Трагедия адмирала Колчака. Книга 2 (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


Мельгунов Сергей Петрович ТРАГЕДИЯ АДМИРАЛА КОЛЧАКА Из истории гражданской войны на Волге, Урале и в Сибири В 2 книгах. Книга вторая: Часть III. ÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷÷

Часть III. Том 1 Конституционная диктатура

От автора

Третья часть (тома I и II) является основой моей работы. Перед читателями пройдут факты, которые для многих из них будут неожиданны. И мне хотелось бы, чтобы те, кто будут критиковать «Трагедию адмирала Колчака», свои возражения основали на фактах и фактам, приводимым мною, противопоставляли факты другие. Я пытался, насколько возможно, быть объективным, подразумевая под объективизмом то, что я никогда сознательно не скрывал фактов, мне известных и противоречащих устанавливаемым концепциям. Политику никогда не следует забывать о «слабости человеческого ума, который судит тем свободнее, чем меньше он связан знанием фактов». Эти слова В.А. Маклакова в письме из Парижа к членам Нац. Центра на Юг (2 мая 1919 г.) относятся к суждениям иностранцев, которые «не умеют молчать тогда, когда не понимают» [«Кр. Арх.». XXXVI, с. 22]. Я мог бы до некоторой степени их повторить по поводу пристрастной критики М.В. Вишняка (о первой части моей работы), напечатанной им в «Посл. Нов.» под своеобразным заголовком «Трагедия С.П. Мельгунова». Не сомневаюсь, что, если бы я осветил самарскую эпопею в том духе, как это сделал в «Современных Записках» мой критик, моя работа, с его точки зрения, носила бы характер и объективный и научный. Но это противоречило бы фактам, с которыми подчас весьма мало считается публицист, историк и политик эсеровского лагеря. В своей критике моей работы он не противопоставил одним фактам другие[1]. Он поступил проще. Он пытается аннулировать значение приводимых мною фактов голословным их отрицанием, ссылаясь на прекарность [от франц. precaire — ненадёжный. — Прим. ред.] моих источников: всё это-де показания большевиков и ренегатов. Он нашёл даже «нимфу Эгерию», которая меня вдохновила. Критику нет дела до того, что я всегда сопоставляю источники разного происхождения; каждый мало-мальски объективный читатель легко увидит, что у меня нет никакой особой приверженности к «показаниям всевозможных предателей и «ренегатов»». Для Вишняка это публицистический приём в целях подорвать доверие читателей к фактам, которые не могут быть приятны демократу, но которые тем не менее в действительности были.

Из песни слова не выкинешь. Негодуя на мою неопровержимую «тенденциозность», М.В. Вишняк не счёл нужным отметить для читателей «Посл. Нов.» ту оговорку, которая красной нитью проходит через всё моё изложение. Я не делаю ответственными самарских политических деятелей за те эксцессы, которые происходили на территории Правительства Комитета У.С. Не могу я также делать за аналогичное ответственным и Сибирское правительство. Вернее, если говорить об ответственности, то ответственность должна быть одинаковой. Регистрация этих эксцессов при «демократической» власти возбуждает наибольшее негодование моего критика. Почему? С М.В. Вишняком у меня был уже курьёзный литературный спор в начале дней моей эмиграции — в 1924 г. Вишняк на столбцах «Дней» негодовал на умаление мною авторитета б. Учр. Собрания и считал такую критику (в области истории) несвоевременной, ибо ею могут воспользоваться политические противники. На столбцах «Посл. Нов.» я отвечал Вишняку в статье «Когда можно писать правду»? (20 марта). То же, в сущности, повторилось, когда я попытался «несвоевременно» реабилитировать память адм. Колчака в историческом экскурсе. Догма требует признания «диктатуры» Колчака реакционной, а Правительство Комуча par exelence демократическим. Это подход политический, а не исторический. Я старался в своём изложении держаться методов исторических. И здесь приходится уже руководствоваться принципом Герцена: «Когда бываешь принужден печатать только часть правды, есть всегда риск сказать неправду»…

Пока М.В. Вишняк сделал одно только фактическое возражение. Ему представляется «вымышленной» и «абсурдной» моя схема, вернее, попутно отмеченная мною несогласованность в действиях русских политических организаций, выдвигавших создание так называемого Восточного фронта. Я указывал, что Самарский фронт, созданный искусственно и преждевременно, возник, скорее, в противовес планам «Союза Возр.» и «Национального Центра». Этот центральный пункт «обвинения» — как утверждает Вишняк — «висит в воздухе», ни одним фактом не подтверждён, да и не может быть подтверждён. Нет, фактов у меня приведено достаточно. Но, в сущности, повод для спора почти исчезает, если моё «обвинение» формулировать словами самого Вишняка: «Чисто хронологически можно утверждать… что комбинация «С.В.» и «Н.Ц.» возникла в противовес и направлялась вразрез плану создания фронта У.С.». Я готов согласиться: партийному плану, выдвинутому, в сущности, ещё в записке Чернова, представленной французской миссии в Москве, был действительно противопоставлен план общественный — план общенациональный. Те, кто создавали Правительство Комуча, не сочувствовали общественному договору и поэтому форсировали выступление. То, что Вишняку кажется в моей схеме абсурдным, просто является несомненным… Если бы это было не так, то почему было ген. Болдыреву не остаться в Самаре? — между тем он уклонился от принятия поста военного министра в Правительстве Колчака (ген. Болдырев в силу полученной информации иностранцами рассматривался как «эсеровский генерал» — так Гренар мне его и называл). Правильность моей схемы может быть доказана многочисленными свидетельствами, и Вишняк проявил лишь чрезмерную смелость в литературных суждениях, назвав мои утверждения «абсурдными». Косвенно я сам был одним из действующих лиц и мог бы рассказать о своих московских спорах и отношениях, установившихся с эсерами ориентации большинства ЦК, с момента, когда после Уф. Совещания была наконец установлена центральная власть и Комуч отошёл формально в прошлое…

Убедить партийных политиков я всё же не берусь, ибо знаю, что «человеку очень мудрено втолковать что-нибудь, о чём этот человек думает иначе». Это вновь в своё время отметил ещё Герцен. В третьей и четвёртой части своей работы мне приходится затрагивать очень острые общественные вопросы. Я хотел бы слышать возражения, основанные на фактах, а не на теоретических рассуждениях, которые исходят притом исключительно только из традиционных догм и предрассудков. Много спорного и неясного имеется ещё в истории гражданской войны. Полемика, ведущаяся в области фактов, может способствовать прояснению загадочного и недоговорённого. Такую критику и такую полемику можно только приветствовать и не бояться, что подлинная история может помешать сплочению «антибольшевицкой демократии» и созданию некоего средостояния между правым и левым флангами русской общественности. Хуже всего вуалированное прошлое.

Надо думать, что мои суждения о деятельности партии с.-р. в период колчаковской «диктатуры» вызовут ещё более острую критику. В четвёртой части, озаглавленной «Катастрофа», мне приходится много говорить об этой партии. Это естественно: сибирские эсеры были главнейшими противниками власти Верховного правителя, и их дезорганизаторская работа в тылу армии, которая сражалась с большевиками, являлась едва ли не основной причиной крушения того дела, которому служил Колчак. «Революционная» работа сибирских эсеров, как мы увидим, шла рука об руку с антиправительственной деятельностью внутренних большевиков. Здесь и нужна оговорка для того, чтобы автора не обвиняли в сознательном искажении исторической перспективы. Конечно, партия эсеров, как и вся русская социалистическая демократия, не была единой в своих настроениях — это уже много раз подчёркивалось в тексте. Напр., группа парижских лидеров с.-р. отнюдь не солидаризировалась с той тенденцией, которая отмечалась в Москве и Сибири. «Нам чужда, — писали парижане своему ЦК, — ваша всё растущая терпимость к советской власти, ваша готовность идти с нею единым фронтом для борьбы с антибольшевицкой коалицией». Но «оппозиция» в партии, пытаясь даже организационно существовать самостоятельно, никогда, кажется, публично не протестовала против тактики, установленной Советом партии, — тактики, выдвинувшей лозунг прекращения гражданской войны и идейной борьбы с коммунистами. К тому же она сама существенно разнилась во взглядах. Отсюда и проистекает трудность формулировки оттенков партийной мысли. Мнения в разные хронологические даты были отличны и противоречивы. Таким образом, неизбежно, говоря о деятельности партии с.-р. в Сибири, приходится руководствоваться официальной тактикой, которой держались партийные органы. Читатель заранее должен принять во внимание эту оговорку в тех случаях, когда он в тексте встретится с обобщающей характеристикой.

В заключение ещё несколько слов благодарности тем, кого мне так часто приходилось беспокоить в процессе работы, — в частности Н.Д. Авксентьеву, А.И. Деникину, В.В. Чернавину, б. московскому консулу г. Гренару, заведующему русским отделом библиотеки Musee de la guerre г. Лера и представителям Тургеневской библиотеки в Париже.

20 июля [1930 г.]

Глава первая Диктатор

1. Черты для характеристики

Для биографа всегда целесообразнее дать общую характеристику личности после того, как перед читателем пройдёт вся жизнь человека, жизнеописанию которого он посвящает свой труд. Но я не пишу биографии Колчака. Присущие его образу индивидуальные черты нужны мне лишь для обрисовки эпохи, нужны постольку, поскольку эти черты характера Верховного правителя накладывали свой отпечаток на текущие события. Вникнув в психологию того, кому суждено было принять на себя бразды правления, выпадавшие из ослабевших рук общественных группировок, пожалуй, отчётливее представишь себе и сам омский переворот 18 ноября.

Какими побуждениями руководился Колчак в своей сибирской деятельности?

