КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Дрейфус... Ателье. Свободная зона [Жан-Клод Грюмбер] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Жан-Клод Грюмбер Дрейфус… Ателье Свободная зона Пьесы

Дрейфус… Пьеса в восьми сценах Пер. Ирина Мягкова

Действующие лица
Мишель

Мотл

Морис

Арнольд

Зина

Залман

Мириам

Вассельбаум

Два поляка


В северном пригороде Вильно в 1930 году…

Сцена представляет собой интерьер зала, который при случае служит и театральным. Зал — деревянный, два окна в глубине его выходят на деревянные дома, между окнами — громоздкая и величественная, блистающая фаянсом печь. По стенам развешаны фотографии, афиши на идише. Несколько стульев и столов. За печкой свалены в кучу скамейки.

Сцена первая

Сцена в полумраке. Освещен лишь один угол зала, который в этот момент служит сценой. Высвечены Мишель и Мотл. Чуть поодаль от них Морис. Остальные сидят у печки и смотрят, как Мотл изображает отчаянные усилия, чтобы сорвать с Мишеля воображаемые галуны и не менее воображаемые пуговицы. Мишель следит за всеми его движениями ничего не выражающим взглядом. Мотл протягивает руку, Мишель делает механический жест, будто достает саблю. Мотл, завладев саблей, поднимает колено и делает вид, что резким движением ломает об него саблю. Потом он выпрямляется, по всей видимости весьма довольный собой, и ждет.

Морис (нетерпеливо). Ну же, Мишель, теперь ты…

Мишель. Я… я думал, что…

Морис. Нет, нет, заканчивай, обсудим все потом…

Мишель (неуверенно, ничего не выражающим голосом). Головой моей жены, детьми моими клянусь, что я невиновен. (Нормальным голосом.) Вот…

Пауза.

Мотл остается на своем месте, смотрит по сторонам, покашливая и явно чувствуя себя не в своей тарелке. Морис, ни слова не говоря, кружит вокруг Мотла и Мишеля. Он озабочен и машинально потирает подбородок.

Мотл (стронувшись наконец с места и робко выходя вперед). Когда у него будет костюм, сабля, пуговицы… и когда будет слышен шум толпы…

Морис, не отвечая, продолжает свое движение по кругу, потом внезапно останавливается прямо перед Мишелем.

Морис. Это не получается!

Мишель утвердительно кивает головой.

Он расстроен.

Совсем не получается!

Мишель (снова соглашаясь, потом вполголоса). Я не ощущаю ничего, что бы…

Морис пожимает плечами, потом возобновляет кружение.

Снова пауза.

Мотл прочищает горло, он делает движения, будто у него затекли ноги. Мишель остается на месте в полном отчаянии.

Морис (направляясь к нему). Ладно… Не важно… Начнем сначала, сразу после чтения приговора. (Мишелю.) Ты во дворе казармы, на страшном ветру, вокруг тебя солдаты, офицеры, журналисты, за решеткой — враждебно настроенная толпа… Попытайся просто убедить этих людей в своей невиновности, попытайся сделать только это… волнение, горе, поруганная честь — все это мы увидим потом, а сейчас попробуй просто возгласить о своей невиновности, позднее, когда сорвут галуны и пуговицы и сломают твое оружие, ты скажешь себе одному: «Я невиновен», — совсем просто… даже тупо… хорошо? Попробуем так?

Мишель воздевает руки к небу в знак своего бессилия.

Отлично: только что зачитали приговор, унтер-офицер подходит, чтобы тебя разжаловать, ты смотришь ему в лицо, прямо в лицо, отлично, теперь давай…

Мишель (сосредоточивается, потом вопит). Солдаты, разжалуют невиновного! Солдаты, бесчестят невиновного! Да здравствует Франция! Да здравствует Армия!..

Мотл в это время проделывает с пиджаком Мишеля всю церемонию разжалования. Морис на расстоянии повторяет все его движения. Видя, что Мотл колеблется, шепчет.

Морис. Пуговицы, пуговицы.

Мотл, совсем растерявшись, поворачивается к нему.

(Чуть громче.) Пуговицы, а потом саблю, давай, давай, все получается, отлично, Мишель, продолжай в том же духе…

Мишель больше не следит глазами за тем, что делает Мотл, он, кажется, целиком поглощен своими мыслями, сосредоточен. Морис тихонько подбадривает Мотла.

Ну, ну, теперь саблю… саблю… вот так… достойно, с презрением, но не слишком, слегка презрительно, давай, Мишель.

Мишель машинально протягивает свою воображаемую саблю Мотлу, а тот ломает ее резким движением.

(Не дыша.) Хорошо… выжди… Теперь давай, спокойно, четко, отчетливо, себе одному: «Я невиновен».

Мишель, все больше сосредоточиваясь на чем-то своем, некоторое время молчит, потом на выдохе.

Мишель. Почему он закричал «Да здравствует армия»?

Морис. Чего?

Мишель (тем же тоном). Почему он закричал «Да здравствует армия»?

Морис. Почему? Почему? Почему ты не произносишь свою реплику, вместо того чтобы задавать вопросы?

Мотл (застенчиво). Знаешь, Морис, все-таки я убежден, что с костюмом, с аксессуарами…

Морис. Да, да, не стоит повторять, надел костюм — и все получилось!..

Арнольд (со своего места у печки). Возможно, что Мишель при всем своем желании не может играть роль Дрейфуса… недостаток опыта…

Морис. Ну, пошло, загублен вечер…

Арнольд (Мишелю). Не сердись, Мишель, я говорю, что думаю, я-то никогда ничего не говорю за глаза!..

Зина (также со своего места). А кто, скажи, пожалуйста, говорит здесь за глаза?..

Арнольд. Я только хочу сказать, что если у Мишеля не получается, так это, может, потому, что он не в состоянии сыграть эту роль… Это большая роль, великий персонаж, а великие персонажи — это… это трудно… капитан — так это капитан!.. даже если и еврейский. А дебютант — это дебютант, даже если и еврейский…

Мотл. Кто же, по-твоему, мог бы его сыграть?

Арнольд. Ну, не знаю, актер более опытный, более блестящий, с выправкой, с некоторой врожденной элегантностью… Словом — капитан!..

Мотл. Ты, например?

Арнольд. Я?.. Впрочем, да, почему бы и не я?

Мотл. Конечно, уж ты-то все можешь сыграть…

Арнольд. Все? Нет… Но многое! Кстати, не хочу хвастать, но, когда Морис Шварц увидел меня в роли отца в «Сыне-убийце», он отвел меня в сторону, чтобы не огорчать других, и сказал: «Арнольд, ты лучше всех…» Так и сказал!..

Мотл. Он не отводил тебя в сторону!..

Арнольд. Нет, он отвел! Чтобы не огорчать других!..

Мотл. Нет, я ведь там был, он сказал тебе в точности и при всех следующее: «Арнольд, ты лучше всех в северном пригороде Вильно».

Арнольд (сердясь). Он ничего не говорил о пригороде, ни о северном, ни о вильнском, к тому же дело происходило в Люблине…

Мотл. В Люблине, да, да, именно там… именно в Люблине он и сказал тебе про северную окраину Вильно!.. (Смеется.)

Арнольд. Он сказал: «Ты — лучше всех», не уточняя.

Мотл. Я был там, Арнольд, был… Он покатывался со смеху, а ты ведь хотел сыграть мрачную драму. Почему, как ты думаешь? Почему?

Арнольд. Он не смеялся, пан мой, нет, он скрывал свою взволнованность. Он был потрясен, почти рыдал…

Мотл. Да, от смеха!.. Чуть не помер. Жена стучала ему кулаком по спине. Я же был там, говорю тебе, был… Он задыхался от смеха…

Арнольд. Перестань, Мотл, остановись. Когда со мной заходишь слишком далеко, рискуешь жизнью… Не шути с огнем… Я-то лично артист, и настоящий. Я-то лично существую ради моего искусства! Искусства моего не трогай, не то…

Морис. Ладно, ладно, может быть, продолжим репетицию…

Арнольд. Прости меня, Морис, я несколько погорячился, но, видишь ли, Мишель, это так просто — сыграть капитана, совершенно незачем морочить себе голову и пытаться сварить собственную селезенку в отваре для рыбы. «Я чувствую персонажа, я его не чувствую…» Что это означает — «чувствовать» персонажа? Никогда я ничего не чувствовал… однако это не помешало мне сыграть множество ролей… Чувствуют, как пахнет селедкой, а персонажей не надо чувствовать… Капитан, так ты кричи, давай команды…

Делает жест, будто машет саблей, и кричит.

«По моей команде, заряжай! В штыки! На врага!» «Смерть сволочам!» Вот так, ничего другого не нужно. «Сабли наголо», «Вперед», «Ко мне, легион» и так далее.

Мишель. Да, но здесь его разжалуют, швыряют в тюрьму и всякое такое… Он не может…

Арнольд (прерывая его). То же самое, совершенно то же самое…

Напыщенно восклицает, помогая себе жестами, чрезвычайно театральными.

«Солдаты, разжалуют невиновного, бесчестят невиновного, с высоты этих пирамид я возглашаю о своей невиновности перед лицом Бога! Поднимите оружие!»

Нормальным голосом.

И если затем ты подпустишь еще немножечко труб, зал будет реветь, я тебе гарантирую!.. Кому нужны ваши размышления? Действовать надо, Бог мой, пробиваться вперед, не ставя никаких вопросов… Но для этого, я знаю, я знаю, надо…

Бьет себя в грудь.

В конце концов, если у тебя это не получается, тем лучше, не страшно, если никто не возражает, мы можем поменяться ролями. Ты сыграешь Эмиля Золя, а я капитана Дрейфуса!..

Морис (сухо). Ты кончил торговаться? Черт побери! Режиссер здесь я, я распределяю роли… Дрейфус не был таким капитаном, каким ты себе представляешь всех капитанов!.. Он не драл глотку, как осел, напротив, он был скромен, застенчив, незаметен…

Арнольд. Ты хочешь сказать, что я не могу быть незаметным и скромным, когда хочу?

Бросается на колени, тотчас принимая умоляющую и мелодраматическую позу, не переставая при этом охать.

Не виновен, не виновен я. Господин генерал, сжальтесь надо мной, верьте мне, моя карьера, подумайте о моей карьере…

Почти плачет.

Морис (уже не сдерживаясь). Убирайся! К чертовой матери! Дай нам репетировать… Да ты мне сегодня и не нужен, я тебя не вызывал, можешь идти домой…

Арнольд. Нет, нет, я предпочитаю остаться… Всегда есть чему поучиться у других, если… если даже… ну что ж, всегда можно найти чему поучиться…

Морис. Согласен, теперь уже мы можем начать, тебе это не слишком помешает, если мы начнем?

Арнольд. Мне помешает? Вовсе нет… Начинай, начинай. Я хотел только вам помочь… Опыт, что бы ты об этом ни думал, в некоторых случаях… ну ладно, хорошо.

Пауза.

Морис. Итак, начинаем…

Арнольд. Морис…

Морис. Что такое?..

Арнольд. Если позволишь, у меня, раз уж зашел разговор, одно маленькое замечание. Я займу у тебя одну секунду, можно?

Морис. Нет, но это ничего не значит, продолжай…

Арнольд. Знаешь, я прочел пьесу, всю целиком, да, да… мне она очень нравится… я тебе уже говорил и… словом… я предпочел бы сыграть Дрейфуса… ты мне навязал Эмиля Золя, Шмоля, ладно, не важно, не будем об этом больше ни думать, ни говорить, но все же надо быть справедливым: Дрейфус, как ты говоришь, — персонаж незаметный, скромный, пусть так, согласен, но его мы все-таки видим и с женой, и в моменты эмоциональные, почти любовные, и это публика любит. А что с Эмилем? Что, у него нет жены? Друзей? Может быть, у него нет семьи? Что же это за человек такой? Почему, почему же не дать ему сцену, совсем маленькую сцену, где бы он был показан дома и уже не драл бы глотку раз в жизни, вел бы себя спокойно, без напряжения, мило беседовал бы с супругой о дожде или о хорошей погоде, попивал бы с другом кофе или же играл бы на скрипке либо на аккордеоне — аккордеон публика тоже любит…

Внезапно хватается за голову.

Ой! Я же все время думаю, неужели, скажите мне, нет ни одной песенки, ни одной подтанцовочки? Ой, ой, ой… Кто же придет смотреть эту пьесу, где нет ни крошки музыки?.. Знаю, знаю, ты хочешь ввести горн и военные марши, но здесь публика не слишком-то это любит, я хотел бы сразу тебя предупредить…

Морис. Заставьте его замолчать, пожалейте меня, пусть он замолчит!

Арнольд. Разве Золя не мог бы немного спеть, вместо того чтобы целиком проговаривать эту свою штуковину: «Я обвиняю»…

Морис. Это не штуковина, эти открытое письмо господину Феликсу Фору, президенту Французской Республики, письмо восхитительное…

Арнольд (пользуясь тем, что Морис остановился, чтобы перевести дыхание). Знаю, знаю, восхитительное, восхитительное, но, поверь мне, это слишком длинно, многословно; да, конечно, часть ты уже сократил, но и сейчас еще длинно, слишком длинно; простая какая-нибудь песенка, непосредственная, которая остается в голове и которую мурлычат утром, поднимаясь с постели, не зная даже, откуда она взялась, — вот что им нужно…

Импровизирует кусочек песенки, напевая «Ио-бо-бой» и «ой-ой-ой» и пританцовывая. Потом останавливается и ждет, что скажет Морис; Морис, очень мрачный, хранит молчание и нарочито смотрит в другую сторону.

Разве нет? Согласен, что это, возможно, не самое идеальное место, но ты-то уж сумеешь найти, куда вставить одну-две песенки. Не было ни одной пьесы, в которой я играл, а сыграл я их достаточно, в которой я бы не пел хоть одной песенки или мелодии, пусть даже без слов, просто напевая ее с закрытым ртом, на фоне хора; это так мило смотрится, с закрытым ртом, публика очень любит…

Напевает с закрытым ртом «Из-за острова на стрежень».

Зина (до сих пор сидевшая неподвижно у печки, встает и вмешивается). Морис, поскольку, как видно, сегодня такой вечер, когда каждый выкладывает все, что у него накипело, мне бы тоже хотелось исторгнуть из себя то, что во мне так долго бродит…

Арнольд. Зина, перебивать других некорректно…

Зина. Кто же сможет вставить хоть слово, если тебя не прервет?

Арнольд. Зина, скажи, что ты хочешь, в сущности?

Зина. В сущности, сказать пару слов Морису, можно?

Арнольд. Ну, конечно, говори, прошу тебя. Можно подумать, что я мешаю людям говорить. С ума сойти!

Мотл (совсем тихо). Заткнись…

Зина. Морис, почему, почему для меня не нашлось роли в этой пьесе, а?

Морис. Но ты же играешь, Зина, ты играешь…

Зина. Да, прохожу два раза, вопя «Смерть евреям», отличная роль, что и говорить, как мне после этого соседям на глаза показываться?! Я уже теперь знаю, что скажет Фанни, а эта… ладно, не важно… Но мне-то лично, то, что я играю, это не роль — это в толпе, толпа! А почему бы не вывести мать Дрейфуса? Что, разве у него не было мамы?

Внезапно бросается на Мишеля, обнимает его и сжимает в объятиях с материнской страстью, потом декламирует с лирической интонацией.

Солдат! Солдат! Мой сын хочет стать солдатом?

Поднимая глаза к небу.

Но что я такого сделала? Что я сделала?

Рыдает, потом продолжает в том же духе.

Они тебя погубят, погубят. Они никогда тебя не полюбят! Ты же еврей, еврей, понимаешь?.. Почему бы тебе не стать портным, как твой отец? Научишься делу, поработаешь немного с ним, а потом… после… будешь работать для себя… будет свое маленькое дело… будешь сам себе хозяин!.. В армии никогда, сыночек, никогда ты не будешь себе хозяин. Как бы высоко ты ни поднялся, всегда найдется кто-то, кто будет выше тебя, и этот кто-то окажется антисемитом! А твой отец? Ты подумал о своем отце? О его горе? А я? Я?.. Твоя мать?

Гладит его по голове.

Ой, мое дитя, мальчик мой, Дрейфуселе, сыночек, мой Альфред, никогда мой ребенок не станет гоем… Останься с нами, останься… Мы не слишком богаты, не очень-то счастливы, не так уж спокойно у нас, но мы свободны, свободны… И в день, когда что-то случится, погром например? Хоп, собираемся и уезжаем куда подальше, и привет честной компании, Бог вам судья… Что, мой господин, свинья в позументах, вам не нравятся евреи? На здоровье, чтоб Бог послал вам медленную смерть в ужасных страданиях, чтоб он послал вам тройной заряд дроби и чтоб наградил вас несварением желудка до конца ваших дней, а дробь пусть гуляет по всему телу, и не будет ей места, где выйти… Мы тем временем уедем, куда? А дальше, все дальше, куда-нибудь, куда глаза глядят: портные, парикмахеры, скорняки, сапожники и даже — почем знать, почему бы и нет! — специалисты по открыванию несгораемых шкафов — везде нужны; но капитан, капитан — кому нужны капитаны, в какой стране их не хватает и кому нужны еврейские капитаны? И потом, он ведь и уехать-то не может, его, видите ли, поносят как хотят, обрывают ему пуговицы, ломают его саблю, а он должен оставаться, стоять по стойке «смирно», отдавать честь и повторять: «Да, мой генерал, благодарю, мой генерал. Да здравствует Франция. Да здравствует армия. Да здравствует Папа. Да здравствуют антисемиты. Да здравствует инквизиция. Да здравствуют фараоны…» Нет, нет и нет, останься со своим отцом, останься со своей матерью, не будь ни капитаном, ни солдатом; для настоящего еврея это не профессия.

В последний раз целует Мишеля, шмыгает носом, вытирает глаза и продолжает уже спокойно, уверенная в себе и в своей правоте.

В начале пьесы необходима сцена вроде этой, Морис, чтобы люди знали, что мать, по крайней мере, не давала согласия.

Морис. Но его мать была согласна, прелесть моя!

Зина (качает головой). Это немыслимо!

Морис. Тем не менее…

3ина (прерывая его). Хорошо, допустим, что в действительной истории все происходило так, как ты говоришь, допустим, но в театре, в пьесе… никто никогда не поверит, что хорошая еврейская мать…

Морис. Зина, раз и навсегда и чтобы все было окончательно ясно: мать Альфреда Дрейфуса не была тем, что ты называешь хорошей еврейской матерью!

3ина. Как это? Тогда почему же ты заставляешь нас играть эту гадость?

Морис. Я хочу сказать, что семья Дрейфусов во Франции 1895 года — это были не такие евреи, как мы здесь сегодня, в Польше 1930 года… Они чувствовали себя такими же французами, как остальные французы; Альфреду Дрейфусу никто не мешал учиться в школе, он стал офицером с такой же легкостью, с какой мог это сделать любой француз из столь же состоятельной семьи, как семья его отца, ибо его отец вовсе не был бедным портным или бедным сапожником, это был промышленник, владелец прядильной фабрики…

Зина. Прядильной фабрики? Но разве это не текстильное дело? Я уверена, что его родители должны были плакать, когда он ввязался в это военное дерьмо…

Мотл. Я знал одного прядильщика, не слишком богатого и не слишком бедного, в общем, среднего — не так важно… Он жил в Лодзи, приходился мне кузеном, имел двух сыновей и никогда, ни за что, под страхом смерти он не согласился бы, готов дать вам любую клятву, чтобы хоть один из них стал военным, пусть даже и во французской армии.

Морис. Я не желаю говорить о родителях Дрейфуса или о семействе Золя, я хочу показать, как в высокоцивилизованной стране, где евреи чувствовали себя в безопасности, как там в один прекрасный день в результате незначительной юридической ошибки могла развернуться антисемитская кампания такой силы, что она разделила всю страну на два враждебных лагеря, заставила забыть о здравом смысле и о правосудии.

Арнольд (аплодируя). Превосходно!.. Ты в самом деле хочешь об этом рассказать?

Морис. Во всяком случае сделать попытку…

Арнольд. Потрясающе! Но тогда лучший способ это сделать — это собрать небольшое собрание, такую конференцию, можно с буфетом, можно без буфета, можно с оркестром, можно без оркестра, ты приходишь, рассказываешь свою историю, просто так, как ты это только что проделал, без всякого там кривляния, без всякого шума… Ты займешь их здесь в течение получаса, ведь не меньше? Ну, от силы часа, а потом можно потанцевать, кто захочет; или старики что-нибудь интересное расскажут. Почему бы и нет, мы не дикари. А потом все довольные разойдутся по домам! Но такая штуковина, как твоя пьеса, — без музыки, с письмами, бумагами-шмумагами, церемониями, приказами, отказами, процессами, регрессами, Золя-Шмоля, Матье, Альфредами, Пекарами, Генрихами, Мемрихами и прочими, я не знаю кем… тьфу!

Плюет.

Никто в этом ничего не поймет, никто не поверит и все будут недовольны!.. Попробуй, выйди на улицу в нашем районе и спроси, слышал ли кто-нибудь о еврейском капитане, у которого во Франции тридцать пять лет тому назад были неприятности, и тот, кто не уписается от смеха, тебе ответит: «Так ему и надо, плевать на него, еврею не место в мундире капитана французской армии». И они бросят тебя и пойдут домой заниматься своими делами и будут правы! Вот так!

Морис. А если я скажу им, что в пятидесяти километрах отсюда некие польские националисты избили неких польских евреев и сожгли их дома, предварительно разграбив, желая несколько очистить эту землю, которую мы загрязняем самим своим присутствием, они бы тоже смеялись и вернулись бы к себе домой, утешая себя тем, что здесь, мол, с нами ничего подобного случиться не может, ибо мы свое место знаем? Так вот — нет, у нас нет своего места, до тех пор, пока ненависть будет жить в человеческом сердце, не будет у нас своего места! Почему Золя защищал Дрейфуса? Он не был с ним знаком, он никогда его не видел. Он даже не был евреем!.. Во имя справедливости? Ради собственной славы? Нет и нет, он боролся против глупости, против ненависти, против предрассудков, что он делал и прежде, каждый день, работая над своими книгами. До тех пор, пока люди все не будут вести себя так, как Золя, до тех пор, пока каждый с королевским безразличием будет плевать на то, что происходит с другими, все будет плохо… повсюду… не только с евреями. Надо, чтобы все люди любили и уважали друг друга, — вот что скажет им Золя в моей пьесе… Любовь! Любовь!

Зина (напевает). Любовь, всегда любовь…

Морис. Да!

Арнольд. Пиф-паф!

Морис (он больше не владеет собой и кричит, как безумный). Да, сударь, и, если тебе это не нравится, мы обойдемся без тебя…

Арнольд. Ша, ша, ша… Морис, ты нервничаешь, ты волнуешься; безусловно, мне это нравится, ты написал прекрасную пьесу, да, да, ты хочешь о чем-то сказать, прекрасно, да, да… но они поймут, что они могут и чего они тоже хотят, только когда они будут здесь, будут сидеть перед нами. Если они придут… Кстати, лет десять тому назад я играл в труппе Бломского, в Варшаве, одну пьесу, по правде говоря, плохую пьесу, даже названия ее теперь не припомню… и надо вам сказать, играл страшного мерзавца, порочного, злого, ограниченного и всякое такое…

Мотл. В общем, характерную роль!..

Арнольд. Да, я был недурен, сумел, слава Богу, с ней справиться… Так вот, этот самый мерзавец все время лупил свою жену, что бы она ни сказала. И как-то раз выходит его сосед и спрашивает: «Янкеле, почему ты бьешь свою жену?» — а мерзавец отвечает: «Разве она не моя жена?» Так вот, дети мои, на этой фразе я сорвал аплодисменты, она произвела настоящий фурор… единственная фраза, которая вызвала аплодисменты в этой вонючей пьесе, название которой я даже не могу вспомнить. Вот так…

Зина. Что ты хочешь сказать своим «вот так»?

Мотл. В самом деле, что?

Арнольд. Люди понимают лишь то, что хотят понять, то, что их устраивает, и ничего другого!..

3ина. В Варшаве, возможно, но не здесь!..

Арнольд. Здесь тоже, здесь тоже, везде!

Зина. Нет, сударь! Нет! Не надо! Не везде! Не здесь!

Арнольд. Да, сударыня! Да! Везде! Дураки и мерзавцы есть везде!

Морис (швыряет внезапно свой текст между Зиной и Арнольдом и кричит). Вы перестанете драть глотку?

Всеобщее смущение, молчание. Тогда он продолжает более спокойным тоном.

Репетиция окончена.

Мотл подбирает брошенный Морисом текст. Морис берет его и цедит сквозь зубы.

Всего хорошего!

Уходит.

Сцена вторая

Залман на корточках перед печкой, он разжигает огонь. Входит Мишель.

3алман. Ты уже здесь?

Мишель (подходит и греется у печки). «Лучше прийти на четверть часа раньше, чем хотя бы на одну минуту позже».

3алман. Ах вот как! Есть такая поговорка?

Пауза.

Однажды, много лет назад, я был тогда еще молодым и красивым… ну, скажем, был тогда еще молодым… моя мать мне сказала: «Ступай-ка ты к дяде в Броды, там ты, может быть, станешь ученым или еще кем-нибудь! И Господь однажды в своем ослеплении, может, и тебе назначит хорошую судьбу, хотя ты и бандит, проходимец и тупица». Мой дядя в Бродах был вроде раввина, он хорошо зарабатывал, у него были ученики, он, кроме того, продавал билетики со счастьем и еще кое-чем занимался, словом — концы с концами сводил… Ну, я распрощался со всеми, что я буду спорить? Ступай в Броды? Пойду в Броды… Но вместо того, чтобы идти туда обычным путем, я решил где взять напрямик, где срезать угол, шел то там, то здесь, день все вверх, день — все вниз, я тянул, тянул, а время шло… Однажды, много позднее, когда у меня уже начала пробиваться борода, я встретил неподалеку от Бродов какого-то безумного старика с растрепанной бородой, он бежал, как угорелый, будто за ним гнался дьявол!.. Это был мой дядя из Бродов! Я ему говорю: «Куда бежишь ты, дядя, в твоем возрасте, один, под дождем?» Шел дождь… Он узнает меня и начинает плакать и благодарить Господа за то, что он до этого времени задержал меня в дороге: всех его учеников насильно завербовали в армию. Броды принадлежали уже не Польше, а Российской империи, царю, и царские солдаты явились и силой взяли всех мужчин, которые имели растительность на лице и кое-что в штанах и могли стоять хотя бы на одной ноге. Он же убежал, опасаясь, как бы демоны не опомнились и не прихватили также и его, несмотря на его преклонный возраст, седые волосы, расширение вен и ревматизм. С тех пор я всегда и везде опаздываю!..

Мишель. В 1895 году тебе было сколько лет?

Залман. Сколько мне было лет в 1895 году? По правде говоря, в вопросе о возрасте трудно быть точным даже в пределах нескольких лет. Мой отец не торопился записывать своих детей, он ждал, пока их будет побольше, чтобы не ездить несколько раз… А потом, так много их помирало в младенчестве. Словом, с точностью до одной ездки скажем, что в 1895 году мне было между двадцатью пятью и тридцатью, лет двадцать восемь, для ровного счета.

Мишель. Гм!.. Гм!.. двадцать восемь… В то время ты слышал какие-нибудь разговоры о капитане Дрейфусе?

3алман. О ком?

Мишель. О капитане Дрейфусе, еврее, который был капитаном во Франции и у которого в то время были большие неприятности…

Залман. Да… да… вполне вероятно… ну и что?

Мишель. Ничего. Морис написал пьесу о нем, мы будем ее играть, попытаемся, по крайней мере…

Залман. Такую старую историю?

Мишель. Морис хочет показать, что, даже будучи капитаном, еврей не может избавиться от неприятностей.

3алман. И чтобы сказать об этом, он написал пьесу? Он что, сумасшедший?

Мишель. Он также хочет сказать, что пока люди не полюбят друг друга, всегда может случиться дело Дрейфуса, погром и другие мерзости в этом же роде…

Залман. А с чего бы это люди стали любить друг друга?

Пауза.

Дело Дрейфуса… да… да… о нем много говорили, а потом прошло время, пришли к нам собственные несчастья, собственные заботы, я в это время жил в Кракове, да, до 1902 года жил в Кракове. Не будучи капитанами, мы все равно свою порцию получили сполна, и, поверь, нам было не до Франции, и мы позабыли о капитане и всех их скверных историях.

Входит Морис, он останется стоять у двери. Ни Мишель, ни Залман его не замечают.

Мишель. Но что бы ты мог сказать об этом капитане?

Залман. Я? Ничего… Заметь, в конце, когда они его помиловали, мы здорово напились, в то время любой повод был хорош и желудок у меня был железный, сегодня он словно заржавел, старость!.. что поделать… Была одна история, история вроде той, что приключилась с твоим Дрейфусом… История с генералом, которого однажды лишили звания; он натворил глупостей, его судили, содрали с него все нашивки… Он перенес это спокойно, даже улыбался; возвращаясь к себе домой, он проходил мимо одного солдата, простого солдата, стоявшего в карауле у казармы, и солдат этот не заметил, что на генерале нет больше нашивок, и приветствовал его, как полагается приветствовать генерала, и тогда генерал неожиданно расплакался.

Смеется.

Да, расплакался, как будто всей своей кожей вдруг почувствовал, что он больше не генерал, и все из-за этого простого солдата, который принял его за настоящего генерала.

Морис (кидается к Мишелю). Вот, вот, это то что надо… Понял теперь, теперь тебе понятно?

Залман. Он что, взбесился? Нельзя так пугать людей, я уж думал, что пришел мне конец, а я не успел и пожалеть о прожитой жизни!..

Морис (Мишелю). Во время церемонии, в момент, когда с него срывают знаки отличия, он еще капитан, и все эти люди во фрунте, эта музыка, самый этот ритуал, его атмосфера, этот помпезный приговор, все это еще — армия, его армия, и даже потом, без нашивок, без шпаги, он — еще солдат, в кругу других солдат. И вот тогда он слышит из толпы за решеткой крики: «Еврей, грязный еврей… Смерть, смерть евреям», — потом то же самое повторяют журналисты, за ними — солдаты и, наконец, офицеры, его бывшие товарищи, заорут все разом, а некоторые будут еще и подходить, чтобы плюнуть ему в лицо. И вот только тогда все внутри у него оборвется, все рухнет, все погибнет — честь, звание, родина, — все полетит в тартарары, и он уже перестанет представлять себе, кто он, где находится, и начнет падать, падать, стремительно нестись вниз… Сломанная сабля, сорванные эполеты и вырванные пуговицы — это ерунда, душу ранят голоса людей… Понимаешь?

Мишель. Возможно, но что мне это даст?

Морис (не обращая внимания на его вопрос, продолжает в крайнем возбуждении). Он больше не капитан, не солдат, не француз, он больше никто, армия его отторгла, отшатнулась от него, как от чумного. Он — такой же человек, как ты, как я, он не понимает, кто и за что его судит. Виновен!.. Одинокий, растерянный, поруганный, обманутый, да, обманутый, понятно тебе?

Входят Арнольд и его дочь Мириам.

Арнольд (прерывая Мориса почти непроизвольно). Привет, дети мои, смирно! вольно! Продолжай, Морис, не обращай на нас внимания, мы просто так зашли на минутку. Пой, пташечка, пой: «Обманутый, обманутый, обманутый»… да будет с вами мир, братья мои, и да не падут никогда воши на ваши головы!..

Залману, который сидит у печки.

Ну что, Залман, все мучаешься изжогой? Надо принимать бикарбонат, поверь мне, бикарбонат и водку понемножку, не более одного стакана враз.

Смеется.

(Морису.) Мы не опоздали?

Морис (целуя Мириам). Нет, не слишком.

Мишель жмет руку Мириам, Арнольд весьма покровительственно похлопывает Мишеля по плечу.

Арнольд. Движется помаленьку?

Морис. Начали… начинаем…

Залман (ворчит). Бикарбонат?.. На твою голову… вместе со всеми болячками…

Уходит.

Арнольд. Я выучил свой текст!

Морис. Отлично… но сегодня мы репетируем сцену Дрейфуса с женой…

Арнольд. А со мной что, не репетируешь?

Морис. Я работаю по плану, а почему ты решил, что репетируешь сегодня?

Арнольд. Постой, постой… Тут я не согласен. Если один актер сильнее других, что же, ему теперь и репетировать не нужно?.. Режиссер обязан быть справедливым… Справедливым!

Морис. Хорошо, хорошо, не волнуйся, до тебя тоже дойдет очередь…

Арнольд (не может остановиться). Правосудия, господин президент, мы требуем только правосудия, ни больше и ни меньше!

Морис. Хорошо, вам ответят, а пока посиди и посмотри, как будет репетировать твоя дочечка…

Арнольд. С большим удовольствием… Поехали… я буду смотреть… Настоящий артист всегда найдет чему поучиться, даже у… словом, всегда есть чему поучиться у других, если речь идет о настоящем артисте!..

Морис. Ты смотри, но молчи!

Арнольд. Морис, ты хочешь обидеть меня?

Морис (переставляя мебель на сцене). Мишель, читай письмо… Затем Мириам читает свое… а потом мы начнем сцену сначала.

Мишель. Почему сразу не начать сначала?

Морис. Не спорь, читай свое письмо… по местам… лицом к лицу… Останавливать не буду… энергичнее, дети мои, энергичней, не будем терять времени… за работу, за работу… Надо потрудиться!..

Мишель садится за маленький столик, он будет писать письмо и сразу же читать его вслух. Мириам делает то же самое, сидя у другого стола.

Мишель (очень быстро, стремительно, без выражения). «Среда, пять часов. Моя дорогая. В конце концов мне разрешили написать тебе… Для меня была большая радость увидеть тебя, даже через проклятую решетку; когда я подошел к тебе, я почувствовал такое сильное волнение, что должен был сделать над собой усилие, чтобы не упасть в обморок. Я очень страдаю, но тебя жалею больше, чем себя. Я знаю, как ты меня любишь и как кровоточит твое сердце. Что до меня, то все мои мысли — о тебе, любовь моя, и ночью, и днем я думаю только о тебе… Быть невиновным, прожить жизнь, ничем себя не запятнав, и вдруг оказаться осужденным за самое чудовищное преступление, которое может совершить солдат, что может быть ужасней! Порою мне кажется, что я — игрушка в руках страшного кошмара. Услышать все, что мне сказали…»

Морис (не в силах больше выносить). Не так быстро, Бог мой! Не так быстро! Больше жизни!

Мишель (вздыхает, грустно смотрит на Мориса, потом бормочет упавшим голосом). У меня внутри пусто…

Морис. Да нет же, нет, все нормально… Не спеши, только и всего, мы никуда не торопимся, мы пришли репетировать, у нас есть время…

Мишель. Знаешь, днем, когда я работаю, я сижу сгорбившись, вот так, видишь.

Он нагибается над воображаемым ботинком.

И это очень плохо для персонажа. Ведь капитан должен держаться все время прямо, правда?

Арнольд. Скажешь тоже — прямо! Как струнка он должен быть! Грудь колесом, взгляд прямой, ляжки напряжены, как у польского почтальона, когда он вручает еврейской семье уведомление о выселении…

Морис. Предположим! Но что тебе мешает держаться прямо?

Мишель. Я пытался, но это невозможно. Во-первых, я попадаю молотком по пальцам, но это не самое страшное. Главное, что я плохо делаю свое дело, такой стыд. Господин Аппельбаум даже вернул мне пару обуви, и это я вам говорю — вернул, потому что он-то бросил мне ее в морду и при всех. При этом он был прав, работа и вправду была никуда не годной. Нет, когда ты — сапожник и собираешься и впредь им оставаться, никак не возможно менять подметки с прямой спиной, грудью колесом и напряженными ляжками, как у польского почтальона или у французского капитана…

Морис. Ладно, ладно, продолжим, умоляю, не будем терять времени. Не думаю, по правде говоря, чтобы Дрейфус держался так уж прямо во время написания такого письма. И потом, дело ведь не в том, чтобы прямо держать спину и устремлять взор вперед, надо постепенно создавать своего персонажа внутренне, внешний облик сам собой придет в соответствие с внутренним образом!.. Продолжаем, попробуй добавить сюда немного…

Делает неопределенный жест.

Мириам (со своего места). Думай попросту о том, что ты в разлуке с женой, которую ты любишь, и что ты ей пишешь…

Мишель (бросает украдкой взгляд на Мириам, потом на Арнольда и снова погружается в чтение. Теперь он читает медленнее, но потом берет тот же темп). «Все, что мне сказали, в то время как сам я в душе своей твердо знаю, что ничем не погрешил против своей совести, превращает жизнь мою в самую страшную моральную пытку. И что бы ни случилось со мною, главное, что надо сделать, это установить истину, пустить в ход все средства, чтобы ее доказать, и, если понадобится, пожертвовать всем нашим состоянием, чтобы реабилитировать мое честное имя, повергнутое в грязь. У меня не хватает мужества продолжать мое письмо».

Морис. Твоя очередь, Мириам!

Мириам (она читает очень искренне и просто). «21 декабря 1894 года. Я несказанно страдаю от тех мучений, которые приходится выносить тебе: в мыслях своих я не расстаюсь с тобой ни на минуту.

Вижу тебя одного в печальной твоей темнице, во власти самых мрачных раздумий… Я так несчастна в разлуке с тобой. Возлюбленный друг мой, надо сделать все, чтобы мы встретились вновь и снова жили вместе, ибо врозь нам невозможно существовать. Покорись судьбе, пройди через все самые страшные испытания, которые тебе предстоят. Молю тебя, не терзайся мнением толпы, ты знаешь, как оно изменчиво…

Наши крошки чувствуют себя прекрасно. Как они милы, как веселы и счастливы. И какое утешение в нашем страшном несчастье видеть их столь невинными и юными… Пьер говорит о тебе так сердечно, что я не могу удержаться от слез… Твоя Люси».

Морис. Отлично, теперь перейдем к началу сцены. Вы встаете и направляетесь друг другу навстречу… Останавливаетесь прямо напротив, почти касаясь один другого, вот так, зафиксируйте это положение…

Изменив голос, орет.

Свидание окончено!.. Расходитесь, не отрывая друг от друга глаз… Ну, Мириам!..

Мириам (отступая и протягивая руки к Мишелю). Любовь моя, любовь моя… Альфред…

Мишель (с интонацией совершенно нейтральной). Люси… Моя Люси… Моя любовь… Моя любовь…

Морис. Стоп!

Нервно ходит по комнате, потом останавливается возле Мишеля и очень тихо говорит ему.

В чем дело? Ты что, из дерева, что ли?

Мишель (нормальным голосом). Я не создан ни для театра, ни для армии!.. Вот…

Закрывает свою тетрадку, кладет ее на стол с решительным видом.

Морис (внезапно меняя тактику). Не будем горячиться, я уже говорил… Спектакль ведь еще не завтра? У нас есть время, и потихоньку, но начинает же получаться… Прежде всего, в этом кусочке, тут-то речь идет не о капитане, не о… Здесь мужчина, просто мужчина в разлуке с женщиной, они только что встретились буквально на несколько минут, они не могут коснуться друг друга: решетка их разделяет, и едва они успевают сказать друг другу несколько слов, как свидание уже окончено и они расстаются, крича о своей любви… вот и все…

Мишель. Я понимаю, но…

Делает жест беспомощности и уныния. Морис смотрит на него, затем вновь принимается расхаживать по комнате. Он думает…

Пауза.

Арнольд (тоже задумавшись). Скажи, Морис…

Морис. Что?

Арнольд. Ничего, есть одна идея…

Морис. Слушаю…

Арнольд. А не мог ли он подать в отставку?

Морис. Кто?

Арнольд. Ну этот, как его, Альфред! Когда он увидел, что дело плохо, почему он не мог послать письмо своему генералу, так ведь бывает, я читал об этом в книгах… «Дорогой генерал, поскольку мы совершенно не согласны, бесполезно продолжать сотрудничество, которое сделалось столь же тягостным для вас, сколь и для меня, к сему прилагаю, следовательно, мою решительную и бесповоротную отставку, плевать я на вас хотел, не считаю себя больше в составе армии, и подите вы все к чертовой матери, уважающий вас капитан Дрейфус, примите уверения в совершеннейшем к вам почтении, шолом-алейхем и доброго здоровья вам и вашей супруге…»

Морис. Забавно, и для этого ты прервал репетицию?

Арнольд. Пардон, но я ничего не прервал, я взял слово в полной тишине!..

Морис. Пусть так, а теперь будь добр, помолчи… дай мне подумать.

Арнольд. Подумай, подумай, пожалуйста… Я бы вовсе не хотел… да я уж об этом и говорил… Ведь это правда, что простейшие вещи никогда не приходят в голову… А между тем это совсем просто: я подаю в отставку, и гоп-ля, все кончено, начинается новая пьеса… Мне только что рассказали, послушайте-ка, какая прелесть… Это история одного папаши, богатого, даже очень богатого. У него три дочери, и он собирает их, чтобы разделить наследство…

Смеется.

Старый дурак!.. После этого он живет то немножко у одной, то у другой. Само собой, что с ним случается масса неприятностей, две дочки оказываются сущими мерзавками, третья — добрая девушка, но… ладно, подробности мы опустим… Это потрясающе! Мне мой племянник рассказывал, он сказал: «Дядя, роль старика просто создана для тебя: смесь патетики, гротеска и величия». Он, правда, не сказал, есть ли там музыка… Но в конце концов музыку можно всегда вставить, если сама история хороша, если это забавно… и есть хорошие роли.

Морис (он что-то придумал и прерывает Арнольда). Мишель!

Мишель. Да?

Морис. Мишель, ты сейчас обнимешь Мириам!..

Мишель. С какой стати?

Морис. Она жена тебе или нет?

Арнольд (он обеспокоен). Что происходит?

Морис. Друг мой, не тебе одному приходят в голову идеи…

Арнольд. Но что за идея посетила тебя?

Морис (подталкивает Мишеля к Мириам). Иди, давай… прежде чем вас разлучат, прежде чем начать страдать, надо сначала побыть вместе… познать счастье!

Арнольд. Ша, ша, ша… Так можно далеко зайти… Лично у меня только одна дочка, и не для того я дал ей безупречное воспитание, чтобы ты бросил ее в объятия первого встречного сапожника.

Морис. Ну, Мишель, ты решился?..

Мишель. То есть…

Мириам (протягивая к нему руки). Мы репетируем или нет?

Мишель (он упирается, в то время как Морис подталкивает его к Мириам). В пьесе ничего такого… да, мы женаты, но все время в разлуке… так что…

Морис (бросая его в открытые объятия Мириам). Боже мой, ну почему ты все время споришь!

Мириам и Мишель теперь в объятиях друг у друга. Мишель в страшном напряжении и пытаетсядержаться как можно дальше от Мириам, он страдает, пытается шутить.

Мишель. Извини уж, Арнольд, но…

Арнольд. Ну что ты, что ты, пожалуйста, чувствуй себя, как дома… Или ты любишь театр, или ты его не любишь…

Морис (Мишелю). Обними ее крепче, не бойся, она кусается не так уж сильно! Вот так… Нежнее… расслабься, это твоя жена, ты ее муж, вы любите друг друга, вы счастливы, у вас дети, завтра ты станешь полковником, жизнь прекрасна, вы богаты, красивы, у вас свой выезд… Погладь ее по голове, так; жизнь — источник радости, море спокойно, на берегу все в порядке… нежнее, нежнее… теперь поцелуй ее…

Арнольд покашливает.

Мишель. В самом деле?..

Мириам не дает ему закончить фразу и целует его прямо в губы долгим и весьма осмысленным поцелуем. Мишель сначала сопротивляется, но очень скоро уступает натиску и вступает в игру на глазах у совершенно ошарашенного Арнольда, Морис внезапно бросается между Мишелем и Мириам и грубо оттаскивает их друг от друга, крича.

Морис. Свидание окончено!

Короткая пауза.

(Мишелю.) Ну? Понял теперь? Почувствовал что-нибудь?

Мишель медленно кивает головой.

(Торжествуя.) Отлично, отлично, продолжаем… продолжаем. Читай свое письмо, давай, читай свое письмо, голубчик… Читай, как чувствуешь, ни о чем не думай… отдайся ощущениям… Давай, Мишель, сразу в омут с головой…

Мишель (он машинально занимает свое место за столом, берет свой текст, потом, как автомат, поднимается и совершенно бесцветным голосом произносит). Дорогой Арнольд, имею честь просить у вас руки вашей дочери Мириам…

Мириам (бросается к Мишелю, пылко целует его, плача от радости). О, Мишель, ты осмелился, ты посмел!

Долгий поцелуй.

Арнольд (мрачно поворачивается к Морису, бросает на него тяжелый взгляд и ворчит). Так и есть, они вжились в роли!

Сцена третья

Та же декорация. Мишель и Мотл друг против друга. Остальные сидят у печки.

Мотл (играет). Капитан Дрейфус, надеюсь, вы хотели бы избавить свою родину от стыда представить миру печальный спектакль — военный суд по обвинению в государственной измене над офицером генерального штаба французской армии… Вы совершили чудовищное преступление, и я надеюсь, что у вас достанет, по крайней мере, мужества выдержать его последствия и самому свершить правосудие.

Кладет на стол револьвер и удаляется.

Мишель (медленно подходит к столу и смотрит на револьвер. Читает по тетрадке). Они хотят, чтобы я застрелился? Они говорят о правосудии? Но за что? Что я сделал?.. Командир приказывает мне покончить с собой, и, как хороший солдат, я обязан повиноваться, но… почему, почему? Почему он говорил о военном суде? О том, что я виновен в государственной измене? Почему мне желают смерти? Во имя родины, сказал он? Родина хочет, чтобы я умер?.. Родина?

Берет револьвер, некоторое время смотрит на него, потом подносит к виску, держит в нерешительности, затем отбрасывает далеко в сторону.

Морис (вопит). Бабах…

Мотл (играет). А! Я так и думал!.. Вам легче изменять, чем раскаиваться!.. Вот под какой удар подставляет себя армия, принимая ваших в свои ряды: на стыд и бесчестие обрекает она себя!

Мишель (читает по тетрадке). Вам ли, майор, говорить о бесчестии? Вам, кто обвиняет меня в измене без всяких оснований? Вам, кто требует, чтобы я покончил с собой, в то время как я не совершил никакого проступка и не знаю даже, о чем, собственно, идет речь… У меня нет никаких причин бояться чего бы то ни было, даже и военного трибунала; что до моей родины, которую я боготворю, то я готов отдать жизнь за нее, но сражаясь с врагом, а не так!

Мотл (играет). Наденьте наручники на изменника!..

Морис. Прошу тебя, Мотл, сделай хотя бы жест!

Мотл. Какой жест? Кому? Никого нет!

Морис. Будет солдат, ты его подзовешь жестом, а он наденет наручники…

Мотл. Почему же его нет?

Морис. Эти детали добавляются в самый последний момент!

Мотл. Ну тогда и я сделаю этот жест в последний момент!

Морис. Пожалуйста, Мотл, что тебе стоит? Если никто не будет стараться…

Мотл. Вот это мило, мало того что я играю всех сволочей в этой пьесе, меня еще и поносят за то, что я не делаю жеста кому-то, кого попросту нет… Ладно…

Вздыхает и делает неопределенный жест, как будто бросает через голову все свои огорчения.

Наденьте наручники на этого изменника!.. Так хорошо?

Мишель (читает по тетрадке). Наручники? Мне? Офицеру французской армии? Как пережить подобное оскорбление? Майор, честью своей, женой, детьми клянусь вам, я невиновен и ничего не знаю о том, что мне вменяется в вину!

Морис. Хорошо, пока остановимся здесь.

Арнольд. Что, перерыв?

Морис. Да, перерыв!..

Все садятся у печки. Залман наливает чай. Пауза.

Арнольд. Если была бы хоть капелька водки, можно было бы…

Залман. Никто не запрещает ее принести…

Арнольд. О, я-то не пьянчужка какой-нибудь!.. Могу обойтись… Пусть другие приносят, если хотят…

Морис, прихлебывая чай, ободряет Мишеля, который кажется обескураженным.

Морис. Ну, что ты хочешь… постепенно все получится, потихоньку дело продвигается вперед… Кое-что и сейчас уже хорошо, даже отлично. Вот эта сцена, к примеру…

Мотл. Я согласен, а когда еще у него будет…

Морис (прерывает его вежливо, но твердо). Прошу тебя, не надо об этом!

Мотл. Ладно, ладно… не буду… но все же костюм, он свое берет…

Морис. Кстати, скоро ли будут готовы костюмы?

Мотл. Доверься мне! Останешься доволен…

Морис. Ты используешь гравюры?

Мотл. Я?

Морис. А кто же еще? Я ведь тебе дал гравюры? Ты их смотрел?

Мотл. Так, посмотрел…

Арнольд. Прямо или косо? (Смеется.)

Морис (Мотлу). Они будут похожи?

Мотл. Что?

Морис. Будут ли похожи костюмы на те, что нарисованы на гравюрах, которые я тебе дал?

Мотл. А почему они должны быть похожи?.. Старые гравюры, чуть ли не заплесневелые… пфуй… (Жест отвращения.)

Морис. Это гравюры того времени. Французские офицеры в 1895 году были одеты так, как на этих гравюрах!

Мотл. Та, та, та, та!

Морис. Что «та, та, та, та»? Говорю тебе, они были одеты так!..

Мотл. Ладно, ладно, предположим, они были одеты так, что дальше?

Морис. Ничего, ты делаешь костюмы, ориентируясь по возможности на эти гравюры, как мы и договаривались…

Мотл. Я ориентируюсь, ориентируюсь, именно так… форма будет такая же…

Морис. И цвет тоже!..

Мотл. Ну, это… (Залману.) Немножечко сахару, пожалуйста…

Морис. Что «ну это»? Что «ну это»? Что все это значит?

Мотл (спокойно, выпив глоток чаю и откусив сахару). То это: форма — да, цвет — нет!

Морис. Ты спятил? Он что, спятил?.. Я специально купил эти гравюры, чтобы у тебя был образец!

Мотл. Благодарю за доверие… А ты хотел бы, чтобы я пригласил режиссера, настоящего, чтобы у тебя был образец?

Морис. При чем здесь это? Речь идет о верности действительности, об истине! Костюмы были голубые, они должны быть голубые… во имя исторической правды!

Мотл. Да кому нужна твоя историческая правда? Лично я открою тебе одну истину, самую подлинную: у меня много лет лежит отрез чистой шерсти прекрасного качества, но красный… голубого у меня нет… Вот какова правда! Костюмы будут красные!

Всем.

Красный цвет для офицерского мундира, разве это плохо?

Ответная реплика присутствующих, скорее одобрительного характера.

Морис. Красный?

Мотл. Ну, скажем, гранатовый, чтобы быть точнее. Но гранатовый отличный, не такой, как бывает, линялый или замызганный, нет, гранатовый густой, теплый, гранатовый, как цвет граната!

Морис (глуповато хихикая). Ты что, смеешься? Хочешь меня разыграть?

Мотл. Я?

Морис (орет). И перестань переспрашивать по всякому поводу, как говорящая ворона…

Мотл (показывая на него пальцем). Глядите на него… Глядите-ка… Можно подумать, что я бросил ему в суп дохлую крысу… Красный, сударь, красный, и с пышными эполетами с золотой бахромой… В таком-то костюме и самый маленький из карликов почувствует себя великаном!

Показывая на Мишеля.

Как только он в него влезет, персонаж войдет ему в плоть и в кровь, начнет жить в нем, кипеть, и вот тогда-то он вскричит: «Невиновен, невиновен!» — по-настоящему искренне и убежденно, так что нас всех прошибет слеза и мы начнем рыдать, рыдать… Да, да, держу пари, держу пари… Костюм в театре — это все, все… остальное — вздор и чепуха!

Морис. Мотл, Мотл, давай поговорим спокойно! Твой красный, или, как ты говоришь, гранатовый, отрез ты аккуратненько положи в нафталин, и он полежит до нашего следующего спектакля, в котором, клянусь тебе, ты сможешь непременно его использовать, мы специально выберем пьесу на этот красный цвет, но сейчас мне нужны костюмы голубые, голубые, как на гравюре…

Мотл (некоторое время смотрит на него, короткая пауза, потом говорит). Скажи мне, это что, каприз или навязчивая идея?

Морис. Мотл, в последний раз повторяю тебе, что костюмы солдат и офицеров французской армии в 1895 году были…

Мотл (прерывая его). Знаю, знаю, они были голубыми, бесповоротно голубыми!.. Но здесь никто, кроме тебя и меня, никогда не будет иметь случая увидеть вблизи ли, издалека ли ни твои чертовы гравюры, ни твоих солдат 1895 года, тем более — офицеров; а если ты оденешь их в гранатовые мундиры, каждый скажет: глянь-ка, французские солдаты и офицеры носили гранатовые мундиры… И еще они скажут: что ни говори, а французы имеют вкус; это что-то такое особенное — французский шик, пехотинцы в гранатовых мундирах — какая элегантность!.. А если, не дай Бог, какой-нибудь тип скажет: стоп, пардон, французские солдаты 1895 года носили голубое, а не гранатовое, никто ему не поверит, он будет выглядеть сумасшедшим или лгуном… «Что, в голубом, как наши крестьяне, солдаты польской армии?» И ему придется взять свои слова обратно и покинуть зал… Где же будет тогда истина? И потом, между нами говоря, голубой ли, гранатовый, черный, серый, зеленый — что это изменит? Жаба останется жабой, солдат останется солдатом, какого бы цвета ни была его спина! Чтоб они все сдохли в аду в страшных мучениях, эти бандиты, которые только и умеют, что воевать, чтоб они не нашли нигде покоя, чтобы день и ночь являлись им все сироты и все несчастные, которых они обрекли на нищету и отчаяние, за исключением, конечно, тех, кого завербовали силой, несчастные ребята, они здесь ни при чем, такие же жертвы…

Морис (внезапно хватает его за горло). Голубые, я требую, чтобы они были голубые! Слышишь? Если ты мне принесешь гранатовые, я запихну их тебе в глотку! В глотку!

