, которую они сопровождали на этот раз, изображала одновременно город Кербела, возле которого погиб Хусейн, и гробницу, в которой были похоронены его останки. Кроме того, обнаженный человек, раскрашенный под тигра, изображал чудесного льва, который в течение нескольких дней сторожил останки святого имама. Время от времени он бросался на зрителей, издавая рев, как будто хотел сожрать их, но человек, игравший роль его сторожа и идущий вслед за ним, останавливал его с помощью веревки, в то время как мулла, шедший сбоку, успокаивал его таинственными словами и магнетическими жестами.

В течение нескольких часов процессия с пагодой странствовала по городу и его окрестностям; потом те, кто нес ее, направились к реке Латаний; за ними следовало все население Порт-Луи. Праздник подходил в концу. Оставалось похоронить пагоду, и каждый, кто участвовал в ее триумфальном шествии, хотел теперь присутствовать при ее конце.

Подойдя к реке Латаний, те, что несли огромное сооружение, остановились на берегу; потом, когда пробило полночь, четыре человека приблизились с четырьмя факелами и подожгли пагоду с четырех углов; в тот же миг те, кто нес ее, опустили свою ношу в реку.

Но так как река Латаний всего лишь бурный и неглубокий поток, то в воду погрузилась только нижняя часть пагоды, а пламя быстро захватило всю ее верхнюю часть, взметнулось вверх по огромной спирали и, вращаясь, поднялось к небу. Это было фантастическое зрелище: яркая вспышка этого недолговечного, но живого пламени выхватила из мрака тридцать тысяч зрителей, принадлежавших ко всевозможным расам, кричавших на всевозможных языках и размахивавших платками и шляпами; одни толпились на берегу, другие — на ближних скалах; те смыкались в неясную массу, различимую лишь на первом плане и сливающуюся с темнотой тем больше, чем ближе они стояли к пологу леса, эти — в паланкинах, в экипажах и верхом — образовали огромный круг. Один миг вода отражала готовые погаснуть огни, и вся эта масса народа волновалась, как море; был такой миг, когда тени деревьев вытянулись словно поднимающиеся гиганты; был и такой, когда небо виднелось сквозь красный пар и каждое проходящее по небу облако было похоже на кровавую волну.

Потом свет угас, отдельные фигуры слились в общую массу, деревья, казалось, удалились сами собой и отступили во мрак, небо побледнело и постепенно приняло прежний свинцовый оттенок, облака все больше и больше темнели. Время от времени часть неба, еще не тронутая заревом, в свою очередь воспламенялась и отбрасывала на пейзаж и на зрителей дрожащий отблеск, потом затухала, отчего темнота становилась еще гуще, чем до вспышки. Понемногу весь остов пагоды рассыпался горящими углями, от которых задрожала вода в реке; последние пятна света погасли, а поскольку небо, как уже говорилось, было покрыто облаками, темнота казалась еще более глубокой оттого, что перед тем все было залито ярким светом.

Тогда началось то, что бывает всегда после народных праздников, особенно с иллюминацией и фейерверками: все стали шуметь, переговариваться, смеяться, шутить, толпа заторопилась в город; лошади, запряженные в экипажи, помчались галопом, а негры с паланкинами — рысью; пешеходы, образовав группы и оживленно разговаривая, шли за ними быстрыми шагами.

То ли из-за свойственного им любопытства, то ли из-за природной склонности слоняться без дела негры и цветные остались последними, но и они в конце концов разошлись: одни вернулись в малабарский лагерь, другие поднялись вверх по течению реки, те углубились в лес, эти пошли по берегу моря.

Через несколько минут площадь совершенно опустела, и в течение четверти часа слышалось только журчание воды среди скал, а в просветах между облаками не видно было ничего, кроме гигантских летучих мышей, направлявших свой тяжелый полет к реке словно для того, чтобы концами крыльев потушить последние угли, еще дымившиеся на ее поверхности, и потом снова подняться вверх и скрыться в лесу.

В это время послышался легкий шум и, один за другим, показались два человека, ползком направлявшиеся к берегу реки. Один появился со стороны батареи Дюма, другой — от Длинной горы; приблизившись с двух сторон к потоку, они поднялись и обменялись знаками — один из них три раза хлопнул в ладони, другой трижды свистнул.

Затем из чащи леса, из-за укреплений, из-за скал, громоздящихся вдоль потока, из-за манговых деревьев, склоняющихся с берега к морю, вышло множество негров и индийцев, чье присутствие здесь еще пять минут назад невозможно было подозревать; все они разделились на две несхожие между собой группы: одна состояла только из индийцев, в другой не было никого, кроме негров.

Индийцы разместились вокруг одного из двух пришедших первыми предводителей — то был человек с оливковым цветом кожи, говоривший на малайском диалекте.

Негры расположились вокруг другого вождя, тоже негра; он говорил то на мадагаскарском наречии, то на мозамбикском.

Один из вождей прохаживался среди собравшихся людей, болтал, бранился, разглагольствовал, жестикулировал — то был тип низкопробного честолюбца, вульгарного интригана; звали его Антонио Малаец.

Другой вождь, спокойный, сдержанный, почти молчаливый, скупой на слова, умеренный в жестах, не заискивал ни перед кем, но все же привлекал к себе внимание — то был человек могучей силы, обладающий даром повелевать; звали его Лайза, Лев Анжуана.

Они-то и являлись руководителями восстания, а окружавшие их десять тысяч метисов были заговорщиками.

Антонио заговорил первым:

— Существовал когда-то остров, управляемый обезьянами и населенный слонами, львами, тиграми, пантерами и змеями. Управляемых было в десять раз больше, чем правителей, но правители обладали талантом, павианьей хитростью, позволявшей разобщить обитателей леса, так что слоны ненавидели львов, тигры — пантер, змеи — всех остальных зверей. И получилось так, что, когда слоны поднимали хобот, обезьяны насылали на них змей, пантер, тигров и львов, и, как бы сильны ни были слоны, дело кончалось их поражением. Если начинали реветь львы, обезьяны направляли на них слонов, змей, пантер и тигров, так что и львы, какими бы они ни были храбрыми, всегда оказывались на цепи. Если оскаливали пасть тигры, обезьяны натравливали на них слонов, львов, змей и пантер, и тигры, как бы они ни были сильны, всегда попадали в клетку. Если бунтовали пантеры, то обезьяны пускали против них слонов, львов, тигров и змей, и пантеры, какими бы проворными они ни были, всегда оказывались укрощенными. Наконец, если шипели змеи, обезьяны посылали против них слонов, львов, тигров и пантер, и змеи, какими бы хитрыми они ни были, всегда оказывались усмиренными. Правители проделывали эту хитрость сотни раз и только посмеивались исподтишка, слыша о каком-нибудь мятеже; тотчас, применяя свои обычные уловки, они душили восстания. Так продолжалось долго, очень долго. Но однажды змея, более смышленая, чем другие, стала раздумывать; она знала четыре правила арифметики не хуже, чем счетовод г-на де М., и подсчитала, что обезьян в десять раз меньше, чем других зверей.

Собрав слонов, львов, тигров, пантер и змей под предлогом какого-то праздника, змея спросила у них:

«Сколько вас?»

Звери подсчитали и ответили:

«Нас восемьдесят тысяч».

«Правильно, — сказала змея, — теперь посчитайте ваших хозяев и скажите, сколько их».

Звери посчитали обезьян и объявили:

«Их восемь тысяч».

«Так вы же дураки, — сказала змея, — что не уничтожили обезьян, ведь вас десять против одной».

Звери объединились, уничтожили обезьян и стали хозяевами острова. Лучшие фрукты предназначались им, лучшие поля, дома — им, обезьяны же стали рабами, а самок-обезьян они сделали своими любовницами…

Теперь понятно? — спросил Антонио.

Раздались громкие крики, возгласы «ура» и «браво». Антонио своей притчей произвел не меньшее впечатление, нежели консул Менений речью, произнесенной за две тысячи двести лет до того.

Лайза терпеливо ожидал, пока все успокоятся, затем с жестом, призывающим к тишине, произнес простые слова:

— Уже есть остров, где однажды рабы решили сбросить иго рабства; они объединились, подняли восстание и стали свободными. Ранее остров этот назывался Сан-Доминго, ныне он называется Гаити… Последуем их примеру, и мы будем свободными, как и они.

Вновь раздались громкие крики «ура» и «браво», хотя надо признаться, что эта речь была слишком простой и не вызвала того энтузиазма слушателей, каким сопровождалась речь Антонио. Тот это заметил, и в нем укрепилась надежда на успех в будущем.

Антонио подал знак, что хочет говорить, и все замолчали:

— Верно, Лайза говорит правду; я слышал, что за Африкой, далеко-далеко, там, где заходит солнце, есть большой остров, где все негры — короли. Однако как на моем острове, так и на острове Лайзы был избранный всеми вождь, но только один.

— Справедливо, — сказал Лайза, — Антонио прав, разделение власти ослабляет народ, я согласен с ним, вождь должен быть, но только один.

— А кто будет вождем? — спросил Антонио.

— Пусть решают те, кто здесь собрался, — ответил Лайза.

— Человек, достойный стать нашим вождем, — сказал Антонио, — должен уметь хитрости противопоставить хитрость, силе — силу, смелости — смелость.

— Согласен, — заметил Лайза.

— Нашим вождем достоин быть, — продолжал Антонио, — лишь такой человек, кто жил среди белых и среди черных, кто кровно связан с теми и другими, кто, будучи свободным, пожертвует своей свободой; это должен быть человек, имеющий хижину и поле и рискующий потерять их. Только такой достоин стать нашим вождем.

— Согласен, — промолвил Лайза.

— Я знаю лишь одного, кто нам подходит, — сказал Антонио.

— И я знаю, — заявил Лайза.

— Ты имеешь в виду себя? — спросил Антонио.

— Нет, — ответил Лайза.

— Ты согласен, что вождем должен быть я?

— Нет, и не ты.

— Кто же он тогда?! — вскричал Антонио.

— Да, кто же он? Где он? Пусть покажется! — закричали в один голос негры и индийцы.

Лайза трижды ударил в ладони — послышался топот лошади, и при первых лучах рождающегося дня все увидели появившегося из леса всадника — во весь опор он въехал в толпу людей и так резко остановил коня, что тот присел на задние ноги.

Лайза торжественно протянул руку в сторону прибывшего всадника и, обратившись к толпе негров, сказал:

— Вот ваш вождь.

— Жорж Мюнье! — воскликнули все десять тысяч повстанцев.

— Да, Жорж Мюнье! — провозгласил Лайза. — Вы потребовали вождя, который смог бы противопоставить хитрость хитрости, силу — силе, смелость — смелости, — вот он! Вы потребовали вождя, который жил среди белых и черных, который кровно связан с теми и другими, — вот он! Вы потребовали вождя свободного и готового пожертвовать своей свободой, имеющего хижину и поле и рискующего потерять их — он перед вами! Где вы будете искать другого? Где вы найдете такого же?

Антонио был в замешательстве; взоры всех присутствующих обратились к Жоржу, послышались громкие возгласы.

Жорж знал людей, с которыми он имел дело, и понимал, что ему надо прежде всего поразить их воображение, поэтому на нем был роскошный, вышитый золотом бурнус, под бурнусом надет был почетный кафтан, полученный от Ибрагима-паши, на кафтане блестели кресты Почетного легиона и Карла III. Его горячий и гордый конь Антрим, покрытый великолепной красной попоной, трепетал под своим всадником.

— Но кто нам за него поручится? — воскликнул Антонио.

— Я, — сказал Лайза.

— Жил ли он среди нас, знает ли он наши нужды?

— Нет, он не жил среди нас, он рос среди белых, изучал науки. Да, он хорошо знает наши нужды и наши желания, ведь у нас одна нужда и одно желание — свобода.

— Пусть тогда он начнет с того, что освободит триста своих рабов.

— Уже сделано, с сегодняшнего утра они свободны, — заявил Жорж.

— Да, да, это правда, мы свободны, господин Жорж освободил нас, — раздались громкие голоса в толпе.

— Но он дружит с белыми, — произнес Антонио.

— Я заявляю всем вам, — ответил Жорж, — что вчера я порвал с ними навсегда.

— Но он любит белую девушку, — возразил Антонио.

— И это еще одна победа для нас, цветных, — ответил Жорж, — ведь белая девушка любит меня.

— Но если ее предложат Жоржу в жены, — воскликнул Антонио, — он нас предаст и помирится с белыми!

— Если мне предложат ее в жены, я отвергну это предложение, — заявил Жорж. — Я желаю, чтоб она сама избрала меня в мужья и не нуждаюсь в том, чтобы кто-нибудь мне ее давал.

Антонио хотел было еще что-то сказать, но в эту минуту со всех сторон раздались возгласы: «Да здравствует Жорж! Да здравствует наш вождь!» — и в этом шуме он не мог произнести уже ни слова.

Жорж сделал знак, что он хочет говорить, и обратился к мгновенно стихшей толпе:

— Друзья мои, наступает день, и, следовательно, нам пора расстаться. В четверг будет праздник, вы не работаете и сможете явиться сюда в восемь часов вечера, я буду здесь, возглавлю ваше войско, и мы пойдем на город.

— Да, да согласны! — крикнули все в один голос.

— Еще условимся: если среди нас окажется изменник и если его измена будет доказана, каждый из нас может тут же предать его любой смерти, которая его устроит: мгновенной или медленной, легкой или мучительной. Согласны ли вы так поступить с предателем? Я первый подчиняюсь этому решению.

— Да, да, — в один голос воскликнула толпа, — если окажется изменник — смерть ему! Смерть изменнику!

— Так, хорошо, а теперь скажите, сколько вас?

— Нас десять тысяч, — сказал Лайза.

— Триста моих негров должны выдать каждому из вас по четыре пиастра, к четвергу вы все обязаны приобрести какое-нибудь оружие. До встречи в четверг!

Жорж попрощался и исчез так же быстро, как и появился. Тут же триста негров открыли мешки с золотом и начали раздавать обещанные деньги.

Правда, этот царственный дар обошелся Жоржу Мюнье в двести тысяч франков. Но что значила эта сумма для богатого человека, владевшего миллионами и готового пожертвовать всем своим состоянием во имя сокровенной мечты, которой он издавна был увлечен?

Наконец эта мечта начала осуществляться. Перчатка была брошена.

XX СВИДАНИЕ

Когда Жорж вернулся домой, он был гораздо спокойнее и гораздо увереннее, чем можно было ожидать. Это был один из тех людей, кого убивает бездеятельность и возвышает борьба. Он ограничился тем, что на случай непредвиденного нападения приготовил оружие, оставляя за собой возможность отступить в Большой лес, который он обошел еще в юности и шум и необъятность которого, как и шум и необъятность моря, с детства привили ему романтическую мечтательность.

Тот же, на кого действительно пала вся тяжесть непредвиденных событий, был его бедный отец. В течение прошедших четырнадцати лет сокровенным желанием его было вновь увидеть своих сыновей, и вот это желание исполнилось. Он увидел их обоих, но с тех пор его жизнь стала беспокойством: один из сыновей — капитан невольничьего судна — беспрестанно боролся со стихией и с установленными законами; другой — идейный заговорщик — восстал против расовых предрассудков и сильных мира сего. Оба вступили в борьбу против самых могучих противников, оба могли быть раньше или позже сломлены бурей, а он, скованный привычкой безропотного повиновения, видел, как они оба приближаются к бездне, но не в силах был удержать их и мог утешать себя, лишь без конца повторяя: «По крайней мере, я убежден в одном — я умру вместе с ними».

Впрочем, судьба Жоржа должна была решиться в самое ближайшее время: всего через два дня произойдет катастрофа, которая определит его место в истории — он станет либо вторым Туссен-Лувертюром, либо новым Петионом. В эти два дня он жалел только, что не может поговорить с Сарой, ведь было бы неосторожно пойти в город и искать там своего постоянного гонца — Мико-Мико. Но вместе с тем Жорж был убежден, что девушка так же уверена в нем, как он в ней. Существуют души, которым для полного взаимопонимания довольно обменяться взглядом или словом, и они безоглядно вверяются друг другу. Кроме того, Жоржем овладела мысль о своей великой мести обществу и о великом вознаграждении, уготованном ему судьбой. Он скажет Саре при встрече: «Я не видел вас целую неделю, но этой недели мне хватило на то, чтобы, подобно вулкану, изменить лик острова. Бог хотел уничтожить все ураганом и не смог. Я же захотел смести бурей законы людей и предрассудки, и вот — более могущественный, чем Бог, — я совершил это».

В политических и общественных бурях, подобных тем, которые увлекали Жоржа, есть некое опьянение; в этом кроется причина того, что и бунты и бунтари будут вечно. Бесспорно, самый могучий двигатель человеческих поступков — стремление удовлетворить свою гордыню, и что же милее всего на свете нам, чадам греха, как не мысль продолжить вечную борьбу Сатаны с Богом, титанов с Юпитером? Мы знаем, что в этой борьбе Сатана был поражен молнией и Энкелад погребен под землей. Но погребенный Энкелад, поворачиваясь, сотрясает гору. Пораженный молнией Сатана стал князем тьмы.

Правда, бедный Пьер Мюнье ничего в таких вопросах не понимал.

Оставив окно полуоткрытым, повесив пистолеты у изголовья и положив саблю под подушку, Жорж спокойно уснул, не думая о том, что спит как бы на пороховом погребе. Пьер Мюнье, вооружив пятерых негров, в которых он был уверен, поставил их вокруг дома нести караул, сам же стал наблюдать за дорогой в Моку. Таким образом, Жоржу не грозила опасность быть захваченным врасплох и для него сохранялась возможность немедля бежать.

Ночь прошла спокойно. Впрочем, заговоры, которые замышляют негры, имеют ту особенность, что тайна всегда строго соблюдается. Эти бедные люди еще не столь цивилизованны, чтобы рассчитать, сколько можно заработать на измене.

Следующий день прошел как предыдущая ночь, а следующая ночь — как день, и не произошло ничего такого, что дало бы Жоржу повод подумать, будто его предали. Всего лишь несколько часов оставалось до начала осуществления его замысла.

Около девяти утра появился Лайза; Жорж провел его в свою комнату. Ничего не изменилось в плане восстания, лишь преданность Жоржу, вызванная его щедростью, возрастала. В девять часов на берегах реки Латаний должны были собраться десять тысяч вооруженных повстанцев; в десять заговорщики должны были приступить к действию.

В то время как Жорж расспрашивал Лайзу о расположении отрядов и обсуждал с ним возможности успеха этого рискованного предприятия, он издали увидел своего посланца Мико-Мико: держа через плечо корзины на бамбуковом шесте, он приближался к дому обычным своим шагом. Его появление было как нельзя более кстати. Со дня скачек Жорж даже мельком не видел Сару.

Как ни владел собой молодой человек, он все же открыл окно и подал знак Мико-Мико поторопиться, что учтивый китаец и сделал. Лайза хотел удалиться, но Жорж задержал его, потому что еще не все успел ему сказать.

Действительно, как и предвидел Жорж, Мико-Мико явился в Моку не по собственному желанию: войдя, он тут же подал Жоржу записку, сложенную необычайно аристократично, узкую и длинную; на ней женским почерком были надписаны его имя и адрес. При виде записки у Жоржа бешено заколотилось сердце, он взял ее из рук посыльного и, чтобы скрыть свое волнение — бедный философ, не осмеливающийся быть человеком, — отошел к окну.

В самом деле, письмо было от Сары. Вот что в нем содержалось:

«Дорогой друг,

приходите сегодня к двум часам после полудня к лорду Уильяму Муррею и Вы узнаете новость, о которой не скажу Вам ни слова, настолько я счастлива. Посетив его, зайдите ко мне, буду Вас ждать в нашем павильоне.

Ваша Сара».

Жорж дважды прочитал записку, но так и не понял, какую цель преследуют эти два свидания. Что за новость собирается сообщить ему губернатор и почему эта новость осчастливила Сару? И как может он, выйдя от лорда Муррея, появиться в доме Мальмеди в три часа после полудня, средь белого дня, на глазах у всех?

Один лишь Мико-Мико мог бы ему все это объяснить; Жорж стал его расспрашивать, но достойный торговец знал только то, что мадемуазель Сара прислала за ним Вижу, которого он не сразу узнал, потому что после битвы с Телемахом бедняга Вижу лишился кончика носа, и без того достаточно вздернутого. Мико-Мико последовал за ним и встретился в павильоне с девушкой, там она передала ему письмо для Жоржа, и сообразительный посланец сразу угадал, кому оно предназначено.

Затем она дала ему золотую монету, а больше он ничего не знает.

Жорж все же продолжал свои расспросы, его интересовало все — писала ли девушка письмо при Мико-Мико, была ли она при этом одна, радовалась она или грустила. Да, она писала письмо при нем, никого больше в комнате не было, а лицо ее сияло от счастья.

В это время послышался стук копыт — то прибыл курьер от губернатора; он вошел в комнату Жоржа и вручил ему письмо от лорда Муррея, в котором сообщалось:

«Мой дорогой попутчик!

С тех пор как мы не виделись, я был занят устройством Ваших дел; мне представляется, что они идут успешно. Будьте любезны прийти ко мне сегодня в два часа. Надеюсь сообщить Вам приятные новости.

Ваш лорд У. Муррей».

По содержанию письма были сходны, и потому, как бы ни было для него опасно появляться в городе при существующем положении и сколько бы благоразумие ни нашептывало ему, что отправиться в Порт-Луи, а особенно к губернатору, — это чересчур большое безрассудство, Жорж, со свойственной ему гордыней, все же счел, что отказаться от назначенных свиданий было бы проявлением едва ли не трусости, в особенности потому, что его призывали единственные из всех людей, отозвавшиеся: одна на его любовь, другой — на его дружбу. И он обратился к посыльному с просьбой приветствовать милорда и сообщить, что прибудет к нему в назначенный час.

Получив этот ответ, посланец удалился.

Жорж сел за стол и стал писать Саре.

Встанем же у него за плечом и посмотрим, что он ей писал:

<<Дорогая Сара!

Да будет благословенно Ваше письмо! Это первое письмо, которое я получил от Вас, и хотя оно очень короткое, Вы сказали все, что я хотел знать: Вы меня не забыли, Вы любите меня, Вы принадлежите мне, как и я принадлежу Вам.

Я пойду к лорду Муррею в указанный Вами час. Будете ли Вы там? Об этом Вы умолчали. Увы! Радостные для меня новости могут исходить только из Ваших уст, так как единственное счастье в этом мире для менястать Вашим мужем. До сих пор я делал для этого все, что мог;

все, что я буду делать впредь, направлено к той же цели. Будьте же твердой и верной, Сара, как буду тверд и верен я; но каким бы близким ни казалось Вам это счастье, я очень боюсь, что нам, прежде чем обрести его, придется пережить мучительные испытания.

И все же я убежден: ничто на свете не может противостоять могучей инезыблемой воле и глубокой и преданной любви. Будьте такой любовью, Сара, а я буду такой волей.

Ваш Жорж ".

Написав письмо, он вручил его Мико-Мико, и тот, взяв бамбуковый шест с корзинами, привычным своим шагом отправился в Порт-Луи, разумеется, не без нового вознаграждения, столь им заслуженного за его преданность.

Жорж остался с Лайзой. Тот почти все слышал и все понял.

— Вы идете в город? — спросил он Жоржа.

— Да, — ответил тот.

— Это неосторожно, — заметил негр.

— Да, я знаю, но я должен идти, я был бы трусом в собственных глазах, если бы не пошел.

— Согласен, идите, но если в десять часов вас не будет на реке Латаний?..

— Значит, я арестован или мертв, тогда идите на город и освободите меня либо отомстите за меня.

— Хорошо, — произнес Лайза, — положитесь на нас.

И эти два человека, так хорошо понимавшие друг друга, что одного слова, одного жеста им было довольно, чтобы проникнуться взаимным доверием, расстались, ничего более не пообещав и не посоветовав друг другу.

В десять утра к Жоржу пришли осведомиться, будет ли он завтракать с отцом. Вместо ответа, Жорж направился в столовую: он был спокоен, как будто ничего не случилось.

Пьер Мюнье посмотрел на него с отеческой заботой, но, увидев, что сын его выглядит хорошо и приветствует отца с обычной улыбкой, успокоился.

— Хвала Господу, дорогое дитя! — воскликнул этот славный человек. — Наблюдая, как тебе несут одно письмо за другим, я боялся, что ты получил плохие известия, но твой вид успокаивает меня, значит, я ошибся.

— Вы правы, дорогой отец, — отвечал Жорж, — все идет хорошо, восстание начинается сегодня вечером, в условленный час, а эти посланцы принесли мне два письма, одно от губернатора — он назначил мне свидание сегодня на два часа, другое от Сары — она говорит мне, что любит меня.

Пьер Мюнье был потрясен. Впервые Жорж рассказал ему о восстании негров и о своей дружбе с губернатором; Пьер Мюнье краем уха слышал об этом, но был поражен до глубины души, узнав, что его возлюбленный сын Жорж вступил на такой путь.

Он пробормотал какие-то возражения, но Жорж остановил его.

— Отец! — воскликнул он с улыбкой. — Вспомните тот день, когда вы проявили чудеса храбрости, как вы освободили добровольцев, захватили знамя, а знамя это отнял у вас господин де Мальмеди; в тот день вы предстали перед врагом — великий, благородный, но, впрочем, таким вы всегда будете встречать опасность. Тогда я поклялся, что настанет день, когда отношения между людьми будут справедливыми; день этот наступил, и я не нарушу данной мною клятвы. Бог рассудит спор между рабами и господами, между слабыми и сильными, между мучениками и палачами — вот и все!

Пьер Мюнье, обессиленный, словно на него навалилась вся тяжесть мира, не возражал, слушая пылкие слова сына, и сидел подавленный, удрученный. Жорж приказал Али седлать коней, а затем, спокойно закончив завтрак и с грустью взглянув на отца, поднялся, чтобы уйти.

Старик встал, дрожа, и протянул руки к сыну.

Жорж устремился к нему, и лицо его осветилось сыновней любовью, которую он обычно скрывал. Он прижал к груди благородную голову отца и несколько раз поспешно поцеловал его седые волосы.

— Сын мой! Сын мой! — воскликнул Пьер Мюнье.

— Отец! Вам будет обеспечена почитаемая всеми старость, или же я лягу в кровавую могилу. Прощайте!

Жорж выбежал из комнаты, а старик с глубоким стоном рухнул в кресло.

XXI ПРЕДЛОЖЕНИЕ ОТВЕРГНУТО

В двух льё от отцовского дома Жорж догнал Мико-Мико, идущего в Порт-Луи; он остановил лошадь, подозвал китайца и тихим голосом сказал ему несколько слов. Мико-Мико кивнул, выражая полное понимание, и продолжил путь.

У подножия горы Открытия Жоржу встретилось немало городских жителей. Внимательно вглядываясь в разнообразные лица прогуливающихся людей, случайно оказавшихся на его пути, он пришел к убеждению, что им ничего не известно о восстании, которое должно начаться сегодня вечером. Жорж двинулся дальше, прошел через лагерь негров и прибыл в город.

В городе было спокойно. Все, казалось, занимались своими делами, не ощущалось никакой общей тревоги. Суда плавно покачивались в укрытии порта. Мыс Болтунов был как всегда заполнен гуляющими людьми. Прибывшее из Калькутты американское судно стало на якорь против Свинцовой собаки.

И все же появление здесь Жоржа произвело заметное впечатление, хотя, очевидно, оно было связано с происшествием на скачках и с тем, что мулат нанес неслыханное оскорбление белому.

Многие, увидев молодого мулата, прекратили явно деловые разговоры и стали следить за ним, удивляясь тому, как он осмелился вновь появиться в городе. Но Жорж в ответ на их взгляды посмотрел на них с таким высокомерием, а в ответ на их перешептывание так презрительно улыбнулся, что они мгновенно потупились, не в силах выдержать обжигающего блеска его глаз.

К тому же из его кобур торчали чеканные рукоятки пары его двуствольных пистолетов.

Особое внимание Жорж обратил на солдат и офицеров, которых он встретил по дороге. Но у них были безмятежные лица скучающих людей, перенесенных с одного края света на другой и приговоренных к изгнанию за четыре тысячи льё. Однако, если бы солдаты и офицеры знали, какое занятие готовил им Жорж на ночь, они имели бы вид если не более веселый, то, во всяком случае, более озабоченный.

Все в городе, в общем, внушало Жоржу спокойствие.

В таком состоянии духа Жорж прибыл к дворцу губернатора, бросил повод своего коня в руки Али и приказал ему не отлучаться. Затем он пересек двор, поднялся на крыльцо и вошел в приемную.

Слугам заранее был дан приказ доложить о приходе г-на Жоржа Мюнье, как только он появится. Слуга направился впереди молодого человека, открыл дверь гостиной и объявил о прибывшем.

Жорж вошел.

В гостиной были лорд Муррей, г-н де Мальмеди и Сара.

Она сразу же устремила взор на молодого человека и была глубоко удивлена, увидев, что лицо его выражало скорее мучительное, нежели радостное чувство: он нахмурился, брови у него сблизились, и почти горькая улыбка мелькнула на его губах.

Сара при его появлении быстро встала, но, почувствовав, что ее ноги подгибаются, медленно опустилась в кресло.

Господин де Мальмеди стоял неподвижно, удовольствовавшись едва заметным поклоном; лорд Уильям Муррей шагнул навстречу Жоржу и протянул ему руку.

— Мой юный друг, — заговорил он, — я счастлив сообщить вам новость, которая, надеюсь, осуществит все ваши мечты. Горя желанием искоренить рознь между расами и соперничество каст, которые в течение двух веков порождают несчастье не только на нашем острове, но и во всех колониях, господин де Мальмеди дает согласие на ваш брак с его племянницей мадемуазель Сарой де Мальмеди.

Сара, покраснев, незаметно подняла глаза на молодого человека, но Жорж только поклонился, не ответив ни слова. Господин де Мальмеди и лорд Муррей посмотрели на него с удивлением.

— Дорогой господин де Мальмеди, — произнес лорд Муррей улыбаясь, — я вижу, что наш недоверчивый друг не полагается только на мои слова; скажите же ему сами, что вы согласны принять его предложение и хотите, чтобы и прежняя, и нынешняя вражда между вашими семьями была бы забыта.

— Все это так, сударь, — произнес г-н де Мальмеди, явно делая над собой усилие, — и господин губернатор уведомил вас о моих чувствах. Если у вас сохранилась какая-нибудь обида из-за определенного события, случившегося при захвате Порт-Луи, забудьте ее, как мой сын, обещаю это от его имени, готов забыть куда более серьезное оскорбление, которое ему недавно нанесли вы. О брачном союзе с моей племянницей господин губернатор уже сообщил вам: я даю согласие на этот брак, слово за вами, если сегодня не откажетесь вы…

— О Жорж! — воскликнула Сара, подчинившись внезапному порыву.

— Не спешите осуждать мой ответ, милая Сара, — произнес молодой человек, — поверьте, мое решение продиктовано настоятельной необходимостью. Сара, перед Богом и людьми, после вечера в павильоне, после встречи на балу, после того, как я впервые увидел вас, Сара, — вы моя жена, никакая другая не будет носить имя, не отвергнутое вами, несмотря на то что оно унижено, и потому говорить нужно лишь о формальностях и сроках.

Затем Жорж обратился к губернатору:

— Благодарю вас, милорд, благодарю. Тому, что сейчас происходит, я обязан вашему великодушию и вашему дружескому расположению, но с того часа, когда господин де Мальмеди отказал мне в руке его племянницы, а господин Анри вновь оскорбил меня, я счел своим долгом отомстить за отказ и за нанесенное мне оскорбление, публично предав обидчика постыдному несмываемому позору, и тем самым я решительно порвал с белыми: отныне сближение между нами невозможно. Я не знаю, что входит в расчеты господина де Мальмеди, не знаю, каковы его намерения, но если он может пойти мне навстречу, то я не могу и не хочу идти навстречу ему. Если мадемуазель Сара любит меня, она свободна, она сама располагает своей рукой и сама распоряжается своим состоянием, только от нее самой зависит еще более возвыситься в моих глазах, снизойдя до меня, и я не хочу пасть в ее глазах, пытаясь возвыситься до нее.

— О господин Жорж! — воскликнула Сара. — Вы хорошо знаете…

— … да, я знаю, — прервал ее Жорж, — что вы благородная девушка, с безгранично преданным сердцем, чистой душой. Я знаю, Сара, что вы будете со мной, несмотря на все преграды, все препятствия, все предрассудки. Я знаю, что мне остается только ждать вас и вы однажды придете ко мне, знаю наверняка, что, поскольку жертва должна исходить от вас, вы уже великодушно решили принести ее. Что касается вас, господин де Мальмеди, и вашего сына Анри, отвергнувшего мой вызов, надеясь, что его друзья отстегают меня розгами, то — слышите! — между нами будет вечная борьба, смертельная ненависть, и ее погасит либо кровь, либо презрение: пусть же ваш сын сделает выбор.

— Господин губернатор, — возразил г-н де Мальмеди с таким достоинством, какого трудно было от него ожидать, — вы видите, я со своей стороны сделал все, пожертвовал своей гордостью, забыл нанесенные мне оскорбления, и старые и новые, но, соблюдая приличие, я не могу более чем-либо поступиться и вынужден ограничиться тем, что принимаю войну, объявленную нам господином Жоржем. Мы будем не только ждать нападения, но и защищаться. Отныне, мадемуазель, как объявил господин Мюнье, вы свободны, вольны распоряжаться своим сердцем и состоянием. Выбирайте же: оставайтесь с ним либо пойдемте со мной.

— Мой долг, дядя, следовать за вами, — промолвила Сара. — Прощайте, Жорж; я не понимаю вашего сегодняшнего поступка, но не сомневаюсь, что вы поступили так, как вам велит долг.

И, присев перед губернатором в реверансе, исполненная спокойствия и достоинства, Сара удалилась с г-ном де Мальмеди.

Лорд Уильям Муррей проводил их до двери, вышел с ними и спустя некоторое время возвратился.

Его проницательные глаза встретились с твердым взглядом Жоржа. Мгновение оба молчали, отлично понимая друг друга благодаря тонкости своих натур.

— Итак, — произнес губернатор, — вы отвергли предложение.

— Я посчитал своим долгом поступить так, милорд.

— Простите, не подумайте, что я допрашиваю вас; но не могу ли я узнать, какими побуждениями продиктован ваш отказ?

— Чувством собственного достоинства.

— Это единственная причина?

— Если есть другая, милорд, то разрешите о ней не говорить.

— Послушайте, Жорж, — сказал губернатор с той удивительной непринужденностью, которая придавала ему еще больше обаяния, хотя чувствовалось, что она совершенно чужда его холодному и сложному характеру, в то же время дополняя его, — послушайте! С того времени как я вас встретил на борту "Лестера", с тех пор как я смог оценить отличающие вас высокие качества, во мне возникло желание поручить вам важную миссию — объединить враждующие касты острова. Я начал понимать ваши убеждения, вы раскрыли передо мной тайну вашей любви, и я готов был стать по вашей просьбе вашим посредником, поручителем, секундантом. За это, Жорж, — продолжал лорд Муррей, отвечая на поклон Жоржа, — за это, мой дорогой друг, вы мне ничем не были бы обязаны, вы бы и сами поспешили исполнить любые мои желания, вы содействовали бы моему плану примирения, вы усовершенствовали бы мои политические проекты. Я ведь сопровождал вас, когда вы направились к господину де Мальмеди, я поддержал вашу просьбу значимостью своего присутствия и авторитетом своего имени.

— Я это знаю, милорд, и благодарю вас. Но вы сами убедились, что ни авторитет вашего имени, столь уважаемого, ни значимость вашего присутствия, сколь ни лестно оно должно было бы быть, не смогли предотвратить полученный мною отказ.

— Мне было так же тяжело, как и вам, Жорж, я восхищался вашей сдержанностью, ваше хладнокровие убеждало меня, что вы готовили грозное возмездие. Это возмездие совершилось на глазах у всех в день скачек, и тогда я понял, что, по всей вероятности, мне следует отказаться от моих проектов примирения.

— Прощаясь с вами, я предупредил вас об этом, милорд.

— Да, я помню, но послушайте меня: я не признал себя побежденным; вчера, придя в дом господина де Мальмеди, почти злоупотребляя влиянием, связанным с моим положением, я обратился с настоятельной просьбой и добился от отца согласия забыть былую вражду к вашему отцу, а от Анри — вновь возникшую ненависть к вам; мне удалось также добиться согласия их обоих на ваш брак с мадемуазель де Мальмеди.

— Сара свободна, милорд, — живо прервал его Жорж, — и, чтобы стать моей женой, благодарение Богу, она не нуждается в чьем-либо согласии.

— Да, это так, — продолжал губернатор, — но признайтесь, что есть разница, похитите ли вы девушку из дома ее опекуна или получите ее руку с согласия семьи. Спросите вашу гордость, господин Мюнье, и вы убедитесь в том, что я сделал все возможное, чтобы полностью удовлетворить ее, добился такого успеха, какого вы и сами не ожидали.

— Это верно, — ответил Жорж. — К несчастью, слишком поздно пришло это согласие.

— Слишком поздно? И почему слишком поздно? — спросил губернатор.

— Избавьте меня от ответа на этот вопрос, милорд. Это моя тайна.

— Ваша тайна, бедный мой юноша? Ну хорошо же, хотите, я раскрою вам эту тайну, которую вы от меня скрываете?

Жорж посмотрел на губернатора с недоверчивой улыбкой.

— Ваша тайна! — продолжал губернатор. — Вы думаете, что тайна сохранится долго, если она доверена десяти тысячам людей?

Жорж продолжал смотреть на губернатора, но теперь уже без улыбки.

— Послушайте меня, — сказал губернатор, — вы хотите погубить себя, а я хочу вас спасти. Я пришел к господину де Мальмеди, уединился с ним и сообщил ему: "Вы не оценили господина Жоржа Мюнье, грубо оттолкнули, вынудили его открыто порвать с нами всякие отношения, вы совершили ошибку, так как господин Жорж Мюнье — выдающаяся личность, с чувствительным сердцем и благородной душой; такой человек способен на многое, и доказательством служит то, что жизнь наша сейчас в его руках, он руководитель обширного заговора, и завтра в десять часов вечера господин Жорж Мюнье направится в Порт-Луи во главе десяти тысяч негров, — я говорил с ним об этом вчера. Дело в том, что мы располагаем гарнизоном всего в тысячу восемьсот человек, и если у меня не возникнет какой-либо план спасения, вроде тех, какие порою озаряют гениальных людей, то мы погибли; пройдет день — и Мюнье, которого вы презираете как потомка рабов, быть может, станет нашим властелином и, быть может, не пожелает иметь вас в числе своих рабов. Так вот, сударь, вы можете предотвратить эту беду, — сказал я ему, — можете спасти колонию. Забудьте прошлое, согласитесь на брак вашей племянницы с господином Жоржем, в чем вы ему прежде отказали, и, если он согласится, если он захочет согласиться, так как роли переменились и его намерения тоже могут измениться, — так вот, при этом вы сможете спасти не только вашу жизнь, вашу свободу, вашу собственность, но к тому же спасти жизнь, свободу, благосостояние всех нас". Вот что я ему сказал, и тогда на мою мольбу, на мои просьбы, на мои настояния и мои требования он согласился. Но произошло то, что я предвидел: вы слишком далеко зашли и не можете отступить.

Жорж следил за речью губернатора с возрастающим удивлением, но с совершенным спокойствием.

— Итак, — спросил он, когда тот умолк, — вам все известно, милорд?

— Мне кажется, вы сами это видите, и, думается, я ничего не забыл.

— Нет, — улыбаясь, произнес Жорж, — нет, ваши шпионы прекрасно осведомлены, примите мои поздравления: ваша полиция хорошо работает.

— Ну, так вот, — сказал губернатор, — отныне вы знаете, почему я действовал так; решайте, есть еще время, согласитесь принять руку Сары, примиритесь с ее семьей, откажитесь от безумных помыслов, и я буду вести себя так, как будто ничего не знаю, ни о чем не осведомлен, все забыл.

— Это невозможно, — произнес Жорж.

— Подумайте же, с какого сорта людьми вы связались.

— Вы забыли, милорд, что эти люди, о которых вы отзываетесь с таким презрением, — мои братья; что презираемые белыми людьми как низшие, они меня признали, избрали своим вождем; вы забываете, что в тот миг, когда эти люди доверили мне свою жизнь, я посвятил им свою.

— Итак, вы отказываетесь?

— Отказываюсь.

— Несмотря на мои увещевания?

— Простите, милорд, но я не могу их принять.

— Несмотря на вашу любовь к Саре и ее любовь к вам?

— Несмотря ни на что.

— Подумайте еще.

— Бесполезно. Я уже все обдумал.

— Ну хорошо. Теперь, сударь, — сказал лорд Муррей, — последний вопрос.

— Говорите.

— Если бы я был на вашем месте, а вы на моем, как бы вы поступили?

— Не понимаю.

— А вот что: если бы я был Жорж Мюнье, руководитель восстания, а вы — лорд Уильям Муррей, губернатор Иль-де-Франса, если бы вы держали меня в своих руках, как я вас ныне держу в своих, — скажите, я спрашиваю вас, как поступили бы вы?

— Как бы я поступил, милорд? Я разрешил бы свободно выйти человеку, который явился сюда по вашему приглашению, полагая, что идет на место встречи, а не завлечен в ловушку; затем, вечером, если я убежден в правоте моего дела, я обратился бы к Богу с тем, чтобы Всевышний разрешил наш спор.

— Так вот, вы были бы не правы, Жорж, ибо с той минуты, когда я обнажил шпагу, вы уже не смогли бы меня спасти: как только я зажег бы пламя восстания, его следовало бы погасить в моей крови… Нет, Жорж, нет, поймите, я не хочу, чтобы такой человек, как вы, погиб на эшафоте, погиб как обыкновенный мятежник, чьи намерения будут оклеветаны, а имя проклято, и, чтобы спасти вас от подобного несчастья и не дать судьбе посмеяться над вами, я арестую вас. Отныне вы мой пленник.

— Милорд! — воскликнул Жорж, оглядываясь вокруг в поисках какого-нибудь оружия, которое он мог бы схватить и защищаться.

— Господа, — произнес губернатор, повысив голос, — войдите и арестуйте этого человека.

Появились четыре солдата во главе с капралом и окружили Жоржа.

— Отведите его в полицию, — сказал губернатор, — заключите в камеру, которую я приказал подготовить утром, установите строгую охрану, но следите за тем, чтобы ему было оказано должное уважение.

При этих словах губернатор поклонился арестанту, а Жорж вышел из кабинета.

XXII ВОССТАНИЕ

Все произошло так быстро и так неожиданно, что у Жоржа даже не было времени подготовиться к тому, что его ожидало. Благодаря исключительному самообладанию он скрыл нахлынувшие на него чувства под бесстрастно-презрительной улыбкой.

Арестант и его охранники вышли через заднюю дверь; у порога ее стоял экипаж губернатора; но, то ли случайно, то ли преднамеренно, когда Жорж садился в экипаж, неподалеку оказался Мико-Мико, и наш герой обменялся взглядом со своим постоянным гонцом.

По приказу губернатора Жорж был доставлен в полицию, расположенную на Губернаторской улице, чуть ниже театра. Жоржа ввели в камеру, указанную губернатором.

Камера эта явно была приготовлена заранее, как и говорил лорд Уильям, и было заметно, что ее стремились сделать по возможности комфортабельной: мебель была весьма опрятной, а кровать даже изящной; ничего в ней, кроме зарешеченных окон, не напоминало тюрьму.

Едва лишь закрылась дверь за Жоржем и узник остался в одиночестве, как он подошел к окну, расположенному футах в двадцати над землей и выходившему на гостиницу Куанье. Так как одно из окон гостиницы Куанье находилось напротив камеры Жоржа, узник мог видеть все, что делалось в комнате напротив, тем более что окно в ней было открыто.

Жорж возвратился от окна к двери, прислушался и понял, что в коридоре находится часовой.

Затем он подошел к окну и открыл его.

На улице не было часовых: охранять заключенных предоставляли решеткам. И решетки, действительно, были такими массивными, что внушали доверие самой бдительной охране.

Итак, никакой надежды бежать без посторонней помощи не было.

Но Жорж, конечно, ожидал ее; оставив свое окно открытым, он внимательно смотрел в сторону гостиницы Куанье, которая, как мы уже сказали, возвышалась напротив здания полиции. И действительно, его ожидания сбылись, через час он увидел, что в комнату напротив заходит Мико-Мико, с бамбуковым шестом на плече и в сопровождении гостиничного слуги. Арестант и Мико-Мико обменялись лишь взглядом, но этот взгляд, хотя и был мимолетным, вернул Жоржу спокойствие духа.

С этого мгновения Жорж казался столь же безмятежным, как будто находился в своем доме в Моке. Однако внимательный наблюдатель заметил бы, что он порой хмурил брови и проводил рукой по лбу: внешне невозмутимый, он думал слишком о многом и, словно бушующее море со своим приливом и отливом, беспрестанно волновался.

Однако проходило время, а арестант не видел доказательств того, что в городе происходят какие-нибудь события: не слышно было ни боя барабана, ни лязга оружия. Два или три раза Жорж подбегал к окну, обманутый доносившимися до него звуками, но всякий раз шум, принятый им за барабанный бой, производила проезжающая по улице телега с бочками.

Наступала ночь, и по мере ее приближения Жорж становился все более возбужденным и взволнованным. В лихорадочном состоянии он шагал от двери к окну; выход по-прежнему охранялся часовыми, а окно — только решетками.

В раздумье Жорж прижимал руку к груди, и на лицо его набегала легкая тень, что свидетельствовало о том, как сильно у него временами сжимается сердце, — от этого не может избавиться даже самый мужественный человек в момент грозных поворотов судьбы. Жорж в это время, несомненно, думал об отце, ведь отец не знал об опасности, нависшей над сыном, и о Саре, невольно ставшей виновницей ее. Что касается губернатора, то, хотя Жорж испытывал к нему холодную и сдержанную ярость, какую игрок, потерявший бдительность, испытывает к счастливому сопернику, он не мог не признать, что тот в таких обстоятельствах не только проявил по отношению к нему заботливость, присущую этому аристократу, но и был вынужден арестовать его лишь после того, как предложил все пути к спасению, которые были в его власти.

Это не помешало тому, что Жорж был арестован по обвинению в государственной измене.

Тем временем стали сгущаться сумерки. Жорж взглянул на часы: они показывали половину девятого вечера, через полтора часа должно было начаться восстание.

Вдруг Жорж, подняв голову, снова взглянул на гостиницу Куанье и увидел, что в комнате напротив мелькнула тень, затем ему был подан знак. Он отошел от окна; какой-то сверток пролетел сквозь прутья решетки и упал посреди камеры.

Бросившись к свертку, Жорж подобрал его: в нем были завернуты веревка и напильник — это была та самая посторонняя помощь, которую ждал заключенный. Теперь свобода зависела от него, но он желал воспользоваться ею в час восстания.

Жорж спрятал веревку под матрацем и, как только наступила полная темнота, начал подпиливать прутья решетки.

Прутья находились на таком расстоянии друг от друга, что, убрав один из них, он смог бы пролезть через образовавшийся проем.

Напильник действовал бесшумно, никаких звуков слышно не было, и, поскольку ужин в камеру принесли еще в семь часов, Жорж мог быть почти уверен, что его не побеспокоят.

Однако дело шло медленно: пробило девять часов, половину десятого, десять. Узник продолжал пилить железный прут, как вдруг ему показалось, что в конце Губернаторской улицы, в стороне улицы Комедии и в порту вспыхнули яркие огни. Однако ни один патруль не появлялся на улицах города, ни один запоздалый солдат не возвращался в свою казарму. Жорж не мог понять причины такой беспечности губернатора; он уже хорошо знал его и был уверен, что тот примет все меры предосторожности, а между тем город, казалось, оставался без всякой охраны, словно всеми покинутый.

Однако в десять часов Жорж услышал шум, доносившийся со стороны малабарского лагеря; именно с той стороны должны были появиться повстанцы, собравшиеся на берегу реки Латаний. Жорж стал действовать более энергично: снизу прут был уже полностью перепилен, и теперь надо было пилить сверху.

Шум за окнами усиливался; сомнения не было, то был гул многих тысяч голосов. Лайза сдержал слово; радостная улыбка мелькнула на губах Жоржа, вспышка гордости озарила его лицо: близилась битва. И если это будет и не победа, то, во всяком случае, борьба. И Жорж присоединится к этой борьбе: прут решетки уже еле держался.

С бьющимся сердцем он напрягал слух; шум все приближался, а свет, который он видел раньше, становился все ярче. Был ли то пожар в Порт-Луи? Но быть этого не могло, поскольку до него не доносилось ни одного крика отчаяния.

Более того, хотя гомон толпы не умолкал, странное дело, то были скорее возгласы ликования, нежели угрозы, нигде не слышалось бряцания оружия, и улица, где находилось здание полиции, оставалась пустынной.

Жорж прождал еще четверть часа, надеясь услышать ружейную стрельбу и, наконец, убедиться, что восстание началось, но пока слышался лишь тот же непонятный гул, и столь ожидаемые звуки к нему не примешивались.

Тогда узник подумал, что самое главное для него — бежать из тюрьмы. Последним усилием он вырвал прут из решетки, крепко привязал веревку к ее основанию, выбросил на улицу отпиленный прут, решив, что он послужит ему оружием, пролез сквозь проем, соскользнул по веревке и без затруднений спустился на землю, затем подобрал прут и кинулся в одну из прилегающих улиц.

По мере того как он приближался к Парижской улице, которая пересекала весь северный квартал города, он видел, что свет становится все ярче, и слышал, что гул возрастает; наконец он достиг одной из ярко освещенных улиц, и тут ему стало ясно все.

Все улицы, примыкающие к малабарскому лагерю, то есть тому месту, откуда повстанцы предполагали войти в город, были ярко освещены, будто по случаю праздника, и повсюду перед наиболее заметными домами стояли открытые бочки с араком, водкой и ромом для бесплатной раздачи.

Негры, издавая крики ярости и мщения, ринулись на Порт-Луи, словно лавина. Но, появившись в городе, они увидели, что улицы освещены и повсюду стоят бочки-искусительницы. Некоторое время они сдерживали себя, боясь, что напитки отравлены, и подчиняясь приказу Лайзы, но вскоре природная страсть одержала верх над дисциплиной и даже над страхом, — несколько человек бросились к бочкам и начали пить. Буйная радость этих смельчаков увлекла всю массу негров — началось повальное пьянство; все это множество невольников, которое могло бы уничтожить Порт-Луи, мгновенно рассеялось и, окружив бочки, принялось с радостным бешенством черпать пригоршнями водку, ром, арак — вечную отраву черной расы, при виде которой негры не могут устоять и готовы продать за нее своих детей, отца, мать и, наконец, самих себя.

Именно от пьяных толп несся тот странный гул, природу которого Жорж не мог себе объяснить. Губернатор воспользовался советом Жака и, как мы видим, применил его с успехом. Проникнув в город, восстание замедлило ход между Малой горой и Ямой Фанфарон и окончательно застряло в сотне шагов от губернаторского дворца.

При виде этого необычайного зрелища, развернувшегося перед его глазами, Жорж более не сомневался в провале своих замыслов; он вспомнил предупреждение Жака и содрогнулся от стыда и гнева. Эти люди, с которыми он собирался изменить существующий порядок жизни на острове, потрясти его и отомстить за двухвековое рабство победой, достигнутой за час, и свободой, завоеванной навсегда, — эти люди хохотали здесь, пели, плясали, шатались пьяные по улицам, бросив оружие; для того чтобы снова согнать этих людей на плантации, довольно было бы и трехсот солдат, вооруженных лишь плетьми, а ведь рабов было десять тысяч.

Итак, тяжелый труд Жоржа над самим собой был напрасен; глубокое изучение собственного сердца, собственных сил, собственной значимости оказались бесполезным; отличающая его от других людей сила характера, ниспосланная Богом и приобретенная воспитанием — все это потерпело крах перед торжеством инстинкта расы, возлюбившей водку превыше свободы.

И тут Жорж почувствовал всю ничтожность своих устремлений; гордыня вознесла его на мгновение на вершину горы и показала ему все царства земные, лежащие у ног его. И вот — все это оказалось пустым видением и скрылось из глаз, а Жорж остался один на том самом месте, куда завела его ложная гордость.

Он сжимал железный прут, чувствуя яростное желание броситься в толпу и колотить этих негодяев по их безмозглым головам за то, что они не сумели устоять против низкого искушения и пожертвовали ради этого им, Жоржем.

Группы любопытствующих, несомненно, не понимали причин этого импровизированного праздника, устроенного губернатором для рабов, и смотрели на все происходящее, широко раскрыв глаза и рот; каждый спрашивал своего соседа, что это означает, и сосед, такой же несведущий, как и он, не мог дать какое-либо объяснение.

Жорж переходил от группы к группе, устремлял взгляд в глубь ярко освещенных улиц, где бродили пьяные негры, производя безумный шум. Он искал среди этой толпы отвратительных существ одного человека, единственного, на которого он мог положиться среди всеобщего падения. Человек этот был Лайза.

Вдруг Жорж услышал шум, доносившийся от здания полиции: с одной стороны его началась довольно сильная ружейная стрельба с правильностью, навыки которой регулярные войска отрабатывают на учениях, а с другой — редкий беспорядочный огонь, свойственный нерегулярным войскам.

Наконец-то, пусть хоть в одном месте, разгорелось сражение!

Жорж бросился туда и пять минут спустя оказался на Губернаторской улице. Он не ошибся. Небольшой группой сражавшихся командовал Лайза: узнав, что Жорж арестован, он возглавил отряд из четырехсот преданных бойцов, обошел вокруг города и направился к зданию полиции, чтобы освободить Жоржа.

Власти, несомненно, предвидели это, и, как только группа повстанцев была замечена в конце улицы, батальон англичан двинулся ей навстречу.

Лайза полагал, что ему не удастся освободить Жоржа без борьбы, но он рассчитывал, что по улицам, примыкающим к малабарскому лагерю, в город придут остальные мятежники. Этого, однако, не произошло по известной нам причине.

Жорж одним прыжком оказался среди сражавшихся, громко крича: "Лайза! Лайза!" Он все же нашел негра, достойного быть человеком, он все же нашел характер, равный своему.

Два вождя встретились в огне сражения и, не пытаясь найти укрытие от огня, не боясь свистящих вокруг них пуль, спешно обменялись краткими словами, как того требовала чрезвычайная обстановка. В один миг Лайза узнал обо всем и, покачав головой, произнес: "Все погибло".

Жорж хотел внушить ему надежду, посоветовав воздействовать на пьяных негров, но Лайза с презрением возразил: "Они будут пить, пока не закончится водка, и надеяться не на что".

Бочек было открыто столько, чтобы недостатка водки не было.

Борьба потеряла смысл: Жорж, которого Лайза хотел спасти, был уже на свободе; приходилось лишь сожалеть о потере двенадцати человек, погибших в сражении, и дать сигнал к отступлению.

Но по Губернаторской улице отступление стало невозможным: в то время как отряд Лайзы противостоял английскому батальону, другой отряд англичан, укрывшийся в засаде у порохового завода, вышел с барабанным боем и преградил путь, по которому Лайза и его люди проникли в город. Стало быть, оставалось лишь одно — броситься в улицы, прилегающие к зданию суда, и по ним добраться до Малой горы и малабарского лагеря.

Пройдя лишь двести шагов, Жорж, Лайза и их люди оказались на освещенных улицах, заставленных бочками. Их глазам предстала отвратительная картина пьянства еще более необузданного, чем вначале.

А в конце каждой улицы виднелись сверкающие в темноте штыки английской роты.

Жорж и Лайза переглянулись с горькой улыбкой, означавшей, что теперь уже не может быть речи о победе, а думать следует лишь о смерти, но о мужественной смерти.

Однако оба решились на последнюю попытку спастись: они бросились на главную улицу, стремясь сплотить вокруг своего небольшого отрада восставших. Но одни из повстанцев не в состоянии были понять, чего хотят от них вожди восстания; другие даже не узнавали их, горланили песни пьяными голосами и плясали, едва держась на ногах; большинство же напились до такой степени, что валялись на земле, с каждой минутой утрачивая последние проблески сознания.

Лайза схватил хлыст и изо всех сил начал избивать несчастных. Жорж, опираясь на железный прут, свое единственное оружие, смотрел на них, неподвижный и высокомерный, словно статуя Презрения.

Но вскоре они поняли, что рассчитывать не на что и каждая потерянная минута угрожает их жизни; к тому же некоторые из их отряда, увлеченные примером, зачарованные видом пьянящего напитка, одурманенные винными парами, понемногу отступали от своих вождей. Нельзя было терять время, следовало немедленно начать отступление из города, ибо скоро, очевидно, было бы уже слишком поздно.

Жорж и Лайза собрали небольшой отряд из верных им людей, человек триста, и, встав во главе их, решительно бросились бежать по улице, в конце которой, как стена, стояли солдаты. Когда между ними и англичанами осталось шагов сорок, они увидели направленные в их сторону ружья; по всей линии блеснула огненная полоса — тотчас град пуль обрушился на их ряды, человек десять — двенадцать упали, и все же предводители, оставшиеся на ногах, крикнули в один голос: "Вперед!"

Когда между шеренгами оставалось двадцать шагов, раздался залп второй линии; он вызвал еще большее смятение в рядах повстанцев, однако оба отряда почти тут же сошлись в рукопашном бою.

То была ужасающая схватка: известно, что представляют собой английские войска и как они умирают, но не отступают. Однако теперь они имели дело с отчаявшимися людьми, которые знали, что в плену их ждет позорная смерть, поэтому хотели умереть свободными.

Жорж и Лайза творили чудеса смелости и самоотверженности. Лайза дрался держа ружье за ствол и используя его как цеп; Жорж — железным прутом от тюремной решетки, служившим ему палицей; к тому же сподвижники изо всех сил помогали им, бросаясь со штыками на англичан, в то время как раненые ползли между сражающимися и ножом подрезали врагам сухожилия на ногах.

Минут десять продолжалась ожесточенная, яростная, смертельная борьба; никто не мог сказать, на чьей стороне будет победа, однако отчаяние победило дисциплину: ряды англичан разомкнулись, словно прорванная плотина, поток негров ринулся в брешь и вырвался за пределы города.

Жорж и Лайза, возглавлявшие атаку, остались в арьергарде для того, чтобы прикрыть отступление. Вскоре они добрались до подножия Малой горы, крутой и заросшей лесом, куда англичане не рискнут пойти. Здесь они остановились, и восставшие смогли перевести дух. Человек двадцать чернокожих окружили своих вождей, в то время как остальная часть отряда рассеялась; отныне приходилось думать не о борьбе, а о том, чтобы укрыться в лесах. Жорж определил место общего сбора всех повстанцев, желавших присоединиться к нему, в Моке, где проживал его отец; он сообщил, что выйдет из Моки завтра на заре и направится к Большому порту, окруженному, как уже говорилось, самыми густыми лесами.

Жорж отдал последние распоряжения остаткам своего разбитого войска, с которым думал завоевать остров, и луна, проплывая между двумя облаками, озаряла бледным светом его отряд, в котором он выделялся если не ростом, то, по крайней мере, голосом и жестами, как вдруг в кустарнике, расположенном шагах в сорока от беглецов, блеснул огонь, раздался выстрел, и Жорж, раненный в бок пулей, упал к ногам Лайзы.

Вслед за тем какой-то человек, стремительно промелькнув в ночном мраке, бросился из окутанного дымом кустарника в лежащую за ним лощину и, невидимый для всех, в обход пробрался по ней до английских войск, остановившихся на берегу Девичьего ручья.

Но, как ни быстро бежал стрелявший, Лайза его узнал, и, прежде чем раненый потерял сознание, он смог услышать тихий возглас Лайзы, сопровождаемый угрожающим жестом:

— Антонио Малаец!

XXIII ОТЦОВСКОЕ СЕРДЦЕ

В то время как в Порт-Луи происходили описанные нами события, Пьер Мюнье с тревогой ожидал в Моке исхода борьбы, о которой ему намекал сын. Привыкший, как мы уже сказали, к вечному господству белых, отец давно решил для себя, что это господство не только их благоприобретенное право, но и естественное. Как ни велика была его преданность Жоржу, отец не мог поверить, что преграды, которые он считал непреодолимыми, рухнут перед его сыном.

С тех пор как Жорж попрощался с ним, он будто оцепенел. Его сердце разрывалось от тревоги, в голове теснились неспокойные мысли, и это привело к кажущейся бесчувственности, похожей на потерю разума. Два или три раза он намеревался сам поехать в Порт-Луи и собственными глазами увидеть, что там происходит, но, для того чтобы двинуться навстречу определенности, нужна сила воли, которой бедный отец не обладал; правда, если бы нужно было пойти навстречу опасности, Пьер Мюнье, не раздумывая, решился бы на это.

Итак, день прошел в тоске и страхе, тем более глубоких, что они не проявлялись внешне, и тот, кто их испытывал, не смел объяснить, когда его расспрашивали, никому, даже Телемаху, причину этой подавленности. Он то и дело вставал с кресла и, опустив голову, подходил к открытому окну, бросал долгий взгляд в сторону города, как будто мог видеть его, слушал, как будто мог что-нибудь услышать, потом не увидев и не услышав ничего, тяжело вздыхал, возвращался и, молча, с потухшими глазами, снова садился в свое кресло.

Наступил час обеда. Телемах, на которого были возложены повседневные домашние заботы, приказал накрыть на стол, подать обед, но пока делались все эти приготовления тот, для кого они делались, даже не поднял глаз; потом, когда все было готово, Телемах подождал еще четверть часа и, видя, что его хозяин остается в том же самом оцепенении, слегка тронул его за плечо; Пьер Мюнье вздрогнул и, вскочив с кресла, спросил:

— Ну как? Узнал что-нибудь?

Телемах обратил внимание своего хозяина на поданный обед, но Пьер Мюнье грустно улыбнулся, покачал головой и снова погрузился в свои мысли. Негр видел необычность происходящего и, не смея спрашивать объяснения, поводил вокруг большими глазами с ярко-белыми белками, словно искал какого-нибудь знака, который мог бы намекнуть ему, что это за неизвестное событие; хотя все оставалось на своих местах и казалось таким же, как прежде, было очевидно, что с утра их дом живет в ожидании какого-то огромного несчастья.

Так прошел день.

Телемах, все еще надеясь, что голод возьмет свое, оставил обед на столе, однако Пьер Мюнье был слишком поглощен своими мыслями, чтобы чем-нибудь отвлечься от них. Был момент, когда Телемах, увидев крупные капли пота на лбу Пьера Мюнье, подумал, что его хозяину жарко, и поднес ему стакан воды с вином, но тот мягко отвел его руку со стаканом и только спросил:

— Ты еще ничего не узнал?

Телемах покачал головой, посмотрел на потолок, потом на пол, словно для того, чтобы найти там разгадку, и, не дождавшись ответа, вышел, чтобы спросить других негров, не знают ли они причины такой тайной тревоги их хозяина.

К его большому удивлению, оказалось, что в доме нет ни одного негра. Он побежал в ригу, где они обычно собирались, чтобы провести там берлок. Рига была пуста. Телемах вернулся, прошел к хижинам: в них оставались только женщины и дети.

Он расспросил их, и оказалось, что, закончив работу, вместо того чтобы, как обычно, отдыхать, все негры взяли оружие и отправились отдельными группами по направлению к реке Латаний. И Телемах вернулся в дом.

Услышав звук открываемой Телемахом двери, старик обернулся.

— Ну что? — спросил он.

Телемах рассказал ему, что негров нет и что все они, вооруженные, направились в одно и то же место.

— Да! Да! — сказал Пьер Мюнье. — Увы! Да!

Итак, больше не оставалось сомнений, и это сообщение еще более способствовало тому, чтобы бедный отец понял: пришел момент, когда для него все решается в городе; со времени возвращения Жоржа старик, увидев сына таким красивым, смелым, таким уверенным в себе, со столь богатым прошлым и надежным будущим, убедил себя в том, что теперь они оба будут жить одной жизнью, и не мыслил, что ему когда-нибудь придется потерять сына или хотя бы разлучиться с ним.

Как он упрекал себя за то, что утром, позволив Жоржу уйти, не расспросив обо всем, не узнав его планов, не поняв, какой опасности он мог подвергаться! Как он упрекал себя за то, что не уговорил Жоржа взять его с собой! Но мысль о том, что его сын вступает в открытую борьбу с белыми, настолько его поразила, что в первые минуты он ослабел духом. Мы уже говорили, что эта простая душа могла противостоять только физической опасности.

Тем временем наступила ночь, и часы протекали, не принося никаких известий — ни утешительных, ни страшных. Пробило десять часов, одиннадцать часов, полночь… Хотя темнота, наступившая в саду и казавшаяся еще глубже из-за того, что в доме зажгли огни, мешала видеть что-либо на расстоянии десяти шагов, Пьер Мюнье то и дело вставал с кресла, подходил к окну, а от окна возвращался к креслу. Телемах, по-настоящему встревоженный, устроился в той же комнате, но, как бы ни был верный слуга предан хозяину, он не мог сопротивляться дремоте и уснул на стуле, стоявшем у стены, на которой его силуэт выделялся словно нарисованный углем.

Вдва часа ночи сторожевая собака, которую ночью обычно спускали с цепи, но в этот вечер в суматохе это сделать забыли, тихо и жалобно завыла. Пьер Мюнье вздрогнул и хотел было встать, но когда он услышал эти мрачные звуки, которые суеверные негры считают точным предсказанием близкого несчастья, силы оставили его, и, чтобы не упасть, ему пришлось опереться о стол. Пять минут спустя собака завыла еще громче, тоскливее и дольше, чем в первый раз, а через тот же промежуток времени завыла в третий раз, еще мрачнее и жалобнее, чем прежде.

Пьер Мюнье, бледный, не в силах произнести ни слова, с каплями пота на лбу, не отводил глаз от двери, хотя и не подходил к ней, как человек, который ждет несчастья и знает, что оно войдет именно отсюда.

Внезапно послышались шаги множества людей. Шаги приближались к дому, но медленно и мерно; несчастному отцу почудилось, что это похоронная процессия.

Вскоре в передней набились люди; из кого бы ни состояла эта толпа, она хранила молчание; в тишине старику послышался стон, и ему показалось, что стонет его сын.

— Жорж, — воскликнул он, — Жорж, ради Бога, это ты? Отвечай, говори, иди ко мне!

— Да, отец, — отвечал Жорж слабым, но спокойным голосом, — это я.

В тот же миг дверь открылась, вошел Жорж и остановился, прислонившись к ней; он был так бледен, что Пьеру Мюнье на мгновение почудилось, что это тень его сына, тень, которую он вызвал, и она возникла перед ним. Поэтому он не бросился навстречу сыну, а отступил назад.

— Во имя Неба, — прошептал он, — что с тобой, что случилось?

— Ранение тяжелое, но успокойтесь, отец, не смертельное, вот видите, я стою на ногах, правда, долго стоять не могу.

Затем он слабым голосом произнес:

— Ко мне, Лайза, силы оставляют меня…

И Жорж упал на руки негра. Пьер Мюнье бросился к сыну, но тот уже потерял сознание.

Жорж, с присущей ему необычайной силой воли, несмотря на слабость, почти умирая, хотел предстать перед отцом на ногах — на этот раз не из чувства гордости: он знал, как любит его отец, и боялся, что, если старик увидит сына на носилках, его может поразить смертельный удар. Не слушая уговоров Лайзы, он встал с носилок, на которых негры по очереди несли его, когда они пробирались по ущельям горы Большой Перст. С нечеловеческим усилием, подчиняясь могучей воле, преодолевающей физическую слабость, он поднялся, оперся о стену и стоя предстал перед отцом.

Как он и предполагал, это немного успокоило старика.

Но железная воля не устояла против боли, и обессиленный Жорж, как мы видели, упал без сознания на руки Лайзы.

Даже суровые мужчины не могли без сочувствия видеть горе отца — горе, не проявлявшееся ни в жалобах, ни в рыданиях, но безмолвное, глубокое и безутешное. Жоржа уложили на диван. Старик опустился на колени перед сыном, подложил ему под голову ладонь, пристально глядя на его сомкнутые веки; затаив собственное дыхание, он вслушивался в едва ощутимое дыхание сына и поддерживал свободной рукой его свисающую руку. Он ничего не спрашивал, не интересовался мелочами, не заботился о выводах: все было ясно для него — сын его ранен, в крови, без сознания, что еще нужно было узнавать, в чем еще нужно было разбираться перед лицом такой страшной беды?

Лайза стоял в углу возле буфета; опираясь на ружье и поглядывая в окно, он ожидал наступления рассвета.

Другие негры, почтительно удалившиеся после того, как они перенесли Жоржа на диван, теснились в соседней комнате, по временам просовывая свои черные головы в дверь. Некоторые расположились снаружи, под окнами; многие были ранены, кто легче, кто тяжелее, но, казалось, никто не вспоминал о своем ранении.

С каждой минутой число негров увеличивалось: беглецы, рассыпавшиеся во все стороны, чтобы не попасть в руки англичан, подходили к дому Мюнье разными дорогами, один за другим, словно заблудившиеся овцы, возвращающиеся в загон. В четыре часа утра вокруг дома собралось около двухсот человек.

Тем временем Жорж пришел в себя и попытался, произнеся несколько слов, успокоить отца, но голос его был настолько слаб, что, как ни обрадовался старик, услышав его, он стал просить сына помолчать, затем все же осведомился, какое тот получил ранение и какой врач перевязывал рану; в ответ, улыбаясь, едва заметным движением головы Жорж указал на Лайзу.

Известно, что некоторые негры в колониях славятся как умелые хирурги; иногда даже белые колонисты предпочитают обращаться к ним, а не к профессиональным врачам. Дело объясняется просто: эти первобытные люди, подобно нашим пастухам, постоянно находятся в царстве природы и постигают, так же как и звери, некоторые ее тайны, неведомые прочим людям. Лайза слыл на острове замечательным хирургом; негры объясняли его знания тем, что ему известны какие-то заговоры или колдовские приемы; белые же считали, что он знает травы и растения, названия и свойства которых не знакомы никому другому. И Пьер Мюнье успокоился, узнав, что рану сына перевязывал Лайза.

Между тем близился час рассвета. С каждой минутой Лайза, казалось, испытывал все большее беспокойство.

Ждать дольше нельзя было; под предлогом, что ему нужно пощупать пульс больного, он подошел к Жоржу и тихо произнес несколько слов.

— О чем вы говорите и чего хотите, дорогой друг? — спросил его Пьер Мюнье.

— Вы должны знать, чего он хочет, отец, — ответил Жорж, — он хочет, чтобы я не попал в руки белых, и спрашивает меня, чувствую ли я себя достаточно хорошо, чтобы меня можно было перенести в Большой лес.

— Перенести тебя в Большой лес! — воскликнул старик. — Такого слабого! Нет, это невозможно.

— Но ведь другого выхода нет, отец, иначе меня арестуют у вас на глазах и…

— Что им нужно от тебя? Что они могут тебе сделать? — спросил встревоженный Пьер Мюнье.

— Что им нужно от меня, отец? Они хотят расправиться с ничтожным мулатом, осмелившимся бороться против них и, быть может, на какой-то миг заставившим их дрожать от страха. Что они могут мне сделать?! О! Самую малость, — улыбаясь произнес Жорж, — они могут отрубить мне голову в Зеленой долине.

Старик побледнел и задрожал всем телом. Было ясно, что в его душе совершается жестокая борьба. Затем он поднял голову и, глядя на раненого, прошептал:

— Схватить тебя, отрубить тебе голову, отнять от меня моего мальчика, убить его, убить моего Жоржа! Только за то, что он красивее их, смелее, образованнее… Пусть только они придут сюда!..

И с отвагой, на которую еще пять минут назад он казался неспособным, старик ринулся к карабину, пятнадцать лет висевшему на стене без применения, схватил его и воскликнул:

— Да! Да! Пусть придут, и тогда посмотрим! Вы лишили бедного мулата всего, господа белые, лишили его самоуважения, и он промолчал; если бы вы захотели лишить его жизни, он и тогда не произнес бы ни слова, но вы хотите отнять у него сына, чтобы посадить в тюрьму, чтобы пытать его, отрубить ему голову! Ну, господа белые, приходите, и тогда посмотрим! Пятьдесят лет в нас зреет ненависть; приходите же, настало время свести с вами счеты!

— Прекрасно, дорогой отец, прекрасно! — воскликнул Жорж, приподнявшись на локте, лихорадочно блестящими глазами глядя на старика. — Прекрасно! Теперь я узнаю вас!

— Итак, решено, идем в Большой лес, — сказал старик, — и посмотрим, осмелятся ли они преследовать нас.

Да, сын, отправляемся; уж лучше быть в Большом лесу, чем в городе. Там мы под Божьим оком; пусть Бог видит и судит нас. А вы, друзья, — продолжал мулат, обращаясь к неграм, — ведь вы всегда считали меня хорошим хозяином?

— О да! Да, да! — в один голос воскликнули негры.

— Разве вы не говорили много раз, что преданы мне не как рабы, а как родные дети?

— Да, да!

— Так вот, настал час, когда вы должны доказать мне свою преданность.

— Приказывай, хозяин, приказывай! — закричали все.

— Входите, входите все!

Комната наполнилась неграми.

— Знайте, — продолжал старик, — мой сын решил спасти вас, дать вам свободу, сделать вас людьми, и вот расплата. Но это еще не все; они хотят отнять его у меня, смертельно раненного, истекающего кровью. Хотите его защитить, спасти его, решитесь ли вы умереть за него и вместе с ним?

— Да, да! — закричали все.

— Тогда идем в Большой лес, в Большой лес! — произнес старик.

— В Большой лес! — повторили негры.

Вслед за тем люди поднесли сплетенные из веток носилки к дивану, на котором лежал Жорж, переложили на них раненого, четыре негра взялись за ручки носилок и вынесли его из дома. Их сопровождал Лайза, за ним следовали остальные негры; Пьер Мюнье вышел последним, оставив дом открытым, брошенным, безлюдным.

Шествие почти из двухсот негров продвигалось по дороге, ведущей из Порт-Луи в Большой порт; спустя примерно полчаса колонна повернула направо, двинувшись к подножию Срединной горы, чтобы достичь истока Креольской реки.

Прежде чем повернуть за гору, Пьер Мюнье, замыкавший колонну, поднялся на холм и в последний раз обратил взгляд в сторону покинутого им прекрасного дома. Перед его глазами раскинулась богатая плантация тростника, маниоки и маиса, роскошные купы грейпфрутовых деревьев, ямбоз и такамаков; на горизонте высились величественные горы, подобно гигантской стене обрамлявшие его необъятное поместье. Он подумал, что понадобилось три поколения честных, трудолюбивых людей, каким был он сам, чтобы на этой земле создать рай. Вздохнув и смахнув слезу, он поспешил к носилкам, где его ожидал раненый сын, ради которого он покидал родные места.

XXIV БОЛЬШОЙ ЛЕС

Когда группа беглецов достигла истока Креольской реки, начался день: с востока лучи солнца осветили гранитную вершину Срединной горы, вместе с ними пробуждалась жизнь леса. На каждом шагу из-под ног у негров выбегали танреки и спешили спрятаться в свои норы; обезьяны прыгали с ветки на ветку вакоа, филао и тамариндовых деревьев, добираясь до самых гибких их концов; цепляясь за них хвостами и раскачиваясь, они с удивительной ловкостью прыгали с одного дерева на другое, преодолевая большое расстояние, и укрывались в густой листве; с громким шумом взлетал турач, потрясая воздух своим тяжеловесным полетом, а серые попугаи словно посмеивались над ним своими криками; пролетал и кардинал, подобный летящему пламени, быстрый, как молния, и сверкающий, как рубин. Природа, всегда молодая и беззаботная, всегда плодоносная, своей прозрачной тишиной, спокойной беспечностью являла вечный контраст человеку с его волнениями и скорбями.

После трех или четырех часов ходьбы отряд остановился на равнине у подножия безымянной горы невдалеке от протекавшей здесь реки. Начал уже ощущаться голод; к счастью, по дороге все успешно занимались охотой: некоторые палками забивали танреков — для негров это настоящее лакомство, другие убивали обезьян и турачей. Наконец, Лайза подстрелил оленя, за которым погнались четыре негра и через час доставили его в лагерь. Итак, пищи хватало на всех.

Лайза воспользовался этой стоянкой для того, чтобы перевязать раненого; по дороге он часто удалялся от носилок, собирая травы или растения, целебные свойства которых знал только он. На стоянке он смешал травы, положил драгоценный сбор в углубление скалы и растер, как в ступке, круглым камнем. Закончив эту операцию, он выжал из смеси сок, смочил им чистую тряпку и, сняв старую повязку, наложил новый компресс на сквозную рану (к счастью, пуля не застряла в теле, а, попав ниже последнего левого ребра, прошла насквозь и вышла наружу над бедром).

Пьер Мюнье с тревогой следил за этой операцией. Рана оказалась тяжелой, но не смертельной, более того, было ясно: если не поврежден какой-либо жизненно важный орган, следовало надеяться, что выздоровление будет протекать в этих условиях даже быстрее, нежели под наблюдением городского врача. Впрочем, это не уменьшало ужаса, который испытывал бедный отец при виде этой процедуры. Жорж же, несмотря на боль, вызванную перевязкой, даже не поморщился и сдерживал дрожь, когда отец держал его руку в своей.

Перевязка завершена; закончена трапеза; пора продолжать путь. Уже близок Большой лес, но надо было еще до него дойти; немногочисленный отряд шел медленно, так как несли раненого и с ним трудно было продвигаться по лесной местности; на пути, где проходил отрад, от самого дома оставался заметный след.

Целый час они шли вдоль берега Креольской реки, затем повернули влево и оказались у опушки леса; на дороге все чаще стали встречаться густые заросли мимозы, между деревьями высоко поднимались гигантские папоротники, с вершин такамаков, словно змеи, зацепившиеся хвостами, свисали гигантские лианы — все это означало, что отряд входил в Большой лес.

Лес становился непроходимым: сближались стволы деревьев, папоротники теснили друг друга, а лианы сплетали преграды, и продираться сквозь них становилось все труднее, в особенности для тех, кто шел с носилками. Жорж при виде препятствий все время пытался вставать, но всякий раз Лайза так строго запрещал ему подниматься, а отец обращался к нему с такой настойчивой мольбой, что больной, не решаясь обидеть преданность одного и нежность другого, оставлял свои попытки сойти с носилок, которые с каждым разом были все мучительнее, хотя давно уже были безуспешными.

Однако трудности, которые испытывали беглецы, пытаясь проникнуть в глубь этих девственных лесов, служили как бы ручательством их безопасности, потому что эти же препятствия должны были в еще большей степени задерживать и их преследователей — английских солдат, не обладавших навыком негров к подобным походам, а привыкших маршировать по Марсову полю и Лордсфилду.

В конце концов отряд подошел к такому дремучему лесу, что дальнейшее продвижение по нему было невозможно. Люди долго шли вдоль своего рода сплошной стены; проникнуть в чащу можно было лишь орудуя топором, но через открытый проход потом могли продвигаться и преследователи.

После долгих поисков негры обнаружили ажупу[6], в которой догорал огонь. Было ясно, что в здешних окрестностях скрывались беглые негры и что, судя по свежим следам, они не могли быть чересчур далеко.

Лайза пошел по следу. Известна ловкость дикарей, отыскивающих в безлюдных пространствах след друга или врага. Нагнувшись над землей, Лайза замечал каждую травинку, примятую каблуком, каждый камень, выбитый из своей лунки ударом ноги, каждую ветку, отодвинутую в сторону плечом прохожего; наконец он пришел к тому месту, где следы терялись. С одной стороны с горы стекал ручей, впадавший в Креольскую реку, с другой — громоздилась гряда скал и камней, поросшая кустарником и похожая на стену; лес на ее вершине казался еще гуще, чем повсюду. Лайза перешел ручей, надеясь обнаружить на другой его стороне пропавший след, но попытка оказалась тщетной. И все же негры — их было несколько — не могли уйти далеко.

Лайза постарался подняться на эту стену; забравшись туда, он убедился, что дальше он не сможет такой дорогой вести людей, среди которых были раненые. Он спустился со стены и, уверенный, что те, кого он ищет, находятся неподалеку, оповестил о себе громкими возгласами, по которым беглые негры обычно узнают друг друга, а затем стал ждать.

Вскоре ему показалось, что в глубине кустарника, покрывавшего каменную стену, которую мы описали, что-то зашевелилось; кто-нибудь другой, не привыкший к тайнам безлюдных пространств, принял бы это за колебание веток под порывом ветра; но тогда трепет шел бы от концов веток к стволу, теперь же, напротив, движение зарождалось у ствола и замирало на концах веток. Лайза не обманулся и стал пристально наблюдать за кустарником; вскоре его догадка сменилась уверенностью: между ветвями блеснули два встревоженных глаза; они оглядели все, что могли охватить, и вонзились в Лайзу; тот повторил уже данный им сигнал — тотчас же между разбросанными камнями, словно змея, прополз какой-то человек; немного спустя перед Лайзой предстал беглый негр.

Они обменялись лишь несколькими словами, затем Лайза вернулся к своему отряду и проделал с ним путь к тому месту, где он встретил негра.

После того как в стене было разобрано несколько камней, в ней обнаружился проход в огромную пещеру.

Беглецы по двое прошли через этот проход, который легко было бы оборонять. Вслед за тем как там оказался последний из них, негр положил камни на место так, чтобы следов прохода не было видно снаружи, а потом, цепляясь за кустарник и за выступы камней, он перелез через стену и исчез в лесу. Двести человек укрылись в недрах земли, и самый опытный глаз не мог бы постигнуть, каким путем они проникли сюда.

То ли по прихоти природы и без какого бы то ни было участия человеческих рук, то ли, напротив, в результате длительного и упорного труда беглых негров вершина горы, в недрах которой только что скрылся небольшой отряд, была с одной стороны защищена отвесной скалой наподобие крепостной стены, а с другой — гигантской живой изгородью: непроходимым сплетением стволов, лиан и папоротников, только что задержавших наших беглецов. Проход, о котором мы рассказали, был здесь единственным, и благодаря камням, загромождавшим его, а также кустарнику, покрывавшему камни, обнаружить это место было невозможно. Так что вооруженные колонисты, выслеживающие беглых негров по собственному почину, и английские солдаты, делающие это по приказу губернатора, сотни раз проходили мимо, не замечая его. Знали о нем только беглые рабы.

По другую сторону отвесной скалы, дремучей чащи и входа в пещеру вид местности был совершенно иным. Хотя это были такие же леса с могучими деревьями и надежными укрытиями, там уже легче было проложить себе путь. В этих обширных и безлюдных пространствах было все необходимое для жизни. Водопад, берущий начало на горной вершине, величественно низвергался с высоты в шестьдесят футов и, разбиваясь в водяную пыль о скалы, источенные его вечным падением, растекался мирными ручейками; затем он, неожиданно исчезая в земных глубинах, вновь вырывался на поверхность земли уже по другую сторону стены. Леса изобиловали оленями, кабанами, обезьянами и танреками. Наконец, в тех местах, где солнечные лучи пробивались сквозь могучие своды крон, они озаряли отягощенные плодами грейпфрутовые деревья и вакоа с его пальмовой капустой, плодоножка которой так хрупка, что плод, созрев, падает от любого толчка и малейшего дуновения ветра.

Сохранив в тайне свое убежище, беглецы могли прожить здесь ни в чем не нуждаясь, пока не выздоровеет Жорж, и уже вслед за тем они решили бы, как действовать дальше. Какое бы решение молодой вождь ни принял, несчастные негры, которых Жорж сделал своими сообщниками, твердо намеревались до конца разделить его участь.

Но как ни тяжело был ранен Жорж, он сохранил обычное хладнокровие и, оглядывая пещеру, прикидывал, какими возможностями для обороны располагает найденное Лайзой убежище. Как только носилки с Жоржем оказались в пещере, он подозвал Лайзу и объяснил ему, что, после того как будет укреплен внешний вход в пещеру снаружи, можно еще соорудить укрепление перед входом внутри, а кроме того — заминировать пещеру порохом, захваченным ими из Моки. Тотчас был составлен план действий и начаты работы, поскольку Жорж не скрывал от себя, что, вероятнее всего, его будут судить не как обычного беглеца, и у него доставало гордости полагать, что белые посчитают себя победителями лишь после того, как он, со связанными руками и ногами, окажется в их власти.

Итак, по замыслу Жоржа и под непосредственным руководством Пьера Мюнье отряд принялся сооружать оборонные укрепления.

За это время Лайза обошел гору: как мы уже сказали, она со всех сторон была защищена либо естественными палисадами, либо крутыми скалами, и лишь в одном месте можно было бы одолеть эти скалы с помощью пятнадцатифутовой лестницы. Дорога, ведущая вдоль основания этой естественной стены, шла по краю пропасти. Оборонять такую дорогу было бы легко, но отряд Лайзы был слишком малочисленным, чтобы расставить достаточное количество постов за пределами того, что можно было бы назвать крепостью.

Лайза решил, что следует особо укрепить участок, который примыкал ко входу.

Приближалась ночь. Лайза оставил десять человек на этом важном участке, а сам направился к Жоржу доложить о результатах осмотра горы.

Он застал его в шалаше, наспех сплетенном из ветвей деревьев; укрепления были почти готовы: внезапно наступившая темнота не помешала работе.

В караул вокруг укреплений пещеры были расставлены двадцать пять человек, они сменялись каждые два часа. Пьер Мюнье охранял пещеру, а Лайза, обновив повязку Жоржу, возвратился на свой сторожевой пост.

Теперь все ждали новых событий, которые несомненно должны были произойти с наступлением ночи.

XXV СУДЬЯ И ПАЛАЧ

В самом деле, в предстоящей схватке между повстанцами и теми, кто не прекращал их преследовать, ночь благоприятствовала нападающим и вселяла тревогу в оборонявшихся.

Эта ночь была торжественной и ясной. Луна, находившаяся в последней четверти, должна была взойти лишь к одиннадцати часам.

Для людей, менее озабоченных предстоящими испытаниями и непривычных к подобным картинам, это постепенное наступление сумерек на пустынные и дикие пространства, которые мы попытались описать, представилось бы величественным зрелищем. Вначале темнота, подобно прибою, подымалась из глубины, обволакивая стволы деревьев, подножия скал, предгорья, неся с собою молчание и постепенно изгоняя последние отблески заката, еще озаряющего, подобно пламени вулкана, вершину горы, и наконец все тонуло в море мрака.

Но когда глаза осваивались во тьме, оказывалось, что она не беспросветна; когда слух привыкал к тишине, он начинал улавливать звуки. Жизнь никогда не замирает в природе, дневные шумы сменяются ночными: среди вечного ропота трепещущих листьев, сливающегося с журчанием ручьев, слышатся тоскливые крики ночных существ и пугающий шорох их крадущихся шагов. Их невидимое присутствие внушает даже самым мужественным сердцам мистическое чувство, непобедимое рассудком.

Ни один из этих смутных звуков не ускользнул от опытного уха Лайзы: это был охотник-дикарь, а следовательно, человек, привыкший к безлюдью, ночной путешественник, и никаких тайн не существовало в ночи и безлюдье ни для его зрения, ни для его слуха. Он слышал, как танреки с хрустом грызут корни деревьев, узнавал шаги оленя, направляющегося к привычному источнику, улавливал биение крыльев летучей мыши на прогалине. Два часа прошли, и эти звуки не нарушили его неподвижности.

Удивительнее всего было то, что, хотя в этом месте собралось около двухсот человек, здесь царило полное безмолвие и, казалось, совершенное безлюдье. Двенадцать негров Лайзы лежали на земле ничком, и даже он сам не мог разглядеть их во тьме, особенно густой под деревьями; хотя иные из его бойцов заснули, даже во сне они, казалось, не забывали об осторожности и сдерживали почти неслышное дыхание. А сам Лайза стоял прислонясь к гигантскому тамаринду, гибкие ветви которого свисали не только над дорогой, огибающей скалы, но и над пропастью по другую сторону дороги; самый зоркий взгляд не различил бы негра на фоне могучего ствола — он сливался с ним благодаря ночной тьме и цвету своей кожи.

Так, в молчании, не шевелясь, Лайза провел около часа, пока не услышал, что сзади по каменистой земле, усыпанной сухими ветками, к нему подходят люди; впрочем, идущие и не скрывались; Лайза обернулся, не испытывая никакой тревоги, — он понял, что к нему подходит патруль. В самом деле, глазами, привыкшими к темноте, он вскоре различил человек шесть или восемь во главе с Пьером Мюнье. Лайза узнал его по одежде и высокому росту.

Лайза отделился от дерева, к которому он прислонялся, и направился к подошедшим.

— Итак, — спросил он, — люди, посланные вами в разведку, вернулись?

— Да, они сообщили, что нас преследуют англичане.

— А где они?

— Час тому назад остановились между Срединной горой и истоком Креольской реки.

— Англичане идут по нашим следам?

— Да, надо полагать, завтра мы о них услышим.

— Нет, раньше, — ответил Лайза.

— Почему раньше?

— Потому что, если мы отправили своих разведчиков в их лагерь, англичане сделали то же самое.

— И что же?

— А то, что поблизости бродят люди.

— Откуда вам это известно? Вы слышали их голоса, вы распознали их следы?

— Нет, но я услышал бег оленя и по скорости, с которой он мчался, понял, что он кого-то испугался.

— Итак, вы полагаете, что кто-то бродит вокруг?

— Я убежден в этом… Тихо!

— Что?

— Слушайте…

— Да, я слышу шум.

— Это полет турача, он за двести шагов от нас.

— Откуда он летит?

— Оттуда, — Лайза указал в сторону купы деревьев, вершины которых поднимались из ущелья. — Вон, видите, — продолжал негр, — он сел в тридцати шагах от нас, по другую сторону дороги, которая проходит у подножия скалы.

— Вы думаете, что его спугнул человек?

— Один или несколько, — ответил Лайза, — не могу сказать точно, сколько их.

— Я не об этом спрашиваю. Вы думаете, что его спугнули люди?

— Звери инстинктом узнают себе подобных и не пугаются их, — ответил Лайза.

— Итак?

— Они приближаются… Тихо, вы слышите? — произнес негр, понизив голос.

— Что это? — спросил старик, приняв ту же предосторожность.

— Треск сухой ветки, на которую наступил один из них… Тихо, они уже радом с нами, могут услышать, спрячьтесь за стволом, а я буду на посту.

И Лайза вернулся на свое место, а Пьер Мюнье проскользнул за дерево; негры, сопровождавшие их, также затерялись в тени кустов и застыли, словно безмолвные статуи.

На минуту воцарилась тишина, ничто не нарушало покоя ночи, как вдруг послышался грохот камня, катящегося по крутому склону пропасти. Лайза почувствовал возле себя дыхание Пьера Мюнье. Старик, несомненно, хотел заговорить с ним, но негр сразу схватил его за руку, и тот понял, что надо молчать.

В тот же миг с клекотом вновь взлетел турач и, пролетев над вершиной тамаринда, опустился где-то в верхней части горы.

Неизвестный путник был шагах в двадцати от тех людей, чьи следы он, несомненно, разыскивал. Лайза и Пьер Мюнье затаили дыхание, остальные негры казались окаменевшими.

В эту минуту серебряный луч осветил вершины горной цепи, видневшейся на горизонте в просвете между деревьями. Вскоре над Креольским утесом появилась луна, ее ущербный диск поплыл по небу.

Если сумрак подымался снизу, то свет, напротив, падал сверху, но достигал лишь открытых мест сквозь прорези крон, а весь лес по-прежнему тонул во мраке.

В это время послышался легкий шелест, затем кустарник, окаймлявший дорогу и шедший по верху крутого склона, который, как уже говорилось, спускался в пропасть, раздвинулся и среди его ветвей постепенно появилась голова человека.

Несмотря на темноту, впрочем в этом месте менее непроницаемую, так как его не затеняли деревья, Пьер Мюнье и Лайза одновременно заметили, как шевелятся ветви кустарника, и сжали друг другу руки.

Некоторое время лазутчик стоял неподвижно; затем он снова вытянул голову, прислушался и осмотрел все открытое пространство, немного высунулся вперед и, убедившись, что вблизи никого нет, встал на колени; снова прислушался и, не заметив и не услышав ничего подозрительного, выпрямился во весь рост.

Лайза крепко сжал руку Пьеру Мюнье, давая понять, что надо быть осторожнее; негр нисколько не сомневался в том, что лазутчик отыскивал их следы.

И действительно, оказавшись на краю дороги, ночной бродяга снова нагнулся, изучая землю, чтобы узнать, не хранит ли она следы многочисленного отрада; он потрогал ладонью траву, чтобы узнать, не примята ли она; коснулся пальцем камней, чтобы убедиться, не сдвинуты ли они с места; наконец, будто следы людей, которых он искал, могли остаться в воздухе, он поднял голову и устремил свой взгляд на тамаринд, в тени которого, прижавшись к его стволу, затаился Лайза.

В этот миг лунный луч, пройдя сквозь просвет между двумя деревьями, озарил лицо ночного лазутчика.

Тогда Лайза, быстрый, как молния, вырвал правую руку из руки Пьера Мюнье и, ухватившись за конец одной из самых гибких ветвей дерева, под которым он скрывался, упал словно атакующий орел, к подножию скалы. Ухватив шпиона за пояс, он оттолкнулся ногами от земли и вместе с выпрямившейся ветвью взвился вверх, как орел со своей добычей; затем, пропуская ветку с гладкой корой сквозь сжатый кулак, он соскользнул с нее к подножию дерева, в толпу своих товарищей, крепко держа пленника, безуспешно пытавшегося ударить его ножом подобно тому, как змея безуспешно пытается ужалить царя воздушных сфер, уносящего ее из трясины в свое гнездо, соседствующее с небесами.

Несмотря на ночной мрак, все с первого взгляда узнали пленника: это был Антонио Малаец. Все произошло столь стремительно и неожиданно, что он не успел даже вскрикнуть.

Итак, смертельный враг был теперь в руках Лайзы; оставалось лишь немедленно покарать предателя и убийцу.

Лайза придавил его коленом к земле, глядя на него с той свирепой насмешкой победителя, что не оставляет побежденному никакой надежды; но тут вдруг издалека послышался собачий лай.

Не расслабляя рук, которыми он сжимал горло врага и его запястье, Лайза поднял голову и стал прислушиваться.

— Все в свое время, — как бы про себя произнес Лайза.

Затем он обратился к окружавшим его неграм:

— Привяжите этого человека к дереву, я должен поговорить с господином Мюнье.

Негры схватили Антонио за ноги и за руки и привязали его лианами к стволу такамака. Лайза убедился, что малаец надежно скручен, отвел старика в сторону и показал, откуда только что доносился собачий лай.

— Вы слышали? — произнес он.

— Что? — спросил старик.

— Лай собаки.

— Нет.

— Послушайте! Он приближается.

— Вот теперь я слышу.

— За нами охотятся как за оленями.

— Ты думаешь, что это преследуют нас?

А кого же еще?

— Какая-то сбежавшая собака охотится самостоятельно.

— Может быть и так, — ответил Лайза. — Послушаем еще.

После недолгой тишины в лесу послышался лай собаки, которая теперь явно была ближе, чем прежде.

— Это преследуют нас, — заявил Лайза.

— А откуда ты знаешь?

— Собака не так лает, когда охотится, — сказал Лайза, — это вой собаки, которая ищет своего хозяина. Проклятые изверги нашли ее на цепи у хижины беглого негра, и она их ведет по следу; если этот негр с нами, мы погибли.

— Да это же лай Фиделя, — с ужасом произнес Пьер Мюнье.

— Теперь узнаю, — сказал Лайза, — я слышал его еще вчера вечером: он выл, когда мы принесли вашего раненого сына в Моку.

— В самом деле, я забыл его взять с собой, когда мы уходили, и все же, если б это был Фидель, он прибежал бы, мне кажется, скорее. Слышишь, как медленно приближается его голос?

— Они его держат на поводке и следуют за ним; пес, быть может, ведет за собой целый полк; не надо обижаться на бедное животное, — с мрачной улыбкой добавил негр с Анжуана, — он не может идти быстрее, но будьте спокойны, он приведет их.

— Так что же нам делать? — спросил Пьер Мюнье.

— Если бы вас ожидало судно в Большом порту, до которого отсюда всего лишь восемь или десять льё, мы, надо сказать, еще успели бы туда. Но ведь у вас там нет никакой возможности для побега?

— Никакой!

— Тогда придется драться, и, если это возможно, — добавил негр мрачным голосом, — умереть, защищаясь.

— Стало быть, идем, — сказал Пьер Мюнье, обретя решимость, как только речь зашла о схватке. — Собака приведет их ко входу в пещеру, но внутрь они не пройдут.

— Верно, — ответил Лайза, — идите к укреплениям.

— А ты не пойдешь со мной?

— Я должен остаться здесь на несколько минут.

— А когда ты придешь?

— При первом выстреле я буду с вами.

Старик подал руку Лайзе (грозящая им опасность стерла между ними все различия) и, вскинув на плечо ружье, в сопровождении своих негров стремительно направился ко входу в пещеру.

Лайза провожал его взглядом до тех пор, пока он совсем не исчез во мраке; затем он вернулся к Антонио, которого негры по его приказу привязали к дереву.

— Теперь, малаец, — сказал он, — посчитаемся друг с другом.

— Посчитаемся? — произнес Антонио дрожащим голосом. — И чего же хочет Лайза от своего друга и брата?

— Я хочу, чтобы ты вспомнил о том, что было сказано на празднике Шахсей-Вахсей на берегу реки Латаний.

— Там говорилось много всего, и мой брат Лайза был очень красноречив, потому все с ним соглашались.

— Не вспомнишь ли ты самое главное — объявленный тогда заранее приговор предателям?

Антонио задрожал всем телом и, несмотря на медный цвет своего лица, побледнел, что можно было бы заметить, будь в это время светло.

— Кажется, мой брат утратил память? — грозным и в то же время насмешливым тоном продолжал Лайза. — Ну хорошо, я напомню ему; тогда условились, что если среди нас объявится изменник, то каждый из нас вправе убить его, предать мгновенной или медленной, легкой или страшной смерти. Точно ли я повторил слова клятвы, вспоминает ли их брат мой?

— Вспоминаю, — еле слышным голосом ответил Антонио.

— Тогда отвечай на мои вопросы, — приказал Лайза.

— Я не признаю за тобой право допрашивать меня, ты мне не судья! — воскликнул Антонио.

— Хорошо, тогда я буду допрашивать не тебя, — заявил Лайза.

И, обратившись к неграм, лежавшим вокруг него на земле, он произнес:

— Поднимитесь и отвечайте.

Негры повиновались, и десять или двенадцать человек молча построились полукругом перед деревом, к которому был привязан Антонио.

— Это рабы, — воскликнул предатель, — меня не могут судить рабы! Я не негр, я свободный; если я совершил преступление, меня должен судить суд, но не вы.

— Довольно, — произнес Лайза, — сначала судить тебя будем мы, а потом ты обратишься с жалобой к кому захочешь.

Антонио умолк; во время наступившей тишины, последовавшей за приказом Лайзы, раздался лай приближающейся собаки.

— Так как обвиняемый не желает отвечать, — обратился Лайза к неграм, окружившим Антонио, — вместо него будете отвечать вы… Кто донес губернатору о заговоре только потому, что вождем восстания был избран не он, а другой?

— Антонио Малаец, — глухо, но в один голос произнесли негры.

— Неправда, — завопил Антонио, — это ложь, клянусь, я отвергаю это обвинение!

— Молчать! — приказал Лайза повелительным тоном.

Затем он продолжил:

— После того как тайна была выдана губернатору, кто стрелял в нашего вождя и ранил его у подножия Малой горы?

— Антонио Малаец, — ответили негры.

— Кто меня видел? — закричал малаец. — Кто осмелится сказать, что то был я, кто может ночью отличить одного человека от другого?

— Замолчи! — приказал Лайза.

Затем так же спокойно он продолжил:

— А после доноса губернатору о заговоре, после попытки убить нашего вождя, кто пришел ночью в наш лагерь и ползал вокруг нашего убежища, как змея, чтобы найти проход, через который к нам могли бы попасть английские войска?

— Антонио Малаец! — вновь воскликнули негры с той же убежденностью, которая не покинула их ни на мгновение.

— Я хотел присоединиться к своим братьям! — воскликнул пленник. — Я шел к вам, чтобы разделить вашу участь, какой бы она ни была, клянусь; я отрицаю свою вину.

— Верите ли вы тому, что он сказал? — спросил Лайза.

— Нет! Нет! Нет! — закричали негры.

— Дорогие, добрые мои друзья, — обратился к ним Антонио, — послушайте меня, я вас молю о пощаде!

— Молчать! — приказал Лайза.

Затем он продолжил все тем же суровым тоном, выражавшим величие возложенной на него миссии:

— Антонио не единожды, трижды предатель, значит, он трижды заслуживает смерти, даже если и невозможно умереть трижды. Антонио, готовься предстать перед Великим Духом, потому что сейчас ты умрешь!

— Это убийство! — вскричал Антонио. — Вы не имеете права убивать свободного человека, к тому же вблизи англичане… Я буду звать, кричать! Помогите! Помогите! Они хотят меня зарезать! Они хотят…

Лайза железной рукой схватил малайца за горло и заглушил его крики; затем он обратился к неграм:

— Приготовьте веревку!

Услышав приказ, предвещавший его судьбу, Антонио сделал такое невероятное усилие, что одна из пут, прикреплявших его к дереву, порвалась. Но он не смог высвободиться из самых ужасных пут — из рук Лайзы. Однако через несколько мгновений негр понял по конвульсиям, которые пробегали по телу Антонио, что если он будет и дальше сжимать горло врага, то никакой веревки не потребуется. Лайза освободил шею пленника, и тот свесил голову на грудь, как человек в предсмертном хрипе.

— Я обещал тебе дать время, чтобы ты смог предстать перед Великим Духом, — промолвил Лайза. — Тебе остается десять минут, готовься.

Антонио хотел что-то сказать, но голос изменил ему.

Собачий лай с каждым мгновением приближался.

— Где веревка? — спросил Лайза.

— Вот она, — ответил негр, подавая Лайзе то, что тот просил.

— Хорошо, — сказал Лайза.

Судья вынес приговор, палач должен был привести его в исполнение.

Лайза ухватил одну из толстых ветвей тамаринда, притянул ее к себе, накрепко привязал к ней конец веревки, из другого конца сделал скользящую петлю, надел ее на шею Антонио и приказал двум помощникам придерживать ветвь; убедившись, что Антонио прочно привязан к дереву, хотя две или три лианы порвались, он вновь предложил ему готовиться к смерти.

На этот раз речь вернулась к осужденному, но, вместо того чтобы взывать к Богу о милосердии, он стал просить людей сжалиться над ним.

— Ну ладно! Да, братья мои, да, друзья мои, — запричитал он, меняя тактику в надежде, что признание вины, возможно, спасет ему жизнь. — Да, я виновен, это так, вы вправе дурно обойтись со мной, но вы ведь сжалитесь над своим старым товарищем, так ведь? Вспомните, как я веселил вас на посиделках! Кто распевал вам забавные песни, рассказывал занятные истории? Как вы останетесь без меня? Кто вас развеселит? Кто отвлечет от мук? От тяжелого труда? Сжальтесь, друзья мои, помилуйте бедного Антонио! Даруйте ему жизнь! На коленях молю вас об этом!

— Подумай о Великом Духе: тебе остается жить пять минут, — произнес Лайза.

— Нет, мой добрый Лайза, не пять минут, дай мне пять лет, — продолжал малаец молящим голосом, — пять лет я буду твоим рабом. Буду тебе верно служить, исполнять твои приказы, а если что-то будет не так, если я совершу малейшую оплошность, тогда ты меня накажешь, будешь бить плетью, розгами, веревкой, и я все стерплю, буду говорить, что ты великодушный хозяин, потому что ты дал мне жизнь. Молю тебя о жизни, Лайза! Молю тебя о жизни!

— Антонио, — сказал Лайза, — ты слышишь лай собаки?

— Ты думаешь, что это я посоветовал ее отвязать? Нет, не я! Ты ошибаешься! Клянусь, не я!

— Антонио, — сказал Лайза, — белому не пришло бы в голову направить собаку по следам своего хозяина, это ты научил их так поступить!

Малаец тяжело вздохнул, но еще раз попытался смягчить своего врага, унизясь перед ним.

— Да, — сказал он, — это я, Великий Дух покинул меня, жажда мести превратила в безумца. Надо сжалиться над безумным, Лайза, во имя твоего брата Назима прости меня.

— А кто выдал Назима, когда он собрался бежать? Напрасно ты произнес это имя, Антонио. Антонио, пять минут прошли. Малаец, сейчас ты умрешь!

— О нет, нет, нет! — вскричал Антонио. — Лайза, пощади, друзья мои, пощадите!

Не слушая жалоб, увещеваний, мольбы осужденного, Лайза одним взмахом ножа перерезал все путы, в тот же миг он отдал приказ, а его помощники отпустили ветвь, к которой был подвешен Антонио, и она поднялась, увлекая за собой гнусного предателя.

Ужасный крик, последний крик, в котором, казалось, вылилось все его отчаяние, разнесся по лесу, — зловещий, одинокий, безутешный; все было кончено, и Антонио стал всего лишь трупом, качавшимся над пропастью.

Лайза некоторое время молча стоял, наблюдая, как постепенно замедляется движение веревки. Затем, когда она прочертила к небосводу почти неподвижную отвесную линию, он снова прислушался к лаю собаки, находившейся уже не более чем в пятистах шагах от пещеры, подобрал ружье, лежавшее на земле, и обратился к неграм:

— Идемте, друзья! Месть совершена, теперь мы можем спокойно умереть.

И, сопровождаемый сподвижниками, он направился к пещере.

XXVI ОХОТА НА НЕГРОВ

Лайза не ошибся: собака шла по следам своего хозяина и привела англичан прямо ко входу в пещеру; прибежав туда, она бросилась в густой кустарник и принялась скрести и хватать зубами камни. Англичане поняли, что они подошли к цели своего похода.

И тотчас вперед выступили солдаты с кирками и начали пробивать проход. Минута — и проем, через который мог бы пройти человек, был готов.

Один солдат просунулся туда до пояса, но последовал выстрел, и солдат упал с простреленной грудью; второго постигла та же участь; попытался проникнуть туда и третий, но и он тоже был сразу убит.

Повстанцы первые начали стрельбу, решившись на отчаянное сопротивление.

Нападавшие приняли меры предосторожности: тщательно прикрываясь, они расширяли проем, чтобы в него одновременно могли пройти несколько солдат; забили барабаны, и гренадеры ринулись со штыками вперед.

Но преимущество осажденных было столь велико, что вскоре брешь заполнилась убитыми, и, прежде чем начать новый приступ, надо было убрать их трупы.

На этот раз ценою больших жертв англичане прорвались к центру пещеры; однако, используя укрепление, сооруженное по указанию Жоржа, негры по команде Лайзы и Пьера Мюнье весьма метко стреляли.

Жорж, оставленный в шалаше, проклинал себя: рана не позволяла ему принять участие в сражении. Запах пороха, ружейная стрельба — все это, вплоть до сигналов к атаке, которые беспрерывно подавали англичане, вызывало в нем неистовое желание драться, побуждающее человека рисковать своей жизнью по прихоти случая. А здесь речь шла не о чужих интересах, за которые нужно было бороться, не о своеволии короля, которое нужно было поддерживать, не о национальной чести, за которую следовало мстить; нет, это было кровное дело защищавших себя людей, и он, Жорж, человек мужественный и предприимчивый, ничем не мог помочь им — ни делом, ни даже советом. Он лишь кусал в ярости свою подстилку и плакал.

При второй атаке, проникнув в пещеру, англичане начали обстрел укреплений, и так как шалаш, где лежал Жорж, находился как раз за ними, то несколькопуль со свистом пролетели сквозь ветки, из которых он был сплетен. Свист пуль мог бы напугать кого угодно, но Жоржа он утешил и возбудил в нем чувство гордости: значит, он тоже подвергся опасности, и если он не может нести смерть другим, то, по крайней мере, может умереть сам.

Англичане на короткое время прекратили атаку; по глухим ударам кирки можно было понять, что они готовились к новому приступу. И действительно, вскоре часть внешней стены пещеры рухнула и проход расширился вдвое. Снова забил барабан, и при свете луны у входа в пещеру в третий раз засверкали штыки.

Пьер Мюнье и Лайза переглянулись: было ясно, что борьба будет жестокой.

— Что вы можете еще предпринять? — спросил Лайза.

— Пещера заминирована, — ответил старик.

— В таком случае у нас еще есть возможность спастись, но в решительный момент делайте все, что я вам скажу, или мы погибли: невозможно отступать с беспомощным раненым.

— Ну что ж! Пусть меня убьют возле него, — сказал старик.

— Зачем же? Лучше спасти вас обоих.

— Вместе?

— Вместе, или отдельно, это не важно.

— Я не оставлю сына, предупреждаю тебя, Лайза.

— Вы его оставите. Только так можно его спасти.

— Что ты хочешь сказать?

— Объясню потом!

Затем он обратился к неграм:

— Итак, молодцы, настал решающий момент. Огонь по красным мундирам, стреляйте без промаха! Через час пороха и пуль будет недоставать.

Тотчас началась стрельба. Негры, в основном отличные стрелки, точно исполняли приказ Лайзы; ряды англичан стали редеть, но после каждого залпа смыкались вновь в безупречном порядке и их отряд, несмотря на трудности передвижения, продолжал продвигаться в подземелье. К тому же со стороны англичан не было ни одного выстрела: казалось, что на этот раз они хотели захватить укрепления только при помощи штыков.

Тяжелая обстановка, сложившаяся для всех, была особенно невыносима для Жоржа из-за его беспомощного состояния. Вначале он приподнялся на локте; затем встал на колени; затем ему удалось встать на ноги, но, оказавшись в этом положении, он почувствовал невероятную слабость — земля словно уходила у него из-под ног, и он вынужден был ухватиться за окружавшие его ветви. Отдавая должное смелости преданных ему до конца негров, он не мог не восхищаться холодной и бесстрашной храбростью англичан, продолжавших продвигаться как на параде, хотя после каждого шага им приходилось сплачивать свои ряды. Наконец он понял, что на этот раз они не отступят и через пять минут, несмотря на непрерывный обстрел их радов, захватят укрепления. Тогда он подумал, что это из-за него, да, из-за него, вынужденного оставаться беспомощным наблюдателем, все эти люди обречены на смерть, и его стали терзать угрызения совести. Он попытался сделать шаг вперед, броситься между радами сражающихся, сдаться врагу — ведь ясно, что, захватив его, англичане перестали бы сражаться, но он почувствовал, что не сможет пройти и трети расстояния, отделявшего его от них. Он хотел крикнуть осажденным, чтобы они прекратили огонь, а англичанам, чтобы они остановили наступление, и объявить, что он сдается, но его слабый голос терялся среди непрерывной перестрелки сражающихся. К тому же в это время он увидел своего отца: тот поднялся, по пояс показавшись над укреплением; затем, с горящим факелом в руках, сделал несколько шагов в сторону англичан и, среди пламени и дыма, поднес его к земле. Тотчас по ней побежала огненная дорожка, которая затем исчезла с поверхности, после чего земля содрогнулась, раздался страшный взрыв, и под ногами англичан открылся пылающий кратер, свод пещеры осел и рухнул, а за ним рухнула опиравшаяся на него скала; в невообразимом хаосе, при криках англичан, оставшихся по другую сторону входа, подземный проход в пещеру исчез.

— Теперь, — воскликнул Лайза, — нельзя терять ни минуты!

— Приказывай, что надо делать?

— Поспешите к Большому порту, постарайтесь найти приют на французском судне, а я позабочусь о Жорже.

— Я говорил тебе, что не оставлю сына.

— А я вам сказал, что вы это сделаете, ведь, оставаясь с ним, вы обрекаете его на смерть.

— Почему?

— Ваша собака все еще у них. И они неустанно будут следовать за вами повсюду. Будь вы в самом темном лесу или в самой глубокой пещере, они найдут вас, и вы, находясь вместе с Жоржем, погубите его, но если вам удастся уйти отсюда, они подумают, что ваш сын с вами, пустятся за вами в погоню и, может быть, настигнут вас, а я тем временем, воспользовавшись ночной темнотой, с четырьмя верными людьми унесу Жоржа в противоположную сторону, и мы доберемся до лесов, окружающих Бамбуковый утес. Если у вас будет возможность спасти нас, дайте нам знать — зажгите огонь на острове Птиц; тогда мы спустимся на плоту по Большой реке к ее устью, а вы придете на шлюпке и встретите нас.

Пьер Мюнье, затаив дыхание, внимательно выслушал эту речь, сжимая руки Лайзы, а при последних его словах бросился ему на шею.

— Лайза! — вскричал он. — Да, я понимаю тебя, только так надо действовать: вся свора англичан непременно бросится за мной, а ты спасешь моего сына!

— Я спасу его либо погибну с ним, — сказал Лайза, — вот все, что я могу вам обещать.

— А я верю, что ты сдержишь свое слово. Подожди, я хочу только попрощаться с сыном, поцеловать его.

— Нет, — сказал Лайза, — увидев его, вы не сможете с ним расстаться, а он, узнав, что вы ради него собираетесь рисковать жизнью, не отпустит вас. Немедленно все отправляйтесь в путь, пусть только четверо самых сильных, самых выносливых, самых преданных останутся со мной.

Но остаться пожелали человек двенадцать.

Лайза выбрал четырех, и так как Пьер Мюнье все еще колебался, он предупредил старика:

— Поймите, англичане вот-вот нагрянут!

— Итак, встречаемся у устья Большой реки?! — вскричал Пьер.

— Да! Если нас не убьют и не возьмут в плен.

— Прощай, Жорж! — крикнул Пьер Мюнье.

И, сопровождаемый группой негров, он быстро пошел в сторону горы Креолов.

— Отец, — закричал Жорж, — куда вы идете, что вы делаете? Почему вы не пожелали умереть со своим сыном? Отец, подождите, я сейчас…

Но Пьер Мюнье был уже далеко, и слабый крик сына едва ли был им услышан.

Лайза ринулся к раненому; тот стоял на коленях.

— Отец! — прошептал Жорж и упал без сознания.

Лайза не терял времени; этот обморок оказался очень кстати. Жорж, будь он в сознании, не стал бы в одиночку продлевать борьбу за свою жизнь и такое бегство от преследователей счел бы позором. Теперь же он всецело был во власти Лайзы, и тот уложил его, все еще бесчувственного, на носилки. Четверо негров взялись за ручки носилок и под предводительством Лайзы понесли Жоржа в район Трех Островков, откуда он рассчитывал, следуя по берегу Большой реки, добраться до Бамбукового утеса.

Не пройдя и четверти льё, они услышали лай собаки.

Лайза подал знак, носильщики остановились. Жорж все еще находился в бессознательном состоянии или же был настолько слаб, что не обращал никакого внимания на все происходящее.

Случилось то, что предвидел Лайза; англичане влезли на скалу, нависшую над пещерой, надеясь с помощью собаки вновь настичь беглецов.

Наступил тревожный миг; Лайза прислушался к лаю собаки: несколько минут она лаяла, не двигаясь с места, потом добежала до пещеры, где только что происходило сражение, затем помчалась от укреплений к шалашу, где некоторое время лежал раненый Жорж и где его навестил отец; вслед за тем лай удалился к югу, то есть в том направлении, куда шел Пьер Мюнье, — уловка Лайзы удалась. Англичане поддались на обман, они пошли по ложному следу за Пьером Мюнье, оставив без внимания его сына.

Положение оставалось тем не менее опасным: во время недолгой остановки беглецов появились первые лучи солнца и таинственная темнота леса начала рассеиваться. Конечно, если бы Жорж был цел и невредим и, как прежде, ловок и силен, трудностей у них было бы меньше, поскольку хитрость, мужество и находчивость были в равной степени присущи и преследуемым и преследователям, но рана Жоржа ставила их в неодинаковые условия, и Лайза не скрывал, что положение было критическим.

Он особенно боялся, что англичане, вполне вероятно, взяли себе в помощь рабов, обученных охоте на беглых негров, пообещав им что-нибудь, например свободу, если они схватят Жоржа. Тогда его превосходство как близкого к природе человека отчасти потеряет смысл, поскольку их преследуют такие же дети природы, для которых также нет тайн ни в ночи, ни в безлюдных пространствах.

Он подумал, что нельзя терять ни минуты, и, убедившись в том, какое направление выбрали преследователи, немедленно продолжил путь, двигаясь все время к востоку.

Лес выглядел необычно, и все живые существа, казалось, разделяли человеческие тревоги: стрельба, продолжавшаяся всю ночь, перебудила птиц в гнездах, кабанов в логовах и ланей в зарослях — все живое было напугано и носилось в паническом страхе, словно обезумев. Так беглецы шли два часа.

Через два часа пришлось сделать привал: негры, сражавшиеся всю ночь, в последний раз ели накануне в четыре часа. Лайза остановился у разрушенной ажупы, несомненно укрывавшей еще этой ночью беглых негров: под кучей золы, оставшейся после довольно долгого их пребывания здесь, еще тлели угли.

Трое негров отправились на охоту за танреками. Четвертый занялся разведением огня. Лайза собирал целебные травы для перевязки раненого.

Как бы ни был силен Жорж духом и телом, болезнь взяла свое: его лихорадило, он бредил, не сознавая, что происходит вокруг, и ничем не мог быть полезен своим спасителям — ни советом, ни делом.

Все же перевязка раны, казалось, принесла ему некоторое облегчение. Что же касается Лайзы, то он словно не был подвержен каким бы то ни было физическим слабостям. Шестьдесят часов провел он без сна, но выглядел бодро; двадцать часов он ничего не ел, но будто и не чувствовал голода.

Негры возвращались один за другим; они добыли штук шесть или восемь танреков и принялись поджаривать их у огромного костра, разведенного их товарищем. Дым костра все же внушал Лайзе опасения, но он рассудил, что поскольку они не оставили за собой никаких следов и успели уйти на два-три льё от места битвы, то, даже если враги и заметят дым, расстояние от их маленького отряда до любого английского поста настолько велико, что можно будет успеть скрыться до прихода солдат.

Когда еда была готова, негры позвали Лайзу, неотлучно сидевшего возле Жоржа. Лайза встал, присоединился к друзьям и вдруг заметил, что на бедре одного из негров кровоточит свежая рана. Тотчас спокойствие Лайзы исчезло: англичане могли гнаться за ними, как преследуют раненую лань, не потому, что догадывались, какая добыча от них ускользает, а для того лишь чтобы захватить раненого, ведь, кто бы он ни был, от него можно было получить важные сведения; конечно, англичане сделают все возможное, чтобы заполучить такого пленника.

Подумав об этом, он уже хотел отдать приказ своим четырем сподвижникам, сидевшим на корточках вокруг огня, сейчас же двинуться в путь, как неожиданно небольшую рощу, которая была гуще, чем остальной лес кругом, и на которой его взгляд не раз с беспокойством останавливался, озарила вспышка, послышались выстрелы, и пять или шесть пуль просвистело мимо него. Один из негров упал лицом прямо в костер, трое кинулись бежать, но один из них рухнул шагов через пять, а другой — еще через десять. И только одному удалось целым и невредимым укрыться в лесу.

Увидев дым, услышав стрельбу и свист пуль, Лайза бросился к носилкам, где лежал Жорж, подхватил раненого на руки как ребенка и, хотя тяжесть была велика, тоже устремился в лес.

Вдруг восемь или десять солдат, сопровождаемых пятью-шестью неграми, выскочили из рощи и бросились за беглецами, в одном из которых они узнали Жоржа, поскольку им было известно, что он ранен. Как и предвидел Лайза, они шли по кровавому следу. Остановившись недалеко от ажупы, на расстоянии в половину ружейного выстрела, они спокойно прицелились, и, как мы видим, прицелились неплохо: трое из четырех негров были если не убиты, то во всяком случае выведены из строя.

Тогда, уже ни на что не надеясь, Лайза пустился бежать; но, как бы он ни был вынослив, он не мог оторваться от преследователей, и те в конце концов сумели бы догнать его; к несчастью, у него было только две возможности, и обе обреченные на неудачу: броситься к чаще, где он вряд ли сумел бы далеко пробиться сквозь непролазные заросли, или бежать лесными прогалинами, подставляя себя под выстрелы. Он выбрал второй путь.

Вначале, собрав все силы, Лайза оказался на почти безопасном расстоянии от выстрелов; если бы он имел дело только с англичанами, он бы, безусловно, спасся; но за ним, быть может и неохотно, гнались еще и негры, подгоняемые сзади солдатскими штыками и из-за этого вынужденные преследовать его как дичь, и не потому, что они усердствовали, а потому, что боялись за себя.

Время от времени Лайза мелькал между деревьями, и тогда раздавались выстрелы и было видно, как пули срывают кору с деревьев вокруг него или вспахивают землю у него под ногами; но ни одна пуля не задела его, словно заговоренного, и он продолжал бежать все быстрее, подгоняемый опасностью, от которой он убегал.

Наконец он выбежал на край прогалины: это был крутой и почти открытый склон горы, вершина которой густо поросла молодым лесом. Если бы Лайзе удалось подняться по склону, он укрылся бы среди скал, проскользнул бы в какую-нибудь лощину и ушел бы от погони; но на этом открытом месте Лайза был хорошей мишенью для стрелков.

Раздумывать было не время: броситься вправо или влево значило потерпеть неудачу, а случай до сих пор помогал беглецам — кто знает, может быть, им опять повезет?..

Лайза выбежал на прогалину; его преследователи, видя преимущество своего нового положения, ускорили бег. Вот и они уже на опушке. Около ста пятидесяти шагов отделяют их от Лайзы.

Тогда все они, как по команде, остановились, вскинули ружья и выстрелили. Лайза, казалось, не был задет и продолжал бежать. У солдат еще было время перезарядить ружья, прежде чем он скроется, и они поспешно забивали заряды в дула.

Лайза тем временем уже был далеко; если его не подстрелят при втором залпе и ему удастся добраться до леса невредимым, то удача будет на его стороне. До чащи ему оставалось шагов двадцать пять, и, пока солдаты замешкались, перезаряжая ружья, он опередил их на сто пятьдесят шагов. Вдруг он исчез в ложбине; к несчастью, она не вела ни вправо, ни влево; тем не менее, он двигался вдоль нее сколько было возможно, пытаясь сбить солдат с толку. Но вот ложбина, защищавшая его, закончилась; теперь ему пришлось снова взбираться на откос и, следовательно, снова показаться преследователям. Тут же грянул залп из десяти — двенадцати ружей одновременно, и охотникам на людей показалось, что Лайза пошатнулся. И верно — шагнув еще несколько раз, Лайза остановился, покачнулся, опустился на одно колено, потом на оба и положил на землю Жоржа, так и не пришедшего в сознание; затем, встав во весь рост, он повернулся к англичанам, поднял руки к небу угрожающим жестом, посылая своим врагам последнее проклятие, и, выхватив из-за пояса кинжал, вонзил его себе в грудь по самую рукоять.

Солдаты, словно охотники, загнавшие зверя, бросились к нему, издавая радостные крики. Несколько секунд Лайза еще стоял, затем рухнул, как поваленное дерево: лезвие ножа пронзило ему сердце.

Приблизившись к беглецам, солдаты обнаружили, что Лайза мертв, а Жорж умирает: чтобы не попасть живым в руки врага, он из последних сил сорвал повязку со своей раны, из которой потоком хлынула кровь.

Что же касается Лайзы, то, перед тем как вонзить себе в сердце кинжал, он получил две сквозные пулевые раны — в бедро и грудь.

XXVII РЕПЕТИЦИЯ

То, что произошло в течение двух или трех дней после описанной нами катастрофы, оставило у Жоржа лишь неясное воспоминание; его рассудок, блуждавший в бреду, смутно представлял себе то, что случилось; он потерял счет времени и не имел понятия о последовательности прошедших событий. Однажды утром он пришел в себя как от тяжелого сна и понял, что находится в тюрьме.

Возле него был полковой хирург гарнизона Порт-Луи.

И только тогда, напрягая память, Жорж вспомнил нескончаемую череду прошедших событий, подобно тому как в тумане различаешь озера, горы и леса; перед ним предстало все вплоть до того мгновения, когда он был ранен. Он еще помнил, как его принесли в Моку, как они вместе с отцом покинули дом; но все, что происходило после того, как они прибыли в Большой лес, представлялось ему неясным, все было похоже на сон.

Единственная неопровержимая, достоверная и роковая истина состояла в том, что он находился в руках своих врагов.

Жорж был слишком горд, чтобы задавать какие-нибудь вопросы, и слишком высокомерен, чтобы просить о каких-нибудь услугах. Стало быть, он не мог знать, что произошло на самом деле. И тем не менее его душу терзали две страшные тревоги.

Спасся ли его отец?

Любит ли его по-прежнему Сара?

Эти мысли всецело занимали его; они сменяли друг друга, как прилив и отлив, и беспрестанно волновали его сердце.

Душевная буря не проявлялась в его внешнем облике. Он был бледен, хладнокровен и спокоен, как мраморная статуя, причем не только в глазах тех, кто посещал тюрьму, но и в своих собственных.

Когда врач нашел, что у раненого достаточно сил, чтобы выдержать допрос, он сообщил об этом властям, и на следующий день судебный следователь в сопровождении секретаря явился к Жоржу. Тот не мог еще встать с постели, но, тем не менее, с уважением приветствовал представителей власти; проявив терпение, полное достоинства, приподнявшись на локте, он объявил, что готов отвечать на все поставленные ему вопросы.

Наши читатели хорошо знают характер Жоржа и не подумают, что у него могла возникнуть мысль отрицать предъявленные ему обвинения. Он отвечал на все вопросы с полной правдивостью, впрочем, объяснил, что сейчас он еще слишком слаб, поэтому не сегодня, а завтра сможет сам продиктовать секретарю подробную историю заговора. Предложение показалось слишком заманчивым, чтобы чиновники правосудия могли от него отказаться.

Поступая так, Жорж ставил перед собой двойную цель: ускорить ход процесса и взять на себя всю ответственность.

На следующий день чиновники снова пришли к нему. Жорж продиктовал обещанное показание, но, поскольку он умолчал о предложениях, сделанных Лайзой, следователь прервал его, заметив, что Жорж упускает возможность оправдать себя, поскольку, принимая во внимание смерть Лайзы, бремя ответственности ни на кого не ляжет.

Только теперь Жорж узнал о смерти Лайзы и о том, каким образом он погиб: до сих пор это время его собственной жизни было покрыто мраком.

Он ни разу не произнес имени своего отца, оно вообще в деле не упоминалось; по еще более веским обстоятельствам не было произнесено и имя Сары.

Показаний Жоржа было вполне достаточно для того, чтоб прекратить дальнейший допрос. Жоржа больше никто не посещал, кроме врача.

Как-то утром доктор увидел Жоржа на ногах.

— Сударь, — обратился он к нему, — я запретил вам вставать с постели еще несколько дней: вы слишком слабы.

— Простите, мой дорогой доктор, — ответил Жорж, — вы наносите мне оскорбление, сравнивая с рядовыми преступниками, нарочно отдаляющими день суда; я же чистосердечно уверяю вас, что хочу ускорить решение этого дела. Неужели вы полагаете, что стоит быть таким уж излеченным, чтобы умереть? У меня достаточно сил, мне кажется, чтобы достойно взойти на эшафот, — это все, что от меня могут потребовать люди, и все, о чем я могу просить Бога.

— Но кто вам сказал, что вы будете приговорены к смертной казни? — спросил врач.

— Моя совесть, доктор; я участвовал в игре, и ставкой в ней была моя голова, я проиграл и готов расплатиться, вот и все.

— И все же, — сказал врач, — я считаю, что вам необходимо еще несколько дней для укрепления сил, иначе вам трудно будет выдержать судебные прения и ожидание приговора.

Но в тот же день Жорж написал судебному следователю, что он совершенно здоров и находится всецело в распоряжении суда.

Через день началось судебное разбирательство.

Жорж, представ перед судьями, с волнением осмотрелся вокруг и с радостью обнаружил, что он единственный обвиняемый.

Затем он окинул спокойным взглядом зал: весь город присутствовал на суде, за исключением г-на де Мальмеди, Анри и Сары.

Некоторые из присутствующих, казалось, жалели обвиняемого; но на большинстве лиц выражалась лишь удовлетворенная ненависть.

Что касается Жоржа, то он, как всегда, был спокоен и надменен. На нем были черный сюртук и черный галстук, белый жилет и белые панталоны.

Две его орденские ленты были прикреплены к петлице.

Ему назначили казенного адвоката, так как он отказался сделать выбор сам: Жорж не хотел, чтобы кто-либо даже пытался защищать его дело.

То, что сказал Жорж, не было оправдательной речью, то была история его жизни. Он не скрывал, что прибыл на Иль-де-Франс, чтобы вести борьбу всеми возможными средствами против предубеждений, унижающих цветных людей, но не обмолвился ни словом о том, почему он поторопился осуществить свой замысел.

Один из судей задал ему несколько вопросов о г-не де Мальмеди, но Жорж попросил разрешения не отвечать на них.

Хотя подсудимый делал все возможное, чтобы облегчить процесс суда, прения продолжались три дня, ведь даже когда адвокатам нечего сказать, они всегда все равно говорят.

Прокурор говорил четыре часа — он произнес сокрушительную речь.

Жорж слушал это длинное выступление с величайшим спокойствием, подтверждая свои признания одобрительными кивками.

Затем, когда речь прокурора была закончена, председатель спросил обвиняемого, желает ли он взять слово.

— Нет, — ответил Жорж, — замечу лишь, что господин прокурор был весьма красноречив.

Прокурор поклонился.

Председатель объявил, что заседание суда окончено, и Жоржа отвели в тюрьму; приговор должны были объявить в отсутствие обвиняемого и вслед за тем оповестить его.

Вернувшись в тюрьму, Жорж попросил бумаги и чернил, чтобы написать завещание. Так как по английским законам решение суда не влечет за собой конфискацию имущества, он мог распорядиться своей долей состояния.

Доктору, лечившему его, он завещал три тысячи фунтов стерлингов.

Начальнику тюрьмы — тысячу фунтов стерлингов.