Ярко и образно отвечает на этот вопрос бар. Будберг, сам подведший в дневнике итоги тех наблюдений и суждений, иногда резких и односторонне субъективных, которыми переполнены его записи о личности и деятельности Верховного правителя.

Оставив пост управляющего военным министерством и возвращаясь в Харбин «с разбитыми вдребезги иллюзиями о возможности скорого избавления России от навалившейся на неё красной погани и её белой разновидности — атаманщины всех видов и калибров» [XV, с. 325], Будберг в записи дневника 26–31 октября 1919 г. даёт такую общую характеристику Колчака[2]:

«Характер и душа адмирала настолько налицо, что довольно какой-нибудь недели общения с ним для того, чтобы знать его наизусть.

Это большой и больной ребёнок, чистый идеалист, убеждённый раб долга и служения идее и России; несомненный неврастеник, быстро вспыхивающий, чрезвычайно бурный и не сдержанный в проявлении своего неудовольствия и гнева… ради этой идеи его можно уговорить и подвигнуть на всё, что угодно; личного интереса, личного честолюбия у него нет, и в этом отношении он кристально чист.

Он бурно ненавидит всякое беззаконие и произвол, но по несдержанности и порывистости характера сам иногда неумышленно выходит из рамок закона, и при этом преимущественно при попытках поддержать этот самый закон и всегда под чьим-нибудь посторонним влиянием.

Жизни в её суровом, практическом осуществлении он не знает и живёт миражами и навязанными идеями. Своих планов, своей системы, своей воли у него нет, и в этом отношении он мягкий воск, из которого советники и приближенные лепят что угодно, пользуясь тем, что достаточно облечь что-нибудь в форму необходимости, вызываемой благом России и пользой дела, чтобы иметь обеспеченное согласие адмирала…

Тяжело смотреть на адмирала, когда неожиданно он наталкивается на коллизию разных мнений и ему надо принять решение; видно, что он боится не ответственности решения, а принятия неверного, вредного для всепоглощающей его идеи решения…

Он… болезненно реагирует на всё, что становится на пути осуществления главной задачи спасения и восстановления России, причём, как и во всём, тут нет ничего личного, эгоистического, честолюбивого…

Попав на высший пост военного командования, адмирал, со свойственной ему подвижнической добросовестностью, пытался получить не приобретённые раньше знания, но попал на очень скверных и недобросовестных учителей, давших ему то, что нужно было для наставления адмирала в желательном для них духе…

На свой пост адмирал смотрит как на тяжёлый крест и великий подвиг, посланный ему свыше, и мне думается, что едва ли есть ещё на Руси другой человек, который так бескорыстно, искренно, убеждённо, проникновенно и рыцарски служит идее восстановления единой, великой и неделимой России. Истинный рыцарь подвига, ничего себе не ищущий и готовый всем пожертвовать, безвольный, бессистемный и беспамятливый, детски и благородно доверчивый, вечно мятущийся в поисках лучших решений и спасительных средств; вечно обманывающийся и обманываемый, обуреваемый жаждой личного труда, примера и самопожертвования; непонимающий совершенно обстановки и неспособный в ней разобраться; далёкий от того, что вокруг него и его именем совершается»… [с. 331–333].

Действительно, нельзя отказать автору дневников в образности изображения. Его зарисовка как бы фотографически запечатлевается в восприятии. Но насколько она соответствует действительности под пером человека, чрезмерно любящего аналитически «разглядывать жизнь» и слишком уверенного в познании истины?

Одна черта преобладает во всей этой характеристике. Будберг приехал в Омск с некоторым предубеждением против Колчака; по харбинским рассказам и впечатлениям других, он думал встретить скорее «самовластного и шалого самодура». «Совершенно ошибся», — записывает он после первого же свидания [XIV, с. 281]. И во всех последующих отзывах он подчёркивает исключительный идеализм, которым веяло от всей фигуры «полярного мечтателя». Не один Будберг выносит такое впечатление. Вернувшийся из Омска в Харбин ген. Флуг передаёт Будбергу, что адмирал «чище, честнее, идейнее всех» [XIII, с. 284]. Эти свойства не могли не очаровывать тех, которые подходили к Колчаку не с мерилом формальных и трафаретных политических оценок и которые искали, как, например, беллетрист Ауслендер, прежде всего «подлинной человечности»… Подобное очарование отнюдь не являлось результатом искусного приёма, применённого опытным charmeur’oм[3], — увлекала та простота, внимательность, отзывчивость и непосредственность, с которой Колчак, внешне замкнутый даже в отношении близких, обращался к новому лицу [Иностранцев. — «Белое Дело». I, с. 106].

По-видимому, сама внешность подкупала. «Этот человек одной наружностью внушает доверие», — пишет в июне 1919 г. один солдат, впервые увидавший адмирала. Нервный, порывистый, с правильными, волевыми чертами лица, с подвижными, умными глазами (впечатление проф. Легра), с какой-то горькой и странной складкой в губах[4] — Колчак не мог не привлекать к себе внимания и симпатий.

Колчак был человек порыва[5] и повышенной нервозности, которую он сам в таких словах охарактеризовал на допросе: «Я бываю очень сдержан, но в некоторых случаях я взрываюсь» [с. 121]. Он действительно был весь соткан из нервов. «Мне всегда казалось, — говорит Струве, — что у него слишком много нервов, слишком много того, что в научном физиологическом смысле называется чувствительностью» [«Возр.», № 252]. Другими словами, у Колчака был холерический темперамент. Он быстро переживал каждое своё ощущение и при отсутствии лукавства и скрытности бурно реагировал на события. Всякая неприятность отражалась на его внешности [Иностранцев]. «Жалко адмирала, когда ему приходится докладывать тяжёлую и грозную правду: он то вспыхивает негодованием, гремит и требует действия, то как-то сереет и тухнет, то закипает и грозит всех расстрелять, то никнет и жалуется на отсутствие дельных людей, честных помощников» [Будберг. XIV, с. 260].

Все эти черты были бы пагубны для дела, если бы Колчак в эксцессах гнева терял чувство меры, принимая решения, диктуемые повышенностью восприятия — «рыцарь подвига» мог сделаться насадителем произвола и насилия. Этого не было. Колчак не только был отходчив, но с чрезвычайной лёгкостью признавал и свою неправоту (особенно если он нарушал своими действиями «закон») и шёл на уступки, которые некоторые из окружавших склонны были приписывать исключительно слабости воли[6]. Ближайшие сотрудники адмирала, по-видимому, быстро приспособлялись к его неуравновешенности и не чувствовали моральной тяжести от бурных выходок своего шефа[7]. Он кромсал перочинным ножом ручки своего кресла, бурлил — «нахохлится, но терпеливо слушает», по выражению Будберга. Людей с таким характером легко можно полюбить — им охотно прощают излишнюю подчас резкость. Такие люди лести не любят, к интригам не склонны. Перед ними безбоязненно можно говорить откровенно. Будберг передаёт довольно характерный эпизод. Рассказан он им в целях показать «печальное воздействие старших военных начальников на адмирала», который принял орден Георгия III ст. за взятие Перми. «Я не знал этого пожалования, — рассказывает Будберг, — и, видя на адмирале шейного Георгия, думал, что он получил его во флоте в прошлую войну; поэтому, когда Лебедев в вагоне адмирала заговорил о пожаловании георгиевских крестов за какой-то бой, то я, не стесняясь в выражениях, высказал свой взгляд на позорность такого награждения во время гражданской войны. Только после, когда мне объяснили, в чём дело, я понял ошалевшие взгляды и отчаянные жесты присутствовавших, делаемые мне с соседнего с адмиральским стола» [XIV, с. 242]. Конечно, отношение адмирала к Будбергу не изменилось от невольной бестактности последнего.

Резкость адмирала шокировала иностранцев. Надо сказать, однако, тех из них, которые с самого начала встали в довольно враждебное отношение к Колчаку, как это было с представителями французской военной миссии во главе с ген. Жаненом[8]. Очевидно, здесь дело было не в экспансивности Верховного правителя, который не умел скрывать своих переживаний и с излишней откровенностью подчас их высказывал. Штефанек будто бы сказал: «Думал встретить диктатора, а нашёл больного в 39-градусной горячке» [Драгомирецкий. С. 84]. Конечно, для руководителя высшей политикой это было минусом, ибо жизнь требовала часто уменья приспособляться к дипломатической фальши.

Нервность Колчака повышалась в связи с неудачами в Сибири. При его впечатлительности это было естественно. Колчак всего себя отдавал служению родине и готов был требовать такой же жертвенности и от других. Поистине Колчак душою болел о России. И не приходится издеваться над «расшатанными нервами» Верховного правителя, как это делает автор из «Чехосл. Дневника». Болезненность переживаний чрезвычайно усилилась к октябрю, когда началась сибирская катастрофа. Ген. Иностранцев, назначенный 19 мая генералом для поручений при Колчаке и отмечающий его «деловитость и понимание», в октябре уже не узнаёт адмирала — перед ним больной человек с воспалёнными от бессонницы глазами. В дни эвакуации из Омска это «нравственно измученный человек» [Гинс. II, с. 112]. Почему? Это станет ясно, когда мы познакомимся с фактами, которыми отмечен первый год диктатуры Верховного правителя.

Ген. Жанен с лёгкостью утверждает, что Колчак был морфинистом [«М. S1.», 1924, XII, р. 238][9]. Откуда получил он такие данные? Никто другой об этом не говорит. Все, кого я спрашивал, решительно отрицают это. Приходится думать, что шеф французской военной миссии вновь почерпнул информацию от одного из своих многочисленных «тайных агентов».