Мотл (вырывается). Хорошо, хорошо, хорошо! Пускай! Понял. Голубые, голубые!.. С тобой невозможно спорить!.. Нельзя даже высказать мнение о том предмете, который знаешь лучше, чем ты!.. Можно подумать, что я первый день работаю портным! Можно подумать, что я в первый раз в жизни шью костюмы… Можно подумать, что это не я шил сутану для кюре, да, сударь, пусть это вас не удивляет! И как раз из этого красного… И не для какого-нибудь завалящего кюре, отнюдь, сударь, а для ученого… со степенью, мой мальчик… Что, прикусил язычок? Растерялся? Нет, вы подумайте, это, видите ли, не пойдет. Для кюре с ученой степенью годилось, а для твоего дерьмового шпиона, капитана пархатого, не годится? Мания величия, знаешь ли, погубила не одного человека, и покрупнее, покрепче тебя; так ты скоро потребуешь шляпы делать по мерке!.. Голубые, голубые, голубые!.. Ну, будут у тебя голубые, а персонажа он так и не почувствует! Вот тебе и историческая правда!

Короткая пауза.

3алман. А если сшить, к примеру, штаны гранатовые, а куртки голубые?

Арнольд. Браво, браво! Царь Соломон смело режет по живому! Достойный старик, в самом деле, твоя мудрость может сравниться только с моей щедростью!

Мишель. Это не глупее любого другого предложения. Что ты на это скажешь, Морис?

Морис (сидит в стороне от всех, схватившись руками за голову). Мне безразлично, пусть каждый делает, что хочет и как хочет, — мне все едино…

Мотл. Метр десять и три тринадцать… да, может получиться… Все надо ставить на обсуждение, видишь, Морис, в спорах рождается истина!..

Морис (внезапно вскакивает одним прыжком, встрепенувшись). Ну что, вопрос решен? Можно теперь репетировать?..

Арнольд. Почему бы и нет?

Мотл. Мы для этого и пришли!

Морис. Я хочу посмотреть все сцены Золя, Матье…

Арнольд. Эмиль здесь, я его держу!

Страшно взревев и направив указательный палец на кончик носа Залмана.

Я обвиняю!..

Залман (воздевая глаза к небу). Сделай так, чтобы он задохнулся от собственного голоса…

Мори с. А Матье, где Матье?

Арнольд. Матье?

Морис. Натан, который играет Матье Дрейфуса, брата Альфреда… Ты читал пьесу или нет?

Арнольд. Читал ли я пьесу?

Остальным.

Он спрашивает меня, читал ли я пьесу?

Морис. Тихо! Тихо! Чем он там занимается, этот Натан, никогда его нет! Берет роль и не приходит репетировать, в чем дело?

Мотл (тихонько). Морис, я должен тебе сказать одну вещь: он очень занят…

Морис. А мы что, не заняты? Можно подумать, что мы манной небесной питаемся!

Мотл (все так же тихо). Не в этом дело, он не работой занят…

Морис. А чем же?

Мотл (еще тише, на ухо Морису). Он тренируется!

Морис. Тренируется?

Мотл. Тс!.. вместе с другими, это целая группа, постарше, помоложе… Они учатся драться!..

Арнольд. Что?

Мотл (еле слышно). Группа обороны!

Арнольд (так же тихо). Против кого?

М о т л. А ты как думаешь?

Арнольд. Да он спятил, рехнулся, твой Натан, он — ненормальный, он социально опасен, мы все будем иметь неприятности из-за него!.. Ой, ой, ой, ой… Дело пахнет погромом, дело пахнет погромом, ой, сердце, сердце, дайте скорее стул, я чувствую, мне сейчас будет плохо…

Мотл. Нечего дрожать, эта группа в Лодзи, а не здесь!..

Морис. Но тогда Натан…

Мотл. Вот именно, он уехал туда… ты знаешь, что у его брата есть магазин… Брат попросил его приехать — якобы помочь в магазине, но на самом деле там у них организация — «Сионские львы» называется, и Натан как раз…

Арнольд (прерывая его). «Сионские львы»? Хрен без головы!

Морис. Значит, он не может играть?

Мотл. Думаю, что нет, так как…

Морис. Немыслимо!.. Немыслимо!.. Просто взял и уехал, не предупредив…

Мотл. По правде говоря, вообще-то он меня предупредил. Он сказал, чтобы я тебе тихонько сказал, ты же понимаешь, он не хочет, чтобы это стало достоянием… Если вдруг его мать об этом узнает…

Арнольд. И чего им спокойно не живется? А потом будем удивляться, когда нас схватят за задницу!..

Мотл (Арнольду). Вот именно…

Арнольд. Именно что? Что именно, господин мой, безмозглый? Ты можешь мне что-нибудь по этому поводу объяснить? «Сионские львы»… они нас отдадут на съедение, на съедение; ты знаешь, что это значит — оставаться на месте, и не искать насекомых в головах у тех, кто сильнее тебя, и не пытаться сойти за человека, если ты кусок дерьма?

Морис (Мотлу). И ты мне ничего об этом не говорил.

Мотл. О чем?

Морис. О его отъезде…

Мотл. Но я ведь только что это сделал, Морис, опомнись!..

Морис. Ну а раньше? Почему ты раньше ничего мне не сказал?

Мотл. Он не хотел, чтобы об этом знали, из-за матери.

Морис. Ну, а после этого?

Мотл. После чего, Морис?

Морис. Сразу после его отъезда…

Мотл. Честно говоря, я не хотел морочить тебе голову еще и этим, у тебя и так много забот, у тебя не слишком легкая пьеса, тебе не хватает стольких актеров… да еще и с Мишелем, который… да что говорить, я решил про себя: «Надо оставить его в покое, я здесь, чтобы ему помочь, а не для того, чтобы он брал себе в голову и волновался». Вот…

Морис. Вот! И в результате уже две недели я спрашиваю, куда подевался Натан-Матье, а он в Сионе…

Мотл. Нет, в Лодзи, у брата, это группа называется…

Морис. Помолчи… помолчи… а теперь слушай, и послушай меня хорошенько: если ты еще раз со мной заговоришь, опасайся за свою жизнь, слышишь, за жизнь!

Пауза.

Арнольд. Так что, мы репетируем или?..

Морис. Лично я считаю, что мы достаточно порепетировали! Можете считать себя свободными, полностью и окончательно свободными!.. Идите домой и там оставайтесь!..

Пауза.

Все удрученно смотрят друг на друга.

Мотл (трижды стучит себе по лбу указательным пальцем, бормоча, чтобы всем было слышно). Совсем не варит глупая башка, совсем не варит…

Все уходят. Морис остается один, обессиленный, держится руками за голову.

Сцена четвертая

Мишель и Мириам.

Мишель. Знаешь ли ты историю Якова из Кобрина, который каждую пятницу вечером поднимался на небо, чтобы провести праздник шабата с Богом?

Мириам. Это шутка?

Мишель. Вовсе нет… Происходило это в Кобрине, ты не знаешь, где находится Кобрин, я тоже, но это и не важно; этот Яков жил один, честно и открыто, всю неделю он изучал и комментировал Талмуд вместе со своими учениками, а в пятницу вечером, вместо того чтобы праздновать шабат вместе с другими евреями Кобрина, он исчезал… Одни говорили, что он такой хороший советчик, что в этот святой день Бог не может без него обойтись; другие, большинство, насмехались и предполагали самые разные вещи, они говорили о двойной жизни, о какой-то связи, о тайных и постыдных пороках, которые он мог удовлетворить только в день шабата. Так или иначе, но это был самый лучший сюжет для сплетен во всем Кобрине!.. Один человек по имени Шломо, кривой, в особенности был снедаем желанием узнать, что бы мог такого подозрительного делать этот Яков, такой добродетельный всю неделю и такой развратный в субботу. И в пятницу вечером кривой решил пойти за ним, он предупредил своих соседей и увязался за Яковом, будучи твердо уверен, что тот приведет его, конечно, не на небо, а в одно из тех мест, которые принято называть «домом»… Он видел уже, как подойдет тогда к Якову, презрительно ухмыльнется и бросит ему какую-нибудь уничтожающую фразу, вроде: «Ну что, полетим?» — а потом всем-всем легковерным простакам в Кобрине и его окрестностях расскажет о том, как все это было… В ожидании возвращения кривого весь город жил, как на иголках, и все только и повторяли: «Вот уж кривой нам расскажет, вот уж расскажет!..» На следующий день Шломо вернулся, он казался еще кривее, чем всегда, и вначале вообще ничего не желал говорить, к тому же, слишком запыхавшийся, он и не мог сначала говорить… Наконец под градом нетерпеливых вопросов он проронил: «Вы спрашиваете меня, маловерные люди, поднимается ли Яков в день шабата к Богу? Так знайте же, братья мои, что он поднимается гораздо выше, гораздо выше». После чего он оставил всех и постился всю неделю до следующего шабата!.. И только много времени спустя он согласился поведать лишь нескольким близким историю своего сыска. Вот что он им рассказал: «Итак, тем вечером я, кривой, низкий, подозрительный, страдающий запорами человек, пустился в путь вслед за Яковом, святым человеком… Дорога шла через лес, на опушке он вошел в лачугу дровосека, по виду давно заброшенную, и я сказал себе: „Глядите-ка, вот где мышка ждет своего мышонка“, — и уже радовался собственной проницательности, как вдруг он снова вышел. Первым делом он сменил свое черное платье для занятий и молитв на грубую крестьянскую одежду и взял топор… „Ну и ну, теперь он переодевается“… Но только это было нечто большее, чем перемена костюма, сам он казался теперь совсем другим, ходил не как прежде — маленькими, аккуратными шажками, а большими шагами, мягко и упруго: настоящий лесной житель!.. Хотя я и моложе его, но вскоре должен был припуститься бегом, чтобы поспеть за ним… Наконец мы вышли вроде как на поляну, освещенную почти ирреальным светом полной луны. Посредине стояла жалкая лачуга, построенная из бревен и обмазанная глиной; Яков толкнул скрипучую дверь и вошел внутрь как к себе домой, по всей видимости, он пришел к цели. Сердце мое сильно билось, когда я подошел к хижине; наконец-то я увижу лицо той, к кому он приходит каждую неделю, воображение уже рисовало мне крепенькую польскую крестьяночку, блондинку и толстушку… Я приник к единственному оконцу, и то, что я увидел, меня потрясло, мне стало так стыдно, что я готов был там же, на месте, умереть, рассыпаться прахом, сгинуть навеки; да, он был рядом с Богом и даже выше, выше… Вообразите себе избу без огня, без воды, среди полного безлюдья и внутри старую женщину, простертую на убогом ложе, кишащем насекомыми; рядом с ней — старую-престарую собаку и какое-то подобие козы, если можно назвать ее козой, не оскорбив при этом всех остальных коз. Яков смеялся, громко говорил, шутил со старухой, гладил собаку и время от времени ласкал даже этот остов козы, которая, казалось, умирала стоя; несмотря на то что окна были закрыты, запах чего-то прогорклого, замшелого, прогнившего вызывал у меня буквально удушье, и я отошел от окна, чтобы продышаться. А Яков чувствовал себя, как рыба в воде, и хлопотал, будто был настоящей хозяйкой дома, разжег огонь, сварил бульон для старухи и собаки и сам покормил старую, осторожно придерживая ее голову одной рукой; потом он подмел пол, помыл старуху и постирал ее лохмотья, принеся воды Бог знает откуда — может быть, из реки, которая текла в нескольких километрах отсюда? Что до меня, то я абсолютно потерял ощущение времени, я будто не касался больше земли, а парил в воздухе на одном месте, не в силах с него тронуться, я видел эту женщину, которую сам бы не посмел потрогать даже кончиком пальца, видел эту нищету, эту собаку с ее паршой, которая лизала Якову лицо, а потом услышал, как старуха заговорила, вы знаете, на каком языке? На польском. Она говорила по-польски! Даже не по-еврейски, друзья мои, даже не по-еврейски! А он как, по-вашему, отвечал ей? По-польски же, да с таким настоящим акцентом польского крестьянина… вот здесь-то я и почувствовал, что он был выше, много выше… Лег он в углу хижины и заснул сном праведника. Думаю, что я провел ночь на улице, расхаживая взад-вперед, молясь, плача — настолько моя кривая душа болела… На рассвете следующего утра он нарубил дров, посадил какие-то овощи, сжег прошлогоднюю траву… Потом разбудил старуху и вывел ее немножко пройтись, и тут-то я понял, что она была слепа, она называла его сыночком, ласкала его лицо своими костлявыми пальцами в гнойных язвах; оттуда я бежал бегом, никогда в жизни мне не приходилось бежать так быстро и так долго, словно какая-то сверхъестественная сила несла меня…» И тогда все, кто слушал его рассказ, повторили вслед за ним: «Да, он был выше, гораздо выше». Вот история Якова из Кобрина… Как ты думаешь, правда это?

Мириам. Не знаю… На первый взгляд… не думаю!..

Мишель. А для меня это история подлинная!.. Я мог бы сыграть хоть завтра и кривого, и даже самого Якова из Кобрина, мне они понятны, и я люблю их. И наоборот, другая история, которую Морис хочет в меня затолкнуть… Пусть я даже знаю, что так было на самом деле, я не могу в нее поверить… О! Когда действие происходит на острове Дьявола или в тюрьме, где надо стонать, молча страдать, и прочее, и прочее… тогда еще ладно, ничего, но когда надо провозглашать свою невинность, свою любовь к знамени, к Франции, к армии, тут!.. Ничего, я в ступоре, полная пустота.

Мириам. На самом деле понять не так уж и трудно…

Мишель. А мне трудно. Кстати, тут ведь не только понять надо, но и принять, а я этого человека не принимаю — всегда спокоен, вежлив, разве у него нет повода поволноваться? Ну, пусть не плюнет им в рожу, но хотя бы отругает их, играть было бы легче…

Мириам. Что ты хочешь, он ведь не думал ни о тебе, ни о твоих исполнительских проблемах…

Мишель. А надо было бы!..

Мириам. Между нами говоря, думаю, что ты преувеличиваешь. Вот если бы ты не вдавался так глубоко…

Мишель. Ну вот, она уже говорит, как ее отец!.. Мне лично никогда никого убивать не хотелось. Обругать — да, но убить — никогда…

Мириам. Так ведь и ему не хотелось…

Мишель. Тогда с чего бы он сделался капитаном? Нарядный мундир захотелось поносить? Нет, нет и нет! На запах крови потянуло, на запах крови!.. Спятил твой Дрейфус… свихнулся…

Мириам. Да нет же, он просто любил свою родину, армию любил.

Мишель. Вот, вот, я и говорю: спятил…

Мириам. Послушай, Мишель! Если бы, к примеру, у тебя была семья и дом и твоему дому грозила бы опасность, стал бы ты его защищать?

Мишель. Нет, если бы мне хватило мужества, я бы уехал…

Мириам. Но нельзя же постоянно находиться в бегах…

Мишель. Почему нет? Как говорил мой отец: носи зубную щетку в кармане и далеко от детей не уходи — мало ли что может случиться…

Мириам. Отец твой пятьдесят лет здесь живет и чувствует себя как дома.

Мишель. Но…

Мириам. Даже если другие не хотят этого признавать, он у себя дома, верно?.. Имеет право чувствовать себя как дома в своем доме, в своем городе, в своей стране, разве не так?..

Мишель. Мой отец — случай особый. Да, он здесь живет пятьдесят лет, но в постоянном ожидании!

Мириам. Пусть так, а Дрейфус чувствовал себя как дома — во Франции!

Мишель. Ну так он ошибался!..

Мириам. Вовсе нет: ошибались другие, и тому есть доказательство!

Мишель. Какое же?

Мириам. То, что не только евреи его защищали, но и Золя, например…

Мишель. Золя, Золя! Ты уверена, что он не еврей?

Мириам. Бог мой, везде тебе мерещится только плохое!..

Мишель. Ты знаешь, о чем я часто думаю: поразительное все же везение нас преследует… А представляешь, если бы настоящий виновник, этот Эстергази, тоже оказался бы евреем!.. Но тут-то проще, он был иностранцем, честь страны не была затронута!..

Отдавая честь.

Да здравствует Франция! Да здравствует армия!

Мириам. Каким дурачком ты иногда выглядишь… Поверь, во Франции совсем не так плохо жить; у меня есть двоюродный брат, который живет там, пишет мне, так он очень доволен…

Мишель. Он в армии?

Мириам. Нет, что за бред! Он даже не знаю кто, работает…

Мишель. Ты все-таки напиши ему, чтобы он не слишком им доверял, там разжаловать могут в один миг. В одно прекрасное утро у тебя вырывают пуговицы с мясом, спускают с тебя штанишки, и ты оказываешься с голым задом перед армией антисемитов, стоящих по стойке «смирно», которые плюют тебе в морду, восклицая при этом: «Смерть евреям!»… Нет, все-таки я никогда, конечно, не буду способен должным образом сыграть ни этого персонажа, ни какого другого, но зато я постиг одну важную вещь: худшее, что может случиться с евреем, — это если он где-нибудь почувствует себя так же, как дома… Даже во Франции…

Мириам. То есть, если я правильно поняла, во Францию мы жить не поедем?

Мишель. Кто говорит об отъезде?

Мириам. Я буду только там, где будешь ты, любовь моя.

Мишель. В каком качестве, скажите, пожалуйста?

Мириам. Разве жена не должна повсюду следовать за своим мужем?

Мишель. А кто говорит здесь о замужестве?

Мириам. Вы и я, как мне показалось, дяденька… и публично.

Мишель. Что-то не припомню, чтобы я произносил это фатальное слово при свидетелях, тетенька…

Мириам. Ах, негодяй! Ты отказываешься?

Пытается дать ему пощечину, но хохочет и падает ему в объятия. Долгий поцелуй.


Входят Зина и Арнольд.

Зина (на пороге). Смотри, смотри, какие они милые…

Арнольд (покашляв). Мишель, ты что, работаешь? Все ищешь своего персонажа, а? Никогда не видел такого сознательного артиста… Он работает над своей ролью, он горит на работе, о да… Эй, остановитесь на минутку, отдохните, расслабьтесь немного. Зина, я не хотел бы, чтобы ты составила себе неверное представление: то, что ты теперь видишь, не имеет никакого значения, и совершенно незачем бегать повсюду и трепать языком, который у тебя, как известно, двух метров длины… Это экзерсис, идея Мориса… То есть, когда я говорю «идея», я имею в виду такую штуку, которая бы заставила другого что-то почувствовать… то есть это чтобы ему помочь, ты ведь понимаешь — дебютант!.. В нашей семье любят театр, у нас это в крови, вот Мириам ему и помогает… Ладно, уже получается, теперь можно работать над другой сценой. Мишель, миленький, попробуй поимпровизировать на какую-нибудь другую тему, спой немножко, это, знаешь ли, тоже помогает, снимает зажатость…

3ина (целует Мишеля и Мириам, которые с видимым сожалением отрываются друг от друга). Ну, ангелочки, когда свадьба?

Арнольд. Зина, прошу тебя, не шути со мной!

3ина. Да кто с тобой шутит? Ты все равно смеешься только над собственными глупостями…

Арнольд (скорее с гордостью). Это правда, это правда!

Входит Залман и с ним еще один очень достойный господин, одетый по-воскресному.

Залман. Здрасьте, это вы? Что вы тут делаете?

Арнольд. Что мы здесь делаем? Но, как каждый вечер, старик, мы здесь, чтобы в нашем храме поклоняться вечному нашему божеству, и молиться, и стенать, и жизнь — это сплошное рыдание для нас, несчастных, из рода избранных, и переизбранных, и переизбранных, и переизбранных…

Бьет себя кулаком в грудь, раскачиваясь вперед-назад.

Залман. Ты можешь пойти покудахтать у себя во дворе, сегодня вечером репетиции не будет…

Арнольд. По какому случаю?

Входят Морис и Мотл.

Мотл. Детьми своими клянусь, Морис, ты их получишь, верь мне, и все — ручная работа, ни строчки на машинке…

Арнольд (Морису). Ты слыхал, Морис, слыхал?

Морис. Слыхал — что? Я только что пришел…

Залман. Этот старый псих заявляет, что репетиции якобы не будет!

Залман (Морису). Неделю назад я тебе говорил: «Морис, через неделю будет лекция», — и ты мне ответил: «Ну, хорошо!» Помнишь?

Морис. Очень может быть… И что?

Залман. Вот и что…

Жестом представляет хорошо одетого человека, который держался все время в сторонке. Обнаружив его, Морис приветствует его легким кивком. Человек отвечает на приветствие Мориса таким же легким кивком, он как будто стесняется.

Мужчина. Доктор Вассельбаум… мне очень неловко перед вами… получается, что я у вас похитил зал в некотором роде…

Морис (Залману). Значит, репетировать нельзя? Бог мой, мне постоянно срывают репетиции! Я не о вас говорю, господин…

Вассельбаум (с готовностью). Доктор Вассельбаум…

Морис (продолжает). Я говорю не о вас, просто каждый вечер что-нибудь происходит… находится… это становится…

Вассельбаум. Искренне сожалею…

Морис. Ваша лекция в котором часу?

Залман (вмешиваясь). Только и времени, чтобы расставить скамейки, поставить стол, графин, стакан…

Вассельбаум. Фактически я попросил, чтобы мне дали зал пораньше, чтобы несколько привыкнуть к обстановке…

Зина (с наигранным восхищением). Обалдеть!

Вассельбаум. Это первая моя лекция, и… как бы это сказать? Я несколько волнуюсь, боюсь, наконец… Вы должны знать это состояние лучше, чем я…

Арнольд. Так вы что, публики боитесь?

Вассельбаум. В значительной степени — да!

Арнольд (остальным). Он боится публики. (Вассельбауму.) И хотели бы порепетировать?

Вассельбаум. В некотором роде — да!

Арнольд (остальным). Он хочет порепетировать!..

Морис. Отлично, отлично! Репетируйте… а мы, мы попытаемся найти для этого другое время, может быть, завтра, как знать! Правда, шансы наши незначительны… Всего доброго, сударь… Мы уступаем вам площадку…

Все собираются уйти.

Вассельбаум. Но вы мне вовсе не мешаете, вы здесь… и я бы осмелился вас попросить… Вы сильны вашим артистическим опытом и, может быть, могли бы мне подсказать, направить меня, последить за стилем, манерой…

Арнольд. То есть вы хотели бы, чтобы мы немножко помогли вам с мизансценами, так?

Вассельбаум. Да, в некотором роде, только я, конечно, не хотел бы злоупотреблять вашим временем…

Все смотрят на Мориса, который в раздражении пожимает плечами и идет к двери; он остается там, в стороне, в то время как вся труппа собирается вокруг Вассельбаума.

Мотл. И о чем, собственно, ваша беседа?

Вассельбаум. О Земле обетованной!

Общий вздох восхищения.

Мотл. Прекрасный сюжет…

Арнольд. Интересно, интересно…

3ина. А что же такое для вас Земля обетованная — Биробиджан, Пичепой, Нью-Йорк или Палестина?

Вассельбаум. Место — не важно, важно только, чтобы это было еврейское государство, согласно определению Теодора Герцля… Вот что такое Земля обетованная: независимое и суверенное еврейское государство!

Мотл (подходит к Морису и шепчет ему на ухо). Ой, ой, ой, несчастье на наши головы, если это сионист, настоящий, не видать нам больше нашего зала!..

Зина. Еврейское государство, еврейское государство, это легко сказать, а в настоящий момент где оно, ваше государство?

Вассельбаум. В сердце каждого из нас…

Зина. Ах вот как! Очень хорошо, так, по крайней мере, там нельзя простудиться…

Вассельбаум. Вот, собственно, тема моей лекции — каким образом это государство, которого мы так желаем и которое носим в сердце своем, сможет завтра, благодаря нашей любви, нашим общим усилиям, стать реальностью! Я опишу также в нескольких словах те потрясающие усилия, ту удивительную преданность делу, которую продемонстрировала группа инициаторов, наших братьев, уже подготавливающих там наше великое возвращение!

3ина. Но где это — там?..

Арнольд. Да в Палестине же… А ты где хотела?

Зина. А почему же он тогда не говорит прямо? Стыдится, что ли?

Морис (со своего места). «Великое возвращение»? Лично я никуда не хочу возвращаться и думаю, что важнее попытаться добиться равных прав со всеми здесь, в стране, куда случай забросил наших предков. Разве это слишком завышенные требования?

Мишель. Добиться, как Дрейфус добился во Франции?

Морис. Почему бы и нет? Он ведь кончил генералом! И потом, дело не только в нас, ненависть никому не идет на пользу, и, если в один прекрасный день мы излечим антисемитов от их постыдной болезни, весь мир почувствует себя лучше; сами они в этот день вздохнут с радостью, дети их станут красивее, а жены — счастливее…

Арнольд. Пока что эта болезнь опаснее для нас, чем для них.

3ина. Да, прежде чем излечивать их, нам всем следовало бы сделать прививки…

Вассельбаум (Мишелю, не обращая внимания на Мориса). Вы только что упомянули, уважаемый господин, мученичество капитана Дрейфуса, так вот именно в результате этого ужасного дела Теодор Герцль, который случайно находился в то время в Париже, ощутил насущную необходимость в независимом еврейском государстве, свободном и суверенном.

Мишель. Простите, а как, по вашему мнению, в вашем суверенном, и свободном, и таком, и этаком государстве армия будет?

Вассельбаум. Простите?

Мишель. Ну, вы сами понимаете: солдаты, офицеры, ружья, несколько пушек, ну, армия?

Вассельбаум. Думаю, что да, не знаю… как в других странах, конечно… это будет страна такая же, как другие страны…

3ина. То есть как это, как другие страны? Для нас, для евреев, такая же страна, как для других? Тогда зачем же быть евреем? И стоило ради этого читать Теодора Герцля?

Мишель. А в этой армии, сударь, будут евреи?

Залман. Может быть, вы освободите мне место для скамеек, прежде чем я начну их таскать…

Арнольд. Минуточку-минуточку, мы же еще не прорепетировали. Ну-ка быстренько проговорите нам разок эту вашу штуковину целиком, а мы потом вам скажем, что следует сделать, чтобы это было современно и все прочее…

Вассельбаум. Буду бесконечно вам признателен…

Арнольд. Делаем прогон целиком…

Вассельбаум. Простите?

Арнольд. Расскажите нам свой стишок, сударь, снимайте штанишки; как будто перед вами настоящая публика… Прерывать вас не будем, только запишем замечания, а потом поспорим о деталях пункт за пунктом…

Вассельбаум. Вы в самом деле чрезвычайно любезны… Не знаю, как…

Мотл. Мы хотим вам помочь…

Вассельбаум (доставая из кармана несколько листочков). Я уже читал лекции, но это было в Швейцарии и на английском языке, а здесь, на идише — впервые…

Зина (прерывая его и почти направившись к нему). Ну что, он уже начал или мы здесь всю ночь просидим?

Арнольд усаживает ее на место.

Вассельбаум (сосредоточивается, прочищает горло, потом говорит). Глубокоуважаемые братья!

Переводит дыхание.

Арнольд (пользуясь этой паузой, устремляется к нему). Позвольте, позвольте… Я должен сказать вам одну очень важную вещь… Видите ли, в этом зале, здесь всегда разговаривают, такая привычка, будь это спектакль, лекция ли или заупокойные бдения — все разговаривают, и довольно громко. Поэтому, если вы раза два или три громко не скажете: «Тише, тише, ша, пожалуйста», прежде чем вы не начнете прочищать горло вот таким образом…

Громко и яростно издает трубные звуки горлом.

…вас никто не станет слушать!.. «Глубокоуважаемые братья», — это надо сказать очень громко, зычным голосом, а не вполголоса, как вы, и не себе в бороду. Стесняться нечего, пусть они почувствуют, что поезд тронулся, что дан сигнал к отправлению.

Вопит.

«Глубокоуважаемые братья». Чувствуете?

Морис (со своего места). Нет… Нет, так вы похожи на пьяного извозчика, понукающего свою лошадь, орать вовсе не следует, вы произнесли «глубокоуважаемые братья» и так достаточно громко, чего вам не хватало, так это убежденности, у-беж-денности! Совершенно не чувствуется, что вы обращаетесь именно к своим братьям!

Зина. А почему именно «глубокоуважаемые братья»? Что это значит «глубокоуважаемые братья»? Почему просто не сказать: «Добрый вечер, ребята» или: «Привет честной компании»?

Мотл. «Приветствую вас, товарищи» — вот что хорошо звучит. Я слышал, как один тип произносил речь, года два или три назад, не помню… не помню где и не помню о чем… Но до сих пор вспоминаю, как он это сказал: «Приветствую вас, товарищи», — до сих пор у меня в ушах звучит. «Приветствую вас, товарищи!»

Арнольд. Идиот несчастный: «Приветствую вас, товарищи»… Это, наверное, был бундовец, твой тип, а не сионист; а этот парень — сионист, а не бундовец и не большевик…

Мотл. Ну и что, что, бундовцы и большевики купили слово «товарищ»? Каждый может им пользоваться, даже и сионисты, слова — свободны!

Зина. Нет, нет… «Приветствую вас, товарищи» похоже на Биробиджан, куда папочка Сталин хочет всех нас заткнуть, чтобы мы тесали камни…

Арнольд. Как это — тесали камин?

Зина. Вот он скажет: «Приветствую вас, товарищи», — и все дружно встанут, пойдут домой и там забаррикадируются…

Мотл. Пожалуй, «глубокоуважаемые братья» несколько попахивает сбором пожертвований и потому опасно, поскольку сразу приводит зал в скверное расположение духа. «Смотри-ка, — говорят в зале, — еще один попрошайка», — и уже слушают его не очень внимательно, думают о своем — о непростроченных лацканах, о нераскроенной подкладке, о невшитых рукавах…

Зина. Вы будете просить денег?

Вассельбаум, несколько растерянный, отвечает Зине, пытаясь уловить ход мыслей собеседников, ему это трудно, он не поспевает.

(Почти кричит, чтобы привлечь его внимание.) Денег будете просить?

Вассельбаум (подпрыгивает, потом в растерянности разводит руками). Все зависит от местного комитета, я не занимаюсь деталями, я приглашен местным комитетом, который организует лекцию, как считает нужным, я же прихожу, говорю и ухожу, моя роль состоит скорее…

Арнольд (прерывает его). Местный комитет? Ой, так и есть, я понял, собрание? Ну да, так это что, сегодня вечером? Мне ведь прислали приглашение… вот оно как, а я совершенно забыл, так, значит, это сегодня состоится, а вы, стало быть, тот самый знаменитый…

Зина (прерывает Арнольда). Так ты что, сионист?

Арнольд. Почему бы и нет?

Зина. Так ты, значит, собираешься туда уезжать?

Арнольд. Я? Ты что, с ума сошла? В моем возрасте? В пустыню, к дикарям?

Вассельбаум. Вы преувеличиваете. Это не совсем пустыня, что касается «дикарей», как вы их называете, то мы поддерживаем с большинством из них прекрасные отношения…

Мириам (она от души потешается). Извините, что я вас прерываю, уважаемый господин, но я считаю нужным вам всем сообщить, что вы слегка уклонились от существа проблемы…

Арнольд. Ах да? А каково же существо проблемы, ненаглядное ты мое существо, свет моих очей, жемчужина моей короны? (Вассельбауму.) Это моя дочь…

Вассельбаум. Поздравляю…

Мириам. Может быть, закончим уже эти светские игры?..

Арнольд. Давай, давай, объясни нам. У нее такая голова! Такая голова!..

Мириам. Мы так и не знаем, что должен сказать господин в начале своей лекции.

Арнольд. Правда, правда, я совсем об этом забыл… Подумаем, подумаем, друзья мои…

Мишель. А почему бы не начать просто: «Добрый вечер, дамы и господа»?

Арнольд. Нет, нет, это слишком чопорно.

Зина. Это звучит даже скорбно: «Добрый вечер, дамы и господа!» Я бы могла заплакать — настолько это грустно…

Арнольд. В конце концов, «глубокоуважаемые братья» не так уж и плохо, если это сказать, как советовал Морис, убежденно и все-таки достаточно громко, чтобы заставить людей замолчать…

Мотл. Может, «дорогие братья»?

Зина. «Братья».

Арнольд. Что?

Зина. Почему бы не так, коротко и ясно?

Арнольд. Коротко и ясно, но бессмысленно.

Зина. Что значит — бессмысленно?

Арнольд. «Братья», «братья», а глагол где?

3ина. А глагол в «глубокоуважаемых братьях»?

Арнольд. Пардон, пардон, это совсем другое…

Зина. Совершенно то же самое!

Морис. Ну все, началось, поехали, вы готовы даже из-за этого перегрызть друг другу глотку. Господин скажет так, как захочет, какое вам до всего этого дело?

Вассельбаум. Надо сказать, что ваши, всех вас, аргументы меня, как бы это сказать, в некотором роде совершенно поколебали, я уже в точности и не знаю… И в самом деле, «глубокоуважаемые братья» — формула достаточно банальная, обветшалая, вышедшая из моды, хотелось бы чего-нибудь поживее, посовременнее!

Мотл (орет). «Евреи!»

Арнольд (в испуге подпрыгивает). Эк его разбирает, он рехнулся?

Мотл. Просто «евреи», вот формула, нравится?

Арнольд. Я не понимаю!

Мотл. Он говорит «евреи», а потом нанизывает на это всю остальную свою галиматью… Вот так… Разве это не современно?

Зина (подумав). Это может шокировать…

Мотл. В самом деле? Разве кто-то, кроме евреев, еще будет в зале?

Зина. Вот потому-то и будет шокировать.

Вассельбаум. А что вы скажете на «дорогие друзья»?

3ина. Ничего себе, «дорогие друзья»! Он приезжает, еще никого не знает и сразу же хочет заиметь друзей?

Вассельбаум. Это формула…

3ина. У вас в Швейцарии — возможно, но не здесь, не здесь. Здесь очень трудно, с большим трудом становятся друзьями, у меня, к примеру, так и нет ни одного друга! Прежде всего, между нами, что это за евреи такие, которые живут в Швейцарии и говорят по-английски?

Вассельбаум. Это был всемирный конгресс…

Зина (разгорячившись). Тю, тю, тю… Конгресс-шмонгресс… Тоже мне специалисты, «англичане»! Они что, не могут на идише говорить, как все? Для них, видите ли, это недостаточно шикарно!

Морис. Дело не в этом… Я вам уже сказал, господин, что вы можете говорить все, что вам вздумается, на каком угодно языке, главное — быть искренним, вот где проблема, и единственная… Что бы вы ни говорили, надо в это верить, быть искренним и верить — в этом и состоит все искусство… Наскоро этому не научишься, этому и вообще нельзя научиться, это произрастает, развивается, но или заложено в человеке изначально, или нет, и если нет, то стать актером и публично выступать человек не может…

Арнольд. Не забудьте также, что надо громко кричать, иначе никто не перестанет разговаривать; они здесь такие болтуны, вы себе не можете вообразить…

Мотл. Если хотите, я сам могу сказать: «Тишина, тишина, ша, пожалуйста», — а в это время сможете прочистить горло…

Вассельбаум. Вы слишком любезны, но я предполагаю, что перед моим выступлением несколько слов скажет президент местного комитета…

Зина (прерывая его). А кто президент?

Арнольд. Вайсброд… сын, голосочек у него жиденький, он астматик, его совсем не будет слышно, будьте уверены, и, кроме того, у него нет никакого авторитета; однажды…

Плачет от смеха.

Однажды…

3ина. Вайсброд? Сын? Так он теперь сионист?

Арнольд (внезапно став серьезным). Да, а что?

Зина. Чем он раньше был плох?

Арнольд. Что было раньше, в счет не идет… а я тогда, чем я был прежде?

Зина. Дураком, и не изменился…

Арнольд (скорее с гордостью). Что верно, то верно!

Залман. Ну ладно, можно считать, что все начинается прекрасно, и, если я могу наконец поставить скамейки, это меня устроит… Кыш, кыш, мои цыплятки, верещите во дворе…

Вассельбаум. От всего сердца…

Арнольд (прерывает его). Ничего, ничего, все нормально, если мы, евреи, не будем помогать друг другу, кто нам поможет?

Смеется, довольный собой. Обмен рукопожатиями.

(Выходя, тихо говорит Мотлу.) Нет, он нехорош, скорее даже совсем плох, он провалится, обделается, это точно.

Сцена пятая

Арнольд и Зина расписывают ночью большой кусок декорации. Зина останавливается, задумавшись.

Зина. Еще одна вещь, которую я не могу понять…

Арнольд. Только одна?

3ина. Я читала и перечитывала пьесу, присутствовала на репетициях, и все же…

Арнольд (тоже перестает работать). Все же? Ну, выкладывай. Я сгораю от нетерпения узнать, чего же ты не смогла понять вопреки своей легендарной проницательности!

3ина. Да я все о Дрейфусе…

Арнольд. Ах! Ах! Дивный персонаж, такой разносторонний… правда, несколько плоский, прямолинейный… но, в конце концов, текста у него меньше, чем у Золя, и потом, в нем нет мощи, ярости, наполненности…

Внезапно взвывает, воздев палец в небо.

Я обвиняю!

Зина (отскакивает от него). Ой, когда, наконец, ты бросишь привычку орать у людей над ухом! Я могла оглохнуть из-за тебя!

Арнольд. Если бы можно было выбирать, я предпочел бы, чтобы ты онемела!

Зина. Когда ты со мной, нет речи о том, чтобы ты мог выбирать, и кричать не смеешь тоже!

Арнольд. Пардон, пардон! Я не кричал, я играл роль!

Зина. В следующий раз ступай играть подальше, на открытый воздух, в поле, к коровам, только они могут ответить тебе в том же тоне!.. А у меня от этого в ушах шумит…

Арнольд (нежно берет ее за плечи). Знаешь, вчера вечером, вернувшись домой, я чуть было не сказал… ну, о нас с тобой Мириам… но в последний момент не осмелился…

3ина. Ты всерьез думаешь, что она ни о чем не догадывается в последнее время?..

Арнольд (резко отпуская ее). Догадывается? Мириам? Ты считаешь, она могла бы себе вообразить, что я, ее отец… с тобой?

3ина. А почему бы и нет?

Арнольд. Да, конечно, почему бы и нет? Но видишь ли, я все-таки предпочел бы ей не говорить… Две старые перечницы… и нá тебе… все.

Вновь принимается за работу.

3ина. Я вовсе не старая!

Пауза.

Она тоже принимается за работу, но без всякого энтузиазма.

Арнольд (останавливается). Так ты о чем говорила?

Зина (тоже останавливается). Я?

Арнольд. Кто же еще? Ты же говорила?

Зина. Я знаю? Ты меня все время перебиваешь, орешь мне в уши, а потом еще спрашиваешь, что я говорила?

Арнольд. А ты в следующую секунду уже забываешь, о чем говоришь?

Зина. Вовсе нет! Я забываю, когда меня перебивают!

Арнольд. Ладно!.. Это свидетельствует о том, насколько важно было то, о чем ты хотела сказать!

Зина. Дело тут не в важности, а в памяти!

Арнольд. Она к тому же теряет память! Еще не легче!..

Зина, не отвечая, лишь пожимает плечами.

Пауза.

Оба работают.

Зина (останавливается). Я говорила о Дрейфусе?

Арнольд. Что?

3ина. О чем я говорила?

Арнольд. Это ты у меня спрашиваешь, о чем ты говорила?

Зина. Да, конечно, о Дрейфусе, одного я не понимаю…

Арнольд. В самом деле, не может быть!

3ина. Ты каждую минуту меня перебиваешь!..

Арнольд. Говори, говори, слушаю тебя…

Зина. По-твоему, что же он на самом деле сделал, этот босяк, чтобы оказаться на каторге со всем этим процессом и всей этой историей в печенках?

Арнольд. Что? Вот дуреха! Да в том-то и дело, что ничего, ничего он не сделал, он невиновен, невиновен, об этом и пьеса… вся пьеса только об этом…

Зина. Невиновен?

Арнольд. Ну да! Его обвинили по ошибке, потому что он — еврей! еврей! Ты понимаешь, что я хочу сказать?

Зина. Да, да, знаю: «еврей», пару раз в жизни я уже встречала это слово…

Арнольд. Значит, теперь ты поняла?

Зина. Поняла, спасибо, это нетрудно понять: он ничего не сделал, он невиновен… Согласна, так в пьесе! Но на пьесу-то мне наплевать… на самом-то деле, в жизни, что там в Париже произошло — вот чего я никак не могу понять!

Арнольд (кричит). В жизни произошло то самое, о чем Морис написал в своей чертовой пьесе!

Зина. Да, да, да… Но я в это не верю! Морис написал так, чтобы вышибить слезу у климактерических дамочек, но меня он плакать не заставит, я о себе позабочусь, я знаю жизнь; во Франции человека не сажают в тюрьму только за то, что он еврей, здесь — да, там — нет! Так не бывает!.. Если бы он, по крайней мере, хоть затеял что-то противозаконное, а потом бы раздули это дело, потому что он все-таки был немножечко еврей, против этого ничего не могут сказать — это возможно, но вначале-то, когда они его арестовали, в самом начале, что-то же он натворил, пусть пустяк какой-нибудь, мелочь, но сделал же… Допустим, шпионом он не был, но, поди знай, может, не умел держать язык за зубами, может, задавался, знаешь, теперешняя молодежь, они ведь мнят о себе, нос задирают, последнее слово всегда за ними, ему — слово, он тебе десять, и что ты думаешь, конечно, находятся такие, которым не нравится, как еврейский молокосос задается перед ним, старым гоем… Надо бы разбавить ему бульончик водичкой, ты — капитан? Ладно, уже не так мало для еврея, и теперь замолкни, не открывай рта, пусть о тебе забудут, благодари небо, что этого-то достиг и от отца-матери не пришлось отрекаться!.. Может, он просто хотел продвинуться по службе, ему отказали, и он тогда рассердился, был груб и… поди знай!.. Во всяком случае, Морис был не прав, упрощая до такой степени этого персонажа, он получился слишком зализанным, пресным, может быть, поэтому Мишелю никак не удается его сыграть: он какой-то неживой, невинная жертва, над которой каждый кому не лень изгиляется, нет, это устаревший театр для слабонервных старушек; настоящий персонаж должен иметь и положительные, и отрицательные черты, свои сильные и слабые, светлые и темные стороны, иначе это не роль, а манекен… Беня Крик — вот это роль, негодяй, вор, врун, но добрый, щедрый, прямой, как клинок… и при этом такой поэтичный текст, ты читал?

Арнольд (взрываясь). Разве у меня есть время читать? Днем я в лавке, вечером репетирую, а ночью выслушиваю всякую чушь по твоей милости… Хватит, надоело! Морис говорит, что это — правда, пусть будет правда, и все, остальное меня не касается, не мое дело, ты поняла? Мне плевать!.. Плевать!..

Зина. Морис? Морис? Что ты все заладил?.. Что он знает, твой Морис? В 1895 году он даже еще не родился, он и в Париже-то никогда не был!

Арнольд. А ты?

3ина. Я, сударь, я родилась в 1895 году!

Арнольд. Спасибо, я осведомлен! Ну, а в Париже, в Париже ты уже побывала?

Зина. Я? В Париже? Что мне там делать? Зачем бы я поехала в Париж, если вся моя семья живет в Бельгии…

Арнольд. Ладно, не будем больше об этом!.. Хорошо?

3ина. Я даже в Бельгии никогда не была… Может, когда-нибудь, как знать, я бы и поехала их повидать… «Ой, тетя, это ты?» — «Да, это я, приехала, здравствуйте, молодежь».

Арнольд. Вот, вот, поезжай в Бельгию, счастливого пути!.. Скатертью дорога.

Зина. Кто мне помешает!..

Арнольд. Никто тебе не помешает, вам туда, прямо и налево…

Неопределенный жест.

3ина. А когда я буду в Бельгии, то, если захочу, оттуда поеду в Париж…

Арнольд. Хорошо, хорошо…

3ина. И там, на месте, я все доподлинно выясню…

Арнольд. Выясни, выясни!.. А пока что мы пишем декорации или мы не пишем?

Зина. Так мы для этого и пришли, разве не так?

Арнольд. Если мы для этого пришли, замолчи и дай мне поработать!..

Начинает работать.

Зина. Замолчи! Это ты мне говоришь, чтобы я замолчала?

Вздыхает, потом начинает красить. Арнольд останавливается, со стоном выпрямляется, потирая поясницу.

Отчего такой скрип? Тебя плохо смазали?

Арнольд. Ай, какой кошмар: совершенно не могу наклониться вперед.

Зина. Наклонись назад!

Арнольд. Наклонись… очень остроумно, тонкая шутка, мне больно, а ты… ой, теперь отдает во всю спину.

Зина. Отдает?

Арнольд. Да… стреляет, что ли… ай, ай, ай!..

Зина. Ляг на пол и подтяни колени на грудь…

Арнольд. Колени на… Скажи, ты смерти моей хочешь? Что я тебе сделал плохого? Даже собаку, когда у нее болит, жалеют больше, разве не так?..

Зина. Пощади мои барабанные перепонки, делай, что тебе говорят…

Арнольд. На пол?

Зина помогает ему лечь, потом помогает ему поднять колени как можно выше. Он потеет и дышит с трудом.

Зина. Дыши потихонечку… дыши… вот так… тихонько…

Он старательно дышит.

Теперь лучше?

Арнольд. Пожалуй…

Зина. Еще отдает?

Арнольд. Не знаю… нет… немного меньше… может быть… а если я не смогу больше подняться?

Зина. Не беспокойся, мы вырубим в полу дырку и зароем тебя здесь, и расход меньше… и потом, когда мы здесь будем играть, мы будем вынуждены о тебе вспоминать…

Арнольд. Очень смешно… Обхохочешься… А если бы это был сердечный приступ?

Зина. Тогда бы это не отдавало тебе в поясницу… нет, это от декораций, поза очень утомительная…

Арнольд. А собственно, почему мы всегда должны все делать, а другие — никогда? Декорации писать? Пожалуйста. «Зина, Арнольд, подбавьте мне здесь голубенького»… почему всегда мы? Что мы, лучше рисуем, чем другие?

Зина. И это про меня ты говорил, что я теряю память?.. Ты разве не помнишь? Мы же сами напросились сделать это вместе, чтобы почаще оставаться наедине…

Арнольд. Разве?

Зина. Ну да! У тебя-то и возникла эта идея!..

Арнольд. Скажите пожалуйста… (Смеется.) Забавные идеи возникают в молодости… надо же…

Поднимается с помощью Зины.

Знаешь что? Я думаю, что надо сплавить эту штуковину кому-нибудь помоложе…

3ина. Ты так считаешь?

Арнольд. Да, из-за моей спины… У Мишеля-то еще нет ревматизма…

Зина. А Мириам еще может с ним говорить, так чтобы ее не облаяли в ответ…

Арнольд. Ну да, они молодые…

3ина. Они любят друг друга…

Арнольд. Вот именно… они…

Зина машинально начинает красить.

Перестань же, эта работа уже не для нас!..

Уходит.

Сцена шестая

Щиты декорации, подобие эстрады. Возле печки нечто вроде гримуборной и большое зеркало в рост человека. На пороге гримуборной Мишель, одетый в офицерский мундир, возле него — Мотл, весьма возбужденный. Мириам в туалете рубежа веков у зеркала. Мотл, Морис и Зина — в обычных костюмах. Костюмы Мишеля и Мириам заставляют думать скорее об оперетте, чем о каком-нибудь другом жанре…

Мотл. Ну, как?

Морис. Тебе удобно в нем, по крайней мере?

Обходя Мишеля кругом.

Мишель (совершенно одеревеневший). Я по-прежнему ничего не чувствую, доктор…

Мотл. А под мышкой не тянет?

Мишель. Извини, я не расслышал.

Мотл. Не тянет под мышкой?

Мишель (делает различные движения руками). Нет… не больше, чем везде…

Мотл (Зине). Всего пять примерок!

3ина. Не может быть!

Мотл. Представь себе, и с первого раза сидит великолепно!

Мириам (смеется). Правда, в конце концов, не так уж и плохо…

Мишель. Вы неискренни, моя дорогая…

Мириам. Нет, серьезно, как будто…

Мишель (перебивая ее). Спасибо, я знаю: «Как будто я в нем родился и мы постепенно вместе выросли». Я, правда, вырос чуть больше, чем он.

Мотл. Ба, длина рукавов ничего не значит… Ты увидишь, поноси его немного, чтобы привыкнуть… Скоро ты будешь чувствовать себя в нем абсолютно свободно, и персонаж потихонечку войдет в тебя, так что ты этого даже не заметишь…

Морис. И засядет в кишках.

3ина. Умейн… ну, ну, ну! Он уже держится гораздо прямее…

Мишель. Это потому, что я пытаюсь вздохнуть!..

Mотл. В спинку я поставил китовый ус, что создает ему осанку!..

Мишель. В самом деле? Китовый ус?..

Мотл. Что, немножко давит?

Мишель. Да нет, чуть-чуть…

Мотл (разворачивает черную тряпочку и достает шпагу в ножнах). А вот и гвоздь программы, я это не делал, я это взял напрокат.

Вынимает шпагу из ножен и легонько ударяет ею о колено. Шпага ломается. Мотл широким жестом бросает обломки.

Вот это работа!

Зина. Потрясающе! Невероятно! В жизни ничего подобного не видела…

Морис, как мальчишка, бросается за обломками, соединяет их снова, потом поднимает колено и ударяет об него шпагой, ему больно, а шпага остается целой.

Мотл. Сильно не надо, надо наловчиться.

Показывает Морису.

Видишь, вот тут клапан освобождаешь, и готово дело.

Шпага оказывается сломанной пополам.

Реквизит настоящего профессионала! Если и с этим он не войдет в роль, то уж извините…

Мириам (Мишелю, в то время как Зина тоже пытается понять устройство шпаги). Не зря говорят все же про обаяние мундира…

Мишель не отвечает, он озабоченно смотрит на себя в зеркало. Она берет его за руку.

Мы неплохо смотримся вместе, а?

Мишель. Да, пожалуй…

Мириам. Как будто молодожены!

Мишель. Не хватает только кюре, чтобы картина была полной…

Морис. То есть?

Мишель. Я знаю, что говорю… К счастью, когда я приклею свои офицерские усы, я совсем перестану себя узнавать…

Морис. Никто не требует, чтобы ты вступал в армию. Очень многие из людей, защищавших Дрейфуса, любили капитанов не больше, чем ты… Один из них, анархист Себастьян Фор, даже сказал: «В качестве капитана я воспринимаю Дрейфуса как своего врага, и я против него. Жертва абсурдной расовой борьбы, при которой мы присутствуем, он мне становится симпатичен, и во имя гуманизма я встаю на его защиту».

Короткая пауза.

Мишель. Отлично, пусть твой Себастьян, как там его по фамилии, приходит и играет эту роль, если хочет. Может, костюм будет душить его меньше, чем меня…

3ина. А что, собственно, такое анархист?

Мотл (обеспокоенный). Мишель, костюм тебе не годится?

Мишель. Да нет, годится, годится, это я ему совершенно не гожусь… Знаешь, Морис, чем больше я об этом думаю, тем тверже уверен: живи я в это время во Франции, я бы не принял сторону Дрейфуса…

3ина. Ну как ты можешь так говорить, милый мой мальчик? Умный человек называется, а говоришь глупости…

Мишель. По мне, еврей, который рвется служить в армии, может иметь только одно оправдание — шпионаж!.. Поскольку ты утверждаешь, что он невиновен и рвался из чистого идеализма, он, по моему мнению, заслуживает глубокого презрения, я плюю на него, окончательно!

Пауза.

Морис. Итак, опять на том же месте? Уже несколько месяцев ты обеими руками держишься за эту идею… Тебе не хочется, чтобы еврей был капитаном! Ты, следовательно, принимаешь только один сорт евреев, тех, которые тебя устраивают, успокаивают твою совесть… а другие, значит, плохие?.. Во все времена были еврейские солдаты! Были они в польской армии, во время французской революции были во французской, у самого Наполеона было несколько офицеров-евреев… Были они и в России, есть и сейчас в Красной армии, и, будь спокоен, все они выполняли свой долг, все убивали, грабили, мучили других, как все остальные солдаты, когда это требуется… Разве оттого они в меньшей степени евреи, чем ты да я, нет, это такие же люди, как ты и я, люди, просто люди!..

Мишель. Извини, но я не человек, я происхожу из старинной породы кроликов, кролик я и горжусь этим…

Морис. Ладно, хватит, перестань привередничать, давай…

Мишель. Я не привередничаю, я просто ничего не ощущаю, вот и все…

Мотл. Подожди немного, ты ведь только что его надел…

Морис. Ну, посмеялись, и будет, за работу, за работу, надо поработать… цель близка, засучим рукава и перестанем спорить.

Мотл. А Арнольд?

Морис. Что Арнольд?

Мотл. Его костюм готов, он что, мерить не будет?

Морис. Но если его здесь нет…

Мириам. Вообще-то он должен быть, правда, Зина?

3ина. В принципе… да, но я не знаю… впрочем…

Морис. Мы не будем ждать, пока господин Арнольд соблаговолит бросить покровительственный взгляд на свой костюм, так или иначе, поскольку не все предупреждены относительно сегодняшнего вечера, мы устроим еще один прогон в костюмах. Ты отметил, что надо поправить в костюмах Мишеля и Мириам?..

Мотл. Да, да… отметил… шлицы… шлицы… И не волнуйся, моя записная книжка не потеряется…

Стучит себя по голове.

Входит Арнольд.

Глядите на него, Эмиль всегда вовремя, я тебя жду, твой костюм готов…

Арнольд. Ах, если бы только вы знали… если бы вы знали…

Морис. Что еще, сгорела твоя лавочка, а у тебя страховка не в порядке?

Зина. Брея клиента, ты нечаянно отхватил кое-что лишнее? Само собой, ты ведь говоришь не умолкая, все время жестикулируешь и совершенно не смотришь на то, что делаешь… Это неизбежно должно было случиться…

Мотл. И после этого он удивляется, что клиентов у него становится все меньше… Оказывается, он не только умучивает их своими россказнями, но подвергает опасности их жизнь…

Арнольд. Вы можете изгиляться до скончания веков, банда идиотов… Язык вам дан для маскировки: чтобы не было заметно, что у вас есть голова… А если бы я имел кое-что под шляпой в виде головы, ни за что бы сюда не пришел… Я же узнал кое-что… нечто… бежал вас предупредить… и вот что слышу в благодарность — одна пустая болтовня!..