Каждому из тюремщиков — тысячу пиастров.

Для каждого из них это было целое состояние.

Саре он оставил золотое колечко, доставшееся ему от матери.

Когда он собирался поставить свою подпись под завещанием, вошел секретарь. Жорж встал, держа перо в руке. Секретарь зачитал приговор. Предчувствие Жоржа подтвердилось: его приговорили к смертной казни.

Когда чтение было закончено, Жорж поклонился, снова сел и подписал завещание такой твердой рукой, что нельзя было заметить ни малейших различий его почерка в основной части документа и в подписи. Затем он направился к зеркалу посмотреть, не стал ли он бледнее, чем прежде. Лицо его оставалось бледным, но спокойным. Жорж остался доволен собой и, улыбнувшись, прошептал:

— Ну что ж! Я думал, что выслушаю смертный приговор с более глубоким волнением.

Доктор пришел его навестить и, как обычно, спросил, как он себя чувствует.

— Очень хорошо, доктор, — ответил Жорж, — вы чудесно меня лечили, досадно, что вас лишают возможности довести лечение до конца.

Затем он поинтересовался, не изменился ли способ казни после английской оккупации острова. Способ остался прежним, и Жорж был весьма доволен, что это была не гнусная виселица Лондона и не мерзкая гильотина Парижа. Нет, казнь в Порт-Луи носила живописный и поэтический характер, она не унижала Жоржа: негр, помощник палача, отсекал голову топором. Именно так расстались с жизнью Карл I, Мария Стюарт, Сен Мар и де Ту. От того, как казнят, зависит и то, как казнь претерпевают.

Потом он пустился в физиологические рассуждения, споря с доктором о вероятности посмертной боли при обезглавливании; доктор утверждал, что смерть наступает мгновенно, но Жорж был иного мнения и привел два примера в доказательство своей правоты. Однажды в Египте казнили раба. Он стоял на коленях, и палач одним ударом снес ему голову, которая откатилась на семь-восемь шагов; обезглавленное тело вдруг выпрямилось во весь рост, сделало два-три неосознанных шага, размахивая руками, затем упало, но еще некоторое время содрогалось. В другом случае, также в Египте, Жорж присутствовал при казни и, движимый своей вечной любознательностью исследователя, подхватил голову казненного, как только она была отделена от тела, и, подняв ее за волосы к своему лицу, спросил по-арабски: "Тебе больно?" При этом вопросе несчастный открыл глаза, и губы его зашевелились, словно пытаясь дать ответ. Жорж был убежден, что после казни жизнь еще некоторое время продолжается.

В конце концов доктор вынужден был согласиться с Жоржем, тем более что и сам придерживался того же мнения, но он считал своим долгом внушить осужденному, что его ожидает легкая смерть.

День прошел для Жоржа так же, как все предшествующие дни, он только написал письмо отцу и брату, потом взял перо, чтобы написать Саре, но какая-то сила остановила его, и он отодвинул бумагу, опустив голову на руки. Он долго сидел в таком состоянии, и если бы кто-нибудь тогда увидел, как он поднял голову с обычным для него движением, исполненным надменности и высокомерия, он едва ли смог бы заметить, что глаза Жоржа покраснели и на его длинных черных ресницах появились слезы.

Дело в том, что с того дня, когда он навестил губернатора и отказался жениться на прелестной креолке, он не только с ней больше не встречался, но и не слышал о ней ни единого слова.

Однако он не мог поверить, что Сара его забыла.

Наступила ночь, Жорж лег в обычный час и спал так же, как и в предыдущие ночи. Утром он встал и попросил позвать начальника тюрьмы.

— Сударь, — сказал он ему, — я хотел бы попросить вас об одной милости.

— О какой же?

— Я желал бы поговорить с палачом.

— Для этого мне нужно получить разрешение губернатора.

— О! — улыбнулся Жорж. — Обратитесь к нему от моего имени. Лорд Муррей — джентльмен, он не откажет в этой милости старому другу.

Начальник вышел, пообещав выполнить эту просьбу.

Вслед за ним появился священник.

У Жоржа представления о вере были такие же, как у людей нашего возраста в наше время, другими словами, отвергая церковный ритуал, сердцем он принимал все связанное с верой, и мрачная церковь, уединенное кладбище, похоронная процессия производили на его душу более сильное впечатление, чем любое из тех событий, которые волнуют заурядных людей.

Священник был одним из тех почтенных старцев, которые, не стремясь убедить вас, говорят с убеждением; одним из тех людей, которые, будучи воспитаны среди величественной природы, искали и нашли Всевышнего в его творениях; одним из тех безмятежных сердец, которые привлекают к себе страждущие сердца, чтобы поддержать и утешить их, взяв на себя часть их скорби.

При первых же словах, которыми они обменялись, Жорж и священник подали друг другу руку.

Затем была откровенная беседа, а не исповедь молодого человека старику; высокомерный перед сильными, Жорж предстал смиренным перед слабым. Жорж обвинил себя в гордыне: как у Сатаны, это был его единственный грех, и, как и Сатану, этот грех погубил его.

Однако теперь именно гордыня придавала ему силы, поддерживала и возвышала его.

Но то, что люди принимают за величие, перед Богом не является таковым.

На уста молодого человека двадцать раз просилось имя Сары, но он укрывал его в мрачной бездне своего сердца, в которой тонули все чувства и глубины которой скрывало, как слой льда, его лицо.

Во время разговора священника и осужденного дверь открылась и вошел начальник тюрьмы.

— Человек, которого вы желали видеть, — произнес он, — здесь и ждет, что вы сможете его принять.

Жорж немного побледнел, и легкая дрожь пробежала по всему его телу.

Однако нельзя было заметить почти никакого признака чувств, которые он испытывал.

— Просите его войти, — промолвил он.

Священник хотел удалиться, но Жорж его удержал.

— Нет, оставайтесь, — сказал он ему, — то, что я сообщу этому человеку, можно сказать и при вас.

Быть может, эта гордая душа, чтобы поддержать свои силы, нуждалась в свидетеле того, что сейчас происходило.

Привели негра, высокого, с осанкой Геркулеса, почти обнаженного — на нем не было ничего, кроме лангути из красной материи. Его большие невыразительные глаза свидетельствовали о крайней ограниченности. Он посмотрел на начальника, который его привел, а затем на священника и Жоржа.

— С кем из двух я имею дело? — спросил он.

— С молодым человеком, — ответил начальник и удалился.

— Вы палач? — хладнокровно спросил Жорж.

— Да, — ответил негр.

— Очень хорошо, подойдите сюда, мой друг, и отвечайте мне.

Негр сделал два шага вперед.

— Вы знаете, что должны казнить меня завтра? — спросил Жорж.

— Да, — ответил негр, — в семь утра.

— Так, значит, в семь утра, благодарю вас. Я справлялся у начальника, но он меня не известил. Однако волнует не это.

Священник почувствовал, что силы оставляют его.

— Я никогда не видел казни в Порт-Луи, — начал Жорж, — а поскольку я желаю, чтобы она прошла достойно, я послал за вами, чтобы мы проделали вместе то, что на театральном языке называется репетицией.

Негр ничего не понял. Жоржу пришлось объяснить более ясно, чего он хочет.

Тогда негр взял табурет, заменяя им плаху, подвел к нему Жоржа, показал ему расстояние, на котором он должен был встать на колени перед плахой, и объяснил, как следует наклонить голову, пообещав отсечь ее одним взмахом.

Старик хотел подняться и выйти, ибо он не мог переносить зрелища этого странного представления, в котором оба актера сохраняли полное бесстрастие: один — из-за отсутствия разума, другой — благодаря своему мужеству. Но ноги священника подкосились, и он упал в кресло.

Закончив эту предсмертную репетицию, Жорж снял с пальца бриллиантовое кольцо.

— Друг мой, — сказал он негру, — так как у меня нет при себе денег, а я не хочу, чтобы ваше время было потеряно совсем даром, примите это кольцо.

— Мне запрещено что-либо принимать от осужденных, — ответил ему негр, — но я наследую им; сохраните кольцо на своем пальце, и завтра, когда вы будете мертвы, я сниму его.

— Хорошо, — сказал Жорж.

И он хладнокровно надел кольцо на палец.

Негр вышел.

Жорж повернулся в сторону священника. Тот был смертельно бледен.

— Сын мой, — сказал старик, — я был счастлив встретить такую душу, как у вас: я впервые провожаю приговоренного на эшафот и боялся, что у меня не хватит сил. Вы меня поддержите, не так ли?

— Будьте спокойны, отец мой, — ответил Жорж.

То был священник небольшой церкви, расположенной на дороге; осужденные обычно останавливались в ней, чтобы прослушать последнюю мессу. Называлась она церковью Христа Спасителя.

Священник ушел, пообещав вернуться вечером. Жорж остался один.

Что происходило в душе этого человека, никто не знал; быть может, природа, этот безжалостный заимодавец, вступила в свои права; быть может, он настолько же ослабел теперь, насколько был сильным еще так недавно; быть может, едва упал занавес между ним и зрителем, эта его внешняя бесстрастность сменилась смертной тоской. Однако, скорее всего, это было вовсе не так, поскольку, когда тюремщик, принеся Жоржу обед, открыл дверь, он застал его совершенно спокойным: осужденный скручивал сигару так же спокойно и безмятежно, как это делал бы идальго на Пуэрта дель Соль или светский щёголь на Гентском бульваре.

Он пообедал как обычно, затем пригласил тюремщика и заказал ему приготовить ванну к шести часам утра и разбудить его в половине шестого.

Часто, читая в историческом сочинении или в газете, что приговоренного к смерти разбудили в день его казни, Жорж недоумевал: неужели осужденный действительно мог спать и его приходилось будить. Жоржу предстояло проверить это самому и узнать, как к этому относиться.

В девять часов вечера пришел священник. Жорж лежал и читал. Священник спросил, какую книгу он читает в предсмертные часы, "Федон" ли это или Библия. Жорж протянул ему книгу: то был роман "Поль и Виргиния".

Удивительно, что в столь страшный час приговоренный избрал именно эту трогательную поэтическую историю.

Священник оставался с Жоржем до одиннадцати. Почти все эти два часа говорил лишь Жорж, объясняя священнику, как он понимает Бога, развивая свою теорию бессмертия души. Он и в обычной жизни бывал красноречив, но в свой последний вечер был несравненно великолепен.

Осужденный проповедовал — священник слушал.

В одиннадцать вечера Жорж извинился перед священником, заметив, что для того, чтобы не потерять сил перед казнью, он должен немного отдохнуть.

Как только он остался один, в душе его разразилась буря; он вновь позвал священника, тот вернулся, и Жорж, сделав над собой усилие, сказал: "Нет, ничего, отец мой, ничего".

Жорж лгал: ему все время хотелось произнести имя Сары. Однако и на этот раз старик удалился, ничего не услышав.

На другой день в полшестого утра в камеру вошел тюремщик; Жорж крепко спал.

Проснувшись, он сказал:

— А ведь это правда, осужденный может спать в последнюю ночь.

Но никто не знал, в котором часу он заснул.

Принесли ванну.

В это время вошел доктор.

— Вот видите, доктор, — сказал Жорж, — я придерживаюсь правил античности. Афиняне перед сражением принимали ванну.

— Как вы себя чувствуете? — спросил доктор, адресуя ему один из тех банальных вопросов, с какими обращаются к людям, когда нечего сказать.

— Ну конечно же хорошо, доктор, — улыбаясь ответил Жорж, — и я начинаю верить, что не умру от своей раны.

Затем он передал ему запечатанное завещание.

— Доктор, — сказал он, — я вас назначил своим душеприказчиком, в этой бумаге вы найдете три строчки, касающиеся вас, я хотел оставить вам воспоминание о себе.

Доктор прослезился и пробормотал несколько слов благодарности.

Жорж принял ванну.

— Доктор, — спросил он через минуту, — скажите, каков пульс у здорового человека в обычном его спокойном состоянии?

— Шестьдесят четыре — шестьдесят шесть ударов в минуту.

— Проверьте мой, я хотел бы знать, какое воздействие на мою кровь оказывает приближение смерти.

Доктор достал часы, взял руку Жоржа и стал проверять пульс.

— Шестьдесят восемь, — сказал он через минуту.

— Так-так, — сказал Жорж, — я доволен, доктор, а вы?

— Это потрясающе, — ответил тот, — вы что, сотворены из железа?

Жорж с гордостью улыбнулся.

— А, господа белые, — сказал он, — вы спешите увидеть меня мертвым? Я понимаю, — добавил он, — вам, быть может, необходимо преподать урок мужества? Я это сделаю.

Вошел тюремщик и объявил, что пробило шесть часов.

— Дорогой мой доктор, — сказал Жорж, — разрешите выйти из ванны? Однако же, пожалуйста, не уходите совсем, мне будет крайне приятно пожать вам руку, прежде чем я покину тюрьму.

Доктор вышел.

После ванны Жорж надел белые панталоны, лакированные ботинки и батистовую рубашку, собственноручно загнув ее воротник, затем подошел к небольшому зеркалу, привел в порядок волосы, усы и бороду с большим усердием, чем если бы он отправлялся на бал.

Затем он подошел к двери и постучал, чтобы дать знать, что готов к выходу.

Вошел священник; он взглянул на Жоржа: никогда в своей жизни молодой человек не был так красив. Глаза его блестели, лицо сияло.

— Сын мой! Сын мой! — сказал священник. — Остерегайтесь гордыни: она погубила ваше тело, как бы она не погубила вашу душу.

— Вы помолитесь за меня, — промолвил Жорж, — и Бог, я убежден, ни в чем не откажет такому святому человеку, как вы.

В эту минуту Жорж заметил палача, стоявшего в тени у двери.

— А, это вы, мой друг, — сказал он, — идите сюда.

Негр был закутан в широкий плащ и прятал под ним топор.

— Ваш топор хорошо рубит? — спросил Жорж.

— Да, — ответил палач, — будьте спокойны.

Жорж заметил, что негр смотрит на руку с бриллиантовым кольцом, которое накануне тому было обещано и камень которого был случайно повернут вниз.

— И вы, в свою очередь, будьте спокойны, — сказал он, поворачивая оправу вверх, — вы получите свое кольцо.

И он отдал кольцо священнику, знаком указав, что оно предназначено для палача.

Затем он подошел к маленькому бюро, открыл его, достал два письма, одно — отцу, другое — брату, и вручил их священнику.

Казалось, Жорж еще хочет что-то сказать: он положил руку на плечо священника, пристально посмотрел на него, губы его шевельнулись; но и на этот раз воля его оказалась сильнее чувства, и то имя, которое, казалось, готово было вырваться из глубины его сердца, замерло на устах.

В это время пробило шесть.

— Идемте! — сказал Жорж.

И в сопровождении священника и палача он вышел из тюрьмы.

На нижней площадке лестницы он встретил доктора — тот ждал его, чтобы в последний раз проститься.

Жорж протянул ему руку и сказал на ухо:

— Поручаю вашим заботам мое тело.

Затем он устремился во двор.

XXVIII ЦЕРКОВЬ ХРИСТА СПАСИТЕЛЯ

Улица перед воротами тюрьмы, как нетрудно понять, была запружена любопытными. Такое зрелище в Порт-Луи бывало редким, и все хотели видеть если не казнь, то хотя бы смертника.

Начальник тюрьмы спросил осужденного, как он желает дойти до эшафота. Жорж ответил ему, что хочет идти пешком. Его желание было исполнено — то была последняя любезность губернатора.

Восемь конных артиллеристов ожидали Жоржа у ворот тюрьмы. На всех улицах, по которым он должен был пройти, английские солдаты были выстроены в два ряда, охраняя осужденного и сдерживая любопытных.

Когда приговоренный появился, раздался громкий гул, однако, к удивлению Жоржа, почти не слышно было криков ненависти; раздавались разные возгласы, но прежде всего они выражали участие и жалость. Ведь люди всегда неравнодушны к красивому и гордому человеку, идущему на смерть.

Жорж шагал твердо, высоко подняв голову, со спокойным лицом. Однако в этот час на сердце у него было невыносимо тяжело.

Он думал о Саре.

О Саре, которая не попыталась его увидеть, не написала ни слова, ничем не напомнила ему о себе.

О Саре, в которую он верил и с которой теперь было связано его последнее разочарование.

Конечно, если бы она его любила, ему не хотелось бы умирать; забытый Сарой, он готов был испить чашу до дна.

А рядом с его обманутой любовью страдала его униженная гордость.

Он потерпел поражение во всем; его превосходство над другими людьми не привело к достижению ни одной цели.

Результатом всей его долгой борьбы оказался эшафот, к которому он шел всеми покинутый.

Когда люди будут говорить о нем, они скажут: "Это был безумец".

Время от времени он улыбался своим мыслям. Улыбка эта, внешне обычная для него, была, на самом деле, горька.

И все же на пути он надеялся увидеть Сару, искал ее взглядом на всех перекрестках, во всех окнах.

Сара, бросившая ему букет, когда он, уносимый Антримом, устремлялся к победе и стал победителем, неужели она не уронит слезы на его пути, когда он, побежденный, идет к эшафоту?

Но ее нигде не было видно.

Он прошел всю Парижскую улицу, повернул направо и приблизился к церкви Христа Спасителя.

Церковь была затянута черной тканью, как для погребального шествия. А разве осужденный, идущий к месту казни, не живой труп?

Подойдя к дверям, Жорж вздрогнул. Возле доброго старика-священника, ждавшего его на паперти, стояла женщина, одетая в черное, с черной вуалью на лице.

Что она здесь делает, эта женщина во вдовьем платье? Кого она ждет?

Пораженный, Жорж невольно ускорил шаг, не сводя с нее глаз.

По мере того как он приближался к ней, его сердце билось все сильнее; его пульс, столь спокойный при известии о казни, стал лихорадочным при виде этой женщины.

Едва он ступил на первую ступень маленькой церкви, женщина первая шагнула к нему. Жорж, одним прыжком преодолев четыре ступени, поднял ее вуаль, громко вскрикнул и упал на колени.

Это была Сара.

Она торжественно подала ему руку; в толпе воцарилось молчание.

— Слушайте, — обратилась она к толпе, — на пороге церкви, куда он входит, на пороге могилы, куда он готов сойти, я всех вас перед Богом и людьми призываю в свидетели — в свидетели того, что я, Сара де Мальмеди, спрашиваю Жоржа Мюнье, хочет ли он взять меня в жены?

— Сара! — воскликнул Жорж, разразившись рыданиями. — Сара, ты самая достойная, самая благородная, самая великодушная из всех женщин!

Затем, поднявшись с колен и обхватив Сару рукой, как будто боясь потерять ее, Жорж произнес:

— Идем, вдова моя!

И он ввел ее в церковь.

Никогда еще не было триумфатора более гордого своим триумфом, чем Жорж. В одно мгновение, в одну секунду для него все изменилось. Одним своим словом Сара возвысила его над всеми людьми, смотревшими с усмешкой, как он шел мимо них. То был уже не бедный безумец, беспомощно стремящийся к недосягаемой цели и умирающий прежде, чем он достиг ее, то был победитель, поверженный в момент победы. То был Эпаминонд, вырывающий копье из своей груди, но последним взглядом преследующий бегущих врагов.

Так, благодаря лишь силе своей воли и своим несомненным достоинствам, он, мулат, заставил белую женщину полюбить его и, хотя он ни сделал и шага в ее сторону и не повлиял на ее решение ни словом, ни письмом, ни жестом, она сама ждала его на пути к эшафоту и перед всеми, чего в колонии еще не бывало, избрала своим супругом.

Теперь Жорж мог спокойно умереть, вознагражденный за неутомимую борьбу с предрассудком, который, нанеся ему смертельный удар, сам был повержен в этой борьбе.

Все эти мысли промелькнули в голове Жоржа, в то время как он вел Сару в церковь. Это уже не был смертник, готовый взойти на эшафот, это был мученик, возносящийся на небо.

Двадцать солдат выстроились в два ряда в церкви; четверо охраняли клирос. Жорж прошел между рядами, не замечая их, и стал вместе с Сарой на колени перед алтарем.

Священник начал брачную мессу. Жорж не слушал его слов; держа руку Сары, он по временам с глубоким презрением окидывал взглядом присутствующих.

Затем он снова глядел на Сару, бледную и оцепеневшую, ощущал дрожь ее руки в своей руке, пытался выразить взглядом всю свою любовь и благодарность и струдом удерживал вздох; он, шедший умирать, думал при этом о том, каким счастьем была бы вся его жизнь рядом с этой женщиной.

О, то было бы небесным блаженством! Но небесное блаженство не для смертных.

В то время как продолжалась служба, Жорж, повернувшись, увидел среди толпы Мико-Мико, изо всех сил пытавшегося если не словами, то жестами умолить солдат, охранявших проход к клиросу, пропустить его к Жоржу. В награду за свою преданность он просил лишь взгляда, лишь прощального пожатия руки. Тогда Жорж обратился по-английски к офицеру с просьбой позволить славному китайцу подойти к нему.

В том, чтобы исполнить просьбу приговоренного, никакой опасности не было, по знаку офицера солдаты расступились, и Мико-Мико бросился к клиросу.

Бедный торговец питал дружеские чувства к Жоржу со времени их первой встречи, поэтому он разыскал Жоржа в полиции, а теперь явился к нему перед его казнью.

Мико-Мико упал на колени, и Жорж подал ему руку. Китаец схватил ее и прижался к ней губами, и в тот же миг Жорж почувствовал в своей руке записку. Жорж встрепенулся.

Китаец же, сделав вид, что ему ничего не нужно было, кроме этой последней милости, и, получив ее, он ничего более не желает, удалился, не произнеся ни единого слова.

Жорж, нахмурившись, держал записку в руке. Что написано в ней? Конечно, что-то важное, но он не осмеливался посмотреть на нее.

Когда он время от времени бросал взгляд на Сару, такую прекрасную, такую преданную и такую далекую от земной любви, в сердце Жоржа, словно железный коготь, вонзалась небывалая, неведомая ему боль; думая об утраченном счастье, он невольно жалел о жизни и, чувствуя, что душа его готова подняться к небу, в то же время знал, что его сердце приковано к земле.

Тогда он с ужасом понял, что ему предстоит умереть в отчаянии.

Записка жгла ему руку. Он не решался прочесть ее, боясь быть замеченным солдатами, которые его охраняли, но она внушила ему какую-то неясную надежду, хотя любая надежда в его положении была бы чистым безумием.

Ему не терпелось заглянуть в нее, но благодаря огромному самообладанию он ничем не выдал внешне своего нетерпения и только стиснул бумагу в кулаке с такой силой, что ногти его вонзились в ладонь.

Сара молилась.

Наступило время освящения святых даров; священник поднял освященную облатку, мальчик, прислуживавший в церкви, зазвенел колокольчиком, все встали на колени.

Жорж воспользовался этим мгновением и, также преклонив колени, прочитал записку. Там была лишь одна строка:

"Мы здесь. Приготовься".

Первые два слова были написаны Жаком, последнее — почерком Пьера Мюнье.

Не успел удивленный Жорж, один среди всей толпы, поднять голову и окинуть взором окружающих, как дверь ризницы распахнулась, из нее выбежали восемь моряков, схватили четырех солдат, стоявших у клироса, приставив к груди каждого из них по два кинжала. Тут же подскочили Жак и Пьер Мюнье: Жак унес Сару, а Пьер увел Жоржа. Оба супруга оказались в ризнице, туда в свою очередь вбежали восемь моряков, держа перед собой четырех английских солдат и тем самым оберегая себя от пуль англичан. Жак и Пьер закрыли дверь и прошли через другую, выходившую в поле, у которой их ожидали два оседланных коня: то были Антрим и Ямбо.

— На коней! — вскричал Жак. — Гоните во весь опор к Могильной бухте!

— А ты? А отец? — воскликнул Жорж.

— Пусть они попробуют захватить нас среди моих храбрых моряков, — сказал Жак, сажая Сару в седло, пока Пьер Мюнье подсаживал Жоржа в седло.

Затем, возвысив голос, он закричал:

— Ко мне, мои ласкары!

Тотчас из леса Длинной горы появились сто двадцать молодцов, вооруженных до зубов.

— Ну, в путь, — сказал Жак Саре, — увозите его, спасайте его…

— А вы? — спросила Сара.

— Не волнуйтесь, мы последуем за вами.

— Жорж! — воскликнула Сара. — Во имя Всевышнего, едем!

И девушка пустила свою лошадь в галоп.

— А наш отец? — воскликнул Жорж. — Наш отец?

— Клянусь жизнью, я отвечаю за все, — ответил Жак, плашмя хлестнув Антрима клинком своей сабли.

И Антрим помчался словно ураган, унося своего всадника: через десять минут он вместе с Сарой оказался за малабарским лагерем, в то время как Пьер Мюнье, Жак и его моряки мчались за ним с такой скоростью, что англичане не успели и опомниться, а небольшой отряд уже был на другом берегу Девичьего ручья — другими словами там, где его не могла достать ружейная пуля.

XXIX "ЛЕСТЕР"

К пяти часам пополудни в тот же самый день, когда произошли описанные нами события, корвет "Калипсо" шел бейдевинд под всеми парусами по курсу ост-норд-ост, гонимый ветром, который, как всегда в этих краях, дул с востока.

Кроме достойных матросов и старшего помощника капитана, боцмана по прозвищу Железный Лоб, которого читатель если еще и не видел, но о котором уже слышал, на борту корабля появились еще трое: Пьер Мюнье, Жорж и Сара.

Пьер Мюнье прогуливался с Жаком от бизань-мачты до грот-мачты и обратно.

Жорж и Сара сидели бок о бок на корме. Жорж смотрел на Сару, держа ее руку в своих руках; взор Сары был обращен к небу.

Надо было бы побывать в том страшном положении, из которого только что удалось вырваться двум влюбленным, чтобы понять великое счастье и бесконечную радость, охватившую их, когда они стали свободными в необъятном океане, правда уносившем их далеко от родины, но от родины, беспрерывно их преследовавшей, словно мачеха. И все же горестный вздох порой вырывался из груди одного из них, и тогда другого охватывал трепет. Сердце, так долго страдавшее, не осмеливается поверить неожиданному счастью.

Зато они были свободны, зато над ними было только небо, впереди — только море, и со всей скоростью быстроходного корвета они удалялись от Иль-де-Франса, где жизнь чуть не привела их к роковому концу. Пьер и Жак разговаривали, а Жорж и Сара сидели молча, и изредка то он, то она шептали имена друг друга — вот и все.

Пьер Мюнье время от времени замолкал и смотрел на них с невыразимым восхищением: старик так настрадался, что сам не мог понять, откуда у него берутся силы, чтобы вынести теперь это нежданное счастье.

Менее чувствительный Жак смотрел в ту же сторону, но было ясно, что его взгляд устремлен не на только что описанную нами картину, а рыщет поверх голов Жоржа и Сары, в направлении Порт-Луи.

Он не только не разделял общей радости, но порой казался озабоченным и проводил рукой по лбу, словно пытаясь рассеять тревожные мысли.

Что касается Железного Лба, то он спокойно беседовал с рулевым; добряк-бретонец отличался необычайной требовательностью и размозжил бы голову первому, кто не выполнил бы беспрекословно его приказа, но во всем остальном это был простой человек, совершенно лишенный чванства: со всеми здоровался за руку, заводил разговор с первым встречным.

Весь остальной экипаж выглядел беззаботно, как это обычно бывает у моряков после сражения или бури; дежурные несли вахту на палубе, несколько матросов находились в батарее.

Пьер Мюнье, всецело поглощенный счастьем Жоржа и Сары, все же заметил, что его старший сын чем-то встревожен, но сколько он ни следил за его взглядом, он не увидел в западном направлении ничего, кроме сгущавшихся там огромных туч, и подумал, что Жака беспокоят именно они.

— Нам угрожает буря? — спросил он у сына в одну из тех минут, когда тот пристально изучал горизонт.

— Буря?! — воскликнул Жак. — Клянусь, "Калипсо" боится бури не более, чем эти чайки. Нам угрожает нечто похуже.

— И что же нам угрожает? — в тревоге спросил Пьер Мюнье. — Я было думал, что, ступив на твое судно, мы спасены.

— Несомненно, — ответил Жак, — что сейчас наше спасение ближе, чем двенадцать часов тому назад, когда мы прятались в лесах Малой горы, а Жорж произносил свою исповедальную молитву в церкви Христа Спасителя. Но, хотя мне не хочется вас огорчать, отец, я пока еще не могу поручиться за то, что наши головы прочно держатся у нас на плечах.

Затем, не обращаясь к кому-либо в отдельности, он скомандовал:

— Человек, на бом-брам-рей!

Мгновенно три матроса ринулись вперед, один из них за несколько секунд добрался до указанного места, а двое тут же вернулись, спустившись с мачты.

— А чего же ты боишься, Жак, — продолжал старик, — думаешь, они попытаются преследовать нас?

— Да, отец, — ответил Жак, — на этот раз вы попали в самую точку, у них в Порт-Луи стоит фрегат под названием "Лестер", я его хорошо знаю и, должен вам признаться, боюсь, что нам не избежать встречи с ним, он не даст нам уйти, не предложив сыграть в кегли, а нам придется согласиться.

— Но мне кажется, — сказал Пьер Мюнье, — что, как бы то ни было, мы опережаем его на двадцать пять — тридцать миль и при нашей скорости быстро окажемся вне поля его зрения.

— Бросить лаг! — приказал капитан.

Три матроса тут же принялись за дело. Жак внимательно наблюдал за ними и, когда они закончили, спросил:

— Сколько узлов?

— Десять узлов, капитан, — ответил один из матросов.

— Ну что ж, для корвета, идущего бейдевинд, это прекрасный ход; в английском флоте имеется, быть может, лишь один фрегат, который может идти быстрее на пол-узла; к несчастью, нам придется иметь дело именно с ним, если губернатор вздумает преследовать нас.

— О, если это зависит от губернатора, то он конечно же не будет преследовать нас, — заметил Пьер Мюнье, — ты ведь знаешь, что губернатор был другом твоего брата.

— Прекрасно знаю! Это не помешало ему позволить, чтобы того приговорили к смертной казни.

— Но мог ли он поступить иначе, не нарушив своего долга?

— В данном случае, отец, речь идет не о нарушении долга, здесь затронуто его самолюбие. Ведь понятно, если бы губернатор имел право помиловать Жоржа, то он бы так и сделал, доказав свое великодушие, а тем самым и свое превосходство; но Жорж ускользнул от него в ту минуту, когда тот считал, что крепко держит его в руках. Значит, Жорж взял над ним верх; естественно, губернатор не захочет быть униженным.

— Парус! — закричал матрос на марсе.

— Ну вот! — воскликнул Жак, кивнув отцу. — И где же? — спросил он, подняв голову.

— Под ветром от нас, — ответил матрос.

— На какой широте?

— Приблизительно на широте острова Бочаров.

— И откуда он идет?

— Кажется, из Порт-Луи.

— Это по нашу душу, — прошептал Жак, взглянув на отца, — я же вам говорил, что мы еще не спаслись от их когтей.

— Что происходит? — спросила Сара.

— Ничего, — ответил Жорж, — кажется, нас преследуют, вот и все.

— О Боже, — воскликнула Сара, — вернув его мне, ты сотворил чудо, но неужели лишь для того, чтобы снова отнять его у меня! Это невозможно!

Тем временем Жак взял подзорную трубу и поднялся на грот-марс. Несколько минут он с предельной сосредоточенностью наблюдал за парусом, который был замечен матросом, затем сложил трубу ладонью, спустился, насвистывая, и подошел к отцу.

— Ну что? — спросил старик.

— Как видно, — сказал Жак, — я не ошибся, наши добрые друзья-англичане охотятся за нами; к счастью, — добавил он, взглянув на часы, — через два часа наступит полная темнота, а луна взойдет лишь в полпервого ночи.

— И тогда, ты думаешь, нам удастся уйти от них?

— Мы сделаем все возможное, отец, — сказал Жак, — не волнуйся. Я не тщеславен и не люблю таких передряг, в которых ничего, кроме колотушек, не получишь. А уж что касается этого дела — то будь я проклят, если откажусь поостеречься.

— Что ты говоришь, Жак, — воскликнул Жорж, — ты, бесстрашный и непобедимый, хочешь бежать от врага?

— Дорогой брат, я всегда бегу от дьявола, если у него в карманах пусто, а рога на два дюйма длиннее моих. Вот если бы карманы у него были битком набиты, тогда я, возможно, и рискнул бы подраться с ним.

— Но знаешь, скажут ведь, что ты испугался.

— А я скажу, черт побери, что это правда. Ну какая нам польза, если эти молодцы нас захватят? Тогда дело пропало, нас всех до одного повесят на реях, а если мы одержим верх, мы вынуждены будем потопить их вместе с судном.

— Как это потопить?

— Непременно, а как же иначе — если б это были негры, мы бы их продали, но ведь это белые, какой в них прок?

— О Жак, дорогой брат, вы никогда не совершите подобного, правда?

— Сара, сестрица, — ответил Жак, — мы сделаем все, что в наших силах; впрочем, когда все начнется, если, конечно, начнется, мы поместим вас в укромное местечко и вы ничего не увидите — следовательно, для вас как бы ничего и не было.

Затем, поглядев на идущее позади судно, он произнес:

— Да, да, вот оно появляется, видны верхушки марселей, видите, отец?

— Я вижу лишь белую точку, она покачивается на волне, словно чайка.

— Да, именно так. Только ваша чайка — это отличный, превосходный тридцатишестипушечный фрегат. Хотя, знаете ли, фрегат — тоже птица, однако орел, а не ласточка.

— Но, может быть, это какое-нибудь другое судно, например торговое?

— Торговое судно не ходит бейдевинд.

— Но мы-то идем.

— О, мы другое дело, мы бы не могли пройти мимо Порт-Луи, для нас это означало бы очутиться в пасти волка, поэтому нам пришлось идти бейдевинд.

— А ты не можешь увеличить скорость корвета?

— Он несет на себе все, что сейчас можно нести, отец. Когда ветер будет сзади, мы поднимем еще несколько парусов и ускорим ход на два узла, но фрегат сделает то же самое; скорость "Лестера" превышает нашу на одну милю. Я давно это знаю.

— Значит, он догонит нас завтра днем?

— Да, если мы не сможем ускользнуть от него ночью.

— Ты думаешь, нам это удастся?

— Смотря какой капитан им управляет.

— Ну, а если он нас догонит?

— Тогда, отец, дело решит абордаж, ведь вы понимаете, что артиллерийский бой для нас неприемлем. Прежде всего потому, что у "Лестера", если это он — а я готов поручиться, ставлю сто негров против десяти, что это он, — на двенадцать орудий больше, чем у нас; к тому же на случай ремонта в его распоряжении Бурбон, Иль-де-Франс и Родригес; у нас же лишь безбрежное море и необъятное пространство. Суша наш враг; спасти нас могли бы только крылья.

— А если абордаж?

— Тогда мы можем выступить на равных: у нас есть гаубицы, которые, быть может, не очень-то разрешены на военных судах, но мы, пираты, даровали себе это право собственной властью. Затем, экипаж фрегата в мирное время имеет команду в двести семьдесят человек, у нас — двести шестьдесят, а если учесть, какие они бравые молодцы, то, можно считать, что силы равны. А теперь успокойтесь, отец, вот и колокол звонит, не будем пренебрегать ужином.

Действительно, было семь часов вечера, и с обычной точностью раздался сигнал к ужину.

Жорж взял Сару под руку. Пьер Мюнье последовал за ними, и втроем они спустились в каюту Жака, которая из-за присутствия Сары была преобразована в столовую.

Жак немного задержался, чтобы отдать распоряжения боцману Железному Лбу, своему помощнику.

Внутренние помещения "Калипсо" представляли любопытное зрелище не только для моряка. Словно любовник, украшающий свою возлюбленную со всею доступной ему роскошью, Жак украсил "Калипсо" всеми нарядами, какими можно одарить морскую нимфу. Лестницы красного дерева блестели как зеркало; медная оснастка, чищенная трижды в день, сверкала как золото; наконец, все орудия убийства — топоры, сабли, карабины, — размещенные в причудливой композиции вокруг орудийных люков, откуда пушки выставляли свои бронзовые шеи, казались украшениями, расставленными умелым декоратором в мастерской какого-нибудь знаменитого художника.

Но особенным великолепием отличалась капитанская каюта. Мы уже упоминали, что Жак был большой жизнелюб и, подобно тому, как некоторые люди в чрезвычайных обстоятельствах умеют обходиться без самого насущного, в повседневной жизни любил наслаждаться всеми причудами роскоши. Итак, каюта Жака, служащая одновременно салоном, спальней и кабинетом, была в своем роде образцом.

С двух его сторон, у правого и левого бортов, царственно раскинулись два широких дивана; под ними скрывались вместе с лафетами две пушки, о существовании которых можно было догадаться, только находясь снаружи. Один из диванов служил Жаку постелью, а другой предназначался для отдыха. В простенке между двумя окнами висело превосходное венецианское зеркало в раме стиля рококо, изображающей амуров среди хитросплетения цветов и плодов. Наконец, с потолка свисал серебряный светильник, несомненно похищенный из алтаря Мадонны, такой совершенной работы, что его безошибочно можно было отнести ко времени расцвета Возрождения.

Диваны и стены были задрапированы прекрасной индийской тканью: золотые цветы, вьющиеся по алому полю, казалось, были вышиты без изнанки иглой волшебницы.

Эту каюту Жак уступил Жоржу и Саре; но, поскольку венчание в церкви Христа Спасителя было прервано и Сара не была уверена в законности их брака, Жорж дал ей понять, что только днем будет вместе с ней в этом святилище, а ночь будет проводить в другом помещении.

В этом-то помещении, как уже было сказано, и собирались обедать.

Неожиданным счастьем для этих четырех людей было оказаться вместе, за одним столом, после того как они чуть было не разлучились навеки. На какой-то миг они забыли об окружающем мире и думали только друг о друге. Прошлое и будущее были забыты ради настоящего.

Обед продолжался около часа, но им он показался не дольше секунды, затем все поднялись на палубу.

Прежде всего они обратили взгляд назад, в сторону фрегата.

Наступила минута молчания.

— А вы знаете, мне кажется, что фрегат исчез, — сказал Пьер Мюнье.

— Это потому что паруса в тени, так как солнце опустилось к горизонту, — ответил Жак, — но посмотрите, отец, в этом направлении.

И капитан жестом показал, с какой стороны он видит корабль.

— Да, да, теперь вижу, — сказал старик.

— Он даже приблизился, — заметил Жорж.

— Да, примерно на милю или две, Жорж, взгляни: ты различишь даже нижние паруса, фрегат не далее чем в пятнадцати милях от нас.

В эти минуты "Калипсо" находилась напротив прохода Мыса; другими словами, начала удаляться от острова; солнце на горизонте садилось в облака, и со стремительностью, свойственной тропическим широтам, наступала ночь.

Жак позвал боцмана; тот подошел со шляпой в руке.

— Ну, как вы думаете, Железный Лоб, — спросил Жак, — что это за судно?

— С вашего позволения, капитан, вам это известно лучше, чем мне.

— Не имеет значения, я желаю знать ваше мнение. Это торговое судно или военное?

— Изволите шутить, капитан, — ответил Железный Лоб, широко улыбаясь, — во всем торговом флоте и даже у Индийской компании нет судна, которое могло бы сравниться с нами в скорости, а этот нас догоняет.

— И насколько оно приблизилось с того времени, как мы его заметили, то есть за три часа?

— Мой капитан прекрасно это знает.

— Я спрашиваю ваше мнение, Железный Лоб, вдвоем мы определим точнее — ум хорошо, а два лучше.

— Мой капитан, оно выиграло примерно две мили.

— Хорошо, а как вы полагаете, что это за судно?

— Вы его узнали, капитан!

— Быть может, но я боюсь, что ошибаюсь.

— Невозможно, — произнес Железный Лоб, вновь засмеявшись.

— Ничего, говорите.

— Это "Лестер", черт бы его побрал!

— И вы думаете, на кого у него зуб?

— Мне кажется, на "Калипсо". Вы отлично знаете, капитан, что фрегат давно затаил злобу на "Калипсо", хотя бы за то, что она посмела разрезать надвое его фок-мачту.

— Прекрасно, боцман! Я знал все, что вы мне сообщили, но хотел убедиться в том, что вы разделяете мое мнение; через пять минут сменится вахта; дайте отдохнуть всем, кто не будет на дежурстве: часов через двадцать нам понадобятся все наши силы.

— Разве капитан не воспользуется ночью, чтобы навести фрегат на ложный след? — спросил боцман Железный Лоб.

— Тихо, об этом поговорим потом, а сейчас займитесь своим делом и исполняйте мои приказания.

Пять минут спустя вахта сменилась и свободные от дежурства матросы спустились в батарею; через десять минут все они уже погрузились в сон или делали вид, что спят.

И хотя среди команды не было ни одного, кому бы не было известно, что за "Калипсо" охотятся, они отлично знали своего капитана и полагались на него.

Тем временем корвет продолжал идти в том же направлении, однако волнение открытого моря снижало его скорость. Сара, Жорж и Пьер Мюнье спустились в каюту. Жак оставался на палубе.

Наступила ночь, и фрегат исчез из вида.

Прошло полчаса; Жак вновь позвал своего помощника, и тот немедленно предстал перед капитаном.

— Боцман Железный Лоб, — спросил Жак, — как вы полагаете, где мы сейчас находимся?

— Севернее Пушечного Клина, — ответил помощник.

— Прекрасно, сможете ли вы провести корвет между Пушечным Клином и Плоским островом, не зацепившись ни справа, ни слева?

— Я пройду с завязанными глазами, капитан.

— Чудесно; в таком случае, предупредите ваших людей приготовиться к маневрированию — нельзя терять время.

Каждый матрос занял свое место; наступила тишина.

Затем в этой тишине раздалась команда капитана:

— Повернуться другим бортом!

— Есть другим бортом! — повторил Железный Лоб.

Затем послышалась дудка старшины.

"Калипсо" некоторое время колебалась, как несущийся галопом конь, которого внезапно останавливают, затем медленно повернулась, накренившись под действием свежего ветра и высоких волн.

— Румпель вниз! — приказал Жак.

Рулевой повиновался, и корвет, применяясь к направлению ветра, стал выпрямляться.

— Выбраться на ветер! — подавал команды Жак. — Распустить задние паруса!

Оба маневра были выполнены одинаково быстро и успешно. Корвет завершил поворот, задние паруса стали надуваться, передние также наполнились ветром, и грациозное судно ринулось к горизонту в новом направлении.

— Боцман Железный Лоб, — распорядился Жак, следивший за ходом корвета с таким же удовольствием, с каким всадник следит за бегом своего скакуна, — обогните остров, используйте каждый порыв бриза, чтобы держаться ветра, и следуйте вдоль пояса скал, что тянутся от прохода Декорн до бухты Флак.

— Есть, капитан! — ответил его помощник.

— Ну что ж, спокойной ночи, боцман, — произнес Жак, — разбудите меня, когда поднимется луна.

И Жак пошел спать со счастливой беззаботностью — одной из привилегий тех, кто постоянно находится между жизнью и смертью.

Через десять минут он погрузился в глубокий сон и спал так же крепко, как любой из его матросов.

XXX СРАЖЕНИЕ

Боцман Железный Лоб сдержал слово: он благополучно миновал пролив между Пушечным Клином и Плоским островом и, обогнув проход Декорн и остров Амбры, насколько это было возможно, приблизился к берегу.

В половине первого ночи, когда рог луны показался к югу от острова Родригес, он, согласно полученному приказу, пошел будить капитана.

Поднявшись на палубу, Жак осмотрел горизонт проницательным взглядом моряка. Ветер становился все свежее и менял направление с восточного на северо-восточный; с правого борта милях в девяти виднелась едва заметная в тумане земля. Ни одного судна не было видно ни позади, ни слева, ни впереди.

Корабль находился напротив порта Бурбон.

При создавшемся положении Жак придумал наиболее удачный маневр: если фрегат, потеряв ночью "Калипсо" из виду, продолжает путь на восток — на заре ему будет поздно поворачивать обратно и тогда "Калипсо" спасена. Если же, по подсказке рока, командир фрегата распознает хитрость Жака и пойдет следом за "Калипсо" — у корвета еще останется возможность скрыться от врага, используя извилистые очертания острова. Когда Жак с помощью подзорной трубы ночного видения пытался проникнуть взглядом за горизонт, кто-то хлопнул его по плечу. Он обернулся: то был Жорж.

— А, это ты, брат, — сказал он, протянув ему руку.

— Ну, что нового? — спросил Жорж.

— Пока ничего; но, даже если "Лестер" идет за нами, его еще не видно, расстояние слишком велико. Утром мы узнаем, как обстоят дела… О, вот так штука!

— Что случилось?

— Ничего: небольшой порыв ветра, вот и все.

— Нам на пользу?

— Да, если фрегат следует прежним курсом. Если же нет, то усиление ветра в равной степени благоприятствует и фрегату и нам; в любом случае надо этим воспользоваться.

Затем, обратившись к старшему матросу, заменившему помощника, Жак распорядился:

— Поставить лиселя!

— Есть поставить лиселя! — повторил тот.

В ту же минуту с палубы на марсы, а с марсов на брам-стеньгу поднялись, подобно облакам, пять лиселей и встали по левую сторону от парусов; почти тотчас же ощутилось, что корвет ускорил ход. Жорж обратил на это внимание своего брата.

— Да-да, — сказал Жак, — он, как Антрим, легко слушается узды: его не надо подгонять хлыстом, чтоб он ускорил ход, надо лишь распустить сколько надо парусов, и он отлично помчится.

— И сколько теперь миль мы делаем в час? — спросил Жорж.

Жак скомандовал:

— Бросить лаг!

Приказ тотчас был исполнен.

— Сколько узлов?

— Одиннадцать, капитан.

— Идем на две мили быстрее, чем раньше. Большего требовать нельзя, ведь это всего лишь дерево, парусина и железо, и если бы за нами гналось другое судно, а не этот дьявол "Лестер", я смог бы его провести как на поводке до мыса Доброй Надежды. А там бы мы ему сказали: "До свидания!"

Жорж ничего не ответил; братья продолжали молча прогуливаться по палубе с одного ее конца на другой; тем не менее, когда они выходили на корму, Жак каждый раз пристально всматривался в темноту, словно стараясь разогнать ее взглядом; наконец, вместо того чтобы продолжить прогулку, он остановился, опершись на гакаборт.

Тьма начала рассеиваться, хотя первые лучи света еще не появились, и в светлеющих сумерках, сквозь туман, расступающийся перед голубоватой зарей, Жак заметил на расстоянии примерно пятнадцати миль фрегат, шедший тем же курсом, что и его корвет.

Он уже хотел показать брату эту почти неразличимую точку, но в это время матрос на марсе крикнул: "Парус позади!"

— Да, — ответил Жак, словно говоря с самим собой, — да, я его вижу, он идет в нашем кильватере, как будто мы оставляем за собой след на воде. Однако, вместо того чтобы пройти между Плоским островом и Пушечным Клином, он прошел между Плоским островом и Круглым островом и потому потерял два часа. На корабле следует быть моряку, который немного получше знает свое ремесло.

— А я ничего не вижу, — сказал Жорж.

— Смотри, вон там, — показал ему Жак. — Можно разглядеть даже нижние паруса, а когда судно поднимается на волне, виден, черт возьми, и нос корабля, словно это рыба высовывает голову из воды, чтобы вдохнуть воздух.

— Действительно, — сказал Жорж, — ты прав! Я его вижу.

— И что же вы видите, Жорж? — раздался нежный голос позади молодого человека.

Жорж обернулся и увидел Сару:

— Что я вижу, Сара? Великолепный восход солнца. Но ведь на земле всякая радость несовершенна, и предстающее передо мной зрелище несколько подпорчено появлением этого корабля, который, как видите, вопреки расчетам и надеждам моего брата, не потерял наш след.

— Жорж, — сказала Сара. — Господь, который сотворил чудо, соединив нас, не отвратит от нас свой взор в ту минуту, когда мы больше всего нуждаемся в его помощи. Пусть вид этого корабля не помешает вам любить Господа Бога в его творениях. Взгляните, взгляните, Жорж, как прекрасно это зрелище!

И в самом деле, в тот миг, когда начал зарождаться день, казалось, что ревнивая ночь пытается еще больше сгустить свою мглу. Потом забрезжил голубоватый и прозрачный свет, расходящийся все шире, разгорающийся все ярче; затем он стал переходить от серебристо-белого к нежно-розовому, от нежно-розового — к ярко-розовому, и наконец на горизонте возникло пурпурное облако, похожее на пламенеющие пары вулкана. Это царь мира восходил, чтобы принять власть над своей империей, это солнце, повелитель всего сущего, озарило небосвод.

Сара впервые видела подобное зрелище; зачарованная, она не отводила от него глаз, с любовью и благоговением сжимая руку молодого человека, но Жоржа, не раз наблюдавшего такое во время своих долгих морских путешествий, интересовало главным образом то, что занимало всех. Корабль, преследующий их, все приближался, хотя сейчас, залитый с востока волнами солнечного света, он стал менее заметным; корвет же, вероятно, в эту минуту отчетливо был виден с "Лестера".

— Ничего не поделаешь, — прошептал Жак, — он тоже видит нас, вот он поднимает свои лиселя. Жорж, друг мой, — продолжил он, наклонившись к уху брата, — ты ведь знаешь женщин, они обычно с трудом примиряются со своей участью, и, по-моему, тебе следовало бы тихонько сказать Саре пару слов о том, что нам предстоит.

— Что сказал ваш брат? — спросила Сара.

— Он сомневается в вашем мужестве, — ответил Жорж, — а я ручаюсь ему за вас.

— Вы правы, дорогой мой. Когда наступит решительный час, вы скажете, что мне делать, и я исполню свой долг.

— Этот демон мчится словно на крыльях! — воскликнул Жак. — Милая сестрица, вы не знаете ли случайно имени капитана этого судна?

— Я встречалась с ним несколько раз в нашем доме и отлично помню его имя — Джордж Патерсон, но не может быть, что это он сейчас командует "Лестером". Я еще третьего дня слышала, что Патерсон болен, и, как уверяют, смертельно.

— После смерти капитана командиром судна в тот же день должен быть назначен его помощник, иначе было бы несправедливо. В добрый час. Приятно иметь дело с таким удальцом. Посмотрите, как летит вперед его судно, словно конь на скачках; если так будет продолжаться, через пять-шесть часов нам придется драться врукопашную.

сказал

— Ну что ж, будем драться врукопашную, —

Пьер Мюнье, поднимаясь на палубу; глаза его загорелись огнем, как это бывало с ним всегда перед лицом близкой опасности.

— О, это вы, отец! — воскликнул Жак. — Я восхищен вашими намерениями! Скоро нам понадобятся все, кто находятся на борту.

Сара слегка побледнела, и Жорж почувствовал, что девушка сжимает его руку; он обернулся к ней, улыбаясь:

— Друг мой, вы же всегда надеялись на Бога, неужели теперь вы в нем сомневаетесь?

— Нет, Жорж, нет, даже когда из глубины трюма я услышу рев пушек, свист ядер, крики раненых, клянусь вам, буду верить и надеяться, что вновь увижу моего Жоржа живым и здоровым. Что-то говорит мне сейчас, будто мы уже исчерпали самое горькое из наших несчастий, и, как на смену ночной тьме приходит яркое солнце, так пройдет и наша ночь и наступит светлый день.

— В добрый час, — воскликнул Жак, — вот это хорошо сказано! Клянусь честью, не знаю, почему бы мне не повернуть на другой галс и не взять курс на этот дерзкий корабль; это избавило бы его от половины хлопот, а нас от половины забот; что ты на это скажешь, Жорж? Попробуем?

— Охотно, — ответил Жорж, — но ты не боишься, что в порту Бурбон стоят английские суда, и, услышав на этом расстоянии канонаду, они ринутся на помощь своему товарищу?

— Знаешь, брат, ты говоришь, как святой Иоанн Златоуст, — промолвил Жак, — будем продолжать путь. А, это вы, боцман Железный Лоб, — продолжил он, обращаясь к своему помощнику, который появился в эту минуту на палубе, — вы пришли вовремя; как видите, мы находимся напротив утеса Брабант; держите курс на вест-зюйд-вест от утеса. А мы пойдем завтракать; это никогда не помешает, особенно если не знаешь, придется ли обедать.

Жак, предложив руку Саре, в сопровождении Пьера и Жоржа первым спустился в каюту.

Чтобы отвлечь хоть ненадолго своих гостей от ожидания грозной опасности, Жак постарался, насколько возможно, продлить время завтрака.

Только два часа спустя они поднялись на палубу.

Прежде всего капитан устремил взгляд на "Лестера". Фрегат заметно приблизился, теперь уже видны были его батареи. И все же Жак ожидал, что за это время он подойдет на более близкое расстояние. Взглянув на снасти своего корвета, чтобы удостовериться, что в положении парусов ничего не изменилось, он спросил:

— Не понимаю, боцман Железный Лоб, что произошло; кажется, мы идем немного быстрее, чем два часа тому назад.

— Да, капитан, — ответил помощник, — вроде бы так.

— Что же вы сделали с кораблем?

— О, пустяки! Я передвинул балласт и приказал матросам пройти вперед, ближе к носу.

— Ну-ну, вы знаете свое дело, и что мы на этом выиграли?

— Одну милю, капитан, одну-единственную милю, вот и все. Мы идем со скоростью двенадцать узлов. Я только что бросил лаг. Но это не спасет нас, конечно, "Лестер" сделал то же самое: пятнадцать минут назад он тоже увеличил скорость. Смотрите, капитан, он совсем на виду. Да, предстоит встреча со старым морским волком, который наделает нам хлопот, это мне напоминает, как он гнался за нами, когда им командовал Уильям Муррей.

— А, черт возьми, теперь мне все понятно, — воскликнул Жак, — ставлю тысячу луидоров против ста, Жорж, это твой разгневанный губернатор на борту корабля! Он, видимо, захотел отыграться.

— Ты так думаешь, брат, — вставая со скамьи и схватив брата за руку, произнес Жорж, — ты так думаешь? Признаюсь, я был бы счастлив, ведь и я желаю отплатить ему за все.

— Это он, он собственной персоной — бьюсь об заклад, только такая ищейка и могла напасть на наш след. Черт побери! Какая честь выпала на долю мне, жалкому работорговцу: иметь дело с коммодором королевского флота! Благодарю, Жорж, именно тебе я обязан такой удачей.

И Жак со смехом пожал брату руку.

Но возможность иметь дело с самим лордом Мурреем была для Жака лишним поводом все предусмотреть, принять все необходимые меры предосторожности. Жак оглядел надводный борт: все гамаки были в бортовых сетках; он посмотрел на экипаж: матросы невольно уже разделились на группы, и каждая их них держалась возле батареи, которую ей предстояло обслуживать; по всему было видно, что ничего объяснять им не надо: о том, что сейчас произойдет, все они знают столько же, сколько и их капитан.

И вскоре порыв ветра донес барабанную дробь с вражеского фрегата.

— О! — произнес Жак. — Не обвинишь их, что они медлят. Давайте, ребята, поспешим и мы! Господа моряки королевского флота знают свое дело, следуя их примеру, мы только выиграем.

И он крикнул во все горло:

— Приготовиться к бою!

Тотчас на корвете раздались дробь двух барабанов и пронзительные звуки флейты — на палубе появились три музыканта: они вылезли из люка, маршем прошли по палубе и скрылись в люке с противоположной стороны.

Появление музыкантов и прозвучавшая музыка произвели магическое впечатление на всех.

В мгновение ока каждый матрос с предназначенным ему легким вооружением занял заранее определенное место; стрелки, вооруженные карабинами, поднялись на марсы. Стрелки с мушкетами расположились на юте и на шкафутах, мушкетоны были установлены на подставки, пушки высвобождены и выдвинуты в батарею; запасы гранат сделаны всюду, откуда их было удобно бросать на вражескую палубу. Наконец, старшина велел застопорить все шкоты, установить на рангоуте швермеры, вывесить абордажные крючья на их места.

Во внутренних помещениях судна шла не менее тщательная подготовка, чем на палубе: там открывали пороховые погреба, зажигали сигнальные фонари, готовили запасной румпель; наконец, разбирали перегородки, освобождали капитанскую каюту и выкатывали две пушки, которые в ней стояли.

Наступила полная тишина. Жак убедился, что подготовка к бою закончена, и начал проверку.

Каждый матрос стоял на своем посту и каждая вещь лежала на своем месте.

Тем не менее, поскольку Жак понимал, что предстоит самое серьезное сражение в его жизни, проверка эта продолжалась полчаса. Во время поверки он осмотрел каждую вещь и поговорил с каждым матросом.

Когда он поднялся на палубу, фрегат был уже совсем близко, на расстоянии не более полутора миль.

Прошло еще полчаса, в течение которых на борту корвета не прозвучало и десяти слов: казалось, что все чувства матросов, командиров и пассажиров свелись к способности видеть.

Выражение лиц полностью согласовывалось с характером каждого из персонажей: на лице Жака была написана беспечность, Жоржа — надменность, Пьера Мюнье — отцовская тревога, а Сары — преданность.

Вдруг легкая пелена дыма возникла на борту фрегата и торжественно взвился флаг Великобритании.

Сражение было неизбежно: корвет уже не мог больше состязаться в гонке с фрегатом, превосходство в скорости противника было очевидным. Жак приказал спустить лиселя, чтобы не сохранять паруса, бесполезные при маневрировании, затем обратился к Саре:

— Видите, сестрица, все разошлись по своим местам, и я думаю, вам надо спуститься вниз и занять свое.

— О Боже, — воскликнула девушка, — неужели сражение все-таки неизбежно?

— Через четверть часа, — сказал Жак, — начнется перебранка, надо полагать, она будет жаркой, и все, кто в ней не участвуют, должны удалиться.

— Сара, — обратился к ней Жорж, — не забудьте, что вы мне обещали.

— Да, да, — ответила девушка, — конечно, я повинуюсь, Жорж, я рее понимаю. Но вы сами будете благоразумны?

— Я полагаю, Сара, что вы не просите меня оставаться безучастным зрителем того, что произойдет, ведь ради меня столько смелых людей рискуют жизнью.

— О нет, — промолвила Сара, — прошу вас лишь думать обо мне и помнить, что, если вы погибнете, умру и я.

Она подала руку Жаку, подставила лоб для поцелуя Пьеру Мюнье и в сопровождении Жоржа спустилась с кормы в каюту.

Четверть часа спустя Жорж с абордажной саблей в руке и с пистолетами за поясом появился на палубе.

Пьер Мюнье был вооружен украшенным насечкой карабином — старым другом, который всегда ему верно служил.

Жак стоял на вахтенном мостике, держа в руке рупор, символ командования; при нем были абордажная сабля и небольшой шлем.

Корабли шли по одному и тому же курсу, фрегат все приближался к "Калипсо", и матросы на марсах могли уже видеть, что происходит на палубе противника.

— Боцман Железный Лоб, — обратился к своему помощнику Жак, — у вас верный глаз и трезвый ум, сделайте мне одолжение, поднимитесь на крюйс-марс и скажите, что там у них происходит.

Помощник, как обыкновенный марсовой матрос, мгновенно поднялся на указанное место.

— Ну что? — спросил капитан.

— Вот что — каждый на своем боевом посту: канониры в батареях, солдаты морской пехоты на шкафутах и на юте, капитан на своем мостике.

— Нет ли на борту других военных, кроме матросов и солдат?

— Не думаю, капитан, если только они не скрываются в батареях: там повсюду видна одна и та же форма.

— В таком случае силы почти равны — разница лишь человек в пятнадцать — двадцать. Это все, что я хотел знать, спускайтесь, боцман Железный Лоб.

— Постойте, постойте, англичанин берет рупор. Тихо! Попробуем расслышать, что он скажет.

Однако, несмотря на наступившую тишину, ни звука со стороны фрегата не донеслось до борта корвета, и все же экипажу сразу стало ясно, что приказал капитан фрегата, так как сверкнула молния, раздался выстрел и два ядра пронеслись за кормой "Калипсо".

— Так, — сказал Жак, — на их корабле, как и у нас, орудия только восемнадцатого калибра, шансы равны.

Потом, подняв голову, он приказал помощнику:

— Спускайтесь, вам нечего там делать, вы нужны здесь.

Железный Лоб подчинился приказу и тотчас оказался возле капитана. Тем временем корабль англичан продолжал приближаться, но не стреляя. Пристрелка показала, что ядра еще не долетают до цели.

— Боцман Железный Лоб, — обратился Жак к помощнику, — спускайтесь в батарею, и, пока мы будем отступать, пользуйтесь ядрами, но когда мы пойдем на абордаж, стреляйте разрывными снарядами, только разрывными снарядами, вам понятно?

— Так точно, — ответил помощник.

И он спустился по заднему трапу.

В течение примерно получаса оба корабля продолжали идти вперед, и никаких враждебных действий со стороны фрегата все это время замечено не было. На корвете же, несомненно, решили, что не следует без пользы делу расходовать порох и ядра и отвечать ударами на вызов врага, но по тому, как оживились лица матросов, по тому вниманию, с каким капитан следил за расстоянием, разделявшим еще оба судна, становилось очевидно, что перебранке, о которой говорил Жак, не долго еще оставаться монологом, и скоро начнется диалог.

И действительно, минут через десять, каждая из которых, казалось, длилась столетия, на фрегате вновь вспыхнул огонь, послышались два выстрела, и два ядра пронеслись сквозь паруса, продырявив крюйс-марсель и повредив две или три снасти.

Жак окинул взглядом повреждения, нанесенные корвету двумя вестниками разрушения, и, заметив, что они незначительны, воскликнул:

— Ну, что ж, ребята, по всему видно, они ждут разговора с нами. Ответим же любезностью на любезность! Огонь!

В тот же миг корвет задрожал от двух выстрелов, и, взглянув за борт, Жак увидел результат ответного удара: одно ядро разбило передний борт фрегата, другое вонзилось в его носовую часть.

— Прекрасно! — воскликнул Жак. — А вы почему молчите, черт возьми! Цельтесь в рангоут, перебейте ему ноги, продырявьте крылья. Дерево сейчас ему дороже мяса. Посмотрите!

В это время два ядра прошили паруса корвета и его оснастку, при этом один срезал фок-рей, а другой — фор-брам-стеньгу.

— Огонь, черт побери, огонь, берите пример с этих парней, — скомандовал Жак, — двадцать пять луидоров тому, кто первым повалит мачту на фрегате!

Сразу после команды последовал выстрел, и можно было увидеть полет ядра сквозь паруса вражеского судна.

В течение четверти часа огонь продолжался с той и другой стороны. Ветер, ослабленный пушечной пальбой, почти обессилел, оба судна шли со скоростью не более четырех-пяти узлов, и пространство меж ними было окутано дымом, так что пушки били вслепую; однако фрегат неуклонно шел вперед, и лишь концы его мачт виднелись над облаками дыма, в то время как корвет, идущий вслед за ветром и обстреливающий врага с кормы, не имел дымового прикрытия и был отчетливо виден.

Минута, которую ждал Жак, настала. Он сделал все возможное, чтобы избежать абордажа, но, не имея выбора, вынужден был броситься на охотника, словно раненый вепрь. Фрегат в это время шел у раковины правого борта корвета и открыл по нему огонь из орудий, расположенных в носовой части; корвет в свою очередь принялся обстреливать "Лестера" с кормы: Жак оценил преимущество своего положения и решил им воспользоваться.

— Подкреплениенаверх! — крикнул он.

И тут же отряд подкрепления бросился на палубу.

Огонь не прекращался, но голос Жака перекрыл грохот канонады:

— Выбирать галсы грота готовься! К задним брасам левого борта! К шкотам бизани! Право руля! Брасопить с левого борта! Выбирай галсы грота! Стягивай шкоты бизани!

Едва были последовательно выполнены все команды, как послушный рулю и задним парусам корвет стремительно развернулся на правый борт, сохраняя достаточный ход, чтобы перерезать путь фрегату, и застыл на месте благодаря предусмотрительности капитана, положившегося на передние брасы правого борта. В тот же миг фрегат, лишенный возможности маневрировать из-за повреждения задних парусов, не сумел на ветру разминуться с корветом и, рассекая одновременно клубы дыма и морские волны, против своей воли и со страшным ударом врезался бушпритом в грот-ванты противника.

В эту минуту в последний раз, перекрывая грохот канонады, раздались команды Жака:

— Огонь! Обстреливайте его продольным огнем от носа до кормы, сбивайте мачты!

Четырнадцать пушек, из которых шесть были заряжены картечью, а восемь — разрывными снарядами, подчиняясь команде, обрушили шквал огня на палубу фрегата, уложив тридцать или сорок человек и срезав бизань-мачту у основания. В то же время с высоты трех марсов на шканцы посыпалось множество гранат, опустошая носовую часть фрегата, тогда как он мог ответить на эти потоки огня и град пуль лишь с фор-марса, и то прикрытого фор-марселем.

В то же мгновение по реям корвета, по бушприту фрегата, по вантам, по снастям, по тросам, тесня друг друга, хлынули пираты. Напрасно английские морские пехотинцы встречали их страшным ружейным огнем: вышедших из строя сменяли другие бойцы; раненые, ползя по палубе, толкали впереди себя гранаты и размахивали оружием. Жорж и Жак уже решили было, что они одержали победу, как вдруг раздался крик: "Все на палубу!" Английские матросы, обслуживавшие батареи, оставили их и через люки и порты поднялись на палубу; это придало новые силы морским пехотинцам, которые уже, казалось, готовы были сдаться. Во главе подкрепления бежал командир корабля. Жак не ошибся: это был бывший капитан "Лестера", пожелавший взять реванш. Жорж Мюнье и лорд Уильям Муррей — теперь смертельные враги — встретились лицом к лицу посреди кровавой резни, с саблями в руках.

Они узнали друг друга и попытались сойтись в схватке, но в этой всеобщей свалке их словно вихрем разносило в разные стороны. Англичане напирали на братьев с особенной яростью, но те отбивались хладнокровно, упорно и мужественно. Два английских матроса уже занесли было топоры над головой Жака, но тут же упали, сраженные незримыми пулями. Два солдата теснили Жоржа штыками, но оба рухнули замертво к его ногам. Это Пьер Мюнье со своим верным карабином оберегал сыновей.

Вдруг страшный крик, заглушивший взрывы гранат, ружейную стрельбу, стоны раненых и хрипы умирающих, раздался из батареи, заставив сражавшихся оцепенеть от ужаса:

— Пожар!

В тот же миг из заднего люка и портов повалил густой дым. Оказалось, что один из снарядов взорвался в каюте капитана и пламя распространилось по фрегату.

В ответ на этот страшный, неожиданный и завораживающий крик все замерли; и тогда послышался громовой голос Жака, властный и повелевающий:

— Все на борт "Калипсо"!

И тотчас же, с той же поспешностью, с какой они спускались на палубу фрегата, пираты стали покидать ее, взбираясь друг на друга, цепляясь за снасти и прыгая с одного борта на другой, в то время как Жак и Жорж с несколькими смельчаками прикрывали отступление.

Но и губернатор бросился вперед, тесня пиратов, стреляя в них в упор и намереваясь вместе с ними проникнуть на борт "Калипсо"; однако первыми на корвет вбежали пираты, ринулись на марсы, и оттуда снова обрушился шквал гранат и пуль. Тем, кто еще оставался на фрегате, перебросили тросы, и каждый ухватился за конец. Жак уже был на борту, Жорж оставался последним. Губернатор пробивался к Жоржу, и тот ждал его. Вдруг чья-то железная рука подхватила Жоржа и подняла. Это отец в третий раз за день спас сына от верной смерти.

И тогда над всем этим побоищем прогремел голос:

— Брасопить с левого борта на носу! Поднять кливера! Взять на гитовы грот и бизань! Круто право руля!

Хотя все приказы, поданные тем громовым голосом, который внушает беспрекословное подчинение, были мгновенно исполнены, англичане, как ни стремительно они бросились вслед за пиратами, все же не успели помешать судам разъединиться. Корвет, словно чувствуя грозившую ему опасность, мощным усилием оторвался от фрегата, в то время как тот, лишенный бизань-мачты, продолжал медленно идти вперед под воздействием парусов грот-мачты и фок-мачты.

И тогда с палубы "Калипсо" всем открылось ужасное зрелище.

В разгар битвы пожар на борту фрегата не был замечен вовремя, и с той минуты, когда послышался крик "Пожар!", он разгорелся так сильно, что потушить его надежды уже не было.

И в тот момент, когда все было объято пламенем, проявилась поразительная сила английской дисциплины. Среди дыма, становившегося с каждой минутой все гуще, капитан фрегата поднялся на мостик левого борта и, взяв рупор, который висел у него на левом запястье, крикнул:

— Успокойтесь, молодцы, я отвечаю за все!

Все замерли.

— Шлюпки на воду! — распорядился губернатор.

Через пять минут четыре шлюпки — одна кормовая, две бортовые и одна из запасных — были спущены на воду и покачивались в ожидании вокруг фрегата.

— Кормовая шлюпка и запасная — для морской пехоты, бортовые — для матросов! — продолжал губернатор.

Тем временем "Калипсо" продолжала уходить и удалилась настолько, что уже не было слышно команд, но было видно, как четыре шлюпки заполнились всеми, кто еще оставался целым и невредимым на борту фрегата, в то время как несчастные раненые ползли по палубе, тщетно умоляя товарищей взять их с собой.

Жак, видя, что четырех шлюпок явно недостаточно, чтобы вместить весь экипаж, приказал:

— Две шлюпки на воду!

И две пустые лодки отошли от борта "Калипсо" и закачались на волнах.

Тогда те, кому не хватило места в английских шлюпках, бросились в море и поплыли к шлюпкам с корвета.

Губернатор все еще оставался на борту "Лестера".

Его хотели взять в одну из шлюпок, но, не будучи в состоянии спасти раненых, он решил умереть вместе с ними.

Море являло теперь ужасающую картину.

Четыре шлюпки на веслах отплывали от горящего корабля, в то время как опоздавшие матросы плыли к двум лодкам корвета.

Неподвижный, окутанный дымом, с командиром, стоявшим на вахтенном мостике, и ранеными, ползавшими по палубе, фрегат горел.

Зрелище было столь ужасным, что Жорж, почувствовав дрожащую руку Сары на своем плече, даже не обернулся, чтобы посмотреть на нее.

Отойдя на некоторое расстояние от фрегата, шлюпки остановились.

А на фрегате происходило вот что.

Дым все больше сгущался; через люки просочилась змейка огня, она поползла вдоль фок-мачты, пожирая паруса и снасти; затем воспламенились порты и выстрелили никем не управляемые пушки; внезапно раздался страшный взрыв — судно разверзлось, образовав дымящийся кратер, столб пламени и дыма устремился в небо, и можно было видеть, как в этом облаке падали в кипящее море обломки мачт, рей и снастей.

Это было все, что осталось от "Лестера".

— А лорд Уильям Муррей? — спросила Сара.

— Не дай мне судьба счастья жить с тобой, Сара, — произнес Жорж, поворачиваясь к ней, — то, клянусь честью, я желал бы умереть как он!

Александр Дюма Корсиканские братья

I

В начале марта 1841 года я путешествовал по Корсике.

Нет ничего прекраснее и удобнее, чем путешествовать по Корсике: садитесь на судно в Тулоне и через двадцать часов вы уже в Аяччо или через двадцать четыре — в Бастии.

Там вы покупаете или нанимаете лошадь. Если нанимать, это обойдется вам в пять франков ежедневно, если покупать — придется выложить сто пятьдесят сразу. И пусть вас не смущает столь умеренная цена: эта лошадь, взятая ли внаем или купленная, способна, подобно той знаменитой лошади гасконца, что прыгнула с Нового моста в Сену, на такое, что не под силу ни Просперо, ни Наутилусу, этим героям скачек в Шантийи и на Марсовом поле.

Ей доступны такие тропинки, где сам Бальма надел бы шипы, и такие мосты, на которых Ориолю потребовался бы балансир.

Что касается путешественника, то ему остается лишь закрыть глаза и во всем положиться на животное: эти опасности его не беспокоят.

Добавим, что подобная лошадь может пройти повсюду и делать до пятнадцати льё каждый день, не требуя у вас ни питья, ни корма.

Время от времени, когда вы останавливаетесь, чтобы осмотреть старинный замок, построенный каким-нибудь сеньором, героем-вожаком из предания феодальных времен, или зарисовать старинную башню, воздвигнутую генуэзцами, ваша лошадь ощипывает кустарник, обдирает с дерева кору или слизывает мох со скал — и дело с концом.

С ночлегом и того проще: путешественник прибывает в деревню, проезжает вдоль всей главной улицы, выбирает подходящий дом и стучит в дверь. Через минуту на пороге появляется хозяин или хозяйка, приглашает путешественника спешиться, предлагает разделить с ним свой ужин и целиком распоряжаться их кроватью, если другой в доме нет. На следующий день гостя провожают до самой двери и благодарят за оказанное этому дому предпочтение.

О каком-либо вознаграждении не может быть и речи: хозяин оскорбится при одном упоминании об этом. Если в доме прислуживает молодая девушка, ей можно предложить какой-нибудь шейный платок, с помощью которого она соорудит себе живописную прическу, когда пойдет на праздник Кальви или Корте. Если прислуживает мужчина, он с радостью примет от вас кинжал или нож, которым он при встрече сможет убить своего врага.

Но при этом следует заранее осведомиться, не приходятся ли слуги, а такое иногда случается, родственниками хозяину, менее обласканными судьбою, чем он. Они ему помогают вести хозяйство, за что получают пищу, жилье и один или два пиастра в месяц.

И не думайте, что хозяева, на которых работают их внучатые племянники или кузены в пятнадцатом или двадцатом колене, будут из-за этого хуже обслужены. Нет, ничего подобного. Корсика — это французский департамент, но Корсике еще очень далеко до того, чтобы стать Францией.

О ворах здесь ничего не слышно; бандитов хватает, да, это так, но не следует путать одних с другими.

Смело отправляйтесь в Аяччо и в Бастию: с кошельком, набитым золотом и привязанным к ленчику вашего седла, вы пересечете весь остров без тени беспокойства; но лучше не рискуйте проехать из Оканы в Левако, если у вас есть враг, который объявил вам вендетту, — в этом случае я бы не поручился за вас уже на первых двух льё.

Я был на Корсике, как уже говорилось, в начале марта. Я приехал один, оставив Жадена в Риме.

Прибыв с острова Эльба, я сошел на берег в Бастии и купил лошадь за вышеупомянутую цену.

Посетив Корте и Аяччо, я теперь осматривал окрестности Сартена.

В тот день я ехал из Сартена в Соллакаро.

Расстояние было небольшим, льё двенадцать быть может; однако дорога была извилистой и пересекала один из главных отрогов гор, формирующих хребет всего острова, поэтому, боясь заблудиться в лесных зарослях, я взял проводника.

К пяти часам мы добрались до вершины холма, возвышающегося одновременно над Ольмето и Соллакаро.

Там мы немного передохнули.

— Где ваша милость желает остановиться? — спросил проводник.

Я взглянул вокруг: улицы селения хорошо просматривались и показались мне почти пустынными, лишь какие-то женщины изредка появлялись на них, но быстро проходили, озираясь вокруг.

В силу установившихся правил гостеприимства, о которых уже упоминалось, я мог выбирать любой из ста или ста двадцати домов, составляющих селение, и, поискав глазами жилище, где мне было бы уютнее всего, остановился на квадратном доме, построенном в виде крепости с машикулями перед окнами и над дверью.

Я впервые видел подобные домашние укрепления, но нужно сказать, что окрестности Сартена — это места, где царят законы вендетты.

— Вот и хорошо, — сказал мне проводник, посмотрев в направлении моей руки, — мы отправимся к госпоже Савилии де Франки. Ваша милость, ей-Богу, сделали неплохой выбор — видно, что вы человек опытный.

Не забудем отметить, что в этом восемьдесят шестом департаменте Франции обычно говорили на итальянском языке.

— Но не будет ли это неприличным, что я хочу попросить пристанища у женщины? — спросил я. — Если я правильно понял, этот дом принадлежит женщине.

— Конечно, но что неприличного в этом находит ваша милость? — ответил он удивленно.

— Может, эта женщина молода, — пояснил я, движимый чувством приличия или, может быть, самолюбием парижанина, — и, если я переночую в ее доме, это может ее скомпрометировать?

— Ее скомпрометировать? — повторил проводник, явно пытаясь понять смысл этого слова, которое я переделал на итальянский манер с обычной самоуверенностью, присущей нам, французам, когда случается говорить на иностранном языке.

— Ну, конечно! — продолжил я, начиная терять терпение. — Эта дама вдова, не правда ли?

— Да, ваше сиятельство.

— Ну и что, она примет у себя молодого мужчину?

В 1841 году мне было тридцать шесть с половиной лет и я еще называл себя молодым человеком.

— Примет ли она молодого человека? — повторил проводник. — А какая ей, собственно, разница, молодой вы или старый?

Я понял, что ничего не добьюсь, если буду расспрашивать подобным образом.

— Сколько лет госпоже Савилии? — спросил я.

— Сорок или около того.

— А! — откликнулся я скорее на свои собственные размышления. — Ну и замечательно. У нее, конечно, есть дети?

— Два сына, два славных молодых человека.

— Я их увижу?

— Вы увидите одного — того, что живет с ней.

— А другой?

— Другой живет в Париже.

— А сколько им лет?

— Двадцать один год.

— Обоим?

— Да, они близнецы.

— А чем они занимаются?

— Тот, что в Париже, будет адвокатом.

— А другой?

— Другой будет корсиканцем.

— Ну-ну, — сказал я, находя ответ довольно своеобразным, хотя он и был произнесен вполне естественным тоном, — ну хорошо, давайте пойдем в дом госпожи Савилии де Франки.

И мы отправились в дорогу.

Десять минут спустя мы вошли в селение.

Теперь стала заметна одна подробность, которую я не мог увидеть с вершины горы. Каждый дом был укреплен, как дом г-жи Савилии, только без машикулей; бедность их владельцев, конечно, не позволяла им иметь такие роскошные укрепления, просто окна изнутри были зашиты брусьями, оставляющими отверстия для ружей. В других домах окна были укреплены красным кирпичом.

Я спросил проводника, как называются эти бойницы; он ответил, что это амбразуры для лучника, и из его ответа я понял, что вендетта на Корсике существовала еще до изобретения огнестрельного оружия.

Чем дальше мы продвигались по улицам, тем более селение приобретало пустынный и унылый вид.

Большинство домов, казалось, пережили осаду и были изрешечены пулями.

Иногда за этими бойницами мы видели сверкающие любопытные глаза, наблюдавшие, как мы проходили мимо, но различить, чьи это были глаза — мужские или женские, — было невозможно.

Мы подошли к дому, на который я указал проводнику. Он был действительно самым заметным в селении.

Поразило меня лишь одно: несмотря на то что дом был укреплен машикулями, в окнах не было ни брусьев, ни кирпичей, ни амбразур для лучника, лишь простые стекла, прикрывавшиеся на ночь деревянными ставнями.

Правда, эти ставни хранили следы прошлого: внимательный взгляд наблюдателя безошибочно распознавал в них пулевые отверстия. Но эти отверстия были старыми и появились здесь, вероятно, лет двенадцать тому назад.

Едва мой проводник постучал, как дверь открылась — но не робко и осторожно, не чуть-чуть, а настежь — и появился слуга…

Я не прав, говоря "слуга", нужно было бы сказать "мужчина".

Мужчину делает лакеем ливрея, а этот был одет в обычную бархатную куртку, короткие штаны из той же ткани и кожаные гетры. Штаны на талии были перетянуты поясом из пестрой шелковой ткани, из-за которого торчала рукоятка испанского ножа.

— Друг мой, — поинтересовался я, — не будет ли нескромным, если иностранец, никому не известный в Соллакаро, попросит пристанища у вашей хозяйки?

— Конечно, нет, ваше сиятельство, — ответил он, — это иностранец оказывает честь дому, выбрав его. Мария, — продолжал он, повернувшись в сторону служанки, показавшейся за ним, — предупредите госпожу Савилию, что французский путешественник просит его приютить.

Тем временем он спустился по крутой, как стремянка, лестнице из восьми ступенек, ведущей к входной двери, и взял повод моей лошади.

Я быстро спешился.

— Пусть ваше сиятельство ни о чем не беспокоится, — сказал он, — весь багаж отнесут в вашу комнату.

Я воспользовался этим милым приглашением к лености, одному из самых приятных удовольствий для путешественника.

II

Довольно легко одолев упомянутую лестницу, я вошел в помещение.

На повороте коридора я очутился лицом к лицу с высокой женщиной, одетой в черное.

Я понял, что эта тридцати восьми или сорокалетняя женщина, сохранившая красоту, — хозяйка дома, и остановился перед ней.

— Сударыня, — обратился я к ней, поклонившись, — вы, наверное, считаете меня чересчур нескромным, но меня оправдывают местные обычаи и приглашение вашего слуги.

— Вы желанный гость для матери, — отвечала мне г-жа де Франки, — и, разумеется, будете желанным гостем для сына. С этой минуты, сударь, дом в вашем распоряжении, пользуйтесь им как своим собственным.

— Я прошу о приюте лишь на одну ночь, сударыня. Завтра утром, на рассвете, я уйду.

— Вы вольны поступать как вам будет удобно, сударь. Однако, я надеюсь, что вы измените свои планы и мы будем иметь честь принимать вас подольше.

Я снова поклонился.

— Мария, — продолжала г-жа де Франки, — проводите нашего гостя в комнату Луи. Сразу же разожгите огонь и принесите горячей воды. Извините, — сказала она, поворачиваясь в мою сторону, в то время как служанка собиралась выполнять ее указания, — я знаю, что первое, в чем нуждается усталый путешественник, — это вода и огонь. Идите за этой девушкой, сударь. Если вам что-либо потребуется, спросите у нее. Мы ужинаем через час, мой сын к тому времени вернется и, если вы его примете, будет рад пригласить вас к столу.

— Вы извините меня за мой костюм путешественника, сударыня?

— Да, сударь, — ответила она, улыбаясь, — но при условии, что вы в свою очередь извините нас за простоту приема.

Служанка пошла наверх.

Я последовал за ней, раскланявшись с хозяйкой.

Комната находилась на втором этаже и выходила во двор; из ее окна открывался вид на чудесный сад, заросший миртами и олеандрами; его пересекал извилистый очаровательный ручеек, впадавший в Тараво.

В глубине обзор был ограничен своеобразной изгородью из сосен, так близко стоящих друг к другу, что их можно было назвать забором. Как это принято в итальянских домах, стены комнаты были побелены известью и украшены фресками с пейзажами.

Я сразу же понял, что мне отвели комнату, которая принадлежала отсутствующему сыну, поскольку она была удобнее остальных.

И мне захотелось, пока Мария разжигала камин и готовила воду, осмотреть мою комнату и по обстановке составить представление о том, кто в ней жил.

Я сразу же стал осуществлять свой план, поворачиваясь на левой пятке вокруг самого себя, что позволило мне рассмотреть одну за другой различные вещи, окружавшие меня.

Меблировка была вполне современной, что в этой части острова, куда еще не дошла цивилизация, было признаком довольно редко встречающейся роскоши. Здесь стояли железная кровать с тремя матрасами и одной подушкой, а также диван, четыре кресла и шесть стульев, двойной книжный шкаф и письменный стол — все красного дерева и, очевидно, купленное в мастерской лучшего в Аяччо столяра.

Диван, кресла и стулья были обтянуты цветастым ситцем; шторы, висевшие на двух окнах, и покрывало на кровати были из такой же ткани.

Мой осмотр был в самом разгаре, когда Мария вышла, что позволило мне продолжить мои исследования.

Я открыл книжный шкаф и обнаружил сочинения всех наших великих поэтов: Корнеля, Расина, Мольера, Лафонтена, Ронсара, Виктора Гюго и Ламартина;

наших моралистов: Монтеня, Паскаля, Лабрюйера;

наших историков: Мезере, Шатобриана, Огюстена Тьерри;

наших ученых: Кювье, Бодана, Эли де Бомона.

Наконец, несколько томов с романами, среди которых я с определенной гордостью отметил мои "Путевые впечатления".

Я открыл один из ящиков письменного стола (в них торчали ключи).

Там я нашел заметки по истории Корсики, труды о том, что можно сделать, чтобы уничтожить вендетту, несколько французских стихотворений и итальянских сонетов — все в рукописях. Этого оказалось более чем достаточно, и я почувствовал, что нет необходимости продолжать мои изыскания, чтобы составить мнение о г-не Луи де Франки.

Этот молодой человек, должно быть, добр, прилежен; он сторонник французских преобразований и в Париж уехал с намерением получить профессию адвоката. Вступая на путь этой карьеры, он конечно же думал о будущем всего человечества.

Размышляя об этом, я переодевался.

Мой наряд, как я и говорил г-же де Франки, хотя и не был лишен своеобразной живописности, все же нуждался в некотором снисхождении.

Он состоял из черной бархатной куртки с прорезями на рукавах, чтобы можно было охладиться в жаркое время суток, а через эти прорези, сделанные на испанский лад, была выпущена шелковая полосатая рубашка; из бархатных брюк, заправленных от колена в испанские гетры, расшитые по бокам цветным шелком, и фетровой шляпы, которой можно было придать любую форму, в частности — форму сомбреро.

Я заканчивал надевать свой костюм (рекомендую его путешественникам как наиболее удобный из всех мне известных), когда дверь открылась и тот же самый человек, который впустил меня в дом, появился на пороге.

Он пришел объявить мне, что его молодой хозяин, г-н Люсьен де Франки сейчас только прибыл и просит меня — конечно, если я смогу принять его, — оказать ему честь засвидетельствовать мне свое почтение.

Я отвечал, что весь к услугам г-на Люсьена де Франки и сочту за честь принять его.

Минуту спустя я услышал быстрые шаги и сразу же оказался лицом к лицу с моим хозяином.

III

Это был, как и говорил мой проводник, молодой человек двадцати-двадцати одного года, черноглазый, загорелый, темноволосый, роста ниже среднего, но прекрасно сложенный.

Торопясь засвидетельствовать мне свое почтение, он поднялся не переодевшись. На нем был костюм для верховой езды: сюртук зеленого драпа с опоясывающей его сумкой для патронов, придававшей юноше почти военную выправку, штаны из серого сукна, обшитые изнутри юфтью, и сапоги со шпорами. Фуражка в стиле тех, что носят наши охотники в Африке, дополняла его костюм.

С одной стороны его патронной сумки висела дорожная фляга, с другой — пистолет.

Кроме того, в руке он держал английский карабин.

Несмотря на молодость моего хозяина, верхнюю губу которого едва прикрывали небольшие усики, во всем его облике было столько независимости и решительности, что это поразило меня.

Передо мной стоял человек, воспитанный для настоящей борьбы; привыкший жить в опасности, не бояться ее, но и не пренебрегать ею; серьезный, потому что держался особняком; спокойный, потому что ощущал свою силу.

Ему было достаточно одного взгляда, чтобы увидеть мои вещи, оружие, одежду — и ту, что я уже снял, и ту, что уже надел.

Его взгляд был быстрым и уверенным — взгляд человека, жизнь которого может зависеть от его наблюдательности.

— Извините меня, если я вам помешал, сударь, — сказал он мне, — но я пришел к вам с добрыми намерениями, чтобы узнать, не испытываете ли вы в чем-либо недостатка. Я всегда с определенным беспокойством встречаю прибывающих к нам с континента, ведь мы, корсиканцы, еще такие дикие, что просто трепещем, особенно при встрече с французами, оказывая свое исконное гостеприимство, которому вскоре суждено остаться, пожалуй, единственной традицией, полученной нами от отцов.

— Ваши опасения напрасны, сударь, — ответил я, — трудно вообразить себе что-либо лучше тех забот о путешественнике, что оказала мне госпожа де Франки; впрочем, — продолжил я, вновь осмотрев комнату, — уж конечно не здесь я мог бы жаловаться на ту пресловутую дикость, о которой вы вряд ли чистосердечно предупреждаете меня, и если бы я не видел из окон этой комнаты прекрасный пейзаж, то мог бы подумать, что нахожусь в квартире на Шоссе д’Антен.

— Да, — ответил молодой человек, — это было манией моего бедного брата Луи: ему нравилось жить на французский лад, но я сомневаюсь, что после Парижа это жалкое подобие цивилизации, оставленное им здесь, его удовлетворит так, как удовлетворяло до отъезда.

— А ваш брат давно покинул Корсику? — спросил я своего молодого собеседника.

— Десять месяцев назад, сударь.

— Вы думаете, он скоро приедет?

— О, не раньше чем через три или четыре года.

— Это слишком долгая разлука для двух братьев, без сомнения никогда прежде не расстававшихся!

— Да, и тем более для тех, что так любят друг друга, как мы.

— Он, конечно, приедет с вами повидаться до окончания учения?

— Вероятно; по крайней мере, он нам это обещал.

— Но, во всяком случае, вам ничто не мешает навестить его?

— Нет… я не выезжаю с Корсики.

Когда он произносил эту фразу, в интонации его звучала такая любовь к своей родине, что всему прочему миру оставалось лишь чувство презрения.

Я улыбнулся.

— Вам это кажется странным, — заметил он, в свою очередь улыбаясь, — что я не хочу покидать столь жалкую страну, как наша. Что поделаешь, я детище этого острова, как каменный дуб, как олеандр; мне необходима атмосфера, пропитанная запахами моря и горным воздухом. Мне необходимы стремительные потоки, которые нужно переходить, скалы, которые нужно преодолевать; леса, которые нужно обследовать; мне необходимо пространство, необходима свобода, и мне кажется, если бы меня перевезли в город, я бы умер там.

— Но неужели возможно столь разительное духовное различие между вами и вашим братом?

— И это при большом физическом сходстве, добавили бы вы, если бы видели его.

— Вы очень похожи?

— До такой степени, что, когда мы были детьми, мои отец и мать были вынуждены помечать нам одежду, чтобы отличить одного от другого.

— А когда выросли? — спросил я.

— Когда мы выросли, из-за разницы наших привычек мы стали немного различаться цветом лица, вот и все. Пребывая взаперти, склонясь над книгами и своими рисунками, мой брат стал очень бледным, в то время как я, наоборот, был всегда на воздухе, ходил по горам и равнинам и поэтому загорел.

— Я надеюсь, — сказал я ему, — что вы мне позволите убедиться в этой разнице, поручив что-либо передать господину Луи де Франки.

— О, конечно, с большим удовольствием, если вы хотите оказать мне любезность. Но, извините, я заметил, что вы уже намного опередили меня и переоделись, а через четверть часа будет ужин.

— И это из-за меня вам придется менять костюм?

— Если бы это было так, вам бы пришлось упрекать только самого себя, так как это вы подали мне пример; однако, поскольку я сейчас в костюме для верховой езды, мне необходимо переодеться в костюм горца. У меня есть дела после ужина, и сапоги со шпорами будут мне помехой.

— Вы уйдете после ужина? — спросил я.

— Да, — ответил он, — свидание…

Я улыбнулся.

— О! Не в том смысле, что вы подумали, это деловое свидание.

— Вы считаете меня столь самонадеянным, чтобы полагать, что у меня есть право на ваше доверие?

— Почему бы и нет? Нужно жить так, чтобы можно было громко и откровенно говорить о том, что делаешь. У меня никогда не было любовницы и никогда не будет. Если мой брат женится и у него будут дети, то, вероятно, я так и не женюсь, и, напротив, если у него не будет жены, то придется жениться мне: это надо будет сделать, иначе прекратится наш род. Я вам уже говорил, — добавил он, смеясь, — что я настоящий дикарь, к тому же родился на сто лет позже, чем следовало. Но я продолжаю болтать как сорока и не успею вовремя подготовиться к ужину.

— Но мы можем и дальше разговаривать, — заметил я, — ведь ваша комната напротив этой? Оставьте дверь открытой, и мы будем беседовать.

— Мы сделаем лучше: заходите ко мне и, пока я буду переодеваться в туалетной комнате, посмотрите мою коллекцию — мне показалось, что вы любитель оружия, — там есть несколько предметов, имеющих ценность, разумеется историческую.

IV

Это предложение вполне отвечало моему желанию сравнить комнаты двух братьев, и я его принял. Я поспешил последовать за своим хозяином, и он, открыв дверь в свои покои, прошел впереди меня, показывая дорогу.

Мне показалось, что я попал в настоящий арсенал.

Там стояла мебель, изготовленная в XV и XVI веках: резная кровать под балдахином, который поддерживали внушительные витые колонны, была задрапирована зеленым дамастом с золотыми цветами; занавеси на окнах были из той же материи; стены были покрыты испанской кожей, и везде, где только возможно, находились военные трофеи, старинные и современные.

Трудно было ошибиться в предпочтениях того, кто жил в этой комнате: они были настолько воинственными, насколько мирными были наклонности его брата.

— Обратите внимание, — сказал он мне, проходя в туалетную комнату, — вас окружают три столетия: смотрите! А я теперь переоденусь в костюм горца, ведь я говорил вам, что сразу после ужина мне нужно будет уйти.

— А где среди этих мечей, этих аркебуз и этих кинжалов то историческое оружие, о котором вы говорили?

— Их там три; начнем по порядку. Поищите у изголовья моей кровати кинжал — он висит отдельно, у него большая чашка эфеса и набалдашник, образующий печать.

— Я нашел его. И что?

— Это кинжал Сампьетро.

— Знаменитого Сампьетро, того, кто убил Ванину?

— Не убил, а умертвил!

— Мне кажется, это одно и то же.

— Во всем мире, может быть, да, но не на Корсике.

— А этот кинжал подлинный?

— Посмотрите, на нем есть герб Сампьетро, только там еще нет французской лилии, вы, наверное, знаете, что Сампьетро разрешили изображать этот цветок на его гербе только после осады Перпиньяна.

— Нет, я не знал этих подробностей. И как этот кинжал стал вашей собственностью?

— О! Он в нашей семье уже триста лет. Его отдал Наполеону де Франки сам Сампьетро.

— И вы знаете при каких обстоятельствах?

— Да. Сампьетро и мой пращур попали в засаду генуэзцев и защищались как львы. У Сампьетро упал с головы шлем, и генуэзский всадник уже хотел опустить на нее палицу, когда мой предок вонзил ему кинжал в самое уязвимое место под кирасой. Всадник, почувствовав, что его ранили, пришпорил лошадь и скрылся, унося с собой кинжал Наполеона, так глубоко вошедший в рану, что генуэзец сам не мог его вытащить. И так как мой пращур, по-видимому, дорожил этим кинжалом и сожалел, что потерял его, Сампьетро отдал ему свой. Наполеон при этом ничего не потерял: как видите, это кинжал испанской работы и он может пронзить две сложенные вместе пятифранковые монеты.

— Можно мне попытаться это сделать?

— Конечно.

Я положил две монеты по пять франков на пол и с силой резко ударил по ним.

Люсьен меня не обманул.

Подняв кинжал, я увидел, что обе монеты, пробитые насквозь, остались на его острие.

— Ну-ну, — согласился я, — это действительно кинжал Сампьетро. Единственное, что меня удивляет, почему, имея подобное оружие, он воспользовался какой-то веревкой, чтобы убить свою жену.

— У него не было больше этого оружия, — объяснил мне Люсьен, — потому что он отдал его моему предку.

— Это справедливо.

— Сампьетро было более шестидесяти лет, когда он срочно вернулся из Константинополя в Экс, чтобы преподать миру важный урок: женщинам не следует вмешиваться в государственные дела.

Я кивнул в знак согласия и повесил кинжал на место.

— А теперь, — сказал я Люсьену, который все еще одевался, — когда кинжал Сампьетро находится на своем гвозде, перейдем к следующему экспонату.

— Вы видите два портрета, что висят рядом друг с другом?

— Да, Паоли и Наполеон…

— Так, хорошо, а рядом с портретом Паоли — шпага.

— Совершенно верно.

— Это его шпага.

— Шпага Паоли! Такая же подлинная, как кинжал Сам-пьетро?

— По крайней мере, как и кинжал, она попала к моим предкам, но к женщине, а не к мужчине.

— К женщине из вашего рода?

— Да. Вы, быть может, слышали об этой женщине, которая во время войны за независимость явилась к башне Соллакаро в сопровождении молодого человека.

— Нет, расскажите мне эту историю.

— О, она короткая.

— Тем более.

— У нас ведь нет времени на длинные разговоры.

— Я слушаю.

— Так вот, эта женщина и сопровождавший ее молодой человек явились к башне Соллакаро, желая поговорить с Паоли. Но, так как Паоли был занят и что-то писал, им не разрешили войти, и, поскольку женщина продолжала настаивать, двое часовых попытались их остановить. Тем временем Паоли, услышав шум, открыл дверь и спросил, что случилось.

"Это я, — сказала женщина, — мне надо с тобой поговорить".

"И что ты мне пришла сказать?"

"Я пришла сказать, что у меня было два сына. Я узнала вчера, что один был убит, защищая свою родину, и я проделала двадцать льё, чтобы привезти тебе другого".

— То, что вы рассказываете, похоже на сцену из жизни Спарты.

— Да, очень похоже.

— И кто была эта женщина?

— Она тоже принадлежала к моему роду. Паоли вытащил свою шпагу и отдал ей.

— Я вполне одобряю такую манеру просить прощения у женщины.

— Она была достойна и того и другого, не правда ли?

— Ну, а эта сабля?

— Именно она была у Бонапарта во время сражения у Пирамид.

— И без сомнения, она попала в вашу семью таким же образом, как кинжал и шпага?

— Точно так. После сражения Бонапарт отдал приказ моему деду, офицеру из отряда гидов, атаковать вместе с полсотней человек горстку мамлюков, которые все еще держались вокруг раненого предводителя. Мой дед повиновался: рассеял мамлюков и привел их главаря к первому консулу. Но, когда он хотел вложить саблю в ножны, клинок ее оказался настолько изрублен дамасскими саблями мамлюков, что уже не входил в ножны. И мой дед далеко отшвырнул саблю и ножны, так как они стали ненужными. Увидев это, Бонапарт отдал ему свою.

— Но, — возразил я, — на вашем месте я скорее предпочел бы иметь саблю деда, всю изрубленную, какой она была, чем хорошо сохранившуюся саблю главнокомандующего, совершенно целую и невредимую.

— Посмотрите на стену напротив, и вы ее там обнаружите. Первый консул ее подобрал, приказал сделать инкрустацию из бриллиантов на эфесе и с надписью, которую вы можете прочитать на клинке, переслал ее моей семье.

Действительно, между двумя окнами висел клинок, наполовину выдвинутый из ножен, куда он не мог больше войти, изрубленный и искривленный, с простой надписью: "Сражение у Пирамид. 21 июля 1798 года".

В это мгновение слуга, встречавший меня и приходивший объявить, что прибыл его молодой хозяин, вновь появился на пороге.

— Ваше сиятельство, — сказал он, обращаясь к Люсьену, — госпожа де Франки сообщает вам, что ужин подан.

— Очень хорошо, Гриффо, — сказал молодой человек, — скажите моей матери, что мы спускаемся.

И он тотчас же вышел из кабинета, одетый, как и намеревался, в костюм горца, состоявший из бархатной куртки, коротких штанов и гетр. От его прежнего костюма остался только патронташ, опоясывавший талию.

Он застал меня за рассматриванием двух карабинов, висящих один напротив другого; на рукоятке каждого была выгравирована дата: "21 сентября 1819 года, одиннадцать утра".

— А эти карабины, — спросил я, — тоже имеют историческую ценность?

— Да, — ответил он, — по крайней мере, для нас. Один из них принадлежал моему отцу.

Он остановился.

— А другой? — спросил я.

— Другой, — улыбнулся он, — другой принадлежал моей матери. Но давайте спускаться, вы же знаете, что нас ждут.

И, пройдя вперед, чтобы указывать дорогу, он сделал мне знак следовать за ним.

V

Признаюсь, я спускался, заинтригованный последней фразой Люсьена: "Другой принадлежал моей матери".

Это заставило меня посмотреть на г-жу де Франки внимательнее, чем я это сделал при первой встрече.

Сын, войдя в столовую, почтительно поцеловал ей руку, и она приняла этот знак уважения с достоинством королевы.

— Матушка, простите, что я заставил вас ждать, — сказал он.

— Во всяком случае, это произошло по моей вине, сударыня, — вмешался я, поклонившись, — господин Люсьен показывал мне такие любопытные вещи, что из-за моих бесчисленных вопросов он был вынужден задержаться.

— Успокойтесь, — сказала она, — я только что спустилась, но, — продолжила она, обращаясь к сыну, — я торопилась тебя увидеть, чтобы расспросить о Луи.

— Ваш сын болен? — спросил я г-жу де Франки.

— Люсьен этого опасается, — сказала она.

— Вы получили письмо от вашего брата? — спросил я.

— Нет, — ответил он, — и это-то меня беспокоит.

— Но почему вы решили, что он болеет?

— Потому что последние дни мне самому было не по себе.

— Извините за бесконечные вопросы, но это не объясняет мне…

— Вы разве не знаете, что мы близнецы?

— Да, знаю, мой проводник сказал мне об этом.

— А вам неизвестно, что, когда мы родились, у нас были сросшиеся ребра?

— Нет, я этого не знал.

— Так вот, потребовался удар скальпеля, чтобы нас разделить, вследствие этого, даже находясь вдали друг от друга, как сейчас, мы ощущаем, что у нас одна плоть, будь то в физическом или духовном смысле. Один из нас невольно чувствует то, что испытывает другой. А в эти дни без какой-либо причины я печален, мрачен и угрюм. Я ощущаю ужасную тоску: очевидно, мой брат переживает глубокое горе.

Я с удивлением рассматривал молодого человека, который говорил нечто странное и, казалось, не сомневался в достоверности этого. Впрочем, его мать, по-видимому, испытывала те же чувства.

Госпожа де Франки печально улыбнулась и сказала:

— Те, кого нет с нами, — в руках Господних. Главное — ты уверен, что он жив.

— Если бы он был мертв, — спокойно произнес Люсьен, — я бы это знал.

— И ты бы, конечно, сказал мне об этом, мой мальчик?

— Да, сразу же, я вам это обещаю, матушка.

— Хорошо… Извините, сударь, — продолжала она, поворачиваясь ко мне, — что я не смогла сдержать перед вами свои материнские переживания, ведь дело не только в том, что Луи и Люсьен мои сыновья, они последние в нашем роду… Присаживайтесь справа от меня… Люсьен, а ты садись вон там.

И она указала молодому человеку на свободное место слева.

Мы устроились за длинным столом; на его противоположном конце было накрыто еще на шесть персон. Это было предназначено для тех, кого называют на Корсике "семьей", то есть для тех лиц, что в больших домах по положению находятся между хозяевами и слугами.

Трапеза была обильной и сытной.

Но, признаюсь, просто умирая от голода, я, однако, погрузился в свои мысли и довольствовался лишь тем, что насыщался, не в силах смаковать и получать наслаждение от гастрономических изысков.

И действительно, мне показалось, что, попав в этот дом, я очутился в таинственном мире, напоминающем сказку.

Кто она, эта женщина, у которой, как у солдата, было свое оружие?

Кто он, этот человек, который испытывает те же страдания, что и его брат, находящийся за триста льё от него?

Кто эта мать, которая заставляет своего сына поклясться, что он обязательно тут же скажет ей, если узнает о смерти ее второго сына?

Все это, должен сознаться, давало мне немало пищи для размышлений.

Между тем я заметил, что мое молчание затянулось и стало уже неприличным; я поднял голову и тряхнул ею, как бы отбрасывая все свои мысли.

Мать и сын тотчас же обернулись, думая, что я хочу присоединиться к разговору.

— Значит, вы решились приехать на Корсику? — произнес Люсьен так, как будто возобновил прерванный разговор.

— Да. Видите ли, у меня уже давно было это намерение, и вот теперь, наконец, я его осуществил.

— По-моему, вы правильно сделали: пока еще не слишком поздно, потому что через несколько лет при теперешнем планомерном вторжении французских вкусов и нравов те, кто приедет сюда, чтобы увидеть Корсику, больше ее здесь не найдут.

— Во всяком случае, если древний национальный дух отступит перед цивилизацией и укроется в каких-то уголках острова, то это будет, конечно, в провинции Сартен и долине Тараво.

— Вы так думаете? — спросил молодой человек, улыбаясь.

— Но мне кажется, что все окружающее меня здесь и увиденное мною — это прекрасная и достойная картина старых корсиканских обычаев.

— Да, но, тем не менее, в этом самом доме с зубцами и машикулями, где мы с матерью храним четырехсотлетние традиции семьи, французский дух отыскал моего брата, отнял его у нас и отправил в Париж, откуда он к нам вернется адвокатом. Он будет жить в Аяччо, вместо того чтобы оставаться в доме своих предков; он будет защищать кого-то в суде; если у него хватит таланта, он, возможно, будет именоваться королевским прокурором; тогда он будет преследовать несчастных, прикончивших кого-нибудь, как говорят у нас, и перестанет отличать тех, кто вершит правосудие, от простых убийц, как это вы сами недавно сделали; будет требовать от имени закона головы тех, кто, должно быть, совершил то, что их отцы сочли бы за бесчестье не сделать; он подменит Божий суд людским и однажды, приготовив чью-нибудь голову для палача, поверит, что служил стране и принес свой камень для храма цивилизации… как говорит наш префект… О Боже мой, Боже мой!

И молодой человек поднял глаза к небу, как, должно быть, некогда это сделал Ганнибал после битвы у Замы.

— Но, — возразил я ему, — вы же видите, что Господь хотел все уравновесить и поэтому, сделав вашего брата последователем новых принципов, вас сотворил приверженцем старых обычаев.

— Но кто меня убедит, что мой брат не последует примеру своего дяди, вместо того чтобыпоследовать моему примеру? Да и окажусь ли я сам достойным рода де Франки?

— Вы? — удивленно воскликнул я.

— Да, Боже мой, я. Хотите, я вам скажу, что вы приехали искать в провинции Сартен?

— Говорите.

— Вы приехали сюда охваченный любопытством светского человека, художника или поэта, ведь я не знаю, кто вы, и не спрашиваю вас об этом: вы сами нам это скажете, покидая нас, если захотите, или сохраните молчание; вы наш гость и абсолютно свободны… Итак, вы приехали в надежде увидеть какую-нибудь деревню, охваченную вендеттой, познакомиться с каким-нибудь колоритным бандитом, наподобие описанного господином Мериме в "Коломбе".

— Но мне кажется, я здесь не так уж не вовремя, — ответил я. — Или я плохо рассмотрел, или ваш дом — единственный в селении, который не укреплен.

— Это доказывает, что я тоже начал отступать от традиций; мой отец, дед, мои самые древние предки приняли бы участие в одной из враждующих группировок в нашем селении: вот уже десять лет они борются между собой. И знаете, какую роль я отвел себе здесь, среди ружейных выстрелов, ударов стилетов и кинжалов? Я третейский судья. Вы приехали в провинцию Сартен, чтобы увидеть бандитов, не так ли? Вот и хорошо, пойдемте со мной сегодня вечером, я вам покажу одного из них.

— Как! Вы позволите мне сопровождать вас?

— О Боже, если это вас позабавит, все будет зависеть только от вас.

— Отлично! Я с большим удовольствием соглашаюсь.

— Наш гость очень устал, — сказала г-жа де Франки, бросив взгляд на сына; казалось, она разделяла чувство стыда, которое он испытывал, видя, как приходит в упадок Корсика.

— Нет, матушка, нет, напротив, нужно чтобы наш гость пошел со мной, и, если в каком-нибудь парижском салоне при нем заговорят об этой ужасной вендетте и об этих беспощадных корсиканских бандитах, которыми все еще пугают маленьких детей в Бастии и Аяччо, он, по крайней мере, сможет пожать плечами и сказать, что же это такое на самом деле.

— А по какой причине началась эта грандиозная ссора, которая, насколько я могу судить из того, что вы мне сказали, готова прекратиться?

— О! — воскликнул Люсьен. — Разве имеет значение причина, вызвавшая ссору. Важно то, к чему она приводит. Ведь если человек умирает даже из-за пустяка — от укуса пролетевшей мухи, например, — все равно он мертв.

Я видел, что Люсьен не решается сказать мне о причине этой ужасной войны, что вот уже десять лет опустошает селение Соллакаро.

Но чем дольше он молчал, тем настойчивее становился я, продолжая допытываться:

— Однако у этой распри была какая-то причина. Это тайна?

— Боже мой, нет. Все это началось между семьями Орланди и Колона.

— Почему?

— Потому что однажды курица сбежала с птичьего двора Орланди и перелетела во двор Колона.

Орланди потребовали свою курицу, Колона настаивали, что это была их курица.

Орланди угрожали Колона, что отведут их к мировому судье и заставят присягнуть там.

Но старушка-мать, державшая в руках курицу, свернула ей шею и бросила ее в лицо своей соседки: "Если она твоя, на тебе, жри ее!"

Тогда один из Орланди поднял курицу за лапы и хотел ударить старушку, бросившую ее в лицо его сестры. Но в то мгновение, когда он готов был сделать это, мужчина из семьи Колона, у которого, к несчастью, было заряжено ружье, выстрелил в упор и убил своего соседа.

— И сколько жизней унесла эта ссора?

— Уже девять убитых.

— И все это из-за несчастной курицы, ценой в двенадцать су.

— Несомненно, но я вам уже говорил, важен не повод ссоры, а то, к чему она приводит.

— И так как уже есть девять убитых, то нужно, чтобы был и десятый?

— Но вы видите… что нет, — ответил Люсьен, — поскольку я выступаю в качестве третейского судьи.

— И конечно, по просьбе одной из двух семей?

— Да нет же, это из-за моего брата: с ним по этому поводу разговаривал министр юстиции. Интересно, какого черта они там в Париже вмешиваются в то, что происходит в какой-то несчастной деревне на Корсике. Префект пошутил, написав в Париж, что, если я захотел бы произнести хоть слово, все это закончилось бы как водевиль: свадьбой и куплетами для публики. Поэтому там обратились к моему брату, а тот сразу воспользовался случаем и написал мне, что поручился за меня. Что ж вы хотите! — добавил молодой человек, поднимая голову. — Никто не может сказать, что один из де Франки поручился словом за своего брата, а брат не выполнил взятого обязательства.

— И вы должны все уладить?

— Боюсь, что так.

— И сегодня вечером мы увидим главу одной из двух группировок?

— Совершенно верно. Прошлой ночью я встречался с противоположной стороной.

— Кому мы нанесем визит — Орланди или Колона?

— Орланди.

— А встреча назначена далеко отсюда?

— В руинах замка Винчентелло д’Истриа.

— Да, действительно… мне говорили, что эти руины находятся где-то в округе.

— Почти в одном льё отсюда.

— Таким образом, мы там будем через сорок пять минут.

— Если не раньше.

— Люсьен, — сказала г-жа де Франки, — обрати внимание, что ты говоришь только за себя. Тебе, родившемуся в горах, действительно потребуется минут сорок пять, не больше, но наш гость не сможет пройти той дорогой, которой ты рассчитываешь идти.

— Действительно, нам потребуется, по крайней мере, часа полтора.

— В таком случае, не следует терять время, — сказала г-жа де Франки, бросив взгляд на часы.

— Матушка, — проговорил Люсьен, — вы позволите нам покинуть вас?

Она протянула ему руку; молодой человек поцеловал ее с тем же уважением, что он выказал, когда мы пришли ужинать.

— Однако, — обратился ко мне Люсьен, — если вы предпочитаете спокойно закончить ваш ужин, подняться в свою комнату и согреть ноги, выкуривая сигару…

— Нет, нет! — закричал я. — К черту! Вы мне обещали бандита, так давайте!

— Хорошо. Возьмем ружья — и в дорогу!

Я вежливо распрощался с г-жой де Франки, и мы удалились в сопровождении Гриффо, освещавшего нам дорогу.

Наши приготовления не заняли много времени.

Я подвязался дорожным поясом, приготовленным перед отъездом из Парижа; на нем висел охотничий нож. В поясе были уложены с одной стороны порох, а с другой — пули.

Люсьен появился с патронташем, с ментоновской двустволкой и в остроконечной шляпе — шедевре вышивки (дело рук какой-нибудь Пенелопы из Соллакаро).

— Мне идти с вашим сиятельством? — спросил Гриффо.

— Нет, не нужно, — ответил Люсьен, — только спусти Диаманта: вполне возможно, что он поднимет несколько фазанов, а при такой яркой луне их можно подстрелить как днем.

Минуту спустя вокруг нас прыгала, взвизгивая от радости, крупная испанская ищейка.

Мы отошли шагов на десять от дома.

— Кстати, — сказал Люсьен, обернувшись к Гриффо, — предупреди в селении, что если они услышат выстрелы в горах, то пусть знают, что это стреляли мы.

— Будьте спокойны, ваше сиятельство.

— Без этого предупреждения, — пояснил Люсьен, — могут подумать, что ссоры возобновились, и вполне возможно, мы услышим, как наши выстрелы эхом отзовутся на улицах Соллакаро.

Мы сделали еще несколько шагов, затем повернули направо, в проулок, который вел прямо в горы.

VI

Хотя было самое начало марта, погода стояла прекрасная, можно даже сказать, что было жарко, если бы не освежающий чудесный бриз, доносивший до нас терпкий запах моря.

Из-за горы Канья взошла луна, чистая и сияющая. Я бы мог сказать, что она проливала потоки света на весь западный склон, делящий Корсику на две части и в какой-то степени образующий из одного острова две разные страны, все время если и не воюющие друг с другом, то, по меньшей мере, друг друга ненавидящие.

По мере того как мы взбирались все выше, а ущелья, где протекала Тараво, погружались в ночную тьму, в которой тщетно было бы пытаться что-либо разглядеть, перед нами открывалось раскинувшееся до горизонта Средиземное море, спокойное и похожее на огромное зеркало из полированной стали.

Некоторые звуки, свойственные ночи (обычно они либо тонут днем в других шумах, либо по-настоящему оживают лишь с наступлением темноты), теперь были отчетливо слышны. Они производили сильное впечатление — конечно, не на Люсьена, привычного к ним, а на меня, слышавшего их впервые, — вызывая во мне восторженное изумление и неутихающее возбуждение, порожденные безудержным любопытством ко всему, что я видел.

Добравшись до небольшой развилки, где дорога делилась на две: одна, по всей вероятности, огибала гору, а другая превращалась в едва заметную тропинку, которая почти отвесно шла вверх, — Люсьен остановился.

— У вас ноги привычны к горам? — спросил он.

— Ноги да, но не глаза.

— Значит ли это, что у вас бывают головокружения?

— Да, меня неудержимо тянет в бездну.

— В таком случае мы можем пойти по этой тропинке — там не будет пропастей, но нужно сказать, что это весьма нелегкий путь.

— О, трудная дорога меня не пугает.

— Тогда пойдем по тропинке, это сэкономит нам три четверти часа.

— Ну что же, пойдем по тропинке.

Люсьен пошел вперед через небольшую рощу каменного дуба, за ним последовал и я.

Диамант бежал в пятидесяти или шестидесяти шагах от нас, мелькая среди деревьев то справа, то слева и время от времени возвращаясь на тропинку, радостно помахивая хвостом, как бы объявляя нам, что мы можем без опаски, доверясь его инстинкту, спокойно продолжать наш путь.

Подобно лошадям наших полуаристократов (тех, кто днем биржевые маклеры, а вечером — светские львы), выполняющим двойную нагрузку — их используют и для верховой езды и запрягают в кабриолет, — Диамант был научен охотиться и за двуногими и за четырехногими, и за бандитами и за кабанами.

Чтобы не показаться совсем уж невежей относительно корсиканских обычаев, я поделился своими наблюдениями с Люсьеном.

— Вы ошибаетесь, — возразил он, — Диамант действительно охотится и за человеком и за зверем, но тот человек, за кем он охотится, совсем не бандит, это триединая порода — жандарм, вольтижёр и доброволец.

— Как, — спросил я, — неужели Диамант — собака бандита?

— Совершенно верно. Диамант принадлежал одному из Орланди, которому я иногда посылал хлеб, порох, пули и многое другое, в чем нуждаются скрывающиеся от властей бандиты. Этот человек был убит одним из Колона, а я на следующий день получил его собаку; она и раньше прибегала ко мне, поэтому мы так легко сдружились.

— Но мне кажется, сказал я, — что из окна своей комнаты или, точнее, из комнаты вашего брата я заметил другую собаку, не Диаманта?

— Да, это Бруско. Он такой же замечательный, как и Диамант. Только он мне достался от одного из Колона, убитого кем-то из Орланди. Поэтому, когда я иду навестить семейство Колона, я беру Бруско, а когда, напротив, у меня есть дело к Орланди, я выбираю Диаманта. Если же их выпустить, не дай Бог, одновременно, они загрызут друг друга. Дело в том, — продолжал Люсьен, горько улыбаясь, — что люди вполне могут помириться, прекратить вражду, даже причаститься одной облаткой, но их собаки никогда не будут есть из одной миски.

— Отлично, — ответил я, в свою очередь улыбаясь, — вот две истинно корсиканские собаки. Но мне кажется, что Диамант, как и подобает скромным натурам, скрылся от нашей похвалы: на протяжении всего разговора о нем мы его не видели.

— О, это не должно вас беспокоить, — сказал Люсьен, — я знаю, где он.

— И где он, если не секрет?

— Он около Муккио.

Я уже отважился на следующий вопрос, рискуя утомить своего собеседника, когда услышал какие-то завывания, такие печальные, такие жалобные и такие продолжительные, что я вздрогнул и остановился, схватив молодого человека за руку.

— Что это? — спросил я его.

— Ничего. Это плачет Диамант.

— А кого он оплакивает?

— Своего хозяина… Разве вы не понимаете, что собаки не люди и они не могут забыть тех, кто их любил?

— А, понятно, — сказал я.

Послышалось очередное завывание Диаманта, еще более продолжительное, более печальное и более жалобное, чем первое.

— Да, — продолжал я, — его хозяина убили, вы мне говорили об этом, и мы приближаемся к месту, где он был убит.

— Совершенно верно, Диамант нас покинул, чтобы пойти туда, к Муккио.

— Муккио — это что, могила?

— Да, так называется своеобразный памятник: каждый прохожий, бросая камень или ветку дерева, воздвигает его на могиле убитого. И в результате, вместо того чтобы опускаться, как другие могилы, под грузом такого великого нивелировщика, как время, могила жертвы все время растет, символизируя месть, которая должна жить и непрерывно расти в сердцах его ближайших родственников.

Вой раздался в третий раз, но на этот раз очень близко к нам, и я невольно содрогнулся, хотя мне теперь было ясно, что он означает.

И действительно, там, где тропинка поворачивала, в двадцати шагах от нас, белела куча камней, образующих пирамиду высотой четыре-пять футов. Это и был Муккио.

У подножия этого странного памятника сидел Диамант, вытянув шею и разинув пасть. Люсьен подобрал камень и, сняв шапку, приблизился к Муккио.

Я проделал то же самое.

Подойдя к пирамиде, он сломал ветку дуба, бросил сначала камень, а потом ветку и большим пальцем быстро перекрестился, как это обычно делают корсиканцы и как это в некоторых чрезвычайных обстоятельствах случалось делать даже Наполеону.

Я повторил за ним все до мелочей.

Затем мы возобновили путь, молчаливые и задумчивые.

Диамант остался сидеть у памятника.

Примерно минуты через две мы услышали последнее завывание и почти сразу же Диамант, опустив голову и хвост, все же решительно пробежал вперед, обогнав нас на сотню шагов, чтобы вновь приступить к своим обязанностям разведчика.

VII

Мы продвигались вперед; как и предупредил Люсьен, тропа становилась все более и более крутой.

Я повесил ружье через плечо, так как видел, что скоро мне понадобятся обе руки. Что касается моего проводника, то он продолжал идти с той же легкостью и, казалось, не замечал трудностей пути.

Мы несколько минут карабкались по скалам, хватаясь за лианы и корневища, и добрались до своего рода площадки, на которой возвышались разрушенные стены. Эти руины замка Винчентелло д’Истриа и были целью нашего путешествия.

Через пять минут — новый подъем, более трудный и более отвесный, чем первый. Люсьен, добравшись до последней площадки, подал мне руку и вытянул меня за собой.

— Ну-ну, — сказал он мне, — для парижанина вы неплохо справляетесь.

— Это потому, что тот парижанин, кому вы помогли сделать последний шаг, уже совершал несколько путешествий подобного рода.

— Действительно, — засмеялся Люсьен, — нет ли у вас недалеко от Парижа горы, которую называют Монмартр?

— Да, я это не отрицаю, но, кроме Монмартра, я поднимался также и на другие горы, которые называются Риги, Фолхорн, Гемми, Везувий, Стромболи, Этна.

— Ну, теперь, наоборот, вы будете меня презирать за то, что я никогда не поднимался ни на какие другие горы, кроме Ротондо. Как бы то ни было, мы добрались. Четыре столетия назад мои предки могли бы открыть ворота и сказать вам: "Добро пожаловать в наш замок". Сегодня их потомок указывает вам на этот пролом и говорит: "Добро пожаловать на наши руины".

— Значит, после смерти Винчентелло д’Истриа этот замок принадлежал вашей семье? — спросил я, возобновляя прерванный разговор.

— Нет, но еще до его рождения это было жилище одной из женщин нашего рода — известной Савилии, вдовы Люсьена де Франки.

— А не с этой ли женщиной произошла ужасная история, описанная у Филиппини?

— Да… Если бы сейчас был день, вы могли бы отсюда еще увидеть руины замка Валь, там жил синьор де Джудиче, столь же ненавидимый всеми, сколь она была любима, и столь же безобразный, сколь она была прекрасна. Он влюбился и, поскольку она не торопилась ответить взаимностью, предупредил ее, что, если она не даст согласие стать его женой в назначенное время, он захватит ее силой. Савилия сделала вид, что уступила, и пригласила Джудиче на обед. Он был вне себя от радости, совершенно забыв, что достиг этого желаемого результата угрозой, и откликнулся на приглашение, придя в сопровождении всего лишь нескольких слуг. За ними затворилась дверь, и через пять минут Джудиче был арестован и заперт в темнице.

Я прошел по дорожке, указанной мне Люсьеном, и очутился в подобии квадратного дворика.

Через образовавшиеся в крепостных стенах щели луна проливала на землю, усыпанную обломками, потоки света.

Остальная часть площади оставалась в тени: ее отбрасывали еще уцелевшие крепостные стены.

Люсьен достал часы.

— О, мы пришли на двадцать минут раньше назначенного срока, — сказал он. — Давайте сядем: вы, должно быть, устали.

Мы уселись или, точнее говоря, улеглись на каком-то пологом спуске, поросшем травой, лицом к большому пролому в стене.

— Но мне кажется, — обратился я к своему спутнику, — что вы мне не рассказали историю до конца.

— Да. Ну так вот, — продолжал свое повествование Люсьен, — каждое утро и вечер Савилия спускалась в темницу, где был заключен Джудиче, и там, отделенная от него лишь решеткой, раздевалась и представала перед пленником обнаженной.

"Джудиче, — говорила она ему, — как мужчина, столь безобразный, как ты, мог вообразить себе, что будет владеть всем этим?"

Такая пытка продолжалась три месяца, возобновляясь дважды в день. Но на исходе третьего месяца Джудиче удалось бежать с помощью соблазненной им горничной. Он вернулся со всеми своими вассалами, более многочисленными, чем вассалы Савилии. Они штурмом захватили замок. После того как Джудиче сам овладел Савилией, он запер ее голой в большой железной клетке, выставленной на развилке в лесу Бокка ди Чилачча; он сам предлагал ключ от этой клетки любому прохожему, кого привлекала ее красота. Через три дня после этого публичного глумления Савилия умерла.

— Да, но мне кажется, — заметил я, — ваши предки знали толк в мести, а их потомки, попросту убивая кого-то из ружья, кого-то ударом ножа, понемногу вырождаются.

— Не говоря уже о том, что они в конце концов вообще прекратят убивать друг друга. Но, по крайней мере, — сказал молодой человек, — этого не произошло в нашей семье. Двое сыновей Савилии, находившиеся в Аяччо под присмотром своего дяди, были воспитаны как настоящие корсиканцы и начали борьбу с потомками Джудиче. Эта война продолжалась четыре столетия, а кончилась лишь двадцать первого сентября тысяча восемьсот девятнадцатого года в одиннадцать часов утра, о чем вы могли прочитать на карабинах моего отца и матери.

— Действительно, я заметил эту надпись, но у меня не было времени расспросить о ней, потому что сразу после того, как я ее прочитал, мы спустились ужинать.

— Так вот, из семьи Джудиче в тысяча восемьсот девятнадцатом году осталось только два брата, а из семьи де Франки — только мой отец, женившийся на своей кузине. Через три месяца после этого Джудиче решили покончить с нами одним ударом. Один из братьев устроился в засаде на дороге из Ольмето, чтобы дождаться моего отца, который возвращался из Сартена, а в это время другой брат, воспользовавшись отсутствием хозяина, должен был захватить наш дом. Все было сделано по плану, но обернулось совсем по-другому, не так, как рассчитывали нападавшие. Мой отец, предупрежденный, был настороже. Моя мать, также предупрежденная, собрала наших пастухов; таким образом, ко времени этой двойной атаки каждый был готов к обороне: мой отец — на горе, моя мать — в теперешней моей комнате. Через пять минут после начала сражения оба брата Джудиче пали: один — сраженный моим отцом, другой — моей матерью. Увидев, как упал его враг, мой отец достал часы: было одиннадцать часов! Увидев побежденным своего противника, моя мать повернулась и посмотрела на часы: было одиннадцать часов! Все закончилось в одну и ту же минуту; Джудиче больше не существовало: их род был истреблен. Победившая семья Франки отныне могла спокойно жить, и, поскольку она достойно завершила свое участие в этой четырехсотлетней войне, более ни во что не вмешивалась. Мой отец лишь выгравировал дату и час этого знаменательного события на прикладе каждого из карабинов, из которых были сделаны решающие выстрелы, и повесил их по обе стороны от часов, на том самом месте, где вы их видели. Спустя семь месяцев моя мать родила двух близнецов: один из них — корсиканец Люсьен, к вашим услугам, а другой — филантроп Луи, его брат.

Едва лишь Люсьен закончил свой рассказ, я увидел, что на одну из освещенных луной частей площадки легли две тени — человека и собаки.

Это были тени бандита Орланди и нашего друга Диаманта.

Одновременно мы услышали, как в Соллакаро часы медленно отбивали девять ударов.

Метр Орланди придерживался, по всей вероятности, мнения Людовика XV: тот, как известно, считал, что точность — это вежливость королей.

Невозможно было быть более точным, чем этот король гор, которому Люсьен назначил встречу, когда пробьет девять.

Заметив его, мы оба поднялись.

VIII

— Вы не один, господин Люсьен? — спросил бандит.

— Пусть это вас не волнует, Орланди, этот господин — мой друг, он слышал о вас и захотел познакомиться с вами. Я не стал отказывать ему в этом удовольствии.

— Добро пожаловать к нам в провинцию, сударь, — проговорил бандит, поклонившись и сделав затем несколько шагов в нашу сторону.

Я поздоровался с ним как можно вежливее.

— Вы, наверное, уже давно пришли сюда? — спросил Орланди.

— Да, двадцать минут назад.

— Точно, я слышал голос Диаманта, когда он выл у Муккио, и уже прошло четверть часа, как он ко мне присоединился. Это доброе и верное животное, не так ли, господин Люсьен?

— Да, именно так, Орланди, доброе и верное, — ответил Люсьен, гладя Диаманта.

— Но если вы знали, что господин Люсьен здесь, — спросил я, — почему вы не пришли раньше?

— Потому что у нас встреча в девять, — ответил бандит, — и неправильно приходить как на четверть часа раньше, так и на четверть часа позже.

— Это упрек мне, Орланди? — поинтересовался, улыбаясь, Люсьен.

— Нет, сударь, у вас, возможно, для этого были причины, вы ведь не один и, вероятно, из-за друга нарушили свои привычки, ведь вы, господин Люсьен, пунктуальный человек, и я это знаю лучше, чем кто-либо другой, слава Богу! Вы, сударь, достаточно часто из-за меня беспокоитесь.

— Не стоит благодарить меня за это, Орланди, потому что этот раз, возможно, будет последним.

— Мы не могли бы перекинуться парой слов по этому поводу, господин Люсьен? — спросил бандит.

— Да, если хотите, идите за мной.

— Как прикажете…

Люсьен повернулся ко мне:

— Надеюсь, вы меня извините?

— О чем вы говорите, конечно!

Оба отошли и поднялись в пролом, откуда нас увидел Орланди. Они остановились там, выделяясь на фоне крепости в свете луны, как бы омывавшем контуры их темных силуэтов жидким серебром.

Теперь я мог рассмотреть Орланди более внимательно.

Это был высокий мужчина с длинной бородой, одетый почти так же, как и молодой де Франки, за исключением того, что его костюм носил следы постоянного проживания в лесу: колючего кустарника, через который ему неоднократно приходилось спасаться бегством, и земли, на которой он спал каждую ночь.

Я не мог знать, о чем они говорили, во-первых, потому что они были шагах в двадцати от меня, а во-вторых, потому что они говорили на корсиканском диалекте.

Но по их жестам я сразу понял, что бандит очень горячо опровергал доводы молодого человека, а тот приводил их со спокойствием, делающим честь той беспристрастности, с какой он вмешался в это дело.

В конце концов жестикуляция Орланди стала не такой быстрой, но более энергичной, речь его, кажется, не была уже такой напористой; он опустил голову и наконец через какое-то время протянул руку молодому человеку.

Совещание, по всей вероятности, закончилось, так как оба корсиканца вернулись ко мне.

— Мой дорогой гость, — сказал мне молодой человек, — Орланди хочет пожать вам руку, чтобы поблагодарить вас.

— За что? — спросил я.

— За желание быть одним из его поручителей. Я уже согласился от вашего имени.

— Если уж вы дали согласие за меня, то, наверное, понимаете, что я соглашусь, даже не зная, о чем идет речь.

Я протянул руку бандиту, и тот оказал мне честь, коснувшись ее кончиками пальцев.

— Таким образом, — продолжал Люсьен, — вы можете сказать моему брату, что все улажено, как того хотели в Париже, и что вы даже подписали контракт.

— Речь идет о свадьбе?

— Нет, пока нет, но, возможно, это произойдет.

Бандит высокомерно улыбнулся.