* * *

«Бедный и беспомощный идеалист»… Честный, искренний, прямой, этот человек — «мягкий воск», из которого можно лепить всё, что угодно. «Сколько хорошего можно было бы сделать из этого вспыльчивого идеалиста, полярного мечтателя и жизненного младенца, если бы слабой волей руководил кто-нибудь сильный и талантливый, и руководил так же искренно и идейно, как искренен и предан идее служения России сам адмирал».

Будберг чрезвычайно субъективный наблюдатель с гипертрофией чувства критики. К его выводам надо относиться с большой осторожностью. Но уже то, что он так высоко ставил моральные качества характеризуемого лица, само по себе знаменательно. Слабоволие как-то не вяжется в моём представлении с образом Колчака. Это был человек, относившийся с большой доверчивостью к людям, увлекавшийся ими и, конечно, больно разочаровывавшийся в них. Доверчивость отнюдь не синоним слабости воли и податливости чужому влиянию[10]. Будберг старается провести параллель между Императором Николаем II и Колчаком. Между тем трудно себе представить более разные типы.

Другой наблюдатель, Гинс, имевший возможность близко подойти к интимным переживаниям адмирала в течение десятидневной совместной поездки в октябре в Тобольск, в конце концов, разочарованно замечает: «Человек корабельной каюты, не привыкший управлять живыми существами. Наивный в социальных и политических вопросах» [II, с. 369]. Да, это «редкий по искренности патриот, горячий, честный, не умеющий лукавить, умный по натуре, чуткий, темпераментный, но»… У Гинса, как было уже указано, особый подход — он отгораживается от того, что участвовал в проведении кандидатуры «неудачливого диктатора». Для политика Гинса Колчак как бы слишком примитивен. «Бонапарт не может появиться среди моряков», — устанавливает уже общий тезис мемуарист, — адмирал командует флотом из каюты, не чувствуя людей, играя кораблями» [с. 367]. Колчак был прежде всего моряк по привычке: «он добр и в то же время суров; отзывчив и в то же время стесняется человеческих чувств, скрывает мягкость души напускною суровостью. Он проявляет нетерпеливость, упрямство, выходит из себя, грозит — и потом остывает, делается уступчивым, разводит безнадёжно руками. Он рвётся к народу, к солдатам, а когда видит их, не знает, что им сказать».

Так ли это? Не придумана ли такая концепция? Колчак — прекрасный, по-видимому, оратор — не умел говорить с массами?.. А его выступления в Черноморском флоте в те тревожные дни, когда современник-очевидец записал: «Колчак один на высоте?» Колчак, поддержанный партией эсеров, усиленно выступает в ряде митингов. Предоставляю слово этому современнику[11].

«Я помню один из колоссальных митингов в цирке, где собралось несколько тысяч матросов. Здесь в месте, где играл оркестр, собрался весь президиум Совета раб. и сол. депутатов. Цирк жужжал, как улей, когда раздался звук колокольчика и председатель Канторович отчётливо произнёс:

— Слово принадлежит командующему флотом товарищу адмиралу Колчаку…

Настала мёртвая тишина, и когда во весь свой рост поднялся, опираясь на барьер ложи, адм. Колчак, то цирк разразился неистовыми аплодисментами, и не скоро адмирал мог начать свою речь.

В своей красиво построенной речи, понятным и простым языком адмирал нарисовал картину развала армии, нарисовал то печальное и позорное будущее, что ожидает страну при поражении… Он сказал, что, благодаря своей сознательности, во всей России только Черноморский флот сохранил свою мощь, свой дух, веру в революцию и преданность родине, и теперь — долг флота из своей среды выделить тех, кто сумеет увлечь за собой армию на подвиги, что «сказкой казарменной стали». Бесконечные аплодисменты раздались в ответ на слова адмирала. Был такой подъём, такой взрыв искреннего патриотизма, что снова поверилось в русский народ, снова казалось, что не всё потеряно…

Тогда родилась «черноморская делегация», которая увлекла за собой полки на Галицийском фронте и в большинстве — погибла во главе этих полков»[12]

Достаточно указать, что даже такие пристрастные исследователи, как большевицкие историки, должны признать, что Колчаку удалось, благодаря личному влиянию, добиться «огромных успехов» в Севастополе[13].

Мы часто склонны считать людей, которых мы не понимаем, и наивными и элементарными. Если запальчивость — отличительная черта моряков, то Колчак — типичный моряк. Но он далеко не морской волк изображения Станюковича; это не шаблонный тип, который создаёт бытовая специфическая обстановка. Это моряк совершенно незаурядный. Человек очень определённых и своеобразных взглядов. Взгляды его можно не разделять, можно оспаривать, но нельзя им отказать в большой оригинальности.

Психология и миросозерцание Колчака многим из нас будут чужды. Их, во всяком случае, не поймут те, которые мерят только по признанному трафарету. Для иных достаточно прочесть свидетельство Гинса, что Колчак с интересом читал «Протоколы сионских мудрецов»[14] и был пропитан антимасонскими настроениями, — и облик адмирала безнадёжно потускнеет в их представлении; достаточно им узнать, что адмирал высоко ставил старый устав о полевой службе — одно из «самых глубоких и самых обдуманных военных положений», считая его настоящим «кодексом диктатуры», т.е. кодексом чисто военного управления [«Допрос». С. 150], — и адмирал станет для них уже не только «политически наивным», а прямым реакционером в общепринятом смысле этого слова. Между тем назвать адмирала реакционером, по образному выражению Будберга, было бы «подлостью» [XV, с. 311].

Колчак был, несомненно, прогрессивный человек, чуждый, правда, трафаретной политики. Он её не понимал, ею не интересовался, потому что на первом плане для него стояла «великая военная идея». И он строит себе особую социологию в духе «Трёх разговоров» Вл. Соловьева: война для него — «великое честное и святое дело». Война очищает человека и уничтожает того зверя, который господствует над миром, над человеческой массой[15]. Идеология социализма бессильна побороть эти исторически сложившиеся силы. Война в этих условиях приобретает высший, религиозный и метафизический смысл — она выше «справедливости», выше личной жизни… Эта иррациональная — по собственным словам Колчака — основа делает войну началом как бы очистительным, несмотря на то что война сама по себе связана со многими отрицательными явлениями. Так смотрел Колчак и на мировую войну. Для него она была подлинно «великой». Она дала ему полную компенсацию, даже «счастье и радость». Может быть, это была одна из тех «диких фантазий», которыми он «иногда» руководствовался в жизни[16]. Колчака охватывает какое-то мистическое одухотворение, когда он думает о «живой душе войны». В Японии он часами сидит перед камином и наблюдает за клинком кинжала, который в его сознании начинает оживать внутренней в нём скрытой силой, здесь скрыта как бы часть этой живой души войны. Колчак начинает понимать сокровенный смысл старинного японского культа «холодной стали».

Колчак прежде всего «солдат». Он с гордостью чувствует себя офицером, который должен получать и отдавать приказания. Он с большим сочувствием отмечает слова одного японского деятеля: «Дисциплина есть основание свободы» — дисциплина истинное выражение свободы. Поэтому ему так трудно приказывать, не располагая силами для выполнения (Чёрном. флот в революционные дни). Это — «ужасное состояние».

Подобная концепция не случайна для Колчака. Она продумана им. Он вдумчиво и долго изучает вопрос. Метафизика для него не временное отвлечение от тяжёлой действительности, не забава ума и воображения. Нет, вся система выработанных взглядов соответствует сущности его натуры. Мы узнаем, что полярный искатель, специалист в той отрасли науки, в которой как бы отсутствуют черты натурфилософии, тщательно читает Ф. Кемпийского и Тертуллиана. Это он делает во время поста. Уже в период первого своего плавания он занимается буддийской литературой и изучает философию Конфуция. Буддийские гностики соответствуют его душевным настроениям. В монашеских орденах воинствующего буддизма он находит ту дисциплину, которая одна укрепляет волю. И он вслед за буддийскими сектантами склонен видеть в дисциплине своего рода искусство, которое можно развить специальными приёмами. Чтобы читать в подлиннике Конфуция — одного из «величайших мыслителей», Колчак изучает язык. Переводит Суна, которого считает одним из самых выдающихся военных мыслителей эпохи VI ст. до Р. X.

Мы видим, что всё это несколько необычно для «узкого моряка».

«Мечтатель» об «общем благе» целиком погружается в свои мысли. Они его так захватывают, что свою практическую жизнь он строит в соответствии с догмой… В годы войны он почти фанатик идеи служения Родине. Только дикость Гойхбарга может говорить об «измене» России в момент поездки в Америку. Колчака чрезвычайно не удовлетворяют те взгляды на войну, с которыми он сталкивается в демократической стране.

Войну можно вести, только желая её. Демократия войны не хочет. Америка ведёт войну только со своей узкой национальной точки зрения. Такая психология в данный момент Колчаку кажется абсурдной «Мне нет места здесь, — записывает он. — Я оказался на положении, близком к кондотьеру, предложив чужой стране свой военный опыт, знания, а в случае надобности, голову и жизнь в придачу».

Интересы родины требуют, однако, действия. «Победа над Германией — единственный путь ко благу родины»«Я считал, — говорит он в своих показаниях, — что то направление, которое приняла политика Правительства (Правительства чисто «захватного порядка»), которое начало с заключения Брестского договора и разрыва с союзниками, приведёт нас к гибели. Уже один этот факт, обеспечивающий господство немцев над нами, говорил за то, что это Правительство действует в направлении нежелательном, отвечающем чаяниям немецких политических кругов» [«Допрос». С. 101]. Поэтому Колчак с «восторгом» принимает вновь предложение английского правительства ехать на Месопотамский фронт.