Морис. Что там еще произошло?

Арнольд. Это ужасно, ужасно!..

Морис. Что?

Арнольд (шепотом). Мне сказали, что мясник…

Зина (тем же тоном). Какой мясник — Абрам или Борух?

Арнольд (также шепотом). Ни тот, ни другой, мясник-гой… богатый мясник рядом с синагогой гоев, то бишь рядом с церковью…

Зина (кричит). Ну и что ты нам морочишь голову с этим гоем-мясником?..

Арнольд (тоже кричит). Если ты дашь мне договорить, то, может быть, узнаешь?

Морис. Хорошо, хорошо, рожай, но побыстрей, мы не можем больше терять время… каждая секунда на счету.

Арнольд (шепотом). Вчера этот мясник заметил, что жена наставляет ему рога с его первым приказчиком!

Мотл (шепотом). Мясник-гой имеет первым приказчиком еврея?

Арнольд. Кто тебе сказал, что он еврей?

Мотл. А что, нет?

Арнольд. Только этого еще не хватало, да если бы он был еврей, черт побери, я уже давно был бы в поезде.

3ина. Но тогда зачем же ты нам заливаешь про этого мерзавца-мясника, про его мерзавку-жену и про его мерзавчика-приказчика!

Арнольд. Вы и в самом деле ничего не понимаете. Этот мясник — член лиги борьбы за чистую Польшу…

Мотл. Это еще что такое?

Морис. Какая разница, нам-то какое дело до всей этой истории?

Арнольд. Сегодня… ладно, по порядку, чтобы все было понятно… эти… забыл, как они называются… они все на улице, маршируют там гуськом, и носят с собой на кресте свою суперзвезду, и поют, и кричат, и страшно возбуждены…

Мотл. Но если Богу угодно пустить их хороводом, нам-то от этого что?

Зина. Ведь сегодня праздник Вознесения?

Арнольд. Видишь ли, в любом случае для нас это нехорошо…

Мотл. В течение многих лет все было хорошо!

Арнольд. Да, но только вчера вечером, когда мясник застал свою жену и первого приказчика в полном разгаре…

3ина. До меня дошло: его жена — еврейка!

Арнольд. Да нет же, почему все вы обязательно желаете, чтобы в этой истории был замешан еврей… И с каких это пор еврей должен обязательно что-нибудь сделать, чтобы на него попадали все шишки? Нечего тогда играть пьесу про Дрейфуса, если вы не понимаете, каким образом все это происходит, даже когда события у вас у самих на носу…

Мотл. Он что, спятил? Какие события у нас на носу?

Морис. Но пока-то мы можем порепетировать?

Арнольд. Не хотите понимать? Как можно репетировать, когда… Я, во всяком случае, ничего не могу делать, я слишком нервничаю, у меня повсюду болит, я заболеваю, мне, наверное, надо вернуться домой, и лечь в постель, и поставить банки… Мириам, ты идешь со мной ставить банки, Зина, ты тоже поможешь ей… Говорят, сегодня утром кюре произнес ужасную проповедь, чтобы доставить удовольствие мяснику, — о чистоте, морали, и прочее, и прочее…

Морис. Это его ремесло!..

3ина. Ну, Арнольд, не стоит доводить себя до такого состояния; так или иначе, чему быть — того не миновать, так что?

Сцена седьмая

Ночь. Вдали слышны песнопения и патриотические марши, исполняемые хором. Залман на складном стульчике сидит около двери и читает газету на идише. На эстраде Мишель и Мотл, в костюмах, под беспокойным и критическим взором Мориса репетируют сцену разжалования. Зина и Мириам прилежно сидят рядом с Морисом. Арнольд нервно ходит взад и вперед, потирая руки и бормоча что-то неразборчивое.

Морис. Арнольд, если ты не можешь прекратить твое безостановочное движение и постоянное жужжание, тебе лучше уйти домой…

Арнольд. Уйти домой? Мерси! Слишком поздно!.. Ты не слышишь, они уже в нашем квартале, и это будет продолжаться всю ночь… они будут петь… будут пить… а потом первый, на кого они нападут… нет, нет, я здесь останусь, даже если ты меня выставишь за дверь, я не уйду…

Морис. Оставайся, сколько хочешь, хоть сто пять лет, но сиди и молчи!..

Арнольд вздыхает. Садится, потом снова поднимается и начинает метаться по комнате, стеная.

Арнольд. Ну почему я сразу не ушел, почему? Зачем я вообще сюда пришел?..

Зина. Ты пришел, потому что сегодня вечером у нас репетиция!.. Садись-ка рядом со мной, пока я с тобой — ничего не бойся, я никому тебя в обиду не дам!..

Арнольд. Ба, ба, ба, ба, ба!.. Ты что, думаешь, я за себя боюсь, а? Я дрожу за вас с Мириам… за свою витрину, я недавно ее обновил, и подумать только, что они могут с ней сделать…

Бежит на звук пения и кричит.

Попробуйте только тронуть мою лавку, только попробуйте, дерьмо собачье, я вам всем глотку перегрызу!

Внезапно пение приближается, как бы в ответ на угрозы Арнольда. Он отпрыгивает назад и спрашивает шепотом.

Слышите?

Морис. Что?

Арнольд. Ты ничего не слышишь?

Морис. Слышу, люди поют…

Арнольд. «Люди»?.. И тебе это не кажется странным?..

Морис. Нет, они имеют право петь…

Арнольд. А почему они пришли петь именно сюда?

Морис. А почему бы и нет? Улица — общая, она принадлежит всем, не так ли?

Арнольд. Я разве хожу читать кадиш в праздник Йом Кипур в их квартал, под их окна?

Морис. А что, можно было бы и пойти, культурный обмен поможет нам лучше понять друг друга…

Арнольд. «Культурный обмен»!.. Мне с ними нечем обмениваться… Я хочу только, чтобы меня оставили в покое в моем углу, и все, и пусть они поют у себя во дворе… И хватит уже, я хочу репетировать, почему все время репетируют все, кроме меня?

3ина. Ты же всю неделю репетировал свое «Я обвиняю»… А только что ты сказал, что не намерен репетировать сегодня вечером…

Арнольд. Я это сказал?

Мириам. Папа, ты же видишь, что у Мишеля проблемы с его персонажем…

Арнольд. Значит, чем ты хуже, тем больше ты репетируешь, очень мило… это что, справедливо?

Пауза.

Пения больше не слышно.

Морис. Ну что, можно продолжать? Ты успокоился?

Арнольд (садится и пытается рассмеяться). Успокоился? Я и не думал волноваться… Репетируйте, репетируйте, дети мои, я весь внимание.

Мотл (кланяясь). Благодарю, маэстро…

Морис. Те, те!.. Мотл, когда ты читаешь обвинительный акт, не забывай о том, что это начало пьесы и, следовательно, первая встреча с ее героем — Дрейфусом… Не читай механически, оставь этот скучный и официальный тон, наоборот, постарайся наглядно представить факты…

Сильно стучат в дверь. Морис замолкает.

Арнольд (одним прыжком поднимается с места и шепчет). Тихо, замолкните… замолкните…

Морис. Но почему? Это наше помещение!

Снова сильно стучат в дверь. Слегка хмельной голос орет.

Голос. Есть тут кто-нибудь?

Арнольд (шепотом). Не откликайтесь!

Пауза.

Снова стук, потом тот же голос кричит.

Голос. Ну, вы, пархатые, будем отвечать?

Морис (сухо). Залман, откройте им!

Арнольд (шепотом). Не надо!

Мотл (шепотом). Морис, я должен тебе сказать, что Арнольд… прав!..

Другой голос. Пусти, рахит, я вышибу дверь!

Первый голос. Эй, вы, евреи, если не откроете, мой приятель высадит дверь, а потом высадит вам мозги!

Долго смеются. Залман встает, он очень спокоен, складывает свою газету, потом тихо говорит.

Залман. Спрячьтесь за печку и в гримуборную, я им открою и скажу, что я один… Они уйдут…

Морис (шепотом). Но, послушай, это же смешно, почему мы должны прятаться? Это такие же люди, мы могли бы поговорить с ними, объясниться…

Арнольд. Тихо, тихо, тихо! Главное, не поддаваться на провокации!

Мишель уводит Мориса. Все прячутся. Яростные удары в дверь.

Первый голос. Эй, Янек, может, мы подожжем эту халупу?

Второй голос. Нет, нет, я хочу сделать так, как я тебе сказал: сначала выбить дверь, а потом выбить им мозги!

Залман настежь распахивает дверь. Входят двое: они одеты по-воскресному, слегка пьяны и поэтому развязны. Первый довольно хилый, Второй — гигант…

3алман. Вы кого-то ищете?

Первый. Глянь-ка, на горизонте прекрасный образец жидка, сделать из него чучело, что ли?

Второй (шумно втягивает носом). Ну и вонь! Первый. Пахнет козлом, как обычно?

Залману.

Не так ли, старый морж? Здесь задницу нечасто моют!..

Хватает Залмана за бороду, Залман никак не реагирует, ни жестом защиты, ни жестом удивления, ни жестом страха.

Второй (опять демонстративно принюхивается). Нет, это похуже, чем запах козла… Пахнет адом… Преисподней… Ты прав, прав, это от них смрад, от них стало невозможно дышать. Ну ты, старая сволочь, чего ты на меня уставился своими коровьими зенками?

Залман (спокойно). Вы со мной говорите? Простите, я несколько глуховат, не совсем хорошо понимаю то, что вы говорите… Во всяком случае, все уже ушли, если вам кто-нибудь нужен, вам придется зайти еще раз завтра, сегодня уже никого нет…

Второй. «Зайти завтра»? Что он сказал, Янек? От него так воняет, что я не могу к нему подойти поближе.

Рыгает.

Ах ты, сволочь…

Первый (отталкивая Залмана). Правда, воняет: посмотри на его руки, у… загребущие, это они сотни лет нас обирали… они задирали юбки нашим женам, щупали наших дочерей. Смотрю туда, смотрю сюда, везде увижу я жида. Но уж теперь-то, здесь, мы вас обласкаем. Здесь уважают личность, задница ты эдакая, и в знак уважения выпускают пух из перин!..

Второй. Ну что, старый козел, хочешь, я пущу тебе кровь и ты станешь после этого кошерным, полностью и окончательно кошерным!

Морис (за печкой, шепотом). Надо вмешаться…

Арнольд (тоже шепотом). Слова, одни слова…

Мотл. Да, надо переждать грозу…

Первый. Для тебя, Янек, он слишком худ, и потом, если ты ему проткнешь пузо, собранное в этой старой вонючей куче дерьмо может нас завалить… Нет, для начала я предлагаю немножко подровнять ему бороду…

Второй (в восторге). Ах, Янек, Янек, у тебя всегда мировые идеи! Подержи-ка его, а я ему деликатно все это проделаю и уши немножко освежу, да?

Первый. Сначала бороду, а потом посмотрим, может, у него сделается человеческое лицо, чудо всегда может произойти…

Морис (за печкой, шепотом). Я выйду, а то все это плохо кончится…

Арнольд (удерживает его). Нет, нет, главное — не отвечать на их провокации, это основное правило… К тому же старик держится превосходно, он привычный, не бойся…

Морис. А если они отрежут ему бороду?

Арнольд. Так она снова отрастет…

Залман (по-прежнему спокоен, указывает пальцем на дверь). Ну ладно, теперь вам пора домой, я должен закрывать, уже ночь на дворе… Ступайте, ступайте, дети мои, освободите помещение… спасибо вам за визит.

Второй. Что он говорит?

Первый. Он нас выставляет, представь себе!..

Второй. Нас выставляет из нашего дома?

Первый. Да, уж они такие, мало им, что из-за них тут все протухло, так они хотят нас выгнать из нашей же страны!

Второй (он почти рыдает). Да, правда, все прогнило, они всё тут сгноили… Раньше было так славно жить, так славно! А теперь просто дышать

Хватает Залмана за горло, начинает его яростно трясти, вопя.

Нечем дышать!.. Дышать нечем!

Продолжает, почти уткнувшись лицом в лицо Залмана.

Я счастлив был, счастлив, понимаешь, ты и не знаешь, что это значит, старый похотливый козел, ты только и знаешь, что разврат, порок, мерзость…

Толкает Залмана к Первому.

На, подержи мне его, подержи, пока я не повыдергаю ему все это, чтобы мы наконец увидели его грязную рожу голой и облезлой, как крыса, для того он и отпустил эти мерзкие волосы, чтобы не было видно, что его рожа похожа на мой зад…

Морис. Но это нелепо — прятаться и ничего не отвечать…

Арнольд. Перестань, они думают, что он один, ты же видишь, им просто хочется поговорить… ну, оскорбляют… от этого никто еще не умирал… пар выпускают…

Морис. Они же люди, в конце концов, достаточно им объяснить…

Второй вынимает нож, которым потрясает перед лицом Залмана, Залман не двигается и улыбается.

Второй. Богом клянусь, что никогда ни одного козла так не брили.

Морис (внезапно возникает перед ними). Остановитесь, этот человек вам в отцы годится!..

Второй (подпрыгивает). Чего? Здесь еще один? Да какой! Самый из самых: очкастый, и все такое…

Первый. Ну да, и этот самый очкастый, только что оскорбил твою мать…

Второй. Что? Ты посмел? Не тронь моей матери, очкарик!

3ина (со своего места, сквозь зубы). Да кто захочет к ней притронуться? Глядя на тебя, можно представить себе эту сукину дочь!

Морис. Господа, я вовсе не намерен вас оскорблять, но почему вы так обращаетесь с этим стариком, разве не братья все люди?

Второй. Чего? Братья? Ах да, я понял, в чем дело: эта очкастая жидовская сволочь, интеллигент вонючий, собирается нам предложить все разделить поровну; мало ему, что нас обокрали, он хочет и остатки разделить, такие, как он, детей наших против нас восстанавливают!

Морис. Не имею чести знать ни вашу мать, ни ваших детей…

Второй. Не хватало бы еще, чтобы ты их знал, падаль…

Бьет его по лицу.

На, получи, в свою щучью морду!

Снова бьет его. Морис не пытается уклоняться от ударов, он падает на пол, удивленный, обескураженный. Его очки отброшены далеко в сторону. На четвереньках он ползает, пытаясь их нащупать.

Морис (бормочет). Очки… очки…

Первый. Вот вам редкий образец жидо-большевика в поисках своего пути и своих очков… Вот в таком виде я их люблю…

В тот момент, когда Морис почти подбирает свои очки, вышибает их у него из рук, наступает на них каблуком, разбивает.

Нечего тебе в этой стране видеть!..

Второй (Залману). Что, старый, о твоей клозетной щетке подзабыли, а тебе и не терпится, а? Мешает ведь? Сейчас обрежем, не бойся… Сделаем в лучшем виде…

Хватает его за бороду. Внезапно появляется Мишель. Одним прыжком он оказывается в центре зала, безупречный в своем мундире, рука — на эфесе шпаги.

Мишель. Приказываю вам отпустить этого человека!

Второй (в удивлении отпускает Залмана). Откуда этот-то взялся?

Первый (Мишелю). Откуда ты, товарищ военный?

Мишель. Не важно, три секунды вам на то, чтобы покинуть помещение!..

Первый. Но кто вы такой?

Мишель (щелкает каблуками и отдает честь). Капитан Дрейфус из Вильно, приказываю вам немедленно покинуть это место!

Второй. Черт побери, у них что, уже и армия есть?

Первый. Это еще что такое? А ну-ка дай ему, Янек, дай ему, пусти ему кровь…

Второй. Ты что, спятил? Он капитан!

Первый. Что с того, что капитан, елки-палки! У них же у всех полные штаны от храбрости!

Бросается на Мишеля.

Мишель (не сходя с места, кричит). Сабли наголо!

Потрясает саблей перед лицом Первого, который отскакивает назад. Пользуясь этим, Мишель делает шаг вперед, не переставая ловко орудовать саблей, которая в конце концов распадается на две половинки. Мишель продолжает размахивать половинкой своего оружия.

Первый (пользуясь этим, кричит Второму). Это липа, все это липа, всыпь ему хорошенько, раскровяни ему рожу!..

Второй приближается к Мишелю с угрожающим видом.

Мишель (кричит). Ко мне, легион!

Появляется Мотл с деревянным ружьем, которым он пытается дать по голове Второму. Морис поднимается с пола и бросается на Первого, неловко пытается его ударить, но не осмеливается ударить в лицо, и у противника возникает явное преимущество.

Второй (защищаясь от ударов Мотла). Они полезли отовсюду… Говорю тебе, здесь целая армия, армия.

Зина (ее удерживает Арнольд). Пусти меня туда…

Арнольд. Не вмешивайся, это мужское дело!

Мириам (она вооружена железным прутом, вклинивается в свалку, крича). Заряжай!

Мишель (перекрывая общий шум). По моей команде, взвод, огонь!

Второй с криком убегает. Первый еще обменивается несколькими ударами с Морисом, потом догоняет Второго, осознав, что положение его проигрышное.

Первый (в дверях). Мы еще вернемся и тогда всех вас перебьем, а дом сожжем…

Мишель (сухо). Если вы осмелитесь вернуться, то знайте, что мои люди встретят вас орудийными выстрелами и без всякой команды. Считайте, что вам повезло, мокрицы, что я сохранил вам жизнь на этот раз…

Первый (ухмыляется). Орудийными выстрелами?.. Каналья!

Мотл (потрясая ружьем). Ты уберешься, нет?

Залман деликатно берет мужчину за ворот и выталкивает. Человек уходит в темноту, слышно, как он ругается и кричит.

Первый. Янек, подожди меня, сукин сын, постой, пойдем выпьем еще по стаканчику, не оставляй меня одного, сукин ты сын!..

Арнольд бросается к двери, которую Залман только что закрыл.

Арнольд. Оставьте его мне, оставьте его мне!

Морис еще дрожит от ярости, с трудом переводя дыхание. У него на лице кровь. Зина хлопочет вокруг него. Без очков он кажется совершенно растерянным.

Мишель (смотрит на Мириам, потом шепчет). Вошел я в роль?..

Мириам обнимает его, и они стоят, прижавшись друг к другу, ничего не говоря.

Арнольд (удовлетворенный). Прекрасно, наша первая победа, капитан!

Морис. При победах такого рода не нужно поражений, чтобы все потерять…

Пауза.

Залман спокойно прибирает помещение. Мотл бродит от одной группы к другой. Арнольд стоит у окна, вглядываясь в темноту.

Сцена восьмая

Мотл и Арнольд ходят взад и вперед, сталкиваются и делают вид, что падают.

Мотл (очень громко кричит). Реб Тевье, вот так встреча!

Арнольд (кричит еще громче, чем Мотл). Я должен вам деньги?

Мотл (в той же манере). Кто это сказал?

Арнольд (в той же манере). Тогда почему вы толкаетесь?

Мотл. Не узнали меня, реб Тевье?

Арнольд (смерив его взглядом с головы до пят). Нет! Для сыночка моего вы вроде бы староваты и слишком уродливы!

Мотл. Из Бойберика я, свахер из Бойберика…

Арнольд. Свахер?

Мотл. Ну да, муж свахи… Тевье, ведь у тебя дочь на выданье, нет?

Арнольд. Дочь? Если бы у меня была только одна дочь на выданье! У меня их семь! Бог проклял меня! Почему именно меня? Поди знай! Должно быть, он подумал: какая разница, он ли, другой ли…

Мотл. Семь? Ой, ой!..

Арнольд (нормальным голосом, переставая играть). Ты можешь еще одно «ой» добавить…

Мотл (тоже переставая играть). Ты думаешь?

Арнольд. И уж если будешь добавлять, то нескупись, скажи: ой, ой, ой, ой…

Мотл. Это уже будет два лишних…

Арнольд. Чего?

Мотл. Это будет два дополнительных «ой», а не одно…

Арнольд. Хорошо, если тебе так уж хочется соревноваться со мной в точности…

Мотл. Да разве я хочу в чем бы то ни было с тобой соревноваться?

Арнольд. Послушай, у меня нет желания ждать сто семь лет, пока ты вставишь все «ой», которые тебе придут в голову. Если делаешь текстовые вставки, то надо быть в себе уверенным… Я хочу, чтобы ты мне сказал, сколько ты их скажешь всего…

Мотл. Я одного не понимаю…

Арнольд. Неужели?

Мотл. Если ты не хочешь, чтобы я говорил «ой, ой», почему тогда, вместо того чтобы сказать мне их не говорить, ты говоришь мне, чтобы я говорил «ой, ой, ой, ой»?

Арнольд. Это вопрос слуха…

Мотл. Ах, вот оно что?

Арнольд. Так лучше звучит, и если уж ты настаиваешь на том, чтобы вставить два из твоих неотразимых «ой», то я предпочитаю, чтобы ты произнес их решительно больше при условии, что ты поставишь меня в известность, сколько их будет всего, я не хочу сесть в лужу, оттого что пан ищет эффектов.

Мотл. Глубокоуважаемый Арнольд, я не очень-то умен: я говорю не более того, что велит мне сказать режиссер, так что либо ты разговариваешь со мной как друг, и тогда я по-дружески и решительно посылаю тебя куда подальше, либо ты говоришь со мной как один так называемый актер говорит с другим так называемым актером, и тогда я так же решительно посылаю тебя куда подальше, либо же ты решаешься говорить со мной как мужчина, как режиссер, которым тебе так хочется быть, и тогда я еще более решительно посылаю тебя куда подальше, но делаю то, что ты мне велишь, ясно?

Арнольд. Основная проблема, когда имеешь дело с людьми, не наделенными талантом, состоит в том, что каждая мелочь приобретает вдруг невероятные масштабы…

Мотл. Очень верно замечено: я добавляю два несчастных «ой», а ты тут же воздвигаешь на них гору со снегом наверху…

Арнольд. И так уже трудно играть главную роль и сверх того еще и ставить, но…

Мотл (сухо, перебивая его). Кто тебя заставляет?

Арнольд. Теперь я начинаю понимать, почему Морису так и не удалось закончить «Дрейфуса»…

Мотл (кричит). Я, что ли, виноват? Я виноват, что явились эти негодяи? Я, что ли, виноват, что все решили поставить на этом крест? Я виноват, что они все разъехались?

Арнольд (кричит). Не кричи! В качестве режиссера я требую уважения!

Мотл (кричит). А я в качестве актера требую уважения режиссера!

Зина (входит). Уже за работой! Дела идут…

Арнольд. Вот, Зина, прошу тебя, рассуди нас…

Мотл. Извини, это я прошу…

Зина. Ни тебя, ни его, никого я не стану судить… Я сама обвиняемая… Угадайте, от кого я получила письмо?

Мотл. От Мориса?

Зина. Да, и угадай, откуда?

Арнольд. Из Варшавы?

Зина. Да, откуда ты знаешь?

Арнольд. Он же сказал, что едет жить в Варшаву…

3ина. Я так разволновалась, все утро проплакала, десять раз, наверное, уже прочитала и перечитала…

Мотл. Десять раз?

Зина. Подумай, он ведь мне написал…

Арнольд. Тебе лично?

Зина. Нет, нет, конечно, это письмо всем нам, но все-таки прислал он его мне, на мой адрес… Ох и плакала же я, ох и плакала…

Снова плачет.

Пауза.

Арнольд (взрывается). Так ты покажешь нам письмо, в конце концов, или же мы пойдем куда подальше?

Зина. Две секунды можешь подождать, нет? Сейчас!

Мотл. Дай ей дух перевести…

Арнольд. «Дух перевести»? Мы до завтрашнего утра будем слушать, как она его переводит, изливая нам заодно и душу! «Плакала, плакала…» Когда имеешь письмо, касающееся всех, то…

3ина. И это говоришь ты?

Арнольд. А кто бы еще мог это сказать?

Зина. Если бы Морис прислал письмо тебе, ты бы нас заставил заплатить, прежде чем прочел бы письмо!..

Арнольд. Я что, когда-нибудь кого-то заставлял платить за прочитанное письмо?

Зина. Ах, Бог мой, нет, конечно, никакого риска, что с тобой это произойдет, поскольку никто никогда тебе не напишет…

Арнольд. Это уж…

Зина. Что «это уж»…

Арнольд. Мне, может быть, больше пишут, чем тебе!..

3ина. И кто же они, те, которые «пишут»?..

Арнольд. Пишут те, кто пишет!.. Если ты решишься наконец прочесть свое письмо, я, возможно, соглашусь поделиться с вами некоторыми новостями, адресованными мне моими родными, которых вы, возможно, знаете…

Пауза.

Зина. Если у тебя есть новости от Мишеля и Мириам и при этом ты не разбудил меня рано утром, чтобы мне об этом сказать, клянусь…

Арнольд. Кто бы осмелился разбудить бедную старушку, которой так необходим сон? Только не я, я не злодей!

Мотл. Арнольд, ты и вправду получил известия?

Арнольд. Нет, вы подумайте, мне никогда никто не пишет.

3ина. У них все хорошо?

Арнольд. У кого?

Мотл. Так есть новости или нет?

Арнольд. Что происходит? Эти идиоты совершенно уже обалдели!.. Как только Зина прочтет письмо Мориса, я тотчас же прочту свое… Разве это не справедливое условие? Ты мне, я тебе!..

Зина. Так я и знала, началась торговля… Что я говорила?

Арнольд. Кто здесь торгуется? Кто в данный момент должен нам читать письмо, разве не ты?

3ина. У них все хорошо?

Арнольд. Сначала прочти свое?..

Зина. Мерзавец…

Читает письмо Мориса.

«Варшава, 3 мая 1931 года. Дорогие мои. Я много думал о вас и о том, что мы вместе хотели сделать с „Дрейфусом“… Думаю, что по моей вине мы оказались на ложном пути… Человек сегодняшнего дня, будь он актером или пролетарием, не должен смотреть в прошлое, он должен обратиться к будущему, должен строить будущее… Здесь, в Варшаве, я работаю на большом заводе, я не живу больше в замкнутом еврейском мирке, чувствую себя человеком среди других людей, рабочим среди рабочих. Я имел счастье познакомиться о некоторыми членами польской коммунистической партии, многие из них — евреи, но это не имеет никакого значения ни для них, ни для тех, кто евреем не является, мы много говорили о самых разных вещах, в том числе и о вас, друзья мои, и они открыли мне глаза: чтобы победить антисемитизм, а также все другие формы дискриминации и угнетения, достаточно изменить нынешние общественные структуры. Когда капитализм будет побежден, коммунизм озарит мир и принесет освобождение всем людям, вот цель, вот поле для борьбы… Огромное, необъятное, немыслимое — скажете вы? Но если верно то, что Давид победил Голиафа, кто же сможет противостоять миллионам Давидов, братски сплоченных и борющихся вместе за построение завтрашнего мира? Как вы видите, я теперь далек от театра и от искусства вообще, но терпение: всему свое время…

Сегодня — время сражения, ни секунды моей жизни не должно принадлежать ничему другому вплоть до финальной победы…

Друзья мои, братья, товарищи, от этой победы зависит счастье, свобода и достоинство — наше и наших детей…

До свидания, до скорого свидания в другом мире, более справедливом, более прекрасном, в другой Польше, где все — евреи и христиане, — братски смешавшись, смогут жить и творить в мире на счастье всему человечеству.

Вот что я хотел сказать, и еще множество разностей, о которых вам, быть может, скажет кто-нибудь другой… Я хотел вам также сказать, что я вас всех люблю так сильно… Не даю вам адреса: у революционеров адреса не бывает, но наши сердца соединены навеки, даже если дорогам нашим не суждено больше скреститься… Прощайте, товарищи; делайте то, что можете, то, что вы считаете нужным делать, верю в вас, даже если Арнольд поставит „Тевье“ в энный раз, даже если это бесполезно, делайте как можно лучше, и однажды время театра возвратится…

Да здравствует пролетарская революция! Да здравствует польская коммунистическая партия! Да здравствует Советский Союз, а также, почему бы и нет, да здравствует еврейский народ, вечный и интернациональный!

Ваш навсегда,

Морис».

Пауза.

Мотл. Дашь мне почитать? Я не все понял…

3ина (плачет). Я то же самое, не все поняла, но все равно прослезилась…

Арнольд. Что тут можно не понять, что тут понимать? Он больше не хочет заниматься театром, вот и все… Кстати, он прав, если уж ты не рожден для театра, то лучше заниматься тем, что полегче, — революцией-шмеволюцией.

Зина. Замолкни, дурачок, ты не заслуживаешь того, чтобы слушать подобные письма…

Арнольд. Зина, ты не слишком любезна…

Зина. Арнольд, ты обещал: ты мне — я тебе…

Арнольд. У меня при себе нет письма…

Зина. Что?

Арнольд. Ноя его помню наизусть! Письмо моей дочери!.. Оно у меня здесь…

Стучит себя по лбу.

…и здесь…

Стучит себя в сердце.

Зина. Так достань его уже…

Арнольд (после паузы). В общих чертах все идет хорошо, даже очень хорошо, они довольны, кузен Вейс сразу же нашел им квартиру рядом с ним, в еврейском квартале Берлина… Они говорят, что в этом квартале много свободных квартир, работы, правда, маловато… но они надеются на лучшее, говорят, что немцы ведут себя с евреями очень вежливо, очень корректно… конечно, как и везде, и среди них попадаются оголтелые, но и с ними можно найти общий язык — не то что с нашими польскими друзьями, все там умеют читать и писать, народ грамотный, цивилизованная страна — что вы хотите…

3ина. А что еще?..

Арнольд. Ничего, они счастливы, говорю тебе, все отлично.

Зина. Думаешь, им удастся свести концы с концами?

Арнольд. Ну, Мишель… если его немножко подтолкнуть… он ведь способный, нет? А Мириам, ты же ее знаешь, с ее головой, я не удивлюсь, если однажды она станет министром…

Мотл. Женщина-министр — это невозможно…

Зина. Это почему же?

Арнольд. Я не о какой-то там женщине говорю, я говорю о моей дочери!.. Да, они еще говорят, что в скором времени надеются найти какую-нибудь труппу, чтобы не бросать театра, они-то не растеряли веры! Это настоящие артисты!

Зина. Про меня ничего не спрашивали?

Арнольд. Про тебя, про Мотла, про всех…

Зина (снова заплакала). Я не сомневалась что они будут счастливы… Такие молодые, такие красивые…

Мотл. В конце концов… Они хорошо там устроились, это главное.

Арнольд. Поверь, они сделали правильный выбор. Мишель говорил со мной об Англии, но я ему не посоветовал: все-таки остров, не очень подходящая для нас страна…

Мотл. Почему же?

Арнольд. Остров окружен водой…

3ина. В принципе…

Мотл. Ну и что?

Арнольд. Что? Попробуй-ка, поплыви со швейной машинкой в руках… И кроме того, последнюю войну Германия проиграла: следовательно, затевать войну вновь они не собираются, поняли, что это такое… Будут сохранять спокойствие…

Мотл. Это уж точно…

Арнольд. Ну как, Зина, ты довольна?

3ина. Да… Они больше ничего не сказали?

Арнольд. Нет… Впрочем, да, они говорили о некоем Гете. Они оба с ним познакомились и совершенно потрясены…

3ина. Не может быть, они только приехали, и у них уже друзья среди гоев? Но это потрясающе…

Арнольд. Гете! Гете! Вот так-то!

Зина. Гете! Гете! Затвердил, как попугай! Лучше бы дал нам письмо почитать, вместо того чтобы выдавать новости в час по чайной ложке, возможно, и нам удалось бы тогда сделать умный вид…

Арнольд. На что тебе это письмо, я все тебе рассказал, они в Германии, они счастливы и надеются, что скоро мы все снова будем вместе и навсегда…

Зина и Мотл. Умейн!

Арнольд. Хорошо, а не пора ли нам заняться серьезными делами?..

Мотл и Арнольд снова сталкиваются.

Мотл. Реб Тевье! Вот так встреча!

Арнольд. Я должен вам деньги?

Мотл. Кто это сказал?

Арнольд. Тогда чего же вы толкаетесь?

Занавес.

Ателье Пьеса в десяти сценах Пер. Елена Карасева

Действующие лица
Элен

Симона

Жизель

Мари

Мадам Лоранс

Мими

Леон

Первый гладильщик

Жан, второй гладильщик

Макс

Мальчик

Два моториста

Сцена первая Испытание

Раннее утро 1945 года. За общим столом, с краю, сидя спиной к залу, работает Симона. За отдельным раскроечным столом работает стоя ее хозяйка Элен. Время от времени она поглядывает на Симону.

Элен. Мою сестру они тоже взяли — в сорок третьем…

Симона. Она вернулась?

Элен. Нет… Ей было двадцать два года. (Пауза.) У вас была собственная мастерская?

Симона. Да. Все делали сами, вдвоем с мужем. В разгар сезона нанимали одну работницу… Месяц назад я продала швейную машинку. Теперь ему даже не на чем будет работать… Нельзя было ее продавать…

Элен. Ну, машинку-то всегда можно найти…

Симона (качает головой). Нельзя было ее продавать… Подвернулась возможность купить угля, вот я и…

Пауза.

Элен. Дети есть?

Симона. Два мальчика…

Элен. Сколько им?

Симона. Десять и шесть.

Элен. Хорошая разница… Говорят, что хорошая. У меня-то у самой детей нет…

Симона. Они молодцы, справляются. Старший следит за маленьким… Мы их переправили в свободную зону. Они все это время жили там, в деревне. Когда вернулись в Париж, старшему пришлось объяснять своему брату, кто я такая. Тот прятался ему за спину и не желал на меня смотреть. Говорил мне «тетя»… (Смеется).

Вошла Жизель. На секунду она задерживается у стойки, приспособленной под вешалку. Гладильщик имеет обыкновение развешивать на ней отутюженные изделия, а мастерицы оставляют здесь свою одежду. Снимает и цепляет за крючок стойки жакет, надевает халат и направляется к своему месту, приветствуя Элен и Симону.

Элен (представляя мастериц друг другу). Мадам Жизель… Мадам Симона, на отделочные работы.

Жизель понимающе кивает. Обе женщины молча раскланиваются и обмениваются вежливыми улыбками. Жизель поспешно принимается за работу. Входит мадам Лоранс, следом за ней Мари. Хором, громко здороваются с хозяйкой.

Мадам Лоранс и Мари. Доброе утро, мадам Элен.

Надевают рабочую одежду. Мари, еще не успев застегнуть халат, хватается за шитье. Мадам Лоранс, напротив, не торопится. Снимает туфли, переобувается в шле панцы. Медленно, волоча ноги, движется к своему месту в конце стола, у окна, напротив Симоны. Водружается на высокий табурет, откуда «контролирует ситуацию». Элен, не прерывая работу, продолжает знакомить мастериц с новенькой. Симона улыбается каждой из вновь прибывших. Наступает тишина. Все женщины работают — каждая в своем ритме. Элен, стоя, быстро и ловко сметывает раскроенные части пиджака, искоса наблюдая за мастерицами. Влетает запыхавшаяся Мими.

Жизель (язвительно). Что, опять свалилась с кровати?

Натягивая халат, Мими в ответ делает жест, который видимо, должен означать: «Лучше не спрашивай!» Элен представляет ее Симоне.

Элен. Мадемуазель Мими… Мадам Симона.

Симона улыбается Мими. Та, садясь, церемонно протягивает ей руку. Симона откладывает иголку с ниткой и в свою очередь тянется к Мими для рукопожатия, задевая при этом Мари, которая недовольно ворчит. Мими кидает на Мари презрительный взгляд, однако не произносит ни звука. Едва Мими берется за шитье, как мадам Лоранс слегка отодвигает от нее свой табурет.

Мадам Лоранс. Вы меня когда-нибудь оставите без глаза…

Мими не реагирует, она вся в работе. Тишина. Жизель машинально мурлычет какую-то мелодию.

Элен. Хорошее настроение, мадам Жизель?

Жизель (удивленно). У кого — у меня? Нет, а что?

Элен. Я подумала, раз вы напеваете…

Жизель. Я? Я вовсе и не напеваю, мадам Элен. Мне не до этого, особенно теперь…

Она уже готова расплакаться. Мими и Мари глядят на нее, прыскают от смеха.

Мадам Лоранс (бросив оценивающий взгляд на изделие, с которым возится Симона, вопрошает.) Занимались художественным шитьем?

Симона утвердительно кивает.

Оно и заметно: такие красивенькие изящные стежки…

В проеме двери, которая соединяет мастерскую с другими помещениями ателье, на секунду появляется голова Леона, хозяина.

Леон (вопит). Элен, Элен!

Мастерицы все разом подскакивают и взвизгивают от неожиданности. Затем разражаются хохотом. Элен вздыхает. Слышно, как в соседней комнате Леон с кем-то нервно разговаривает — возможно, по телефону. Доносится приглушенный рокот швейных машин. Мадам Лоранс, держась за сердце, укоризненно качает головой. Симона, перепугавшаяся было не на шутку, теперь от души смеется вместе с остальными. Мими рычит и тявкает собачкой. Между тем Элен выходит из мастерской, затворив за собой дверь. Супруги за стенкой о чем-то спорят, затем голоса удаляются.

Жизель. Хорошо денек начинается… Если он уже с утра так голосит, то я… (Не договаривает фразу.)

Мадам Лоранс. Что-то не заладилось…

Симона. Он всегда такой?

Мадам Лоранс. Кто, месье Леон? А вы с ним еще не знакомы? Тогда вам предстоят сюрпризы…

Мими (хриплым, совершенно севшим голосом). Все будет передано.

Мадам Лоранс. Что — все?

Мими. Все будет передано.

Мадам Лоранс. Да что, в конце концов?

Мими (по-прежнему сипло; так она будет говорить до конца этой сцены). То, что вы сейчас сказали про месье Леона. Я ему передам.

Мадам Лоранс (приглашая всех в свидетели). Совсем девица тронулась! Да что я такого сказала? Что?

Мими, не отвечая, растирает себе шею. Мари с трудом сдерживается, чтоб не рассмеяться. Мадам Лоранс кидает на нее испепеляющий взгляд.

А вам смешно, да?

Мари. Да это я из-за голоса… (Заходится от смеха. Обращаясь к Мими.) Это я из-за твоего голоса.

Мими (откашлявшись). Так тебе, значит, смешно? Значит, издеваешься надо мной?

Мари покорно кивает головой. Тем временем Жизель предлагает Симоне пересесть поближе к окну: «Там больше света». Та благодарит и с ее помощью перебирается на новое место — между мадам Лоранс и самой Жизель, напротив Мими. Мими обнаруживает маневр, затем продолжает.

Конечно, дураки всегда веселятся, когда у других несчастье…

Мари сквозь смех мимикой и жестами благодарит ее за «дураков».

Жизель. Смех полезен, он заменяет мясо…

Мими заходится кашлем. Симона роется в сумке и извлекает оттуда железную коробочку с драже. Протягивает Мими.

Симона. От кашля. Очень помогает…

Мими (берет одну конфетку). Спасибо…

Симона обносит коробочкой остальных. Все берут по конфетке. Мари читает, что написано на крышке: «Применять при заболеваниях дыхательных путей… Лечебное драже, успокаивает кашель и освежает дыхание».

Жизель (Симоне). Сразу видно, что у женщины есть дети…

Симона согласно кивает головой.

И сколько?

Симона. Двое.

Жизель. Достается небось…

Мими (оборвав ее). Что-то не припомню, чтоб ты нас когда-нибудь угощала конфетами. А ведь ты тоже мать семейства.

Жизель. У меня и для своих-то детей нет конфет. Не думаешь же ты, что я стану их покупать специально для тебя?

Мими. А почему бы и нет? Мне было бы очень приятно… Никогда ничем не угостишь…

Жизель от изумления теряет дар речи.

Мадам Лоранс (Мими). Вы бы сегодня лучше воздержались, дайте хоть раз передышку вашим органам речи…

Мими ухмыляется и блеет козликом.

Я к вам, кажется обращаюсь! Конечно, если вы считаете, что у вас действительно есть что нам сказать… (Короткая пауза.) Однако же один спокойный денек никому бы не помешал…

Мими тем временем незаметно пододвинула свой табурет поближе к мадам Лоранс, и у той перед глазами теперь снова угрожающе мелькает ее проворная игла, а локоть соседки задевает ее руку. Мадам Лоранс умолкает, отодвигается, затем с большим достоинством осведомляется.

Вас не затруднит оставить мне немного жизненного пространства?

Жизель и Мари (одновременно). Моя дорогая…

Мими. Чего, чего она сказала?

Мадам Лоранс откладывает в сторону только что законченное изделие, встает и выходит из комнаты. Мими хрипит, ни к кому не обращаясь.

Сегодня ее прорвало раньше, чем обычно. Надо срочно вызывать слесаря затыкать пробоину.

У нее окончательно срывается голос, она тщетно пытается прочистить горло и откашляться. Симона снова достает коробочку с лекарством. Мими отказывается.

Жизель (сухо). Поберегите лучше для своих ребятишек.

Мари (бьет Мими по спине). Где тебя угораздило это подцепить?

Мими (пожимая плечами). Не знаю… Вчера ходила на танцы, когда возвращалась, промокла…

Жизель. Разве был дождь?

Мими (отрицательно качает головой). Я упала в сточную канаву.

Мари снова начинает хохотать.

Смейся-смейся… Со мной была Югета, ну, вы знаете, моя приятельница Югета.

Жизель. А, толстушка…

Мими. Не такая уж она толстушка…

Жизель. Как? Разве это не та, которую ты зовешь коровой?

Мими (согласно кивает). Та, но это не значит, что она толстая… Она выглядит толстой… Ну, в общем, значит, были мы на танцульках, и я там разулась: чтоб было удобнее плясать. А собралась уходить, гляжу: туфель нет.

Мари стонет от смеха. Симона тоже начинает тихонько похохатывать.

Жизель. Ты потеряла свои туфли?

Мими. Ну да, у меня их свистнули…

Жизель. А что, теперь принято танцевать босиком?

Мими. Ну это же был свинг, понимаешь?.. Ну, значит, вот, тут как раз двое америкашек подкатились и очень любезно вызвались нас проводить. И один понес меня на руках, чтоб я не запачкала лапки. Не знаю, чего они там несли на своем наречии, в общем, когда один из них меня о чем-то спросил, я толком не поняла и на всякий случай кивнула головой в знак согласия. И подружка моя тоже закивала: «да», «да». А этот тип, который меня нес, тогда безо всяких предупреждений взял и уронил меня прямо в канаву. С меня течет, а америкашки хохочут. И Югета вместе с ними. Ну, тут я на них принялась орать! (Откашливается. Ей все труднее говорить.) Утром проснулась: голос пропал, вообще не могу говорить…

Жизель, Мари и Симона корчатся от смеха.

Мадам Лоранс (входит, возвращается на свое место). Уж не я ли вас так развеселила?

Жизель, Мари и Симона отрицательно мотают головами, приступ смеха усиливается. Мадам Лоранс обращается к Симоне, которая из вежливости старается придать лицу серьезное выражение.

А вы уже успели с ними спеться. Ничего, я привыкла, она всех настраивает против меня.

Симона пытается успокоиться. Смех ее становится все более нервным, она то и дело извиняется.

Жизель (обращаясь к мадам Лоранс). О вас вообще даже не говорили. Ни слова…

Мими (обращаясь к Жизель). Ну зачем? Врать некрасиво. Конечно же, говорили. Особенно вот она… (Указывает на Жизель.)

Симона достала носовой платок, вытирает глаза и после каждого нового приступа смеха бормочет извинения. Мими продолжает прерванный рассказ.

Вот к чему приводит незнание американского. Как мне потом объяснила Югета, я не должна была кивать в знак согласия. (Имитируя американский акцент, произносит какую-то нечленораздельную фразу.)

Мари. Они что, пьяные были?

Жизель. И ты так и пошла домой — босиком и во всем мокром?

Мими (теперь и ее в свою очередь разобрал смех). Юбка прилипла к ногам, сразу скукожилась… Ну и дерьмо же этот ваш новый штапель…

Снова общий хохот. Только мадам Лоранс упрямо продолжает дуться. Постепенно все успокаиваются.

Жизель. Не понимаю, как можно каждый вечер ходить на танцы…

Мими. Я не хожу каждый вечер. Я пошла вчера…

Мари (Симоне). Вы тоже ходите на танцы?

Симона отрицательно качает головой и смеется.

Жизель. Она же сказала, у нее дети.

Мари. Можно подумать, раз дети, то уж и на танцы нельзя пойти.

Жизель неодобрительно трясет головой.

Можно и с собственным мужем, между прочим, сходить…

Симона (желая побыстрее прекратить этот разговор). В последнее время я не хожу.

Жизель. Ну, а я о чем?

Мари. А раньше?

Симона. Иногда.

Мари. Муж, наверное, не любит танцевать?

Симона (после короткой паузы). Его сейчас здесь нет. Он был депортирован.

Все замолкают.

Мими (осипшим голосом продолжает о своем). Как подумаю: до чего мерзкий тип этот америкашка. Сам небось и спер мои корочки…

Жизель. И правильно сделал. В другой раз не будешь их снимать… Вот я, например, никогда в жизни…

Мими (перебивая ее). А ты что, ходила на танцы?

Жизель. Конечно, ходила.

Мими. Нет, серьезно?

Жизель. Когда была молоденькой…

Мими. А ты что, была молоденькой? Нет, серьезно?

Жизель. Во всяком случае, с иностранной солдатней я никогда не танцевала.

Мими. А что тут такого? Это же не немцы.

Жизель. Между прочим, есть вещи, которых немцы себе не позволяли. (Оборачиваясь к Симоне.) Прошу прощения, я просто хотела сказать, что американцы иной раз… (Замолкает.)

Мими (выждав несколько секунд). Ну, рожай, выхаркивай все, что у тебя там…

Мадам Лоранс. Что именно вы хотели сказать, мадам Жизель?

Жизель. Ничего, ничего…

Мадам Лоранс (миролюбиво). Что вы предпочитаете скорее немцев, чем американцев?

Жизель. Э, э, этого я не говорила, не надо мне приписывать…

Мадам Лоранс (еще более примирительным тоном). С точки зрения манеры держаться, разумеется. Жизель. В смысле приличий, может, действительно. Хотя вообще-то особой разницы тут нет, как и в остальном.

Мими. Может, позовем их назад? Соскучились по фрицам?

Призывно свистит. Жизель пожимает плечами. Все молчат.

Мадам Лоранс. Это верно, что, когда американцы были далеко, все молили Бога, чтобы они пришли. А теперь, когда они здесь, впору молиться, чтоб они скорей ушли.

Мими. Ну, это вы так считаете. Мне, например, они не мешают. Если только не крадут мою обувку и не швыряют меня в воду.

Мадам Лоранс. Лично я нахожу, что им слегка недостает почтитель…

Мари. Как? Неужели, мадам Лоранс, кто-то из них обошелся с вами непочтительно?

Мими визжит от смеха. Мадам Лоранс пожимает плечами. Дверь открывается, появляется Элен.

Элен. Мадам Симона, можно вас на минуточку?

Симона, отложив в сторону изделие, встает.

(Оставаясь в дверях.) Нет, нет, с изделием…

Элен исчезает. У Симоны взволнованный вид.

Жизель. Вы уже обговорили условия?

Симона отрицательно мотает головой.

Не дайте себя облапошить…

Мари (шепотом, когда Симона проходит мимо нее). Берегитесь, у него руки, как клешни у краба…

Симона выходит.

Мадам Лоранс (обращаясь к Мари). Что вы сказали?

Мари. Когда?

Мадам Лоранс. Вы говорили про крабов?

Мари. Я сказала, что у него руки, как клешни у краба.

Мадам Лоранс (после паузы). Не понимаю.

Мари пожимает плечами.

Жизель. Но вообще-то он все-таки милый.

Мари (раздраженно). И однако же…

Пауза.

Мими (обращаясь к Мари). Она ведь тоже…

Мари. Что? Ты о чем?

Мими (показывая на табурет Симоны). Она… тоже…

Мари. Тоже что?

Мими рисует в воздухе длинный нос.

Ну да?!

Мими. Спорим?

Мари. Я не верю…

Мими. Я их сразу узнаю. Меня не проведешь…

Мари пожимает плечами.

Жизель. Во всяком случае, она милая.

Мими. Нет, что творится! У этой сегодня с утра все милые!

Жизель. Просто она мне нравится, вот и все.

Мими. И мне она, может, очень нравится. И тем не менее она тоже…

Мадам Лоранс. Смех у нее действительно странный!

Пауза.

Жизель. Бедняжка! Ей, наверное, последнее время нечасто приходилось смеяться — со всеми ее неприятностями.

Мими. Да ладно. Можно подумать, у других нет неприятностей! Я вон потеряла штиблеты, и ничего, не делаю из этого…

Жизель (с укором обращаясь к Мари). А ты еще: «Любит ли муж ходить на танцы?»

Мари. Откуда же я могла знать?

Мадам Лоранс. Есть вещи, которые подсказывает чутье…

Мари закончила изделие. Она отрезает регистрационный талончик, аккуратно укладывает его в специальную коробочку. Оглядевшись вокруг, начинает злиться.

Мари. У меня нет работы!

Жизель. Сходи попроси.

Мари (оставаясь сидеть на месте). Это не я должна ходить…

Жизель. Ну, если ты предпочитаешь скорее потерять в заработке, чем оторвать зад от табурета…

Мари. Стоит так сделать один раз, и конец: заставят всегда ходить и просить… Но почему, интересно, у меня нет работы?

Возвращается Симона, садится на свое место.

Жизель (обращаясь к ней). Ну как?

Симона. Нормально. По-моему, все в порядке.

Мадам Лоранс. Вы с ним смогли договориться?

Симона смотрит на нее непонимающе.

Вы получили то, на что рассчитывали?

Симона. Да. То есть, ну, в общем все нормально…

Жизель. Вот увидите, все будет хорошо, здесь работа не переводится круглый год.

Мари (все больше раздражаясь). Работа сейчас имеется всюду.

Жизель. Вот именно: раз всюду, значит, и здесь тоже!..

Мари. Ну, как вам наша обезьяна?

Симона. Нормально… Нормальный человек…

Мими (Симоне). Теперь, если хотите что-то заработать, делайте стежки крупнее. Не удлинишь, не проживешь…

Элен (войдя как раз в этот момент). Мадемуазель Мими, как всегда, дает полезные советы.

Мими (рассмеявшись). А я и не слышала, как вы вошли, мадам Элен. Вы бы лучше на работу надевали, как раньше, ваши деревянные сабо, а эти, на резиновом ходу, носили бы по воскресеньям.

Мари. Мадам Элен, я закончила вещь, и у меня…

Входит Леон. Он сильно возбужден.

Леон (обращаясь к Элен). Ну что, ты им уже сказала?

Элен. Я только вошла…

Леон. Не понимаю, чего ты ждешь…

Элен (со вздохом). Я именно для этого и пришла, но еще не успела, неужели не понятно?

Жизель. Что происходит, месье Леон?

Леон. Она вам объяснит, она объяснит… (Выходит.)

Элен (ему вдогонку). Если ты здесь, сам и скажи им…

Леон (из соседней комнаты). Я сказал тебе для того, чтобы ты сказала им, а не чтобы ты сказала мне, чтобы я сказал им…

Элен (обращаясь к работницам и одновременно с нарочито сосредоточенным видом наводя порядок в мастерской). Ткани, которые мы заказали, не пришли. Поэтому месье Леону было не из чего кроить. Мотористы расходятся по домам… В общем, вы тоже — заканчивайте то, что у вас имеется на руках, и потом можете уходить…

Мари. То есть как?

Элен уже успела выйти.

Что она сказала?

Жизель. Вот это да! Чем же я займусь после обеда?

Мими. Явишься домой к своему муженьку…

Жизель. Ты находишь, что это смешно…

Мари. Нет, как вам это нравится: он не получил материал, а мы должны сидеть сложа руки. Ему плевать, что мы приезжали сюда напрасно, я вообще ехала с другого конца Парижа. «Можете уходить!» Ну и организация труда, хуже некуда…

Мадам Лоранс. Не знаю как вы, милые дамы, а я…

Встает, укладывает ножницы в коробку, коробку кладет в ящик стола.

Мари и Мими выходят под ручку, Мари продолжает ворчать. Мими копирует ее и хохочет. В мастерской остаются только Жизель и Симона. Сидя рядом, они в молчании заканчивают свою работу.

Сцена вторая Песни

1946 год. Почти полдень. Все работницы на своих местах. Гладильщик — за гладильным столом. У Жизель болит голова. Она достает из сумки порошок.

Мими. Что с тобой?

Жизель. Голова.

Симона. Голова не ноги.

Жизель несколько раз пытается проглотить порошок. Ей это не удается.

Мими. Что, не проходит?

Жизель отрицательно мотает головой и снова отхлебывает воды из стакана.

Дырка в горле узкая.

Мари хихикает.

Жизель (обращаясь к Мари). Слушай, хватит, а…

Мари. Уж и посмеяться нельзя.

Жизель. Не все же время…

Мари. Зато ты у нас серьезная.

Жизель. Поглядела б я на тебя, если б ты была на моем месте.

Она снова принимается за работу.

Мими. Не обращай внимания…

Жизель. Я и не обращаю, у меня голова болит, я ж говорю…

Мими. Спой нам что-нибудь, чтоб отвлечься.

Все хором уговаривают Жизель. Она упрямо качает головой: «Нет, не буду».

Это просто свинство с твоей стороны…

Жизель. Не хочу я петь!

Мими. Ради меня, кисонька!

Мадам Лоранс. Ей нравится, чтоб ее упрашивали…

Жизель. Вам хочется, вы и пойте…

Мадам Лоранс. Если б у меня были ваши данные, я бы…

Жизель. Слушайте, хватит подлизываться.

Мими (напевает). «Есть два бычка в моем хлеву…» Ну, давай… «Два белых миленьких бычка…»

Жизель. Если б у меня имелось два бычка, я б тут не сидела… (После паузы.) Говорят, теперь мясные лавки будут закрыты три дня в неделю…

Мадам Лоранс. Не для всех: когда закрывается передний вход, пускают с заднего…

Мими (поет).