— Мир, потому что вы этого очень хотели, господин Люсьен, — сказал он, — но не союз: до предательства еще не дошло.

— Нет, — сказал Люсьен, — это будет решено, по всей вероятности, в будущем. Но давайте поговорим о другом. Вы ничего не слышали в то время, когда я разговаривал с Орланди?

— Вы имеете в виду то, о чем вы говорили?

— Нет, я имею в виду то, о чем говорил фазан недалеко отсюда.

— Действительно, мне показалось, что я слышал кудахтанье, но подумал, что ошибся.

— Вы не ошиблись; есть один петух: он сидит на большом каштане, господин Люсьен, в ста шагах отсюда. Я его слышал, проходя мимо.

— Ну и хорошо, — улыбнулся Люсьен, — его нужно завтра съесть.

— Я бы его уже снял, — сказал Орланди, — если бы не опасался, как бы в селении не подумали, что я стреляю совсем не по фазану.

— Я это предусмотрел, — заметил Люсьен. — Кстати, — добавил он, поворачиваясь ко мне и вскидывая на плечо свое ружье, которое он только что зарядил, — окажите честь.

— Минуту! Я не настолько уверен в своем выстреле, как вы, а мне очень хочется съесть свою часть этого фазана, поэтому стреляйте вы.

— Конечно, — согласился Люсьен, — у вас нет привычки, как у нас, охотиться ночью, и вы, конечно, выстрелите слишком низко. Однако, если вам нечем будет заняться завтра днем, вы сможете взять реванш.

IX

Мы вышли из развалин со стороны, противоположной той, откуда входили; Люсьен шел впереди.

Когда мы оказались в кустарнике, фазан обнаружил себя, вновь начав кудахтать.

Он был примерно в восьмидесяти шагах от нас или чуть ближе, скрытый в ветвях каштана, подходы к которому были затруднены растущим всюду густым кустарником.

— Как же вы к нему подойдете, чтобы он вас не услышал? — спросил я Люсьена. — Мне кажется, это нелегко сделать.

— Да, — отвечал он мне, — и если бы я только смог его увидеть, я застрелил бы его отсюда.

— Как это отсюда? Ваше ружье может убить фазана с восьмидесяти шагов?

— Дробью — нет, а пулей — да.

— А, пулей!.. Можете не продолжать, это совсем другое дело. И вы правильно сделали, что взяли на себя выстрел.

— Вы хотите его увидеть? — спросил Орланди.

— Да, — ответил Люсьен, — признаюсь, это доставило бы мне удовольствие.

— Тогда подождите.

И Орланди принялся подражать кудахтанью курочки фазана.

Почти сразу же, не видя фазана, мы заметили движение в листве каштана. Фазан поднимался с ветки на ветку, отвечая своим кудахтаньем на призывы Орланди.

Наконец он появился на верхушке дерева и стал хорошо виден, выделяясь в неясной белизне неба.

Орланди замолк; фазан замер.

Люсьен сразу же снял ружье с плеча и, прицелясь, выстрелил.

Фазан упал вниз как ком.

— Ищи! — приказал Люсьен Диаманту.

Собака бросилась в кусты и скоро вернулась, держа фазана в зубах.

Пуля пробила птицу насквозь.

— Прекрасный выстрел, — сказал я, — не могу не выразить моего восхищения вами и вашим замечательным ружьем.

— О! В том, что я сделал, — возразил Люсьен, — моей заслуги меньше, чем вы думаете: один из стволов имеет нарезку и стреляет, как карабин.

— Неважно! Даже если это был выстрел из карабина, он заслуживает всяческих похвал.

— О! — воскликнул Орланди. — Из карабина господин Люсьен попадает с трехсот шагов в пятифранковую монету.

— А из пистолета вы стреляете так же хорошо, как из ружья?

— Ну, почти так же: с двадцати пяти шагов, целясь в лезвие ножа, шесть пуль из двенадцати я всегда разрежу.

Я снял шляпу, приветствуя Люсьена.

— А ваш брат, — спросил я его, — так же искусен?

— Мой брат? — переспросил он. — Бедный Луи! Он никогда не прикасался ни к пистолету, ни к ружью. И я все время опасаюсь, как бы в Париже не случилось с ним беды, потому что, будучи смелым человеком и желая поддержать честь нашей Корсики, он позволит себя убить.

И Люсьен опустил фазана в большой карман бархатной куртки.

— А теперь, — сказал он, — мой дорогой Орланди, до завтра.

— До завтра, господин Люсьен.

— Я знаю вашу точность; в десять часов вы, ваши друзья и родственники, будете в конце улицы, не так ли? Со стороны горы в этот же час на другом конце улицы будет находиться Колона также со своими родственниками и друзьями. Ну а мы будем на ступенях церкви.

— Договорились, господин Люсьен, спасибо за заботу. И вас, сударь, — продолжал Орланди, повернувшись в мою сторону, — я благодарю за оказанную честь.

И мы расстались, обменявшись приветствиями. Орланди скрылся в кустах, а мы вернулись на дорогу, ведущую в селение.

Диамант же оставался какое-то время между Орланди и нами, оглядываясь то направо, то налево. После короткого колебания он оказал нам честь, предпочтя нас.

Признаюсь, что, перебираясь через двойную гряду отвесных скал, о которых упоминалось выше, я испытывал некоторое беспокойство относительно того, как пройдет спуск: он, как известно, вообще намного труднее, чем подъем.

Я с нескрываемым удовольствием заметил, что Люсьен, без сомнения догадываясь о моих мыслях, выбрал другую дорогу — не ту, по какой мы пришли.

Эта дорога имела еще одно преимущество — она давала возможность продолжить разговор, который, естественно, прерывался на трудных участках.

Итак, поскольку склон был пологим, а дорога легкой, я, не сделав и пятидесяти шагов, приступил к привычным расспросам.

— Итак, мир заключен? — спросил я.

— Да, и, как вы могли заметить, не без труда. В конце концов я объяснил Орланди, что Колона первыми заговорили о мире. А у них пять человек убитых, в то время как у Орланди всего четыре. Колона вчера согласились на примирение, а Орланди пошли на это лишь сегодня. К тому же Колона согласились принародно отдать живую курицу Орланди — эта уступка подтверждает, что они признают себя неправыми. Она и решила дело и заставила Орланди согласиться.

— И именно завтра должно произойти это трогательное примирение?

— Завтра, в десять часов. Вы, я полагаю, не слишком огорчены? Вы ведь надеялись увидеть вендетту!

Молодой человек совсем невесело рассмеялся:

— Ах, какая чудесная вещь — вендетта! На протяжении четырехсот лет на Корсике только о ней и говорят. А вы увидите примирение. Да, это явление гораздо более редкое, чем вендетта.

Я расхохотался.

— Вот видите, — сказал он мне, — вы смеетесь над нами, и вы правы: по правде говоря, мы странные люди.

— Нет, я смеюсь по другому поводу: над тем, как вы сердитесь на самого себя за то, что вам так хорошо удалось все уладить.

— Неужели? Да если бы вы могли понимать корсиканскую речь, вы бы восхитились моим красноречием. Вот приезжайте через десять лет и, будьте спокойны, все здесь будут говорить по-французски.

— Вы прекрасный адвокат.

— Да нет, вы же знаете, я третейский судья. Какого дьявола! Обязанность третейского судьи — примирять. Меня могут назначить третейским судьей даже между Богом и Сатаной, чтобы я попытался их примирить, хотя в глубине сердца я убежден, что, послушав меня, милосердный Господь сделает глупость.

Я заметил, что предмет беседы только раздражает моего спутника, а потому не возобновил прервавшегося разговора, и, поскольку, со своей стороны, Люсьен тоже не делал таких попыток, мы вернулись домой не обменявшись более ни словом.

X

Гриффо ждал нас.

Еще до того как хозяин обратился к нему, он пошарил в кармане его куртки и извлек оттуда фазана (он услышал выстрел и узнал его).

Госпожа де Франки еще не спала, она лишь ушла в свою комнату и попросила Гриффо передать сыну, чтобы он зашел к ней перед сном.

Молодой человек, осведомившись, не нужно ли мне чего-нибудь, и получив отрицательный ответ, попросил у меня разрешения подняться к матери.

Предоставив ему полную свободу, я поднялся в свою комнату.

Я вновь оглядел ее, довольный собой, ибо мои познания по части проведения аналогий не подвели меня, и я гордился тем, что разгадал характер Луи так же, как и характер Люсьена.

Я неторопливо разделся, взял томик "Восточных мотивов" Виктора Гюго из библиотеки будущего адвоката и, полный самоуважения, лег в постель.

В сотый раз перечитал я стихотворение Гюго "Небесный огонь", когда вдруг услышал шаги: кто-то поднимался по лестнице и затем остановился прямо у моей двери. Я понял, что это хозяин дома: он пришел с намерением пожелать мне спокойной ночи и, по всей вероятности, опасаясь, не уснул ли я, сомневался, стоит ли открывать дверь.

— Войдите, — проговорил я, откладывая книгу на ночной столик.

Так оно и было: дверь открылась и появился Люсьен.

— Извините, — сказал он мне, — но я подумал, что был все-таки недостаточно приветлив с вами сегодня вечером, и не хотел идти спать, не принеся своих извинений. Я пришел покаяться перед вами: у вас, вероятно, еще есть ко мне изрядное количество вопросов, поэтому я отдаю себя полностью в ваше распоряжение.

— Тысяча благодарностей, — ответил я. — Напротив, именно благодаря вашей любезности я узнал почти все, что хотел. Осталось лишь выяснить один вопрос, но я пообещал себе не спрашивать вас о нем.

— Почему?

— Потому что это будет действительно слишком нескромно. Однако я вас предупреждаю, не настаивайте, иначе я за себя не отвечаю.

— Ну хорошо, спрашивайте: нет ничего хуже неудовлетворенного любопытства, оно естественно порождает разные предположения. А из трех предположений по крайней мере два весьма невыгодны для того, о ком идет речь, и весьма далеки от истины.

— Успокойтесь, мои самые оскорбительные на ваш счет предположения сведутся к тому, что вы, вероятно, колдун.

Молодой человек рассмеялся.

— Черт! — сказал он. — Вы и из меня сделали любопытного, подобного себе. Говорите, я вас сам об этом прошу.

— Хорошо. Вы были весьма любезны и разъяснили все, что мне было неясно, кроме одной загадки. Вы мне показали прекрасное оружие с историческим прошлым, на которое я попросил бы у вас разрешение еще раз взглянуть перед отъездом…

— Итак, это первое…

— Вы мне объяснили, что означают эти надписи на прикладах двух карабинов.

— Это второе…

— Вы мне объяснили, как благодаря феномену вашего рождения вы испытываете, даже находясь в трехстах льё от вашего брата, те же чувства, что и он; без сомнения, и он остро чувствует ваши переживания.

— Это третье.

— Увидев, как вы мучаетесь от тревоги, вызванной тем, что с братом явно происходит что-то неприятное, госпожа де Франки взволнованно осведомилась у вас о том, жив ли ваш брат, и вы ответили: "Если бы он был мертв, я бы это знал".

— Да, верно, я так ответил.

— Пожалуйста, если только объяснение будет доступно непосвященному, объясните мне ваши слова, прошу вас.

По мере того как я говорил, лицо молодого человека принимало столь серьезное и значительное выражение, что последние слова я произнес нерешительно.

И после того как я замолчал, наступила тишина.

— Хорошо, я вижу, что был бестактным, — сказал я ему, — давайте считать, что я ничего не говорил.

— Нет, — произнес он, — но дело в том, что, как человек светский, вы относитесь ко всему в какой-то мере недоверчиво. И я опасаюсь, что вы сочтете суеверием существующее на протяжении четырехсот лет старинное предание нашей семьи.

— Послушайте, — возразил я ему, — уверяю вас, что касается легенд и преданий, то трудно найти человека, который бы верил в них так, как я. И особенно безоглядно я верю в невозможное.

— Так вы верите в сверхъестественные видения?

— Хотите, я вам расскажу, что произошло со мной?

— Да, это придаст мне смелости.

— Мой отец умер в тысяча восемьсот седьмом году, следовательно, мне тогда не было и трех с половиной лет. Когда врач объявил о близкой кончине больного, меня переселили к старой кузине, жившей в доме, который стоял между двором и садом.

Она поставила мою кровать рядом со своей; меня уложили спать в обычное время, несмотря на несчастье, которое мне грозило и о котором я даже не имел понятия. Я уснул. Вдруг в дверь нашей комнаты трижды сильно постучали. Я проснулся, спустился с кровати и направился к двери.

"Ты куда?" — спросила кузина.

Разбуженная, как и я, этими тремя ударами, она не могла справиться с охватившим ее ужасом, так как прекрасно знала, что выходящая на улицу дверь была закрыта и что никто не мог постучать в дверь комнаты, где находились мы.

"Я хочу открыть папе: он пришел со мной попрощаться", — ответил я.

Она соскочила с кровати и уложила меня силой, потому что я рыдал и все время выкрикивал:

"Там за дверью папа, я хочу увидеть его перед тем, как он уйдет навсегда".

— А потом это видение появлялось снова? — спросил Люсьен.

— Нет, хотя я довольно часто его призывал. Но, может быть, Господь дарит детской чистоте способность, в которой отказывает грешному человеку.

— Тогда, — улыбаясь, сказал мне Люсьен, — наша семья более удачлива, чем вы.

— Вы видите ваших умерших родственников?

— Всегда, когда должно произойти или уже произошло какое-нибудь важное событие.

— А чем вы объясняете эту способность, дарованную вашей семье?

— Это сохраняется у нас как традиция. Я вам говорил, что Савилия умерла, оставив двух сыновей.

— Да, я помню.

— Пока они росли, всю ту любовь, что была бы адресована их родителям, будь те живы, оба мальчика направляли лишь друг на друга. Они поклялись, когда выросли, что ничто не сможет их разлучить, даже смерть. Я не знаю, в результате какого необычайного соглашения между ними это произошло, но, однажды они написали кровью на куске пергамента торжественное взаимное обещание, что тот, кто первым умрет, предстанет перед другим сначала во время своей смерти, а потом во всех знаменательных моментах жизни другого. Три месяца спустя один из братьев был убит, попав в засаду как раз в те минуты, когда другой брат запечатывал предназначенное ему письмо, собираясь нажать печаткой на еще дымящийся воск. В этот миг он услышал позади себя вздох. Обернувшись, он увидел своего брата: тот стоял рядом, положив руку ему на плечо, хотя он и не чувствовал тяжести его руки. Совершенно машинально он протянул предназначенное тому письмо. Брат взял его и исчез. Накануне своей смерти он вновь увидел своего брата. И конечно, эта клятва касалась не только обоих братьев, но и их потомков. С этого времени видения вновь появляются не только в последние мгновения умирающего, но и накануне важных событий.

— А у вас были видения?

— Нет, но, поскольку мой отец в ночь накануне своей смерти был предупрежден своим отцом, что умрет, я предполагаю, что я и мой брат также обладаем способностью наших предков, так как ничего предосудительного мы не совершили, чтобы потерять этот чудесный дар.

— Эта способность принадлежит только мужчинам из вашей семьи?

— Да.

— Странно!

— Но это так.

Я оглядел молодого человека: разумно и спокойно, полный достоинства, он говорил мне о казалось бы совершенно невозможном, и я повторил вслед за Гамлетом:

There are more things in heav’n and earth, Horatio,

Than are dreamt of in your philosophy.[7]

В Париже я принял бы такого молодого человека за мистификатора, но здесь, в глубине Корсики, в безвестном маленьком селении, он скорее выглядел простаком, искренне заблуждающимся, или существом, наделенным способностью, которая делала его более счастливым, а может, и более несчастливым, чем другие люди.

— А теперь, — спросил он после долгого молчания, — знаете ли вы все, что хотели узнать?

— Да, благодарю, — ответил я, — тронут вашим доверием ко мне и обещаю вам сохранить тайну.

— Боже мой, — сказал он, улыбаясь, — да в этом нет никакой тайны: любой крестьянин в селе поведает историю, которую я сообщил вам. Я лишь надеюсь, что брат мой не будет никому в Париже хвалиться нашим чудесным даром. Это не приведет ни к чему хорошему: мужчины будут открыто смеяться, женщины — впадать в истерику…

При этих словах он встал, пожелал мне спокойной ночи и вышел из комнаты.

Я заснул не сразу, хотя и устал, а когда уснул, сон мой был неспокойным.

В своих снах я смутно вновь увидел тех, с кем я днем встречался в реальности, но все они действовали как-то странно и беспорядочно. Лишь на рассвете я спокойно заснул и проснулся, когда раздался звук колокола, который, казалось, звенел у меня в ушах.

Лежа в постели, я дернул свой колокольчик, потому что мой цивилизованный предшественник позаботился о том, чтобы шнурок колокольчика можно было достать рукой — роскошь, единственная в своем роде во всем селении.

Вскоре появился Гриффо с теплой водой.

Я отметил, что Луи де Франки достаточно хорошо вымуштровал своего камердинера.

Люсьен уже дважды спрашивал, не проснулся ли я, и объявил, что в половине десятого, если я не подам признаков жизни, он сам войдет в мою комнату.

Было двадцать пять минут десятого, и, следовательно, он вот-вот должен был появиться.

На этот раз он был одет на французский вкус и даже с французской элегантностью. На нем был черный редингот, цветной жилет и белые панталоны, ибо к началу марта на Корсике уже давно надевают белые панталоны.

Он заметил, что я его разглядываю с удивлением.

— Вам нравится моя одежда, — сказал он, — это еще одно доказательство, что я не совсем дикарь.

— Да, конечно, — ответил я, — и сознаюсь, немало удивлен, обнаружив такого прекрасного портного в Аяччо. А я в своем бархатном костюме выгляжу рядом с вами каким-то Жаном Парижским.

— Это потому что мой костюм целиком от У манна, и ничего больше, мой дорогой гость. Так как у нас с братом совершенно одинаковые размеры, то он, удовольствия ради, полностью взял на себя задачу о моем гардеробе, хотя я пользуюсь его подарками, как вы прекрасно понимаете, лишь в особых случаях: когда приезжает господин префект, когда совершает турне генерал, командующий восемьдесятшестым департаментом, или когда я принимаю такого гостя, как вы, и это удовольствие совпадает с торжественным событием, которое должно произойти.

Этот молодой человек сочетал в себе неиссякаемую иронию с незаурядным умом. Он мог порой озадачить своего собеседника, но всегда оставался безукоризненно вежливым и сдержанным.

Я ограничился поклоном в знак благодарности, между тем как он с положенной в этих случаях тщательностью натянул пару желтых перчаток, сшитых по его руке Боувеном или Руссо.

В этой одежде он действительно выглядел истинно элегантным парижанином.

А тем временем я и сам закончил одеваться.

Прозвонило без четверти десять.

— Итак, — сказал Люсьен, — если вы хотите увидеть этот спектакль, я думаю, что нам уже пора занимать свои места, конечно, если вы не предпочтете остаться завтракать, что будет более разумно, как мне кажется.

— Спасибо, но я редко завтракаю раньше одиннадцати или полудня; таким образом, я надеюсь успеть и то и другое.

— В таком случае отправимся в путь.

Я взял шляпу и последовал за ним.

XI

Мы находились как бы над площадью, стоя на верху лестницы из восьми ступенек, ведущих к двери укрепленного дома, в котором жили г-жа де Франки и ее сын.

Эта площадь, такая пустынная накануне, сегодня была заполнена людьми; однако вся эта толпа состояла из женщин, а также детей младше двенадцати лет: не было видно ни одного мужчины.

На нижней ступени церкви в торжественной позе стоял мужчина, подпоясанный трехцветным шарфом, — это был мэр.

Под портиком другой мужчина, одетый в черное, сидел за столом, а перед ним лежала исписанная бумага. Это был нотариус; бумага же была договором о примирении.

Я занял место по одну сторону стола рядом с поручителями Орланди. С другой стороны были поручители Колона. Позади нотариуса устроился Люсьен, отвечавший в равной степени за оба семейства.

В глубине церкви, на клиросе, были видны священники, готовые отслужить мессу.

Прозвонило десять часов.

По толпе тут же пробежал ропот. Глаза устремились к двум противоположным концам улицы, если можно назвать улицей неровное пространство, оставленное между пятьюдесятью домами, расположенными произвольно по прихоти владельцев.

Вскоре можно было увидеть, как со стороны горы появился Орланди, а со стороны реки — Колона, каждый в сопровождении своих сторонников. Согласно принятому решению, ни у кого не было оружия, и их можно было принять за церковную процессию, если бы не бросалось в глаза чересчур суровое выражение некоторых лиц.

Предводители двух группировок резко отличались друг от друга.

Орланди, как я уже говорил, был высокий, стройный, смуглый и гибкий.

Колона был маленький, коренастый и крепкий, с короткими вьющимися рыжими волосами и короткой рыжей бородой.

Каждый из них держал в руке оливковую ветвь — символическую эмблему мира, который они собирались заключить. Это была поэтическая выдумка мэра.

Колона к тому же торжественно нес белую курицу, держа ее за ноги. Она предназначалась для передачи противнику в качестве возмещения убытков взамен той курицы, которая десять лет назад положила начало ссоре.

Курица была живая.

Этот пункт долго обсуждался и чуть было не расстроил все дело. Колона рассматривал как двойное унижение то, что ему предстояло возвращать живую курицу. Его тетка бросила в свое время в лицо одной из Орланди не живую, а уже убитую курицу.

С большим трудом Люсьену все же удалось убедить Колона отдать курицу, а Орланди — ее принять.

В те минуты, когда появились оба противника, колокола, замолчавшие на какое-то время, вновь громко зазвонили.

Заметив друг друга, Орланди и Колона сделали одно и то же непроизвольное движение, в котором явно была заметна взаимная вражда, однако продолжили свой путь.

Они остановились лишь перед самой дверью церкви, на расстоянии примерно четырех шагов друг от друга.

Если бы дня три назад эти двое мужчин увидели бы друг друга на расстоянии ста шагов, несомненно один из двух остался бы лежать на месте.

Остановка длилась минут пять, и не только в двух противостоящих группах, но и во всей толпе воцарилось молчание, несмотря на примирительные цели церемонии, отнюдь не умиротворенное.

Тогда взял слово господин мэр.

— Ну, Колона, — сказал он, — разве вы не знаете, что начать должны вы?

Колона сделал над собой усилие и произнес несколько слов на корсиканском наречии.

Как я понял, он выразил сожаление, что десять лет продолжалась вендетта с его добрым соседом Орланди, и преддожил в качестве искупления вины белую курицу, которую он держал в руках.

Орланди подождал, пока его противник выскажется, и также в нескольких словах ответил по-корсикански: со своей стороны он дает обещание помнить лишь о торжественном примирении, состоявшемся под покровительством господина мэра и при содействии г-на Люсьена и записанном в договоре с помощью господина нотариуса.

После этого оба снова замолчали.

— Итак, господа, — сказал мэр, — если не ошибаюсь, было условлено, что вы пожмете друг другу руки.

Непроизвольным движением оба противника убрали руки за спины.

Мэр, стоявший на ступеньке, спустился, поискал руку Колона за его спиной, вытащил спрятанную за спину руку Орланди, и после некоторых усилий, которые он, улыбаясь, пытался скрыть от своих подчиненных, ему удалось соединить обе руки.

Нотариус воспользовался этим мгновением, чтобы подняться и начать читать текст договора примирения, в то время как мэр держал скрепленными обе руки, которые сначала пытались высвободиться, но потом смирились и остались одна в другой:

"В присутствии Джузеппе Антонио Саррола, королевского нотариуса в Соллакаро, провинция Сартен, на главной площади селения, перед церковью, в присутствии господина мэра, посредников и всего населения, между Гаэтано Орсо Орланди, прозванном Орландини, и Марко Винченцио Колона, прозванном Скьоппоне, была торжественно прекращена с сегодняшнего дня, 4 марта 1841 года, вендетта, начавшаяся десять лет тому назад.

С этого дня они будут жить как добрые соседи и приятели, как их родители до того несчастного случая, после которого начались разлады между их семьями и их друзьями.

В доказательство чего они подписали этот документ под сводами нашей церкви вместе с г-ном Поло Арбори — мэром коммуны, г-ном Люсьеном де Франки — третейским судьей, посредниками с каждой стороны и нами, нотариусом.

Соллакаро, 4 марта 1841 года".

Я с удовлетворением заметил, что из предосторожности нотариус ни словом не упомянул о курице, поставившей Колона в столь неудобное положение перед Орланди.

А лицо Колона прояснялось по мере того, как мрачнел Орланди, глядя на курицу, которую он держал в руках, явно испытывая сильное желание запустить ее в лицо противника. Но один взгляд Люсьена де Франки пресек этот злой умысел в самом его начале.

Мэр понял, что нельзя терять ни минуты; он поднялся, все время держа соединенные руки, чтобы ни на миг не терять из виду новопримиренных.

Потом, дабы предупредить споры, которые могли бы возникнуть во время подписания договора, и, предвидя, что оба противника сочтут уступкой, если подпишут первыми, он взял перо и подписал сам, словно доказывая: поставить свою подпись — это не позор, а высокая честь; затем он передал перо Орланди; тот взял перо, и, поставив свою подпись, передал его Люсьену; тот точно так же использовал эту примирительную уловку и в свою очередь передал перо Колона, поставившему крест вместо подписи.

В ту же минуту послышалось церковное пение: так поют "Те Deum"[8] в честь победы.

Потом стали подписываться мы, поручители, не разбирая рангов и титулов, подобно тому как французское дворянство за сто двадцать три года до того подписало протест против герцога дю Мена.

После этого оба героя дня вошли в церковь, чтобы преклонить колени на том месте, что было каждому предназначено заранее.

Я заметил, что с этой минуты Люсьен стал совершенно спокоен: все закончилось, примирение юридически оформлено не только перед людьми, но и перед Богом.

Остальная часть церковной службы прошла без каких-либо событий, о которых стоило бы рассказывать.

По окончании мессы Орланди и Колона вышли с той же торжественностью.

В дверях они еще раз по настоянию мэра пожали друг другу руку. Потом каждый в сопровождении друзей и родственников пошел в свой дом, куда они не заходили уже в течение трех лет.

А мы с Люсьеном вернулись к г-же де Франки, где нас ждал обед.

Мне нетрудно было заметить, как возросло ко мне внимание, после того как Люсьен прочитал мое имя через плечо в ту минуту, когда я подписывался под соглашением: несомненно оно не было ему незнакомым.

Утром я сказал Люсьену о своем решении уехать после обеда. Меня настоятельно влекли в Париж репетиции пьесы "Свадьба времен Людовика XV", поэтому я не поддался на уговоры матери и сына и не отказался от своего намерения.

Люсьен попросил у меня разрешения воспользоваться моим предложением и написать брату, а г-жа де Франки, при всей своей античной твердости, не могла скрыть своих материнских чувств и взяла с меня обещание, что я лично передам письмо ее сыну.

В конечном счете не так уж это было и трудно: Луи де Франки обосновался как настоящий парижанин на улице Эльдер, № 7.

Я изъявил желание в последний раз осмотреть комнату Люсьена, и он сам меня туда проводил.

— Если вам что-нибудь понравилось, — сказал он, — вы можете считать это своим.

Я снял с крючка небольшой кинжал, висевший в углу: достаточно невзрачный, чтобы я мог предположить, что он имеет хоть какую-нибудь ценность. И так как я заметил, что Люсьен с любопытством поглядывал на мой охотничий пояс и хвалил его украшения, я предложил его молодому корсиканцу. У Люсьена хватило такта согласиться сразу и не заставлять меня просить дважды.

В это время в дверях появился Гриффо.

Он пришел сообщить, что моя лошадь оседлана и проводник ждет меня.

Я приберег подарок и для Гриффо; это тоже был охотничий нож, очень оригинальный по конструкции: к его лезвию были прикреплены два пистолета, механизмы которых находились в рукоятке ножа.

Я никогда не видел радости, подобной той, что охватила Гриффо.

Спустившись, я нашел г-жу де Франки стоящей внизу у лестницы и ожидающей своего гостя, чтобы пожелать ему доброго пути, на том же месте, где она меня приветствовала, когда я приехал. Я поцеловал ей руку, ведь я чувствовал глубокое уважение к этой простой и в то же время столь достойной женщине.

Люсьен проводил меня до двери.

— В любой другой день, — сказал он, — я оседлал бы свою лошадь и проводил бы вас через перевал; но сегодня я не вправе покинуть Соллакаро из опасения, что один из двух этих новых друзей может сделать какую-нибудь глупость.

— Вы правильно делаете, — согласился я с ним, — что касается меня, поверьте, я счастлив, что видел церемонию, довольно необычную для Корсики, и даже сам участвовал в ней.

— Да, да, — произнес он, — можете радоваться, потому что вы видели то, от чего, должно быть, содрогнулись наши предки в своих могилах.

— Я понимаю, что в их время данное ими слово было священно и не было никакой необходимости в присутствии на примирении какого-то нотариуса.

— Для них вообще не существовало примирения.

Он пожал мою руку.

— А вы не хотели бы, чтобы я обнял вашего брата? — спросил я.

— Да, конечно, если это вас не очень затруднит.

— Тогда давайте мы обнимемся с вами, я не могу передавать то, чего не получал.

Мы обнялись.

— Может, мы когда-нибудь увидимся? — спросил я.

— Да, если вы приедете на Корсику.

— Нет, если вы сами приедете в Париж.

— Я туда никогда не поеду, — заявил он.

— Во всяком случае, вы найдете мои визитные карточки на камине в комнате вашего брата. Не забудьте адрес.

— Я вам обещаю, если какое-нибудь событие приведет меня на континент, первый визит я нанесу вам.

— Хорошо. Договорились.

Люсьен пожал мне руку в последний раз, и мы расстались, но он провожал меня глазами, пока мог видеть, как я спускаюсь по улице вдоль реки.

В селении было достаточно спокойно, хотя можно было заметить особую суматоху, обычную во время больших событий. Проходя по улице, я посматривал на каждую дверь, рассчитывая увидеть, как из нее выходит мой протеже Орланди (по правде говоря, он должен был бы поблагодарить меня, но не сделал этого).

Я миновал последний дом в селении и выехал за его пределы, так и не увидев никого похожего на этого бандита.

Решив, что он, наверное, уже ничего не помнил, я искренне простил ему эту забывчивость. Она вполне естественна среди тех забот, что, должно быть, переживал в подобный день Орланди. Но вдруг, доехав до зарослей Биккизано, я увидел, как из чащи вышел человек и остановился посреди дороги.

И я сразу же узнал того, кого из-за своего французского нетерпения и парижских понятий о приличии обвинил в неблагодарности.

Я заметил, что он уже успел переодеться в тот же костюм, в котором появился в развалинах Винчентелло, надел патронташ, на котором висел пистолет, и имел при себе ружье.

Когда я был в двадцати шагах от него, он уже снял свой головной убор, а я в свою очередь пришпорил коня, чтобы не заставлять его ждать.

— Сударь, — начал он, — не хотелось, чтобы вы уехали из Соллакаро и я не успел бы поблагодарить вас за честь, оказанную такому бедному крестьянину, как я, выступив за него в качестве поручителя; но, поскольку там, на площади, я был не в себе и не мог говорить свободно, пришел сюда, чтобы подождать вас.

— Признателен вам, — ответил я, — и право, не стоило из-за этого беспокоиться, это для меня была большая честь.

— И потом, — продолжал бандит, — что ж вы хотите, сударь, не так-то легко избавиться от четырехлетних привычек. Горный воздух коварен: однажды вдохнув его, потом везде задыхаешься. Теперь в деревне, в этих жалких домах мне каждую минуту кажется, что мне на голову свалится крыша.

— Но постепенно, — ответил я, — вы вернетесь к привычной жизни. Мне говорили, что у вас есть дом, земля, виноградник.

— Да, конечно, но моя сестра присматривает за домом, а обрабатывали мою землю и собирали мой виноград лукканцы. Мы, корсиканцы совсем другие, мы не работаем на земле.

— А чем же вы занимаетесь?

— Мы следим за тем, как идут работы, прогуливаемся с ружьем на плече и охотимся.

— Ну что ж, мой дорогой господин Орланди, — сказал я, пожимая ему руку, — будьте счастливы! Но помните, что моя честь, как и ваша, обязывает вас отныне стрелять лишь по диким баранам, ланям, кабанам, фазанам и куропаткам и никогда по Марко Винченцио Колона или по кому-либо из его семьи.

— Ах! Ваша милость, — ответил мой подопечный с таким выражением лица, какое мне доводилось видеть лишь у нормандских крестьян, когда они приходили с жалобой к судье, — курица, которую он мне отдал, оказалась слишком тощей.

И не говоря больше ни слова, он повернулся и скрылся в кустах.

Я продолжал свой путь, размышляя над этим вполне реальным поводом для разрыва между Орланди и Колона.

В тот же вечер я укладывался спать в Альбитречче. На следующий день я прибыл в Аяччо.

Неделю спустя я был в Париже.

XII

К Луи де Франки я отправился в день приезда, но его не было дома. Пришлось оставить свою визитную карточку с небольшой запиской, в которой я сообщал, что прибыл прямо из Соллакаро и что у меня для него есть письмо от г-на Люсьена, его брата. Я приглашал его к себе в удобное ему время, добавив, что мне поручили передать ему это письмо лично.

Чтобы провести меня в кабинет своего хозяина, где я должен был написать это послание, слуга провел меня через столовую и гостиную.

Я огляделся с вполне понятным любопытством и узнал тот же вкус, что обратил на себя внимание еще в Соллакаро, только здесь он был отмечен еще большей парижской элегантностью. Мне показалось, что у г-на Луи де Франки вполне изящное жилище молодого холостяка.

На следующий день, когда я одевался, около одиннадцати часов утра, мой слуга доложил, что прибыл г-н Луи де Франки. Я распорядился, чтобы его провели в гостиную, предложили ему газеты и сказали, что через минуту я буду в его распоряжении.

И действительно, вскоре я входил в гостиную.

Привлеченный шумом, г-н де Франки, который конечно же из вежливости был занят чтением моего очерка, опубликованного тогда в "Прессе", поднял голову.

Я остановился, пораженный его сходством с братом.

Он поднялся.

— Сударь, — сказал он, — я едва поверил своему счастью, прочитав вашу записку, которую передал мне слуга, когда я вернулся. Я двадцать раз заставлял его повторить, как вы выглядите, чтобы убедиться, что он описывает именно ваш портрет. И наконец, сегодня утром, горя от нетерпения поблагодарить вас за то, что вы привезли мне весточку от моей семьи, я пришел представиться вам, не обращая внимания на время. Боюсь, что я явился слишком рано.

— Извините, — ответил я, — если я не сразу отвечаю на ваше любезное приветствие, но должен признаться, сударь, что я смотрю на вас и спрашиваю себя, с кем имею честь разговаривать: с Люсьеном или Луи де Франки.

— Не правда ли, сходство большое? — спросил он. — Когда я был еще в Соллакаро, только мы с братом не путали себя. Впрочем, если он со времени моего отъезда еще не отказался от своих корсиканских привычек, то вы наверняка постоянно видели его в костюме, который делает нас не столь схожими.

— Да, конечно, — ответил я, — но случайно получилось, что, когда я расставался с ним, он был одет так же, как вы сейчас, если не считать белых панталон: их пока рано надевать здесь, в Париже. Вот почему для меня даже это отличие исчезло. Но, — продолжал я, вынимая из бумажника письмо, — понимаю, что вы спешите узнать семейные новости, возьмите это письмо — я бы оставил его у вас вчера, если бы не пообещал госпоже де Франки передать его вам лично.

— Вы их всех покинули в добром здравии?

— Да, но они беспокоятся.

— Обо мне?

— О вас. Но прочтите письмо, прошу вас.

— Вы разрешите?

— Само собой разумеется!

Господин де Франки распечатал письмо; я же тем временем достал сигареты.

Я наблюдал за ним, пока он быстро пробегал глазами послание брата; время от времени он улыбался и бормотал:

— Милый Люсьен! Моя добрая матушка!.. Да… да… понимаю…

Я все еще не мог привыкнуть к этому странному сходству. Между тем, как и говорил мне Люсьен, я отметил у его брата более бледную кожу и более чистое французское произношение.

— Ну хорошо, — сказал я, предлагая ему сигарету, и он, закончив читать, зажег ее от моей, — вы поняли, что, как я вам и говорил, ваша семья была обеспокоена, но, к счастью, я вижу, что это было напрасно.

— Нет, — ответил он мне с грустью в голосе, — вовсе нет. Я совсем не болен, это верно, но у меня довольно большая неприятность; она усугубляется от мысли, что, страдая здесь, я заставляю брата страдать там.

— То, что вы говорите, я уже слышал от господина Люсьена. Дабы увериться в том, что это правда, а не его домыслы, я сейчас действительно получил тому достаточно убедительное доказательство. А вы сами, сударь, уверены, что недомогание, которое там испытывает ваш брат, вызвано именно вашими страданиями здесь?

— Да, сударь, совершенно уверен.

— Тогда, поскольку после вашего утвердительного ответа я еще больше заинтересовался тем, что с вами случилось, то позвольте вас спросить, и не из праздного любопытства: это несчастье, о котором вы только что говорили, уже прошло или как-то улаживается?

— О Боже мой! Знаете ли, сударь, — сказал он, — даже самые тяжелые переживания притупляются со временем.

И если какой-нибудь несчастный случай не разбередит мое сердце, то оно, конечно, покровоточит какое-то время и в конце концов заживет. А пока примите еще раз мои благодарности и позвольте мне иногда приходить к вам беседовать о Соллакаро.

— С великим удовольствием, — сказал я, — а почему бы нам прямо сейчас не продолжить разговор, ведь он интересен и вам и мне? Подождите, мой слуга собирается объявить, что завтрак готов. Доставьте мне радость — съешьте вместе со мной отбивную, и мы вдоволь побеседуем.

— К сожалению, это невозможно. Вчера я получил письмо от господина министра юстиции: мне надо сегодня в полдень быть у него, и вы прекрасно понимаете, что я, начинающий бедный адвокат, не могу заставить ждать такую важную персону.

— Возможно, он вас вызывает по делу Орланди и Колона.

— Я вполне допускаю это, тем более что, как мне пишет брат, распри закончены…

— …в присутствии нотариуса. И я вам могу сообщить подробности: я подписал контракт как поручитель за Орланди.

— Да, мой брат написал мне об этом в нескольких словах. Послушайте, — сказал он, доставая свои часы, — уже почти полдень, и я должен прежде всего объявить господину министру юстиции, что мой брат сдержал данное мной слово.

— И сделал это безупречно. Если нужно, я могу это подтвердить.

— Мой милый Люсьен! Я прекрасно знал, что, хотя это было для него неприятно, он сделает все, что обещал.

— Да, и нужно быть ему особо признательным, ибо я знаю, чего ему стоило уладить дело.

— Мы поговорим об этом позже… Вы ведь прекрасно понимаете, какое для меня счастье хотя бы мысленно вновь повидать вызванных вашими воспоминаниями мою мать, брата, мою родину! И если вы мне скажете, когда вам будет удобно…

— Сейчас довольно трудно сказать. Первые несколько дней после возвращения меня почти не будет дома. Но, может, вы мне сами скажете, где вас можно найти.

— Послушайте, — задумался он, — ведь завтра средопостье, не так ли?

— Завтра?

— Да.

— Ну, и что?

— Вы собираетесь на бал в Оперу?

— И да и нет. Да, если вы назначите там мне встречу, и нет, если не будет какой-то определенной цели.

— Мне нужно туда пойти, я даже обязан это сделать.

— А! Понятно! — усмехнулся я. — Теперь ясно, почему вы говорили, что время притупляет самые тяжелые несчастья и что рана в вашем сердце заживет.

— Вы ошибаетесь, возможно, я иду туда, чтобы обрести новые страдания.

— Так не ходите.

— Но разве в этом мире можно делать то, что хочешь? Я вовлечен в это помимо моей воли и иду туда, куда меня влечет судьба… Было бы, конечно, лучше мне туда не идти, я это прекрасно знаю, и все-таки пойду.

— В таком случае — завтра в Опере?

— Да.

— В который час?

— В половине первого ночи, если вас это устроит.

— А где?

— В фойе. В час у меня свидание под часами.

— Договорились.

Мы пожали друг другу руки, и он быстро вышел.

Часы вот-вот должны были пробить полдень.

Весь остаток дня и следующий день я был занят теми неизбежными визитами, какие обязан наносить человек, только что вернувшийся из полуторагодичного путешествия.

А поздно вечером, в половине первого, я был на месте свидания.

Пришлось некоторое время подождать Луи. Он шел вслед за маской, казалось узнав ее, но маска затерялась в толпе, и он не мог ее отыскать.

Я хотел поговорить о Корсике, но Луи был слишком рассеян, чтобы поддержать столь серьезную тему. Его глаза были постоянно сосредоточены на часах, и внезапно он меня покинул, проговорив:

— Ах, вот мой букет фиалок!

И он стал пробираться через толпу к женщине, которая действительно держала в руках огромный букет фиалок.

Поскольку к счастью для гуляющих в фойе были всевозможные букеты, то со мной заговорил букет камелий, обратившийся с поздравлениями по поводу моего счастливого возвращения в Париж.

За букетом камелий последовал букет из бутонов роз.

За букетом из бутонов роз — букет из гелиотропов.

Я общался уже с пятым букетом, когда повстречал г-на Д.

— Ах, это вы, мой дорогой! — воскликнул он. — С приездом, вы очень удачно появились: у меня сегодня ужинают такой-то и такой-то (он назвал трех или четырех наших общих знакомых), и мы рассчитываем на вас.

— Очень признателен, мой милый, — ответил я, — но, несмотря на большое желание принять ваше приглашение, я не могу этого сделать. Видите ли, я здесь не один.

— У меня так заведено: каждый гость вправе привести с собой кого захочет. Итак, договорились, на столе будет шесть графинов с водой, чтобы букеты не завяли.

— Что вы, мой друг, вы ошибаетесь, у меня нет букета для ваших графинов: я здесь с другом.

— Ну, тем лучше, вы же знаете поговорку "Друзья наших друзей…"

— Этого молодого человека вы не знаете.

— Так мы познакомимся.

— Я передам ему ваше приглашение.

— Хорошо, но если он откажется, приведите его силой.

— Я сделаю все что смогу, обещаю… В котором часу вы садитесь за стол?

— В три часа, и, поскольку мы будем там до шести, у вас достаточно времени.

— Хорошо.

Букет незабудок, возможно слышавший окончание нашего разговора, взял г-на Д. под руку и удалился с ним.

Через несколько минут я встретил Луи, который, по всей вероятности, уже объяснился со своим букетом фиалок.

Отослав не слишком остроумную маску интриговать одного из моих друзей, я взял его под руку.

— Итак, — спросил я, — вы узнали то, что хотели узнать?

— Да, но вам же известно, что на балах-маскарадах, как правило, вам отвечают так, чтобы оставить вас в неведении.

— Мой бедный друг! Извините, что я вас так называю, но мне кажется, что я знаю вас с тех пор, как познакомился с вашим братом… Видите ли… Вы несчастны, не так ли?.. В чем дело?

— О, да ничего особенного.

Я понял, что он хочет сохранить свою тайну, и замолчал.

Мы сделали два или три круга в молчании: я достаточно безразлично, поскольку никого не ждал; он все время настороже, разглядывая каждый маскарадный костюм, который попадался нам на глаза.

— Погодите, — сказал я ему, — знаете, что вам предстоит сделать?

Он вздрогнул, как человек, которого оторвали от его размышлений:

— Я?.. Нет!.. Что вы говорите? Извините…

— Я предлагаю вам отвлечься, в чем, мне кажется, вы нуждаетесь.

— Как?

— Пойдемте ужинать к одному моему другу.

— Да нет, ну что вы… Я буду слишком тоскливым сотрапезником.

— Там будет весело, и вы отвлечетесь.

— Но я не приглашен.

— Вы ошибаетесь, вы приглашены.

— Это очень великодушно со стороны вашего амфитриона, но, честное слово, чувствую, что недостоин…

В эту минуту мы столкнулись с г-ном Д. Он был очень увлечен своим букетом незабудок.

Но все же он меня увидел:

— Итак, значит, договорились, да? В три часа.

— Нет, не договорились, мой друг. Я не смогу быть у вас.

— Тогда убирайтесь к черту!

И он продолжил свой путь.

— Кто этот господин? — спросил меня Луи, явно только для того, чтобы поддержать разговор.

— Так это господин Д., один из моих друзей, умный малый, хотя и редактор одной из наших ведущих газет.

— Господин Д.! — воскликнул Луи. — Господин Д.1 Вы его знаете?

— Конечно. Два или три года мы сотрудничаем вместе и даже дружим.

— Это у него вы собирались ужинать сегодня?

— Конечно, да.

— И к нему вы меня приглашали?

— Да.

— Тогда совсем другое дело, я согласен, и с великим удовольствием.

— Ну что же! Наконец-то!

— Может быть, мне не следует туда ходить, — проговорил Луи, грустно улыбаясь, — но вы же помните, что я вам говорил позавчера: мы идем не туда, куда хотим, а туда, куда нас толкает судьба, и доказательством тому то, что мне не следовало сегодня вечером приходить сюда.

В это время наши пути вновь пересеклись с г-ном Д.

— Мой друг, — сказал я ему, — я изменил свои намерения.

— И вы будете у меня?

— Да.

— Браво! Однако я должен предупредить вас об одном условии.

— О каком?

— Тот, кто ужинает с нами сегодня вечером, должен поужинать и на следующий день.

— Это в силу какого же закона?

— В силу цари, заключенного с Шато-Рено.

Я почувствовал, как вздрогнул Луи, державший меня под руку.

Я посмотрел на него, но, хотя он и стал бледнее, чем был минуту назад, лицо его оставалось бесстрастным.

— А что за пари? — спросил я г-на Д.

— Долго рассказывать! Кроме того, есть одна особа, заинтересованная в этом пари, и если она услышит разговоры о нем, то может вынудить Шато-Рено проиграть его.

— Чудесно! До трех часов.

— До трех.

Мы вновь разошлись. Проходя мимо часов, я бросил взгляд на циферблат. Было два часа тридцать пять минут.

— Вы знаете этого господина де Шато-Рено? — спросил Луи спокойным голосом, тщетно пытаясь скрыть свое волнение.

— Только в лицо. Я встречал его несколько раз в обществе.

— И он не ваш друг?

— Это всего лишь мимолетное знакомство.

— Тем лучше! — проговорил Луи.

— Почему же?

— Да так.

— Нет, все-таки скажите. Вы его знаете?

— Лишь понаслышке.

Несмотря на уклончивый ответ, я сразу понял, что между г-ном де Франки и г-ном де Шато-Рено были загадочные отношения и в них несомненно замешана женщина. Неосознанное чувство подсказало мне, что в таком случае для моего приятеля было бы лучше остаться дома.

— Послушайте, — сказал я, — господин де Франки, может быть, вы примете во внимание мой совет?

— А в чем дело? Скажите же.

— Не ходите ужинать к господину Д.

— Почему же? Разве он нас не ждет и вы разве не сказали ему только что, что приведете еще одного гостя?

— Да, точно. Но не в этом дело.

— Так почему же?

— Потому что я просто-напросто полагаю, что нам туда лучше не ходить.

— Ну да, у вас, конечно, есть причина менять свои намерения, ведь буквально только что вы настаивали и собирались вести меня туда чуть ли не силой.

— Мы же встретимся там с господином де Шато-Рено.

— Тем лучше; говорят, он очаровательный человек, и я буду счастлив познакомиться с ним поближе.

— Хорошо, пусть так. Идемте, если вы так желаете.

Мы спустились, чтобы взять наши пальто.

Господин Д. жил в двух шагах от Оперы. Стояла прекрасная погода, и я подумал, что свежий воздух немного остудит пыл моего приятеля. Я предложил ему пойти пешком, и он согласился.

XIII

Мы встретили в гостиной множество моих друзей, завсегдатаев фойе в Опере, постоянных нанимателей театральных лож. Здесь были господа Б., Л., В., А. К тому же, а я это и предполагал, две или три дамы, уже без масок, держали свои букеты в руках, ожидая, когда их можно будет поставить в графины.

Я представил Луи де Франки и тем и другим. Излишне говорить, что он был любезно встречен ими.

Через десять минут пришел и г-н Д. в сопровождении букета незабудок, легко и непринужденно снявшего маску, под которой оказалась женщина, во-первых, привлекательная, а во-вторых, привычная к подобного рода вечеринкам.

Я представил г-на де Франки хозяину дома.

— А теперь, — провозгласил г-н де Б., — коль скоро все представления сделаны, я желаю, чтобы нас уже пригласили к столу.

— Все представления сделаны, но не все приглашенные пришли, — ответил г-н Д.

— Кто же отсутствует?

— Пока еще нет Шато-Рено.

— А! Действительно. А нет ли здесь пари? — спросил г-н В.

— Да, пари на ужин для двенадцати персон, если он не приведет сюда некую даму, которую он обещал нам привести.

— А что, эта дама, — спросил букет незабудок, — так нелюдима, что ради нее заключается подобное пари?

Я посмотрел на де Франки: внешне он был спокоен, но бледен как смерть.

— По правде сказать, — откликнулся г-н Д., — я не думаю, что было б очень бестактно назвать вам маску. Тем более что, по всей вероятности, вы ее не знаете. Это госпожа…

Луи взял г-на Д. за руку:

— Сударь, в честь нашего недавнего знакомства, окажите мне любезность.

— Какую, сударь?

— Не называйте даму, которая должна прийти вместе с господином де Шато-Рено: вы ведь знаете, что она замужем.

— Да, но ее муж сейчас в Смирне, в Индии, в Мексике или где-то еще. Когда муж так далеко, то можно считать, что его вообще нет.

— Ее муж вернется через несколько дней, мне это известно. Он порядочный человек, и мне бы хотелось, если это возможно, оградить его от неприятности выслушивать по возвращении, что его жена совершила подобный необдуманный поступок.

— Прошу прощения, сударь, — пробормотал г-н Д., — я не знал, что вы знакомы с этой дамой, я даже не знал точно, что она замужем, но, поскольку вы ее знаете, поскольку вы знакомы с ее мужем…

— Да, я знаком с ними.

— Мы сохраним все это в строжайшей тайне. Дамы и господа, придет ли Шато-Рено или не придет, придет ли он один или не один, выиграет ли он пари или проиграет, я прошу вас сохранять все это в тайне.

Все в один голос пообещали сохранить тайну, но, вероятнее всего, не ради соблюдения приличий, принятых в обществе, а потому, что были очень голодны и, следовательно, торопились сесть за стол.

— Благодарю вас, сударь, — сказал де Франки, обращаясь к г-ну Д. и пожав ему руку, — могу вас заверить, что вы поступили как порядочный человек.

Мы прошли в столовую, и каждый занял свое место.

Два места оставались незанятыми: они были предназначены для Шато-Рено и для той персоны, которую он должен был привести.

Слуга хотел убрать приборы.

— Не нужно, — сказал хозяин дома, — оставьте. Пари с Шато-Рено действует до четырех часов. В четыре часа можете убрать приборы. Когда прозвонит четыре часа, будем считать, что он проиграл.

Я не спускал глаз с де Франки и заметил, как он повернул глаза к часам: они показывали три часа сорок минут.

— Они идут правильно? — холодно спросил Луи.

— Меня это не касается, — со смехом ответил г-н Д., — пусть это интересует Шато-Рено, я сверил его часы с моими настенными, чтобы он не жаловался потом, что его обманули.

— Ах, господа, — воскликнул букет незабудок, — ради Бога, если уж нельзя упоминать о Шато-Рено и его незнакомке, давайте не будем о них говорить, иначе начнутся символы, аллегории, загадки, а это смертельно скучно!

— Вы правы, Эст., — подтвердил В., — есть столько женщин, о которых можно говорить. Они только и ждут этого.

— Выпьем за здоровье таких женщин, — предложил г-н Д.

И бокалы начали наполняться охлажденным шампанским. Перед каждым приглашенным стояла бутылка.

Я заметил, что Луи лишь слегка коснулся губами своего бокала.

— Пейте же, — сказал я ему, — вот увидите, он не придет.

— Сейчас еще без четверти четыре, — проговорил он. — А в четыре часа, хотя я сейчас отстаю, я вам обещаю обогнать всех, кто сейчас впереди.

— В добрый час.

Пока мы негромко разговаривали, общая беседа становилась сумбурной и шумной. Время от времени г-н Д. и Луи посматривали на часы, которые бесстрастно продолжали свой ход, совершенно безразличные к нетерпению двух присутствующих, следивших за их стрелкой.

Без пяти четыре я посмотрел на Луи.

— За ваше здоровье! — предложил я.

Он, улыбаясь, взял бокал и поднес его к губам.

И он уже выпил половину, когда прозвенел звонок.

Я полагал, что он не может стать еще бледнее, чем был до того, но я ошибался.

— Это он, — проговорил Луи.

— Да, но, может быть, не она, — ответил я.

— Мы это сейчас увидим.

Звонок привлек всеобщее внимание. Глубокая тишина сразу же сменила шумный разговор за столом.

Из прихожей доносились приглушенные голоса спорящих.

Господин Д. быстро поднялся и пошел открывать дверь.

— Я узнал ее голос, — сказал Луи, схватив меня за запястье и сильно его сжимая.

— Ну-ну, успокойтесь, будьте мужчиной, — ответил я, — очевидно, если она ужинает в доме совершенно незнакомого ей человека с людьми, с которыми она почти не знакома, значит, она шлюха, а шлюха недостойна любви порядочного человека.

— Ну я вас умоляю, сударыня, — говорил г-н Д. в прихожей, — войдите, я вас уверяю, здесь только ваши друзья.

— Войдем же, дорогая Эмилия, — говорил г-н Шато-Рено, — ты можешь не снимать маску, если захочешь.

— Негодяй, — прошептал Луи де Франки.

В эту минуту вошла женщина, которую скорее тащили, чем вели, г-н Д., считавший, что выполняет долг хозяина дома, и Шато-Рено.

— Без трех минут четыре, — совсем тихо проговорил Шато-Рено.

— Отлично, мой друг, вы выиграли.

— Пока еще нет, сударь, — сказала незнакомка, обращаясь к Шато-Рено, и, остановившись, выпрямилась во весь рост. — Я теперь поняла вашу настойчивость… вы поспорили, что приведете меня сюда ужинать, не так ли?

Шато-Рено молчал. Она обратилась к г-ну Д.

— Поскольку этот человек не отвечает, ответьте вы, сударь, — сказала она. — Не правда ли, господин де Шато-Рено заключил пари, что приведет меня сюда ужинать?

— Не буду от вас скрывать, сударыня, но господин де Шато-Рено дал мне такую надежду.

— Так вот, господин де Шато-Рено проиграл, поскольку я не знала, куда он меня везет, и думала, что мы едем ужинать к одной моей знакомой, а поскольку я приехала не по своей воле, господин де Шато-Рено должен, как мне кажется, признать поражение.

— Но сейчас, раз уж вы здесь, дорогая Эмилия, — воскликнул г-н де Шато-Рено, — останьтесь, хорошо? Посмотрите, у нас прекрасная компания мужчин и веселая компания женщин.

— Если уж я здесь, — сказала незнакомка, — я поблагодарю господина, который, кажется, является хозяином дома, за прекрасный прием, оказанный мне, но поскольку, к сожалению, я не могу ответить на заманчивое приглашение, то прошу господина Луи де Франки дать мне руку и отвести меня домой.

Луи де Франки мгновенно оказался между г-ном де Шато-Рено и незнакомкой.

— Я хочу вам заметить, сударыня, — процедил Шато-Рено, сжав от злости зубы, — я вас сюда привел и, следовательно, я вас и провожу.

— Господа, — сказала незнакомка, — вас здесь пятеро мужчин, и я полагаюсь на вашу честь. Я надеюсь, вы помешаете господину де Шато-Рено совершить надо мной насилие.

Шато-Рено сделал какое-то движение, и мы все сразу вскочили на ноги.

— Ну хорошо, сударыня, — сказал он, — вы свободны. Я знаю, кто мне за это заплатит.

— Если вы обо мне, сударь, — заметил Луи де Франки с непередаваемым высокомерием, — вы можете найти меня завтра на улице Эльдер, номер семь; я весь день буду дома.

— Хорошо, сударь, возможно, я не буду иметь чести лично прийти к вам, но думаю, что вместо меня вы захотите принять двух моих друзей.

— Сударь, — произнес Луи де Франки, пожимая плечами, — вы поступаете опрометчиво, назначая при даме подобное свидание. Пойдемте, сударыня, — продолжал он, беря руку незнакомки. — Я от всего сердца благодарен за честь, оказанную мне.

И оба вышли в полнейшей тишине.

— Ну, так что, господа? — спросил Шато-Рено, когда дверь закрылась. — Я проиграл, вот и все. Послезавтра вечером я жду всех, кто здесь присутствует, у "Провансальских Братьев".

Он сел на один из свободных стульев и протянул свой бокал г-ну Д., а тот до краев его наполнил.

Однако, как легко понять, вторая половина ужина прошла достаточно тоскливо, несмотря на то что г-н де Шато-Рено шумно веселился.

XIV

На следующий день или, вернее, в тот же день в десять утра я был у дверей дома г-на Луи де Франки.

Поднимаясь по лестнице, я встретил двух молодых людей: один из них явно был светский человек, другой, награжденный орденом Почетного легиона, похоже, военный, хотя был в штатском платье.

Я догадался, что эти два господина вышли от г-на Луи де Франки, и проводил их глазами до конца лестницы, затем продолжил свой путь и, подойдя к двери, позвонил.

Отворил слуга; его хозяин был в кабинете.

Когда он вошел, чтобы доложить обо мне, Луи, который сидел и что-то писал, поднял голову.

— Ах, как кстати, — проговорил он, скомкав начатую записку и бросив ее в огонь, — эта записка предназначалась вам, я собирался отправить ее. Вот что, Жозеф, меня нет ни для кого.

Слуга вышел.

— Не встретились ли вам на лестнице два господина? — продолжал Луи, пододвигая кресло.

— Да, и один из них с наградой.

— Да, да.

— Я догадался, что они вышли от вас.

— И вы правильно догадались.

— Они приходили от господина де Шато-Рено?

— Это его секунданты.

— Ах, черт возьми! Кажется, он принял все всерьез.

— Он и не мог поступить иначе, вы же понимаете, — ответил Луи де Франки.

— И они приходили…

— … просить меня, чтобы я послал к ним двух моих друзей: надо было обсудить дело с ними; вот почему я подумал о вас.

— Сочту за честь вам услужить, но не могу же я поехать к ним один.

— Я попросил одного из своих друзей, барона Джордано Мартелл и, прийти ко мне на завтрак. В одиннадцать часов он будет здесь. Мы позавтракаем вместе, а в полдень, сделайте одолжение, съездите к этим господам. Они обещали быть дома до трех часов. Вот их имена и адреса.

Луи передал мне две визитные карточки.

Одного звали барон Рене де Шатогран, другого г-н Адриен де Буасси.

Первый жил на улице Мира, № 12.

Другой, как я и догадался по его награде, был лейтенантом полка африканских стрелков и жил на Лилльской улице, № 29.

Я вертел карточки в руках.

— Вас что-нибудь смущает? — спросил Луи.

— Скажите мне откровенно, относитесь ли вы к этому делу серьезно. Вы же понимаете, что от этого зависит наше поведение там.

— Ну, конечно! Очень серьезно! Впрочем, вы должны понимать, что я нахожусь в распоряжении господина де Шато-Рено, ведь это он прислал мне своих секундантов. Я ничего не могу поделать.

— Да, конечно… но…

— Оставим это, — ответил Луи, улыбаясь.

— Но… хотелось бы знать, из-за чего вы деретесь. Нельзя же безучастно наблюдать, как два человека собираются перерезать друг другу горло, не зная причину поединка. Вы прекрасно понимаете, что положение секунданта обязывает относиться к этому строже, чем сами участники поединка.

— Тогда я в двух словах расскажу о причине этой вражды. Слушайте.

Когда я приехал в Париж, один из моих друзей, капитан фрегата, познакомил меня со своей женой. Она была красива, молода. Ее облик произвел на меня такое глубокое впечатление, что я, боясь влюбиться, старался как можно реже пользоваться полученным разрешением бывать у них в любое время.

Мой друг укорял меня в безразличии, и я откровенно сказал ему правду: его жена слишком хороша, чтобы я позволил себе видеть ее чаще. Он улыбнулся, взял меня за руку и настоял, чтобы я в тот же день пришел к нему обедать.

"Мой дорогой Луи, — сказал он мне за десертом, — я уезжаю через три недели в, Мексику и, может быть, буду отсутствовать три месяца или шесть, а может, и дольше. Мы, моряки, знаем иногда время отправки, но никогда не знаем, когда вернемся. В мое отсутствие яоставляю на вас Эмилию. Эмилия, я вас прошу относиться к Луи де Франки как к вашему брату".

Молодая женщина дала ответ, пожав мне руку.

Я был ошеломлен, не зная, что сказать и, должно быть, показался совсем глупым моей будущей сестре.

Три недели спустя мой друг действительно уехал.

И в эти три недели по его настоянию я ходил к нему обедать, по крайней мере, раз в неделю.

Эмилия осталась со своей матерью, и нет нужды говорить, что доверие мужа сделало ее для меня недосягаемой и что, любя ее больше, чем должен любить брат, я смотрел на нее только как на сестру.

Прошло полгода.

Эмилия жила со своей матерью. Уезжая, ее муж настоял, чтобы она продолжала принимать у себя. Мой бедный друг ничего так не опасался, как прослыть ревнивым мужем. Он обожал Эмилию и полностью ей доверял.

Итак, Эмилия продолжала принимать у себя. Но приемы были немноголюдными, а присутствие ее матери не давало и малейшего повода для упреков, поэтому никому и в голову не приходило сказать хоть одно слово, задевающее репутацию Эмилии.

Но вот примерно три месяца назад ей был представлен господин де Шато-Рено.

Вы верите в предчувствие? При его появлении я вздрогнул; он не сказал мне и слова, он вел себя в гостиной как подобает светскому человеку, но, однако, когда он ушел, я его уже ненавидел.

Почему? Сам не знаю.

Скорее всего потому, что заметил: он явно испытал такое же чувство, как и я, когда в первый раз увидел Эмилию.

С другой стороны, мне показалось, что Эмилия приняла его с чрезмерным кокетством. Конечно, я ошибался. Но я вам говорил, что в глубине души не переставал любить Эмилию и поэтому ревновал.

На следующем приеме я не спускал глаз с господина де Шато-Рено. Возможно, он заметил, как я слежу за ним, и мне показалось, что, разговаривая вполголоса с Эмилией, он пытался высмеять меня.

Если бы я послушался того, что подсказывало мне сердце, то в тот же вечер нашел бы предлог, чтобы драться с ним, но я повторял себе, что такое поведение абсурдно.

И что же, отныне каждая пятница стала для меня пыткой.

Господин де Шато-Рено — человек с утонченными манерами, всегда элегантен, настоящий светский лев; я признавал, что у него было множество преимуществ передо мной, но мне казалось, что Эмилия принимала его лучше, чем он того заслуживает.

Вскоре мне стало ясно, что не один я вижу это предпочтение Эмилии по отношению к господину де Шато-Рено, и вскоре оно настолько возросло и стало таким заметным, что однажды Джордано, также часто бывавший в этом доме, заговорил со мной об этом.

Тогда я принял решение поговорить об этом с Эмилией; убежденный, что она просто не задумывалась над своим поведением, готовый лишь открыть ей глаза на происходящее вокруг нее и не доводить до того, чтобы ее обвинили в легкомыслии.

Но, к моему большому удивлению, Эмилия не восприняла всерьез моих замечаний, утверждая, что я сошел с ума, а тот, кто разделяет мои мысли на этот счет, тоже помешался.

Я настаивал на своем.

Тогда Эмилия ответила, что она не может на меня положиться в таком деле, потому что влюбленный мужчина будет непременно несправедливым судьей.

Я был просто ошеломлен, ибо это означало, что муж рассказал ей обо всем.

С этого времени, как вы понимаете, представ перед Эмилией в роли несчастного и ревнивого обожателя, я выглядел нелепо и неприглядно. Поэтому я прекратил свои визиты к ней.

Хотя я и перестал присутствовать на приемах у Эмилии, но оставался в курсе ее дел… Я знал не меньше, чем прежде, о том, что она делает, однако это меня совсем не радовало, потому что уже все стали замечать ухаживания господина де Шато-Рено за Эмилией и заговорили об этом вслух.

Я решился написать ей об этом с такой осторожностью, на какую только был способен. Я умолял ее именем отсутствующего мужа, который ей полностью доверяет, именем ее уже скомпрометированной чести серьезно обдумывать все, что она делает. Она мне не ответила.

Ничего не поделаешь! Любовь не зависит от нашей воли. Бедняжка любила. А раз любила — значит, была слепа или, скорее всего, хотела быть такой.

Спустя некоторое время я уже слышал, как открыто говорили, что Эмилия стала любовницей господина де Шато-Рено.

Не могу передать, как я страдал.

Это и заставило моего брата испытывать на себе отголоски моего горя.

Между тем прошло примерно недели две, и приехали вы.

В тот день, когда вы появились у меня, я получил анонимное письмо. Это письмо было от незнакомой женщины — она назначила мне свидание на балу в Опере.

Она писала, что собирается мне сообщить кое-какие сведения, касающиеся одной известной мне дамы. В письме она была упомянута только по имени.

Это имя было Эмилия.

Я должен был узнать автора письма по букету фиалок.

Как я вам уже говорил, мне не хотелось идти на этот бал, но, повторяю, меня влекла туда судьба.

Я отправился туда и нашел эту женщину в условленное время и в назначенном месте. Она подтвердила то, что мне довелось уже слышать: господин де Шато-Рено был любовником Эмилии; поскольку я сомневался, а точнее, сделал вид, что сомневаюсь в этом, она в доказательство своих слов рассказала о заключенном господином де Шато-Рено пари — привести свою новую любовницу на ужин к господину Д.

Случаю оказалось угодно, чтобы вы были знакомы с господином Д. и вас пригласили на этот ужин, позволив привести туда друга, и вы предложили мне пойти; я согласился.

Остальное вы знаете.

И теперь мне ничего другого не остается, как ждать и принимать сделанные мне предложения, так ведь?

Я ничего не мог на это ответить и лишь склонил голову.

— Однако мне вспоминается, — произнес я через мгновение с чувством беспокойства, — хотя лучше бы я ошибся, ваш брат говорил мне, что вы никогда не держали в руках ни пистолета, ни шпаги.

— Это правда.

— Но вы же совершенно беззащитны перед вашим противником!

— Что поделать! Да поможет мне Господь!

XV

В эту минуту слуга объявил о приходе барона Джордано Мартелли.

Это был, как и Луи де Франки, молодой корсиканец из провинции Сартен. Он состоял в 11-м полку и в двадцать три года заслужил двумя или тремя своими блестящими военными подвигами звание капитана. Но, конечно, сейчас он был одет в штатское.

— Ну что же, — сказал он после того, как поздоровался со мной, — рано или поздно это должно было произойти. Судя по тому, что ты мне написал, сегодня, по всей вероятности, должен последовать визит секундантов господина де Шато-Рено.

— Они уже были у меня, — ответил Луи.

— Эти господа оставили свои адреса и имена?

— Вот их визитные карточки.

— Хорошо, твой слуга сказал мне, что стол уже накрыт; давайте позавтракаем, а потом нанесем им визит.

Мы прошли в столовую и больше ни словом не упоминали о деле, собравшем нас вместе.

Луи расспрашивал меня лишь о моем путешествии на Корсику, и мне, наконец, представился случай рассказать ему все, о чем читатель уже знает.

К этому времени, когда немного улеглось волнение, вызванное предстоящим поединком с г-ном де Шато-Рено, его сердце вновь заполнилось чувством любви к родине и семье.

Он заставил меня по двадцать раз повторять то, о чем говорили его брат и его мать. Он был очень тронут, зная истинно корсиканский нрав Люсьена, теми стараниями, которые тот приложил, чтобы уладить вражду между Орланди и Колона.

Часы прозвонили полдень.

— Я совсем не хочу торопить вас, господа, но мне кажется, что подошло время визита к этим господам. Задерживаясь, мы дадим повод подумать, что ими пренебрегают, — сказал Луи.

— О да, не волнуйтесь из-за этого, — промолвил я, — они ушли отсюда всего лишь два часа назад, а вам нужно было время, чтобы предупредить нас.

— Неважно, — сказал барон Джордано, — Луи прав.

— Ну а теперь, — сказал я Луи, — мы должны знать, какое оружие вы предпочитаете: шпагу или пистолет.

— Боже мой, я вам говорил, мне это совершенно безразлично: я не владею ни тем ни другим. К тому же господин де Шато-Рено облегчит мне затруднения с выбором. Он,

конечно, считает себя оскорбленным и в связи с этим может выбрать оружие по своему желанию.

— Еще неизвестно, кто из вас оскорбленный. Вы всего лишь предложили даме руку, откликнувшись на ее просьбу.

— Послушайте, — сказал мне Луи, — любые рассуждения, по-моему, могут быть восприняты как желание уладить дело. Я весьма миролюбивый по натуре, вы это знаете, а вовсе не дуэлянт, тем более что это мой первый поединок, но именно поэтому я хочу выглядеть достойным противником.

— Легко вам говорить, дружище, вы рискуете только своей жизнью, а нам придется нести ответственность за то, что случится, перед всей вашей семьей.

— О, об этом можете не беспокоится. Я знаю своего брата и свою мать. Они лишь спросят вас: "Луи вел себя достойно, как подобает мужчине?" И когда вы им ответите: "Да" — они скажут: "Ну вот и хорошо".

— Но, черт возьми, в конце концов нужно же нам знать, какое оружие вы предпочтете.

— Ладно, если вам предложат пистолет, сразу же соглашайтесь.

— Я тоже так считаю, — сказал барон.

— Пусть будет пистолет, — ответил я, — если вы этого оба хотите. Но пистолет — скверное оружие.

— Разве у меня есть время научиться до завтра владеть шпагой?

— Нет. Однако после хорошего урока у Гризье вы, вероятно, сможете защищаться.

Луи улыбнулся.

— Поверьте мне, — сказал он, — то, что произойдет со мной завтра утром, уже предначертано на Небесах, и, что бы мы ни делали, вы и я, нам уже ничего не изменить.

После этих слов мы пожали ему руку и ушли.

Естественно, первый визит мы нанесли секунданту, жившему неподалеку от нас.

Мы отправились к г-ну Рене де Шатограну, жившему, как уже говорилось, на улице Мира, № 12.

Он не принимал никого, кроме тех, кто должен был прийти от г-на Луи де Франки.

Мы объявили о цели нашего визита, вручили наши визитные карточки, и нас тотчас впустили.

Господина де Шатограна мы нашли по-настоящему утонченным и светским господином. Он не захотел нас задерживать и затруднять еще одним визитом к г-ну де Буасси и сообщил, что они условились о следующем: первый из них, к кому мы придем, пошлет за другим.

Он послал своего лакея предупредить г-на де Буасси, что мы ждем его здесь.

Пока мы ожидали, он не задал ни одного вопроса о деле, которое нас сюда привело. Мы говорили о бегах, охоте и Опере.

Через десять минут прибыл г-н де Буасси.

Эти господа тоже не стали настаивать на выборе оружия. Шпага или пистолет — это было совершенно безразлично для г-на де Шато-Рено: он предоставил выбор г-ну де Франки или жребию. Мы подбросили в воздух луидор: орел — шпага, решка — пистолет. Луидор упал решкой.

Потом мы договорились, что поединок состоится завтра, в девять часов утра в Венсенском лесу, и расстояние между противниками будет в двадцать шагов. Один из нас три раза хлопнет в ладоши, и после третьего хлопка они стреляют.

Мы поспешили сообщить обо всем де Франки.

Этим же вечером я обнаружил у себя визитные карточки господ де Шатограна и де Буасси.

XVI

В восемь часов вечера я был у г-на де Франки, чтобы узнать, нет ли для меня каких-нибудь поручений, но он попросил меня подождать до завтра, проговорив загадочно: "Ночь подскажет".

Однако на следующий день, вместо того чтобы прийти к нему к восьми часам, а этого было бы вполне достаточно, чтобы успеть на место к девяти, я был у Луи де Франки в половине восьмого.

Он уже был в своем кабинете и писал.

На звук открываемой двери он обернулся.

Я заметил, что он очень бледен.

— Извините, — сказал он мне, — я заканчиваю письмо матери. Садитесь, возьмите газету, если газеты уже пришли. Возьмите хотя бы "Прессу", там есть прелестный фельетон господина Мери.

Я взял упомянутую газету и сел, с удивлением отмечая разительный контраст между почти мертвенной бледностью Луи и его спокойным, серьезным и тихим голосом.

Я попытался читать, но глаза пробегали по строчкам, и смысл их ускользал от меня.

Прошло пять минут.

— Я закончил, — сказал он.

Он позвонил и вызвал слугу:

— Жозеф, меня ни для кого нет дома, даже для Джордано. Проведите его в гостиную. Я хочу, чтобы никто, кто бы то ни был, не помешал мне побыть десять минут наедине с этим господином.

Слуга закрыл дверь.

— Послушайте, — сказал Луи, — мой дорогой Александр. Джордано — корсиканец, и он мыслит по-корсикански, я не могу ему доверить то, что хочу. Я буду просить его сохранить тайну, и это все. Вас же я хочу попросить пообещать мне точно исполнить мои указания.

— Конечно! Это же обычная обязанность секунданта!

— Обязанность тем более важная, что вы, может быть, сможете уберечь нашу семью от второго несчастья.

— Второго несчастья? — спросил я удивленно.

— Возьмите, — он протянул мне письмо, — это то, что я написал матери, прочтите.

Я взял письмо из рук де Франки и стал читать его с возрастающим удивлением.

"Моя добрая матушка,

если бы я не знал, что Вы одновременно сильны, как спартанка, и покорны, как христианка, я бы постарался изо всех сил, чтобы приготовить Вас к ужасному событию, которое Вас потрясет. Когда Вы получите это письмо, у Вас останется всего лишь один сын.

Люсьен, мой чудный брат, люби мать за нас двоих! Позавчера у меня началось воспаление мозга. Я не обращал внимания на начальные симптомы, и врач приехал слишком поздно!

Милая матушка, мне не на что больше надеяться, разве только на чудо, но какое у меня право верить, что Бог сотворит для меня это чудо?

Я пишу Вам в момент просветления. Если я умру, то это письмо отнесут на почту через четверть часа после моей смерти, так как моя любовь к Вам эгоистична и я хочу, чтобы Вы знали, что я умер ни о чем на свете так не сожалея, как о Вашей нежности и о любви моего брата. Прощайте, матушка.

Не плачьте. Вас любила душа, а не тело, и, где бы она ни была, она будет Вас любить вечно.

Прощай, Люсьен.

Никогда не покидай нашу мать и помни, что, кроме тебя у нее никого нет.

Ваш сын,

твой брат

Луи де Франки".

Прочитав последние слова, я повернулся к тому, кто их написал.

— Итак, — сказал я, — что это значит?

— Вы не понимаете? — спросил он.

— Нет.

— Я буду убит в девять часов десять минут.

— Вы будете убиты?

— Да.

— Да вы с ума сошли! Откуда у вас подобные сумасбродные мысли?

— Я не сумасшедший и не сумасброд, мой друг… Меня предупредили, вот и все.

— Предупредили? Кто?

— Разве мой брат не рассказывал вам, — спросил Луи, улыбаясь, — что мужчины в нашей семье отличаются необычной способностью?

— Действительно, — проговорил я, чувствуя, что меня помимо воли начинает знобить. — Он говорил мне о видениях.

— Так вот, сегодня ночью ко мне явился мой отец, и именно поэтому вы нашли меня таким бледным. Вид мертвецов делает бледными живых.

Я смотрел на него с удивлением, граничащим с ужасом.

— Вы видели вашего отца сегодня ночью?

— Да.

— И он говорил с вами?

— Он объявил мне о моей смерти.

— Это был, наверное, просто страшный сон, — сказал я.

— Нет, это была страшная реальность.

— Вы спали?

— Я бодрствовал… Вы не верите в то, что отец может посетить своего сына?

Я опустил голову, ведь в глубине души я и сам верил в эту возможность.

— Как это произошло? — спросил я.

— Боже мой, очень просто и естественно. Я читал, ожидая отца, ибо знал, что, если мне грозит какая-нибудь опасность, мой отец появится. В полночь моя лампа сама собой погасла, дверь медленно открылась, и появился отец.

— Но как? — воскликнул я.

— Да как живой: в своей обычной одежде, но только очень бледный и с невидящими глазами.

— О Боже!..

— Он медленно приблизился ко мне. Я, лежа на кровати, приподнялся на локте.

"Добро пожаловать, отец", — сказал я ему.

Он приблизился ко мне, пристально на меня посмотрел, и мне показалось, что сила отцовской любви оживила этот мертвенный взгляд.

— Продолжайте… это ужасно!..

— Его губы шевелились, но странно: хотя его слова были беззвучны, я отчетливо слышал, как они звучали внутри меня, отчетливо и звонко, как эхо.

— И что он вам сказал?

— Он сказал мне: "Подумай о Боге, сын мой!"

"Я буду убит на этой дуэли?" — спросил я и увидел, как две слезы скатились из глаз призрака.

"В котором часу?"

Он показал пальцем на часы. Я посмотрел в указанном направлении. Часы показывали девять часов десять минут.

"Хорошо, отец, — ответил я. — Пусть исполнится Божья воля. Я покидаю мать — это так, но для того, чтобы соединиться с вами".

Бледная улыбка пошевелила его губы, и, сделав мне прощальный знак, он удалился.

Дверь сама открылась перед ним… Он исчез, и дверь сама закрылась.

Рассказ был так прост и бесхитростен, что стало ясно: сцена, привидевшаяся де Франки, произошла ли она на самом деле, или это плод его воспаленного сознания, была принята за реальность и, следовательно, была так же ужасна?

Я вытер пот, струившийся у меня по лицу.

— Так вот, — продолжал Луи, — вы ведь знаете моего брата, не так ли?

— Да.

— Как вы думаете, что он сделает, если узнает, что я был убит на дуэли?

— Он в ту же минуту покинет Соллакаро, чтобы драться с тем, кто вас убил.

— Правильно, и, если его тоже убьют, моя мать станет вдовой трижды: вдовой мужа и двух сыновей.

— О, я понимаю, это ужасно!

— Значит, этого нужно непременно избежать. Вот я и решил написать это письмо. Думая, что я умер от воспаления мозга, мой брат не будет никому мстить. Мать скорее утешится, если она поверит в то, что мною распорядилась воля Божья, а не рука человека. Разве только…

— Разве только?.. — повторил я.

— О! Ничего… — ответил Луи. — Я надеюсь, что этого не произойдет.

Я понял, что он, отвечая сам себе, чего-то опасался. Я не стал его больше ни о чем спрашивать.

В эту минуту дверь приоткрылась.

— Дорогой мой де Франки, — проговорил барон де Джордано, — я повиновался твоему запрету, насколько это было возможно, но уже восемь часов, а встреча в девять. Нам нужно проделать около полутора льё, и поэтому пора выезжать.

— Я готов, мой милый, — ответил Луи. — Войди. Я сказал уже все, что собирался сказать.

Он посмотрел на меня и приложил палец к губам.

— Что касается тебя, мой друг, — продолжил он, поворачиваясь к столу и беря запечатанное письмо, — то вот тебе поручение. Если со мной произойдет несчастье, прочитай это письмо и, я прошу тебя, сделай все, о чем я тебя в нем прошу.

— Хорошо!

— Вы принесли оружие?

— Да, — ответил я. — Но в последний момент я заметил, что в одном пистолете заедает собачка. Поэтому, когда будем проезжать мимо, возьмем ящик с пистолетами у Девима.

Луи посмотрел на меня, улыбаясь, и пожал мне руку. Он понял, что я не хотел бы, чтобы он был убит из моих пистолетов.

— У вас есть экипаж? — спросил Луи. — Или послать за ним Жозефа?

— Я в двухместной карете, — сказал барон, — но, потеснившись, мы уместимся там втроем. И поскольку мы уже немного опаздываем, то приедем гораздо быстрее на моих лошадях, чем в фиакре.

— В путь! — объявил Луи.

Мы спустились. У двери нас ждал Жозеф.

— Мне пойти с вами, сударь? — спросил он.

— Нет, Жозеф, — ответил Луи, — нет, это ни к чему, вы мне не нужны.

Затем, немного отстав от нас, он положил ему в руку столбик золотых монет и сказал:

— Возьмите, друг мой, и, если порой, находясь в плохом настроении, я бывал с вами резок, простите меня.

— О сударь! — воскликнул Жозеф со слезами на глазах, — что это значит?

— Тише! — проговорил Луи.

Он вскочил в коляску, сел между нами и продолжал:

— Он был хорошим слугой. (Луи последний раз посмотрел на Жозефа.) И если кто-нибудь из вас сможет ему чем-либо помочь, то я заранее признателен вам за это.

— Ты что, увольняешь его? — спросил барон.

— Нет, — с улыбкой ответил Луи, — я его покидаю, вот и все.

Мы остановились у дверей Девима только для того, чтобы взять ящик с пистолетами, порох и пули, затем тронулись в путь, пустив лошадей крупной рысью.

XVII

Мы прибыли в Венсен без пяти девять.

Еще одна коляска остановилась одновременно с нашей: это прибыл г-н де Шато-Рено.

Мы въехали в лес двумя разными дорогами, но наши кучера должны были поставить коляски радом на большой аллее.

Через несколько минут все были на месте встречи.

— Господа, — сказал Луи, — никаких соглашений.

— Однако… — проговорил я, приближаясь.

— О мой друг, помните, что после того доверия, которое я вам оказал, вы не должны ни на чем настаивать.

Я склонил голову перед этой безоговорочной волей, которая была для меня волей свыше.

Мы оставили Луи у коляски, а сами направились к господам де Буасси и де Шатограну.

Барон де Джордано держал в руке ящик с пистолетами.

Мы обменялись приветствиями.

— Господа, — сказал барон Джордано, — в наших обстоятельствах уместно будет ограничиться самыми короткими приветствиями, потому что с минуты на минуту нам могут здесь помешать. Наша обязанность была принести оружие — вот оно. Можете его проверить, оно только что куплено у оружейного мастера, и мы даем слово, что господин Луи де Франки его даже не видел.

— Излишне было давать слово, сударь, — ответил виконт де Шатогран, — мы знаем, с кем имеем дело.

И, взяв один пистолет, в то время как г-н де Буасси взял другой, оба секунданта проверили их исправность и уточнили калибр.

— Это пистолеты для обычной стрельбы, ими еще не пользовались, — сказал барон. — Теперь надо договориться, будет ли использоваться двойной спуск.

— Но, — заметил г-н де Буасси, — я считаю, что каждый может действовать по своему усмотрению и придерживаться своих привычек.

— Хорошо, — сказал барон Джордано, — приятно, когда шансы равны.

— Тогда вы предупредите господина де Франки, а мы предупредим господина де Шато-Рено.

— Решено, — продолжал барон де Джордано. — Мы привезли оружие, а вам его заряжать.

Молодые люди взяли по пистолету, строго отмерили одинаковое количество пороха, взяли наугад две пули и вбили их в дула деревянными молотками.

Во время этой операции (у меня не было ни малейшего желания принимать в ней участие) я подошел к Луи, встретившему меня улыбкой.

— Не забудьте, о чем я вас просил, — сказал он мне, — и добейтесь от Джордано — я его также просил об этом в оставленном ему письме, — чтобы он ничего не рассказывал ни моей матери, ни брату. Позаботьтесь также о том, чтобы газеты ни словом не обмолвились об этом деле, или уж если и напишут что-нибудь, то пусть не упоминают имен.

— Вы все еще находитесь в этом ужасном убеждении, что дуэль будет для вас роковой? — спросил я.

— Я убежден в этом больше чем когда-либо. Вы мне, по крайней мере, оставьте это право, хорошо? Я должен встретить смерть как настоящий корсиканец.

— Ваше спокойствие, мой дорогой де Франки, велико, и это дает мне надежду, что вы сами в это не верите.

Он достал часы.

— Мне осталось жить еще семь минут, — сказал он, — возьмите, вот мои часы, сохраните их, я вас прошу, в память обо мне: это великолепный брегет.

Я взял часы и пожал руку де Франки.

— Надеюсь вернуть их вам через восемь минут, — возразил я.

— Не будем больше об этом говорить, видите, к нам вдут, — ответил он.

— Господа, — обратился к нам подошедший виконт де Шатогран, — здесь справа должна быть поляна, которой я сам воспользовался в прошлом году. Давайте ее поищем. Это будет лучше, чем в аллее, где нас могут увидеть и помешать.

— Ведите нас, сударь, — отозвался барон Джордано Мартелли, — мы пойдем за вами.

Виконт пошел первым, мы направились следом, образуя две группы. Действительно, скоро мы оказались, после тридцати шагов почти незаметного спуска, посреди поляны, которая раньше несомненно была дном водоема наподобие пруда в Отёе. После того как водоем высох, образовался овраг, окруженный со всех сторон склонами. Площадка как будто специально была создана, чтобы служить театром для сцены, подобной той, что должна была здесь разыграться.

— Господин Мартелли, — спросил виконт, — вы не хотите вместе со мной отсчитать шаги?

Барон утвердительно кивнул, и, идя рядом, они отмерили двадцать шагов.

Я на несколько секунд вновь остался один на один с де Франки.

— Кстати, — сказал он, — вы найдете мое завещание на столе, там, где я писал, когда вы вошли.

— Хорошо, — ответил я, — будьте спокойны.

— Господа, если вы готовы… — произнес виконт де Шатогран.

— Я готов, — ответил Луи. — Прощайте, мой друг, спасибо за все, что вы сделали для меня, не считая того, — добавил он с печальной улыбкой, — что вы для меня еще сделаете.

Я взял его за руку: она была холодной, но не дрожала.

— Послушайте, — сказал я ему, — забудьте видение этой ночи и цельтесь как можно лучше.

— Вы помните "Фрейшютца"?

— Да.

— Значит, вы знаете, что всякая пуля летит к своей цели. Прощайте!

По дороге он встретил барона Джордано (тот держал предназначенное ему оружие), взял пистолет, взвел курок, даже не посмотрев на него, пошел на свое место, отмеченное носовым платком.

Господин де Шато-Рено уже стоял на своей позиции.

В полном молчании оба молодых человека обменялись приветствиями со своими секундантами, затем с секундантами своих противников, а потом друг с другом.

Господин де Шато-Рено казался привычным к подобного рода делам. Он улыбался как человек, уверенный в своих силах. Возможно, он знал, что Луи де Франки сегодня впервые взял в руки пистолет.

Луи был спокоен и холоден; его красивая голова была похожа на мраморное изваяние.

— Итак, господа, — объявил Шато-Рено, — вы видите, мы ждем.

Луи посмотрел на меня в последний раз, а потом, улыбнувшись, поднял глаза к небу.

— Господа, приготовьтесь! — дал команду Шатогран.

Затем он стал считать, хлопая в ладоши:

— Один… два… три…

Два выстрела слились в один.

В это же мгновение я увидел, как Луи де Франки, дважды обернувшись вокруг себя, опустился на одно колено.

Шато-Рено остался стоять: слегка был задет лишь лацкан его редингота.

Я поспешил к Луи де Франки.

— Вы ранены? — спросил я.

Он попытался мне ответить, но не смог: на губах его появилась кровавая пена.

Тогда он бросил пистолет и поднес руку к правой стороне груди.

Мы с трудом рассмотрели на его рединготе дырку, в которую бы мог войти кончик мизинца.

— Господин барон, — закричал я, — бегите в казарму и приведите полкового хирурга.

Но де Франки собрал силы и остановил Джордано, сделав ему знак, что это уже бесполезно.

Тут он упал на второе колено.

Господин де Шато-Рено тотчас удалился, но оба его секунданта приблизились к раненому.

Мы же тем временем расстегнули редингот и разорвали жилет и рубашку.

Пуля вошла под шестым ребром справа и вышла немного выше левого бедра.

При каждом вздохе умирающего кровь толчками выливалась из обоих отверстий.

Было очевидно, что рана смертельна.

— Господин де Франки, — сказал виконт де Шатогран, — мы огорчены, поверьте, всей этой печальной историей и надеемся, что вы не держите зла на господина де Шато-Рено.

— Да… да… — пробормотал раненый, — да, я прощаю его… но пусть он уедет… пусть он уедет…

Затем он с трудом повернулся ко мне.

— Помните о своем обещании, — проговорил он. — А теперь, — сказал он, улыбаясь, — посмотрите на часы.

Он вновь упал и тяжело вздохнул.

Это был его последний вздох.

Я посмотрел на часы: было ровно девять часов десять минут.

Потом я закрыл глаза Луи де Франки: он был мертв.

Мы отвезли труп домой, в то время как барон Джордано поехал сделать заявление в комиссариат полиции квартала; вместе с Жозефом я поднял его в комнату.

Бедный слуга заливался горькими слезами.

Входя, я помимо своей воли посмотрел на часы. Они показывали девять часов десять минут.

Конечно, их просто забыли завести, и они остановились, отмечая это время.

Через минуту барон Джордано вернулся вместе с судебными исполнителями; предупрежденные им, они принесли свои печати, чтобы опечатать квартиру.

Барон хотел отправить письма друзьям и знакомым умершего, но я попросил его прежде прочитать письмо, которое написал ему Луи де Франки перед нашим уходом.

Это письмо содержало просьбу скрыть от Люсьена причину смерти его брата, никого не посвящать в эту тайну и похороны устроить скромно и без шума.

Барон Джордано взял на себя все хлопоты, а я сразу же навестил господ де Буасси и де Шатограна, чтобы попросить их хранить молчание об этом трагическом поединке и предложить г-ну де Шато-Рено на какое-то время покинуть Париж, не говоря, по какой причине они настаивают на его отъезде.

Пообещав помочь в моем деле, насколько это в их власти, они пошли к г-ну де Шато-Рено, я же отнес на почту письмо, адресованное г-же де Франки с сообщением, что ее сын умер от воспаления мозга.

ХVIII

Вопреки обыкновению, эта дуэль наделала мало шума.

Даже газеты, эти громогласные и лживые общественные рупоры, промолчали.

Всего лишь несколько самых близких друзей провожали тело несчастного молодого человека на Пер-Лашез. Однако г-н де Шато-Рено, несмотря на неоднократные настоятельные просьбы к нему, отказался покинуть Париж.

Был момент, когда я следом за письмом Луи к семье хотел отослать свое письмо, но, хотя цель и была возвышенной, ложь по отношению к смерти сына и брата мне претила. Я был убежден, что и сам Луи долго боролся с собой, но у него были важные причины, о которых он мне рассказал, чтобы решиться на такое.

Сохраняя молчание, я рисковал быть обвиненным в безразличии или даже в неблагодарности. Я был убежден, что и барон Джордано испытывал то же самое.

Через пять дней после случившегося, около одиннадцати часов вечера, я работал за столом у камина, один, в довольно мрачном расположении духа, когда вошел мой слуга, быстро закрыл за собой дверь и весьма взволнованным голосом сказал, что г-н де Франки хочет со мной поговорить.

Я повернулся и пристально на него посмотрел: он был очень бледен.

— Что вы сказали, Виктор? — переспросил я.

— О сударь, — ответил он, — правда, я сам ничего не понимаю.

— Какой еще господин де Франки хочет со мной поговорить? Ну!

— Ваш друг… я видел как он приходил к вам один или два раза…

— Вы с ума сошли, мой дорогой! Вы разве не знаете, что пять дней назад мы имели несчастье его потерять?

— Да, сударь, и вот из-за этого я так взволнован. Он позвонил, я был в прихожей и открыл дверь. Я сразу же отскочил, когда увидел его. Он вошел и спросил, дома ли вы. Я был так взволнован, что ответил утвердительно. И он мне сказал: "Ступайте сообщите ему, что господин де Франки просит разрешения с ним поговорить"; вот почему я пришел.

— Вы сошли с ума, мой дорогой! Прихожая была слабо освещена, и вы, конечно, плохо видели, вы все еще не проснулись и не расслышали. Вернитесь и спросите еще раз имя.

— О, это совершенно ни к чему, и уверяю, сударь, что не ошибаюсь: я хорошо видел и хорошо слышал.

— Тогда пусть войдет.

Виктор, дрожа, вернулся к двери, открыл ее и потом, оставаясь внутри комнаты, сказал:

— Сударь, соблаговолите войти.

И я услышал, несмотря на то, что ковер их приглушал, шаги, которые пересекли прихожую и приблизились к моей комнате, затем почти сразу же я увидел, как на пороге двери действительно появился г-н де Франки.

Признаюсь, что первым охватившим меня чувством был ужас. Я поднялся и сделал шаг назад.

— Извините, что беспокою вас в подобный час, — сказал мне г-н де Франки, — но я приехал всего лишь десять минут назад, и вы понимаете, что я не хотел ждать до завтра, чтобы прийти поговорить с вами.

— О, мой дорогой Люсьен, — воскликнул я, бросившись к нему и обняв, — это вы, это ведь вы!

И помимо воли я прослезился.

— Да, — сказал он, — это я.

Я подсчитал, сколько времени прошло: едва ли письмо должно было дойти, не говоря уже о Соллакаро, но даже и до Аяччо.

— О Боже мой, — воскликнул я, — так вы ничего не знаете!

— Я знаю все, — сказал он.

— Как это все?

— Да, все.

— Виктор, — сказал я, поворачиваясь к слуге, все еще не пришедшему в себя, — оставьте нас или лучше вернитесь через четверть часа с сервированным подносом; вы поужинаете со мной, Люсьен, и останетесь здесь ночевать, не так ли?

— Я согласен на все, — сказал он, — я не ел с самого Осера. Кроме того, поскольку меня никто не знает, или, скорее, — добавил он с очень печальной улыбкой, — поскольку все принимают меня за бедного брата, меня не впустили в его дом, и я ушел оттуда, оставив всех в сильном смятении.

— Это и понятно, мой дорогой Люсьен, ваше сходство с Луи так велико, что я и сам был поражен.

— Как! — воскликнул Виктор, который все еще не мог собраться с силами и уйти. — Этот господин — брат?..

— Да, но идите и принесите нам поесть.

Виктор ушел, мы остались одни.

Я взял Люсьена за руку, подвел к креслу и сам сел радом с ним.

— Но, — начал я, все больше поражаясь тому, что вижу его, — вы, должно быть, были уже в дороге, когда узнали эту ужасную новость?

— Нет, я был в Соллакаро.

— Невозможно! Письмо вашего брата едва ли еще пришло.

— Вы забыли балладу Бюргера, мой дорогой Александр. "Гладка дорога мертвецам!"

Я содрогнулся.

— Что вы хотите сказать? Объясните, не понимаю.

— А вы не забыли, что я вам рассказывал о видениях в нашей семье?

— Вы видели вашего брата? — воскликнул я.

— Да.

— Когда же?

— В ночь с шестнадцатого на семнадцатое.

— И он вам все сказал?

— Все.

— Он вам сказал, что он умер?

— Он мне сказал, что убит: мертвые не лгут.

— А он вам сказал, как это произошло?

— На дуэли.

— С кем?

— С господином де Шато-Рено.

— Не может быть! — воскликнул я. — Нет, вы узнали об этом каким-то другим путем!

— Вы думаете, что я расположен шутить?

— Извините! Но то, что вы говорите, в самом деле так необычно. И все, что происходит с вами и вашим братом, настолько выходит за рамки законов природы…

— … что вы не хотите в это верить, не так ли? Я понимаю! Но посмотрите, — сказал он и распахнул рубаху, показывая мне синюю отметину на коже над шестым правым ребром, — в это вы верите?

— Действительно, — воскликнул я, — именно на этом месте была рана у вашего брата.

— И пуля вышла вот здесь, не так ли?.. — продолжал Люсьен, показывая пальцем место над левым бедром.

— Это какое-то чудо! — воскликнул я.

— А теперь, — сказал он, — хотите я вам скажу, в котором часу он умер?

— Говорите!

— В девять часов десять минут.

— Послушайте, Люсьен, расскажите мне все по порядку: я ума не приложу, о чем вас спросить, чтобы услышать ваши невероятные ответы. Мне больше по душе связный рассказ.

XIX

Люсьен облокотился на кресло, пристально посмотрел на меня и продолжал:

— Да, Боже мой, все очень просто. В день, когда убили брата, я выехал верхом ранним утром, собираясь навестить наших пастухов в стороне Карбони. И вдруг, после того как я посмотрел на часы и убрал их в карман жилета, я получил такой сильный удар под ребро, что потерял сознание. Когда я вновь открыл глаза, то уже лежал на земле и меня поддерживал Орландини, поливавший мне водой лицо. Моя лошадь была в четырех шагах от меня, она стояла, повернув морду ко мне, раздувая ноздри и отфыркиваясь.

"Так что же с вами случилось?" — спросил Орландини.

"Боже, — ответил я, — да я и сам ничего не знаю. А вы не слышали выстрела?"

"Нет".

"Мне кажется, что мне сюда попала пуля".

И я показал ему место, где ощущал боль.

"Во-первых, — заметил он, — не было никакого выстрела ни из ружья, ни из пистолета, а во-вторых, у вас нет дырки на сюртуке".

"Значит, — ответил я, — это убили моего брата".

"А, это другое дело", — ответил он.

Я расстегнул сюртук и нашел отметину, которую только что вам показал, она поначалу была свежей и казалась кровоточащей.

На какое-то мгновение я потерял контроль над собой, настолько был сломлен этой двойной болью: физической и моральной. Я хотел вернуться в Соллакаро, но подумал о матери: она ждала меня лишь к ужину, надо было как-то объяснить причину возвращения, а мне ей нечего было сказать.

С другой стороны, я не хотел, будучи не совсем уверенным, объявлять ей о смерти брата.

Я продолжил свой путь и вернулся домой лишь в шесть часов вечера.

Моя бедная мать встретила меня как обычно; было очевидно, что она ни о чем не догадывается.

Сразу после ужина я пошел в свою комнату. Когда я проходил по коридору (вы помните его, разумеется), ветер задул свечу.

Я хотел спуститься, чтобы вновь ее зажечь, когда вдруг заметил сквозь дверные щели свет в комнате брата.

И я подумал: Гриффо, должно быть, что-то делал в этой комнате и забыл унести лампу.

Я толкнул дверь: восковая свеча горела около кровати брата, а на кровати голый и окровавленный лежал мой брат.

Признаюсь, минуту я стоял, застыв от ужаса, потом подошел к нему.

Потом я дотронулся до него… Он уже был холодным.

Он получил сквозную рану именно в том месте, где я почувствовал удар, и несколько капель крови стекали с лиловых краев раны.

Для меня стало ясно, что мой брат убит.

Я упал на колени, склонил голову у кровати и, закрыв глаза, прочитал молитву.

Когда я их вновь открыл, то увидел, что нахожусь в полной темноте, свеча погасла, а видение исчезло.

Ощупав кровать, я убедился, что она была пуста.

Признаюсь, я считаю себя не трусливее других, но, когда я на ощупь выходил из комнаты, у меня волосы стояли дыбом, а по лицу струился пот.

Мне пришлось спуститься, чтобы взять другую свечу. Мать, увидев меня, вскрикнула.

— Что с тобой? — спросила она. — И почему ты такой бледный?

— Ничего, — ответил я.

И, взяв другой подсвечник, я ушел наверх.

На этот раз свеча больше не гасла, и я зашел в комнату брата. Она была пуста.

Восковая свеча исчезла, и не было никаких вмятин на матрасе.

На полу лежала моя первая свеча, которую я вновь зажег.

Хотя новых доказательств не было, я к тому времени уже достаточно видел, чтобы убедиться в том, что в девять часов десять минут утра мой брат был убит.

Я пошел к себе и лег в сильном смятении. Как вы понимаете, мне потребовалось много времени, чтобы заснуть. Наконец усталость поборола волнение и мной овладел сон.

Дальнейшие видения продолжались уже в виде сна: я наблюдал, как разворачивалось действие, видел человека, убившего моего брата, и слышал, как произнесли его имя: убийцу звали Шато-Рено.

— Увы! Все так и было, — проговорил я. — Но зачем вы приехали в Париж?

— Я приехал, чтобы отомстить тому, кто убил моего брата.

— Убить его?..

— О, не беспокойтесь, не по-корсикански: не из-за изгороди или поверх стены, нет, нет, по-французски: в белых перчатках, жабо и манжетах.

— А госпожа де Франки знает, что вы приехали в Париж с этим намерением?

— Да.

— И она отпустила вас?

— Она поцеловала меня в лоб и сказала: "Езжай!" Моя мать — настоящая корсиканка.

— И вы приехали!

— Вот он я.

— Но когда ваш брат был жив, он не хотел, чтобы за него мстили.

— А он изменил свою точку зрения с тех пор, как умер, — сказал Люсьен, горько усмехаясь.

В это время вошел слуга, неся ужин; мы сели за стол.

Люсьен ел как обыкновенный беззаботный человек.

После ужина я проводил его в отведенную ему комнату. Он поблагодарил меня, пожал мне руку и пожелал спокойной ночи.

Такое спокойствие свойственно сильным натурам после принятия ими твердого решения.

На следующий день он вошел ко мне сразу, как только узнал от слуги, что я встал.

— Вы не хотите поехать со мной в Венсен? — спросил он. — Дело в том, что я собираюсь сходить поклониться месту гибели брата. Если у вас нет времени, я поеду один.

— Как это один! А кто вам покажет место?

— О, я его легко узнаю, разве я вам не говорил, что оно предстало перед моим взором во сне?

Мне было интересно узнать, насколько было точным это необыкновенное видение.

— Я еду с вами, — сказал я.

— Хорошо. Собирайтесь, а я тем временем напишу Джордано. Вы позволите мне воспользоваться вашим слугой, чтобы он отнес письмо?

— Он в вашем распоряжении.

— Спасибо.

Он вышел и вернулся через десять минут с письмом, которое вручил слуге.

Я послал за кабриолетом; затем мы сели и поехали в Венсенский лес.

Когда мы добрались до нужного перекрестка, Люсьен спросил:

— Мы уже приближаемся, не так ли?

— Да, в двадцати шагах отсюда мы входили тогда в лес.

— Вот мы и приехали, — проговорил молодой человек, останавливая коляску.

И он не ошибся.

Люсьен, не колеблясь, вошел в лес, как будто он уже много раз бывал здесь. Он пошел прямо к оврагу, потом ненадолго остановился, чтобы сориентироваться, пошел вперед точно к тому месту, где упал его брат, затем наклонился к земле и, увидев под ногами красноватое пятно, сказал:

— Это здесь.

Он медленно наклонился и поцеловал траву.

Поднявшись, он с горящими глазами пересек дно оврага и направился туда, откуда стрелял г-н де Шато-Рено.

— Он стоял здесь, — сказал он, топнув ногой, — и здесь вы его увидите лежащим завтра.

— Как это завтра? — спросил я.

— Да. Он негодяй, и завтра я посчитаюсь с ним.

— Но, дорогой мой Люсьен, — сказал я, — вы же знаете, что во Франции обычно дуэль не влечет за собой каких-либо других последствий, кроме естественных для поединка. Господин де Шато-Рено дрался с вашим братом, которого он вызвал. Но с вами у него нет никаких счетов.

— По-вашему, выходит, что у господина де Шато-Рено было право потребовать удовлетворения у моего брата только потому, что он предложил свою помощь женщине, трусливо обманутой этим господином? И вы считаете, что он имел право вызвать на дуэль моего брата? Господин де Шато-Рено убил моего брата, никогда не державшего в руках пистолет. Он убил его с таким спокойствием, словно стрелял вон в ту косулю, что смотрит на нас, а я, значит, не имею права вызвать господина де Шато-Рено? Ну и ну!

Я молча склонил голову.

— Впрочем, — продолжил он, — вам ничего не придется делать для этого. Не беспокойтесь, сегодня утром я написал Джордано, и, когда мы вернемся в Париж, все будет сделано. Вы думаете, что господин де Шато-Рено не примет моего вызова?

— Господинде Шато-Рено, к сожалению, имеет репутацию смельчака, и, должен признаться, эта репутация не позволяет мне иметь ни малейшего сомнения в ней.

— Ну что же, отлично, — сказал Люсьен. — Пойдемте завтракать.

Мы вышли из аллеи и сели в коляску.

— Кучер, — сказал я, — улица Риволи.

— Нет, нет, — возразил Люсьен, — завтраком угощу вас я… Кучер, в "Кафе де Пари". Ведь там обычно обедал мой брат?

— Мне кажется, да.

— И там я назначил свидание Джордано.

— Что ж, поехали в "Кафе де Пари".

Через полчаса мы были у дверей ресторана.

XX

Приход Люсьена в зал ресторана стал новым подтверждением поразительного сходства между ним и его братом.

Слух о смерти Луи уже разошелся, возможно не во всех подробностях, это понятно, но разошелся. И появление Люсьена, казалось, повергло всех в изумление.

Я заказал кабинет, в расчете, что к нам должен присоединиться барон Джордано.

Нас отвели в комнату в глубине зала.

Люсьен принялся читать газеты с хладнокровием, напоминавшим бесчувственность.

Джордано пришел к середине завтрака.

Молодые люди не видели друг друга около четырех или пяти лет, однако пожатие руки было единственным проявлением дружбы, которое они себе позволили.

— Так вот, все улажено, — сказал барон.

— Господин де Шато-Рено согласен?

— Да, при условии, что потом его оставят в покое.

— О, в этом он может быть уверен: я последний из де Франки. Он вас принимал лично или вы говорили с его секундантами?

— С ним самим. Он обязался предупредить господ де Буасси и де Шатограна. Что касается оружия, времени и места, то они будут теми же.

— Чудесно… Устраивайтесь здесь и завтракайте.

Барон сел, и мы заговорили о чем-то другом.

После завтрака Люсьен попросил нас, чтобы его познакомили с комиссаром полиции, который опечатывал комнаты Луи, и представили его владельцу дома. Он хотел провести эту последнюю ночь, отделявшую его от мести, в комнате брата.

Все эти хлопоты заняли часть дня, и только к пяти вечера Люсьен смог войти в квартиру брата. Мы оставили его одного: в его горе было целомудрие, которое следовало уважать.

Люсьен назначил нам свидание на восемь часов утра, попросив меня иметь при себе те же самые пистолеты, даже купить их, если они продаются.

Я сразу же пошел к Девиму, и сделка удалась с помощью шестисот франков. На следующий день без четверти восемь я был у Люсьена.

Когда я вошел, он сидел на том же месте и писал за тем же столом, за которым я застал пишущим его брата. На губах его была улыбка, хотя он был очень бледен.

— Здравствуйте, — сказал он, — я пишу матери.

— Надеюсь, что вы сообщаете ей новость менее горестную, чем та, о которой сообщал ваш брат ровно неделю тому назад.

— Я сообщаю ей, что она может спокойно молиться за своего сына и что он уже отомщен.

— Как вы можете говорить с такой уверенностью?

— Разве мой брат не рассказал вам заранее о своей смерти? Так вот, я тоже заранее объявляю вам о смерти господина де Шато-Рено.

Он поднялся и, касаясь моего виска, сказал:

— Смотрите, я пошлю ему пулю вот сюда.

— А вы?

— Меня он даже не заденет!

— Но подождите хотя бы исхода этой дуэли, прежде чем отправлять письмо.

— В этом нет необходимости.

Он позвонил. Появился слуга.

— Жозеф, — сказал он, — отнесите это письмо на почту.

— Так вы опять видели вашего брата?

— Да, — ответил он.

Странным было то, что в этих двух дуэлях, следовавших одна за другой, один из противников был приговорен заранее. Тем временем пришел барон Джордано. Было восемь часов. И мы отправились в путь.

Люсьен очень торопился и так подгонял кучера, что мы прибыли на место не меньше чем за десять минут до назначенного часа.

Наши противники приехали ровно в девять. Все трое были верхом; их сопровождал слуга, также верхом на лошади.

Господин де Шато-Рено держал руку в кармане, и я сначала даже подумал, что она у него на перевязи.

В двадцати шагах от нас все спешились, отдав поводья слугам.

Господин де Шато-Рено остался позади и бросил взгляд в сторону Люсьена. Даже на таком расстоянии я заметил, как он побледнел. Он отвернулся и стал развлекаться тем, что, держа плетку в левой руке, принялся сбивать небольшие цветы, торчавшие из травы.

— Мы готовы, господа, — сказали нам господа де Шатогран и де Буасси. — Но вам известны условия: эта дуэль последняя и, каким бы ни был исход, господин де Шато-Рено ни перед кем больше не будет отвечать за оба результата.

— Хорошо, договорились, — ответили Джордано и я.

Люсьен поклонился в знак согласия.

— Оружие у вас, господа? — спросил виконт де Шатогран.

— Да, то же самое.

— Оно незнакомо господину де Франки?

— Господин Шато-Рено пользовался им уже один раз, а господин де Франки его даже и не видел.

— Хорошо, господа. Идем, Шато-Рено.

Вскоре мы вошли в лес, не произнеся ни слова. В нашей памяти еще была жива та сцена, которую нам вновь предстояло пережить. Каждый из нас чувствовал, что сейчас произойдет нечто не менее ужасное.

Мы спустились в овраг.

Шато-Рено благодаря своей выдержке казался спокойным, но тот, кто его видел на этих двух встречах, мог, однако, заметить перемену.

Время от времени он украдкой бросал взгляды на Люсьена, и в них было беспокойство, очень похожее на ужас.

Может быть, его так тревожило это необыкновенное сходство двух братьев, и, вероятно, он видел в Люсьене мстительную тень Луи.

Пока занимались пистолетами, я наконец увидел, как он вытащил из кармана сюртука руку — она была обернута влажным платком, чтобы сдерживать лихорадочную дрожь.

Люсьен ждал его со спокойным и неподвижным взглядом, уверенный, что сумеет отомстить.

Без нашего указания Люсьен занят место, где стоял его брат, это, естественно, заставило г-на де Шато-Рено направиться к тому месту, где он уже стоял раньше.

Люсьен взял свой пистолет с радостной улыбкой.

Господин де Шато-Рено, беря пистолет, из просто бледного стал мертвенно-бледным. Потом он провел рукой между галстуком и шеей, будто галстук его душил.

Я не мог отделаться от непроизвольного чувства ужаса, с которым смотрел на этого молодого человека: красивый, богатый, элегантный, он еще накануне утром верил, что впереди у него долгая жизнь, а сегодня, с холодным потом на лбу и с тревогой в сердце, чувствовал себя приговоренным.

— Господа, вы готовы? — спросил г-н де Шатогран.

— Да, — ответил Люсьен.

Господин де Шато-Рено сделал утвердительный знак.

Что касается меня, то я отвернулся, ибо у меня не хватило решимости смотреть на все это.

Я услышал, как один за другим прозвучали два хлопка в ладони, а затем раздались выстрелы из двух пистолетов.

Я повернулся.

Господин де Шато-Рено распростерся на земле, убитый наповал, не успев ни вздохнуть, ни пошевелиться.

Я приблизился к трупу, движимый тем непреодолимым любопытством, которое толкает вас наблюдать за катастрофой до конца. Пуля попала ему в висок в том самом месте, куда указал Люсьен.

Я подбежал к корсиканцу: он оставался спокоен и неподвижен, но, увидев, что я к нему подошел, он бросил свой пистолет и кинулся ко мне в объятия.

— О, мой брат, мой бедный брат! — воскликнул он.

И он разрыдался.

Это были его первые слезы.

Александр Дюма Габриель Ламбер

I КАТОРЖНИК

Примерно в мае 1835 года я находился в Тулоне.

Жил я там в маленьком деревенском домике, предоставленном в мое распоряжение одним из моих друзей.

Этот домик стоял в пятидесяти шагах от форта Ламальг, как раз напротив знаменитого редута, который оказался в 1793 году свидетелем необыкновенного взлета судьбы молодого артиллерийского офицера, ставшего сначала генералом Бонапартом, а затем императором Наполеоном.

Я отправился туда с похвальным намерением поработать. У меня в голове сложился сюжет очень трогательной, очень мрачной и очень страшной драмы, и я хотел изложить его на бумаге.

Эта столь страшная драма была "Капитаном Полем".

Но я заметил одно обстоятельство: для углубленной и упорной работы необходимы тесные комнаты с близко стоящими стенами и приглушенный темными шторами свет. Широкие горизонты, безбрежное море, огромные горы — все это, в особенности омытое чистым золотистым воздухом юга, располагает к созерцанию, а ничто больше, чем созерцание, не отдаляет вас от работы.

И вот, вместо того чтобы писать "Поля Джонса", я стал грезить о "Дон Жуане де Маранье".

Действительность оборачивалась мечтой, а драма — чем-то отвлеченным и туманным.

Итак, я не работал, по крайней мере днем.

Я созерцал, признаюсь, это лазурное Средиземное море с золотистыми блестками, эти гигантские горы, прекрасные в их страшной наготе, это бездонное, угрюмое своей ясностью небо.

Все увиденное казалось мне прекраснее того, что я мог бы сочинить.

Правда, ночью, заставляя себя закрыть ставни и не поддаваться манящему свету луны, отрывая взгляд от неба с мерцающими звездами и собираясь с мыслями, я вновь обретал кое-какое самообладание. Но мой ум, будто зеркало, отражал дневные волнения, и мне представлялись видения: не человеческие существа с их земными страстями, а прекрасные ангелы, посланники Бога, взмахом крыла пересекающие бесконечные пространства; мне являлись насмешливые демоны-изгнанники, сидящие на какой-нибудь голой скале и угрожающие оттуда земле; наконец, мне чудилось какое-нибудь готовое вот-вот появиться на свет творение — такое, как "Божественная комедия", "Потерянный рай" или "Фауст", а не сочинение, подобное "Анжеле" или "Антони".

К сожалению, я не был ни Данте, ни Мильтон, ни Гёте.

Потом, в противоположность Пенелопе, новый день разрушал труд ночи.

Наступало утро. Я пробуждался от выстрела пушки, вставал с постели и раскрывал окно.

Потоки света заполняли комнату, изгоняя все испуганные ярким светом дня жалкие образы, что были рождены моей бессонницей. И тогда я видел, как торжественно приближается с рейда какой-нибудь великолепный трехпалубный корабль, "Тритон" или "Монтебелло"; вот он встает прямо перед моим домом и, словно для того, чтобы развлечь меня, дает работу экипажу или обучает артиллеристов.

Бывали дни, когда разражались бури и чистое небо заволакивалось темными облаками, когда лазурное Средиземное море становилось пепельным и мягкий бриз сменялся ураганом.

Тогда обширное зеркало неба покрывалось рябью, и это спокойное пространство начинало кипеть словно на адском подземном огне. Зыбь превращалась в волны, а волны — в горы. Белокурая и нежная Амфитрита, как мятежный гигант, казалось, хотела взять приступом небо, ломала себе руки в облаках и неистово выла: услышав ее голос хоть раз, никогда его не забудешь.

Вот почему моя злополучная драма складывалась все хуже и хуже.

Однажды я пожаловался коменданту порта на то, что эти внешние впечатления влияют на мое воображение, и заявил, что, устав противиться им, признаю себя побежденным и отныне принимаю твердое решение: пока остаюсь в Тулоне, буду вести жизнь исключительно созерцательную.

А потому я спросил у него, куда бы мне обратиться, чтобы нанять лодку — первую необходимость в моем новом существовании, к которому вынуждал меня примениться дух, одержавший верх над материей.

Комендант порта ответил, что подумает о моей просьбе и что он надеется ее удовлетворить.

На следующий день, открыв окно, я увидел в двадцати шагах от себя покачивающуюся у берега великолепную лодку, которая могла ходить и под парусами, и на веслах; экипаж ее состоял из двенадцати каторжников.

"Это как раз то, что мне нужно", — подумал я про себя, в то время как надсмотрщик в лодке, заметив меня, причалил, спрыгнул на берег и направился к двери моего дома. Я пошел навстречу уважаемому посетителю.

Он вытащил из кармана записку и протянул ее мне.

В ней говорилось:

"Мой дорогой созерцатель,

поскольку не следует отвлекать поэтов от их призвания, а Вы, как мне кажется, ошибались до сих пор по поводу своего, я посылаю Вам лодку, о которой Вы просили; можете пользоваться ею до тех пор, пока будете в Тулоне, с открытия и до закрытия порта.

Если вдруг Ваши глаза, устав от созерцания неба, потянутся к земле, Вы обнаружите около себя двенадцать молодцов, и они легко, одним только своим видом, вернут Вас из воображаемого мира в реальный.

Само собой разумеется, не стоит оставлять у них на виду ни драгоценностей, ни денег.

Плоть слаба, как вам известно, и, как говорит старая мудрость, "не искушай Господа Бога твоего " а тем более не стоит искушать человека, особенно если он однажды уже не устоял перед искушением.

Искренне Ваш".

Я позвал Жадена и рассказал ему о нашей удаче. К моему большому удивлению, он принял мое сообщение без того воодушевления, что я ожидал: компания, с которой нам предстояло иметь дело, показалась ему несколько разношерстной.

Однако, бросив взгляд на наш экипаж, он заметил под красными колпаками, украшавшими головы каторжников, несколько характерных типов. Он философски покорился своей участи и, сделав нашим новым слугам знак не двигаться, принес на берег стул, а затем, взяв карандаш и бумагу, начал зарисовывать лодку и ее ужасный экипаж.

В самом деле, каждый из двенадцати человек, сидевших в лодке, спокойных, смирных, покорных, ждавших наших указаний и пытавшихся их предупредить, совершил какое-нибудь преступление: одни были ворами, другие — поджигателями, третьи — убийцами.

Все они прошли через жернова человеческого правосудия. Это были опустившиеся, заклейменные и отвергнутые обществом существа; это уже были даже не люди, а вещи: вместо имен у них были только номера.

Собранные вместе, они составляли одно целое, нечто постыдное, называемое каторгой.

Определенно комендант порта сделал мне необычный подарок.

И тем не менее, я был не прочь посмотреть поближе на этих людей, одно звание которых, произнесенное в гостиной, вызывает ужас.

Я подошел к ним; они встали все как один и сняли колпаки.

Эта покорность меня тронула.

— Друзья, — сказал я им, — вы знаете, что комендант порта передал вас в мое распоряжение на все время, пока я нахожусь в Тулоне?

Никто из них не отозвался ни словом, ни жестом.

Можно было подумать, что я говорил с каменными истуканами.

— Надеюсь, — продолжал я, — что буду доволен вами; что же касается вас, то будьте уверены, мною вы останетесь довольны.

Опять молчание.

Я понял, что таковы законы дисциплины.

Вынув из кармана несколько монет, я предложил им выпить за мое здоровье; но ни одна рука не протянулась, чтобы их взять.

— Им запрещено что-либо получать, — сказал мне надсмотрщик.

— Почему же? — спросил я.

— Они не могут иметь при себе деньги.

— А вы, — сказал я, — вы не вправе позволить им выпить стаканчик вина, пока мы соберемся?

— О, это можно.

— Ну что ж! Прикажите принести обед из кабачка форта, а я заплачу.

— Говорил же я коменданту, — сказал надсмотрщик, одним движением кивая головой и пожимая плечами, — говорил ему, что вы мне их избалуете… Ну ладно уж, раз они в вашем распоряжении, пусть делают то, что вы хотите… Ну-ка, Габриель… быстренько до форта Ламальг… Хлеба, вина и кусок сыра.

— Я на каторге нахожусь, чтобы работать, а не для того, чтобы выполнять ваши поручения, — ответил тот, кому был адресован приказ.

— О, это справедливо, я забыл, что ты слишком важная персона для этого, господин ученый, но ведь речь шла как о твоем обеде, так и об обеде для остальных…

— Я съел похлебку и не голоден, — ответил каторжник.

— Извините…

— Ну что ж! Отмычка не будет таким гордым… Сходи, Отмычка, давай, сынок!

В самом деле, предвидение почтенного надзирателя подтвердилось. Тот, к кому он обратился, и кто, без сомнения, был обязан своим прозвищем правонарушению, которое он совершил при помощи ловко сделанной отмычки, заменившей недостающий ключ, поднялся, потащив за собой своего товарища: как известно, на каторге один человек прикован к другому. Он направился в кабачок, имевший честь обеспечивать нас пропитанием.

В это время я взглянул на строптивого, чей не слишком почтительный ответ, к моему большому удивлению, не вызвал неприятных последствий, но он повернул голову в другую сторону. Он сохранял эту позу с упорством, казавшимся следствием принятого решения, так что я не мог его видеть.

Однако я обратил внимание на его светлые волосы и рыжие бакенбарды и, решив рассмотреть его получше в другое время, вернулся в дом.

Признаюсь, любопытство, которое я испытывал по отношению к этому человеку, заставило меня поспешить с завтраком.

Я поторопил Жадена, не понимавшего причину моего нетерпения, и вернулся на берег моря.

Наши новые слуги не спешили так, как мы. Вино из форта Ламальг, белый хлеб и сыр были для них чем-то необыкновенным — к этому они не были привычны, а потому продлевали свой обед, смакуя его.

Отмычка и его товарищ, по-видимому, особенно оценили эту удачу.

Добавим, что их страж тоже смягчился и даже разделил трапезу со своими подопечными; только те имели одну бутылку на двоих, в то время как он — две на одного.

Что же касается того каторжника, которого надсмотрщик назвал поэтическим именем Габриель, то его напарник по цепи с ядром, не желая отказываться от еды, подвел его к остальным, однако тот, все еще во власти мизантропии, пренебрежительно смотрел, как все едят, а сам не притрагивался ни к чему.

Заметив меня, все каторжники встали, хотя, как уже было сказано, обед их еще не закончился, но я сделал им знак, что подожду — пусть они продолжают то, что так славно начали.

У того, кого я хотел увидеть, больше не было возможности уклоняться от моих взглядов.

Я изучал его не стесняясь, хотя он открыто надвинул свой колпак на глаза, чтобы избежать моего пристального внимания.

Это был мужчина не более двадцати восьми — тридцати лет, отличавшийся от своих соседей, на чьих грубых лицах легко было прочесть страсти, что привели их туда, где они находились. У него же было одно из неприметных лиц: издали в нем не различишь ни одной характерной черты.

Отпущенная борода его росла во все стороны, была редкой и какого-то немыслимого цвета, однако она не придавала оригинальности его физиономии.

Его светло-серые глаза блуждали с одного предмета на другой, не оживляясь никаким выражением; руки и ноги были хрупкими и по своей природе казались не предназначенными для тяжелой работы; тело явно не обладало физической силой.

Наконец, из семи смертных грехов, вербующих на земле войско именем врага рода человеческого, он выбрал, очевидно, грех лени, чтобы вступить под его знамена.

Я тут же отвернулся бы от этого человека, уверенный в том, что для изучения он являл собой только тип заурядного преступника, если бы не какое-то смутное воспоминание, шевельнувшееся в моей памяти и подсказавшее, что я вижу этого человека не впервые.

К сожалению, как я уже говорил, у него было одно из тех невыразительных лиц, которые без особых причин не могут привлечь к себе внимания…

И все же я был уверен в том, что где-то уже встречал этого человека. Тот факт, что он избегал моего взгляда, еще больше убеждал в этом. Но где мне пришлось его видеть, совсем вылетело у меня из головы.

Я подошел к надсмотрщику и спросил имя того из моих гостей, кто уделил столь мало внимания предложенному мною угощению.

Его звали Габриель Ламбер.

Это имя мне ничего не говорило: я слышал его впервые.

Я подумал, что ошибся, и, увидев Жадена, появившегося на пороге нашего дома, пошел к нему навстречу.

Жаден нес два ружья: наша прогулка в этот день сводилась лишь к охоте на морских птиц.

Перекинувшись несколькими словами с Жаденом, я попросил его понаблюдать за предметом моего любопытства.

Жаден не помнил, чтобы он когда-нибудь видел этого человека, и, так же как и мне, имя Габриеля Ламбера было ему незнакомо.

В это время наши каторжники покончили с угощением и встали, чтобы занять свои места в лодке. Мы подошли к ним.

Добраться до лодки можно было только прыгая с камня на камень. Надсмотрщик сделал знак несчастным войти по колено в воду и помочь нам.

Тут я заметил одну странность — вместо того чтобы подать нам руку для опоры, как это сделали бы обыкновенные матросы, они подставляли нам свой локоть.

Что это было — заранее отданное приказание или покорное убеждение, что их рука недостойна касаться руки честного человека?

Что же касается Габриеля Ламбера, то он был со своим напарником уже в лодке, на своем обычном месте, и держал в руке весло.

II АНРИ ДЕ ФАВЕРН

Мы отчалили; вокруг нас кружилось невероятное множество чаек, больших и маленьких, но мое внимание сосредоточилось лишь на одном предмете. Чем дольше я смотрел на этого человека, тем более крепла моя уверенность в том, что в недавнем прошлом наши пути каким-то образом пересеклись.

Где? Каким образом? Вот этого-то я не мог припомнить.

Два или три часа я настойчиво копался в своей памяти, но все было безрезультатно.

Каторжник же, казалось, настолько был озабочен тем, чтобы избежать моего взгляда, что меня стало утомлять то, как на него действует мое внимание, и поэтому я попытался думать о чем-нибудь другом.

Но известно, если внимание неотступно приковано к одному какому-то человеку, то переключить свой интерес на что-то иное бывает просто невозможно.

Каждый раз, когда я отводил глаза в другую сторону, а затем быстро поворачивался к этому каторжнику, я ловил его взгляд, обращенный на меня, и это еще больше укрепляло мою уверенность в том, что я не ошибся.

В течение дня мы два или три раза сходили на берег. В тот период я собирал сведения о последних событиях в жизни Мюрата, а часть их происходила в этих местах. И я то просил Жадена сделать для меня какой-нибудь рисунок, то сам прогуливался, чтобы просто осмотреть местность.

Подходя к надсмотрщику с намерением расспросить его, я каждый раз неизменно встречал взгляд Габриеля Ламбера, столь покорный и умоляющий, что мне приходилось откладывать расспросы.

Мы вернулись домой в пять часов пополудни.

Поскольку остаток дня должен был быть занят ужином и работой, я отпустил надсмотрщика с его командой, назначив ему свидание на следующий день в восемь утра.

Вопреки собственному желанию, я не смог думать ни о чем другом, кроме как об этом Человеке.

Всем нам случалось искать в памяти чье-то имя и не находить его, хотя когда-то мы это имя прекрасно знали. Оно ускользает из памяти; каждый миг ты готов его произнести, оно звучит в ушах, мелькает в уме, как мимолетный проблеск света, должно вот-вот сорваться с языка, а потом вдруг снова пропадает, еще глубже погружаясь в темноту, чтобы исчезнуть навсегда. Тогда задаешь себе вопрос, не во сне ли ты слышал это имя, и кажется, что, упорствуя в поисках его, рассудок сам начинает блуждать во мраке и доходит до грани безумия.

Так было со мной почти весь вечер и часть ночи.

Но еще более странным было то, что от меня ускользало не имя, то есть нечто неосязаемое, бесплотный звук, а человек, и он находился пять или шесть часов перед моими глазами, его можно было рассмотреть, до него можно было дотронуться рукой.

Тут у меня, по крайней мере, не было сомнений: это не было ни созданным мной сновидением, ни явившимся вдруг привидением.

Я был уверен в реальности увиденного и с нетерпением ждал утра.

С семи часов я был уже у окна, чтобы увидеть, как подойдет лодка.

Я заметил ее, когда она, похожая на черную точку, выходила из порта; затем по мере приближения ее очертания становились все более отчетливыми.

Сначала она напоминала большую рыбу, плывущую по поверхности моря; вскоре стали видны весла и казалось, что это шло по воде чудовище на двенадцати лапах.

Затем стали различимы отдельные люди, потом — черты их лиц.

Но напрасно я пытался разглядеть Габриеля Ламбера: его на борту не было, двое новых каторжников заменили его и его напарника.

Я бросился на берег.

Каторжники подумали, что я спешу сесть в лодку, поэтому они попрыгали в воду, чтобы образовать цепочку, но я знаком подозвал только надсмотрщика.

Когда он подошел, я спросил у него, почему нет Габриеля Ламбера.

Он ответил, что у Габриеля ночью начался сильный жар и он попросил освободить его от работы, что и было сделано на основании медицинского свидетельства.

Во время моего разговора с надсмотрщиком я мог видеть через его плечо лодку и ее экипаж и заметил, как один из каторжников вынул из своего кармана письмо и показал его мне.

Это был тот, кого называли Отмычка.

Я понял, что Габриель нашел способ написать мне, а Отмычка взялся передать его послание.

Жестом я ответил ему, что понял, а надзирателю выразил свою благодарность.

— Вам хотелось бы с ним поговорить? — спросил он меня. — В таком случае, больного или здорового, я заставлю его прибыть завтра.

— Нет, — ответил я ему, — меня поразило его лицо, и, не увидев этого человека сегодня среди остальных, я спросил о нем. Мне кажется, он выше тех, среди кого находится.

— Да, да, — сказал надсмотрщик, — это один из наших господ, и, как бы он ни скрывал это, такое видно сразу.

Я собирался спросить у моего славного стража, что он подразумевал под словами "один из наших господ", когда увидел, что Отмычка, тащивший за собой прикованного цепью напарника, поднял камень и спрятал под ним письмо, которое он показывал мне.

Тогда, как нетрудно понять, получить это письмо стало моим единственным желанием.

Кивком я отпустил надзирателя, показывая тем самым, что мне больше нечего ему сказать, и сел возле камня.

Он тотчас же вернулся на свое место в носовой части лодки.

Тем временем я поднял камень и схватил письмо, как ни странно, не без некоторого волнения.

Вернувшись к себе, я развернул его. Письмо было написано на грубой бумаге из школьной тетради, но сложено аккуратно и даже с некоторым изяществом.

Почерк был мелкий и такой отчетливый, что оказал бы честь профессиональному писцу.

Адресовано оно было так:

"Господину Александру Дюма".

Значит, этот человек тоже меня узнал.

Я быстро развернул письмо и прочитал следующее:

"Сударь,

я видел вчера Ваши усилия меня узнать, а Вы должны были заметить, как я старался не быть узнанным.

Вы понимаете, что среди всех унижений, которым мы подвергаемся, самое большое — это, опустившись столь низко, очутиться лицом к лицу с человеком, которого ты встречал в свете.

Я прекинулся больным, чтобы избежать сегодня этого унижения.