В записках Колчака, которыми мы пользуемся, имеется почти провиденциальная отметка по поводу одного сообщения о смерти от холеры: «Неважная смерть, но много лучше, чем от рук сознательного пролетариата, или красы и гордости революции». Этой судьбы не избежал Колчак. Слишком остро в нём было ощущение поруганной чести. «Испытал чувство, похожее на стыд, при виде порядка и удобства жизни», — говорит он о своём пребывании во время войны в Лондоне. Две войны и революция сделали нас инвалидами: «отцы социализма давно уже перевернулись бы в гробах при виде практического применения их учений». Колчак принимает гражданскую войну как неизбежное очистительное зло: нет другого пути возрождения нации. Для Колчака общество, не желающее бороться, не существует… Поэтому он сторонится беженцев в Японии и живёт там одиноко. Все его помыслы направлены к отысканию путей служения стране.

Может быть, я невольно не всегда точно и ясно изложил чуждое мне миросозерцание Колчака. Для этих штрихов я заглянул в интимную переписку покойного «мечтателя»[17].

* * *

Разрушение заложено в основание человека — так смотрел Колчак на революцию. Истерической толпой легко владеть. Но «я не создан быть демагогом». Поэтому и испытывает Колчак такое «отвращение» к политике. Но это «отвращение» вовсе не означает приверженности к старому дореволюционному режиму, о чём его с пристрастием допрашивала иркутская «следственная» комиссия. — Колчак ей ответил: «У вас под монархистом понимается человек, который считает, что только эта форма правления может существовать. Как я думаю, у нас (т.е. у офицеров) таких людей было мало… Для меня лично не было даже такого вопроса — может ли Россия существовать при другом образе правления. Конечно, я считал, что она могла бы существовать» [«Допрос». С. 101]. «Вы уклоняетесь от прямого ответа: были ли вы тогда монархистом или нет», — упрекнул Колчака председательствующий коммунист Попов.

Колчак. Я был монархистом и нисколько не уклоняюсь. Тогда этого вопроса: «Каковы у вас политические взгляды?» — никто не задавал. Я не могу сказать, что монархия — это единственная форма, которую я признаю. Я считал себя монархистом и не мог считать себя республиканцем, потому что тогда такового не существовало в природе. До революции 1917 г. я считал себя монархистом…

Попов. Какова была ваша общая политическая позиция во время революции?..

Колчак. Когда совершился переворот, я получил извещение о событиях в Петрограде и о переходе власти к Госуд. Думе непосредственно от Родзянко, который телеграфировал мне об этом. Этот факт я приветствовал всецело. Для меня было ясно, как и раньше, что то Правительство, которое существовало предшествующие месяцы, — Протопопов и т.д. — не в состоянии справиться с задачей ведения войны, и я вначале приветствовал сам факт выступления Госуд. Думы как высшей правительственной власти… Я приветствовал перемену Правительства, считая, что власть будет принадлежать людям, в политической честности которых я не сомневался, которых знал, и потому мог отнестись только сочувственно к тому, что они приступили к власти. Затем, когда последовал факт отречения Государя, ясно было, что уже монархия наша пала и возвращения назад не будет… Присягу я принял по совести, считая это Правительство как единственное Правительство, которое необходимо было при тех обстоятельствах признать. Я считал себя совершенно свободным от всяких обязательств по отношению к монархии и после совершившегося переворота стал на точку зрения, на которой стоял всегда, — что я, в конце концов, служил не той или иной форме Правительства, а служу родине своей, которую ставлю выше всего… для меня было совершенно ясно уже ко времени этого переворота, что положение на фронте у нас становится всё более угрожающим и тяжёлым и что война находится в положении весьма не определённом в смысле исхода её. Поэтому я приветствовал революцию как возможность рассчитывать на то, что она внесёт энтузиазм — как это и было у меня в Черноморском флоте вначале — в народные массы и даст возможность закончить победоносно эту войну, которую я считал самым главным и самым важным делом, стоящим выше всего — и образа правления, и политических соображений…

…Я первый признал Временное правительство, считал, что как временная форма оно является приданных условиях желательным; его надо поддержать всеми силами; что всякое противодействие ему вызвало бы развал в стране, и думал, что сам народ должен установить в учредительном органе форму правления, и какую бы форму он ни выбрал, я бы подчинился. Я считал, что монархия будет, вероятно, совершенно уничтожена. Для меня было ясно, что восстановить прежнюю монархию невозможно, а новую династию в наше время уже не выбирают… Я думал, что, вероятно, будет установлен какой-нибудь республиканский образ правления, и этот республиканский образ правления я считал отвечающим потребностям страны»[18].

Можно ли думать, что Колчак о республике упомянул только потому, что стоял перед «социалистическими» следователями? Нет, у людей такого типа страха не бывает. Да и нужды не было у Колчака рядиться в чужое одеяние — он был всё равно обречён. Но люди этого типа действительно довольно равнодушны к формам правления — и не видят в них панацеи от всех общественных зол. «Я не могу сказать, — говорит Колчак на допросе, — чтобы я винил монархию и сам строй, создавший такой порядок. Я откровенно не могу сказать, что причиной была монархия» [с. 44]. Что же, здесь проявилась только элементарность натуры? Политическая недоразвитость? Как-то трудно с этим довольно элементарным публицистическим критерием «левых» политиков подойти к сложному и своеобразному облику Колчака. Мне кажется, что, во всяком случае, уже в период гражданской войны Колчак к вопросу подходил приблизительно так, как один из персонажей в «Трёх разговорах»: «Если с меня кто-нибудь дерёт шкуру, я ведь не стану обращаться к нему с вопросом, а какого вы, милостивый государь, исповедания?»

Вращавшемуся в сибирских эсеровских кругах майору Пишону казалось при беседе с Колчаком в Харбине 24 апреля (1918), что адмирал высказывал реакционные взгляды. В чём они проявлялись, Пишон не говорит. Своё суждение французский наблюдатель, в сущности, аннулирует добавлением, что Колчак высказывался «в духе, господствовавшем в Сибири» [«М. S1.», 1925, II, р. 259]. Конечно, Колчак не был демократом в том смысле, в котором расцениваются партийные люди, но в нём было чрезвычайно мало того, что давало бы повод говорить о реакционности взглядов. Помилуйте, он на допросе заявил, что надо «в плюс» поставить большевикам разгон Учр. Собр. 1917 г., но в то же время признал, что только «воля У.С. или Земского Собора» может установить форму будущего правления и что «этому органу каждый должен будет подчиниться». Первая реплика неоднократно раздавалась в рядах эсеровской публицистики. Следует, однако, прежде всего помнить, что «стенографическая» запись показаний Колчаком, конечно, не просмотрена. Стенограммы — и особенно большевицкие — часто выкидывают изумительные кунтюшки[19].

Но согласимся, что Колчак всё это действительно говорил, и признаем употреблённую им терминологию в высшей степени неудачной. Смысл его речи всё же ясен. Он говорил: «Со стороны большинства лиц, с которыми я сталкивался, это У.С. вызывало «отрицательное отношение» — оно было искусственно и партийно» [«Допрос». С. 104]. К тогдашним отзывам об У.С. 1917 г. всегда примешивается призрак того «охвостья», угроза восстановления которого стояла и которое фракция эсеров склонна была выдавать за подлинное У.С. Многие ли к этому относились сочувственно? «Только немногие об этом думают», — писал ещё из Москвы в Париж один из авторитетных французских наблюдателей русской общественной жизни 1918 г., имевший широкие и довольно разнообразные связи в либеральных и демократических кругах. Идея эта мертворождённа — заключал он подробное письмо, копия с которого имеется в моём распоряжении. В позиции Колчака — допустим, даже ошибочной — ничего специфически реакционного, по существу, не было[20].

Нет основания предполагать, что многократные утверждения Верховного правителя о передаче власти при установлении нормальных условий Учр. Собранию того или иного наименования являются тактической мимикрией, позой перед Европой и Америкой. Порукой была та «кристальная честность», которой отмечен характер омского «диктатора» [см., напр., у Грондижа. С. 522]. Колчак говорил о созыве Представительного Собрания в первом же интервью с представителями печати, он определённо подчеркнул это в речи 23 февраля на объединённом заседании Гор. Думы и земства в Екатеринбурге. Эта речь даже на Кроля произвела «прекрасное впечатление» — другие назвали её «струёй свежего воздуха в спёртую и удушливую атмосферу тыловой жизни».

«…Население ждёт от власти ответа, — говорил Верховный правитель, — и задача власти открыто сказать, куда и какими путями она идёт и какими идеалами одухотворена борьба с большевизмом, — борьба, не допускающая никаких колебаний и никаких соглашений. Вот первая задача и цель Правительства, которое я возглавляю. Вопрос должен быть решён только одним способом — оружием и истреблением большевиков. Эта задача и эта цель определяют характер власти, которая стоит во главе освобождённой России, — власти единоличной и военной. Вторая задача Правительства, мною возглавляемого, — есть установление законности и порядка в стране. Большевизм слева и справа как отрицание морали и долга перед родиной и общественной дисциплины, справа базирующийся на монархических принципах, но, в сущности, имеющий с монархизмом столько же общего, сколько имеет общего с демократизмом большевизм, характеризующийся для своих адептов свободой преступления и подрывающий государственные основы страны, большевизм, который ещё много времени после этого потребует упорной борьбы с собой. Законность и порядок поэтому должны составить фундамент будущей великой, свободной, демократической России. Я не мыслю будущего её строя иначе, как демократическим, — не может он быть иным, и теперь, быть может, только суровые военные задачи заставляют иногда поступаться и в условиях борьбы вынуждают к временным мероприятиям власти, отступающим от тех начал демократизма, которые последовательно проводит в своей деятельности Правительство».