Спереди и сзади,
Без вздохов и манер,
Она любовь познала.
Был пресен кавалер.
Не слушая Мими, Жизель развивает свою мысль дальше.

Жизель. Это уж точно, некоторые всегда всё себе достанут.

Мадам Лоранс (тщательно артикулируя). Некоторые, но не все. На всех не хватит!

Жизель. Непонятно, как они устраиваются…

Мари. Ой, а нельзя о чем-нибудь другом?

Жизель. Поглядела б я на тебя, если б ты была на моем месте.

Мари. А чем, собственно, мое место отличается от твоего?

Жизель. Тем, что у тебя нет детей, ясно?

Мари. Ну и что? У Мадам Лоранс их тоже нет… И у Мими нет…

Жизель. Молодым все кажется просто… (Короткая пауза.) С хлебом хуже, чем в сорок третьем.

Симона. Да и хлеб-то у них какой-то невкусный…

Жизель. Что и говорить, по части снабжения продуктами они сильны…

Симона. В войну хлеб тоже был плохой.

Жизель. Тогда, по крайней мере, была война…

Пауза.

Мадам Лоранс. Что бы мне такое приготовить на субботу, чтоб было вкусно и сытно?

Мими. Конские яйца…

Мадам Лоранс. Да прекратите вы…

Мими. А чего, и вкусно, и сытно…

Мадам Лоранс. Муж позвал гостей. Нас будет восемь человек…

Мими (оборвав ее). Купите две пары…

Общее молчание.

Жизель. А это правда, что вы и ваш муж…

Мадам Лоранс. Что мой муж?

Мими. Он разве сейчас не на принудительных работах?

Мадам Лоранс. У него такие же права, как и у всех… точно такие же права…

Жизель собирается что-то сказать, но вовремя передумывает, вздыхает и погружается в работу. Все молчат. Уткнувшись носом в свое изделие, Жизель машинально начинает петь — тихо, для себя. Мими знаками велит остальным прислушаться, затем под сурдинку принимается ей подпевать — гримасничая и кривляясь. Жизель резко обрывает пение. Снова — тишина.

Мими. Ну, дорогуша, ну, Жизуля! Что замолчала?

Жизель. Думаешь, я не понимаю, когда надо мной издеваются?

Мими. Я хотела вторым голосом, чтоб покрасивее.

Жизель. Благодарю.

Все снова упрашивают ее спеть. Жизель оказывает молчаливое, но упорное сопротивление.

Мими (продолжает). Жизуля, давай мы все отвернемся, чтоб тебя не смущать, даже гладильщик. О’кей? Эй, гладильщик, любовь моя безответная, будь любезен, повернись к нам спиной, не глазей на артистку. И вы, девушки, ну-ка, разворачивайтесь, вот так…

Все подчиняются. Мими продолжает, поглядывая на Гладильщика.

Ну, видишь, никто на тебя даже не смотрит. И я не буду больше к тебе подстраиваться вторым голосом, раз тебе это не нравится.

Пауза. Все, кроме Жизель, замерли в своих неестественных позах. Но Жизель, похоже, твердо настроена ни сейчас, ни в ближайшем будущем вообще ничего не петь. Мастерицы хоть и сидят отвернувшись, тем не менее не прекращают работать: на ощупь отыскивают ножницы, катушки с нитками. Гладильщик тоже продолжает утюжить, стоя вполоборота к столу… И вдруг Жизель «стартует»: запевает сентиментальную песенку звонким и даже пронзительным голосом. Мари и Мими сначала изо всех сил стараются удержаться от смеха, но в конце концов тихонько прыскают. Вслед за ними начинают беззвучно смеяться мадам Лоранс и даже Симона. Внезапно, на полуслове, Жизель обрывает пение, молча и яростно орудует иглой.

Почему ты остановилась?

Жизель не отвечает.

Ну что еще не так?

Жизель. Вы издеваетесь надо мной…

Мими. Ничего подобного, ты нас даже разволновала..

Жизель (тыкая ножницами в сторону Мари). Вот она — она, она, она надо мной издевается…

Мари заходится от смеха.

Ну, разумеется, где уж мне — не свинг, не стильно…

(Поет агрессивно, в модном ритме буги-вуги.) «В моем квартале есть стиляги, тра-ля-ля-ля, тум-тум трум-бум». Вам это нравится? Красиво, да?

Мари. Разве я что-нибудь сказала?

Жизель. Стоит мне запеть, как она начинает издеваться надо мной. Вот и пой на здоровье свои дурацкие куплеты для психов, вместо того чтобы заставлять петь других. Над другими-то смеяться легко… (Снова, гнусавя, делает карикатуру на песенку про стиляг.)

Мари. Что с ней?

Мими. Жизуля, правда, что с тобой? Ты, случайно, не объелась белены?

Жизель. Вот в этом-то вся беда, вы взяли привычку издеваться надо всем! Гогочете, как звери, сбежавшие из зоопарка, дергаетесь, никого не уважаете, а сами даже работать толком не умеете…

Мими насвистывает сентиментальную песенку, которую только что исполняла Жизель.

Мари (обращаясь к Жизели). Что ты хочешь этим сказать?

Жизель. А то, что молодежь даже шить не умеет по-настоящему, вот что я хочу сказать. И так говорю далеко не я одна, можешь мне поверить.

Мари (привстав со своего табурета). Прекрати, Жизель. А ты мала, чтоб на меня орать, соплячка…

Мари вскакивает, роняя при этом свое шитье; хватается за край стола и приподнимает его. Все, что лежит на столе, скользит и скатывается на пол.

Мари (в ярости). Прекрати, говорю тебе!

Жизель тоже вскакивает. Мими, Симона и мадам Лоранс продолжают шить и одновременно ловят свои катушки. Гладильщик отставил в сторону утюг и, подойдя к женщинам, пробует обратить все в шутку.

Гладильщик. Бейте друг друга, убивайте друг друга, только не причиняйте друг другу зла…

Мари. Да отстаньте вы, вас не звали…

Гладильщик ретируется. В дверь заглядывают привлеченные шумом мотористы. У Жизель не выдерживают нервы: она швыряет в сторону изделие и выбегает из мастерской, расталкивая столпившихся на пороге мотористов. Мари отпускает край стола, бессильно плюхается на табурет. Мотористы сгорают от любопытства.

Мотористы. Что тут у вас происходит?

Мими (кричит на них). Мотайте, мотайте отсюда! Ничего здесь не происходит. Только мужиков нам тут не хватало. Мы же не суем к вам нос. Нет, ну как вам это нравится…

Мотористы отступают под натиском Мими. Мари вдруг роняет голову на стол и рыдает. Потом так же внезапно берет себя в руки и принимается за работу.

Вот потеха: одна ревет в клозете, другая ревет здесь. Черт знает что!

Мадам Лоранс покачивает головой и посвистывает сквозь зубы, выражая тем самым свое осуждение.

Да кончайте вы свистеть, на нервы действует!

Мадам Лоранс демонстративно продолжает в том же духе. Пауза.

Симона. Бывают дни, когда все идет наперекосяк. Даже нитка и та все время рвется…

Мими закончила изделие. Порывшись в кошелке, она извлекает оттуда котелок с едой.

Мими (как бы подводя черту). Если вы думаете, что отбили у меня аппетит, то ошибаетесь… Ну-ка, сделай мне погорячей, как ты умеешь…

Отдает котелок Гладильщику, который ставит его на газовую горелку,предварительно сняв оттуда свой утюг.

Гладильщик. Кто еще желает подогреть?

Мадам Лоранс достает свой котелок. Мари швыряет шитье, встает и направляется к выходу, что-то бурча себе под нос.

Мари. Пообедаю в городе.

Выходит. Мими, мадам Лоранс и Симона жестами «комментируют» ее уход.

Мими (в качестве итога). Ну и дела…

Мадам Лоранс (обращаясь к Симоне). А вы опять без горячего?

Симона. Не успела приготовить.

Мадам Лоранс. Скажите, не было настроения…

Мими. Что значит не было настроения? Жрать-то надо, черт возьми. А не то…

Мадам Лоранс. Надо не просто есть, а есть жирное!

Мими и мадам Лоранс раскладывают свои неказистые приборы — каждая в своем уголке; пока греется их обед, они, чтобы не терять времени, снова берутся за работу. Симона, закончив изделие, достает из сумки пакетик с едой и начинает подкрепляться.

(Обращаясь к Симоне.) Я сейчас вам дам отведать моего…

Мими. У вас сегодня какой день, мадам Лоранс — «с» или «без»?

Мадам Лоранс. Даже в те дни, когда «без», я готовлю так, что полное впечатление, будто «с»!

Мими. Как так?

Мадам Лоранс (объясняет и одновременно угощает Симону). Если я делаю рагу без мяса, то в самом конце, когда овощи набухли, я добавляю несколько веточек шалфея. Пахнет — ну в точности как баранина!

Мими. А как пахнет, когда вы пукаете?

Мадам Лоранс (чопорно). Прекратите, мы же за столом…

Возвращается Жизель, замечает пустующий табурет Мари.

Жизель. Куда это она исчезла?

Мадам Лоранс. Она сегодня обедает в городе.

Жизель. Везет некоторым: ни в чем себе не отказывают…

Мими. Э, э!

Жестом предлагает Жизель заткнуться. Та пожимает плечами, достает свой котелок и отдает его Гладильщику.

Гладильщик. Обедаем в две смены, так надо понимать?

Жизель, не удостоив его ответом, идет к раковине, которая находится за гладильным столом, наполняет водой из-под крана бутылку и ставит ее на стол.

Жизель. Хорошо бы сложиться и купить сифон. Пили бы газировки сколько влезет…

Мими. Вот ты и покупай, если у тебя денег куры не клюют…

Жизель. На своем здоровье я, во всяком случае, экономить не намерена.

Женщины расселись по своим местам и обедают. Со двора доносится песня: мужской голос поет «Белые розы». Женщины жуют и слушают. Мадам Лоранс открывает окно. Симона, уже успевшая перекусить, подходит к окну, высовывается, чтобы разглядеть певца. Мими и Жизель засуетились.

Мими. Что, бросим ему пуговиц?

Мадам Лоранс. Ну зачем, несчастный человек…

Мими. Ладно, положим двадцать монет по одному сантиму и добавим пуговиц — чтоб гремело…

Жизель бежит к окну, за ней Мими, которая кидает вниз завернутые в газетную бумагу монеты и пуговицы. Песня обрывается.

Голос певца. Благодарю, господа.

Симона, вернувшись на свое место, принимается за очередной пиджак. Мими устраивает себе пятиминутный послеобеденный отдых: не спеша покуривает, обводя взглядом остальных мастериц, которые склонились над шитьем. Неожиданно она замечает, что Симона тихо плачет.

Сцена третья Естественный отбор

1946 год. Рабочий день близится к концу. Все мастерицы в сборе. Место за гладильным столом пустует.

Симона. Вчера за мной увязался какой-то тип.

Мими. Не может быть. У тебя ж бывает такое выражение лица, когда ты одна шагаешь по улице…

Жизель. Дай ей рассказать.

Мими. Нет, клянусь, я тут на днях на нее наткнулась случайно, и мне просто стало страшно. Настоящая серая мышь: ать-два, ать-два!

Симона. Вот именно. В общем, выхожу я вчера из здания Красного Креста, мне надо было отнести туда фотографию…

Мари. Чью, вашу?

Симона. Нет, мужа. Так не хочется им отдавать его фотокарточки, у меня их мало осталось, все раздала по разным учреждениям… Да, ну так, значит, я, как всегда, лечу, ничего перед собой не вижу, занимаю очередь к окошку, стою, жду, отдаю фото и мчусь по коридору назад. И у выхода буквально наскакиваю на этого типа…

Мари. Как он выгдядел?

Симона. Обыкновенно… Извиняюсь. Он — тоже. Оба что-то бормочем. И тут я, наверное, ему улыбнулась. Совершенно машинально.

Жизель. Ай-ай-ай! Нельзя улыбаться. Никогда! Надо огрызаться…

Симона. А я улыбнулась. И все! Пристал… Невозможно отвязаться. И говорит, и говорит…

Мари. А что говорил-то?

Симона. Откуда я знаю, я не слушала…

Мадам Лоранс. Что-нибудь грубое?

Симона. Да нет… Что-то про мои глаза… в общем, какую-то чепуху… В конце концов я уже не знала, как выйти из метро…

Мари. Так где все происходило, на улице или в метро?

Симона. Ну мне же надо было войти в метро, чтобы ехать домой.

Жизель. Значит, он и в метро продолжал тебя преследовать?

Мадам Лоранс. Вот уж, действительно, некоторым нечего делать.

Симона. Я так ему и сказала: «У вас что, нет других занятий?»

Жизель. Так ты с ним все-таки заговорила? Ай-ай-ай! Нельзя вступать в разговор. Никогда!

Симона. Мне вдруг стало страшно, и я побоялась выйти на своей станции…

Мари. А в вагоне тесно было?

Симона. Нет, к счастью, не очень…

Мими. А что он мог тебе такого сделать? Ребеночка, что ли, сквозь пальто?

Симона. Тебе легко рассуждать, а если б с тобой такое произошло…

Жизель. Нашла чем ее напугать. Да она сама к ним липнет, а они скорей ноги уносят, чтоб не оказаться отцами-одиночками…

Мари. А что, иногда так можно познакомиться с приличным человеком. Я, например, всем рассказываю, что познакомилась с моим на балу, но это неправда, на самом деле в автобусе. Мы с ним каждый день ездили одним автобусом… Так что было дальше?

Симона. Я подошла к полицейскому и сказала, что какой-то тип ко мне пристал и…

Мими. И полицейский, конечно, тут же сам стал к тебе приставать…

Мадам Лоранс. Полицейские не такие…

Мими. Не такие… С сыщиком я бы, пардон, согласилась только за деньги, а с незнакомцем, который мне говорит про мои глаза, — за так…

Мадам Лоранс. Полицейские — не такие. Они оказывают услуги.

Мими. Расскажите вы ей…

Жизель. В полиции, как и везде, наверное, есть разные люди, и плохие и хорошие.

Мими (передразнивая Жизель). Ня-ня-ня, ня-ня-ня.

Мадам Лоранс (одобрительно кивая Жизель). Вы абсолютно правы.

Симона. Те, которые пришли за нами в сорок втором, вели себя довольно услужливо. Особенно один: все порывался по дороге в комиссариат нести мой узел.

Жизель. Вас арестовали?

Симона. Они пришли не за мной, за мужем. Но его не было дома, и вместо него они взяли меня и мальчиков и отвели в комиссариат — он находился там же, где и мэрия десятого округа… Начальник тоже был любезен: проверил мои документы и велел возвращаться домой, потому как французов они не арестовывают, у них нет на это распоряжения…

Мадам Лоранс. А ваш муж что, не был французом?

Симона отрицательно качает головой.

Мими. Выходит, цыпочка, тебе тоже подпалили крылышки…

Симона. Когда он это сказал, я схватила в охапку мой узелок, моих мальчишек и к выходу. Но старший уперся, не идет ни в какую, кричит сердито: «Пусть кто-нибудь поможет маме нести вещи! Зачем нас напрасно заставили сюда приходить!»… Я его как дерну за руку, едва не оторвала… Всю обратную дорогу мы бегом, бегом…

Смеется, вслед за ней смеются остальные.

Жизель (вытирая глаза). Бедненький глупыш…

Симона. Дома я недосчиталась одной-единственной вещи, старинных карманных часов: мужу достались от его отца. Они всегда лежали в кухне на буфете.

Мими. Ясное дело: один из тех супчиков шуранул…

Симона. Я даже удивилась: держали они себя вроде вполне прилично, вежливо, и все такое… Не то что другие, которые потом забирали мужа. Те вышибли входную дверь ногами!

Мари. Зачем они это сделали?

Симона. Они стучались, мы не открыли, тогда они и… Управляющий считает, что я должна за свой счет заменить поломанную дверь. Вообще-то я уже вызывала мастера чинить ее, но следы, конечно, остались… Говорит, это шокирует соседей по подъезду… Лучше бы ремонт сделал, а то вон — трещины повсюду, краска облупилась… В общем…

Пауза.

Мари. Ну, а что с тем типом?

Симона. С каким?

Мари. Ну с тем, который увязался за тобой. Как хоть он выглядел?

Симона (уклончиво). Обыкновенно.

Мари. Молодой?

Симона. Нормальный…

Мадам Лоранс. Вы должны были ему сказать, что у вас дети, что вы торопитесь… Всегда можно найти способ дать им понять, что…

Симона. Я только это и делала. У меня, говорю, два сына. А он: «Обожаю детей!»

Жизель. Черт побери!

Мадам Лоранс. Смотря каким тоном говорить…

Симона. Что вы имеете в виду?

Мадам Лоранс. Что все зависит от тона…

Короткая пауза.

Симона. Знаете, я ведь ничего плохого не делала…

Мими. Да плюнь ты, пусть посмердит…

Мадам Лоранс. Интересно, со мной почему-то таких историй не приключается никогда.

Мими от смеха едва не падает с табурета.

Вы можете сколько угодно смеяться, но они моментально понимают, с кем имеют дело. Так что…

Симона. Я же ему ясно сказала, что он напрасно теряет время. Что еще я могла сделать?

Мадам Лоранс. Господи, да никто вас ни в чем не обвиняет.

Симона. Она действует мне на нервы уже…

Жизель. Им никогда нельзя отвечать. Только огрызаться, говорю тебе, только огрызаться…

Пауза. Теперь все женщины работают очень проворно, торопясь закончить начатые изделия и вовремя уйти домой. Сгустились сумерки. Одна за другой мастерицы «финишируют», складывают готовую работу на столе, убирают на место свои нитки-иголки. Некоторые пересчитывают накопленные за неделю регистрационные талончики. Все переодеваются и выходят. Появляется Элен. Пока мастерицы еще только собираются уходить, она усаживается за отдельный столик для кройки и берется за свою обычную работу. На гладильном столе высится гора неглаженой одежды. Когда за последней мастерицей закрывается дверь, Элен откладывает в сторону пиджак, который кроила, и принимается наводить порядок в мастерской: сортирует по коробочкам пуговицы, расставляет по ячейкам катушки, аккуратно складывает недошитые пиджаки, вешает разбросанную повсюду одежду. Вид у нее при этом явно недовольный. Входит Леон, кидает взгляд на гладильный стол.

Леон. Так весь день и не появлялся?

Элен. Кто?

Леон кивает в сторону гладильного стола. Элен пожимает плечами.

Леон. Надо ему сказать, чтоб приходил всегда в одно и то же время: или в первой половине дня, или после обеда… Чтоб знать, когда можно на него рассчитывать…

Элен. Сам ему и скажи.

Она снова села за свой столик, кроит пиджак.

Леон. Почему? Почему именно я? (Пауза.) Что значит «сам скажи»? (Пауза.)

Элен (продолжая работать). Если тебе надо ему что-то сказать, значит, скажи. Вот и все.

Леон. Сказать, что он плохо утюжит, что он халтурит и что не надо было его нанимать, да? (Пауза.)

Элен (с трудом). Больно на него смотреть…

Леон. Не смотри… Говори не глядя… (Пауза.) Хорошо, хорошо, не переживай, я сам ему скажу, сам всё скажу… (Идет по направлению к двери, потом возвращается и продолжает.) Нет, что творится! Получается, что если он был депортирован, то теперь имеет право ничего не делать. Как это понимать? «Больно на него смотреть»! Как это понимать? Он такой же человек, как и все. Да или нет, я спрашиваю?

Элен не отвечает.

Что в нем такого? Что? Силен как бык, машет с утра до вечера пятикилограммовым утюгом: одну смену у нас, вторую у Вейля. Я уверен, что по вечерам он еще подрабатывает где-нибудь в третьем месте, а по ночам в четвертом… Я хочу одного: чтоб он мне говорил, когда идет к Вейлю, а когда сюда, вот и все… Вот и все… А в остальном не работник, а находка, о таких, как он, можно только мечтать. Все бы были такие! Железо, он сделан из железа! Никогда ни слова, ни возражения, знает, что значит работать. Не волнуйся, все они, кто вернулся оттуда, знают… Это и называется «естественный отбор», мадам…

Элен ничего не говорит: она прервала свою работу и, утирая на ходу слезы, быстро выходит из мастерской. Леон вслед за ней.

Вот и поговори с ней серьезно… (Тушит свет и выходит.)

Сцена четвертая Праздник

1947 год. Рабочий день близится к концу. Все заняты делом. Мари и Жизель, посмотрев на часы, встают со своих мест и принимаются двигать мебель, высвобождая пространство для предстоящего торжества.

Жизель (остальным мастерицам, которые продолжают работать). Давайте закругляйтесь. (Двигая стол к стене.) Посторонись, пора начинать готовиться!

Мими. Эй, может, позволишь все-таки закончить?

Симона (тоже поднимаясь). Закончишь завтра.

Мими (продолжая работать). Хм, она знакомится в автобусе с первым встречным, а я, видите ли, из-за этого должна запороть вещь!

Мари (со смехом вырывает изделие из рук Мими). Да ладно тебе, бросай трудиться!

Мими. Нет, они меня доконают, эти красавицы… Можно подумать, что это я выхожу замуж.

Тем временем мадам Лоранс встает и, подойдя к вешалке, снимает рабочий халат и надевает пальто.

Мари (подкрашиваясь перед зеркалом). Куда это вы, мадам Лоранс, собрались?

Мадам Лоранс. Домой, дорогуша.

Мари. Вы не остаетесь на…

Мадам Лоранс. К несчастью, я лишена возможности выбирать, с кем работать. Но что касается удовольствий, то тут, я полагаю…

Мими. Что касается удовольствий, у нее тоже вряд ли часто есть выбор.

Жизель (причесываясь). Бросьте, мадам Лоранс, к вам здесь все прекрасно относятся.

Мадам Лоранс. Как же, как же, мне все известно.

Мари. Ради меня останьтесь, мне это было бы так приятно.

Мадам Лоранс. Дорогуша, я от души желаю вам счастья, и прочее и прочее. Но мой рабочий день окончен, и мне надо успеть на электричку.

Мими (тоже прихорашиваясь). Да оставь ты ее в покое: мадам слишком гордая, чтоб с нами выпивать.

Симона (в свою очередь закончив наводить марафет). Такая хорошая возможность со всеми помириться, мадам Лоранс, грешно не воспользоваться!

Жизель. Вот уж, действительно, неподходящий день, чтоб дуться!

Мадам Лоранс. До тех пор, пока за моей спиной будут говорить обо мне гадости… (В нерешительности останавливается в дверях.)

Жизель, Симона и Мари. Да ну что вы! О чем вы говорите? Откуда только такие мысли! Просто ужас!

Мими (обращаясь к мадам Лоранс). Это вы меня, что ли, имеете в виду?

Симона. С чего ты взяла, что именно тебя?

Мими. Так вы кого — меня имели в виду?

Мадам Лоранс. На воре шапка горит…

Мими. Если говорю за твоей спиной, то только из вежливости, представь себе!

Мадам Лоранс. А вы представьте себе, что мне это не нравится, а поскольку мы свиней вместе не пасли, я попросила бы…

Мими (перебивая ее). Пасла ты кого-то или не пасла…

Жизель. Ну все, довольно, пожмите друг другу руки, и забудем об этом.

Мими. Чтоб я ей пожала руку?! Нет, ты за кого меня принимаешь? Я порядочная женщина, между прочим!

Мадам Лоранс. Ну, это опрометчивое заявление…

Мими. Так, понеслось. Значит, хочешь обязательно получить от меня в рожу то, что обычно получала в задницу?

Мадам Лоранс. Вообразите, мне на это сто тысяч раз наплевать, всего доброго.

Мими (не давая ей уйти). Нет уж, постой! Как вам нравится: нагадила, испортила праздник и собирается удалиться с гордо поднятой головой! (Выталкивает ее на середину комнаты.)

Мадам Лоранс (испуганно пятясь, впадая в истерику). Не прикасайтесь ко мне!

Симона. Мими! Мадам Лоранс!

Мими. Хочешь знать, что о тебе думают? Всем осточертели твои манеры, поняла?.. И еще одну штуковину вбей себе в голову: табурет, к которому ты прилипла задницей, ты с ним не родилась!

Мадам Лоранс. О чем она говорит? Я ничего не понимаю! Выпустите меня!

Мими (продолжает «гнуть свое»). Другие круглый год с утра до вечера портят себе глаза, работая при электрическом свете, а мадам, видите ли, получила от Боженьки право восседать у самого окна. Нет, вы только подумайте…

Мадам Лоранс. Это мое место! У меня нет никаких оснований его менять, и я его не поменяю!

Мими. Завтра на этот табурет опустится моя популька. Я тоже имею право время от времени строить глазки консьержу. Скажешь, нет?

Мадам Лоранс. Что?

Входит встревоженный Леон. За ним — празднично одетая и накрашенная Элен.

Леон. Что еще тут происходит?

Мадам Лоранс. Месье Леон, месье Леон, опять начинается то же самое.

Леон. Что то же самое?

Мадам Лоранс (показывая на Мими). Она хочет занять мое место.

Мими. А чего она прописалась у окна? Почему нельзя всем по очереди?

Жизель. А что, неделю одна, неделю другая, так, наверное, было бы правильнее?

Мадам Лоранс. Видите? Видите? Они все заодно.

Леон. Какая разница — у окна, не у окна, к тому же там сквозняк.

Мими. Вот именно, мы боимся, как бы ее не продуло…

Жизель. Нам тоже хочется дышать свежим воздухом.

Мими. И вообще, месье Леон, в вашем задрипанном ателье темень несусветная. Мы портим себе зрение, вы это понимаете? А у мадам — монополия на окно, на дневной свет и на солнце!

Леон. Солнце? Где вы видели солнце? Его тут никогда не бывает, может быть, через пять минут пойдет дождь…

Мими. Просим ее открыть окно, проветрить — мадам холодно. Хотим закрыть — нельзя, у мадам, видите ли, женское недомогание, приливы. К черту, надоело!

Жизель. И потом, из окна ей видно все, что происходит на улице. А она нам никогда ничего не рассказывает. Извиняюсь, может, я что не так сказала, но…

Леон (выглядывая в окно). Но там ничего не происходит, совершенно ничего. Обыкновенный двор…

Мими. Вот именно, мы хотим сами это видеть!

Леон. Хорошо, успокойтесь, я вас понял. Мне говорят: «Мари выходит замуж, будет праздник, закончим пораньше». Я говорю: «Хорошо, почему бы и нет». Я ведь не зверь, у нас демократия. В результате что мы имеем: революцию! Раз так, никакого праздника, все по своим местам, за работу!

Мими (перебивая, старается его перекричать). Мы требуем другого освещения! Хватит портить нам глаза! Долой фавориток, хватит… И ваши гнилые табуреты — тоже долой! Хотим сидеть на стульях, вот!

Мадам Лоранс (тихо Леону). Месье Леон, они меня ненавидят, потому что у меня муж госслужащий. В этом все дело, они мне завидуют!

Жизель. Верно, месье Леон, нужны стулья!

Симона. При чем здесь ваш муж, мадам Лоранс, муж-то при чем?

Мадам Лоранс. Да, мой муж действительно был на государственной службе, и я этим, представьте, горжусь!

Мими (напевает петеновский гимн).

Маршал, мы с тобой,
Ты — спаситель Франции.
Мадам Лоранс (сжав кулаки, грозно надвигается на Мими). И что? И что дальше?

Короткая пауза. Мими отворачивается от нее, стараясь не расхохотаться.

Леон. Всё, угомонились?

Мими (обращаясь к Жизель). Пусть теперь скажет, что у нее за спиной…

Мадам Лоранс. Без меня вы говорили еще много другого, такого, что не осмелитесь повторить в моем присутствии.

Мими. Че-го?

Леон. Так, ну теперь уже всё, довольно!

Мари (готова расплакаться). Вы злые, в тот самый день, когда у меня такое событие…

Леон. Так тебе и надо, будешь знать, как кривляться и привлекать к себе внимание. И что в результате? Работа стоит, ты ревешь…

Элен и Симона пытаются остановить мадам Лоранс.

Элен. Останьтесь ради девочки, она будет так рада.

Мадам Лоранс. Нет, нет и нет. Когда оскорбляют меня… (Делает жест, означающий, что это ей безразлично.) Но когда оскорбляют моего мужа!

Симона. Да никто о вашем муже и не говорил, Мадам Лоранс. Мы и в глаза-то никогда не видели этого человека…

Мадам Лоранс. Только этого не хватало. (Обращаясь к Элен, тихо.) Он, между прочим, спасал евреев, так что…

Элен. Конечно, конечно…

Мадам Лоранс. И не так, как некоторые, не за деньги.

Симона. Давайте снимите пальто, а то потом на улице продрогнете…

Мадам Лоранс (дает снять с себя пальто, продолжает так же тихо). Он даже кое-кого сам заранее предупреждал.

Элен. Кто сегодня об этом вспоминает, мадам Лоранс? Кто вспоминает…

Мадам Лоранс. Он очень рисковал, очень…

Леон. Элен, а почему мотористы не идут?

Мими. Ну уж нет, пожалуйста, без мужиков. Мужикам вход запрещен.

Леон. А как же я?

Мими. Вы не мужчина, вы обезьяна. Эй, Жако, бананом угостить?

Леон. Ах, ах, ах! А гладильщик, он тоже не мужчина?

Гладильщик ироническим жестом просит извинить его за вынужденное присутствие.

Мими. Какой же гарем без евнуха…

Входят Мотористы.

Мотористы. Где здесь пьянствуют? Кто угощает?

Леон. Мари выходит замуж. Так что…

Элен. Ой, новенькая гладильщица уже ушла, забыли ее предупредить…

Мотористы, обступив Мари, продолжают.

Мотористы. Единственный стоящий кадр, и ту забирают… Так где ты прячешь своего альфонса, Мари?

Жизель и Мари достают бутылки. Тем временем Симона сбегала в соседнюю комнату и возвратилась оттуда с подарком.

Симона (дождавшись тишины). От имени всех, кто с тобой здесь работает…

Мари рыдает и обнимает Симону.

Мари. Ну зачем, не надо было.

Симона (тоже сквозь слезы, обнимая и крепко целуя Мари). Будь счастлива, будь счастлива…

Мими. Ну все, прорвало: бурный поток! Музыку, где музыка, черт побери!

Поет. Все по очереди целуют Мари, которая держит в руках распакованный сверток с подарком и заливается слезами.

Мадам Лоранс (уже в пальто, сухо). Я тоже участвовала в подарке, так что примите, деточка, мои поздравления.

Мари (крепко целуя ее). Спасибо, спасибо.

Вбегает Леон. У него в руках патефон и несколько пластинок. Он ставит одну из них — танго на идише.

Мими. Это что еще?

Леон. Танго. Не слышали танго?

Симона (объясняет Мари и Жизель). Нет-нет, это не немецкий, это идиш. (Захлебываясь от смеха, пытается переводить им пошленькие слова песни.)

Жизель. А что это за язык такой — идиш?

Симона. На нем говорят евреи.

Жизель. И ты на нем говоришь?

Симона. Да.

Жизель. Значит, ты еврейка?

Симона. Ну да.

Жизель. Ну да, естественно, глупый вопрос. Но как-то чудно́…

Симона. Что тут чудно́го?

Жизель. Ничего. Про месье Леона я знала, про его жену тоже. Но ты… как-то не представляю… Как-то странно… Как-то… странно… Хотя в общем тут нет ничего… Кстати, может, тогда ты мне объяснишь, что в действительности произошло между вами и немцами во время войны?

Симона потеряла дар речи. Жизель продолжает.

Ну, то есть… вот чем ты объяснишь, что вы, евреи, и они, немцы… ведь между вами… Я извиняюсь… ну, как бы это сказать?.. Между вами столько… столько… общего… ты согласна? У нас тут на днях с моим шурином как раз вышел разговор на эту тему. Он мне говорит: «До войны немцы и евреи — это было два сапога пара…»

Симона не произносит ни слова, только смотрит на Жизель.

Леон (танцуя с Мари, подталкивает гладильщика к Симоне). Ты разве не танцуешь?

Гладильщик. Кто, я?

Леон (пихнув его прямо в объятия к Симоне). Не теряйся, приглашай. У нее всего два ребенка и трехкомнатная квартира.

Две парочки кружатся по комнате. Остальные перебрасываются шутками, чокаются. В углу, зажав в руке бокал, в пальто и с сумкой на коленях сидит мадам Лоранс. Гладильщик молча, сосредоточенно, боясь сбиться с такта, ведет Симону, явно взволнованную танцем. Леон что-то нашептывает на ухо Мари, та краснеет и хихикает. Низенький моторист бойко подхватил Мими и повел ее в стиле «мюзет», обжимая и рассказывая какие-то байки по-польски. Та подмигивает Симоне, давая понять, что вот, мол, как надо танцевать с мужчиной. Танго кончилось. Леон кидается к патефону, чтобы перевернуть пластинку.

Элен (она стоит рядом с патефоном). У тебя есть что-нибудь другое?

Леон. Что именно?

Элен. Не знаю. Что-нибудь более нормальное.

Леон. Не понимаю, что ты хочешь сказать.

Элен. Некстати это здесь, непонятно?

Леон. Что некстати?

Элен пожимает плечами. Леон старается сдержаться.

Что некстати?

Элен пожимает плечами, отходит от него. Леон идет за ней. Тем временем зазвучала новая мелодия в ритме вальса, тоже на идише.

Что некстати?

Элен. Я ничего не говорила, я ничего не говорила, всё очень кстати. Всё!

Леон. Нет, ты говорила, говорила!

Жизель (целуя Мари.) Мне пора бежать. Тебя тоже это ждет в скором времени: задержишься на десять минут, дома уже скандал.

Мадам Лоранс (встает, слегка навеселе). Я иду с вами… (Мари.) Надо его, дорогуша, дрессировать, непременно дрессировать, иначе…

Симона (гладильщику). Пойдем еще?

Гладильщик. А под это можно?

Симона. Это вальс.

Гладильщик. Не уверен, что у меня получится…

Симона. Надо просто кружиться, и всё.

Гладильщик. Вам это нравится?

Симона. Что, танцы?

Гладильщик. Нет, идиш.

Мими (по-прежнему; кружась в объятьях низенького моториста). Эй, парочка, как там у вас, все на мази?

Гладильщик (обнимая Симону). Рискнем?

Симона. Рискнем.

Гладильщик отчаянно, невпопад, крутит Симону. Они едва не падают. Симона весело смеется, гладильщик извиняется. В сторонке Леон и Элен продолжают переругиваться.

Сцена пятая Ночь

1947 год. Ателье погружено в полумрак. При свечах (или при свете керосиновой лампы) работает Симона. Дожидаясь, когда она закончит, гладильщик сидит без дела на гладильном столе.

Симона. Мне осталось совсем недолго…

Гладильщик (ворчливо). Мне что, меня никто не ждет… (Пауза.)

Симона. Они до сих пор не выдают свидетельство о смерти. Одной женщине, она мне рассказала, они ответили, что достаточно справки, что пропал без вести. Но ведь это смотря для чего… Чтоб получать пособие, недостаточно… Каждый раз заставляют заполнять какие-то новые бумаги. Никто толком не знает, у кого какие права… Полная неразбериха. Только и делают, что гоняют из кабинета в кабинет. (Пауза.) Повсюду очереди. Пока отстоишь, со всеми перезнакомишься, поговоришь, наслушаешься… Чего только люди не рассказывают. Есть такие — ну всегда всё знают. Хуже всего матерям, разыскивающим детей… Вы тоже небось через отель «Лютеция» прошли, туда ведь всех лагерных свозили.

Гладильщик кивает утвердительно.

Мне вначале посоветовали искать сведения там: может, кто-то из вернувшихся где-то его видел, может, кто узнает на фото… Короче, сами знаете, как это происходило… Я сходила один раз. Но не могла решиться к ним подойти… Одна несчастная вцепилась мне в руку, насильно приставила к глазам фотокарточку — вроде тех, что делают в школе, по случаю окончания учебного года. У меня до сих пор стоит перед глазами этот мальчик, примерно ровесник моему старшему. В коротких штанишках, с галстуком, под мышкой книжка — награда за отличную учебу. Она кричала: «Он первый в классе! Он всегда был отличником!..» Никак не хотела выпускать мою руку и все повторяла: «Что вы плачете, что вы плачете, смотрите, они возвращаются, они все вернутся, так пожелал Господь». Тогда другая женщина стала на нее страшно орать, толкнула ее… Им бесполезно объяснять, что если дети, то никакой надежды. Они все равно приходят, ищут, ждут, говорят… Потом я ее встречала еще много раз в разных учреждениях, вид у нее становился все безумнее… А еще одна была — ее я тоже видела повсюду, — та все норовила без очереди, чтоб ее обязательно обслужили первой. Я ей как-то сказала: «Напрасно вы, мадам стараетесь пролезть вперед других. Мы все здесь равны, горя всегда хватает на всех…» А в префектуре я познакомилась с женщиной по фамилии Леви. Очень симпатичный, хороший человек. Вот уж кому действительно не повезло. Ее мужа тоже взяли в сорок третьем, но он даже не был евреем, представляете? У него просто была фамилия такая — Леви… С тех пор она только и делает, что ходит по инстанциям. Сначала, когда война еще не кончилась, все доказывала, что он… (Ищет подходящее слово.)

Гладильщик (подсказывает). Невиновен?

Симона кивает в знак согласия.

Симона. А теперь уже как и мы — просто пытается выяснить, что с ним сделали. И может, заодно выхлопотать маленькую пенсию. Осталась одна, с тремя детьми, без профессии…

Пауза. Гладильщик смотрит на нее. Оба молчат. Потом Симона продолжает.

Да, самое тяжелое — не знать. Думаешь: а вдруг он жив, но потерял память? Даже имени своего не помнит, забыл обо мне, о детях… Да-да, такое ведь случается, и со временем это излечивается. Думаешь, да пусть хоть так, лишь бы… Тут на днях выхожу с рынка и вижу со спины мужчину с кошелкой в руках. Сама не знаю почему, но вдруг, на какую-то долю секунды, показалось: он… Это с кошелкой-то, вот смех! Его даже за хлебом невозможно было отправить. Терпеть не мог ходить по магазинам… Это я к тому, что иной раз такое напридумаешь… (Пауза.) Все-таки, если они там в префектуре не хотят выдавать свидетельства о смерти, значит, у них есть еще какая-то надежда, значит, даже они не уверены до конца, правильно? Иначе они были бы рады-радешеньки поскорее оформить все документы, закрыть все дела и больше к этому никогда не возвращаться… Ну вот, кажется, готово.

Протягивает ему изделие. Гладильщик зажигает фонарик над своим столом и принимается утюжить.

Гладильщик (продолжая гладить). Недавно с меня потребовали мои довоенные расчетные квитанции по зарплате. Я им говорю, что взял их с собой, когда уезжал, а вернулся без них… Женщина в окошке сделала большие глаза, потом велела сделать копии… А как можно сделать копии, если нет оригиналов?.. Тогда она посоветовала мне сходить к моим бывшим хозяевам и попросить дубликаты… Я ее поблагодарил и ушел… Я не решился ей сказать, что все мои бывшие хозяева уехали вместе со мной и что, кроме всего прочего, они были не из тех, кто выдает расчетные квитанции по зарплате…

Гладильщик энергично шлепает утюгом по обшлагу пиджака, придавая ему правильную форму. В его движениях нет ничего лишнего, однако кажется, что они исполнены ярости. Входит Леон. Он весел и возбужден.

Леон. Что, трудитесь в потемках? Рамадье прогнал коммуняк из правительства, и вот вам пожалуйста: вся Франция без света. Хорошо еще, газ нам оставили.

Гладильщик (протягивая Леону пиджак). Готово.

Леон складывает ладони в форме плечиков, осторожно «вешает» на них готовый пиджак и, поднеся его к свету, крутит в разные стороны.

Леон. Еще одна «новая» модель: с карманами, обшлагами, рукавами… Но если им так нравится, если заказывают, мне не жалко… (Выходя, бросает небрежно.) Я ненадолго, только отдам так называемую новую модель так называемому представителю фирмы, который мне совсем несимпатичен. Какой-то…

Делает жест, будто туго затягивает галстук на шее. Симона, не прореагировав на его приход, продолжает сидеть неподвижно, с застывшим взглядом. Гладильщик подходит к ней и садится рядом. Молчат.

Гладильщик (с трудом). Его отправили когда?

Симона. В сорок третьем.

Гладильщик. В конце сорок третьего?

Симона (отрицательно качает головой). В акте об исчезновении сказано: «Покинул Дранси в марте 1943 года…» (Пауза.)

Гладильщик. А куда переведен, не сказано?

Симона. Люблин, Майданек… в том направлении… (Пауза.)

Гладильщик. Сколько ему было?

Симона. Тридцать восемь. Он поздно женился, у нас десять лет разницы.

Гладильщик. А на вид ему было больше или меньше?

Симона не понимает.

Ну, он выглядел моложе своих лет или старше?

Симона (по-прежнему не глядя на него). В тот момент, когда они его взяли, возможно, немного старше: еще не оклемался до конца. Он в самом начале войны в Компьене попал к немцам в плен и тяжело заболел. Чтоб не возиться, они его отпустили, и он, как только добрался до Парижа, сразу отправился в Союз иммигрантов оформлять свои документы. Смешно, столько лет прожил во Франции без паспорта, а тут захотел во что бы то ни стало по всем правилам. В союзе ему выдали что-то вроде вида на жительство — он ведь еще продолжал числиться румыном, а не французским гражданином, точнее, апатридом румынского происхождения. Они так и написали…

Гладильщик (рассеянно, думая о чем-то своем). Он носил очки?

Симона. Носил, но не постоянно.

Гладильщик. А волосы?

Симона смотрит на него непонимающе. Он поясняет.

Он не был лысоват?

Симона. Слегка. Но это ему очень шло.

Гладильщик. До концлагеря он-таки не добрался, усвой это… (Короткая пауза.) Тех, кто не подох в дороге, по прибытии состава всегда распределяли по двум группам… В первой — те, кого направляют в лагерь, во второй — остальные. Группа, где был я, двинулась пешком, и мы тогда очень завидовали тем, другим, которых посадили в грузовики, — их было гораздо больше, чем нас… (Замолкает.) Грузовики доставляли их прямым ходом в души… Им не давали времени на то, чтоб догадаться, их даже не завозили в лагерь… (Пауза.) Вы слышали про души?

Симона. Почему вы так уверены?

Гладильщик не отвечает.

Все же говорят, что они еще будут возвращаться, что их еще много остается в Австрии, в Польше, в России, что их там подлечивают, подкармливают, прежде чем отправить домой!

Гладильщик молча качает головой.

Ему было тридцать восемь лет! Тридцать восемь — это же не старый человек! Совсем не старый! Да, со стариками они поступали, как вы рассказываете. Со стариками, с теми, кто уже был не в состоянии работать, с женщинами, с детьми… Это всем известно, но…

Появление Леона заставляет Симону прерваться на полуслове. Леон входит с подносом, на котором бутылка фруктовой водки, чай и печенье. Симона быстро встает, накидывает пальто поверх рабочего халата и направляется к двери, на ходу коснувшись рукой плеча гладильщика. Тот застыл в неподвижной позе.

Леон (ошеломленный). Ну дает! (С воплями устремляется вдогонку.) Выпей хотя бы рюмочку! Да подожди, не езжай одна, мы тебя проводим… (Возвращается.) Ушла… Она что, свихнулась? В чем дело? Не хотела оставаться, так бы и сказала… Вот и проси их поработать сверхурочно. Уж если соглашаешься, делай с душой, верно? Проще было бы самому сшить этот несчастный пиджак. Нет, но как тебе это нравится? Нахалка. Она с тобой о чем-нибудь говорила?

Гладильщик. Это я с ней говорил.

Леон. Вот как! Ясно, ясно… Чай будешь или это? (Показывает на бутылку.)

Гладильщик (не двигаясь). Я тоже сейчас пойду.

Леон (наливая ему водки). Нет, нет, без угощения не отпущу. Так что тебе налить, рюмочку этого…

Гладильщик не реагирует. Леон наливает себе.

Ты правильно поступил. Совершенно правильно. Я тоже давно собирался с ней поговорить, но…

Гладильщик (как бы сам с собой). Если б можно было проглотить язык.

Леон. Да, да, ты прав: «Если б можно было проглотить язык!» (Вдруг кричит, будто задыхаясь.) Элен! Элен! (Гладильщику.) Но чего ты хочешь? Чтобы жить, нужно иметь хоть немного энергии… (Кивая в сторону табурета, где только что сидела Симона.) А у нее как раз этого нет. Поэтому она, естественно… (Подыскивает слова.) Естественно…

Гладильщик (поднимаясь). Я пошел.

Леон. Ни в коем случае, ни в коем случае. Надо выпить вместе. Иначе… (Неопределенный жест. Наливает ему и себе.)

Входит Элен — ненакрашенная, простоволосая, в халате, наброшенном поверх ночной рубашки.

Элен. Что, Симона ушла?

Леон. Ушла. (Тихо, показывая на гладильщика.) Он с ней говорил…

Элен молча смотрит на гладильщика. Леон поднимает свою рюмку, другую протягивает гладильщику. Тот машинально берет ее.

Ну, давай.

Оба пьют.

Я сам собирался с ней поговорить. Да, собирался, только… Я боюсь своих слов. Боюсь! Готовлю в голове хорошую фразу, полную здравого смысла и человеческого сочувствия. А открываю рот, и выходит какая-то мерзость. Какой-то словесный понос… Ужасно. И так всегда… (Плюется. Обращаясь к Элен.) Что, неправда?.. Правда, я себя знаю, я себя знаю…

Элен. Прошу тебя, хватит пить.

Леон (возмущенно). С чего ты взяла? Я не пил… (Становится лицом к табурету Симоны и вдруг кричит истошным голосом.) У немецких домохозяек на кухонных полках, где они хранят запасы черного мыла, — вот он где, вот где надо ей его искать. А не в конторах, не в папках, не в списках…

Элен (встает и старается силой усадить мужа). Хватит, уймись, ты что, с ума сошел?

Леон натужно смеется и, как бы приглашая сидящего с безучастным видом гладильщика в свидетели, тычет пальцем в Элен.

Леон. Ха-ха-ха!.. У нее никогда не было ни малейшего чувства юмора. Никогда… Чего вы хотите: немецкая еврейка. У каждого народа такие евреи, каких он заслуживает… (Снова смеется.) Шелуха от шелухи, вот что вы такое, мадам. (Делает вид, будто плюет на нее.)

Элен (пожимает плечами, шепчет). Польский юмор, очень тонко… (Зевает.)

Гладильщик (поднимаясь). Ну, я пошел…

Леон. Не терпится вернуться в свое логово? Побудь немного… Тебе что, плохо здесь?.. (Открывает окно.) Посмотри: темным-темно. Завтра снова забастовки, ты сможешь весь день проваляться в постели… Спасибо, господин Рамадье. Спасибо, господин Торез…

Гладильщик. Я не смогу валяться в постели…

Леон. Почему? У Вейля завтра тоже все бастуют!

Гладильщик. Приобрел такую привычку, не могу утром валяться в постели.

Пауза. Гладильщик наливает себе еще водки.

Леон (собираясь последовать его примеру). Вот, вот, правильно, давай выпьем. (Напевает.) «Выпьем стаканчик, выпьем другой, Бургундии славные парни». (Вздыхает, затем продолжает застольную песню.)

Элен (не двигаясь с места). Что касается меня, то я иду спать. (Зевает, но продолжает сидеть неподвижно.)

Леон. Ага, давай — чеши в свободную зону… Вот так она и побежала тогда вслед за своей мамашей, к мужичкам в деревню. А я вот не захотел. Я вот остался. Всю войну в Париже провел, да будет вам известно! Имел даже фальшивые документы, и все такое. На фамилию Ришара. Леон Ришар… Вот так… Ходил куда хотел. Иногда был самим собой и носил желтую звезду, в другие дни был Ришаром, без звезды. Под этой фамилией даже успел поработать — в дамском ателье шестнадцатого округа. Итальянец — ни дать ни взять. Люди говорили мне: «Осторожнее, месье Леон». Но я рассуждал так: ну, допустим, я им попадусь, что они могут мне сделать? Еще одну дырку в заднице?.. Тогда еще никто ничего не знал… Слепота… слепота… Я даже открыто ходил в кафе играть в карты с армянами. А потом — в конце сорок третьего, в начале сорок четвертого — повсюду пошел слух, что нас забирают, чтобы сжигать. Вот тут я по-настоящему заерзал. Перебраться в свободную зону уже было невозможно. Да и зоны уже больше не было… Однажды возвращаюсь домой, а консьерж глазами подает знак: чтоб не поднимался к себе. Они меня там поджидали — три молокососа в беретах. У них был разочарованный вид, когда они ни с чем спускались по лестнице назад… Я видел, как они что-то сказали напоследок консьержу… Он меня после этого устроил в каморке на чердаке, приносил еду и новости. Так я там и просидел взаперти с закрытыми ставнями, как крот… Сидел и ждал… В один прекрасный день: тук-тук. «Кто там?» — «Месье Леон, конец фасолевой похлебке, фрицы драпают!» Во мне что-то взорвалось, это было невероятно! (Пауза.) Я как ненормальный выскочил на улицу. Совершенно безо всякой цели, заметь. Я просто смотрел на людей, особенно на их лица. Конечно, вид у них был счастливый, но… как бы это сказать… (Пауза.) Я переходил с одной баррикады на другую. Один раз мне даже всучили было ружье, но тут же отобрали, объяснив, что держу задом наперед. И вот вдруг я натыкаюсь на скопление людей возле грузовика. Туда залезал очень молодой мужчина в немецкой форме. Руки подняты, ладони на затылке, розовощекий, белокурый. Наши взгляды встретились, и пойди пойми почему, но мне вдруг показалось, что этот говнюк зовет меня на помощь. Партизаны, сажавшие его в грузовик, чтобывыглядеть воинственнее, грубо его подталкивали, женщины отпускали шуточки. А он как будто кричал мне: «Вот ты, да, ты, ты, который все знаешь и имеешь опыт, помоги мне, научи меня!» Внезапно я кидаюсь к нему и ору во всю глотку: «Их бин юде, их бин юде, их бин лебедик!» — «Я еврей, я еврей и я живой!» Он тогда закрыл глаза, отвернулся и полез дальше в грузовик… Поднялась ужасная паника, женщины похватали своих детей и бросились прятаться в подворотни. «Еще один немец, — орут, — в штатском, и при этом злой!» Партизаны окружили меня, их главный приставил мне к груди автомат и все твердил: «Папир, папир…» Я попробовал в ответ рассмеяться, но вместо смеха из меня исторглось какое-то жалкое клокотанье. Совладав с собой, я сказал как можно спокойнее: «Я еврей, господин офицер Сопротивления. Мне хотелось, чтобы немец знал, что я еврей и что я остался жив. Вот я ему это и прокричал. Прошу меня извинить!..» Какой-то момент командир смотрел на меня остолбенело, и в глазах его я отчетливо прочел, что он не понимает, почему я это прокричал. И что наверняка никогда не поймет. Я испугался, что он потребует объяснить, и попятился назад. Наконец он жестом скомандовал, и все партизаны разом вскочили в грузовик. Красиво!.. А люди в толпе по-прежнему продолжали давить меня взглядами. Я разводил руками, я опускал голову. Непроизвольно мое тело, все мое тело извинялось. Я твердил себе, что все позади, что я снова свободный человек, но нет, ничего не помогало… В это время из толпы какой-то голос — типичный голос ветерана Первой мировой — произнес очень громко, чеканя каждое слово: «Здесь, во Франции, к военнопленным относятся уважительно!» Тут мой желудок заклокотал уже совсем громко. Я сделался прозрачным — знаешь, как человек-невидимка в кино, — и покинул общество этих людей, которые уважительно относятся к военнопленным, к Женевским конвенциям, к Гаагским конференциям, к Мюнхенским соглашениям, к германо-советским пактам и к крестам — ко всем на свете крестам… И вернулся к себе домой. Несколько дней спустя вернулась немка… (Движением подбородка указывает на Элен.) И мы уже кроили нашу первую хламиду из какого-то чудовищного материала — смесь картона с промокательной бумагой. В те дни клиенты не были требовательны, все шло нарасхват, как булочки с изюмом. Хорошее было время, не считая отсутствия тканей и фурнитуры… (Пауза.) А с тобой как было? Как они тебя взяли?

Гладильщик (после паузы). Меня-то они взяли!

Леон понимающе кивает головой. Пауза.

Леон (продолжает). Вначале мы всё делали вдвоем. Я сам кроил, утюжил, строчил на машинке. Элен занималась отделкой, на ней лежала вся ручная работа. Потом взяли жену полицая… (Показывает на рабочее место мадам Лоранс.) Потом попалась эта ненормальная. (Кивает на табурет Мими.) Потом наняли моториста, тот привел своего двоюродного брата. Потом… Как говорится, стежок за стежком, не заметил, как очутился в дерьме. (Пауза.)

Гладильщик (поднимается, зевает). Я пошел. (Делает один шаг, останавливается.) Я не приду в понедельник.

Леон. Хорошо, что я могу тебе на это сказать? Хочешь взять отгул в понедельник, бери. Пользуйся ситуацией, как остальные, что, по-твоему, я могу поделать?

Гладильщик (сделав еще один шаг). Тебе надо искать нового гладильщика! (Собирает свои вещи и берется за ручку двери.)

Леон. Что? Что это значит? Что все это значит? Хочешь получить прибавку, так и скажи. Только давай откровенно, без выкрутасов. Со мной ты можешь без выкрутасов! (Он вот-вот расплачется, берет гладильщика за руку и не отпускает.)

Гладильщик. На той неделе зайду за расчетом, приготовь, что мне причитается. (Выкладывает на гладильный пресс свою пачку отрывных талонов.)

Леон. Ты в своем уме? Нет, в самом деле, что такого случилось? Кто-то тебя обидел? Я что-то не то сказал? Тебя довели?

Гладильщик. Да нет, нет, это… (Не договаривает фразу, стоит без движений.)