Поэтому, сударь, если у Вас осталась какая-то жалость к несчастному, который знает, что не имеет на нее права, не требуйте моего возвращения к Вам на службу, я осмелюсь даже просить Вас о большем: не расспрашивайте сейчас обо мне. В обмен на эту милость, о которой я Вас молю на коленях, даю Вам честное слово сообщить имя, под которым вы меня встречали, прежде чем Вы покините Тулон. Это имя даст Вам возможность узнать обо мне все, что Вы желаете знать.

Соблаговолите удовлетворить просьбу того, кто не осмеливается рассказать о себе.

Ваш покорный слуга

Габриель Ламбер".

Как адрес, так и письмо были написаны прекраснейшим почерком с наклоном вправо, что указывало на определенную привычку к перу, хотя три орфографические ошибки выдавали отсутствие всякого образования.

Подпись была украшена одним из тех сложных росчерков, какие теперь можно увидеть только у некоторых деревенских нотариусов.

Это была смесь врожденной вульгарности и приобретенной элегантности.

Письмо пока ни о чем не говорило, но обещало, что в будущем я узнаю все, о чем мне хотелось знать. Я почувствовал жалость к этому существу, более возвышенному или, если угодно, более униженному, чем остальные.

Не было ли остатков высокого положения в самом его унижении?

Я решил ответить согласием на его просьбу.

И я сказал надсмотрщику, что совсем не желаю, чтобы мне возвращали Габриеля Ламбера, напротив, прошу избавить меня от присутствия человека, чье лицо мне не нравится.

Больше об этом я не заговаривал и никто другой не обмолвился о нем ни словом.

Я пробыл в Тулоне еще две недели, и все это время лодка и ее экипаж оставались в моем распоряжении.

О своем отъезде я объявил заранее.

Мне хотелось, чтобы новость дошла до Габриеля Ламбера.

Хотелось также посмотреть, вспомнит ли он о данном мне честном слове.

Последний день прошел; ничто не говорило о том, что этот человек расположен сдержать слово. Признаюсь, я уже упрекал себя за доверчивость, однако, прощаясь с гребцами, увидел, как Отмычка бросил взгляд на тот камень, под которым раньше я нашел письмо.

Этот взгляд был таким многозначительным, что я тут же все понял и ответил на него утвердительным знаком.

Затем, когда эти несчастные, огорченные моим отъездом, так как две недели на службе у меня были для них праздником, удалились от дома на веслах, я поднял камень и под ним нашел визитную карточку.

Карточка была написана от руки, но так искусно, что можно было поклясться, будто она была выгравирована.

Я прочитал на ней:

"Виконт Анри де Фаверн".

III ФОЙЕ ОПЕРЫ

Габриель Ламбер был прав: одно это имя помогло мне вспомнить если не все, то, по крайней мере, часть того, что я хотел знать.

— Ну, конечно же, Анри де Фаверн! — воскликнул я. — Анри де Фаверн, это он! Почему же, черт возьми, я его не узнал?!

По правде говоря, я видел человека, носящего это имя, только два раза, но при обстоятельствах, глубоко запечатлевшихся в моей памяти.

Это произошло на третьем представлении "Роберта-Дьявола". В антракте я прогуливался в фойе Оперы с бароном Оливье д’Орнуа, одним из моих друзей.

В этот вечер мы встретились после его трехлетнего отсутствия.

Выгодные коммерческие дела заставили моего друга уехать на Гваделупу, где его семья имела значительные владения, и только месяц назад он возвратился из колоний.

Я был рад вновь его увидеть, так как раньше мы были очень близки.

Прогуливаясь по фойе, мы дважды повстречались с человеком, который каждый раз смотрел на Оливье с поразившим меня возбуждением.

Когда мы встретились с ним в третий раз, Оливье мне сказал:

— Вы не будете возражать, если мы погуляем в коридоре, а не здесь?

— Конечно, нет, — ответил я ему, — но почему?

— Я сейчас вам скажу, — начал он.

Мы сделали несколько шагов и оказались в коридоре.

— Потому что, — продолжал Оливье, — мы два раза столкнулись с одним человеком.

— Он смотрел на вас как-то странно, я это заметил. Кто же он?

— Я не могу сказать точно, но уверен, что он ищет повода свести со мной счеты, а я не намерен способствовать ему в этом.

— А с каких это пор, мой дорогой Оливье, вы боитесь стычек? Раньше, как мне помнится, у вас была роковая известность человека, который искал их, а не избегал.

— Да, несомненно, я дерусь, когда это нужно, но, вы знаете, нельзя же драться со всеми на свете.

— Понимаю, этот человек — мошенник.

— Я не уверен, но боюсь, что это так.

— В таком случае вы совершенно правы, жизнь — это богатство, которым стоит рисковать лишь ради чего-то равноценного. Тот, кто поступает иначе, остается в дураках.

В эту минуту открылась дверь ложи и хорошенькая молодая женщина сделала рукой кокетливый знак Оливье, пригласив его поговорить с ней.

— Извините, дорогой мой, я должен вас оставить.

— Надолго?

— Нет, погуляйте в коридоре, через десять минут я вернусь к вам.

— Чудесно.

Некоторое время я прохаживался один и оказался в противоположной стороне от того места, где меня оставил Оливье, но вдруг услышал громкий шум и увидел, как другие прогуливающиеся по фойе люди устремились туда, где этот шум возник. Я последовал за ними и увидел Оливье, отделившегося от этой группы и бросившегося ко мне со словами:

— Пошли, дорогой мой, уйдем отсюда.

— Что случилось? — спросил я. — Почему вы так побледнели?

— Случилось то, что я предвидел. Этот человек оскорбил меня, и я должен с ним драться. Пойдемте же поскорее ко мне или к вам, и я вам все расскажу.

Мы стали быстро спускаться по одной из лестниц, а незнакомец шел по другой, прижимая к лицу носовой платок, испачканный кровью.

Оливье столкнулся с ним у двери.

— Не забудьте, сударь, — произнес незнакомец так громко, чтобы его слышали все, — я жду вас завтра в шесть часов в Булонском лесу, в аллее Ла-Мюэт.

— О да, сударь, — откликнулся Оливье, пожав плечами, — как условились.

И он пропустил вперед своего противника; тот вышел, кутаясь в плащ и явно пытаясь произвести впечатление на окружающих.

— О Боже мой, дорогой друг, — сказал я Оливье, — кто этот господин? И вы с таким будете драться?

— Это необходимо, черт возьми! Пусть!

— А почему это нужно?

— Потому что он поднял на меня руку, а я его ударил по лицу тростью.

— Даже так?

— Честное слово! Сцена получилась самая мерзкая, достойная грузчиков, и мне стыдно, но что вы хотите, так уж случилось.

— Но кто этот мужлан, считающий, что, для того чтобы заставить драться людей вроде нас с вами, им следует дать пощечину?

— Кто это? Это господин, называющий себя виконтом Анри де Фаверном.

— Анри де Фаверн? Не знаю такого.

— Я тоже не знаю.

— И что же? Как же вы будете драться с человеком, которого вы не знаете?

— Именно потому, что я его не знаю, я должен с ним драться; вам это кажется странным, не так ли?

— Признаюсь, это так.

— Я сейчас вам все расскажу. Стоит прекрасная погода, и, вместо того чтобы сидеть в четырех стенах, давайте-ка пройдемся до площади Мадлен.

— Куда хотите.

— Вот вся история. Этот господин Анри де Фаверн имеет прекрасных лошадей и играет напропалую, хотя никто не знает, есть ли у него какое-нибудь состояние. Более того, он оплачивает все, что покупает, и все, что проигрывает, тут ничего не скажешь. Но, кажется, сейчас он собрался жениться; у него потребовали объяснений по поводу состояния, которым он так разбрасывается. Он ответил, что принадлежит к семье богатых колонистов, имеющих значительные поместья на Гваделупе.

И вот, как раз когда я вернулся, ко мне обратились, не знаю ли я графа де Фаверна из Пуэнт-а-Питра.

А надо сказать, дорогой друг, что я знаю в Пуэнт-а-Питре всех, кто заслуживает этого, и что ни в одном уголке острова нет и в помине графа де Фаверна.

Вы понимаете, я рассказал все как есть, не придавая этому большого значения. А потом, в конце концов, это правда, и я повторил бы свой ответ в любом случае.

А между тем оказалось, что мой отказ признать этого господина стал препятствием в его женитьбе. Он громко кричал, что я клеветник и что он заставит меня раскаяться в клевете. Я не слишком волновался по этому поводу, но вот сегодня вечером, как вы видели, я его встретил и почувствовал, а такое чувствуешь, вы это знаете, что с этим человеком мне придется драться.

В остальном, дорогой друг, вы были свидетелем того, что я как мог пытался избежать этой дуэли, но что поделаешь, большего сделать было нельзя. Я покинул фойе, ушел в коридор, но, заметив, что он последовал за нами, вошел в ложу графини М. Графиня, как вам известно, сама креолка, но и она никогда не слышала ни об этом господине, ни о ком другом под этим именем.

Я подумал, что, наконец, избавился от преследования… Но он меня поджидал у дверей ложи, об остальном вы знаете: мы деремся завтра, вы сами слышали.

— Да, в шесть часов утра, но кто так назначил?

— Это еще раз доказывает, что я имею дело с каким-то деревенщиной.

— Разве противники сами должны решать все это? Что же остается тогда секундантам? А потом, драться в шесть часов утра! Подумать только! Кто встает в шесть часов?

— Этот господин в молодости, видимо, ходил за плутом; что же касается меня, то завтра утром у меня будет отвратительное настроение и я буду плохо драться.

— Как это вы будете плохо драться?

— Конечно, поединок, черт побери, это серьезное дело! Это в любви себе ни в чем не отказывают, а в том, что касается дуэли, нельзя позволить себе ни малейшей прихоти! Знаю одно: я всегда дрался в одиннадцать часов или в полдень и, как правило, чувствовал себя прекрасно. В шесть утра, посудите сами, в октябре! Умирать от холода и дрожать, не выспавшись…

— Ну, так что же? Возвращайтесь и ложитесь спать.

— Да, легко сказать, ложитесь. Накануне дуэли всегда есть какие-то дела: надо написать концовку завещания, письмо матери или любовнице — это до двух часов ночи. А потом спится плохо, так как, видите ли, сколько ни говоришь себе, что ты не робкого десятка, ночь перед дуэлью всегда скверная. И надо будет подняться в пять утра, чтобы быть в Булонском лесу в шесть, встать при свечах; вы знаете что-нибудь неприятнее этого? Так что пусть этот господин поостережется, я не собираюсь его щадить, ручаюсь вам. Кстати, я рассчитываю на вас в качестве секунданта.

— Еще бы!

— Принесите свои шпаги, я не хочу пользоваться моими, он может сказать, что они создают мне преимущество.

— Вы деретесь на шпагах?

— Да, я предпочитаю шпаги: они так же хорошо убивают, как и пистолет, но не калечат. Гадкая пуля пробивает вам руку, ее нужно отрезать — и вы однорукий. Принесите ваши шпаги.

— Хорошо, я буду у вас в пять часов.

— В пять часов! Как будто и для вас удовольствие вставать в пять часов!

— О! Для меня это почти не имеет значения: в это время я только ложусь.

— Как бы то ни было, когда все происходит между порядочными людьми и вы мой секундант, заставьте меня драться как вам угодно, но назначьте дуэль на одиннадцать часов или в полдень, и вы увидите, слово чести, тут и сравнивать нельзя, я одержу победу, уверен на сто процентов.

— Перестаньте, не сомневаюсь, вы и так будете великолепны.

— Я сделаю все возможное, но, честное слово, предпочел бы драться сегодня вечером под уличным фонарем, как караульный солдат, чем вставать завтра в такую рань. Вам, мой дорогой, не надо писать завещание, поэтому идите спать, идите и примите мои извинения за этого господина.

— Покидаю вас, дорогой Оливье, чтобы вы посвятили все свое время себе. У вас есть какие-нибудь другие указания для меня?

— Да, кстати, мне ведь нужны два секунданта, зайдите в клуб и предупредите Альфреда де Нерваля, что я рассчитываю на него. Это не будет ему очень в тягость: он играет как раз до этого времени, и этим все сказано. И потом нам будет нужен — честное слово, не знаю, как я это мог забыть? — доктор. Я не хочу, если нанесу этому господину удар шпагой, зализывать его рану — предпочитаю пустить ему кровь.

— Вы кому-нибудь отдаете предпочтение?

— В каком смысле?

— Я имею в виду доктора.

— Нет, я всех их одинаково опасаюсь.

— Возьмите Фабьена, это же ваш врач? И мой тоже, он с удовольствием окажет нам эту услугу.

— Пусть так. Лишь бы у него не было осложнений с королем, так как, знаете, его только что взяли ко двору как дежурного врача.

— Будьте спокойны, он об этом даже не подумает.

— Верю, это отличный малый, извинитесь перед ним за меня, ведь ему придется вставать так рано.

— Ба! Да он к этому привык.

— При родах, а не на дуэли. Надо же, я болтаю как сорока и держу вас на улице, на ногах, тогда как вы должны быть в постели. Идите спать, дорогой мой, идите спать.

— Ну что ж, до свидания, и будьте мужественны!

— Э! Слово чести, уверяю вас, я об этом и не думаю, — сказал Оливье, зевая во весь рот, — по правде говоря, вы даже не представляете, насколько мне противно драться с этим пройдохой.

И с этими словами Оливье ушел к себе, а я отправился в клуб и к Фабьену.

Подав Оливье руку при расставании, я почувствовал, как от нервного возбуждения дрожала его рука.

Я ничего не понимал: он едва ли не славился как дуэлянт, почему же эта дуэль так его беспокоит?

И все же моя уверенность в нем по поводу следующего дня не стала меньше.

IV ПРИГОТОВЛЕНИЯ

Я поспешил к доктору, а оттуда в клуб.

Альфред пообещал не ложиться, а Фабьен — встать с постели в нужное время: оба должны были быть у Оливье без четверти пять.

В половине пятого я прибыл к нему, чтобы сказать, что все сделано согласно его указаниям.

Я застал его сидящим за столом: он заканчивал несколько писем.

Он так и не ложился.

— Ну, дорогой Оливье, как вы себя чувствуете? — спросил я.

— О, очень плохо, я не в себе: вы видите перед собой самого усталого на земле человека. Как я и предполагал, у меня не было и минуты поспать. Видите, в камине горит огонь, а я никак не могу согреться. На улице холодно?

— Нет, но сыро и туманно.

— Вы увидите, нам еще так повезет, что пойдет проливной дождь. Драться под дождем, когда ноги в грязи, ужасно забавно! Если бы этот человек не был невежей, мы отложили бы дуэль на более позднее время или перенесли ее в укрытие; теперь же он может быть спокоен, потому что с ним все ясно — я его избавлю от желания искать со мной ссоры второй раз, обещаю вам это.

— Да что вы! Вы так об этом говорите, будто уверены, что убьете его.

— О! Знаете, никогда нельзя быть уверенным, что убил противника, только врачи могут поручиться за это. Не так ли, Фабьен? — добавил Оливье, улыбнувшись и протягивая руку входящему доктору. — Я нанесу ему отличный удар шпагой, вот и все.

— Такой, как вы нанесли накануне вашего отъезда на Гваделупу португальскому офицеру, которого я с трудом вытащил с того света, не так ли? — спросил Фабьен.

— А, тот? Тогда было другое дело. Тот выбрал месяц май и, вместо того чтобы нахально выкрикнуть час дуэли, вежливо попросил меня назначить время поединка. Мой дорогой, представляете себе, это была увеселительная прогулка. Мы дрались в Монморанси в прекрасный день, в одиннадцать утра. Вы помните, Фабьен? В кустарнике рядом с нами пела славка, а я обожаю птиц. Все время, пока мы дрались, я слушал, как поет эта славка. Она улетела только тогда, когда вы пошли к моему упавшему противнику. А как он красиво упал, послав мне рукой приветствие, правда, Фабьен? Португалец был очень воспитанный человек. Увидите, этот упадет, как бык, забрызгав меня грязью.

— Послушайте, дорогой Оливье, — сказал я ему, — вы что же, святой Георгий, чтобы знать все заранее?

— Нет, я стреляю довольно плохо, но у меня крепкая рука, и на поле боя я чертовски хладнокровен. Кстати, на этот раз я имею дело с трусом.

— С трусом… вызвавшим вас на дуэль?

— Это обстоятельствоничего не значит, наоборот, оно лишь подтверждает мое убеждение. Вы прекрасно видели, что, вместо того чтобы спокойно прислать своих секундантов, как это делается в хорошем обществе, он побеспокоился лично оскорбить меня. И еще, разве он не проходил дважды мимо, ничего не предпринимая, только не спуская с меня глаз. Потом, увидев, что я ухожу, принял это за мой испуг и только тогда проявил смелость. Этому человеку надо подраться на дуэли с кем-то из высшего света, чтобы реабилитировать себя. Он предлагает мне не дуэль, а сделку. В конце концов вы увидите все на поле боя… А, вот наконец и Нерваль, я уж думал, что он не придет.

— Я не виноват, дорогой, — входя, сказал вновь прибывший, — впрочем, я не опоздал. — Он достал из кармана часы и продолжал: — Пять часов. Вообразите, я выиграл у Вальжюзона что-то около тридцати тысяч франков, и мне нужно было дать ему возможность отыграться, пока его проигрыш не снизился до десяти тысяч. Итак, ты дерешься?

— О Боже мой, да!

— Александр пришел и сказал мне об этом в ту минуту, когда я проиграл две сотни луидоров и потому плохо слушал. Разве ты не взял бы двадцать девять, открывая козырную карту и имея первый ход?

— Конечно, взял бы.

— Так вот, я открыл пятерку треф; этот болван Ларри, который тасовал карты, сдал тройку себе и сделал глупость, как все, что он делает, поскольку туза и короля он сдал другому. Я уже проиграл десять тысяч франков, когда мне пришла хорошая идея отыграться в экарте с Вальжюзоном, — таким образом, я ничего не потерял, но и не выиграл. Вы не играете, Фабьен?

— Нет.

— И хорошо делаете, не знаю ничего глупее, чем игра. Это дурная привычка — я хотел бы избавиться от нее. Нет ли для этого какого-либо лекарства, доктор, но приятного лекарства, морального лекарства в соединении с хорошим гигиеническим режимом? К слову сказать, мой дорогой, где этот негодяй д’Арвиль отыскал своего ужасного повара? Не иначе как у какого-нибудь конституционного министра. Вчера он подал нам обед, который никто не мог есть. Ты, верно, пронюхал об этом и хорошо сделал, что не пришел. Ах, да, где ты дерешься?

— В Булонском лесу, аллея Ла-Мюэт.

— О, классические традиции! Знаешь, дорогой, там уже больше не дерутся с тех пор, как ты уехал на Гваделупу; теперь дерутся в Клиньянкуре или в Венсене. Там есть очаровательные места, открытые Нестором. Знаешь, это Христофор Колумб наших дней. Он дрался там с Галуа — великолепная дуэль! Ты знаешь, какие они оба храбрецы. Они обменялись тремя ударами шпаги и разошлись, довольные друг другом, как боги: "Numero Deus impare gaudet"[9]. Ну, ты видишь, какова моя латынь? И как подумаешь, что этот болван Ларри, который обставил меня сегодня со своей трефовой тройкой на двести луи, некогда получил в ущерб мне премию за школьный перевод…

— Ты отыграешься сегодня вечером. Мне кажется, господа, что пора отправляться, — заметил Оливье, — не следует заставлять себя ждать.

— Как мы туда поедем?

— У меня есть что-то вроде ландо, и шпаги уже там, — сказал я, — карета вполне приличного вида, никто никогда не догадается, кто в ней находится.

— Хорошо, пойдем.

Мы вышли, уселись в карете и приказали кучеру отвезти нас в Булонский лес, в аллею Ла-Мюэт.

— Кстати, — сказал Альфред, когда мы тронулись в путь, — у меня, возможно, тоже будет дуэль.

— И по какому поводу?

— Из-за тебя.

— Из-за меня?

— Да, помнишь, как недавно у госпожи Меранж ты сказал, что не знаешь на Гваделупе никакого господина по имени де Фаверн?

— Да, конечно.

— Я услышал тебя, когда играл партию в вист; это влетело мне в одно ухо и не успело еще вылететь из другого, как позавчера вдруг предлагают в клуб кого бы вы думали?.. Некоего господина Анри де Фаверна, называющего себя виконтом, хотя он неизвестно кто, я убежден в этом. Тогда я сказал, что нельзя принять этого человека в клуб, что Фаверны не существуют, что ты знаешь Гваделупу, как свой карман, и никогда не слышал об этих людях. Ему отказали. Это досадно, так как он хороший игрок, вот и вся история. Кажется, он узнал, что я был против него, и полон злобы против меня. На здоровье! Когда ему надоест злиться на меня, он скажет мне об этом, я его жду. Кстати, а ты с кем дерешься?

— С ним.

— С кем?

— С твоим господином Анри де Фаверном.

— Как! Он злится на меня, а дерется с тобой?

— Да, он, по-видимому, узнал, что все сведения о нем поступают от меня, и, естественно, обратился ко мне.

— О, минутку! Минутку! — вскричал Альфред. — Я ему скажу…

— Ты ничего не скажешь. Этот господин мужлан, а с такими не разговаривают; впрочем, твое дело не имеет отношения к моему. Он меня оскорбил, и мне с ним драться. После будет твоя очередь.

— О да, ты хорошо с этим справляешься, если берешься за дело. Что же касается этого типа, прошу тебя, не убивай его совсем; я тебе его оставляю только при этом условии. Хочешь сигару?

— Спасибо.

— Ты даже не знаешь, от чего отказываешься! Это настоящие сигары испанского короля: Вернон привез их из Гаваны.

— Вы не курите, доктор?

— Нет.

— Напрасно.

И Альфред зажег сигару, устроился поуютнее в углу кареты и целиком погрузился в приятное занятие, наслаждаясь ароматным дымом.

V АЛЛЕЯ ЛА-МЮЭТ

А в это время начал заниматься бледный, болезненный рассвет и из тумана стал вырисовываться Булонский лес.

Впереди нас двигалась коляска. Поскольку она свернула к воротам Майо, мы больше не сомневались, что она везла нашего противника, и приказали кучеру следовать за ней. Она направлялась к аллее Ла-Мюэт и остановилась, проехав ее на треть. Наша карета остановилась рядом с ней, и мы вышли.

Господа, приехавшие прежде нас, уже высадились.

Я взглянул на Оливье.

Он совсем преобразился, нервное волнение, владевшее им накануне, полностью исчезло, он был спокоен и холоден, улыбка высокомерного презрения кривила его рот, и только между его бровей можно было заметить легкую складку; ни одного слова не слетело с его губ.

Его противник представлял полную ему противоположность: он громко говорил, раскатисто смеялся, сильно жестикулировал, но при этом его гримасничающее лицо было бледным и искаженным; время от времени нервный спазм сжимал ему грудь и вызывал зевоту.

Мы подошли к двум его секундантам, которые предложили ему отойти в сторону.

Тогда, насвистывая, он отошел на несколько шагов и начал втыкать свою трость в землю с такой силой, что сломал ее.

Подготовиться к дуэли было просто. Господин де Фаверн назначил час дуэли, Оливье выбрал оружие, и всякое примирение было невозможно.

Вопрос заключался только в том, чтобы договориться, прекращать ли поединок после первой раны или он продлится так, как это будет угодно противникам.

По этому поводу высказался Оливье — это было его право, право оскорбленной стороны: ничто не должно было останавливать боя, кроме падения одного из противников.

Секунданты противника немного поспорили, но вынуждены были уступить; мы не знали ни одного ни другого — это были друзья г-на Анри де Фаверна. Мы считали их вполне подходящими для исполняемых обязанностей, если не принимать во внимание их резкости и унтер-офицерских манер.

Я предложил им осмотреть шпаги.

Пока они занимались этим, я вернулся к Оливье.

Он был занят тем, что разглядывал геральдическую ошибку, вкравшуюся в герб его противника, несомненно самодельный: виконт перепутал цвета.

Оливье увидел меня и отвел в сторону.

— Посмотрите, — сказал он мне, — вот два письма, одно для моей матери, а другое для…

Он не произнес имя, но показал его на письме, это было имя молодой особы, которую он любил и на которой собирался жениться.

— Все может случиться, — продолжил он. — Если мне не повезет, отошлете это письмо моей матери, что же касается другого, мой друг, отдайте его лично ей.

Я пообещал все исполнить.

Затем, видя, что, чем ближе момент схватки, тем спокойнее становилось его лицо, я сказал ему:

— Мой дорогой Оливье, я начинаю верить, что этот господин пожалеет о своем оскорблении и дорого заплатит за свою неосторожность.

— Да, — подхватил доктор, — особенно если ваше хладнокровие не напускное.

На губах Оливье появилась улыбка.

— Доктор, — ответил он, — при обычном состоянии здоровья каким бывает пульс человека, если его ничто не возбуждает?

— Ну, шестьдесят четыре или шестьдесят пять ударов в минуту, — ответил доктор.

— Пощупайте мой пульс, доктор, — сказал Оливье, протягивая Фабьену руку.

Фабьен вытащил часы, прижал палец к артерии на запястье и через минуту сказал:

— Шестьдесят шесть ударов — удивительное самообладание. Если ваш противник не святой Георгий, он будет мертв.

— Дорогой Оливье, — спросил Альфред, обернувшись к нему, — ты готов?

— Я? — спросил Оливье. — Я жду.

— Ну что ж, тогда, господа, — сказал Альфред, — ничто не мешает вам покончить с этим делом.

— Да, да, — закричал г-н де Фаверн, — да, быстрей, быстрей, черт побери!

Оливье посмотрел на него с едва заметной презрительной улыбкой, потом, видя, что тот сбросил сюртук и жилет, сделал то же.

И тут обозначилось еще одно различие между этими двумя людьми.

Оливье был одет с очаровательным изяществом, он полностью привел себя в порядок для поединка: на нем была сорочка тончайшего батиста, свежая и тщательно плиссированная, сам он был чисто выбрит, его волосы вились, словно только что из-под щипцов камердинера.

Шевелюра же г-на де Фаверна, напротив, говорила о его беспокойной ночи.

Очевидно, он даже не причесался со вчерашнего дня, его волосы были взлохмачены, во время этой неспокойной ночи борода его отросла, а жаконетовая сорочка явно была та же, в которой он спал.

— Решительно, этот человек мужлан, — прошептал мне Оливье.

Я вручил ему одну из шпаг, в то время как другую дали его противнику.

Оливье взял свою за клинок, едва взглянув на нее: можно было подумать, что это трость.

Господин де Фаверн, напротив, взял свою за эфес, два-три раза взмахнул клинком в воздухе, потом обмотал руку шейным платком, чтобы тверже держать шпагу.

Оливье снял перчатки, но счел ненужной предосторожность, принятую его противником. Только тогда я заметил белизну и женственность его руки.

— Итак, господа! — воскликнул г-н де Фаверн. — Итак?

— Итак, я жду, — ответил Оливье.

— Начинайте, господа! — скомандовал Альфред.

Противники, находившиеся в десяти шагах друг от друга, сошлись. Я заметил: чем ближе к противнику подходил Оливье, тем мягче и улыбчивее становилось его лицо.

Лицо его противника, напротив, приобретало черты свирепости, чего я от него не ожидал, глаза его налились кровью, а цвет лица стал пепельным.

Я начал разделять мнение Оливье: этот человек был трусом.

В то мгновение, когда шпаги скрестились, его губы приоткрылись и стали видны судорожно сжатые зубы.

Оба приготовились к бою и встали в позицию друг против друга, но если поза Оливье была простой, легкой, элегантной, то поза его противника, хотя и соответствовала всем правилам искусства фехтования, казалась напряженной и угловатой.

Было видно, что этот человек научился владеть оружием только в определенном возрасте, тогда как другой, будучи истинным дворянином, играл рапирами с раннего детства.

Господин де Фаверн атаковал: его первые удары были быстрыми, частыми и точными, но после этих первых ударов он вдруг остановился, удивленный сопротивлением своего противника. Действительно, Оливье парировал его выпады так же легко, как он это делал на состязаниях в фехтовальном зале.

Господин де Фаверн побледнел еще больше, если это было возможно, а Оливье стал еще улыбчивее.

Тогда г-н де Фаверн сменил положение, присел немного, расставил ноги, как это делают итальянские мастера и повторил те же выпады, но сопровождая их выкриками, практикуемыми для устрашения противника полковыми учителями фехтования.

Однако это изменение в атаке не оказало никакого влияния на Оливье: не сдвинувшись ни на шаг, не уступив ни пяди, не ускоряя своих движений, он продолжал бой. Его шпага скрещивалась со шпагой противника или отражала ее удары так, будто он мог предвидеть заранее все выпады г-на де Фаверна.

Как он и говорил, у него действительно было невероятное хладнокровие.

На лице г-на де Фаверна от бессилия и усталости выступил пот; мускулы на шее и руках натянулись, как веревки. Рука его явно устала, и было видно, что если бы шпага не удерживалась на запястье шейным платком, то при первой же более активной атаке противника она выпала бы из его руки.

Оливье, в противовес ему, продолжал играть своей шпагой.

Мы молча следили за поединком, исход которого нетрудно было предугадать заранее. Как и сказал Оливье, г-н де Фаверн был обречен.

Наконец через какое-то время на губах Оливье появилась его характерная улыбка, он, в свою очередь, сделал один-два ложных выпада, затем в его глазах сверкнула молния, он сделал выпад вперед и простым ударом, но таким точным и быстрым, что мы даже не смогли его уловить, пронзил тело противника насквозь.

Затем, даже не приняв никаких мер предосторожности, обычных в этом случае (то есть не отступив назад, не приготовившись к неожиданному удару), он опустил свою окровавленную шпагу в ожидании дальнейшего.

Господин де Фаверн вскрикнул, зажал рану левой рукой, помахал правой, чтобы освободиться от шпаги: привязанная к запястью, она, как булава, тянула его вниз. Затем из бледно-мертвенного его лицо стало землистым, он покачнулся и упал, потеряв сознание.

Оливье, не сводя с него глаз, повернулся к Фабьену.

— Теперь, доктор, — сказал он своим обычным голосом, в котором нельзя было уловить ни малейшего волнения, — теперь, полагаю, остальное касается только вас.

Фабьен уже был возле раненого.

Шпага не только пронзила его тело, но и продырявила развевавшуюся сзади сорочку, настолько глубоким было ранение; клинок шпаги оказался залит кровью более чем на восемнадцать дюймов.

— Держите, дорогой мой, свою шпагу, поразительно, как она подошла к моей руке, — сказал Оливье, обращаясь ко мне. — У кого вы ее купили?

— У Девима.

— Будьте добры заказать мне пару таких же.

— Оставьте себе эти, вы ими так хорошо владеете, что грех у вас их забирать.

— Спасибо, мне доставит удовольствие иметь их.

Затем, повернувшись в сторону раненого, он сказал:

— Кажется, я его убил; это было бы неприятно. Не знаю почему, но думаю, что этот несчастный не должен умереть от руки честного человека.

Потом, поскольку больше нам здесь нечего было делать, а г-н де Фаверн попал в руки Фабьена, то есть одного из самых искусных докторов Парижа, мы сели в нашу карету, в то время как раненого отнесли в его экипаж.

Два часа спустя я получил великолепную турецкую трубку, которую Оливье прислал мне в обмен на мои шпаги.

Вечером я лично пошел узнать о самочувствии г-на де Фаверна, на следующий день послал своего слугу, на третий день отправил визитную карточку. В этот день я и узнал, что благодаря заботам Фабьена он был вне опасности, и перестал заниматься им.

Два месяца спустя я в свою очередь получил от него визитную карточку.

Затем я уехал путешествовать и увидел его только на каторге.

Оливье не ошибся насчет будущего этого человека.

VI РУКОПИСЬ

Нетрудно догадаться, насколько мне было интересно узнать о событиях, приведших на галеры этого человека, которого я встречал в свете.

Тогда, естественно, я подумал о Фабьене: он лечил его страшную рану, нанесенную шпагой Оливье, и должен был знать об этом человеке интересные подробности.

Поэтому по возвращении в Париж мой первый визит был к нему, и я не ошибся. Фабьен, имевший привычку записывать день за днем все, что он делал, подошел к секретеру, среди множества тетрадей нашел одну и вручил ее мне.

— Держите, дорогой мой, — сказал он, — вы найдете в ней все, что желаете знать, я доверяю ее вам, но не потеряйте, пожалуйста, эта тетрадь является частью будущего большого труда о нравственных болезнях, какие мне довелось лечить.

— О черт возьми! Дорогой мой, это же сокровище для меня, — сказал я.

— Так вот, милый друг, — продолжал он, — будьте спокойны. Если я умру от какой-нибудь аневризмы, время от времени шепчущей моему сердцу, что я должен быть готов превратиться в прах, из которого и вышел, эти тетради предназначены вам, и мой душеприказчик передаст их.

— Благодарю вас за намерение, но надеюсь никогда не получить обещанного вами подарка: вы едва на три или четыре года старше меня.

— Прежде всего, вы мне льстите, я, если не ошибаюсь, старше вас на двенадцать или тринадцать лет, но разве возраст в этих обстоятельствах играет роль? Я знаю семидесятилетнего старика, который моложе меня.

— Полноте, доктор, вы — и вдруг такие мысли!

— Именно потому, что я доктор, они у меня и возникают. Подождите, хотите увидеть мою болезнь?.. Вот она.

Он подвел меня к великолепно сделанному рисунку, изображающему анатомию сердца.

— Я заказал этот рисунок по своим данным и для личного пользования, — продолжал он, — чтобы реально судить, если так можно сказать, о моем положении. Вы видите, это аневризма. Однажды эта ткань порвется. Когда? Я не знаю, может быть, завтра, может быть, через двадцать лет, но что она порвется, это точно, и тогда за три секунды все будет кончено. И в одно прекрасное утро, за завтраком, вы услышите: "Послушайте-ка, этот бедный Фабьен, знаете?.." — "Да. И что же?" — "Он внезапно умер". — "Ба, и как?" — "О Боже мой, щупая пульс у больного. Видели, как он покраснел, затем побледнел, потом упал, даже не вскрикнув, его подняли — он был мертв". — "Надо же! Как странно!" Два дня поговорят в свете, неделю — в Медицинской школе, две недели — в Институте, и на этом все, прощай, Фабьен!

— Вы сошли с ума, дорогой мой!

— Именно так, как имею честь вам рассказать. Но, прошу прощения, я должен уйти, меня ждет больница, вот ваша тетрадь, возьмите из нее все, что вам нужно, и делайте с этим что хотите. Прощайте.

Я пожал Фабьену руку в знак благодарности и распрощался с ним, одновременно радостный и удрученный: удрученный от только что выслушанного предсказания доктора и довольный тем, что в его тетради были сведения, которые мне предстояло почерпнуть оттуда.

Вернувшись к себе, я приказал никого не принимать, надел халат, устроился в большом кресле, вытянул ноги на каминной подставке и открыл драгоценные записки.

Я переписал буквально все, ничего не изменив в рукописи Фабьена.

VII Октябрь, 18…

Сегодня в час ночи я был предупрежден, что между г-ном Анри де Фаверном и г-ном Оливье д’Орнуа состоится дуэль, и последний попросил меня сопровождать их на место встречи.

Я пришел к нему ровно в пять.

В шесть часов мы были в аллее Ла-Мюэт, где должна была произойти встреча.

В шесть с четвертью г-н Анри де Фаверн упал, раненный ударом шпаги.

Я тотчас же бросился к нему, тогда как Оливье со своими секундантами сел в карету и отправился в Париж; раненый был без памяти.

Было очевидно, что рана если и не смертельная, то, во всяком случае, очень серьезная: железное треугольное острие вошло в правый бок и вышло на несколько дюймов с левой стороны.

Я немедленно сделал ему кровопускание.

Кучеру я посоветовал ехать по авеню Нёйи и Елисейским полям: этот путь был самым коротким, а главное — карета могла все время двигаться по грунтовой дороге, что меньше утомляло раненого.

У Триумфальной арки г-н де Фаверн подал некоторые признаки жизни, его рука задвигалась и, казалось, искала источник глубокой боли, потом она остановилась на груди.

С его губ с мукой сорвались два-три приглушенных вздоха, отчего из его двойной раны хлынула кровь. Наконец он приоткрыл глаза, посмотрел на своих секундантов, затем, остановив взгляд на мне, узнал меня и, сделав усилие, прошептал:

— А, это вы, доктор? Я вас умоляю, не покидайте меня, я очень плохо себя чувствую.

Затем, поскольку его последние силы ушли на то, чтобы произнести эту просьбу, он закрыл глаза, и легкая кровавая пена показалась у него на губах.

Вероятно, было затронуто легкое.

— Успокойтесь, — сказал я ему, — вы ранены тяжело, это правда, но рана не смертельна.

Он не ответил мне, не открыл глаза, но я почувствовал, что он слегка пожал мою руку, которой я щупал его пульс.

Пока карета ехала по грунтовой дороге, все было хорошо, но у площади Революции кучер вынужден был поехать по мостовой, и тогда резкие толчки кареты стали доставлять ему такие страдания, что я вынужден был спросить у его секундантов, не живет ли кто-нибудь из них поблизости, чтобы избавить больного от мучений дальнейшего пути до улицы Тэбу.

Но де Фаверн, несмотря на кажущееся бесчувствие, услышал мой вопрос и воскликнул:

— Нет, нет, домой!

Убежденный, что моральное раздражение может только усугубить физический недуг, я отказался от своего первого решения и велел кучеру следовать тем же путем.

Через десять минут, наполненных тревоги, когда я видел, как при каждом толчке болезненно дергается лицо раненого, мы прибыли на улицу Тэбу, № 11.

Господин де Фаверн жил на втором этаже.

Один из секундантов пошел предупредить слуг, чтобы они помогли нам перенести их хозяина: спустились два лакея в блестящих ливреях, обшитых галунами.

Я привык судить о людях не только по ним самим, но также по тем, кто их окружает, и не мог не заметить, что ни тот ни другой не проявили ни малейшего сочувствия к раненому.

Они явно были в услужении у г-на де Фаверна недавно, и эта служба не внушала им никакой симпатии к хозяину.

Мы пересекли целую анфиладу комнат, роскошно, как мне показалось, меблированных, хотя я не смог как следует рассмотреть их, и пришли в спальню; кровать была еще разобрана, как ее оставил хозяин.

У стены, со стороны изголовья, на расстоянии вытянутой руки лежали два пистолета и турецкий кинжал.

Раненого уложили в постель двое слуг и я, так как секунданты посчитали свое присутствие ненужным и уже уехали.

Увидев, что рана больше не кровоточит, я наложил на нее повязку.

Когда я закончил эту операцию, раненый сделал знак слугам удалиться, и мы остались вдвоем.

Несмотря на то что г-н де Фаверн меня мало интересовал и я даже непроизвольно чувствовал к нему некоторое отвращение, меня огорчало, что мне придется оставить этого человека в одиночестве.

Я огляделся вокруг себя, внимательно посмотрел на двери, ожидая, что кто-нибудь войдет, но ошибся.

Однако я не мог больше оставаться около него: меня ждали мои каждодневные дела. Часы показывали уже половину восьмого, а в восемь мне следовало быть в Шарите.

— У вас никого нет, кто бы мог ухаживать за вами? — спросил я.

— Никого, — ответил он глухим голосом.

— Нет ни отца, ни матери, ни родных?

— Никого.

— А любовницы?

Он, вздыхая, покачал головой, и мне показалось, что он прошептал имя "Луиза", но это было так невнятно, что я засомневался.

— Но не могу же я оставить вас так, — сказал я ему.

— Пришлите мне сиделку, — пробормотал раненый, — и скажите, что я хорошо заплачу.

Я поднялся, чтобы попрощаться.

— Вы уже уходите? — спросил он.

— Мне надо уйти, у меня больные; будь это богатые люди, возможно, я был бы вправе заставить их подождать, но это бедняки, а к ним необходимо приходить вовремя.

— Вы вернетесь днем, да? '

— Да, если вы этого хотите.

— Конечно, доктор, и как можно скорее, пожалуйста.

— Буду как можно скорее.

— Вы мне обещаете?

— Обещаю.

— Идите же!

Я прошел два шага к двери, однако раненый сделал движение, словно стремясь удержать меня и собираясь заговорить.

— Чего вы желаете? — спросил я.

Он, не отвечая, уронил голову на подушку.

Я подошел к нему.

— Говорите, — продолжал я, — и, если в моих возможностях оказать вам услугу, я сделаю это.

Казалось, он решился:

— Вы мне сказали, что рана не смертельна?

— Да, я вам это сказал.

— Можете в этом поручиться?

— Думаю, что да, но, тем не менее, если вы хотите сделать какие-нибудь распоряжения…

— Это значит, что я могу умереть в любую минуту?

И он побледнел еще больше, холодный пот выступил у него на лбу.

— Я вам сказал, что рана не смертельна, но в то же время я сказал, что она серьезна.

— Сударь, я могу доверять вашим словам, не так ли?

— Не нужно ничего спрашивать у тех, в ком вы сомневаетесь…

— Нет, нет, я в вас не сомневаюсь. Возьмите, — добавил он, подавая мне ключ, который он снял с цепочки, висевшей у него на шее, — откройте этим ключом ящик секретера.

Я выполнил его просьбу. Он приподнялся на локте: все, что оставалось у него от жизни, казалось, сосредоточилось в его глазах.

— Вы видите портфель? — спросил он.

— Вот он.

— В нем семейные документы, касающиеся только меня; доктор, дайте мне клятву, что, если я умру, вы бросите этот портфель в огонь.

— Я обещаю вам это.

— Не читая?..

— Он закрыт на ключ.

— О! Запор портфеля легко открыть…

Я бросил портфель.

Хотя фраза была оскорбительной, она у меня вызвала больше отвращения, чем негодования.

Больной понял, что он оскорбил меня.

— Извините, — сказал он мне, — тысячу извинений. Пребывание в колониях сделало меня недоверчивым. Там никогда не знаешь, с кем имеешь дело. Извините, возьмите портфель и обещайте мне сжечь его, если я умру.

— Я вторично обещаю вам это.

— Спасибо.

— Это все?

— Нет ли в том же ящике банковских билетов?

— Да, два по тысяче, три по пятьсот.

— Будьте так добры, дайте их мне, доктор.

Я взял пять банковских билетов и подал ему. Он скомкал их в руке и сунул под подушку.

— Спасибо, — сказал он, устав от сделанных усилий.

Затем он уронил голову на подушку:

— Ах, доктор, мне кажется, я умираю! Доктор, спасите меня, и эти пять банкнот будут ваши, в два раза больше, в три, если потребуется. Ах!..

Я подошел к нему: он снова потерял сознание.

Я позвонил лакею, пытаясь заставить раненого понюхать флакон с английской солью.

Через какое-то время я почувствовал биение его пульса: г-н де Фаверн приходил в себя.

— Ну что же, еще не сейчас, — прошептал он, затем приоткрыл глаза и, глядя на меня, сказал: — Спасибо, доктор, что вы не оставили меня.

— Однако, — начал я, — мне надо, наконец, уйти.

— Да, но возвращайтесь поскорее.

— Я вернусь в полдень.

— А до этого никакой опасности нет, как вы думаете?

— Думаю, что нет. Если бы шпага задела какой-нибудь главный орган, вы были бы уже мертвы.

— Вы пришлете мне сиделку?

— Тотчас же, но пока с вами может побыть ваш слуга.

— Конечно, — сказал лакей, — я могу остаться около господина.

— Нет, нет! — вскричал раненый. — Идите к своему товарищу, я хочу спать, а вы мне помешаете.

Лакей вышел.

— Неосторожно оставаться в одиночестве, — сказал я ему.

— Не более чем лежать беспомощным радом с этим плутом — он может меня убить и обворовать! Дыра уже проделана, — добавил он глухо, — достаточно ввести шпагу в рану и найти сердце, куда мой противник не попал.

Я содрогнулся от того, что такие мысли преследуют этого человека. Кто же он такой, если ему на ум приходят подобные опасения?

— Нет, — добавил он, — нет, напротив, заприте меня, возьмите ключ, отдайте его сиделке и посоветуйте ей не отходить от меня ни днем ни ночью. Это честная женщина, не так ли?

— Я отвечаю за нее.

— Ну хорошо! Идите, до свидания… до полудня.

— До полудня.

Я вышел и, следуя его указаниям, запер дверь на ключ.

— На два оборота, — крикнул он, — на два оборота!

Я повернул ключ еще раз.

— Спасибо, — сказал он ослабевшим голосом.

И я ушел.

— Ваш хозяин хочет спать, — сказал я лакеям, смеявшимся в прихожей. — И, опасаясь, что вы можете войти без вызова, он вручил мне этот ключ для сиделки, которая скоро придет.

Лакеи обменялись странными взглядами, но ничего не ответили.

VIII БОЛЬНОЙ

Я вышел.

Пять минут спустя я уже был у превосходной сиделки, дал ей соответствующие указания, и она тут же отправилась к г-ну Анри де Фаверну.

А я вернулся к нему в полдень, как и обещал.

Он еще спал.

Я подумал было, что смогу продолжить обход своих больных и зайти позднее.

Но, оказывается, он просил сиделку передать мне, если я приду, подождать, пока он не проснется. Я уселся в гостиной, рискуя потерять полчаса, хотя время всегда так ценно для врача.

Я воспользовался ожиданием, чтобы осмотреться и, если мне это удастся, попытаться составить определенное мнение об этом человеке.

На первый взгляд все предметы, окружавшие его, были не лишены элегантности, и, лишь рассмотрев квартиру повнимательнее, я заметил, что она носила печать безвкусной роскоши: ковры ярких цветов и самые красивые, какие только могли поставить магазины Салландруза, не гармонировали ни с цветом обоев, ни с обивкой мебели.

Повсюду преобладало золото: лепной орнамент дверей и потолка был позолочен, на гардинах висела золотая бахрома, обои исчезали под множеством золоченых рам с гравюрами по 20 франков за каждую или с дрянными копиями картин старых мастеров, должно быть проданных невежде — покупателю как оригиналы.

В четырех углах гостиной возвышались этажерки; на них среди довольно ценных китайских безделушек красовались изделия слоновой кости из Дьепа и современные фарфоровые фигурки, настолько грубо сработанные, что невозможно было и предположить, что они попали туда в качестве статуэток саксонского фарфора.

Стенные часы и канделябры были в том же стиле, а стол, заваленный великолепно переплетенными книгами, дополнял ансамбль; все вместе создавало впечатление не в пользу хозяина дома.

Все было новым и казалось купленным не более трех-четырех месяцев тому назад.

Из этого осмотра мне не удалось вынести ничего нового: он утвердил меня во мнении, что я нахожусь в доме нувориша с плохим вкусом, собравшего вокруг себя лишь признаки изящного образа жизни. Тут вошла сиделка и сказала, что раненый только что проснулся.

Я прошел из гостиной в спальню.

Там все мое внимание поглотил больной.

С первого взгляда я заметил, что его состояние не ухудшилось, а напротив, появились благоприятные симптомы.

Я успокоил его, так как он по-прежнему волновался, и лихорадка поддерживала его страхи. Тяжело было видеть мужчину таким напуганным. Непонятно, как этот слабый человек совершил столь смелый шаг, оскорбив Оливье, известного своим умением держать шпагу в руках, а оскорбив, пришел на место дуэли.

Это было загадкой; объяснением мог быть тончайший расчет, или, наоборот, необузданная ярость. Я подумал, что в конце концов для меня все прояснится, ведь от врачей почти невозможно бывает утаить даже упорно скрываемую тайну.

Его состояние меня уже меньше беспокоило, и я смог приглядеться к нему. Как и его дом, все в нем было противоречиво.

Все, что человеческое умение могло сделать, чтобы придать аристократичность его облику, было сделано, но появилось лишь подобие элегантности: его светлые волосы были пострижены по моде, редкие бакенбарды аккуратно подбриты.

Но рука, протянутая мне, чтобы я пощупал пульс, была вульгарной: даже ухаживая за руками в последнее время, он не смог исправить их природную грубость, ногти были плохой формы, обгрызены, некрасивы. Около кровати стояли сапоги, которые он сбросил утром: они свидетельствовали, что ноги г-на де Фаверна, так же как и его руки, принадлежат человеку самого плебейского происхождения.

Как я уже упоминал, у раненого была лихорадка, но она не придала выразительности его глазам, которые, я заметил, никогда не смотрели прямо на человека или на предмет, зато его речь была возбужденной и чрезвычайно быстрой.

— А, вот и вы, мой дорогой доктор, — сказал он мне. — Ну что, вы видите, я еще не умер, а вы великий пророк; я вне опасности, так ведь, доктор? Проклятый удар шпагой! Он был очень точным. Ведь этот забияка, этот клеветник, этот презренный Оливье всю свою жизнь занимается фехтованием.

Я прервал его:

— Извините, я врач и друг господина д’Орнуа и поехал на место дуэли с ним, а не с вами. Мы знакомы с вами только с сегодняшнего утра, а его я знаю уже десять лет. Вы прекрасно понимаете, что, если будете продолжать задевать его, я попрошу вас обратиться к кому-нибудь из моих коллег.

— Как, доктор, — воскликнул раненый, — вы меня оставите в таком состоянии? Это будет ужасно, не говоря уж о том, что вы найдете не много пациентов, которые заплатят вам столько, сколько я.

— Сударь!

— О да, знаю, вы все делаете вид, что бескорыстны, а потом, когда наступает, как принято говорить, четверть часа Рабле, вы выставляете счет.

— Возможно, сударь, в этом можно упрекнуть некоторых моих коллег, но я вам докажу, что алчность, в чем вы упрекаете врачей, не входит в число главных моих недостатков, и мои визиты к вам продлятся не дольше, чем это необходимо.

— Ну вот вы и сердитесь, доктор!

— Нет, я отвечаю на ваши слова.

— Не надо обращать внимание на то, что я говорю. Знаете, мы, дворяне, позволяем иногда себе вольности в речи, извините же меня.

Я поклонился, а он протянул мне руку.

— Я уже пощупал у вас пульс, — сказал я ему, — он довольно хороший, насколько это возможно.

— Ну вот, вы злитесь на меня за то, что я дурно говорил о господине Оливье; он ваш друг, я не прав, но просто я сердит на него, и вовсе не из-за удара шпагой, который он нанес мне.

— И который вы сами искали, — ответил я, — а он вам в этом не отказал, согласитесь.

— Да, я его оскорбил, потому что хотел драться с ним, а когда хотят драться с человеком, его надо оскорбить. Извините, доктор, сделайте одолжение, позвоните, пожалуйста.

Я потянул шнурок звонка; вошел один из лакеев.

— Приходили от господина де Макарти справиться о моем здоровье?

— Нет, господин барон, — ответил лакей.

— Это странно, — прошептал больной, явно раздосадованный отсутствием внимания к нему.

Наступило молчание; я потянулся за тростью.

— Так вы знаете, что мне сделал ваш друг Оливье?

— Нет. Я слышал о нескольких словах, сказанных по вашему поводу в клубе, не это ли?

— Он мне сделал… скорее, он хотел помешать моему великолепному браку с восемнадцатилетней девушкой, прекрасной, как богиня, и к тому же с рентой в пятьдесят тысяч ливров, вот и все.

— Но каким образом он мог помешать этому браку?

— Своей клеветой, доктор, сказав, что он не знает никого под моим именем в Гваделупе, тогда как мой отец, граф де Фаверн, владеет там участком земли в два льё, у него великолепное поместье с тремя сотнями негров. Но я написал господину де Мальпа, губернатору, и через два месяца эти документы будут здесь. Вот тогда увидим, кто лгал.

— Возможно, Оливье ошибся, сударь, но не солгал наверняка.

— А пока, видите ли, по этой причине тот, кто должен был стать моим тестем, даже не прислал кого-нибудь, чтобы справиться о состоянии моего здоровья.

— Возможно, он не знает, что вы дрались на дуэли?

— Он знает, я сказал ему об этом вчера.

— Вы ему это сказали?

— Конечно. Когда он мне сообщил о сплетнях, распространяемых господином Оливье, я ему сказал: "Ах, так! Ну что ж, сегодня же вечером я найду способ поссориться с этим франтом Оливье, и тогда увидят, боюсь ли я".

Я начал понимать эту мимолетную смелость моего больного. То было помещение денег под сто процентов: дуэль могла ему принести хорошенькую жену и ренту в пятьдесят тысяч ливров, и он дрался.

Я встал.

— Когда я увижу вас, доктор?

— Завтра я зайду снять повязку.

— Надеюсь, если при вас будут говорить о дуэли, вы скажете, что я вел себя достойно.

— Я скажу то, что видел, сударь.

— Этот презренный Оливье, — прошептал раненый, — я отдал бы сто тысяч франков, чтобы сразу убить его.

— Если вы так богаты, чтобы заплатить сто тысяч франков за смерть человека, — сказал я, — вам следует меньше сожалеть о несостоявшемся браке, который добавил бы лишь пятьдесят тысяч ливров ренты к вашему состоянию.

— Да, но этот брак меня поставил бы… этот брак мне позволил бы прекратить рискованные спекуляции; молодой человек, притом родившийся с аристократическими вкусами, никогда не бывает достаточно богат. А потом, я играю на бирже; правда, мне везет, в прошлом месяце я выиграл более тридцати тысяч франков.

— С чем вас и поздравляю, сударь. До завтра.

— Подождите-ка… мне кажется, позвонили!

— Да.

— Сюда идут.

— Да.

Вошел слуга.

Впервые я увидел, как глаза барона неподвижно остановились на человеке.

— Ну и?.. — спросил он, не дав времени произнести ни слова слуге.

— Господин барон, — сказал слуга, — господин граф де Макарти справляется о вашем здоровье.

— Лично?

— Нет, он прислал своего камердинера.

— А, — произнес больной, — и что вы ответили?

— Что господин барон был тяжело ранен, но доктор отвечает за его жизнь.

— Это правда, доктор, что вы отвечаете за меня?

— Ну да, тысяча раз да, — ответил я, — если только вы не совершите еще какой-нибудь неосторожности.

— О, на этот счет будьте спокойны. Скажите мне, доктор, если господин граф де Макарти прислал осведомиться о моем здоровье, это доказывает, что он не верит злословию господина Оливье, не правда ли?

— Несомненно.

— Хорошо, тогда лечите меня поскорее, и вы будете на моей свадьбе.

— Я сделаю все от меня зависящее, чтобы достичь этой цели.

Откланявшись, я вышел.

IX БАНКОВСКИЙ БИЛЕТ В ПЯТЬСОТ ФРАНКОВ

Выйдя на улицу, я вздохнул свободнее. Удивительное дело, этот человек вызывал у меня непонятную брезгливость, похожую на отвращение, испытываемое при виде паука или жабы. Мне не терпелось дождаться, когда он окажется вне опасности, и прекратить с ним всякие отношения.

На следующий день я пришел к нему, как и обещал; рана была в прекрасном состоянии.

Раны, полученные в результате ударов шпагой, имеют такое свойство — они либо приводят сразу к смерти, либо быстро заживают.

Рана г-на де Фаверна шла к полному излечению.

Неделю спустя он был вне опасности.

Согласно данному самому себе обещанию, я объявил больному, что мои визиты ему больше не нужны и со следующего дня они будут прекращены.

Он настаивал, чтобы я приходил еще, но я принял твердое решение и держался его.

— Во всяком случае, — сказал выздоравливающий, — вы не откажете лично принести мне портфель, который я вам вручил: он имеет для меня слишком большую ценность, чтобы доверить его слуге; я рассчитываю на эту последнюю любезность с вашей стороны.

Я пообещал это сделать.

И на следующий день я действительно принес портфель. Господин де Фаверн усадил меня возле своей кровати и, весело поигрывая портфелем, открыл его. В нем было примерно шестьдесят банковских билетов, большинство по тысяче франков. Барон вытащил две или три банкноты и, забавляясь, скомкал их в руке.

Я встал.

— Доктор, — начал он, — не удивляет ли вас, как и меня, одно обстоятельство?

— Какое? — спросил я.

— Что некоторые люди осмеливаются подделывать банковские билеты?

— Очень удивляет, это трусливо и гнусно.

— Гнусно, возможно, но не так уж трусливо. Знаете, надо иметь очень твердую руку, чтобы написать эти две короткие строчки:

"Подделка банковского билета карается по закону смертной казнью".

— Да, конечно, но это преступление требует особой смелости. Тот, кто в уголке леса поджидает человека, чтобы его убить, почти так же храбр, как и солдат, идущий на штурм или захватывающий батарею, но, тем не менее, одного награждают, а другого посылают на эшафот.

— На эшафот!.. Я понимаю, когда посылают на эшафот убийцу, но гильотинировать человека за то, что он изготовил фальшивые банкноты, не находите ли вы, доктор, что это жестоко?

Барон произнес эти слова с таким беспокойством в голосе и так сильно изменившись в лице, что я был поражен.

— Вы правы, — сказал я ему, — и из верных источников мне известно, что это наказание предполагают смягчить и ограничиться галерами.

— Вам это известно, доктор? — живо воскликнул он. — Точно известно?.. Вы уверены?

— Я слышал, что это говорил как раз тот, от кого такое предложение вскоре поступит.

— Так это король. В самом деле, правда, вы же дежурный врач короля. Ах! Король сказал это! И когда это предложение должно быть сделано?

— Не знаю.

— Узнайте, доктор, прошу вас, меня это интересует.

— Вас это интересует? — спросил я с удивлением.

— Конечно. Разве не интересно любому стороннику гуманных мер узнать, что такой суровый закон упразднен?

— Он не упраздняется, сударь, просто смертную казнь заменят галеры. Вам это кажется большим улучшением судьбы виновных?

— Нет, конечно, нет! — смущенно подхватил барон. — Можно даже сказать, что это хуже, но, по крайней мере, сохраняются жизнь и надежда; каторга — это лишь тюрьма, и нет такой тюрьмы, из которой нельзя убежать.

Этот человек вызывал у меня все большее и большее отвращение. Я поднялся, чтобы уйти.

— Ну, что же, доктор, вы меня уже покидаете? — спросил барон, смущенно вертя в руках два или три банковских билета с явной целью сунуть мне их в руку.

— Конечно, — сказал я, отступая еще на шаг, — разве вы не выздоровели, сударь? Чем я могу быть вам теперь полезен?

— Вы недооцениваете удовольствие, которое доставляет мне ваше общество.

— Сожалею, сударь, у нас, врачей, мало времени предаваться удовольствию, каким бы оно ни было приятным. Наша компания — это болезнь, и, как только мы ее изгнали из одного дома, мы должны уйти вслед за ней, чтобы прогнать ее из другого. Вот так, господин барон, позвольте мне теперь откланяться.

— И я не буду больше иметь удовольствия видеть вас?

— Не думаю, сударь, вы вращаетесь в свете, а я там бываю мало, мое время четко рассчитано по часам.

— Но если я вдруг заболею?

— О, тогда другое дело, сударь.

— В таком случае я могу рассчитывать на вас?

— Вполне.

— Доктор, дайте мне слово.

— Мне незачем вам его давать, потому что я только выполню свой долг.

— Но все равно обещайте.

— Ну хорошо, сударь, обещаю.

Барон снова протянул мне руку, но поскольку я подозревал, что у него в руке лежат те самые банкноты, то сделал вид, что не заметил дружеского жеста, которым он прощался со мной, и вышел.

На следующий день я получил в конверте вместе с визитной карточкой г-на барона Анри де Фаверна один банковский билет в тысячу франков и одинпятисотфранковый.

Я ему тотчас же ответил:

"Господин барон,

если бы Вы подождали, пока я Вам пришлю счет, то увидели бы, что я не оцениваю мои незначительные услуги так высоко, как это сделали Вы.

Я привык сам назначать цену за визиты и, чтобы успокоить Вашу щедрость, предупреждаю Вас, что визиты к Вам я оцениваю по самому высокому тарифу, то есть по двадцать франков.

Я имел честь посетить Вас десять раз, следовательно, Вы должны только двести франков; Вы мне прислали тысячу пятьсот франков, из них возвращаю Вам тысячу триста.

Имею честь быть и так далее.

Фабьен".

И действительно, я оставил у себя билет в пятьсот франков и отправил барону де Фаверну билет в тысячу франков и триста франков серебром; затем положил этот банковский билет в бумажник, где уже лежало с дюжину других билетов того же номинала.

На следующий день мне нужно было кое-что купить у ювелира. Эти покупки составили две тысячи франков, я оплатил их четырьмя банковскими билетами по пятьсот франков каждый.

Неделю спустя ко мне явился ювелир в сопровождении двух полицейских жандармов.

В банке, куда он отправился оплачивать счета, один из тех четырех билетов, которые я ему дал, был признан фальшивым.

Когда спросили, откуда у него эти банкноты, он назвал меня, и поэтому пришли ко мне.

Так как я взял эти четыре банкноты из бумажника, где, как я уже говорил, лежала дюжина других, а все они были из разных источников, то я не сумел дать какие-либо разъяснения правосудию.

Но, поскольку я знал моего ювелира как исключительно честного человека, то готов был возместить пятьсот франков, если мне вернут тот билет. Мне ответили, что это не практикуется, банк принимает все представляемые ему банковские билеты, даже если они признаны фальшивыми.

После того как с ювелира было снято подозрение в том, что он умышленно заплатил фальшивой банкнотой, он ушел.

Полицейские задали мне еще несколько вопросов и тоже ушли, после чего я больше ничего не слышал об этом грязном деле.

X КРАЙ ЗАВЕСЫ

Прошло три месяца; однажды в утренней почте я нашел следующую маленькую записку:

"Мой дорогой доктор,

я действительно очень болен, мне серьезно нужны Ваши знания. Зайдите ко мне сегодня, если Вы не дер же те злобу против меня.

Преданный Вам

Анри, барон де Фаверн,

улица Тэбу, № 11".

Это письмо, которое я привожу слово в слово с двумя украшающими его орфографическими ошибками, подтвердило мое мнение об отсутствии образования у моего пациента. В конце концов, если, как он говорил, он родился на Гваделупе, это было неудивительно.

Известно, насколько пренебрегают образованием в колониях.

Но, с другой стороны, у барона де Фаверна не было ни маленьких рук, ни маленьких ног, ни стройного и грациозного стана, ни приятной речи, присущей людям из тропиков, и мне было ясно, что я имею дело с провинциалом, несколько обтесавшимся во время пребывания в столице.

Впрочем, так как он действительно мог заболеть, я отправился к нему.

Я нашел его в маленьком будуаре, обтянутом дамастом фиолетового и оранжевого цвета.

К моему большому удивлению, эта небольшая комната, по сравнению со всей квартирой, оказалась довольно изысканной.

Он полулежал на софе в явно продуманной позе, облаченный в шелковые панталоны и яркий халат; в толстых пальцах он вертел очаровательный маленький флакончик работы Клагмана или Бенвенуто Челлини.

— Ах, как мило и любезно с вашей стороны прийти навестить меня, доктор! — сказал он, приподнимаясь и приглашая меня сесть. — Впрочем, я вам не солгал, ибо страшно болен.

— Что с вами? — спросил я. — Не рана ли?

— Нет, слава Богу. Теперь она кажется просто укусом пиявки. Нет, не знаю, доктор; если бы я не боялся, что вы будете смеяться надо мной, то сказал бы вам, что у меня истерические припадки.

Я улыбнулся.

— Да, — продолжал он, — эту болезнь вы оставили исключительно за вашими прекрасными дамами. Но дело в том, что я и правда страдаю, и очень сильно, сам не знаю, по какой причине.

— Черт возьми! Это становится опасным. А не ипохондрия ли это?

— Как вы сказали, доктор?

Я повторил слово, но увидел, что его смысл не дошел до барона де Фаверна; тем временем я взял его руку и положил два пальца на пульс.

В самом деле, пульс был беспокойный.

В то время как я считал удары, позвонили; барон подскочил на месте, и пульс участился.

— Что с вами? — спросил я у него.

— Ничего, — ответил он, — только это сильнее меня: я вздрагиваю, а потом бледнею, когда слышу звонок. Ах, доктор, говорю вам, что я очень болен!

Действительно, барон стал мертвенно-бледным.

Я начинал верить, что он не преувеличивает и в самом деле очень страдает. Единственно, в чем я был убежден, так это в том, что его физический недуг вызван нравственной причиной.

Я пристально посмотрел на него; он опустил глаза, бледность, покрывавшая его лицо, сменилась краснотой.

— Да, вы мучаетесь, это очевидно, — сказал я.

— Вы так думаете, доктор? — воскликнул он. — Могу сказать, я уже консультировался с двумя вашими собратьями по профессии; поскольку вы вели себя со мной несколько своеобразно, я не решался послать за вами. Те глупцы принялись смеяться, когда я им сказал, что у меня плохо с нервами.

— Вы мучаетесь, — продолжал я, — но причина этих страданий не физическая, вас терзает какая-то душевная боль, возможно серьезное беспокойство.

Он вздрогнул.

— Какое может быть у меня беспокойство, наоборот, у меня все идет наилучшим образом. Мой брак… кстати, вы знаете? Мой брак с мадемуазель де Макарти, который ваш господин Оливье чуть было не разрушил…

— Да, ну и что же?

— Так вот, он состоится через две недели; первое оглашение о предстоящем бракосочетании уже сделано… Кстати, господин Оливье был наказан за свои сплетни и принес мне извинения.

— Как это?

— Жермен, — сказал барон, — подайте мне портфель, тот, что лежит на камине.

Слуга принес портфель, барон взял его и открыл.

— Смотрите, — сказал он с легкой дрожью в голосе, — вот мое свидетельство о рождении: я родился в Пуэнт-а-Питре, как видите; а вот свидетельство господина де Мальпа, подтверждающего, что мой отец — один из первых и самых богатых собственников на Гваделупе. Эти бумаги были показаны господину Оливье, а так как ему знакома подпись губернатора, он был вынужден признать, что подпись подлинная.

Барон продолжал изучать бумаги, и его нервное возбуждение возрастало.

— Вы еще больше страдаете? — спросил я у него.

— Как я могу не страдать! Меня преследуют, меня травят, настойчиво стремятся оклеветать. Я не уверен, что со дня на день не буду обвинен в каком-нибудь преступлении. О да, да, доктор, вы правы, — продолжал барон, выпрямляясь, — я страдаю, и очень страдаю.

— Ну-ну, вам следует успокоиться.

— Успокоиться — легко сказать! Черт возьми, если бы я мог успокоиться, я был бы здоров. Послушайте, временами мои нервы напрягаются настолько, что готовы разорваться, зубы сжимаются так, как если бы они хотели сломаться, я слышу шумы в голове, словно все колокола собора Парижской Богоматери звонят у меня в ушах; тогда мне кажется, что я вот-вот сойду с ума. Доктор, какая самая легкая смерть?

— Зачем это?

— Дело в том, что иногда у меня появляется желание убить себя.

— Ну уж!

— Доктор, говорят, что отравление синильной кислотой — это мгновенная смерть.

— Действительно, это самая быстрая смерть, которая известна.

— Доктор, на всякий случай вы должны приготовить мне пузырек синильной кислоты.

— Вы сумасшедший.

— Да я заплачу вам сколько захотите, тысячу экю, шесть тысяч, десять тысяч франков, если вы гарантируете, что эта смерть без страданий.

Я поднялся.

— Ну, что вы, почему? — сказал он, удерживая меня.

— Я сожалею, сударь, но вы без конца говорите мне такое, что не только ограничивает мои визиты, но и делает наши дальнейшие отношения невозможными.

— Нет, нет, останьтесь, прошу вас, разве вы не видите, что меня лихорадит, именно из-за этого я говорю все это.

Он позвонил, вошел тот же слуга.

— Жермен, меня мучает жажда, — сказал барон, — принесите что-нибудь.

— Что желает господин барон?

— Вы выпьете что-нибудь со мной?

— Нет, спасибо, — ответил я.

— Все равно, принесите два стакана и бутылку рома.

Жермен вышел. Минуту спустя он возвратился с подносом; на нем стояло все, что требовал барон; только я заметил, что бокалы были для бордо, а не для крепких напитков.

Барон наполнил оба бокала, при этом его рука тряслась так сильно, что часть напитка, по крайней мере столько же, сколько попало в бокалы, пролилась на поднос.

— Попробуйте, — сказал он, — это прекрасный ром; я привез его сам из Гваделупы, где, как утверждает ваш господин Оливье д’Орнуа, я никогда не был.

— Благодарю вас, я никогда не пью.

Он взял один из бокалов.

— Как, вы все это выпьете? — спросил я у него.

— Конечно.

— Но если вы будете продолжать вести такой образ жизни, то сгорите до самого фланелевого жилета, покрывающего вашу грудь.

— Вы считаете, что можно убить себя, употребляя много рома?

— Нет, но можно получить гастроэнтерит, от которого умирают после пяти или шести лет страшных болей.

Он поставил бокал на поднос, уронил голову на грудь, положил руки на колени и со вздохом прошептал:

— Итак, доктор, вы признаете, что я очень болен?

— Я не говорю, что вы больны, я говорю, что вы мучаетесь.

— Разве это не одно и то же?

— Нет.

— Ну что ж: е вы мне посоветуете, наконец? На всякую боль у медицины должно быть лекарство, иначе не стоит так дорого платить врачам.

— Я предполагаю, что это вы говорите не про меня? — ответил я, смеясь.

— О нет! Вы образец во всем.

Он взял бокал рома и допил его, не думая о том, что делает. Я его не остановил, так как хотел увидеть, какое действие окажет на него этот обжигающий напиток.

Никакого впечатления. Можно было подумать, что он выпил стакан воды.

Для меня стало ясно, что этот человек часто искал забвения в алкоголе.

Действительно, через какое-то время он оживился.

— В сущности, — сказал он, прерывая молчание и отвечая на свои собственные мысли, — я в самом деле напрасно истязаю себя таким образом! Я молод, богат, радуюсь жизни, это продлится столько, сколько возможно.

Он взял второй бокал и проглотил его залпом, как и первый.

— Итак, доктор, вы мне ничего не посоветуете? — спросил он.

— Отчего же! Я посоветую вам доверять мне и сказать, что вас беспокоит.

— Вы все еще полагаете, что у меня есть нечто, о чем я не решаюсь рассказать?

— Да, вы что-то скрываете.

— Очень важное! — сказал он с натянутой улыбкой.

— Ужасное.

Он побледнел и машинально взялся за горлышко бутылки, чтобы налить себе еще один бокал.

Я остановил его.

— Я вам уже говорил, что вы себя убьете.

Он откинулся назад и оперся головой об стену:

— Да, доктор, да, вы гениальный человек; да, вы догадались об этом сразу, тогда как другие ничего не поняли; да, у меня есть тайна, и, как вы говорите, ужасная тайна; тайна, которая убьет меня вернее, чем ром, что вы мешаете мне выпить; тайна, которую я все время хочу кому-нибудь доверить и которую открыл бы вам, если бы, как это делают духовники, вы дали обет молчания. Посудите сами, если эта тайна меня терзает так сильно, когда я уверен, что она известна только мне одному, то как бы я стал постоянно терзаться от мысли, что ее знает кто-то другой.

Я встал.

— Сударь, — сказал я ему, — я не требовал от вас откровения, вы меня пригласили как врача, и я сказал, что медицина ничем не сможет вам помочь в подобном состоянии. Теперь храните свою тайну, это в вашей воле, и пусть она тяготит ваше сердце или вашу совесть. Прощайте, господин барон.

Он дал мне уйти, не ответив ни слова, не сделав ни малейшего движения, чтобы удержать меня, не позвав меня обратно. Обернувшись, чтобы закрыть дверь, я смог увидеть, как он третий раз протянул руку к бутылке рома, своей гибельной утешительнице.

XI УЖАСНОЕ ПРИЗНАНИЕ

Я продолжал свои визиты к больным; но, против воли, не мог прогнать мысль о том, что мне пришлось увидеть и услышать, хотя и сохранял к этому несчастному инстинктивное моральное отвращение, в чем я уже признавался.

С другой стороны, я начал испытывать к нему, если можно так выразиться, физическую жалость, какую каждый человек, которому предназначено страдать, ощущает по отношению к другому страдающему существу.

Я пообедал в городе, и, так как часть моего вечера была отведена на визиты к больным, возвратился домой после двенадцати ночи.

Мне сказали, что уже более часа в моем кабинете ожидает консультации какой-то молодой человек. Я осведомился об его имени, но оказалось, что он не захотел назвать себя.

Я вошел и увидел г-на де Фаверна.

Он был еще бледнее и взволнованнее, чем утром. На письменном столе лежала раскрытая книга, которую он пытался читать. Это был трактат Орфила по токсикологии.

— Ну что, вы чувствуете себя еще хуже? — спросил я у него.

— Да, очень плохо, — ответил он, — случилось страшное событие, ужасная история, и я прибежал, чтобы рассказать вам об этом. Послушайте, доктор, с тех пор как я в Париже и веду жизнь, которая вам известна, вы единственный человек, кому я полностью доверяю. Поэтому я пришел попросить у вас не лекарства от того, чем страдаю, вы мне уже сказали, что его нет, я это и так знал, — я пришел за советом.

— Совет дать гораздо труднее, чем рецепт, сударь, и признаюсь вам, что я даю его крайне редко. Обычно просят совета только для того, чтобы утвердиться в уже принятом решении, или когда не уверены в том, что надо сделать, и следуют полученному совету, чтобы иметь право сказать впоследствии советчику: "Это вы виноваты".

— Во всем, что вы говорите, есть правда, доктор, но точно так же как я не думаю, что врач имеет право отказать в рецепте, так я не думаю, что человек имеет право отказать другому в совете.

— Вы правы, поэтому я не отказываюсь вам его дать, только сделайте одолжение, не следуйте ему.

Я сел около него, но тут, вместо того чтобы ответить мне, он уронил голову на руки и, подавленный, погрузился в свои мысли.

— Так что же? — сказал я ему после некоторого молчания.

— Если для меня что и ясно, — отвечал он, — так это то, что я погиб.

В его словах было столько уверенности, что я вздрогнул.

— Погибли? Вы? Почему? — спросил я.

— Конечно, она будет меня преследовать, расскажет всем, кто я такой, повсюду раззвонит мое настоящее имя.

— Кто это?

— Она, черт возьми.

— Она? Кто же она?

— Мари.

— Кто такая Мари?

— Ах, да, вы же не знаете; дурочка, маленькая распутница, которой я по доброте душевной оказал внимание и которой имел глупость сделать ребенка.

— Ну и что? Если это одна из тех женщин, от которой можно откупиться деньгами, вы достаточно богаты…

— Да, — прервал он меня, — но она, к несчастью, совсем не из тех женщин: это деревенская девушка, бедная девушка, святая девушка.

— Только что вы ее называли распутницей.

— Я не прав, дорогой доктор, я не прав, я говорил так от злости, скорее — да, да, это был страх.

— Эта женщина может каким-то роковым образом повлиять на вашу судьбу?

— Она может помешать моему браку с мадемуазель де Макарти.

— Каким образом?

— Назвав мое имя, раскрыв, кто я такой.

— Следовательно, вы не де Фаверн?

— Нет.

— Значит, вы не барон?

— Нет.

— Значит, вы родились не на Гваделупе?

— Нет. Все это было, видите ли, выдумкой.

— Тогда Оливье был прав?

— Да.

— Но тогда каким образом господин де Мальпа, губернатор Гваделупы, мог засвидетельствовать…

— Молчите, — сказал барон, крепко сжимая мне руку, — это моя тайна, которая и убьет меня.

Какое-то мгновение мы оба молчали.

— Ну, а эта женщина, эта Мари, — вы ее, следовательно, снова увидели?

— Сегодня, доктор, сегодня вечером. Она уехала из деревни, приехала в Париж, приложила немало усилий, чтобы отыскать меня, и вот сегодня вечером явилась ко мне со своим ребенком.

— А что же сделали вы?

— Я сказал, — начал г-н де Фаверн глухим голосом, — я сказал, что не знаю ее, и велел моим людям выставить эту женщину за дверь.

Я невольно отступил:

— Вы сделали это, отказались от своего ребенка, вы заставили лакеев выгнать его мать!..

— Что же мне оставалось делать?

— О! Это ужасно.

— Я знаю.

Мы оба вновь замолчали. Через минуту я встал и спросил его:

— Какое отношение имею я ко всему этому?

— Разве вы не видите, что меня мучают угрызения совести?

— Вижу, что вы струсили.

— Так вот, доктор… я хотел бы, чтобы вы увидели эту женщину.

— Я?

— Да, вы. Окажите мне эту услугу.

— А где я ее найду?

— После того как я ее выгнал, я отодвинул занавес на окне моей комнаты и увидел ее сидящей на каменной тумбе вместе с ребенком.

— И вы думаете, что она еще там?

— Да.

— Значит, вы ее видели еще раз?

— Нет, я вышел через заднюю дверь и прибежал к вам.

— А почему вы не вышли через главный вход и не приехали в карете?

— Я боялся, что она бросится под ноги лошадей.

Я вздрогнул.

— Чего вы хотите от меня? Чем я могу быть полезен?

— Доктор, окажите мне эту услугу, поговорите с ней, договоритесь, чтобы она вернулась в Трувиль с ребенком, я дам ей все, что она пожелает, десять тысяч, двадцать тысяч, пятьдесят тысяч франков.

— Но если она откажется?

— Если она откажется, если она откажется… ну что ж! Тогда… увидим.

Барон произнес эти последние слова таким ужасным тоном, что я испугался за эту женщину.

— Хорошо, сударь, я повидаюсь с ней.

— И добьетесь… чтобы она уехала?

— Я не могу поручиться за это; все, что я могу вам обещать, так это поговорить с ней на языке разума; от нее будет зависеть, увидит ли она разницу между собой и вами.

— Разницу?

— Да.

— Вы забываете, я же вам признался, что я не барон, я крестьянин, простой крестьянин, который своим умом… поднялся выше своего положения, только, умоляю вас, не говорите об этом никому. Вы понимаете, если господин де Макарти узнает, что я крестьянин, он не отдаст за меня свою дочь.

— Вы придаете такое большое значение этому браку?

— Я уже вам говорил, что это единственная возможность положить конец рискованным спекуляциям, которыми я вынужден заниматься.

— Я поговорю с этой девушкой.

— Сегодня вечером?

— Сегодня вечером. Где я ее найду?

— Там, где я ее видел.

— На каменной тумбе?

— Да.

— Вы полагаете, она все еще там?

— Уверен.

— Пойдемте.

Он живо поднялся и направился к двери; я пошел вслед за ним.

Мы вышли.

Я жил всего в пятистах шагах от него. Подойдя к пересечению улиц Тэбу и Эльдер, он остановился и показал пальцем на что-то бесформенное, с трудом различимое в темноте.

— Там, там, — сказал он.

— Что там?

— Она.

— Эта девушка?

— Да, я вернусь по улице Эльдер. Дом, как вы знаете, имеет два входа. Идите к ней.

— Иду.

— Подождите. Последняя услуга, прошу вас. Мне кажется, я схожу с ума; у меня головокружение: все кружится передо мной… Вашу руку, доктор, проводите меня до задней двери.

— Охотно.

Я взял его за руку — он действительно качался как пьяный — и довел до двери.

— Спасибо, доктор, спасибо, я вам очень признателен, клянусь, если бы вы были человеком, который требует соответствующей оплаты за свои услуги, я заплатил бы вам столько, сколько вы потребовали бы. Ну вот, мы пришли; вы ведь дадите мне завтра ответ, не так ли? Я обязательно приду к вам, но не днем: боюсь встретить ее.

— Я сам приду к вам.

— Прощайте, доктор.

Он позвонил; ему открыли.

— Минутку, — сказал я, задержав его, — имя этой женщины?

— Мари Гранже.

— Хорошо… До свидания.

Он вошел в дом, я же прошел снова по улице Эльдер, чтобы вернуться на улицу Тэбу.

Дойдя до пересечения двух улиц, где я видел эту женщину, я услышал шум и заметил довольно большую группу людей, суетившихся в темноте.

Я подбежал.

Проходивший мимо полицейский патруль заметил несчастную, а так как она не захотела ответить на вопрос, что ей нужно здесь в два часа ночи, ее повели в караульное помещение.

Бедная женщина шла в окружении национальных гвардейцев с плачущим ребенком на руках; сама она не проронила ни одной слезинки, ни одной жалобы.

Я быстро подошел к начальнику патруля.

— Извините, сударь, но я знаю эту женщину, — сказал я ему.

Она живо подняла голову и посмотрела на меня.

— Это не он, — сказала она и опустила голову.

— Вы знаете эту женщину, сударь? — спросил меня капрал.

— Да… ее зовут Мари Гранже, она из деревни Трувиль.

— Да, меня зовут именно так, и я из этой деревни. Кто вы такой, сударь? Небо праведное, кто вы?

— Я доктор Фабьен, я от него.

— От Габриеля?

— Да.

— Тогда, господа, позвольте мне уйти, умоляю вас, позвольте мне пойти с ним…

— Вы действительно доктор Фабьен? — спросил меня начальник патруля.

— Вот моя карточка, сударь.

— И вы отвечаете за эту женщину?

— Я отвечаю за нее.

— Тогда, сударь, вы можете ее увести.

— Спасибо.

Я подал руку бедной девушке, но она показала жестом на ребенка, которого ей надо было нести.

— Я пойду вслед за вами, сударь, — сказала она. — Куда мы идем?

— Ко мне.

Десять минут спустя она была в моем кабинете, на том же месте, где полчаса тому назад сидел так называемый барон де Фаверн. Ребенок спал в глубоком кресле в соседней комнате.

Мы оба долго молчали; наконец, она начала первой.

— Итак, сударь, вы хотите, чтобы я вам все рассказала? — спросила она.

— Все, что посчитаете необходимым, сударыня. Заметьте, я вас не допрашиваю, а жду, чтобы вы сами заговорили, вот и все.

— Увы! Все, что я могу вам рассказать, очень грустно, сударь, и к тому же это для вас совсем неинтересно.

— Мой долг лечить любую болезнь — и физическую и нравственную, — поэтому не бойтесь довериться мне, если вы считаете, что я могу облегчить ваши страдания.

— О! Облегчить их может только он, — сказала несчастная женщина.

— Что ж, так как он мне поручил повидаться с вами, надежда остается.

— Тогда слушайте, но не забывайте при этом, что я лишь бедная крестьянка.

— Поскольку вы говорите это, я вам верю, однако, судя по вашей речи, можно предположить, что вы более высокого социального положения.

— Я дочь сельского учителя, родилась в деревне, и это объяснит вам все. Я получила кое-какое образование, умею читать и писать немного лучше, чем другие крестьяне, и не более того.

— Значит, вы из той же деревни, что и Габриель?

— Да, только я на четыре или пять лет моложе его. Как ни давно это уже было, но я вижу, как он сидит вместе с двадцатью другими мальчиками из деревни — их собирал мой отец за длинным столом, изрезанным перочинными ножами, с именами и рисунками тех, кого мой отец учил писать, читать и считать. Габриель был сын порядочного человека — фермера, чье доброе имя было общеизвестно.

— Его отец еще жив?

— Да, сударь.

— Но он перестал видеться с сыном?

— Он не знает, где он, и думает, что сын уехал на Гваделупу. Но подождите, всему свое время. Извините меня за длинноты, но мне нужно рассказать вам все подробно, чтобы вы могли судить о нас обоих.

Габриель, хотя казался крупным для своего возраста, был слабым и болезненным, поэтому его всегда били, даже дети моложе его. Я помню также, что он боялся выходить из школы вместе с остальными, когда школьники шли домой, и почти всегда мой отец заставал его на лестнице, куда он убегал прятаться из страха быть побитым и где дети не осмеливались его искать.

Мой отец спрашивал у него, что он там делает, и бедный Габриель отвечал ему со слезами: он боится, что его побьют.

Мой отец тотчас же посылал за мной, и я отправлялась в качестве охраны с бедным беглецом. Под моим покровительством Габриель возвращался домой целым и невредимым, так как при дочери учителя никто не осмеливался его тронуть.

В результате он сильно привязался ко мне и мы были постоянно вместе, только с его стороны это был эгоизм, а с моей — жалость.

Габриель с трудом научился читать и считать, но был очень способным к чистописанию; у него был не только прекрасный почерк, но еще и способность подделывать почерки всех своих товарищей так, что подделку не мог отличить даже тот, кого копировали.

Дети смеялись, их забавлял такой редкий талант, но мой отец грустно покачивал головой и часто говорил:

"Поверь мне, Габриель, не надо делать такого… это плохо кончится".

"Ба! Что может случиться, господин Гранже? — говорил Габриель. — Я буду учителем чистописания, вместо того чтобы ходить за плугом".

"Это не профессия — быть учителем чистописания в деревне", — отвечал мой отец.

"Ну и что! Поеду в Париж", — отвечал Габриель.

Что же касается меня, то я не видела ничего плохого в том, что он копировал почерки других. Этот талант у Габриеля все больше и больше совершенствовался, и меня это очень забавляло.

Так как Габриель не ограничивался подделкой почерков, он копировал все.

Ему попала в руки гравюра, и с удивительным терпением он скопировал ее, линию за линией, с такой точностью, что если бы не разница в размере листа и в цвете чернил, то трудно было бы сказать, рассматривая оригинал и копию, где работало перо, а где — гравировальный резец. Бедный отец, увидевший в этой гравюре то, чем она была на самом деле, то есть шедевр, поручил деревенскому стекольщику вставить ее в рамку и всем показывал.

Мэр со своим помощником пришли посмотреть на нее, и мэр сказал помощнику: "Фортуна этого молодого человека находится на кончиках его пальцев".

Габриель услышал эти слова.

Мой отец научил его всему что мог; Габриель возвратился на ферму.

Так как он был старший сын в семье, а было еще двое детей и Тома Ламбер не был богат, мальчику надо было начинать трудиться.

Но ходить за плугом было для него невыносимо.

В противоположность крестьянам, Габриелю нравилось и ложиться спать и вставать поздно; самым большим счастьем было для него работать до полуночи и рисовать пером всевозможные буквы, рисунки, делать копии, поэтому зима была его любимым временем года, а вечерние часы — настоящим праздником.

С другой стороны, отвращение Габриеля к сельским работам приводило в отчаяние его отца. Тома Ламбер был не настолько богат, чтобы кормить лишний бесполезный рот. Он думал, что Габриель избавит его от необходимости нанимать работника. Но, к своему большому огорчению, он увидел, что ошибался.

XII ОТЪЕЗД В ПАРИЖ

Однажды, к счастью или к несчастью, мэр, предсказавший, что фортуна Габриеля находится на кончиках его пальцев, приехал к папаше Тома и предложил взять Габриеля к себе в мэрию в качестве секретаря из расчета пятисот франков в год, не считая питания.

Габриель принял предложение как удачу, но папаша Тома покачал головой и сказал:

"Куда это приведет тебя, парень?"

Тем не менее предложение мэра было принято, и Габриель окончательно сменил плуг на перо.

Мы остались добрыми друзьями. Габриель, казалось, даже любил меня. Что же касается меня, то я любила его от всего сердца.

По вечерам, как это принято в деревнях, мы прогуливались то по берегу моря, то по берегу реки Тук.

Никого это не беспокоило: мы оба были бедны и вполне подходили друг другу.

Однако Габриелю, казалось, что-то разъедало душу: это было желание уехать в Париж. Он был уверен, что в Париже его ждет удача.

Париж был для нас постоянной темой разговоров. Этот магический город должен был открыть нам обоим дверь к богатству и счастью.

Я подогревала его возбуждение и повторяла со своей стороны:

"О да, Париж, Париж!"

В мечтах о будущем наши судьбы всегда были настолько связаны друг с другом, что я заранее считала себя женой Габриеля, хотя никто из нас ни словом не обмолвился о свадьбе, никогда, я подчеркиваю это, не было дано никакого обещания.

Время шло.

Габриель, окунувшись в свое любимое занятие, писал весь день, вел все книги записей мэрии тщательно и с большим вкусом.

Мэр был в восторге от своего секретаря.

Приближалась предвыборная кампания; один из кандидатов, вступивших в борьбу за депутатское место, совершая турне, прибыл в Трувиль; Габриель был чудом Трувиля, и депутату показали книги записей мэрии, а вечером представили Габриеля.

Кандидат в депутаты составил циркулярное письмо-манифест, но ближайшая типография была только в Гавре, нужно было отправить манифест в город, что означало бы три или четыре дня задержки.

А распространить манифест необходимо было срочно: кандидат встретил более сильную оппозицию, чем он предполагал.

Габриель предложил сделать за ночь и следующий день пятьдесят экземпляров. Депутат пообещал ему сто экю, если он сделает эти пятьдесят экземпляров за сутки. Габриель обещал и вместо пятидесяти манифестов сделал семьдесят.

Кандидат в депутаты, преисполненный радости, дал ему пятьсот франков вместо трехсот и обещал порекомендовать богатому банкиру в Париже, который по такой рекомендации, может быть, возьмет его секретарем.

Габриель прибежал ко мне вечером, пьяный от радости.

"Мари, — сказал он мне, — Мари, мы спасены, через месяц я поеду в Париж. У меня будет хорошее место, тогда я тебе напишу и ты приедешь ко мне".

Я тогда даже не подумала спросить у него, в качестве ли жены зовет он меня приехать, настолько была далека от мысли, что Габриель может обмануть.

Я попросила его объяснить эти слова: они были для меня загадкой. Он рассказал мне про возможность устроиться на службу к банкиру и показал листок печатной бумаги.

"Что это такое?" — спросила я у него.

"Банкнота в пятьсот франков", — сказал он.

"Как! — вскричала я. — Этот клочок бумаги стоит пятьсот франков?"

"Да, — сказал Габриель. — И если у нас будет только двадцать таких, как этот, мы будем богаты".

"Это составит десять тысяч франков", — сказала я.

А Габриель не отрывал глаз от листка бумаги.

"О чем ты думаешь, Габриель?" — спросила я его.

"Я думаю, — сказал он, — что подобную банкноту скопировать не труднее, чем гравюру".

"Да… но, — сказала я, — это, должно быть, преступление?"

"Посмотри", — сказал Габриель.

И он показал мне две строчки, написанные внизу банкноты:

"Подделка банковского билета карается по закону смертной казнью".

"Ах, не будь этого, — воскликнул он, — мы вскоре имели бы десять, двадцать, пятьдесят таких банкнот!"

"Габриель, — промолвила я, вся дрожа, — что ты говоришь?"

"Ничего, Мари, я шучу".

И он положил банкноту в карман.

Неделю спустя прошли выборы.

Несмотря на циркулярное письмо, кандидат не был выбран. После этого поражения Габриель пошел к нему, чтобы напомнить о его обещании, но тот уже уехал.

Габриель в отчаянии вернулся домой. По всей вероятности, несостоявшийся депутат забыл о том, что обещал бедному секретарю мэрии.

Вдруг мне показалось, что у Габриеля родилась какая-то идея; улыбнувшись, он остановился на ней, а потом сказал мне:

"К счастью, я сохранил оригинал этого дурацкого циркуляра".

Он показал оригинал, составленный и подписанный рукой кандидата.

"И что ты сделаешь с этим оригиналом?" — спросила я у него.

"О Боже! Ничего особенного, — ответил Габриель, — только при случае с помощью этой бумаги можно будет напомнить ему обо мне".

Больше он не говорил со мной на эту тему и, казалось, забыл о существовании этого циркуляра.

Неделю спустя мэр пришел к Тома Ламберу с письмом в руке. Оно было от провалившегося кандидата.

Против всякого ожидания, тот сдержал слово: он писал мэру, что нашел для Габриеля место служащего у одного из первых банкиров Парижа. Только пока требовалось поработать на сверхштатной должности в течение трех месяцев. Следовало поступиться временем и деньгами, после чего Габриель будет получать тысячу восемьсот франков жалованья.

Габриель прибежал поделиться со мной этой новостью, но если его она наполняла радостью, то меня глубоко огорчила.

Я, конечно, иногда, воодушевленная мечтами Габриеля, желала уехать в Париж, как и он; но меня Париж привлекал больше всего тем, что позволял не разлучаться с человеком, которого я любила. Все мое честолюбие сводилось к тому, чтобы стать женой Габриеля, и это, как мне казалось, было бы проще среди скромного и однообразного существования в деревне, чем в бурном круговороте столицы.

Узнав эту новость, я расплакалась.

Габриель бросился к моим ногам и попытался успокоить обещаниями и уверениями; у меня же было глубокое и страшное предчувствие, что все кончено.

Тем временем отъезд Габриеля был решен.

Тома Ламбер согласился принести небольшую жертву. Мэр одолжил, разумеется под залог, пятьсот франков, а так как никто не знал о прежней щедрости кандидата, Габриель оказался обладателем суммы в тысячу франков.

Всем было объявлено, что он уедет в тот же вечер в Пон-л’Эвек, откуда карета должна будет отвезти его в Руан, но мы договорились, что он сделает крюк и проведет ночь у меня.

Я должна была оставить открытым окно своей комнаты.

Я принимала его первый раз и надеялась сохранить ту же твердость, что и всегда, устояв и против него и против собственного сердца.

Увы, я ошиблась! Без той ночи я была бы только несчастной, после нее я пропала.

Габриель ушел от меня на рассвете; пора было расставаться, и я через садовую калитку проводила его к дюнам.

Там он вновь повторил мне все свои обещания, там он мне еще раз поклялся, что у него никогда не будет другой жены, кроме меня, и он, по крайней мере, усыпил мои страхи, но не угрызения совести.

Мы расстались. За углом стены я потеряла его из виду, но побежала, чтобы увидеть его еще, и действительно заметила, как он шел быстрым шагом по тропинке, ведущей к большой дороге.

Мне казалось, что в его быстрой походке было что-то разительно противоположное моему горю.

Я крикнула ему вслед.

Он обернулся, помахал платком в знак прощания и пошел дальше.

Вытаскивая из кармана платок, он уронил листок бумаги, не заметив этого.

Я его позвала, но, видно, из-за боязни растрогаться он не остановился; я бежала за ним.

Добежав до того места, где упала бумага, я нашла ее на земле.

Это была банкнота в пятьсот франков, только она была не той, что я видела: бумага была другая. Тогда я собрала все свои силы и позвала Габриеля еще раз; он обернулся, увидел, что я машу банкнотой, остановился, пошарил по карманам и, наверное заметив, что потерял что-то, бегом возвратился ко мне.

"Погляди, ты потерял это, и я очень рада, потому что могу поцеловать тебя в последний раз".

"А, — сказал он, смеясь, — я возвратился только из-за тебя, дорогая Мари, так как эта банкнота ничего не стоит".

"Как ничего не стоит?"

"Нет, это совсем не то, что настоящая банкнота".

И он вытащил из кармана другую банкноту.

"Тогда что же это такое?"

"Банкнота, которую я скопировал в шутку, но она не имеет никакой ценности; видишь, дорогая Мари, я вернулся только из-за тебя".

И в подтверждение своих слов он разорвал банкноту на мелкие кусочки и пустил их по ветру.

Затем он еще раз стал повторять свои обещания и уверения, а так как время его торопило и он чувствовал, что я едва держусь на ногах, он усадил меня на край канавы, поцеловал в последний раз и ушел.

Я следила за ним взглядом, тянула к нему руки, пока могла его видеть, а потом, когда он скрылся за поворотом, опустила голову на руки и заплакала.

Не знаю, сколько времени я оставалась в этом состоянии, забывшись в своем горе.

Я пришла в себя от шума, который услышала около себя, но увидела только маленькую деревенскую девочку, которая пасла овец; она смотрела на меня с удивлением и не понимала, почему я неподвижна.

Я подняла голову.

"Ах, это вы, мадемуазель Мари, — сказала она. — Почему вы плачете?"

Я вытерла слезы и постаралась улыбнуться.

А потом, словно желая быть связанной с Габриелем через те предметы, которых он касался, я начала собирать кусочки бумаги, выброшенные им. Наконец, подумав о том, что мой отец мог уже встать и будет беспокоиться, я поспешно пошла к дому.

Едва я отошла шагов на двадцать, как услышала, что меня зовут, и, обернувшись, увидела маленькую пастушку, бежавшую за мной.

Я подождала ее.

"Что ты хочешь, дитя?" — спросила я ее.

"Мадемуазель Мари, — сказала она, — я видела, что вы собирали все кусочки бумаги, вот еще один".

Я посмотрела на клочок, поданный мне девочкой: это действительно был кусочек банкноты, так ловко скопированной Габриелем.

Я взяла его из рук девочки и бросила на-него взгляд.

По странному случаю на этом клочке была написана роковая угроза:

"Подделка банковского билета карается по закону смертной казнью".

Я задрожала, не понимая, откуда нахлынул на меня этот ужас. Только по этим двум строчкам можно было заметить, что банкнота скопирована. Было видно, что рука Габриеля дрожала, когда он их выписывал, а лучше сказать, выгравировывал.

Я выбросила остальные клочки, а этот сохранила.

Затем я возвратилась домой; мой отец ничего не заметил.

Но, войдя в комнату, где Габриель провел ночь, я ощутила угрызения совести. Пока он был здесь, меня поддерживало доверие, которое я испытывала к нему, но, когда он ушел, каждая запомнившаяся подробность сводила на нет это доверие и я почувствовала себя одинокой в своем грехе.

XIII ИСПОВЕДЬ

Целую неделю я не получала от Габриеля никаких вестей. Наконец, на восьмой день утром пришло письмо.

Он писал, что, прибыв в Париж, устроился у своего банкира, а жил пока в маленькой гостинице на улице Старых Августинцев.

Потом шло описание Парижа, того впечатления, которое произвела на него столица.

Он был пьян от радости.

В постскриптуме он сообщал мне, что месяца через три я разделю его счастье.

Письмо меня не успокоило, а глубоко огорчило, и я не могла понять почему.

Чувствовалось, что надо мной нависло несчастье и оно вот-вот обрушится на меня.

Я ему ответила, тем не менее, как если бы разделяла его радость, и сделала вид, что верю в обещанное им будущее, хотя внутренний голос предупреждал, что все это не для меня.

Две недели спустя я получила второе письмо. Оно застало меня в слезах.

Увы! Если Габриель не сдержит своего обещания по отношению ко мне, я опозорена: через восемь месяцев я стану матерью.

Какое-то время я колебалась, сообщать ли Габриелю эту новость.

Он был у меня один на всем свете, кому же еще я могла довериться. К тому же он был наполовину виновен в моем грехе. И если кто-нибудь и должен был поддержать меня, то, конечно, он.

Я написала ему, чтобы он поторопился, насколько возможно, с нашим соединением, пояснив, что в будущем его усилия будут залогом не только нашего счастья, но также и счастья нашего ребенка.

Я ожидала письма день за днем, но едва я отправила свое послание, как уже трепетала от страха, что больше не получу ответа, так как смутное предчувствие кричало: для меня все кончено.

Действительно, Габриель ответил не мне, а своему отцу. Он сообщал, что банкир, у которого он служит, получает основные доходы с Гваделупы и, признав его толковее других служащих, поручил ему вести там его дела и пообещал по возвращении разделить с ним прибыль. И Габриель сообщал, что уезжает в тот же день на Антильские острова и не может точно сказать, когда он вернется.

Одновременно он возвращал отцу одолженные для него пятьсот франков, взяв их из денег банкира, полученных для путешествия.

Эта сумма была представлена одним банковским билетом.

В постскриптуме того же письма к отцу он просил его сообщить мне эту новость, так как у него не было времени написать мне.

Как вы понимаете, это был страшный удар.

Ни разу не получив от Габриеля ни одного послания, я не знала, сколько дней идет письмо до Парижа, а следовательно, когда можно будет получить его ответ.

Я все еще надеялась, что Габриель написал письмо к отцу до того, как получил мое.

Под каким-то предлогом я пошла к мэру и спросила у него об этом. Мэр держал в руке банковский билет, который ему только что вернул Тома, отец Габриеля.

"Ну что ж, Мари, — сказал он, увидев меня, — твой возлюбленный делает успехи".

В ответ я разрыдалась.

"Почему тебя так огорчает, что Габриель богатеет? Я же всегда говорил, что фортуна этого парня находится на кончиках его пальцев".

"Увы, сударь, — сказала я, — вы ошибаетесь относительно моих чувств: я буду всегда благодарить Небо за все хорошее, что оно принесет Габриелю, только боюсь, что в своем счастье он забудет меня".

"А что до этого, моя бедная Мари, — ответил мне мэр, — я не стал бы так говорить. Но дам тебе совет; видишь ли, если тебе представится случай, опереди Габриеля. Ты девушка работящая, порядочная, о тебе ничего плохого не скажешь, несмотря на твои близкие отношения с Габриелем; ну и что же, право! Когда появится первый хороший парень, готовый его заменить, — принимай предложение. Да, кстати, не позднее чем вчера Андре Морен, рыбак, ты его знаешь, говорил мне о тебе".

Я его прервала.

"Господин мэр, — сказала я ему, — я буду женой Габриеля или останусь в девицах, мы дали друг другу обещания, о которых он может забыть, но я их не забуду никогда".

"Да, да, — сказал он, — я это знаю, вот так и губят себя все эти несчастные девушки. В конце концов делай как хочешь, милая, ты не в моей власти, но, если бы я был твоим отцом, я бы знал, как поступить".

Я узнала у него все, что мне нужно было, и возвратилась к себе, подсчитывая прошедшие дни.

Габриель написал своему отцу после того, как получил мое письмо.

Я напрасно ждала следующий день, еще один, еще неделю; в течение всего месяца я не получала от Габриеля никаких известий.

Сначала меня поддерживала надежда, что, не имея времени написать мне из Парижа, он напишет из порта отправления или если не оттуда, то хотя бы с Гваделупы.

Я достала географическую карту и попросила одного моряка, который несколько раз плавал в Америку, показать мне, как корабли следуют на Гваделупу.

Он начертил карандашом длинную линию, и я немного утешилась, увидев, каким путем Габриель удалялся от меня.

Нужно было ждать три месяца, чтобы получить весточку. Я жила довольно спокойно, пока истекли эти три месяца, но ничего не получила. Я пребывалав ужасном полумраке, называемом сомнением, а это во сто раз хуже, чем жить во тьме.

Однако время шло, и стали давать о себе знать те внутренние ощущения, что возвещают собой о существе, которое формируется внутри нас. Конечно, при обычном течении жизни, когда ожидание ребенка не противоречит условностям общества, эти ощущения восхитительны, но они же бывают болезненными, горькими и ужасными, когда каждый толчок во чреве матери напоминает о грехе и предвещает несчастье.

Я была уже на шестом месяце беременности. До сих пор мне удавалось скрывать это от всех, но меня преследовала страшная мысль: продолжая туго затягиваться, я могла нанести вред своему ребенку.

Приближалась Пасха. Как известно, в наших деревнях это время всеобщего благочестия. На девушку, не исповедующуюся на Страстной неделе, будут показывать пальцем все ее подруги.

В глубине сердца я была слишком религиозной, чтобы подойти к исповедальне и не признаться полностью в своем грехе, тем не менее, как это ни странно, я ждала приближения времени причастия с какой-то радостью, смешанной со страхом.

Дело в том, что наш кюре был одним из тех славных священников, которые снисходительны к грехам других, хотя и не имеют своих собственных.

Это был святой старец, седовласый, со спокойным и улыбающимся лицом; радом с ним слабый, несчастный или виновный человек сразу же чувствовал, что найдет у него поддержку.

Я заранее решила все рассказать ему и последовать его советам.

Накануне того дня, когда все девушки должны были пойти на исповедь, я пришла к нему.

Признаюсь, сердце у меня сжималось, когда я, дождавшись ночи, чтобы никто не увидел, как я вхожу к кюре, подносила руку к звонку его дома (в другое время я ходила туда открыто два или три раза в неделю). На пороге мужество меня оставило и я была вынуждена опереться о стену, чтобы не упасть.

Однако я собралась с силами и позвонила резко и прерывисто.

Дверь тотчас же открыла старая служанка.

Как я и думала, кюре был один в маленькой, удаленной комнатке, где при свете лампы он читал требник.

Я последовала за старой Катрин, открывшей дверь и доложившей обо мне.

Кюре поднял голову. Его прекрасное спокойное лицо оказалось освещенным, и я поняла, что в мире есть утешение и для самых непоправимых бед: оно в том, чтобы доверить свое горе таким людям.

Однако я продолжала стоять у двери, не осмеливаясь пройти вперед.

"Хорошо, Катрин, — сказал кюре, — оставьте нас, и, если кто-нибудь будет меня спрашивать…"

"Сказать, что господина кюре нет дома?" — спросила старая служанка.

"Нет, не надо лгать, моя добрая Катрин, вы скажете, что я молюсь".

"Хорошо, господин кюре", — сказала Катрин.

И она ушла, закрыв за собой дверь.

Я стояла неподвижно, не говоря ни слова.

Кюре поискал меня глазами в темноте, куда не достигал слабый свет лампы; потом, разглядев, где я стою, протянул руку в мою сторону и сказал:

"Подойди, дочь моя… я ждал тебя".

Я сделала два шага, взяла его руку и упала перед ним на колени.

"Вы меня ждали, отец мой? — спросила я его. — Значит, вы знаете, что меня привело?"

"Увы! Я догадываюсь", — ответил достойный пастырь.

"О! Отец мой, отец мой, я так виновата!" — воскликнула я, разрыдавшись.

"Скажи лучше, бедное дитя мое, — ответил кюре, — скажи лучше, что ты очень несчастна".

"Но, отец мой, возможно, вы не знаете всего: как вы могли догадаться?"

"Послушай, дочь моя, я сейчас тебе скажу об этом, — начал кюре, — это избавит тебя от признания, а даже со мной такое признание было бы мучительным".

"О! Теперь я чувствую, что сама могу вам обо всем сказать, разве вы не посланник Бога, который все знает?"

"Ну что же, говори, дитя, — сказал кюре, — говори, я тебя слушаю".

"Отец мой, — сказала я, — отец мой!.."

И слова застряли у меня в горле, я переоценила свои силы и не могла продолжать.

"Я догадался обо всем, — сказал кюре, — в день отъезда Габриеля. В тот день, мое бедное дитя, я видел тебя, ты же меня не заметила. Ночью меня позвали к умиравшему на исповедь, и я возвращался в четыре часа утра, когда встретил Габриеля, который, как все считали, должен был уехать накануне вечером. Заметив меня, он спрятался за изгородь, а я сделал вид, что не вижу его: в ста шагах дальше, на краю канавы, сидела девушка, спрятав лицо в руки. Я узнал тебя, но ты не подняла голову".

"Я не слышала, отец мой, — ответила я, — потому что была полностью поглощена своим горем".

"Я прошел мимо. Сначала я хотел остановиться и поговорить с тобой. Однако ты сидела с опущенной головой, и это удержало меня: я подумал, что ты, вероятно, слышишь мои шаги, но, как и Габриель, надеешься спрятаться; я продолжал свой путь. Завернув за угол стены сада твоего отца, я увидел, что дверь открыта, и понял все: Габриель не уехал, как все думали, а провел ночь с тобой".

"Увы! Увы! Отец мой, к несчастью, это правда".

"Потом ты перестала ходить в церковь, хотя раньше всегда посещала ее, и я сказал себе: "Бедное дитя, она не приходит, потому что боится увидеть во мне строгого судью, но я ее увижу в тот день, когда ей понадобится прощение"".

Мои рыдания удвоились.

"Ну хорошо, чем я могу тебе помочь, дитя мое?" — спросил меня кюре.

"Отец мой, — сказала я ему, — я хотела бы знать, действительно ли Габриель уехал или он все еще в Париже?"

"Как, ты сомневаешься?.."

"Отец мой, мне пришла в голову ужасная мысль. Габриель написал отцу, что уезжает, чтобы избавиться от меня".

"А что тебя заставляет так думать?" — спросил кюре.

"Прежде всего его молчание. Как бы он ни торопился при отъезде, у него ведь было время написать хоть словечко если не из Парижа, то хотя бы оттуда, где он сел на корабль, а потом уже с места прибытия, если он все еще находится там. Разве он не мог послать о себе весточку? Разве он не знает, что письмо от него — это моя жизнь, а может быть, и жизнь моего ребенка?"

Кюре глубоко вздохнул.

"Да, да, — прошептал он, — мужчина, как правило, себялюбив, и я не хочу никого оговаривать; но Габриель, Габриель! Бедное дитя, я всегда с болью наблюдал за твоей большой любовью к этому человеку".

"Что вы хотите, отец мой! Мы вместе воспитывались, никогда не расставались. Что вы хотите! Мне казалось, будто жизнь будет продолжаться так, как она началась".

"Итак, ты, значит, хочешь знать…"

"Действительно ли Габриель уехал из Парижа".

"Это нетрудно, и мне кажется, что его отец… Слушай, ты мне разрешаешь обо всем рассказать его отцу?"

"Я вручила мою жизнь и мою честь в ваши руки, отец мой, делайте все, что хотите".

"Подожди меня, дочь моя, — сказал кюре, — я пойду к Тома".

Кюре вышел.

Я осталась стоять на коленях, опершись головой на подлокотник кресла, без молитвы, без слез, погрузившись в свои мысли.

Через четверть часа дверь открылась.

Я услышала приближающиеся шаги и голос, сказавший мне:

"Встань, дочь моя, и обними меня".

Это был голос Тома Ламбера.

Я подняла голову и очутилась перед отцом Габриеля.

Это был мужчина сорока пяти — сорока восьми лет, известный своей порядочностью, один из тех людей, что всегда держат данное слово.

"Мой сын обещал на тебе жениться, Мари? — спросил он у меня. — Ответь мне, как ты ответила бы Богу".

"Посмотрите, — сказала я ему и протянула письмо Габриеля: в нем он обещал мне, что через три месяца я приеду к нему, и называл меня своей женой".

"Именно из уверенности в том, что он будет твоим мужем, ты уступила ему?"

"Увы, я уступила ему потому, что он уезжал, и потому, что я его люблю".

"Хороший ответ, — сказал кюре, кивнув головой в знак одобрения, — очень хороший, дитя мое".

"Да, вы правы, господин кюре, — сказал Тома, — ответ хороший. Мари, — обратился он ко мне, — ты моя дочь, и твой ребенок — мой ребенок. Через неделю мы узнаем, где Габриель".

"Каким образом?" — спросила я.

"Я уже давно собирался съездить в Париж, чтобы лично уладить кое-какие дела с моим хозяином. Поеду завтра. Я побываю у банкира, и, где бы ни был Габриель, я ему напишу и отцовской властью заставлю сдержать данное слово".

"Хорошо, — сказал кюре, — хорошо, Тома, а я присоединю свое письмо к вашему и поговорю с Габриелем от имени Бога".

Я поблагодарила их обоих, как Агарь должна была благодарить ангела, указавшего ей источник, где она напоила своего ребенка.

Затем кюре проводил меня.

"До завтра", — сказал он мне.

"О отец мой, — спросила я, — значит, я могу явиться в церковь вместе с моими подругами?"

"Кого же тогда Церковь будет утешать, если не несчастных? Приходи, дитя мое, приходи с верой, ты же не Магдалина и не женщина, взятая в прелюбодеянии, а Бог даже им простил их грехи", — сказал кюре.

На следующий день я исповедалась и получила отпущение грехов.

Еще через день — это была Пасха — я причастилась вместе с моими подругами.

XIV ПОСЛЕДСТВИЕ ИСПОВЕДИ

А накануне Тома Ламбер, как и обещал, уехал в Париж.

Прошла неделя; я каждое утро ходила к кюре, чтобы узнать, нет ли вестей от папаши Тома. За всю неделю не пришло никакого письма.

Вечером следующего воскресенья после Пасхи, около семи часов вечера, за мной от имени своего хозяина пришла старая Катрин.

Дрожа, я встала и поспешила за ней. Однако мне не хватило духа, чтобы по дороге от дома моего отца до дома священника удержаться и не расспросить ее.

Она мне сказала, что папаша Тома только что прибыл из Парижа. У меня не было сил продолжать расспрашивать ее.

Я пришла.

Священник и папаша Тома находились в маленькой комнате, где происходила та сцена, о которой я только что рассказывала. Кюре был грустен, а папаша Тома мрачен и суров.

Я остановилась у двери, почувствовав, что все рухнуло.

"Крепись, дитя мое, — сказал мне кюре. — Тома привез дурные новости".

"Габриель меня больше не любит!" — воскликнула я.

"Неизвестно, что стало с Габриелем", — сказал мне кюре.

"Как это? Погиб корабль, на котором он ехал? Габриель умер?" — вскричала я.

"Боже упаси, — сказал его отец, — но были ли правдой все его сказки?"

"Какие сказки?" — спросила я испуганно, так как начинала все прозревать словно сквозь пелену.

"Да, — сказал отец, — я был у банкира, он не понимал, о чем я говорю, у него никогда не было служащего по имени Габриель Ламбер и никакого дела на Гваделупе".

"О Боже! Но тогда нужно было пойти к тому, кто нашел ему это место, к кандидату в депутаты, вы знаете…"

"Я был и там", — сказал отец.

"Ну, и что же?"

"Он никогда не писал ни моему сыну, ни мне".

"А как же письмо?"

"Я показал ему это письмо — оно было у меня; он узнал свою подпись, но он его не писал".

Я опустила голову на грудь.

Тома Ламбер продолжал:

"Оттуда я пошел на улицу Старых Августинцев, в гостиницу "Венеция"".

"Ну, и как? Вы там нашли хоть какие-то следы его пребывания?" — спросила я.

"В гостинице он пробыл полтора месяца, потом заплатил по счету и уехал, но никто не знает, что с ним стало".

"О Боже мой, Боже мой, что все это значит?" — вскричала я.

"Это значит, — прошептал Тома Ламбер, — что из нас двоих, мое бедное дитя, самый несчастный — это я".

"Таким образом, вы совершенно не знаете, что с ним стало?"

"Не знаю".

"Но, — сказал кюре, — возможно, вы могли бы узнать о нем в полиции…"

"Я думал об этом, но боялся узнать слишком много", — прошептал Тома Ламбер.

Мы все вздрогнули, а я особенно.

"Что же теперь делать?" — спросил кюре.

"Ждать", — ответил Тома Ламбер.

"Но она, — сказал кюре, показывая на меня пальцем, — она же не может ждать".

"Это правда, — сказал Тома, — пусть приходит жить ко мне: разве она мне не дочь?"

"Да, но, не являясь женой вашего сына, через три месяца она будет обесчещена".

"А мой отец! — закричала я. — Эта новость убьет моего отца. Он умрет от горя".

"От горя не умирают, — сказал Тома Ламбер, — но очень страдают; не стоит заставлять страдать несчастного человека: под каким-либо предлогом Мари уедет пожить на месяц к моей сестре в Кан, и ее отец ничего не узнает о том, что случится за это время".

Все произошло так, как было задумано.

Я провела месяц у сестры Тома Ламбера и за этот месяц дала жизнь этому несчастному ребенку, спящему у вас в кресле.

Мой отец по-прежнему не знал, что случилось со мной, и тайна эта так свято хранилась, что никто в деревне, как и мой отец, ничего не узнал.

Прошло пять или шесть месяцев без каких-либо новостей, но вот наконец однажды утром распространился слух, что из Парижа вернулся мэр и что во время этой поездки он встретил Ламбера.

Об этой встрече рассказывали такие необыкновенные новости, что трудно было поверить в правдивость их.

Я пошла справиться к Тома Ламберу, что было правдой в этих слухах, дошедших до меня, но едва я вышла из дома, как встретила самого господина мэра.

"Что ж, красавица, — сказал он мне, — меня больше не удивляет, что твой возлюбленный перестал тебе писать: кажется, он разбогател".

"О Боже мой, каким образом?" — спросила я.

"Каким образом, я не знаю, но дело в том, что, возвращаясь из Курбевуа, где я обедал у моего зятя, я встретил прекрасно одетого господина на лошади, элегантного денди, как они там говорят, в сопровождении слуги тоже на лошади. Догадайся, кто это был?"

"Откуда мне знать?"

"Так вот, это был господин Габриель. Я его узнал и высунулся из кабриолета, чтобы окликнуть его; он меня наверняка тоже узнал, так как, прежде чем я успел произнести его имя, он пришпорил лошадь и ускакал".

"О! Вы, наверное, ошиблись", — сказала я ему.

"Я подумал, как и ты, но случаю было угодно, чтобы вечером я пошел в Оперу, разумеется в партер. Я же крестьянин, и партер достаточно хорош для меня, а вот он, как большой вельможа, сидел в одной из первых, да еще из самых красивых лож, между двумя колоннами, и болтал, любезничая с дамами, а в бутоньерке у него была камелия размером с кулак".

"Невозможно! Невозможно!" — прошептала я.

"Тем не менее это так, но я тоже сомневался и захотел все окончательно выяснить. В антракте я вышел в фойе и направился к его ложе; вскоре открылась дверь и наш великосветский господин прошел мимо меня".

"Габриель!" — произнес я вполголоса.

Он живо обернулся, заметил меня, покраснел как рак и бросился к лестнице с такой быстротой, что на своем пути чуть не сбил с ног какого-то господина с дамой. Я последовал за ним, но, когда подошел к колоннаде у входа, увидел, как он сел в элегантную двухместную карету, лакей в ливрее закрыл за ним дверцу и карета быстро удалилась.

"Но как он может иметь карету и слуг в ливрее? — спросила я. — Вы, конечно, ошиблись. Это был не Габриель".

"Я тебе говорю, что я его видел, как вижу тебя, и уверен, что это был он, я его хорошо знаю, потому что он пробыл три года у меня, работая секретарем в мэрии".

"Вы рассказывали об этом еще кому-нибудь, кроме меня, господин мэр?"

"Черт возьми, я рассказывал об этом всем, кто хотел слушать. Он не просил меня делать из этого секрета и даже не удосужился меня узнать".

"Ну, а его отец?" — сказала я вполголоса.

"Что же! Его отец может только радоваться: все это доказывает, что его сын разбогател".

Я вздохнула и пошла к дому Тома Ламбера.

Он сидел за столом, опустив голову на руки. Он не слышал, как я открыла дверь, не слышал, как я подошла к нему. Когда я дотронулась до его плеча, он вздрогнул и обернулся.

"Итак, ты тоже уже все знаешь?" — спросил он меня.

"Господин мэр мне сейчас рассказал, что он встретил Габриеля, сидевшего верхом на лошади, и видел его в Опере; но, может быть, он ошибся".

"Как он мог ошибиться? Разве он не знает его так же хорошо, как и мы? О нет, все это чистая правда".

"Если он разбогател, — ответила я робко, — нам нужно только радоваться, по крайней мере, хоть он будет счастлив".

"Разбогател! — воскликнул отец Тома. — А каким способом он мог разбогатеть? Есть ли честные способы нажить богатство за полтора года? Разве человек, честно разбогатевший, не узнает людей из своей деревни, скрывает свое местопребывание от отца, забывает обещания, данные своей невесте?"

"О, что касается меня, вы прекрасно понимаете, что, если он так богат, я больше недостойна его", — сказала я.

"Мари, Мари, — сказал отец Габриеля, качая головой, — я боюсь, скорее он недостоин тебя".

И он подошел к маленькой рамке с рисунком, сделанным когда-то Габриелем, разбил ее на куски, скомкал рисунок и бросил в огонь.

Я не остановила его, так как в эту минуту подумала об обрывке банкноты, подобранном маленькой пастушкой и лежавшем у меня со времени его отъезда. На нем были написаны слова:

"Подделка банковского билета карается по закону смертной казнью".

"Что же делать?" — спросила я.

"Пусть погибает, если он уже не погиб".

"Послушайте, — сказала я снова, — попытайтесь получить разрешение моего отца, чтобы я провела еще две недели у вашей сестры".

"Зачем?"

"Зачем? Теперь я в свой черед поеду в Париж".

Он покачал головой и промолвил сквозь зубы:

"Напрасная поездка, поверь мне, бесполезная поездка".

"Возможно".

"Если бы у меня оставалась хоть какая-то надежда, ты думаешь, я не поехал бы сам? К тому же мы не знаем его адреса, как найти его, не обращаясь в полицию, а если обратиться в полицию, кто знает, что может случиться?"

"У меня есть одно средство", — ответила я.

"Найти его?"

"Да".

"Тогда поезжай! Возможно, тебя вдохновляет сам Бог. Тебе нужно что-нибудь?"

"Мне нужно только разрешение моего отца, и все".

В тот же день разрешение было испрошено и получено, хотя и с большими трудностями, чем в первый раз.

Уже с некоторых пор мой отец плохо себя чувствовал, и я понимала сама, что время было неподходящим, чтобы его покидать, но меня толкало нечто более сильное, чем простое желание.

XV ЦВЕТОЧНИЦА

Три дня спустя я уехала; мой отец думал, что я пребываю в Кане, и только Тома Ламбер с кюре знали, что я отправилась в Париж.

Я заехала в деревню, где был мой ребенок, и взяла его с собой. Несчастная дурочка, я не понимала, что и меня одной будет чересчур много!

Через день я была в Париже.

Я добралась до улицы Старых Августинцев, к гостинице "Венеция": это была единственная гостиница, название которой я знала. Именно здесь он останавливался; сюда я ему писала.

Там я расспросила о нем; его хорошо помнили: он все время сидел взаперти в своей комнате, постоянно работал с гравером по меди — но не знали, над чем.

Очень хорошо помнили там и о том, что некоторое время спустя после его отъезда из гостиницы приходил какой-то мужчина лет пятидесяти, похожий на крестьянина, и задавал те же вопросы, что и я.

Я спросила, где находится Опера. Мне сказали, как туда пройти, и я впервые пустилась в путь по улицам Парижа.

Вот какой план я составила себе: Габриель ходит в Оперу, я буду поджидать все кареты, которые останавливаются перед ней. Если Габриель выйдет из какой-нибудь из них, я сразу его узнаю, спрошу адрес у слуги, а на следующий день напишу ему, что я в Париже и хочу его видеть.

С первого же вечера моего приезда в Париж я начала приводить свой план в исполнение. Это было неделю тому назад, во вторник. Я не знала, что представления в Опере дают только по понедельникам, средам и пятницам.

Напрасно прождала я открытия театра. Когда я спросила, что означает это отсутствие и света, и публики, мне объяснили, что представление будет только на следующий день.

Я возвратилась в гостиницу, где оставалась весь следующий день одна с моим бедным ребенком; я его видела так мало, что была рада этому уединению и одиночеству. В Париже, где меня никто не знал, я осмелилась, по крайней мере, быть матерью.

Вечером я вышла снова.

Я думала, что смогу подождать у колонн, но полицейские не разрешили мне этого.

Я видела, как две или три женщины ходили повсюду свободно, и, когда спросила, почему им разрешают, а мне нет, последовал ответ, что это цветочницы.

Посреди всей этой сумятицы подъезжало много карет, но я так и не смогла увидеть, кто из них выходит; возможно, там был и Габриель.

Это был потерянный вечер. Значит, придется ждать еще два дня, но я смирилась. Я возвратилась в гостиницу с новым планом.

Он состоял в том, чтобы на следующий день, взяв в руки по букету, выдать себя за цветочницу.

Купив цветы, я сделала два букета и пошла к театру; на этот раз мне позволили ходить свободно.

Я подходила ко всем останавливающимся каретам и внимательно разглядывала выходящих.

Было около девяти часов; казалось, все прибыли, когда вдруг появилась еще одна карета и проехала мимо меня.

За дверцей, мне показалось, я узнала Габриеля.

Меня вдруг охватила такая дрожь, что пришлось опереться на тумбу, чтобы не упасть. Лакей открыл дверцу — молодой человек, похожий на Габриеля, поспешно вышел из нее. Я сделала шаг, чтобы подойти к нему, но почувствовала, что сейчас упаду на мостовую.

"В котором часу?" — спросил кучер.

"В половине двенадцатого", — сказал он, легко поднимаясь по ступенькам лестницы.

И он исчез под колоннадой, а карета быстро удалилась.

Это были его лицо, его голос; но каким образом элегантный молодой человек с непринужденными манерами мог быть несчастным Габриелем? Такая перемена казалась мне невозможной.

И тем не менее по волнению, которое я испытала, я поняла, что это был не кто иной, как он.

Я стала ждать.

Часы пробили половину двенадцатого. Из Оперы начали выходить зрители, кареты отъезжали одна за другой.

К одной из карет подошли мужчина лет пятидесяти, молодой человек и две дамы: молодой человек — это был Габриель — подал руку даме постарше. Та, что была помоложе, показалась мне очаровательной.

Однако он не сел с ней в карету, а только проводил их до подножки, затем, попрощавшись, отошел на несколько шагов назад и стал ждать на ступеньках, когда подъедет его экипаж.

У меня было достаточно времени его разглядеть, и никакого сомнения больше не оставалось: это, конечно, был он. Он шумно проявлял свое нетерпение и, когда кучер подъехал, отругал его за то, что тот заставил его ждать пять минут.

Неужели это был смирный и робкий Габриель? Его ли в детстве я защищала от других детей?

"Куда едет господин?" — спросил лакей, закрывая дверцу.

"Домой", — сказал Габриель.

Карета тотчас же тронулась и, доехав до бульвара, свернула направо.

Я вернулась в гостиницу, не понимая, сплю я или бодрствую и не было ли все, что я видела, сном.

Через день все происходило точно так же. Только на этот раз, вместо того чтобы ждать, когда карета отъедет от выхода из Оперы, я ждала ее на углу улицы Лепелетье; за несколько минут до полуночи карета проехала по бульвару, потом по второй улице справа от меня. Я дошла до этой улицы, чтобы узнать, как она называется: это была улица Тэбу.

Еще через день я ждала карету на углу улицы Тэбу, рассчитывая узнать, где она остановится.

Действительно, карета подъехала к дому номер одиннадцать: несомненно, он жил там.

Я подошла к дому, когда консьерж закрывал створки ворот.

"Что вам угодно?" — спросил он меня.

"Не здесь ли, — спросила я голосом, которому хотела придать побольше твердости, — не здесь ли живет господин Габриель Ламбер?"

"Габриель Ламбер? — переспросил консьерж. — Я такого не знаю, никого с таким именем в этом доме нет".

"Но тот господин, который только что вернулся, как его зовут?"

"Какой?"

"Тот, кто был в карете".

"Его зовут барон Анри де Фаверн, а не Габриель Ламбер. Если вы это хотели знать, крошка, то я вам все сказал".

И он закрыл передо мной ворота.

Я возвращалась в гостиницу не вполне понимая, что мне делать. Это, конечно же, Габриель, у меня не было никакого сомнения, но разбогатевший Габриель, скрывающий свое истинное имя, а следовательно, ему мой визит должен быть вдвойне нежелателен.

Я написала ему. Только адресовала свое письмо так: "Господину барону Анри де Фаверну для передачи господину Габриелю Ламберу".

Я просила о свидании и подписалась: "Мари Гранже".

На следующий день я отправила письмо с посыльным, наказав ему дождаться ответа.

Посыльный вскоре вернулся, сказав, что барона не было дома.

На следующий день я пошла к нему сама; естественно, меня не пустили: слуги сказали, что господин барон не принимает.

Еще через день я снова пришла туда. Мне сказали, что господин барон меня не знает и запретил меня принимать.

Тогда я взяла на руки ребенка, пришла и села на тумбу перед воротами.

Я решила оставаться там до тех пор, пока он не выйдет.

Так я сидела там целый день, потом наступила ночь.

В два часа ночи прошел патруль и спросил, кто я и что здесь делаю.

Я ответила, что жду.

Тогда начальник патруля приказал мне следовать за ним.

Я пошла за ним, не зная, куда он меня ведет.

Как раз в это время пришли вы и вступились за меня.

Теперь, сударь, вы знаете все; вы пришли по его поручению, и мне в Париже не к кому обратиться, кроме вас. Вы мне кажетесь добрым человеком; что мне делать? Скажите, посоветуйте.

— Сегодня вечером мне нечего вам сказать, — ответил я. — Но завтра утром я его увижу.

— Есть ли у вас какая-нибудь надежда для меня, сударь?

— Да, — ответил я, — надеюсь, что он не захочет вас видеть.

— О! Боже мой! Что вы хотите сказать?

— Я хочу сказать, мое дорогое дитя, что лучше быть, поверьте мне, бедной Мари Гранже, чем баронессой де Фаверн.

— Увы! Вы думаете, значит, как и я, что…

— Я думаю, что он презренный негодяй, и почти уверен, что не ошибаюсь.

— Ах, моя дочь, моя малышка, — сказала несчастная мать, бросившись на колени перед креслом и закрывая своего ребенка руками, как бы защищая от ожидавшего его будущего.

Было слишком поздно возвращаться в гостиницу на улице Старых Августинцев.

Я позвал свою экономку и поручил ей позаботиться о матери и ребенке.

Затем я послал одного из слуг сказать хозяйке гостиницы "Венеция", что мадемуазель Мари Гранже почувствовала себя плохо во время обеда у доктора Фабьена и сможет вернуться только на следующий день.

XVI КАТАСТРОФА

На следующий день, вернее, в тот же день, мой камердинер вошел ко мне в семь часов утра.

— Сударь, — сказал он мне, — вас уже полчаса ждет слуга господина барона Анри де Фаверна, но, поскольку вы легли спать только в три часа утра, я не хотел вас будить. Я помедлил бы еще, если б не пришел второй слуга, еще более нетерпеливый, чем первый.

— Ну хорошо, что нужно этим двум слугам?

— Они пришли сказать, что их хозяин ждет вас. Кажется, барон очень болен и не ложился всю ночь.

— Скажите, что я сейчас приду.

Я действительно поспешно оделся и побежал к барону.

Как мне и передали его слуги, он не ложился спать, а свалился в постель, не раздеваясь.

Я так и нашел его в брюках и в туфлях, закутавшегося в огромный домашний халат из узорчатой ткани. Сюртук и жилет висели на стуле. Беспорядок свидетельствовал о беспокойной и бессонной ночи хозяина квартиры.

— Ах, доктор, это вы, — сказал он мне. — Не впускайте никого, — жестом руки он выпроводил слугу, который меня привел.

— Извините, — сказал я, — что не пришел раньше. Мой слуга не хотел меня будить: я лег спать только в три часа утра.

— Это я должен просить у вас прощения, я вам надоедаю, доктор, утомляю и притом, что самое ужасное, не знаю, как вознаградить вас за ваши хлопоты. Но вы видите, что я действительно мучаюсь, не правда ли? И вам жаль меня.

Я посмотрел на него.

В самом деле, трудно было найти более взволнованное лицо, чем у него: он вызывал у меня жалость.

— Да, вы мучаетесь, и я отлично понимаю, что жизнь для вас пытка, — сказал я ему.