Основные положения екатеринбургской речи повторялись не раз в выступлениях Верховного правителя на земско-городских собраниях в Челябинске, Перми, на заседании Казачьего Круга и т.д. В Челябинске, на обеде, организованном местным самоуправлением, Колчак подчеркнул, что …«счастливейшей минутой его жизни будет та, когда в освобождённой от злых насильников России он сможет передать всю полноту власти национальному Учредительному Собранию, выражающему подлинную волю русского народа». И в то же время Колчак твёрдо был убеждён, что во время войны власть не может быть в руках народа. Такая концепция исходила из всей совокупности взглядов Колчака на войну и отнюдь сама по себе не означала отрицания принципа народовластия.

…«Я смотрел на единоличную власть совершенно, может быть, не с той точки зрения, как вы предполагаете. Я считал прежде всего необходимою единоличную военную власть — общее единое командование, затем я считал, что всякая такая единоличная власть, единоличное верховное командование, в сущности говоря, может действовать с диктаторскими приёмами и полномочиями только на театре военных действий и в течение определённого, очень короткого периода времени, когда можно действовать, основываясь на чисто военных законоположениях…

…Единоличная власть, как военная, должна непременно связываться ещё с организованной властью гражданского типа, которая действует, подчиняясь военной власти, вне театра военных действий. Это делается для того, чтобы объединиться в одной цели ведения войны» [«Допрос». С. 150].

«Знаете, — говорил адмирал Гинсу в октябре, — я безнадёжно смотрю на все ваши гражданские законы и оттого бываю иногда резок, когда вы меня ими заваливаете. Я поставил себе высокую цель: сломить Красную армию. Я главнокомандующий и никакими реформами не задаюсь. Пишите только те законы, которые нужны моменту, остальное пусть делают в Учр. Собрании» [II, с. 345]. Гинс логически отвечал: «Но жизнь требует ответа на все вопросы»… В этом трагизм всякой временной власти. Подчас получался заколдованный круг. На гражданской войне тыл был не менее важным фактором, чем те или иные стратегические успехи на фронте. И в то же время успех на фронте определял настроения и тактику тыла. Выработать правильное взаимодействие между тылом и фронтом ни одна власть в период гражданской войны не сумела. Оттого ли, что у неё не хватало «государственного ума»? Чайковскому[21] казалось, что Северное правительство нашло правильную форму взаимодействия военной и гражданской власти. Но, конечно, это только казалось так — Гинс, напр., находил «много ненормального» в конструкции Архангельского правительства.

Может быть, «военная идея» несколько поглощала внимание Колчака. Но она поглощала в те годы весь мир. Все шли в той или другой степени по пути милитаризации гражданской власти. «Даже в Америке, — отмечает Масарик [II, с. 124], — установилась особого вида диктатура». Демократия ограничивала «словоговорения», нарушала законы и права человека, «по всем умственным ценностям был объявлен мораторий», по образному выражению Алданова[22]. В атмосфере апокалипсических событий войны это кажется естественным, как казалось оно естественным и якобинской демократии XVIII в.: «Во время войны можно набрасывать покрывало на статую Свободы» (слова Геро де Сешеля). Но вопрос делался ещё более сложным при полной государственной разрухе и при обостренных общественных и социальных отношениях. На упрёк в «милитаризации», в распространении на тыл военного положения Колчак отвечал Гинсу: «Но вы поймите, что от этого нельзя избавиться. Гражданская война должна быть беспощадной» [II, с. 346]. «Если я сниму военное положение, вас немедленно переарестуют большевики или эсеры». Думаю, что Колчак был более чем прав[23].

Для Колчака диктатура, во всяком случае, не была чем-то самодовлеющим. Он не держался за власть из-за личных побуждений. Он не был «самодержцем», как доказывал Гойхбарг в своём обвинительном заключении[24]. Он не стремился решать всё сам (как склонен утверждать Милюков). Поэтому так раздражали Колчака «бесконечные разговоры» о необходимости чистой диктатуры, на которой настаивали недовольные двойственным олицетворением верховной власти, — той «конституционной диктатуры», которая появилась в Сибири в результате государственного переворота 18 ноября: Верховный правитель и Совет министров. Идеологами чистой диктатуры как раз были многие из членов партии народной свободы[25].

Бывали у диктатора минуты отчаяния. С «потухшим взглядом» сидел он на заседаниях, когда вскрывалась интрига. «Мы строим на недоброкачественном материале. Всё гниёт. Я поражаюсь, как все испоганились», — говорил он Гинсу в октябрьскую поездку в Тобольск. «Нечего спасать Россию, когда 99 из 100 этого не хотят», — гласила одна из оппозиционных прокламаций, выпущенных от имени офицеров. Мог ли Колчак, по своей натуре, на это реагировать иначе, как «бурным протестом против происходящего»? Спасать Россию всё-таки надо. «Знаете, не кажется ли вам, что диктатура должна быть действительно диктатурой?» — спрашивает он Пепеляева в одну из минут такого отчаяния.

* * *

«Маргариновый диктатор», — с презрительным сожалением скажут большевики, давшие миру образец ещё небывалой деспотии. Колчак и не был диктатором в общепринятом смысле слова. Но не служит ли это и лучшим ответом на обвинение в диктаторском самодержавии?[26]Своеобразный «самодержец», который казался англичанину проф. Персу «насквозь демократом»; бескорыстным патриотом без малейшего честолюбия (беседа с Саблиным в Лондоне по возвращении из Сибири). И как-то даже странно читать в «дневнике» ген. Жанена утверждение, что Колчак был одержим манией величия [«М. S1.», 1925, III, р. 354].

«Важности никакой, — отмечает Будберг при первом же свидании. — Наоборот, озабоченность и подавленность ответственностью» [XIV, с. 226]. «Мании величия» просто не могло быть у того, кто сам готов был «взять винтовку и драться наряду с солдатами». «Я уверен, — записывает Будберг, — что он проклинает омскую работу, которая мешает ему устремиться на фронт» [XV, с. 278]. Колчак постоянно рискует при поездках на фронт — опасность и смерть ему не страшны. Он слишком привык к борьбе с суровой природой Севера, на каждом шагу грозящей гибелью смелому путешественнику. Для Колчака здесь нет рисовки — это обыденное; не была рисовкой и его «совершенно простая солдатская шинель с защитными погонами». «Он прекрасный солдат, но у него нет «государственного ума»», — скажет Дюбарбье [с. 74]. К сожалению, никто из иностранцев не определил содержания этого «государственного ума»[27]. По-видимому, «государственный ум» эти наблюдатели склонны приписывать только тем, которые преуспевают в гражданской войне. Не величайшая ли это ошибка плохого исторического прогноза? Философию истории, впрочем, мы можем оставить в стороне. Нас прежде всего интересуют факты. Непонятно, как люди, бывшие в Сибири, могли потом писать, что Колчак, одержимый манией величия, окружил себя помпой, почти царской. Вслед за Жаненом об этом говорит и ген. Рукероль. Последний, как очевидец, рассказывает французскому читателю уже подлинные сказки:

«Все эти люди, знавшие императорский двор, поспешили организовать в Омске такой же этикет вокруг диктатора, тщеславию которого льстило проявление почтения, которым была окружена его особа. Он причащался на Страстной неделе, и в газетах об этом было больше подробностей, чем бывало о Николае II» [с. 55].

Простота в быте и обхождении была отличительной чертой омского диктатора[28]. Гинс рассказывает, какое неприятное впечатление произвёл на адмирала инцидент, имевший место во время поездки — после беседы Колчака с воткинцами.

«Они окружили его кольцом, и Колчак сказал им: «Воткинцы! Я должен сказать вам откровенно, что в последнее время ваша былая слава померкла. Я давно не слыхал о вашем участии в боях. Между тем ижевцы, ваши родные братья, за последнее время участвовали в ряде боёв и показали такую доблесть, что я везу им георгиевское знамя. Я хотел бы, чтобы и вы не отставали от них».

Воткинцы кричали: «Ура!» Один пожилой мужичок упал на колени, выражая восторг, что видит Верховного правителя. Адмиралу это очень не понравилось, он насупился и поспешил уйти, сказав: «Встаньте, я такой же человек, как и вы»[29] [Гинс. II, с. 364].

Этот человек не любил лести и «в действительности был чужд «наклонностей автократа»» (интервью Вологодского в «Заре»). В нём была та своего рода «величественность», которая не достигается никаким внешним блеском одеяния и поз»[30].

* * *

И ещё одну черту надо отметить для характеристики «кровавого» диктатора. По-видимому, по натуре это был удивительно мягкий человек, умевший нисходить к недостаткам других и всегда боявшийся быть жестоким по отношению к людям. Возможно, что сентиментальность вообще не подходила к суровому времени. Недаром большевики, вышедшие из недр интеллигенции и опровергшие всем своим существованием былой тезис «Вех» о неспособности интеллигенции держаться за власть, оказались в период гражданской войны победителями: они показали, каких внешних результатов можно достигнуть последовательным и циничным насилием. Для всех будущих диктаторов они дали показательный урок. Сибирская «деспотия» носила иной характер. И при ней были эксцессы. Пожалуй, слишком много. Повторяющиеся эксцессы становятся, конечно, системой. Но сам диктатор, более чем кто-либо, морально страдал от того, что давала сибирская жизнь — он так же «бурно» ненавидел и насилие. С горечью он сознавал, что это насилие творится всё же его именем. У Гинса приведены показательные иллюстрации того, как самые благожелательные распоряжения Верховного правителя, преломляясь в призме сибирской действительности, отражались в своего рода кривом зеркале [с. 354–356].

Я не имею возможности с большими деталями остановиться на характеристике образа адмирала Колчака — этого, по мнению Гинса, «рокового человека», нёсшего с собой несчастье. Ещё придёт его биограф, который, опираясь на проверенные уже факты, нарисует незаурядный облик «мечтателя об общем благе».