Леон. По крайней мере, отработай положенную неделю, там будет видно, мы ведь не дикари, верно? Потом обсудим условия… Все можно уладить… Мне просто нужно время, чтоб обернуться, вот и все…

Гладильщик. Нет… нет… так будет лучше. Прощай, Леон. (Протягивает ему руку.)

Леон (игнорируя его жест). Тебе здесь плохо? Скажи, плохо?

Гладильщик. Да нет, очень хорошо… Ладно, прощай… (Кивает Элен, которая во время монолога Леона успела задремать и теперь не может сообразить, что происходит. Исчезает за дверью.)

Леон (идя за гладильщиком, ему вслед). Меня предупреждали, предупреждали: ни в коем случае, никогда не заводить с вами разговоров на эту тему, потому что вы все чокнутые. Все! Но не воображайте, будто вы одни страдали. Не вы одни, черт побери! Я тоже… был вынужден делать подлости, чтобы выжить… (Возвращается назад, опрокидывает на пол бутылку и чайник, бьет по ним ногами.) Пошли вы все к черту!

Сцена шестая Конкуренция

1948 год. Первая половина дня. Место за гладильным столом пустует. Жизель, стоя, работает за раскроечным столиком. Мари на последнем сроке беременности.

Жизель (не отрываясь от работы). Я ей сказала: вот выйдешь замуж, тогда делай, что хочешь, а пока еще командую я…

Мари. И что она вам на это ответила?

Жизель (пожимая плечами). Ничего. Она уже была на лестнице. Я даже не уверена, что она слышала.

Мими. Ну уж! Чтоб не услышать твой лай!

Жизель. Ой, а сама-то.

Мари. Вообще, знаете, в ее возрасте все хотят погулять, это естественно. Замужем такой возможности уже не будет…

Мадам Лоранс. А вы что, тоже не прочь погулять в вашем интересном положении?

Мари. Я этого не говорила…

Жизель. «В ее возрасте»… Я в ее возрасте, между прочим, не гуляла!

Мими. И вот, как видишь, результат.

Жизель смотрит на нее непонимающе.

Ты что, хочешь, чтоб твоя дочь стала такой, как ты?

Жизель. А что, я вполне. Есть хуже. Мне грех жаловаться!

Мадам Лоранс. Во всяком случае, вы выглядите моложе своих лет.

Жизель (обиженно). И на этом спасибо. (Пауза. Жизелъ ворчит себе под нос.) Гулять, гулять — у всех одно слово на языке. А я вот люблю сидеть дома, вот так…

Мими. И лаяться с благоверным?

Жизель. Почему? Мы не только лаемся.

Мими. А, понимаю, понимаю: грубые ласки с побоями! (Мурлычет мелодию «Явы».)

Симона (обращаясь к Жизели). А как младшая?

Жизель. О! Тут никаких проблем.

Мими. У этой еще зуд не начался…

Жизель (Мими). Господи, как же ты умеешь все опошлить. Сразу видно, что у самой нет детей… (Обращаясь к Симоне.) Учится она неплохо… ну, в общем… все нормально. Постучим по дереву… Дай Бог, чтоб и дальше так продолжалось…

Мари. А как вы хотите — чтоб ваши девочки куда потом пошли?

Мими (скривив рот, чтоб было слышно только Симоне и Мари). На панель, куда ж еще!

Жизель. Ну как вам сказать, я на свою судьбу в общем не жалуюсь, но все-таки не хотелось бы, чтобы они тоже весь день напролет орудовали иголкой. Вы уж меня извините за откровенность, но, действительно, интересного в такой жизни мало… Нет, для них я бы пожелала совсем другого: чтоб освоили швейную машинку! Это не так утомительно, лучше оплачивается и вообще интересная работа, согласитесь.

Мими напевает куплет «Мама строчит, папа шьет».

Мадам Лоранс. Моторист? Но это ведь мужская профессия?!

Жизель. Там, где я раньше работала, за машинами сидели и мужчины, и женщины.

Мадам Лоранс (упрямо). Это мужская профессия.

Мими. А что, теперь на педаль нажимают яйцами?

Мадам Лоранс испускает негодующее «ах!», в то время как остальные мастерицы разражаются смехом.

Мадам Лоранс. До чего же приятно с вами беседовать на серьезные темы. Сразу видно, что именно вас волнует…

Мими. Это вы насчет яиц? Волнует, но не больше, чем все остальное, скорее даже меньше… Просто я вас так поняла…

Мадам Лоранс (сквозь зубы). Вечно какая-то грязь…

Мими. Почему же грязь, мадам Лоранс? Просто их, как и все остальное, требуется время от времени споласкивать, а иначе, конечно, появляется запах. Вы объясните мужу: когда он моет свою задницу, пусть не забывает смочить половые органы.

Все уже буквально рыдают от смеха. Мадам Лоранс в ужасе затыкает уши.

Мадам Лоранс. Пожалуйста, немедленно замолчите, замолчите! Оставьте меня в покое, я жалею, что вообще открыла рот. Бог мой, да что же это такое! Бог мой, Бог мой! (Бросает шитье и бежит к двери.)

Мими. Кстати, он тоже годится в мотористы.

Мадам Лоранс в дверях сталкивается с Леоном. У того под мышкой пиджак.

Жизель (она не разобрала последних слов Мими и выясняет у Симоны и Мари). Что? Что она сказала?

Те не могут говорить: плачут от смеха. Сама же Мими теперь сосредоточенно работает, не реагируя на мольбы Жизели повторить последнюю фразу. Леон с удивлением смотрит на Симону, Мари и Жизель, которые, забросив работу, изо всех сил сморкаются в носовые платки.

Леон (осведомляется). Что у нас тут: смех или слезы?

Мари. Ой, месье Леон, мы уже и сами толком не знаем. (Стонет от смеха.)

Жизель. И то, и другое, что-то вроде коктейля.

Мими (с серьезным выражением лица). Невозможно их утихомирить. Я уж и так и сяк стараюсь, но бывают дни, когда… (Жест, показывающий ее беспомощность.)

Леон (сохраняя несвойственное ему хладнокровие, дожидается, пока не вернется в мастерскую и не водрузится на свой табурет мадам Лоранс, и только тогда приступает). Итак… Дорогие дамы, как, по вашему мнению, на кого мы здесь работаем — на живых или на покойников? (В ответ молчание. Леон разворачивает пиджак, так чтобы все могли оценить убогое качество продукции.) Если мы шьем на покойников, то я готов признать, что это замечательное изделие… Но, между нами, покойник может прекрасно обойтись без одежды, вы согласны? Ему достаточно какого-нибудь лоскута: замотают и… хоп в яму… А можно даже сэкономить на лоскуте и на яме. Такое тоже случалось, верно?.. Но если мы все-таки шьем на живых, надо иметь в виду, что живому неизбежно понадобится проделывать некоторые движения, например шевелить руками, садиться, дышать, вставать, застегиваться, расстегиваться. Я не говорю о военном времени, когда живому, чтоб остаться в живых, нередко приходится поднимать вверх обе руки — и обязательно одновременно! Нет, я говорю о самых обычных жестах, совершаемых в самой обычной жизни и в самой обычной готовой одежде. Взгляните на это изделие. Месье Макс прислал мне его назад с записочкой, которую он подколол к обшлагу. И вот что там написано: «Это сшито на покойника». (Показывает всем записку и продолжает.) Написано крупными буквами!.. Едва покупатель надел этот пиджак… как подкладка на рукаве, да-да, мадам Симона, подкладка на рукаве лопнула. Конечно, я понимаю, это не смертельно, и по этому поводу не надо сразу плакать, такое бывает. Продавец так и сказал покупателю: такое бывает, попалась гнилая нитка, слабая строчка, ну в общем… Но потом, когда покупатель попробовал пиджак… (жестом показывает, что покупатель попробовал его застегнуть)… все пуговицы попадали одна за другой. Тогда покупатель машинально перевел взгляд на петли, да-да, мадам Мими, вы тоже посмотрите на них. Это называется ручная обметка?

Мими. А что в них плохого?

Леон. А то, что кривые, косые и врастопырку… вот что в них плохого!.. Потом покупатель поднял глаза кверху и увидел себя в зеркале. И тогда он сорвал с себя этот шедевр, выскочил из магазина и сломя голову бросился в магазин напротив — к конкурентам… Может, вы уже слышали про таких — про конкурентов? Это люди, которые делают ту же работу, что и вы, но лучше и продают дешевле, потому что у них меньше накладных расходов… Так вот, когда хозяин магазина увидел, как от него удирает клиент, он всю только что полученную партию товара отправил назад месье Максу — прямо в рожу, вместе с этой записочкой. И точно так же, как его клиент, со всех ног бросился к другому поставщику — конкуренту Макса. Месье Макс получил товар, осмотрел и позвал меня. Я, в свою очередь, тоже осмотрел и вынужден признать, что заказчик прав: работаем на покойников! (Пауза. Леон продолжает все в том же тоне учителя, разговаривающего с учениками.) Должен предупредить: те из вас, кто собирается продолжать обшивать мертвых, будут это делать в другом месте… С этого дня мое ателье обслуживает исключительно здравствующих. А они — вы уж мне поверьте на слово! — сегодня свои денежки зря тратить не желают. Прошли времена, когда можно было всучить им любую халтуру: пальто с двумя левыми рукавами, пиджак с застежкой на спине и прочее. Все, хватит… Война давно окончена. Хотя, впрочем, может, нам так повезет, что скоро начнется новая: в мире, куда ни глянь, сплошная тишь да гладь… Так что вот: мы больше не в послевоенном времени, теперь снова время предвоенное, все вернулось на свои места, все снова покупается и продается, и всему своя цена! Говорят даже, что скоро отменят карточки, так что никаких ограничений… С этого дня я требую от вас минимум добросовестного отношения, слышите, минимум! (Напяливает на себя пиджак, который ему явно велик и висит со всех сторон.)… Любуйтесь, любуйтесь! И это называется полуиндивидуальный пошив! Одно плечо еще в подвале, другое уже на чердаке… Иногда, мадам Лоранс, на работе невредно и за собой последить, а не только за тем, что делают другие…

Жизель. Цвет вам очень к лицу…

Леон. Цвет? Вы что, еще и издеваетесь надо мной?

Жизель. Да нет, месье Леон, я совершенно искренне…

Мари заходится нервным смехом.

Леон (вопит) Хватит, повеселились, каждое изделие буду проверять, проверять и перепроверять! И если стежки будут слишком большие, если напортачите, заставлю все переделывать заново, пока не получу что надо! Шить, а потом распарывать — это, конечно, тоже работа, но денег за нее платят негусто, и вы в этом скоро убедитесь. У вас тут была сладкая жизнь, ничего не скажешь, но этому пришел конец! Слышите, конец! Теперь я сделаю так, что будет каторга, как в других местах, как повсюду, как у конкурентов. А то нашли дурака, понимаешь ли…

Пока он кричал, Симона потихоньку, стараясь не привлекать к себе внимания, отнесла и положила только что законченную вещь на гладильный стол, сняла рабочий халат, надела пальто и теперь, делая немые знаки мастерицам, продвигается к выходу. В последний момент Леон замечает ее маневр.

А это еще что такое? На место! Сейчас же на место! Как прикажете все это понимать? Входят, выходят, когда заблагорассудится. Здесь что, проходной двор?

Симона. Мне тут нужно сбегать по одному делу, сейчас будет обеденное время, я думала воспользоваться…

Леон. Я сам решаю, когда бывает обеденное время и когда не бывает.

Симона. Я предупредила мадам Элен, что мне надо отлучиться. Это очень важно.

Леон. Ничего не желаю знать, здесь командую я, и спрашивать разрешение надо у меня!

Симона. Вас не было, поэтому я сказала вашей жене.

Леон (вопит). У меня, у меня надо спрашивать! У меня! И я говорю «нет»! Если все будут по полдня бегать по своим делам, а потом сидеть на больничном…

Симона (протестуя). Я за три года один раз сидела на больничном — всего неделю. И брала при этом работу на дом!

Леон. Чепуха! Если не в состоянии вкалывать, нечего тут занимать табурет. Каждое рабочее место на вес золота, от желающих наняться отбоя нет, работа не переводится круглый год, никаких «мертвых сезонов». Или надо выдавать продукцию, или увольняться… Тут не место для стонов, слез, походов по личным делам, тут не богадельня и не Красный Крест… От вас требуется работать, и работать так, чтобы из-под ваших рук выходили безупречные изделия, которые можно спокойно поставлять заказчику, не боясь, что тебе их швырнут назад, в зубы… Кто заплатит за партию брака, которую сейчас вернули Максу? Я, кто же еще!.. Чтоб я больше не слышал ни смеха, ни крика, ни рыданий, ни песен! Начиная с сегодняшнего дня никто не имеет права отлучиться ни на час. Ни на час, вы слышали? Даже если ваши дети подыхают, даже если ваши старики загнивают, даже если ваших мужей разорвало на мелкие кусочки! Меня это больше не интересует, ясно? Чтоб заниматься личными делами, у вас есть вторая половина субботы и все воскресенье.

Симона (в сердцах, с трудом сдерживая слезы). Но все учреждения по выходным бывают закрыты!

Мими (Симоне). Да что ты, дура, с ним споришь, думаешь, это что-то даст? Беги скорей куда надо и не боись, я тебе потом расскажу конец…

Симона оглядывается на Леона, тот отворачивается. Тогда она выходит. Леон опускается на ее табурет, некоторое время сидит опустошенный, не говоря ни слова. Мастерицы молча принимаются за работу.

Леон (обращаясь к Мими). Умеешь брать глоткой, да?

Мими. Спасибо, стараюсь, как могу… (Пауза.)

Леон. В таком случае, постарайся, со своей глоткой, объяснить, что ей это даст: бегать вот так, теряя здоровье, из конторы в контору?

Мими. Она что, не должна добиваться права на пособие — одинокая, с двумя детьми?

Леон. Ее пособие здесь. Здесь! (Стучит по столу.) Будет вечером оставаться сверхурочно на один час, прекратит весь день носиться, высунув язык, и заработает себе свое пособие. Что, разве не так?

Жизель. Она не может оставаться вечером.

Леон. Почему? Кому это мешает? Подъезд не запирается… Я же остаюсь…

Мими. Но вы-то, когда возвращаетесь домой, спокойненько ставите свои копытца под стол, а на столе вас уже дожидается рагу — с пылу, с жару. А ей надо еще бежать в магазин и жратву готовить мальчишкам.

Леон (качая головой). При желании можно все успеть… Нужно только уяснить для себя, что имеет смысл, а что нет. Ну с какой стати ей вдруг дадут пособие, в честь чего?

Жизель. Так ведь ее муж был депортирован, правильно?

Леон. Ну и что? Он, мадам, даже не был французом. Французом даже не был. У нее нет никаких прав. Ни на что! Пособие дают французам, а не апатридам румынского происхождения! Кто это будет за него платить? Французы? С какой стати? Румыны? Да они его и знать не знают, ему было двенадцать лет, когда он уехал из Румынии, им на него плевать. Может, такие же апатриды, как и он сам? Что-то не похоже. Всех апатридов упекли в лагеря вместе с ним, а те, которые уцелели и вернулись, они все чокнутые, вроде нашего бывшего гладильщика, помните?.. И вообще, кому сегодня до этого еще есть дело? Растут новые лагеря, не успели расплатиться за старые, как уже растут новые.

Мими. Она ходила к этому, ну, как его, адвокату-защитнику, он должен ей посоветовать…

Леон. Во-во, к «адвокату-защитнику», он «посоветует».. Тьфу…

Делает жест, который должен означать: «С кем я разговариваю?» Встает, подбирает злополучный пиджак, раздумывает, как с ним поступить, в конце концов комкает его и зашвыривает под гладильный стол. Выходит. Мастерицы все это время продолжают работать, избегая смотреть в его сторону.

Мими (не отрывая глаз от шитья). Дело не в отделке, а в крое. Кроит-то он как? Одной левой… Можно подумать, что мои петли виноваты в том, что пиджак криво сидит или что рукава перекручиваются… Да вы только посмотрите на мои петли, где еще вы найдете такой класс? Если бы устроили конкурс на лучшую петельщицу, я бы точно стала чемпионкой мира… Нет, нет, вы глядите внимательно, я на полном серьезе. Они ж как живые, мои петельки, они ж своими глазенками на вас смотрят, вот-вот заговорят. И ведь откуда что берется? Шелковой тесьмы не дают, нитки гнилые, рвутся, путаются… Нет, честное слово… Бывают дни… Думаешь: на кой черт я вообще работаю?.. Наверняка только потому, что это сейчас модно… Хозяин орет на меня… у меня нет ничего… ничего… чулок нет… комбинации нет… мыла хорошего нет… Ничего! И вообще, я хочу шоколада! Да, хочу шоколада!

Жизель. Ты чего это, Мими, с цепи сорвалась?

Мари. У тебя столько желаний?

Мими. А по-твоему, я не права? «Никаких ограничений»… Для них — да, но только не для нас. Что у нас есть? Даже бумаги в клозете нет, нечем подтереться…

Вошла Элен. Мадам Лоранс и Жизель покашливанием пытаются предупредить Мими. Та замечает ее, однако продолжает.

Ну и что? Чего мне стесняться, могу и при мадам Элен повторить: мои петли ни при чем, виноват покрой…

Элен продолжает развешивать на высокой перекладине пиджаки. Скорее всего, те самые, которые только что вернул Макс.

Сцена седьмая Свидетельство о смерти

1949 год. Вторая половина дня. За общим столом работают Мими, Жизель и мадам Лоранс. За отдельным столиком — Элен. У гладильного стола — новый гладильщик Жан. Входит Симона, торопливо снимает пальто и надевает рабочий халат.

Элен (Симоне). Получили?

Симона кивает утвердительно.

Покажите.

Симона достает из большого конверта лист и бережно протягивает его Элен. Садится за стол и принимается за работу. Элен негромко читает.

«Свидетельство о смерти… Решение гражданского суда департамента Сена… Суд имеет основание заявить, что господин… скончался в Дранси, департамент Сена». Скончался в Дранси? Почему они написали «в Дранси»?

Симона (не поднимая головы от шитья). Так у них принято.

Элен (невольно повышая голос). Что значит принято?

Симона, не отвечая, сосредоточенно шьет. Элен продолжает читать.

«…скончался в Дранси, департамент Сена, 3 марта 1943 года»… Нет, как это понимать? Он что, шел по городу Дранси, подвернул ногу на тротуаре и умер?

К ним подходит гладильщик Жан, берет документ и тоже читает, Элен старается взять себя в руки. Симона работает с безучастным видом.

Жан (изучив содержание, принимается объяснять). Они в свидетельстве ставят последнее зафиксированное местопребывание покойного… Тут указаны дата и место его отправки… Это чтоб все выглядело… более… (Подыскивает слово.) Более легально.

Элен (перебивая). Дата отправки куда? Куда? Они же не пишут, что это дата отправки, они пишут «скончался в Дранси, департамент Сена», и точка.

Жан, ничего не ответив, возвращается к своему рабочему месту. Молчание. Элен нервно мерит шагами мастерскую, снова подходит к Симоне.

Разве раньше, в свидетельстве о том, что пропал без вести, не было сказано: «3 марта 1943 года отбыл из Дранси в направлении Люблин — Майданек»? Или мне это приснилось? Почему тогда здесь они не написали точно так же? Хотя бы так же?

Симона (после паузы). В свидетельстве о смерти нельзя написать «отбыл в направлении»…

Элен. Почему нельзя?

Симона. Нужно, чтоб было точнее.

Элен. Почему?

Симона не отвечает, только еще быстрее работает иглой. Пауза. Элен вдруг надрывно кричит.

Надо было отказаться! Надо было отказаться! Нельзя в довершение ко всему соглашаться еще с этим!

Леон (вбегает с ножницами в руках). Что происходит? Что тут еще происходит? Что она натворила?

Элен. Читай! (Протягивает ему документ.)

Леон. Это еще что?

Элен. Читай!

Леон быстро пробегает глазами документ и возвращает его Элен.

Леон. Вот и хорошо. Вот и хорошо. Теперь ей не понадобится больше бегать по конторам, глядишь, время от времени и у нас посидит.

Элен (снова протягивая ему свидетельство). Да ты дочитай до конца!

Леон. А я дочитал. Все хорошо, все прекрасно, все печати на своих местах!

Элен. И тебя там ничего не шокирует?

Леон. Меня? Шокирует? Ты думаешь, что я в первый раз вижу свидетельство о смерти? (Хмыкает и качает головой.) Мне бы получить на эту зиму столько заказов, сколько я в своей жизни перевидал таких свидетельств…

Элен (кричит). Скончался в Дранси! Скончался в Дранси!

Леон. Ну и что? В Дранси — не в Дранси, какая разница, это ж всего-навсего бумажка!

Элен. Несчастный болван! «В Дранси — не в Дранси»! Да если это не указано в их документах, со всеми бланками, печатями и официальными подписями… Читай: Суд департамента Сена… Хранитель печати… Судья такой-то… Зарегистрировано такого-то. Засвидетельствовано тем-то… Если здесь ничего не указано, значит, никого туда не отправляли, никого не грузили в вагоны, никого не сжигали в печах. Если они все просто скончались в Дранси, в Компьене, в Питивье, то кто о них вспомнит? Кто о них вспомнит?

Леон (тихо). Вспомнят, вспомнят. Для этого не требуется бумаг. Тем более криков.

Элен. Но зачем они лгут, зачем? Почему не написать все как есть? Почему не написать: «Заживо сожжен»? Почему?

Леон. Бумажка есть бумажка. Ей она нужна, только чтобы попытаться получить пособие, больше ни для чего. Может, ей по этой бумажке и не дадут никакого пособия, скорее всего, у нее на него нет права. Но она хочет попытаться. Она хочет непременно еще побегать по инстанциям. Это сильнее ее. Ей это нравится: заполнять всякие анкеты, карточки, формуляры, водится за ней такой грех… Ничего другого эта бумажка ей не дает… Ровным счетом ничего… Документ, необходимый, чтобы получить другие документы. Только и всего…

Элен. А дети? Как они узнают? Прочтут «скончался в Дранси», и все?

Леон. Узна́ют, узна́ют. Узна́ют больше, чем надо!

Элен. Конечно, по-твоему, чем меньше знаешь, тем лучше спишь…

Леон. Те, кому следовало бы знать, не узнают никогда. А мы — мы и так уже много знаем, слишком много…

Элен. Кому же, по-твоему, следовало бы знать?

Леон (помолчав, сквозь зубы) Другим.

Элен. Каким таким другим?

Леон. Хватит голосить, здесь ателье, здесь люди работают. Работают, а не занимаются философией… (Симоне.) И ты тоже… убери все это… разложила зачем-то свои бумаги… Тут пособий не выдают, тут работают, и точка. И обходятся без свидетельств и разных там выписок!

Элен. Прекрати на нее орать, это я ее попросила показать.

Леон. А ты кто такая? Следователь, поверенный, адвокат, министр по делам ветеранов и жертв войны? Болтаешь языком, будто можешь решить какие-то проблемы. Лучше о моих проблемах подумай, если у тебя есть свободное время, а потом уже чужими занимайся…

Элен. А какие у тебя проблемы?

Леон. У меня? Никаких! Я счастлив! Так счастлив, что просто подыхаю от счастья! «Какие у меня проблемы, какие у меня проблемы»… А кто, по-вашему, мадам, обо мне вспомнит? Кто, по-твоему, вспомнит, а?!

Элен выходит. Леон, тяжело вздохнув, принимается судорожно наводить порядок в мастерской. Все работают в молчании, избегая смотреть друг на друга. На какое-то время Леон замирает посреди комнаты с безвольно опущенными руками. Потом поворачивается к Симоне.

Все нормально?

Симона (пожимает плечами с безучастным видом, будто происходящее здесь ее не касается). Нормально…

Леон. Ну, ну… (Выходит.)

Сцена восьмая Собрание

1950 год. В мастерской работа в полном разгаре.

Леон (снимая пиджаки с вешалок-перекладин, расположенных в глубине мастерской и над гладильным столом, обращается к гладильщику Жану). Ты можешь сегодня задержаться подольше?

Жан. Я ухожу в шесть тридцать…

Леон. «В шесть тридцать». Ты что, заделался чиновником?

Жан. Сегодня у нас что, пятница?

Леон. Так точно, пятница, канун субботы.

Жан. По пятницам я всегда ухожу в шесть тридцать: у меня собрание.

Леон. У тебя в пятницу вечером собрание, а мне в субботу утром нужно доставить готовую продукцию!

Жан невозмутимо продолжает работать. Леон пожимает плечами и направляется к выходу. В дверях, будто спохватившись, осведомляется.

Свою революцию вы когда собираетесь делать: сегодня вечером, на собрании?

Жан. Вряд ли.

Леон (вздыхая). Жаль… А то бы у меня завтра утром было хорошее оправдание, почему задержал заказ… Жаль, жаль… Значит, на собрании будут пока только обсуждать будущие действия, готовиться, правильно я понимаю? Так, может, они один раз обсудят без тебя, а?

Жан. Нет!

Леон. Ты у них, выходит, большой начальник, если они даже ничего обсудить без тебя не могут…

Жан (резким движением ставя утюг). Если вам нужен гладильщик, который, чтоб вам доставить удовольствие, готов работать день и ночь напролет…

Леон. Здесь никто не работает, чтоб доставить мне удовольствие…

Жан. Меня здесь ничего не держит. Могу хоть завтра найти себе другую работу…

Леон (приглашая мастериц в свидетели). Да это просто эпидемия какая-то: все гладильщики бегут отсюда! Может, гладильный стол неудобный, кособокий, может, утюг чересчур тяжелый, или изволите, чтоб вам чайку к пяти часам подавали, или я сам — недостаточно улыбчивая обезьяна?

Делает зверскую гримасу, мастерицы возражают и угощают «обезьяну» воображаемыми бананами.

Жан. По пятницам — каждую пятницу — у меня собрание. И я ухожу в половине седьмого.

Леон. Уходи, уходи себе на здоровье, и хранит тебя Бог! А знаешь что, давай мы с тобой поделим обязанности: ты отправишься на свое собрание и займешься подготовкой счастья для человечества, а я останусь здесь на ночь, все переглажу и утром обеспечу доставку товара заказчику. Тебя это устроит? Хочу только тебе любезно заметить одну вещь. Каждую субботу, не важно, что там — собрание, революция или еще какие-то дела, — я должен поставлять свою продукцию. И я ее поставляю. А вы — сколько лет подряд всё собираетесь и всё говорите про будущие перемены, про счастье — а я пока так ничего и не вижу… Сколько ни смотрю… где оно, счастье, где они, перемены?

Жан. Смотрите не туда, в этом все дело.

Леон. Так разверни меня в нужную сторону, чтоб я наконец увидел что-то в своей жизни. Или хотя бы назови дату: такого-то числа мне будут доставлены перемены, а остальная часть заказа — справедливость, счастье и прочее — в течение последующих тридцати дней.

Жан. Месье Леон…

Леон. «Месье», ай-ай-ай, это как-то не по-революционному..

Жан. Уже то, что я каждую пятницу хожу на свое собрание и что вы не можете помешать мне это делать, это ведь уже большое счастье для меня и маленькая перемена для вас. Разве не так?

Леон. Допустим!.. Во всяком случае, не забудь им там сказать, что я каждый год регулярно покупаю у тебя «Рабоче-крестьянский альманах» и виньетки на праздник «Юманите», хотя никогда туда не хожу, потому что там вечно идет дождь…

Жан. Можете не волноваться, я позабочусь, чтоб вас расстреляли в числе последних!

Леон. И мою жену — тоже!

Жан. И вашу жену тоже.

Леон. Вот спасибо! До чего приятно чувствовать себя под надежной защитой! Симона, останешься со мной вечером пришивать пуговицы, у тебя-то, по крайней мере, нет собрания. (Выходит, не дожидаясь ответа.)

Мими (Симоне). Ты сдурела? Зачем соглашаешься? Послала бы его куда подальше…

Жизель. Мог бы попросить свою жену…

Мими. Что ты! У нее лак на ногтях потрескается!

Симона продолжает шить с безучастным видом.

Жизель. А как же твои парни?

Симона. Если они видят, что я задерживаюсь, они выходят меня встречать.

Мими. Ну раз тебя это устраивает, тогда все прекрасно…

Жан. Ей насрут на голову, а она еще спасибо скажет… У вас есть права, а вы о них даже не знаете. Как вы хотите, чтобы вас уважали?

Молчание. Все заняты работой. Неожиданно Симона роняет голову на стол и отчаянно рыдает.

Мими. Ну вот, опять начинается…

Мари. Эй, Симона, ты чего?

Жизель (обнимая Симону за плечи). Да он это так, не со зла…

Мадам Лоранс (Жану). Что вы вмешиваетесь, я вот не вмешиваюсь… «Права», тоже мне…

Жан. Да я ничего такого не сказал…

Мадам Лоранс. Ну это вы бросьте, мы тут не глухие.

Симона (сквозь рыдания, качая головой). При чем здесь это…

Мими. Что с тобой, из-за чего ты опять ревешь? Ну, хочешь, я пойду и скажу ему, скажу нашей обезьяне, что ты сегодня не останешься. Со мной все пройдет как по маслу.

Симона отрицательно мотает головой.

Мадам Лоранс (вставая). Идите сядьте на мое место, Симона, это вас отвлечет, и потом, здесь хоть есть чем дышать. Сегодня такая жара, а тут еще эти зимние пиджаки…

Симона благодарит жестом руки, но остается сидеть на своем табурете.

Мими (тихо). У тебя что, дела?

Симона отрицательно мотает головой.

(Еще тише.) Ты, наверное, подумала о твоем…

Симона (продолжая отчаянно мотать головой). Ни о чем я не думала. Ни о чем!

Мими. На черта тебе сдалось их пособие? Можно и без него прекрасно прожить, ей-богу… Не стоит того, чтоб убиваться… Пусть они подавятся этим пособием!

Симона снова качает головой, желая сказать, что не в пособии дело.

Жизель. Это тебя твои парни допекли. Небось снова вчера поругались… Вот я, например, моя дорогая, если мои девицы выводят меня из себя, я предпочитаю лучше их заставить реветь, чем плакать самой… И поверь, мне это удается… Тут на днях прихожу домой: старшая успела где-то извозюкать школьный фартук. Чистый был, только раз надеванный, и снова надо стирать… Ах так, говорю, неряха, вот теперь сама и стирай… Ну, тут, конечно, ее папуля кинулся ее защищать. И такой гвалт стоял… Я потом всю ночь напролет проревела… Так и не смогла заснуть… Ой, клянусь, бывают дни… (Шмыгает носом — тоже вот-вот разревется.)

Мими (сквозь зубы, грозя Жизелъ пальцем). Ты можешь заткнуться, а?

Жизель (сразу приходя в чувство). Что еще не так? Уж и рассказать ничего нельзя? (Делает вид, что просто сморкается, хотя на самом деле всхлипывает.)

Симона (стуча кулаками по столу). Ну почему, почему я реву? Сама не знаю…

Мими. Тогда прекрати и посмейся!

Симона. Не могу, не могу остановиться…

Мими. Пощекочи себя под мышками!

Симона рыдает. Остальные молчат.

Ну, раз так, старушка, давай, сливай все до конца, пи́сать меньше будешь.

Симона смеется сквозь слезы.

Ну вот, уже смеешься… Слушай, хочешь неприличный анекдот про горбуна…

Симона мотает головой и рыдает пуще прежнего.

Жан (одеваясь). Оставь ты ее со своими идиотскими анекдотами, ей и без того тошно.

Мими. А ты не суй нос не в свои дела…

Жан. Если бы вы все вместе потребовали от него почасовой оплаты, он бы подумал, прежде чем заставлять вас работать сверхурочно. Надо уметь поставить себя так, чтоб тебя уважали, а иначе…

Жизель. Лично я предпочитаю работать сдельно…

Жан. При почасовой системе ты отсидишь положенное время, а потом за каждый час переработки будешь получать дополнительно.

Жизель. Но зато, наверное, будешь чувствовать себя не так свободно…

Мими. Особенно если, как ты, каждые пять минут бегать пи́сать…

Жизель. Я писаю каждые пять минут?

Мадам Лоранс. Тут абсолютно нечего стыдиться, право же…

Жизель. Стыдиться, может, нечего, просто я туда вообще никогда не хожу, вот и все…

Мадам Лоранс. Да никто вас в этом и не думал упрекать…

Жизель. Не хожу. Никогда туда не хожу…

Мими. Тогда куда же ты выходишь?

Жизель. Никуда я не выхожу, это другие выходят…

Мадам Лоранс. Кошмар, можно подумать, будто вас обвинили Бог весть в чем…

Жан (после небольшой паузы). Да… в головках у вас действительно теплая водица вместо мозгов.

Мими (показывая ему на часы). Поторапливайся, коммуняшка, а то опоздаешь и схлопочешь выговор…

Жан, хлопнув дверью, выходит.

(Обращаясь к Симоне, которая продолжает плакать.) Теперь тут все свои, можешь излить душу…

Симона рыдает.

Мари. Так и задохнуться недолго…

Жизель. Может, тебе прилечь на гладильный стол?

Симона (встряхивает голову, делает глубокий вдох, стараясь одолеть икоту). Сейчас пройдет… Сейчас пройдет…

Мими (Симоне). Хочешь совет?

Жизель. Отстань от нее…

Мими. Время от времени — хорошенькая прочистка дымохода, снизу доверху, и никаких тебе тараканов и мрачных мыслей.

Жизель. Ну уж, тоже мне, удовольствие… Мало у нее других забот… Мужик в постели — только лишняя постирушка. А она и так до полуночи обстирывает своих парней…

Мими. А прачечные для кого существуют?

Жизель. Говорю тебе, не нужно ей это.

Мими (Симоне). Ты ее не слушай… Давай я свожу тебя в воскресенье на танцы. Оторвешь там себе… мальчоночку…

Жизель. До чего ж ты бываешь омерзительна… Ей-богу, бывают дни…

Мари. Нет, ей нужен такой человек, который бы действительно помогал, поддерживал…

Мими (поет куплет популярной песенки Мориса Шевалье про сутенера).

Проспер, уп-ля-бум…
Он — хозяин тротуара…
Мари (перебивает ее, раздражаясь). Я совершенно другое имею в виду: что-то постоянное, крепкое…

Мими. Вот это правильно: чем крепче, тем приятней… Когда мягкое и дряблое — это не годится…

Все фыркают.

Мадам Лоранс (она одна не смеется). Вам получше, Симона?

Симона (вытирая глаза и улыбаясь). Не знаю, что со мной случилось. Все было нормально, и вдруг — подкатил к горлу комок и стал душить…

Мими (продолжая развивать свою тему и захлебываясь смехом). Это точно, долгое воздержание душит…

Жизель. Закрой фонтан, дай ей выговориться… Мне тоже иной раз ну до того хочется… хочется… и, ну никак, ну никак… и такое ощущение, будто… (Ищет и не находит нужных слов.)

Мими. Будто что, детка?

Жизель. Будто там вата. (Бьет себя в грудь. Симоне.) Правда же? Правда? Будто ватный ком?

Симона неопределенно пожимает плечами.

Мими (Жизели). Но у тебя-то с какой стати? Ты в полном порядке. Муженек имеется, квартиренка имеется, детки имеются… Полное счастье…

Жизель. Конечно, в общем-то, конечно…

Симона. У меня тоже все в порядке. Мальчики растут хорошие, в школе у них все путем, и у меня — работа не переводится, простоев не случается…

Мими. Тебе просто не хватает…

Жизель. Отстань от нее.

Мими. Пошли, пошли со мной в воскресенье на танцы. Моему Мики я навру, что должна съездить к матери. Он ее на дух не переносит, так что…

Симона. Чудачка, куда ж я ребят дену?

Мими. Неужели даже в воскресенье они не могут от тебя отлипнуть? Ну знаешь, девушка, у тебя мало воображения. Отправь их… играть в футбол или в поход…

Жизель. Спасибочки… Чтоб они там простудились…

Симона. Воскресенье всегда принадлежит им. Мы ходим вместе в кино…

Мими. Каждое воскресенье?!

Симона. Нет, почему, если хорошая погода, просто гуляем. Ближе к вечеру идем навещать моего отца…

Мари. В приют для стариков?

Симона утвердительно кивает.

С детьми?

Симона. А как иначе?

Мими. Нечего сказать, весело проводишь время… И потом еще удивляешься… Где же ты в таком случае можешь отвлечься от мрачных мыслей?

Короткая пауза.

Симона. Здесь, с вами…

Сцена девятая Устроить жизнь заново

1951 год. Летний вечер. В мастерской настежь распахнуто окно. У окна, на том месте, где обычно сидит мадам Лоранс, работает Симона — пришивает пуговицы к изделию. За отдельным столиком Элен укладывает в коробку готовую одежду, стараясь ее не помять. Это не удается, и она раздражается.

Элен. Все равно будут жеваные…

Симона. Далеко отправляете?

Элен. В Бельгию…

Входит Леон, садится за стол рядом с Симоной и без видимой причины смеется.

Ну как, управился?

Леон. Угадай, что мне досталось?

Элен. Ты о чем?

Леон. Получаю три туза, черного короля и красную даму. Прошу две карты, сбрасываю короля и даму, и как ты думаешь, что мне после этого идет?

Элен. Два туза?

Леон. Два туза!! Их же всего в колоде четыре. Три у меня на руках. Я получаю четвертого!

Элен. Я в этом все равно ничего не понимаю… Почему эту партию мы отправляем не через Макса?

Леон (Симоне). Вы играете в карты?

Симона. В подкидного с мальчишками…

Леон. Четыре туза — впервые в жизни! И надо же, чтоб так легло, когда играю с моими мотористами… Всё, завязал: если хотят играть, то надо играть всерьез, а не на пуговицы, вышли из этого возраста. Даже пуговицы — и те мои собственные. Совсем уж ничем не рискуют мои работнички…

Элен. Нет, я больше не могу! Коробка мала, ничего не умещается!

Леон. Оставь, оставь, я сам уложу… Я все здесь должен делать сам, ясное дело…

Элен. Ну как же, разумеется… Так почему не через Макса?

Леон. Имею право выходить на клиентов напрямую, без посредничества месье Макса. Я ж не привязан к месье Максу пожизненно?

Элен. Ты, по крайней мере, уверен, что тебе заплатят?

Леон. А с чего ты взяла, что не заплатят?

Элен. Да нет, я просто спрашиваю…

Леон. Если два-три раза попадались неплательщики, зачем из этого сразу делать вывод, что…

Встает и помогает Элен упаковывать коробку. Симона закончила содним изделием и, повесив его на вешалку, принялась за другое. Леон обращается к Симоне.

От детей что-нибудь есть?

Симона. Пришла открытка.

Леон. Как там у них, все в порядке?

Симона. Да, спасибо.

Леон. Я забыл, где они?

Симона. В ГДР.

Элен. Ты помогаешь мне или беседуешь?

Леон. Помогаю и беседую. Умею делать два дела одновременно. У меня же не руки-крюки, в отличие от тебя…

Элен (понаблюдав за его работой). Ну, так-то каждый умеет. Пока доедет, все станет жеваным, неужели не ясно?.. Тогда уж лучше сразу скатывай в ком — это у тебя получится…

Леон. Они что там в Бельгии — не умеют гладить?

Элен. Ладно, ступай отсюда, ты меня так раздражаешь, что проще одной…

Леон (Симоне). ГДР? Это разве не та же Германия?

Элен. Там чудный воздух.

Леон. Да, да, я слышал…

Симона. Они очень довольны.

Леон. Вы их, по крайней мере, подготовили?

Элен. Леон, прекрати, пожалуйста…

Леон. В чем дело? Я еще ничего не сказал…

Элен. Вот и не говори.

Леон. Ужас: она знает заранее, что я… А впрочем…

Симона (обращаясь к Элен). Сначала я не хотела их туда отправлять. Но потом подумала: в конце концов, раз это организует федерация бывших узников…

Элен. Вы абсолютно правильно сделали: там очень здоровый климат…

Леон. Да уж, да уж…

Симона. Старший пишет, что их возили на автобусе на экскурсию в Равенсбрюк…

Леон (вдруг набрасывается на Элен). Какого черта ты заранее упаковываешь? Хочешь, чтобы вещи мялись целую ночь?

Элен. Но ты мне сам сказал, что отправлять надо завтра рано утром… Я специально из-за этого оставила Симону…

Симона повесила на вешалку только что законченное изделие и теперь собирается уходить домой.

Леон (Элен). Ладно, завтра я сам все доделаю, иди.

Элен. Но завтра у нас уже не хватит времени!

Леон. Говорю тебе, иди!

Элен. Нет, раз уж я начала, то закончу!

Леон (обращаясь к Симоне). Вот упрямая, а?.. Отправляетесь бай-бай?

Симона. Да. То есть… иду домой…

Леон. Не хотите, значит, пока дети на каникулах, немного попользоваться…

Элен. Леон!

Леон. Ну что еще?

Элен. Может, хватит?

Леон. Ну, что я такого сказал? Она же взрослая… Почему надо с ней об этом говорить, как с невинной барышней?

Симона улыбается.

Симона. Вы знаете, по вечерам у меня всегда дома находятся дела… И потом… потом… (Смеется.)

Элен. Конечно, конечно… просто они этого не в состоянии понять…

Леон. Кто не в состоянии понять? Это вы не в состоянии понять… (Симоне.) Если вы не воспользуетесь тем, что детей пока нет, не станете ходить в гости, бывать на людях, знакомиться, то как, интересно, вы устроите заново свою жизнь? Как, хотел бы я знать?

Симона. А я и не собираюсь устраивать свою жизнь заново, месье Леон. Мне и так хорошо. Очень даже хорошо…

Леон (тоном наставника). Присядьте-ка на минутку… (Сам садится рядом с Симоной.) Вы знаете кафе «Термометр» на углу бульвара Вольтера и площади Республики? Большое такое кафе… Там по воскресеньям, с утра, бывает мадам Фанни — очень любезная дама, которая занимается как раз тем, что помогает людям заново устраивать свою жизнь… Вы подойдете к ней от моего имени, все ей про себя расскажете, и, если, кто знает… если у нее есть на примете кто-то подходящий, она вас познакомит… Вас это абсолютно ни к чему не обяжет: понравится — хорошо, не понравится — спасибо, до свиданья, хозяин — барин, вход свободный, выход — тоже. В общем, вы все поняли…

Молчание. Элен смотрит на Симону. У той вдруг начинается приступ смеха. Леон взывает к Элен.

В чем дело? Что смешного я сказал? Зачем оставаться одинокой, если можно еще кого-то осчастливить? На свете столько мужчин, которые страдали и которые теперь одиноки… Она нормальная женщина и имеет право жить нормально… в чем дело? И потом, даже если бы она была страшней войны, с трехкомнатной квартирой можно всегда кого-то заинтересовать…

Симона хохочет пуще прежнего.

Ладно, будем считать, что я ничего не говорил…

Симона (успокаиваясь). Простите меня, месье Леон, дело в том, что хоть я и никогда не бывала в «Термометре», но совсем недавно меня познакомили с одним человеком…

Леон. А! А! Вот видишь? Видишь!

Симона снова смеется.

Симона. Он даже приходил к нам домой!

Элен, забросив коробку, подбегает к Симоне и тоже усаживается рядышком.

Элен. Но это же потрясающе! Потрясающе!

Симона. Мои мальчишки устроили ему такой прием, что он сбежал, только я его и видела. Нет, правда, они вели себя с ним отвратительно (Смеется.) И слава Богу, потому что потом женщина, которая нас познакомила, выяснила, что этот тип уже раньше успел жениться второй раз — как раз с помощью той самой мадам Фанни! Но поскольку у новой жены его не очень устраивали жилищные условия, он решил подыскать себе квартиру побольше и таким образом оказался у меня… (Снова смеется.) Знаете, что он сказал, уходя? «Хоть квартира и трехкомнатная, но комнаты маленькие..» Я ни капельки не жалею, мне совершенно этого не хотелось. И даже если бы хотелось, все равно, мне кажется, я просто не смогла бы…

Леон. Это только кажется… Не все такие проходимцы, попадаются порядочные мужчины, которые мечтают встретить…

Симона. Дети уже слишком большие, им было бы тяжело: они привыкли чувствовать себя в доме мужчинами… И потом, вы знаете, ведь когда я выходила за своего мужа, нас тоже сосватали… Надо сказать, мне повезло, я попала на хорошего человека, не на что было жаловаться… Он мне был хорошим мужем… Но если бы сейчас начинать сначала, хотелось бы все иначе. Или уж лучше вообще никак… Когда этот тип явился к нам в дом — до этого я его только один раз встречала у той самой своей знакомой, — когда он явился…

Элен. А что он из себя представлял?

Симона. Физиономия у него была какая-то… перекошенная, а вообще довольно интересный. Это человек, у которого в жизни были несчастья. Много несчастий… Когда он уходил, мне стоило большого труда не расхохотаться ему прямо в лицо… Едва за ним захлопнулась дверь, как у нас у всех троих начался настоящий приступ смеха. Младший стал его изображать: как он осматривает квартиру, какие при этом отпускает замечания… У него был небольшой еврейский акцент, и сын очень точно его уловил. Ой, как же мы смеялись… Да нет, все это слишком сложно, и потом… знаете, меня вполне устраивает все как есть, я свободна… я бы уже не смогла… А, ладно… До свидания… (Выходит.)

Элен. Всего доброго. До завтра…

Пауза.

Леон. Вот видишь, я же говорил…

Элен. Зачем тебе это надо…

Пауза.

Леон. Бог с ней, пошли спать.

Элен (показывая на коробку). Завтра доделаешь?

Леон. Завтра доделаю…

Элен. Надо бы взять коробку побольше…

Леон. Да нет, и эта сгодится…

Элен. А письмо?

Леон. Какое письмо?

Элен. Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю…

Леон. Завтра…

Элен. А завтра ты скажешь — послезавтра, а послезавтра — послепослезавтра…

Леон. У меня нет подходящей бумаги.

Элен. Сделай черновик, я перепишу начисто…

Леон. Карандаш у тебя найдется?

Элен протягивает ему карандаш.

(Задумывается.) Так как писать?

Элен. Я тебя умоляю! Мы же обсуждали это тысячу раз…

Леон. Я спрашиваю, как начать, как к ним обращаться? Они-то сами как к нам обращаются?

Элен. «Дорогие кузены».

Леон. Значит, «дорогие кузены и кузины», так?

Элен. Можно так…

Леон. «Дорогие кузены и кузины, а также троюродные племянники и племянницы»?

Элен. Пропусти пока обращение, я потом придумаю что-нибудь сама…

Леон. Может, ты сама все и напишешь?

Элен. Нет, это твой кузен, ты и пиши…

Леон. Мой кузен… Какой он мне кузен — десятая вода на киселе. А ее я вообще ни разу не видел. Да и его я видел от силы два раза в жизни — в детстве, даже лицо не могу вспомнить… Так что…

Элен вздыхает и ничего не говорит в ответ.

Ну хорошо, поехали! «Дорогие дальние кузены и дальние кузины!» Нет, лучше: «Дорогие дальние родственники»… Написал. Что дальше?

Элен (диктует). «Если вы не передумали сюда ехать…»

Леон. Тише, тише, не так быстро… Ты не считаешь, что следовало бы их предупредить, что здесь им тоже придется трудно, еще как трудно. Что надо будет работать?.. Вообще, я не понимаю: на что они рассчитывают, зачем хотят оттуда уезжать?

Элен. Сколько можно об этом говорить? Хотят, потому что там они жить больше не в состоянии…

Леон (качая головой). Не в состоянии… И это серьезное основание для того, чтобы все бросить и явиться к почти незнакомым людям в почти незнакомую страну?

Элен. Ты не хочешь, чтоб они приезжали? Тогда так и напиши, что не хочешь их принять, и точка. Только не морочь мне больше этим голову. Все уже обсуждено тысячу раз!

Леон. Я просто спрашиваю, не следует ли их предупредить, вот и все… Чтоб они представляли, что здесь тоже не мед, что надо работать, не жалея горба. Главное, чтоб они не строили иллюзий…

Элен. Почему ты решил, что они строят иллюзии?

Леон. Ну, я не знаю… может, они считают, что здесь деньги под ногами валяются, достаточно нагнуться, чтоб подобрать…

Элен (вставая). Пиши что хочешь. Я пошла спать.

Леон. Нет, интересно: сама же велишь мне писать, а когда я берусь за карандаш, отправляешься спать.

Элен. Ну хорошо. Пиши: «Дорогие кузены! Добро пожаловать к нам. Мы вас ждем. До скорой встречи. Элен и Леон».

Леон. Если это все, ты можешь обойтись без меня.

Элен. Я хочу, чтобы это было написано твоей рукой!

Леон. Почему?

Элен. Потому что слишком хорошо тебя знаю…

Леон (вздыхая). Ладно. «Дорогие дальние кузены, приезжайте, мы вас ждем…» Нет, не так: «Если вы не передумали приезжать, напишите, когда именно вы планируете здесь быть. Мы постараемся заранее сорганизоваться, чтобы первое время вы смогли пожить у нас…» Так тебя устраивает?

Элен не отвечает.

Тебе не нравится «первое время»?

Элен. Все понятно: ты не хочешь, чтоб они приезжали. Так и напиши: «Не приезжайте»… У меня болит голова…

Леон. Сказать «Не приезжай» моему кузену, который зовет на помощь? После всего, что им пришлось испытать?.. Просто я хочу, чтобы… Мы же берем на себя ответственность, правильно? Что там у них в голове? Почему они хотят уехать из Польши? Почему хотят ехать именно сюда, а не в другое место — мало ли, в Израиль, например?.. Может, они вообразили, что у нас тут огромная фабрика и мы ходим в золоте и бриллиантах…

Элен (выходя из себя). Они коммунисты. Им наплевать на золото и бриллианты, в Израиле у них никого нет, их дети говорят по-французски! Они хотят приехать сюда, во Францию, жить во Франции, работать во Франции!

Леон. Если они коммунисты, почему не остаются у себя: там же сейчас как раз все коммунисты?

Элен. Все, я иду спать.

Леон. Что, разве нельзя спокойно обсудить? Я просто пытаюсь…

Элен (оборвав его). Обсуждай со стенами, а я слишком устала, у меня болит голова, это твои родственники, поступай, как считаешь нужным, пиши, что считаешь нужным…

Леон согласно кивает головой, Элен, плача, выходит.

Леон. Нет, интересно: что я такого сказал? Что я такого сказал? Я что, виноват? Я виноват, да? Я виноват, что везде дерьмово?

Сцена десятая Макс

1952 год. Конец рабочего дня. Все, кроме Симоны, на своих местах. Мими мурлыкает песенку. В мастерскую, будто спасаясь от кого-то, влетает запыхавшийся, перепуганный Леон. Залезает под гладильный стол и прячется за горой неотутюженных пиджаков. Тем временем из коридора доносится голос Элен.

Элен. Говорю вам, его здесь нет.

Макс. Тогда где он? Где?

Элен. Откуда я знаю, мы не пришиты друг к другу…

Макс. Я хочу получить свой товар, вам понятно? Свой товар! Пока не получу, никуда отсюда не уйду.

Элен. Как только будет готово, сразу…

Макс. Как же, знакомая песня: «сразу погрузим в такси…»

Макс входит в комнату, за ним, пытаясь его успокоить, идет Элен. Видно, что нервы у Макса на пределе. Блуждающим взором он обводит мастерскую, замечает на табурете Симоны груду пиджаков, которые дожидаются мастерицы, и испускает мученический стон.

Но в том-то и дело, что ничего не готово. Ничего…

Элен (с улыбкой). Послушайте, месье Макс, все, что было готово, вы уже получили.

Макс (подбирает и разглядывает валяющиеся на полу изделия, вырывает пиджаки прямо из рук мастериц. Вопит в отчаянии.) Сплошной сорок четвертый. Сплошной сорок четвертый! Мне нужны все размеры, а вы клепаете один сорок четвертый. Что прикажете с ним делать — с сорок четвертым? (Продолжая поднимать с пола пиджаки, собирается сложить их под гладильным столом и обнаруживает там Леона.) Леон!

Леон (будто его разбудили ото сна). А? Что?

Макс. Вы теперь прячетесь под столами?

Леон. Я — прячусь?

Макс. Почему я не получил…

Леон (пропуская последний вопрос мимо ушей). Кто, я — прячусь? С какой стати я буду прятаться в своем собственном доме… Я и так в жизни много прятался, спасибо, с меня хватит… Нет, как вам это нравится: я уже не имею права залезть под собственный гладильный стол.

Макс (стараясь сдержаться). Эх, Леон, Леон! Зачем же вы сегодня утром сказали мне по телефону, что погрузили оставшуюся часть товара на такси и с минуты на минуту товар будет у меня?

Леон (вопит). Я — такое сказал? Я? По телефону? У меня что, есть время на телефонные разговоры?

Макс. Ну, не вы — ваша жена.

Леон (изображая огорчение и досаду). Элен, ну зачем ты говоришь такие вещи?

Элен смотрит на Леона, ничего не отвечая.

Ладно, забудем…

Макс. У меня заказчики, понимаете? Они ждут заказанный товар. Я же должен знать, когда смогу его им доставить, я и так уже больше месяца кормлю их обещаниями! Один из них сегодня утром пришел ко мне в лавку со складным стулом, уселся на него и заявил, что не двинется с места, пока не получит всего, что заказывал.

Элен. Если мы все станем так сидеть друг у друга в ожидании, то кто же будет работать?

Макс. Поймите, мадам, у него, в его магазине, тоже ждут своих заказов клиенты: кто к свадьбе, кто к похоронам… И невозможно заставлять их ждать бесконечно. Если обещал сделать к определенной дате, надо обещание выполнять, а иначе… Леон, придумай что-нибудь, мы же всегда работали рука об руку. Разве не так?

Леон. Да, но почему-то всегда достается именно моей руке…

Макс. Помяни мое слово: если к вечеру мне не будет доставлено все, что причитается, — слышишь, все! — между нами все кончено.

Леон. Хорошо, кончено, так кончено. Что я по такому случаю должен делать: рыдать, повеситься?