— Видите, доктор, вот оружие, не дважды и не трижды подносил я к своему сердцу кинжал и пистолет. Но что поделаешь?

Он усмехнулся и тихо добавил:

— Я трус и боюсь умереть. Верите вы в это, доктор? Вы видели, как я дрался, вы верите, что я боюсь умереть?

— Прежде всего я считаю, что в вас нет душевной смелости, сударь.

— Как, доктор, вы осмеливаетесь сказать мне это прямо в лицо?..

— Я говорю, что у вас смелость физическая, то есть смелость, поступающая в голову вместе с кровью. Я говорю, что у вас нет никакой решительности, и доказательством этому может служить то, что десять раз желая покончить с собой, как вы утверждаете, к тому же имея под рукой всевозможное оружие, вы просили у меня яд.

Он вздохнул, упал в кресло и замолк.

— Но, — продолжал я, помолчав — вы же позвали меня к себе не затем, чтобы защитить диссертацию о физической или душевной смелости, природной или рассудочной, не так ли? Вы хотите поговорить со мной о ней?

— Да, да, вы правы. Я хочу поговорить с вами о ней. Вы ведь ее видели?

— Да.

— И что вы скажете о ней?

— Я скажу, что это благородное сердце, что это святая девушка.

— Да, но между тем она погубит меня, так как ничего не хочет слышать, не так ли? Она отказывается от любого вознаграждения, хочет, чтобы я на ней женился, иначе повсюду раззвонит, кто я такой, а может быть, и чем я занимаюсь.

— Я не хочу от вас скрывать, что она приехала в Париж именно с этой целью.

— И ее намерения не изменились, доктор? Вам не удалось ее переубедить?

— По крайней мере, я сказал ей то, что думаю: лучше быть Мари Гранже, чем госпожой де Фаверн.

— Что вы подразумеваете под этим, доктор? Не хотите ли вы сказать?..

— Я хочу сказать, господин Ламбер, — хладнокровно продолжал я, — что между прошлым горем Мари Гранже и будущим несчастьем мадемуазель де Макарти я предпочел бы несчастье бедной девушки, которой не придется дать имя отца своему ребенку.

— Увы! Да, да, доктор, вы правы, это имя роковое. Но, скажите мне, мой отец еще жив?

— Да.

— А, слава Богу! Я не получал от него вестей вот уже более пятнадцати месяцев.

— Он явился в Париж, чтобы найти вас, и узнал, что вы не уезжали на Гваделупу.

— Боже правый!.. И что же он еще узнал в Париже?

— Что вы никогда не служили у банкира и что письмо, которое он получил от вашего так называемого покровителя, никогда им не было написано.

Несчастный вздохнул так тяжело, что это походило на стон, потом закрыл глаза руками.

— Он знает это, знает, — прошептал Габриель после некоторого молчания. — Но, в конце концов, что тут такого? Это письмо было вымышлено, правда, но оно никому не причинило вреда. Я хотел уехать в Париж, я сошел бы с ума, если бы не приехал сюда. И использовал этот способ, другого не было; разве вы на моем месте не сделали бы то же самое, доктор?

— Вы серьезно у меня спрашиваете об этом, сударь? — спросил я, пристально глядя на него.

— Доктор, вы самый непреклонный человек, какого я когда-либо встречал, — сказал барон, поднимаясь и быстро шагая взад и вперед. — Вы мне говорите одни неприятные вещи, и, тем не менее, как же так получается? Вы единственный человек, кому я безгранично доверяю. Если бы кто-то другой подозревал хотя бы половину того, что знаете вы!..

Он подошел к пистолету, висевшему на стене, поднес руку к его рукоятке со свирепым выражением, присущим скорее дикому зверю, и произнес:

— Я убил бы его.

В это время вошел слуга.

— Что вам надо? — резко спросил его барон.

— Извините, если я перебиваю господина, несмотря на его приказ, но три месяца назад господин ремонтировал свои конюшни, и вот пришел служащий из банка, чтобы получить деньги по одному из векселей, которые выдал господин.

— На какую сумму? — спросил барон.

— Четыре тысячи.

— Хорошо, — сказал барон, направившись к секретеру, вынул портфель, который он когда-то отдавал мне на хранение, и вытащил из него четыре банкнота по тысяче франков каждый, — держите, вот они, и принесите мне вексель.

Что было проще: взять из портфеля банковские билеты и вручить их слуге!

Однако барон сделал это с явным колебанием, а его обычно бледное лицо приняло мертвенный оттенок, когда он беспокойным взглядом посмотрел вслед слуге, выходящему с банкнотами.

Между нами наступило тягостное молчание, во время которого барон два или три раза пытался заговорить, но всякий раз слова замирали у него на губах.

Слуга снова открыл дверь.

— Ну, что еще? — спросил барон грубо и нетерпеливо.

15- 173

— Посыльный хотел бы что-то сказать господину.

— Этому человеку мне нечего сказать! — воскликнул барон. — Он получил свои деньги и пусть уходит.

Посыльный показался позади слуги и скользнул между ним и дверью.

— Извините, — сказал он, — извините, вы ошиблись, сударь, мне надо вам кое-что сказать.

Затем он прыгнул вперед и, схватив барона за шиворот, воскликнул:

— Я должен вам сказать, что вы фальшивомонетчик, и я арестую вас именем закона!

Барон в ужасе закричал, и лицо его стало пепельного цвета.

— На помощь, — пробормотал он, — на помощь, доктор! Жозеф, позови моих людей, на помощь, ко мне!

— Ко мне! — закричал громким голосом так называемый посыльный банка. — Ко мне, все ко мне!

Тотчас же открылась дверь на лестницу черного хода, и в комнату барона ворвались еще двое.

Это были агенты сыскной полиции.

— Но кто вы такой, — воскликнул барон, отбиваясь, — и что вы от меня хотите?

— Господин барон, я В.; вы попались, — сказал мнимый служащий банка, — не шумите и не скандальте, спокойно следуйте за мной.

Имя, произнесенное этим человеком, было настолько известным, что я вздрогнул помимо своей воли.

— Следовать за вами, — повторил барон, продолжая отбиваться, — следовать за вами, и куда же это?

— Черт возьми! Куда же отводят таких людей, как вы, не вам об этом спрашивать, я уверен, вы должны это знать… в полицейский участок, черт вас возьми!

— Никогда! — воскликнул арестованный. — Никогда!

Неистовым усилием он освободился из рук державших его двух мужчин, бросился к своей кровати и схватил висевший над ней турецкий кинжал.

В то же мгновение мнимый посыльный банка стремительным движением вытащил из кармана два пистолета и направил их на барона.

Но он неправильно понял намерения Габриеля: тот повернул оружие против самого себя.

Оба агента хотели было броситься к нему, чтобы вырвать оружие.

— Не стоит! — сказал В. — Не стоит! Не волнуйтесь, он не покончит с собой, я с давних пор знаком с господами фальшивомонетчиками. Эти господа слишком уважают собственную персону. Ну же, дружище, ну же, — продолжал он, скрестив руки и дав полную свободу несчастному заколоть себя кинжалом, — не стесняйтесь нас, давайте, давайте!

Барон, казалось, хотел опровергнуть того, кто бросил ему этот странный вызов: он быстро поднес руку к груди, нанес себе несколько ударов и с криком упал. Его сорочка окрасилась кровью.

— Вы же видите, — сказал я, бросаясь к барону, — несчастный убил себя.

В. рассмеялся:

— Убил себя, он! Ах! Нашли дурака! Поднимите-ка сорочку, доктор.

— "Доктор"? — удивился я.

— Черт возьми! Я вас знаю, — сказал В., — вы доктор Фабьен. Поднимите его сорочку и, если обнаружите хоть одну рану глубже четырех или пяти линий, прошу гильотинировать меня вместо него.

Однако я сомневался, так как несчастный на самом деле потерял сознание и не шевелился.

Я поднял его сорочку и осмотрел раны.

Их было шесть, но, как и предсказывал В., они были не глубже, чем уколы булавки.

Я с отвращением отошел в сторону.

— Ну что? — сказал мне В. — Хороший я физиолог, господин доктор? Ну-ка, чего уж там, — добавил он, — наденьте наручники на этого господина, без них он будет дергаться всю дорогу.

— Нет, нет, господа! — закричал барон, пришедший в себя от этой угрозы. — Если меня повезут в карете, я и слова не скажу и не попытаюсь убежать, даю вам слово чести.

— Вы слышите, ребята, он дает слово чести, это внушает доверие, каково? Что вы скажете о слове чести этого господина?

Оба агента рассмеялись и с наручниками подошли к барону.

Я испытывал чувство неловкости, не знаю почему. Мне хотелось уйти отсюда.

— Нет, нет! — воскликнул барон, хватаясь за мою руку. — Не уходите. Если вы уйдете, они меня не пощадят, потащат по улицам как преступника.

— Но чем я могу быть вам полезен, сударь? Я никак не могу повлиять на этих господ, — сказал я.

— Нет, нет, вы можете это сделать, доктор, вы ошибаетесь, — сказал он вполголоса, — честный человек всегда имеет влияние на этих людей. Попросите у них разрешения проводить меня до полицейского участка, и вы увидите, что они меня отвезут в карете несвязанным.

15*

Глубокое чувство жалости сжимало мое сердце и возобладало над презрением.

— Господин В., — обратился я к шефу агентов, — этот несчастный просит меня ходатайствовать в его пользу: его хорошо знают в квартале, он был принят в свете… Так что, умоляю вас, избавьте его от ненужного унижения.

— Господин Фабьен, — ответил мне В. с изысканной вежливостью, — я ни в чем не могу отказать такому человеку, как вы. Я слышал, что этот человек просил вас сопровождать его до полицейского участка. Ну что ж, если вы согласны, я саду вместе с вами в карету и таким образом все произойдет без шума.

— Доктор, умоляю вас, — сказал барон.

— Хорошо, пусть будет так, — сказал я, — выполню до конца свой долг. Господин В., будьте добры, пошлите за фиакром.

— И пусть он подъедет к двери, выходящей на улицу Эльдер! — воскликнул барон.

— Проныра, — сказал В. с непередаваемой иронией, — выполняйте приказания господина барона.

Субъект по имени Проныра вышел, чтобы выполнить данное ему поручение.

— А пока, с разрешения господина барона, — сказал В., — я произведу небольшой обыск в секретере.

Габриель кинулся к секретеру.

— О, не беспокойтесь, господин барон, — сказал В., протягивая руку. — Если мы там и найдем несколько банкнот, то это ничего не изменит: у нас их, по крайней мере, сотня, сфабрикованных вами.

Арестованный упал на стул, а тот, кто его арестовал, приступил к обыску.

— А-а! — сказал он. — Я знаю эти секретеры, они по типу Бартелеми. Посмотрим сначала в выдвижных ящиках, потом поищем в потайных.

Он обыскал все ящики, где, кроме портфеля, о котором уже говорилось, лежали только письма.

— А теперь посмотрим потайные, — промолвил он.

Габриель следил за ним взглядом, то бледнея, то краснея.

Я же любовался ловкостью человека, производившего обыск. В секретере было четыре разных потайных ящика; ни один из них не ускользнул от внимания В.; более того, он мгновенно, при беглом осмотре, не ощупывая, обнаружил их механизм.

— Вот и секрет, — сказал он, доставая сотню банкнот по пятьсот и тысяче франков. — Черт возьми! Господин барон, вы хватили через край: еще четыре таких молодчика, как вы, и к концу года банк прогорел бы.

Арестованный ответил на это только глухим стоном, обхватив голову обеими руками.

В это время возвратился агент Проныра.

— Господа, фиакр у входа, — сказал он.

— В таком случае, — сказал В., — едем.

— Но, — вмешался я, — вы видите, что господин барон еще в халате, вы же не можете увезти его в таком виде.

— Да, да, — вскричал Габриель, — мне надо одеться!

— Одевайтесь же, и побыстрее. Надеюсь, мы с вами достаточно любезны, а?.. По правде говоря, это мы делаем не ради вас, а ради господина доктора.

И, повернувшись ко мне, он поклонился.

Но, вместо того чтобы воспользоваться данным ему разрешением, барон продолжал неподвижно сидеть на стуле.

— Ну же, ну! Пошевеливайтесь, и побыстрее! В девять часов нам нужно задержать еще одного господина. Нельзя допустить, чтобы из-за одного мы упустили другого.

Габриель открыл шкаф, где висела его одежда, и достал оттуда пять или шесть сюртуков, пока не выбрал один из них.

— С позволения господина барона, — сказал В., — мы ему заменим лакеев.

Он сделал знак полицейским, и те взяли из комода жилет и галстук, пока Габриель выбирал в шкафу сюртук.

И вот тогда-то начался самый странный туалет, который мне когда-либо пришлось наблюдать в своей жизни. Стоя и покачиваясь на ногах, арестованный позволял делать с собой все что угодно, пристально устремляя на каждого из нас изумленный взгляд.

Ему завязали на шее галстук, надели на него жилет и сюртук, как если бы имели дело с автоматом, потом надвинули на голову шляпу и сунули в руку трость с золотым набалдашником.

Можно было сказать, что, если бы его не поддерживали, он упал бы.

Оба полицейских взяли его каждый под руку, и только тогда, казалось, он очнулся.

— Нет, нет, — закричал он, хватаясь за мою руку, — вот так, вот так! Вы мне обещали, доктор!..

— Да, — ответил я, — но пойдемте же.

— Господин барон, — сказал В., — я вас предупреждаю, если вы попытаетесь бежать, я вам вышибу мозги.

Я почувствовал, как при этой угрозе барон задрожал всем телом.

— Разве я не дал вам слово чести не пытаться убежать? — сказал Габриель, пытаясь скрыть малодушие за внешним достоинством.

— Ах, да, правда, — сказал В., взводя курки пистолетов, — я забыл об этом. Пошли.

Мы спустились по лестнице; несчастный опирался на мою руку; следом шли шеф и двое его агентов.

Спустившись во двор, один из полицейских подбежал к фиакру и открыл дверцу.

Прежде чем сесть в карету, Габриель испуганно посмотрел по сторонам, словно желая проверить, нет ли возможности убежать.

Но в ту же минуту, почувствовав, как что-то упирается ему между лопаток, он обернулся: это был ствол пистолета.

И он сразу бросился к фиакру.

В. сделал мне знак рукой сесть на заднее сиденье. Это был не тот случай, когда следовало церемониться. Я сел на то место, которое мне указали.

Он сказал полицейским несколько слов на своем жаргоне, которых я не смог понять, и, поднявшись в фиакр, сел впереди.

Кучер закрыл дверцу.

— В префектуру полиции? — спросил он. — Так что ли, хозяин?

— Да, — ответил В., — но откуда вы знаете, куда мы едем, дружище?

— Тсс! Я вас узнал, — ответил кучер, — я везу вас уже в третий раз и всегда в компании.

— Да уж! — сказал В. — Сохранишь тут инкогнито!

Фиакр начал двигаться к бульвару, затем поехал по улице Ришелье, миновал Новый мост, проследовал вдоль набережной Золотых дел мастеров, повернул направо, проехал под аркой в небольшую улочку и остановился у какой-то двери.

Только тогда арестованный, казалось, очнулся от оцепенения: всю дорогу он не проронил ни одного слова.

— Как! — вскричал он. — Уже! Уже! Уже!

— Да, господин барон, — сказал В., — вот ваше временное жилище, оно менее изысканно, чем на улице Тэбу, но что поделаешь! В вашей профессии есть взлеты и падения — нужно быть философом.

Сказав это, он открыл дверцу и выскочил из фиакра.

— У вас есть какие-нибудь просьбы ко мне, прежде чем я уйду, сударь? — спросил я у арестованного.

— Да, да, пусть она незнает ничего, что случилось со мной.

— Кто она?

— Мари.

— Действительно, — ответил я, — бедная женщина! Я забыл про нее. Будьте спокойны, я сделаю что смогу, чтобы скрыть от нее правду.

— Спасибо, спасибо, доктор. Ах, я знал, что вы мой единственный друг.

— Ну, я жду, — сказал В.

Габриель вздохнул, грустно покачал головой и приготовился выйти.

Как бы помогая ему, В. взял его за руку, и оба подошли к роковой двери, которая распахнулась сама, будто узнала главного своего поставщика.

Арестованный бросил на меня полный отчаяния последний взгляд, и дверь за ними захлопнулась с глухим гулким шумом.

В тот же день Мари покинула Париж и возвратилась в Трувиль. Я ничего ей не сказал, поскольку пообещал это Габриелю, но она и так догадалась обо всем.

XVII БИСЕТР

Прошло шесть месяцев со дня тех событий, о которых я рассказал, но, несмотря на прилагаемые мною усилия забыть их, они неоднократно приходили мне на память. Однажды, часов в шесть вечера, когда я собирался сесть за стол, мне пришло следующее письмо:

"Сударь,

перед тем как предстать перед престолом Господним, куда его ведет смертный приговор, несчастный Габриель Ламбер, сохранивший глубокую память о Вашей доброте, просит Вас о последней услуге. Он надеется, что Вы сможете получить у префекта разрешение посетить его в камере в последний раз. Нельзя терять время: исполнение приговора состоится завтра в шесть часов утра.

Имею честь быть и т. д.

Аббат…

тюремный священник".

На ужин ко мне были приглашены два или три человека.

Я показал им письмо и в нескольких словах объяснил, о чем шла речь. Оставив одного из них за хозяина, я поручил ему оказывать другим гостеприимство.

Потом я сел в кабриолет и тотчас уехал.

Как я и предвидел, мне не составило никакого труда получить пропуск, и к семи часам вечера я прибыл в Бисетр.

Впервые я переступил порог этой тюрьмы, ставшей последним прибежищем приговоренных к смерти с тех пор, как прекратили казни на Гревской площади.

И вот не без замирания сердца и безотчетного страха, от которого не избавлен даже самый честный человек, я услышал, как за мной закрылись массивные двери.

Кажется, что там, где любое слово — это жалоба, любой шум — это стенание, вдыхаешь совсем иной воздух, не тот, что предназначен людям. И конечно, показывая начальнику тюрьмы разрешение на посещение того, кто находился на его иждивении, я, вероятно, предстал перед ним таким же бледным и дрожащим, как и постояльцы, которых он привык принимать.

Едва прочитав мое имя, он остановился и поздоровался со мной вторично.

Затем он вызвал тюремщика.

— Франсуа, — сказал он, — проводите господина в камеру Габриеля Ламбера. Тюремные правила не для него, и, если он пожелает остаться с осужденным наедине, вы ему это разрешите.

— В каком состоянии я найду этого несчастного? — спросил я.

— Как теленка, которого ведут на убой, по крайней мере мне так говорили, вы сами увидите: он настолько подавлен, что мы посчитали бесполезным надевать на него смирительную рубаху.

Я вздохнул. В. не ошибся в своих предположениях: и перед лицом смерти Габриель не стал смелее.

Кивнув в знак благодарности начальнику тюрьмы (тот вернулся к своей партии в пикет, прерванной моим приходом), я последовал за тюремщиком.

Мы пересекли небольшой двор, вошли в темный коридор, спустились на несколько ступенек вниз.

Затем мы оказались в другом коридоре, где дежурили надзиратели, время от времени прижимавшиеся лицом к зарешеченным отверстиям.

Это были камеры смертников; за последними часами их жизни следят из опасения, что самоубийство избавит их от эшафота.

Тюремщик открыл одну из дверей, и я замер от охватившего меня леденящего страха.

— Входите, — сказал он, — это здесь. Эй! Эй! Молодой человек, — добавил он, — взбодритесь же немного, вот тот человек, кого вы требовали.

— Кто? Доктор? — послышался голос.

— Да, сударь, — ответил я, входя, — и пришел по вашей просьбе.

Я охватил взглядом убогую и мрачную наготу этой камеры.

В глубине ее стояло что-то вроде жалкого ложа; толстая решетка над ним указывала, что там должна быть отдушина.

Стены, почерневшие от времени и дыма, были исчерчены со всех сторон именами череды постояльцев этого ужасного жилища, вероятно нацарапанными цепями. Кто-то из узников, с более живым воображением, чем другие, изобразил там гильотину.

Возле стола, освещенного дрянной коптилкой, сидели двое мужчин.

Одному из них было лет сорок восемь — пятьдесят, хотя седые волосы делали его похожим на семидесятилетнего старика.

Другой был приговоренный.

Увидев меня, он встал, второй же остался сидеть неподвижно, будто ничего не видел и не слышал.

— Ах, доктор, — сказал узник, опираясь рукой на стол, чтобы удержаться на ногах, — ах, доктор, вы все же согласились прийти навестить меня. Я знал, какое у вас доброе сердце, тем не менее, признаюсь, сомневался. — Отец, отец, — сказал осужденный, дотрагиваясь до плеча старика, — это доктор Фабьен, о котором я вам столько рассказывал… Извините меня, — продолжал молодой человек, поворачиваясь ко мне и указывая на Тома Ламбера, — мой приговор так на него подействовал, что он, кажется, сошел с ума.

— Вы желали поговорить со мной, сударь, и я поспешил прийти. В моей профессии снисхождение при подобных просьбах является не вопросом доброты, а долгом.

— Так вот, доктор… вы знаете, — промолвил осужденный, — что… завтра.

И он снова упал на скамейку, вытер выступавший на лбу пот влажным носовым платком, поднес к губам стакан воды, отпил несколько капель, а рука у него дрожала так, что я слышал, как зубы стучали о стекло.

Затем на какое-то время наступила тишина, и я внимательно оглядел его.

Думаю, никогда самая тяжелая болезнь не производила таких ужасных изменений в человеке.

Габриель, неестественный и смешной в своем костюме денди, теперь, когда на него легла тень эшафота, вновь стал существом, достойным жалости. Его тело, слишком хрупкое при его росте, еще больше похудело. Глаза, ввалившиеся в орбиты, казалось, были налиты кровью. Осунувшееся лицо было бледным; к потному лбу прилипли пряди отросших волос.

На нем был тот же сюртук, тот же жилет и те же самые брюки, что и в день его ареста; только все это стало грязным и рваным.

— Отец, — сказал он, тормоша старика, по-прежнему неподвижного и безмолвного, — отец, это доктор.

— А? Что? — прошептал старик.

— Я говорю вам, что это доктор, — продолжал он, повышая голос, — мне хотелось с ним поговорить.

— Да, да, — прошептал старик. — Так что же? Говори.

— Но поговорить с ним один на один. Вы не понимаете, я хочу поговорить с ним наедине. Ах, Боже мой, — воскликнул он с нетерпением, — мы не должны терять время! Встаньте, отец, встаньте и оставьте нас.

Тогда он просунул руки под мышки старика и попытался его поднять.

— Что такое, что случилось, — спросил старик, — за тобой уже пришли? Еще ведь не время; это только завтра в шесть часов?

Осужденный вновь упал на скамью, испустив глубокий вздох.

— Послушайте, доктор, — сказал он, — вразумите его, скажите, что я хочу остаться с вами один на один, у меня это не выходит, нет больше сил.

И он, не сдержав рыданий, положил руки и голову на стол.

Я сделал знак тюремщику помочь мне. Он подошел к старику вместе со мной.

— Сударь, я старый знакомый вашего сына. Он хочет доверить мне какой-то секрет. Будьте добры оставить нас одних.

В то же время мы подхватили его каждый под руку, чтобы вывести в коридор.

— Мне обещали другое! — воскликнул он. — Сказали, что я останусь с ним до последней минуты. Я получил на это разрешение; почему меня хотят увести? О сын мой, мое дитя, мой Габриель!

И старик, придя в себя, охваченный горем, бросился к молодому человеку, повалившемуся на стол.

— Он не уйдет, — прошептал заключенный, — а ведь ему следует понять, что каждая минута дорога для меня, как год в жизни другого.

— Никто не хочет отрывать вас от сына, сударь, — сказал я старику, — поймите это; это ваш сын, но он хочет ненадолго остаться со мной наедине.

— Это так, Габриель? — спросил старик.

— Боже мой, да, я вам это повторяю целый час.

— Тогда хорошо, я ухожу, но хочу остаться недалеко от камеры.

— Вы побудете там, в коридоре, — сказал тюремщик.

— И смогу вернуться?

— Как только ваш сын позовет вас снова.

— Вы меня не обманываете, доктор? Это было бы ужасно: обмануть отца.

— Я вам даю честное слово, что через несколько минут вы сможете вернуться.

— Тогда я оставляю вас, — сказал старик и, закрыв лицо руками, рыдая, вышел.

Тюремщик вышел вместе с ним и закрыл дверь.

Я сел на место старика.

— Итак, господин Ламбер, вот мы и одни; что я могу для вас сделать? Говорите! — сказал я.

Он медленно поднял голову, приподнялся на обеих руках, огляделся вокруг потерянным взглядом, затем пристально поглядел на меня.

— Вы можете меня спасти, — сказал он.

— Я! — воскликнул я, вздрагивая. — Каким это образом?

Он схватил меня за руку.

— Тише, послушайте меня, — сказал он.

— Я слушаю.

— Вы помните, мы сидели однажды на улице Тэбу, и я вам показал банковский билет с написанными на нем словами: "Подделка банковского билета карается по закону смертной казнью"?

— Да.

— Помните, я тогда пожаловался на жестокость этого закона, а вы сказали мне, что король намеревался предложить Палате депутатов смягчить наказание?

— Да, помню.

— Итак, я приговорен к смерти, позавчера моя кассационная жалоба была отклонена. Вчера я подал его величеству прошение о помиловании — это моя последняя надежда.

— Понимаю.

— Вы все еще дежурный королевский врач?

— Да, и даже в этот час я считаюсь на службе.

— Таким образом, мой дорогой доктор, в качестве дежурного врача вы можете увидеть короля в любое время, умоляю вас, сходите к нему и скажите, что вы меня знаете, наберитесь мужества и попросите его помиловать меня во имя Бога! Умоляю вас!

— Но это помилование, — начал я, — даже если предположить, что я смогу его добиться, будет лишь смягчением наказания.

— Я хорошо это знаю.

— И это смягчение наказания, не обольщайтесь, будет пожизненная каторга.

— Что хотите, — прошептал приговоренный со вздохом, — все же это лучше, чем смерть!

Я в свою очередь почувствовал, как у меня на лбу выступил холодный пот.

— Да, — сказал Габриель, глядя на меня, — да, понимаю, что с вами происходит: вы меня презираете, считаете трусом, говорите себе, что лучше сто раз умереть, чем пожизненно влачить позорное существование. Но что вы хотите, ведь мне только двадцать шесть лет! Со времени моего ареста я не спал ни одного часа, посмотрите на мою голову, половина волос поседела. Да, я боюсь смерти; спасите меня от смерти — это единственное, о чем я прошу, потом они могут делать со мной все, что захотят.

— Попробую, — ответил я.

— Ах, доктор, доктор! — вскричал несчастный, схватив мою руку и прижавшись к ней губами, прежде чем я успел ее отнять. — Доктор, я хорошо знал, что моя единственная и последняя надежда была в вас!

— Сударь… — заговорил я, стыдясь проявлений его унижения.

— А теперь, — перебил меня он, — не теряйте ни минуты, идите, идите скорей; если случайно какое-нибудь препятствие помешает вам увидеть короля, настаивайте, Бога ради! Помните, моя жизнь зависит от ваших слов, сейчас девять часов вечера, а это произойдет завтра в шесть часов утра. Боже, только девять часов жизни! Если вы меня не спасете, остается жить только девять часов.

— В одиннадцать я буду в Тюильри.

— А почему в одиннадцать, а не сейчас же, вы теряете, мне кажется, два часа?

— Потому что обычно король уединяется только в одиннадцать, чтобы работать, а до этого часа он находится в приемной.

— Да, там целая сотня людей, они разговаривают, смеются, они уверены в завтрашнем дне и не думают о том, что один из подобных им мучается в тюрьме при свете этой лампы, в этих стенах, которые исписаны именами людей, обретавшихся здесь так же, как теперь обретается он, а завтра он будет мертв. Они не знают всего этого, скажите им, как обстоит дело, и пусть они пожалеют меня.

— Я сделаю все, что смогу, сударь, успокойтесь.

— И еще, если король будет колебаться, обратитесь к королеве: это святая женщина, она, должно быть, против смертной казни! Обратитесь к герцогу Орлеанскому: все говорят, что у него доброе сердце. Как меня уверяли, он говорил однажды, что если бы он вступил на трон, то не было бы ни одной казни при его правлении. Не обратиться ли вам к нему, а не к королю?

— Успокойтесь, я сделаю все, что необходимо.

— Но у вас хотя бы есть надежда?

— Милосердие короля велико, я надеюсь на это.

— Да услышит вас Бог! — воскликнул он, прижимая руки к груди. — О Боже, Боже, смягчите сердце того, кто одним словом может меня убить или помиловать.

— Прощайте, сударь.

— Прощайте? Что вы говорите? Разве вы не вернетесь?

— Я возвращусь, если добьюсь успеха.

— О, и в том и в другом случае я должен вас увидеть! Боже мой, что станет со мной, если я вас не увижу? Я буду ждать вас до самого порога эшафота, но какое же мучение в сомнении! Возвращайтесь, умоляю вас, возвращайтесь.

— Я вернусь.

— Ну хорошо! — воскликнул осужденный, и, казалось, с той минуты как он получил от меня это обещание, силы оставили его. — Хорошо, я вас жду!

И он снова тяжело упал на стул.

Я подошел к двери.

— Да, — воскликнул он, — пришлите ко мне моего отца, я не хочу оставаться один: одиночество — это начало смерти!

— Я сделаю то, что вы желаете.

— Подождите, в котором часу вы рассчитываете вернуться?

— Но я не знаю… При всем том думаю, около часа ночи…

— Послушайте, часы бьют половину десятого; невероятно, как быстро бежит время, особенно в последние два дня! Итак, через три часа, не так ли?

— Да.

— Идите, идите, мне хочется одновременно, чтобы вы остались и чтобы вы ушли. До свидания, доктор, до свидания. Пришлите моего отца, прошу вас.

Просьба была излишней: бедный старик, как только увидел меня в дверях, поднялся.

Тюремщик, выпустивший меня, ввел его, и дверь за ним закрылась.

С тяжестью на сердце я поднялся по лестнице. Никогда мне не приходилось видеть такое отвратительное зрелище; для нас, врачей, смерть привычна, она предстает перед нами во всех ее обличьях, но никогда я не видел, чтобы жизнь боролась со смертью так трусливо.

Я вышел, предупредив начальника тюрьмы, что, вероятно, вернусь ночью.

У двери меня ждал мой кабриолет, я вернулся к себе и, найдя своих друзей, весело играющих в буйот, вспомнил о словах этого несчастного: "Они разговаривают, смеются… и не думают о том, что один из подобных им мучается в тюрьме…"

Я был так бледен, что, увидев меня, мои друзья закричали от удивления и хором спросили, не случилось ли со мной несчастья.

Я рассказал им, что произошло, и в конце моего рассказа они были почти так же бледны, как и я.

Потом я зашел в туалетную комнату и переоделся.

Когда я оттуда вышел, никто уже не играл.

Мои друзья стояли и разговаривали: между ними завязалась горячая дискуссия о смертной казни.

XVIII БДЕНИЕ КОРОЛЯ

Часы пробили половину одиннадцатого. Я хотел проститься с друзьями, но все они ответили, что с моего разрешения останутся у меня в ожидании исхода моего визита к его величеству.

Я приехал в Тюильри. У королевы собрался ее круг.

Королева, принцессы и придворные дамы сидели за круглым столом и, как обычно, были заняты вышиваньем, предназначенным для благотворительных дёл.

Мне сказали, что король уже удалился в свой кабинет и работает.

Мне случалось раз двадцать заходить к его величеству в его святилище. Поэтому не было надобности провожать меня туда — я знал дорогу.

В смежной комнате работал его личный секретарь по имени Л. Это был один из моих друзей, а кроме того, он относился к тем людям, на чье благородство всегда можно было рассчитывать.

Я ему рассказал, что меня привело, и попросил предупредить его величество, что я здесь и прошу оказать милость принять меня.

Л. открыл дверь, и минуту спустя я услышал голос короля:

— Фабьен, доктор Фабьен? Пусть же входит.

Я воспользовался этим разрешением, даже не дождавшись возвращения представившего меня секретаря. Король заметил мою поспешность.

— Ах, доктор, — сказал он, — можно подумать, что вы подслушиваете под дверью, входите же, входите.

Я был очень взволнован.

Никогда прежде я не видел короля при подобных обстоятельствах: от одного его слова зависела жизнь человека.

Королевское величество явилось мне во всем своем могуществе. Его власть в эту минуту происходила от власти Бога.

Лицо короля выражало такое спокойствие, что ко мне вернулась уверенность.

— Сир, — сказал я ему, — тысячу раз прошу извинения у вашего величества, что я осмелился предстать перед ним, не имея чести быть вызванным, но речь идет о добром и святом деле, и я надеюсь, что ваше величество меня простит, принимая во внимание повод.

— В таком случае вы дважды желанный гость, доктор, говорите скорей. Ремесло короля стало в последнее время таким скверным, что нельзя упускать случая, чтобы не скрасить его немного. Так о чем идет речь?

— Я имел честь некогда обсуждать с вашим величеством важный вопрос о смертной казни и знаю мнение вашего величества по этому поводу, а потому возвращаюсь к нему с полным доверием.

— A-а! Догадываюсь, что вас привело.

— Несчастный, виновный в изготовлении фальшивых банкнот, был приговорен в последней инстанции к смертной казни; позавчера его кассационная жалоба была отклонена, и этот человек завтра должен быть казнен.

— Я знаю об этом, — сказал король, — я ушел из гостиной, чтобы изучить этот случай.

— Как, вы сами, сир?

— Дорогой господин Фабьен, — продолжал король, — знайте, что ни одна голова во Франции не упадет с плеч, прежде чем я сам не приду к убеждению, что осужденный действительно виновен. Каждая ночь перед казнью является для меня ночью углубленных занятий и серьезных раздумий. Я изучаю досье от первой до последней строчки; просматриваю обвинительный акт во всех подробностях; взвешиваю свидетельские показания, как обвинительные, так и оправдательные; вдали от любого внешнего влияния, один на один с ночью и уединением, я беру на себя роль судьи над судьями. Если мое убеждение совпадает с их убеждением, тогда — хотите вы или нет — преступление и закон оказываются лицом друг к другу и надо дать ход закону. При сомнении я вспоминаю о праве, данном мне Богом, и если не милую, то, по крайней мере, сохраняю жизнь. Если бы мои предшественники поступали как я, доктор, то в момент, когда Бог приговорил их в свою очередь, на совести у них было бы немного меньше угрызений, а над их могилами — больше скорби.

Я слушал слова короля и, признаюсь, смотрел на этого могущественного человека с глубоким уважением: в двадцати шагах от него смеялись и шутили, а он, исполненный серьезности, в одиночестве склонялся над документами длинной и утомительной судебной процедуры, чтобы отыскать в них истину. Таким образом, в обществе на двух его полюсах бодрствовали два человека, думавшие об одном и том же: осужденный думал, может ли помиловать его король, а король думал, может ли он помиловать осужденного.

— Ну, что ж, сир, — спросил я его с волнением, — что вы думаете об этом несчастном?

— Что он действительно виновен, да он, впрочем, ни разу и не отрицал этого; но закон слишком суров — это тоже верно.

— Таким образом, у меня есть надежда получить помилование, о котором я пришел просить ваше величество?

— Я хотел бы позволить вам подумать, господин Фабьен, что делаю это для вас лично, но не хочу лгать: когда вы вошли, мое решение было уже принято.

— Значит, ваше величество дарует помилование? — сказал я.

— Если только это можно назвать помилованием, — сказал король.

Он взял приговор, развернутый перед ним, и написал на полях две строчки:

"Я заменяю смертную казнь пожизненными каторжными работами".

И поставил подпись.

— О! — воскликнул я. — Для другого это было бы, сир, еще более жестоким приговором, чем смертная казнь, но для него — помилование… настоящее помилование, поверьте мне. Ваше величество позволит мне сообщить ему об этом?

— Идите, господин Фабьен, идите, — сказал король; потом, вызвав Л., прибавил: — Отправьте эти документы господину министру юстиции, чтобы они были ему вручены немедленно — это смягчение наказания.

И, махнув мне на прощание рукой, он открыл следующее досье.

Я сразу же вышел из Тюильри по особой лестнице, ведущей из кабинета короля прямо к главном входу, нашел свой кабриолет во дворе, бросился к нему и уехал.

Когда я прибыл в Бисетр, пробило полночь.

Начальник тюрьмы по-прежнему играл в пикет.

Я увидел, что беспокою его и тем вызываю его раздражение.

— Это опять я, — сказал я ему, — вы мне позволили вернуться к осужденному, и я пользуюсь этим разрешением.

— Идите, — сказал он. — Франсуа, проводите господина.

Затем, обернувшись к своему партнеру с улыбкой глубокого удовлетворения, он произнес:

— Четырнадцать на дамах и семерка пик, годится?

— Черт возьми! — ответил партнер с недовольным видом. — Думаю, что так, у меня же только пятерка бубен.

Я не стал слушать дальше.

Невероятно, как в один и тот же час, а часто и в одном месте соединяются различные интересы!

Я спустился по лестнице как можно быстрее.

— Это я, — крикнул я у двери, — это я!

Мне тоже ответили криком. Дверь открылась.

Габриель Ламбер кинулся ко мне со своей скамьи.

Он стоял посреди камеры, бледный, со взъерошенными волосами, неподвижными глазами, дрожащими губами, не осмеливаясь задать вопрос.

— Ну… и… — прошептал он.

— Я видел короля, он вам дарует жизнь.

Габриель закричал во второй раз, протянул руки, как бы желая найти опору, и без сознания упал около своего отца, который тоже поднялся с места, но даже не протянул руки, чтобы поддержать сына.

Я наклонился, желая помочь несчастному.

— Минутку! — сказал старик, останавливая меня. — Но на каком условии?

— Что! Как на каком условии?

— Да, вы сказали, что король ему даровал жизнь: на каком условии он ее даровал?

Я попытался уклониться от ответа.

— Не лгите, сударь, — сказал старик, — так на каком условии?

— Наказание смертной казнью заменяется пожизненными каторжными работами.

— Ну что ж! — сказал отец. — Я догадывался, что именно поэтому мой сын хотел поговорить с вами наедине. Подлец!

Выпрямившись во весь рост, он пошел твердым шагом взять свою палку, стоявшую в углу.

— Что вы делаете? — спросил я его.

— Я ему больше не нужен. Я приехал, чтобы увидеть, как он умрет, а не для того, чтобы смотреть, как его будут клеймить. Эшафот его очищал, трус предпочел каторгу. Я принес благословение гильотинированному, но проклинаю каторжника.

— Но, сударь… — начал я.

— Пропустите меня, — сказал старик, протягивая ко мне руку с видом такого достоинства, что я отодвинулся в сторону и не пытался больше удерживать его ни единым словом.

Он удалился степенным, медленным шагом и исчез в коридоре, не повернув головы, чтобы посмотреть на своего сына в последний раз.

Правда, когда Габриель Ламбер пришел в себя, он даже не спросил, где его отец.

Я оставил этого несчастного с самым сильным чувством отвращения, какое когда-либо вызывал у меня человек.

На следующий день я прочитал в "Монитёре" о смягчении наказания.

Впоследствии я больше ничего о нем не слышал и не знаю, на какую каторгу он был отправлен.

* * *
На этом месте заканчивалось повествование Фабьена.

XIX ПОВЕШЕННЫЙ

Возвращаясь в конце июня 1841 года из одного своего путешествия по Италии, я, как всегда, обнаружил ожидавшую меня кипу писем.

Как правило (к сведению тех, кто мне пишет), признаюсь, что в подобном случае разборка почты бывает быстро закончена.

Письма, пришедшие от моих близких друзей, почерк которых я узнаю, откладываю в сторону и прочитываю, другие безжалостно бросаю в огонь.

Однако одно из таких писем со штемпелем Тулона, которое было написано почерком, не вызвавшим у меня ни малейших воспоминаний, было помиловано, поскольку оно поразило меня необычностью своего адреса.

Он был составлен так:

"Господину Александру Дюма, сочинителю драм в Европе, перидать прямо в руки в гостинице "Париж", есле он там еще живет".

Я распечатал письмо и поискал имя льстеца, написавшего мне. Оно было подписано "Отмычка". Вначале имя, как и почерк, показалось мне незнакомым.

Но когда я сопоставил имя со штемпелем, кое-что начало проясняться в моей памяти; впрочем, первые же слова письма развеяли все мои сомнения.

Оно пришло от одного из тех двенадцати каторжников, что были у меня в услужении, когда я проживал в маленьком домике у форта Ламальг. Так как это письмо не только имело отношение к рассказанной только что истории, но еще и дополняло ее, я просто предъявляю его читателям, убирая из него орфографические ошибки, типа тех, что красовались в адресе, поскольку они испортили бы стиль письма:

"Господин Дюма,

простите человека, которого несчастья на время выбросили из общества (я здесь временно, как Вы знаете) и который имеет дерзость Вам писать, но его намерение, надеюсь, оправдывает его перед Вами ввиду того, что он делает в эту минуту, а он это делает в надежде быть Вам приятным".

Как видите, предисловие было обнадеживающим, поэтому я продолжаю:

"Вам достаточно только вспомнить Габриеля Ламбера, того, кого называли ученым, Вы знаете, того самого, кто не захотел отправиться в кабачок форта Ламальг за тем великолепным обедом, которым Вы нас угостили.

Глупец!

Вы должны его помнить, так как узнали его, раз встречали когда-то в обществе; он тоже Вас узнал, а Вы так были этим озабочены, что засыпали вопросами бедного папашу Шиверни, надсмотрщика со злой внешностью, но, тем не менее, славного человека.

Итак, вот что я должен Вам рассказать о Габриеле Ламбере, слушайте же.

Со времени своего прибытия в колонию у Габриеля Ламбера был напарник, прикованный к нему цепью, хороший малый, попавший к нам за какую-то ерунду; его прозвали Акация,

Во время ссоры с товарищами он размахивал руками и случайно ударил ножом своего лучшего друга, что ему стоило десяти лет тюрьмы, ввиду того, что его друг умер. Бедный Акация так и не смог утешиться.

Но судьи приняли во внимание его невиновность, как я уже это сказал, и, хотя его неосторожность была причиной смерти человека, ему присудили только красный колпак.

Через четыре года после Вашего пребывания в Тулоне, то есть в 1838 году, в одно прекрасное утро Акация распрощался с нами.

Как раз накануне мой напарник отдал концы.

В результате этих двух событий — отъезда и смерти — мы с Габриелем остались поодиночке, и нас с ним соединили.

Если Вы помните, Габриель вначале отнюдь не был любезен. Известие, что я буду прикован к нему, если и обрадовало меня, то в меру, как говорится.

Однако мне подумалось, что в Тулоне я нахожусь не для удовольствия, а так как по складу характера я философ, то покорился судьбе.

В первый день он не раскрыл рта, что меня очень огорчило, поскольку я по природе болтлив; меня это обеспокоило, тем более что Акация говорил мне не один раз, как тяжко быть прикованным к немому.

Я подумал о том, что мне, осужденному на двадцать лет, предстояло еще десять — мое осуждение было не очень справедливым, право, и я, конечно, подал бы на кассацию, если б у меня тогда, 24 октября 1828 года была бы протекция, — так что мне оставалось провести десять не очень веселых лет.

Я промаялся всю ночь, раздумывая о том, что мне делать, и вспомнил о средстве, которое употребил Лис, чтобы разговорить Ворона.

"Господин Габриель, — сказал я ему, когда рассвело. — Не позволите ли вы мне сегодня утром осведомиться о состоянии вашего здоровья?"

Он с удивлением посмотрел на меня, не зная, говорю я серьезно или смеюсь над ним.

Я сохранил самый серьезный вид.

"Как это моего здоровья?" — заговорил он.

Это уже, как видите, было кое-что. Я заставил его раскрыть рот.

"Да, о состоянии вашего здоровья, — продолжал я. — Вы как будто провели дурную ночь ".

Он тяжело вздохнул.

"Да, дурную, — сказал он. — Но все ночи я провожу таким образом ".

"Черт побери!" — ответил я.

Он, без сомнения, ошибся насчет смысла моего восклицания, так как, помолчав минутку, продолжал:

"Однако я хочу вас успокоить. Когда я не смогу заснуть, то постараюсь лежать спокойно и не будить вас ".

"О! Не беспокойтесь так обо мне, господин Ламбер, — ответил я. — Для меня такая честь быть вашим напарником по цепи, что я охотно смирюсь с некоторыми мелкими неудобствами ".

Габриель посмотрел на меня с еще большим удивлением.

Акация не так взялся за дело: желая заставить его разговаривать, он лупил его до тех пор, пока тот не заговорил. Но, хотя он и добился своего, этот результат не был до конца удовлетворительным и между ними всегда оставался холодок.

"Почему вы со мной так разговариваете, друг мой?" — спросил Габриель Ламбер.

"Потому что я знаю, с кем говорю, сударь, я ведь вовсе не невежа, прошу вас поверить мне ".

Габриель опять взглянул на меня с недоверчивым видом. Но я улыбался ему так приветливо, что часть его сомнений, кажется, испарилась.

Наступило время обеда. Как обычно, нам дали один котелок на двоих, но, вместо того чтобы тотчас же сунуть свою ложку в похлебку, я почтительно подождал, чтобы он закончил есть, прежде чем самому начать есть. Он был растроган до такой степени этим проявлением внимания с моей стороны, что оставил мне не только большую часть похлебки, но и самые лучшие куски.

Тут я увидел, что в этом мире выгодно быть вежливым.

Короче говоря, через неделю мы стали лучшими друзьями, если не принимать во внимание слегка заносчивый вид, который его никогда не покидал.

К несчастью, я не много выиграл от того, что мой напарник разговорился: его беседы носили всегда самый унылый характер, и понадобилась вся моя природная веселость, которой одарило меня Провидение, чтобы при подобном общении не проиграть самому.

Так прошли два года, в течение которых он мрачнел все больше и больше.

Время от времени мне казалось, что он хочет мне в чем-то признаться.

Тогда я смотрел на него с самым открытым видом, желая его подбодрить; но рот его закрывался, и я видел, что все откладывается на другой день.

Я пытался отгадать, какое признание это могло быть, что также было своего рода развлечением. Но вот однажды, когда мы шагали рядом с повозкой, нагруженной старыми пушками, которые были отправлены на переплавку и которые весили тысяч десять фунтов, я увидел, что он посмотрел на колесо с несколько странным видом, который, казалось, говорил: "Не будь я трусом, сунул бы туда голову, и все было бы кончено ".

Тут я все понял. На каторге самоубийство было обычным делом.

Поэтому как-то раз, когда мы работали в порту, я увидел, что он посматривает на меня в своей обычной манере; воспользовавшись тем, что мы были одни, я решил на этот раз покончить с его колебаниями. Надо вам сказать, что в конечном счете он был невероятно нудный и меня начинало тошнить от него, и до такой степени, что я был бы не прочь так или иначе избавиться от него.

"Итак! — сказал я ему. — Что вы на меня так смотрите?"

"Я? Ничего ", — ответил он.

"Ну, конечно!", — продолжал я.

"Ты ошибаешься ".

"Я ничуть не ошибаюсь и, если хотите, сам скажу, что с вами такое происходит ".

"Ты?"

"Да, я".

"Ну, скажи!"

"А то, что вы хотите покончить с собой, но боитесь причинить себе боль ".

Он побледнел как полотно.

"Кто мог сказать тебе об этом?"

"Я догадался ".

"Так вот, да! Отмычка, это так, ты прав: я хочу убить себя, но боюсь ".

"Ну-ну, теперь все ясно. Значит, каторга так вам надоела?"

"Я раз двадцать жалел, что меня не гильотинировали ".

"У каждого свой вкус. Признаюсь вам, что, хотя те дни, что мы проводим тут, не так уж и безмятежны, я предпочитаю быть тут, а не на кладбище Кламар".

"Да, но это ты!"

"Я понимаю, что вы чувствуете себя здесь не на своем месте. И это справедливо: если вы имели сотню тысяч ливров ренты или около того, выезжали в шикарных экипажах, одевались в тончайшее сукно и курили сигары по четыре су, то оскорбительно таскать на ногах цепь, носить красную одежку и жевать капральский табак; но что вы хотите? В этом мире надо быть философом, если не хватает смелости самому подписать себе пропуск в иной мир ".

Габриель вздохнул так тяжело, что это было похоже на стон.

"У тебя никогда не было желания покончить с собой?" — спросил он у меня.

"Право, нет!"

"А ты ни разу не думал о том, что среди различных способов умереть есть наименее болезненный?"

"Черт побери! Всегда надо преодолеть какой-то момент, самый тяжелый, но говорят, что в повешении есть своя прелесть ".

"Ты полагаешь?"

"Конечно, я так думаю. Говорят даже, что из-за этого изобрели гильотину. Один повешенный, у которого порвалась веревка, рассказывал настолько приятные вещи, что осужденные в конце концов шли на виселицу так, словно отправлялись на свадьбу ".

"Правда?"

"Понимаете, я сам не пробовал, но в конце концов здесь это вошло в обычай ".

"Так что если бы ты решился покончить с собой, то повесился бы?"

"Конечно ".

Он открыл рот, думаю, затем, чтобы попросить меня повеситься вместе с ним, но по моему лицу, наверно, увидел, что я не был настроен на это развлечение, и поэтому промолчал.

"Ну и что? — спросил я. — Вы решились?"

"Еще не совсем, потому что у меня осталась надежда ".

"Какая?"

"Что найдется один из наших товарищей, который за то, что я оставлю ему все, что имею, и письмо, в котором будет сказано, что я сам покончил с собой, согласится убить меня ".

В то же время он смотрел на меня, словно спрашивая, подходит ли мне это предложение.

Я покачал головой.

"О нет! — ответил я. — Я в эти игры не играю, боюсь 472 мокрого; об этом надо было просить у Акации: он попал сюда за подобную историю и, может быть, согласился бы, приняв всяческие предосторожности, но для меня это невозможно ".

"Но, если бы я решился убить себя, ты, по крайней мере, помог бы мне осуществить мой план?"

"То есть я не стал бы вам мешать привести его в исполнение — вот и все. Черт! Я ведь здесь на срок и не хочу подставляться ".

На этом разговор наш закончился.

Прошли еще полгода, и за это время между нами ни разу не вставал этот вопрос.

Однако я заметил, что Габриель становился все более и более грустным, и заподозрил, что он старается освоиться со своим планом.

Что же касается меня, то вся эта история ничуть не радовала меня, и, признаюсь, мне хотелось, чтобы он побыстрее решился на что-нибудь.

Наконец однажды утром, проворочавшись всю ночь, Габриель встал бледнее чем обычно, не дотронулся до обеда, а на мой вопрос, не заболел ли он, ответил:

"Это будет сегодня ".

"А-а! — заметил я. — Решительно?"

"Бесповоротно ".

"А вы приняли все предосторожности?"

"Разве ты не видел, что вчера в столовой я написал записку?"

"Да, но я не был нескромен и не стал смотреть ".

"Вот она ".

И он дал мне сложенный листок бумаги. Я развернул его и прочел:

"Поскольку жизнь на каторге стала для меня невыносимой,

я решил повеситься завтра, 5 июня 1841 года.

Габриель Ломбер ".

"Ну вот, — сказал он, довольный своим проявлением смелости, — теперь ты видишь, что мое решение принято, почерк обычный, рука не дрожала ".

"Да, вижу, — ответил я. — Но при этой записке меня посадят, по крайней мере, на месяц в карцер ".

"Почему?"

"Потому что здесь не говорится, что я не помогал вам осуществить этот план, а я предупреждаю, что дам вам повеситься только при условии, что потом мне не причинят вреда ".

"Что же тогда делать?" — спросил он.

"Прежде всего написать записку по-другому".

"И как же?"

"Приблизительно так:

"Сегодня, 5 июня 1841 года, во время отдыха, который нам предоставляют, товарищ Отмычка будет спать, я рассчитываю осуществить решение, давно принятое мною, и покончить с собой, поскольку жизнь на каторге стала для меня невыносимой.

Я пишу эту записку, чтобы Отмычку не наказывали.

Габриель Ламбер"".

Габриель одобрил содержание, написал эту записку и положил ее себе в карман.

Действительно, в тот же день, едва прозвонили полдень, Габриель, который с утра не сказал мне ни слова, спросил, не знаю ли я места, подходящего для выполнения его плана. Я увидел, что он виляет, и решил помочь ему, иначе он опять все отложил бы.

"Я придумал, как помочь вам, — сказал я, понимающе кивнув ему. — Но если вы еще не решили, отложите все на другой день ".

"Нет, — ответил он, делая невероятное усилие над собой. — Нет, я сказал, что это произойдет сегодня, значит, я так и сделаю ".

"Вообще-то, — небрежно заметил я, — когда решишься на такое, то, чем скорее выполнишь свой план, тем лучше ". "Тогда проводи меня ",сказал Габриель.

Мы отправились в путь; он тащился еле-еле, но я не обращал на это внимания.

Чем ближе мы подходили к месту, которое он знал не хуже меня, тем больше он волочил ноги; я по-прежнему шагал впереди.

"Да, именно здесь ", — прошептал он, когда мы наконец добрались до места.

Это доказывало, что, так же как и я, он знал это место, очень подходящее для выполнения его плана.

В самом деле, возле огромной груды досок росла великолепная шелковица.

Я мог притвориться, что сплю в тени досок, а он в это время мог повеситься на шелковице.

"Ну, что? — спросил я. — Что скажете о местечке?" Он был бледен как смерть.

"Да, — продолжал я. — Вижу, что это произойдет еще не сегодня ".

"Ты ошибаешься, — ответил он, — мое решение принято, только не хватает веревки ".

"Как так, — сказал я ему, — вы забыли тайник?"

"Какой тайник?.. "

"Где вы спрятали тот кусок пеньковой веревки, который сами положили в карман, когда мы проходили как-то раз через канатную мастерскую ".

"Действительно, — пробормотал он, — я, кажется, спрятал ее здесь ".

"Посмотрите-ка, это там ", — показал я ему на поленницу дров, куда он две недели назад спрятал то, о чем сейчас спрашивал.

Он наклонился, сунул руку между дровами.

"В другом месте, — сказал я, — в другом ".

И действительно, пошарив в другом месте, он вытащил оттуда отличную веревочку длиной в три сажени.

"Черт побери! — заметил я. — Прямо слюнки текут при виде этой веревочки ".

"И что теперь делать?" — спросил он меня.

"Попросите меня подготовить все, и дело будет тотчас же сделано ".

"Ну да! Ты доставишь мне удовольствие ".

"Я в самом деле доставлю вам удовольствие?"

"Да"

"Вы просите меня об этом?"

"Я прошу тебя об этом ".

"Тогда я ни в чем не могу отказать товарищу ".

Я сделал из веревки отличную скользящую петлю, привязал ее к одной из самых крепких и самых высоких ветвей, приставил к стволу шелковицы полено; Габриелю надо было лишь толкнуть его ногой, и между ним и землей останется два фута расстояния.

Этого было больше чем достаточно для порядочного человека, чтобы повеситься.

Все это время он следил за тем, что я делаю.

Он был уже не бледным, а пепельным.

Я закончил все приготовления и сказал ему:

"Вот, главная работа сделана, теперь — чуть-чуть решительности, и все закончится в одну секунду".

"Легко сказать ", — прошептал он.

"К тому же, — продолжал я, — вы хорошо знаете, что не я толкаю вас к этому: напротив, я сделал все, что мог, {чтобы помешать вам в этом деле ".

"Да… но я хочу этого ", — произнес он, решительно поднимаясь на полено.

"Ладно! Но подождите немного, я улягусь ".

"Прощай, Отмычка. Ложись ", — сказал он.

Я лег под деревом.

А он просунул голову в петлю.

"Постойте! Снимите же свой галстук, — сказал я, — а то вы повеситесь в галстуке. Право, это что-то новое ".

"Да, правда ", — прошептал он и снял галстук.

"Прощай, Отмычка ", — сказал он во второй раз.

"Прощайте, господин Ламбер, мужайтесь. Я закрою глаза, чтобы не видеть этого ".

В самом деле, на такое страшно смотреть…

Прошло десять секунд, все это время я лежал с закрытыми глазами, но ничто не указывало на то, что произошло что-то новое.

Я вновь открыл глаза. Он по-прежнему стоял с петлей на шее, но, судя по цвету лица, это уже был не живой человек, а труп.

"Ну же!"сказал я.

Он тяжело вздохнул.

"Папаша Шиверни!" — крикнул я, закрывая глаза и выбивая из-под него полено.

"На помощь! Помо… " — попытался крикнуть Ламбер, но голос застрял у него в горле.

Я почувствовал конвульсивные движения, от которых затряслось дерево, услышал что-то похожее на хрип… потом через минуту все стихло.

Я не решался пошевелиться, не решался открыть глаза и притворился, что сплю, поскольку заметил папашу Шиверни — Вы его знаете: это надсмотрщик, — направлявшегося в мою сторону; я слышал приближающиесяшаги; наконец я почувствовал сильный удар ногой в бок.

"А! Что случилось, где остальные?"спросил я, оборачиваясь и делая вид, что просыпаюсь.

"А случилось то, что, пока ты спал, твой товарищ повесился ".

"Какой товарищ?.. О-о, правда!" — произнес я, словно совершенно не знал, что произошло.

Видели ли вы когда-нибудь повешенного, господин Дюма? Это безобразная картина. А Габриель был особенно ужасен. Надо полагать, он сильно дергался: лицо у него было страшно искаженное, глаза выпучены, язык высовывался изо рта, а сам он обеими руками вцепился в веревку, словно пытался взобраться по ней вверх.

Кажется, мое лицо выражало такое удивление, что все поверили в мое неведение и непричастность к делу.

К тому же, пошарив по карманам Габриеля, там нашли записку, которая полностью снимала с меня всякие подозрения.

Труп вынули из петли, положили на носилки, и нас обоих отвезли в лазарет.

Потом пошли предупредить инспектора. Все это время я сидел рядом с телом моего напарника, к которому был прикован цепью.

Через четверть часа пришел инспектор; он осмотрел труп, выслушал доклад папаши Шиверни и допросил меня.

Затем он собрал всю мудрость, на которую был способен, и вынес приговор:

"Одного — на кладбище, другогов карцер ".

"Но, господин инспектор!.. " — воскликнул я.

"На две недели ", — сказал он.

Пришлось замолчать.

Я боялся, что наказание удвоят: такое обычно случается, когда протестуешь.

Меня отсоединили от трупа и посадили в карцер, где я пробыл две недели.

Когда я оттуда вышел, меня спарили с Рваным Ухом, славным малым, Вы его не знаете, — этот, по крайней мере, разговаривает.

Вот, господин Дюма, все подробности, которые я передаю Вам с полным уважением, уверенный в том, что это доставит Вам удовольствие. Если я в том преуспел, напишите, пожалуйста, нашему доброму доктору Ловерню и попросите его передать мне от Вашего имени фунт табаку.

С глубочайшим уважением, сударь, имею честь быть Вашим смиреннейшим и покорнейшим слугой.

Отмычка, пребывающий в Тулоне".

XX ПРОТОКОЛ

В октябре 1842 года я снова проезжал через Тулон.

Я не забыл странную историю Габриеля Ламбера, и мне было любопытно узнать, действительно ли события развивались так, как описал их Отмычка.

Поэтому я собирался нанести визит коменданту порта.

К сожалению, он был заменен другим человеком.

Однако его преемник прекрасно принял меня, и, так как в ходе беседы он спросил, не может ли быть мне в чем-либо полезен, я признался ему, что визит мой был не совсем бескорыстным: мне хотелось бы узнать, что сталось с каторжником по имени Габриель Ламбер.

Он тотчас же вызвал своего секретаря. Это был молодой человек, которого он привез с собой в Тулон всего лишь год тому назад.

— Дорогой господин Дюран, — сказал он ему, — поинтересуйтесь, пожалуйста, по-прежнему ли находится здесь осужденный Габриель Ламбер. Потом возвращайтесь к нам и расскажите, что он делает и что есть в записях, касающихся его.

Молодой человек вышел и десять минут спустя вернулся, держа в руках раскрытую книгу записей.

— Пожалуйста, сударь, — сказал он мне, — возьмите за труд прочесть эти несколько строчек, и вы будете полностью удовлетворены.

Я сел за стол, куда он положил регистрационную книгу, и прочел:

"Сегодня, пятого июня одна тысяча восемьсот сорок первого года, я, Лоран Шиверни, надзиратель первого класса, делал обход дровяного склада во время часа отдыха, предоставляемого осужденным ввиду сильной дневной жары, и обнаружил Габриеля Ламбера, приговоренного к пожизненным каторжным работам, повесившимся на шелковице, в тени которой спал или притворялся спящим его напарник по цепи Андре Тульман, по прозвищу Отмычка.

При виде такой картины я первым делом разбудил этого последнего, который выразил крайнее удивление происшедшим событием и заявил, что никоим образом к нему не причастен. И действительно, после того как повешенный был вынут из петли, его обыскали и нашли записку, которая полностью снимала всякую вину с Отмычки.

Однако осужденный был известен своей чрезвычайной трусостью, и представляется, что ему было трудно повеситься без помощи своего напарника, с которым он был связан цепью длиной всего лишь в два с половиной фута, поэтому я имел честь предложить господину инспектору отправить Андре Тульмана, по прозвищу Отмычка, на один месяц в карцер.

Лоран Шиверни, надзиратель первого класса".

Ниже были приписаны другим почерком еще две строчки, под которыми стоял простой росчерк:

"Захоронить сегодня вечером поименованного Габриеля Ламбера и тотчас же отправить на один месяц в карцер вышеупомянутого Отмычку.

В.Б.".

Я сделал с этого протокола копию и, не меняя в ней ни строчки, предлагаю ее своим читателям, так что они получат подтвержденную письмом Отмычки полную и естественную развязку истории, которую я только что им рассказал.

Добавлю только, что я восхищен проницательностью почтенного надзирателя Лорана Шиверни, догадавшегося, что в ту минуту, когда был найден труп Габриеля Ламбера, его напарник Андре Тульман лишь притворялся спящим, а не спал.

Александр Дюма Метр Адам из Калабрии

I ГОВОРЯЩАЯ МАДОННА

Если наши читатели проявляют хотя бы малейший интерес к той высшей степени правдивой истории, которую мы собираемся им поведать, мы любезно просим их проследовать вместе с нами в Калабрию.

Калабрия — край поразительный: летом тут безумно жарко, как в Томбукту, зимой холодно, как в Санкт-Петербурге; вдобавок, в отличие от прочих стран, счет здесь ведется не на годы, не на пятилетия или на века, а на землетрясения.

Тем не менее мало найдется народов, более привязанных к родной земле, чем калабрийцы. Несомненно, это объясняется исключительно красочностью и богатством ее природы: долины ее плодородны, точно сады; горы покрыты зарослями, напоминая лесные чащи; к тому же местами над каштанами, возвышающимися над другими деревьями, виднеются остроконечные красноватые горные вершины, подобные иссеченным молниями гранитным башням, так что путешественнику может показаться, будто он находится на подступах к селению циклопов.

Верно, однако, и то, что в этом благословенном краю ни на что нельзя положиться: Этна и Везувий никогда не принимали всерьез отделение Сицилии от Калабрии, так что эти старинные друзья сохраняли скрытые под поверхностью земли весьма тесные связи и не однажды доказывали царящее между ними полнейшее взаимопонимание. В результате этого всякий раз, когда они входили в сношение друг с другом, полуостров подпрыгивал, точно библейские холмы, только не от радости, а от ужаса; долины вздыбливались, превращаясь в горы; горы разглаживались, становясь долинами, города проваливались во внезапно открывшиеся пропасти, и те тотчас же смыкались, так что орел, паривший над земной поверхностью, зыбкой, как окружающее ее море, на следующий день не узнавал тех мест, откуда он поднялся накануне. Вчерашняя Калабрия меняла облик от Реджо до Пестума — таков был калейдоскоп Господень.

И из-за этой подвижности земли жители Калабрии не только были лишены истории, ибо редко архивы предыдущего столетия доходили невредимыми до последующего, но и подчас не знали ни своего настоящего возраста, ни своего настоящего имени. Ведь случалось так, что после стихийного действия, поглотившего целую деревню, в живых оставался, подобно Моисею, один-единственный ребенок, и если погибал цирюльник, принимавший роды у его матери, и священник, крестивший его, ребенку не от кого было узнать что-либо о себе. Ему оставалось лишь по крохам собирать у обитателей окрестных селений обрывочные сведения о том, когда он родился, и о семье, к которой он, должно быть, принадлежал; однако истинный его возраст отсчитывался с даты землетрясения, а та семья, что его приняла, становилась ему родной.

Судьба метра Адама, героя нашей истории, была живым примером такого рода странных обстоятельств, о которых мы только что упомянули, и если нашим читателям захочется познакомиться с этой достойной личностью, на которой мы сосредоточим в дальнейшем все свое внимание, им достаточно будет бросить взгляд на горную дорогу, ведущую из Никотеры в Монтелеоне. И тогда им на глаза попадется бредущий под палящим августовским солнцем человек лет пятидесяти-пятидесяти пяти, в куртке и коротких бархатных штанах, первоначальный цвет которых, однако, определить было бы затруднительно из-за многочисленных пятен краски самых разных оттенков и размеров, накладывавшихся друг на друга. Во внутренних карманах его одежды вместо ножа, которым его земляки имеют привычку вооружаться, находились связки грубых и тонких кистей — гораздо более мирные предметы; к поясу вместо пистолетов был прикреплен набор ярких, кричащих красок, которые отсталые народы предпочитают глубоким тонам; фляга на перевязи была наполнена вместо нектара с Липарских островов или из Катандзаро раствором камеди, которым можно было одновременно утолять жажду все же получше, чем сырой водой, а также надежно закреплять киноварь и индиго. Что же касается трости, его оружия, которое он с таким грозным видом носил на плече, словно привычный в этих краях карабин, то это была всего-навсего невинная палочка, окрещенная художниками муштабелем.

Так вот, этого мужчину атлетического телосложения, с живой и легкой не по возрасту походкой, с веселым и беззаботным взглядом, 21 июля 1764 года обнаружили голым и ревущим младенцем в четверти льё от деревни Маида, исчезнувшей ночью с лица земли, подобно проклятым городам, на которые обрушился гнев Господень. Его спасли крестьяне из Никотеры, нашедшие его на обочине дороги и так и не понявшие, как он там очутился; они дали ему имя первого человека, созданного Господом, несомненно в знак таинственности его происхождения; теперь остается лишь объяснить, как появилось почетное звание, сопутствовавшее этому имени.

Юный Адам, чей возраст к моменту катастрофы 1764 года насчитывал самое большое год-полтора, позднее был определен приемными родителями на ответственный пост — охранять овечьи стада (как известно, шерсть наряду с оливковым маслом и вином — одно из немногих богатств Калабрии); однако прелести пастушеской жизни, столь поэтически воспетые его соотечественником Феокритом, привлекали его, как вскоре выяснилось, крайне мало. И вот, подобно Джотто, Адам стал испытывать сильнейшую склонность изображать на песке людей, деревья и животных, и если бы он чудом попал в мастерскую какого-либо Чимабуэ, то стал бы большим художником. К несчастью, ученику недоставало учителя, и отсутствие учебных занятий не дало развить его природные способности, так что молодой Адам остался ремесленником-мазилой.

Правда, заявляя это, мы впадаем в свойственный нашей эпохе недостаток: беремся судить обо всем с точки зрения нашей цивилизации; достойный живописец, кого мы непочтительно назвали ремесленником-мазилой и кто безоговорочно, быть может, считался бы таковым в Париже, Лондоне или Риме, в масштабе своего края считался выдающимся художником, чьи произведения в один прекрасный день заслужили такую репутацию, что ими вынуждена была заняться неаполитанская полиция, и мы сейчас расскажем, при каких обстоятельствах подобного рода заботы овладели этим учреждением, по-отечески пекущимся обо всем.

Метр Адам уже успел массовым изготовлением более или менее броских вывесок заслужить предваряющий его имя титул, когда произошла контрреволюция 1798 года. Фердинанд и Каролина, изгнанные французской оккупацией, прибыли, как известно, на Сицилию на корабле контр-адмирала Нельсона и, перенеся резиденцию правительства в Палермо, оставили Неаполь в руках Шампионне, который тотчас же провозгласил Партенопейскую республику. К несчастью для новоиспеченных вольноотпущенников, король и королева, наполовину лишенные трона, имели в своем окружении кардинала Руффо — решительного человека, взявшегося вернуть трон законным правителям. И потому он с двумя спутниками высадился в Калабрии и во имя святой веры обратился ко всем, кто остался привержен исконным роялистским принципам. На первый же призыв откликнулось человек пятьсот — шестьсот; смелый воитель решил, что этого достаточно, а поскольку, для того чтобы отправиться в путь, ему не хватало лишь знамени, вокруг которого сплотились бы его солдаты, он решил призвать к себе художника, чтобы изобразить на штандарте Богоматерь Кармельскую, ибо он вверил свое предприятие ее попечению.

Метр Адам был в это время в расцвете сил и таланта; преисполненный уверенности в себе, он предстал перед Руффо и, узнав, что от него требуется, создал затребованное изображение Мадонны с такой быстротой и полнотой чувств, что это целиком удовлетворило кардинала и как священнослужителя и как военного. Генерал-прелат, присвоивший себе этот двойной титул, который объединял духовную и светскую стороны его натуры, пообещал художнику исполнить любое его желание. Тот попросил у него как у лица духовного благословение, а как у лица светского — исключительное право изображать на всех белых стенах, имеющихся в радиусе десяти льё, Мадонн и души чистилища. Эта просьба, какой бы чрезмерной она ни казалась присутствующим, была тотчас же удовлетворена. Руффо сумел восстановить королевство и вернуть Фердинанда и Каролину в столицу, и Адам, изо всех сил способствовавший этому свершению, беспрепятственно наслаждался привилегией, предоставленной ему в награду за патриотизм и верность.

Те из наших читателей, кто путешествовал по Италии и лично наблюдал почитание подобного рода изображений со стороны неаполитанских и калабрийских крестьян, без труда поймут, сколь важна была для метра Адама подобная монополия. Получалось, что, если какой-либо монастырь желал иметь новое изображение Мадонны или подправить старое, он обязан был обратиться только к метру Адаму. А поскольку метр Адам обладал монополией, то условия ставил он сам; причем, как правило, эти условия сводились к предоставлению ему разрешения в течение более или менее продолжительного срока вместе с ризничим общины собирать пожертвования возле святого образа, а затем полюбовно распределять их между заинтересованными сторонами. Что же касается изображения душ чистилища, то тут дело обстояло несколько сложнее: стоило умереть кому-либо из богатых крестьян, метр Адам вне зависимости от истинных намерений Господа поместить душу усопшего в ад или, соответственно, в рай, предусмотрительно изображал ее пребывание в чистилище. Само собой разумеется, к многочисленным головам, что возвышались над вздымавшимися к небу языками пламени, и к молитвенно воздетым парам рук безжалостный Минос присовокуплял еще одну голову и еще одну пару рук, причем портретное сходство было столь разительным, а сжатые руки выдавали такое отчаяние, что у родных и близких не хватало душевных сил бросить так красноречиво заявляющую о себе душу на глазах всего народа, не позаботившись о молитвах и пожертвованиях за упокой. В результате наследники для спасения собственной чести и для облегчения пути в рай душе покойного вынуждены были заказывать множество месс у местного священника и ублаготворять обильными денежными приношениями художника. И тогда всякий добросовестно исполнял свой долг: каждое утро священник служил в честь усопшего мессу, и каждый вечер художник убирал по языку пламени и разглаживал на лице грешника по гримасе; по мере того как наследники шаг за шагом исполняли долг милосердия, они получали возможность с удовлетворением следить за тем, как наглядные последствия их благих деяний отражаются на лице страдальца и как постепенно отчаяние обреченного на вечное проклятие сменяется на блаженство праведника. А когда уже прочитаны все мессы и совершены все пожертвования, наступает прекрасный миг и преставившемуся пририсовываются крылья. Родные и близкие делают последний денежный взнос, и на следующее утро то место, где ранее был изображен усопший, оказывается пустым: счастливец, спасенный благодаря милосердию тех, кого он оставил на земле, вознесся на Небеса.

И так в продолжение лет двенадцати метр Адам честно предавался столь невинному промыслу, не испытывая при этом ни малейших затруднений, разве что его набожные помощники изредка ворчали, а порой намекали ему, что душам чистилища требуются только мессы и что они могли бы прекрасно обойтись без денежных пожертвований. Но вот однажды фра Бракалоне, ризничий церкви в Никотере, по поручению приора пришел к художнику, предложив ему обновить установленную в стене огромного сада напротив церкви гипсовую Мадонну, ранее творившую превеликое множество чудес, однако, несомненно из-за того, что о ней забыли и ею пренебрегали, уже более десяти лет не подававшую о себе никаких вестей и ничем себя не проявлявшую; причиной, по которой приор вдруг вспомнил о святом образе, явился страх, охвативший всю Нижнюю Калабрию из-за слухов о неком разбойнике по имени Марко Бранди, причем подозревали, что он обосновался где-то по соседству. И тогда члены церковного совета Никотеры решили, что следовало бы чем-нибудь ублажить святой образ, и благодарная Мадонна в свою очередь тогда сделала бы что-нибудь для деревни; одновременно для надежности была направлена срочная депеша судье в Монтелеоне, в которой обрисовывалось положение вещей и содержалась просьба прислать жандармов.

Метр Адам с истинно христианским пылом приступил к исполнению задания. Под его кистью лицо Мадонны обрело прежнюю свежесть, лоб — сияние, а одежды — краски. В продолжение всей этой работы художника окружали любопытные, что означало, до какой степени серьезно деревня относится к этому общенародному делу, совершавшемуся у нее на глазах, и когда работа над образом подошла к концу, все стали радостно поздравлять метра, а тот отвечал на похвалы с чисто артистической скромностью, вполне искренно соглашаясь с мнением своих земляков о том, что он сотворил шедевр.

Со своей стороны судья в Монтелеоне ответил на крик отчаяния своих подопечных тем, что дополнил духовную защиту Никотеры защитой светской. Иными словами, как только бравые жандармы прибыли, они тотчас же приступили к действиям и выбили Марко Бранди с прекрасно подготовленных позиций, где он, сделав все, что было необходимо, собирался встать на зимние квартиры, рассеяли его отряд, а самого предводителя стали преследовать столь решительно, что он, очутившись в западне между стражниками и городом, еле-еле успел проскочить в каштановую рощу, непосредственно примыкавшую к стенам аббатства. Благодаря быстрому и продуманному маневру роща была окружена и прочесана вдоль и поперек, но, увы, это оказалось безрезультатным: Марко Бранди исчез. Проверялись дерево за деревом, куст за кустом — все напрасно, хотя не был оставлен без внимания и не проверен штыком ни один пучок травы. И тогда был сделан вывод, что здесь не обошлось без колдовства.

Прошла неделя, о Марко Бранди не было никаких известий, и потому, полностью осознавая всю степень опасности, жандармы удвоили бдительность, а жители деревни — молитвенное рвение. Еще ни одной Мадонне так не поклонялись, ни одну так не нежили и не лелеяли, как ту, что создал метр Адам. Самые богатые из окрестных крестьянок вверяли ее попечению свои серьги и ожерелья, рассчитывая забрать их назад, как только будет схвачен Марко Бранди, но пока они давали Мадонне свои драгоценности как бы взаймы. Ночью и днем у святых ее стоп горела лампада, а питала ее святая женщина, которую звали сестрой Мартой. Каждое утро она ходила из дома в дом, собирая как добровольное даяние лампадное масло, и каждый вечер употребляла по назначению собранное днем, причем масла всегда оказывалось достаточно, и достойная женщина не должна была ничего добавлять от себя. Напротив, все старались пожертвовать как можно больше и испытывали от этого удовольствие, правда рассчитывая на то, что благочестивая женщина помянет их в своих молитвах, и от сестры Марты стал исходить запах святости на десять льё окрест. Как у святой Терезы, у нее тоже бывали видения; несколько раз в течение суток, а то и двух она не вставала с постели, пребывая на ложе неподвижно, но с открытыми глазами и искаженным от судорог лицом; врач называл это падучей болезнью, а фра Бракалоне — исступлением.

И вот случилось так, что в продолжение описываемых событий сестра Марта вдруг стала жертвой очередного приступа и в течение двух суток не в состоянии была предстать перед Мадонной и исполнить свой долг. Однако в Италии до такой степени уважительно относятся к праву каждого трудиться на избранном им поприще, что ни одна из женщин, как бы набожна она ни была, не осмелилась подменить сестру Марту, поэтому в течение полутора суток масло выгорело, так что лампада у святого образа погасла.

Заканчивались вторые сутки, и быстро надвигалась темная ночь; к небесам вознеслась "Аве Мария" — последняя предзакатная молитва; улицы опустели, и даже маленькие дети, игравшие рядом с Мадонной, собрались домой; но тут внезапно как будто бы из ниши, где находилась Святая Дева, отчетливо прозвучал ясный и звучный голос, назвавший по имени того из мальчишек, кто находился ближе всех к ней. Потрясенные дети обернулись к нише.

— Паскарьелло! — повторил тот же голос.

— Что вам угодно, Мадонна? — спросил ребенок.

— Отправляйся к сестре Марте, — последовал ответ, — и скажи ей, что уже двое суток она забывает подливать масло в мою лампаду.

Паскарьелло не потребовались новые напоминания; он со всех ног помчался во главе стайки мальчишек, восклицая: "Чудо! Чудо!" — пока весь в поту, едва переводя дыхание, не замер перед Мартой как раз в ту минуту, когда та, пробыв двое суток в оцепенении, начала приходить в себя.

Святая женщина выслушала, что сказал ей ребенок, и, пока она мало-помалу оживала, на нее нахлынули воспоминания и она в присутствии собравшихся у ее ложа соседей, потрясенных столь невероятным событием, заявила, что Дева на самом деле явилась ей и произнесла те же слова, что передал Паскарьелло. Теперь о чуде кричала вся деревня, а не одни только дети. Под аккомпанемент нестройного хора восклицаний, выкриков и песнопений сестра Марта встала и направилась к чудотворному образу. А Паскарьелло стал предметом всеобщего почитания и был триумфально водружен на плечи двух могучих калабрийцев. Затем процессия, очутившись перед ликом Мадонны, по указанию сестры Марты замерла, продолжая петь литании Святой Деве; и тут, воспользовавшись обстоятельствами, с одной стороны появился фра Бракалоне, а с другой — метр Адам, и оба стали собирать пожертвования: один на свой монастырь, другой — на самого себя; в это время избранница Божья в одиночестве приблизилась к образу Девы и какое-то время тихим голосом разговаривала с ней. Наконец, по окончании беседы, результата которой каждый ждал с нетерпением, сестра Марта вернулась к собравшимся и объявила от имени Мадонны, что та ей призналась, до какой степени она поражена отсутствием веры у жителей Никотеры, ибо они, чтобы оградить себя от действий Марко Бранди, осмелились усомниться в достаточности покровительства со стороны Всемогущей Девы и обратиться за помощью сугубо земного характера в виде взвода жандармов. Святая Дева категорически отказалась быть участником подобного союза и заявила, что жителям деревни надлежит сделать выбор между духовными и мирскими средствами защиты и что нельзя одновременно полагаться и на Деву и на жандармов; при этом собравшимся достаточно лишь высказаться, на кого они предпочитают положиться. Если они рассчитывают на жандармов — она не скажет ни слова против и не станет воздействовать ни на чью совесть; однако тогда она снимет с себя всякую ответственность за ход событий и целиком и полностью возложит это на жандармов. Если же, напротив, собравшиеся изберут ее — она будет в ответе за все и при этом гарантирует, что начиная с нынешнего дня и в продолжение трех лет никто более и слова не услышит о Марко Бранди.

В выборе сомневаться не приходилось. Со всех сторон раздались возгласы: "Да здравствует Мадонна! Долой сбиров!" — и несчастные жандармы, отозванные со всех постов, где они в течение недели упорно и смело стояли на страже, и заслужившие лучшего воздаяния за свои труды, были в ту же ночь отправлены в Монтелеоне под улюлюканье многочисленной толпы, причем многие из собравшихся предлагали даже побить их камнями.

Вследствие этого Мадонна метра Адама осталась хозяйкой положения и победительницей на поле боя. К чести ее поспешим сообщить, что обещание не пропало напрасно и что действительно с этого времени ни в Никотере, ни в ее окрестностях никто более ни от кого не слышал об ужасном Марко Бранди.

II ПОЧТОВАЯ КОНТОРА

Вскоре слухи о чуде распространились от Реджо до Козенцы и вызвали волну поклонения святому образу; окрестные Мадонны также в свою очередь пожелали доказать, что и они достойны внимания, поэтому одни стали вздымать руки, другие вращать глазами, а третьи размыкать губы, но ни одна из этих Мадонн не заговорила, — таким образом; победа безоговорочно досталась Мадонне из Никотеры и именно к ней стали стекаться паломники со всех уголков Калабрии. После нее самыми главными в этой истории стали трое: Паскарьелло, к которому она обратилась первому; сестра Марта, которая говорила с ней с глазу на глаз, как Моисей с Господом; наконец, метр Адам, который восстановил образ столь блистательно, что Святая Дева, несомненно преисполнившись радости по поводу того, как обновилось ее изображение, явила то чудо, о котором мы только что рассказали. Что же касается фра Бракалоне, то он во всей этой истории оказался как бы не у дел. К тому же это отразилось на приносимых ему пожертвованиях, так что существенное их сокращение породило у него злобу по отношению к метру Адаму, чья популярность за короткое время отодвинула его в тень.

Следует при этом добавить, что триумф трех упомянутых личностей оказался полнейшим, ведь до этого Паскарьелло никогда не был даже в самой малой степени объектом внимания со стороны земляков, разве что кто-нибудь из славных крестьян, будучи выведен из себя проказами мальчишки, вступал в соприкосновение с какой-нибудь частью его тела при помощи ладони или подошвы сапога; и вот Паскарьелло, до этого памятного часа бегавший по улицам Никотеры в отрепьях, обычных для неимущих сицилийцев и калабрийцев, так что одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что он принадлежит к числу тех несчастных, кто носит одни лишь дырявые изношенные лохмотья, напоминающие добытую после долгой борьбы паутину какого-то гигантского паука, — этот самый Паскарьелло вдруг оказался разодет с головы до ног за счет общины в самый лучший бархат, какой только можно было достать в Монтелеоне, и внезапно стал предметом всеобщего любопытства, выступая на помосте, сооруженном радом с образом Мадонны, источником его благоденствия, и каждый бросал ему апельсины, гранаты и каштаны, он же бросал в толпу кожуру, из-за которой его почитатели ссорились, словно из-за реликвий; так что Паскарьелло, вместо предназначенных ему от рождения трудов и забот, вдруг увидел перед собой будущее, окрашенное в розовые тона, и он дерзко и беззаботно окунулся в эту жизнь, будучи абсолютно уверен в том, что вслед за столь безмятежным времяпрепровождением его рано или поздно причислят к лику святых.

В свою очередь, и сестра Марта не была обделена общественным вниманием. Благосклонность, выказанная ей со стороны Мадонны, заставила навсегда умолкнуть слухи, наносившие ей существенный урон, ибо злобные и недоверчивые души до тех пор стремились по поводу и без повода ее опорочить, заявляя даже, будто у этой превосходной женщины ранее были деловые отношения с бандой под предводительством отца Марко Бранди (этот почтенный старец по завершении своей карьеры удалился от дел и жил в Козенце, окруженный всеобщим почитанием). Позже мы расскажем, каким образом и при каких обстоятельствах столь уважаемый труженик отказался от своей карьеры, которую, однако, с честью продолжил его сын; но сейчас нам не хотелось бы уходить в сторону от сюжета, и потому мы вернемся к сестре Марте, чья репутация наконец победила все эти слухи и сплетни, ведь Мадонна избрала именно ее, чтобы она наполняла маслом стоящую перед образом лампаду; кроме того, сестра Марта разделила со святым образом привилегию совершать определенные виды исцеления, так что если речь шла о чудесах второго порядка, то обращались обычно к этой благочестивой женщине.

Что же касается метра Адама, то он оказался на вершине славы и жизнь его стала пределом мечтаний для любого художника: как только он сотворил говорящую Мадонну, все церкви, даже самые бедные, пожелали заказать ему такую же и он стал изготавливать Святых Дев по десять скудо за штуку, причем, несмотря на столь невероятно большую цену, не испытывал недостатка в заказах и даже не успевал с ними справляться. В результате этого в скромном хозяйстве бедного художника произошли существенные перемены к лучшему, чему он безмерно радовался, прежде всего за свою дочь, которую он всегда пылко любил и о которой нежно заботился; Джельсомина теперь не выходила из дома иначе как нарядившись на зависть самой Мадонне, что крайне возмущало фра Бракалоне, который ни разу не упускал возможности заявить, будто все это добром не кончится, ибо дьявол не настолько слаб и глуп, чтобы не воспользоваться человеческой гордыней и не обречь душу на вечное проклятие.

Предсказания фра Бракалоне не замедлили свершиться, пусть даже частично: слухи о чуде докатились в одну сторону до Неаполя, а в другую — до Палермо; в Королевстве обеих Сицилий только и говорили, что о паломничестве в Никотеру к Мадонне, поэтому правительство, видя, какое огромное число паспортов заказывается для поездки в Монтелеоне, заподозрило, что не одно только религиозное рвение вызвало столь значительное перемещение народа. Оно не замедлило сообразить, что из данных обстоятельств извлекают пользу карбонарии и что из десяти или двенадцати тысяч паспортов, выданных для поездки в Калабрию, более трех тысяч вручено по запросам лиц, принадлежащих к той или иной венте королевства. Дело происходило в 1817 году; Европа начала поворачиваться в сторону революций; Фердинанд, только-только вернувшийся из изгнания, вовсе не собирался вновь туда отправляться и потому послал три тысячи солдат в Монтелеоне и три тысячи в Тропеа; в довершение к этому, чтобы искоренить зло в зародыше, он велел отправить Таскарьелло в исправительный дом, вынудил сестру Марту уйти в монастырь и повелел Мадонне самым решительным образом более не совершать чудеса без его непосредственного распоряжения.

К величайшему изумлению жителей Никотеры, Мадонна повиновалась; более того, полиция, одержимая манией все объяснять, даже вещи вовсе необъяснимые, утверждала, будто бы сестра Марта призналась на исповеди настоятелю, что возобновила с отрядом сына те же отношения, какие у нее были раньше с бандой отца; таким образом, получалось, несмотря на явно святотатственный характер подобных предположений, будто бы Марко Бранди, которого преследовали, как мы уже рассказывали, и загнали в небольшой лесок, перелез через стену монастырского сада и там укрылся, причем никому не пришло в голову отправиться с обыском и туда. Это обстоятельство, должно быть, стало известно сестре Марте, и она каждый вечер под предлогом наполнения маслом лампады ходила к Мадонне и, пользуясь темнотой, передавала съестные припасы бандиту через отверстие, пробитое в стене; тот же вынужден был там скрываться, поскольку повсюду были расставлены часовые и путь в горы оказался закрыт. Но когда сестра Марта заболела, провизия поступать перестала. Марко Бранди терпел двое суток; по истечении этого срока он начал понимать, что может избежать виселицы, только умерев от голода; раз не было другого выхода, он рискнул воззвать от имени Мадонны к сестре Марте, напомнив ей, что уже двое суток она не подливает масла в лампаду. Читателю уже известно, как счастливое стечение обстоятельств привело сестру Марту к Мадонне будто бы в ответ на ее зов и как Святая Дева, воспользовавшись устами столь достойной женщины, объявила во всеуслышание о своем отвращении к достопочтенному корпусу жандармов, причем подобное отношение к этому институту со стороны Девы Марии никого не удивило, ибо в Италии, как и во Франции, жандармов в народе зовут "захватчиками Иисуса".

В эту историю особенно не верили, так как распространяла ее полиция, а тому, что рассказывает полиция, никто и никогда не верит; но даже если это и воспринималось как ложь, история эта нанесла Мадонне существенный вред. Само собой разумеется, она рикошетом ударила по метру Адаму, создавшему этот святой образ. Рядом с изображением Святой Девы был поставлен часовой, получивший четкое приказание рассеивать любые сборища, насчитывавшие более трех человек. Теперь пожертвованиям можно было сказать прощай. В свою очередь монастыри из боязни себя скомпрометировать перестали давать метру заказы; тогда он снизил цену на Мадонн, но сделанная им скидка привела к еще большему падению их популярности, а поскольку в дни процветания у честного художника было не больше предусмотрительности, чем у беспечной стрекозы, он вновь оказался таким же бедным, как и раньше, — к величайшему удовлетворению фра Бракалоне, который, как нам известно, напророчил эту катастрофу.

Если бы метр Адам жил один, он воспринял бы поворот фортуны с беззаботностью художника и спокойствием философа; но у него были жена, сын и дочь. Конечно, жена, прекрасная женщина, которая была лишь живым эхом того, что при ней говорили, повторяя последние услышанные слова, беспокоила его мало. Метр Адам видел в доброй Бабилане лишь человека, с кем ему следует делить и радости и горести, и неукоснительно исполнял обязательства, принятые им перед алтарем, так что бедной женщине нечего было по этому поводу сказать, да она ничего и не говорила. Что касается сына, то совсем юным он ощутил великое призвание поступить на королевскую службу, а потому завербовался в пешую артиллерию и, проведя восемь лет под знаменами, добился, поскольку ум его равнялся его энтузиазму, почетнейшего звания капрала, после чего сменил данную ему по рождению фамилию, казавшуюся ему слишком мирной, на гораздо более впечатляющую и выразительную — Бомбарда. Зато отец мог не тревожиться по поводу своего отпрыска: тот вел славную жизнь под сенью казармы и в пушечном дыму, полностью одетый и досыта накормленный за счет правительства, которое содержало гарнизон в Мессине и требовало от капрала в обмен на получаемые ежесуточно три сольдо всего-навсего выйти с надлежащей выправкой на вечернюю и утреннюю поверку, ну а в иные, менее приятные минуты — нанести несколько ударов саблей бандитам, околачивавшимся в окрестностях города; при этом давался совет поражать ударами как можно больше противников, а получать от них ударов как можно меньше, и не для того чтобы сохранить свою шкуру, а для того чтобы не попортить свой мундир.

Но Джельсомина, драгоценная дочь его, модель, с которой он писал своих Мадонн, которой он как художник мечтал подарить все богатства земные и все блага небесные; Джельсомина, на миг вкусившая той пьянящей жизни, которой стремишься достигнуть и о которой всегда сожалеешь, утратив ее; взбалмошная, капризная, своевольная Джельсомина… Каково ей будет без золотых булавок, жемчужных сережек и коралловых бус, какой удар отсутствие всего этого нанесет по ее гордости?.. Вот почему прежде всего от дочери метр Адам скрывал, в какую пучину несчастья он погрузился; в его бедном отцовском сердце поселился страх, что Джельсомина не простит ему преступного низвержения его в нищету. И все же, как бы ни мучила его душу печаль, стоило Джельсомине его позвать, он являлся к ней с улыбкой на устах, боясь лишь одного — что она попросит у него то, чего он не сможет ей дать… Легко догадаться, сколь горестна была для художника мысль, что настанет день, когда он не сможет удовлетворить даже просьбу дочери о куске хлеба!

И вот настал этот ужасный для несчастного художника миг. В тот самый день, когда читатель впервые встретился с ним на дороге, ведущей из Никотеры в Монтелеоне, Джельсомина проснулась, охваченная приливом трогательнейшей сестринской любви. Уже давно не было сведений о капрале Бомбарде, и, повинуясь столь обычному для нее неожиданному капризу, Джельсомина вдруг выказала потребность получить таковые как можно скорее. И стоило ей высказать надежду, что в Монтелеоне лежит от него письмо, и заявить, что желательно было бы как можно скорее узнать, о чем там написано, как метр Адам поцеловал дочь в лоб, отдал жене последние пять или шесть сольдо с наказом купить на завтрак самое лучшее, а сам отправился в путь на голодный желудок, совершенно счастливый, ибо его Нина высказала такое желание, что для исполнения его достаточно было всего-навсего пройти пешком десять льё.

Пока мы рассказывали нашим читателям о жизненном пути метра Адама, тот успел дойти до Монтелеоне и теперь направлялся по крутым улочкам города к почтовой конторе. За несколько шагов от места назначения, куда он шел из такой дали, художник остановился, одной рукой сняв с головы греческую шапочку, а другой отерев плешивый лоб, и, казалось, погрузился в глубокие размышления.

Но стоило ему задуматься на миг, глядя на мир невидящим, отрешенным взором, как осененное гениальным прозрением лицо художника озарилось, в его глазах зажглись веселые искорки, а на губах засверкала улыбка презрительного превосходства. Он поднял голову, как человек, уверенный в том, что мир принадлежит сильным и хитроумным, и храбро двинулся вперед, покручивая скуфейку на кончике пальца, а затем взялся обеими руками за решетку, окружавшую здание почты. Подтянувшись, он замер на мгновение, выражая всем своим видом напряженное ожидание, в то время как почтовый служащий повернулся к нему, подняв очки на лоб, и резким голосом спросил почтенного художника, что ему угодно.

— Нет ли у вас письма до востребования, — проговорил сладчайшим голосом тот, к кому был обращен этот вопрос, — направленного из Мессины в адрес метра Адама, художника из Никотеры?

— Вот оно, — ответил почтовый служащий, порывшись недолго в стопке писем и подавая просителю послание.

— Не соблаговолите ли прочесть его мне, уважаемый? — добродушнейшим тоном обратился метр Адам к чиновнику. — Ведь только такой ученый человек, как вы, способен разобраться в этих каракулях.

— Охотно, любезнейший, — живо откликнулся почтовый служащий, начинавший узнавать в собеседнике калабрийского Микеланджело. — Это, без сомнения, письмо от вашего сына, капрала Бомбарды.

— О Господи, да конечно же это пишет мой дорогой сын! Правда, он лучше владеет банником, чем пером, и, поскольку мое зрение начинает слабеть, я обычно не разбираю половины того, что он хочет мне сообщить.

— Но для канонира это почерк не самый худший, — наставительным тоном заметил почтовый служащий, снисходя к просьбе собеседника, — я сумею разобрать его не хуже, чем печатный текст. Гм! Слушайте, я буду читать. Гм-гм!

Метр Адам знаком дал понять, что он внимательно слушает, не пропуская ни единого слова.

— "Мой дорогой отец…" — начал почтовый служащий.

— Да, да, мой сын относится ко мне с уважением и почтением, — перебил его метр Адам.

Почтовый служащий кивнул в знак согласия и продолжал:

"Мой дорогой отец, мы только что пережили такое сильное землетрясение, что, если бы Господь пожелал продлить его еще на пять минут, все уже пребывали бы в раю, уготованном нам Небесами! Я дрался как лев с мессинскими разбойниками, которые, однако, ничего не стоят по сравнению с разбойниками из нашей благословенной Калабрии, так что мне не далее чем вчера удалось изрубить двоих на куски. Теперь мне предоставлен положенный шестинедельный отпуск. Рассчитываю, что как только я его получу, отправлюсь к вам; ждите меня все время, даже если не получите это письмо, и приготовьте для меня ваше благословение и фиги из Пальми, которые, как вы знаете, я так люблю.

Ваш преданный сын капрал Бомбарда".

— Благодарю вас, сударь, — произнес метр Адам, — вот и все, что мне хотелось знать, а письмо я заберу тогда, когда у меня будут деньги.

И он отошел от решетки, к которой словно прилип на протяжении чтения письма, надел шапочку на голову, повернулся и исчез за углом ближайшей улицы.

III ФРАБРАКАЛОНЕ

Метр Адам находился уже далеко, когда бедный почтовый служащий пришел в себя от изумления. Как и сказал художник, он узнал все, что ему хотелось знать, и потому шел легкой и радостной походкой, ибо прочитанное ему письмо сделало его моложе на десять лет.

Он принадлежал к числу людей, счастливых от природы: их очень легко обрадовать и они самым естественным образом раскрывают душу, вбирая в себя утешение и надежду, точно так же как распускаются цветы, вбирая в себя лучи солнца. И если бы сколько угодно богачей увидели его в эту минуту, когда он на ходу вполголоса напевал старинную песенку и в такт размахивал муштабелем, все они позавидовали бы спокойствию его души, отражавшему неиссякаемую веру старика в Провидение. Да и сам он в тот миг ничего более не желал от Господа.

"Боже, — размышлял он, — я человек, чей путь предопределен свыше. У меня неоспоримый талант, и он принес мне если не состояние, то славу. У меня есть сын, храбрый, как Иуда Маккавей. У меня есть дочь, красивая и непорочная, как Дева Мария, и вскоре оба моих ребенка будут со мной. Те, кого я люблю больше всех на свете, окажутся в моих объятиях уже завтра, а может быть, и сегодня вечером. Как обрадуется Джельсомина, когда я сообщу ей эту новость! Как она бросится мне на шею в знак благодарности за труды мои! И с каким аппетитом мы сегодня поужинаем!"

Но тут, осознав смысл этих слов, а точнее, мыслей, метр Адам остановился и хлопнул себя по лбу, будто внезапно проснулся. Он вдруг вспомнил, что утром отдал жене на завтрак все оставшиеся деньги, а потому на ужин денег уже не было. И подумав, что драгоценной Джельсомине, возможно, нечем будет поужинать, старик внезапно ощутил, что он и сам голоден.

Он печально вздохнул и униженно продолжал свой путь сопущенной головой. Только что ему хотелось лететь домой на крыльях, а теперь он боялся прийти слишком рано. И он замедлил шаг, машинально следуя своей дорогой и размышляя, как найти выход из трудного положения. По пути он увидел две или три свои работы: души чистилища и Мадонны — но зрелище это лишь заставило его еще глубже ощутить преходящий характер благ небесных и мирских. Три года назад, в дни его славы, вокруг этих святых образов скапливались бы толпы молящихся; ему достаточно было бы строго заявить: "Эти изображения нарисовал я!" — и обойти пришедших, как собранных пожертвований не только хватило бы дома на неделю с избытком, но и осталось бы Джельсомине на наряды, какими она повергла бы в зависть всех женщин из Вины и Триоло. А теперь — увы! С тех пор как правительство запретило Мадоннам метра Адама творить чудеса, а неблагодарные Мадонны сочли необходимым повиноваться, создания его кисти лишились какого бы то ни было доверия и стояли одинокие и заброшенные. И даже души чистилища ощущали на себе последствия подобного небрежения, причем метру Адаму даже довелось с горечью увидеть по пути, как один крестьянин скорее из сострадания, чем из почтения, изо всех сил старался убрать языки пламени, пытавшиеся поглотить одну из этих душ.

Это оказалось последней каплей, подточившей душевное смирение художника. Уныние сменилось отчаянием, и когда, поднявшись на вершину холма, он увидел перед собой беленькие домики Никотеры, сгрудившиеся у моря, как стая лебедей у пруда, а чуть поодаль — крохотную, отдельно стоящую хижину, затерявшуюся среди олив, где его ожидали Джельсомина и жена, то он, вместо того чтобы продолжать свой путь, не просто сел, а буквально рухнул у подножия недавно выстроенной стены, которая, будь то иные времена, достойна была бы послужить ему для изображения Страшного суда.

Так он просидел добрых четверть часа, обхватив голову руками, зажав локтями колени и погрузившись в невеселые раздумья, как вдруг кто-то окликнул его по имени. Он поднял голову и увидел перед собой фра Бракалоне и осла, совместно направлявшихся за провизией в соседнюю деревню. Метр Адам был до такой степени погружен в себя, что даже не услышал мелодичного звона колокольчика, при помощи которого учтивое животное оповещало задумавшихся или рассеянных о приближении своего хозяина. Ризничий остановился перед художником и стал рассматривать его сочувственно-насмешливым взглядом.

— Итак, метр Адам, — заговорил он, — что мы тут поделываем? Обдумываем сюжет картины, не так ли, почтеннейший?

— Увы, нет! — отвечал бедняга. — Мне жарко, я устал и присел, чтобы чуточку отдохнуть.

— А вот и отличная стена, — продолжал ризничий, указывая на ту, о которую его собеседник оперся спиной, — она как раз великолепно подошла бы для очередной Мадонны.

Художник вздохнул.

— Да, понимаю, — вновь заговорил фра Бракалоне, — времена ушли, и Мадонны более не творят чудеса, не так ли? Бог мой, если бы вы, как я, пожили среди них, вы бы хорошо знали, кто они такие. Все приходит, все уходит, надо быть философом, почтеннейший.

— Вам-то легко так говорить, — пробормотал старик, — вы ведь утром позавтракали, а вечером поужинаете!

— Вот именно! — покровительственно произнес фра Бракалоне. — Я ведь не великий художник и не ищу земной славы, а уповаю лишь на божественное Провидение, полагая, что искушал бы его, если бы стремился сотворить что-либо трудами рук своих. Я всего лишь бедный ризничий, а мой осел всего лишь бедный осел, но ни я, ни мой осел никогда ни в чем не нуждались — спасибо блаженному святому Франциску, покровителю нашему. Сейчас у нас обоих ничего нет; но вот увидите, если через час вы все еще будете здесь, как мы уже пойдем назад: я с битком набитой переметной сумой, а он — с полными доверху корзинами. Угощайтесь, метр Адам!

С этими словами фра Бракалоне вынул из кармана табакерку и протянул ее художнику, тот же покачал головой одновременно в знак благодарности и отказа.

— Метр, вы поступаете неразумно, — заметил францисканец, с наслаждением втягивая понюшку табаку, зажатую между пальцами, — этот табак обладает чудесными свойствами: излечивает головную боль, разгоняет недомогания и освобождает от грустных мыслей.

— Вы напрасно теряете время, расхваливая мне свое зелье, — резко перебил его старик, — я не принадлежу к числу тех, кому вы раздаете милостыню, и ни у кого не одалживаюсь.

— Вот еще одно унижение, которое я слагаю к ногам блаженного святого Франциска, — проговорил фра Бракалоне, молитвенно поднимая глаза к небу. — Прощайте, брат мой! Да пошлет вам Господь терпение, как ниспослал мне смирение.

С этими словами фра Бракалоне прищелкнул языком, и тотчас же его осел пустился в дорогу, а сам он последовал за ним.

Метр Адам посмотрел им вслед со смешанным чувством презрения и зависти, ведь все, что сказал монах, было верно от начала до конца. Достопочтенный ризничий вместе со своим приором остались одни от многочисленной францисканской общины, разогнанной и упраздненной во время войн 1809 года. В те времена эти двое вынуждены были скрываться, и лишь после второго возвращения Фердинанда на престол и низвержения Иоахима эти весьма уважаемые лица позволили себе выйти из добровольного заточения и совместными усилиями вновь стали обладателями двух лучших келий аббатства и зажили дружно, вполне по-христиански. Поговаривали даже, что, хотя дон Гаэтано и числился приором, истинным хозяином монастыря, вопреки иерархическим установлениям Церкви, был фра Бракалоне. Тем не менее это странное предположение невозможно было подтвердить ни одним убедительным доказательством, и никто не осмеливался заявить, пусть даже это никого бы не удивило, что видел хотя бы раз, как отец Гаэтано звонил в колокола, а фра Бракалоне служил мессу. Таким образом, упомянутые предположения следовало бы отнести к разряду бытующих в народе слухов и сплетен, не заслуживающих со стороны историков не только какой бы то ни было степени доверия, но и вообще внимания.

Единственной истиной во всем этом деле было то, что фра Бракалоне, вместо того чтобы, подобно метру Адаму, возлагать надежды на славу мирскую, разумеется переменчивую и преходящую, избрал, как уже известно, одного из надежных и весьма славных покровителей, которого не в состоянии низвергнуть с Небес ни одна из творимых людьми революций. И потому, в то время как Мадонна из Никотеры целиком и полностью лишилась доверия, святой Франциск таковое сохранил, так что достопочтенный фра Бракалоне не заметил ни малейшего спада религиозного рвения среди почитателей своего патрона: наоборот, число почитателей монаха из Ассизской обители пополнилось за счет тех, кто ранее возлагал свои упования на Мадонну, ибо народ, столь ревностно религиозный, должен во что-то веровать и кому-то поклоняться, и коль скоро есть в наличии тот или иной предмет веры и поклонения, народ этот доволен и счастлив.

Поход фра Бракалоне скорее напоминал набег налогового инспектора, взимающего положенные сборы, чем обращение монаха за пожертвованиями. Он устраивал обход окрестных рынков, где собирал свою десятину со всего, что находилось на прилавках: с рыбы, птицы, овощей, фруктов, хлеба и вина. Маневр выполнялся следующим образом: фра Бракалоне подходил к торговцу и в качестве вступления произносил заветную фразу: "Святому Франциску!" Стоило торговцу услышать эти слова, как он тотчас же становился по стойке "смирно", подносил руку к шляпе, как русский солдат при виде офицера, и позволял фра Бракалоне по собственному усмотрению выбирать среди разложенных товаров то, что тому было по вкусу. Однако, когда речь шла о скоропортящихся или сезонных продуктах, наподобие рыбы и фруктов, цена на которые была непостоянной, торговец из предосторожности заранее уведомлял францисканца об их рыночной стоимости на данный момент. Допустим, услышав уже упомянутую фразу "Святому Франциску!", торговец, все еще стоя по стойке "смирно" и не отрывая руки от шляпы, говорил: "По двенадцать сольдо" или "По пятнадцать сольдо за фунт". И ризничий действовал соответственно, ведя себя сдержанно и скромно, и брал тогда лишь маленькую рыбку или плод с пятнышком. Таким образом, он сохранял за собой общепризнанное право на сбор такого рода пожертвований, не допуская превращения его из-за своей чрезмерной взыскательности в проявление злоупотребления. Мало того, за взятое в форме пожертвований он обязательно давал что-нибудь взамен: скажем, образок святого Франциска с проступающими у него стигматами, или пирожки размером с шестифранковые экю и в форме булочки с венчиком, называемые тут "тараллини", или, наконец, понюшку знаменитого табака, который он предлагал метру Адаму и одна лишь щепотка которого будто бы исцеляет от головных болей, разгоняет скверное настроение и обеспечивает безмятежный сон. В отношениях между фра Бракалоне и крестьянами окрестных деревень господствовало полнейшее взаимопонимание, основывавшееся на доверии одной из сторон и умеренности другой, и единственное, в чем иногда укоряли монаха, так это в отсутствии у него сострадания к ослу, выражавшемся не только в том, что седельные корзины перегружались сверх меры, но и в том, что переметная сума монаха вешалась животному на шею. Так что фра Бракалоне ничуть не преувеличивал, когда говорил метру Адаму, что если тот подождет всего лишь час, то увидит битком набитую переметную суму и наполненные доверху корзины.

Как мы уже говорили, фра Бракалоне продолжил свой путь; но слова, сказанные им мимоходом, вовсе не пропали для метра Адама бесследно. Вид белой стены, казалось специально предназначенной для его кисти, образ осла, который вот-вот вернется перегруженный припасами, пробудили у художника творческий пыл в душе и ощущение голода в желудке. Тем не менее он задумался на мгновение, но уже вовсе не удрученно. Вне всякого сомнения, у него в голове зародился некий грандиозный замысел, рука его стала разрезать воздух, как бы проводя диагонали и окружности и тем самым набрасывая в пустоте невидимый эскиз, уже сформировавшийся в его голове. По завершении этой непродолжительной пантомимы метр Адам поднял голову и повернулся к стене: картина была мысленно готова, оставалось лишь воплотить ее в натуре.

И тогда метр Адам вытащил заветную бутылочку, достал из кармана кисти и краски и, взяв в руки угольный карандаш, отошел от стены, чтобы прикинуть на глаз, какая площадь потребуется для его шедевра; после этого, подойдя к стене вплотную, он с неистовством накинулся на нее, производя черновую разметку, так что не прошло и десяти минут, как контуры были готовы, причем по ним уже можно было точно представить себе, каким будет сюжет фрески.

Разумеется, это была душа чистилища, но от обычных душ ее отличали характерные подробности, присущие определенному лицу. Она была облачена в одеяние францисканца, чем доказывалось, что тело, в которое она прежде вдыхала жизнь, являлось членом этого ордена. И в то время как пламя доходило ему до колен, плечи сгибались под тяжестью двух связанных вместе корзин, и поверх их дьявол клал переметную суму, причем лицо его было каким-то средним между человеческим и ослиным. Композиция получилась в стиле Данте и Орканья, наполовину забавная, наполовину устрашающая, причем в намерениях художника невозможно было ошибиться: это был ничем не прикрытый намек, преисполненный глубочайших упреков на безжалостное отношение фра Бракалоне к бедному животному, которое скромно именовалось товарищем, а на деле являлось просто рабом.

Метр Адам принялся за работу не теряя ни минуты и продолжил ее с рвением и самоотдачей, указывающими, что менее чем через два часа все будет полностью закончено. Согласно канонам изготовления фресок, художник ни разу не провел кистью по одному и тому же месту дважды, так что одним лишь мазком он изображал язык пламени, деталь одежды или очертания плоти; твердость руки была прямо-таки микеланджеловская. Когда картина успешно близилась к завершению, на повороте дороги показался осел и следовавший за ним фра Бракалоне.

Предположение ризничего оправдалось от начала до конца: осел буквально гнулся под тяжестью поклажи, а монах с довольным видом без всякого сожаления подкалывал животное сзади терновой веткой, чтобы оно двигалось побыстрее. Художник заметил их, как только они появились за поворотом дороги, однако, делая вид, будто он никого не видит, продолжал работать, не поворачивая головы и даже не обращая внимания на серебристый звон колокольчика. Чем громче становился этот звон, тем усерднее трудился метр Адам. Наконец колокольчик затих, воцарилась тишина, но затем ее нарушил дрожавший от изумления и гнева голос, вопрошавший за спиной художника:

— Чем это вы тут занимаетесь, метр Адам?

— A-а, так это вы, фра Бракалоне! — воскликнул старик, не оборачиваясь. — Как видите, я последовал вашему совету; действительно, нельзя было пройти мимо столь великолепной стены, не воспользовавшись предоставленной мне привилегией изображать в радиусе десяти льё души чистилища. Если вы ненадолго задержитесь, я допишу голову и, завершив таким образом работу, пойду назад вместе с вами.

На самом деле оставалось пририсовать лишь лицо в клобуке, вписав его в заранее очерченный овал. И тут метр Адам сменил кисть на угольный карандаш и с потрясающей быстротой и одновременно фантастической точностью очертил глаза, нос и бороду несчастного. А потом, с той же быстротой перейдя на кисть, метр со знанием дела смешал одну часть киновари с тремя частями испанских белил, затем добавил одну шестнадцатую части умбры и начал прорисовывать лицо. Фра Бракалоне понял, что нельзя терять ни минуты.

— Так вот оно что! — опять заговорил он, причем на этот раз гнев в его голосе явно брал верх над изумлением. — Итак, метр Адам, вы тут рисуете мой портрет!

— Вы так думаете? — небрежно проговорил художник, нанося кончиком кисти последние мазки, составляющие секрет всех великих живописцев.

— Я не просто думаю! — воскликнул фра Бракалоне, хватая мастера за руку, чтобы успеть остановить его, если это было еще возможно. — Я уверяю, что это именно так, а не иначе!

— Вы ошибаетесь, — заметил метр Адам, высвобождая руку и вновь принимаясь за работу.

— Э, нет! Я не ошибаюсь, — возразил фра Бракалоне и попытался вновь перехватить виновную руку. — Об ошибке не может быть и речи, и если бы мой бедный осел смог заговорить, он наверняка сказал бы, что узнал своего хозяина.

Осел тотчас же заревел.

— Вот видите, — продолжал ризничий, — а ведь я не заставлял его это делать.

— Что ж, тем лучше, — заметил художник, пытаясь вырвать свою руку, зажатую собеседником. — Меня всегда упрекали в отсутствии портретного сходства в моих работах, причем вы первый, фра Бракалоне, так смотрите же, как отвечает на это гений и как он за себя мстит.

— Но объясните же, наконец, — продолжил ризничий со все возрастающим беспокойством, — с какой целью, метр Адам, вы создали подобное творение?

— Признаюсь, сугубо материальной, — отвечал художник, — если я более ничего не получаю от того, что жгу мертвых, теперь я буду жечь живых: может быть, хотя бы с этого я поимею что-нибудь. Ну, а в противном случае уж не обессудьте, фра Бракалоне: я помещу вас не в чистилище, а прямо в ад, и коль скоро вы туда попадете, то, как известно, оттуда вас уже не вытащат ни мессы, ни пожертвования.

— Это справедливо, — промолвил ризничий, прочувствовавший всю обоснованность услышанных им доводов и осознавший, что положение его не такое уж скверное, как это представлялось сначала. — Что ж, достопочтенный друг, не поискать ли нам выход?

— Договорились, — согласился художник, — и я совершенно уверен, что не пройдет и двух недель, как вы окажетесь на Небесах. Вас слишком любят окрестные крестьяне, чтобы позволить вам чересчур долго пребывать в столь скверном положении; надеюсь, вы в этом не сомневаетесь?

При этих словах метр Адам одним ударом кисти изобразил искривленный мукой рот жертвы, и теперь не оставалось никаких сомнений в силе ее страданий. По всему телу фра Бракалоне пробежала дрожь, ибо он, похоже, представил себе наяву все те мучения, что родились в воображении художника и были запечатлены его рукой.

— Нет, что вы, я в этом ни капельки не сомневаюсь, — произнес через некоторое время бедняга-ризничий, — но неужели вы полагаете, что, после того как меня увидят в чистилище, а потом извлекут оттуда, ко мне будут относиться с прежним почтением и уважением? Скажите же откровенно!

— Дело в том, — заявил художник, выписывая кончиком кисти слезу на искаженном от мук лице, — что, как вы понимаете, брат мой, ни один человек не может быть уверен в собственном добром здравии, и даже папа, отворяющий другим врата рая, вынужден будет, если дело коснется его самого, передать ключи своему преемнику. В общем, я буду по мере возможности уменьшать мучения грешников и с завтрашнего дня приступаю к сбору пожертвований.

— Однако зачем же втягивать в это дело других? — робко спросил фра Бракалоне. — Не можем ли мы между собой решить вопрос полюбовно?

— Для меня это было бы весьма затруднительно, — отвечал старик, качая головой. — Души из чистилища можно извлечь лишь при помощи месс и пожертвований.

— Что касается месс, то я их беру на себя, — пообещал ризничий, радуясь, что все решается само собой. — Я буду звонить в колокол, а приор станет по привычке их служить, даже не спросив, по ком они.

— Тогда остается вопрос пожертвований, в которых я должен принять участие, — продолжал метр Адам, — а одно из правил вашего ордена, фра Бракалоне, — запрет на продажу и покупку чего бы то ни было за золото или серебро. Так что тут я предвижу определенные трудности.

— С какой стати? — откликнулся ризничий, вкладывая в защиту столько же страсти, сколько его собеседник вкладывал в нападение. — Да, вы правы, нам нельзя иметь дело ни с серебром, ни с золотом, зато мы можем вместо этого предоставить что-нибудь столь же ценное.

— Ну, и что же вы можете предложить? — поинтересовался метр Адам, в первый раз прервавший свои труды.

— У вас красивая дочь.

— Моя Джельсомина? Согласитесь, она настоящий ангел.

— Не пора ли ей по возрасту выходить замуж?

— В день святой Марии ей исполнится шестнадцать лет.

— Мы совершим свадебный обряд бесплатно.

— Это уже нечто, но этого недостаточно.

— У вас сын солдат?

— Уже капрал.

— Это не важно; речь идет не о звании, а о роде занятий: при его ремесле существует немалый риск повредить своей душе, поскольку он наверняка чаще ходит в кабак, чем к мессе.

— Увы, вы совершенно правы, и это меня постоянно тревожит.

— Что ж, мы выдадим ему индульгенции, и тогда он постоянно будет ощущать на себе Божью благодать.

— Устраивает; но что еще?

— Вы сами, метр Адам, уже не молоды.

— Мне почти пятьдесят пять лет.

— В этом возрасте на очень долгую жизнь уже не рассчитывают.

— Дни человеческие заранее сочтены Господом.

— Это ясно, и вы можете умереть в любую минуту.

— Ну и что?

— Я сам обряжу вас в освященную рясу, зажгу шесть свечей у вашего гроба и лично совершу ночное бдение, чего я никогда ни для кого не делал.

— Это последнее предложение меня вполне устраивает, — заявил метр Адам, не будучи в силах отказаться от столь блистательных перспектив, — однако, поскольку, вместо того чтобы отправиться за провизией, выполняя поручение моей жены, я развлекся тем, что нарисовал на стене известную вам картину, а сейчас уже поздно исправлять собственную оплошность, любезно прошу вас, раз уж вы побывали на рынке, отдать мне половину поклажи вашего осла.

— Такую малость! — живо воскликнул ризничий, обрадованный тем, что может так просто отделаться от чистилища. — Посмотрите сами и выберите самое лучшее и свежее.

— А это удобно? — спросил метр Адам, протягивая руку к фра Бракалоне.

— Забирайте хоть все! — с воодушевлением воскликнул фра Бракалоне.

— Что ж, — решился художник, начиная замазывать готовую на три четверти фреску, — вот еще один погибший шедевр! Зато у моей дочери будет ужин!

IV МАРКО БРАНДИ

— Вот видишь, жена, — начал метр Адам, заходя в дом, — хоть я и забыл оставить тебе побольше денег, чтобы ты могла сходить на рынок, зато принес провизию; сделай нам хороший ужин в честь нашего сына: он может прилететь сюда с минуты на минуту, подобно пушечному ядру.

— С минуты на минуту? — повторила вслед за ним почтенная Бабилана. — Бедное, дорогое дитя!..

— Так ты действительно получил письмо от моего брата? — спросила Джельсомина, выходя из маленькой комнатки и бросаясь на шею к отцу.

— Да, Нина, да, дитя мое: я действительно получил письмо.

— Так где же оно? Посмотрим, посмотрим! — воскликнула девушка.

Метр Адам сделал вид, будто он шарит по карманам.

— Да ты его, наверное, потерял! — вскричала Джельсомина и жестом избалованной девчонки топнула ножкой. — Ты всегда такой!

— Не брани меня, Нина, — промолвил старик, — я не виноват.

— Но когда, в конце концов, он приедет?

— Не могу сказать точно: не помню даты.

— Не помнишь даты? Ты всегда все делаешь невпопад! Нет, не хочу больше тебя обнимать.

— Вот как ты благодаришь меня за то, что я отшагал восемь льё за новостями?

— Прости, отец! — закричала девушка снова, бросаясь отцу на шею. — Знаю, что я скверная, но я тебя очень люблю, будь уверен.

Старик обхватил голову Нины обеими руками и, глядя на дочь, расплакался от счастья.

— А разве я, а разве я тебя не люблю? Ты понятия не имеешь, как ты мне дорога. Сегодня я нарисовал свою самую лучшую картину… А, да что говорить!

— Ну, а что потом?

— Ничего; иди, помоги матери: похоже, у нас будет великолепный ужин, а у меня разыгрался аппетит.

Это было не удивительно: старик не ел со вчерашнего дня.

Девушка отправилась помогать матери, даже не спросив у отца, каким образом он приобрел столь великолепную провизию, достойную украсить стол кардинала.

Но Джельсомина была еще в том возрасте, когда полагают, что о нуждах человеческих заботится сама природа, и когда верят, будто счастье приходит и расцветает само собой, словно ромашки на лугах. Сам же художник уселся на террасе своего крошечного сада, выходившего на побережье.

Тем временем пылающее солнце, в течение целого дня катившееся над лазурным морем, скрылось на западе в волнах медных туч, над которыми, как синеватый конус, подсвеченный пламенем, высилась вершина Стромболи. На юге, словно лента, протянутая на поверхности воды, виднелось побережье Сицилии, а над ним повисали пары гигантской Этны. На севере взгляд упирался в побережье Калабрии, вдающееся в море мысом Ватикано; море, о которое солнце начало гасить кромку собственного диска, перекатывалось огненными валами; посреди этих валов блестели, направляясь в порт Сатина или в залив Санта Эуфемия, запоздавшие, боязливо ползущие суда — менее зоркий, чем у жителей морского побережья, глаз принял бы их из-за белых треугольных парусов за чаек, возвращающихся в свои гнезда. Все говорило о том, что буря ждет лишь захода солнца, чтобы самой вступить в безраздельное господство над природой. И потому казалось, будто солнце погружается с крайней неохотой, оставляя на милость надвигающейся грозы свою империю, словно монарх, отрекающийся от престола. Зрелище было изумительное, и метр Адам, хотя и видел его множество раз, всегда в подобных обстоятельствах испытывал невероятный восторг. Целиком погрузившись в размышления и созерцание, он вдруг почувствовал, как кто-то тронул его за плечо. Не оборачиваясь, он сразу же догадался, что это его дочь.

— Правда, Джельсомина, красиво? — воскликнул старик.

— Да что ты! Ведь эта гадость предвещает грозу!

— Ты лучше посмотри, какие чудесные оттенки, какие яркие краски, какие глубокие тона!

— Гляди, отец, как суда спешат вернуться в гавань! А ведь успеют не все, и тех, кто на них плывет, тоже на берегу ждут дочери.

— Ты права, дочь моя, вот звонят к "Аве Мария": помолись за тех, кто в море.

Девушка тотчас же встала на колени и нежным голоском, не сбиваясь ни на речь, ни на пение, стала напевать "Прославление ангельское". А старик снял скуфейку и стоял, стиснув руки и глядя в небо, точно желая убедиться, услышал ли какой-либо из ангелов, пребывая в вышине, слова его дочери, подхваченные первыми же порывами ветра. Завершив молитву, Джельсомина поднялась было, но отец ее остановил:

— Ты кое о чем позабыла.

— О чем же, отец? — спросила девушка.

— Ты помолилась за моряков, помолись же теперь за путешествующих. Во время урагана горы столь же опасны, как и море, а разве известно заранее, морем должен приехать твой брат или через горы?

— Ты прав, отец, — согласилась девушка, — я действительно позабыла о бедном Бомбарде.

И она вновь приступила к молитве, причем на этот раз отец произносил слова молитвы не про себя, а вслух, громким голосом вторя дочери.

— Ну, а теперь, отец, — спросила девушка, завершив молитву крестным знамением, — ты пойдешь в дом? Ужин готов.

Метр Адам последовал за дочерью, оглянувшись, однако, несколько раз на величественную панораму, уже наполовину ушедшую в тень облаков, которые, словно погребальный покров, чья-то невидимая рука тянула с запада на восток. Время от времени мрачный пейзаж освещали вспышки зарниц, предвещавшие бурю, причем казалось, будто в той стороне находится вместилище пламени; одновременно порывы ветра, проносившегося над головой, уже слышного, но еще не ощутимого, раскачивали верхушки каштанов, в то время как нижние ветви, все до последнего листика, словно замерли, сохраняя полнейшую неподвижность. Подойдя к двери, метр Адам на мгновение замер у порога и прислушался: с запада уже доносились глухие раскаты, но пока еще до того далекие, что нельзя было даже определить, где родился гром: в небесах или на земле. Старик узнал громкий голос природы, в минуты опасности предупреждавшей своих детей, чтобы они искали укрытие от разрушительной стихии.

Столь торжественное зрелище заставило метра Адама на мгновение забыть о том, что он уже сутки не ел; но, стоило ему затворить за собой дверь и увидеть на столе ужин, как воображение его вернулось к вещам гораздо более земным. Почтенная Бабилана приготовила все как нельзя лучше, и, возможно, стол у самого приора был в этот вечер не таким красивым и сытным, как у простого художника, так что метр Адам, в котором счастливо сочеталось духовное с телесным, выкинул из головы все, что ему пришлось совершить за пределами дома ради того, чтобы в доме можно было предаться тому, чем он теперь наслаждался. Восторги чревоугодия оставили далеко позади остатки сожаления по поводу замазанной фрески и последние страхи, что Бомбарда все еще находится в пути; однако с первым же распробованным стаканчиком вина, с первым же отправленным в рот куском начатый труд показался старому художнику, по всей вероятности, до такой степени важным, что он тотчас оказался во власти мысли о нем.

Гром же тем временем становился все более гулким, предупреждая о приближении одной из тех южных гроз, о которой нельзя получить никакого представления, пока его раскаты не раздадутся над самой твоей головой. Ветер спустился ниже и стал стирать все с лица земли, будто желая вырвать с корнем то, что поднималось над ее поверхностью. Время от времени бедная хижина, сотрясаемая порывами ветра, вздрагивала сверху донизу, и тогда Джельсомина, поставив на стол стаканчик или вилку, хваталась за руку отца. С детским ужасом девушка глядела на отца, а тот пытался успокоить ее, касаясь губами ее лба. Что же касается почтенной Бабиланы, то она продолжала есть с беззаботным чревоугодием пожилой женщины, не обращая внимания на бурю, словно ее и не было.

Внезапно в просвете плохо прикрытых ставень блеснуло нечто похожее на молнию, а затем раздался грохот до такой степени оглушительный, внезапный и близкий, что Джельсомина не удовольствовалась тем, что схватила отца за руку, а, бледная и трепещущая, бросилась ему на грудь.

— Это гром, — объяснил, обнимая дочь, метр Адам.

— Это гром, — вторила ему старуха.

— Нет, это не гром, — заявила Джельсомина.

И тут, словно для того чтобы убедить девушку, сверкнула молния, породив такой раскат, который, казалось, прокатился по всему небу, заглушив только что услышанный звук точно так же, как рокот моря заглушает журчание ручейка. Вокруг хижины закрутился смерч; заскрипела крыша, затрещали ставни; даже старый художник испугался, а Джельсомина испустила крик, на который, казалось, тотчас же жалобно ответил дух бури. В тот же миг отворилась дверь и в дом ввалился бледный мужчина без шапки, в одежде, запачканной кровью.

— Я Марко Бранди! — вскричал он. — Спасите!

При виде несчастного, услышав крик отчаяния и призыв к человечности, метр Адам забыл про грозу и, полагая, что за человеком, просящим у него защиту, по пятам гонятся преследователи, не стал тратить время на ответ, а указал рукой на комнату, приготовленную для сына: у бандита же мгновенно сработал инстинкт самосохранения, позволявший ему в один миг сделать выбор между опасностью и надеждой, и, поняв, что опасаться нечего, а надеяться есть на что, он бросился в комнату.

Это видение исчезло так скоро, что те, кто увидел его, могли бы даже принять его за игру воображения, если бы дверь, в которую прошел Марко Бранди, так и не осталась открытой. А вспышка молнии осветила группу всадников, скакавших во весь опор по дороге, ведущей с гор в Никотеру. Тут Джельсомина подбежала к двери и затворила ее; сколь бы кратким ни было присутствие бандита, девушка успела заметить, что это был красивый молодой человек двадцати пяти — двадцати восьми лет; несмотря на то что ему пришлось бежать, лицо его было преисполнено свирепой гордости, причем это выражение, будь то у человека или у льва, означает, что одолеть его можно лишь численным превосходством, но не страхом. Бедное дитя, она, однако, для своего столь простого действия вынуждена была собрать все свои силы и только успела сделать его, как почувствовала, что ноги у нее подкосились, и, чтобы не упасть, прислонилась спиной к стене. Отец же, видя, что Джельсомина близка к обмороку, поспешил ей на помощь; однако новое происшествие вернуло ей силы и привлекло ее внимание.

Группа, похоже состоявшая из одних только пеших, направилась к дому. Отец и дочь с тревогой прислушивались к их приближавшимся шагам. Сомнений не было: к двери подошли несколько человек; затем один из них начал стучать.

— Кто там? — спросил метр Адам.

— Откройте! — раздался голос.

— А кому? — продолжал спрашивать художник.

— Бедняге, который умрет, прежде чем попадет в Никотеру, если ты над ним не сжалишься.

— А что с ним случилось?

— Его чуть не убил Марко Бранди.

Джельсомина вздрогнула; метр Адам глядел на нее: оба не знали, как поступить.

— Отец, отворите, это я, — послышался слабеющий голос.

— Бомбарда! — одновременно воскликнули девушка и старик.

— Сыночек мой! — пробормотала старая Бабилана и поднялась, вся дрожа; чтобы устоять на ногах, она оперлась обеими руками о стол.

Метр Адам открыл дверь.

Пешие жандармы внесли на руках молодого человека в мундире королевской артиллерии; в груди у него была большая рана, откуда потоком хлестала кровь. Старик весь побелел; Джельсомина упала на колени. В эту минуту к хижине подъехали замеченные ранее всадники; молния высветила всю дорогу: она оказалась пустынной.

— Метр, — обратился к художнику командовавший отрядом вахмистр, — ты не видел молодого человека лет двадцати пяти — двадцати восьми, с длинными черными волосами и с бакенбардами до самой шеи, возможно уже раненного? Если ты его видел, скажи нам сейчас же, поскольку именно он пытался убить твоего сына.

На губах несчастного отца появилась мстительная улыбка; он было открыл рот, чтобы обо всем рассказать, но в этот момент Джельсомина вскрикнула, и метр Адам посмотрел на нее: дочь стояла на коленях, заломив руки, и глядела на метра Адама с невыразимой тоской в глазах.

— Я никого не видел, — заявил он.

И, взяв сына на руки, он отнес его в комнату, расположенную напротив той, где скрывался Марко Бранди.

V КОМАНДОР

Спустя полтора месяца после только что описанных нами событий капрал Бомбарда и Марко Бранди примерно через час после "Аве Мария" вышли рука об руку из дома метра Адама: один — чтобы явиться в свой полк, другой — чтобы вернуться в свой отряд. Первый отправился просить об увольнении со службы, второй намеревался подать в отставку. Мы оставим храброго капрала, с которым наши читатели уже успели познакомиться, спокойно следующим в Мессину, и вместе с Марко Бранди отправимся в Козенцу.

Марко Бранди не принадлежал к числу романтических разбойников наподобие Жана Сбогара, представленного Нодье, или созданного нами образа Паскуале Бруно. По отношению к нему лично общество не совершило никакой великой несправедливости, которая загнала бы городского человека в горы. Он просто-напросто был разбойником от рождения: его отец был предводителем одной из банд, а он унаследовал это положение, и вот при каких обстоятельствах.