«Колчак — хороший человек, патриот… К сожалению, ему приходится бороться с саранчой справа и слева», — писал один солдат с фронта 19 июня. Это наивно-грубое выражение неизвестного нам солдата даёт, в свою очередь, ответ тем политическим противникам Верховного правителя, которые пытаются его сделать как бы символом «самой мрачной реакции»[31].

2. Декабрьская драма

9 декабря на георгиевском параде адмирал, объезжая войска в своей обычной солдатской шинели[32], простудился и заболел воспалением лёгких. «Этот случай, — говорит он в показаниях, — в дальнейшем в значительной степени повлиял на мою работу». Несмотря на простуду, Колчак первое время оставался на ногах — болеть он «не мог». Наконец консилиум врачей уложил его в постель: у него обнаружилась «запущенная тяжёлая форма пневмонии». Колчак проболел более шести недель. Насилуя себя, он вставал, одевался и, приняв кого нужно, вновь ложился в постель. Два раза в день Колчак продолжал принимать доклады о фронте. «За исключением нескольких дней, — говорит он, — когда у меня была такая высокая температура и такие боли, что я дышать не мог» [с. 197]. Естественно, что в период своей болезни Верховный правитель «не был вполне в курсе всех дел» — вернее, Правительство самостоятельно действовало от его имени. Поразительно, что обвинители Колчака никогда ни одним словом не обмолвились о том тяжёлом положении, в котором находился Верховный правитель в дни декабрьских событий, разыгравшихся вновь на арене омской жизни.

Началось с восстания, организованного в ночь на 22 декабря большевиками. Оно было неудачно. Контрразведка своевременно получила сведения о готовящемся выступлении. В Омске находилось «достаточное количество войска», «гарнизон был надёжен». Город заранее разбили на районы, составили расписание для войск на случай тревоги. Особых указаний не требовалось — «всё делалось автоматически». Накануне выступления был арестован большевицкий штаб.

Большевицкий историк Парфенов пытается представить «восстание как горячий, необдуманный, неорганизованный порыв молодых солдат нескольких рот омского гарнизона, доведённых происходящим террористическим разгулом до крайнего физического и духовного раздражения» [с. 75]. В данном случае большевицкие «историки» не сговорились. Комментатор опубликованных в «Кр. Арх.» [т. VII] материалов под заглавием «Омские события при Колчаке», Константинов, прямо пишет в предисловии:

«Омское восстание, вспыхнувшее через месяц после колчаковского переворота, не было вызвано, как это изображали в своё время эсеры (имеется в виду, очевидно, Колосов), возмущением только против Колчака — оно назревало значительно ранее 18 ноября… Если это восстание вспыхнуло бы при Директории, оно тоже было бы потоплено в крови, как это сделали колчаковцы… Омское восстание, по предположению его руководителей, должно было начаться в рабочих районах г. Омска и по другую сторону Иртыша, на ж.-д. станции Куломзино, верстах в 6–7 от Омска. Затем оно должно было переброситься в некоторые части омского гарнизона и в лагеря, где содержалось очень много красноармейцев, военнопленных гражданской войны. О подготовке этого восстания была осведомлена колчаковская контрразведка, которая заблаговременно приняла меры к его ослаблению и ликвидации. 21 декабря начались массовые обыски и аресты, была арестована группа большевиков-рабочих в 42 человека. Это внесло дезорганизацию в восстание. Последнее было отменено, но провести эту отмену полностью помешали аресты, вследствие чего в некоторых районах восстание вспыхнуло и проходило разрозненно, частично. Куломзинские рабочие выступили, но оказались изолированными от Омска и потерпели поражение» [с. 202].

Другой сибирский деятель И. Смирнов в статье «На другой день после падения советов» [сб. «Борьба за Урал»] рассказывает об условной телеграмме, которую в декабре разослал Сибирский областной комитет по коммунистическим организациям о подготовке декабрьского восстания в Омске. «На местах, — добавляет он, — получили вслед за этим подтверждение этого решения от специально приехавших из Омска товарищей» [с. 198].

Нет, конечно, никаких сомнений в том, что попытка восстания входила в разработанный большевиками систематический план борьбы за захват власти. В статье «Большевицкое подполье при Колчаке» Вегман рассказывает подробно, как были организованы коммунистические силы по системе пятёрок и десяток, как сносились они через курьеров с Москвой и как Свердлов снабжал их деньгами. Ещё в августе в Томске была созвана сибирская областная конференция большевиков; 23 ноября состоялась вторая конференция, на которой было решено приступить к организации ряда планомерных «сепаратных» восстаний с целью расстроить «весь контрреволюционный тыл». Конференция постановила «бросить силы партии на помощь возникавшему тогда крестьянскому движению». Так как центр власти находился в Омске, то на этот город подпольная организация «обратила своё главное внимание» [«Хроника». Прил. 151].

* * *

Омская попытка восстания не была одинока. Надо сказать, что коммунистическая молодёжь, к сожалению, упорно и фанатически боролась за советскую власть в Сибири. Она героически отдавала свою жизнь и гибла при подпольной работе.

Принимали ли какое-либо участие в организации восстания сибирские эсеры? Проф. Легра, подчёркивая, что он хорошо осведомлён о сибирских делах, считает омское восстание — восстанием эсеровским. Конечно, это было не так. Прямых связей с коммунистическими организациями у сибирских эсеров, по-видимому, ещё не было — они появились позже. Отдельные агитаторы, естественно, сливались в своей подпольной работе с коммунистическими пропагандистами.

В ночь на 22 декабря в Омске, после неудачной попытки освободить красноармейцев из концентрационного лагеря, большевицкий отряд перешёл на ст. Куломзино, где находилась вооружённая дружина железнодорожных рабочих. Восстание было, по словам Колчака, легко подавлено казачьими частями и чехословацким отрядом, причём в дело была пущена артиллерия[33].

Своеобразный спор произошёл на иркутском «следствии» между адмиралом и председателем комиссии Поповым по поводу куломзинских событий.

Попов. …фактически в Куломзине никакого боя не было, ибо, только вооружённые рабочие стали выходить на улицу, они уже хватались и расстреливались…

Колчак. Эта точка зрения является для меня новой, потому что были раненые и убитые в моих войсках, и были убиты даже чехи, семьям которых я выдавал пособия. Как же вы говорите, что не было боя?

Попов. Боёв не было, могли быть лишь какие-нибудь стычки.

Колчак. То, что вы сообщаете, было мне неизвестно. Я лично там не мог быть, но верю тому, что мне докладывалось. Мне докладывался список убитых и раненых. Эта точка зрения является для меня совершенно новой.

Попов. Это не точка зрения, а это факт.

Колчак. Вы там были?

Попов. Нет, я сидел в тюрьме и не был там точно так же, как и вы, но я говорю со слов участников этого дела.

Колчак. Мне говорили, что в Куломзине за весь день боя было 250 человек потери, а в правительственных войсках было человек 20 убитых и раненых, кроме того, 3–4 чеха, но сколько убитых было в войсках, я точно не помню [с. 210].

«Восстание было подавлено с исключительной жестокостью», — утверждает Гинс [II, с. 96]. Понятие о жестокости в гражданскую войну очень относительно. «В Куломзине, — заявил Попов, — фактически было расстреляно 500 человек». «Человек 70 или 80» — по словам Колчака. По данным «Сибирской Речи» 28 декабря, при подавлении мятежа было убито 114; по приговору полевого суда — 117.

Попов утверждает, что в Куломзине практиковалась порка. Колчак отвечал: «Про порку я ничего не знал, и вообще я всегда запрещал какие бы то ни было телесные наказания — следовательно, я не мог даже подразумевать, что порка могла где-нибудь существовать. А там, где мне это становилось известным, я предавал суду, смещал, т.е. действовал карательным образом» [с. 209]…

* * *

Но омские декабрьские события трагичны не куломзинским выступлением железнодорожных рабочих. Одна группа поднявших восстание явилась в областную тюрьму и освободила всех политических заключённых. Среди них были и арестованные 2 декабря «учредиловцы». Арестованные эсеры не очень склонны были уходить из тюрьмы, чувствуя какую-то «провокацию» в этом освобождении. «Но не уйти нельзя было, — пояснял своей жене Фомин. — Ведь они — вооружённые освободители, ещё озвереют и прикончат» [«Былое». XXI, с. 221]. По-видимому, обстановка была не совсем такая, как её описывает Раков в письме (брошюра «В застенках Колчака»): «Солдаты по наивности говорили «учредителям», чтобы они шли в казарму и образовывали власть». Другие же свидетели из эсеров говорят, что молодые солдаты, настроенные большевицки, не хотели даже вначале освобождать «учредильщиков» [Показания Сперанского. — «Кр. Арх.». VIII, с. 181].

Днём появился довольно дикий приказ начальника гарнизона Бржезовского, которым предписывалось «всем незаконно освобождённым из тюрем» «добровольно явиться»: «всех неявившихся и задержанных после этого бежавших арестованных приказываю расстреливать на месте»; «все укрыватели бежавших арестованных будут преданы военно-полевому суду, а равно домохозяева и хозяева квартир, где таковые будут найдены». Одновременно Бржезовский объявил об открытии действий военно-полевого суда, который должен закончить суд над задержанными в трёхдневный срок [«Хр.». Прил. 154].

Большинство политических арестованных, согласно приказу, вернулись в тюрьму. Ночью часть их по определённому списку была взята из тюрьмы конвоем, водившим арестованных в военно-полевой суд, и расстреляна на Иртыше. Первая группа взятых из тюрьмы — среди них был с.-д. Маевский — была доставлена в военный суд и, по позднейшему сообщению прокурора палаты, приговорена к смертной казни[34]. Взятые во вторую очередь Девятов и Кириенко были расстреляны конвоирами по дороге при попытке «склонить их на сторону мятежников». Последняя группа — Фомин, Брудерер и др. — «была доставлена в помещение военно-полевого суда по закрытии заседания» последнего.