Макс (хватаясь за солнечное сплетение). Леон, если у меня откроется язва…

Леон (перебивая его) Язва? Одна язва!? Ну и что? У меня их уже две. Две! Плюс один гастрит!

Макс. Ладно, все кончено. Я могу простить что угодно, только не обман!

Леон (обращаясь к Элен). Где он нашел обман? Может быть, у меня здоровье крепче, чем у него?

Макс. Пора вам бросить ваши еврейские штучки и начать работать как положено, организованно.

Леон. А, я все понял! Он хочет приставить к нам организатора-управляющего из числа арийцев! Ну что ж, пусть приходит, будем рады. На этот раз я ему оставлю свои ключи и прямым ходом в свободную зону на Лазурный Берег…

Макс. Почему всё сорок четвертого размера?

Леон (отрезает). Потому что я такой: все или ничего!

Макс (продолжая свою мысль). Одни сорок четвертые — это мне не годится. Должны быть все размеры — понемногу каждого. Иначе у меня никто ничего не возьмет…

Леон. Вы считаете, я получаю патологическое удовольствие оттого, что мариную у себя ваш товар?.. «Не доставили, не доставили…» Можно подумать, что я не расшибаюсь, чтобы доставить! Какая у меня другая цель в жизни?

Элен. Леон, умоляю… (Максу.) Не волнуйтесь, мы сделаем все, что в наших силах…

Леон. «Что в наших силах»! Да вы только поглядите на них! (Указывает на работниц.) Сплошь депрессантки, неврастенички, психопатки, а то и вовсе революционерки. Расселись по моим стульям и делают вид, что работают. У каждой имеются брат, отец, мать, сестра, дети, муж, и вся эта родня по очереди рождается, умирает, болеет! Что я могу тут поделать? Ну что?

Макс. А у меня, по-вашему, никто не умирает и не рождается? От меня ушли два кладовщика, мой бухгалтер собирается стать певцом и репетирует в моем кабинете. Мне хочется от этого на стенку лезть, а я должен клиентам доставлять товар, за которым приходится гоняться, выуживать его по каплям из разных ателье, должен заполнять ведомости, выписывать счета, отправлять груз в другие города.

Леон. Согласен, но вы, по крайней мере, ночью спите.

Макс (обиженно). Я сплю ночью? Я сплю ночью?

Леон. А вот я… Только закрою глаза, а она… (показывает на Элен)… толкает меня в бок: «Ты спишь?» Нет, отвечаю, конечно, не сплю… И начинается: «А ты помнишь такого-то, а такую-то?» И как нарочно — никого из них нет в живых, все умерли. И обо всех она так говорит, так говорит, вы не можете себе представить! А потом начинает плакать. Поплачет и потом заснет. А я уже не могу уснуть, сон пропал. Встаю, иду на кухню и… вою… Не хочу больше иметь никаких дел с мертвыми. Раз умерли, значит, умерли, правильно? А тем более те. Те в тысячу раз мертвее всех мертвых, потому что их даже не… в общем… Надо думать о живых, правильно? И, как нарочно, у нее из близких никого, кроме меня, в живых не осталось. Так нет: по ночам она меня убивает. А днем убивают другие…

Короткая пауза.

Макс. Какое все это имеет отношение к моему товару?

Леон. А кто здесь говорит о вашем товаре? Скажите мне, кто?

Элен. Леон, умоляю…

Макс снова судорожно берется за солнечное сплетение и вдруг корчится от боли.

Леон. Нет, поглядите на него, он, кажется, хочет напугать меня своей язвой! Да если б я страдал одними только язвами, я бы каждый вечер свинг в клубе танцевал…

Макс. Послушай, Леон, давай поговорим серьезно, как мужчина с мужчиной…

Леон. Вот именно, поговорим серьезно. Что это на самом деле за ткань, которую вы мне подсовываете? Особая синтетика, стопроцентная химия — так ведь вы ее называете, чтоб звучало красиво? Верно? Думаете, я не знаю, откуда она поступает?

Макс. Мы получаем ее из Швейцарии!

Леон. Как же, как же, из Швейцарии! Через Швейцарию, которую она пересекает…

Макс (обращаясь к Элен). Что он хочет этим сказать?

Леон. Я-то сначала радовался: с этими швейцарцами, по крайней мере, все будет доставлено минута в минуту; у них же ни один поезд, ни один состав еще ни разу не пришел с опозданием, лучшие в мире конвоиры! Но только замечаю, что наш с вами груз, месье Макс, наша ткань задерживается! Ну, ладно, я смолчал, не раздражаюсь: с этими людьми главное — не раздражаться… Наконец прибывает их волшебная ткань из стопроцентной химии. Мы ее кроим, сметываем. И тут она начинает жить своей жизнью: что хочет, то и делает, можете у них спросить. (Показывает на мастериц, те робко поругивают никчемный материал.) Гладишь всухую — садится в ширину и делается как дубленая; смочишь ее — садится в длину и делается такой же мягкой и приятной, как губка. Вешаешь ее, она вытягивается, пузырится, лоснится… Да вы сами ему скажите, вот ты, скажи…

Теребит гладильщика, тот согласно кивает, поддакивает.

И вы хотите, чтобы я все это видел и при этом «работал организованно»!

Макс (вопит как безумный). Пятьдесят процентов фибраны, пятьдесят процентов полиамида, последний крик науки, самый последний крик!

Леон (тихо). Вот именно: последний крик. Что там у них хранится в огромных запасах, тоннами? Пепел и волосы! Да, да, дорогой мой, нечего пожимать плечами: волосы, горы человеческих волос…

Макс. О чем он? Что он несет?

Леон вдруг выхватывает из рук мастериц изделия, над которыми они трудятся, и швыряет их под ноги Максу, затем принимается сдергивать и разбрасывать готовую продукцию, висящую вдоль стен. Элен и гладильщик пытаются его остановить и усмирить. Макс, совершенно потерянный, подбирает и складывает раскиданные вещи, что-то бормоча себе под нос. В это время на пороге появляется мальчик в очках лет десяти-двенадцати. С легким изумлением он оглядывает мастерскую, где царит полный хаос.

Мими (заметив мальчика). Входи, входи же, не бойся…

Мальчик (подходит к Леону, застывает перед ним и на одном дыхании выкладывает) Мама просила вам передать, что она очень сожалеет, но не сможет сегодня выйти на работу…

Леон (истошно орет). И ты являешься в пять часов вечера, чтоб сообщить об этом?

Мальчик (нисколько не испугавшись). Раньше прийти я никак не мог, я был в больнице.

Леон. А твой брат?

Мальчик. Он тоже был в больнице.

Леон. Значит, теперь вы болеете вместе, поздравляю!

Мальчик. Это не мы, это мама.

Мими. Она попала в больницу?

Мальчик. Да.

Элен. Что с ней?

Мальчик. Она не держится на ногах. Сегодня утром она встала и собралась идти на работу. Но она не держалась на ногах. Мой брат сходил за доктором, доктор сказал, что ее надо отправить в больницу. В больнице сказали, что она должна пройти обследование.

Леон (Максу). Обследование. Видали, вам все ясно? Что я могу тут поделать? Что я могу поделать?

Макс. Прекрасно. Я так и скажу своим клиентам, чтоб те передали своим клиентам: нарядов, в которых они рассчитывали жениться или гулять на балу, им не видать, потому что одна из мастериц ателье находится в больнице на обследовании.

Леон (кричит на Элен). Что ты стоишь? Звони, давай объявление: требуется квалифицированная швея-отделочница, одинокая, без детей, не вдова, не замужняя, не разведенная, не интересующаяся политикой, пышущая здоровьем… Кто знает, может, хоть так мне выпадет наконец счастливый жребий… А вы что как мухи облепили мальчишку? Вы для чего здесь собрались — чтоб работать? Вот и работайте, черт побери. Нет, ну как вам это нравится — ей-богу, можно подумать, что их уже перевели на почасовую оплату…

Элен выходит из мастерской.

Макс. Нет, Леон, серьезно…

Леон. Тсс, не при них. (Кивает в сторону мастериц. Пропустив Макса перед собой в дверь, оборачивается и с порога кричит.) Никто отсюда не выйдет до тех пор, пока заказ месье Макса не будет готов. (Гладильщику.) Включая тех, у кого собрание.

Выходит. Слышно, как в коридоре они с Максом о чем-то спорят, потом смеются. Женщины обступают мальчика, перебивая друг друга, расспрашивают его о самочувствии Симоны.

Мальчик (пожимая плечами). Не знаю, наверное, она устала…

Мими. Как же вы одни с братом будете справляться?

Мальчик. С чем справляться?

Мими. С едой, с хозяйством.

Мальчик. Выкрутимся, не страшно! Я умею готовить, а обедаем мы все равно всегда в школьной столовой.

Жан. Она в какой больнице, в «Ларибуазьер»?

Мальчик. Вот, я тут записал название больницы и все остальное. Это в пригороде…

Мими берет из рук мальчика листок.

Жизель. Вот во что нам обходятся наши детки…

Мими. Ты должен очень любить свою маму…

Жизель. Всегда.

Мадам Лоранс. Надеюсь, ты ее не огорчаешь?

Жан. Да отстаньте вы от него…

Жизель. У тебя такое красивое пальто. Скажи, солнышко, это то самое, которое тебе прислали американцы?

Мальчик. Что в нем красивого? Как у девчонки.

Мими. Застежка у него действительно на левую сторону. Но все равно оно тебе очень идет.

Мальчик. А мне оно не нравится… Это девчачье пальто…

Жизель. Добрые, однако же, эти американцы: присылают французским мальчикам пальто…

Мальчик. Я не люблю американцев.

Жизель. Почему, заинька?

Мальчик. Я не заинька. Я люблю русских, а американцы хотят войны.

Работницы прыскают со смеху.

Жан. Вот это молодец! Держи конфету, ты ее заслужил…

Мальчик. Я не люблю конфеты, спасибо, мне пора идти…

Мими. Передай маме, чтобы поскорее выздоравливала, и что мы на днях ее навестим, и что… Поцелуешь нас на прощанье или ты уже слишком большой, чтоб целоваться с дамами?

Мальчик возвращается от двери, целует Мими, та вкладывает ему в ладошку купюру. Мальчик отказывается взять.

Бери, бери, купишь на это чего-нибудь себе и брату.

Другие мастерицы тоже его целуют.

Жизель. На что мамочка жалуется-то?

Мальчик. Она не жалуется, она просто не держится на ногах.

Жизель. Плачет-то она часто, как раньше?

Мальчик. Мама? Она никогда не плачет…

Мадам Лоранс. Ничего, скоро она снова выйдет на работу…

Мальчик (целуя мадам Лоранс). Скоро мы с братом сами начнем работать, и тогда ей больше не нужно будет никогда выходить на работу.

Все кивают в знак согласия. Мальчик снова направляется к двери.

Жан. А я? Мне тоже поцелуй.

Мальчик. Мужчины между собой не целуются.

Выходит. Все энергично берутся за работу. Жизель машинально начинает напевать «Белые розы»[1].

Мими. Да заткнись ты!

Жизель обрывает пение. При полном молчании работа продолжается.

Свободная зона Пьеса в десяти сценах Пер. Мария Рунова

Мори

Лея

Мадам Шварц

Морисетта

Анри (Рири)

Симон

Внук Мори

Г-н Апфельбаум

Невестка Мори

Первый жандарм

Второй жандарм

Молодой немец

Пролог

Сумерки. Пока занавес медленно ползет вверх, дверь содрогается под натиском невидимых пока еще людей, потом открывается. Появляется мужчина с двумя лампами «летучая мышь» и ставит их на стол. Вслед за ним входят сразу несколько человек: Лея, женщина лет сорока с чемоданом и дамской сумочкой в руках; ее беременная и уже начавшая заметно полнеть сестра Морисетта. Она ведет под руку мать, мадам Шварц. Следом появляется Анри, племянник Леи и Морисетты и внук мадам Шварц. Ему лет тринадцать-четырнадцать, но выглядит он старше. Пока Симон, глава семьи, сражается на пороге с узлами и чемоданами, Анри постепенно перетаскивает их в комнату. Все одеты по-городскому, но весьма разношерстно. Тот, кто вошел первым, — это Мори, хозяин дома. Он одет так, как крестьяне одеваются на праздник. Поставив лампы на стол, Мори зажигает их, затем, оглядевшись, разводит руками и говорит:

Мори. Вот, если вам подходит… (Толкает рукой деревянный ставень, который хотя и не сразу, но открывается.) Дерево покоробилось, сыро.

Симон. Все замечательно, просто прекрасно, правда?

Все молчат. Мори сдувает со стола пыль, затем рукавом бархатного пиджака принимается вытирать столешницу.

Лея (торопливо). Оставьте, я сама.

Мори (продолжая вытирать). Если б я знал, то попросил бы невестку…

Мать закашлялась. Морисетта осторожно стучит ее по спине. Мать возмущенно отталкивает дочь и спрашивает, вытирая рот платком.

Мать. Зачем мы сюда пришли?

Морисетта. Просто переночевать.

Мать. Здесь?

Морисетта. А куда, по-твоему, нам идти?

Мать. Под землю. В ад. Ты же прекрасно знаешь, что я не выношу пыли.

Мать откашливается. Симон смущен. Он пристально смотрит на женщин, словно желая им что-то сказать, и даже делает к ним шаг. Морисетта отводит мать в сторонку, Симон смущенно улыбается и шепчет стоящему рядом мужчине.

Симон. Извините их, они всегда говорят между собой на эльзасском наречии… Понимаете, привычка…

Мори. Здесь мы тоже говорим, кто как умеет. (Указывает на кровать.) Вот большая кровать, в комнате рядом еще две маленьких. Для мальчишки всегда найдется охапка соломы.

Он смеется… Тем временем Анри дремлет, сидя на чемодане. Он закутался в мужское пальто, которое ему слишком велико. Симон показывает на мальчика, как будто хочет сказать, что солома не понадобится. Морисетта берет одну из двух ламп и уводит мать в соседнюю комнату. Слышен их разговор. Мать все еще кашляет. Мужчина продолжает показывать комнату.

В сундуке кое-что для кухни. Недавно, в сороковом, здесь жили беженцы. С севера Франции.

Симон (торжественно). Дорогой господин… (Мори.) Я хочу выразить вам…

Мори (жестом прерывает его). Мой отец принимал эльзасцев в четырнадцатом году, но не здесь, а в другом доме, там, внизу, возле мэрии.

Симон. А… Замечательно.

Мори. А вы откуда?

Симон. Мы тоже из Эльзаса.

Мори. А откуда из Эльзаса?

Симон. Приехали-то мы из Парижа, но родом из Эльзаса.

Мори. Из Страсбурга?

Симон (махнув рукой). Восточнее.

Мори. Восточнее — Германия!

Симон (смеется). Верно, верно… Вижу, вы хорошо знаете географию… Это редкость… Небольшая деревня, вернее, городок на востоке.

Мужчина поворачивается к Лее, стоящей на пороге соседней комнаты.

Мори. Есть хотите?

Симон (протестует). Нет-нет, что вы.

Лея. Если вас не затруднит… Немного хлеба и чего-нибудь еще для мальчика и…

Показывает на дверь в соседнюю комнату.

Мори. Есть хлеб и яблоки, пойдет?

Симон. Конечно, конечно… Мы с удовольствием поедим яблок, хотя и не голодны.

Мори. Попробую раздобыть вам одеяла.

Выходит. Как только за ним закрывается дверь, Симон бросается в соседнюю комнату и орет.

Симон. Не смейте больше говорить на идише! Сколько раз вам повторять? Не смейте говорить на идише! (Возвращается и с яростью смотрит на Лею, сидящую на чемодане.) Я что, непонятно говорю?

Лея (продолжая сидеть, очень спокойно). Он кажется весьма любезным.

Симон. Конечно, ведь мы из Эльзаса. С эльзасцами все очень любезны… (Расталкивает мальчика, задремавшего на чемодане.) Эй, вставай, приехали.

Анри (сквозь сон). Мы уже перешли границу зоны, дядюшка?

Симон (помогая ему подняться). Да, перешли. Давай забирайся сюда… вот, положи это под голову, ты увидишь во сне Монмартр. (Укладывает мальчика на столе, снимает с него ботинки и укрывает тяжелым мужским пальто.) Ну, теперь баиньки.

Мальчуган озирается вокруг.

Анри. Где мы?

Симон (шепотом, с гордостью). В свободной зоне, в свободной зоне… Спи.

Лея целует Анри и поправляет пальто, которым он укрыт. Ребенок что-то бормочет и сворачивается калачиком под пальто. Его грубые башмаки, лежащие на полу у стола, свидетельствуют о долгом и трудном пути. Лея вздыхает. На сцене темно. Занавес ненадолго опускается. На этот раз на нем изображена карта Франции, разделенная демаркационной линией на две зоны. В самом центре карты — деревня.

Сцена первая

В комнате полумрак. Слышны звуки засыпающей деревни. Грохочет поезд. Кажется, что он проехал совсем рядом с кроватью, на которой лежат Лея и Симон. Симон садится, растерянно оглядывается по сторонам и снова ложится. Он явно чувствует себя не в своей тарелке. Наступает особая, вязкая тишина деревенской ночи, столь непривычная для горожан. Симон и Лея лежат спиной друг к другу и стараются заснуть.

Лея (шепотом). Ты спишь?

Симон. Нет, а ты?

Лея. Я тоже.

Молчание.

Симон. Меня поезд разбудил.

Лея. Поезд? Какой еще поезд?

Симон. Ну, поезд…

Лея. Не было никакого поезда. (Пауза.) Я так и не смогла заснуть.

Симон. Если ты не слышала поезда, значит, ты спала.

Лея (помолчав, твердо). А я тебе говорю, что не было поезда. (Молчание, потом Лея продолжает.) Здесь нет вокзала.

Молчание.

Симон. А что, поезда ездят только там, где есть вокзал?

Молчание. Повернувшись друг к другу спиной, они пытаются уснуть.

Неожиданно Симон зажигает лампу, стоящую рядом с кроватью.

Лея. Погаси! Тыс ума сошел! Что ты там делаешь?

Симон. Я слышу какие-то звуки.

Встает.

Лея. Поезда, звуки… Может быть, ты уже и голоса слышишь?

Симон ходит по комнате. Мы видим сваленные в кучу вещи, которые не успели распаковать. Они придают просторной комнате запущенный вид, никак не вяжущийся с добротной мебелью и кухонными приспособлениями: плитой, топящейся дровами и углем, и каменной раковиной с насосом для воды. Впрочем, даже если не обращать внимания на беспорядок, произведенный вторжением Симона с домочадцами, чувствуется, что в комнате давно никто не живет. Похоже, у этого дома все уже в прошлом.

Лея. Прекрати, ты его разбудишь!

Симон (восхищенно). Этим молокососам все равно, где спать.

Лея. Говорю тебе, прекрати.

Он отходит от стола, садится на чемодан, берет кусок хлеба и жует его, продолжая говорить вполголоса.

Симон. Я выбрал купе, где ехали сестры-монашки и ветераны войны, но все равно половину времени пришлось провести в коридоре у сортира. Ему было плохо.

Лея (тоже берет кусок хлеба). Он сказал, что тебе…

Симон. Мне? Что мне?

Лея. Что это тебе было плохо.

Симон. Плохо от того, что я видел, как он мучается. Не выношу мальчишек, а этот просто действует мне на нервы. И потом, идея выдать его за моего сына… извини меня, но…

Лея. Идея была твоя…

Симон. Но это вовсе не значит, что она хорошая. Если честно, ты видела его физиономию?

Лея. Видела. Он симпатичней тебя.

Симон. Симпатичней? Ты хочешь сказать, что природа его не испортила, да? Может, я и не такой симпатичный, но у меня перед ним одно преимущество: абсолютно идиотское выражение лица — сегодня только с такой рожей и проживешь.

Лея. Вовсе я не считаю, что у него лицо какое-то особенное.

Симон. Не сердись, я просто так говорю… Объективно… как ты думаешь, может он без грима позировать для пропагандистского листка комиссариата по еврейским вопросам или нет? Приключения Рири Жидино в зоне Но-но.

Лея. Мне он нравится. Все, хватит.

Симон. Мне он тоже нравится, глупая. Очень нравится, и все же признайся, что в этом году от мужчины требуют другой внешности. (Неожиданно он встает, подходит к раковине, рассматривает странное устройство, служащее одновременно и насосом, и водопроводным краном, и что-то бормочет.) Вот, капает, капает, капает. Это, черт его подери, и не кран вовсе, а капает! (Вздыхает и продолжает.) К тому же я не был уверен, что он понял, что мы теперь отец и сын и наша фамилия Жирар…

Лея. Он все понимает лучше тебя. Иди спать.

Симон (помолчав). В конце концов, все обошлось.

Лея. Да, обошлось.

Симон. У тебя был хороший проводник?

Лея. У меня был хороший проводник, все обошлось, мы перешли хорошо. Иди, ложись.

Симон. Я не смогу уснуть. (Он замолкает, потом продолжает.) Я так боялся, что мы не встретимся…

Лея. Ты же сам не хотел, чтобы мы переходили все вместе.

Симон. Совершенно верно, я следую правилам пересылки скоропортящихся продуктов: лучше отправить несколько маленьких посылок, чем одну большую: если почта потеряет одну…

Лея. Знаю, знаю. Ты мне уже рассказывал и про яйца, и про корзины, так что спасибо, я все уже знаю.

Симон. Во всяком случае, не я заставлял тебя переправляться через Эндр ночью, в одной лодке с матерью.

Лея. А как надо было? Вплавь, средь бела дня? Прекрати, а то весь дом разбудишь.

Симон(повторяет). Дом… (Он стоит неподвижно, вслушиваясь в тишину, словно пытается в чем-то убедить самого себя, а затем спрашивает.) Ну как, хорошо мы устроились?

Лея. Отлично. Ложись.

Симон (забирается в постель). Я не смогу заснуть.

Лея. Ляг, отвернись, замолчи.

Симон (проделывая вышесказанное). Если бы не этот поезд, я бы уже спал.

Лея (вздыхает). Сойди с поезда, погаси свет и считай баранов. А главное, прекрати вертеться, ты мешаешь мне спать. (Симон не двигается. Лея, помолчав, говорит.) Кому сказала, погаси свет.

Симон. Не хочу, я думаю.

Лея. Думают в темноте.

Симон. Только не я, в темноте мне страшно, особенно когда я думаю.

Лея (раздраженно). Сию минуту погаси свет, и хватит кривляться. Живо!

Симон гасит свет. Комната погружается в полумрак. Тишина, впрочем — относительная.

Симон. Нам повезло, что мы наткнулись на этого типа… Как это он сказал: «Не нужна ли вам комната для ночлега?» И почтительно приподнял кепку. Комнату надо посмотреть, ответил я, надо посмотреть… (Пауза.) Мы еще не говорили о цене. Как ты думаешь, он много запросит за эту дыру?

Лея. Нет. Хватит, спи и не дергайся.

Молчание.

Симон (шепотом). Лея? (Она не отвечает. Симон продолжает.) Как думаешь, мыши здесь есть?

Лея (резко оборачивается, с трудом сдерживаясь, чтобы не устроить скандал). Симон!

Симон. Я же слышу шум, дорогая.

Лея. Прекратишь ты или нет?

Снова тишина, относительная.

Симон (шепотом). Лея!

Лея. Что еще?

Симон. Я могу повернуться? У меня, как бы это сказать, рука застряла под коленкой.

Лея (со вздохом). Вертись, как хочешь, только оставь меня, наконец, в покое, черт возьми!

Симон (помолчав). Ну так я повернусь, ладно? Держись крепче, товарищ!

Кровать скрипит. Лея вздыхает. Симон ворочается с боку на бок и под конец широким взмахом руки обнимает жену. Она его отталкивает.

Лея. Ты с ума сошел! (Ни слова не говоря, он еще крепче обнимает ее. Лея отбивается.) Нет, ты действительно спятил, оставь меня!

Симон (еще крепче обнимает ее, а она отбивается). Поди тут разберись! Ты говоришь, что мне можно повернуться, а когда я поворачиваюсь, ты вопишь.

Лея (продолжает отбиваться). Ты с ума сошел, тут же мальчишка на столе рядом спит!

Симон. Ну, он же спит, а кругом темно!

Лея (в бешенстве). Прекрати, маму разбудишь. (Она вырывается и вскакивает с кровати.)

Симон (возмущенно). Маму…

Лея (стоит у кровати). Ты действительно считаешь, что сейчас самое время?..

Симон (отворачивается). Вечно у тебя не время, вечно мама…

Лея подходит к двери, распахивает тяжелую деревянную створку и выглядывает наружу.

Что ты там делаешь?

Лея. Подышу воздухом, с твоего позволения. (В комнату врывается ночная свежесть. Лея, с порога.) Еще совсем темно.

Симон. Ты простудишься.

Лея. Мне жарко.

Она высовывается в дверь и обмахивается так, словно задыхается от духоты.

Симон (ворчит). Не хватает только, чтобы ты заболела…

Лея. Там так красиво.

Симон. Смотри, подцепишь какую-нибудь заразу!

Лея (повторяет). Так красиво…

Симон. Я это уже слышал; закрой, тебе говорю: мне холодно!

Лея. Звезды…

Симон. Благодарю, в Париже тоже были звезды!

Лея (пожимает плечами). Значит, завтра будет хорошая погода.

Симон. Ты ляжешь или нет? «Завтра будет хорошая погода», — как парижское радио.

Лея в сердцах толкает дверь, та закрывается, но не полностью, так что ночной свет проникает в комнату, придавая ей нереальный, фантасмагорический вид.

Лея (подходит к кровати). Подвинься, марш на свою сторону…

Симон (отодвигается). А я думал, что мы в свободной зоне…

Лея (ложится; немного помолчав). Знаешь, правда очень красиво.

Симон. Что красиво?

Лея. Природа, деревья, ночь.

Симон. «Природа, деревья», это все их штучки, а ты и клюнула? «Это красиво…»

Лея. Их штучки? Что за штучки?

Симон. Да все это! Природа, деревья, луна, звезды, небосвод, теплый воздух, птички, толстые коровы, фауна, флора — все часть их чертовой пропаганды, «возврата к земле», все…

Лея. Ладно, завтра поговорим… Спокойной ночи.

Симон. Да, да, именно так, спокойной ночи!.. По сравнению с четырнадцатым годом они делают успехи! Дают сами себе пару затрещин, быстренько подписывают перемирие и начинают воевать со штатскими. Для них это труда не составляет, да и для природы полезнее. И раз уж мы об этом заговорили, советую тебе попользоваться их драгоценной природой, коль скоро мы забрались в эту глушь. Потому что, если мы когда-нибудь отсюда выберемся, поверь мне, столько зелени ты никогда больше не увидишь. Мы никогда, слышишь, никогда никуда не уедем с бульвара Барбес. Будем прогуливаться от Шато-Руж до Маркаде, и ни шагу дальше. Ну, может быть, в праздник сделаем небольшой крюк до Анверского сквера или доВосточного вокзала выпить стаканчик в «Экю-де-Франс»…

Лея. Нет, ты положительно свихнулся. Я сплю, какой еще «Экю-де-Франс»?

Симон. Вот именно, ты спишь, а я бодрствую!

Лея. Бодрствуй, если хочешь, но молча…

Симон. По крайней мере, туда зелень не доберется! (Лея энергичным движением начинает поправлять свою импровизированную подушку и вдруг замирает. Симон встревожен.) Ну, что там еще?

Лея (шепотом) Ты разбудил маму!

Симон. Я?

Лея. Да, ты. Кто же еще? Папа Римский? А все твои идиотские выходки!

Из-за перегородки слышны голоса:

— Морисетта?

— Да, мамусечка.

— Который час?

— Четыре или пять, я не знаю; спи, спи.

— Спи? Это я должна говорить «спи»; мать должна говорить дочери «спи», а не дочь матери. (Пауза, мать продолжает.) Лея засыпала сразу, а ты, стоило мне сказать «спи», начинала прыгать и скакать в кроватке: гоп, гоп, гоп — и кричать, а когда наконец засыпала, то продолжала кричать во сне; соседи с ума сходили. «Что происходит, что у вас случилось, мадам Шварц?» — «Ничего, ничего, это моя Морисетта во сне кричит». А твой отец только смеялся. Доктор Клейн всегда говорил: «Это глисты», — но твой отец возражал: «Нет, это нервы, а не глисты». Как они ссорились! «Месье Шварц, разве я даю вам советы, как кроить одежду?..»

— Спи, мама, спи!

Мать начинает петь колыбельную. Ее напевные звуки напоминают идиш, на котором и разговаривают мадам Шварц и Морисетта. Симон и Лея, замерев, слушают.

Симон (словно очнувшись от кошмарного сна). Лея, прошу тебя…

Лея. О чем?

Симон. Убеди ее не говорить больше на идише, пожалуйста. (Лея вздыхает. Колыбельная звучит все громче. Симон срывается на крик.) И будь любезна, не вздыхай, когда я с тобой говорю!

Молчание. Колыбельная смолкает. Теперь прислушиваются за перегородкой.

Лея (сдавленно шепчет). Симон, ночью, в доме, затерянном в…

Симон (прерывает ее). Ночью, днем, на улице, дома — нигде никто не говорит на идише, ясно? Никто больше не говорит на идише. Забыли, прекратили, заговорили по-французски. (Помолчав.) Черт, я же не прошу ничего особенного. Только одного, только одного! (Лея рыдает, зарывшись головой в постель. Симону становится ее жалко.) Ну ладно, ладно, если нас оставят вместе, поговорим об этом в Дранси, давай спать…

Лея. Даже когда она молчит, тебе кажется, что она молчит, как старая еврейка…

Симон. Пока пусть помолчит. А там видно будет…

Лея (перебивает его). Когда она начинает говорить по-французски, ты кричишь, что так еще хуже.

Симон. Пусть объясняется знаками, как глухонемые. (Лея не отвечает. Симон продолжает.) Тогда незачем было брать фамилию Жирар и обзаводиться фальшивыми документами. Ждали бы их дома, там все же было удобнее.

Лея (встает с кровати). Включи!

Симон. Что включить?

Лея. Свет!

Симон (ворчит). Тебя не поймешь: погаси, включи… (Неохотно зажигает свет. Лея одевается.) Что ты еще задумала?

Лея. Одеваюсь, ты же видишь?

Симон. Вижу! Но зачем?

Лея. Пойду прогуляюсь.

Молчание.

Симон (кивает). Если табачная лавка на бульваре Барбес открыта, будь добра, купи мне две пачки табаку «Капрал» и папиросной бумаги.

Лея. Будь добр, оставь меня в покое со своим бульваром и папиросной бумагой!

Симон (помолчав). Лея, предупреждаю тебя, на пятьсот километров вокруг все закрыто, и даже днем не подают ничего горячего… Только горькую настойку и домашний ликер.

Лея (стоя у двери). Лучше провести остаток ночи в свинарнике со свиньями, чем лишнюю минуту в одной постели с тобой.

Симон. Великолепно, но при условии, что здешние свиньи не антисемиты. Ложись, не валяй дурака. Я больше не шелохнусь и буду молчать. Впрочем, я и так ничего не говорил. Да и что я мог сказать?

Лея (идет к кровати, яростно крича). Чего ты хочешь? Что я, по-твоему, должна с ней сделать? Что?

Симон. Зачем так кричать? О чем это ты?

Лея. По-твоему, я должна была уехать в свободную зону со своим милым муженьком…

Симон. Благодарю.

Лея. …а ее оставить в Париже? Или бросить в Бон-ла-Роланде или Питивере?

Симон (напевает).

Все хорошо, прекрасная маркиза,
Все хорошо, все хорошо.
Но вам скажу, конечно, из каприза,
Что там прекрасно слышно все.
Лея (сидя на кровати). Значит, по-твоему, она больше не имеет права говорить, не имеет права дышать, права жить?

Симон. Разве я в этом виноват? (Лея пинает ногой пакеты и узлы, разбрасывает их по комнате, пытаясь отыскать шаль и теплые ботинки. Симон, приподнявшись на кровати, наблюдает за ней, потом спрашивает.) Что ты там делаешь? У тебя нервный тик, пляска святого Витта?

Лея. Порядок навожу.

Симон (тихо). Между нами говоря, неужели надо непрерывно стенать и читать лекции на идише каждому встречному гою в униформе?

Лея. Не надо, согласна, не надо! (Она наконец нашла, что искала, закуталась в шаль и собралась выйти.)

Симон. Лея! Не забудь взять у портье визитную карточку отеля. Если заблудишься, у тебя хотя бы будет адрес гостиницы!

Лея (с порога). Послушай, мне глубоко наплевать на то, что ты скажешь, плевать на все твои слова…

Симон. На обратном пути обязательно возьми такси.

Лея выходит.

Рири (в то время как Симон гасит свет). Что это с ней, папа-дядя?

Симон. Чего? Ничего, спи… «Папа-дядя!»

Рири. Мне нужно…

Симон. Ну, и что мне прикажешь делать?

Мальчик садится, заспанный.

Анри. Где сортир?

Симон. Там, за дверью — всюду, где захочешь.

Анри. А горшка нет?

Симон. Коврика у кровати тоже. (Анри встает и на ощупь идет к двери.) Анри, надень ботинки. Еще воспаление легких схватишь. (Но Рири уже вышел босиком, а на пороге другой комнаты с лампой в руке появляется Морисетта.) И ты туда же! У вас что, эпидемия? Прямо, мадам, дамская половина свободна.

Морисетта (пересекает комнату). Не могли бы вы грызться тоном ниже, вы разбудили маму.

Симон. Идите прямо, не сворачивайте. Туда все идут, так что вы не заблудитесь.

Морисетта. Я уже несколько часов терплю, боялась вас потревожить.

Симон. Ну и глупо. Он возьмет и родится перепончатолапым. Давай иди…

Морисетта (замечает, что Леи нет в комнате). А где Лея?

Симон. В парикмахерской. Ей сказали, что ночью здесь цены ниже. Ты же ее знаешь…

Выходя, Морисетта сталкивается с Анри; она целует мальчика. Анри, стуча зубами, торопливо забирается под пальто.

Анри. Там мокро.

Симон (ворчливо). В сортире всегда так, особенно в деревне.

Рири (сворачивается клубочком под пальто). Лея мне сказала, что это роса.

Симон. Чего?

Рири. Знаешь, дядечка, Лея там ревет.

Симон. Не говори «Лея», говори «тетя Лея».

Рири. Тетя Лея там ревет, дядечка!

Симон. Не обращай внимания. Это ее художественная натура наслаждается красотами природы. Ты пописал?

Рири. Да, дядечка.

Симон. Полегчало?

Рири (сдерживает смех). Да, дядечка.

Симон. Пока пипи в порядке — все в порядке. Спи, мой мальчик, спи.

За окном начинают кричать петухи. В соседней комнате — снова колыбельная на идише. Симон укрывается с головой. Темно.

Сцена вторая

Полдень. Яркий дневной свет проникает через приоткрытую дверь, освещая всю комнату и кровать, на которой можно различить Симона, с головой зарывшегося в одеяло. Анри разложил на столе свои тетради и учебники. У стены лежит соломенный матрас, на котором теперь спит мальчик. Рядом с дверью в плетеном кресле дремлет мадам Шварц. Время от времени она просыпается, вскидывает голову, озирается и резко взмахивает рукой, словно прогоняя муху. Анри медленно расхаживает из угла в угол и сосредоточенно, вполголоса повторяет урок, время от времени заглядывая в тетрадь.

Анри. Верцингеторикс, вождь авернов… авернов? (Проверяет.) Арвернов. Вождь арвернов… Первый французский народный герой. Казалось, что победа была уже у него в руках, но в последний момент римская военная машина восторжествовала над плохо организованным войском галлов… Верцингеторикс капитулировал в Алезии в 52 году до нашей эры. «Удача изменила нам, и я готов искупить свою вину за наше поражение, — сказал он своим соратникам, — смягчите гнев римлян и выдайте им меня живым или мертвым». Его выдали живым. Цезарь водил его по Риму, приковав к своей триумфальной колеснице, а потом казнил. Затем, в 450 году, гунны под предводительством Атиллы, прозванного Бичом Божьим, дошли до самой Лютеции, как тогда назывался наш Париж, и были остановлены святой Женевьевой, подготовившей оборону города. Через тридцать лет галлы победили при Толбиаке вестготов и бургундов… бургундов…. Этой победой мы обязаны Хлодвигу, который во исполнение клятвы, данной в разгар битвы, принял крещение в Реймсе из рук святого Реми. Благодаря Женевьеве и Хлодвигу латинский Запад был спасен от гибели, грозившей ему в случае победы варваров. Не менее страшной опасностью для нас были мавры, которые, завоевав Иберийский полуостров, стремились во славу Магомета захватить Галлию. В 732 году Карл Мартелл остановил их у Пуатье и спас тем самым нашу христианскую цивилизацию. В Средние века, в ходе которых крепло единство Франции, король Филипп-Август с боевым кличем «Монжуа и Сен-Дени!» в 1214 году победил в битве при Бувине англичан и их союзников. (Мальчик останавливается и суровым голосом тихо произносит.) «Монжуа и Сен-Дени!» (Он подпрыгивает на месте, нанося колющие и рубящие удары воображаемым мечом, потом снова принимается ходить и бубнить.) Знаменательным событием этой эпохи стала Столетняя война, во время которой мы сражались против англичан, которые хотели, чтобы в нашей стране воцарился их король и установилось их господство… их господство?.. (Пауза. Подумав, он продолжает.) Именно тогда скромная Жанна д’Арк подняла знамя свободы. Благодаря ей в 1429 году был освобожден Орлеан, но англичане при поддержке нескольких изменников предательски захватили Жанну и сожгли ее в Руане в 1431 году. Так на протяжении веков, благодаря самопожертвованию своих сынов и дочерей, Франция выковывала свое единство. Увы, когда оно было достигнуто и королевская власть окрепла, Францию, как никогда ранее, стали терзать братоубийственные войны. И тем не менее всякий раз, когда над государством нависала угроза раскола, французы забывали о внутренних распрях и устремлялись спасать страну. «Сегодня я скорблю вместе с Францией, и дабы предотвратить разгром государства, вручаю себя и ее на милость победителя», — с такими словами 17 июня 1940 года победитель при Вердене маршал Петен обратился к французскому народу. Он принял на себя бремя руководства правительством побежденной Франции, чтобы и в поражении подавать пример истинно рыцарского духа. Так не до́лжно ли нам вспомнить того доблестного вождя авернов… арвернов… который в тот далекий осенний день в Алезии ради спасения единства своего народа решил отдаться на милость победителя?

Анри замолкает, он закончил повторять урок и сейчас стоит лицом к двери. Подняв глаза, он замечает мальчика лет пяти-шести. Малыш тихо вошел несколько минут назад и все это время восхищенно слушал, сидя на корточках у порога. Молчание. Дети разглядывают друг друга.

Малыш (тихо спрашивает). Во что ты играешь?

Рири (так же тихо) Я учу.

Малыш. Что?

Рири. Уроки.

С серьезным видом подходит к столу, кладет тетрадь по истории и берет другую. Малыш, чуть замешкавшись, идет вслед за ним, как завороженный. Снова молчание.

Малыш (тихо). Еврей моего дедушки — твой папа?

Анри прижимает палец к губам, как бы приглашая ребенка замолчать. Потом тихо уточняет.

Анри. Нет, мой папа не здесь.

Малыш (шепотом). А где?

Анри (уткнувшись носом в тетради). Не знаю.

Малыш (помолчав). А мой в плену у немцев.

Рири. Ну и мой тоже.

Малыш (удивленно). Да? (Молчание.) Думаешь, они далеко?

Рири (разглядывает малыша). Ты в школу ходишь?

Малыш. Нет, я еще маленький. (Молчание.) Ты много молишься?

Рири. Я? О чем?

Малыш. Чтобы твой папа вернулся. (Молчание. Анри углубляется в учебники и тетради. Дети молчат. Наконец малыш кладет на стол письмо.) Вот, дедушка велел отнести вам это.

Гордый собой, ребенок идет к двери, останавливается возле мадам Шварц и разглядывает ее. Та ни с того ни с сего показывает ему язык и корчит рожу, схватив себя за уши. Ребенок со всех ног убегает, не зная, плакать ему или смеяться. Мадам Шварц снова погружается в полудрему… На кровати под грудой одеял ворочается Симон, стараясь подавить приступ кашля. Анри читает учебник, затем хватает письмо, встает из-за стола и начинает вполголоса читать его, расхаживая по комнате.

Анри. «К сведению господина Мори. Информация об утерянных посылках: поскольку адресаты перемещены из Руалье-пре-Компьень в Дранси, отправка последних ваших посылок задерживается. Посылки не утеряны и не испорчены. Адресаты будут ждать ваших отправлений в Дранси. Чтобы облегчить доставку, будьте любезны использовать прилагаемые наклейки. Разрешено не более одной посылки одному человеку один раз в две недели. Скоропортящиеся продукты не посылать. Примите, уважаемый господин, мои уверения…» (Анри колеблется, затем решительно подходит к кровати, на которой под одеялом лежит Симон, и трясет его; Симон стонет.) Дядечка, дядечка!

Симон. В чем дело?

Анри (кладет письмо на одеяло). Они в Дранси.

Симон (высовывается из-под одеяла, переспрашивает). В Дранси?

Анри возвращается к столу и снова берет тетрадь по истории. Симон пробегает глазами письмо, засовывает его под подушку и спрашивает:

Женщины вернулись?

Анри. Верцингеторикс, вождь авернов….

Стемнело.

Сцена третья

В доме полумрак, хотя на улице яркий солнечный день. Стук в дверь. Симон выскакивает из-под одеяла. Стук усиливается. Обезумевший, всклокоченный, Симон хватается за голову. Стук становится еще сильнее. Симон бросается к окну, пытается выглянуть наружу и остаться при этом незамеченным. Потом встает возле двери так, чтобы вошедший его не увидел. Дверь распахивается, входит мужчина и говорит в темноту:

Мужчина. Господин Зильберберг, это я, Людовик Апфельбаум с улицы Дудовиль.

Симон (из-за двери). Не Зильберберг, а Жирар. И пожалуйста, не на идише, а по-французски!

Выходит из-за двери.

Апфельбаум. Господин Зильберберг, когда компания маленьких мерзавцев, сыновья банды мерзавцев и компании, целыми днями обижают моего Даниэля… Согласен, тут ничего не поделаешь, такова жизнь… Но то, что ваш, ваш… это… это меня… (Хватается за грудь и патетически произносит.) Отец отвечает за каждое слово, хорошее или плохое, произнесенное его ребенком!.. Какое бы это слово ни было!

Симон (громко, стараясь прервать поток слов своего собеседника). Во-первых, это не мой ребенок.

Апфельбаум (прерывает его). Господин Зильберберг, пожалуйста, давайте поговорим серьезно, совершенно серьезно; мы очень давно знакомы и вполне могли бы побеседовать как два гражданина, знающие свои права и обязанности.

Симон (рявкает). Жирар! Говорите Жи-рар!

Апфельбаум. Извиняюсь, но знаете ли, бессмысленно менять имя. Меняют фамилию, а не имя.

Симон. Не Жерар, а Жирар; я — Симон Жирар, запомните — Жирар!

Апфельбаум. Я тоже поменял фамилию, когда переходил границу зоны. Мне прилепили нечто совершенно непроизносимое: Гайяк, Гойяк, Гийяк. Я уже не помню. Но здесь, в префектуре Лиможа, я зарегистрировался как Людовик Апфельбаум, еврей, родившийся в Тарнопольском, Белоруссия, гражданин Франции согласно декрету о натурализации, проживающий на улице Дудовиль и т. д. И они выдали мне удостоверение личности, продовольственные карточки и все прочее на мое настоящее имя, и я могу с гордо поднятой головой ходить по любой дороге департамента Верхняя Вьенна и соседних. Так, по крайней мере, они мне сказали… Но что мне делать в других департаментах, а? Что мне там делать? Что я здесь-то делаю?

Симон. Здесь у нас департамент Коррез, Верхняя Вьенна — выше.

Апфельбаум. Так мы, значит, в Коррезе!

Симон (с грохотом ставит на плиту кастрюлю с водой, разводит огонь). Так что случилось? Ваш сын и мой племянник поссорились, и поэтому вы вваливаетесь ко мне среди ночи?

Апфельбаум. Среди ночи? Сейчас полдень!

Симон (срывается на крик). Я плохо сплю!

Апфельбаум. Вы что, думаете, мне спится сладко? Все мы сейчас спим плохо. Но как бы я ни спал, я всегда встаю в семь часов. И иду жечь древесный уголь. (Показывает свои почерневшие руки.)

Симон. Вы пришли, чтобы рассказать мне об этом? Вы хотите прилепить мне на крышу желтую звезду, чтобы она там маячила и вертелась, словно флюгер? Если вы сами заявили в префектуре, что вы еврей, значит, надо, чтобы и я угодил в тюрьму вместе с вами, да?

Апфельбаум. Господин Жерар, Жильбер, или как вас там…

Симон. Жирар! Жи-рар!

Апфельбаум. Это я должен кричать на вас, а не вы на меня. Я должен ругать вас, потому что ваш сын оскорбил моего мальчика!

Симон. Он не мой сын, черт побери, он мой племянник!

Апфельбаум. Сын вашего брата?

Симон. У меня нет братьев. Он сын брата жены.

Апфельбаум. Простите, забыл спросить, как ее здоровье?.. И… ее мамы? Даниэль говорил мне, что она здесь, с вами, да?

Симон. Все здоровы, спасибо. Может, покончим с любезностями?

Апфельбаум (кивает и, не переводя дыхания, с силой произносит). Ну что мне делать? Что мне прикажете делать? Чем меньше он ест, тем больше толстеет. А худые дети не любят толстых детей, почему так, поди пойми… К тому же у него еще и очки, а дети без очков ненавидят детей в очках. Но если снять очки, он на все натыкается и падает. Что я могу поделать? Что? А потом, он хорошо учится! Даже отлично! Стоит ему прочесть страницу — и он ее уже запомнил. Пусть он эту страницу не читал, а только перевернул, он все равно уже знает ее наизусть. На катехизисе он через три урока опередил всех… Это так просто, говорит он мне, если бы ты знал, папулечка… Не говорить же мне ему: Даниэль, если хочешь, чтобы к тебе хорошо относились, не учись! А потом, он не любит драться, не любит и не умеет, да, да, да! Вот вы умеете?

Симон. Что? Что я должен уметь?

Апфельбаум. Драться! Вы умеете драться? Я — нет. И он тоже. К тому же он похож на меня: он боится! Да! А они этим пользуются, насмехаются, обзывают… Что это за мир, где уважение приходится зарабатывать кулаками? Разве это нормальный мир? (Молотит кулаками по воздуху.) Так, что ли, должен поступать мужчина?! А?! Вот так?!

Симон ошеломленно наблюдает за ним, суетясь у плиты, на которой закипела вода.

Симон. Господин Апфельбаум, хотите липового чаю? Я все равно себе завариваю.

Тыльной стороной руки Апфельбаум делает знак, что нет, и продолжает.

Апфельбаум. Каждый вечер, клянусь вам, каждый вечер, возвращаясь из школы, он плачет. Такой здоровенный малый, у него сороковой размер воротничка и сорок четвертый размер обуви, а он плачет. И что прикажете делать мне? Что?

Симон (наливает понемногу воды в два стакана). А мне, мне-то что делать?

Апфельбаум (не дает Симону договорить, хватает его за ворот и трясет, рискуя разлить кипяток). Твой сын обзывает еврейского ребенка грязным жидом, а ты спрашиваешь, что тебе делать?

Симон (освобождаясь). Вы что несете? О чем это вы? Вы с ума сошли, что ли?

Апфельбаум (неожиданно успокаивается и, показывая пальцем себе на грудь, шепчет). Мне очень больно, очень больно.

Садится на край стола, прижимает руки к груди. Молчание. Симон не знает, с чего начать.

Симон. Он не мой… (Ставит перед Апфельбаумом стакан.) Вот, выпейте. (Они молча пьют. Симон продолжает.) Его отец где-то там, ну, вы знаете, где…

Пауза. Пьют чай.

Апфельбаум (ставит стакан). Если его отец там, где вы говорите, то положительный пример ему должны подавать вы. А если, возвращаясь в субботу из школы, он видит, что в полдень вы все еще в постели, то не удивительно, что он стал бандитом!

Симон. Что вы хотите сказать? Что вы этим хотите мне сказать? Анри — не бандит. Это просто мальчишеская глупость.

Апфельбаум (выпрямляется и грозит пальцем). Господин Зильберберг, запомните, если ваш Анри еще раз обзовет моего Даниэля… (Умолкает, подняв палец; Симон ждет продолжения. Вдруг Апфельбаум опускает и руку, и плечи, хватается за живот и говорит.) Куда катится мир, куда? Я вас спрашиваю. Привет вашей очаровательной супруге и ее маме. Простите, что потревожил ваш сон. (Уже у двери.) Очень приятно иногда поговорить с кем-нибудь из соседей, вы не находите?

Выходит, держась за грудь.

Симон (бежит за ним, надевая брюки прямо на пижамные штаны, и кричит, застегиваясь). Подождите, подождите, я немного провожу вас!

Но Апфельбаум уже исчез. Симон возвращается на середину комнаты, принимается ходить вдоль и поперек, потом срывает с себя кожаный ремень и яростно лупит им матрасы, испуская при этом жуткие вопли. Из соседней комнаты появляется мать, мадам Шварц, в пальто, надетом прямо на ночную рубашку.

Мать. Что тут происходит?

Симон. Ничего. Я проветриваю постель.

Снова бьет, но уже без прежней ожесточенности.

Мать. Который час?

Симон. Полдень.

Мать. Их нет?

Симон. Нет. Хотите выпить чего-нибудь горячего?

Мать. Я глаз не могла сомкнуть. Ну почему они здесь набивают матрасы ореховой скорлупой, ну почему?

Уходит. Симон остается один. С ремнем в руках. Он в растерянности. Уходит в другую комнату. Слышно, как он разговаривает.

Симон. Липового цвету, да? Я сделаю. (Слышно, как мать стонет и ворочается в постели.) Не валяйтесь вы целыми днями в постели! В конце концов, от этого и сдохнуть можно…

Мать. А куда идти? Здесь нет даже тротуара и скамеечки…

Пока Симон находится в другой комнате, в дом проскальзывает Анри, кидает портфель и снова устремляется к двери. Симон появляется в тот момент, когда мальчик уже стоит на пороге.

Симон (торопливо входит, словно услышал, что мальчик в комнате). Анри!

Рири (с порога). Что, дядечка?

Симон. Иди сюда.

Рири. Дядечка, меня приятели ждут.

Симон. Сюда! (Машинально щелкает ремнем. Анри возвращается в комнату, но от порога далеко не отходит и ждет, втянув голову в плечи. Симон с трудом произносит.) Почему ты это сделал?

Рири. Что я сделал, дядечка?

Молчание.

Симон (сдавленно). Апфельбаум! (Молчание. Симон настойчиво повторяет.) Почему?

Рири (бормочет, помолчав). Не знаю.

Симон. «Не знаю» — это не ответ.

Рири. Он все время липнет ко мне, а мне не нравится, что он липучий.

Молчание.

Симон (ударяя ремнем по столу). Если бы твой отец был здесь, он бы тебя убил, слышишь, непременно убил бы. (Рири рыдает. Симон продолжает.) Не плачь, не плачь.

Рири. Я не могу остановиться, дядечка.

Симон. Теперь ты будешь говорить «дядя», а не «дядечка». «Да, дядя», «нет, дядя», «спасибо, дядя». Вот так.

Рири (продолжает плакать). Мне плохо, дядя. Мне плохо. Я говорю и не знаю, почему я так говорю. (Молчание. Рири поднимает голову.) Я не хочу больше ходить в школу.

Симон. Он не хочет! Да это лучшая школа! Месье больше не хочет! Ты бы лучше попросил прощения, и дело с концом.

Рири (твердо). Я хочу обратно в Париж.

Симон. Он хочет в Париж! А что ты будешь делать в Париже?

Рири. Работать.

Симон. В твоем возрасте не работают, а ходят в школу.

Рири. Может, я что-нибудь узнаю? Может, они вернулись и ищут меня?

Молчание.

Симон. Во-первых, в Париж вернуться невозможно.

Рири. Почему?

Симон. Да потому, потому, потому… Это запрещено!

Рири. Я не скажу, что я… Буду говорить, как ты велел: эльзасец.

Симон. Нет, нет и нет, месье, если уж тебе повезло и ты оказался в свободной зоне, то не бросаться же снова в пасть волкам! Нет! Кончай дурить, сдавай свои экзамены, учись дальше…

Рири. Зачем?

Симон. Зачем? Как это — зачем? Он еще спрашивает— зачем! (Они стоят друг против друга, потом Симон опускает глаза, дрожащими руками застегивает на себе ремень и говорит.) Ну ладно, не торчи тут, тебя приятели ждут.

Рири (пристально на него смотрит). Они мне не приятели, дядя, это не мои приятели.

Остается стоять, пристально глядя на дядю, суетящегося у плиты.

Темнота.

Сцена четвертая

Зимняя ночь 1942 года. На сцене, в сторонке, сидит мадам Шварц, закутанная поверх ночной рубашки в шаль или одеяло. Папаша Мори, в куртке, шапке, с велосипедными резинками на брюках, стоит, готовый к отъезду. Симон задумчиво ходит взад-вперед. Если бы он был один, он бы с удовольствием закатил истерику. За перегородкой суета, слышны шепот, стоны, слова утешения.

Мори (спрашивает, обращаясь к перегородке). Ну что? Я еду или не еду? Началось или не началось?

Голос (женский, уверенный, энергичный). Не едешь, это случится не сегодня ночью.

В этот момент появляется растрепанная Лея. Обращаясь к Симону, уточняет:

Лея. Ложная тревога.

Появляется невестка Мори. Это еще молодая, плотная и крепкая женщина, привыкшая к работе в поле. В руках у нее сложенные белые простыни; она кладет их на спинку стула, убирает со стола большую миску.

Невестка. Ей надо отдохнуть.

Мори. А схватки?

Невестка. Она слишком много ходила.

Симон (кивает). Вот, вот, я ей тысячу раз говорил: не бегай так, береги брюхо, — а ей бегать подавай.