Плачидо Бранди был командиром одного из разбойничьих отрядов, который формировался в 1806 году в Калабрии для борьбы с французами, оккупировавшими страну. На протяжении шести или семи лет он вел войну в интересах короля; однако по окончании этой войны, поскольку король, будучи занят другими делами, не позаботился о том, чтобы воздать ему должное, Плачидо Бранди решил продолжать войну в собственных интересах. Храбрости ему было не занимать, а люди у него были преданные, выносливые, готовые разделить все превратности судьбы со своим предводителем. Так Плачидо Бранди оказался во главе одной из самых грозных банд, о которой только и говорили на всем пространстве от мыса Спартивенто до Салернского залива.

Несправедливость Фердинанда по отношению к нему сильно его озлобила. Он видел, как люди, ничего не совершившие ради восстановления короля на престоле и лишь последовавшие вместе с двором на Сицилию, где на протяжении восьми лет участвовали в парадах вместе с англичанами, хотя воинские звания обязывали их вести себя совершенно по-иному, по возвращении в Неаполь получили все те награды, что по праву должны были принадлежать другим; те же, чья кровь до сих пор не высохла на дороге, по которой проследовал Фердинанд, чтобы возвратиться на трон, оказались либо в опале, либо в ссылке. В результате этого Плачидо Бранди, давший торжественную клятву вечной ненависти к французским мундирам, распространил ее и на неаполитанские мундиры, так что он воспользовался перемирием именно для того, чтобы обратить оружие против другого противника. Ему от этого было только лучше, ибо он предпочитал воевать со стражниками Фердинанда, а не с вольтижёрами Иоахима.

К этой новой ситуации Плачидо отнесся с полнейшим пониманием. Дружеские отношения с местными жителями остались прежними; его клятва вечной ненависти распространялась лишь на военных. Однако время от времени, поскольку люди в военной форме обычно, в отличие от тех, кто носит другую одежду, имели при себе незначительное количество скудо, он вынужден был изымать их у путешественников, а поскольку англичане стали передвигаться по Сицилии сухим путем, чего они не могли делать во времена французской оккупации, он возмещал свои накладные расходы за счет какого-нибудь неудачливого богача или благородного лорда, так как экспедиции, предпринимавшиеся им из личной ненависти, доходов не приносили.

К несчастью, военачальником он был не слишком даровитым и потому не в состоянии был избегнуть ошибок, чем не преминул воспользоваться его противник. Во время плохо организованного отхода Плачидо Бранди с тремя или четырьмя сподвижниками оказался в окружении целой роты; сопротивление было бесполезно, но, тем не менее, Плачидо Бранди сражался как лев. Однако то, что должно было случиться, случилось: после отчаянной схватки трое сопровождающих были убиты, а сам он оказался в плену. Что касается победителей, то все они были вознаграждены по заслугам: лейтенант получил звание капитана, сержанты стали младшими лейтенантами, капралы превратились в сержантов, а все солдаты были произведены в капралы.

Плачидо Бранди был временно препровожден в Козенцу; мы говорим "временно", поскольку, согласно неаполитанскому уголовному кодексу, судебный процесс над преступником следовало проводить в том самом месте, где им было совершено преступление. В конце концов, никто не собирался вменять в вину пленнику мелкие прегрешения, совершенные в этих местах по отношению к французам, ибо его призывали к ответу за содеянное лишь начиная с того дня, как Фердинанд вернулся на трон. Так что особенно жаловаться не стоило.

Плачидо заявил, что ему не в чем себя упрекнуть, разве что в одном убийстве, совершенном примерно четыре года назад, то есть через несколько месяцев после обращения к новому образу действий. Жертвой был неаполитанский полковник, направлявшийся с Сицилии, где стоял его гарнизон, через Калабрию прямо в ставку. Событие это произошло между Милето и Монтелеоне, так что Плачидо был переведен, соответственно, из Козенцы в Монтелеоне.

Процесс продолжался шесть месяцев; Плачидо приговорили к смерти.

На следующий день после получения уведомления о решении суда Плачидо призвал к себе судебного секретаря: оказывается, ему только что вспомнилось, что после совершения первого убийства он еще раз проявил слабость и потому виновен еще в одном убийстве. На этот раз речь шла об англичанине, направлявшемся из Салерно в Бриндизи; само же преступление свершилось между Таранто и Ориа. Это признание сводило первый приговор на нет: теперь, Плачидо Бранди был препровожден из Монтелеоне в Таранто.

Начался второй процесс; однако на этот раз, поскольку обвиняемый имел дело с гораздо более активными судьями, следствие продолжалось не более четырех месяцев. И 17*опять, как и в первый раз, Плачидо был приговорен к смерти.

Накануне казни к осужденному, чтобы приготовить его к смерти, пришел монах. Елейно-вкрадчивый тон его речей тронул сердце Плачидо, каким бы черствым оно ни было, и он, воспользовавшись столь счастливым стечением обстоятельств и желая обрести спасение души, признался, что после второго убийства он, к несчастью, совершил такое же злодеяние в третий раз — убил богатого мальтийского купца, чей корабль стоял на якоре в порту Мессины. Это произошло в трех льё от Реджо, и именно там, поддавшись дьявольскому наущению, он осуществил свой злодейский замысел. Раскрывшаяся тайна была до такой степени серьезной, что священник испросил у кающегося разрешения предать ее гласности. Плачидо ответил, что он готов во имя искупления грехов претерпеть все необходимые испытания, которым он умоляет Господа подвергнуть его. Тогда монах направился к губернатору Таранто и рассказал ему об убийстве мальтийского купца, присовокупив подробности, не вызывавшие ни малейшего сомнения. Губернатор соответственно распорядился о приостановлении казни, и Плачидо под надежным конвоем посадили на корабль в Бриндизи и через неделю доставили в Реджо, где он и сошел на берег.

Там все еще помнили об исчезновении негоцианта, в убийстве которого признался Плачидо. А поскольку население Реджо в основном состоит из купцов и мореходов, значительная часть необходимых для разбирательства свидетелей находилась в то время в пути. И потому судебная коллегия вынуждена была ждать их возвращения. По мере того, как эти свидетели прибывали, их вызывали в суд и они давали свидетельские показания. Это обстоятельство в значительной степени затягивало расследование; в результате этого процесс продлился год. Как и во втором случае, Плачидо приговорили к смерти.

И Плачидо стал готовиться к концу, достойному христианина. Поэтому начиная со дня вынесения приговора и вплоть до дня казни он постоянно постился и молился. И священник, явившийся, чтобы приготовить его к смерти, удостоверился в абсолютной искренности его раскаяния. Служитель Церкви всю ночь провел с обреченным на казнь, распевая со своим подопечным литании в честь Святой Девы; утром же, невзирая на усталость, он не согласился на то, чтобы уступить место другому, ибо желал, чтобы честь обращения грешника принадлежала целиком и полностью ему одному.

Плачидо отправился в путь в сопровождении всего города; время от времени он просил остановить осла, чтобы обратиться к людям с нравоучительной речью. На каждой остановке толпа рыдала и люди били себя в грудь; наконец показалась виселица. Процессия сделала последнюю остановку, и приговоренный обратился к горожанам со столь трогательной речью, что вокруг слышались лишь всхлипывания и громкий плач. Внезапно он осекся, словно на него нахлынуло какое-то тяжкое, неожиданное воспоминание; все стали умолять его продолжать.

— Увы, братья мои! — воскликнул Плачидо Бранди. — Я всего лишь жалкий грешник, не заслуживающий вашего сострадания: если вы полагаете, что знаете обо всех моих преступлениях, то ошибаетесь: моя память мне только что подсказала, что всего лишь за неделю до моего ареста я предал жестокой смерти одного несчастного далматинского торговца, продававшего товары вразнос, — после "Аве Мария" он вышел из Боджано в надежде добраться до ночлега в Кастровиллари. Потому, как вы видите, я недостоин вашей жалости. Оставьте меня, и пусть меня покарает гнев небесный — я вполне того заслуживаю.

При этих словах Плачидо зарыдал так трогательно, что все присутствующие обратились к Небесам с просьбой смилостивиться и даровать приговоренному легкую смерть. Если бы казнь свершилась в этот момент, когда приговоренный находился в состоянии подобного раскаяния, спасение его души было бы обеспечено, но, к несчастью, в толпе оказался судебный следователь. Услышав новое признание осужденного, он отдал приказ страже не делать более ни шагу вперед и, напротив, вернуть Плачидо Бранди в тюрьму. Тот сопротивлялся как мог: он во что бы то ни стало хотел умереть. Чтобы отвести его назад в камеру, пришлось применить силу. Как только его туда доставили, у него тщательнейшим образом отобрали все предметы, при помощи которых он мог покончить с собой, так что жандармы были весьма довольны, обнаружив его живым и здоровым, когда глубокой ночью пришли за ним, чтобы перевести его из Реджо в Кастровиллари.

Как только Плачидо Бранди оказался там, стало ясно, что он говорилправду, так как, согласно его заявлению, труп был обнаружен именно в том месте, на какое он указал. Это обстоятельство, ставшее подтверждением искренности новых признаний обвиняемого, сократило ход разбирательства. Процесс продолжался всего лишь три месяца и двенадцать дней, и, как и в третий раз, Плачидо был приговорен к смерти.

К величайшему всеобщему изумлению, Плачидо на этот раз не выказывал такой самоотрешенности, как это было во время предыдущих процессов. Он был нетерпелив с тюремщиком и рассеян с исповедником. Наконец, когда настало время отправиться на виселицу и палач передал ему одеяние кающегося грешника, в котором ему надлежало принять смерть, Плачидо, воспользовавшись тем, что палач доверчиво развязал ему руки, подставил тому подножку и ринулся в полуоткрытую дверь. Однако двое жандармов, стоявших на посту в коридоре, преградили ему путь, скрестив карабины, и Плачидо Бранди вынужден был вернуться в камеру и позволить завершить его туалет смертника.

Настал миг отправляться. Плачидо был явно обеспокоен. Он взобрался на осла и сел, повернув голову к толпе — лицом к хвосту, а за ним шли толпой члены братства кающихся грешников, чье одеяние он надел. Они несли с собой гроб, в который им затем надлежало уложить казненного, и пели заупокойные молитвы; следует признать, что все это не услаждало приговоренному ни взора, ни слуха. Тем не менее все ждали, что Плачидо вот-вот прервет ход процессии, чтобы произнести очередную из своих великолепных речей, как он в качестве главного действующего лица это сделал во время последней церемонии; но надежды присутствующих не оправдались: Плачидо открыл рот только для того, чтобы пожаловаться на чересчур быстрый ход осла. Его словно подменили: ему больше не в чем" было признаваться.

У эшафота исповедник оставил его, полностью передав в руки палача. Плачидо в последний раз поцеловал распятие и весьма храбро ступил на лестницу. Однако легко было заметить, что единственной его нравственной опорой стала сила воли: именно она заставляет решительных людей в тех случаях, когда им приходится умирать публично, принимать смерть достойно. Взобравшись на самую высокую ступеньку, он огляделся по сторонам, ибо у него еще теплился лучик надежды; однако, увидев с возвышения, сколько войск собрано по случаю этой казни, он понял, что его банда, из каких бы преданных людей она ни состояла, неспособна будет выдержать схватку с ними. И тут с ним случилось нечто странное: у него закружилась голова и стали подкашиваться ноги; небо почернело, а земля как бы разверзлась пламенем. Ему показалось, будто он повис над бездной, где его поджидают тысячи демонов с горящими глазами. Ему захотелось кричать, но звуки застревали в глотке, а в ушах звенело, точно голова превратилась в язык колокола. Он сделал последнее усилие и разорвал узы, стягивавшие ему руки, но руки эти не находили точки опоры и стали беспомощно болтаться в воздухе.

И тогда он мысленно обратился к Богу, ожидая от него поддержки и помощи; но, пока мозг его собирался с мыслями, он лишился способности видеть и ощущать: палач деликатно воспользовался мгновением, когда приговоренный оглядывался по сторонам, и успел в это время накинуть ему петлю на шею. Так Плачидо Бранди был повешен.

Кающиеся грешники устремились на эшафот, чтобы завладеть трупом, принадлежавшим им с той минуты, как палач спустился с лестницы; однако, поскольку по случайности ни у одного из братьев не было ножа, одни из них приподняли тело за ноги, в то время как другие отвязали веревку, и, как только повешенный оказался в их власти, его по всем правилам положили в гроб, и кающиеся, взяв этот гроб на плечи, зашагали в направлении своей общины, а за ними следовали палач, двое его помощников и осел. Но не прошли они и ста шагов, как тем, кто нес гроб, показалось, будто оттуда раздается приглушенное сипение; однако никто не поделился своими впечатлениями, и они продолжили свой путь. Вдруг сипение сменилось хриплым кашлем, который затем стал до того громким, что шестеро носильщиков мигом остановились и замерли, словно кариатиды. И внезапно они одновременно, будто им был подан знак, выпустили гроб из рук. Выпавший оттуда труп стал судорожно подергиваться и делать гримасы, точно человек, проглотивший рыбью кость. Вне всякого сомнения, Плачидо Бранди сняли с виселицы вовремя.

То же самое подумал палач; вытащив кинжал, обыкновенно имеющийся у исполнителей смертных приговоров, чтобы в подобных ситуациях нанести осужденному последний удар, он поспешил к воскресшему из мертвых, причем тот уже успел осознать грозившую ему опасность, однако не в силах был ее избегнуть. Но тут к бедняге пришла неожиданная помощь: расстояние между ним и палачом заполнили бросившиеся туда кающиеся; они стали утверждать, что Плачидо уже был повешен, поэтому правосудие должно быть удовлетворено, и теперь он принадлежит не людям, а лишь только Богу. Палач настаивал — кающиеся не уступали; палач призвал на помощь своих подручных — кающиеся же сгрудились вокруг своего подопечного, 3 тот, усевшись на земле, сумел обрести равновесие, благодаря чему ему удалось привести в порядок мысли и протереть глаза. Завязалась схватка между остервенелостью возмездия — с одной стороны, и жертвенностью милосердия — с другой стороны, при этом одни изнемогали от крика, другие исполняли церковные песнопения, одни призывали на помощь дьявола, другие молили Господа защитить их. Короче говоря, невозможно было предсказать, на чьей стороне будет победа, и тут Плачидо, уже пришедший в себя, подумал, что было бы верхом неприличия позволить благочестивым братьям выступать в роли его защитников и подвергать ради него опасности свое собственное спасение, в то время как он сам, будучи в первую очередь заинтересован в благополучном исходе дела, смотрит на все это сложа руки. И тогда он выхватил у мальчика-певчего крест и, пробившись через толпу сражающихся, нанес палачу своим освященным оружием такой удар по голове, что тот рухнул, точно бык, сваленный на бойне. Обе сражающиеся стороны издали громкий крик: против обыкновения, приговоренный к смерти сам убил палача. Подручные палача в ужасе бежали, а кающиеся с триумфом увели с собой Плачидо Бранди, распевая во весь голос "Gloria in excelsis Deo"[10].

Это событие легло в основу пятого процесса; однако на этот раз суд велся заочно. Плачидо не пожелал покинуть обитель братства кающихся грешников, а поскольку их церковь обладала правом убежища, то обвиняемому устроили в ризнице временный приют, в котором он чувствовал себя великолепно, особенно по сравнению с тем местом, где он обязан был бы находиться. Плачидо Бранди был приговорен к смерти в пятый раз; но дело выглядело настолько странным, что его судебные материалы были переданы лично королю Фердинанду, а тот увидел это дело с комической стороны и, не желая идти на риск, губительный для его королевского могущества, так как противостоявший ему человек был явно под защитой могущества Божьего, даровал Плачидо Бранди полное и безоговорочное прощение, однако при условии, что тот порвет со своей бандой и, насколько это возможно, станет вести в Козенце честную жизнь. Это условие показалось Плачидо до такой степени разумным, что он его принял не оспаривая, затем убедился в том, что помилование составлено в надлежащей форме, обнял добрых друзей своих — членов братства кающихся грешников — и радостно отправился к месту назначения.

Так он и стал жить в Козенце с почетом и уважением, а единственным напоминанием о повешении оставался лишь след от веревки на шее, и, поскольку эта отметина была похожа на ленту ордена Святого Януария второй степени, все стали называть Плачидо Бранди не иначе как Командор.

VI БАНДИТ В СИЛУ БОЖЕСТВЕННОГО ПРАВА

Как только Плачидо Бранди был схвачен, сын его Марко Бранди, само собой разумеется, занял место отца. Так что, как мы уже отметили, он стал предводителем не в результате выборов, а в качестве законного наследника, то есть как бандит в силу божественного права.

Марко Бранди, свободный, как все горцы, храбрый, как все калабрийцы, действительно стал настоящим вожаком банды; однако следует заметить, что он занимался своей профессией, как и все, кто обучался своему делу в юности, и оно стало для них ремеслом, а не искусством, — то есть сознательно и преданно, но без энтузиазма.

И все же стоило только Марко Бранди узнать о чудесном избавлении отца от смерти, как он, замаскировавшись, прибыл к нему и выразил полнейшую готовность вернуть в руки отца командование бандой, принятое им на себя в порядке временного исполнения этих обязанностей. Но отец тотчас же объяснил ему, на каких условиях им получено прощение, и, хотя он выразил желание помочь сыну советом и поделиться накопленным опытом, при этом твердо и решительно заявил, что сам он целиком и полностью отошел от дел. И тогда Марко Бранди вернулся в отряд, произвел расчеты со всеми членами банды и перечислил бывшему ее предводителю переводным векселем на лучшего из банкиров Козенцы причитающуюся ему долю добычи за все время его руководства. К ней он присовокупил собственную долю и попросил отца поместить ее наилучшим образом, чтобы в один прекрасный день, когда ему самому тоже захочется уйти на покой, в его распоряжении были полученные подобным образом средства.

Устроив все это, Марко стал продолжать вылазки в горах, к величайшему удовлетворению своих товарищей, которые не видели в Марко Бранди человека, значительно превосходящего их во всем, и вследствие этого, быть может, не слишком его уважали, но зато любили. И потому они испытали глубочайший страх, когда через три года после этого их предводителю, как мы уже рассказывали, еле-еле удалось спастись от преследователей (он избежал пленения лишь перепрыгнув через стену сада аббатства, и все то время, пока он там прятался, его кормила сердобольная сестра Марта). Члены банды безропотно приняли условия, высказанные Мадонной, несмотря на то что выполнение их отрывало отряд от истинного центра разбойных операций на три года. И они отошли на условленное расстояние, устраивая набеги на всей остальной территории Калабрии и с уважением обходили Никотеру и ее окрестности.

Они вернулись туда через три дня после истечения назначенного срока, чему были несказанно рады, поскольку с этими местами, начиная от Шиллы вплоть до Монтелеоне и Пиццо, одних связывала любовь, других — семья, ну а прочих — дружба. Почти везде на них смотрели как на изгнанников, хотя, напротив, только тут они были у себя дома.

В тот вечер, когда разразилась гроза, эти храбрецы спокойно собрались в доме, отстоявшем в нескольких шагах от дороги, чтобы со стаканчиком в руках отпраздновать свое возвращение, и вдруг Марко Бранди, случайно выйдя из дома, увидел капрала Бомбарду, который, как он и написал метру Адаму, направлялся в отчий дом, чтобы провести отпуск в кругу семьи. Марко Бранди унаследовал от отца ненависть к военной форме; возможно, на пустой желудок он удовольствовался бы выражением презрения по отношению к молодому артиллеристу, но несколько стаканчиков калабрийского муската ударили ему в голову, и он решил не дать возможности путнику мирно двигаться к цели. Поэтому он выскочил на дорогу и, поравнявшись с капралом, пошел с ним бок о бок.

В течение минуты молодые люди молча наблюдали друг за другом.

Затем Марко Бранди, смерив капрала взглядом с ног до головы, спросил его:

— Вы военный?

— Некоторым образом, — ответил Бомбарда, подкрутив усы.

— В каких войсках служите? — продолжал расспросы бандит.

— В пешей артиллерии, — заявил капрал тоном, которым подчеркивалось превосходство этого рода войск над всеми прочими.

— Паршивые войска! — заметил Марко Бранди и выпятил нижнюю губу в знак презрения.

Настала минута молчания; в продолжение ее капрал Бомбарда попытался осмыслить только что им услышанное, затем, словно ничего не поняв, он переспросил:

— Так что вы сказали?

— Я сказал "Паршивые войска!" — столь же невозмутимо повторил его собеседник.

— А почему, хотел бы я знать, голубчик мой? — поинтересовался капрал.

— Да потому, что от этих войск больше дыма, чем огня, больше шума, чем дела, — вот почему. А какое у вас звание в этой самой артиллерии?

— Звание капрала, — заявил Бомбарда тоном, в котором предполагалась уверенность говорившего в том, что эти сведения возвысят его в глазах спутника.

— Жалкое звание, — пробормотал Марко Бранди и, чтобы выказать свое презрение к нему, на этот раз, выпятил обе губы.

— Как это "жалкое звание"? — воскликнул молодой военный, все еще сомневаясь в том, что у человека может на деле хватить наглости произнести в его присутствии подобные слова.

— Само собой разумеется, — промолвил Марко Бранди, — разве вы не знаете пословицы: "Besogna dieciotto caporali per far’ un’ coglione"?[11]

He успел бандит закончить фразу, как у артиллериста в руке оказалась сабля.

— Вот видишь, я сказал правду! — воскликнул Марко Бранди, делая шаг назад. — Ты же взял против меня саблю в руки, а я ведь безоружен.

— Ты прав, — согласился артиллерист, убирая саблю в ножны, и продолжил: — А кстати, у тебя есть нож?

— Да разве есть на свете хоть один калабриец, который ходил бы без него? — ответил Марко и вынул упомянутое орудие из кармана штанов.

— Отлично! — заявил капрал, следуя его примеру. — На сколько дюймов деремся?

— На все лезвие, — отвечал бандит, — в этом случае нельзя будет сжульничать.[12]

— Годится! — воскликнул артиллерист, становясь в позицию.

— А теперь, — добавил его противник, — хочешь, я скажу тебе нечто такое, от чего у тебя прибавится мужества, если его тебе недостает. Так вот: если ты меня убьешь, то станешь сержантом.

— А почему?

— Да потому, что я Марко Бранди.

— К бою! — воскликнул артиллерист.

— Защищайся! — воскликнул бандит.

И молодые люди набросились друг на друга словно разъяренные тигры, как это часто бывает на Юге. Дуэль на ножах, должно быть, представляла собой страшное зрелище: схватка на большой дороге, освещаемая зарницами и сопровождаемая ударами грома. Однако, поскольку свидетелей не было, никто не мог бы рассказать, как она протекала. И лишь отряд стражников, направлявшийся из Реджо в Козенцу, выезжая из-за поворота, заметил в эту минуту человека, с громким криком упавшего на дорогу. Одновременно другой человек, увидев всадников, пустился в бегство; жандармы решили, что совершено убийство, и открыли огонь. Марко Бранди, раненный пулей в бок, решил, что он не сумеет вернуться в горы, и бросился в ближайший дом на дороге. Мы уже были свидетелями тому, как случай привел его в дом того самого несчастного капрала Бомбарды, у отца которого бандит и попросил убежища, и как старик, повинуясь первому порыву сердца, готов был выдать его жандармам, если бы не немая и в то же время выразительная мольба Джельсомины.

И лишь безграничная любовь отца к дочери смогла заглушить крик души, взывавший из самых глубин отцовского сердца к мести. Но, когда прошел первый миг душевной борьбы, метр Адам показал себя во всем своем простодушии и величии: ранения обоих противников были весьма серьезными; три дня Марко и капрал Бомбарда находились между жизнью и смертью, и в продолжение этих трех дней метр Адам молился в равной степени как за убийцу, так и за жертву, а в это время Джельсомина, находясь возле двух умирающих, лежавших в одной комнате, бодрствовала, словно ангел надежды и смирения. Что касается почтенной Бабиланы, то она ничего не поняла в происшедшем и знала лишь, что у нее в доме находятся двое раненых. И она щипала корпию для обоих и накладывала им повязки, а поскольку один из раненых был ее сын, она, не прерывая своих трудов, то и дело роняла крупную слезу на тыльную сторону ладони.

На всю Никотеру был один хирург, в роли которого выступал местный цирюльник, человек болтливый, зато легковерный, и потому его удалось убедить, что эти двое молодых людей вместе следовали по дороге, где на них напал отряд Марко Бранди и бросил их тут же, приняв за мертвых. Группа же, преследовавшая убийцу, направилась своей дорогой к Козенцу, будучи уверена в том, что разбойник вернулся в банду, поэтому в деревне никто не подозревал, что же произошло на самом деле. Даже сами раненые долгое время ломали голову над тем, как они оказались вместе. Хирург рекомендовал больным хранить молчание, и как только Марко Бранди пытался заговорить, Джельсомина прикладывала ему палец к губам, а поскольку ему очень нравился подобный способ призывать к молчанию, он послушно воздерживался от разговоров. Что же касается капрала Бомбарды, то сестра добивалась от него тех же результатов, не прибегая к тому же средству. Ей для этого было достаточно приложить палец к собственным губам, и тогда эта юная девушка, потомок древних греков, стройная, грациозная и преисполненная благородства, как и ее пращуры, напоминала этой своей античной позой статую Молчания, найденную при раскопках то ли в Геркулануме, то ли в Помпеях.

Наконец цирюльник разрешил раненым разговаривать тихим голосом; подобная манера диалога также пришлась по вкусу Марко Бранди. Чтобы расслышать сказанное им, девушке приходилось наклоняться над его постелью, а голос бандита был до того слаб, что Джельсомине невольно приходилось чуть ли не прижиматься щекой к его губам. При этом, как бы слаб ни был его голос, Марко все время рассказывал до странности длинные истории, что являлось полной противоположностью быстрому обмену словами, имевшему место в другом углу комнаты между братом и сестрой. При этом, несмотря на то что ранение капрала Бомбарды было более серьезным, по странному и необъяснимому капризу человеческой природы он первым восстановил звучание своей речи. И он воспользовался этим, чтобы спросить у Марко Бранди в одну из тех минут, когда Джельсомина оставляла их вдвоем, что произошло с того мига, когда он лишился памяти. У Марко Бранди не было ни малейшей причины тихо разговаривать с капралом, и ради такого случая он вновь обрел дар речи. В свою очередь капрал поведал бандиту, кто такой его отец и почему после происшествия с Мадонной его положение столь плачевно. Марко Бранди понял, что из-за него началась цепь несчастий, обрушившихся на эту семью, поэтому, будучи парнем храбрым и честным, он решил положить им конец при помощи того, что было в его силах, — женившись на Джельсомине. Когда девушка вернулась, он, сделав вид, будто предыдущий разговор сильно его утомил, тихим голосом завел одну из самых длинных и оживленных своих бесед. Что касается Джельсомины, то она ничего не говорила ему в ответ, а лишь краснела; затем в ту самую минуту, когда, казалось, ничто не предвещало конца этого разговора, она бросилась в соседнюю комнату и повисла у отца на шее, заявив:

— О, послушай, отец, я умру от горя, если ты не дашь своего согласия!

Метр Адам выслушал до конца нежные признания дочери, как человек, понимающий всю серьезность столь доверительного разговора. Он ни в коей мере не собирался перечить Джельсомине в делах любви. Что же касается проблем материальных, то его собственные дела не позволяли ему быть чересчур требовательным в устройстве своих детей. Тем не менее он сделал ряд замечаний по поводу общественного положения будущего супруга дочери. Не то чтобы профессия бандита не была почитаемой и прибыльной, тем более что речь шла о человеке, занимавшемся ею с детства, но жене его она давала слишком много шансов превратиться в вдову. Джельсомина же стала приводить отцу множество примеров того, как молодые девушки из окрестных мест заключали подобные браки и они оказались в высшей степени удачными. Но отец был неумолим: для него это было вопросом дальновидности, а не предубеждения. Тут Джельсомина весьма кстати напомнила ему о старом Плачидо Бранди, живущем в Козенце в почете и уважении, на что метр Адам ей ответил, что это всего лишь исключение, что судьба этого человека висела если не на волоске, то на кончике более или менее прочной веревки и что на вероятностях такого рода нельзя строить счастье своей жизни. Во всех этих доводах была значительная доля здравого смысла, так что Джельсомина, гораздо менее раздосадованная, чем можно было предположить, отправилась к возлюбленному, чтобы передать ему ответ отца.

Это заставило Марко Бранди серьезно задуматься. Как уже известно нашим читателям, он никогда не относился к своему роду занятий с энтузиазмом: он просто действовал храбро и честно, поскольку оба эти качества были ему свойственны и поскольку именно они выручали его в трудные минуты жизни. Поэтому он посоветовал Джельсомине, чтобы она нисколько не беспокоилась, что он признает справедливость доводов ее отца и готов пожертвовать своей профессией ради любви, а потому, коль скоро согласие отца обусловлено его, Марко, отказом от избранного ранее рода занятий, то он готов на это, однако ему придется сменить место жительства и поселиться там, где он не столь известен. К тому же, те средства, что были для него приумножены отцом, будучи вложены в дело вместе с долей, причитающейся ему после расчета с товарищами, не только обеспечат возможность переезда, сколь угодно дальнего и дорогостоящего, но и позволят вести на новом месте, где бы оно ни находилось, если не роскошный образ жизни, то достойное и безбедное существование, и тогда метр Адам сможет сколько угодно рисовать на всех белых стенах Мадонн, неспособных творить чудеса, и неплатежеспособные души чистилища.

Это предложение при сложившихся обстоятельствах в высшей степени обрадовало метра Адама: оно великолепно вписывалось в его собственные планы на будущее, и он принял его так же искренне, как оно было сделано. Марко Бранди обменялся знаками любви с девушкой и знаками доверия с ее отцом: залогом любви был поцелуй, гарантом доверия было рукопожатие. А затем капрал Бомбарда, которого доводы соседа по койке привели к перемене во взглядах на военную службу и который увидел, что его нынешнее положение всего-навсего рабство, лишенное всякого будущего, решил разделить судьбу своей семьи, — вот почему по истечении полутора месяцев молодые люди вышли из дома метра Адама рука об руку и направились: один, чтобы снять с себя обязанности главаря бандитов, другой, чтобы временный отпуск превратить в бессрочный.

VII ТРИ СОЛЬДО КУМА МАТТЕО

Что касается метра Адама, то на его решение уехать из Никотеры и обосноваться где-нибудь в другом месте повлияла прежде всего его любовь к Джельсомине (он и представить себе не мог, что когда-нибудь разлучится с драгоценной своей дочерью), а также, кроме всего прочего, глубочайшая нищета, в которую он оказался ввергнут.

Мы уже говорили о том, как простодушие и величие художника проявилось в его гостеприимстве: дело было в том, что он, предоставив убежище Марко Бранди, забыл не только о мести, но и к тому же о собственной бедности. Ведь что ни говори, а для удовлетворения повседневных нужд обоих раненых потребовались расходы, обрекавшие метра Адама на нищету; но он самоотверженно смирился со всеми последствиями предпринятого им доброго дела. И потому, чтобы одновременно обеспечить и тех, кто болен, и тех, кто был здоров, он стал мало-помалу отрывать от себя предметы, менее необходимые в их скромном хозяйстве; затем шаг за шагом пришлось перейти к постоянно нужной утвари; в конце концов он счел своим долгом поведать о своем стесненном положении Джельсомине, и та немедленно предоставила в его распоряжение золотые булавки, серьги и ожерелье.

Старик со слезами на глазах продал все это, зато на протяжении первого месяца оба раненых не имели оснований пожаловаться на отсутствие необходимого попечения или лечения; по истечении этого срока для метра Адама, который всегда за все рассчитывался наличными и сполна, на протяжении недели пользовался кредитом; последняя неделя выздоровления больных оказалась самой трудной, ибо доверители не только потребовали рассчитаться за уже предоставленные товары, но отказывались давать новые. Тем не менее и эти дни миновали, а поскольку ни капрал, ни Марко Бранди не имели времени, чтобы осмотреть дом, когда они в него входили, то не смогли и понять, в какое запустение он пришел к тому времени, когда они его покидали. Более того: поскольку метр Адам не хотел, чтобы его сын отправился в путь с пустыми карманами, в которых ничего не звенит, он решил воспользоваться старинной дружбой со своим кумом Маттео; тот вначале ссылался на превеликое множество собственных трудностей, но потом, в конце концов сраженный мольбами художника, рискнул, невзирая на свою прижимистость, ссудить метру Адаму три сольдо в ответ на твердое обещание, что если на протяжении недели эта сумма не будет возвращена, то заемщик получит залог, который он потребует. Метр Адам согласился на поставленные условия, так что при прощании, пожимая сыну руку, несчастный отец сунул в его ладонь этот последний знак отеческой заботы, от которого капрал Бомбарда побоялся отказаться, сколь ни ничтожна была эта сумма. По правде говоря, он был далек от мысли подозревать, что, приняв эти деньги, он стал богаче отца на три сольдо.

Лишь когда оба молодых человека отправились в путь, метр Адам ощутил всю полноту испытанных им лишений: дом был пуст, из скудной мебели остались лишь две кровати, на которых недавно лежали раненые. На одной из них уселась Джельсомина, а на другой — метр Адам, в то время как почтенная Бабилана готовила ужин из той провизии, что еще оставалась в доме, но ее могло хватить только на один-два раза, после чего у вконец разорившейся семьи не осталось бы никаких запасов. Джельсомина рыдала. Метр Адам, погрузившись в размышления, искал выход из создавшегося положения. Внезапно в голове у него промелькнуло озарение; он встал и обнял дочь. Принятое им решение заключалось в том, что Джельсомина утром отправится к одной из своих теток, живущей в Тропеа, а поскольку художник не согласился бы расстаться с дочерью навсегда, его бы устроило, если бы она побыла там все то время, пока будет отсутствовать Марко Бранди. По крайней мере, тогда Джельсомина будет избавлена от лишений, ожидавших ее, если она останется дома, а он с почтенной Бабиланой уж как-нибудь сумеет позаботится о себе, если с них спадет бремя забот о дочери. Джельсомина выдвинула ряд возражений; однако, будучи не в состоянии сопротивляться настоятельным просьбам отца, согласилась отбыть на следующий день. На рассвете метр Адам отправился просить Валаама у фра Бракалоне (после известной сделки между художником и монахом установились наилучшие отношения), а поскольку в этот день ризничий не собирался ехать за пожертвованиями, то получить у него осла не составило труда. Джельсомина попрощалась с матерью и взобралась на Валаама, весьма довольного тем, что, отправившись в путь, он, против обыкновения, на этот раз несет на себе столь легкую поклажу.

Метр Адам избрал для выхода такой ранний утренний час в расчете, что дочь по прибытии к тетке попадет к завтраку, ибо тщетно было бы ожидать его дома. Как и предполагалось, родственница приняла племянницу с превеликой радостью и с огромным удовольствием встретилась с мужем сестры. Ей даже захотелось, чтобы он у нее побыл еще денек с Джельсоминой; но старик вспомнил, что дома осталась несчастная Бабилана, одна, без припасов и без денег, на которые она могла бы их приобрести. Он даже не пожелал сесть за стол, оправдываясь тем, что будто бы обещал вернуть Валаама до полудня. Он, однако, попросил разрешения взять с собой предназначенную ему часть завтрака, чтобы, по его словам, поесть в пути, хотя на самом деле он собирался привезти эту еду жене. Распрощавшись с Джельсоминой, он пообещал приехать за ней при первой же возможности.

По возвращении метра Адама ожидало новое несчастье: хозяин дома, в котором он жил, требовавший от него в течение определенного времени погасить задолженность по трем просроченным платежам, оформил право забрать остатки имущества. Узнав это, метр Адам осознал, что настал предел его борьбе и ему придется сдаться; он вынул из кармана еду, привезенную жене, и заверил ее, что свою долю он уже съел; пока жена по случаю такого радостного события на мгновение оторвалась от четок (она всегда машинально перебирала их в те минуты, когда можно было отвлечься от забот по дому и вознести молитвы), он стал расхаживать взад-вперед в состоянии крайнего возбуждения, всегда предшествовавшего какому-нибудь его отчаянному решению. Наконец он остановился перед почтенной Бабиланой, скрестив руки, и по его виду можно было понять, что решение принято.

— Ну, так что? — спросила несчастная женщина, безотчетно испытывая страх.

— Жена, — ответил метр Адам, — настало время собрать все свое мужество.

— Собрать все свое мужество?! — повторила вслед за ним Бабилана наполовину утвердительно, наполовину вопрошающе.

— Без сомнения. Сегодня решили забрать мебель; завтра заберут меня.

— Заберут тебя! — пробормотала бедная женщина. — Но разве мы не можем уехать из этого проклятого места вместе с нашими детьми и зятем?

— Да, но меня не отпустят.

— Тебя не отпустят! Так что же тогда делать?

— Послушай, жена, остается единственный выход.

— Какой?

— Умереть.

— Умереть! — воскликнуло несчастное создание, выронив кусочек хлеба, который дрожащая рука уже поднесла ко рту.

— О, Господи, да, конечно, умереть! Только это единственное средство у меня осталось, чтобы обеспечить спокойную жизнь.

— Объясни-ка! — потребовала жена.

— Тогда послушай! — стал объяснять метр Адам. — Я улягусь в постель; ты отправишься к врачу, а тот ко мне не пойдет, поскольку знает, что взять с меня нечего, к тому же, то ли он меня спасет, то ли он меня угробит, ну а завтра утром я умру, потому что мне не оказали помощь; вот и все. Правда, не исключено, что потом врача, этого мошенника, побьют камнями, чему я буду только рад.

— Так, значит, ты умрешь не по-настоящему? — пробормотала добрая Бабилана, наконец начавшая понимать, что он задумал.

— Умру? Еще чего! Не такой уж я дурак, — отвечал метр Адам, — но как только меня сочтут мертвым, кредиторы, быть может, будут не так уж строги с тобой. Я же договорюсь обо всем с фра Бракалоне — он пообещал меня оберегать — и скроюсь в Риме, а ты приедешь туда ко мне.

— В Рим?

— Да, да, в Рим, в страну искусств. Там, возможно, оценят талант, а здесь к нему относятся с презрением; вдобавок я наконец-то увижу знаменитый "Страшный суд" Микеланджело, о котором так много говорят.

— А кто такой Микеланджело? — перебила его Бабилана.

— Славный парень: он тоже рисовал души чистилища; что ж, посмотрим, нельзя ли сделать что-нибудь подобное.

— Из этого, по-моему, не выйдет ничего хорошего, — возразила почтенная Бабилана и покачала головой, — ведь это значит искушать Господа!

— Какого дьявола тебе представляется, будто нам может быть хуже, чем уже есть? Отчаянные положения имеют то преимущество, что выход из них может быть только к лучшему. Иди-ка, жена, за врачом!

— Э! А если он пойдет?

— Если он пойдет, то, возможно, придется кое-что изменить и мне понадобится умереть по-настоящему. Но успокойся, он не пойдет — так что иди.

— Раз ты так хочешь, придется идти, — подчинилась жена, в течение двадцати пяти лет привыкшая безропотно повиноваться мужу.

И она отправилась за доктором.

Оставшись один, метр Адам устроился у осколка зеркала, перед которым он обычно брился, и начал раскрашивать лицо подобно актеру, играющему в "Семирамиде" роль призрака Нина. Поскольку мы уже в достаточной мере наслышаны относительно степени таланта героя нашего повествования, нет оснований опасаться того, что этот талант оказался не на высоте, когда художник работал над самим собой и в столь ответственную минуту. В итоге на лице старика отразились все симптомы последней стадии смертельного заболевания. Метр Адам следил за ходом этой работы, откровенно любуясь творением своих рук. Наконец, решив, что он загримирован как следует, художник зажег последнюю оставшуюся в доме свечу, установил свет, как это сделал бы Рембрандт, и улегся в одну из постелей.

Едва он успел завершить все эти приготовления, как вернулась Бабилана. Как и полагал метр Адам, врач не то что бы отказался пойти к больному, но, заявил, что у него есть более срочные визиты, и отложил посещение художника на более позднее время. Почтенная супруга только-только собралась довести ответ врача до сведения мужа, как вдруг заметила, что он лежит пластом на постели, освещенный мрачным, дрожащим пламенем последней свечи. Видимость агонии была настолько правдоподобной, что несчастная Бабилана, хотя и была заранее предупреждена, закричала от ужаса при виде столь бледного и искаженного лица. Метр Адам поспешил ее разуверить; но что бы он ни говорил, ее все равно продолжала сотрясать дрожь. Как раз в это время постучали в дверь.

Это был домовладелец, пришедший с понятыми. Он узнал о внезапном заболевании метра Адама и, опасаясь судебного процесса с наследниками, пожелал, если это окажется возможным, забрать мебель еще при жизни художника. Как мы уже говорили, операция эта особого труда не составляла. Побывав в первой комнате, где было уже пусто, понятые перешли во вторую и, не обращая внимания на мольбы умирающего, забрали сначала постель, стоявшую рядом с той, на которой он лежал. Затем, заметив, что метр Адам из утонченного сибаритства, совершенно неуместного у должника, выбрал самую удобную постель, чтобы на ней умереть, они аккуратно приподняли верхний матрас, на котором он лежал распростертый, ловко вытащили два нижних, и положили верхний сбоку. Все это время почтенная Бабилана плакала и молилась. Понятые продолжили обход и, наконец, ушли, оставив обе комнаты пустыми, а сундуки открытыми.

— Ах ты бедный мой, — запричитала Бабилана, когда слуги закона ушли, — и что же мы получили от всей этой комедии?

— От нее, — отвечал метр Адам, — мы получили для тебя, женщина, хороший матрас, а если бы я был на ногах, они забрали бы его с собой. А теперь помолчи: стучат!

— Это кум Маттео, — объявила старуха, заглянув в замочную скважину.

— Прекрасно! Впусти его, — распорядился метр Адам. — Только помни: для него я мертв… Поняла?

Почтенная женщина кивнула в ответ, тем самым давая понять, что ей все ясно от начала до конца, и пошла отворять. Метр Адам скрестил руки на груди, закрыл глаза и приоткрыл рот.

— Бедный мой кум! — воскликнул Маттео, зайдя в дом. — Что ж, от судьбы не уйти.

— О Господи, это именно так! — согласилась Бабилана. — Всемогущий перенес его из этого мира в лучший.

— И как же все это с ним случилось?

— Утром он вдруг почувствовал страшную слабость в ногах и сильнейшее головокружение.

— Я точно так же чувствую себя, когда немножко выпью, — заметил кум.

— Увы! С ним дело обстояло совсем иначе, — заявила Бабилана. — Мой дорогой, мой несчастный муж целые сутки в рот ничего на брал! (Несчастная, считая, что она обманывает, на самом деле сказала правду.) Потом пришел хозяин дома и, как видите, забрал отсюда все.

Кум кивнул в знак того, что он и на самом деле все видит.

— Это, наверно, и нанесло ему последний удар, — продолжала Бабилана, — потому что, как только они ушли отсюда, он умер… Так что теперь они могут похвалиться тем, что убили его! О Боже!

— Бывают же на свете столь безжалостные кредиторы! — воскликнул кум. — А знаете, матушка Бабилана, ваш муж мне должен три сольдо.

— О Господи, конечно, знаю! Бедняга рассказал мне об этом перед смертью и посетовал, что не в состоянии отдать долг.

— А он рассказал вам, что обещал в таком случае дать мне что-нибудь взамен?

— А как же; но, как видите, у нас ничего нет.

— Погодите, матушка, ведь там, куда он отправляется, ему не нужна скуфейка. Мне хотелось ее иметь еще тогда, когда он был жив, а теперь она станет для меня памятью об умершем; если вы мне ее отдадите, я буду считать, что вы мне более не должны трех сольдо.

— Невозможно, кум, невозможно! — воскликнула жена художника. — Он просил, чтобы его в ней похоронили. О Боже мой, Боже мой! Он был таким прекрасным человеком, и мне не хотелось бы, даже в обмен на целое царство, пренебречь хотя бы одним-единственным из его пожеланий.

— Но ведь это дурацкая мысль, — возражал кум, — завещать, чтобы его похоронили в скуфейке! Уж не испугался ли он, что вдруг застудит голову?

— О Боже мой, Боже мой! — повторяла Бабилана, точно от горя не в состоянии была расслышать слов собеседника.

— Хорошо, хорошо, матушка, — пробормотал Маттео, — я сейчас уйду, потому что я до того чувствителен, что, видя вас плачущей, сам могу расплакаться; но, тем не менее, справедливо и то, что ваш муж мне должен три сольдо и пообещал отдать мне залог.

— Ну, и что?..

— А то, что вам должно быть ясно: раз вы не в состоянии отдать мне три сольдо, я не постесняюсь забрать залог, как только обнаружу его. Прощайте, матушка.

— Прощайте, друг Иова, — пробормотала Бабилана.

— А-а! — произнес кум, затворив дверь. — Похоже, ты крепко вцепился в свою скуфейку, почтеннейший; ну что ж, я тоже!.. Так что посмотрим, кто из нас кого переупрямит!..

VIII СКУФЕЙКА

Не успел кум Маттео вернуться к себе, как в двери дома метра Адама постучали в третий раз, но на этот раз пришел настоящий друг.

Прибыв в Никотеру за пожертвованиями, фра Бракалоне узнал о недомогании метра Адама и с готовностью направился к нему, чтобы предложить больному помощь как духовную, так и мирскую. Помощь духовная заключалась в раде заученных наизусть общих мест из проповедей in extremis[13] отца Гаэтано; помощь мирская представляла собой флягу доброго вина из Катандзаро, курицу для бульона и немного рыбы, отменно вкусной и легко усваиваемой. Как видно, фра Бракалоне был прекрасным человеком и твердо держал слово.

Он был на самом деле расстроен, когда почтенная Бабилана провела его в первую из комнат и там объявила о постигшем ее несчастье, а затем спросила, не соблаговолит ли он помолиться у смертного одра. Однако, слушая почтенную Бабилану, ризничий вспомнил, что дал метру Адаму еще одно твердое обещание — устроить ему достойное погребение. Поэтому он ответил отказом, объяснив, что у него и так мало времени, чтобы принять все необходимые меры по организации погребального шествия, но, поскольку ему предстоит ночное бдение в церкви подле покойного, то именно там он и прочтет все молитвы, какие только могла бы пожелать столь взыскательная душа его приятеля. С этими словами он ушел, оставив принесенную провизию и пообещав немедленно прислать подобающий гроб.

Метр Адам не пропустил ни единого слова по ходу беседы и сразу же отметил: в том, что сказал и сделал ризничий, есть одновременно и хорошее и плохое; хорошее — была доставлена провизия, в которой мертвый уже начал нуждаться; плохое — точное следование со стороны фра Бракалоне ранее принятым на себя обязательствам, чему живой ужаснулся. Итак, если фра Бракалоне пробудет всю ночь возле гроба, придется либо смириться с погребением, либо рискнуть посвятить монаха в суть дела. Погребение было бы малоприятно, а откровенность могла быть чревата опасностью. Метр Адам рассчитывал на уединение в церкви, что позволило бы ему ускользнуть оттуда незамеченным, а наутро жена объяснила бы его исчезновение тем, что ей будто бы во сне явилась во всем своем блеске Мадонна из Никотеры, вознесшая метра Адама на Небеса. А потому отсутствие тела объяснилось бы без труда, ведь достойный художник не был, подобно Господу, наделен вездесущностью и не мог одновременно пребывать и на Небесах и на земле.

Однако, как стало ясно, возникла угроза осуществлению столь великолепного плана; но нашим читателям несомненно известно, что метр Адам всегда отличался безграничной верой в Провидение (следует заметить, что те, для кого оно делает меньше всего, полагаются на него в наибольшей степени) и потому занялся настоящим, оставляя будущее в руках Божьих: поручил жене приготовить ужин, да такой, как это приличествует человеку, не евшему тридцать часов и не знающему, когда он еще раз поест.

Добрая Бабилана принялась за дело и при содействии сердобольных соседок собрала то, без чего нельзя было готовить, потому что в доме художника уже и речи не было о горшках, жаровнях и сковородах. А поскольку там нечего было жарить, печь или варить, без этих предметов более или менее успешно обходились. Благодаря проявленному участию (при иных обстоятельствах немыслимому) несчастная женщина благополучно завершила свои труды и через два часа у нее был готов такой ужин, который способен был бы поднять и мертвого; именно так он и подействовал на метра Адама: при виде его он восстал, подобно Лазарю, со столь блаженным видом, что если бы кто-нибудь в это время подглядывал в замочную скважину, то подумал бы, что душа достойного художника начала приобщаться к небесной благодати. Но тут постучали в дверь; почтенная Бабилана поторопилась поставить еду на пол и пошла открывать: оказалось, что принесли гроб.

Это происшествие, которое, возможно, определенным образом подействовало бы на мертвеца менее философски настроенного, чем метр Адам, ничуть не убавило у художника аппетита. Напротив, в данных обстоятельствах он, насколько мог вспомнить, наслаждался едой как никогда. Он уже дожевывал последний кусочек рыбы и заглатывал последний стаканчик вина, как вдруг услышал у самого порога резкое и нестройное пение. Бабилана затрепетала.

— Это ко мне пришли "ангелы", — заявил метр Адам. — В бутылке еще осталось немного вина; пойди, жена, отнеси им. Теперь ведь они явились ко мне не для того, чтобы я им сделал корону из золотой бумаги и картонные крылышки. А я тем временем улягусь в гроб, как и положено честному новопреставленному. Иди, жена, иди!

Старуха послушалась и вышла, затворив за собой дверь, чтобы не мешать метру Адаму делать необходимые приготовления. Действительно, четверо мальчиков из деревенского хора в длинных одеяниях из миткаля, с картонными крылышками и бумажными нимбами, явились к мертвому, которому предстояло провести ночь в церкви. За ними шли носильщики, а за носильщиками — группа жителей деревни, и во главе их вышагивал кум Маттео.

Добрая женщина отдала "ангелам" ту малую толику вина, что у нее имелась; однако, поскольку вследствие всем известной нищеты покойного посланники Небес рассчитывали на одну лишь колодезную воду, их приятно удивила столь неожиданная удача, и как бымало им ни перепало по сравнению с тем, как их встречают, когда они имеют дело с более состоятельными покойниками, они, тем не менее, с искренней благодарностью затянули "De profundis"[14], а носильщики в это время уложили гроб на носилки и пошли впереди процессии в сопровождении четырех "ангелов", причем сразу же за ними во главе сопровождающих тело следовал кум Маттео, который, поскольку в Калабрии существует обычай нести покойника с открытым лицом, не сводил глаз с благословенной скуфейки, что должна была бы возместить ему утрату трех сольдо.

В церковь прибыли на закате; ее отделял от деревни величественный сад, где в свое время прятался Марко Бранди, и она возвышалась у самого склона горы. Это было одно из тех крохотных живописных строений, которые так любят пейзажисты, ибо теплый колорит камня великолепно прорисовывается на фоне бледной листвы каштанов; как и все аббатство, церковь находилась в довольно плачевном состоянии, но фра Бракалоне, учитывая торжественность случая, при помощи только что срезанных цветов и старинных гобеленов обновил ее наилучшим образом.

Верный данному обещанию, он встретил тело друга на пороге. Носильщики поставили гроб на возвышение, устроенное посредине клироса, и, пока "ангелы" допевали последний псалом, фра Бракалоне зажег вокруг покойника шесть обещанных свечей. Эта скрупулезность еще больше напугала метра Адама, поскольку он уже ни в коей мере не сомневался в том, что достойный ризничий целиком и полностью сдержит данное им слово и просидит у тела всю ночь. Как только пение псалмов прекратилось, "ангелы" вышли из церкви, носильщики последовали за ними, а жители Никотеры — за носильщиками, за исключением, однако, кума Маттео, умудрившегося проскользнуть незамеченным в исповедальню. В результате этого у метра Адама вместо одного стража-хранителя появилось два, и если бы это обстоятельство стало ему известно, то опасения его несомненно обратились бы в безумный страх.

Фра Бракалоне затворил за ушедшими дверь и, усевшись возле возвышения, стал бормотать молитвы. А метр Адам в это время размышлял, что ему лучше сделать. Быть может, стоит подождать, пока фра Бракалоне уснет, что рано или поздно обязательно случится? Или стоит довериться ему и довести до его сведения, что он совершает бдение при живом? Второй вариант показался ему наиболее опасным; впрочем, времени для окончательного выбора было еще достаточно, и метр Адам решил проявить терпение и сохранять ту самую неподвижность, которую он не раз просил у своих моделей, так никогда ее и не получая. Что касается кума Маттео, то тот терпеливо выжидал, рассчитывая в целях осуществления задуманного плана на то же самое, на что надеялся метр Адам, а именно — ризничий либо уйдет, либо заснет.

Время шло, и оба, обманувшись в своих ожиданиях, начали чувствовать себя довольно скверно: один в гробу, другой в исповедальне; но вдруг фра Бракалоне осекся посреди молитвы и вскочил, словно вспомнив что-то очень важное, после чего быстро направился к дверце, выходящей в коридор, который вел через галерею церкви в аббатство. Дело в том, что достойный служитель Господа вдруг вспомнил про одно из обещаний, данных им метру Адаму, и потому помчался изо всех сил в свою келью, находившуюся в противоположном конце монастыря, чтобы забрать оттуда торжественные облачения, приготовленные для погребальной церемонии.

Метр Адам и кум Маттео, каждый в свою очередь, подумали, что настал час избавления; один, лежа в гробу, поднял голову, а другой приоткрыл дверцу исповедальни, причем первый решил, что уже свободен и вот-вот выбежит на волю, а второй вообразил, что уже стал владельцем знаменитой скуфейки. Но в ту минуту, когда каждый из них осторожно выставил ногу — один из гроба, другой из убежища, — с паперти донесся страшный шум и дверь с грохотом распахнулась, открывая дорогу группе вооруженных людей, с бранью и проклятиями рассыпавшихся по церкви.

Тут метр Адам и кум Маттео убрали ноги и в неподвижной немоте стали ожидать дальнейшего развития событий.

IX ДУШИ ЧИСТИЛИЩА

Группа, столь беспорядочно и шумно ворвавшаяся в самый неподходящий момент, была банда Марко Бранди.

С того времени, как разбойники лишились своего предводителя, они стали жертвой достойной сожаления анархии и роковой недисциплинированности. Правда, в течение нескольких дней, непосредственно последовавших за его исчезновением, они еще придерживались привычных для них почти что военных норм поведения, поскольку опасались, что в один прекрасный миг он объявится вновь; но мало-помалу сама мысль о том, что он либо погиб, либо схвачен, стала восприниматься ими как свершившийся факт и в отсутствие сильной руки, подавлявшей дурные страсти, злополучные бандиты стали поддаваться собственным прихотям и действовать, повинуясь зверским инстинктам, лишившись последних остатков чести и совести, кляня на каждом шагу Бога и дьявола, распевая "Аве Мария" в кабаках и буйствуя в церквах.

И вот в тот день, о котором идет речь, узнав, что в половине одиннадцатого вечера по дороге между Джоей и Милето проследует почтовая карета, перевозящая из Палермо в Неаполь налоговые сборы, человек двенадцать — пятнадцать из числа этих нечестивцев устроили засаду между двумя упомянутыми селениями и, обратив в бегство сопровождавший экипаж эскорт, без всякого уважения к государственным службам наложили лапу на общественные средства; после этого они отправились в харчевню, где поужинали так, словно у них было по два желудка, но ни капли совести. Затем, полупьяные и ни в малейшей степени не доверяющие друг другу, они решили разделить награбленное в церкви, так как, если даже кто-нибудь и вздумает обмануть товарищей, святость места удержит его от этого. Сказано — сделано; однако столь похвальные намерения привели их сюда явно не вовремя с точки зрения как метра Адама, так и кума Маттео.

Сначала разбойников ошеломило то, что церковь оказалась так ярко освещена; но, поразмыслив, они решили, что подобная иллюминация лишь облегчит предстоящий дележ, и, понятия не имея о тех способах, при помощи которых Провидение карает виновных и обращает грешников, обрадовались этому неожиданному обстоятельству. Кое-кто из них, менее очерствевший душой, чем прочие, попытался пояснить остальным членам банды, что подобного рода занятие перед лицом покойника является верхом богохульства; но их, более разумных, единодушно подняли на смех, причем из противоречия, столь характерного для людей грубого душевного склада; громче всех кричали как раз те, кто опасался, что их товарищи заметят царящую в их душах природную неуверенность в себе.

Затем, благодаря сохранившимся остаткам повиновения распоряжениям того из них, кто исполнял обязанности главаря, шум постепенно стал стихать, все расселись в круг, и начался дележ. Начали с монет большего достоинства, затем перешли к средним, а под конец занялись мелочью; но когда расчеты были окончены, осталось три сольдо.

Такую сумму между пятнадцатью разбойниками разделить было трудновато, особенно потому, что это происходило в стране, где еще не была введена десятичная система мер. И тогда решили, что эти три сольдо, не поддающиеся разделу, будут каким-нибудь способом разыграны. Каждый предлагал свой собственный метод: одни советовали сыграть в "орел или решку", другие — в "чет-нечет"; ни один из этих двух вариантов не получил всеобщего одобрения: те, кто сделал эти предложения, настаивали на своем, те, кто их отвергал, упорствовали в своем отказе; разногласия грозили перерасти в ссору, грубые оскорбления явно предвещали безжалостную схватку; но тут возвысил голос тот, кто исполнял обязанности главаря, и заявил, что нашел способ, который удовлетворит всех и одновременно представит собой приятнейшее развлечение для всей их компании. Это вдвойне заманчивое обещание утихомирило страсти, и все смолкли, чтобы выслушать предложение. Выдумка была, действительно, более чем оригинальна: она заключалась в том, что гроб устанавливается таким образом, чтобы превратить покойника в мишень; каждый стреляет в цель один раз из карабина, и тот, кому удастся попасть в самую середину лба, получает три сольдо. Исполняющий обязанности главаря не ошибся: его предложение пришлось по вкусу всем без исключения, что и было подтверждено всеобщими рукоплесканиями.

Все бандиты приняли участие в приготовлениях, необходимых для создания тира нового образца: один рассчитывал расстояние, другой готовил карабин, кто-то отмеривал порох, а кто-то отсчитывал пули. Затем, как только эти приготовления были закончены, все вместе окружили гроб, чтобы затем поднять его, как было оговорено; однако стоило лишь этим нечестивцам прикоснуться руками к гробу, как метр Адам, осознав, что нельзя терять ни минуты, если он не хочет, чтобы его расстреляли, встал в гробу во весь рост и закричал оглушительным голосом:

— Душа чистилища!

Услышав этот крик и увидев это привидение, бандиты бросились вон из церкви, оставив на плитах клироса не только спорные три сольдо, но и пятнадцать долей, которые еще никто не имел времени забрать и которые в сумме составляли семь тысяч пятьсот тридцать франков.

Некоторое время метр Адам простоял с распростертыми руками и разинутым ртом, изумляясь произведенному им эффекту. Потом он ловко выпрыгнул из гроба, полагая, что и для него настала минута умчаться на волю; тем не менее он был человеком достаточно рассудительным, чтобы бросить на произвол судьбы добро, ниспосланное ему самим Господом; припомнив одно из любимых изречений фра Бракалоне, гласившее, что, если один вор заберет себе то, что украдено другим вором, дьяволу остается только рассмеяться, он решил дать возможность дьяволу посмеяться от всей души и забрать себе одному то, что украли пятнадцать воров. После этого он взял кусок материи, служивший ему саваном, расстелил его на полу и мигом сгреб туда все пятнадцать долей. Собрав все до последнего, он с алчностью нищеты стал разглядывать кучу золота, серебра и мелкой разменной монеты, как вдруг почувствовал, что кто-то похлопывает его по плечу и одновременно произносит на ухо слова, столь же ужасные, сколь и неожиданные:

— Разделим, кум, на двоих!

Метр Адам тотчас же обернулся и увидел кума Маттео: тот стоял у него за спиной со скрещенными руками и насмешливо его разглядывал. Выбора не было — оставалось либо потерять все, либо поделить всю эту сумму, тем самым обеспечив молчание и купив сообщника. Метр Адам не колебался ни минуты и, проявив уже известную читателю быстроту и решимость, предложил Маттео сесть перед ним и расстелить платок. В результате раздела у каждого из них оказалось по три тысячи семьсот шестьдесят пять франков.

Оставались еще три сольдо, послужившие причиной спора среди грабителей. Метр Адам посмотрел на них и рассмеялся.

— Вот это те самые три сольдо, — сказал кум Маттео, протягивая к ним руки, — которые я тебе ссудил; отдай их мне.

— Еще чего! — не согласился метр Адам, забирая их себе. — Чудеса, да и только! Я тебе подарил три тысячи семьсот шестьдесят пять франков, а ты требуешь у меня еще какие-то три сольдо!

— Я требую эти три сольдо потому, что я тебе их одолжил, — ответил кум, — и буду требовать до тех пор, пока ты их мне не отдашь. Ты теперь достаточно богат, чтобы отдавать долги. Так что отдай мне хотя бы мои три сольдо.

— Твои три сольдо! Тебе следовало бы сказать, мои три сольдо, так что извини!

— Да отдай же ты, наконец, мои три сольдо! — воскликнул кум Маттео и схватил метра Адама за волосы.

— Да оставь же ты в покое мои три сольдо! — воскликнул тот и ухватил кума Маттео за воротник.

Оба зашли слишком далеко, чтобы уступить; к тому же оба они были упрямы, как и все калабрийцы, так что каждый из них тянул деньги к себе, рыча во всю глотку: "Мои три сольдо! Мои три сольдо!"

Оставим же этих двух достопочтенных противников в свое удовольствие тащить друг друга за волосы и воротник и орать без всякого стеснения, а сами вернемся к отряду Марко Бранди.

Разбойники уносили ноги, словно за ними гнались по пятам все дьяволы ада. Но, несмотря на охватившую их жуткую панику, им все же пришлось остановиться, чтобы перевести дух. Одни прислонились к деревьям, другие уселись на камнях, кто-то впопыхах бросился ничком на землю, кто-то лег на спину; а когда у всех понемногу стало восстанавливаться дыхание, одному из них пришло в голову, что, быть может, они ошиблись или стали жертвой обмана зрения. Он робко высказал свое мнение, но видение было еще слишком живо, чтобы большинство поддержало это суждение. Однако по истечении нескольких минут безмятежное спокойствие ночи, прозрачность воздуха, свежесть дыхания гор мало-помалу смягчили душевную тревогу бандитов. Окружавшая их природа была так величественна и чиста, что они никак не могли понять, как это в четверти льё от места, где они остановились, мог быть нарушен естественный мировой порядок и перестал действовать один из первейших законов бытия. Быть может, эти раздумья не имели такой четко выраженной формы, но, в каком бы виде они ни одолевали бандитов, воздействие их, тем не менее, оказалось достаточно сильным. И в результате этого по прошествии еще нескольких минут молчаливых раздумий бандиты все же убедили себя в том, что они, вероятно, поторопились покинуть церковь, опрометчиво бросив там деньги и оружие. Тогда один из них предложил вернуться и забрать все это; если бы подобный совет был высказан несколько ранее, он имел бы, как видно, мало шансов на то, чтобы его одобрили, теперь же произошло совершенно обратное: все набрались смелости и отбросили все опасения. Но каждый, кто набрался смелости и отбросил все опасения, одновременно втайне испытывал чувство стыда, так что все поднялись молча и отряд отправился в путь, не говоря ни единого слова.

И все же, несмотря на воинственную решимость, охватившую всех без исключения, по мере приближения к церкви бандиты ощущали, как у них в груди вновь зарождается какой-то слабый трепет, появляются явные признаки возвращения прежних страхов. Время от времени те, кто шел впереди, останавливались и прислушивались и весь отряд останавливался и прислушивался вслед за ними. И тогда воцарялась такая глубокая тишина, что каждый без труда мог услышать биение собственного сердца; затем все вновь отправлялись в путь, замедляя шаг тем чаще, чем ближе они подходили к страшному месту, куда шли все и куда никто не желал попасть.

Наконец они поднялись на вершину холма, откуда можно было увидеть темную массу церкви со светящимися окнами. Стало ясно, что гроб все еще стоит на возвышении. Бандиты переглянулись, как бы молчаливо спрашивая друг у друга, стоит ли двигаться дальше. Тот, кто исполнял обязанности главаря, видя, что всех охватили сомнения, рискнул заявить, что пойдет один, ибо он находится в состоянии благодати, поскольку не далее чем утром получил отпущение грехов от ограбленного им монаха, и потому рискует менее других. Бандиты дали обещание его подождать; исполняющий обязанности главаря осенил себя крестным знамением и отбыл.

В атмосфере прекрасной восточной ночи, более ясной и светлой, чем сумерки у нас на западе, товарищи следили за ним взглядом и наблюдали за тем, как он размеренным шагом шел по направлению к церкви, постепенно исчезая из виду. Но вот он растворился на фоне темного ночного горизонта; весь отряд пребывал в безмолвии и неподвижности, не сводя глаз с того места, где их главарь пропал из виду, однако должен был появиться. Прошли две минуты торжественного покоя, породившие в их преисполненных суеверия душах больше страха, чем если бы они находились под громовым ружейным огнем. Затем из темноты стала вырисовываться человеческая фигура, начавшая быстро приближаться к ним. Следует признать, что первое их побуждение при виде поспешности, с которой она двигалась, состояло в том, чтобы бежать, не дожидаясь прихода главаря; однако, как только они увидели, что никто его не преследует, им стало стыдно собственных страхов. А он, в свою очередь заметив своих товарищей, удвоил быстроту шага; не прошло и нескольких минут, как он появился — бледный, задыхающийся, со вставшими дыбом волосами.

— Ну что, — спросил один из бандитов, — эта проклятая душа все еще там?

— А как же! — ответил пришедший, останавливаясь после каждого слова, чтобы отдышаться. — Да, да, она все еще там, а с ней и другие.

— Как, ты их видел?

— Нет; но я их слышал, стоя у двери.

— А откуда ты знаешь, что их там много?

— Откуда я знаю? — повторил исполняющий обязанности главаря. — Знаю потому, что слышал, как каждая из душ требовала свои три сольдо; судите сами, сколько их там, если из суммы в семь тысяч пятьсот тридцать франков на каждую душу приходится только три сольдо.

Можно догадаться, учитывая состояние духа разбойников, какое впечатление произвел на них этот рассказ. Каждый размашисто осенил себя крестным знамением и тихо поклялся отныне вести образ жизни честного человека, ведь то, что им было рассказано, обладало всеми признаками неоспоримой истины. А дело заключалось в том, что бандит подошел к дверям церкви как раз в ту минуту, когда спор между метром Адамом и кумом Маттео был в самом разгаре, причем они так увлеченно колотили друг друга и кричали друг на друга, что не заметили, как их окружила добрая дюжина жандармов, чье присутствие они обнаружили лишь тогда, когда бригадир, обращаясь к ним, прокричал громовым голосом:

— Бросьте оружие, мерзавцы! Беру вас под арест!

X ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ

Прибыв в столицу Калабрии, Марко Бранди обнаружил, что пол города перевернуто вверх дном, уцелевшие дома пусты, а население бежало в поля: ночью в городе произошло землетрясение.

Накануне Марко Бранди провел ночь на уединенном постоялом дворе в трех льё от Козенцы. Как только он задремал, ему показалось, что кровать под ним едет сама собой, и он решил, что это ему приснилось. Утром он обнаружил, что находится посреди комнаты, а поскольку дневной свет пробивался через стену, треснувшую в двух-трех местах, то ему все стало понятно. Что касается владельца постоялого двора, то он спал менее глубоким сном, чем его постоялец, и, похоже, убежал при первом же толчке, оставив Марко Бранди в роли хозяина дома.

Марко Бранди, без малейших колебаний останавливавший на дороге путника или дилижанс, счел недостойным добропорядочного бандита покинуть постоялый двор, не заплатив. Он подсчитал, во что должны были бы обойтись ужин и ночлег, добавил к этой сумме несколько карлино служанке на чай, оставил все это на самом видном месте и вышел из дома, не без внутреннего беспокойства по поводу того, какие последствия имел для Козенцы толчок, который он ощутил до того слабо, что, как мы уже сказали, убедился в характере происшествия лишь на следующее утро. И действительно, чем ближе он подходил к городу, тем его опасения становились все более и более обоснованными: все дома, попадавшиеся ему по пути, несли на себе в большей или меньшей степени следы ужасных событий. Но зрелище стало еще более печальным, когда он поднялся на вершину горной гряды, возвышающейся над Козенцей со стороны Марторано, и перед его взором предстали размеры несчастья, охватившего весь город из конца в конец: хотя он и не видел еще всех подробностей, ему бросилось в глаза, сколь разнообразны и причудливы были его последствия. Так, посреди полностью разрушенной улицы возвышался совершенно нетронутый дом; другой дом, фасад которого был прежде обращен на север, полностью повернулся вокруг своей оси и теперь смотрел на юг; один из домов и вовсе исчез, провалившись в разверзшуюся пропасть; другой еле-еле держался на хрупких сваях и качался словно пьяный; в довершение ко всему, из груд развалин доносились такие жалобные стоны людей и рев животных, что даже у самых храбрых людей в жилах стыла кровь.

Марко Бранди двигался посреди всего этого опустошения, и сердце его разрывалось от опасений, что среди жертв мог оказаться и его отец, поэтому ему захотелось, найти хоть кого-нибудь, кто мог бы подать весть о нем. Но улицы были пустынны. Старый Плачидо Бранди жил в отдаленном квартале, в стороне, противоположной той, через которую шел его сын, и надо было пройти на другой конец города, чтобы узнать хоть что-нибудь. Подойдя к небольшой речке, прорезавшей город, Марко увидел, что она сильно обмелела и русло ее почти полностью высохло. Кое-где землекопы рыли сухое дно под руководством местных ученых, прочитавших у Иордана, что Аларих, похороненный в трех гробах — золотом, серебряном и бронзовом, — был погребен подо дном реки, специально отведенной воинами, а когда похороны были окончены, Бузенто было позволено течь по-прежнему. Но теперь уже не рука человеческая свершила столь многотрудное предприятие, гигантское по масштабу, теперь Господь дохнул на реку и — река исчезла. Марко Бранди подошел к работающим и спросил их, что они тут ищут, в то время как несчастные жертвы, оказавшиеся под обломками домов, тщетно взывают о помощи; те же ответили, что они ищут тело Алариха, захороненное здесь тысяча четыреста лет тому назад. Решив, что землетрясение свело жителей Козенцы с ума, Марко Бранди продолжил свой путь.

Примерно в двухстах шагах от этого места он увидел еще одну группу людей, состоявшую из одного старика, трех или четырех монахов и дюжины сестер милосердия. Они раскапывали дом, из-под развалин которого доносились жалобные крики. Марко подошел поближе и узнал в старике, руководившем работами, своего отца. Оба Бранди бросились в объятия друг другу, затем каждый из них взялся за кирку и все снова принялись за дело; им посчастливилось спасти женщину и двух детей.

Что же касается землекопов у Бузенто, то они находились на вершине счастья: им удалось откопать бронзовую лошадку, безусловно стоившую целое скудо.

Марко Бранди с отцом устремились к еще одному дому, в то время как ученые продолжали свои раскопки; целый день одни трудились, чтобы спасти живых, а другие — чтобы обобрать мертвого. А вечером, падая от усталости, Плачидо Бранди с сыном отправились домой (дом отца, один из трех на всю улицу, устоял и теперь возвышался над развалинами); ученые же разбили бивак прямо на дне реки.

А оба Бранди, придя домой, остались на ночлег в здании, которое могло, по существу, рухнуть с минуты на минуту, и проявили тем самым беспечную храбрость или до предела непоколебимую веру: чуть ли не одни они осмелились в эту ночь пребывать под крышей. Все жители города бежали на открытое пространство и наспех из бревен и соломы сооружали там какое-то подобие бараков. Этот поспешно сооруженный лагерь можно было бы по ошибке принять за готтентотский крааль, если бы не аристократия, всегда удирающая от опасности с удобствами — даже во время землетрясения; она нарушала дикое единообразие временных людских обиталищ, расположив повсюду немалое количество запряженных по всем правилам экипажей. Разместившись внутри их (кучера остались на облучках), владельцы экипажей сочли подобного рода пристанища более комфортабельными и, безусловно, менее вульгарными, чем бараки. В общем, вряд ли где-нибудь можно было 18*бы отыскать одновременно столько горя и печали, как в стане несчастных, где каждому было по ком или по чем скорбеть и наименьшие утраты были у тех, кто лишился одного лишь имущества.

Ночь была ужасной; надо отметить, что очередные толчки, следующие за первым, независимо от часа, когда землетрясение начиналось, повторяются обычно ночью. Похоже, что земля боится поддаться своим исступленным содроганиям в час, когда на нее взирает солнце, и ждет, когда ее повелитель уснет, чтобы снова впасть в лихорадку, которая заставляет ее стенать и корчиться, пожирая огнем, сжигающим ее чрево. И вот по земле проходит дрожь, колокола бьют сами собой, и крики "TerreMoto! TerreMoto!"[15]жалобно и пугающе раздаются вокруг; все сливается в погребальную симфонию шумов, жалоб и стенаний, которая, возносясь к небу, напоминает последний вздох одного из тех проклятых городов, о которых говорится в Писании. Старый Плачидо Бранд и, как и его сын, проспали не более двух часов; затем, несмотря на то что Господь, казалось, защищал их кров, они вышли из дома, но не для того чтобы бежать или предаваться мольбам и жалобам, как это делало большинство жителей, но чтобы попытаться оказать помощь тем несчастным, что, возможно, еще дышали, погребенные под развалинами собственных домов. Но отца и сына задержала на пороге странная процессия, направлявшаяся в их сторону. Это было примерно тридцать капуцинов, причем одни держали в руках факелы, а другие, обнаженные до пояса, нахлестывали себя веревками, утыканными гвоздями, и, проходя по городу, все они публично каялись в собственных грехах и грехах своих сограждан.

По пути их следования мужчины и женщины, словно привидения, выходили из развалин и преклоняли колени, вторя собственными молитвами тем, что распевали флагелланты, и отбивали такт, нанося удары по собственным плечам, откуда начинала струиться кровь. Старый Плачидо Бранди и его сын тоже встали на колени и начали, подобно прочим, петь святые литании. Но стоило мученикам, искупающим свои грехи, поравняться с ними, как Марко Бранди прервал молитву и схватил отца за руку: в предводителе флагеллантов он узнал своего помощника Паоло, а в прочих участниках процессии — остальных членов банды; все они, как он полагал, должны были бы находиться в горах Калабрии и заниматься совсем другими делами, а не публичным покаянием.

Марко Бранди не поверил своим глазам; но, будучи сам слишком религиозным, чтобы отрывать своих собратьев от столь благочестивого занятия, довольствовался тем, что последовал за ними вместе с множеством людей, которые, видя рвение святых мужей, вторили им, распевая хвалы Господу и не сомневаясь в том, что подобная жертва смягчит гнев Божий. Подойдя к ступеням церкви, факелоносцы стали петь молитвы с удвоенной силой, а флагелланты ужесточили наносимые себе удары. Столь достойный пример нашел отклик у всех собравшихся: они преклонили колени, мужчины стали рвать на себе волосы, женщины — бить себя в грудь, матери — пороть своих детей, чтобы обеспечить им искупление на всю жизнь, начиная с невинных лет, когда грешить они еще не могут, и кончая годами старческой немощи, когда грешить они уже не смогут. Наконец, когда пение молитв прекратилось, факелоносцы первыми прошли в церковь; флагелланты поодиночке проследовали за ними, а Паоло, словно генерал, командующий отходом, шел последним; он уже было вошел в церковь, как вдруг Марко Бранди остановил его, схватив за руку. Помощник главаря, чья совесть, во-видимому, еще не до конца была чиста, несмотря на совершенное им покаяние, попытался высвободить руку не оборачиваясь, ибо посчитал, что было бы неблагоразумно обращаться лицом к человеку, столь недвусмысленно выразившему желание свести с ним счеты; но в эту минуту он услышал свое имя, произнесенное чрезвычайно знакомым ему голосом Марко Бранди.

— Атаман! — обернувшись, воскликнул он.

— Он самый, — ответил Марко. — Но какого черта вы тут делаете?

— Как видите, атаман, на нас снизошла благодать Божья и мы приносим покаяние.

— Меня это вполне устраивает, — заявил Марко Бранди, — так как я прибыл сюда, чтобы объявить вам о своей отставке, и сильно опасался того, что мне придется иметь дело с закоренелыми упрямцами.

— Поздравляю, атаман, с возвращением на путь истинный, — отвечал помощник, выражая тем самым свое полнейшее раскаяние, — но расскажите же, как вы оказались здесь, в то время как мы полагали, что вы или находитесь под стражей, или погибли.

— Тогда объясните мне, почему вы тут вырядились в рясы капуцинов, в то время как раньше на вас были плащи бандитов.

— Все верно, атаман; только зайдем в церковь, там мы будем чувствовать себя спокойнее, чем здесь. Я все время боюсь, что в толпе вдруг объявится какой-нибудь жандарм, считающий, что он совершит благородный поступок, схватив меня за шиворот, и поэтому, когда вдруг я почувствовал, как вы меня остановили, признаюсь, это меня ни в малейшей степени не успокоило: я в достаточной мере был сокрушен душой, чтобы покаяться, но еще не обрел столь прочной веры, чтобы стать мучеником.

— Хорошо, — согласился Марко Бранди и проследовал за Паоло, смеясь про себя по поводу того, как он напугал своего помощника.

Подойдя к ризнице, Марко Бранди нашел там всех остальных членов банды, встретивших его с неподдельной радостью: как мы уже говорили, предводителя очень любили. Правда, к этой радости примешивались сомнения, поскольку бедняги боялись, как бы Марко Бранди не отказался последовать их добровольному решению сойти с пути преступлений. Но Паоло поспешил их успокоить, поведав им о том, что их предводитель, если и не раскаялся, подобно им, то, по крайней мере, встал на путь истинный и как раз прибыл сюда, чтобы объявить о своей отставке и освободить их от ранее данной присяги. Как только эта новость была доведена до сведения разбойников, ничто более не омрачало радости встречи и Марко Бранди посвятил их в мотивы, побудившие его удалиться в частную жизнь. Они же приветствовали это решение от всех души и в свою очередь рассказали о том, как мертвец восстал из гроба и заговорил с ними в ту минуту, когда они закончили делить в церкви награбленное, и как они, пораженные этим видением, отправились в горы, намереваясь навсегда отказаться от того ремесла, каким промышляли до тех пор, а землетрясение прошлой ночи, безусловно порожденное совершенным ими осквернением святого места, лишь укрепило их в правильности принятого ими благочестивого решения. И тогда они отправились в Козенцу, где находится монастырь капуцинов, известный на двадцать льё вокруг своей святостью; их проводили к настоятелю, и они покаялись ему в своих грехах и заранее выразили готовность подвергнуться любому покаянию, которое он только пожелает на них наложить. Настоятель, никогда не забывавший о благе собственного ордена, если оно не противоречило служению Господню, замыслил воспользоваться столь массовым, сколь и неожиданным раскаянием. И он устроил эту ночную процессию, которая должна была принести тем больше чести его ордену, чем сильнее бичевали бы себя кающиеся. Мы уже видели, как бандиты исполняли это от всей души, да и наущение, полученное настоятелем свыше, не пропало напрасно, потому что все были в высшей степени предрасположены к тому, чтобы, если землетрясение не будет иметь продолжения, приписать прекращение стихийного бедствия благочестивому заступничеству достопочтенных отцов капуцинов.

С того времени как Марко Бранди встретился с Паоло, а тот сообщил ему, что весь отряд находится здесь, у главаря тоже, возникла мысль воспользоваться присутствием этих людей, чья смелость была ему отлично известна и в чьей преданности он убеждался не раз. И он обратился к ним с речью как храбрец, знающий, что обращается к храбрецам, воздал в ней хвалу им за уже содеянное, однако добавил, что раскаяние несомненно будет еще более угодно Господу, если они, до того прибегнув к средствам духовного порядка, чтобы отвести от себя грядущие несчастья, позволят себе теперь снизойти до средств материального порядка, чтобы, насколько это окажется в их силах, загладить прошлые несчастья. Налицо пятнадцать человек, крепких, бесстрашных и ловких; столько и требуется, чтобы оказывать помощь повсюду, где предположительно эта помощь может еще оказаться полезной. Если трое или четверо несчастных могут быть вырваны из лап смерти, их голоса будут ходатайствовать перед Богом за этих парней, которым не следовало пренебрегать поддержкой молитвами, поскольку Небо могло бы поставить им в упрек то обстоятельство, что они несколько запоздало подумали о том, чтобы прийти в состояние благодати. Такого рода предложение не могло не быть принято; более того, оно было встречено с воодушевлением, и под предводительством своего главаря бандиты в итоге оказались в городе, где проявили исключительную самоотверженность и своим примером прибавили душевной бодрости даже самым отчаявшимся. И вот, когда их усилия принесли значительный результат и уже человек пять-шесть было спасено из-под развалин, они услышали отчаянные крики со стороны Бузенто и мигом поспешили туда, но, несмотря на всю их расторопность, прибыли туда слишком поздно. Господь, накануне иссушивший ложе реки, теперь приказал ей следовать прежним путем, так что волны неожиданно стали возвращаться, несясь словно лошади на скачках и унося с собою к морю многоуважаемых ученых, не пожелавших в своем археологическом рвении покинуть место, где надеялись отыскать гробницу Алариха.

Это было последнее прискорбное происшествие, случившееся тогда в столице Калабрии. Подземные толчки мало-помалу становились все слабее; утром, когда солнечные лучи осветили место трагедии, несчастные жители города обрели мужество смотреть ей прямо в глаза, причем они так и не узнали, кто были те, кого следовало благодарить за помощь, оказанную так неожиданно и таким чудесным образом, так как бандиты на рассвете скромно удалились в монастырь капуцинов, а Марко Бранди уединился со своим достопочтенным отцом, чтобы получить его благословение и упорядочить все денежные дела, связанные с предстоящей женитьбой.

XI САМООТВЕРЖЕННОСТЬ

Мы уже говорили, что отец Марко Бранди любил во всем порядок; в полном порядке были и все его счета, и сыну оставалось лишь поздравить себя с тем, как честно и в то же время прибыльно были использованы эти средства. Однако в данных обстоятельствах юному жениху требовались наличные, и потому он взял тысячу скудо золотом и тысяч четырнадцать-пятнадцать франков в виде чеков на предъявителя, выписанных на банкирские дома "Мариекоф" в Неаполе и "Тортониа" в Риме, а остальное не тронул: в умелых руках, почти что удвоивших его скромное состояние, эта сумма могла увеличиться еще в два раза.

У Марко Бранди были свои причины не следовать во второй раз одним и тем же путем. Когда в Козенце воцарилось смятение, его никто не узнал, что было вполне понятно, ведь каждый был чересчур поглощен личными бедами, чтобы всерьез интересоваться чем-то еще, не имеющим отношения к происшествию, в результате которого половина города была полностью разрушена, а каждый новый толчок угрожал другой половине города, пока еще целой. И потому Марко направился в Сан Лючидо, а уже оттуда, заплатив рыбакам за проезд и плывя вдоль берега, был доставлен в Тропеа.

Прибыв в этот город, он одновременно узнал две совершенно неожиданные новости: метр Адам умер, а Джельсомина уже несколько дней живет у тетки; разузнав, где находится жилище доброй женщины, он нашел несчастную девушку в окружении множества девиц ее возраста, которые своими банальными словами сочувствия лишь усиливали горе, вместо того чтобы его ослабить, а горе Джельсомины было весьма велико, потому что, несмотря на ее капризный характер и беспокойный дух, у нее было доброе сердце и она любила отца от всей души. И вот, стоило ей увидеть, как отворилась дверь и на пороге появился тот, кого она любила, она почувствовала, что Господь посылает ей душу, которой можно излить свое горе, бросилась молодому человеку на шею и залилась слезами. А поскольку до того прошел слух, будто девушка собирается выходить замуж за друга своего брата, то в новоприбывшем все сразу же увидели жениха и, уступая естественному побуждению не проявлять назойливость, удалились, так что они остались одни.

Марко Бранди и не пытался утешать Джельсомину; напротив, он стал рассказывать ей о великолепных качествах ее отца, о своей любви к ней, обо всем том, от чего у нее, наконец, потеплело на сердце, и девушка нашла в слезах, которые он заставил ее пролить, единственное настоящее утешение, соразмерное ее горю. Затем мало-помалу среди слез страдания, словно луч солнца среди грозовых туч, стали прорываться слова любви; Марко Бранди перестал говорить о настоящем и перешел к надеждам на будущее; он напомнил о тех надеждах на их счастье, о тех планах для них, которые вынашивал метр Адам и которые они теперь, без него, обязаны осуществить; причем молодой человек настолько в этом преуспел, что в результате начал с проявившейся в нем чуткостью, быть может неожиданной для полудикого горца, снимать с глаз несчастной Джельсомины траурную пелену, застилавшую ей горизонт. Вначале она только слушала его, а потом стала ему отвечать: ведомая Смирением, она сделала первый шаг по направлению к Надежде.

К концу дня по городу прошел странный слух. Стали поговаривать, будто фра Бракалоне, проезжая через город на Валааме, чтобы, как обычно, собирать пожертвования в соседних деревнях, проронил несколько загадочных слов по поводу некоего воскрешения, которое может оказаться еще более горестным для семьи, чем сама смерть. И когда его стали расспрашивать о подробностях последних минут жизни метра Адама, францисканец, вместо ответа, лишь покачал головой, как человек, который ничего хорошего сказать не может, но не мешает каждому строить любые догадки, какие тот пожелает. Эти полуоткровения были доведены до сведения тетки Джельсомины; та же, не понимая, как это на свете может существовать нечто такое, что хуже смерти, довела до сведения племянницы все те слухи, каким мог бы дать надлежащее объяснение лишь один достопочтенный ризничий. Надежда в человеческом сердце угасает последней; вот и Джельсомина начала надеяться, еще не отдавая себе отчета в том, на что же именно она может рассчитывать. В эту минуту на повороте улицы показался фра Бракалоне вместе со своим ослом. Джельсомине захотелось подбежать к нему, но ее удерживала тетка. Однако в тот момент, когда фра Бракалоне следовал мимо ворот, Марко Бранди преградил ему путь и попросил зайти. Ризничий узнал давнего знакомого, которого, как и все, считал другом капрала Бомбарды и, полагая, что рано или поздно Джельсомине придется узнать правду, предпочел, чтобы она услышала все из его уст, ибо таким образом она будет уведомлена о случившемся со всеми предосторожностями, которые могут смягчить боль.

Фра Бракалоне оказался прав: новость, принесенная им, оказалась гораздо хуже того, что было известно. Метр Адам связался с бандой воров, метр Адам притворился мертвым, чтобы прямо в церкви, где его должны были похоронить, принять участие в дележе награбленного у государства, и это ничуть не удивляет тех, кто наблюдал его долгую и многотрудную борьбу с нищетой. И Джельсомина, будучи не в силах выдержать неистовство самых разнообразных чувств, последовательно охватывавших ее, по окончании рассказа фра Бракалоне упала без чувств в объятия Марко Бранди.

Марко Бранди был человек неглупый и знал из опыта, что женские обмороки бывают иногда продолжительными, но никогда не бывают опасными. И потому он передал Джельсомину на руки ее тетке, а сам повел фра Бракалоне в соседнюю комнату, где попросил его рассказать обо всем и со всеми подробностями.

Эти неизвестные Марко Бранди подробности содержали в себе немного нового для нашего читателя. Достойный ризничий, чему мы уже были свидетелями, покинул метра Адама в ту минуту, когда он понял, что забыл о самой существенной части данного им обещания. После примерно десятиминутного отсутствия он возвращался с необходимым облачением и вдруг услышал страшный шум в помещении церкви, где, когда он только что оттуда уходил, было тихо, как в склепе. Он подошел на цыпочках к двери, осторожно приоткрыл ее и увидел, как на клиросе добрая дюжина разбойников делила кучу золота. Фра Бракалоне, ни в малейшей мере не претендовавший на храбрость, ни единой минуты не намеревался в одиночку выступить против столь большого отряда. И потому он столь же бесшумно ретировался, как и подошел туда, и покинул аббатство, чтобы сообщить обо всем судье. У дверей этого почтенного служителя закона, занимающего весьма достойное положение в деревнях Калабрии и Сицилии, он встретился с эскортом, сопровождавшим почтовую карету, и тот в полном составе отправился туда же и с той же целью. Стыд стражников по поводу того, что они обратились в бегство почти без боя; страх перед увольнением, которое несомненно повлекла бы за собой кража доверенных им денег; желание продвинуться по службе, если бы им удалось взять реванш и вернуть сумму, которую они позволили похитить у себя; возможность легко захватить не готовых к обороне бандитов в ту минуту, когда они менее всего этого ждут, — все это придало стражникам смелости, на какой-то миг утерянной ими, и под предводительством фра Бракалоне они прошли в аббатство в тот самый миг, когда метр Адам обратил в бегство всю банду, встав в гробу и громогласно произнеся ужасные слова: "Душа чистилища!"

Ну а нашим читателям известно все остальное: бригадир вместе со своим отрядом, вместо того чтобы иметь дело с Паоло и его бандой, встретился в церкви всего-навсего с кумом Маттео и метром Адамом. Однако, поскольку украденные деньги находились там же, а оба достойных персонажа пребывали посреди кучи заряженного оружия, получилось, что именно они и были соучастниками, если не руководителями страшной банды разбойников, разорявшей эти места. Кое-кто даже додумался до того, что заявил, будто имя Марко Бранди всего лишь бандитская кличка метра Адама и, кроме уважаемого художника, на свете не существовало другого Марко Бранди.

Естественно, метр Адам и кум Маттео были препровождены в деревенскую тюрьму, а судье были представлены улики.

По мере того как фра Бракалоне вел свой рассказ, завеса тайны, до сих пор покрывавшая столь внезапное и неожиданное обращение Паоло и его товарищей, стала спадать с глаз слушателя. Ему, человеку, лучше чем кому бы то ни было знавшему о существовании настоящего Марко Бранди и невиновности метра Адама, было пока неясно только одно: почему тот притворился мертвым, что имело для несчастного лжепокойника столь ужасные последствия; однако теперь, поскольку фра Бракалоне не в состоянии был сообщить ничего иного, кроме известных ему самому маловразумительных сведений, он распрощался с храбрым ризничим, и тот вместе с Валаамом направился по дороге в сторону Никотеры; Марко Бранди же вернулся в ту комнату, где находилась Джельсомина.

Она уже пришла в себя после обморока, но у нее начался сильнейший приступ лихорадки. Марко Бранди подошел с тревогой к ее постели. Речь у Джельсомины была отрывистой и бессвязной, дыхание — прерывистым, в глазах — нездоровый блеск; она, тем не менее, узнала молодого человека, но отнеслась к нему с определенной долей страха, решив, что это последнее несчастье,обрушившееся на семью, как и все прочие беды, исходит от Марко Бранди; воздействие этого молодого человека на семью девушки воистину было роковым, и это начало ее путать. В первый раз, когда он появился в деревне, там было подорвано доверие к художнику; во второй раз было разбито сердце отца, а в третий раз была запятнана репутация честного человека.

Эти же мысли уже роились в голове у самого Марко Бранди, так что ему не составило труда разобраться в истинных причинах охлаждения к нему невесты. К тому же у нее все более и более усиливался жар; с сухих губ ее слетали бессвязные слова, что свидетельствовало о начале бреда. Марко Бранди протянул было к ней руку, но она ее отстранила. Тогда он сел позади изголовья, чтобы больная его не видела, та же, все более погружаясь в бред, звала отца как скорбящая дочь со словами, преисполненными душевной боли. Что касается Марко, то она словно совсем забыла о нем, а если случайно произносила его имя, то лишь с оттенком упрека, рвавшего ему сердце. Марко Бранди понимал, что такое состояние не может длиться долго. Слабую и нервную Джельсомину этот бред за три дня доведет до могилы; прекратить его можно лишь доставив к ней отца, и Марко Бранди более уже не колебался.

Но вот лихорадка начала стихать; все реже с уст девушки срывались слова; слабость и угнетенное состояние сменили возбуждение и бред, и на больную сошел беспокойный сон. Марко Бранди воспользовался этим, подошел к туалетному столику Джельсомины, написал на клочке бумаги несколько строк, положил в маленький сундучок деньги и чеки, полученные от отца, а поверх сундучка — записку. Затем он тихо приблизился к постели невесты, прижался губами к ее губам, пробормотал прости, которое должно было стать последним, и вышел из дома, не посвятив никого в свой план.

Утром, как только Джельсомина открыла глаза, первым, кого она увидела у изголовья, был ее отец; она вскрикнула, подумав, что ее до сих пор одолевают лихорадочные видения. Но отец схватил ее в объятия, а его слезы и поцелуи вконец убедили ее, что все это происходит на самом деле. И тогда она спросила, как он тут оказался, ведь она полагала, что он находится в заключении и на нем тяжким грузом висит обвинение в преступлении, караемом смертной казнью. А тот сам ничего не понимал. В два часа ночи в тюрьму явился судья и объявил ему, что он свободен. Метру Адаму не потребовалось повторять это дважды; он побежал, чтобы объявить эту радостную новость своей Бабилане; затем, осознавая, какое беспокойство, должно быть, испытывает Джельсомина, считая, что отец ее либо мертв, либо находится в заключении, он тотчас же отправился в Тропеа, куда прибыл буквально за мгновение до того, как дочь раскрыла глаза.

И все-таки в этом было что-то непонятное, вынудившее Джельсомину сводить воедино разрозненные впечатления прошедшего дня. Она смутно помнила, что видела Марко Бранд и; затем воспоминания стали более четкими, и она стала упрекать себя за холодность, с какой он был встречен ею. Но начиная с той минуты она уже ничего не помнила, за исключением жгучего поцелуя, вторгшегося в ее сон и оставшегося у нее на устах. Она со страхом осмотрелась: Марко Бранди больше тут не было. И теперь, когда отец вернулся и оказался вне опасности, все нежные порывы девичьего сердца вновь обратились к возлюбленному; она окликнула Марко Бранди, но тот не отозвался, а вместо него вошла тетка.

Та, по крайней мере, смогла им кое-что сообщить: Марко Бранди ушел накануне в десять вечера, не предупредив добрую женщину, куда он направляется, и лишь сказав ей, что оставил Джельсомине письмо. И действительно, стоило метру Адаму повернуть голову, как он увидел это письмо, лежащее поверх сундучка; Джельсомина схватила его и прочла то, что в нем было написано:

"Ты права, моя Джельсомина, именно я являюсь причиной всех несчастий, обрушившихся на твою семью, но я же и обязан их искупить. Единственное средство спасти невинного — это представить виновного. Завтра твой отец будет на свободе. То, что находится в этом сундучке, принадлежит твоему отцу — это лишь жалкое возмещение доходов, утерянных твоим отцом по моей вине, и попытка загладить беды, которые я на него навлек.

Прощай! Я не прошу более твоей любви, а прошу лишь прощения.

Марко Бранди".

Метр Адам открыл сундучок, надеясь, что узнает еще что-нибудь, но нашел там всего лишь двадцать тысяч франков, которые Марко Бранди получил от отца.

— Пойдем в Никотеру! — воскликнула Джельсомина, поднимаясь с постели. — Мне надо с ним увидеться, прежде чем он умрет!

XII СВАДЕБНОЕ ПЛАТЬЕ

Желание Джельсомины, как бы оно ни было свято, осуществиться не могло; по прибытии в Никотеру девушка и ее отец узнали, что заключенный содержится в одиночной камере.

Задержание Марко Бранди входило в число наиболее важных успехов правительства, и оно относилось к этому с исключительным интересом, поскольку сей дерзкий грабитель с большой дороги неоднократно делил с ним налоговые поступления с Сицилии. К тому же неаполитанское правительство, подобно всем правительствам, а может быть, и в большей степени, чем любое другое правительство, терпеть не могло, чтобы средства, собранные у налогоплательщиков, отклонялись от пути следования по назначению. В результате этого Марко Бранди не только не мог рассчитывать на какое-либо снисхождение, но и был судим с гораздо большей строгостью, чем любой другой бандит, из предосторожности с уважением относившийся к государственным деньгам и нападавший лишь на путешественников.

Процесс поэтому был недолог. Да и, по правде говоря, сам Марко Бранди вовсе не следовал примеру своего родителя и не делал ничего, что могло бы затянуть судебное разбирательство: он сразу же и безоговорочно признался во всех своих злонамеренных деяниях; соответствующий приговор не замедлил воспоследовать — Марко Бранди был осужден на смерть.

Узнав об этом, Джельсомина, еще полностью не оправившись от болезни, впала в еще более тяжелое состояние. Раньше она упрекала возлюбленного за то, что тот погубил ее отца, теперь же она обвиняла отца в том, что тот убил ее возлюбленного; казалось, над этой несчастной семьей вот уже на протяжении долгого времени тяготеет проклятие и одно несчастье в ней сменяется другим.

Что касается метра Адама, который обычно проявлял недюжинную изобретательность и находчивость, то на этот раз он оказался в затруднении и в запасе у него не оказалось ничего, кроме слез, добавившихся к слезам дочери; порой ему приходили мысли о том, чтобы броситься к ногам короля и напомнить ему, что именно он, метр Адам, изобразил Богоматерь Кармельскую на штандартах кардинала Руффо; но, помимо того, что данное событие произошло более двадцати лет назад, в связи с чем Фердинанд вполне мог об этом забыть, да и к тому же у него мог быть для того и какой-нибудь определенный повод из числа тех, что заставляют королей иметь короткую память, путешествие подобного рода отняло бы не менее двенадцати — пятнадцати дней, а казнь должна была произойти через день; оставалось лишь ожидать дальнейшего развития событий и уповать на Господа.

Марко Бранди выслушал приговор со спокойным лицом и без всякого высокомерия или рисовки. С той минуты как он принял решение пожертвовать собственной жизнью ради спасения метра Адама, он продумал все возможные последствия своего самопожертвования и мало-помалу свыкся с самой мыслью о смерти. Подобное самоотречение, опорой которому вполне могла бы стать одна лишь его отвага, кроме того, подкреплялось горчайшей мыслью, пришедшей ему в голову той самой ночью, когда Джельсомина потребовала от него вернуть ей отца, а именно — не разлюбила ли его девушка; если же это так, то зачем ему жизнь без любви Джельсомины?

Бедняга даже не подозревал, что, как уже известно, с того времени как он решился умереть ради спасения отца Джельсомины, девушка угасала из-за любви к нему. Она сделала бы все на свете, лишь бы увидеться с Марко Бранди; но в этом ей было самым безжалостным образом отказано: судьи опасались того, как бы какой-нибудь друг заключенного при встрече с ним не передал ему какое-либо оружие, при помощи которого приговоренный мог бы избежать заключительного акта правосудия; им нужен был пример такого правосудия, и на долю Марко Бранди выпала честь своей казнью наставить на путь истинный всю ту часть Калабрии, которую он соблазнял своим примером.

Метр Адам постоянно находился у постели дочери; несчастный отец, живший только ею, казалось, угасал вместе с ней. Он не сводил с нее глаз, рыдал, пока она спала, и улыбался при ее пробуждении. Оба дня достопочтенный фра Бракалоне, который стал в доме другом всех, приносил все лучшее из провизии, получаемой им в качестве пожертвований; но добрейшая Бабилана, выбивавшаяся из сил, чтобы готовить из нее шедевры кулинарного искусства, была единственной, кто хотя бы прикасался к ним. Что касается метра Адама, то он лишь допивал время от времени остатки бульона, которым смачивала губы Джельсомина, и это было все. То обстоятельство, что он в состоянии был выжить, питая себя одним лишь отцовским горем, представляло собой явное чудо.

Джельсомина же стала совершенно другой: окончательно исчезли прихотливые фантазии и вздорные капризы — девушка стала страдающей и покорной, словно раненая газель; отца же гораздо более беспокоила эта ее отрешенность, чем прежде тревожило ее отчаяние. Время от времени фра Бракалоне, бравшийся немного за врачевание, щупал пульс девушки; затем, отворачиваясь от нее, он грустно прищелкивал языком и печально качал головой. Францисканец не думал ни об изображениях святых, ни об освященных хлебцах, ни о чудодейственном табаке. Все эти средства он приберегал для тех, кто был здоров и кого надо было уберечь от болезней, но он не рисковал проверять их воздействие на больных; более того, у него хватало здравого смысла не подвергать испытанию глубочайшую веру своих близких друзей во все эти реликвии, которые были столь желанны для других и которые он раздавал до такой степени щедро, что легковерные души должны были бы понять, как мало сам достопочтенный ризничий верит в их действенность.

Вначале от Джельсомины попытались скрыть страшный приговор; но, поскольку его громогласно объявляли по всей деревне под барабанный бой, звучавший лишь по поводу самых знаменательных событий, она стала прислушиваться с тем большим вниманием, чем старательнее отец пытался ее отвлечь. Девушка просто приложила руку к губам отца и, привстав в постели, выслушала до последнего слова все уведомление глашатая, возвестившего, что казнь назначена на следующий день. После этого она, закрыв глаза, рухнула в постель и замерла; теперь шевелились одни лишь ее губы, и в таком состоянии она пролежала почти весь день, одним лишь движением губ показывая, что она еще жива, вплоть до того мгновения, когда послышались шаги фра Бракалоне, по обыкновению пришедшего навестить больную; тут она повернулась к отцу и попросила оставить ее с ризничим наедине.

Метр Адам уже превратился в безвольный автомат; он поднялся со стула и вышел из комнаты, медленно и машинально переставляя ноги; тут Джельсомина раскрыла лихорадочно блестевшие глаза и знаком попросила фра Бракалоне сесть радом.

— Отец мой, — обратилась она к нему, как только тот устроился радом, как ей этого хотелось, — мне надо с ним увидеться.

— Но вы же знаете, дитя мое, — отвечал достойный ризничий, — что это невозможно, потому что он содержится в одиночной камере.

— Отец мой, — продолжала Джельсомина, — мне говорили, будто бы приговоренные к смерти проводят последнюю ночь у гроба в окружении зажженных свечей.

— Это верно, — пробормотал фра Бракалоне.

— Так вот, сегодня вечером для него начнется последняя ночь; где он будет находиться?

— В церкви аббатства.

— Отец мой, — заявила Джельсомина, схватив руки ризничего с такой силой, какой он в ней не подозревал, — это ваша церковь. Поэтому вы сможете провести меня через какую-нибудь из дверей, не запирающихся на ночь. Ведь не снимут же цепи, приковывающие его к кольцу, и стража останется при нем. Вы же будете находится у двери, через которую мы войдем — так что бояться вам нечего.

— Но в чем заключаются ваши намерения, бедное дитя мое? Ведь свидание сделает для вас двоих предстоящую вечную разлуку еще более жестокой.

— Поскольку ему суждено умереть, отец мой, я бы хотела, чтобы он, по крайней мере, умер моим супругом. А поскольку это я обрекла его на смерть, то мне хотелось бы получить право носить по нему траур всю оставшуюся жизнь; ведь все условности были выполнены, оставалось лишь назначить день. Господь указал нам его, и я согласна.

— Но как же ваш отец? Но как же ваша мать?

— Они проводят меня к алтарю.

— Это невозможно.

— Прежде вы обещали договориться с приором, чтобы тот нас обвенчал; я не прошу о бесплатном одолжении: пожалуйста, откройте этот сундучок и возьмите оттуда столько денег, сколько сочтете нужным.

— Но откуда у вас появятся силы?.. — произнес в ответ фра Бракалоне, даже не повернув головы в направлении, указанном девушкой.

— Успокойтесь, отец мой, это уж мое дело.

— Хорошо, — проговорил достопочтенный ризничий, — надо исполнить вашу волю.

Джельсомина схватила руку фра Бракалоне и поцеловала ее.

— Идите и предупредите дона Гаэтано, — заявила девушка, — мне же надо приготовить свадебный наряд.

Фра Бракалоне вышел, а Джельсомина призвала к себе отца и мать.

— Сегодня вечером я выхожу замуж за Марко Бранди, — объявила она. — Вы ведь проводите меня к алтарю, не так ли, отец? Не так ли, матушка?

Старые родители решили, что она сошла с ума, и принялись плакать.

— Нельзя терять время, мне надо сшить свадебные одежды, — с лихорадочным блеском в глазах продолжала Джельсомина, — нужно белое платье: оно пригодится мне и на свадьбу и на похороны; позовите Джидсу и Лауру, пусть придут и помогут мне.

Это были две ее подружки.

Метр Адам и Бабилана вышли из дому: художник отправился на поиск подружек, а его жена — покупать материю на платье; родители полагали, что повинуются мечтаниям дочери, рожденным в лихорадочном бреду, но они слишком сильно любили ее и не могли ей ни в чем отказать.

Вскоре метр Адам привел в дом Джидсу и Лауру; через пять минут вернулась Бабилана и принесла материю.

— Подружки мои, — объявила Джельсомина, поднимаясь с постели, — вам предстоит мне помочь: сегодня вечером мне понадобится платье.

Девушки с изумлением переглянулись, но тотчас же кивком дали понять, что целиком и полностью находятся в распоряжении своей подруги.

Взяв ножницы, Джельсомина сама раскроила материю, распределила задания обеим подружкам, севшим по обе стороны от постели, выделила определенную часть работы себе, и втроем они принялись за дело.

И пока девушки трудились, метр Адам читал заупокойные молитвы.

К вечеру платье было готово.

XIII ПОСЛЕДНЕЕ ПРИЧАСТИЕ

Тем временем Марко Бранди был препровожден в церковь, где ему надлежало провести ночь. Посредине нефа, в окружении зажженных свечей, уже находился гроб, в который предстояло положить тело казненного, а в одну из колонн клироса было вмуровано кольцо — с него свисала цепь, достаточно длинная, чтобы прикованный к нему мог преклонить колени перед ступенями алтаря. Марко Бранди окинул спокойным взглядом все эти приготовления; он лишь попросил развязать ему руки, чтобы их можно было сложить в молитве. Поскольку он был опоясан цепями, а целый взвод стражников с заряженными карабинами не сводил с него глаз, ему была предоставлена эта милость.

Марко Бранди сопровождал монах, пришедший к нему в тюрьму, чтобы дать ему последние напутствия перед смертью; он был принят осужденным со всем подобающим почтением, с каким Марко Бранди неизменно относился к священнослужителям. Как мы уже говорили, молодой человек избрал себе ремесло разбойника вовсе не по той причине, что впал в отчаяние или неверие, а просто потому, что родился с ножом на поясе и с карабином в руках; в минуту смерти он вовсе не хотел выказывать пустое бахвальство, но, напротив, с признательностью принимал слова утешения, произносимые служителем Божьим. Тем не менее — либо потому что Марко Бранди не желал злоупотреблять рвением своего утешителя, либо потому что хотел извлечь для себя пользу из полученных им святых напутствий, предаваясь размышлениям, — он настоял на том, чтобы достойный святой отец дал себе отдых. Монах же, решив, что он оставляет кающегося в святом месте, где сами окружающие приговоренного предметы настроят его на благочестивый лад, посчитал возможным оставить его одного и удалился, пообещав прийти за ним в пять часов утра.

Сначала Марко Бранди вознес молитву, а затем сел у основания колонны, погрузившись в воспоминания, и, уподобившись статуям святых, окружавших его, замер в неподвижности. Так прошел примерно час; не делая ни малейших движений, он не менял позы, словно вся его жизнь была сосредоточена в работе мысли, как вдруг из этого задумчивого оцепенения его вывел скрип отворяемой двери. Он машинально повернулся в ту сторону, откуда раздался звук, и внезапно перед ним предстало зрелище, которое он принял за сон.

Джельсомина, бледная и строгая, вся в белом, точно невеста или покойница, шла прямо на него в брачном венце, а за ней следовали метр Адам и почтенная Бабилана. Отец и мать, пройдя определенное расстояние, остановились, и лишь одна Джельсомина продолжала приближаться к Марко Бранди; тот же по мере ее приближения к нему поднимался во весь рост у колонны, не зная, верить или не верить глазам; наконец Джельсомина остановилась прямо перед ним.

— Это я, возлюбленный мой! — проговорила она. — Господь не пожелал, чтобы мы соединились на земле; зато он дождется нас на Небесах.

— Так ты меня еще любишь? — вскричал Марко Бранди.

— Посмотри на меня и подумай. Разве ты не видишь, как я бледна и слаба? Мы расстанемся совсем ненадолго, и тебе не придется меня долго ждать.

— О Господи, Господи, благодарю тебя! — воскликнул Марко Бранди. — Теперь я умру счастливым, ибо умру уверенным в твоей любви. Но нам нельзя терять время: ты же знаешь, что все состоится утром?

— Подожди, послушай, — проговорила Джельсомина.

И тут прозвучали первые удары колокола.

— Это фра Бракалоне звонит в честь нашей свадьбы, а вот идет приор Гаэтано: он нас сейчас обвенчает и отслужит мессу.

И действительно, на клиросе тотчас же отворились двери и почтенный священник медленно и твердо, со склоненной головой, проследовал к алтарю, неся прижатые к груди святые дары. Тут Марко Бранди все понял, и любовь его, если это было вообще возможно, стала еще сильнее, сливаясь с восхищением перед женщиной, рискнувшей обвенчаться перед лицом смерти с тем, кого отвергло общество. И он отринул все, что в нем еще оставалось суетного; затем жених и невеста со всей скромностью и серьезностью подошли к дарохранительнице, тем более, как нам уже известно, цепь в достаточной степени позволяла осужденному преклонить колени перед ступенями алтаря. В этот миг двери церкви растворились и жители Никотеры, повинуясь призывным звукам колокола, влекомые любопытством, толпой ввалились в церковь, еще не зная, что им предстоит увидеть, и, попав туда, были потрясены увиденным.

В этом маленьком уголке земли, в бедной церкви нищей деревни, разыгралась одна из тех торжественных сцен, каких очень мало не только на жизненном пути отдельных людей, но и в памяти целых народов. Праздновался брак между двумя душами, ведь тела венчающимся уже не принадлежали: одно было отдано человеческому правосудию, другое — божественному милосердию, а гроб, который должен был их разделить, находился рядом. Обряд подходил к концу, супруг надел кольцо на палец своей супруге, и тут вошел последний свидетель, единственный, чье присутствие шло вразрез с совершавшимся событием: это был палач.

При виде его девушка внезапно лишилась последних остатков душевного пыла, только и поддерживавших ее во время церемонии венчания. Марко Бранди ощутил, как похолодела рука, к которой прикасались его руки, и Джельсомина упала бы во весь рост на каменные плиты церкви, если бы ее не подхватили мать и кум Маттео. Что касается метра Адама, ставшего вдруг безучастным и вялым от отчаяния, то он пребывал в неподвижности и безмолвии, вцепившись в резьбу колонны.

Тут увели мужа, скованного цепью, и унесли жену, лишившуюся чувств; затем из церкви вышли жители Никотеры, а члены братства кающихся грешников взяли гроб и последовали за процессией; однако и при этом метр Адам не сделал ни единого движения, которое доказывало бы, что он понимает суть происходящего. Но через короткое время, словно тишина и одиночество заставили его ощутить всю глубину горя, он огляделся; увидев, что церковь пуста, старик разразился горестными рыданиями, исходившими из глубины его сердца, и воскликнул, бросившись навзничь:

— О Боже, Боже! Один лишь ты можешь их спасти!

— Он их спасет, — раздался голос позади метра Адама.

Несчастный отец живо обернулся и увидел фра Бракалоне.

— Каким образом? — воскликнул он.

— Благодаря благой мысли, ниспосланной им своему смиренному служителю, — ответил ризничий.

— Какой? Какой? — бормотал метр Адам.

— Во сколько должна свершиться казнь?

— В пять часов утра, — ответил метр Адам.

— В половине пятого пошлите за святыми дарами для вашей дочери.

— А что потом? А что потом? — повторял отец, начавший понимать, в чем же все-таки дело.

— В остальном положитесь на меня, — заявил фра Бракалоне.

— Ах, Боже, Боже! — воскликнул метр Адам, выбегая из церкви. — Только бы она не умерла!

Марко Бранди был отведен в тюрьму, а по обеим сторонам от него шли исповедник и палач: последние часы, что ему еще оставалось жить, должны были быть посвящены религиозным утешениям и приготовлениям к казни. Впрочем, обе эти миссии были одинаково легки как для исполнителя человеческого возмездия, так и для посланника божественного милосердия. Марко Бранди был уже душевно оторван от земли, так что для него казнь была всего лишь жестокой формальностью.

И когда пробил урочный час, он вышел твердым шагом и предстал перед жителями Никотеры, столпившимися у ворот тюрьмы, не только со спокойствием во взоре, но даже с улыбкой на устах. На пороге он остановился и, воспользовавшись тем, что стоял на несколько ступенек выше собравшихся, обратился с этого места к пришедшим с благодарностью за то, что, почтив своим присутствием его свадьбу, они теперь будут присутствовать при его смерти. Затем он, опираясь на исповедника и палача, со связанными руками взобрался на осла лицом к хвосту, чтобы все время видеть перед собой гроб, который несли кающиеся грешники, певшие хором "De profundis". Процессия направлялась через весь город: казнь должна была состояться в том самом месте на большой дороге, где совершилась последняя кража, в которой был обвинен метр Адам и в которой признал себя виновным Марко Бранди. В результате этого приговоренный к смерти должен был пройти мимо дома, где умирала Джельсомина, так как он был расположен как раз между деревней и маленькой церковью аббатства.

Это было заключительным испытанием, уготованным для Марко Бранди: дело в том, что он просил как о единственной милости, чтобы к месту казни его доставили другой дорогой. Но судья, видевший в уступке человеческим чувствам отклонение от долга, даже не удостоил эту просьбу ответом. И приговоренный к смерти вынужден был идти предписанным ему путем и уже приближался к жилищу метра Адама. К счастью для себя, следуя к дому спиной, он его не видел, ибо, проявляя человеколюбие, вне всякого сомнения неосознанное, итальянское правосудие, как мы уже говорили, предусмотрительно обязывало обреченного на смерть двигаться к месту казни обернувшись лицом назад, с тем чтобы вместо эшафота, где ему предстояло страдать, он имел перед глазами гроб, в котором страдать он уже не будет.

Тем не менее по окружающим предметам Марко Бранди мог догадаться, что его отделяет лишь небольшое расстояние от двери, которая раскрывалась перед ним при совершенно иных обстоятельствах и мимо которой ему надлежит пройти в последний раз. Вскоре, поскольку все испытывали глубочайшее чувство сострадания к несчастной девушке, которой суждено было стать вдовой, прежде чем она стала женой, — пение умолкло, разговоры прекратились, полнейшее молчание охватило толпу, и каждый продолжал путь молча и опустив голову. Марко Бранди, проезжая мимо, слегка повернувшись, бросил взгляд на дом и заметил, что все окна гостеприимного жилища были закрыты. Отворена была одна лишь дверь, а на пороге метр Адам и Бабилана коленопреклоненно молились. Процессия продолжала свое печальное шествие, и вдруг, когда она уже отошла от дома шагов на сто, толпа, умолкнувшая перед казнью, услышала разорвавший тишину ровный, серебристый звон колокольчика. В тот же миг из-за поднимающейся по направлении церкви стены вышел сначала мальчик-певчий с серебряным крестом в руках, за ним шествовал фра Бракалоне, по привычке мирно позванивавший тем самым колокольчиком, звук которого был услышан собравшимися; наконец появился достойный приор Гаэтано, несший по просьбе метра Адама святые дары для Джельсомины. И тогда все разом испустили крик радости, ибо знали что за этим последует.

Процессия тотчас остановилась; Марко Бранди спустили с осла, а судья, осужденный, палач, кающиеся, народ и стражники — все преклонили колени перед святыми дарами. Приор же, вместо того чтобы продолжать свой путь, замер прямо перед судьей и заявил, поднимая чашу с облаткой, которую он нес умирающей:

— Судья, именем Господа нашего Иисуса Христа, тело которого заключено здесь, заклинаю тебя развязать руки приговоренному, поскольку всякий, кто осужден на смерть, при встрече со святыми дарами освобождается от суда земного, ибо тем самым помилован в силу права, принадлежащего Царю Небесному.

Судья склонил голову в знак повиновения и лично развязал руки Марко Бранди.

Затем дон Гаэтано, следуя за певчим и фра Бракалоне, вновь отправился в путь, а за ним шли судья, осужденный, палач, кающиеся, народ и стражники: в Италии принято, чтобы все, кто встретится со святыми дарами, сопровождали их вплоть до дверей умирающего.

Джельсомина же, несмотря на те меры предосторожности, какие были приняты процессией, услышала приближение шествия и попыталась встать, чтобы вновь посмотреть еще в этом мире на того, кого она увидит лишь на Небе; однако силы ее были уже на пределе и изменили ей, подорванные испытанными ею потрясениями, и девушка вновь упала на постель, бледная, с закрытыми глазами, словно она уже умерла. Именно в этом состоянии застал ее дон Гаэтано; она услышала звон колокольчика, услышала шаги служителя Божьего, приблизившегося к ее ложу, услышала, как дом отца наполнился людьми, но ничто не смогло вывести ее из оцепенения. И вдруг руку ее схватила другая рука, и от одного лишь этого прикосновения она раскрыла глаза. По одну сторону постели находился Марко Бранди, а по другую — дон Гаэтано; вокруг же стояли на коленях метр Адам, Бабилана, судья, палач, кающиеся, стражники — наконец, все, кого смог вместить этот бедный дом. Больная окинула изумленным взором всех собравшихся, затем обратила его вновь на Марко Бранди и спросила:

— Что, мы уже умерли и находимся на Небесах?

— Нет, — отвечал Марко Бранди, — мы живы и благословенны на земле.

— А теперь, — заявил отец Гаэтано, — примите как христиане Тело Господа, Спасителя нашего.

И, вложив облатку в побелевшие губы девушки, он удалился, а за ним последовали метр Адам, Бабилана, судья, палач, исповедник, кающиеся, народ и стражники: преисполненные религиозного рвения, они проводили священника до самых церковных ворот.

А рядом с Джельсоминой остался лишь один Марко Бранди, чтобы не покидать ее более никогда.

КОММЕНТАРИИ

ЖОРЖ

Заглавный герой романа Дюма "Жорж" ("Georges"), молодой мулат, уроженец Маврикия, готовит себя к освобождению рабов-негров на этом острове, однако любовь к юной креолке вмешивается в его планы. Действие романа происходит в 1810–1824 гг. Тема борьбы с расовым предрассудком всегда волновала Дюма, отец которого тоже был мулат, и писатель явно наделил героя романа многими чертами своего собственного характера.

Роман был написан в 1843 г. и опубликован тогда же в Париже в издательстве Дюмона (Dumont, 8vo, 3 v.).

Неоднократно публиковавшийся перевод романа на русский язык при подготовке к изданию в настоящем Собрании сочинений был сверен с оригиналом по изданию: Paris, Gallimard, Collection folio, 1974 и впервые выходит без каких бы то ни было пропусков.

7 Иль-де-Франс (Не de France — "Французский остров") — название в 1715–1810 гг. острова Маврикий, расположенного в юго-западной части Индийского океана и входящего в группу Маскаренских островов, которые лежат на морском пути из Восточной Африки в Австралию; в июле 1500 г. этот остров был открыт португальскими мореплавателями, давшими ему название "Ильха до Серна" ("Лебединый"); в 1598 г. он был занят голландцами, назвавшими его Маврикий по имени нидерландского принца Морица (Маврициуса) Оранского (1567–1625); в 1710 г. голландцы покинули остров, и в 1715 г. он перешел в руки французской Ост-Индской компании; в середине столетия Компания обанкротилась и в 1765 г. продала остров со всеми его строениями королю Людовику XV; в 1810 г. он был завоеван англичанами; с марта 1968 г. стал независимым государством. Население острова — креолы и выходцы из Индии и Пакистана; климат — тропический, поверхность гориста, долины плодородны; на нем произрастают тропические и европейские культурные растения; основные предметы экспорта — сахар, ром, ваниль, чай; главный город и морской порт — Порт-Луи.

в тени ямбозы… — Ямбоза — род растений семейства миртовых; около 120 его видов (деревьев и кустарников) распространены в Индонезии, Австралии, Полинезии и на Мадагаскаре; некоторые их виды культивируют ради съедобных ароматных плодов, используемых в свежем виде и в кондитерском производстве.

эдем, куда вы стремитесь, вас ждет… — Эдем — в Библии название земного рая; цветущий край, где обитали первые люди Адам и Ева до грехопадения и изгнания; в переносном смысле — рай, райский сад.

колышет под дуновением морского бриза свои длинные листья… — Бризы — ветры, дующие с суточной периодичностью по берегам морей и крупных озер; возникают на побережье от неодинакового нагревания суши и моря: днем дует с моря на сушу (морской бриз), ночью — с суши на море (береговой бриз).

Отправимся в Брест… — Брест — город и военный порт на западе Франции, на полуострове Бретань; главная французская военно-морская база на атлантическом побережье.

воинственный брат торгового Марселя… — Марсель — город и торговый порт на Средиземном море, восточнее устья Роны; основан в глубокой древности греческими колонистами.

выберем один из бригов с узким корпусом, с легкими парусами и удлиненными мачтами… — Бриг — в XVIII–XIX вв. небольшой боевой парусный двухмачтовый корабль, применявшийся для разведывательной и сторожевой службы и крейсерских операций; имел на вооружении до 10–24 пушек; корабли этого класса использовались также и как коммерческие суда.

какими наделил суда своих смелых пиратов соперник Вальтера Скотта — автор поэтических романов о море. — В 30-х гг. XIX в. в моду вошли романы на морскую тематику, которые тогда только появились. Однако трудно сказать, кого конкретно имел здесь в виду Дюма. Весьма популярны в то время стали сочинения американского писателя Д.Ф.Купера (1789–1851), романы французского писателя Э.Сю (1804–1857) "Саламандра", "Плик-Плок", "Коатвенский маяк"; во Франции получили известность маринист Э.Корбьер (1793–1875), литератор О.Жал (1795–1873) и др.

Скотт, Вальтер (1771–1832) — английский писатель и поэт; создатель жанра исторического романа; собиратель и издатель памятников шотландского фольклора; автор исторических и историко-литературных трудов.

Привет, Нант! — Нант — город в Западной Франции, крупный порт в устье реки Луара; административный центр департамента Атлантическая Луара; во второй пол. XVIII в. достиг процветания благодаря торговле с колониями (в том числе и неграми-рабами); расположен к юго-востоку от Бреста.

Привет, Байонна! Прощай, Франция! — Байонна — старинный город и крепость на юго-западе Франции в исторической области Аквитания (ныне в департаменте Атлантические Пиренеи) у побережья Бискайского залива в низовьях реки Адур; расположена к югу от Нанта.

Проплывая мимо Байонны в западном, а затем в юго-западном направлениях, корабль отдаляется от побережья Франции и покидает французские территориальные воды.

Это пик Тенерифе, древняя Нивария… — Имеется в виду вулкан Тейде (Пико дель Тейде) — высшая точка (3 707 м) острова Тенерифе из группы Канарских островов в восточной части Атлантического океана, принадлежащих Испании.

К этой скале на протяжении шести лет был прикован современный Прометей… — Здесь подразумевается остров Святой Елены, имеющий вулканическое происхождение и лежащий в южной части Атлантического океана; открыт в 1501 г.; принадлежит Англии; в 1815 г. на него был сослан Наполеон, сдавшийся англичанам вслед за своим окончательным поражением и отречением от престола; здесь же он и умер после шестилетней ссылки.

Наполеон 1 Бонапарт (1769–1821) — великий полководец, реформатор военного искусства, генерал Французской республики; в 1799 г. совершил государственный переворот и установил режим личной власти (Консульство); французский император в 1804–1814 и 1815 гг.; в 1814 г., потерпев поражение в войне с коалицией европейских держав, был сослан на остров Эльба в Средиземном море, откуда бежал весной 1815 г., вернув себе на некоторое время престол (в истории этот период носит название "Сто дней"). Его и называет Дюма современным Прометеем.

Прометей — в древнегреческой мифологии титан, бог старшего поколения, герой и мученик; он неизменно защищал людей, научил их различным искусствам и ремеслам, чтению, письму, похитил огонь, отнятый у них богами; в наказание верховный бог Зевс повелел приковать его к вершине горы на Кавказе, и туда каждый день прилетал орел клевать его печень и рвать его тело.

это пьедестал, на котором Англия сама воздвигла памятник своему же позору, под стать костру Жанны д ’Арк и эшафоту Марии Стюарт… — Жанна д’Арк (ок. 1412–1431) — героиня французского народа; во время Столетней войны (1337–1453) стала во главе борьбы против английских захватчиков; в одном из сражений была взята в плен, предана англичанами суду в Руане и, по официальной версии (оспариваемой некоторыми исследователями), сожжена на костре как колдунья.

Мария Стюарт (1542–1587) — королева Шотландии с 1542 г. (фактически с 1561 г.) по 1567 г.; с 1548 г. жила во Франции; в 1558 г. вышла замуж за наследника французского престола Франциска (1544–1560), ставшего в 1559 г. королем под именем Франциск II; после его смерти вернулась в Шотландию; свергнутая с престола восстанием протестантских лордов, бежала в Англию, где как претендентка на английский престол содержалась в заключении девятнадцать лет, а потом была казнена.

это политическая Голгофа, которая в течение восемнадцати лет была местом паломничества всех проходящих кораблей… — Голгофа (др. — евр. gulgolet — "череп", "лобное место") — круглый холм к северо-западу от древнего Иерусалима в районе пригородных садов; место казни Христа.

цареубийца Святая Елена лишилась останков своего мученика. — Дюма называет остров Святой Елены "цареубийцей", т. к. многие современники приписывали сравнительно быструю смерть Наполеона нездоровому климату и мучительному режиму ссылки, "казни покоя", к которому узник, всегда ведший деятельную жизнь,

был непривычен. Относительно климата острова есть различные мнения: часть исследователей считает его благоприятным. Унизительный надзор и праздность, которую император скрашивал работой над мемуарами, действительно дурно влияли на его здоровье. Но Наполеон прибыл на Святую Елену уже довольно больным человеком. В 1819 г. его состояние ухудшилось; в марте 1821 г. стали повторяться и учащаться приступы болей. Наполеон, по-видимому, уже давно понимал, что он был болен раком — наследственным недугом в его роду. 5 мая 1821 г. в шесть часов вечера император скончался. Через четыре дня состоялись похороны, в которых приняли участие моряки, весь гарнизон, почти все население и администрация острова.

В завещании, написанном за несколько дней до смерти, Наполеон просил похоронить его в Париже. Но воля императора была выполнена только через девятнадцать лет, когда после переговоров французов с англичанами его прах был доставлен французским адмиралом принцем Жуэнвилем (1818–1900), сыном короля Луи Филиппа, 29 ноября 1840 г. в Шербур, а оттуда торжественно перевезен в Париж 15 декабря 1840 г. и погребен в церкви Сен-Луи Дома инвалидов.

Вот мы и у мыса Бурь. — Мыс Бурь — первоначальное название мыса Доброй Надежды, скалистого мыса на юге Африки, крайней южной точки этого континента. Обогнув его в 1486 г., португальские мореплаватели убедились в том, что африканский континент можно обойти по морю (по представлениям многих античных и средневековых географов, Африка была лишь выступом огромного неведомого Южного континента, простирающегося до полюса), а значит, достичь Индии (с чем и связано его новое название — мыс Доброй Надежды, т. е. надежды добраться до Индии).

это тот самый исполин Адамастор, что предстал перед автором "Лузиад". — Адамастор — морское чудовище, дух бури; персонаж поэмы португальского поэта Луиса ди Камоэнса (Камоинш; 1524/1525 — 1580) "Лузиады" (1572), посвященной поискам морского пути в Индию. Здесь имеется в виду эпизод поэмы (V, 39–60), когда Адамастор появляется из вод у мыса Доброй Надежды и предрекает плывущему флоту всякие бедствия и конечную гибель. На вопрос, кто он, Адамастор отвечает:

Я страшный мыс, хранитель вечной тайны.

И мысом Бурь меня вы окрестили.

В основу этого рассказа Камоэнс положил случай с экспедицией Педру Альвареша Кабрала (ок. 1460–1526), эскадра которого была встречена в 1500 г. у мыса Доброй Надежды жестоким штормом, отброшена ветрами к берегам Южной Америки и потеряла четыре корабля.

привет тем местам, где происходит действие сказок "Тысячи и одной ночи"… — "Тысяча и одна ночь" — сборник сказок, памятник средневековой арабской литературы; сложился окончательно в XV в. Первый перевод сказок на французский язык был выполнен востоковедом Антуаном Галланом (1646–1715) и издан в 1704–1717 гг.

В сказках "Тысячи и одной ночи" действие то происходит в Ираке, то переносится в Иран, Аравию, Индию, то в Среднюю Азию, а то и вовсе в неведомые страны, населенные фантастическими народами. При этом доисламское прошлое изображается весьма похожим на времена Багдадского халифата (VIII–XI вв.) или даже средневекового Египта. Многие земли не поддаются географической локализации, хотя упоминаются такие известные города, как Басра, Багдад, Ахваз, Шираз, Самарканд, провинция Кашмир. Впрочем, вымышленность мира в ряде сказок этого сборника подчеркивается особо.

Вот печальный остров Бурбон, подтачиваемый вечным вулканом. — Остров Бурбон — название до 1793 г. (фактически до 1848 г.) острова Реюньон в Индийском океане в группе Маскаренских островов, в 700 км к юго-востоку от Мадагаскара; открыт португальцами в 1598 г.; затем был французской колонией; с 1946 г. заморский департамент Франции; имеет вулканическое происхождение; на его территории находятся потухший вулкан Питон-де-Неж (3 069 м) и действующий вулкан Фурнез (2 631 м).

прибавив еще несколько узлов, пройдем между Плоским островом и Пушечным Клином, обогнем мыс Канониров… — Узел — единица скорости в морской навигации, соответствующая одной миле в час (1,852 км/час).

Плоский остров (lie Plate — "Иль-Плат") лежит в 7 км к северу от Пушечного Клина; имеет небольшие размеры и по своему рельефу представляет довольно ровное плато (отсюда и его название) с одной лишь скалистой возвышенностью; на нем расположен маяк. Пушечный Клин (Coin-de-Mire — "Куэнде-Мир", букв, "прицел") — остров в 4 км севернее Маврикия; по форме несколько напоминает треугольник.