«Ввиду этого, — свидетельствует справка военного прокурора 31 декабря, — доставивший арестованных поручик Барташевский, по его указанию, вывел этих лиц из помещения суда, с целью возвратить их в тюрьму, а также вывел и вышеперечисленных пять осужденных к смертной казни, с целью привести приговор в исполнение; так как конвоируемые, вопреки запрещению начальника конвоя не разговаривать между собою, продолжали переговариваться, то поручик Барташевский, опасаясь, как бы арестованные не сговорились учинить побег, а также ввиду малочисленности конвоя, решил привести в исполнение приговор суда, вывел арестованных на реку Иртыш, где и привёл приговор в исполнение, причём при возникшей среди конвоируемых панике были расстреляны не только приговорённые к смертной казни, но и остальные арестованные» [«Хр.». Прил. 155].

Так погибло 15 человек.

Я не имею возможности остановиться подробно на этой жуткой странице омской летописи. Ей Колосов, пытавшийся самостоятельно произвести расследование по свежим следам, посвятил особый очерк («Как это было»), чрезвычайно яркий в отношении трагических переживаний близких погибшего Фомина. В «Кр. Арх.» [кн. VII, VIII] опубликованы показания действовавших лиц — поскольку последствия выявились в период работы двух следственных комиссий: одной, учреждённой постановлением Совета министров 14 января, под председательством сенатора Висковатого и другой при иркутском губернском ревкоме под председательством присяжного поверенного Попова, бывшего председателя омского Совета рабочих депутатов, который в момент расстрела был в тюрьме и лишь случайно избежал смерти вследствие болезни сыпным тифом.

Говорить о каких-либо правонарушениях там, где всё было сплошь вопиющим беззаконием, конечно, не приходится. Двадцатилетний поручик Барташевский из красильниковского отряда, начальствовавший конвоем, начальник унтер-офицерской школы кап. Рубцов и их помощники, непосредственно виновные в кровавой расправе, председатель суда Иванов, которому предъявлялось обвинение даже в составлении подложных приговоров о расстреле 44 совдепщиков после уж фактического их расстрела, начальник гарнизона и начальник его штаба — все они проявили чрезмерно лёгкое отношение к расстрелу без суда и следствия заключённых в тюрьму большевиков. Некоторое объяснение можно найти лишь в сложной обстановке подавленного восстания. Администрация тюрьмы была новая, гражданская власть, по признанию Гинса, растерялась и предоставила действовать исключительно военным властям. В таких случаях в атмосфере озлобления всегда творятся беззакония и бывают невинные жертвы — об юридических обоснованиях забывают.

Сущность не в двадцатилетних Барташевских, действовавших чрезвычайно упрощённо и наивно, выдававших в тюрьме расписки о взятых арестованных и, может быть, искренно убеждённых, что они расправляются с большевиками, которых полк. Сабельников (нач. штаба) приказал присоединить к расстреливаемым (показание Рубцова). Кто за ними стоял? Вот сущность вопроса, который и ставит сводка материалов о расправе в тюрьме, сделанная для Верховного правителя.

Читатель, обладающий чувством элементарной справедливости, выделит во всей этой истории Верховного правителя. Какая личная ответственность может быть у того, кто в этот час лежал в постели в 40-градусном жару, «еле дышал» и не мог даже «говорить»? Только «исследователь», у которого отсутствует всякое критическое отношение к формальным документам, перед ним лежащим, будет продолжать утверждать, что все выходившие в эти дни от имени Верховного правителя приказы, принадлежат личной инициативе Колчака. Подпись адмирала стояла в приказе 22-го с благодарностью гарнизону и с сообщением о предании виновных военно-полевому суду. Конечно, Верховный правитель отдал приказ о «беспощадном уничтожении всех лиц, пытающихся произвести беспорядки» — телеграмма ген. Лебедева по воинским частям [«Хр.». Прил. 154]. А вот что говорит сам Колчак в своих показаниях: «Лебедев мне заявил, что сегодня вечером должен начать функционировать суд по назначению командующего войсками и что город объявлен на осадном положении» [с. 199]. «Было ясно, — показывал Колчак, — что Барташевский и бывшие с ним — это исполнители, важно было узнать, по чьему приказу и с какими целями это было сделано». Потребовав к себе главного военного прокурора полк. Кузнецова, больной Колчак поручил ему произвести следствие и выяснить виновника распоряжения о предании «учредиловцев» военно-полевому суду. «Кузнецову, — добавляет Колчак, — так и не удалось выяснить. Он выяснил факт и лиц, которые участвовали в этом деле, но выяснить, кем была поставлена эта задача, установить, от кого исходило это распоряжение, не удалось. Тогда я решил передать это дело в руки сенатора-специалиста и просил его произвести само расследование. Это было в феврале месяце. Следствие военное столь несовершенно, так медленно тянется, что я считал, что они просто не могут как следует разобраться» [с. 203][35]. «Моё мнение и убеждение было таково, что это был акт, направленный против меня и совершённый такими кругами, которые меня начали обвинять в том, что я вхожу в соглашение с социалистическими группами. Я считал, что это было сделано для дискредитирования моей власти перед иностранцами и перед теми кругами, которые мне незадолго до этого выражали доверие и обещали помощь» [с. 205–206][36].

Колчак делал оговорку, что обвинять Красильникова у него не было никакого основания: «Зная его отношение ко мне… я не мог подозревать, чтобы Красильников мог сделать этот акт, направленный против меня» [с. 207]. Упоминаю об этом, потому что автор статьи «Два восстания», напечатанной в «Белом Деле», слишком определённо говорит, что «расследование следственных властей приводило неизменно к атам. Красильникову и другим казачьим военным начальникам как к виновным в расправе» [с. 195].

Колосов, вёдший «своё» расследование и скрывавший в беседе с министром юстиции имевшиеся у него сведения, ссылается на намёки Старынкевича, что в деле Фомина замешан Иванов-Ринов, который соперничал с Колчаком и «сознательно бросил ему в лицо трупы «учредильщиков» как вызов и как залог кровавого сообщничества в дальнейшем. Колосов создаёт уже версию, что омское восстание нарочно было допущено и ставит его в связь с конфликтом с Семёновым, с которым договорился Иванов-Ринов. Власть прекрасно была осведомлена о подготовке омского восстания… «одновременно с этой подготовкой шла ещё одна подпольная».

«Для монархистов наступал долгожданный момент, так как можно было, воспользовавшись смутой, получить для подавления мятежа всю фактическую власть в свои руки и, подавив мятеж, направить острие того же оружия в другую сторону, против «выскочки» Колчака… В таком виде, по крайней мере, передавали мне смысл разыгравшихся событий весьма осведомлённые люди из тех, которые полагали, что Колчак и в самом деле почти что русский Вашингтон.

Однако справиться с Колчаком оказалось не так легко, как, напр., с Директорией. За эти дни дом его усиленно охранялся, что, конечно, не удивительно, но замечательнее и удивительнее, кем именно охранялся. Охранялся он английскими солдатами, выкатившими прямо на улицу все свои пулемёты[37]. Мы знаем, что там происходило между этими матадорами сибирских цензовиков, но кончилось тем, что в своём приказе от 22 декабря, расклеенном на всех заборах, ген. Иванов-Ринов заявил, что он признаёт власть адм. Колчака и не позволит никому её свергнуть… Но, признав власть адм. Колчака, сибирские погромщики вместе с тем в виде компенсации решили его, болтавшего там что-то о Нац. Собрании (чуть ли не Учредительном), помазать на царство кровью этих самых «учредильщиков», забросать его их трупами, сделать это его собственным именем в расчёте, что он не посмеет отказаться от солидарности с ними и всё это свяжет его круговой кровавой порукой с порочнейшими из реакционных кругов… Это была дьявольская, сатанинская программа, счёт к уплате по векселю, выданному ещё 18 ноября убийцам… а затем, чтобы скрыть истинных виновников, была пущена по всему свету лживая легенда о простом офицерском самосуде» [«Былое». XXI, с. 296].

Для таких смелых суждений и выводов, по крайней мере в настоящее время, материалов нет.

В предположениях можно идти ещё дальше. И приезд Иванова-Ринова с Дальнего Востока приурочить специально к выступлению большевиков (кстати, оно намечалось на 20-е до возвращения Иванова-Ринова). Можно последовать за Уордом и в восстании 22-го усмотреть совместную деятельность большевиков и монархистов. Видеть в декабрьских событиях «заговор» со стороны военной партии, руководимой Ивановым-Риновым, едва ли возможно. Правда, многое неясно относительно Иванова-Ринова в эти дни. Колосов утверждает, что Иванов-Ринов получил в ночь на 23-е диктаторские уполномочия и будто бы от него исходило приказание о предании возвратившихся в тюрьму «учредиловцев» военно-полевому суду. Сведения эти Колосов получил от лиц, «бывавших на дому у ген. Иванова-Ринова». Кто передал эти «диктаторские уполномочия» Иванову-Ринову? Официально Иванов-Ринов в эти дни нигде не выступает, никаких приказов его я не нашёл (об этом говорит и Гинс), если не считать заявления, напечатанного в «Правит. Вестнике», № 30, в котором Иванов-Ринов опровергает распространившиеся слухи о тайных намерениях его посягнуть на власть. Иванов-Ринов заявляет, что он «до последней капли крови решил поддержать Колчака». Очевидно, слухи, о которых упоминает Колосов, действительно ходили и основывались на недовольстве левым курсом Верховного правителя. «Заря» ещё 19 декабря говорила о том остром моменте, который переживает Сибирь, и, намекая, что «неясные слухи бродят, как тени, призывала общество сплотиться перед Правительством, так как «реакция» мобилизуется. Не только в Омске, но и в Харбине говорят о необходимости передать звание Верховного правителя другому лицу. В Харбине это, естественно, Хорват [Будберг. XIII, с. 274].