Мори чувствует себя, как дома; удобно расположившись, он достает с полки маленькие рюмочки, а из большого кармана своей куртки — бутылку. Наполняет рюмки.

Лея (протестует). Мне не надо, месье Мори, и маме тоже.

Невестка (спрашивает Симона). Это ваш первенец?

Симон. Нет, нет, у меня уже есть племянник.

Мори громко смеется.

Невестка (берет рюмку). Что вы там пищите?

Мори. Отстань и пей, пей. За здоровье влюбленных. Это не папа, это дядя.

Невестка. Вечно вы все скрываете! Если бы вы мне раньше сказали, я бы знала…

Симон (виновато улыбаясь). Дядечка Симон.

Мори (обращаясь к невестке). Я тебе говорил, что муж дамочки в Германии, как наш.

Невестка. Я думала, вы говорите о муже мадам Леи. (Обращается к Лее.) Простите, мадам Лея.

Лея. Ничего страшного.

Мори. Нет, я тебе ясно сказал, что муж…

Показывает руками живот.

Невестка (прерывает Мори и спрашивает Лею). А Рири, он чей? Он-то, по крайней мере, ваш?

Лея (бросив взгляд на Симона). Это сын одного из моих братьев.

Симон (извиняясь). Та еще семейка.

Невестка. Он очень милый и вежливый.

Лея. Спасибо.

Невестка. Ну, я иду домой; пусть она отдыхает и лежит в постели, пока дитя не выскочит. И никакой ходьбы, никакого велосипеда, ничего такого…

Делает знак, что пора расходиться.

Симон (кивает). Конечно. Конечно.

Лея (невестке Мори). Мы вам испортили ночь.

Невестка. Что касается сна… (Зевает.) Когда спишь одна… Ну, пошли, Теодор. (Обращаясь к Мори.) Идите уже. Чего ждете?

Мори (продолжает сидеть за столом). Иди вперед.

Невестка. Дайте людям поспать. Завтра успеете высосать свою бутылку.

Мори. Иди вперед, тебе сказал! Мне тут поговорить надо.

Пьет.

Невестка (выходя). Оставляю вам таз и простыни. (Показывает на Мори.) Когда бутылка опустеет, вы толкните его, он будет готов.

Мори ухмыляется.

Лея (провожает невестку до порога). Спасибо за все и доброй ночи.

Она неловко подает невестке руку, но та притягивает ее к себе и целует.

Невестка. Ну все, успокоились? А если что-нибудь случится на нашем фронте, не бойтесь, сразу — тук-тук-тук, — я, как курица, сплю одним глазом.

Невестка вышла. Лея, еле сдерживая слезы, возится с простынями и тазом.

Лея. Она такая веселая…

Мори. На людях — да, но дома…

Он наливает себе и Симону, перед которым стоят уже две полные рюмки. Мори пьет. Симон тупо смотрит на свои рюмки. Лея тоже встревоженно смотрит на рюмки Симона. Мори выпил и ждет. Симон смотрит на Лею, на мадам Шварц, дремлющую на стуле, потом снова на Лею.

Симон. Оставь нас, нам надо поговорить.

Лея подходит к мадам Шварц, подает ей руку и помогает встать.

Лея. Мама…

Мать. Который час?

Лея. Почти два, пора спать.

Мать (отталкивает ее и отворачивается). У меня сиеста.

Лея. Какая сиеста, мама, сейчас ночь. Надо ложиться.

Мадам Шварц покорно идет за Леей, но, остановившись на пороге своей комнаты, замечает Мори и показывает на него пальцем.

Мать. Что он здесь делает?

Лея. Ничего, ничего, зашел поздороваться.

Мать (разглядывает Мори). Он немного того, да?

Лея. Нет, с чего ты взяла?

Мать (продолжает внимательно разглядывать Мори). У него вид… Прийти среди ночи просто так… У него что, не все дома? (Идет за Леей в другую комнату, спрашивает.) Где Рири?

Лея (поправляет постель). Рири спит.

Мать. Где?

Лея. У невестки этого самого месье Мори, в деревне, внизу.

Мать. Что за невестка? Какая деревня внизу?

Лея. Идем, идем, ложись. Я немного посижу с тобой.

Снова появляется мать, но уже без шали, очень важная, в одной ночной рубашке. Она направляется прямо к Мори и радостно его приветствует.

Мать. Очень рада с вами познакомиться, господин домовладелец…

Смутившись, Мори встает, не понимая, что происходит.

Симон (тихо). Она говорит вам «здравствуйте».

Мори (торопливо пожимает руку мадам Шварц и смущенно бормочет). Здравствуйте, здравствуйте и доброй ночи, мадам Жирар, доброй ночи.

Мать удаляется, держась с достоинством, потом выходит из комнаты. Слышно, как она спрашивает Лею:

Мать. Почему он все время называет меня мадам Жирар? Он что, немного того, да? (Слышно, как Лея шепчет ей что-то, потом раздается смех мадам Шварц, сопровождаемый шепотом Леи: «Тише, тише». Затем утомленный голос мадам Шварц.) Лея, который час?

Симон ждет. Мори вертит в руках пустую рюмку, словно изучает ее.

Долгое молчание.

Мори. Ну, вот как обстоят дела. В Юсселе, в Коррезе, есть один интернат, я говорил с начальником. Дело в том, что мой тесть, в бытность свою мэром маленького поселка в тех краях, оказал ему уж не знаю какую услугу… короче говоря, этот начальник — он, в общем, славный мужик — обязан моему тестю. И следовательно, мне, раз старика уже нет… сами понимаете. Они больше не принимают пансионеров, особенно в середине учебного года, но, учитывая «особые» обстоятельства… Я сказал, что паренек — эльзасец, а его отец сейчас в заключении, в Дранси. Я правильно сделал? И его мать тоже там, да? (Симон кивает. Мори, помолчав немного.) Так вы не передумали?

Симон (помолчав). Ему там будет хорошо?

Мори. Сможет ли он там учиться? (Поднимает глаза к потолку в знак того, что не знает, потом уточняет.) Что до присмотра, то там за ним приглядят. (Снова наливает себе.)

Симон. Нельзя же, чтобы он дрался со всей округой.

Мори (пьет, потом продолжает). У меня там дела, рядом с Виньолем, я буду справляться раз в две недели. И потом, вы всегда сможете написать ему письмецо. Вы не пьете?

Симон. Пью, пью.

Выпивает одну из своих рюмок и ставит ее на стол.

Мори. Лекарство от всех бед. Голова болит? Рюмашку. Зубы донимают? Рюмашечку. Болит любимая мозоль? Быстренько рюмашечку. Тридцать три растения, собранные, перебранные, вскипяченные и перегнанные по секретному семейному рецепту, передаваемому от отца к сыну со времен… со времен…

Симон. Верцингеторикса?

Мори (кивает, повторяя). Верцингеторикса, именно Верцингеторикса. (Вставая, наполняет пустую рюмку.) Ну… В понедельник я парнишку отвезу. Пометьте его вещи фамилией Мори, кюре сказал, что так будет проще. Новые продуктовые карточки я ему выправлю здесь, в мэрии. Что до оплаты, то я поручился… (Симон кивает. Мори пьет, затем поясняет.) Последнюю, на посошок. Это не значит, что идти далеко, но в такую погоду просто необходимо чуточку выпить, чтобы не сбиться с дороги. Пейте, говорю вам, домашнее винцо прогоняет черные мысли. (Симон пьет.) Ну вот, еще одного боши не получат. Я оставлю вам бутылку… Потребляйте, но не злоупотребляйте. Привет, привет вам.

Мори выходит. Слышно, как, удаляясь, он насвистывает: «Привет, привет вам, бравые солдаты 17-го полка…» Симон отчаянно кашляет.

Появляется Лея.

Симон (между приступами кашля). Налей мне липового чая. (Лея наливает. Симон греет руки о стакан, жалобно смотрит на Лею. Та садится на край кровати.) Ну что?

Лея. Ну что?

Молчание. Она промакивает глаза малюсеньким шелковым носовым платком.

Симон (отодвигает стакан с липовым чаем и наливает себе полную рюмку водки). Возьми простыню, Лея, не пытайся вычерпать Ниагарский водопад своей чайной ложкой, это меня раздражает.

Пауза.

Лея (стараясь казаться спокойной). Что будем делать?

Симон (пьет). С чем? Мы уже нашли славную семинарию для Рири, разве нет? Теперь надо определить твою мать к кармелиткам, Морисетту — в приют Девы Марии, и как можно скорее, а нас двоих сплавить в Швейцарию, в богадельню для нуждающихся стариков…

Лея. А если они сделают из него кюре?

Симон. Чем тебе не работа? Слишком уж сезонная, ты думаешь? (Лея не отвечает.) Но это лучше, чем раввин, разве нет? Особенно для еврея. Никаких забот о детях, тещи нет, конкуренции никакой… Правда, если захочешь завести свое дельце, то уж нетушки, не выйдет.

Пауза.

Лея. Понедельник — это очень скоро. (Симон не отвечает.) Может, подождем немножко, а? (Симон не отвечает.) Чтобы он смог увидеть малыша.

Симон. Лучше так, Лея, гораздо лучше так… И потом, младенец — это всего лишь младенец, ведь так…

Молчание.

Лея (шепотом). А вдруг с Морисеттой что-нибудь случится?

Симон (старается говорить спокойно). Лея, эта женщина — местный специалист по принятию родов на дому. Она все умеет, абсолютно все!

Лея (шепотом). Значит, она все сделает?

Симон. Да нет, лекарь тоже будет.

Лея (помолчав). Тогда почему его не было сегодня вечером?

Симон (помолчав). Лея, просто этот вечер еще не наступил. (Пауза.) Когда он наступит, папаша Мори сходит за лекарем, и он придет раньше младенца, я тебе обещаю.

Лея. Невестка Мори сама будет решать, когда наступит этот вечер?

Симон (ворчливо). Да.

Лея. А если именно в этот вечер доктор будет занят?

Симон. Лея, ну что ты ко мне привязалась? У меня на шее боши, полиция, Виши, Лаваль, а ты, ты… Чего ты, в конце концов, хочешь? Чего ты хочешь? (Пауза.) Все в округе, и звери, и люди, родились сами по себе, и ничего, живы! Живы они или нет?

Молчание.

Лея (продолжает свою мысль). А если отвезти ее в больницу?

Симон (помолчав, с нарочитым спокойствием). Если доктор велит, мы отвезем. Я попрошу Мори держать наготове телегу с соломой на случай, если… Вот так!

Молчание.

Лея (осторожно). А если родится мальчик?

Симон (вздыхает, притворяясь, что не понял). Девочка или мальчик, какая разница? Все вылезают одинаково, разве нет?

Лея (настойчиво). Если родится мальчик, Симон? Что будем делать?

Симон (немного подумав). У меня есть план: назовем его Марией-Терезией, оденем во все розовое и никому ничего не скажем! Вырастет — сам разберется.

Молчание.

Лея. Симон, для мамы это очень важно.

Симон. Поскольку мама, благодарение Богу, не отличает дня от ночи…

Лея. Не беспокойся, она сумеет отличить еврейского мальчика от девочки!

Симон. Намекни ей, что пора бы ей уже позабыть об этом.

Лея. Морисетта тоже волнуется, она мне говорила!

Симон. В моей семье волнуются до того, как дают себя обрюхатить, а не после.

Лея. Симон, прошу тебя…

Симон. «Симон, прошу тебя…» Уж если, мадам, вы не можете себя предохранить, то слушайте по ночам радио или играйте в карты, а не трахайтесь; или будьте достаточно благоразумны и избавьтесь от ребенка. Раньше надо было волноваться, а не тогда, когда уже разбухла, как рассохшаяся бочка!

Лея. Ты пьян, Симон!

Симон. Ну вот, «ты пьян, Симон». Тин-тон! Как только Шарль попался, я ей сразу сказал: «Избавься от ребенка!» Сказал или не сказал?

Лея (обрывает его словоизвержение). Теперь, будь добр, помолчи!

Симон. Вот-вот, все время такая политика: «Теперь помолчи». Плакать ночью, улыбаться днем! И так всегда! Разве сейчас подходящее время, чтобы выбрасывать на рынок новых, еще тепленьких жидят? Старых не знаешь, куда девать, и приходится умолять кюре из Корреза, чтобы он соблаговолил взять у нас одного на хранение!

Лея. Будь добр, перестань кричать, ты не один.

Симон. Замечательно, просто замечательно! Кому вы это говорите, мадам, кому? Кому, как не мне, знать, что я не один?! Сначала они сводят тебя с ума своими глупостями: «Симон, что делать, если родится мальчик?» — а потом трясутся и стучат зубами от страха.

Лея (обрывает его). Никто не трясется! Просто здесь есть люди, которым хочется спать, вот и все.

Симон. Люди! Люди! Дерьмо, а не люди… Чтобы добудиться этих твоих людей, мне надо выскочить на улицу, сесть задницей в лужу и выть на луну день и ночь, слышишь ты, день и ночь!

Лея. На улице — пожалуйста, сколько угодно, а здесь спят.

Ложится и поворачивается к Симону спиной. Пауза.

Симон. Вы не знаете, что это такое. (Снова пауза. Лея не реагирует, делает вид, что спит. Симон продолжает.) Вы не знаете, что значит все время таскать стукача в портках, бояться, что какой-нибудь говнюк в фуражке спустит с тебя штаны и увидит неопровержимое доказательство твоей вины, доказательство, которое невозможно ни подделать, ни скрыть… (Новая пауза. Лея продолжает притворяться спящей. Симон наливает себе еще рюмку.) Давайте говорить начистоту, дамочки, коль скоро вы не способны удавить его сразу, как он родится — понимаю, понимаю, понимаю, — дайте ему, по крайней мере, шанс раствориться среди невиновных, чтобы его можно было спокойно подбросить на паперть или в общественный туалет. Пусть они сделают из него полноправного члена своего национального коллектива, священника, жандарма, префекта, главного уполномоченного по еврейскому вопросу, продавца беретов, разве ж я знаю! Все равно, что-нибудь полезное для общества, только бы избавить его от этого клейма!

Лея (не поворачиваясь). Нет, если родится мальчик, он будет, как его отец, как ты, как все евреи на свете. Я все устрою, поговорю с доктором. Спи.

Симон. Спи! Она все устроит! Она поговорит с доктором! Да ты просто оголтелая фанатичка. Честное слово. Я тебе объясняю, объясняю: если бы я только мог снова себе приклеить или хотя бы прикнопить эту штуку, я бы это сделал! Только для того, чтобы быть свободным, свободно передвигаться, как все в этой чертовой стране, чтобы иметь право сидеть на своей лавочке, у двери своего дома, на своем тротуаре, что возле бульвара Барбес!

Лея. Симон, на сей раз правы Шарль и Морисетта, а не ты. Теперь, будь добр, замолчи, пожалуйста: я хочу спать.

Симон (прижимает руку к голове). Простите, меня здесь нет. Кто не прав, кто прав? Ты говоришь, что обычно прав бываю я, — спасибо от всего сердца, что ты наконец это признала. Но на сей раз, в виде исключения, правы они… Ладно! А почему? Я много выпил и, к несчастью, не могу воспользоваться своими бесподобными способностями. Ну так направь меня…

Лея (поворачивается и шепчет). Симон, рожать еврейских детей надо сейчас, именно сейчас.

Симон (помолчав, тоже шепотом). Почему?

Лея (отворачивается). Не знаю, но я это чувствую.

Симон. Невероятно, просто невероятно! Она не знает, она чувствует. Чудо на плато Тысячи Коров. Лея Зильберберг, урожденная Шварц, порывает с эндемическим атеизмом, слегка подкрашеннымэмпирическим коммунизмом, и вновь открывает для себя веру своих предков, охваченная чувством единения со всей еврейской нацией! Аллилуйя, аллилуйя! Хайре, еврейка! Ладно, ладно, допустим, дети нужны. Чтобы продолжался весь этот бардак, допустим… Но почему обязательно еврейские дети? Почему, если никто этого не хочет? Зачем настаивать? Так навязываться — это некультурно и опасно для здоровья. Я уже не могу без дрожи видеть букву «ж» в газете… Мне везде мерещится слово «жид». Что это за болезнь, Лея, кто меня от нее вылечит, кто? И почему? Почему они везде лепят ярлык еврея? Нам на документы, на грудь; почему они только об этом и говорят по радио, в газетах? Что они этим хотят сказать, в конце-то концов? Что это должно означать? Вот увидишь, скоро даже куры в курятнике будут справляться, прежде чем снестись: «Куд-куда, куд-куда! Знать, яичко для жида?» И они будут высирать для нас тухлые яйца с выгравированным готическим шрифтом словом «жид» на скорлупе, яйца без белка, без желтка. Яйца с говном, квадратные, не влезающие ни в одну подставку, а всякая деревенщина будет продавать нам их на вес золота.

Лея (укутывается в одеяло, собираясь заснуть). Остальное ты споешь мне завтра. Спокойной ночи.

Симон. Вот-вот, спокойной ночи! (Пауза.) Что значит: «Я поговорю с доктором»?! Ты его знаешь, этого доктора? Ты его знаешь? (Молчание. Лея не реагирует. Симон, допив из горлышка содержимое бутылки, ложится в постель.) Во всяком случае, ты права, нет необходимости будировать проблему крана, пятьдесят процентов из ста, что водопроводчик не понадобится. Это разумная пропорция, или нет? Будем надеяться!

Лея (после паузы, не оборачиваясь). Она сказала, что будет мальчик.

Симон. Кто это сказал? Твоя мать?

Лея. Нет, твоя невестка.

Симон. Моя невестка?

Лея. Невестка Мори.

Симон. Но что она в этом понимает? Что она понимает?

Лея. Она говорит, что если живот весь торчит вперед, как снаряд, — значит, это мальчик.

Симон. Снаряд или не снаряд, у меня один шанс из двух! И пусть никто не дурит мне голову! Мне это, наконец, надоело. Один шанс из двух, и все. Или я больше с вами не играю. (Гасит свет, ворчит.) Мне кажется, Лея, что липовый чай меня возбуждает. Я в таком напряжении, в таком напряжении. И опять не могу заснуть.

Вздыхает. На минуту становится тихо. Потом из-за перегородки раздается голос мадам Шварц. Она напевает колыбельную.

Симон. Нет, нет и нет, черт побери, черт побери! Она нам Морисетту разбудит! Лея, сделай что-нибудь!

Морисетта (из-за перегородки). Я не сплю, Симон, я не сплю.

Лея (встревоженно). Что такое, моя дорогая? Что-то не так?

Морисетта. Я высиживаю. (Пауза.) Я чувствую, как они шевелятся.

Симон (в ужасе, обращаясь к Лее). Что она несет? Что это с ней?

Морисетта. Близнецы, Симон, я надеюсь, что будут близнецы!..

Темно. Колыбельная звучит все громче и громче. Раздается детский плач. Потом снова наступает тишина.

Сцена пятая

Зловещее дребезжание будильника в темноте сопровождается всхлипами и иканием грудного ребенка. Симон ворочается в постели, потом садится на край.

Симон. Она похожа на тебя, Лея. Не успела родиться, а уже чувствует, что ночью надо плакать, хотя и не знает почему. (За стенкой кто-то встает, берет ребенка на руки, ласково успокаивает. Симон прислушивается.) Вот, немножко тепленького молочка, больше не бо-бо, баю-бай, маленькая.

Встает и начинает поспешно одеваться.

Лея. Что ты делаешь?

Симон. (спешит). Мерзну. (Подходит к окну и открывает ставень. Слабый утренний свет проникает в комнату.) Светает.

Мы видим, что через всю комнату протянута веревка, на которой сохнут пеленки. На столе стопка белья. Около рюкзака сложена какая-то одежда. Симон скрывается за пеленками, шарит на плите, потом идет к раковине умываться. Лея на какое-то время теряет его из виду. Лежа в постели, она молча наблюдает за действиями Симона, потом тоже встает.

Симон. Ты что?

Лея. Заварю тебе липовый чай.

Симон. Брось, брось. Сейчас папаша Мори придет.

Лея (ставя воду греться). Я не отпущу тебя, если у тебя в животе не будет чего-нибудь горячего. (Симон сосредоточенно умывается. Лея отодвигает лежащее на столе белье, ставит два стакана и спрашивает.) Симон, ты уверен, что поступаешь правильно?

Симон. Не знаю. (Пауза.) Это моя первая война, Лея, где я играю роль дяди и козла отпущения. (Она машинально укладывает в рюкзак какую-то одежду, оставшуюся складывает в чемодан.) Я ведь отвечаю за него, да или нет?

Лея (после паузы). Ты мне говорил, что там за ним хотя бы присмотрят.

Симон. Он сбежал во время игры в следопытов. А потом, интернат, пусть и религиозный, — это не тюрьма, как считаешь?

Лея. А если еще немного подождать?

Симон (смотрит на нее). Чего? Чего подождать? Что ты там делаешь?

Лея. Укладываю твои вещи.

Симон. Оставь, я сам.

Лея продолжает укладывать вещи.

Лея. А если дать объявление о розыске?

Симон. О чьем розыске? Рири Жирара Мори Шварца Зильберберга? И не суй мне рубашки с потертым воротником!

Лея. Других нет.

Симон. Хорошо, хорошо… Тогда суй…

Лея. Можно было бы выполнить все требования закона здесь и…

Симон (обрывает ее, появившись среди пеленок с намыленным лицом и бритвой в руках). Все требования? Все требования? Чьи требования? Лея, жандармы превратились в воров. Тебе не дают работать, передвигаться, ты словно в глухом лесу, тебя обкрадывают именем закона, Лея, именем закона! Маршал ля-ля-ля дарит себя Франции, а закон о евреях — жидам… И каждый божий день специалисты по еврейскому вопросу мозги себе выворачивают, как бы это половчее достать тебя… Я никогда больше не буду выполнять их требований, Лея, никогда. (На минуту исчезает, затем появляется снова, размахивая бритвой.) Это им когда-нибудь придется выполнить наши требования, если мы, конечно, выкарабкаемся. Им, а не нам! (Исчезает опять, и почти сразу раздается крик.) Черт, дай мне пеленку, я порезался! Выполнять требования! (Вытирает лицо пеленкой, потом бросает ее.) Отец того, другого парня тоже хотел все сделать по закону, подать жалобу, как он говорил, из принципа…

Лея. Много денег он у него взял?

Симон. Можешь себе представить! К тому же он стянул еще продовольственные карточки и удостоверение французского скаута. Теперь его зовут Матье Леррон, уроженец Тюля, и ему шестнадцать лет.

Лея. Рири — шестнадцать?

Симон. Ты совсем тупая, что ли? Так написано в документах, которые он стащил. К счастью, директор смог уговорить этого господина, Леррона-отца, и предупредить папашу Мори, который возместил все убытки, вот так-то. С тех пор мы все ждем, и мне надоело, Лея, серьезно, надоело ждать. Понимаешь?

Молчание.

Лея (тихо). А если его схватили при переходе демаркационной линии?

Симон. Мальчишек не хватают, Лея. Все же прекрасно видят, что это мальчишка и что ему нет шестнадцати. Нет-нет, он в Париже, и я привезу его тебе, клянусь своей шкурой.

Лея. Симон, не будь с ним слишком строг…

Симон. «Не будь слишком строг…» Лея, этот мальчишка камнем висит у меня на шее вот уже много месяцев. «Не будь слишком строг»! Я отвечаю за него или нет? Да или нет? (В комнате рядом снова плачет младенец. Симон, уткнувшись в пеленку, служащую ему полотенцем, шепчет.) Боже, что я тебе сделал, за что меня преследуют чужие дети? В чем я провинился?

Появляется Морисетта; она везет коляску, в которой вертится и кричит ребенок. Она ходит с коляской по сцене, спокойная и сосредоточенная, и тихим голосом успокаивает ребенка.

Лея (наливает Симону чай). Пей, пей, пока горячий.

Симон уже оделся, натягивает тяжелое городское пальто, которым в первой сцене укрывался Рири. На голову надевает фетровую шляпу с опущенными полями. Становится перед Леей и Морисеттой и спрашивает:

Симон. Как я выгляжу?

Лея (неуверенно). Хорошо.

Морисетта. Не хватает только тросточки и перчаток — и будешь похож на господина Модника.

Лея. И хобота, чтобы быть похожим на господина Слона. (Вздыхает.) Надеюсь, там, в Париже, ты всех навестишь?

Симон. Всех. Я нормально выгляжу, да?

Морисетта. Да, нормально.

Симон. Как гой! Я похож на гоя?

Лея. Ты взял фальшивые документы, которые дал Мори?

Симон (проверяет, машинально щупая нагрудный карман). Да, да. (Поворачивается.) Ну, как по-вашему, так сойдет? Здесь даже зеркала нет посмотреться. (С улицы слышен свист.) Мори!.. (Целует Морисетту, надевает с помощью Леи маленький рюкзак. Спрашивает.) Ты все положила? (Лея кивает. Он обнимает ее и шепчет.) Мы еще вспомним эту жизнь, Лея, вспомним ее… в Банье, когда нас аккуратно сложат в кучку в глубине склепа Братского будущего сыновей и дочерей Галисии…

Лея. Навести бабушку Рейзл, и дядю Изю тоже.

На улице свистят громче.

Симон (отвечает всем сразу). Да, да…

Морисетта. Постарайся узнать что-нибудь о Шарле и об остальных…

Симон (от двери). Я поймаю Рири за ухо и вытяну это ухо так, что досюда достанет, вот и все…

Лея. Иди, иди уж. (Снова целует его. Он выбегает, потом возвращается и быстро наклоняется над детской коляской; ребенок тут же начинает плакать.) Симон!

Симон (поднимает голову и с горечью констатирует). Ну вот!..

Снова устремляется к двери, останавливается, судорожно роется в карманах.

Лея. Ты что-то забыл?

Симон. У меня нет носового платка.

Лея (протягивает ему пеленку). На, возьми.

Симон. Ты широко смотришь на вещи, впрочем, сгодится и это, спасибо.

Вытирает глаза, сует пеленку в карман и выходит. Слышно, как он окликает Мори. Морисетта кричит ему вслед.

Морисетта. Купи мне соку в табачной лавке на углу улицы Лаба, около деревянного человечка возле магазина на бульваре Барбес!

Лея закрывает дверь. Наступает тишина.

Лея (разочарованно замечает). Он даже чаю не выпил.

Морисетта ходит с коляской по комнате, стараясь успокоить ребенка.

Внезапно в комнату влетают Мори и Симон.

Мори (орет). Кто всучил мне этого недоумка? (Обращаясь к Лее.) Вы что, на бал его отправили? Давай снимай… Если тебе хочется, чтобы тебя волки съели, валяй, сразу превращайся в козу! Быстрей, быстрее же…

Он помогает Симону снять рюкзак и пальто, срывает с себя куртку и отдает ее Симону; тот отказывается.

Симон. Я все-таки в Париж еду, а не сено косить.

Мори. Деревенщина и есть деревенщина, даже в Париже. Наденьте куртку, пожалуйста, наденьте! Прошу вас! (Симон надевает. Мори вырывает у него из рук шляпу и напяливает на него свой берет.) Вот так. Совсем нашенский парень, настоящий Мори из Шато-Понсак. Иначе зачем мне было лезть из кожи вон, чтобы вписать в ваши бумаги предков-крестьян?

Симон (взволнованно спрашивает у Леи и Морисетты). Как я выгляжу?

Мори. Скорее, скорее. Автобус сейчас уйдет. Теперь придется идти напрямик через поле. (Мори надевает черное пальто Симона, на голову — шляпу. Церемонно поворачивается к женщинам и говорит подчеркнуто по-городскому.) Доброе утро, мое почтение, дамы… Ну, выкатываемся…

Симон (вынимает из кармана куртки маленькую бутылку). Возьмите, это ваше.

Мори. Спасибо. (Роется в карманах пальто и достает пеленку.) А это ваше?

Симон (смущенно). Спасибо.

Мори выталкивает Симона из дома.

Лея (кричит с порога). Ты не выпил ничего горячего! (Видно, как мужчины с трудом взбираются по склону.) Они не выпили горячего!

Морисетта. Мори, наверное, уже принял.

Молчание. Лея закрывает дверь и садится к столу выпить липового чаю. Затем переводит взгляд на Морисетту.

Лея. Хочешь? (Морисетта кивает. Лея наливает ей чай и замечает.) Через поле… Он промочит ноги.

На пороге соседней комнаты появляется мадам Шварц.

Мать. Симон уехал?

Лея. Да. Он сказал тебе «до свидания».

Мать. Он мне ничего не сказал, он про меня забыл.

Лея. Он просил передать, что не хотел тебя будить.

Молчание. Лея наливает матери чаю.

Мать. Он уехал и оставил тебя одну?

Морисетта. Мама, прошу тебя…

Лея. Он вернется, скоро вернется, он уехал ненадолго.

Мать (пьет). Я бы тоже с удовольствием уехала, особенно надолго.

Морисетта. Мама…

Мать. Что мне здесь делать, а?

Морисетта. Ты прячешься, как все.

Мать. Я прячусь? В честь чего это я прячусь? Ваш отец никогда не позволил бы мне прятаться…

Морисетта, скрытая пеленками, суетится у плиты, ребенок снова начинает плакать.

Морисетта пытается успокоить младенца, наклоняется над коляской и сюсюкает.

На улице начинается петушиная перекличка. Ребенок плачет все громче.

Мать. Ну вот, началась серенада. Мои дочери никогда не плакали, никогда. Мой сын — да. Поначалу сыновья плачут больше, чем дочери. А Рири? Рири — сын моего сына? Или нет?

Лея (устало). Да, мама, да.

Мать. Почему же тогда он меня не навещает? Должны внуки иногда навещать бабушек или нет?

Лея. Да, мама. Мама…

Мать. Что?

Лея. Постарайся больше не говорить на идише.

Мать (пристально на нее смотрит). Твой псих ненормальный уехал, чего же ты боишься, дорогая Лея, чего ты боишься?

Лея. Мама, не надо говорить на идише, особенно на людях. Никогда, понимаешь, никогда не говори при людях на идише. Мы можем говорить между собой, ладно, но только не на людях. Понимаешь?

Мать. На людях? Каких людях?

Лея. Просто на людях, мама.

Мать (помолчав). У нас в Польше мы тоже ходили в деревню за яйцами, маслом и… разве ж я помню, за чем еще… Но на день или на два, и никогда дольше, никогда. Тамошняя деревня — это ужасно, Лея, ужасно, как здесь.

Лея. Мама, оденься, ты простудишься.

Мать. Если бы простуда могла одолеть меня… Здесь нет ни кафе, ни тротуаров, ни одной лавочки. Если бы беда могла унести меня и пощадить остальных, то беды бы и не было, а… (Поворачивается к Лее.) Ты плачешь?

Лея (вытирая глаза). Нет, смеюсь.

Мать. Почему ты плачешь, скажи, глупая?

Лея (помолчав). Мне не хватает этого психа, мама. Мне жутко хочется кричать, а не на кого… Мне нельзя было отпускать его… нельзя было отдавать Рири святошам. Ни за что. Я должна была помешать… (Закрывает лицо руками.)

Мать (подумав). Это было до того?

Лея. До чего, мама?

Мать (напряженно думает, потом повторяет). До того?

Лея. Да, мама, это было до того.

Мадам Шварц неожиданно бодро спрашивает.

Мать. Который час?

Морисетта (проходя мимо с коляской). Семь часов.

Мать (удивленно). Уже? Да, такова жизнь, время уходит, а мы остаемся, день окончен, скучно, кто-то уезжает, а мы остаемся.

Морисетта. Сейчас семь часов утра, мама, семь утра!

Мать. Думаешь, я глухая? (Встает.) «Семь утра…» Это что, повод кричать на мать? (Уходит в соседнюю комнату; слышно, как она ложится и бормочет.) «Семь утра, семь утра!..»

Лея сидит за столом. Рядом с ней Морисетта качает ребенка, тихо спящего в коляске. На некоторое время все замирает. Потом наступает темнота.

Сцена шестая

Полдень. В комнате беспорядок, пеленки исчезли. Лея сидит за столом лицом к двери и шьет. Морисетта сидит спиной к двери и строчит на ручной швейной машинке. Этой машинке уже добрых полвека. Она стоит на какой-то подставке. Мадам Шварц в другой комнате. Слышно, как она ходит; возможно, укачивает ребенка. В этой сцене она может время от времени появляться на пороге комнаты. Через приоткрытую дверь входит Апфельбаум; он в городском костюме, в шляпе и с зонтиком. Род его занятий выдает только пустая черная корзина, грязные башмаки и черные руки. Он запыхался, взгляд блуждает. Лея, поглощенная работой, не смотрит на него. Во время бессвязного монолога Апфельбаума она будет сосредоточенно шить. Морисетта тоже останется сидеть к Апфельбауму спиной и продолжать строчить. На столе разбросаны рубашки — готовая работа сестер. В комнате царит дружеское согласие. На плите может греться утюг. Лея или Морисетта могут гладить. В конце сцены в комнату может войти мадам Шварц — посмотреть, как работают дочери.

Апфельбаум (входит). Мадам Лея, здравствуйте.

Лея. Здравствуйте.

Апфельбаум (в спину Морисетте). Мадам…

Лея (Морисетте). Это господин Апфельбаум.

Морисетта (не переставая строчить). Здравствуйте, здравствуйте…

Молчание. Слышен только звук работающей швейной машинки.

Апфельбаум(обращаясь к Лее). Вы знаете? (Снова молчание. Апфельбаум кивает, как будто Лея угадала.) Они хотят лишить нас подданства… да, да… Помощник мэра… Брат угольщика, у которого я… (Своими черными руками он делает движение, как будто пилит дрова.) «А кем мы будем, господин мэр, когда нас лишат подданства?» — спрашиваю я его так, будто ничего такого не произошло, и продолжаю пилить дерево. «Тем, кем вы были раньше». — «Раньше? Молдаванином, румыном, русским, сербо-хорватом, молдо-валахом, разве ж я помню…» — «Как, вы не знаете, кем вы были?» — «Месье, там, в Карпатах, я готов был отдать глаз и руку, чтобы стать французом, но меня совершенно не интересовало, кем я был, я ничего не дал бы за эти сведения. Мне это было неинтересно и ненужно, а кроме того, с тех пор все изменилось». — «Вам лучше уехать в Ниццу, в итальянскую зону, там было бы безопасней для вас, — сказал он мне. — Итальянцы защищают евреев». А кто защитит итальянцев, кто? (Пауза, во время которой он, глубоко дыша, массирует себе грудь.) А у вас какие новости?

Лея. Никаких, только открытка, где он пишет, что продолжает поиски и не теряет надежды.

Апфельбаум молча кивает, потом присаживается на стул мадам Шварц и шепчет.

Апфельбаум. Вы позволите? (Лея кивает. Молчание.) Они ликвидируют свободную зону, но сохраняют демаркационную линию. Как вы думаете, что это значит?

Лея (пожимает плечами). Да ничего.

Апфельбаум (кивает). Именно так, точно, все точно! (Вздыхает.) Знаете, мне кажется, что они за нас взялись. Но в конце концов, чего они хотят от нас, чего им от нас надо? Чтобы мы работали? А разве мы когда-нибудь отказывались работать? Шестнадцать часов, семнадцать, восемнадцать, при свечах, во время забастовок, в субботу, в воскресенье, в праздники, разве нет? Когда мой управляющий, он же надсмотрщик — чтоб ему подавиться моим тряпьем — вошел ко мне и потребовал, чтобы я немедленно отвел его в контору, я ему сказал: «Какую контору? Вы уже здесь, месье! Все здесь, месье, и главное помещение моей компании, и все ее филиалы — все здесь!» Тогда он потребовал показать ему моих служащих. Я ему сказал: моя жена готовит еду, а сын еще в школе. Тогда он потребовал кассовые книги, баланс, отчет о состоянии склада, картотеки поставщиков и клиентов. Я все подготовил, записал на одном листе, с двух сторон, и показал ему: «Вот здесь все написано. С одной стороны — люди, у которых я покупаю обрезки и остатки, с другой — имена и адреса тех, кому я их перепродаю». Тогда он начал на меня орать, заявил, что это не бухгалтерия, не баланс, не опись, а безобразие, а сам я простой тряпичник. «Это я — тряпичник, месье?» Тогда, значит, я что-то скрываю, но мне это даром не пройдет, он позовет полицию. «Полицию? Пожалуйста, иди, зови!» — «Склад твой где? Где склад?» — «Все здесь, месье». — «А выручка, где твоя выручка?» — «Здесь». (Хлопает себя по животу.) Здесь! Зарабатываем на еду, раз в неделю ходим в кино или в еврейский театр на улице Ланкри. Там, во дворе, для работы стоит автомобиль с ручным управлением, плитка с двумя конфорками на кухне, умывальник, а скоро, Бог даст, хотя я в этом и сомневаюсь, будет душ — вот и вся моя бухгалтерия, месье, вся моя выручка! Как он орал, как орал: Франции нужен текстиль, текстильные предприятия должны работать! Но кто будет работать, спросил я его, кто? Потом он успокоился, и я ему в мельчайших деталях объяснил, как по-настоящему работает текстильное предприятие; он ничего не знал, ничего… А на него ни с того ни с сего — бах, и посыпалось: комиссар, управляющий, организатор, надсмотрщик… Ладно. Я все ему подписал и отдал ключи. С меня хватит! Сидите, сортируйте день и ночь обрезки, измеряйте остатки, таскайте по винтовым лестницам стокилограммовые тюки… (Стонет.) Что будет с моим бедным Даниэлем, если нас, его родителей, лишат подданства? Для него всегда все так сложно, все, даже подобрать кепку по размеру. (Молчание. Вдруг Апфельбаум решительно встает.) Вот, я тут разболтался и совсем забыл, что пора позаботиться о питании. Доставать продукты становится все труднее, правда? Говорят, что жизнь постоянно дорожает, вот только наши жизни все дешевеют, так ведь? (Смеется.) На прошлой неделе я отправился вверх по склону, туда, к Любаку, чуть подальше, в маленькую затерянную деревушку. В первом же доме я спросил, нет ли у них какой-нибудь еды на продажу. «Ничего нет». Я настаиваю: все равно что — каштаны, брюква, топинамбур… Ничего. Потом он говорит мне: «С тех пор как здесь появились евреи, вся еда исчезла, самим уже не хватает; они все скупают, себе отказываем, чтобы им продать». Это из-за них цены подскочили. Понимаете? И тут он мне заявляет, что Лаваль сказал по радио: «Евреи учат французских крестьян воровать». Да, да, именно евреи! Разумеется, потом он пригласил меня зайти и выпить по стаканчику — куда тут денешься? Захожу, пью. Тут он и говорит мне, что у него есть табак и топинамбур, но цена!.. Из-за евреев… Ему даже стыдно называть. Помявшись, он добавил, что у него есть еще копченые сосиски и топленое свиное сало. Тогда я ему сказал: «Но вы же не заставите меня платить еврейскую цену?» — «Нет, нет». (Пауза.) Что вы шьете, мадам Лея?

Лея. Рубашки.

Апфельбаум. Рубашки? Потрясающе! А где вы взяли материю?

Лея. Старые простыни.

Апфельбаум. Старые простыни? Потрясающе, просто потрясающе!

Лея. Я замачиваю их в коричневой краске.

Апфельбаум. В коричневой краске!

Лея. Чтобы немного подкрасить.

Апфельбаум. Потрясающе! Потрясающе! (Трогает лежащую на столе рубашку.) Знаете, мадам Лея, что я больше всего у нас люблю? Не нашу историю, не наших раввинов, не наши законы, не наших мыслителей, не наших писателей и не наших гениев, нет, я люблю вот это: простыни, мадам Лея, и коричневую краску. Этому они и завидуют, мадам Лея, именно этому…

Апфельбаум с чувством прижимает рубашку к сердцу; Лея и Морисетта переглядываются. Появляется месье Мори с кошелкой в руке. Апфельбаум поспешно бросает рубашку обратно на стол, хватает шляпу, корзину, зонтик и кричит:

Мадам Лея, мадам Морисетта, мадам Шварц — до свидания. (Потом уже чуть тише.) Поцелуйте за меня малышку и держите меня в курсе дела, держите меня в курсе!.. (Подходит к дверям.)

Лея. Передавайте привет вашей жене и Даниэлю.

Апфельбаум. Не премину, не премину. (Выходя, он церемонно приветствует Мори.) Месье…

Мори бурчит в ответ невнятное «месье» и провожает его взглядом. Апфельбаум исчезает. Молчание.

Мори (строго, обращаясь к Лее). Месье Симон был бы недоволен.

Лея (резко). Чем?

Мори (показывает на дверь). Зачем сюда шляется этот тип? (Лея пожимает плечами. Снова молчание. Каждый занят своим делом. Мори выкладывает на стол содержимое кошелки.) Надо уметь держать свою дверь на замке. (Лея шьет, Морисетта строчит на машинке. Выложив все из корзины, Мори говорит.) Мясник из Мальмора не отказался бы от такой рубашки.

Морисетта. Какой у него размер?

Мори. Он крупнее меня.

Лея. Какой у него размер воротничка, нам нужен размер воротничка.

Мори кивает. Мадам Шварц садится к столу, с удовольствием ощупывает рубашки и принесенные Мори овощи.

Сцена седьмая

День. Мадам Шварц и папаша Мори сидят за столом друг напротив друга и играют в домино. Лея сидит рядом с матерью и чистит овощи. Морисетты с ребенком нет дома. Рядом со швейной машинкой гора недошитых рубашек. В комнате царит глубокая тишина. Мори сосредоточенно ждет. Мадам Шварц демонстративно зевает.

Мори (обращаясь к Лее). Ход вашей мамы.

Лея (матери). Твой ход.

Мадам Шварц утвердительно кивает, как будто она и сама это знала и все вокруг не имеет для нее никакого значения. Внезапно она хватает одну из своих костяшек, ставит ее на кон и довольно смотрит на Мори. Мори удивленно глядит на стол, на мадам Шварц, а потом и на Лею.

Мори. Что она делает? (Лея заглядывает в костяшки игрокам. Мори возмущен.) Надо ставить или пусто, или шесть, а она ставит дубль-четыре.

Лея (отодвигает костяшку кончиком ножа). Мама, надо пусто или шесть.

Мать (безапелляционно). А если у меня нет? (Снова ставит свой дубль, но в этот раз на другую сторону кона.) Я умею играть. Умею. Мне надо срочно избавиться от этой костяшки. Замолчи!

Мори ерзает на стуле, ворчит, потом спрашивает:

Мори. Что она говорит?

Лея (берет дубль-четыре и возвращает его матери, мельком взглянув на ее костяшки, которые та от нее старается спрятать). У нее нет ни шести, ни пусто.

Мори (угрожающе). Конечно, у нее нет ни пусто, ни шестерки. (Торжествующе, злорадно.) Пусть идет на базар.

Лея. Мама, иди на базар.

Мать. Что? Ты вместе с этим захватчиком выступаешь против собственной матери?

Лея. Ты должна идти на базар и брать костяшки до тех пор, пока не найдешь подходящую.

Мать. Как же, тороплюсь… Пусть сам идет на базар, если ему так нравится. Или посылает свою невестку.

Лея. Мама, это у тебя нет ни пусто, ни шести, а ход твой.

Мать. Он нарочно так сделал, нарочно загнал меня в угол.

Лея. Мама, это же игра.

Мори (волнуется). Что она говорит?

Лея (немного поколебавшись, все же отвечает). Она хочет, чтобы вы тянули вместо нее.

Мори. Как это? Это невозможно! Тогда я буду знать ее костяшки.

Лея (раздраженно). Мама, тяни же!

Мать. Нет! Он собрал у себя все пусто и все шестерки, теперь он хочет заставить меня вытянуть все оставшиеся. Посмотри, посмотри на его костяшки.

Лея. Мама…

Мать. Кроме того, я больше не играю. Пусть катится играть со своими коровами. От него же пахнет! От него пахнет коровами.

Лея (выходит из себя). У него нет коров, мама, остановись, будь добра!

Мори. Что она говорит?

Лея. Она немного устала.

Мори (волнуется). Она больше не будет играть?

Лея (матери). Ты больше не будешь играть?

Мать не удостаивает ее ответом и принимается чистить овощи.

Мори (растерянно). Ладно, ладно, тогда я… в виде исключения, не правда ли. Я буду тянуть вместо вас, мадам Жирар! (Берет одну костяшку и, взглянув на нее, кладет, улыбаясь, в кучу костяшек мадам Шварц.) Ну-ка? Нет…

Мадам Шварц смотрит куда-то в сторону.

Лея (матери). Не срезай так толсто, мама.

Мадам Шварц бросает топинамбур.

Мори (вынимая костяшку из горшка). Ах, мадам Жирар, вам сегодня решительно не везет.

Мать. Жирар здесь, Жирар там, у этого типа мозги набекрень, Лея, ну совсем набекрень. Спроси, не считает ли он себя Наполеоном?

Мори вопросительно смотрит на Лею.

Мори. Что?

Лея чистит овощи и не отвечает.

Мать (в то время, когда Мори берет еще одну костяшку). Скажи ему, что в Париже сегодня другие правила и выигрывает тот, у кого костяшек больше.

Лея устало вздыхает, еле сдерживаясь, чтобы не рассмеяться.

Лея. Мама…

Мори тянет костяшку; посмотрев на нее, делает вид, что огорчен.

Мори. Опять нет? Мадам Жирар…

Вбегает запыхавшийся и растерянный внук Мори и прямо с порога кричит:

Ребенок. Дедушка! Дедушка! (Потом шепчет.) Мама прислала меня сказать, что внизу жандармы, они собираются подняться сюда и забрать наших евреев!

Мори (вставая). Что ты сказал?

Ребенок. Я бежал, дедушка, я так бежал! Как только мама сказала, чтобы я поднялся, я сразу побежал; они обыскали весь дом, засыпали маму вопросами.

Мори. Ох, черт побери, дело дрянь!

Лея. Но куда нам идти?

Мори. На ночь я размещу вас в часовне, что стоит в горах, на перевале Буа. Вперед, вперед, сматываемся, сматываемся!

Лея суетится, торопливо бросая в сумку и в корзину продукты и вещи.

Лея. А Морисетта? А малышка?

Мори (срывая одеяла с постелей). Не волнуйтесь, о них я позабочусь… Только уберите отсюда вашу маму.

Мать (наблюдает за ними). Почему он разбирает кровати? Плохая примета — разбирать кровати среди дня. Что здесь происходит, он что, плохой игрок?

Лея. Мама, смени обувь.

Мори (мальчугану). Отведи их прямо наверх.

Лея. Я знаю, где это, знаю.

Мори (мальчугану). Ключ найдешь под плоским камнем, там, где я тебе показывал, помнишь?

Ребенок. Да, дедушка, помню.

Мори (стоит на пороге и внимательно смотрит вдаль на дорогу). Ну чисто религиозные войны, ох! Снова религиозные войны. Поторопимся, дамочки, поторопимся, пожалуйста!

Лея (матери). Вот твои ботинки.

Мать. Мне удобно только в этих.

Лея. Чтобы идти, нужны толстые ботинки, мама.

Мать. Я никогда не надену этих башмаков, Лея.

Лея (срывает с нее туфли на каблуках и надевает грубые ботинки на шнуровке). Мама, ты их наденешь без разговоров.

Мать (покорно дает зашнуровать ботинки). Куда это мы опять?

Мори. Не задерживайтесь, черт возьми, уходите!

Мальчуган берет мадам Шварц за руку, тащит ее за собой к двери.

Ребенок. Идем, бабусенька, идем.

Выходят. Лея подбирает одеяла, хватает свою сумку и идет за ними.

Комната пуста. Снаружи слышен голос Мори.

Мори. Я помогу вам подняться по склону. Дойдете до леса, а там можете передохнуть. В лесу вас не увидят.

Молчание. Сцена пуста. Незапертая дверь хлопает на ветру. Мори возвращается. Он очень сердит. В течение нескольких минут он шагает из угла в угол, потом возмущенно восклицает:

Мори. Забрать моих евреев, нет, вы только подумайте!

Он смотрит на стол, изучает неоконченную партию, заглядывает в костяшки мадам Шварц и в те, что остались в котелке. Потом садится на место мадам Шварц и начинает играть. Стук в дверь. Мори не двигается.

Входите, открыто.

Входит жандарм.

Жандарм. Семья Жирар?

Мори. Жирар? Кто такой Жирар? Здесь нет никакого Жирара. Ну и дела, вы даже не знаете, к кому идете! Мори! Мо-ри!

Жандарм (берет под козырек). Здравствуйте, месье Мори. Вы что же, по-прежнему живете так высоко?..

Мори. А вас зачем сюда занесло?

Жандарм. Мы с коллегами, так сказать, мобилизованы.

Мори. Мобилизованы? Кем?

Жандарм (после паузы, окидывая взглядом окружающий его беспорядок). Есть приказ собрать всех иностранцев, нелегально живущих на территории кантона.

Мори. И вот здесь вы рассчитывали найти иностранцев?

Жандарм (помолчав). Почему бы и нет, у нас есть основания.

Мори (не подавая вида). Какие же?

Жандарм (понизив голос). Письма или даже кое-что получше. (Молчание.) Мы сначала зашли к вам в нижний дом. И говорили с вашей невесткой. А разве внук вам не рассказал?

Мори. Внук? Я его не видел.

Молчание.

Второй жандарм (толчком распахивает дверь и, тяжело ступая, входит в дом). Вокруг никого нет. Здравствуйте.

Первый жандарм (обращается к Мори, показывая на другую комнату). Вы позволите?

Мори. А как же. (Жандарм проходит через одну комнату и исчезает в другой. Мори спрашивает.) А что, позвольте спросить, вы намерены делать с иностранцами, которых соберете?

Первый. Их отправят в Нексон.

Мори. В Нексон?

Второй (уточняет). Нексон, департамент Верхняя Вьенна.

Мори. И что там, в Нексоне?

Второй. Лагерь.

Мори. Надо же, в Верхней Вьенне — и лагерь.

Второй (кивает). Да, в Коррезе ничего такого нет.

Мори. Нексон…

Второй (продолжает). В Нексоне узаконят их положение, если в том есть необходимость.

Первый (появляется снова). Ладно, мы все осмотрели и свидетельствуем, что здесь никого нет. Так?

Второй жандарм кивает, топчется на месте.

Мори. Хотите взглянуть на мои документы? Не зря же вы поднимались!

Первый. Что вы, что вы…

Мори. Ну, тогда по капельке? На дорожку? (Вынимает из кармана заветную бутылку и ставит ее на стол.)

Первый. Нет-нет, нам еще далеко идти.

Мори. Вот именно.

Второй (с любопытством разглядывает домино на столе). Это что?

Мори. Домино.

Второй. Вы играете в домино?

Мори. Да, пока варится суп, так время летит быстрее…

Второй. Один?

Мори. На старости-то лет… Хотите, сыграем партию?

Второй. На службе — никогда.

Мори. Заходите, если захотите.

Второй. Не откажусь…

Мори. Осторожно. Я играю по-научному.

Второй. По-научному? Черт возьми! Тогда я пошлю к вам моего мальчишку.

Все трое смеются, поднимают рюмки, пьют, смакуют, щелкая языком.

Мори горд. Первый жандарм садится, достает записную книжку и карандаш, не забыв положить свое кепи на соседний стул.

Первый жандарм. Итак, мы констатируем, что здесь нет ни Жираров, ни Жераров. Сейчас мы это засвидетельствуем письменно. Так?

Второй жандарм серьезно кивает, потом садится и говорит:

Второй жандарм. У меня все это вот где сидит.

Мори (смотрит на жандармов). Ну и дерьмовой же работой вас заставляют заниматься…

Второй (взяв себя в руки). Черт, должен же кто-нибудь заставлять уважать закон, иначе…

Мори. Под моей крышей есть только один закон! Ваше здоровье!

Он поднимает рюмку, приглашая жандармов сделать то же самое.

Все трое чокаются и пьют.

Первый жандарм (продолжает сидеть). Ваша невестка помогла моей жене родить первенца. Она славная женщина. Ваша невестка, я хотел сказать, впрочем, моя жена тоже, почему нет? (Смущенно мнется, потом встает.) Ну хватит, пошли, раз-два, раз-два, спортивным шагом.

Мори. Еще капельку? (Первый и второй жандармы сначала решительно отказываются, закрывая рюмки рукой, но затем уступают. Мори наливает.) А если я вдруг встречу нелегальных иностранцев, что мне им сказать?

Первый. Что хотите. Мы…

Второй (вяло). Вы должны нас предупредить.

Первый (продолжает свою мысль). Мы… будучи мобилизованы государственной властью, провели осмотр местности и свидетельствуем как очевидцы, что вы никого не прячете ни внизу, ни наверху, а остальное…

Машет рукой.

Второй (стоя на пороге). На всякий случай вам надо знать: если будет доказано, что вы или кто-нибудь другой укрываете иностранцев, проживающих на нелегальном, то есть незаконном, положении и уклоняющихся от отправки на принудительные работы, вы также подпадаете под статью закона, но для вас это будет не Нексон, а сразу Лимож.

Мори. Ну надо же!

Второй. Да, мой дорогой, так что лучше уж знать обо всем заранее. До свидания.

Он вяло щелкнул каблуками. В этот момент на пороге возникает Симон. Увидев жандармов, он в недоумении замирает.

Мори (не мешкая). Ну входи же, дуралей, ты что, один, в такой час? (Симон кивает. Мори целует его в обе щеки, вводит в комнату и представляет.) Мори из Перигора. Входи, входи, мой мальчик, господа уходят, смотри-ка, ты совсем замерз…

Симон кивает, трет руки, стучит каблуком о каблук.

Первый жандарм (застегивается). Дело к зиме.

Мори. Да, пахнет зимой.

Второй. А я холод люблю.

Мори. Смотри-ка, это редкость.

Второй. Когда у нас здесь такой мороз, что того и гляди нос отморозишь, я тут же вспоминаю, что там, в России, бошам раз в десять холоднее, и от этого сразу на душе становится теплей. Ох! Бр-р-р!

Жандарм стучит зубами, притопывает и, подняв руку вверх ладонью вперед, делает несколько шагов. Мори смеется.