Мыс Канониров (Pointe aux Canonniers — "Пуэнт-о-Канонье") находится на северо-западе Маврикия, в 8 км к юго-западу от Пушечного Клина.

Канонир — матрос-артиллерист.

счастливая соперница Цейлона… — Цейлон (соврем. Шри-Ланка) — остров в северной части Индийского океана у берегов Индии; во время действия романа — английская колония; ныне — независимое государство.

словно Венера, его сестра, этот остров, рожденный из морской пены, поднимается из влажной колыбели… — Венера (гр. Афродита) — богиня любви и красоты в античной мифологии; по некоторым сказаниям, родилась из пены морских волн. Следует заметить, что оригинальный греческий миф о рождении Афродиты не столь поэтичен, как кажется. Согласно ему, Крон (Кронос), сын бога неба Урана и богини земли Геи, подстрекаемый матерью, спрятался в ее лоне и золотым серпом отсек отцу детородный член во время совокупления. Этот член упал в море около острова Кифера, и из пены, образованной морской водой, кровью и семенем, и родилась Афродита.

и которые Англия не смогла еще у него отнять. — Остров Маврикий был захвачен англичанами в августе — декабре 1810 г. в ходе многолетних войн 1793–1815 гг. против Французской революции и Наполеона. Завоевание это юридически было закреплено Парижским трактатом, подписанным 30 мая 1814 г. между Францией и участниками антинаполеоновской коалиции европейских держав (Англия, Австрия, Пруссия, Россия, Испания, Швеция и др.).

ухватитесь, подобно новому Клеофасу, за край моего плаща… — Дон Клеофас — персонаж романа "Хромой бес" (1707) французского писателя А.РЛесажа (1668–1747). Герой этого романа бес Асмодей приподнимает крыши домов и показывает держащемуся за его плащ студенту дону Клеофасу частную жизнь обитателей большого города Сан-Сальвадор.

перевернутый конус Питербота — самой высокой горы на острове после пика Черной реки. — Питербот (Pieter Both) — одна из крупных вершин горной цепи Мока (820 м) в центральнойчасти Маврикия; названа по имени голландского губернатора Маврикия, погибшего при кораблекрушении близ острова в 1615 г.

Пик Черной реки (точнее: пик Малой Черной реки — Piton de la Petite Riviere Noire — "Питон-дела-Птит-Ривьер-Нуар") — самая высокая горная вершина в одноименной горной цепи и одновременно наивысшая точка на всем острове (828 м); эта гора вулканического происхождения, долгое время считавшаяся недоступной, находится на юго-западе острова.

как географическая карта в сто сорок пять льё в окружности… — Л ьё — единица длины во Франции; сухопутное льё равняется 4,444 км, морское — 5,555 км (три мили).

тридцатью горами, увенчанными султанами рогожных деревьев, такамаков и пальм. — Рогожные деревья, которые относятся к семейству сапотовых, широко распространены в тропическом поясе Старого и Нового света; дают млечный сок-каучуконос, различные масла и крепкую древесину; плоды их съедобны.

Такамак — дерево семейства терпентинных, которые содержат эфирные масла, близкие по составу к скипидару.

обратите внимание на водопады Убежища и Источника… — Убежище (Reduit — "Редюи") — местность в 10 км к югу от Порт-Луи; местонахождение резиденции губернатора.

Водопад Источника (Cascade de la Fontaine) — не идентифицирован.

полюбуйтесь Большой Черной рекой, спокойно несущей живительные воды; она отдает свое славное имя всему, что ее окружает… — Большая Черная река (Grande Riviere Noire — "Гранд-Ривьер-Ну-ар") берет начало в одноименном горном массиве на юго-западе острова Маврикий и впадает в одноименный залив на его западном побережье; длина ее около 10 км.

10… Среди всех этих гор вы увидите и утес Брабант — гигантского часового, стоящего на северной оконечности острова… — Имеется в виду отвесная скала (Le Моте Brabante — "Ле-Морн-Брабант") высотой 556 м на юго-западной оконечности (а не северной!) Маврикия; окруженная почти непроходимым лесом и морскими рифами, она служила убежищем беглых рабов.

Посмотрите на пик Трех Сосцов, у подножия которого протекают две реки — Тамариндовая и Крепостная, — как будто индийская Исида захотела во всем оправдать свое имя. — Три Сосца (Trois Ма-melles — "Труа-Мамель") — трехглавый горный массив вулканического происхождения на западе Маврикия; самая высокая из его вершин — Крепостная гора (Montagne du Rempart — "Монтань-дю-Рампар") имеет высоту 777 м.

Тамариндовая река (Riviere du Tamarin — "Ривьер-дю-Тамарен") находится на западе Маврикия, южнее Трех Сосцов, и впадает в одноименный залив.

Крепостная река (Riviere du Rempart — "Ривьер-дю-Рампар") находится на западе Маврикия, севернее Трех Сосцов, и впадает в Тамариндовый залив.

Исида (Изида) — греческая транскрипция имени древнеегипетской богини Исет, сестры и супруги Осириса, бога царства мертвых; почиталась как богиня плодородия и защитница людей и богов, спасающая их от смерти; культ ее был также распространен в Древней Греции, Древнем Риме и в странах Ближнего Востока; часто изображалась как корова со множеством сосцов.

посмотрите на Большой Перст, самую величественную вершину острова после Питербота… — Большой Перст (Le Pouce — "Ле-Пус", фр. "Большой палец") — одна из наиболее высоких гор Маврикия (812 м); расположена в 5 км юго-восточнее города Порт-Луи, в горной цепи Мока; представляет собой оголенную вершину без растительности.

Перед нами Порт-Луи, некогда Порт-Наполеон, столица острова… — Порт-Луи — главный город и порт острова Маврикий, с 1968 г. его столица; до открытия Суэцкого канала крупнейший торговый порт в Индийском океане; первоначально названный Норд-Вестер-Хавен, был переименован в честь французского короля Людовика (Луи) XIV (1638–1715; правил с 1643 г.). Существует и другая версия, согласно которой французские моряки, тосковавшие по родным местам, предложили название Порт-Луи, поскольку так назывался их родной городок на западном побережье Франции. В период Великой французской революции и правления Бонапарта местная власть пыталась переименовать город в Порт-Норд-Вест (Северо-Западный порт) и в Порт-Наполеон.

Город находится в глубоководной естественной бухте недалеко от Черепашьего рейда на северо-западе Маврикия; со стороны суши он охвачен горной грядой, разделяющейся на два отрога; горы здесь довольно высокие и труднопроходимые, и все дороги, ведущие из города в северные и южные района острова, огибают их у самого берега океана.

Порт-Луи представляет собой удивительное смешение восточной экзотики с типично европейской архитектурой, характерной для времен Людовика XIV: минареты перемежаются с куполами буддийских храмов, многоярусные китайские пагоды соседствуют с небольшими дворцами и католическими соборами. Здесь есть и прекрасно распланированные, изобилующие историческими памятниками улицы, и беспорядочно загроможденные и тесные, убегающие к окраинам улочки.

В столичной зоне располагается крупный морской порт, возникший здесь еще в первые десятилетия XVIII в. Вначале морские суда пользовались лишь удобной естественной гаванью, затем были построены причальные сооружения, небольшие судоверфи, доки.

с островом Бочаров, защищающим подступы к городу… — Небольшой островок Бочаров (Не des Tonneliers — "Иль-де-Тонлье") находится рядом с Порт-Луи, напротив Белого форта; на нем располагалась артиллерийская батарея.

от ленивого креола… — Креолами называли потомков первых европейских колонизаторов Латинской Америки, преимущественно испанского происхождения. На Маврикии это сейчас вторая по численности этническая группа (около 27 % населения), довольно мозаичная по своему составу. К креольской части населения причисляют потомков от различных смешанных браков — главным образом франко-африканских, а также франко-индийских, креолоиндийских, креоло-китайских. К этой же этнической группе обычно относят и небольшое число африканцев, живущих на острове. Креольский язык употребляют и понимают почти 95 % населения.

заставляет нести себя в паланкине… — Паланкин — крытые носилки с креслом или ложем, в средневековой Европе запряженные лошадьми. До XVIII в. колесные экипажи не имели подвески и езда в них сопровождалась жестокой тряской, поэтому для перевозки тех, кто по разным причинам не мог ездить верхом (дам, священнослужителей, пожилых людей, раненых), использовали носилки.

вы видите ласкаров — зеленых и красных… — Л ас кары — здесь: выходцы из Индокитая.

смесь малайского и малабарского типов. — Малайцы — группа народов, выделяемых в особую ветвь желтой расы; их родиной считается юго-восточная оконечность Азии; рост у них средний, цвет кожи от желтого до светло-коричневого и бурого, волосы прямые, черные и гладкие, растительность на лице слабая, глаза узкие, монгольского типа, довольно широкий и несколько плоский нос, выступающие скулы, толстые губы; их язык принадлежит к семейству малайско-полинезийских языков.

Малабарский тип присущ населению Малабарского берега — западного побережья полуострова Индостан; малабарцы являются разновидностью черной расы (черными индусами) и входят в группу дравидских племен Индии; говорят они на языке малаялам.

Посмотрите на негра-волофа, высокого и красивого уроженца Сенегамбии… — Волофы (джолоф, уолоф) — народность, населяющая центральную приморскую зону республики Сенегал в Западной Африке (от левого берега реки Сенегал до Дакара); расселены также в соседних странах; говорят на языке, относящемся к атлантической западной группе африканских языков банту.

Сенегамбия — территория в Западной Африке, ограниченная на севере Атлантическим океаном и пустыней Сахара, а на юге — Гвинеей; отличается жарким климатом; во время написания романа была полем деятельности французских предпринимателей, а во второй пол. XIX в. большая ее часть вошла во французскую колонию Сенегал (ныне независимое государство).

черного, как гагат… — Гагат — поделочный камень черного цвета, разновидность каменного угля.

с горящими, как карбункулы, глазами… — Карбункулы — старинное название темно-красных драгоценных камней (рубинов, гранатов и т. п.).

Мозамбикцы — жители Мозамбика, государства на юго-востоке Африки; населяют его главным образом народности макуа, малави, тсонга, шона и др.

Малагасийцы (мальгаши) — основное население острова Мадагаскар; говорят на малагасийском языке, относящемся к индонезийской группе австронезийской языковой семьи.

отличаются от негров-сенегальцев… — К сенегальцам относятся негритянские народности волоф, серер, тукулер, фульбе, диола и др.

Намакасыс детства приученные к охоте на тигров и слонов… — Намакасы (точнее: нама, или намаква) — племя из группы готтентотов, древнейших обитателей Южной Африки; проживают на юго-западе этого региона: большие намакасы — к северу от Оранжевой реки, а малые намакасы — к югу от нее.

с кивером в форме фуражки… — Кивер (от польск. kiwior — "колпак") — твердый высокий головной убор фиксированной формы из кожи или фетра, имеющий плоский верх, подбородочный ремень, козырек и различные украшения; принадлежность форменной одежды некоторых видов войск в европейских армиях XIX в.

с высоты своего величия он смотрит на креолов и мулатов… — Мулаты — потомки от смешанных браков белых и негров.

За нами Большой порт, бывший Имперский порт… — Речь идет о гаванях Гранд-Порт и Порт-Империал, находившихся на восточном берегу Маврикия и служивших в XVIII в. стоянкой торговых кораблей, которые пересекали Индийский океан. Порт-Империал (первоначально Порт-Бурбон) находился северо-восточнее Гранд-Порта и был соединен с ним проливами. Позднее несколько южнее этих гаваней был заложен город Маэбур.

где шхуна ищет укрытия от абордажа пиратов… — Абордаж — рукопашная схватка команд противоборствующих кораблей, один из способов морского боя в эпоху гребного и парусного флотов.

мы различим почти у себя под ногами, на внешней стороне гор, окружающих порт, Моку, благоухающую алоэ… — Мока (Мока) — горная цепь протяженностью 16 км со средними высотами 450–610 м; спускаясь на северо-запад, она окружает полукольцом Порт-Луи; самые ее крупные вершины — Ле-Пус и Питербот.

Алоэ — род многолетних трав семейства лилейных; произрастают главным образом в Африке; некоторые виды разводят как декоративные; листья их служат сырьем для приготовления лекарств.

повернемся лицом к Мадагаскару… — Мадагаскар — большой остров в Индийском океане, в 400 км к востоку от юго-восточного побережья Африки и к западу от Маврикия; основная часть современного одноименного государства.

у наших ног, по ту сторону Убежища, расстилаются равнины Вилемса — самая прелестная после Моки часть острова… — Равнины Вилемса (Plaines Wilhems — "Плен-Вилемс") — административный район Маврикия, второй по плотности населения; расположен к югу от Порт-Луи в центральной части острова; это же название носит и река, которая протекает на его территории.

они заканчиваются у равнин Святого Петра горой Кордегардии, по форме похожей на круп лошади… — Равнины Святого Петра (Plaines Saint-Pierre — "Плен-Сен-Пьер") — территория на западном побережье Маврикия, к юго-западу от Порт-Луи.

Кордегардия (Corps-de-Garde — "Корде-Гард") — горная вершина высотой 720 м; расположена к востоку от равнин Святого Петра (кордегардией называется помещение для караула и для содержания под стражей).

за Тремя Сосцами и за большими лесамирасположен район Саванна… — Саванна (Savanne) — район на юге Маврикия.

Как географическое понятие саванны — это обширные пространства в тропическом поясе с периодически, два раза в год выпадающими осадками; покрыты травянистой растительностью с редко разбросанными деревьями и кустарниками.

здесь протекают реки, получившие нежные названия: река Лимонных деревьев, Купальни Негритянок и Аркады… — Река Лимонных деревьев (Riviere des Citronniers — "Ривьер-де-Ситронье") протекает в юго-западной части острова, в районе Саванна, и впадает в океан близ одноименного мыса; имеет длину около 6 км.

Река Купальни Негритянок (Bain des Negresses — "Бенде-Негрес") протекает в районе Саванна; имеет длину около 10 км.

Река Аркады (Riviere de l’Arcade — "Ривьер-де-л’Аркад) находится в южной части острова и впадает в океан близ одноименного мыса… Большой водоем, где водятся такие гигантские мурены, что это уже не угри, а змеи… — Большой водоем (Grand Bassin — "Гран-Басен") — горное озеро на юго-западе Маврикия, у подножия одноименного пика высотой в 702 м, между равнинами Вилемса и районом Саванна.

Мурены — хищные морские рыбы из семейства угрей с широкой пастью и крепкими зубами.

Угри — отряд костистых рыб, имеющих змееподобное тело; достигают 3 м длины; ценный объект промысла.

над Крепостным районом возвышается утес Открытия… — Крепостной район (Quartier du Rempart — "Картье-дю-Рампар") находится в северо-восточной части Маврикия.

Утес Открытия (Le Morne de la Decouverte — "Ле-Морн-дела-Декуверт") — гора в северной части Маврикия.

Вот мыс Несчастья… — Этот мыс (Cap Malheureux — "Кап-Ма-лёрё") находится на северной оконечности Маврикия.

вот Могильная бухта… — Речь идет о бухте (Baie des Tombeaux — "Бе-де-Томбо") на северо-западном побережье Маврикия, севернее Порт-Луи. Здесь, согласно Бернардену де Сен-Пьеру, находятся могилы героев его романа "Поль и Виргиния" (см. примеч. ниже).

вот Грейпфрутовая церковь. — Эта церковь расположена на равнине севернее Порт-Луи, в Грейпфрутовом районе (Pamplemousses — "Памплемус"), и окружена бамбуковыми аллеями.

12… Здесь стояли по соседству друг с другом хижины г-жи де Ла Тур и

Маргариты… — Речь идет о хижинах в долине к северу от Порт-Луи, в которых жили персонажи романа "Поль и Виргиния" французского писателя Жака Анри Бернардена де Сен-Пьера (1737–1814); роман, вышедший в свет в 1787 г., повествует об идиллической и трагической любви юноши и девушки, выросших на лоне природы вдали от испорченного общества и сословных предрассудков; в то же время рисует картину существовавшей тогда на Маврикии системы рабства.

Госпожа де Л а Тур — мать героини романа Виргинии; приехала на Маврикий в 1726 г. из Нормандии вместе с мужем, который вскоре умер от лихорадки во время поездки, предпринятой с целью купить рабов на Мадагаскаре.

Маргарита — мать героя романа Поля; родившаяся в Бретани в крестьянской семье, она поверила в любовь одного из соседних дворян, который обещал жениться на ней, однако покинул ее, узнав, что она ждет ребенка. Маргарита уехала на Маврикий, где поселилась рядом с госпожой де Ла Тур.

о мыс Несчастья разбился "Сен-Жеран"… — "Сен-Жеран" — французский корабль под командованием капитана Обена, перевозивший оборудование для сахарного завода, а также пассажиров; 18 августа 1774 г. он сел на рифы у острова Амбры. Упавшая мачта разбила шлюпки; из двухсот человек экипажа и пассажиров в живых осталось лишь семь моряков и один пассажир. Берег Иль-де-Франса в районе кораблекрушения был в то время необитаем, и прошло два дня, прежде чем спасшихся на острове Амбры обнаружили охотники. Это подлинное событие, видоизменив его, использовал в своем романе Бернарден де Сен-Пьер. Согласно сюжету романа, Виргиния возвращалась на этом судне из Франции, где она воспитывалась в пансионе, и погибла во время кораблекрушения.

у Могильной бухты нашли тело девушки, сжимавшей в руке чей-то портрет… — Речь идет о Виргинии, в момент гибели сжимавшей в руке данный ей Полем образок своего тезки святого Павла, который она обещала ему хранить до тех пор, пока будет жива.

Это Поль и Виргиния, два тропических зимородка… — Поль и Виргиния сравниваются здесь с персонажами греческого мифа, согласно которому Кейк, сын Эосфора, божества утренней звезды, т. е. планеты Венеры, и Алкиона, дочь бога ветров Эола, так сильно любили друг друга, что, когда Кейк не вернулся из морского путешествия, Алкиона бросилась в море. Боги превратили супругов в зимородков (другое название зимородков — алкионы). Существовала и менее романтическая версия мифа: супруги были превращены в птиц, ибо возгордились своим счастьем и именовали себя Зевсом и Герой.

Зимородки — семейство птиц из отряда воробьиных, группы легкоклювых; характеризуются большим прямым четырехгранным клювом, большой головой и коротким хвостом. Многие виды их питаются рыбой и поэтому держатся у воды.

пройдете ли вы по острову от прохода Декорн на юго-запад или от Маэбура до Малого Малабара… — То есть по всему острову: с северо-востока на юго-запад и с юго-востока на северо-запад.

Проход Декорн (в оригинале — Passe de Descorne) — скорее всего, имеется в виду проход д’Оскорн (Passe d’Oscorne — "Пас-д’Оскорн") в прибрежных коралловых рифах, который лежит напротив одноименного мыса — крайней северо-восточной оконечности Маврикия.

Маэбур — город на юго-восточном побережье Маврикия.

Малый Малабар (Petit Malabar — "Пти-Малабар") — местность севернее Порт-Луи, между ручьями Девичьим и Фанфарон; название было дано ей по исторической области в Южной Индии, выходцы из которой селились на Маврикии.

опьянев от благоухания китайских роз, испанских жасминов или плюмерии… — Плюмерия — вид деревьев и кустарников семейства барвинковых; растут в тропиках, в Южной Америке, Мексике, на Антильских островах.

это не шорох ямайской бокейры… — Бокейра — один из видов гремучих змей; отличается большой головой; живет по берегам рек и нередко проникает в жилища людей.

Гремучие змеи ("гремучники") — семейство ядовитых змей, распространенных в Азии и Америке; у двух их северо-американских родов на конце хвоста чешуи образуют своего рода погремушки, чем и объясняется их название.

Ямайка — один из Больших Антильских островов; в древности была населена индейцами; в 1494–1670 гг. ею владела Испания; колонизация острова привела к полному вымиранию индейцев и ввозу рабов из Африки для работы на плантациях; в 1670 г. стала колонией Великобритании; с 1962 г. независимое государство в составе Британского содружества наций.

это не глаза бенгальского тигра. — Бенгалия — историческая область на юге Азии, в бассейне нижнего течения Ганга и дельты Ганга и Брахмапутры; с древних времен на ее территории существовали различные индийские государства; в 1757 г. была захвачена английскими колонизаторами и превращена в одну из провинций Индии. В 1947 г. Западная Бенгалия вошла в состав Индии, Восточная Бенгалия — в состав Пакистана. С 1971 г. Восточная Бенгалия — государство Бангладеш.

душистый плод манго… — Манго — род вечнозеленых деревьев семейства сумаховых; произрастают в тропиках и Юго-Восточной Азии; известны съедобными плодами.

или стручок тамаринда… — Тамаринд — крупное (до 25 м) вечнозеленое дерево семейства бобовых с кистями белых цветов, родом из тропической Африки; разводится преимущественно в Индии; плоды его (под названием индийских фиников) употребляются в пищу и для приготовления из них напитков.

13… это праздник, это такое же счастье, как некогда было возвращение блудного сына. — Имеется в виду евангельская притча (Лука, 15: 11–32) о неком человеке и двух его сыновьях. Младший пожелал покинуть отчий дом, где он жил спокойно и благополучно. На чужой стороне он быстро растратил причитавшуюся ему часть имущества и, впав в нужду, решил вернуться домой. Против всех ожиданий, отец встретил его с распростертыми объятиями и устроил в его честь пир, какого никогда не давал в честь добродетельного старшего сына. Смысл истории в том, что раскаявшемуся грешнику надо радоваться больше, чем стойкому праведнику.

Двадцать третьего августа 1810 года по всему острову загремела грозная канонада… — Англичане, получавшие чувствительные удары со стороны французских корсаров в Индийском океане, постепенно сжимали кольцо вокруг Иль-де-Франса. В 1804 г. в их руки попали Сейшельские острова, два года спустя — укрепления на мысе Доброй Надежды. Морская блокада острова становилась все ожесточеннее. Английское командование тщательно разрабатывало заключительную операцию по захвату Иль-де-Франса. В августе 1810 г. четыре английских фрегата под командованием коммодора Уилоуби вошли в юго-восточную бухту острова, Гранд-Порт, которая стала местом ожесточенной битвы между английской эскадрой и французской (ею командовал адмирал Дюперре). Французские корабли подошли к Иль-де-Франсу после долгого плавания у африканских берегов, и здесь их подстерегала неожиданная встреча.

Англичане заняли небольшой форт на острове у входа в бухту, но не сменили французский флаг, и первый же корабль Дюперре попал под сильнейший огонь батареи форта. В это время подошли английские корабли и началось сражение, прерванное лишь наступившими сумерками. Ночь была использована для подготовки битвы, которая продолжилась рано утром 23 августа и закончилась только через два дня. Первым прекратил сопротивление флагманский корабль англичан — вся его палуба была залита кровью, среди обломков мачт и палубных надстроек лежали убитые и раненые. Уилоуби был тяжело ранен. Его корабль едва держался на плаву. Сильно пострадали еще два английских судна, одно из них было объято пламенем. Лишь один корабль, на котором собрались оставшиеся в живых англичане, пытался выйти из бухты, но ему это не удалось: встречный ветер прижал фрегат к берегу. В это же время к французам подошло подкрепление и англичане были вынуждены сдаться. Однако и французская эскадра понесла существенные потери. Фрегаты неприятеля оказались в ее руках, командующий английской эскадрой, капитаны и многие офицеры попали в плен. Эта победа принесла французам особую радость, поскольку англичане редко уступали кому-либо в морских сражениях, а в эпоху Империи это вообще была почти единственная победа французских моряков. В Париже на Триумфальной арке среди перечисленных побед французского оружия упоминается и битва у Гранд-Порта.

как когда-то римляне с высоты ступеней цирка смотрели на бой гладиаторов… — Гладиаторы — в Древнем Риме рабы, военнопленные или преступники, обученные для вооруженных схваток между собой или с дикими зверями на аренах цирков.

или на сражение мучеников. — В Римской империи в I–III вв. христиан подвергали гонениям и предавали публичным казням, среди которых (кстати сказать, подобной казни предавали не только христиан, но и вообще преступников) была и такая: безоружного или вооруженного легким копьем осужденного заставляли биться с диким животным или со своим же единоверцем.

здесь не было весталок, которые, подняв палец, потребовали бы остановить эту жуткую навмахию… — Весталки — в Древнем Риме жрицы Весты, богини священного очага (подобный очаг был в каждом доме, но был также и общий для римской городской общины). Весталки избирались из числа девочек 6—10 лет и должны были хранить в течение 30 лет целомудрие, нарушение которого каралось смертной казнью. Старшая весталка могла освобождать заключенных, если они попадались ей на пути во время торжественных процессий. Одной из важнейших обязанностей весталок было поддержание вечного огня в храме Весты; угасание этого огня грозило Риму неисчислимыми бедами.

Здесь имеется в виду один из обычаев римских цирков: побежденный гладиатор мог просить у зрителей о помиловании, и если большинство их поднимало большой палец вверх, поверженного воина оставляли в живых, если большинство поворачивали палец концом вниз — убивали.

Навмахия (гр. "морское сражение") — гладиаторское сражение, представлявшее собой инсценировку морского боя, а также искусственный водоем, вырытый для этой цели.

капитан Дюперре, шедший от Мадагаскара на фрегате "Беллона"… — Дюперре, Виктор Ги, барон (1775–1846) — французский адмирал, морской министр в 1834, 1835, 1839 и 1840–1842 гг.; в

1809 г., командуя фрегатом "Беллона", захватил в Индийском океане четыре английских корвета и португальский фрегат; в 1810 г. участник боя у Гранд-Порта: прорвал блокаду острова, но не сумел воспрепятствовать его сдаче в декабре; командовал в 1830 г. флотом, посланным в колониальную экспедицию против Алжира; пэр Франции.

Фрегат — трехмачтовый военный корабль XVI–XIX вв. среднего водоизмещения, с прямым парусным вооружением; предназначался для крейсерской и разведывательной службы, а также для помощи линейным кораблям в бою.

"Беллона" — французский военный фрегат; под командованием Дюперре принимал участие в морской битве у Гранд-Порта в августе

1810 г.; был назван в честь древнеримской богини войны Беллоны.

в сопровождении корветов "Минерва", "Виктор", "Цейлон" и "Уинд-гэм"… — Корвет (фр. corvette от лат. corbita — "грузовое судно") — в XVII–XIX вв. трехмачтовый парусный военный корабль с прямым парусным вооружением, имеющий до 32 орудий; предназначался для разведки, посыльной службы и крейсерских операций. "Минерва" — французский военный корабль (48 пушек и 360 человек экипажа), под командованием капитана Пьера Буве принимавший участие в морской битве у Гранд-Порта; был назван в честь Минервы (гр. Афина Паллада) — античной богини мудрости, воительницы и девственницы, покровительницы женских ремесел. "Виктор" — французский военный корабль (20 пушек и 100 человек экипажа), под командованием капитана Мориса принимавший участие в морской битве у Гранд-Порта.

"Цейлон" — английский военный корабль, захваченный в 1809 г. французами; под командованием капитана Венсена Мулака принимал участие как французский военный корабль в морской битве у Гранд-Порта.

"Уиндгэм" — французский корвет, принимавший участие в морской битве у Гранд-Порта.

трехцветный флаг, развевающийся на форте острова Прохода… — Трехцветный флаг — национальный и военно-морской флаг Франции, принятый в этой стране со времен Великой французской революции (кроме 1814–1815 и 1815–1830 гг.); состоит из трех вертикально сшитых полотнищ — синего, белого и красного.

Остров Прохода (Не de la Passe — "Иль-де-ла-Пас") расположен у т. н. Южного прохода (Passe du Sud) в прибрежных коралловых рифах напротив Гранд-Порта.

флотилия… состояла из "Волшебницы", "Нереиды", "Сириуса" и "Ифигении", и командовал ими коммодор Ламберт… — "Волшебница" — английский военный корабль (36 пушек) под командованием капитана Куртиса; уничтожен в битве у Гранд-Порта.

"Нереида" — английский военный корабль под командованием капитана Уилоуби; принимал участие в битве у Гранд-Порта. "Сириус" — английский военный корабль (36 пушек) под командованием капитана Пима; уничтожен в битве у Гранд-Порта. "Ифигения" — английский военный корабль (36 пушек) под командованием Ламберта; принимал участие в битве у Гранд-Порта. Нереиды — в древнегреческой мифологии благожелательные к людям морские нимфы, дочери морского бога Нерея, вещего старца. Сириус — самая яркая из звезд, одна из ближайших к солнцу; принадлежит к созвездию Большого Пса.

Ифигения — в древнегреческой мифологии и античных трагедиях дочь царя Агамемнона; принесенная отцом в жертву богине-охот-нице Артемиде ради успеха общего дела, была спасена богиней и стала ее жрицей.

Коммодор — первый адмиральский чин во флотах Англии и США. Ламберт, Генри (?—1813) — английский военный моряк, на флоте с 1795 г., капитан с 1804 г.; участвовал в битве у Гранд-Порта и был взят там в плен; смертельно ранен в Бразилии в конце декабря 1812 г. и умер через несколько дней; похоронен в Сан-Сальвадоре.

с подветренной стороны острова находился еще капитан Гамелен с кораблями "Предприимчивый", "Ла-Манш" и "Астрея"… — Гамелен, Жак Феликс Эммануель (1768–1839) — французский военный моряк, капитан фрегата с 1796 г., участник битвы у Гранд-Порта, впоследствии адмирал.

"Предприимчивый" — французский военный бриг, принимавший участие в битве у Гранд-Порта.

"Ла-Манш" — французский военный фрегат, принимавший участие в битве у Гранд-Порта; построенный в Шербуре в 1807 г., в том же году прибыл на Иль-де-Франс.

"Астрея" — французский военный фрегат; под командованием капитана Лемарана принимал участие в битве у Гранд-Порта; получил название в честь дочери Зевса и Фемиды (богини справедливости в мифологии древних греков и римлян).

капитану Буве, шедшему вторым… — Буве, Пьер — французский военный моряк, офицер ордена Почетного легиона, участник битвы у Гранд-Порта.

15… разнося в клочья фор-марсель. — Фор-марсель — четырехугольный прямой парус, закрепленный вторым снизу на фок-мачте (первой от носа на трехмачтовом парусном корабле).

16… соединяются близ острова Цапель… — Остров Цапель (Не аих Aigrettes — "Иль-оз-Эгрет") находится в юго-восточной части залива Маэбур.

бросают якорь между островом Обезьян и мысом Колонии. — Островок Обезьян (Не aux Singes — "Иль-о-Сенж") — находится в северной части залива Маэбур.

Мыс Колонии (Pointe de la Colonie — "Пуэнт-де-ла-Колони") находится на берегу залива Маэбур, в 3 км к юго-западу от острова Обезьян.

к храброму генералу Декану, губернатору острова, направляют курьера… — Декан, Шарль Матьё Изидор, граф (1769–1832) — французский генерал и администратор; в 1802–1810 гг. генерал-капитан острова Бурбон и Иль-де-Франса; в 1814 г. примкнул к Людовику XVIII, но после возвращения Наполеона с Эльбы перешел на его сторону, за что был после вторичного низвержения императора посажен в 1815 г. в тюрьму, однако вскоре был освобожден и вышел в отставку.

Командовавший этим фрегатом капитан Пим… — Пим, сэр Самюэль (1778–1855) — английский военный моряк, с 1852 г. адмирал; в сражении у Гранд-Порта командовал фрегатом "Сириус" и попал в плен; после освобождения был предан военному суду, но оправдан.

17… фрегатом "Нереида" под командованием капитана Уилоуби. — Уилоуби, Несбит Джозайя (1777–1849) — английский военный моряк; на флоте с 1790 г., коммандер (капитан второго ранга) с 1799 г.; за оскорбление старшего по званию был уволен со службы; в 1803 г. добровольно отправился в Вест-Индию; в 1810 г. командовал фрегатом "Нереида" и отличился в военных действиях на Маврикии; в отличие от изложенного в настоящем романе, остался жив; был взят в плен, предан военному суду и оправдан; затем добровольно вступил в русскую армию, был захвачен французами, но бежал из плена; в 1841 г. морской адъютант королевы Виктории, с 1847 г. контр-адмирал.

львы и леопарды схватились и принялись терзать друг друга бронзовыми клыками и ревом огня. — Сравнение сражающихся французских и английских кораблей со схваткой львов и леопардов не совсем понятно, т. к. львы и леопарды — геральдические знаки герба королевства Великобритании и Северной Ирландии, который представляет собой четверочастный щит; в его первой и четвертой червленых частях изображены золотые леопарды (символ Англии); во второй части, окаймленной золотыми с чернью лилиями, — червленый лев (Шотландия); в третьей, лазоревого цвета, части — золотая арфа с фигурой крылатой женщины (Ирландия).

Наши моряки, менее терпеливые, чем французские гвардейцы при Фонтенуа, первыми подают сигнал к битве. — В сражении при селении Фонтенуа в Бельгии 11 мая 1745 г., во время войны за Австрийское наследство (1740–1748), французские войска одержали победу над англо-голландско-ганноверскими войсками; этот успех значительно поднял военный престиж Франции.

Здесь речь идет об известном эпизоде в начале сражения: когда ряды противников сблизились и их офицеры раскланялись между собой, один из офицеров полка французской гвардии (старейшей регулярной воинской части страны) воскликнул: "Стреляйте первыми, господа англичане!"

с перерывами лишь на расчистку палубы от обломков рангоута… — Рангоут — совокупность деревянных или металлических деталей круглого сечения надпалубного оборудования судов; служит для несения парусов.

одна из тех смертных схваток, каких со времен Абукира и Трафальгара еще не засвидетельствовала морская летопись. — Морское сражение 1–2 августа 1798 г. в бухте Абукир (в 20 км от Александрии) привело к разгрому французской эскадры адмирала Брюэса (1753–1798), имевшей 13 линейных кораблей и 4 фрегата, английской эскадрой контр-адмирала Нельсона (1758–1805), состоявшей из 14 линейных кораблей; Нельсон разделил эскадру надвое и атаковал французов со стороны берега и с моря. В результате у французов осталось только четыре корабля, а сам Брюэс погиб.

Трафальгар — мыс на южном (атлантическом) побережье Испании, близ входа в Гибралтарский пролив. 21 октября 1805 г. у этого мыса произошло крупное морское сражение между английским и франко-испанским флотами, закончившееся решительной победой англичан; командующий английской эскадрой адмирал Нельсон был в этом сражении смертельно ранен.

залпы англичан срезали шпринги "Минервы" и "Цейлона" и огонь двух кораблей велся в значительной части вслепую. — Шпринг — трос, закрепленный одним концом на корме, а другим соединенный с якорной цепью, чтобы при переменах ветра удерживать корабль в определенном положении; постановку кораблей на шпринге применяли в парусном флоте для возможно более полного использования орудий одного борта против кораблей противника, стоящих на якоре, или против береговых укреплений неприятеля.

обрушили шквал ядер и картечи… — Картечь — артиллерийский снаряд для поражения открытой живой силы на близком расстоянии; в XVII–XIX вв. состоял из металлических пуль, уложенных в железный или картонный корпус.

"Нереида", оголенная, как понтон… — Понтон — здесь: старый корабль, с которого снято вооружение и оборудование; используется в качестве склада, плавучей казармы или тюрьмы.

капитан Дюперре отдавал приказание своему помощнику Руссену… — Руссен, Альбен Рен, барон (1781–1834) — участник битвы у Гранд-Порта, впоследствии французский адмирал и дипломат, пэр Франции (1832), морской министр (1840, 1843); в 1832–1834 гг. посол в Константинополе.

опрокидывает его в батарею… — Батарея — совокупность орудий, установленных на одной артиллерийской палубе судна (т. н. деке); на закрытых нижних палубах обычно устанавливались более тяжелые орудия, на открытой верхней — самые легкие; порты нижних батарей располагались в двух-трех метрах над водой.

19… разворачивает кливер и грот-марсели… — Кливер — коСой треугольный парус, который ставится впереди фок-мачты. Грот-марсель — второй снизу прямой парус грот-мачты (второй от носа на трехмачтовом корабле).

английский флаг все еще развевается на его гафеле. — Гафель — подвижная часть деревянного (или железного) вооружения корабельной мачты; к нему крепится верхняя часть косого паруса; служит также для вывешивания флага и сигнальных огней.

20… из портов… показался легкий дымок… — Порты — прорези, проделанные в бортах военного корабля для пушек; в небоевой обстановке закрывались специальными крышками.

поднимаются на мачты, облепляют реи… — Рей (или рея) — металлический или деревянный поперечный брус, прикрепленный к мачте корабля; предназначен для крепления прямых парусов и поднятия сигналов.

21… кувшин с грогом… — Грог — крепкий напиток из рома, арака или коньяка и горячей воды с сахаром. Происхождение этого наименования относится к сер. XVIII в., когда английский адмирал Вернон отдал приказ выдавать матросам разбавленный ром. Верхней одеждой Вернона обычно служил грубый шерстяной плащ ("грогрэм"); моряки прозвали Вернона "Старый грог" и перенесли эту кличку на напиток.

22… теперь им предстояло одержать победу и отомстить за поражение. — 29 ноября 1810 г. к северному побережью Иль-де-Франса подошли английские корабли и тем самым открыли новую страницу в истории острова. Их появление ознаменовало конец французского владычества и начало английского. Армаду из семидесяти четырех кораблей невозможно было остановить. Один удар оказался куда более действенным, чем шестнадцать лет осады острова, доставлявшего так много хлопот англичанам в Индийском океане. Небольшое французское подразделение не могло помешать высадке английских солдат, и в тот же день две их колонны двинулись в направлении Порт-Луи: одна колонна шла по главной дороге, а вторая — вдоль западного побережья. Сопротивление защитников Иль-де-Франса выразилось в нескольких стычках и в беспорядочной пальбе из пушек крепости по цепям англичан в пригородах Порт-Луи. Через два дня белые колонисты обратились к генерал-губернатору с просьбой начать переговоры о капитуляции. Угроза англичан конфисковать имущество тех, кто будет сопротивляться, и освободить рабов возымела действие. Колонисты сделали естественный для себя выбор: они предпочли перейти на сторону врага, но оставить при себе рабов. 2 декабря начались переговоры, и на следующий день было подписано соглашение о капитуляции. Оно предусматривало сохранение за колонистами их собственности, какой бы она ни была. Победители обязались уважать религию, законы и обычаи жителей острова. Более того, они обещали вывезти французский гарнизон во Францию или во французские владения за свой счет и на тех же условиях отправить раненых и больных после выздоровления. 4 декабря английские войска вошли в Порт-Луи, остров стал частью британской колонии, и ему вернули его прежнее имя — Маврикий.

на площади Армии, то есть в центре города. — Площадь Армии — центральная городская площадь Порт-Луи, расположенная недалеко от гавани.

направлявшийся туда зарядный ящик… — Зарядный ящик — в XVIII в. четырехколесная, а с 20-х гг. XIX в. двухколесная артиллерийская повозка со специально сконструированным кузовом для перевозки боевых припасов в полевых условиях; сопровождал орудия в бою.

парой маленьких лошадок из Тимора или Пегу…. — Тимор — крупнейший остров в составе Малых Зондских островов в Индийском океане, входящих в земли Юго-Восточной Азии. Низкорослые лошади Тимора славились своей выносливостью и использовались как вьючные животные.

Пегу — историческая область на юге Бирмы, вошедшая в ее состав в XVIII в.

Сюда стягивались национальные гвардейцы в военной форме… — Национальная гвардия — часть вооруженных сил Франции, гражданская добровольческая милиция, возникшая в первые месяцы Великой французской революции, летом 1789 г., в противовес королевской армии и просуществовавшая до 1872 г. Национальные гвардейцы, обладая оружием, продолжали жить дома, заниматься своей профессией и время от времени призывались для несения службы (обычно в порядке очередности, а в чрезвычайных обстоятельствах — все без исключения).

Формировавшаяся вначале на весьма демократических принципах, национальная гвардия очень быстро стала подвергаться преобразованиям, придававшим ей все более буржуазный характер и закрывавшим доступ в нее малосостоятельным людям, т. к. оружие и форма приобретались гвардейцами за свой счет.

В состав национальной гвардии Иль-де-Франса вошел батальон из цветного населения (ок. 600 чел.), созданный 1 октября 1809 г. и пользовавшийся поддержкой губернатора Декана.

негры… вооруженные карабинами, саблями и копьями… — Карабин — укороченное и облегченное ручное огнестрельное оружие, появившееся в XV в.; служило как военным, так и охотничьим оружием.

под сюртуком показывался пикейный жилет… — Пике — плотная хлопчатобумажная ткань в рубчик, иногда с вышитым узором.

рубашка с жабо… — Жабо — здесь: кружевные или кисейные оборки на вороте или груди верхней мужской рубашки; были модны в XVIII в.

сюртук из зеленого камлота… — Камлот — плотная шерстяная или хлопчатобумажная ткань.

24… На боку у него висели ножны и ташка… — Ташка — кожаная сумка для патронов и мелкого снаряжения (ее носили за спиной слева).

кирасирская сабля висела у него на боку, как шпага. — Кирасиры — тяжелая кавалерия, носившая металлические латы; комплектовалась из людей большого роста, крупными были и лошади, на которых они сидели; предназначалась для прорыва вражеского фронта в бою; вооружались палашами — длинным и тяжелым прямым однолезвийным холодным оружием, а также карабинами и пистолетами.

он возился с огромной собакой мальгашской породы, казалось явившейся сюда на тот случай, если англичане привезут с собой несколько своих бульдогов. — Собака мальгашской породы — т. е. привезенная с острова Мадагаскар.

Бульдог (англ, bulldog, букв. — "бычья собака") — английская группа пород короткошерстных низкорослых собак с тупой мордой, короткими лапами, большой головой и широкой грудью; эти собаки предназначалась для травли быков — популярной забавы в средние века в Англии; на Кубе и Ямайке применялись для выслеживания беглых негров.

25… генерал Вандермасен вместе с частью гарнизона вышел навстречу врагу… — Вандермасен, Эдм Мартен, граф (1766/1767 — 1813) — французский генерал, в армии с 1782 г.; участник войн Революции и Наполеона; убит 1 сентября 1813 г. в битве при Бидассоа в Испании.

чтобы остановить его в ущельях Длинной горы и у переправ через реку Красного Моста и реку Латаний. — Длинная гора (Montagne Longue — "Монтань-Лонг") — находится в 4 км к северо-востоку от Порт-Луи.

Река Красного Моста (Riviere du Pont-Rouge) — не идентифицирована.

Река Латаний (Riviere des Lataniers — "Ривьер-де-Латанье") — протекает по северной окраине Порт-Луи.

Латании — род растений семейства пальм, сравнительно невысокие широколистные деревья с густой кроной; растут на Маскаренских островах (в том числе и на Маврикии) и на восточном побережье Африки. В XIX в. латанией ошибочно называли вееролистную (или веерную) пальму — комнатное или оранжерейное декоративное растение, происходящее из Юго-Восточной Азии.

маленькое войско, сражавшееся против четырех тысяч англичан и двух тысяч сипаев… — Сипаи (от перс, "сипахи" — "воин", "солдат") — наемные войска, формировавшиеся с XVIII в.колонизаторами в Индии из местных жителей, но с офицерским составом из европейцев и обучавшиеся по европейскому образцу.

29… подтвердил, сам того не зная, изречение Цезаря: "Лучше командовать этими, чем подчиняться тем". — Цезарь, Гай Юлий (102/100 — 44 до н. э.) — древнеримский государственный деятель, диктатор, полководец и писатель; был убит заговорщиками-республи-канцами.

Здесь, вероятно, перефразируется высказывание Цезаря, переданное древнегреческим философом и писателем, автором "Сравнительных жизнеописаний" знаменитых греков и римлян Плутархом (ок. 46 — ок. 127); проезжая мимо одного маленького города, Цезарь заметил: "Что касается меня, то я предпочел бы быть первым здесь, чем вторым в Риме" ("Цезарь", 11).

Телемах, береги моего сына! — Имя Телемах в греческой мифологии и эпической поэме "Одиссея" легендарного слепого поэта и певца Гомера (жил, согласно античной традиции, между XII и VII вв. до н. э.) носил сын главного героя поэмы Одиссея (Улисса), отправившийся на поиски безвестно пропавшего отца, а потом помогавший ему с оружием в руках отстаивать свой дом.

Налево — бастион Фанфарон, выстроенный у самого моря и имевший на вооружении восемнадцать пушек… — Бастион — пятиугольное долговременное укрепление, возводимое на углах крепостной ограды; предназначался для обстрела местности перед ними и флангового огня по пространству перед крепостными стенами и рвам перед ними.

Бастион Фанфарон (Fanfaron) находится в северо-западной части Порт-Луи между доками и рекой Латаний. Фортификационные сооружения вокруг Порт-Луи начали возводиться в 1738 г.

в середине — по существу, ретраншемент с двадцатью четырьмя пушками… — Ретраншемент — внутренняя оборонительная ограда, располагаемая позади и параллельно главной.

направо — батарея Дюма, защищенная только шестью пушками. — Батарея Дюма располагалась в Порт-Луи на склоне горы между морем и дворцом губернатора.

Дюма, Жан Даниель — французский генерал, губернатор Иль-де-Франса в 1767–1768 гг.

30… построиться в каре, противопоставив его численному превосходству противника… — Каре (от фр. сагге — "квадрат") — боевой порядок пехоты в XVI — нач. XIX в.; построение в виде квадрата или прямоугольника, каждую сторону которого составляет строй, обращенный к противнику; применялся до появления нарезного огнестрельного оружия.

"красные мундиры" не выдержали мощной штыковой атаки…,— "Красные мундиры" — прозвище английских солдат, которые в XVIII–XIX вв. носили форму красного цвета; английская гвардия сохраняет ее для дворцовой службы до настоящего времени.

Лев нападает на человека, являющего земной образ Бога, но, говорят, в ужасе убегает, заслышав крик петуха. — В "Речи о достоинстве человека" итальянский философ-гуманист Джованни Пико делла Мирандола (1463–1494) отмечал: "Затем он… укажет, чтобы мы накормили петуха, то есть напитали божественную часть нашей души познанием божественных дел как истинной пищей и небесной амброзией. Это тот петух, чьего вида боится и опасается лев, то есть всякая земная власть. Это тот петух, которому дан разум… Когда этот петух поет, заблудившийся человек приходит в себя. Этот петух ежедневно поет на утренней заре, когда звезды восхваляют Бога".

спускаются по равнинам Вилемса и Малого Берега. — Равнины Вилемса — см. примеч. к с. 11.

Малый Берег (La Petite Riviere — "Птит-Ривьер") — прибрежный район на западе Маврикия, южнее Порт-Луи.

бросив якорь в бухте Большой реки… — В западной части Маврикия протекает одна из наиболее крупных его рек — Большая река Северо-Запада (Grande Riviere Nord-Ouest — "Гранд-Ривьер-Норд-Уэст"), протяженностью 22 км. Она берет начало на возвышенности близ города Катр-Борн, течет в северном направлении и впадает в океан в одноименную бухту недалеко от Порт-Луи.

одна вдоль Бухты Учтивости, а вторая через район Убежища. — Бухта Учтивости (Anse Courtois — "Анс-Куртуа") — местность южнее Порт-Луи.

огибает мыс Четырех Кокосов… — Этот мыс (Pointe Quatre Cocos — "Пуэнт-Катр-Коко") находится на восточном берегу Маврикия.

становится на рейд "Лестер", красивый тридцатишестипушечный фрегат… — Лестер — город в центральной Англии, на реке Сор, главный город графства Лестершир.

он, подобно Сиксту Пятому, не отказался бы выдать себя и за паралитика… — Сикст V (1521–1590; в миру Феличе Перетти) — папа римский с 1585 г.; известен своей реформаторской деятельностью и участием в религиозных раздорах во Франции; упорядочил управление Папской областью, воздвиг здание Ватиканской библиотеки, основал типографию, учредил пятнадцать конгрегаций для церковной администрации, ввел обширную систему шпионажа. Легенда утверждает, что кардинал Перетти, для того чтобы добиться избрания папой, притворился перед конклавом (собранием, избирающим первосвященника) больным. Другие кардиналы избрали его в надежде, что он будет слабым главой церкви и скоро умрет. Но новый папа преобразился буквально на их глазах.

на нем были панталоны, жилет и редингот… — Редингот — длинный сюртук особого покроя.

в петлице редингота он носилорденские ленточки Почетного легиона и Карла III. — Орден Почетного легиона (точнее: Национальный орден Почетного легиона) — высшая награда Франции за военные и гражданские заслуги; был учрежден первым консулом Бонапартом в 1802 г.; первые награждения им произведены в 1804 г/ знак ордена имеет форму пятиконечного креста; по замыслу орден должен был состоять из 16 когорт, в каждую из которых входили 350 легионеров, 30 офицеров, 20 командоров и 7 старших офицеров. Из числа последних составлялся также Большой совет. Впоследствии эта организация значительно изменилась, однако иерархия наград в принципе осталась той же. Награждение орденом Почетного легиона связано с определенными правами и преимуществами (возрастающими вместе со степенью награды).

В повседневной жизни кавалеры низших степеней ордена Почетного легиона носили на одежде красную орденскую ленточку, а высших степеней — красную розетку.

Карл III (1716–1788) — король Испании в 1759–1788 гг.; провел в стране ряд реформ в области управления, экономики и просвещения.

Орден Карла III был учрежден самим королем в 1771 г. в честь непорочного зачатия Божьей матери; его кавалеры давали специальный обет защищать этот религиозный догмат, вызывавший в то время в Испании оживленные споры; орден имел четыре степени-знак его — восьмиконечный белый крест с голубой каймою и на ленте того же цвета.

один сел на корабль в Портсмуте, другой — в Кадисе. — Портсмут — старинный город на южном побережье Англии у пролива Ла-Манш, важный торговый порт и судостроительный центр; одна из главных баз английского военного флота.

Кадис — старинный испанский город и порт на юге Испании, на побережье Атлантического океана; летом 1823 г., во время французской интервенции против начавшейся в 1820 г. в Испании революции, в Кадисе нашли убежище кортесы (парламент) и правительство страны. Вскоре город был осажден французами и в 1824 г. капитулировал.

был ранен при падении стеньги… — Стеньга — верхняя часть мачты, ее продолжение в высоту; соединяется с мачтой специальными приспособлениями и также вооружается парусами.

устремясь на шканцы, сумел заменить помощника капитана… — Шканцы — на парусных судах пространство от грот-мачты до бизань-мачты (т. е. от второй до третьей мачты от носа); наиболее почетное место на верхней палубе корабля.

находился на палубе, опершись о гакаборт… — Гакаборт — верхняя закругленная часть кормовой оконечности судна.

ВидитеКруглый остров? — Этот остров (Не Ronde — "Иль-Ронд") находится у северо-восточного побережья Маврикия.

Видите Бамбуковый пик, за которым поднимается Фаянсовая гоpa? — Центральное плато Маврикия пересекают Бамбуковые горы (протяженностью 23 км), начинающиеся примерно в ересей его части и обрывающиеся на юго-восточном побережье около залива Маэбур. Главная вершина — Бамбуковая гора (Montagne Bambou — "Монтань-Бамбу") высотой 626 м.

Фаянсовая гора (Montagne de la Fayence — "Монтань-де-ла-Фа-' янс") высотой 433 м находится в 10 км к северо-западу от Бамбуковой горы.

Видите гору Большого порта, а слева от нее Креольский утес? — Под горой Большого порта (Montagne de Grand-Port) подразумевается, вероятно, либо пик Гран-Фон (Pic Grand Fond) высотой 521 м, либо Львиная гора (Lion montagne — "Льон-Монтань" высотой 480 м — обе они расположены недалеко от залива Маэбур, к северу от него.

Под Креольским утесом (Le Morne des Creoles) подразумевается, вероятно, Креольская гора (Montagne des Creoles — "Монтань-де-Креол") высотой 369 м, расположенная рядом с заливом Маэбур.

45 Гардемарин — в английском флоте кон. XVIII в. молодой человек, готовящийся к экзамену на первый офицерский чин и проходящий морскую практику на военном корабле.

обогнув остров Амбры… — Остров Амбры (Не d’Ambre — "Иль-д’Амбр") — наиболее крупный из множества островков, разбросанных близ северо-восточного побережья Маврикия.

Амбра — воскоподобное вещество, образующееся в пищевом тракте кашалота; употребляется в парфюмерии, чтобы придать стойкость запаху духов; некогда к Маврикию приплывали кашалоты, чтобы отлежаться у берега, что и дало повод подобному названию острова.

46… Уильям Муррей, член Палаты лордовприказом его британского величества был назначен губернатором Иль-де-Франса. — Палата лордов — верхняя палата парламента Великобритании; состояла из наследственных пэров — глав английских и шотландских аристократических семей — и англиканских епископов; до нач. XX в. играла важную роль в жизни страны.

Королем Великобритании в это время был Георг IV (1762–1830), правивший с 1820 г.

Уильям Муррей — фигура вымышленная. На самом деле, губернатором острова Маврикий в 1823–1828 гг. был Гелбрайт Лоури Коул (1772–1842).

спустился в почетный ял… — Ял — военно-морская быстроходная многовесельная шлюпка.

47… смуглолицый слуга в одежде африканских мавров… — Маврами в разные времена называли различные этнические группы. В римскую эпоху так именовали коренных жителей провинции Мавретания (так!) в Северо-Западной Африке (территории севера нынешних Алжира и Марокко); в кон. VII в. эти земли были завоеваны арабами и в нач. VIII в. арабизированные и исламизированные мавры захватили большую часть Испании, после чего маврами стали называть все арабоязычное мусульманское население Иберийского полуострова.

нанковые брюки… — Нанка — плотная хлопчатобумажная ткань. Название ее связано с местом первоначального производства — городом Нанкин в Китае — и предполагало ее окраску в какой-либо оттенок желтого цвета. Однако в сер. XIX в. нанкой называли ткани подобного рода и другой расцветки.

48… знаю покупателя, способного заплатить за нее тысячу пиастров. — Пиастр — итальянское название старинной испанской серебряной монеты крупного достоинства — песо, чеканившейся с XVI в.; с того же времени эта монета имела широкое распространение в других странах.

он прошел почти треть парка Компании… — Парк Компании находится в центральной части города Порт-Луи, недалеко от губернаторского дворца; он сохранил название французской Ост-Индской компании, которой Маврикий принадлежал в 1715–1765 гг.

49… в туаз длиной… — Туаз — старинная единица длины во Франции, равная 1,949 м.

в изысканных магазинах Альфонса Жиру и Сюсса… — Жиру, Альфонс — поставщик королевского двора, владелец магазина в Париже, на улице Кок-Сент-Оноре, № 7; там продавались изделия из бронзы, миниатюры, эстампы, картины, писчебумажные принадлежности и т. д.

Торговый дом братьев Сюсс, торговавший изделиями из бумаги, рисованными картами, красками, изделиями из бронзы, слепками, ширмами и т. д., имел два магазина в Париже: один на площади Биржи, № 7, а другой — в пассаже Панорамы, № 8.

веер, на котором были изображены дома, пагоды… — Пагода — храм в виде павильона или многоярусной башни в Индии и других странах Юго-Восточной и Восточной Азии.

существующих только в прихотливом воображении жителей Кантона и Пекина. — Кантон (соврем. Гуанчжоу) — экономический центр Южного Китая, порт в дельте реки Чжуцзян, близ Южно-Китайского моря в провинции Гуандун; возник ок. III в. до н. э. Пекин — столица Китая; крупный промышленный, культурный и учебный центр, транспортный узел страны; расположен на ее севере. Город, история которого насчитывает более трех тысяч лет, несколько раз менял свое название.

Этого обитателя Желтой реки…не называли иначе как Мико-Мико… — Желтая река (в России более употребительно ее китайское название — Хуанхэ) — река на востоке Китая, длиной 4 845 км; истоки ее находятся на востоке Тибетского нагорья; название получила от обилия наносов, придающих ее воде желтый оттенок.

не имела случая глубоко изучить язык аббата Эпе… — Эпе, Шарль Мишель (1712–1789) — французский священник, основатель системы обучения глухонемых.

50… Двадцать фунтов стерлингов… — Фунт стерлингов — основная денежная единица Великобритании; до второй пол. XX в. равнялась 20 шиллингам.

бедной женщине с острова Формоза… — Формоза ("Прекрасная") — португальское название острова Тайвань, расположенного у юго-восточного побережья Азии; было дано ему в XVI в.

52… сунув в руку китайцу испанский квадрупль… — Квадрупль — ис панская монета из золота высокой пробы; до 1772 г. при весе 27.074 г содержала 24.800 г золота; позднее содержание золота в ней уменьшилось.

направился по улице Мока… прошел с милю по дороге, ведущей в Пай… — Поместье Пай (или Ле-Пай — Les Failles) лежит в 2 км к юго-западу от Порт-Луи.

54… если бы я отдал его в коллеж в Порт-Луи… — Коллеж — в XIX в.

во Франции среднее учебное заведение, часто закрытое.

поступил на борт корсарского судна… — Корсарами во Франции с XVI в. назывались лица (а позднее также и их корабли), снаряжавшие за свой счет с королевского разрешения, оформленного специальным свидетельством, суда для борьбы с вражеской морской торговлей. На практике корсарство часто переходило в обыкновенный разбой и в 1856 г. было запрещено международным соглашением. Другое распространенное название этого промысла — каперство.

56… соответствовало в колониях состоянию с рентой более чем в двести тысяч ливров. — Рента — регулярный доход с капитала, земли или какого-либо другого имущества, не требующий от владельца коммерческой деятельности.

Ливр — старинная французская серебряная монета и основная счетная денежная единица, в кон. XVIII в. замененная франком.

Он предпочел бы потерять десять арпанов земли… — Ар пан — старинная французская поземельная мера; в разных частях страны варьировалась от 0,2 до 0,5 га; с введением во время Французской революции в 1795 г. единой метрической системы мер заменен гектаром.

57… нужда в саженцах кофе, маниоки или сахарного тростника… — Маниока (маниок, маньок) — растение из семейства молочайных, родом из Бразилии; кустарник высотой в 2–3 м, обычно синего цвета; корни его большие, богаты крахмалом, синильной кислотой, ядовиты, но после удаления ядовитого вещества (промыванием и высушиванием) идут на приготовление питательной съедобной массы, которая легко переваривается и служит в тропических странах Америки и Африки важным пищевым продуктом.

Он готов был биться с ними, как Геркулес с Антеем, душить их собственными руками. — В древнегреческой мифологии Антей — великан, сын богини Геи — Земли; был непобедим, пока соприкасался с матерью и черпал у нее все новые силы; Геркулес победил Антея, подняв его в воздух и задушив.

Геркулес (Геракл) — сын Зевса; величайший герой древнегреческой мифологии, известный своей атлетической мощью, богатырскими подвигами, мужеством и силой духа.

Юный Ганнибал, подстрекаемый отцом, поклялся в вечной ненависти к целой нации… — Ганнибал (или Аннибал; 247–183 до н. э.) — знаменитый карфагенский полководец и государственный деятель, непримиримый враг Рима; чуть было не завоевал Италию (218–215 до н. э.), но был вынужден вернуться в Африку, где в битве при Заме юго-западнее Карфагена (202 до н. э.) потерпел поражение от римского полководца Сципиона (235–183 до н. э.); внес большой вклад в развитие военного искусства. Еще в детстве по требованию своего отца знаменитого полководца Гамилькара Барки (ок. 290–228/229 до н. э.) Ганнибал дал перед алтарем клятву вечно бороться с Римом.

прибыл во Францию… и поступил в коллеж Наполеона. — Коллеж Наполеона — среднее учебное заведение в Париже, существующее до настоящего времени; создано в 1796 г.; имя Наполеона носило в 1804–1815 и в 1849–1870 гг. и с 1873 г. по настоящее время; в 1848 и 1870–1873 гг. носило имя драматурга Корнеля.

59… окончив курс философии, вышел из коллежа… — То есть окончив старший класс коллежа.

слушал лекции в Сорбонне… — Сорбонна — распространенное с XVII в. неофициальное название богословского факультета, а затем и всего Парижского университета; происходит от фамилии французского теолога Робера де Сорбона (1201–1274), основателя теологического коллежа, ставшего затем университетским факультетом.

60… вышел из дома с карманами, полными золота, и направился к Фраскати. — То есть в знаменитое кафе Фраскати, которое находилось в северной части старого Парижа, на углу бульвара Монмартр и улицы Ришелье; представляло собой гостиницу и ресторан с садом, образующим террасу; залы для азартных игр работали в нем с четырех часов пополудни до двух часов ночи; пользовалось большой популярностью у искателей фортуны.

он не поставил на сукно ни одного луидора сверх того… — Луидор (луи, "золотой Людовика") — французская золотая монета крупного достоинства, чеканившаяся с XVII в.; в описываемое в романе время стоила 20 франков.

61… у современной Лаисы был приступ добродетели. — Лаиса — имя нескольких известных древнегреческих гетер (женщин, ведущих свободный образ жизни); из них особенно славились Лаиса Старшая и Лаиса Младшая, жившие в V в. до н. э. Жизнь их была окружена множеством легенд, в которых обеих Лаис трудно отличить одну от другой.

хозяйка дома претендует на премию Монтиона. — Имеется в виду премия за добропорядочность, которую учредил известный филантроп Жан Батист Антуан Оже, барон де Монтион (1733–1820); присуждается каждый год Французской академией. Еще одна Монтионовская премия присуждается за литературные заслуги.

воспоминание об этой обольстительной Астарте… — Астарта (Аштарат) — богиня плодородия, материнства и любви в древнефиникийской мифологии.

62… был с одним из своих приятелей у Лепажа… — Лепаж — известная бельгийская оружейная фирма, продававшая свои изделия во многих странах Европы. Особенно славились дуэльные пистолеты Лепажа — они многократно упоминались в литературе. Оружейная лавка Лепажа была и в Париже. Во Франции фирма была известна с 1716 г. и являлась придворным поставщиком.

выполнял почти все невероятные фокусы, которые предание приписывает шевалье Сен-Жоржу… — Сен-Жорж, шевалье де (1749–1799/1801) — капитан охраны герцога Орлеанского, по другим сведениям — королевский мушкетер; мулат с острова Гваделупа в Центральной Америке; сын французского дворянина и рабыни-негритянки; спортсмен и музыкант; в 1792 г. во время Французской революции с организованной им ротой добровольцев присоединился к революционной армии.

Шевалье — рыцарь, кавалер; низший дворянский титул в дореволюционной Франции.

64… Мы в пятистах шагах от Булонского леса. — Булонский лес — лесной массив у западных окраин Парижа; в средние века место королевских охот, а в XVIII–XIX вв. — многочисленных дуэлей; ныне общественный лесопарк в черте города.

сели в кабриолеты… — Кабриолет — легкий одноконный двухколесный экипаж.

Sine qua поп (полностью: conditio sine qua non — "непременное условие", "без чего нет") — совершенно необходимое, непременное условие для осуществления чего-либо.

65… направился к заставе Звезды… — Застава Звезды в Париже была построена в 1788 г. на западной окраине города, чтобы взимать ввозные городские пошлины; находилась на возвышенности у окончания проспекта Елисейские поля, рядом с современной площадью Звезды; существовала до 1860 г.

66… Две или три кокетки решили покорить современного Катона… — Имеется в виду древнеримский государственный деятель Марк Порций Катон Старший, по прозвищу Катон Цензор (234–149 до н. э.); поборник староримской гражданской доблести и строгости нравов, противник роскоши.

был представлен Мухаммеду-Али в то время, когда Ибрагим-паша готовил экспедицию в Саид. — Мухаммед-Али (Мехмед-Али, Мохаммед-Али; 1769–1849) — египетский паша (наместник турецкого султана) с 1805 г., основатель династии, правившей в Египте до 1952 г.; албанский или турецкий сирота, воспитанный одним турецким губернатором, на дочери которого он женился; был офицером в албанском корпусе турецкой армии; в 1798 г. прибыл в Египет с турецкими войсками, направленными для борьбы с оккупационной армией Наполеона, и, после того как французы покинули страну (1801), оказавшуюся в состоянии смуты, довольно скоро стал ее фактическим правителем; в 1805 г. вынудил султана признать его в качестве паши; проводил независимую политику и ликвидировал прежнюю правящую верхушку черкесских мамлюков (1811); вел войны с ваххабитскими правителями Центральной Аравии (1812–1819); созданная им регулярная армия была послана для покорения Судана (1820–1822), а построенный им флот — против восставших греков (1821–1822); в 1831–1832 и 1839 гг. вел успешные войны с султаном и расширил свои владения в Азии; стал инициатором европеизации страны; при нем были открыты учебные заведения, укомплектованные преподавателями-европейцами; в связи с ростом расходов им была изменена и упорядочена налоговая система; однако к концу его правления государство было обременено долгами, и размеры их возрастали; с 1847 г. был психически болен.

Ибрагим-паша (Ибрахим; 1792–1848) — сын Мухаммеда-Али; победитель ваххабитов, назначенный пашой в Мекку (1818); после удачных кампаний в Судане был послан своим отцом для завоевания Сирии (1825); победитель турок (1831–1832 и 1839); правитель Сирии; был вынужден оставить Сирию в 1841 г.; в 1848 г. правил страной во время болезни отца, но умер раньше его.

Саид (или Сайда) — город на побережье Средиземного моря в современном Ливане; находится на месте финикийского города Сидона, одного из крупнейших торговых центров древности. Экспедиция Ибрагим-паши в Саид проходила в 1819 г.

когда готовился поход в Испанию. — Имеется в виду французская интервенция в Испанию в 1823 г., предпринятая для подавления в ней революции 1820–1823 гг.

в Трокадеро ситуация изменилась… — Трокадеро — форт у города Кадис на юге Испании, куда во время французской интервенции переехало испанское революционное правительство. Взятие Трокадеро и форта Санкти Петри французами осенью 1823 г. сделало оборону города невозможной.

присоединился к гренадерам. — Гренадеры — солдаты, обученные бросанию ручных гранат; появились в европейских армиях в первой пол. XVII в.; уже в конце этого столетия составляли отборные подразделения, назначавшиеся в самые ответственные места боя.

получил из рук герцога Ангулемского орден Почетного легиона, а из рук Фердинанда VII — крест Карла III. — Герцог Ангулемский — Луи Антуан де Бурбон (1775–1844), старший сын графа д’Артуа (будущего короля Карла X) и Марии Терезии Савойской; эмигрировал вместе с отцом в 1789 г., в 1799 г. женился на своей двоюродной сестре Марии Терезии Шарлотте, дочери Людовика XVI; после Реставрации придерживался более умеренных взглядов, чем его отец, и в своей политической позиции был ближе к дяде — Людовику XVIII; в 1823 г. возглавил французские войска, осуществлявшие интервенцию против революционной Испании, и получил титул князя Трокадеро; отказался от престола после отречения Карла X в июле 1830 г. и жил в изгнании (в Англии и Австрии). Фердинанд VII (1784–1833) — внук Карла III, король Испании в 1808 и 1814–1833 гг.; проводил политику крайней реакции.

68… огромные поля сахарного тростника и маиса… — Маис — иное название кукурузы.

звуки тамбурина, тамтама и мальгашской арфы. — Тамбурин — большой цилиндрический двусторонний барабан или музыкальный инструмент типа бубна.

Тамтам — ударный музыкальный инструмент, род гонга; его звукоподражательное название заимствовано из Индии.

Арфа — старинный щипковый музыкальный инструмент с натянутыми на раму струнами; распространена по всему миру; форма ее варьировалась у разных народов; африканские арфы имеют небольшое количество струн.

69 …то была первая хартия такого рода… — Хартия — акт, подтверждающий чьи-либо политические права и вольности.

70… на солдатском биваке… — Бивак (бивуак) — стоянка для ночлега и отдыха войск вне населенного пункта, оборудованная подручными средствами. Такой способ стоянки вошел в практику военного искусства во время войн Французской революции.

71… Обязанности Трибуле либо Анжели, знаменитых шутов при дворах королей Франциска I и Людовика XIII… — Трибуле (7—1536) — придворный шут французских королей Людовика XII и Франциска I. Анжели (7—1640) — придворный шут короля Людовика XIII; обедневший дворянин.

Франциск I (1494–1547) — король Франции с 1515 г., принадлежавший к династии Валуа; его политика была направлена на превращение страны в абсолютную монархию; создал постоянную армию, воевал с Испанией и Империей за обладание Италией и гегемонию в Европе.

Людовик XIII (1601–1643) — король Франции с 1610 г.; старший сын Генриха IV.

он родился в Тингораме… все звали его Антонио Малаец. — По-видимому, речь идет о Тинграме, местности в Бирме.

свистнул, подражая змее в капюшоне, одной из самых грозных рептилий Малайского полуострова. — Речь идет о ядовитой змее семейства аспидов — кобре, укус которой почти всегда смертелен; в возбужденном состоянии она имеет способность раздувать свою шею, отчего кажется, что на ней надета шляпа или капюшон. Второе ее название — очковая змея, поскольку у некоторых ее видов на капюшоне имеется рисунок в виде очков.

Малайский полуостров (Малакка) — южная часть Индокитая; принадлежит Малайзии и Таиланду; покрыт тропическими лесами, берега его заболочены.

Если бы этот свист раздался на равнинах Тенассерима, в болотах Явы или в песках Килоа… — Тенассерим — тропический горно-лесной район на юго-востоке Бирмы (к северу от перешейка Кра, соединяющего Индокитай с Малаккой), между Андаманским морем и Таиландом; пересекается в меридиональном направлении рекой Тенассерим; местами заболоченная низменность в этом районе образована выносами горных рек.

Ява — гористый остров в группе Больших Зондских островов в Малайском архипелаге; на нем много вулканов и нередки землетрясения; болота расположены на его северном побережье; с 1596 г. голландская колония; в настоящее время территория Индонезии. Килоа (Кильва) — местность в Восточной Африке, находившаяся в подчинении Португалии с момента похода Васко да Гама.

это были малагасийцы, волофы, зангебарцы… — Малагасийцы, волофы — см. примеч. к с. 10.

Зангебарцы — жители Зангебара.

Зангебар — территория в Восточной Африке на побережье Индийского океана между 5° северной и 10° южной широты, в основном населенная неграми языковой группы суахили; был известен грекам и арабам со времен античности; в XV в. там основали свои фактории португальцы, вытесненные арабами, которых в кон. XVII в. в свою очередь вытеснили англичане; ныне входит в государство Танзания.

дитя чистейшей кавказской расы… — Кавказская раса — термин для обозначения белой, или европеоидной, расы человечества; был введен в кон. XVIII в. немецким антропологом и анатомом И.Ф.Блуменбахом (1752–1840), который считал Кавказ центром формирования европеоидов; в современной научной литературе употребляется редко.

72… вытащил из-под лангути варган… — Лангути — одежда жителей Индокитая.

Варган — примитивный музыкальный инструмент: пластина с вырезанным в ней язычком; этот язычок при щипке, вибрируя, издает музыкальный звук. Играющий прижимает инструмент к своему открытому рту или к зубам и, изменяя объем ротовой полости, служащей резонатором, усиливает звук и меняет его тональность.

Калебаса — бутылочная тыква.

Арак — крепкая водка, распространенная в Индии, Цейлоне и других странах Среднего Востока; производится из риса и перебродившего сока кокосовой или финиковой пальмы.

73 Анжуан — остров в группе Коморских островов Мозамбикского пролива в Индийском океане.

78… он стоял, безмолвный и недвижный, подобный нубийскому божеству

… — Нубия — в древности страна, расположенная по обеим берегам Нила к югу от египетского города Сиена (соврем. Асуан) от Красного моря до Ливийской пустыни; поставляла рабов, золото, слоновую кость, эбеновое дерево; с 1820 г. была подчинена Египту.

80… на небе можно было различить некоторые из созвездий: Малую Медведицу, Орион и Плеяды… — Малая Медведица — околополюсное созвездие, наиболее яркие звезды которого образуют фигуру, похожую на ковш. Крайняя звезда ручки ковша — Полярная — расположена около северного полюса мира.

Орион — экваториальное созвездие с яркими звездами Ригель и Бетельгейзе; в Орионе выделяют также три близко расположенные звезды второй звездной величины — пояс Ориона; ниже его находится Большая туманность Ориона.

Плеяды — рассеянное звездное скопление в созвездии Тельца; самая яркая звезда в нем — Альциона.

81… среди них блистал Южный Крест… — Южный Крест — созвездие Южного полушария, по форме напоминающее крест; более длинная его перекладина почти точно указывает на Южный полюс.

Безмолвие ночи нарушалось только шорохом, который издавали, грызя кору деревьев, многочисленные тенреки, населяющие районы Черной реки. — Тенреки (щетинистые ежи) — семейство млекопитающих отряда насекомоядных; длина их тела до 40 см, волосяной покров жесткий, щетинистый (отсюда второе название), иногда с колючками; около 20 их видов распространены главным образом на Мадагаскаре и Коморских островах; мясо их употребляют в пищу.

посмотрим на небо, где нас ожидает Великий Дух… — В науке дух — философское понятие, означающее нематериальное начало; в религии и мифологии — бесплотное сверхъестественное существо, олицетворяющее человеческое мышление, сознание. Представление о сущности этого понятия у разных народов и религий весьма различаются. У африканских народов, находившихся на первоначальных стадиях социального развития, например, бестелесные и не имеющие формы духи олицетворяли силы природы и отношения внутри родоплеменной общины. Учитывая, что в некоторых религиях дух воспринимается как личность, можно предположить, что здесь речь идет о некоем верховном божестве или о боге-владыке царства мертвых.

85… как Алкид, мог остановить лошадь, схватив ее за задние ноги… — Алкид — одно из имен героя Геракла, чьим дедом был Алкей, отец Амфитриона и сын Персея, царь города Тиринфа.

как Милон Кротонский, хватал быка за рога и взваливал его себе на плечи… — Милон Кротонский (VI в. до н. э.) — знаменитый древнегреческий атлет; шесть раз выходил победителем на Олимпийских играх; по преданию, его постигла трагическая смерть: постарев, он не смог расщепить ствол дерева и его руки оказались зажатыми в трещине; беспомощный атлет был съеден волками, а по другой версии легенды — львом.

Кротон — древнегреческая колония в Южной Италии.

86… привозят его с Коромандельского берега… — Коромандельский берег — местность на восточном побережье полуострова Индостан, к югу от устья реки Кришна; длина его около 700 км; на нем стоит город Мадрас.

89… уходят после седьмой или восьмой кадрили… — Кадриль — популярный в XVIII–XIX вв. салонный танец из шести фигур с четным количеством пар, располагающихся одна против другой и исполняющих танцевальные фигуры поочередно.

90… Столько стоил негр, пока англичане не запретили торговать ими… — В 1813 г. правительство Великобритании запретило торговлю рабами на Маврикии, однако она продолжалась: это констатировала в 1828 г. специальная комиссия, заявившая о недопустимости нарушения запрета. 28 августа 1833 г. правительство Великобритании приняло закон об освобождении рабов на Маврикии, фактически вступивший в силу в 1835 г.

Это какой-нибудь мандарин… — Мандарин — европейское название крупного чиновника в феодальном Китае.

92… под купой ямбоз… — См. примеч. к с. 7.

93… проходила, похожая на ундину, под водопадом… — Ундины — в мифологии народов Европы духи воды, русалки, прекрасные девушки (иногда с рыбьими хвостами), выходящие из воды и расчесывающие волосы.

94… стройную и гибкую, как сильфида. — Сильфиды (и сильфы) — духи воздуха в кельтской и германской мифологии, а также в средневековом европейском фольклоре.

96… ее воспитанница, смелая, как амазонка, носится верхом… — Амазонки — в древнегреческой мифологии народ женщин-воитель-ниц, живших в Малой Азии или на берегах Азовского моря. В переносном смысле амазонка — женщина-всадница.

перешли через Грохочущую реку… — Грохочущая река (Boucan — "Букан") — левый приток Тамариндовой реки.

97 Мухоловки — семейство маленьких птиц отряда воробьиных; питаются насекомыми, в том числе мухами, с чем связано их название.

Тубероза — многолетнее травянистое растение семейства амариллисовых; имеет яркие душистые цветы; разводится как декоративное.

Анемоны (ветреницы) — род многолетних трав из семейства лютиковых; имеют яркие цветы; некоторые виды разводятся в качестве декоративных растений.

красавец-бессмертник из Капландии. — Капландия (Капская земля) — колония, основанная в 1652 г. нидерландской Ост-Индской компанией на территории современной Южно-Африканской республики, со столицей в городе Капстад (соврем. Кейптаун); господствующее положение в ней занимали потомки европейских, главным образом нидерландских, колонистов — буры; в 1806 г. эта колония была захвачена Великобританией и буры оставили ее, основав на захваченных у африканского населения землях республику Трансвааль и Оранжевое свободное государство, которые, в свою очередь, были захвачены англичанами в результате англо-бурской войны 1899–1902 гг.

98…. десятый или двенадцатый том "Клариссы Гарлоу", своего любимого романа… — "Кларисса Гарлоу" — многотомный роман в письмах английского писателя Сэмюэля Ричардсона (1689–1761) "Кларисса, или История молодой леди, охватывающая важнейшие вопросы частной жизни и показывающая, в особенности, бедствия, проистекающие из дурного поведения как родителей, так и детей в отношении к браку", вышедший в Лондоне в 1747 г. Этот роман, вскоре переведенный на многие иностранные языки, признан шедевром Ричардсона; в романе представлены не только письма героини, но и эпистолы других персонажей, причастных к ходу событий, и это дает возможность представить разные точки зрения на все, что происходит с ними. Кларисса Гарлоу — девушка из богатой буржуазной семьи, недавно приобщившейся к дворянству. Она получила от деда большое наследство, и ее за это возненавидели завистливые брат и сестра. Клариссу пытаются выдать замуж за нелюбимого человека, и она вынуждена бежать из дома. Трудным ее положением удается воспользоваться великосветскому распутнику

Роберту Ловеласу. Он добивается доверия Клариссы в надежде сделать ее своей любовницей. Когда его план срывается, он усыпляет Клариссу и насилует ее, а потом заключает в публичный дом. Клариссе удается оттуда бежать, но горе и лишения доводят ее до смерти.

99… с робкой стыдливостью античной нимфы… — Нимфы — в античной мифологии божества, олицетворяющие силы и явления природы.

напоминала Диану-охотницу, готовую войти в реку. — Диана (гр. Артемида) — покровительница живой природы в античной мифологии, богиня-охотница, девственница.

100… находилось уже в нескольких саженях… — Сажень — внесистемная единица длины; французская морская сажень равна 162 см.

105… у нас — великолепная пирога… — Пирога — вид лодки у индейцев и народов Океании: челнок, выдолбленный из ствола дерева или сделанный из древесной коры, которая обтягивает легкий каркас из прутьев.

110… алмазы Визапура, жемчуг Офира, кашемировые шали из Сиама, прекрасный муслин из Калькутты. — Визапур (Биджапур) — город в Индии, недалеко от Бомбея; в средние века был столицей самостоятельного государства.

Офир — упоминаемая в Библии легендарная страна, славившаяся золотом и драгоценными камнями.

Кашемир — легкая шерстяная, полушерстяная или хлопчатобумажная ткань, получившая название от области Кашмир в Индии. Сиам — старое официальное название государства Таиланд. Муслин — мягкая тонкая ткань, хлопчатобумажная, шерстяная или шелковая, получившая название от города Мосул в современном Ираке.

Калькутта — город и порт в Северо-Восточной Индии, в дельте реки Ганг, который образовался в кон. XVII в. из фактории английской Ост-Индской компании, построенной ею крепости и близлежащих деревень; в XVIII–XIX вв. основной опорный пункт английских колонизаторов и база их проникновения в центральные районы Индии.

выглядела не хуже, чем апартаменты на улице Монблан или Риджентс-стрит. — Монблан — одна из аристократических улиц в Париже; находится к северу от Бульваров; это название получила в 1793 г. по имени вновь присоединенного к Франции департамента на юго-востоке Франции (ныне не существует); в 1816 г. ей было возвращено первоначальное название Шоссе д’Антен по имени владельца одного из домов.

Риджентс-стрит — улица в центре Лондона к западу от Сити, делового центра Лондона; на ней сосредоточены роскошные магазины, фешенебельные отели, рестораны, увеселительные заведения; название (букв. "Улица Регента") получила в честь регента Англии в 1811–1820 гг. принца Уэльского (с 1820 г. короля Георга IV; см. примеч. к с. 46); начала прокладываться в 1813 г., но позднее была перестроена; основная ее застройка проводилась в 30-х гг. XIX в.

111… платье из индийского муслина, прозрачного и легкого, как тот газ, который Ювенал назвал сотканным из воздуха…. — Возможно, здесь имеются в виду стихи Ювенала, бичующие бесстыдно прозрачные ткани распутников (Сатиры, II, 66–78).

Ювенал, Децим Юний (ок. 60 — 127) — древнеримский поэт-сатирик; круг тем его произведений охватывает все современное ему римское общество.

113… жена военного коменданта острова… — В 1768 г. на острове было введено административное деление; его территория была разбита на восемь округов, возглавлявшихся комендантами; на практике коменданты выполняли не столько административные, сколько полицейские функции. В 1788 г. районы получили название дистриктов и был введен девятый дистрикт (это деление существует и поныне).

118… при звуках первой же ритурнели… — Ритурнель — вступительная и заключительная части в танцевальной музыке.

122 …Не встретите ли вы больше мельниц, чем великанов, мой дорогой Дон Кихот? — Имеется в виду герой романа "Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский" испанского писателя Мигеля Сервантеса де Сааведра (1547–1616) — обедневший дворянин, вообразивший себя странствующим рыцарем, человек, чьи стремления к справедливости и жажда подвигов приходят в непримиримое противоречие с действительностью; этот образ приобрел нарицательное значение.

В одном из эпизодов романа Дон Кихот, подъезжая к ущелью Пуэрто Лаписе, видит несколько огромных мельниц, которые он принимает за великанов, и вступает с ними в бой (I, VIII).

123… у Пещерного мыса, ниже Малого Малабара. — Пещерный мыс (Pointe-des-Caves — "Пуэнт-де-Кав") находится на западном берегу Маврикия, в 10 км к юго-западу от Порт-Луи.

Малый Малабар — см. примеч. к с. 12.

подобно гениальному Цезарю Борджа, который ко дню смерти своего отца предусмотрел для завоевания Италии все, кроме того, что сам он окажется при смерти… — Борджа, Цезарь (Чезаре; ок. 1476–1507) — правитель области Романья в Италии, сын папы Александра VI Борджа (1431–1503; папа с 1492 г.), поддерживавшего завоевательные планы своего сына, который добивался объединения страны под своей властью; в политике не пренебрегал никакими средствами, широко применял подкуп, убийства, предательство.

Согласно распространенной легенде, Александр VI умер, по ошибке вместе с сыном выпив накануне пира отравленное вино, приготовленное ими для других. Чезаре Борджа после смерти отца выжил, но из-за своей болезни не сумел справиться с новой политической ситуацией, был вынужден отказаться от прав на Романью и бежал.

Приведенные здесь слова — это неточная цитата из кйиги "Государь" итальянского политического мыслителя и государственного деятеля, писателя и историка Никколо Макиавелли (1469–1527). Вот что писал Макиавелли, считавший Чезаре Борджа образцом государя: "… он говорил мне, что все предусмотрел на случай смерти отца, для всякого положения нашел выход, одного лишь не угадал — что в это время и сам окажется близок к смерти" (VII, пер. Г. Муравьевой).

126… трижды объезжал Марсово поле, где шла подготовка к предстоящим бегам… — Марсово поле — здесь: место официальных церемоний, парадов и военных смотров, скачек и народных гуляний в Порт-Луи; с 1812 г. было в собственности жокей-клуба; находится у подножия Малой горы (Птит-Монтань).

десять раз проехал по улице Комедии и поГубернаторской улице… — Улица Комедии находится в центральной части Порт-Луи; на ней в 1820–1822 гг. было построено здание театра. Губернаторская улица (соврем, улица Интендантства) — одна из самых широких, прямых и красивых улиц Порт-Луи.

127… поехал по направлению к Малому Берегу… — Малый Берег — см. примеч. к с. 37.

Устремив взгляд к острову Бурбон и Песчаному острову… — Бурбон — см. примеч. к с. 8.

Песчаный (Не de Sable — "Иль-де-Сабль") — маленький остров у северной оконечности Маврикия.

шлюпка вошла в залив Малого Берега… — Залив Малого Берега (Baie de la Petite-Riviere — "Бе-де-ла-Птит-Ривьер) находится в 3 км к югу от Пещерного мыса.

128… что у индийцев Тимора или Пегу. — См. примеч. к с. 23.

с рукоятью, как у шотландского клеймора. — Клеймор — старинный обоюдоострый меч шотландских горцев, имевший для защиты руки поперечную планку у эфеса; так же называли и саблю английских тяжеловооруженных кавалеристов сер. XVII в., в которой рука была защищена переплетением стальных полос.

они были родом с западных берегов Африки, то есть из Сенегамбии и Гвинеи. — Сенегамбия — см. примеч. к с. 10.

Под Гвинеей здесь подразумевается Верхняя Гвинея — природная область Западной Африки у Атлантического океана и Гвинейского залива; большую ее часть занимает Северо-Гвинейская возвышенность (высота до 1948 м); ее главные реки — Нигер и Вольта; покрыта влажными экваториальными лесами и высокотравными саваннами.

в отличие от малагасийцев, мозамбикцев и кафров, у них было мало надежды вернуться на родину… — Малагасийцы и мозамбикцы — см. примеч. к с. 10.

Кафры (от араб, "кафир" — "неверный") — устаревшее название некоторых племен Юго-Восточной Африки, принадлежащих к группе банту; от готтентотов отличаются большими ростом и силой, правильным телосложением, цвет кожи у них от светло-коричневого до черного.

он торговал неграми главным образом на Антильских островах. — Антильские острова — архипелаг в Вест-Индии; состоит из Больших Антильских островов (Куба, Гаити, Ямайка, Пуэрто-Рико) и Малых (Виргинские, Наветренные, Подветренные, Тринидад, Тобаго и Барбадос); отделяют Карибское море от Атлантического океана.

родом из Конго… — Речь идет о громадной территории в Западной Африке в бассейне реки Конго; в XIX в. она была объектом европейской колонизации; в конце века большая часть этой территории стала колонией Бельгии (т. н. "Свободное государство Конго"; ныне республика Заир) и Франции (Французское, или Среднее Конго; ныне самостоятельное государство Конго).

130… спросил… каким образом он должен оплатить ее, золотом или переводными векселями… — Переводной вексель — письменный приказ кредитора заемщику уплатить деньги третьему лицу.

отплыл на борту одного из тех корсарских кораблей, которые, снабженные каперскими свидетельствами Франции… набрасывались на англичан. — О каперском (или корсарском) свидетельстве см. примеч. к с. 54. В войнах с Англией в XVII — нач. XIX в. Франция, военный флот которой в большинстве случаев терпел поражения от английского, широко прибегала к каперской войне против морской торговли Англии.

131… падкие на индийские и китайские товары, они набрасывались на большие суда с набитым трюмом, возвращающиеся из Калькутты, или Буэнос-Айреса, или Веракруса. — Калькутта — см. примеч. к с. 110. Буэнос-Айрес — столица Аргентины с 1880 г., в 1816–1826 гг. столица Объединенных провинций Ла-Плата; основан в 1536 г. испанцами; расположен на правом берегу устья реки Ла-Плата, в 200 км от Атлантического океана; название его переводится как "Хороший воздух", "Попутный ветер" или "Свежий ветер".

Веракрус — город и порт Мексики, на берегу Мексиканского залива; был основан в 1519 г. испанцами и в описанное в романе время входил в их колониальные владения.

Под индийскими товарами, надо полагать, здесь понимаются товары не только из Индии в собственном смысле слова, но также и из Вест-Индии (Западной Индии), как в старину назывались испанские колонии в Центральной Америке в противоположность Ост-Индии (Восточной Индии) — т. е. Юго-Западной Азии (открыв Америку, испанские мореплаватели считали, что, плывя на запад, они обошли мир и достигли азиатского материка).

если он не встречал, словно осел из басни, другого корсара, который напал бы на него… — Имеется в виду басня французского поэта и баснописца Жана де Лафонтена (1621–1695) "Осел и воры" ("Les Voleurs et ГАпе"), где говорится:

Украв вдвоем Осла, сцепились два вора.

"Он мой!" — кричит один. — "Нет, мой!" —

В ответ ему вопит другой.

До драки вмиг дошла их ссора:

Гремит по лесу шумный бой,

Друг друга бьют они без счету и без толку;

А третий вор, меж тем подкравшись втихомолку,

Схватил Осла за холку И в лес увел с собой.

к большому удовлетворению Индийской компании… — Речь идет об английской Ост-Индской компании, основанной в 1600 г. и получившей от правительства монопольное право на торговлю со всеми странами Индийского и Тихого океанов. Помимо многочисленных опорных пунктов в районах своих операций, Компания имела свою армию и флот и превратилась в сер. XVIII в. в политическую и военную силу; захватила обширные территории, активно участвовала в колониальных войнах Англии, была главной силой завоевания англичанами Индии; ликвидирована в 1858 г.

…на борту "Калипсо"… — Корабль обязан своим именем мифологической героине, персонажу "Одиссеи" Гомера — нимфе с острова Огигия, которая семь лет держала в плену Одиссея, занесенного к ней бурей.

два матроса, нормандец и гасконец… — То есть уроженцы исторических провинций Франции — Нормандии (на северо-западе страны) и Гаскони (на юго-западе).

132… поднимался на ванты… — Ванты — снасти, раскрепляющие к бортам мачты и другие части стоячего такелажа парусного корабля.

позволяли подниматься от трюма до брам-стеньги… — "Брам" — приставка, прибавляемая к названию парусов, рангоута и такелажа, расположенных выше стеньги (см. примеч. к с. 42).

Брам-стеньга — третий ярус составной мачты, продолжение стеньги в высоту.

отправить его в училище в Ангулем, куда Жака влекло его призвание… — Ангулем — город в Западной Франции, расположен на реке Шаранта; ныне административный центр одноименного департамента.

подтвердилась пословица "Человек предполагает, а Бог располагает". — Эта старинная пословица употребляется с XVI в. в значении: непредвиденные обстоятельства могут изменить планы и намерения человека. Источник этого выражения — средневековая религиозная книга "Подражание Иисусу Христу" (I, 19, 2); оно представляет собой отголосок текста из библейской книги притчей Соломоновых (16: 9): "Сердце человека обдумывает свой путь, но Господь управляет шествием его". Сходная мысль встречается у Гомера: "Нет, не все помышления Зевс человекам свершает!" ("Илиада", XVIII, 328; пер. Н.Гнедича).

пуская фрегаты в большом бассейне Люксембургского сада… — То есть сада при королевском дворце Люксембург в Париже, построенном в 1615 г. французским архитектором Саломоном де Броссом (1571–1626). С нач. XVIII в. сад стал одним из любимых мест свиданий и прогулок парижан; примыкает к предместью Сен-Жак, южной окраине города. Композиционным центром Люксембургского сада служит большой круглый бассейн.

133… он совершил два плавания на остров Эльба и во время одного из этих плаваний имел честь быть принятым бывшим властелином мира. — Эльба — остров в Тирренском море, у берегов Италии, крупнейший в Тосканском архипелаге (ныне входит в итальянскую область Тоскана); с нач. XI в. владение Пизы; служил предметом раздора между Пизой и Генуей, в 1162 г. был окончательно захвачен генуэзцами; прославлен тем, что в 1814–1815 гг. там находился в ссылке свергнутый с французского трона Наполеон I.

Портоферрайо — главный порт острова Эльба, резиденция Наполеона в 1814–1815 гг.

Наполеон высадился в заливе Жуан. — Во время ссылки на Эльбе Наполеон, получив обнадежившие его сведения о недовольстве во Франции режимом Бурбонов, подготовил свой побег. 26 февраля 1815 г. он с малым числом солдат (вся его армия составляла 1 100 человек) на нескольких небольших судах покинул остров. 1 марта флотилия Наполеона причалила к французскому берегу и остановилась в бухте Жуан недалеко от мыса Антиб; оттуда император совершил стремительный поход на Париж, вошел в него 20 марта и на три месяца вернул себе престол (в истории этот период называется "Сто дней").

был до того поражен, увидев трехцветное знамя (он считал его навеки исчезнувшим с лица земли), что ему и в голову не пришло оказать хотя бы малейшее сопротивление. — До Революции знамя Франции было белого цвета. В 1789 г. оно стало трехцветным и оставалось таким во время империи Наполеона. В 1814 г. реставрированная монархия снова приняла белое знамя, однако Наполеон во время Ста дней вернул французскому знамени цвета Революции.

134… ядро тридцать шестого калибра… — Калибр — одна из основных единиц, определяющих мощь огнестрельного оружия; в настоящее время — диаметр канала ствола оружия, а также диаметр пули или снаряда. В XVIII–XIX вв. калибр орудия исчислялся в весе (в фунтах) чугунного ядра, диаметр которого соответствовал диаметру канала ствола пушки.

В противоположность своей сестре Галатее, убегавшей, чтобы ее увидели… — В третьей эклоге сельской поэмы Вергилия "Буколики" (см. примеч. к с. 169) пастух Дамет поет о своей возлюбленной:

Яблоком бросив в меня, Галатея игривая тут же В ветлы бежит, а сама, чтобы я увидал ее, хочет.

(64–65, пер. С.Шервинского.)

Галатея названа сестрой Калипсо, по-видимому, в переносном смысле — т. к. обе они красивые и кокетливые женщины.

самый бесстрашный морской волк, плававший от Магелланова пролива до Баффинова залива. — То есть вдоль всего восточного побережья Америки.

Магелланов пролив находится между Южной Америкой и архипелагом Огненная Земля, на самом юге американского континента; соединяет Атлантический и Тихий океаны; судоходство в нем затруднено многочисленными подводными скалами и мелями; назван в честь португальского мореплавателя Фернана Магеллана (Магальяйнша; 1470–1521), совершившего первое в истории кругосветное плавание, во время которого он открыл этот пролив и первый прошел его.

Баффинов залив (или море Баффина) Северного Ледовитого океана лежит у северной оконечности Америки между Гренландией и восточными берегами Канадского Арктического архипелага; соединяется проливом Дейвиса с Атлантическим океаном; назван в честь исследователя полярных морей Америки английского мореплавателя Уильяма Баффина (1584–1622).

135… нагнуться к пушке, поправить на две-три линии прицел… — Линия — единица измерения малых длин до введения метрической системы; во Франции равнялась 2,255 мм.

Фок-мачта, срезанная немного выше грот-марса… — Фок-мачта — первая мачта от носа корабля.

Грот-марс — марс на грот-мачте, второй от носа корабля и самой высокой.

136… взяв курс на Зеленый мыс. — Зеленый мыс — крайняя западная оконечность Африки; на нем расположен Дакар, столица Сенегала; такое название мыс получил из-за саванной растительности, резко контрастирующей по цвету с песками Сахары.

К несчастью, произошло сражение при Ватерлоо, после Ватерлоо — второе отречение, и после второго отречения — мир. — В сражении у селения Ватерлоо в Бельгии (южнее Брюсселя) 18 июня 1815 г. армия Наполеона была разгромлена войсками Англии, Нидерландов и Пруссии. После этого поражения Наполеон окончательно отрекся от престола и вскоре был сослан на остров Святой Елены. В 1815 г. закончился почти беспрерывный (с 1792 г.) ряд войн Французской республики и Империи против коалиций европейских монархий. Формально он завершился Парижским мирным договором, подписанным 20 ноября 1815 г. между Францией и союзниками (Австрией, Англией, Пруссией и Россией). Франция лишалась ряда стратегически важных местностей и крепостей, признавала послевоенное устройство Европы, уплачивала контрибуцию и соглашалась на временную оккупацию части своей территории.

видел, как на борту "Беллерофонта" проплывал мимо него пленник Европы. — "Беллерофонт" — название английского корабля, на который 15 июля 1815 г. Наполеон сел во французском порту Рошфор на атлантическом побережье, решив после вторичного отречения доверить свою судьбу самому беспощадному своему врагу — Англии; этот корабль доставил императора к берегам Великобритании, и оттуда на борту фрегата "Нортумберленд" 7 августа 1815 г. он отплыл к острову Святой Елены.

Корабль был назван в честь великого героя древнегреческой мифологии Беллерофонта, укротителя крылатого коня Пегаса и победителя чудовища Химеры.

он поднимался по Рыбной реке, находящейся на западном берегу Африки, вместе с вождем готтентотов… — Рыбная река (Riviere des Poissons) — возможно, имеется в виду Большая Рыбная река (соврем. Грейт-Фиш), однако она находится на юго-восточном побережье ЮАР.

Готтентоты (самоназвание "кой-коин" — "настоящие люди", "люди людей") — древнейшие обитатели Южной Африки, оттесненные в нач. II тыс. народами банту в юго-западные пустынные районы материка и в значительной мере истребленные европейскими колонизаторами в XVII — нач. XX в.; ныне проживают в ЮАР и Намибии, а также в Ботсване. Их отличает малый рост, слабая пигментация и морщинистость кожи, курчавые волосы.

должен был выдать ему в обмен на две полные бочки рома партию больших намакасов… — Ром — крепкий спиртной напиток (свыше 50 % алкоголя) из выдержанного спирта, который получают сбраживанием и перегонкой сока сахарного тростника и ароматических веществ; выдерживается в дубовых бочках.

Намакасы — см. примеч. к с. 10.

заранее продал на Мартинику и на Гваделупу. — Мартиника — остров в Карибском море у берегов Центральной Америки в группе Малых Антильских островов; с 1635 г. колония Франции; в 1693–1802 гг. была оккупирована Англией; ныне заморский департамент Франции; с нач. XVIII в. известна разведением кофе.

Гваделупа — французское владение в центральной части группы Малых Антильских островов; состоит из двух островов (Гранд-Тер и Бас-Тер); была открыта Христофором Колумбом в 1493 г.; с 1635 г. началось ее заселение — в основном французскими колонизаторами; с 1674 г. была объявлена собственностью французской короны; со второй пол. XVIII в. между французами и англичанами шла упорная борьба за владение этой территорией, которая попеременно захватывалась государствами-соперниками; по Парижскому договору ее окончательно вернули Франции в 1815 г.; с 1946 г. получила статус заморского департамента.

Основное население Мартиники и Гваделупы — мулаты и негры, потомки рабов, привезенных во время колониального владычества Франции для работы на плантациях.

137… случайно наступил на хвост гревшейся на солнце бокейры. — Бокейра — см. примеч. к с. 12.

поместить ее у входа в аптеку в банке между двумя сосудами с красной и синей водой. — Такое убранство витрин аптек было принято в XIX в.

отправился в соседний крааль… — Крааль — у народов Юго-Восточной Африки кольцеобразное поселение, в котором хижины расположены по кругу и обнесены общей изгородью, а внутренняя площадь служит загоном для скота.

138… смелого бретонца родом из Лорьяна… — Бретонцы — народность Франции, жители исторической провинции Бретань на западе страны; потомки кельтов, переселившихся сюда из Британии в V–VI вв.; в XVIII в. сохраняли свой язык и обычаи наравне с французскими.

Лорьян — самый большой торговый город^департамента Морбиан в Бретани; находится на побережье Атлантического океана; его защищенный рейд доступен самым крупным судам.

после отплытия царя Улисса… — Улисс — римский вариант имени Одиссея (см. примеч. к с. 29).

то менял форму лиселя, то упрощал движение реи. — Лисель — добавочный парус у судов с прямым парусным вооружением, ставящийся при слабом ветре.

139… имел большой успех у красавиц-креолок с Ямайки, Гваделупы и Кубы… — Ямайка — см. примеч. к с. 12.

Куба — самый большой из Антильских островов; в 1492 г. была открыта Колумбом; в XVI в. колонизирована Испанией; испанские завоеватели уничтожили большую часть ее индейского населения и ввозили негров-рабов для работы на плантациях (рабство здесь сохранилось до 1886 г.); в настоящее время — республика Куба.

Гваделупа — см. примеч. к с. 136.

знал притчу о Геркулесе и Омфале … — Омфала — в греческой мифологии царица Лидии (государство в Малой Азии), которой Геркулес (см. примеч. к с. 57) в наказание за убийство друга был отдан в рабство то ли на год, то ли на три года. По прихоти Омфалы героя наряжали в женские одежды и он вместе со служанками прял шерсть и выполнял домашние работы, сама же Омфала облачалась в его обычную накидку — львиную шкуру и носила палицу героя. Омфала была возлюбленной Геракла и матерью троих его сыновей: Лама, Агелая и Лаомедонта.

а также о Самсоне иДалиле. — Богатырь Самсон, судия народа израильского, был обольщен женщиной из враждебного древним евреям племени филистимлян Далилой, которая, когда он спал, обрезала ему волосы и тем лишила мощи.

смотря по тому, где он брал груз — в Конго, во Флориде, в Бенгалии или на Мадагаскаре. — Конго — см. примеч. к с. 128.

Флорида — полуостров на юго-востоке Северной Америки, часть одноименного штата США; в 1783–1820 гг. принадлежала Испании, продавшей ее затем США.

Бенгалия — см. примеч. к с. 12.

140… Торговля неграми была запрещена конгрессом правителей … — См. примеч. к с. 90.

или в Индийских морях. — Речь идет об Индийском океане, Аравийском море и Бенгальском заливе.

141… добавлял к уже развернутым парусам еще несколько бом-брамселей, несколько брам-лиселей, несколько бизаней собственного изобретения… — "Бом" (от гол. boven — "над") — приставка, прибавляемая к названиям сложных парусов, рангоута и такелажа и указывающая, что они относятся к бом-брам-стеньге (четвертому снизу колену составной мачты парусного судна). Так что бом-брамсель — парус, поднимаемый на бом-брам-стеньге.

Брам-лисель — лисель, устанавливаемый на брам-стеньге.

Бизань — нижний косой парус, поднимаемый на бизань-мачте (третьей от носа мачте трехмачтового корабля).

в Кантоне — за чаем, в Мокке — за кофе, а на Цейлоне — за пряностями. — Кантон — см. примеч. к с. 49.

Мокка (Моха) — город и порт на Красном море, на территории современного Йемена; в XVI–XVIII вв. был известен экспортом кофе; дал свое имя одному из лучших его сортов.

ничего не понимал ни в изменениях ажио, ни в учете векселей… — Ажио — отклонение курса денежных знаков, векселей, разного рода ценных бумаг от их нарицательной стоимости в сторону увеличения; обычно исчисляется в процентах.

Вексель — вид ценной бумаги, денежное обязательство, безусловный и бесспорный долговой документ.

Учет векселей — покупка их банком до истечения срока платежа по ним. Выдавая клиенту деньги по векселю, банк взимает за эту услугу плату — учетный процент, зависящий от срока векселя и степени его обеспечения.

…он брал в Визапуре и Гуджарате самые лучшие алмазы … — Визапур — см. примеч. кс. 110.

Гуджарат — область на северо-западе Индии, у Аравийского моря.

142… подобно Клеопатре, которая пила жемчуг, подаренный ей Анто нием … — Клеопатра (69–30 до н. э.) — с 51 г. до н. э. царица Древнего Египта; славилась своей образованностью и красотой; после поражения в войне с Римом покончила с собой, чтобы избежать плена. ^

Антоний, Марк (82–30 до н. э.) — римский политический деятель и полководец, сторонник Цезаря; обладал великолепной внешностью, большой физической силой и бурным темпераментом; вместе с тем был известен своим распутством, безобразным пьянством и необыкновенным расточительством; после убийства Цезаря пытался стать его преемником; для осуществления этих замыслов, будучи женатым, женился на царице Клеопатре, т. к. ему были нужны ее богатства и власть; покончил жизнь самоубийством после поражения в борьбе с Октавианом.

Здесь имеется в виду легенда о том, что Клеопатра, дабы поразить Антония, на пиру растворила в уксусе драгоценную жемчужину и выпила его.

Ящик Пандоры — в переносном смысле вместилище бед, опасный подарок. Это название происходит от имени героини древнегреческой мифологии: Пандора, сотворенная богами на погибель людям, открыла в доме своего мужа ларец, в котором были заключены все человеческие несчастья, пороки и болезни, и все беды разлетелись по миру; в ужасе она захлопнула крышку, и на дне ларца осталась лишь надежда — даже ее люди оказались лишены.

143 мог претендовать на руку любой белой женщины, будь то даже Алина, царица Голконды! — Речь идет о героине нескольких опернобалетных спектаклей, поставленных в разное время на многих сценах мира.

Так, 15 апреля 1766 г. на сцене парижской Оперы была поставлена трехактная опера-балет с элементами фарса и экзотики "Алина — царица Голконды" французского композитора Пьера Александра Монсиньи (1729–1817).

30 сентября 1803 г. была поставлена комическая опера с тем же названием композитора Бертона (Анри Монтан; 1767–1844).

1 октября 1823 г. состоялась постановка одноименного балета Гюстава Дюгазона (1782–1826), ученика Бертона, и т. д.

Голконда — укрепленный город в Центральной Индии, в средние века славившийся обработкой алмазов, которые, однако, добывались в других местах.

144… больше всех выделялась шишка топографической памяти— В соответствии с френологией, чрезвычайно популярным в XIX в. учением, по форме черепа, по выступам ("шишкам") на нем можно судить о свойствах человека; предполагалось наличие особой "шишки любви", "шишки ума" и т. п.

Китайская сирень (будцлея) — род тропических кустарников или небольших деревьев; имеют красивые цветы и разводятся как декоративные растения; один из их видов ("будцлея изменчивая") происходит из Китая.

145… в тени великолепного драконова дерева … — Драконово дерево (драконник) — дерево из семейства лилейных; при подсечке его вытекает краснеющая на воздухе смола — т. н. "драконова кровь", которая используется при бальзамировании трупов; ствол его высотой до 20 м, диаметр в основании до 4 м; некоторые экземпляры живут до пяти-шести тысяч лет.

восхитительную шкатулку работы Буля— Буль, Андре Шарль (1642–1732) — французский художник-столяр, искусный резчик, гравер и рисовальщик, придворный мастер Людовика XIV; создал особый стиль дворцовой мебели.

достойную принадлежать г-же де Помпадур. — Помпадур, Жанна Антуанетта Пуассон, маркиза де (1721–1764) — фаворитка Людовика XV; оказывала большое влияние на политику страны; широко покровительствовала ученым, писателям, художникам и стала законодательницей мод; ее именем называли стиль внутреннего убранства комнат, а также построек.

146… проводит его до хребта Питербот … — См. примеч. к с. 9.

до истока Тыквенной реки. — Тыквенная река (Riviere des Calebasses — "Ривьер-де Калебас") течет на северо-западе Маврикия и впадает в Могильную бухту; исток ее расположен около одноименной горы (высотой 632 м), в 8 км к востоку от Порт-Луи.

под порывами ветра, который то и дело менял направление с ост-зюйд-оста на зюйд-ост и зюйд-зюйд-ост. — Ост-зюйд-ост — ветер, дующий с юго-восточного направления ближе к востоку.

Зюйд-ост — ветер, дующий с юго-восточного направления. Зюйд-зюйд-ост — ветер, дующий с юго-восточного направления ближе к югу.

147… велели удвоить число швартовых. — Швартов — трос или цепь, которыми во время стоянки судно привязывается к пристани, к другому судну и т. п.

149 Филао — креольское название казаурины, хвойного дерева, растущего во влажных районах Африки и на Маскаренских островах; древесина его используется в столярном деле.

150… голубоватый мертвенный свет, придававший всем предметам землистый цвет тех угасших миров, которые Байрон заставил Каина посетить в сопровождении Сатаны. — Байрон, Джордж Гордон, лорд (1788–1824) — великий английский поэт-романтик, оказавший огромное влияние на современников и потомков как своими произведениями, так и чертами своей личности и стилем жизни; в своих произведениях, особенно поэмах, создал образ непонятого, отверженного и разочарованного романтического героя-бунтаря, который породил множество подражателей в жизни и в литературе ("байронизм", "байронический стиль").

Каин — персонаж Библии, сын первого человека Адама; угрюмый и злобный, он убил из зависти своего кроткого брата Авеля, за что был проклят Богом, который обрек его быть изгнанником и скитальцем на земле (Бытие, 4: 12).

В созданной в 1821 г. мистерии "Каин" (II, 1 — "Бездна пространства") Байрон поэтически применил т. н. теорию катастроф, выдвинутую в 1812 г. французским зоологом Жоржем Кювье (1769–1832), — о нескольких переворотах мира, совершавшихся до сотворения человека.

Сатана у Байрона — это Люцифер (лат. "светоносный"), один из высших ангелов, восставший против Бога со своими соратниками и вместе с ними низвергнутый в преисподнюю.

Цель Сатаны — Люцифера — показать своему спутнику "судьбу миров минувших, настоящих и будущих, которым нет числа".

Каин у Байрона является как бы воплощением всего свободолюбивого человечества, борющегося за свои права против угнетения и тирании. Братоубийца, заклейменный Господним проклятием, каким рисовала Каина Библия, предстал у поэта, по его собственному определению, не только как "первый убийца", но и как "первый бунтарь" на земле.

словно Дон Жуан, с нетерпением жаждал сразиться с Богом. — Дон Жуан — здесь, вероятно, имеется в виду герой незаконченного одноименного романа в стихах Байрона (начат в 1818 г.); давая своему герою имя легендарного вольнодумца и распутника, средневекового испанского рыцаря дона Жуана (Хуана) Тенорио, автор выступал против ханжеской морали. Стремясь воспроизвести на страницах романа новых героев и проводя Дон Жуана через различные страны и исторические события, Байрон создал сатирическое произведение, обличающее современное ему общество.

151… узнав свист самума или рев хамсина, сын пустыни упирался и ржал… — Самум — знойный и очень сухой ветер, который дует в пустынях Аравийского полуострова и Северной Африки и несет песок и пыль.

Хамсин (араб. букв, "пятьдесят") — хухой и жаркий южный ветер на северо-востоке Африки, несущий много пыли и песка и дующий весной, обычно в течение пятидесяти суток, но наивысшей силы достигающий всего на несколько минут.

словно Фауст, летящий к Брокену на адском жеребце! — Имеется в виду сцена "Вальпургиева ночь" из первой части трагедии Гёте "Фауст".

Брокен, или Блоксберг, — самая высокая вершина горного массива Гарц (Харц) в Германии (1 142 м), совершенно лишенная деревьев; в немецких народных сказаниях считается местом сборища и празднества нечистой силы в т. н. Вальпургиеву ночь (с 30 апреля на 1 мая). По вечерам, в туман, здесь образуется на небе т. н. "Брокенское привидение" — тень, отраженная от домов и людей. Сюда и приводит Фауста Мефистофель.

Фауст — герой средневековой немецкой легенды и немецких народных книг, ученый-алхимик, продавший душу дьяволу ради вечной молодости, знаний, богатства и мирских наслаждений. Легенда о Фаусте стала в различных странах источником множества литературных произведений, из которых наиболее известна трагедия "Фауст" немецкого поэта и мыслителя Иоганна Вольфганга Гёте (1749–1832).

Мефистофель — в средневековом европейском фольклоре и литературе имя одного из духов зла, демона, дьявола, которому человек продает свою душу. В эпоху Возрождения рядом с Мефистофелем-дьяволом обычно стоит фигура Фауста.

приблизился к подножию Сигнальной горы … — Сигнальная гора (Montagne des Signaux — "Монтань-де-Синьо) — находится у юго-западной окраины Порт-Луи; с нее горожане наблюдали за приближающимися к порту кораблями; в 1834 г. на ней было выстроено укрепление.

156… одно из самых больших торжеств на Иль-де-Франсе — праздник

Шахсей-Вахсей. — Шахсей-Вахсей — траурные церемонии у мусульман-шиитов в первые десять дней первого месяца года по мусульманскому календарю в память гибели (в 680 г.) Хусейна — сына халифа Али; состоят из мистерий, изображающих события из жизни Али и Хусейна; сопровождаются самоистязанием наиболее фанатичных участников празднества. От их скорбных возгласов "О, шах Хусейн, вах, Хусейн" происходит название Шахсей-Вахсей.

большая семья магометан разделяется на две части, не только различные, но даже враждебные одна другой, — на суннитов и шиитов. — Сунниты и шииты — сторонники двух главных направлений в исламе; возникли в VII в. в связи с междоусобной борьбой среди преемников пророка Мухаммеда (ок. 570 — 632), основателя ислама.

Сунниты наряду с Кораном признают сунну (священное предание). При решении вопроса о высшей мусульманской духовной власти, об имаме-халифе, они опираются на "согласие всей общины" (фактически ее религиозно-политической верхушки), в отличие от шиитов, которые считают законными преемниками Мухаммеда и толкователями ислама лишь династию двенадцати имамов-Алидов: Али и его прямых потомков от брака с дочерью Мухаммеда — Фатимой.

признает законными наследниками Магомета только Абу-Бекра, Омара и Османа … — Магомет (Магомед) — распространенная европейская транскрипция имени пророка Мухаммеда.

Абу-Бекр (572–634) — первый праведный халиф (с 632 г.), преемник пророка Мухаммеда в руководстве мусульманской общиной и отец его любимой жены Айши; был одним из самых старых и преданных его приверженцев.

Омар I (Омар ибн Хаттаб; 581/591 — 644) — сподвижник пророка Мухаммеда, второй праведный арабский халиф (с 634 г.); заложил основы государственной организации арабов и стоял у начала огромных арабских завоеваний.

Осман (? — 656) — третий праведный халиф (с 644 г.), один из самых первых последователей и сподвижников пророка Мухаммеда, муж двух его дочерей; был убит во время восстания; в годы его правления сложился окончательный текст Корана.

не признают этих халифов— Халиф (калиф) — в мусульманских странах правитель, соединяющий в своих руках духовную и светскую власть.

и верят, что только Али, зять и наперсник Пророка, имеет право на его политическое и религиозное наследие. — Али ибн Аби Талиб (ок. 600–661) — четвертый праведный халиф (с 656 г.); доводился пророку двоюродным братом и зятем, был одним из его первых и верных сподвижников и рассматривался как наиболее подходящий кандидат на наследие Мухаммеда. С его именем во время борьбы за власть, в которой он погиб, связан раскол в исламе на суннитов и шиитов. Однако для обеих группировок Али и поныне является одним из самых популярных героев.

Хусейн, сын Али, был окружен возле города Кербела посланными вслед за ним солдатами Омара … — Хусейн (аль Хусейн ибн Али; 626–680) — сын Али; после смерти старшего брата стал главой рода Алидов, а в 680 г. был провозглашен имамом шиитов; в том же году возглавил восстание против суннитского халифа, но был убит; день его смерти отмечается шиитами как траурный.

Кербела — основанный в VII в. город в долине реки Евфрат на территории современного Ирака; место гибели и погребения имама Хусейна; святыня шиитов.

164вышли из малабарского лагеря, расположенного за городом между ручьями Девичьим и Фанфарон. — Малабарский лагерь — см. примеч. кс. 12.

Девичий ручей (Ruisseau des Pucelles) и ручей Фанфарон (Ruisseau Fanfaron) находятся к северу от старой части Порт-Луи.

За ними шли двое мулл … — Мулла — служитель религиозного культа мусульман.

все произносят "солям" и уходят. — Салям — арабское слово, означающее приветствие; входит в мусульманскую формулу вежливости "салям алейкум" — "мир вам".

165… между редутом Лабурдоне и Белым фортом— Лабурдоне, Бертран Франсуа Маэ де (1699–1753/1754) — французский военный моряк и государственный деятель, губернатор Иль-де-Франса и острова Бурбон. В годы его губернаторства на острове были построены объекты как военного (укрепления, казармы, пороховые погреба), так и гражданского назначения (сахарный завод, больница, административные, жилые и культовые здания). Порт-Луи застраивался по составленному им плану. Лабурдоне был отозван во французскую армию и принимал участие в войне за Австрийское наследство (1740–1748), а также в военных действиях против англичан в Индии. Однако по прибытии во Францию он был заключен в Бастилию по обвинению в измене и провел там три года, после чего вскоре умер. Колонисты Иль-де-Франса назначили пенсию его дочери.

Редут Лабурдоне находится у входа в гавань Порт-Луи, напротив расположенного там же Белого форта.

можно было видеть на палубе весь экипаж корабля в мундирах войск короля Вильгельма— Вильгельм I (1772–1843) — король Нидерландов (1813–1840), а с 1815 по 1830 гг. также король Бельгии.

мало соответствовало обычной прижимистости соотечественников Яна де Витта … — То есть голландских буржуа.

Витт, Ян де (1625–1672) — голландский государственный деятель, великий пенсионарий Голландии (с 1653 г.), фактически правитель Нидерландов (республики Соединенных провинций), ставленник купеческой олигархии; добивался устранения Оранского дома от управления страной; вместе со своим братом Корнелием был убит во время восстания, в результате которого принц Вильгельм III Оранский (1650–1702) стал в 1674 г. нидерландским правителем.

166… должен был получить великолепное ментоновское двуствольное ружье … — Ментон — город в Центральной Англии, в графстве Рэтлендшир; на его заводах изготовлялось в первой пол. XIX в. огнестрельное оружие высокого качества.

167 члены жокей-клуба Иль-де-Франса— Жокей-клуб — общество любителей верховой езды и скачек, основанное полковником Дрейпером (см. примеч. к с. 170) и тогда же получившее в Порт-Луи в собственность Марсово поле.

чаши от Одио, ружья из Ментона, зонтики от Вердье … — Одио, Жан Батист Клод (1763–1850) — золотых и серебряных дел мастер в Париже; поставщик королевского двора; его магазин находился в Париже на улице Эвек-Сент-Оноре, № 1.

Вердье — парижский коммерсант, фабрикант тростей и зонтиков; его магазин находился в Париже на улице Ришелье, № 95.

169 с размеренностью, достойной пастухов Вергилия. — Вергилий (Публий Вергилий Марон; 70–19 до н. э.) — великий римский поэт, автор героического эпоса "Энеида", вершины римской классической поэзии.

Здесь речь идет о героях поэмы Вергилия "Буколики" (42–38 до н. э.), которая состоит из десяти стихотворений (эклог), посвященных жизни и любви пастухов и пастушек на фоне сельской жизни. Возможно, здесь имеются в виду третья и седьмая эклоги, в которых описаны поэтические состязания пастухов: герои в строгой очередности поют друг за другом по одной строфе своих песен.

170… Дистанция для беговначиналась у мильного столба Дрейпера… — Дрейпер, Эдвард Альфред (1776–1841) — английский полковник, получивший образование в привилегированной закрытой школе в Итоне (близ Виндзора, в Англии); с 1813 г. ответственное должностное лицо на острове Бурбон; в 1815 г. переведен на Маврикий; прекрасный наездник, организатор скачек.

171… как на пути в царство небесное, первые становились последними, а последние — первыми. — Имеется в виду евангельский текст: "Многие же будут первые последними, и последние первыми" (Матфей, 19: 30; Марк, 10: 31).

173… доскакав до могилы Маларти … — Маларти, Анн Жозеф Ипполит Маре, граф (1730–1800) — французский генерал, с 1792 г. губернатор Иль-де-Франса.

174… известному своей честностью, свойственной овернцам … — Овернец — житель Оверни, исторической провинции в Центральной Франции; главный ее город — Клермон-Ферран.

из-под бурнуса, закрывавшего половину его лица— Бурнус — у арабов плащ из плотной шерстяной материи, большей частью белого цвета, с капюшоном.

175… как это делают арабские наездники, подбирая джериды … — Джерид — тонкое метательное короткое копье около метра длиной, оружие воинов стран Востока; употреблялось как боевое оружие до XVII в.; его запас хранился на поясе конника в колчане — джиде.

В странах Ближнего Востока и у арабов джеридом называются также упражнения всадников: скачки с подбрасыванием дротиков (джеридов).

179… Нас здесь восемьдесят тысяч цветных и двадцать тысяч белых. —

По официальным данным, к 1830 г., когда работорговля была полностью запрещена, на Маврикии насчитывалось 11 тысяч белых, 27 тысяч метисов франко-афро-малагасийского происхождения и 80 тысяч африканцев.

184… уроженку Коморских островов. — Коморские острова — гористый архипелаг в Мозамбикском проливе Индийского океана у восточного побережья Африки; во время, описанное в романе, управлялись независимыми арабскими султанами, с кон. XIX в. французская колония; с 1975 г. самостоятельное государство.

185… расставил бы сотню открытых бочек с араком на улицах… — Арак — см. примеч. к с. 72.

186… направилась к Зеленой долине— Зеленая долина — район в северо-восточной части Порт-Луи, севернее Марсового поля.

188… в течение нескольких дней сторожил останки святого имама. —

Имам — светский и духовный глава мусульманской общины.

191… своей притчей произвел не меньшее впечатление, нежели консул

Менений речью, произнесенной за две тысячи двести лет до того. — Менений Агриппа (ум. в 493 г. до н. э.) — древнеримский политический и военный деятель, консул в 503 г. до н. э.; согласно легенде, в 494 г. до н. э., во время очередной распри между патрициями и плебеями, он был послан для переговоров к покинувшим Город плебеям и побудил их вернуться, рассказав им притчу о членах человеческого тела, которые возмутились против питавшего их желудка.

Консул — в Древнем Риме высшее выборное гражданское и военное должностное лицо; два консула избирались на один год и правили вместе.

Уже есть остров, где однажды рабы решили сбросить иго рабства; они объединились, подняли восстание и стали свободными. Ранее остров этот назывался Сан-Доминго, ныне он называется Гаити… — Гаити — остров в западной части Атлантического океана (Центральная Америка); открытый в 1492 г. Колумбом, он затем стал испанской колонией. События, о которых здесь упоминается, произошли в западной части острова, ставшей с 1697 г. французской колонией под названием Сан-Доминго; в 1791 г. там началось восстание негров-рабов, и в 1804 г. была провозглашена независимость всего острова. Ныне в западной его части находится республика Гаити, а в восточной части — Доминиканская республика.

194… оставляя за собой возможность отступить в Большой лес… —

Большой лес (Grands bois — "Гран-Буа") — сплошной лесной массив, в прошлом покрывавший южную часть острова, а к настоящему времени почти не сохранившийся.

он станет либо вторым Туссен-Лувертюром, либо новым Петионом. — Туссен-Лувертюр, Франсуа Доминик (1743–1803) — один из руководителей революционного движения негров Гаити в период Великой французской революции. После нескольких лет бурной, сложной и кровопролитной борьбы ему удалось занять главенствующее политическое положение и объединить весь остров, завоевав его испанскую часть. Он провозгласил республиканскую конституцию и стал главой государства. Однако в результате действий посланного в 1802 г. в Гаити французского экспедиционного корпуса созданное им государство было ликвидировано, а сам он арестован и отправлен во Францию, где и умер в заточении. Петион, Анн Александр Сабее (1770–1818) — гаитянский политический деятель, сын мулатки и белого, офицер, участник освободительной борьбы против английских интервентов (1793–1802) и французских колонизаторов (1802–1803), президент республики Гаити в 1807–1818 гг.; в годы его правления в республике был проведен ряд прогрессивных реформ.

196… продолжить вечную борьбу Сатаны с Богом, титанов с Юпите ром … — В представлении о мире христиан и иудеев одной из главных идей является постоянное противостояние божественных и адских сил, Бога и дьявола. Первоначально в Ветхом завете он именуется сатана (др. — евр. "противоречащий", "противник", "препятствующий"). В раннем христианстве принимаются и разрабатываются ветхозаветные предания о восстании Люцифера (см. примеч. к с. 150) против Бога.

Титаны — в древнегреческой мифологии боги старшего поколения, олицетворение стихийных сил природы; дали жизнь олимпийским богам и были побеждены ими после десятилетней борьбы и заключены в тартар, страшную бездну, которая находится в самой глубине космоса.

Юпитер (гр. Зевс) — верховный бог в античной мифологии, повелитель грома и молний, владыка богов и людей.

Энкелад погребен под землей. Но погребенный Энкелад, поворачиваясь, сотрясает гору. — В древнегреческой мифологии Энкелад — один из гигантов, сыновей Геи — Земли, вступивших в борьбу с богами-олимпийцами за власть над миром; был сражен богиней Афиной, которая придавила его Сицилией. Согласно преданию, когда Энкелад шевелится, на этом острове происходит землетрясение.

212… между Малой горой и Ямой Фанфарон … — Малая гора (Petite Montagne — "Птит-Монтань") — холм около Порт-Луи, на котором англичане возвели крепость Аделаида; у его подножия раскинулось Марсово поле.

Яма Фанфарон (Trou-Fanfaron — "Тру-Фанфарон") — рыбный порт в Порт-Луи; место отправки судов в Африку.

213… гордыня вознесла его на мгновение на вершину горы и показала ему все царства земные, лежащие у ног его. — Здесь намек на эпизод из евангельского рассказа об искушении Иисуса. Дьявол возвел Иисуса на высокую гору, показал ему все царства мира и обещал власть над ними, если Христосбудет поклоняться ему. На это Христос отвечал: "Господу Богу твоему поклоняйся и ему одному служи" (Матфей, 4: 8-10).

222… двинувшись к подножию Срединной горы, чтобы достичь истока Креольской реки. — Срединная гора (Piton du Milieu — "Питон-дю-Мильё") — остроконечная изолированная гора, возвышающаяся в самой середине острова, к юго-востоку от Порт-Луи и рядом с одноименным озером.

Креольская река (Riviere des Creoles — "Ривьер-де-Креол") пересекает юго-восточную часть острова и впадает в океан у города Маэбур; исток ее находится в 7 км к юго-востоку от Средйнной горы.

223… прыгали с ветки на ветку вакоа, филао и тамариндовых деревьев… — Вакоа — вид т. н. капустной пальмы, молодые сочные листья которой употребляются в пищу как салат; распространен в бассейне Индийского океана.

Филао — см. примеч. к с. 149. v

с громким шумом взлетал турач… — Турач (франколин) — крупная птица семейства фазановых; водится в Африке и в Азии; ценный объект промысла.

пролетал и кардинал, подобный летящему пламени… — Кардинал — род вьюрковых птиц; преобладающий цвет самцов — красный, как и одеяние кардиналов-церковников; ценится за свою красоту.

224… задерживать… английских солдат… привыкших маршировать по Марсову полю и Лордсфилду. — Лордс-филд — расположенное в окрестности Лондона популярное место, где проводились аристократические состязания по игре в крикет.

227… была защищена… естественными палисадами… — Палисад — за граждение в виде частокола из заостренных сверху толстых бревен.

240… доберемся до лесов, окружающих Бамбуковый утес. — Бамбуковый утес — см. примеч. к с. 44.

зажгите огонь на острове Птиц… — Остров Птиц (Не des

Oiseaux — "Иль-дез-Уазо") находится близ юго-восточного побережья Маврикия; возвышающаяся неподалеку от него скала из-за гнездящихся там птиц получила название Птичий утес.

241… спустимся на плоту по Большой реке к ее устью … — Здесь име ется в виду Большая река Юго-Востока (Grande-Riviere Sud-Est — "Гранд-Ривьер-Сюд-Эст"), которая течет в южной части острова в западном направлении и впадает в океан в бухте Клона (Cunat).

в район Трех Островков … — Район Трех Островков (Quartier Trois-Ilotes — "Картье-Труаз-Илот") находится в юго-восточной части острова; по нему протекает Большая река Юго-Востока.

249… это была не гнусная виселица Лондона и не мерзкая гильотина

Парижа. — С 1783 г. до сер. XIX в. смертные казни через повешение в Лондоне приводились в исполнение на площади перед построенной в средние века Ньюгетской тюрьмой (она была разрушена в 1903–1904 гг.); ранее казни проводились в северо-западной части Лондона в районе Тайберн.

Гильотина — вошедшее во Франции в употребление со времени Революции орудие для отсечения головы при казни, в котором тяжелый нож падает сверху на шею жертвы. Эта машина получила название по имени пропагандировавшего ее введение французского врача, профессора анатомии Жозефа Игнаца Гильотена (Гийотена; 1738–1814).

Именно так расстались с жизнью Карл I, Мария Стюарт, Сен-Мар и де Ту. — Карл I (1600–1649) — король Англии в 1625–1649 гг.; был свергнут с престола и казнен во время Английской революции XVII в.

Мария Стюарт — см. примеч. к с. 8.

Сен-Мар, Анри Куаффье де Рюзе, маркиз де (1620–1642) — фаворит Людовика XIII; казнен за организацию заговора против кардинала Ришелье.

Ту, Франсуа Огюст де (1607–1642) — советник Парижского парламента, друг маркиза де Сен-Мара; был казнен за то, что не донес о его заговоре.

252… как это делал бы идальго на Пуэрта дель Соль или светский щёголь на Гентском бульваре. — Идальго — испанский дворянин в эпоху средневековья.

Пуэрта дель Соль ("Ворота Солнца") — площадь в центре старой части Мадрида; расположена на месте ворот уничтоженной крепостной стены; в XIX в. одно их самых оживленных мест города.

Гентский бульвар (соврем. Итальянский) — находится на северо-западном отрезке Больших бульваров; на нем расположены банки, театры и рестораны.

253… какую книгу он читает в предсмертные часы, "Федон" ли это или Библия. — "Федон, или О душе" — диалог Платона, написанный около 387–385 гг. до н. э.; назван по имени ученика Сократа Федона, который в этом диалоге пересказывает пифагорейцу Эхекрату из Флиунта посвященную проблемам жизни и смерти последнюю беседу Сократа с учениками в день его казни.

Федон из Элиды (кон. V — нач. IV в. до н. э.) — древнегреческий философ; проданный в рабство в Афины и выкупленный при содействии Сократа, стал его ближайшим другом и учеником, присутствовал при его последних минутах; позднее стал родоначальником и главой элидской философской школы.

Сократ (470/469 — 399 до н. э.) — древнегреческий философ, один из основоположников диалектики, почитавшийся в древности как идеал мудреца; жил в Афинах, был обвинен в "поклонении новым божествам" и "развращении молодежи"; приговоренный к смерти, он выпил яд растения цикуты.

Платон (428/427 — 348/347 до н. э.) — древнегреческий философ, считавший первоосновой бытия мир идей; создал учение об идеальном государстве, управляемом учеными-мудрецами и воплощающем идею добра.

Библия (от гр. biblia — "книга") — священная книга христиан; сборник религиозных легенд и богослужебных текстов, составленных разными авторами и в различных местах Ближнего Востока с VIII в. до н. э. по II в. н. э.; состоит из Ветхого завета, являющегося Священным писанием в иудейской и христианской религиях, и Нового завета, признаваемого лишь христианами.