Первый (обращается к Мори, надевая кепи). Позавчера мы всей бригадой были в Монтиньяке, вместе с милицией и республиканской гвардией — для подкрепления.

Второй (в прежнем своем порыве). Эх, послать бы все это к…

Первый (продолжает). Да, денек выдался… Да, так вот, там был некий тип, оравший на нас из-за того, что мы забрали чужих евреев, а не его. Напрасно капитан объяснял ему, что мы ничего не можем сделать, потому что у его евреев все оформлено по закону, строго по закону. «В этой стране все только для толстосумов! — вопил он. — Это несправедливо, если бы маршал знал, что творится у него за спиной». Ну и так далее. И тому подобное. В конце концов, чтобы заставить его заткнуться, нам пришлось взять и его евреев тоже. Впрочем, в Нексоне наверняка во всем разобрались. Ну все, уходим.

Мори. Счастливого пути.

Первый. Спасибо… В деревне даже дороги слухами вымощены.

Мори. Так постарайтесь в них не вляпаться.

Первый (серьезно кивает). Постараемся…

Второй. Когда рядом нет ни милиции, ни военных, никого из этих ищеек, то идешь с легким сердцем, бодренько.

Первый (поучающее). Кто слишком старается — Богу не нравится.

Все пожимают друг другу руки. Жандармы выходят. Симон хочет расспросить Мори, но тот подносит палец к губам, приказывая молчать. Слышно, как жандармы удаляются. Тогда Мори кидается к двери и шепчет Симону:

Мори. Тысяча извинений, но мне надо срочно пописать. (Выходит. Симон остается один, растерянно смотрит вокруг, заглядывает в соседнюю комнату. Слышно, как Мори кричит с крыльца.) Не беспокойтесь, месье Симон, не беспокойтесь…

Появляется Симон и идет вслед за Мори. Некоторое время сцена остается пустой.

Темнеет.

Сцена восьмая

Зимняя ночь. На столе стоит свеча, в ее свете поблескивают бутылка и стакан. На незастеленной кровати с трудом можно различить Лею, съежившуюся под одеялом. Симон, по-прежнему одетый в куртку Мори, сидит за столом. Молчание. Симон наливает себе и вдумчиво пьет.

Лея. Ты не ляжешь?

Симон. Нет.

Лея (продолжает). Так странно, когда никого нет рядом. (Пауза.) Им там будет лучше, правда? Зима ведь… А потом, невестка Мори сказала, что они надежные люди… (Молчание. Наконец Лея произносит.) А мы? (Симон не отвечает.) Думаешь, нам можно здесь остаться? (Симон по-прежнему не отвечает, наливает и пьет.) Почему ты молчишь? Почему ты столько пьешь?

Симон. Почему, почему… (Со стуком ставит стакан, вскакивает и продолжает, расхаживая по комнате.) Зачем вам понадобилось торговать этими мерзкими рубахами, я спрашиваю? Ждете, когда кто-нибудь из «клиентов» потеряет пуговицу и донесет, что вы производите брак и вообще незаконно занимаетесь шитьем? Вам что, еще не ясно, что надо стать совсем-совсем маленькими?

Лея (прерывает его). Маленькие или большие, все хотят есть, разве нет?

Симон (садится). Верно, есть надо, прости. (Снова молчание. Симон продолжает.) Скажи мне, ты все знаешь, зачем великому Рейху в его вселенской войне понадобился слепой?

Лея. Отстань от меня, пожалуйста.

Симон. Я думал, что в его состоянии он, хотя бы он, останется на месте, и если Рири зайдет… (Замолкает.)

Лея (мягче). Симон, ты мне об этом уже рассказывал…

Симон. Ты права, я повторяюсь, но я никак не могу выбросить все это из головы. (Молчание.) Что за страна, что за государство, что за правительство, которое заказывает специальные поезда для импорта слепых, не способных ни стул починить, ни настроить ни один из их знаменитых роялей? Для чего все это, Лея, для чего? Консьержка сказала, что полицейским пришлось его на руках нести вниз по лестнице. Когда мне приходилось сопровождать его в больницу для слепых или куда-нибудь в другое место, я не знал, как за это взяться, просто заболевал от растерянности. И ни за что, ни за что на свете я не согласился бы ехать с ним в поезде. А он был моим любимым дядей… (Молчание.) В остальном и на улице Рамей, и на улице Лаба, и на улице Симар все по-прежнему, Лея, все так, как было. Магазин колониальных товаров на улице Симар так и остался на улице Симар, они не изменили ни названия, ни оформления, только приклеили надпись на витрину: «У нас французское заведение».

Снова пьет.

Лея (помолчав). А к нам, к нам ты заходил?

Симон. Зачем? Полюбоваться на опечатанные двери или на рожи новых жильцов из «французского заведения»? Одна только тетя Рейзл смогла-таки здорово их достать. Когда взломали дверь, она лежала в кровати мертвая, а на тумбочке в стакане с водой плавала ее вставная челюсть. (Смеется.) Черт подери!.. Она всегда умела устроиться так, чтобы ее обслужили первой, у нее был талант! (Пауза.) Не знаю почему, но перед самым отъездом мне ужасно захотелось съездить в Банье на ее могилу. Как говорится, поклониться ее праху. Но когда я приехал, то не решился подойти к могиле. Мне казалось, что как только я ступлю на наш звездный участок, могильщики и сторожа бросятся на меня, начнут спрашивать, почему это я не ношу звезду, а потом снимут с меня штаны и сдадут в гестапо. И я усердно делал вид, что интересуюсь только усопшими Дюпонами-Дюранами, которых там уйма, а сам незаметно рассматривал два пустынных участка с нашими могилами. И тут, Лея, я увидел, как на кладбище приперся какой-то тип — настоящая карикатура на еврея, Лея, ходячий призыв к немедленному погрому: бородатый, в молитвенной шали и черной шляпе. А на его потертом пальто, на самом видном месте сияла крепко пришитая желтая звезда. Спрятавшись за кустами, я все смотрел и смотрел на него. Я был уверен, что с минуты на минуту его схватят, что вся немецкая армия и все ее союзники, включая пожарных Банье, гонятся за ним по пятам и уже оцепили кладбище, Монруж, Париж, Иль-де-Франс, а я, как крыса, попал в окружение вместе с ним. И все из-за этого урода, этого пережитка прошлого, который не умеет ни одеваться, ни бриться, как все люди. Я рванулся удирать, но неожиданно для себя оказался на открытом месте, в аллее между крестами и звездами. Его цепкий взгляд и острый нюх тут же распознал во мне соплеменника. Он схватил меня за руку, зажал ее, как тисками, и стал спрашивать на идише, обращаясь ко мне «дитя мое», не хочу ли я, чтобы он помолился о моих мертвых. Мне было больно, очень больно. Я задыхался, едва дышал. Потом все прошло, и я услышал свой голос: да, пожалуйста, короткую молитву, почему бы и нет? Если это не повредит, то пойдет на пользу, а может, и наоборот. И я сказал: «Помолитесь о моем отце». Он вежливо поинтересовался, где могила отца, а я ответил, что далеко, где-то между Лембергом и Бродами, в маленьком местечке, чье название я сейчас и вспомнить не могу. Он велел мне подойти к любой могиле и повторять за ним. Он раскачивался и бил себя в грудь. Это была могила некого господина Элефана, которого будут вечно оплакивать вдова и дети. Потом я попросил его заодно прочитать молитву на могиле тети Рейзл, умершей свободной в собственной постели, устроить ей, так сказать, послеоблавную панихиду. Но я не знал, где ее могила, и ни за что не хотел спрашивать у сторожа, чтобы не терять зря времени на поиски, хотя этот болван меня и уговаривал. Мы с ним ходили кругами, искали, читали имена. Какие замечательные у нас имена, Лея, длинные, как дни без куска хлеба, сложные, извилистые, трудночитаемые для тех, кто, прежде чем нас вывезти, обязан взять нас на учет и переписать. Наконец я остановился у склепа Братского будущего, у нашего склепа, Лея. Там он наскоро, без души, пробормотал молитву: пора было высматривать, выискивать нового клиента. Но на кладбище было пустынно: мертвый сезон. Я отдал ему всю мелочь и спросил, так просто, для поддержания разговора, каждый ли день он здесь бывает. Оказалось, что нет! Через день он ездит в Пантен. Потом добавил: «Есть-то надо, так?» И он о том же, видишь, и он. Мне очень хотелось спросить у него, что делает там, наверху, его тухлый патрон, совсем спятил или просто спит? Но я понял, что старик слишком привязан к этому миру, слишком озабочен своим обедом, слишком изголодался, чтобы честно ответить мне или же выступить бескорыстным посредником. (Симон умолк на минуту, затем продолжил.) Знаешь, если мы выпутаемся…

Лея. Мы выпутаемся, Симон, обязательно выпутаемся…

Симон. Я не полезу снова в хомут. Нет. Не буду больше паковать, поставлять, выписывать счета. А по субботам никто больше не услышит, как я пересказываю всем известные шутки на общественных балах, и не увидит, как я таскаюсь по партийным пирушкам, открытым для сочувствующих, чтобы «запело завтра». Нет… Я выучу несколько самых простых молитв, отпущу бороду и с аккуратно завернутым в засаленную бумагу молитвенником под мышкой через день стану ездить в Банье или в Пантен, буду раскачиваться и бить себя в грудь за горсть мелочи, если еще останутся клиенты, покупатели молитв, а если нет, Лея, если нет, то я ничего не буду делать… (Молчание.) Ушедших не вернуть. А те, кто выпутается, Лея, потеряют вкус к жизни. И если они, на свое несчастье, нарожают детей, эти дети тоже не будут любить жизнь. Они поделятся между Банье и Пантеном, и, куда бы они ни пошли, на шее у них будет висеть тяжелый могильный камень с высеченными на нем именами родных. Я уже чувствую его, этот холодный тяжелый камень, вот тут. (Он дотрагивается до груди, как это делал Апфельбаум, потом продолжает.) Мори сказал, что Апфельбаум с семьей в Нексоне. (После паузы.) Тебе нельзя здесь оставаться. Ты отправишься к Морисетте или к матери, я сегодня уже говорил об этом с Мори.

Лея. Я? Ты говоришь — я? А ты?

Симон. В Париже я встретил приятеля Шарля, бывшего члена Союза коммунистической молодежи, он помог мне прокормиться, и все такое… он сказал, что в районе Тулузы есть еврейский партизанский отряд…

Лея. Ты думаешь, Рири у них?

Симон (удивленно). Нет… Я не думаю, Лея… Кто теперь думает? (Задувает свечу.) Я ухожу завтра. (Ложится в темноте; слышно, как рыдает Лея. Симон вскакивает, идет к двери с криком.) Нет, нет, не плачь, тебе говорю, не плачь.

Настежь распахивает дверь и останавливается на пороге, прислонясь к косяку спиной к комнате и к Лее, смотрит в ночь.

Лея (со своего места). Если ты собрался уходить, то не стоило труда возвращаться! (Симон не реагирует, Лея продолжает.) Ты сам говорил, что кругом кордоны и ты чудом выпутался!

Симон. Ну, и? Дальше-то что? Что мне делать? Что мне прикажешь делать?

Лея. Ждать! Ждать вместе со мной, пока все это не кончится. Ни русским, ни американцам твоя помощь не нужна, ты нужен мне, только мне!

Симон (не давая ей договорить). Сколько живет человек, сколько лет, сколько дней в человеческой жизни…

Его слова перекрывает рев пролетевшего над домом самолета.

Лея (пытаясь перекричать все усиливающийся гул). Что это?

Симон (вышел из дома, кричит). Бомбардировщики, Лея, бомбардировщики!

Лея (кричит). Симон, возвращайся немедленно! Возвращайся, слышишь!

Через открытую дверь видно, как Симон карабкается вверх по склону, размахивая руками и крича от радости. Рев самолета достигает высшей точки и умолкает. Темнота.

Сцена девятая

Весна. Вторая половина дня. Солнце светит через широко распахнутую дверь и окно. Посреди комнаты в одной комбинации, скрестив руки на груди, стоит невестка Мори и ждет. Она в туфлях на высоком каблуке, очевидно одолженных ей Морисеттой или Леей, которые тут же рядом заканчивают подшивать платье. Через открытую дверь мы видим мадам Шварц, сидящую лицом к солнцу в своем мягком кресле. На голове у нее замысловатая шляпка. Сын невестки, подросший за время, прошедшее с момента его первого появления на сцене, разводит в стороны прямые руки и гудит, изображая самолет. Время от времени он издает звуки, напоминающие пулеметную очередь или рев сбрасываемой бомбы. Любимой его мишенью является невестка, его мать. Вдруг, ни с того ни с сего, она хватает его за шиворот и начинает трясти.

Невестка. Прекратишь ты, наконец, или нет! Вот я тебя сейчас как тресну!

Ребенок высвобождается и, в упор расстреляв мать из пулемета, продолжает свой полет. Она делает попытку догнать его, но не может сохранить равновесие на каблуках. Мальчик, забыв про самолет, убегает и, притворившись испуганным, ищет убежища за юбкой мадам Шварц, которая охотно его прячет и, широко взмахивая руками, отгоняет возмущенную невестку. Лея и Морисетта закончили подшивать платье и вдвоем помогают невестке его надеть. Торжественный момент. Платье с широкой юбкой сшито из парашютного шелка. Одевшись, невестка не решается даже шевельнуться.

Невестка. У меня очень нелепый вид?

Морисетта. Так сейчас модно.

Морисетта ходит вокруг невестки, критически ее оглядывая. Лея встает на колени, чтобы оправить подол.

Лея. Опять висит.

Морисетта. Это потому, что швы морщат. Надо будет попросить англичан, чтобы они шили парашюты из натурального шелка, он лучше сидит. (Все трое смеются. Морисетта, обращаясь к невестке.) Пройдитесь немного, мадам Мори, я посмотрю. (Невестка делает шаг-другой, разводит руки в стороны и, подражая сыну, гудит. Морисетта, очень серьезно.) Попробуйте пройтись так, чтобы юбка колыхалась.

Невестка (останавливается, разволновавшись). Как это? (Морисетта показывает: идет, покачивая бедрами.) Надо вертеть задом?

Морисетта (сопровождая свои слова движениями). Нет, делайте широкие шаги, как будто вы спешите и вам весело.

Морисетта показывает. Невестка пробует повторить, но тут же останавливается и садится, заливаясь слеза ми. Лея опускается рядом с ней на колени, неловким движением берет ее руки в свои и шепчет:

Лея. Ну, не надо… Не надо так…

Морисетта отходит, идет к двери и стоит там, повернувшись к ним спиной. Появляется мальчуган и толкает ее. Он опять самолет, опять с упоением расстреливает мать.

Невестка (тихо, обращаясь к Лее). Может, это не совсем прилично, а?

Лея. Что?

Невестка. Так наряжаться. Что он подумает? Вдруг он решит, что, пока он дробил камни там, в Силезии, я веселилась и заказывала себе туалеты?

Лея (шепчет ей на ухо). Ничего он не подумает, вы ему понравитесь.

Невестка снова закрывает лицо руками и шепчет:

Невестка. Я так боюсь нашей встречи.

Мальчуган опрокидывает стул и тащит его за собой. В комнате рядом проснулся ребенок Морисетты. Морисетта быстрым шагом направляется туда, а невестка принимается гоняться за сыном. Она снимает туфли, бросает их в мальчика и кричит:

Ну, погоди, я тебе покажу, как все ломать! Ты у меня дождешься, негодник!

Мальчик, прижав локти к бокам, отступает к двери. Там его спасает появление Мори в сопровождении двух жандармов, одетых наполовину в штатское, наполовину в военное. Они вооружены, вид у них измученный. В руках у всех троих детали от самогонного аппарата. Невестка останавливается и с гордым видом начинает охорашиваться, показывая свое новое платье.

Невестка. Ну, как?

Один из жандармов, бросив свою ношу на стол, жестом выражает тоску и отвращение ко всему миру, потом сообщает:

Жандарм. Говорят, в Тюле они повесили всех мужчин в городе.

Невестка (ошеломленно). Кто?

Мори (зло). Да боши же! А ты думала кто?

Молчание. Мужчины наконец сложили свой груз.

Первый жандарм(падает на стул). Не могу больше… Ноги…

Второй. И после этого оказывается, что все против тебя! Милиция, голлисты, красные — все! У всех зуб на жандармов. За то, что они стояли в оцеплении, что проверяли твою личность, что в нос тебе смотрели. Чтобы узнать, откуда ты! Самые плохие военные — это штатские! Хуже нет!

Мори суетится вокруг самогонного аппарата. Снова молчание. Вдруг невестка снимает платье и, протягивая его Лее, спрашивает:

Невестка. Его можно покрасить?

Лея (передает платье Морисетте). Это покрасится?

Морисетта мнет ткань между пальцев, затем несет платье матери.

Видно, как она наклоняется к ней и что-то говорит. Мать тоже щупает платье. Морисетта возвращается и объявляет:

Морисетта. Она говорит, что покрасить можно, если есть краска.

Невестка. Тогда в черный, это самое подходящее. (Вдруг со стороны деревни доносится звук стрельбы. Невестка, встревоженно.) Что там еще?

Один из жандармов (стоя на пороге). Люди Косого возвращаются в деревню.

Вдали послышалась «Марсельеза».

Жандарм (растроганно). Все, милые дамы, мы свободны!

Жандармы целуют невестку, та отбивается от них старой блузкой. Потом жандармы неуклюже и почтительно целуют всех присутствующих дам, включая мадам Шварц. Теперь уже слышен «Интернационал».

Мори (расшагивая вокруг самогонного аппарата). Мешкать больше нельзя, пора к нему и руки приложить, ведь когда наши парни вернутся, вся округа будет умирать от жажды, верно?

Поворачивается к женщинам, вопросительно на них глядя. Теперь уже Морисетта плачет в объятиях невестки, которая увлекает ее в соседнюю комнату. Жандармы смущенно разводят руками, как бы давая понять, что они тут ни при чем. Мори пожимает плечами.

Первый (шепотом). Надо бы сходить туда.

Второй. Надо появиться хотя бы из вежливости: красные очень чувствительны.

Мори (тоже шепотом). Спасибо за помощь.

Жандармы говорят, что не за что, берут свое оружие и на цыпочках выходят. Мори суетится у самогонного аппарата. Мальчик снова летает. Слышно. Как в комнате рядом тихо плачет Морисетта и смеется младенец, с которым, наверное, играет невестка. Мальчик-самолет исчезает, присоединившись к матери. Мори неожиданно уходит. Лея достает свой саквояж, открывает его и, опустив руки, стоит над ним. Мадам Шварц спит в лучах заходящего солнца.

Сцена десятая

Раннее утро. В комнате под самогонным аппаратом полыхает огонь. Светает. Комната изменилась, запущенность победила. Мори лежит одетый на незастеленной кровати. На столе разбросаны остатки трапезы. О недавнем прошлом напоминает только швейная машинка да сломанная детская коляска. Кто-то стучит в закрытую дверь. Мори переворачивается на другой бок. Снова стук, дверь распахивается и появляется Симон. Он по-прежнему в куртке Мори, но под ней надета только майка. Старые штаны, ботинки и узелок делают его похожим на бродягу. На плече у него ружье. В руке — американский карманный фонарик. Он входит и натыкается на самогонный аппарат.

Симон (рычит). Это что еще за дрянь?

Мори (садится на кровати и размахивает палкой). Кто там?

Симон (направляет фонарь на Мори). А вы что здесь делаете?

Мори. Разговорчики! Я здесь у себя дома! (Прикрывает рукой глаза.) Уберите свет.

Симон. Где они?

Мори. В Лиможе.

Симон. В Лиможе?

Мори. Ваша теща не могла больше выносить деревню. (Поднимает и опускает руки.) Тогда…

Симон кивает, потом вздыхает.

Симон. А Рири?

Мори опускает голову. Симон снова кивает, садится к столу и берет валяющуюся на нем горбушку.

Мори. У меня есть колбаса.

Встает, достает из кармана колбасу, завернутую в клетчатый носовой платок, и осторожно разворачивает. Потом вынимает перочинный нож и церемонно отрезает несколько ломтиков. Симон ест с почти религиозным благоговением. Мори садится напротив него.

Ну, вы теперь герой? Вы освободили Тулузу?

Симон (продолжает есть). Ничего я не освобождал. Они решили, что я слишком стар для перестрелок. Никогда в жизни я не пришивал столько пуговиц и не чистил столько картошки! Война — дело молодое.

Мори. И не только война, говорят.

Симон (кивает и повторяет). И не только война. (Пауза.) Почему мы так тихо говорим?

Мори. Правда, почему? Наверное, нет причин орать.

Симон(кладет в сторону хлеб, встает, прислушивается и шепчет). Вы меня обманываете? Они там, там! Лея! (Идет к соседней комнате, но Мори торопливо преграждает ему дорогу. Симон останавливается. Он удивлен и взволнован.) Что здесь происходит?

Мори. Я вам расскажу…

Симон. Что расскажете?

Мори. Ничего. Я вам объясню, и все тут. Когда ваши дамы уехали, здесь, знаете ли, стало как-то пусто. А потом мы с невесткой перестали ладить друг с другом, можно и так сказать, из-за ее мужа, моего сына. Он вот-вот вернется, это вскружило ей башку, и она чокнулась. Тогда я и решил вернуться в свою нору. Когда у тебя завелся еж, самое лучшее — не садиться на него, так ведь?

Симон (прислушивается и показывает на соседнюю комнату). Там кто-то спит!

Мори. Я же вам объясняю… Слушайте. Вот. Когда я остался здесь один, совсем один, я не вынес этого одиночества. А тут как раз у партизан оказались пленные, которых надо было пристроить у надежных людей. Я сходил в мэрию и взял у них одного, вот.

Симон (после паузы). Не понимаю.

Мори. И понимать нечего.

Симон. Там что, немец?

Мори (как будто пытается сдержать смех). Вот именно. (Молчание. У Мори по-прежнему такой вид, словно он старается не рассмеяться.) Только мне не повезло, с самого начала он все время плачет, если, конечно, не спит.

Симон. Он плачет?

Мори. Вот именно. У него нет известий от родителей, если я правильно понял.

Симон. Надо же…

Мори. Он думает, что их расквасило бомбой.

Симон. И из-за этого он плачет?

Молчание.

Мори. Вчера вечером, да, точно, вчера, я употребил радикальное средство — дал ему большую дозу, такую, что он под стол свалился. Я и сам, должен признаться… (Хватается за голову. Симон заряжает ружье и идет прямо к двери, то есть на Мори. Тот остается стоять в дверном проеме, держась за косяк и не желая уступать дорогу.) Чего вам там нужно?

Симон. Сделать так, чтобы он больше не плакал.

Мори (выпрямляясь). Осторожно, это мой пленный, слышите, мой! Партизаны мне его доверили!

Симон. У меня тоже есть универсальное лекарство, только действует оно по-другому. Посторонитесь, Мори, будьте любезны.

Мори. Никогда, никогда, тебе сначала придется прихлопнуть меня.

Симон. Ну и что? У меня патронов много. В конце концов, я научился пользоваться этой штукой, я даже умею ее перезаряжать.

Мори. Нет, вы определенно свихнулись!

Симон. Я стал нормальным, а вот вы устарели, опоздали на целую войну. Жизнью больше — жизнью меньше, какое до этого дело нам, остальным? Пленные, честь, гостеприимство — с этим покончено! Сначала убивают женщин, детей, стариков, калек!

Мори (перебивает его). Не в моем доме, не в моем доме!

Симон. И в твоем доме, и везде! Бог по своей необъятной и слепой доброте решил, что, пока эта заваруха не кончилась, он может предоставить мне маленькую возможность, такую скромную и семейную возможность стать полноценным человеком. А ну, отойди, герой великой войны, это война для штатских, а не для солдат.

Приставляет ствол ружья к груди Мори.

Мори. Ах ты, сукин сын! Я тебе покажу! (Хватает дуло руками и кричит, прижимая его к груди.) Ну, давай! Стреляй!

Симон (стараясь освободить ружье). Отпустите, отпустите, вам говорю!

Они дерутся за ружье. Раздается выстрел. Мужчины прекращают драться и удивленно смотрят друг на друга. Ружье лежит на полу между ними. Мори отступает в дверной проем. Симон оказывается около стола. В этот момент за спиной Мори появляется совсем еще молодой человек в рабочей одежде, взъерошенный и оторопевший. Он удивленно смотрит на Мори и на Симона. Симон поднимает на него глаза, потом отворачивается и бормочет.

Симон. Мальчишка, черт…

Мори встает и кладет руку на плечо пленного.

Мори. Он будет помогать мне в поле.

Симон (отворачиваясь). Вы сейчас работаете в поле?

Мори. Он будет играть со мной в домино, пить самогон, он будет собирать нужные травы, а я передам ему секрет… Верцингеторикса. А потом, через год или два, он вернется в свою родную Бошландию, да, балда? Хорошо schlafen, бай-бай?

Немец кивает, он грустен.

Симон. Никогда не думал, что такое возможно. Не успеешь отвернуться, как у тебя дома сидит бош…

Мори. Эй, потише! Это мой дом, ясно?! А потом, не каждый день удается напасть на неприкаянную жидовскую семейку, надо брать то, что есть, первого встречного, и жить с ним… А то ишь как просто, все уезжают, не дождавшись даже освобождения Парижа, гоп-гоп, привет, би-би, и нет никого, а мне что, одному оставаться? Нет уж, дудки, я никогда, понятно, никогда больше не буду один. (Немец по-немецки спрашивает у Мори, не доводится ли Симон ему сыном. Мори тревожно смотрит на Симона.) Что он говорит?

Симон. Иди на фиг!

Мори. Спасибо, большое спасибо.

Симон (неохотно). Он спрашивает, не являемся ли мы отцом и сыном.

Мори. Да, такие идиоты нечасто попадаются!

Немец уходит, возвращается с фотоаппаратом и спрашивает по-немецки, нельзя ли ему сделать фотографию на память об отце и сыне.

Что еще он говорит?

Симон (не глядя на него). Он хочет фотографию на память об отце и сыне.

На улице рассвело.

Мори. Скажите ему, что я не ваш отец, а вы не мой сын, и поживей.

Поют петухи.

Симон. Сами устраивайте ваши дела.

Встает.

Мори (внимательно оглядев немца, обращается к Симону). Сегодня он выглядит получше. Наверное, снадобье подействовало.

Симон. Что она сказала?

Мори. Кто?

Симон. Лея, моя жена, она просила мне что-нибудь передать?

Мори. Да, да…

Симон. Так что же вы молчите и мелете всякую чушь!

Мори. Она сказала, что… что она будет приходить на лиможский вокзал каждый день между пятью и шестью, а если вы разминетесь в Лиможе, то она поедет а Париж и будет жить у Шарля, или у Леона, или…

Симон. Или?

Мори. Черт возьми, в конце концов, мне надоело быть посредником! Я забыл.

Симон. Согласен, долой посредников.

Мори. Согласен, согласен на все сто процентов, долой!

Симон. Между пятью и шестью на вокзале в Лиможе…

У него перехватило дыхание.

Мори. Она сказала, чтобы вы захватили швейную машинку.

Симон. Что?

Мори. Она забрала все вещи, но машинка слишком тяжелая. Она рассчитывает на вас.

Симон. У нее не все дома! Эта рухлядь даже не наша!

Мори. Семейный подарок!

Симон. Вы что, думаете, что я стану таскать за собой эту реликвию?

Мори. Да мне наплевать… Я только передаю вам то, что она просила.

Симон (поднимает машинку вместе с футляром). Ох, черт, ну и тяжесть…

В изнеможении садится, прячет лицо, отвернувшись от Мори. Немец по-немецки спрашивает, что происходит.

Мори. Что он говорит?

Симон. Черт! Будет очень мило, когда вы останетесь вдвоем!

Мори. О, мы друг друга понимаем прекрасно, нам просто сейчас некогда. (Симон возвращается к машинке и замирает в нерешительности.) Хотите немного отдохнуть? Мы с бошем пойдем собирать травы, да, балда? Ya, уа, природа gutt… Когда вернусь, сделаю вам яичницу со специями.

Неожиданно Симон обнимает Мори и застывает в его объятиях. Мори ждет, когда все это кончится, а немец, воспользовавшись моментом, делает снимок. Симон берется за машинку. Тогда Мори тихо произносит:

Мори. Не будете ли вы так добры вернуть мне мою куртку, она мне еще пригодится.

Симон ставит машинку, снимает куртку, бросает ее на стол. Мори достает из-под кровати аккуратно сложенное пальто Симона.

Ваше пальто.

Симон. Оставьте его себе.

Мори. Нет, нет.

Симон. Слишком жарко: или оно, или машинка, но не то и другое вместе!

Мори (прижимая к себе пальто). Ладно, тогда я его припрячу. Ведь вы еще вернетесь?..

Симон. Никогда.

Выходит.

Мори. Вы не зайдете проститься с невесткой?

Симон (орет). Нет!!

Он поднимается по склону. На одном плече у него швейная машинка, на другом — узел.

Мори (замечает на полу ружье, поднимает его и с криком выбегает из дома). Эй! Ваша винтовка! (Ему никто не ответил. Симон исчез. Мори возвращается в дом, швыряет ружье в детскую коляску и констатирует.) Ну, вот и ладушки!

Театр Грюмбера: Ощутимая связь между прошлым и настоящим Пер. Ирина Мягкова

Собранные вместе, эти три пьесы — «Дрейфус…» (1974), «Ателье» (1979) и «Свободная зона» (1990) — выявляют особый аспект творчества Жан-Клода Грюмбера. Обусловленные распадом еврейской общины в Центральной Европе, событием, навсегда оставившим свой след в истории XX века, отмеченные присутствием вовлеченных в эту историю персонажей, они вплотную подводят нас к теме Идишланда, вхождение в которую вовсе не предусматривает воссоздания исчезнувшего мира. Идишланд помогает выявить те проблемы, которые Франция семидесятых годов ставит перед поколением рожденных во время или сразу после войны. Это поиски самоидентичности, мечущейся между укорененностью в прошлом, от которого не осталось следов, и причастностью к настоящему; это ангажированность в искусстве, в частности в театре, предусматривающая, с одной стороны, социальные преобразования, а с другой — наследование прежней культуре; это ответственность по отношению к Другому человеку и солидарность в отношениях с группой людей… То есть три пьесы Грюмбера содержат обобщенную и помещенную в историческое время матрицу личности, представляющей поколение в момент перехода от «холодной войны» к крушению коммунизма.

Под требовательным воздействием чувства сопереживания и своей причастности к определенной культуре Жан-Клод Грюмбер создает театральный мир, многочисленные отзвуки которого воспроизводят реальность, сохранившуюся лишь в художественных произведениях, исторических архивах, да еще, пожалуй, в памяти выживших. И мир этот вопрошает нынешние времена.

Воплощение еврейского опыта
Действие «Дрейфуса…» происходит в Вильно в 1930 году. В зале, который в случае необходимости служит и театральным залом, актеры репетируют написанную одним из них пьесу про дело Дрейфуса. Репетиции то и дело прерываются событиями, составляющими повседневную жизнь местечка (штетла[2]): историей зарождающейся любви и планами переезда и новой жизни; лекцией бродячего воинствующего сиониста; расставанием с одним из участников, вовлеченным в политику; попыткой погрома… Короче говоря, привычный ход вещей, составляющих смысл жизни в те годы.

Действие «Ателье» начинается где-то в 1945 году в Париже. Квартира Леона, которая служит одновременно и пошивочной мастерской (здесь и быт, и производство, и человеческие отношения), — пространство, где возрождается жизнь сразу после окончания войны: гладильщик готовится к революции; одна из работниц — Мими — грезит о бурном субботнем вечере, жена хозяина Элен занимается заказами. А Симона ждет возвращения мужа, депортированного в 1943 году… Короче говоря, привычный ход вещей, составляющих смысл жизни в те годы.

В «Свободной зоне» еврейская семья в 1942 году оказывается в департаменте Коррез, в чужом сарае. То жандармы им угрожают, то племянник сбегает в Париж на поиски родителей, выданных немцам… Короче говоря, привычный ход вещей, составляющих смысл жизни в те годы. Но насколько это можно назвать жизнью?

Во всех трех пьесах современная история предстает не декорацией, не следствием событий, которые стали бы контекстом для поступков персонажей. История приобретает здесь этический статус: она взывает к памяти и свидетельским показаниям. Речь больше не ограничивается конфликтами классовыми, межнациональными или межгосударственными, как это было еще во времена Первой мировой войны. В рамках Второй мировой войны ставится вопрос об «окончательном расчете», цель которого — уничтожение Другого, «виновного в том, что родился». И возникает властная необходимость: используя всю силу художественного мастерства, напомнить о катастрофе, ведущей к утрате культуры.

В трех своих пьесах Жан-Клод Грюмбер отвечает потребности зафиксировать отдаляющееся лицо истории, дабы распознать его реальные черты: выбранный действующими лицами этой истории, какой-то пример положения евреев как объекта отрицания и уничтожения. В положении евреев подчеркивается не сущность, а модальность идентифицирующего опыта, возникающего в результате жизни в некой социополитической среде, которая либо принимает тебя, либо не замечает, либо отбрасывает. Поэтому художественная реконструкция этого опыта свидетельствует также о тех обстоятельствах, которые ему способствовали. Разумеется, в семидесятые годы положение евреев отличается от обстоятельств, которые привели к Холокосту; и все-таки в эти годы нечасто встретишь документальные или художественные произведения, в которых были бы выведены спасающие «своих» евреев Праведники, вроде Мори, героя «Свободной зоны», либо же равнодушные или беспомощные пособники происходящего. В своей драматургии Жан-Клод Грюмбер как бы смещает ракурс: обращаясь к событиям прошлого, уже подзабытым коллективной памятью, он способствует высветлению «темных мест» в настоящем.

Идишланд на сцене
Во всех трех пьесах значение слова «еврей» отсылает нас к образу жизни, культурной реальности и к истории. Театральная вселенная — Идишланд — воскрешает в памяти объективную реальность еврейских сообществ до Холокоста и их уничтожение; межличностные взаимоотношения, как они складывались, — вначале на уровне общения на идише, а затем на уровне воображения, обусловленного постоянными метаниями между ассимиляцией и трансмиссией идентичности.

Свою неповторимость — и вместе с тем схожесть с другими — каждая из трех пьес черпает в напряженном взаимодействии коллективного опыта бытования евреев в Европе и собственного, личного опыта автора. Ныне это взаимодействие становится проблематичным: прерывание истории еврейских сообществ в Центральной Европе и утрата родных и близких образуют брешь в трансмиссии. Театр становится средством восстановить контакт между индивидуальным и коллективным опытом. Жизненный опыт преобразуется в воспоминание и обретает эстетическую форму. «Дрейфус…», «Ателье» и «Свободная зона» показывают, как разыгрывается, как откликается этот опыт, когда он разделен с теми, кто его унаследовал, и когда он передается в живых свидетельствах тем, кто черпает его из документов и исторических архивов.

В каждой из пьес драматическое действие концентрируется вокруг вымышленных ситуаций и внетеатральных обстоятельств, составляющих общую историю. Так конструируется мир. Фабула воскрешает исчезнувшее: то, о чем писал в своих рассказах и повестях Шолом-Алейхем, то, о чем писал в своих романах Исаак Башевис Зингер, то, что оставил нам в своих фотографиях Роман Вишняк. Используя собственный театральный язык, театр позволяет услышать некую реальность, созданную языком идиш, реальность, неоднократно уничтоженную, но сохраненную и транслированную устной, письменной, музыкальной традицией, а также особой чувствительностью во взаимоотношениях человека с самим собой и с другими. Условий для существования этой конструкции — назовем ее идишкайт — больше нет, но сама она тем не менее сохраняется, подобно простенькой мелодии, услышанной в детстве и возникающей теперь в акценте, рассказе, песне или картине. Поскольку суффикс «-кайт» в идише обозначает качество, особенность, идишкайт не принадлежит условиям жизни или культуре, что предполагало бы объективизацию или концептуализацию. Идишкайт подобен чуть вылинявшему цвету, привкусу чего-то, что порождает воспоминания: своего рода блинцес[3] еврейской памяти. Идишкайт — как мелодия, воскрешающая «слова из речи племени», смысл которых утрачен; как совокупность жестов, взглядов, ритмов, сопровождающих бытование языка, придающих ему плоть, из которой можно выстроить «мост от человека к человеку», чтобы ответить «потребностям в общении», о которых говорит Ницше в «Веселой науке». Кстати сказать, довольно трудно углядеть в идишкайте то, что относится к религиозной традиции, к общинной принадлежности или к поведению, где юмор и тоска — вперемешку.

Строго говоря, (вос)создание идишкайта возможно лишь на языке оригинала; искусство Жан-Клода Грюмбера состоит в попытке осознать это по-французски, а художественная ответственность постановщика — найти адекватный и гармоничный способ воплощения с помощью актерской игры. Французская версия идишкайта достигает адекватности оригиналу благодаря поэтике Жан-Клода Грюмбера: фразировкой, нежным и горьким юмором он придает речи персонажей особый ритм, убаюкивающий своей музыкой. Однако вовсе не следует сводить значимость драматургии Грюмбера лишь к этой культурологической функции: это современный театр, в той мере, в какой диалог позволяет услышать прежде всего результат ситуаций, вызванных действиями персонажей.

В отличие от современного английского театра с трилогией Арнольда Уэскера или театра американского, в сегодняшнем французском театре идишкайт до сей поры не обрел конкретного воплощения. Трудно найти спектакль, который растревожил бы нас тем, что составляет часть нашей французской истории, и хоть в какой-то степени призвал к ответственности за это, а именно — за депортацию и уничтожение евреев, не важно — из Франции или из других стран, приехавших в надежде обрести приют во Франции. «Счастлив, как еврей во Франции», — гласила местечковая молва.

Три эпохи еврейского самосознания
И «Дрейфус…», и «Ателье», и «Свободная зона» обретают драматическую идентичность своего повествования с момента Холокоста, точки отсчета и точки разрыва. Теодор Адорно считал, что после Освенцима никакая поэзия уже невозможна. А Жак Рансьер полагал, что «только искусству по силам взглянуть прямо в лицо черному солнцу Холокоста». Жан-Клоду Грюмберу удалось найти дистанцию, облегчающую аккомодацию глаза. Как, в самом деле, можно сказать об этой утрате самого себя, об этом выдергивании из почвы, которое оставляет постоянную боль, как ампутированная конечность, еще долгое время спустя? Разве что найти соответствующий стиль. Стиль драматургии, которая позволяет нам быть одновременно снаружи и внутри; оформление сцены назначает нам место не свидетеля и не подглядывающего в замочную скважину: мы присутствуем при возрождении прошлого, и мы здесь — зрители в изначальном смысле этого слова.

Художественный ответ Жан-Клода Грюмбера на вопрос о воплощении Холокоста состоит в выстраивании каждой своей пьесы вокруг одной из конструктивных эпох еврейского осознания катастрофы: до, после и во время. Именно в таком порядке.

Время каждой из трех пьес связано с моментом бегства персонажей от судьбы — Холокоста. Наши знания о Холокосте предполагают рассказ «мучительный», проникнутый приближением геноцида. В результате взгляд зрителя каждой из пьес оказывается направленным определенным образом: он способен воспринимать и то, что было до, и то, что происходило после, то есть перспективу, как развитие, так и результаты циклона, при котором он сам не присутствует.

«Дрейфус…» показывает, каким было прошлое мессианических иллюзий настоящего: либо Сион, либо революция. Эпоха еврейского сознания в «Дрейфусе…» — это ожидание, составляющее часть еврейских образов: ожидание лучших времен, но также и ожидание в предвидении катастрофы, которая неоднократно имела место в истории. Распространенная форма ее — погром, и в «Дрейфусе…» как раз и показана попытка погрома, в виде наброска, репетиции своего рода. Однако зрителю известно, что этот придуманный погром, сымпровизированный и несостоявшийся, содержит в себе и воплощение погрома, случившегося на самом деле, в реальной Польше, в «мировой черной дыре», именуемой Освенцимом.

Время действия «Ателье» — первые послевоенные годы. Леон, хозяин ателье, скажет об этих годах так: «Нет, мы уже не в послевоенном времени, мы снова — в довоенном…»

Время после — это время работы памяти. Чтобы оно вписалось в наши воспоминания, нужно, опять-таки, чтобы прошедшее событие было осознано в качестве такового. И с самой первой сцены Жан-Клод Грюмбер с замечательным лаконизмом, как будто в целях экономии времени, вводит нас в ситуацию главной героини пьесы Симоны в 1945 году и ее отношения к исчезновению мужа. На безобидный вопрос, почему она не идет с ним на танцы, она отвечает: «Его сейчас здесь нет, он был депортирован».

Форма настоящего времени, которую использует Симона, переводит событие прошлого в сегодняшнюю ситуацию. Эта формулировка свидетельствует одновременно об отказе принять невозможное и о поддержании исчезнувшего мужа во времени настоящем. От сцены к сцене, от года к году поток времени в «Ателье» призван воссоздать то, что произошло прежде и чем проникнута память, не желающая распространяться на последующее.

Наконец, «Свободная зона» сталкивается непосредственно с временами Холокоста. Пьеса обращается к ситуации, когда говорить во Франции на идише было равносильно доносу на самого себя. «Свободная зона» ставит вопрос об идентичности, как она строится и сохраняется во взаимоотношениях с языком. Симон, скрывающийся в Коррезе с женой и тещей, вынужден исключить из употребления свой родной язык: «На идише больше не говорим! Забыли. Отказались…»

Сам-то Жан-Клод Грюмбер как раз отказываться не желает, точнее, находит следы идиша. Десять лет спустя после «Ателье» воспоминания об отсутствии отца и коллективная память приводят его к театральному спектаклю, и достоинства стиля залечат рану, преломив боль в драматургию. Это рана целого поколения, которая в «Свободной зоне» эхом отзовется ради установления связей преемственности.

Путь доступа в Идишланд
Кто такой еврей? В своем тоталитарном безумии нацисты не только задались этим вопросом; их решение состояло в том, чтобы навсегда его закрыть, очистив землю от всякого следа еврейской самобытности. Ставить еврейский вопрос или вопрошать о еврейском способе существования — разные вещи. Первый из этих терминов свидетельствует о нарушении прочного единства человечества и относится к сущностным изысканиям; второй термин относится скорее к проблемам культуры. Во всем разнообразии своих ситуаций еврейский способ существования базируется на ответственности по отношению к Другому и на соотнесении с Книгой; это условие — также продукт истории.

Драматургия Жан-Клода Грюмбера открывает дверь в Идишланд двумя ключами: с помощью персонажа Дрейфуса, каким он представляется еврейскому сознанию, и с помощью еврейского театра, каким он был в начале века. Капитан Альфред Дрейфус — вне всякого сомнения, персонаж нового времени, который лучше всего воплощает собой способ использования еврейской самобытности для превращения ее в предмет коллективного фантазма. Персонаж этот ускользнул как от защитников своих, так и от хулителей. Образ Дрейфуса отделился от своего прообраза и превратился из картинки в зеркало, отразившее изъяны общества. Из капитана и еврея Дрейфус превратился в воплощенный ответ на вопрос: «Что значит быть евреем?»

Вымышленный Дрейфус становится для Жан-Клода Грюмбера проводником в Идишланд. И образ этот будет соответствовать тем представлениям, которые сложились о нем у персонажей «Дрейфуса…» — еврейских актеров тридцатых годов. Двойное опосредование приводит к разнообразным и плодотворным результатам.

Встреча еврейского театра и Дрейфуса происходит не без ссылки на Шолом-Алейхема, основателя литературы на идише. В коротком рассказе под названием «Дрейфус в Касриловке» Шолом-Алейхем описывает потрясение, постигшее вымышленный городок Касриловку, когда до его жителей долетел слух о деле Дрейфуса[4]. Как и любое другое местечко в самом начале XX века, Касриловка почти не имела никаких связей с внешним миром, миром гоев в буквальном смысле этого слова. Когда жители Касриловки узнали, что в Париже будто бы осужден еврейский капитан, они вначале не проявили к этому особого интереса. И действительно, что им за дело до какого-то пусть и еврея, но шпиона, который выдал государственные секреты иностранному государству?

Новшество Жан-Клода Грюмбера состоит в том, что он перемещает зеркало из начала XX века в тридцатые годы. В начале XX века евреи еще жили в тесном, конформистском мирке, замкнутом на самом себе. Штетл изолирован от внешнего мира как физически, так и духовно. Однако в первой четверти XX века все изменилось кардинально. Падение Австро-Венгерской империи, большевистская революция, зарождение фашизма и новая волна антисемитизма, экономический кризис — все это изменило перспективы евреев из местечка, и в определенной степени Идишланд — уже на пути к крушению. Жители Касриловки, «мелкий люд», как их называет Шолом-Алейхем, живут в состоянии «большой паники», но не могут поверить в осуждение Дрейфуса.

Последние отсветы театра на идише
У персонажей «Дрейфуса…» уже другие представления. Будучи еврейскими актерами, они, подобно близкому другу Кафки Леви, о котором Кафка пишет в своих дневниках, пришли на сцену театра прямо из религиозной еврейской школы. Продолжая жить в местечке, они вместе с тем существуют уже в современном мире и на себе испытывают его потрясения. Каждый из них по-своему представляет себе Дрейфуса и по-своему к нему относится, проецируя на свои представления собственное видение мира и собственные ожидания. Жителям еврейского городка тридцатых годов фигура Дрейфуса видится неоднозначной. Исполнителю роли Дрейфуса и его товарищам она представляется двойственной: капитан с одной стороны, еврей — с другой. По отдельности обе грани понятны, но соединение их в одном персонаже немыслимо для этихевреев-антимилитаристов.

Актеры репетируют пьесу, но ей не суждено быть сыгранной, ибо движение жизни окажется сильнее событий театральных. Автор пьесы и режиссер Морис бросит свою затею — не потому, что не получит от нее художественного удовлетворения, но потому, что его ждет другая затея — политическая. В письме, которое он напишет своим бывшим актерам в 1931 году, Морис объявит, что отказывается воскрешать прошлое в художественных целях и предпочитает включиться в пролетарскую революцию. Забвение религии ради пролетарской революции было одним из распространенных путей для тысяч евреев в Восточной Европе. Морис меняет иллюзии артистические на иллюзию иного свойства: ту, достижение которой делает возможным большевистская революция.

Взгляд Жан-Клода Грюмбера на последних представителей театра, блиставшего по всей Европе в двадцатые годы, в значительной степени совпадает с комментариями Кафки по поводу труппы его друга Леви, который познакомил его с театром на идише в 1911 году в заднем помещении некоего кафе, обладавшего сомнительной репутацией[5]. Та же нежность с долей иронии по поводу наивности театральных эффектов, тот же сочувственный взгляд, окрашенный «жалостью, которую мы испытываем к этим прекрасным актерам, которые не только ничего не зарабатывают, но даже и должной благодарности и заслуженной славы не получают»[6]. И совершенно очевидно — как для Кафки, так и для Жан-Клода Грюмбера, — что это сочувствие вызвано, как пишет Кафка, «печальной судьбой стольких благородных помыслов, наших, прежде всего».

В начале тридцатых годов театр на идише осужден на вымирание: в Советском Союзе, где вот уже несколько лет как торжествует тоталитаризм, он становится предметом сталинского недоверия. Подспудное присутствие этой мысли в пьесе Жан-Клода Грюмбера как раз и придает ей актуальность и убедительность. Дело в том, что в 1974 году, когда был написан «Дрейфус…», многие интеллектуалы во Франции еще продолжали верить в благотворность социализма в СССР. Проницательность Жан-Клода Грюмбера позволяет нам усмотреть в самой драматургической конструкции его пьесы «истоки иллюзии», явление, которое проанализирует Франсуа Фюре двадцать лет спустя. Истребление еврейской культуры в Советском Союзе — пока что непризнанный факт, точно так, как остается неизвестным огромное влияние театра на идише в двадцатые годы, в период поиска новых форм. В «Дрейфусе…» содержатся отголоски этих проблем, тем более важные, что в семидесятые годы наблюдается явное возрождение надежд и иллюзий, связанных со способностью театра повлиять на преобразование общества и изменение жизни. И эти ожидания и надежды семидесятых придают особый смысл размышлениям всех персонажей «Дрейфуса…» о роли театра.

Пространство слова
Не может существовать никакая театральная конструкция, будь то пьеса или спектакль, если в ней не создано пространство, где бы слово и действие стали значимыми. Сцена лишь тогда рождает напряженность мысли и самый смысл, когда между персонажами всерьез завязываются отношения. Так театр включает в игру весомость слова, адресованного Другому. Масштабность этого слова и ответственность людей по отношению друг к другу — характерная особенность «Ателье» и «Свободной зоны».

Еще и потому диалог у Грюмбера приобретает такую драматическую действенность, что в качестве стимулятора человеческих взаимоотношений и поступков автор использует юмор, игру слов, аллюзию. Однако для того, чтобы слово затронуло другого человека и вызвало его реакцию, требуются еще нужные для этого время и место.

Мастерская в «Ателье», сарай в «Свободной зоне» — места, предназначенные для работы, как бы лишающие межличностных отношений, превращаются в пространство для слов, которые порождают сюжеты, стоит лишь пустому пространству стать доступным для общения.

Система общения работников в ателье, обусловленная расположением рабочих мест относительно окна, структурируется в зависимости от весомости слов, произнесенных каждым из персонажей. Но вместе с тем слово может и потеряться, если не найдет подходящего для произнесения места и времени. Так случается, например, с гладильщиком, который пытается втолковать Симоне, что ее муж погиб в газовой камере. Речь его, попытка контакта с другим человеком, замкнутым в своих страданиях, оказывается не в состоянии достичь адресата. И носителю этого потерянного слова, повисшего в воздухе, поскольку оно не дошло по назначению, не остается никакой другой возможности, кроме как покинуть ателье без всяких объяснений. Слово его как выражение сочувствия не сумело трансформироваться в поступок: оно стало причиной прекращения отношений.

Брошенный дом в «Свободной зоне» силой обстоятельств преобразуется в пространство, которое диктует способ быть евреем. И пусть идиш застрянет в горле, пусть еврейские имена превратятся во французские, никого это не введет в заблуждение. И прежде всего — Мори, подобравшего этих евреев: только они сами верят, что могут выдать себя за эльзасцев. Искусство диалога у Жан-Клода Грюмбера в «Свободной зоне» приобретает особую силу, потому что каждая из фраз, которыми обмениваются персонажи, ставит под угрозу их идентичность и самое жизнь. Жизненное пространство этих скрывающихся евреев — пространство напряженное: ни малейшей лазейки для слова, ни малейшей возможности для свободного самовыражения. В этом замкнутом пространстве устное заявление столь же значимо, сколь и умолчание. Каждый несет ответственность не только за сказанное им самим, но и за сказанное его близкими.

Таким образом, свободная зона оказывается метафорой места, где персонажи создают самих себя при помощи слов, которые связывают их обязательствами: это место ссылки, но и место созидания. И если Симону и Мори удается войти в диалог вопреки всему тому, что их разделяет, то исключительно потому, что «изначальная функция слова состоит не в том, чтобы обозначить предмет с целью войти с собеседником в общую игру без учета ее последствий»[7]. Говорить — значит устанавливать непосредственный контакт, завязывать отношения и «задействовать интересы людей».

И здесь-то театр Жан-Клода Грюмбера и перекидывает мост между идишкайтом и человеческим существованием в целом. Масштабы того, как он представляет идишкайт, намного превосходят место и время, в которые идишкайт вписан. А с помощью Идишланда Жан-Клод Грюмбер говорит нам о нашей ответственности за время, в котором мы живем.

ЖАН КОН,
профессор Университета имени Стендаля в Гренобле

Примечания

1

Это песня из репертуара Эдит Пиаф. В ней говорится о мальчике, у которого умирает мама. Во второй сцене она уже звучала в исполнении уличного музыканта. (Примеч. перев.)

(обратно)

2

Штетл — небольшое селение, местечко, в котором евреи составляли значительную часть или большинство (идиш). (Здесь и далее примечания Ж. Кона.)

(обратно)

3

Блинчики (идиш).

(обратно)

4

Рассказ «Дрейфус в Касриловке» был опубликован на французском языке в сборнике под названием «Заколдованный портной и другие новеллы» (Альбен Мишель, 1960). Этот короткий (шесть страниц) рассказ — часть цикла о мифическом местечке Касриловка, опубликованного в различных органах еврейской периодической печати между 1901 и 1915 годами. Новеллы были собраны и переведены на французский язык в сборнике «Люди Касриловки» (Жюльяр, 1992).

(обратно)

5

Батист-Марей в «Тележке Эстер» (Акт Сюд) на основании текстов Кафки и свидетельств Рудницкого восстанавливает отношения Кафки с еврейским театром.

(обратно)

6

Кафка. Дневники.

(обратно)

7

Emmanuel Levinas. Quatre lectures talmudiques, Editions de Minuit, 1968.

(обратно)

Оглавление

  • Дрейфус… Пьеса в восьми сценах Пер. Ирина Мягкова
  •   Сцена первая
  •   Сцена вторая
  •   Сцена третья
  •   Сцена четвертая
  •   Сцена пятая
  •   Сцена шестая
  •   Сцена седьмая
  •   Сцена восьмая
  • Ателье Пьеса в десяти сценах Пер. Елена Карасева
  •   Сцена первая Испытание
  •   Сцена вторая Песни
  •   Сцена третья Естественный отбор
  •   Сцена четвертая Праздник
  •   Сцена пятая Ночь
  •   Сцена шестая Конкуренция
  •   Сцена седьмая Свидетельство о смерти
  •   Сцена восьмая Собрание
  •   Сцена девятая Устроить жизнь заново
  •   Сцена десятая Макс
  • Свободная зона Пьеса в десяти сценах Пер. Мария Рунова
  •   Пролог
  •   Сцена первая
  •   Сцена вторая
  •   Сцена третья
  •   Сцена четвертая
  •   Сцена пятая
  •   Сцена шестая
  •   Сцена седьмая
  •   Сцена восьмая
  •   Сцена девятая
  •   Сцена десятая
  • Театр Грюмбера: Ощутимая связь между прошлым и настоящим Пер. Ирина Мягкова
  • *** Примечания ***