257 …То был Эпаминонд, вырывающий копье из своей груди, но последним взглядом преследующий бегущих врагов. — Эпаминонд (ок. 418–362 до н. э.) — древнегреческий политический деятель и полководец из города Фивы; один из вождей демократической группировки; после 379 г. до н. э. возглавлял Фиванское государство; сыграл выдающуюся роль в развитии военного искусства; был смертельно ранен в последнем выигранном им сражении при Мантинее, в котором лично возглавлял решающую атаку фиванцев против неприятельской коалиции. Вынесенный еще живым из боя, он успел узнать о победе, после чего велел извлечь копье из его раны и спокойно умер.

четверо охраняли клирос. — Клирос — возвышение по обеим сторонам алтаря, место в христианской церкви для певчих во время богослужения.

259… Наступило время освящения святых даров… — Святые дары — специальные хлеб и вино, которые, согласно догматам католической, православной и армяно-грегорианской церквей, во время литургии, главного христианского богослужения, пресуществляются (превращаются) в тело и кровь Христа.

священник поднял освященную облатку … — Облатка — тонкий круглый хлебец из пресного пшеничного теста, употребляемый при причащении католиками.

260… корвет шел бейдевинд под всеми парусами по курсу ост-норд-ост— Бейдевинд — курс парусного корабля, составляющий острый угол с направлением ветра, т. е. фактически против него.

прогуливался…от бизань-мачты до грот-мачты … — Грот-мачта — вторая от носа и самая высокая мачта на трехмачтовом парусном корабле.

Бизань-мачта — третья от носа мачта трехмачтового корабля.

Человек, на бом-брам-рей! — Бом-брам-рей — рей на бом-брам-стеньге (см. примем, к с. 141).

263… Бросить лаг! — Лаг — навигационный прибор для измерения пройденного судном расстояния и скорости судна; тянется за кормой корабля на специальном тросе.

Сколько узлов? — Узел — см. примем, к с. 8.

Парус! — закричал матрос на марсе. — Марс (от гол. mars — "заплечная корзина") — площадка на составной мачте между ее частями; служит для крепления вант и наблюдения.

264… поднялся на грот-марс. — Грот-марс — марс на грот-мачте.

265… видны верхушки марселей … — Марсель — прямой парус, второй снизу (иногда и третий) на судах с прямым парусным вооружением.

на случай ремонта в его распоряжении Бурбон, Иль-де-Франс и Родригес— Родригес — остров вулканического происхождения; относится к группе Маскаренских островов; находится на расстоянии 650 км к востоку от Маврикия; назван по имени его первооткрывателя португальского мореплавателя Родригеша; административный центр его — Порт-Матурин.

у нас есть гаубицы, которые, быть может, не очень-то разрешены на военных судах … — Гаубица — артиллерийское орудие для поражения закрытых целей навесным огнем (под углом возвышения ствола до 70°); появились в европейских армиях в XV в.; на военно-морском флоте были введены в кон. XVII — в XVIII в. в вооружение специальных бомбардирских кораблей, предназначенных для обстрела береговых целей разрывными и зажигательными снарядами, применение которых считалось в судовых условиях опасным (на деревянных судах); после изобретения в 1822 г. французским генералом Анри Жозефом Пексаном (1783–1854) пушек крупного калибра, стреляющих разрывными снарядами, были постепенно ими вытеснены.

266… венецианское зеркало в раме стиля рококо, изображающей амуров среди хитросплетения цветов и плодов. — Рококо — стилистическое направление в архитектуре, отчасти в живописи, а также в убранстве интерьеров, распространившееся в раде европейских стран в нач. и в сер. XVIII в.; характеризовалось утонченностью и изяществом, но и в то же время некоторой манерностью и вычурностью; название произошло, по-видимому, от фр. слова rocaille, означающего отделку построек мелкими камнями и раковинами, а также использование орнаментов в форме стилизованных раковин с завитками, изгибами и т. п.

Амур (или Купидон, гр. Эрот) — одно из божеств любви в античной мифологии; изображался в виде мальчика или юноши с луком, стрелы которого, попадая в сердце человека, вызывают любовь. В более позднюю эпоху у древних сложилось представление о существовании множества амуров.

ко времени расцвета Возрождения. — Возрождение (Ренессанс) — период в культурном и идейном развитии стран Западной и Центральной Европы в XIV–XVI вв., переходный от средневековья к новому времени. Отличительные черты этого времени — его антифеодальный и светский, антицерковный характер, гуманистическая направленность, обращение к культурному наследию древности, как бы его возрождение. В архитектуре Возрождения вместо церковных зданий главное место заняли светские постройки — величественные, гармоничные и соразмерные с человеком.

267… находилась напротив прохода Мыса… — Здесь, вероятно, имеется в виду проход в прибрежных коралловых рифах на севере Маврикия, расположенный напротив мыса Несчастья.

даже у Индийской компании нет судна, которое могло бы сравниться с нами в скорости… — Индийская компания — см. примеч. к с. 131.

269… Румпель вниз! — Румпель — рычаг для ворота вала руля.

следуйте вдоль пояса скал, что тянутся от прохода Декорн до бухты Флак. — Бухта Флак (Crique de Flac — "Крик-де-Флак") находится на северо-востоке Маврикия, к югу от прохода Декорн (см. примеч. к с. 12).

270… Корабль находился напротив порта Бурбон. — Порт-Бурбон — прежнее название Имперского порта (см. примеч. к с. 11).

271… смог бы его провести как на поводке до мыса Доброй Надежды. — Мыс Доброй Надежды (см. примеч. к с. 8) находится более чем в 4 000 км к юго-западу от Маврикия.

идет в нашем кильватере… — Кильватер (гол. kielwater) — след, остающийся в воде позади идущего судна.

274… почему бы мне не повернуть на другой галс… — Галс — курс парус ного судна относительно ветра, а также отрезок пути, пройденный этим курсом.

ты говоришь, как святой Иоанн Златоуст… — Иоанн Златоуст (ок. 350–407) — византийский церковный деятель, епископ Константинополя; почитался во все времена как идеал проповедника.

276… стрелки, вооруженные карабинами, поднялись на марсы.— Кара бин — см. примеч. к с. 23.

Стрелки с мушкетами расположились на юте и на шкафутах… — Мушкет — длинноствольное крупнокалиберное ружье с фитильным замком и широким граненым прикладом, позволяющим прижимать его к плечу; появилось в сер. XVI в.; в широком смысле мушкетом называют всякое старинное ружье, в том числе и с кремневым замком.

Ют — часть верхней палубы корабля от последней мачты до задней оконечности кормы.

Шкафут — пространство верхней палубы между фок- и грот-мачтами.

мушкетоны были установлены на подставки… — Мушкетон — здесь: небольшое артиллерийское орудие, стрелявшее легкими ядрами.

велел застопорить все шкоты… — Шкоты — бегучий такелаж, заложенный за нижний угол паруса и служащий для растягивания и удержания паруса в нужном положении.

установить на рангоуте швермеры… — Швермер (шутиха) — фейерверочная ракета, оставляющая в небе зигзагообразный огненный след.

вывесить абордажные крючья на их места. — Абордажные крючья (или деки) — небольшие якоря на канатах или цепях; употреблялись для сцепления с бортом корабля противника при абордаже.

277… поднимитесь на крюйс-марс… — "Крюйс" — первая составная часть слов, обозначающая названия рангоута, парусов и такелажа, которые относятся к бизань-мачте.

Крюйс-марс — марс на бизань-мачте.

278… продырявив крюйс-марсель… — Крюйс-марсель — марсель (т. е. второй снизу парус) на бизань-мачте.

279… Цельтесь в рангоут… — Во время артиллерийского боя парусных судов рангоут (см. примеч. к с. 18) был одной из главных целей огня. Лишившись рангоута и, следовательно, парусов, корабль терял ход.

один срезал фок-рей… — Фок-рей — нижний рей на фок-мачте.

другой — фор-брам-стеньгу. — Фор-брам-стеньга — брам-стеньга (см. примеч. к с. 132) на фок-мачте.

Фрегат в это время шел у раковины правого борта корвета… — Раковина — боковой свес в кормовой части парусных судов; устраивался по одному с каждого борта и предназначался для туалетных помещений.

Выбирать галсы грота… — Галсы — здесь: снасти, крепящие к мачте нижний передний угол косых парусов или нижние углы прямых парусов, которые не имеют нижнего рея.

Грот (гол. groot — "большой") — прямой, самый нижний парус на грот-мачте.

К задним брасам левого борта! — Брасы — бегучий такелаж, укрепленный на оконечностях реев и служащий для поворотов их в горизонтальной полоскости.

К шкотам бизани! — Бизань — см. примеч. к с. 141.

Брасопить с левого борта! — "Брасопить" — поворачивать рей в горизонтальной плоскости с помощью брасов, тем самым меняя положение парусов.

280… врезался бушпритом в грот-ванты противника. — Бушприт (гол. boegspriet от boeg — "нос" и spriet — "пика") — горизонтальный или наклонный брус, выступающий с носа парусного судна; служит для вынесения вперед треугольных парусов.

Грот-ванты — ванты грот-мачты.

мог ответить на эти потоки огня и град пуль лишь с фор-марса, и то прикрытого фор-марселем. — Фор-марс — марс на фок-мачте. Фор-марсель — см. примеч. к с. 15.

281… Взять на гитовы грот и бизань! — Гитовы — снасти, служащие при уборке прямых парусов для подтягивания к реям их нижних углов; "взять паруса на гитовы" — означает уменьшить площадь парусов, а тем самым и скорость корабля.

Драматическая повесть Дюма "Корсиканские братья" ("Les freres corses") о братьях-близнецах, мистическим образом чувствующих на расстоянии беду друг друга, впервые печаталась (под названием "Корсиканское семейство" — "Une famille corse") с 28.06 по 16.07.1844 в ежедневной газете "Мирная демократия" ("Democratic paciflque"). Первое ее отдельное издание во Франции: Paris, H.Souverain, 1845, 8vo, 2 v.

Действие повести происходит в марте 1841 г.

По мотивам ее была создана одноименная пьеса, поставленная 10 августа 1850 г. в парижском Историческом театре.

При подготовке к изданию в настоящем Собрании сочинений перевод был сверен с оригиналом по изданию: Paris, Calmann Levy, 1892.

285… В начале марта 1841 года я путешествовал по Корсике. — Кор сика — гористый остров на севере Средиземного моря, ныне департамент Франции; ее обитатели — народность, родственная итальянцам и говорящая на языке, близком к североитальянским диалектам; первоначально была колонизирована финикийцами, затем перешла под власть Рима, в V в. была занята вандалами, затем оказалась под властью византийских императоров, готов, лангобардов, франков, арабов; в средние века ею владели несколько итальянских государств; в 1300 г. отошла к Генуе, а в 1768 г. — к Франции.

садитесь на судно в Тулоне и через двадцать часов вы уже в Аяччо или через двадцать четыре — в Бастии. — Тулон — порт и военно-морская база Франции на Средиземном море.

Аяччо — город на западном побережье Корсики, ее административный центр; находится на расстоянии 270 км к юго-востоку от Тулона.

Бастия — порт, торгово-промышленный центр и крепость на северо-востоке Корсики; живописно расположен амфитеатром на холмах; до 1791 г. главный город Корсики; имя свое получила от генуэзской крепости, построенной в кон. XIV в.; находится на расстоянии 300 км к востоку от Тулона.

подобно той знаменитой лошади гасконца, что прыгнула с Нового моста в Сену … — Новый мост — ныне самый старый в Париже; пересекает Сену в центре города, проходя через западную оконечность острова Сите; построен в нач. XVII в.

Гасконец — житель исторической области Гасконь на юго-западе Франции.

Возможно, что гасконцем здесь назван французский король Генрих IV (Гасконь находится поблизости от Наварры, его наследственного владения) и в данном пассаже содержится отзвук истории, связанной с фигурой лошади, которая была отлита в Италии для памятника одному из тосканских герцогов. Памятник так и остался незавершенным, а статуя лошади была подарена жене Генриха ГУ, тосканской принцессе Марии Медичи, для конной статуи этого короля. Лошадь была морем доставлена во Францию, но у ее берегов корабль потерпел крушение и статуя оказалась в воде. Через год ее подняли из воды, перевезли в Париж, приделали к ней отлитую во Франции фигуру короля и в 1614 г. установили в центральной части Нового моста.

не под силу ни Просперо, ни Наутилусу, этим героям скачек в Шантийи и на Марсовом поле. — Шантийи — небольшой город в 40 км севернее Парижа; известен своим зам ком-дворцом, построенным в сер. XVI в. и принадлежавшим нескольким знатнейшим семействам Франции; там же находится известный ипподром. Марсово поле — здесь: плац для учений и парадов в Париже на левом берегу Сены перед военной школой, созданной в 1770 г.; название получил от имени Марса — бога войны в древнеримской мифологии; в нач. XIX в. место первых в Париже скачек; ныне парк.

Ей доступны такие тропинки, где сам Бальма надел бы шипы… — Бальма, Жак (1762–1834) — французский альпинист, сопровождал экспедиции натуралистов и геологов, а также туристов в горах; прославился мужеством, умением находить в сложнейших ситуациях лучшие пути для восхождения.

и такие мосты, на которых Ориолю потребовался бы балансир. — Ориоль, Жан Батист (род. в 1808 г.) — известный французский клоун, прыгун, жонглер и эквилибрист; блистательно выступал в ряде европейских стран (Голландии, Испании, Германии, Швейцарии, Пруссии).

делать до пятнадцати льё каждый день… — Льё — см. примеч. к с. 9.

зарисовать старинную башню, воздвигнутую генуэзцами… — Генуэзцы, владевшие Корсикой в XIV — сер. XVIII в., продуманно и тщательно укрепляли свое господство на острове: они повсюду соорудили крепости, застроили все побережье сотнями башен, укрепили города. В XV в. Генуэзская республика официально доверила управление островом одному из своих "филиалов" — банку Святого Георгия, и банкиры объединили оборонительную систему острова, добавив новые крепости, форты, башни и бастионы к уже существовавшим.

286… пойдет на праздник Кальви или Корте.— Кальви — небольшой укрепленный город на северо-западном берегу Корсики.

Корте — торговый город в центре Корсики, который местные жители считают истинной столицей острова.

получают пищу, жилье и один или два пиастра в месяц. — Пиастр — см. примеч. к с. 48.

Корсика — это французский департамент… — Департамент — административно-территориальная единица Франции, введенная вовремя Революции вместо прежних провинций; название обычно получал по имени важных ландшафтных объектов (гор, рек и т. п.), находившихся на его территории.

не рискуйте проехать из Оканы в Левако… — Окана — населенный пункт в 14 км к северо-востоку от Аяччо.

Левако (Levaco) — вероятно, здесь опечатка и имеется в виду населенный пункт Зевако (Zevaco) в 20 км к юго-востоку от Аяччо.

если у вас есть враг, который объявил вам вендетту… — Вендетта — обычай кровной мести, существующий на Корсике, Сардинии и в некоторых других регионах.

Я приехал один, оставив Жадена в Риме. — Жаден, Луи Годфруа (1805–1882) — французский художник-пейзажист; писал также картины на исторические и религиозные темы; часто изображал животных, особенно собак; в 1835 г. путешествовал вместе с Дюма по югу Франции и по Италии.

Прибыв с острова Эльба, я сошел на берег… — Эльба — см. примеч. к с. 133.

Посетив Корте и Аяччо, я теперь осматривал окрестности Сартена. — Сартен — город на юго-западе Корсики, в 50 км юго-восточнее Аяччо; рядом с городом имеется множество мест археологических раскопок.

я ехал из Сартена в Соллакаро. — Соллакаро — населенный пункт на юге Корсики, в 15 км к северу от Сартена.

добрались до вершины холма, возвышающегося одновременно над Ольмето и Соллакаро. — Ольмето — город на юге Корсики, в 14 км к северу от Сартена; от Соллакаро его отделяет гора Бутуретго (870 м).

287… остановился на квадратном доме, построенном в виде крепости с машикулями перед окнами и над дверью. — Машикули — навесные бойницы, расположенные в верхних частях стен и башен средневековых укреплений.

в этом восемьдесят шестом департаменте Франции обычно говорили на итальянском языке. — В октябре 1789 г. Франция была разделена на 83 департамента, почти равных по территории. Позднее, во время наполеоновских войн, их стало 132. В период, изображенный в повести, Франция была разделена на 86 департаментов.

В 1841 году мне было тридцать шесть с половиной лет… — На самом деле в марте 1841 г. Дюма было неполных 39 лет: он родился 24 июля 1802 г.

290… чудесный сад, заросший миртами и олеандрами… — Мирт — род вечнозеленых кустарников и деревьев, произрастающих в тропиках и субтропиках; содержащееся в мирте эфирное масло используется в парфюмерии, плоды — в кулинарии.

Олеандр — род вечнозеленых кустарников, произрастающих в Средиземноморье и азиатских субтропиках; разводится как декоративное растение; из листьев олеандра добываются лекарственные сердечно-сосудистые средства.

извилистый очаровательный ручеек, впадавший в Тараво. — Тараво — река на юго-западе Корсики; впадает в залив Валинко.

291… обнаружил сочинения всех наших великих поэтов: Корнеля, Расина, Мольера, Лафонтена, Ронсара, Виктора Гюго и Ламартина… — Корнель, Пьер (1606–1684) — знаменитый драматург, родоначальник французской трагедии и французского классицизма.

Расин, Жан (1639–1699) — знаменитый французский драматург, наряду с Корнелем создавший лучшие образцы трагедий классицизма.

Мольер (настоящее имя — Жан Батист Поклен; 1622–1673) — выдающийся французский драматург, актер, театральный деятель; автор бессмертных комедий, из которых наибольшей известностью пользуются "Дон Жуан", "Скупой", "Тартюф" и др.; сочетая традиции народного театра с достижениями классицизма, создал жанр социально-бытовой комедии; высмеивал предрассудки, ограниченность, невежество, ханжество и лицемерие дворян и выскочек-буржуа; проявил глубокое понимание природы человеческих пороков и слабостей; оказал огромное влияние на развитие мировой драматургии.

Лафонтен — см. примеч. к с. 131.

Ронсар, Пьер де (1524–1585) — крупнейший французский поэт второй пол. XVI в., основатель и глава поэтической школы "Плеяда".

Гюго, Виктор Мари (1802–1885) — знаменитый французский поэт, драматург и романист демократического направления; имел титул виконта и в этом качестве при Июльской монархии в 1845–1848 гг. был членом Палаты пэров, где выступал как либерал; при Второй республике в 1849 г. был избран членом Законодательного собрания; после переворота 1851 г. жил до 1870 г. в эмиграции. Ламартин, Альфонс Мари Луи де (1790–1869) — французский поэт-романтик, историк, публицист и политический деятель, республиканец; в 1848 г. министр иностранных дел Франции.

наших моралистов: Монтеня, Паскаля, Лабрюйера— Монтень, Мишель Эйкем (1533–1592) — знаменитый французский мыслитель, философ и моралист, автор всемирно известных "Опытов", где он глубоко раскрыл природу человека и внутренние мотивы его поведения и деятельности.

Паскаль, Блез (1623–1662) — французский религиозный философ, писатель, выдающийся математик и физик; сыграл значительную роль в формировании французской классической прозы; с 1655 г. вел полумонашеский образ жизни. Его "Письма к провинциалу" (1656–1657) — шедевр французской сатирической прозы; в "Мыслях" (опубликованы в 1670 г.) писатель развивает представление 6 трагичности и хрупкости человека, находящегося между двумя безднами — бесконечностью мира и собственным ничтожеством; путь постижения тайн бытия и спасения человека от отчаяния он видел в христианстве.

Лабрюйер, Жан де (1645–1696) — французский моралист, писатель, мастер афористической публицистики; в книге "Характеры, или Нравы нашего века" (1688) дал сатирическую оценку высших сословий.

наших историков: Мезере, Шатобриана, Огюстена Тьерри… — Мезере, Франсуа Эде де (1610–1683) — французский историк, автор "Истории Франции" ("Histoire de France"; 1643–1651) и "Хронологического обзора" ("Abrege Chronologique"; 1668); королевский историограф, а затем участник Фронды; член Французской академии (1649).

Шатобриан, Франсуа Рене, виконт де (1768–1848) — французский писатель-романтик, публицист, политический деятель и дипломат;

с 1791 г. эмигрант, боролся с оружием в руках против Революции; министр иностранных дел (1822–1824).

Тьерри, Огюстен (1795–1856) — французский историк, один из основателей романтического направления во французской историографии; уделял большое внимание изучению средневековых хроник, работе с подлинными документами; автор серьезных исторических трудов.

наших ученых: Кювье, Бодана, Эли де Бомона. — Кювье, Жорж (1769–1832) — французский естествоиспытатель, известен своими трудами по сравнительной анатомии, палеонтологии и систематике животных; с 1800 г. занимал кафедру сравнительной анатомии в Ботаническом саду.

Бодан, Жан Батист Луи (1804–1857) — французский военный хирург; принимал участие в Крымской войне 1853–1856 гг.; автор ряда научных работ.

Эли де Бомон, Жан Батист Арман Леоне (1798–1874) — французский геолог, член Парижской академии (1825) и иностранный член Петербургской академии наук (1857); предложил гипотезу развития земной коры, автор трудов по геологии Франции, процессам рудо-и горообразования; сенатор.

я с определенной гордостью отметил мои "Путевые впечатления". — По-видимому, речь идет об одном из трех изданий "Путевых впечатлений по Швейцарии" ("Impressions de voyage. Swisse"). Эта первая книга путевых очерков Дюма печаталась с 15.02.1833 по 15.08.1834 в журнале "Обозрение Старого и Нового Света" ("Revue des deux Mondes"). В 1833–1837 гг. эти очерки были выпущены в 5 томах тремя парижскими издателями (т. 1 — Гийо, т. 2 — Шарпантье, тт. 3–5 — Дюмоном) и переизданы в 1838 и 1839 гг. В 1838 г. вышли "Две недели на Синае" ("Quinze jours au Sinai"), а в 1839 г. "Новые путевые впечатления" ("Nouvelles impressions de voyage"). В 1841 г., когда развертывается действие настоящей повести, из-под пера Дюма вышли книги "Год во Флоренции" ("Une аппёе а Florence") и "Воспоминания о путешествии в Италию" ("Souvenirs de voyage en Italie"). В 1841–1842 гг. вышли трехтомные "Прогулки по берегам Рейна" ("Excursions sur les bords du Rhin").

292… штаны из серого сукна, обшитые изнутри юфтью— Юфть — кожа, выделывающаяся из шкур молодого рогатого скота, иногда из лошадиных и козьих шкур.

293… нахожусь в квартире на Шоссе д’Антен. — Дюма жил по адресу Шоссе д’Антен, № 45 с августа 1843 г. по ноябрь 1844 г. В тот период эта улица имела название Монблан (см. примеч. к с. 110).

детище этого острова, как каменный дуб, как олеандр… — Каменный дуб — вечнозеленое дерево Средиземноморья.

295… задрапирована зеленым дамастом с золотыми цветами… — Дамаст

(от французского названия города Дамаска в Сирии) — здесь: фасонная шелковая ткань с крупным матовым узором на блестящем фоне. f

Аркебуза — старинное ручное огнестрельное оружие, выстрел из которого производился при помощи горящего фитиля.

Знаменитого Сампьетро, того, кто убил Ванину? — Сампьетро Корсо (Сампьеро д’Орнано; 1501–1567) — корсиканский патриот и воин, родом из Бастелики, ставший на острове символом независимости и преданности родине; первоначально находился на службе у флорентийского дома Медичи и сражался с войсками Франциска I; затем перешел на службу Франции, которая была тогда противником оккупировавшей остров Генуи; ему удалось изгнать захватчиков, и он передал остров Генриху II; однако, исходя, как утверждалось, из "высших интересов государства", король заключил с итальянцами сделку и по Като-Камбрезийскому договору 1559 г. возвратил им Корсику. Сампьетро продолжил борьбу один, и в 1564 г. убил свою жену Ванину Орнано за то, что она вступила в переговоры с генуэзцами. В 1567 г. братья Ванины, устроив засаду, схватили его и передали генуэзцам; он был казнен, а голова его была выставлена на пике.

296… там еще нет французской лилии … — Золотые лилии на голубом фоне — геральдический знак французских королей.

Сампьетро разрешили изображать этот цветок на его гербе только после осады Перпиньяна. — Перпиньян — город в Южной Франции, неподалеку от берега Средиземного моря, близ границы с Испанией; ныне административный центр департамента Восточные Пиренеи; поселения на его месте известны с глубокой древности; в средние века входил в состав королевства Арагон, затем — Испании; несколько раз его захватывали французы; в 1641 г. был осажден королем Людовиком XIII и сдался в следующем году; Пиренейским миром 1659 г. был окончательно закреплен за Францией.

хотел опустить на нее палицу … — Палица — ударное оружие, известное с доисторических времен; в средние века представляла собой дубинку из твердого дерева, утолщенная головка которой была утыкана гвоздями.

он срочно вернулся из Константинополя в Экс … — Константинополь (соврем. Стамбул, Истанбул) — крупнейший город и порт Турции; расположен на обоих берегах пролива Босфор у Мраморного моря; основан в 324–330 гг. римским императором Константином I (ок. 285–337) и назван в его честь.

Экс (точнее: Эксан-Прованс) — старинный город на юге Франции, в 70 км к юго-востоку от Авиньона; в нем сохранились римские бани, здания средних веков и эпохи Возрождения; его библиотека принадлежит к числу самых богатых во французской провинции.

297 Паоли, Паскуале (1725–1807) — корсиканский генерал и политический деятель; происходил из местных землевладельцев; в 1769–1774 гг. возглавил восстание против французской оккупации и за независимость Корсики; после перехода Корсики под французское владычество пошел на тайные переговоры с Англией; в 1793 г. поднял восстание и призвал на помощь англичан, оккупировавших в 1794 г. часть корсиканской территории; лишившись поддержки соотечественников и не расположив к себе англичан, не позволивших ему стать вице-королем, уехал в Лондон, где и умер в безвестности.

во время войны за независимость явилась к башне Соллакаро… — Речь идет о восстании 1793 г. на Корсике; оно потерпело поражение, однако благодаря ему была обеспечена культурно-национальная автономия острова.

То, что вы рассказываете, похоже на сцену из жизни Спарты. — Спарта — город-государство в Древней Греции; его граждане славились строгими нравами, воинской доблестью и суровой гражданской добродетелью, которым они во многом были обязаны твердому характеру своих женщин.

она была у Бонапарта во время сражения у Пирамид. — Во время завоевательной экспедиции в Египет (1798–1801) французские войска под командованием Бонапарта (см. примеч. к с. 8) 21 июля 1798 г. нанесли сокрушительное поражение местной феодальной коннице вблизи древних пирамид в окрестностях Каира.

отдал приказ… офицеру из отряда гидов… — Гиды — здесь: особые команды, появившиеся в XVIII в. для указания войскам пути на местности (другие названия: "направляющие", "проводники", "разведчики"); во французской армии в 1792–1795 гг. были объединены в специальные роты, которые, по мере развития штабной службы, превратились в конвой главнокомандующего, формируемый из отборных кавалеристов.

атаковать вместе с полсотней человек горстку мамлюков… — Мамлюки (мамелюки) — воины личной охраны египетских султанов, набиравшиеся с ХН-ХШ в. из рабов тюркского и кавказского происхождения; в 1250 г. захватили власть в Египте и самостоятельно правили до завоевания его турками (1517); фактически сохраняли господство в Египте до 1811 г., когда их власть была ликвидирована турецким пашой Мухам медом-Ал и (см. примеч. к с. 66). В 1799–1800 гг. вожди мамлюков оказывали решительное сопротивление Бонапарту, но были разгромлены. Многие мамлюки затем перешли на службу во французскую армию и вместе с нею покинули Египет. Наполеон, учитывая высокие боевые качества мамлюкской конницы, сформировал из этих воинов эскадрон своей гвардии, с отличием участвовавший в войнах Империи и почти целиком погибший в 1812 г. во время похода в Россию. Остатки мамлюков были после падения Наполеона истреблены в Марселе, где находилась их база, роялистской чернью.

298… изрублен дамасскими саблями… — То есть саблями из дамасской стали, отличающейся большой твердостью; из нее производилось холодное оружие, которое славилось в Европе своими высокими качествами еще со времен крестовых походов.

301… как говорит наш префект— Префект — во Франции и других странах высший правительственный чиновник в департаменте или в иной крупной административно-территориальной единице; в ряде стран — начальник городской полиции. В Сартене в это время супрефектом был некий Коста, а мэром — Казанова.

поднял глаза к небу, как, должно быть, некогда это сделал Ганнибал после битвы у Замы. — См. примеч. к с. 57.

302… познакомиться с каким-нибудь колоритным бандитом, наподобие описанного господином Мериме в "Коломбе". — Мериме, Проспер (1803–1870) — выдающийся французский писатель-реалист, автор новелл, повестей и пьес.

"Коломба" (1840) — повесть Мериме, написанная в Сартене и переведенная на многие языки; в ней автор создает образ корсиканской девушки, мужественно и решительно выполняющей то, что она считает своей священной обязанностью. Поставленная обычаями своей страны перед суровым долгом кровной мести, Коломба не знает ни сомнений, ни колебаний, она не раздумывает о законности своих поступков, как это делает ее брат Орсо, уже приобщившийся к новой, более гибкой морали.

Один из героев повести — храбрый и остроумный бандит Брандолаччо, который помогает Орсо и охраняет его.

Стилет — небольшой кинжал с трехгранным лезвием.

303… отведут их к мировому судье … — Мировой судья — во Франции в XIX в. судья суда низшей инстанции, существовавшего в каждом кантоне; его ведению подлежали мелкие гражданские й уголовные дела.

с ним по этому поводу разговаривал министр юстиции. — Имеется в виду Мартен дю Нор, Никола Фердинан (1790–1847) — французский адвокат и политический деятель; с 1834 г. прокурор парижского суда; в 1840–1847 гг. министр юстиции и культов.

В руинах замка Виннентелло д’Истриа. — Истриа, Винчентелло, д* (1380–1434) — вице-король Корсики с 1421 г.; обезглавлен в Генуе в 1434 г.

304 появился с патронташем, с ментоновской двустволкой— См. примеч. к с. 166.

дело рук какой-нибудь Пенелопы из Соллакаро … — Пенелопа — персонаж поэмы "Одиссея", жена заглавного героя, которая двадцать лет хранила верность своему странствующему супругу и хитроумно уклонялась от многочисленных навязчивых женихов: объявив им, что выйдет замуж лишь тогда, когда кончит ткать саван на случай смерти своего свекра Лаэрта, она ночью распускала все сотканное за день, и так в течение трех лет (XIX, 139–156).

305… Из-за горы Канья взошла луна… — Канья — горный массив на юге Корсики (максимальная высота 1339 м), к юго-востоку от Соллакаро.

306 Кабриолет — см. примеч. к с. 64.

Вольтижёр (от фр. voltiger — "порхать") — солдаты легкой пехоты во французской армии; набирались из призывников ниже предписанного уставом роста; вооружались ружьями облегченного образца; имели хорошую стрелковую подготовку и часто использовались в качестве разведчиков.

причаститься одной облаткой … — Облатка — см. примеч. к с. 259.

307… Он около Муккио. — Ит. mucchio означает "груда".

308… нет ли у вас недалеко от Парижа горы, которую называют Монмартр? — Монмартр — холм у северных окраин Парижа, ныне вошедший в черту города; дал свое имя предместью и нескольким парижским улицам.

я поднимался также и на другие горы, которые называются Риги, Фолхорн, Гемми, Везувий, Стромболи, Этна. — Риги — горный массив на севере Швейцарии на берегу Фирвальдштетского озера; самая высокая его вершина Кульм имеет высоту 1 797 м; славится своим живописным видом; Дюма поднялся туда 27 августа 1832 г. Фолхорн — гора в Центральной Швейцарии, высотой в 2 753 м; Дюма совершил восхождение туда 15 августа 1832 г.

Гемми — горная цепь на западе Швейцарии, высотой в 1 223 м; Дюма поднялся туда 18 августа 1832 г.

Везувий — вулкан на берегу Неаполитанского залива в Италии, в 10 км от Неаполя; в XVII–XVIII вв. извержения его были весьма частыми; Дюма совершил восхождение на эту гору в июле 1835 г.

Стромболи (древн. Стронгила) — действующий вулкан высотой в 926 м на одноименном острове из группы Липарских к северо-западу от Сицилии; на Стронгиле, по преданию, обитал античный бог ветров Эол; Дюма побывал у Стромболи 9 октября 1835 г.

Этна — самый высокий вулкан в Европе (высота 3 340 м); находится в восточной части Сицилии; Дюма поднимался к вершине Этны 2–3 сентября 1835 г.

я никогда не поднимался ни на какие другие горы, кроме Ротондо. — Ротондо (точнее: Монте-Ротондо) — одна из самых высоких гор Корсики (2 625 м); расположена в центральной части острова.

309 ужасная история, описанная у Филиппини— Филиппини, Антонио Пьетро (ок. 1529 — 1594) — французский историограф, корсиканец по происхождению; автор пятитомной "Истории Корсики", переизданной в 1827–1832 гг.

310 …на развилке в лесу Бокка ди Чилачча— Бокка ди Чилачча — лесной массив на западе Корсики.

311… придерживался… мнения Людовика XV: тот, как известно, считал, что точность — это вежливость королей. — Обычно это выражение приписывают французскому королю Людовику XVIII (1755–1824; правил в 1814–1815 и 1815–1822 гг.).

318… взял томик "Восточных мотивов" Виктора Гюго … — Сборник стихов В.Гюго "Восточные мотивы" ("Les Orientales") был впервые опубликован в январе 1829 г. Создавая живописные картины Востока, поэт не просто следовал романтическому принципу обращения к местному колориту: его стихотворения отмечены серьезным интересом к жизни народов, стремлением проникнуть в их национальное и культурное своеобразие. Гюго изучал по подстрочным переводам особенности стиха и образную систему арабских и персидских поэтов, восхищался испанскими народными романсами. В качестве приложения к сборнику поэт приводит особенно поразившие его фрагменты восточной поэзии, называя их "горстью драгоценных камней, наугад выхваченных из великих россыпей Востока". Значительная часть стихотворений "Восточных мотивов" посвящена освободительной войне греков против турецкого ига (1821–1829) и ее героям- патриотам, изображенным автором с горячим сочувствием.

В сотый раз перечитал я стихотворение Гюго "Небесный огонь"… — "Небесный огонь" ("Feu du del") — стихотворение из десяти частей, написанное Гюго в октябре 1828 г.; посвящено гибели городов Содом и Гоморра, которые, согласно библейской легенде, в наказание за разврат и пороки его жителей были сожжены огнем и серой, пролитыми на них с неба Богом.

319… Мой отец умер в тысяча восемьсот седьмом году… мне тогда не было и трех с половиной лет. — Отец Александра Дюма — Тома Александр Дюма Дави де ла Пайетри (1762–1806), сын французского дворянина-плантатора с острова Сан-Доминго (соврем. Гаити) и рабыни-негритянки; с 1789 г. солдат королевской армии, с 1792 г. офицер армии Французской республики, с 1793 г. генерал; уволен в отставку в 1802 г.; умер 26 февраля 1806 г. в Виллер-Котре (возможно, от рака желудка). Александру, его сыну, было тогда три года и семь месяцев.

Дюма рассказывает историю о появлении призрака его отца также в "Мемуарах" (XX) и в "Новых мемуарах" (V).

321… я повторил вслед за Гамлетом … — Гамлет — заглавный герой трагедии "Гамлет, принц Датский" великого английского поэта и драматурга У. Шекспира (1564–1616).

Гораций, много в мире есть того … — Гораций — студент, друг Гамлета.

322 Рединготсм. примеч. к с. 41.

я в своем бархатном костюме выгляжу рядом с вами каким-то Жаном Парижским. — Жан Парижский — заглавный герой романа в прозе "Jehan de Paris" анонимного автора XV в., юный французский принц; добиваясь руки испанской инфанты, он под видом простого мещанина отправляется в путь вместе со своим соперником, старым английским королем; по дороге он насмехается над попутчиком, рассыпает золото направо и налево и затем покоряет инфанту.

По мотивам этого романа в 1812 г.была поставлена одноименная двухактная комическая опера — слова Сен-Жюста, музыка Франсуа Адриена Буальдьё (1775–1834).

мой костюм целиком от Уманна … — Уманн — дорогой парижский портной, известный костюмами для верховой езды.

пару желтых перчаток, сшитых по его руке Боу веном или Руссо. — Боувен — по-видимому, речь идет о Боувене-старшем, парижском перчаточнике и мастере по изготовлению брюк, чья фирма находилась в центре города на улице Мира, № 12.

Руссо — парижский фабрикант перчаток (его фирма находилась на улице Сен-Дени, № 277).

323 …в торжественной позе стоял мужчина, подпоясанный трехцветным шарфом… — Со времен Революции шарф цветов национального флага (при Республике, Империи и Июльской монархии — сине-бело-красный, при Реставрации — белый), который носили в виде пояса или завязанным через плечо, был атрибутом и символом полномочий некоторых должностных лиц и непременно надевался ими при официальном исполнении своих обязанностей, а также по случаю торжественных церемоний.

326 Коммуна — здесь: низшая территориально-административная единица во Франции XIX в.

327… так поют "Те Deum" в честь победы. — "Те Deum" (точнее: "Те Deum laudamus" — "Тебе, Бога, хвалим") — христианское благодарственное песнопение, авторство которого приписывается святому Амвросию (IV в.); в католических церквах его исполняют чаще всего в конце утренней службы, а также при благодарственных молебствиях во время торжественных событий.

подобно тому как французское дворянство за сто двадцать три года до того подписало протест против герцога дю Мена. — Мен, Луи Огюст, герцог дю (1670–1736) — побочный сын Людовика XIV и его фаворитки маркизы де Монтеспан (1640–1707); был узаконен королем, который дал ему фамилию Бурбон, в 1682 г. признал его принцем королевского дома и наследником престола в порядке старшинства. Однако после смерти Людовика XIV эти права были аннулировайы.

Меня настоятельно влекли в Париж репетиции пьесы "Свадьба времен Людовика XV"… — Пятиактная комедия Дюма "Свадьба времен Людовика XV" ("Un manage sous Louis XV") впервые была представлена 1 июня 1841 г. в Комеди Франсез.

328… обосновался как настоящий парижанин на улице Эльдер … — Эльдер — улица в аристократическом районе Парижа к северу от Больших бульваров; проложена в 1793–1800 гг.; название получила в честь форта в Голландии, прославившегося защитой его французского гарнизона от англичан в 1799 г.

329… доехав до зарослей Биккизано— Биккизано — лесной массив на Корсике, юго-восточнее Аяччо.

330… обрабатывали мою землю и собирали мой виноград лукканцы. — То есть выходцы из Лукки, в описываемое в повести время самостоятельного княжества в Средней Италии; ныне Лукка — провинция области Тоскана; район развитого земледелия.

с таким выражением лица, какое мне доводилось видеть лишь у нормандских крестьян, когда они приходили с жалобой к судье… — То есть у крестьян Нормандии, исторической провинции на северо-западе Франции.

укладывался спать в Альбитречче. — Имеется в виду селение Альбитречча в 25 км к северу от Соллакаро и в 25 к юго-востоку от Аяччо.

331… занят чтением моего очерка, опубликованного тогда в "Прессе"… — "Пресса" ("La Presse") — французская ежедневная газета; выходила в Париже в 1836–1929 гг.; в 30—50-х гг. XIX в. придерживалась республиканского направления; пользовалась большой популярностью благодаря публикациям в ней романов-фельетонов, в том числе и принадлежавших перу Дюма.

В 1841 г. в "Прессе" (в номерах с 21 по 31 января) было опубликовано только одно произведение Дюма — новелла с трудно переводимым названием "La Chasse au chastre" (условно его можно передать как "Охота за вещей птицей"), позднее включенная им в книгу путевых впечатлений "Юг Франции" ("Le midi de la France").

333… ведь завтра средопостье— Средопостье (или средокрестье) —

среда четвертой недели Великого поста, продолжающегося у христиан семь недель, от масленицы до Пасхи.

Вы собираетесь на бал в Оперу? — Речь идет о парижском государственном музыкальном театре, называвшемся в то время Королевской академией музыки, а в речевом обороте — Гранд-опера ("Большая опера") или просто Опера; был известен также устраивавшимися в нем аристократическими публичными балами-маскарадами.

336… Это очень великодушно со стороны вашего амфитриона … — Ам фитрион — в древнегреческой мифологии и античных трагедиях царь города Тиринфа, приемный отец великого героя Геракла; благодаря трактовке его образа Мольером имя Амфитриона стало нарицательным для обозначения гостеприимного, хлебосольного хозяина.

338… жил в двух шагах от Оперы. — Здание Оперы с 1821 по 1873 гг. находилось на улице Лепелетье (см. примеч. к с. 444).

339… ее муж сейчас в Смирне … — Смирна (соврем. Измир) — город в Малой Азии, в Измирском заливе Эгейского моря, крупный порт; основан в X в. до н. э. как древнегреческая колония; с нач. XV в. принадлежит Турции.

342… вечером я жду всех, кто здесь присутствует, у "Провансальских братьев". — "Провансальские братья" — известный парижский ресторан, открытый в 1786 г. тремя молодыми людьми родом из Прованса (друзьями, а не родственниками); находился сначала в центре старого Парижа по соседству с дворцом Пале-Рояль, но вскоре переместился в одну из его галерей; быстро завоевал известность благодаря прекрасным винам и отличной кухне (особенно он славился, разумеется, провансальскими блюдами); в 1836 г. перешел в другие руки и несколько раз менял владельцев, но сохранил репутацию одного из лучших ресторанов в Париже.

награжденный орденом Почетного легиона… — См. примеч. к с. 41.

343… Первый жил на улице Мира, № 12. — Улица Мира находится в западной части старого Парижа между Вандомской площадью и Большими бульварами; проложена в 1806 г. на месте упраздненного во время Революции монастыря и названа улицей Наполеона; современное название получила в 1814 г. в честь Парижского мира, заключенного между Францией и странам и-участницами антинаполеоновской коалиции; на этой улице расположены дорогие магазины, отели и т. д.

Другой, как я и догадался по его награде, был лейтенантом полка африканских стрелков… — Во время действия повести Франция вела колониальную войну в Алжире и боевую награду тогда можно было заслужить главным образом там.

Африканские стрелки — легкая кавалерия, сформированная во французской армии в 30-х гг. XIX в. специально для войны в Алжире; отличалась высокими боевыми качествами.

и жил на Лилльской улице, № 29. — Лилльская улица находится на левом берегу Сены напротив дворца Лувр; идет параллельно реке недалеко от нее; проложена в 1640 г.; до 1792 г. называлась улицей Бурбон, а затем была переименована в честь доблестной обороны города Лилль от вторгшегося неприятеля; это название носит до сих пор (с перерывом в 1815–1830 гг.).

Капитан фрегата — офицерский чин во французском флоте; соответствует воинскому званию капитана второго ранга.

348 после хорошего урока у Гризье вы, вероятно, сможете защищаться. — Гризье, Огюстен Эдм Франсуа (1791–1865) — знаменитый французский фехтовальщик и учитель фехтования; по профессии перчаточник, он, тем не менее, уже в нач. XIX в. прославился как искусный мастер владения шпагой и одерживал многочисленные победы в самых престижных состязаниях Франции, а затем Бельгии; в 1819 г. уехал в Россию, где он первым организовал публичные состязания по фехтованию и даже выступал в паре с великим князем Константином Павловичем (1779–1831); ему же было поручено основать на Неве первую в стране школу плавания; воспоминания Гризье о его десятилетнем пребывании в России послужили Дюма великолепным материалом для его романа "Записки учителя фехтования" (1840), написанного в форме мемуаров самого героя; по возвращении в Париж он открыл свой знаменитый фехтовальный зал, который посещали многие именитые люди того времени; с 1839 г. Гризье — преподаватель Национальной консерватории музыки и декламации, а позже — Политехнической школы; в 1847 г. в Париже была опубликована его книга "Оружие и дуэль" ("Armes et le duel"), носившая как исторический, так и несколько дидактический характер, т. к. автор убедительно старался доказать всю бессмысленность дуэлей.

349… поединок состоится завтра, в девять часов утра в Венсенском лесу … — Венсенский лес — старинное королевское владение у восточной окраины Парижа; во второй пол. XIX в. превращен в благоустроенный лесопарк; в XVII–XIX вв. служил местом прогулок и дуэлей.

Возьмите хотя бы "Прессу", там есть прелестный фельетон господина Мери. — Мери, Жозеф (1798–1865) — французский поэт и писатель, автор многочисленных романов, пьес, путевых заметок и пр.; большая часть его литературного творчества ныне забыта, но в свое время он пользовался большим успехом благодаря живости, остроумию, легкости изложения; был прекрасным журналистом, много сотрудничал в различных органах печати; в молодости недолго придерживался роялистских убеждений, но быстро перешел в оппозицию к режиму Реставрации, написал много сатирических стихов, направленных против правительства, которые публиковал сначала в родном Марселе, потом в Париже; затем стал бонапартистом; вскоре после Июльской революции 1830 года издавал "Немезиду" ("Nemesis") — своеобразный стихотворный антиправительственный журнал, выходивший еженедельно с марта 1831 по март 1832 г.; был дружен с Дюма.

354… возьмем ящик с пистолетами у Девима. — Девим, Луи Франсуа

(1806–1873) — известный французский оружейник, в основном изготовлявший гражданское оружие (дуэльные пистолеты, охотничьи ружья и т. п.); его продукция пользовалась большим спросом, неоднократно экспонировалась и награждалась на парижских и международных выставках; автор ряда изобретений и усовершенствований в области оружейного производства; кавалер многих орденов.

356… это великолепный брегет. — Брегет — карманные часы с боем; в XVIII–XIX вв. были широко распространены; отличались точностью, отбивали часы, доли часов и показывали числа месяца; названы по имени изобретателя физических и астрономических инструментов французского мастера-часовщика Абрахама Луи Бреге (Брегета; 1747–1823).

наподобие пруда в Отёе. — Отёй — старинное селение у западных окраин Парижа, место расположения богатых загородных домов; в XIX в. вошло в черту города.

357 Вы помните "Фрейшютца"? — "Фрейшютц" (нем. "Freischutz" — "Вольный стрелок") — романтическая опера Карла Мариа Вебера (1786–1826), написанная в 1817–1820 гг. на либретто Ф.Кинда (1768–1848); премьера ее состоялась в Берлине в 1821 г.; в России ставилась под названием "Волшебный стрелок".

359… провожали тело несчастного молодого человека на Пер-Лашез.

Пер-Лашез — одно из самых больших и известных кладбищ Парижа; названо по имени духовника Людовика XIV отца Франсуа Лашеза (ок. 1624 — 1709), который подолгу жил в доме призрения иезуитов, находившемся на этом месте в XVII–XVIII вв. (по другим сведениям, он владел здесь виноградником). После запрещения ордена иезуитов и изгнания его из Франции (1763), эта территория находилась в частных руках до 1790 г., когда Учредительное собрание специальным декретом запретило захоронение в центре города во избежание эпидемий и определило специальные места для погребений; в их числе оказалась и бывшая обитель иезуитов, помещавшаяся тогда на восточной окраине Парижа; в 1803 г. этот земельный участок был выкуплен городскими властями и официально открыт в 1804 г. как городское кладбище.

361… я не ел с самого Осера. — Осер — главный город департамента

Йонна; расположен в 170 км к юго-востоку от столицы.

Вы забыли балладу Бюргера. "Гладка дорога мертвецам!" — Речь идет о рефрене "Die Toten reiten schnell" баллады "Ленора" немецкого поэта Готфрида Августа Бюргера (1748–1794), родоначальника жанра национально-романтической поэзии в Германии; написанная в 1773 г., она была одним из самых популярных его произведений. Юная девушка Ленора с нетерпением ждет возвращения с войны своего жениха, уже почти не веря в это; она впадает в грех отчаяния, не желая по-христиански смиренно принять Божью волю. Но однажды жених появляется и увозит Ленору в неизвестность, постоянно повторяя ей в пути слова "Die Toten reiten schnell" (букв. "Мертвые скачут быстро"; в известном переводе баллады, выполненном В.А.Жуковским, они звучат так: "Гладка дорога мертвецам!"). С наступлением рассвета чары рассеиваются, и Ленора оказывается в объятиях скелета на старом кладбище, где над нею вьются привидения, призывая девушку с терпением и покорностью принять кару Небес.

362… навестить наших пастухов в стороне Карбони. — Карбони (

Сагboni) — возможно, имеется в виду селение Карбини (Carbini) в 25 км к юго-востоку от Соллакаро.

367 Улица Риволи — расположена в центре Парижа, проходит у королевских дворцов Пале-Рояль, Лувр и Тюильри; названа в честь победы Наполеона Бонапарта над австрийской армией у селения Риволи в Северной Италии в 1797 г., во время войн Французской революции.

"Кафе де Пари" ("Парижское кафе") — роскошный ресторан, размещавшийся в Париже на Итальянском бульваре.

ГАБРИЕЛЬ ЛАМБЕР

Повесть "Габриель Ламбер" ("Gabriel Lambert"), заглавный герой которой, бедный и малодушный простолюдин, наделенный редкостным даром каллиграфии, в погоне за богатством стал фальшивомонетчиком и присвоил себе дворянский титул, предал любимую женщину и закончил свою жизнь на каторге; действие ее происходит с мая 1835 г. по октябрь 1842 г.; впервые публиковалась в газете "Хроника, обозрение большого света" ("La Chronique, revue du monde fashionable") c 15.03 no 01.05.1844; первое отдельное издание: Paris, H.Souverain, 2 v.

По мотивам романа была написана одноименная пятиактная пьеса, поставленная 16 марта 1866 г. в парижском театре Амбигю-комик.

При подготовке к изданию в настоящем Собрании сочинений повесть была сверена с оригиналом по изданию: Paris, Michel Levy freres, 1856.

373… Примерно в мае 1835 года я находился в Тулоне. — Дюма останав ливался в Тулоне (см. примеч. к с. 285) с 17 мая по 15 июня 1835 г. по дороге в Италию.

Жил я там в маленьком деревенском домике, предоставленном в мое распоряжение одним из моих друзей. — Этот дом в Тулоне принадлежал некому г-ну Ловерню.

домик стоял в пятидесяти шагах от форта Ламалъг … — Ла-мальг — форт на одноименном холме, доминирующем над рейдом Тулона.

напротив знаменитого редута, который оказался в 1793 году свидетелем необыкновенного взлета судьбы молодого артиллерийского офицера, ставшего сначала генералом Бонапартом, а затем императором Наполеоном. — Речь идет о подавлении республиканской армией восстания роялистов в Тулоне в 1793 г. В середине 1793 г. мало кому известный капитан Наполеон Буонапарте был назначен командующим артиллерии армии, которая перед этим долго и безуспешно осаждала город. Он разработал свой план захвата Тулона исходя из учета природного рельефа местности. 17 декабря 1793 г. после артиллерийского обстрела был взят форт Малый Гибралтар, прикрывавший подступы к высоте Эгийет, что господствует над рейдом Тулона, на котором стояла английская эскадра, а 18 декабря после жестокой бомбардировки была взята сама эта высота. В тот же день англичане оставили Тулон и город капитулировал. 22 декабря 1793 г. двадцатичетырехлетний капитан Буонапарте в награду за этот подвиг был произведен сразу в бригадные генералы. Фамилию "Бонапарт" он принял несколькими годами позже, придав своему имени французское звучание.

В литературе и устной речи слово "Тулон" осталось как символ удачного использования счастливых обстоятельств и стремительного возвышения.

О Наполеоне см. примеч. к с. 8.

Эта столь страшная драма была "Капитаном Полем". — Имеется в виду пьеса Дюма "Капитан Поль" ("Le capitaine Paul", 1838), посвященная легендарному эпизоду жизни знаменитого американского моряка Пола Джонса (1747–1792). История того, как была написана эта пьеса, изложена в авторском предисловии к одноименной повести, созданной на ее основе.

вместо того чтобы писать "Поля Джонса", я стал грезить о "Дон Жуане де Маранье". — Премьера драмы-мистерии Дюма "Дон Жуан де Маранья, или Падение ангела" ("Dom Juan de Marana ou La chute d’un ange") на сюжет одного из вариантов легенды о знаменитом распутнике и вольнодумце (см. примеч. к с. 150) состоялась в парижском театре Порт-Сен-Мартен 30 апреля 1836 г. В пьесе использованы мотивы новеллы Проспера Мериме (см. примеч. к с. 302) "Души чистилища" ("Les ames du Purgatoire", 1834). Прообразом обоих произведений был дон Мигель, граф де Маньяра (1626–1679) — севильский вельможа, который провел беспутную молодость, но затем раскаялся, встал на путь благочестия и ушел в монастырь.

374… насмешливые демоны-изгнанники… — Здесь имеется в виду хри стианская легенда о падшем ангеле (Люцифере, Сатане), воплотившем злое начало в мире, изгнанном с неба и ставшем владыкой ада.

мне чудилось какое-нибудь готовое вот-вот появиться на свет творение — такое, как "Божественная комедия", "Потерянный рай" или "Фауст", а не сочинение, подобное "Анжеле" или "Антони". — "Божественная комедия" — поэма Данте (см. примеч. к с. 504).

"Фауст" — см. примеч. к с. 151.

"Потерянный рай" (1667) — поэма английского поэта и публициста Джона Мильтона (1608–1674), воплотившая многолетние

размышления автора о королевской власти, церкви, религии, а также его наблюдений над событиями Английской революции, участником которой он был.

"Анжела" ("Ang&e") — пятиактная прозаическая пьеса Дюма, впервые поставленная в театре Порт-Сен-Мартен 28 декабря 1833 г. "Антони" ("Antony") — пятиактная драма Дюма, премьера которой состоялась в театре Порт-Сен-Мартен 3 мая 1831 г., одна из первых французских романтических пьес на современную тему; имела большой успех у публики благодаря драматургическому таланту автора и блестящей игре актеров.

в противоположность Пенелопе, новый день разрушал труд ночи. — См. примеч. в с. 304.

трехпалубный корабль, "Тритон" или "Монтебелло"… — Корабль "Тритон" назван по имени древнегреческого морского божества. Первоначально Тритон — чудовище, морской демон, сын бога морей Посейдона (рим. Нептуна) и Амфитриты, который звуками своей трубы успокаивает и волнует волны. Позднее образ Тритона становится олицетворением морской стихии.

Корабль "Монтебелло" назван в честь сражения при Монтебелло в западной части Северной Италии; 9 июня 1800 г. во время второй Итальянской кампании Бонапарта около этого города французские войска одержали победу над австрийцами.

мягкий бриз сменялся ураганом. — Бриз — см. примеч. к с. 7.

Белокурая и нежная Амфитрита, как мятежный гигант, казалось, хотела взять приступом небо… — Амфитрита — в древнегреческой мифологии богиня, владычица морей, дочь морского старца Нерея и супруга Посейдона; обычно изображалась рядом с Посейдоном на колеснице, запряженной тритонами, и с трезубцем в руках. Гиганты — в древнегреческой мифологии великаны, дети богини Геи — Земли. Они вступили в борьбу с богами-олимпийцами за власть над миром, но были побеждены. В художественной литературе их иногда путают с богами старшего поколения — титанами.

375… экипаж ее состоял из двенадцати каторжников.— В Тулоне по мещалась одна из каторжных тюрем Франции.

…Я позвал Жадена и рассказал ему о нашей удаче. — Жаден — см. примеч. к с. 286.

377… назвал поэтическим именем Габриель… — Габриель (в православной транскрипции — Гавриил) — имя архангела, возвестившего Деве Марии о зачатии ею Иисуса.

378… из семи смертных греховон выбрал, очевидно, грех лени… — Согласно церковным представлениям, смертные грехи — те, что из-за упорства человека в грехе и приверженности злу истребляют в нем любовь к Богу и делают его мертвым для восприятия божественной благодати.

Семь смертных грехов суть: гордость, жадность, блуд, зависть, чревоугодие, гнев, леность.

379… В тот период я собирал сведения о последних событиях в жизни Мюрата, а часть их происходила в этих самых местах. — Мюрат,

21-173

Иоахим (1767–1815) — французский полководец, маршал Франции (1804), один из талантливейших сподвижников Наполеона и его зять; выдающийся кавалерийский начальник; сын трактирщика, начавший службу солдатом, с 1796 г. генерал; участник войн Республики и Империи; получил от Наполеона титулы герцога Юлиха, Клеве и Берга и короля Неаполя (с 1808 г.; правил под именем Иоахим Наполеон); в 1813 г. изменил императору и выступил против него, благодаря чему сохранил трон; в 1815 г. во время Ста дней поддержал Наполеона, но потерпел поражение и был лишен королевства; при попытке вернуть престол был взят в плен и расстрелян. Судебный процесс и казнь Мюрата описаны Дюма в очерке "Мюрат" (1838), вошедшем позднее в книгу "История знаменитых преступлений".

Летом 1815 г. Мюрат после своего поражения и перед последним отъездом в Италию скрывался в окрестностях Тулона.

383… Это произошло на третьем представлении "Роберта-Дьявола".

"Роберт-Дьявол" — опера композитора, пианиста и дирижера Джакомо Мейербера (настоящее имя — Якоб Либман Бер; 1791–1864) на сюжет средневековой легенды о жестоком рыцаре-разбойнике герцоге Нормандии Роберте I, прозванном Дьяволом, и затем искупившем свои грехи подвигами благочестия; премьера ее состоялась в Париже в 1831 г..

я прогуливался в фойе Оперы содним из моих друзей. — Опера — см. примеч. к с. 333.

коммерческие дела заставили моего друга уехать на Гваделупу… — Гваделупа — см. примеч. к с. 136.

385… я жду вас завтра в шесть часов в Булонском лесу, в аллее Ла-Мю-эт. — Ла-Мюэт — королевский дворец в Булонском лесу (см. примеч. к с. 64).

давайте-ка пройдемся до площади Мадлен. — Площадь Мадлен находится в центре Парижа, на Бульварах; окончательно сформирована в 1824 г. вокруг церкви святой Мадлен (Магдалины), возведенной в 1764–1806 гг. и перестроенной в 1842 г.

386 Пуэнт-а-Питр — город и порт в Гваделупе, расположенный на юго-западном побережье острова Гранд-Тер.

Графиня… сама креолка… — Креолы — см. примеч. к с. 10.

387… зайдите в клуб и предупредите Альфреда де Нерваля, что я рассчитываю на него. — Альфред де Нерваль — персонаж романа Дюма "Полина" (1838); посетитель фехтовального зала Гризье.

Возьмите Фабьена, это же ваш врач? — Фабьен — вымышленный персонаж: в списке парижских медиков и королевских врачей тех лет не значится.

389… Мы дрались в Монморанси… — Монморанси — лесной массив неподалеку от Парижа, в северном направлении.

вы что же, святой Георгий, чтобы знать все заранее?— Святой Георгий — христианский мученик; римский военачальник, ставший проповедником христианства и казненный ок. 303 г. во время гонений на христиан; согласно легенде, убил змея-дракона, истреблявшего жителей некоего города, и освободил дочь правителя этого города, отданную змею на съедение, или, по наиболее распространенной версии предания, привел змея к повиновению молитвой, после чего девушка отвела чудовище в город, где святой и поразил его мечом, а восхищенные жители обратились в христианство.

390… мне пришла хорошая идея отыграться в экарте… — Экарте (от фр. "ecarter" — "сбросить") — распространенная в XIX в. карточная игра, рассчитанная на двоих игроков (хотя иногда в нее играют втроем или вчетвером); в ходе ее игроки часто сбрасывают карты, чтобы взять новые.

теперь дерутся в Клиньянкуре или в Венсене. — Клиньянкур — селение у северных окраин Парижа, ныне вошло в черту города. Венсен — см. примеч. к с. 349.

это Христофор Колумб наших дней. — Колумб, Христофор (1451–1506) — испанский мореплаватель, по рождению итальянец; пытался найти кратчайший путь в Индию, плывя в западном направлении; в 1492–1504 гг. совершил четыре путешествия, во время которых открыл Антильские острова и часть побережья Южной и Центральной Америки; в истории географических открытий считается первооткрывателем Америки, хотя он так никогда и не узнал, что открыл Новый Свет, и был убежден, что достиг восточных берегов Азии.

Он дрался там с Галуа — великолепная дуэль! — Возможно, имеется в виду Эварист Галуа (1811–1832) — французский математик, положивший начало развитию современной алгебры; придерживался радикальных республиканских взглядов и был дважды арестован (за выступление на банкете против короля Луи Филиппа и за установление дерева свободы на Гревской площади); погиб на дуэли.

"Угодно нечетное богу". — В "Буколиках" Вергилия (см. примеч. к с. 169), в восьмой эклоге, пастух Алфесибей описывает колдовской обряд, с помощью которого можно приворожить любовника, и начинает такими стихами:

Изображенье твое обвожу я, во-первых, тройною Нитью трех разных цветов; потом, обведя, троекратно Вкруг алтаря обношу: угодно нечетное богу.

(72–74; пер. С.Шервинского.)

391… У меня есть что-то вроде ландо… — Ландо (от названия города Ландау в Германии) — четырехместная карета с откидывающимся в две стороны верхом.

392… Это настоящие сигары испанского короля… — То есть Фердинанда VII (см. примеч. к с. 66).

Вернон привез их из Гаваны. — Гавана — город и порт на острове Куба; основан испанцами в 1519 г.; в XVI–XIX вв. испанская морская крепость; ныне столица республики Куба. Город всегда славился своими сигарами, производимыми из местных сортов табака.

она свернула к воротам Майо… — Булонский лес был обнесен стеной, в которой находились одиннадцать ворот; ворота Майо, построенные в 1668 г., находились в северо-восточной части этой стены, у авеню Нёйи.

395… жаконетовая сорочка… — Жаконет (фр. jaconas от названия ин дийского города Джагганатх, или Джагернаут) — тонкая, легкая хлопчатобумажная ткань.

397 Девим — см. примеч. к с. 354.

398… интересно узнать о событиях, приведших на галеры этого человека… — В средние века команды парусно-гребных военных судов — галер — набирались в значительной степени из осужденных преступников. Во Франции в нач. XVIII в. ссылка на галеры была заменена каторжными работами на суше, однако в устной речи слово "галеры" сохранилось как синоним слова "каторга".

умру от какой-нибудь аневризмы… — Аневризма — расширение кровеносного сосуда или полости сердца, выпячивание их стенки.

должен быть готов превратиться в прах, из которого и вышел… — Согласно Библии, "создал Господь Бог человека из праха земного" (Бытие, 2: 7). При изгнании Адама из рая, предрекая ему будущую смерть, Бог произносит: "прах ты, и в прах возвратишься" (Бытие, 3: 19).

399… Два дня поговорят в свете, неделю — в Медицинской школе, две недели — в Институте… — Медицинская школа — высшее учебное заведение в Париже, которое было основано в 1768 г. как школа медицины и хирургии на базе старинного коллежа, существовавшего с 1332 г.; помещалась на левом берегу Сены в богато украшенном доме на одноименной улице, рядом с монастырем кордельеров, в котором впоследствии находилась ее клиника. Институт (точнее — Институт Франции) — основное научное учреждение страны, которое объединяет Французскую академию и четыре отраслевых академии; был организован в 1798 г.; до 1806 г. назывался Институт национальных наук и искусств.

400… посоветовал ехать по авеню Нёйи и Елисейским полям… — Авеню Нёйи — старинная улица, представлявшая собой дорогу в городок Нёйисюр-Сен у северной границы Булонского леса; часть ее вошла в состав нынешней улицы Великой армии, а часть — в состав авеню Елисейских полей.

Авеню Елисейских полей — один из центральных аристократических проспектов Парижа; проходит в северо-западном направлении от площади Согласия.

У Триумфальной аркиподал некоторые признаки жизни… — Грандиозная Триумфальная арка в конце авеню Елисейских полей, на площади Звезды, была сооружена по проекту архитектора Ж.Шальгрена (1739–1811) в 1806 г. (полностью строительство ее было закончено в 1836 г.) по приказу Наполеона I в честь Великой армии; сооружение высотой 50 м и шириной 45 м богато декорировано, в том числе и барельефами, посвященными Революции.

у площади Революции кучер вынужден был поехать по мостовой… —

Площадь Революции (соврем, площадь Согласия), от которой начинается авеню Елисейских полей, одна из красивейших в Париже и один из центров его планировки; была спроектирована в сер. XVIII в. и называлась тогда площадью Людовика XV; расположена в западной части города, рядом с садом Тюильри; во времена Революции служила местом казней.

избавить больного от мучений дальнейшего путешествия до улицы Тэбу. — Улица Тэбу расположена в северной части старого Парижа, у Бульваров; названа в честь секретаря парижского суда Жана Батиста Жюльена Тэбу, сформирована в 1773–1781 гг.; реконструирована в 1846 и 1861 гг.

401… в восемь мне следовало быть в Шарите. — Шарите (фр. Charite —

"Милосердие") — благотворительная больница, основанная королевой Марией Медичи (1573–1642) в Париже в 1601/1602 гг.; в первые годы существования использовалась только для неимущих больных с инфекционными заболеваниями как изолятор и лечебница одновременно, но затем функции этого медицинского учреждения расширились. Уход за больными осуществлялся в основном монахами. К началу Революции, помимо бесплатных консультаций, лечения и раздачи лекарств, здесь также проводились хирургические операции; больница имела собственную анатомическую школу, кабинет истории естествознания, ботанический сад; в 1790 г. госпиталь был национализирован, но в 1802 г. Наполеон I возвратил его первоначальным хозяевам; в 1810 г. было создано специальное женское отделение.

403… пытаясь заставить раненого понюхать флакон с английской солью. — Здесь имеется в виду т. н. нюхательная соль — вещество с резким запахом, ранее употреблявшееся в медицине для приведения больного в чувство.

404… ковры ярких цветов и самые красивые, какие только могли поставить магазины Салландруза… — Имеются в виду изделия фабрики по производству ковров и обойных тканей, основанной Жаном Саландрузом де Лезморье (1762–1826); один из его магазинов находился на улице Тэбу, № 15; эти ковры получили широкую известность во всей Европе, пользовались большим спросом и имели высокую репутацию.

405… изделия слоновой кости из Дьепа… — Дьеп — старинный город в департаменте Приморская Сена в Нормандии, водным путем связанный с Парижем; славится коллекциями изделий из слоновой кости, хранящимися в местном музее вместе с американскими вазами доколумбовой эпохи, предметами, найденными при археологических раскопках, и моделями судов XVII–XX вв.

они попали туда в качестве статуэток саксонского фарфора. — Имеются в виду изделия основанной в 1710 г. знаменитой фарфоровой мануфактуры в городе Майсене в Саксонии, которая и поныне славится не только посудой, но и производством маленьких раскрашенных человеческих фигурок.

406… когда наступает, как принято говорить, четверть часа Рабле, вы выставляете счет. — "Четверть часа Рабле" — французское крылатое выражение, означающее время расплаты (в прямом и переносном смысле) при отсутствии средств удовлетворить предъявленные претензии, а также критический, неприятный момент вообще; обязано своим происхождением рассказу о положении, в которое попал однажды Франсуа Рабле, когда у него не оказалось денег, чтобы оплатить счет в трактире.

Рабле, Франсуа (1494–1553) — французский писатель, автор романа "Гаргантюа и Пантагрюэль", написанного в стиле гротеска и в духе свободомыслия.

412… будуаре, обтянутом дамастом фиолетового и оранжевого цвета. — Дамаст — см. примеч. к с. 295.

413 …в толстых пальцах он вертел очаровательный маленький флакончик работы Клагмана или Бенвенуто Челлини. — Клагман, Жан Батист Жюль (1810–1867) — французский скульптор и золотых и серебряных дел мастер; его скульптуры в бронзе, в том числе фонтаны, украшают Париж; выставлялся в 1834–1835 гг.; с 1848 г. занимался промышленным производством предметов искусства.

Челлини, Бенвенуто (1500–1571) — знаменитый итальянский ювелир и скульптор, автор прославленных мемуаров; родился и учился во Флоренции, работал в разных городах Италии; некоторое время жил во Франции; провел на родине последние двадцать лет своей жизни.

истерические припадки… эту болезнь вы оставили исключительно за вашими прекрасными дамами. — Ранее считалось, что истерия, заболевание из группы неврозов, имеющее яркое внешнее проявление (смех, слезы, судороги, глухота, слепота и др.), вызывалась болезнью матки (гр. hystera, отчего и произошло ее название) и, следовательно, является чисто женской болезнью. Ныне истерией (точнее истерической психопатией) называется особый склад личности, которому присущи поверхностность суждений, внушаемость, склонность к фантазированию, неустойчивость настроения и т. д.

414… словно все колокола собора Парижской Богоматери звонят у меня в ушах… — Собор Парижской Богоматери — одна из национальных святынь Франции; шедевр средневековой готической архитектуры; построен на восточной оконечности острова Сите в Париже в XII–XIV вв.

отравление синильной кислотой — это мгновенная смерть. — Синильная кислота — соединение циана и водорода, бесцветная летучая жидкость с запахом миндаля, сильно ядовитая.

415 Ром — см. примеч. к с. 136.

бокалы были для бордо, а не для крепких напитков. — Бордо — название группы высокосортных вин, получаемых из винограда, который произрастает в юго-западных районах Франции, главным образом близ Бордо — крупного французского города и порта.

можно получить гастроэнтерит… — Гастроэнтерит (от гр. gastros — "живот" и enteron — "кишки") воспалительное заболевание слизистой оболочки желудка и тонкого кишечника; возникает от недоброкачественной пищи, отравления или переедания; один из его симптомов — схваткообразные боли.

418… Это был трактат Орфила по токсикологии. — Орфила, Матьё

Жозеф Бонавантюр (1789–1853) — французский химик и медик, по происхождению испанец; в ранней юности служил в торговом флоте, но с 1805 г. стал учиться медицине, а потом и химии сначала в Испании, а с 1807 г. в Париже, на специальную стипендию от г. Барселоны; после начала Испанской кампании Наполеона перестал получать стипендию, но продолжал учиться, вначале сильно бедствуя; в 1818 г. принял французское подданство; сферой его специальных интересов была токсикология и смежные с ней области медицины, химии, судебной медицины (в ней он был прославленным экспертом); оставил по этим дисциплинам ряд работ; в 1830–1848 гг. был деканом медицинского факультета в Париже и в качестве такового сильно способствовал реформам в сфере медицинского образования во Франции.

421… чтобы она вернулась в Трувиль с ребенком… — Трувиль (Трувильсюр-Мер) — приморский городок, торговый порт и курортное место на севере Франции в департаменте Кальвадос, у места впадения реки Тук в пролив Ла-Манш.

Подойдя к пересечению улиц Тэбу и Эльдер, он остановился… — Улица Эльдер — см. примеч. к с. 328.

422… шла в окружении национальных гвардейцев… — Национальная гвардия — см. примеч. к с. 23.

426… прогуливались то по берегу моря, то по берегу реки Тук. — Тук —

река во Франции; берет начало в департаменте Орн, пересекает с юга на восток всю восточную часть департамента Кальвадос, протекает по территориям городов Лизьё, Пон-л’Эвек и Тук; впадает в Ла-Манш; длина — 108 км; ее долины — наиболее плодородные и живописные во всей Нормандии.

составил циркулярное письмо-манифест… — Циркуляр (от лат. circularis — "круговой") — письмо, рассылаемое одновременно многим лицам.

ближайшая типография была только в Гавре… — Гавр — город на севере Франции, в Нормандии (департамент Нижняя Сена), на правом берегу устья Сены; один из крупнейших портов страны.

Депутат пообещал ему сто экю… — Экю — старинная французская монета; до 1601 г. чеканилась из золота, с 1641 г. — из серебра и стоила три ливра; в царствование Людовика XV и Людовика XVI в обращении находились также экю стоимостью в шесть ливров; здесь: единица денежного счета — три франка.

428… Всем было объявлено, что он уедет в тот же вечер в Пон-л уЭвек,

откуда карета должна будет отвезти его в Руан… — Пон-л’Эвек — город во Франции (департамент Кальвадос); расположен в 44 км к северо-востоку от Кана; своим названием (Pont-l’Eveque — букв.: "Мост Епископа") обязан давнему историческому событию: во времена походов Вильгельма I Завоевателя (1027/1028 — 1087; герцог

Нормандии с 1035 г.; король Англии с 1066 г.) епископ города Лизьё был сброшен с моста в реку Тук.

431… жил пока в маленькой гостинице на улице Старых Августинцев.

Улица Старых Августинцев, известная с XIII в., находилась в центре старого Парижа, поблизости от дворца Пале-Рояль; такое название получила в XIV в. в связи с тем, что на ней поселились монахи этого нищенствующего монашеского ордена; в 1881 г. разделена на улицу Аргу и улицу Эроля.

уезжает в тот же день на Антильские острова… — Антильские острова — см. примеч к с. 128.

437… как Агарь должна была благодарить ангела, указавшего ей источ ник, где она напоила своего ребенка. — Агарь — библейский персонаж, рабыня-египтянка в услужении у Сары, жены древнееврейского патриарха Авраама; бесплодная Сара отдала ее Аврааму в жены, чтобы иметь от нее детей, однако Агарь, зачав, "стала презирать госпожу свою", а та в ответ начала ее притеснять и вынудила бежать из дома. "И нашел ее ангел в пустыне, у источника на дороге в Суру"; ангел предрек ей, что она родит сына и наречет его именем Измаил, и убедил вернуться к госпоже и смириться. Однако через четырнадцать лет Сара по благословению Божьему сама родила столетнему Аврааму сына и заставила патриарха выгнать из дома Агарь и Измаила. Агарь заблудилась в пустыне, и сын ее умирал от жажды, но вновь появился ангел и на этот раз предрек ей, что от Измаила произойдет великий народ. "И Бог открыл глаза ее, и она увидела колодезь с водою [живою], и пошла, наполнила мех водою и напоила отрока" (Бытие, 17–21). Агарь взяла спасенному сыну в жены египтянку, и он стал родоначальником двенадцати племен и прародителем арабов.

ты же не Магдалина и не женщина, взятая в прелюбодеянии, а Бог даже им простил их грехи… — Магдалина — христианская святая Мария Магдалина (из города Магдала в Палестине); до встречи с Христом была одержима бесами и вела развратную жизнь, однако Христос исцелил ее, после чего она стала ревностной его последовательницей и проповедницей его учения.

Согласно Евангелию, Иисус простил женщину, уличенную в прелюбодеянии, хотя по иудейскому закону ее следовало побить камнями. При этом Иисус обратился к обвинителям: "Кто из вас без греха, первый брось на нее камень" (Иоанн, 8: 7), а женщине сказал: "Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши" (Иоанн, 8: 11).

439… уедет пожить на месяц к моей сестре в Кан… — Кан — старин ный город и порт на северо-западе Франции, при слиянии рек Орн и Одон, в 225 км к западу от Парижа; административный центр департамента Кальвадос; каналом связан с проливом Ла-Манш.

возвращаясь из Курбевуа… — Курбевуа — город на Сене, северо-западный пригород Парижа.

444… ждала ее на углу улицы Лепелетье… — Улица Л епелетье находится в северной части Парижа, вне кольца Бульваров; проложена в кон. XVIII в.; названа в честь городского купеческого старшины Лепелетье де Морфонтена, занимавшего этот пост в 1784–1789 гг.

450… Господин барон, я В.; вы попались… — Вероятно, имеется в виду Видок, Эжен Франсуа (1775–1857) — известный французский сыщик; несправедливо приговоренный в молодости к восьми годам каторжных работ в Бресте, он сбежал оттуда с третьей попытки и позднее стал служащим парижской полиции, начальником особой бригады, составленной из бывших каторжников; после выхода в отставку возглавил частную сыскную контору; автор книги "Истинные тайны Парижа" ("Les vrais mysteres de Paris"); ему также приписывают четырехтомные мемуары, вышедшие в Париже в 1828 г. Имя Видока стало нарицательным для обозначения ловкого сыщика и мошенника.

451… глубже четырех или пяти линий… — Линия — см. примеч. к с. 135.

452… пошлите за фиакром. — Фиакр — наемный экипаж, получивший свое название от особняка Сен-Фиакр в Париже, где в 1640 г. была открыта первая контора по найму карет.

454… затем поехал по улице Ришелье, миновал Новый мост, проследовал вдоль набережной Золотых дел мастеров… — Улица Ришелье находится в центре старого Парижа, идет от улицы Сент-Оноре мимо дворца Пале-Рояль и театра Французской комедии в северном направлении к Большим бульварам; получила свое название в честь кардинала Армана Жана дю Плесси, герцога де Ришелье (1585–1642), первого министра Людовика XIII и фактического правителя государства; с 1793 до 1806 г. называлась улицей Закона.

Новый мост — см. примеч. к с. 285.

Набережная Золотых дел мастеров (набережная Орфевр) расположена на южной стороне острова Сите; на нее выходит часть комплекса зданий Дворца правосудия, где и поныне помещается парижская уголовная полиция.

455 Бисетр — деревня близ южной окраины Парижа, которая получила свое название по расположенному рядом с ней замку Бисетр, построенному в XIII в. и после этого подвергавшемуся многочисленным перестройкам. С XVII в. там находился известный дом для умалишенных, а также больница, богадельня для неимущих стариков и тюремные заведения (исправительный дом, помещения, в которых собирали приговоренных перед отправкой на каторжные работы, и т. п.; эти тюремные заведения были упразднены в 1836 г.).

456… переступил порог этой тюрьмы, ставшей последним прибежищем приговоренных к смерти с тех пор, как прекратили казни на Гревской площади. — Гревская площадь — одна из древнейших в Париже, известна с XII в.; расположена на северном берегу Сены, перед ратушей, выходит прямона реку против острова Сите; во время Революции называлась площадью Дома коммуны; современное ее название — площадь Ратуши; с 1310 по 1830 гг. была местом казней в Париже.

вернулся к своей партии в пикет… — Пикет — старинная карточная игра, требующая специальной колоды; в ней участвуют от двух до четырех человек; была изобретена, по-видимому, во Франции.

460… король намеревался предложить Палате депутатов смягчить наказание… — Имеется в виду Луи Филипп I (1773–1850) — французский король в 1830–1848 гг.; старший сын герцога Филиппа Орлеанского и Луизы де Бурбон-Пентьевр; во время Великой французской революции в составе революционных войск участвовал в сражениях при Вальми и Жемапе (1792); в 1793 г. вместе с генералом Дюмурье перешел на сторону австрийцев; был в эмиграции в ряде европейских стран и в США; в период Реставрации, вернувшись во Францию, поддерживал связи с оппозиционно настроенными кругами буржуазии; во время Июльской революции 1830 года был провозглашен королем французов; его правление отмечено господствующим положением финансовой аристократии, во внешней политике — сближением с Англией и колониальной войной в Алжире; был свергнут в результате Февральской революции 1848 года и бежал в Англию.

Палата депутатов — нижняя палата французского парламента во времена Реставрации и Июльской монархии, высшее законодательное учреждение страны; избиралась на основе цензовой системы (к выборам допускались лишь состоятельные граждане).

461… В одиннадцать я буду в Тюильри. — Тюильри — королевский дворец с парком, находившийся в центре Парижа, на правом берегу Сены, и примыкавший к Лувру; резиденция французских монархов в кон. XVIII–XIX в.; был построен во второй пол. XVI в.; название получил от небольших кирпичных (или черепичных) заводов (tuilleries), находившихся на его месте; в 1871 г. был уничтожен пожаром.

462… обратитесь к королеве: это святая женщина… — Имеется в виду Мария Амелия Бурбон-Неаполитанская (1782–1866) — дочь Фердинанда IV, короля Обеих Сицилий и Марии Каролины, с 1809 г. жена герцога Луи Филиппа Орлеанского, в 1830–1848 гг. — королева Франции; умерла в изгнании в Англии.

Обратитесь к герцогу Орлеанскому: все говорят, что у него доброе сердце. — Герцог Орлеанский — Фердинанд Филипп (1810–1842), старший сын Луи Филиппа I и Марии Амелии; до 1830 г. герцог Шартрский; генерал (1831); принимал участие в подавлении Лионского рабочего восстания (1831) и в колониальной войне в Алжире; погиб в результате несчастного случая: разбился, выскочив на ходу из коляски, лошади которой понесли; Дюма был с ним в дружеских отношениях и близко принял к сердцу его смерть.

463… найдя своих друзей, весело играющих в буйот… — Буйот — азартная карточная игра, разновидность популярного в XVII–XVIII вв. брелана, запрещенного при Людовике XIV.

В смежной комнате работал его личный секретарь по имени Л. — Возможно, имеется в виду Лассань, шеф бюро секретарей Луи Филиппа в сер. 30-х гг., кавалер ордена Почетного легиона.

466… Отправьте эти документы господину министру юстиции… — С 1834 по 1836 гг. французским министром юстиции был Жан Шарль Персиль (1785–1870).

467… я прочитал в "Монитёре" о смягчении наказания. — "Монитёр" ("Moniteur Universel" — "Всеобщий вестник") — французская ежедневная газета; основана в 1789 г. в Париже как орган либералов; в 1799–1869 гг. — официальная правительственная газета; выходила до 1901 г.

468… перидать прямо в руки в гостинице "Париж"… — Во время своих кратковременных приездов во французскую столицу из Флоренции в 1841–1843 гг. Дюма жил в отеле "Париж" на улице Ришелье.

469… вспомнил о средствах, которые употребил Лис, чтобы разговорить Ворона. — Имеется в виду басня Лафонтена (см. примеч. к с. 131) "Ворон и Лис" ("Le Corbeau et le Renard"): Лис, чтобы заставить Ворона заговорить и выронить из клюва сыр, начинает его безудержно хвалить.

,471… предпочитаю быть тут, а не на кладбище Кламар. — Кладбище

Кламар было одним из самых больших в Париже; оно принадлежало больницам Трините и Отель-Дьё и находилось в предместье Сен-Марсель, в южной части города; было открыто в 1773 г. и окончательно закрыто в 1824 г.

472… курили сигары по четыре су…— Су — мелкая французская моне та; в XIX в. составляла пять сантимов, или одну двадцатую часть франка.

жевать капральский табак… — Капральский табак (фр. tabac de caporal) — дешевый крепкий табак с неприятным вкусом и запахом; до сих пор употребляется для изготовления дешевых сигарет того же названия.

475… отличную веревочку длиной в три сажени. — Сажень — см. при меч. к с. 100.

478… В октябре 1842года я снова проезжал через Тулон. — Дюма возвра щался в это время из Парижа во Флоренцию.

МЕТР АДАМ ИЗ КАЛАБРИИ

В повести "Метр Адам из Калабрии" ("Maitre Adam le Calabrais") в лучших традициях плутовского романа и с теплым юмором рассказывается о злоключениях талантливого художника-самоучки, его прекрасной дочери и благородного разбойника.

Действие ее происходит в 1798–1835 гг.

Впервые повесть была напечатана в газете "Век" ("Le Siecle") в номерах с 26.02 по 14.03.1839. Первое ее книжное издание: A.Ozanne, Paris, 1839, 18mo.

Это первая публикация повести на русском языке. Перевод ее выполнен ВЛьвовым специально для настоящего Собрания сочинений по изданию: Librairie Larousse, Paris и по нему же сверен.

483… просим их проследовать вместе с нами в Калабрию. — Калабрия —

полуостров и область на юго-западной оконечности Апеннинского полуострова, напротив острова Сицилия; делится на Верхнюю и Нижнюю Калабрии; омывается Тирренским и Ионическим морями; большая часть ее территории занимают Калабрийские горы; район сейсмической активности; одна из самых отсталых областей Италии; в XIX в. основная часть населения жила здесь в крайней нужде, что порождало сильную социальную напряженность, выражавшуюся, как правило, в распространении преступности: разбоях, грабежах и убийствах.

летом тут безумно жарко, как в Томбукту… — Томбукту (Тимбукту) — город в Африке, в Южной Сахаре, неподалеку от реки Нигер; в средние века крупный центр африканско-мусульманской культуры; в кон. XIX в. был захвачен Францией и вошел в состав ее колонии Французский Судан; ныне принадлежит государству Мали.

Этна и Везувий никогда не принимали всерьез отделение Сицилии от Калабрии… — Остров Сицилию, где находится Этна (см. примеч. к с. 308), отделяет от Южной Италии, где находится Везувий (см. примеч. к с. 308), сравнительно узкий (от 3,5 до 22 км) Мессинский пролив.

Калабрия меняла облик от Реджо до Пестума… — Реджо (Реджо ди Калабрия) — город в Калабрии, расположенный на восточном берегу Мессинского пролива, напротив Мессины.

Пестум (Песто) — древний город в Южной Италии на побережье Тирренского моря, в 35 км к юго-востоку от города Салерно; основан греческими колонистами в VI в. до н. э.; позднее заселен италийскими племенами; ныне лежит в развалинах, среди которых можно увидеть остатки выдающихся памятников античной архитектуры.

484… после стихийного бедствия, поглотившего целую деревню, в живых оставался, подобно Моисею, один-единственныйребенок… — Согласно Ветхому завету, фараон, испугавшись многочисленности евреев в Египте, приказал бросать всех новорожденных еврейских мальчиков в реку. Мать будущего вождя и законодателя народа израильского Моисея (см. примеч. к с. 491) скрывала младенца три месяца, но затем пустила его по Нилу в корзине, и ее нашла в тростнике дочь фараона, пришедшая купаться. Она велела подобрать мальчика и отдать его кормилице (Исход, 2: 2–9) и нарекла его именем Моисей (евр. Моше). При дворе фараона "научен был Моисей всей мудрости египетской и был силен в словах и делах" (Деяния, 7: 22).

достаточно будет бросить взгляд на горную дорогу, ведущую из Никотеры в Монтелеоне. — Никотера — город в Калабрии, на побережье залива Джоя Тирренского моря.

Монтелеоне — город в Калабрии, в 25 км к северо-востоку от Никотеры; с 1927 г. называется Вибо Валентиа.

фляга на перевязи была наполнена вместо нектара с Липарских островов или из Катандзарораствором камеди… — Нектар — в древнегреческой мифологии напиток богов, поддерживающий их вечную молодость; в переносном смысле: божественный напиток. Липарские (или Эоловы) острова — группа из семи небольших островов вулканического происхождения (Липари, Вулькано, Салина,

Аликуди, Филикуди, Панареа и Стромболи), которые находятся в Тирренском море к северу от Сицилии и известны экспортом вин; особенно славится производимое на них ликерное вино мальвазия. Катандзаро — небольшой город в Калабрии, неподалеку от залива Скуиллаче Ионического моря, административный центр одноименной провинции; основан в X в. для защиты Южной Италии от нападений арабов.

Вина в Калабрии производятся повсюду и в больших количествах, но местные их сорта не принадлежат к числу известных.

Камедь (или гумми) — густой сок, выделяющийся из надрезов коры некоторых деревьев и кустарников, главным образом южных; растворы некоторых камедей используются в медицине.

надежно закреплять киноварь и индиго. — Киноварь — красная краска, известная с древнейших времен; встречается в природе как сернистая ртуть; со II в. н. э. производится искусственная киноварь, уступающая естественной по качеству.

Индиго — краска синего цвета; до кон. XIX в. добывалась из растений, произрастающих в Юго-Восточной Азии и Южной Африке.

палочка, окрещенная художниками муштабелем. — Муштабель — подставка в виде палочки из легкого, но твердого дерева, которая служит подпоркой для правой руки живописца при выполнении им мелких деталей картины.

в четверти льё от деревни Маида… — Маида — населенный пункт в 12 км к востоку от залива Санта Эуфемия.

Льё — см. примеч. к с. 9.

485… исчезнувшей ночью с лица земли, подобно проклятым городам, на которые обрушился гнев Господень. — Речь идет о гибели библейских городов Содома и Гоморры (см. примеч. к с. 318).

прелести пастушеской жизни, столь поэтически воспетой его соотечественником Феокритом… — Феокрит (ок. 315 — ок. 250 до н. э.) — древнегреческий поэт (родом из сицилийского города Сиракуза), расцвет поэзии которого пришелся на годы его пребывания в Египте; создатель жанра идиллий — небольших стихотворных сценок из быта пастухов.

Метр Адам назван соотечественником Феокрита, по-видимому, потому, что Сицилия и Южная Италия в глубокой древности были колонизированы греками и в жилах нынешних обитателей этих мест течет и греческая кровь.

подобно Джотто… стал испытывать сильнейшую склонность изображать на песке людей, деревья и животных… — Джотто ди Бондоне (ок. 1266 — 1337) — итальянский художник, учившийся, вероятно, в мастерской Чимабуэ; с его именем связан поворот в развитии итальянской живописи, ее разрыв со средневековыми художественными канонами и традициями итало-византийского искусства XIII в. и появление реалистических черт в живописи; его творчество оказало огромное влияние на развитие итальянского искусства Раннего и Высокого Возрождения.

По преданию, Чимабуэ впервые обратил внимание на Джотто, когда тот рисовал на каменной плите фигуру овцы.

если бы он чудом попал в мастерскую какого-либо Чимабуэ, то стал бы большим художником. — Чимабуэ, Джанни Гуальтьери (настоящее имя — Ченни ди Пепо; ок. 1240 — ок. 1302) — итальянский художник, представитель флорентийской школы; его творчество развивалось в русле византийского искусства, в которое он привнес ряд новшеств; его произведения отличают монументальность, точность рисунка и изысканная декоративность цвета.

когда произошла контрреволюция 1798года. — Здесь явная опечатка в оригинале: речь идет о контрреволюции 1799 г. в Неаполитанском королевстве.

Фердинанд и Каролина, изгнанные французской оккупацией, прибыли, как известно, на Сицилию на корабле контр-адмирала Нельсона и, перенеся резиденцию правительства в Палермо, оставили Неаполь в руках Шампионне, который тотчас же провозгласил Партенопейскую республику. — Фердинанд (1751–1825) — с 1759 г. король Сицилии (под именем Фердинанд III) и Неаполя (под именем Фердинанд IV) из династии Бурбонов; третий сын испанского короля Карла III (см. примеч. к с. 41); придерживался крайне реакционных взглядов, отличался жестокостью и вероломством; дважды, в 1799 и 1806–1815 гг., во время вторжений французских войск, бежал на Сицилию; в 1816 г., после изгнания наполеоновских ставленников, принял титул короля Соединенного королевства обеих Сицилий (под именем Фердинанд 1).

Каролина — Мария Каролина Габсбургская (1752–1814), дочь императрицы Марии Терезии и сестра французской королевы Марии Антуанетты, жена Фердинанда IV с 1768 г.; отличалась неукротимой ненавистью к Французской республике и передовым идеям; была вдохновительницей антифранцузской политики своего королевства и расправы с неаполитанскими республиканцами.

В 1798 г. Фердинанд IV вступил в войну против Французской республики, но его войска были разбиты, а владения на Апеннинском полуострове заняты французами. В конце декабря 1798 г. королевское семейство и правительство бежали на Сицилию.

В Неаполе в январе 1799 г. при поддержке французских войск была провозглашена Партенопейская (или Неаполитанская) республика; власть в ней в основном принадлежала представителям либерального дворянства, которые провели некоторые прогрессивные реформы, направленные против феодальной аристократии и высшего духовенства, однако отказ от проведения аграрной реформы, а также насилия французов вызвали недовольство горожан и крестьян, и без того настроенных в пользу монархии и католической религии. В июне 1799 г. в результате организованного реакцией восстания и при поддержке английского флота республика была свергнута и королевская власть восстановлена. Свержение республики сопровождалось жестокой расправой с ее сторонниками. Нельсон, Горацио, лорд (1758–1805) — адмирал английского флота, выдающийся флотоводец, сыгравший большую роль в развитии военно-морского искусства; родился в семье сельского священника; начал морскую службу подростком в 1771 г., а в 1779 г., не достигнув и 21 года, был назначен капитаном фрегата; решающую роль в его карьере сыграли войны между Англией и Францией, в ходе которых он занимал видные командные посты и проявлял смелость, решительность, способность принимать неожиданные, но единственно верные решения. С 1798 г. он командовал английской эскадрой в Средиземном море и должен был оказать помощь Неаполитанскому королевству в борьбе с Францией. Адмирал не сумел помешать тому, что Неаполь был сдан, и эвакуировал королевскую семью на Сицилию. После ухода французов из Неаполя он запятнал свое имя жестокой расправой над пленными, а также местными республиканцами. В своем последнем сражении Нельсон одержал победу, навеки прославившую его имя; оно произошло 21 октября 1805 г. у мыса Трафальгар (южнее Кадиса, к северу от Гибралтарского пролива) и закончилось разгромом франко-испанской эскадры, командующий которой адмирал Вильнёв спустил свой флаг и сдался в плен. Еще в ходе боя, до того как стало несомненным решительное превосходство англичан, Нельсон получил смертельное ранение, однако до последней минуты не соглашался сдать командование эскадрой; он скончался через несколько часов, выслушав доклад о достижении полной победы.

Палермо — один из древнейших городов Сицилии; в XI–XIII вв. столица Сицилийского королевства; в 1799 и 1806–1815 гг. столица Фердинанда IV после его бегства из Неаполя; ныне административный центр одноименной провинции.

Неаполь — крупнейший город Южной Италии; находится на берегу Неаполитанского залива Тирренского моря; в древности назывался Неаполис (гр. "Новый город"); был основан колонистами из Греции неподалеку от другой греческой колонии — Палеополиса (гр. "Старого города"), или Партенопеи, с которой впоследствии слился; в 290 г. до н. э. был завоеван римлянами; в 1130–1860 гг. столица Неаполитанского королевства.

Шампионне, Жан Этьенн (1762–1800) — французский военачальник, сторонник Революции и Республики; начал службу рядовым солдатом в Испании; после возвращения во Францию принимал участие в заседаниях политических клубов; участник войны с первой антифранцузской коалицией европейских государств (1792–1797); 21 ноября 1798 г. принял командование войсками, вступившими в Рим в феврале 1798 г.; стал одним из основателей Парте — нопейской республики 1799 г.; затем на него было возложено главное командование в Северной Италии; сражаясь с русскими и австрийцами, потерпел несколько поражений, что способствовало его добровольной отставке, после которой он вскоре умер.

король и королева, наполовину лишенные трона, имели в своем окружении кардинала Руффо… — Руффо, Фабрицио (1744–1827) — кардинал, неаполитанский политический и военный деятель; происходил из княжеского рода ди Баранелло; хотя и не имел особой склонности к исполнению службы священника, пользовался покровительством папы Пия VI, жаловавшего ему высокие должности; обвиненный в растрате находившихся в его ведении средств, вынужден был переехать в Неаполь; после начала революции в Неаполе уехал в Палермо, а в первой половине февраля 1799 г. с несколькими единомышленниками высадился в Калабрии и начал создавать "Христианское королевское войско".

Грабежи и убийства, начавшиеся в Неаполе после вступления туда санфедистской армии, состоявшей из калабрийских крестьян и неаполитанских лаццарони, заставили Руффо искать пути к прекращению военных действий и установлению порядка. Согласно акту о капитуляции Неаполя от 23 июня 1799 г., сторонникам республики была гарантирована амнистия, но адмирал Нельсон, прибывший на следующий день, не признал ее. Начались жестокие репрессии, в результате которых погибло около четырех тысяч человек. Руффо не сделал ни единой попытки изменить судьбу республиканцев. Однако сам факт подписания капитуляции вызвал раздражение двора, и Руффо вынужден был отправиться в Рим, а затем в Париж, где нашел поддержку со стороны Наполеона Бонапарта; последние годы жизни он провел в Неаполе, занимаясь изучением военного искусства, экономики и сельского хозяйства.

486… он с двумя спутниками высадился в Калабрии и во имя святой веры обратился ко всем, кто остался привержен исконным роялистским принципам. — Сподвижники кардинала Руффо провозглашали, что они встали на защиту святой веры (santa fede), отсюда их название — "санфедисты".

решил призвать к себе художника, чтобы изобразить на штандарте Богоматерь Кармельскую, ибо он вверил свое предприятие ее попечению. — В средние века к именам особо чтимых святых прибавлялись названия наиболее известных из посвященных им храмов. Кармель (Кармил) — горный массив в Палестине; согласно преданию, место деятельности Илии Пророка и Иоанна Крестителя. В 1159 г. там был основан монастырь ордена Богоматери Кармельской; храм этот многократно разрушался и перестраивался и современный вид приобрел лишь в 1828 г.

изображать… души чистилища. — Чистилище — согласно представлениям католиков, место, где души умерших, не получивших перед смертью отпущения грехов или не заслуживающих рая, очищаются от грехов перед вступлением в него. Подробное описание чистилища, соответствующее католическим догматам, дал во второй части своей "Божественной комедии" Данте (см. примеч. к с. 504). В чистилище души достигают прощения путем различных испытаний, а также благодаря молитвам и добрым делам их родственников и близких.

487… безжалостный Минос присовокуплял еще одну голову и еще одну пару рук… — Минос — в греческой мифологии могущественный и справедливый царь Крита, сын Зевса и Европы, усыновленный критским царем Астерием; славился мудростью и могуществом, но был жестоким правителем; после смерти стал судьей в царстве мертвых… ризничий церкви в Никотере… — Ризничий — заведующий церковным имуществом.

по поручению приора пришел к художнику… — Приор — настоятель католического монастыря.

489… Как у святой Терезы, у нее тоже бывали видения… — Тереза

Санчес де Сепеда-и-Аумада, прозванная Тереза Иисусова, или, по месту рождения, Тереза Авильская (1515–1582) — испанская духовидица, аскет и мистик, религиозная писательница, автор трактатов "Путь к совершенству", "Внутренний замок, или Обители души", "Книга о моей жизни" и др.; монахиня-кармелитка (1533), основательница особого, строго аскетического течения в этом ордене (1562); выступала за суровый и последовательный аскетизм, разрабатывала особую молитвенную технику, ведущую к превращению верующего в орудие божественной воли без отказа от собственных желаний и страстей, но с преобразованием их из греховных в благие; была наделена, по свидетельствам современников и собственным писаниям, высоко ценимым в средневековье и начале нового времени т. н. "слезным даром", т. е. почти постоянным присутствием у человека, этим даром обладающего, слез радости и умиления при виде красоты и величия Божьих творений, а также слез печали при мысли о зле, в котором лежит мир, причем во втором случае это выражало также сострадание ко всем грешникам, мучающимся от сознания своих грехов. Церковь сначала отнеслась к Терезе настороженно, против нее даже было возбуждено дело в инквизиции, основанием для которого были как ее ультрааскетические убеждения, так и отмеченный "слезный дар". В конечном итоге обвинения против Терезы были сняты, а сама она уже после кончины, в 1622 г., была причислена к лику святых и в 1960-е гг. объявлена учителем церкви (в соответствии с католическими правилами процедура подобного рода может тянуться столетиями).

к небесам вознеслась "Аве Мария"… — "Аве Мария" ("Ave Maria"; в православной традиции — "Богородице, Дево, радуйся") — христианская молитва, которая обращена к Богоматери и составлена по первым словам архангела Гавриила, возвестившего Деве Марии о зачатии ею Иисуса (Лука, 1: 28); согласно католическим канонам, читается верующими утром, в полдень и вечером по призыву колокольного звона.

490… продолжая петь литании Святой Деве… — Литания — молитва у католиков, которая поется или читается во время торжественных религиозных процессий.

Долой сбиров!… — Сбир (ит. sbirro) — стражник, полицейский, сыщик.

491… слухи о чуде распространились от Реджо до Козенцы… — Козенца — небольшой город в Калабрии, административный центр одноименной провинции; находится к северу от Реджо (см. примеч. к с. 483), недалеко от побережья Тирренского моря.

говорила с ней с глазу на глаз, как Моисей с Господом… — Моисей — древнееврейский пророк, герой и предводитель иудеев, выведший их из египетского плена, основатель иудейской религии; у горы Хорив получил откровение от бога Яхве и миссию освободить народ Израиля, находящийся в египетском рабстве; спустя три месяца после исхода из Египта и скитаний по пустыне со своим народом прибыл к горе Синай, где Бог провозгласил заповеди народу Израилеву и заключил с ним союз (завет); после чего пророк взошел на гору, чтобы встретиться с Яхве, провел там в одиночестве сорок дней и сорок ночей и получил от Бога каменные скрижали, на которых были записаны законы и заповеди для еврейского народа.

492… по десять скудо за штуку… — Скудо — старинная итальянская серебряная монета.

493… в Королевстве обеих Сицилий только и говорили, что о паломничестве в Никотеру… — Королевство обеих Сицилий — официальное название (с 1504 г.) Неаполитанского королевства, периодически включавшего в свой состав остров Сицилию, который с кон. XIII — нач. XIV в. считался отдельным государством.

из данных обстоятельств извлекают пользу карбонарии… — Карбонарии (от ит. carbonaro — "угольщик") — члены тайной революционно-заговорщической организации, возникшей в нач. XIX в. в Италии (ранее всего в Королевстве обеих Сицилий), а в годы Реставрации распространившейся и на Францию. В Италии карбонарские организации первоначально были направлены против завоевателей-французов, а после падения Наполеона — против наступившей феодально-католической реакции. Итальянские карбонарии возглавляли революции 1820–1821 гг. в Королевстве обеих Сицилий и в 1821 г. в Пьемонте, после разгрома этих революций подверглись жесточайшим преследованиям; позднее активно участвовали в революционных восстаниях 1831 г. в Романье, Модене и Парме.

лиц, принадлежащих к той или иной венте королевства. — Вента — своеобразная структурная единица организации карбонариев, строившейся по конспиративно-иерархическому принципу: 1) низовые (т. н. "отдельные") венты, 2) центральные, 3) высшие и 4) верховная. Глубокая конспирация, дисциплина, отсутствие письменных документов и материалов, сообщение исключительно через специальных делегатов, выделяемых от каждой ступени вент, обеспечивали этой системе действенность и жизнеспособность даже в условиях жесточайших преследований.

Дело происходило в 1817 году; Европа начала поворачиваться в сторону революций… — После падения в 1815 г. наполеоновской империи в Европе наступил период глубокой реакции. Однако уже через несколько лет преследование свободомыслия, подавление политических свобод и национальный гнет вызвали противодействие. В ряде стран (Италии, Франции, России и др.) возникли революционные организации. Новый революционный подъем начался в Европе в 1820 г., когда произошли революции в Испании, Португалии и Италии.

послал три тысячи солдат в Монтелеоне и три тысячи в Тропеа… — Тропеа — город, крепость и рыболовный порт в Калабрии, на берегу залива Санта Эуфемия Тирренского моря.

велел отправить Паскаръелло в исправительный дом… — То есть в благотворительное заведение для беспризорных детей. Такие дома возникли в Италии стараниями филантропов в XVIII в.; они достигли в деле воспитания детей больших успехов и послужили образцами для подобных учреждений в других европейских странах.

494… не больше предусмотрительности, чем у беспечной стрекозы… — Намек на басню Лафонтена (см. примем, к с. 131) "Стрекоза и Муравей" ("La Cigale et la Fourmi"; содержание ее заимствовано у Эзопа, древнегреческого баснописца VI в. до н. э.): трудолюбивый Муравей не захотел осенью дать хлеба беспечной Стрекозе, которая все лето лишь пела.

завербовался в пешую артиллерию… — Пешая артиллерия — один из видов полевой артиллерии, в которой артиллерийская прислуга следовала за орудиями пешим ходом.

добился… почетнейшего звания капрала… — Капрал — младший унтер-офицерский чин в ряде европейских армий; особенное значение имел в итальянских войсках, где количество старших унтер-офицеров было невелико.

сменил данную ему по рождению фамилию, казавшуюся ему слишком мирной, на гораздо более впечатляющую и выразительную — Бомбарда. — То есть выбрал себе новую фамилию сообразно своей военной специальности: бомбарда (фр. bombarde, ит. bombarda) — старинный тип артиллерийских орудий (XIV–XVI вв.), стрелявших каменными ядрами; употреблялись при осаде и обороне крепостей.

правительства, которое содержало гарнизон в Мессине… — Мессина — город в северо-восточной части острова Сицилия, бывшая греческая колония; крупный порт на западном берегу Мессинского пролива, отделяющего Сицилию от материка.

495… получаемые ежесуточно три сольдо… — Сольдо — мелкая медная итальянская монета.

496… начинавший узнавать в собеседнике калабрийского Микеланджело. — Микеланджело Буонарроти (1475–1564) — величайший деятель итальянского Возрождения, скульптор, живописец, архитектор и поэт.

он лучше владеет банником, чем пером… — Банник — цилиндрическая щетка на длинном древке, которая служит для чистки канала орудия от нагара пороховых газов после стрельбы.

497… приготовьте для меня… фиги из Пальм и… — Фиги (инжир) — сладкие плоды дерева инжир (оно же смоковница, фиговое дерево), произрастающего в Средиземноморье и в Азии.

Пальми — небольшой город на северо-западном побережье Калабрии, в заливе Джоя Тирренского моря, в 22 км к югу от Никотеры.

498… У меня есть сын, храбрый, как Иуда Маккавей. — В 168 г. до н. э. в Иудее вспыхнуло восстание против сирийского царя Антиоха IV Эпифана (правил в 175–164 гг.), запретившего соблюдение всех иудейских религиозных обрядов и обязавшего евреев приносить жертвы языческим богам. Это восстание возглавили священник Маттафий Хасмоней и пять его сыновей. В 166 г. до н. э. он умер и во главе движения встал его третий сын, Иуда, по прозвищу Маккави ("Молот"), которое стало фамильным именем Хасмонеев. В 160 г. до н. э. он взял Иерусалим, но сам пал в бою. Его сменил самый младший из братьев — Ионафан, ставший первосвященником и убитый в 143 г. до н. э. В 141 г. до н. э. второй сын Маттафия —

Симон (ум. в 134 г. до н. э.) провозгласил себя первосвященником и князем, основав династию (с 106 г. до н. э. — царскую) Маккавеев (Хасмонеев).

она повергла бы в зависть всех женщин из Вины и Триоло. — Селений Вина (Vina) и Триоло (Triolo) вблизи Никотеры не обнаружено.

499… для изображения Страшного суда. — Страшный суд — в иудаизме, христианстве и исламе суд при наступлении "конца света"; его совершает Бог над всеми когда-либо жившими людьми и воздает каждому вечное блаженство в раю или вечные муки в аду.

спасибо блаженному святому Франциску, покровителю нашему. — Святой Франциск Ассизский (настоящее имя и фамилия — Джованни Бернардоне; 1182–1226) — религиозный мыслитель и реформатор монашества, родом из Ассизи (город в Средней Италии в области Умбрия); его имя Франциск (Франческо — "Французик"), скорее всего, представляет прозвище, данное за любовь к французской поэзии; в 1207 г. он пережил духовный кризис, отрекся от мира, от родных и дома, но не ушел в монастырь, а стал бродячим проповедником, призывавшим к добровольной нищете и служению всем людям, что, по его мнению, было истинным подражанием Христу и апостолам; в 1209 г. вокруг него собралась группа последователей, которые образовали орден меньших братьев, или миноритов (от лат. minor — "меньший").

Устав ордена миноритов, утвержденный лишь в 1221 г., первоначально был весьма суровым: последователи Франциска (их называли также францисканцами) не могли иметь никакой собственности, включая общую монашескую, кроме одной рясы, ни даже обуви (поэтому нищенствующие монахи — не только францисканцы — именовались также "босоногими братьями"), ни жилища, а должны были скитаться, "нагими следуя за нагим Христом", питаясь лишь подаянием, в качестве которого им дозволялось принимать только пищу, но ни в коем случае не деньги. Этот идеал евангельской нищеты оказался весьма популярным, появились другие нищенствующие ордена, сам францисканский орден разрастался, и в нем едва ли еще ли не при жизни Франциска началась борьба между сторонниками буквального толкования заповедей основателя ордена и теми, кто считал возможным применять их к местным условиям: например, последние заявляли, что в холодной Германии невозможно довольствоваться одной рясой и ходить босиком, и уже в XIII в. появились францисканские монастыри. Поэтому сторонники крайнего аскетизма время от времени откалывались от основного ордена и образовывали либо еретические течения, либо монашеские сообщества с особо строгими уставами.

500… от многочисленной францисканской общины, разогнанной и упраздненной во время войн 1809 года. — Вероятно, имеется в виду крестьянское движение, охватившее в 1807–1810 гг. Неаполитанское королевство. Оно было направлено против французов, оккупировавших страну в 1806 г., и вызвано огромными налогами, насилиями и реквизициями, а также тяжелыми рекрутскими наборами.

после второго возвращения Фердинанда на престол и низвержения

Иоахима… — Иоахим — имеется в виду Мюрат (см. примеч. к с. 379), правивший в Неаполитанском королевстве под именем Иоахим Наполеон. Его власть была низвергнута в 1815 г. австрийскими войсками при участии английского флота и отрядов короля Фердинанда IV, прибывших с Сицилии. В том же году Венский конгресс передал неаполитанский престол Фердинанду. Это было второе возвращение Фердинанда в свою столицу (первое произошло в 1799 г. после разгрома Партенопейской республики).

501… почитателей монаха из Ассизской обители… — То есть из мона стыря ордена Франциска Ассизского.

образок святого Франциска с проступающими у него стигматами… — Стигматы — красные пятна и язвы, которые появляются на теле религиозных фанатиков на месте ран, полученных Иисусом во время распятия от гвоздей, копья и тернового венца; в средние века считались проявлением божественной милости.

пирожки размером с шестифранковые экю… — См. примеч. к с. 426.

504… Композиция получилась в стиле Данте и Орканья… — Данте Алигьери (1265–1321) — великий итальянский поэт, создатель итальянского литературного языка, автор поэмы "Божественная комедия", сборников стихотворений, научных трактатов.

Орканья, Андреа (настоящее имя — Андреа ди Чоне; 1329–1389) — итальянский художник, скульптор и архитектор; представитель флорентийской школы искусства; участвовал в строительстве соборов в Орвьето (1359–1362) и Флоренции (1357–1367), был автором многочисленных фресок в церквах Флоренции и особенно в пизанском кладбище Кампо Санто.

505… смешал одну часть киновари с тремя частями испанских белил, затем добавил одну шестнадцатую части умбры и начал прорисовывать лицо. — Киноварь — см. примеч. к с. 484.

Умбра — темно-коричневая минеральная краска, состоящая из глинистых минералов с примесью окислов и гидроокислов железа и марганца.

507… мы выдадим ему индульгенции… — Индульгенция — в католиче ской церкви полное или частичное отпущение грехов, а также свидетельство об этом; широкая торговля индульгенциями служила средством обогащения духовенства.

509… в волнах медных туч, над которыми, как синеватый конус, подсве ченный пламенем, высилась вершина Стромболи. — Стромболи — см. примеч. к с. 308.

…На севере взгляд упирался в побережье Калабрии, вдающееся в море мысом Ватикано… — Ватикано — мыс на западном побережье Калабрии, в 12 км к северо-западу от Никотеры.

направляясь в порт Сатина или в залив Санта Эуфемия… — Возможно, имеется в виду не Сатина (Satina — такого портового города не обнаружено), а остров Салина (Salina) из группы Липарских, который лежит в 90 км к западу от Никотеры.

Санта Эуфемия — залив Тирренского моря на побережье Калабрии; расположен севернее Никотеры.

стала напевать "Прославление ангельское". — "Прославление ангельское" — то же, что "Аве Мария" (см. примем, к с. 489).

513 …не принадлежал к числу романтических разбойников наподобие Жана Сбогара, представленного Нодье… — Жан Сбогар — герой одноименного романа Нодье. Выпущенный в 1818 г., "Жан Сбогар" стал вехой в истории французской романтической литературы; главное его действующее лицо — бунтарь, предводитель разбойничьей шайки; назвав себя "Братство всеобщего блага", шайка грабит богачей и тем самым устанавливает свои законы социальной справедливости; вращаясь в свете под другим именем, Жан Сбогар ведет двойную жизнь, но сам попадает в ловушку, невольно став причиной смерти своей возлюбленной, после чего погибает сам. Исключительная личность героя, его неприятие общества новых хозяев жизни эпохи Империи, тайны, роковые страсти, трагическая любовь — все это принесло роману небывалый успех.

Нодье, Шарль (1780–1844) — французский писатель-романтик, друг и литературный наставник Дюма; член Французской академии (1833); автор нескольких книг мемуаров о Французской революции и империи Наполеона I.

или созданного нами образа Паскуале Бруно. — Паскуале Бруно — благородный сицилийский разбойник, герой одноименной повести Дюма, опубликованной в 1837 г.

514 …на всем пространстве от мыса Спартивенто до Салернского залива. — Мыс Спартивенто — южная оконечность Италии. Салернский залив Тирренского моря расположен на западном берегу Италии, в 300 км к северо-западу от мыса Спартивенто; назван по имени города Салерно на его берегу.

он предпочитал воевать со стражниками Фердинанда, а не с вольтижёрами Иоахима. — Вольтижёр — см. примеч. к с. 306.

515… это произошло между Милето и Монтелеоне… — Милето — небольшой город в Калабрии, неподалеку от северо-западного ее побережья, в 9 км к югу от Монтелеоне (см. примеч. к с. 484).

об англичанине, направлявшемся из Салерно в Бриндизи… — Салерно — город и порт юго-восточнее Неаполя, на берегу Салернского залива; известен с глубокой древности; с кон. XI в. один из опорных пунктов норманнских завоевателей, затем вошел в состав Неаполитанского королевства; в средние века важный центр ремесел и торговли, а также медицинской науки; ныне главный город одноименной провинции области Кампания.

Бриндизи (древн. Брундизий) — город и порт на юге Италии, в Апулии, на берегу Адриатического моря, к востоку от Салерно; с глубокой древности важнейший узел морских сообщений.

преступление свершилось между Таранто и Ориа. — Таранто (древн. Тарент) — город и порт в Южной Италии, на берегу одноименного залива (область Апулия, провинция Лечче); основан греками в 707 г. до н. э.; в III в. до н. э. был завоеван Римом; в XI в. подчинялся норманнам, а затем вошел во владения Неаполитанского королевства.

Ориа — город в области Апулия, в 36 км к востоку от Таранто, на дороге к Бриндизи.

517… предал жестокой смерти одного несчастного далматинского торговца… — Далмация — географическая область на северо-западе Балканского полуострова, прилегающая к Адриатическому морю; северная ее часть принадлежит Хорватии, а южная — Черногории; в отраженное в повести время входила в состав Австрийской монархии.

он вышел из Боджано в надежде добраться до ночлега в Кастровиллари. — Вероятно, имеется в виду не Боджано (Boggiano), а Роджано (Roggiano) — селение в 24 км к югу от Кастровиллари. Кастровиллари — небольшой город в северной части Калабрии, неподалеку от границы с Базиликатой, к северу от Козенцы.

518… за ним шли толпой члены братства кающихся грешников, чье одеяние он надел. — Кающиеся — верующие, совершившие какой-либо тяжкий грех и за это приговоренные священником-исповедни-ком к церковному наказанию (ограничению в посещении храма, посту, чтению дополнительных молитв и т. д.). Кающиеся в Западной Европе объединялись в братства, называвшиеся по цвету их особых одежд.

520… распевая во весь голос "Gloria in exelsis Deo". — "Gloria in exelsis Deo" ("Слава в вышних Богу") — слова из рождественской христианской службы. Полностью: "Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человеке их благоволение" (Лука, 2: 14).

эта отметина была похожа на ленту ордена Святого Яну ария второй степени… — Имеется в виду орден Неаполитанского королевства, основанный в 1738 г. королем Карлом III по случаю его свадьбы; знак ордена представляет собой большой бело-красный четырехконечный крест с раздвоенными концами (т. н. "мальтийский"), увенчанный короной; в середине креста находится изображение святого Януария в епископском облачении; орден был упразднен в 1861 г.

Святой Януарий (Сан Дженнаро) — католический святой, епископ города Беневенто, почитаемый как главный покровитель Неаполя; принял мученическую смерть около 305 г. в Поццуоли (город вблизи Неаполя). Всемирной известностью пользуется чудо, связанное с кровью святого Януария, которое на протяжении многих веков ежегодно повторяется 19 сентября (в день принятия им мученичества) и в ряде других случаев; оно заключается в переходе крови, хранящейся в тщательно закупоренных ампулах, из твердого состояния в жидкое вне зависимости от температуры во внешней среде… все стали называть Плачидо Бранди не иначе как Командор. — Командор — здесь: кавалер одной из высших степеней какого-либо ордена.

521… он стал предводителем не в результате выборов, а в качестве законного наследника, то есть как бандит в силу божественного права. — Божественное право — идея происхождения верховной власти монарха непосредственно от Бога и ответственности его за свое правление только перед Провидением; была широко распространена в средние века и стала одной из важнейших составных частей официальной идеологии абсолютных монархий.

переводным векселем на лучшего из банкиров Козенцы… — Переводной вексель — см. примеч. к с. 130.

522… от Шиллы вплоть до Монтелеоне и Пиццо… — Шилла (Сцилла) —

небольшой город в Калабрии, на побережье Тирренского моря, близ северной горловины Мессинского пролива.

Пиццо — город в южной части залива Санта Эуфемия, на западном побережье Калабрии.

несколько стаканчиков калабрийского муската ударили ему в голову… — Мускат — сладкое десертное вино, изготовляемое из ягод белого, розового и черного муската (группы сортов винограда с сильным характерным ароматом, напоминающим мускус).

524… она щипала корпию для обоих… — Корпия — перевязочный материал, употреблявшийся до появления ваты: нитки, нащипанные руками из хлопчатобумажной или льняной ветоши.

525… напоминая этой своей античной позой статую Молчания, найденную при раскопках то ли в Геркулануме, то ли в Помпеях. — Геркуланум — древний италийский город на берегу Тирренского моря неподалеку от Неаполя; в августе 79 г. вместе с соседними городами — Помпеями и Стабией — при извержении вулкана Везувий был засыпан толстым слоем пепла; с нач. XVIII в. — место археологических раскопок.

530… отправился просить Валаама у фра Бракалони… — Осел ризничего носит имя одного из библейских персонажей — месопотамского волхва (волшебника и прорицателя), посланного царем моавитян навести проклятие на древних евреев. Во время путешествия Валаама к израильтянам случилось чудо: его ослица по Божьему велению не хотела его везти, апотом заговорила человеческим голосом (Числа, 22: 22–30).

531… я наконец-то увижу знаменитый "Страшный суд" Микеланджело, о котором так много говорят. — Имеется в виду одна из фресок, которыми были расписаны в 1508–1512 гг. алтарная стена и плафон Сикстинской капеллы — домашней церкви Ватиканского дворца. Художник увидел Страшный суд как грозу, разразившуюся в стране гигантов и способную их уничтожить. Обнаженные людские души мечутся, терзаемые ужасом, смятением, ощущением своей вины и расплаты. И над этой пучиной человеческого горя и страдания — грозный судия, полный святого гнева.

532… начал раскрашивать лицо подобно актеру, играющему в "Семирамиде" роль призрака Нина. — "Семирамида" — опера итальянского композитора Джоаккино Россини (1792–1868); либретто Гаэтано Росси по мотивам драмы "Семирамида" Вольтера (1694–1778); премьера ее состоялась 3 февраля 1823 г. в театре Феничи — главном театре оперы и балета в Венеции.

Семирамида (Шаммурамат; кон. IX в. до н. э.) — царица Ассирии; жена царя Нина, после смерти которого правила самостоятельно; вела завоевательные войны; с ее именем связывают висячие сады на террасах в Вавилоне, считавшиеся одним из семи чудес света.

Нин — мифический основатель могущества Ассирийского царства, муж Семирамиды; был убит своей женой.

установил свет, как это сделал бы Рембрандт… — Рембрандт, Харменс ван Рейн (1606–1669) — великий голландский художник, автор картин на бытовые и религиозные темы, портретист и офортист; его живопись во многом была основана на эффектах светотени.

533… из утонченного сибаритствавыбрал самую удобную постель… — Сибарис — древнегреческий город в Южной Италии (VIII–VI вв. до н. э.); богатство города приучило жителей к столь изнеженному образу жизни, что сделало понятие "сибарит" нарицательным.

534… Прощайте, друг Иова… — Иов — праведник, персонаж Библии и автор библейской Книги Иова, повествующей о его страданиях. Иов не утратил веры в Бога, решившего с помощью Сатаны испытать его стойкость и пославшего ему множество страданий и тяжелых лишений. Услышав о несчастьях Иова, три его друга, Елифаз, Вилдад и Софар, "сошлись, чтобы идти вместе с ним и утешать его" (Иов, 2: 11), что они и делают на протяжении большей части книги, споря с Иовом и пытаясь доказать ему, что ниспосланные на него страдания есть следствие его виновности перед Богом, с чем праведник решительно не соглашается.

536… при виде его он восстал, подобно Лазарю… — Имеется в виду евангельский эпизод воскрешения Христом его друга Лазаря. Иисус велел отвалить камни, которыми была завалена могильная пещера, и воззвал к покойнику: "Лазарь! иди вон", после чего тот воскрес, встал и вышел из пещеры (Иоанн, 11: 43–44).

537… четверо мальчиков из деревенского хора в длинных одеяниях из миткаля… — Миткаль (от перс, "меткал") — суровая тонкая хлопчатобумажная ткань полотняного переплетения; в отделанном виде — ситец, мадаполам, муслин; результате соответствующей оттделки из миткаля делают также бельевые ткани.

539… по дороге между Джоей и Милето проследует почтовая карета… — Джоя — селение в Калабрии, на берегу одноименного залива Тирренского моря; находится в 25 км к юго-востоку от Милето.

540… это происходило в стране, где еще не была введена десятичная система мер. — Десятичная система мер впервые была введена во Франции в годы Великой революции.

546… добавил к этой сумме несколько карлино служанке на чай… — Карлино — здесь: серебряная неаполитанская монета весом в 2,3 г; шестая часть дуката.

поднялся на вершину горной гряды, возвышающейся над Козенцей со стороны Марторано… — Марторано (Martorano) — возможно, имеется в виду селение Марано (Магапо) в 6 км к западу от Козенцы (см. примеч. к с. 491), у восточного склона горного хребта Катена Костьера.

547… землекопы рыли сухое дно под руководством местных ученых, прочитавших у Иордана, что Аларих, похороненный в трех гробах — золотом, серебряном и бронзовом, — был погребен подо дном реки, специально отведенной воинами, а когда похороны были окончены, Бузен-то было позволено течь по-прежнему. — Иордан (VI в.) — готский историк, происходивший из знатного рода; автор сочинения "О происхождении и истории готов", которое возвеличивает это племя и содержит важные сведения о других народах того времени. Аларих I (ок. 370–410) — первый король германского племени вестготов, избравших его на престол в 395 г.; 24 августа 410 г. взял Рим и подверг его трехдневному разгрому; умер в Южной Италии, готовясь к походу на Сицилию и Африку.

Бузенто — река в провинции Козенца, левый приток реки Крати; на дне ее в 410 г. был погребен Аларих.

разбили бивак прямо на дне реки. — Бивак — см. примеч. к с. 70.

Этот поспешно сооруженный лагерь можно было бы по ошибке принять за готтентотский крааль… — Готтентоты — см. примеч. к с. 136.

Крааль — см. примеч. к с. 137.

548… напоминает последний вздох одного из тех проклятых городов, о которых говорится в Писании. — О гибели Содома и Гоморры (см. примеч. к с. 318) повествуется в главе 19 библейской Книги Бытие.

примерно тридцать капуцинов… — Капуцины — члены католического монашеского ордена, основанного в XVI в.; свое название получили от носимого ими остроконечного капюшона, по-итальянски — cappucio.

вторя собственными молитвами тем, что распевали флагелланты… — Флагелланты (от лат. flagellum — "бич") — религиозные аскеты, фанатики, проповедующие публичное самобичевание ради искупления грехов.

552… в виде чеков на предъявителя, выписанных на банкирские дома "

Мариекоф" в Неаполе и "Тортониа" в Риме… — Мариекоф — вероятно, речь идет о банкирском доме "Фред Мерисофф и Сервилле". Тортониа — скорее всего, имеется в виду банкирский дом "Торлониа и К0", основанный в Риме в нач. XIX в. бывшим торговцем Джованни Торлониа (1754–1829).

направился в Сан Лючидо… — Сан Лючидо — городок на западном побережье Калабрии, в 18 км к западу от Козенцы.

562… Посредине нефа, в окружении зажженных свечей, уже находился гроб… — Неф (от лат. navis — "корабль") — главная часть христианского храма, обычно расчлененная колоннами.

564 Святые дары — см. примеч. к с. 259.

568… поднимая чашу с облаткой… — Облатка — см. примеч. к с. 259.

примите как христиане Тело Господа, Спасителя нашего. — Речь идет об одном из главных таинств христианской церковной службы — причащении (евхаристии), которое заключается во вкушении верующими святых даров. У католиков миряне совершают причащение, вкушая только хлеб, а у православных — и хлеб и вино.

Примечания

1

Монахиня (исп.).

(обратно)

2

Непременное условие (лат.).

(обратно)

3

Перевод М.Квятковской.

(обратно)

4

Деревья, которые в колониях сажают на могилах взамен наших кипарисов. (Примеч. автора.)

(обратно)

5

При всем народе (лат.).

(обратно)

6

Нечто вроде охотничьего сарая. (Примеч. автора.)

(обратно)

7

Гораций, много в мире есть того Что вашей философии не снилось.

(У.Шекспир, "Гамлет", I, 5; пер. Б.Пастернака.)

(обратно)

8

"Тебе, Бога [хвалим]" (лат.).

(обратно)

9

"Угодно нечетное богу" (лат.). — Вергилий, "Эклоги", VIII, 74.

(обратно)

10

"Слава в вышних Богу" (лат.).

(обратно)

11

"Из полутора дюжин капралов не сделать и одного дурака" (ит.).

(обратно)

12

Чтобы понять суть сделанного вызова, следует знать, что в Калабрии и на Сицилии обычно дерутся на ножах; однако, в зависимости от тяжести оскорбления и степени ненависти, дерутся на один дюйм, два дюйма или три дюйма и, наконец, на всю длину лезвия. В первых случаях сражающиеся зажимают нож большим и указательным пальцами, так что пальцы ограничивают длину лезвия, не позволяя ему проникать на глубину, большую, чем оговоренная. (Примеч. автора.)

(обратно)

13

В минуту кончины (лат.).

(обратно)

14

"Из бездны [взываю]" (лат.).

(обратно)

15

"Землетрясение! Землетрясение!" (ит.)

(обратно)

Оглавление

  • Александр Дюма Жорж
  •   I ИЛЬ-ДЕ-ФРАНС
  •   II ЛЬВЫ И ЛЕОПАРДЫ
  •   III ТРОЕ ДЕТЕЙ
  •   IV ЧЕТЫРНАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
  •   V БЛУДНЫЙ СЫН
  •   VI ПРЕОБРАЖЕНИЕ
  •   VII «БЕРЛОК»
  •   VIII ПРИГОТОВЛЕНИЯ БЕГЛОГО НЕГРА
  •   IX РОЗА ЧЕРНОЙ РЕКИ
  •   X КУПАНИЕ
  •   XI ЦЕНА НЕГРОВ
  •   XII БАЛ
  •   XIII ТОРГОВЕЦ НЕГРАМИ
  •   XIV ФИЛОСОФИЯ РАБОТОРГОВЦА
  •   XV ЯЩИК ПАНДОРЫ
  •   XVI СВАТОВСТВО
  •   XVII СКАЧКИ
  •   XVIII ЛАЙЗА
  •   XIX ШАХСЕЙ-ВАХСЕЙ
  •   XX СВИДАНИЕ
  •   XXI ПРЕДЛОЖЕНИЕ ОТВЕРГНУТО
  •   XXII ВОССТАНИЕ
  •   XXIII ОТЦОВСКОЕ СЕРДЦЕ
  •   XXIV БОЛЬШОЙ ЛЕС
  •   XXV СУДЬЯ И ПАЛАЧ
  •   XXVI ОХОТА НА НЕГРОВ
  •   XXVII РЕПЕТИЦИЯ
  •   XXVIII ЦЕРКОВЬ ХРИСТА СПАСИТЕЛЯ
  •   XXIX "ЛЕСТЕР"
  •   XXX СРАЖЕНИЕ
  • Александр Дюма Корсиканские братья
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   ХVIII
  •   XIX
  •   XX
  • Александр Дюма Габриель Ламбер
  •   I КАТОРЖНИК
  •   II АНРИ ДЕ ФАВЕРН
  •   III ФОЙЕ ОПЕРЫ
  •   IV ПРИГОТОВЛЕНИЯ
  •   V АЛЛЕЯ ЛА-МЮЭТ
  •   VI РУКОПИСЬ
  •   VII Октябрь, 18…
  •   VIII БОЛЬНОЙ
  •   IX БАНКОВСКИЙ БИЛЕТ В ПЯТЬСОТ ФРАНКОВ
  •   X КРАЙ ЗАВЕСЫ
  •   XI УЖАСНОЕ ПРИЗНАНИЕ
  •   XII ОТЪЕЗД В ПАРИЖ
  •   XIII ИСПОВЕДЬ
  •   XIV ПОСЛЕДСТВИЕ ИСПОВЕДИ
  •   XV ЦВЕТОЧНИЦА
  •   XVI КАТАСТРОФА
  •   XVII БИСЕТР
  •   XVIII БДЕНИЕ КОРОЛЯ
  •   XIX ПОВЕШЕННЫЙ
  •   XX ПРОТОКОЛ
  • Александр Дюма Метр Адам из Калабрии
  •   I ГОВОРЯЩАЯ МАДОННА
  •   II ПОЧТОВАЯ КОНТОРА
  •   III ФРАБРАКАЛОНЕ
  •   IV МАРКО БРАНДИ
  •   V КОМАНДОР
  •   VI БАНДИТ В СИЛУ БОЖЕСТВЕННОГО ПРАВА
  •   VII ТРИ СОЛЬДО КУМА МАТТЕО
  •   VIII СКУФЕЙКА
  •   IX ДУШИ ЧИСТИЛИЩА
  •   X ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ
  •   XI САМООТВЕРЖЕННОСТЬ
  •   XII СВАДЕБНОЕ ПЛАТЬЕ
  •   XIII ПОСЛЕДНЕЕ ПРИЧАСТИЕ
  •   КОММЕНТАРИИ
  • *** Примечания ***