Легко допустить, что закулисным дирижёром, провоцировавшим, конечно, не восстание 22-го, а тюремную драму, был действительно Иванов-Ринов или кто-либо из его сателлитов. Иванов-Ринов, как мы знаем, с особым подозрением относился к членам Уч. Собр. Подозрение должно было усилиться с момента, когда выявилась екатеринбургско-уфимская тактика после государственного переворота и когда у группы эсеров начались переговоры о соглашении с большевиками для борьбы против сибирской «контрреволюции». Министр юстиции был, конечно, прав, указывая Колосову, что такая политика в отношении большевиков раздражает военные круги, воспитывает в их среде негодование на «учредиловцев» и порождает печальные инциденты «самосуда».

Ночная тюремная драма всё-таки была «самосудом»; правда, самосудом специфическим, самосудом организованным. И «лживая версия» о самосуде, происхождение которой Колосов приписывает инициативе Омского правительства, остаётся во всей своей силе. Колосов забывает, что сам он должен был раньше признать, что вначале все были «загипнотизированы» этой версией, вплоть до жены Фомина (судьбе Фомина главным образом посвящён очерк Колосова). Колосов поставил своей задачей разбить эту версию. У него были свидетели, о которых он не захотел сказать министру юстиции Старынкевичу и которых он не назвал даже в своих очерках. Но дело вновь рассматривалось большевиками; вновь давали свои показания обвиняемые и свидетели, стараясь всю вину как бы возложить на покойного уже адмирала. Были и новые свидетели. Большевики не преминули бы воспользоваться ими, если бы нашёлся хоть какой-нибудь материал, подтверждавший версию Колосова. И большевики говорят в обвинительном заключении о военном самосуде [«Кр. Арх.». VIII, с. 190]. Самосуд этот был «квалифицированный». В этом нет сомнений. Не поручику Барташевскому пришла идея расправиться попутно и с «учредиловцами». Но идея эта явилась, очевидно, вне непосредственной связи с омским восстанием. В показаниях перед большевицкой комиссией числившийся в эсерах[38] Ан. Сперанский (он исполнял при Комитете У.С. обязанность заведующего охраной Съезда и лично Чернова и находился среди арестованных) рассказывал, что ещё 16–17 декабря в тюрьму приезжала группа офицеров и требовала выдать им для допроса Фомина, Девятова и его, Сперанского. Начальник тюрьмы Веретенников без письменного ордера отказался выдать заключённых [VIII, с. 181]. 22 декабря Сперанский, освобождённый из тюрьмы среди других, явился во второй участок городской милиции, где дежурный помощник сказал ему: «Ночью в тюрьму отправлять вас не буду — там сейчас главенствуют военные власти». 25-го Сперанский был вновь переведён в тюрьму, там ему рассказывали, что «ещё утром 22 декабря в тюрьму, занятую новым караулом, прибыла большая группа офицеров, расположилась внизу, в конторе, потребовала список заключённых и против целого ряда фамилий сделала отметку V (красным карандашом) и затем сбоку «отпр.». Освобождённый 27-го (по распоряжению прокурора были освобождены оставшиеся 14) Сперанский также «успел» собрать некоторые сведения о 22 декабря. (Он был вновь арестован 28-го.) «В качестве идейных руководителей дикого самосуда, — показывает он, — в обществе называли имена: Михайлова, Иванова, Бржезовского и коменданта Ставки кап. Деммера». Скоро в тюрьму попал сам Барташевский, арестованный Чрезвычайной следственной комиссией. Вместе с ним был арестован как обвиняемый и унтер-офицер Падарин[39]. Из рассказов в камере этих лиц Сперанский узнал, что утром 22 декабря в красильниковский отряд является Барташевский и сообщает: вечером нужны будут надёжные люди. На приглашение Барташевского откликнулись охотники: Шемякин, Левенталь, Виленкин, Падарин и ещё двое. Вечером вся эта группа отдаёт себя в распоряжение председателя военно-полевого суда Иванова.

Вот, в сущности, главнейшие намёки, которые можно найти по вопросу о предварительной организации самосуда. Он был, несомненно, какой-то группой организован, но Колчак моральной ответственности за него нести не может. По-видимому, организаторы самосуда действовали его именем для того, чтобы прикрыться и чтобы подвигнуть примитивных людей типа двадцатилетнего поручика, не отделявшего эсеров от большевиков, на кровавую расправу. Кап. Рубцов требовал от тюремной администрации выдачи арестованных — как он сам показал ещё колчаковской следственной комиссии, — «основываясь на личном приказе Верховного правителя» [VII, с. 210]. Так же поступил Барташевский. Колчак, в свою очередь, показывает:

…«Мне кажется, что в этот же вечер, часов в 9 или в 10 примерно, я получил совершенно неожиданно для меня записку от Вологодского, который сообщал, что предаются военно-полевому суду члены Учр. Собр., которые никакой связи с восстанием не имели, а просто находились в тюрьме и были освобождены, и что он просит моего распоряжения о том, чтобы их суду не предавать. Я потребовал сейчас же бланк и написал на нём, что члены Учр. Собр. суду не подлежат и без моего ведома никакому суду их не предавать. Затем меня немножко удивило одно обстоятельство: мне доложили, что никого из членов Учр. Собр. нет, что они все разбежались, а потом вдруг они почему-то предаются полевому суду. Я, конечно, не мог быть в курсе дела тогда вообще и только потом узнал, что они добровольно явились, т.е. часть из них сама пришла обратно в тюрьму. Свою записку я приказал отправить срочно начальнику гарнизона, потому что полевой суд был при начальнике гарнизона назначен Матковским» [с. 200].

Напомним, что в своё время Колчак был недоволен, что члены Учр. Собр. держатся в тюрьме. «Наивный в политике», адмирал говорил министру юстиции:

«Что вы их держите? У меня нет в отношении их никаких обвинений, я ничего им не предъявляю, — всё это люди, не имевшие никакого общественного значения, и держать «их в тюрьме — это только занимать место, и их свободно можно было бы всех отпустить, взяв от них подписку, чтобы они не вели борьбу против меня и жили где угодно, а следствие о них можно вести, не держа их в тюрьме». «Старынкевич имел в виду какие-то формальности, которые несколько задержали освобождение, — и они должны были быть выпущены» [с. 201].

Эта страница из истории гражданской войны показывает, как трудно быть в такие дни юристом. В своё время были указаны причины, побуждавшие министра юстиции после суда над заговорщиками 18 ноября задержать арестованных 2 декабря. Формально он был прав. По существу, можно было предвидеть то, что произошло в ночь на 23 декабря, и не формально относившийся к вопросам Верховный правитель оказался в своей «наивности» и «элементарности» правым.

Можно ли сказать, что Колчак покрыл погромщиков, «устроивших беспримерную бойню» в ночь с 22-го на 23 декабря. Это говорит Колосов. Колчак сделал всё для того, чтобы выяснить истину. Он сам признавал (равно и Старынкевич в беседе с Колосовым), что расследовать это дело «чрезвычайно трудно» ввиду «острого противодействия со стороны всех прикосновенных лиц». Выполнители, в конце концов, бежали в Семипалатинск под охрану анненковского отряда (это было после первого допроса Кузнецовым) — бежали при содействии своего начальства. Потом вернулись. Барташевский был арестован и через некоторое время выпущен под ответственность «отряда Красильникова». Чрезвычайно показателен его допрос 3 апреля:

«После событий в ночь на 23 декабря 1918 г. я возвратился со своей командой в отряд и пробыл там безотлучно до явки на допрос к полк. Кузнецову; вместе со мною там же продолжали оставаться члены команды, т.е. Виленкин, Шемякин и др… При возвращении со своей командой в помещение отряда я явился к замещавшему начальника отряда шт.-кап. Егорову, но доклада официального не делал ему по существу исполненных мною в ту ночь поручений, а частным образом осведомил его обо всём… Когда Шемякин возвратился по этому вызову, то был предупреждён, не могу сказать, кем именно… — о том, что адмирал Колчак осведомлён обо всём нашем деле и военным властям отдано приказание скрыть всех нас… и нам было отдано распоряжение немедленно же отправиться в отряд Анненкова в г. Омск, причём мы были предупреждены, что будем числиться в бегах. В тот же день я и Виленталь поехали в названный отряд… мы явились к начальнику штаба Гештовту. Он объяснил, что немедленно же отдаст предписание о командировании нас в Семипалатинск, тогда же мы на руки получили проездные документы на трёх офицеров один и на трёх солдат другой; причём фамилии наши были переменены… кроме того, нам был выдан секретный пакет на имя полк. Сидорова, состоявшего нач. штаба в Семипалатинске… Содержание документа, находившегося в пакете, мне стало известно уже в Семипалатинске… припоминаю, что в нём была фраза: «Власти решили скрыть фамилии таких-то», и для исполнения сего мы направились в Семипалатинск. Мне кажется, что упомянутый документ был с № и за надлежащей подписью, но всё-таки утверждать этого не могу… Так как за время своего пребывания в Семипалатинске обносились, то решили ехать обратно в Омск за своим имуществом… По прибытии сюда мы все трое явились к начальнику Драчуку, когда именно, точно не могу сказать, но в феврале месяце. Драчук сказал нам, что… нам следует ехать на фронт в свой же отряд по направлению через Иркутск. Туда же он предполагал командировать и Шемякина с Галкиным и Кукалевским, которые остались в Семипалатинске… О производстве меня в штабс-капитаны я знаю лишь из частного письма из Ставки ат. Анненкова… Мне точно известно, что начальник отряда Драчук представил как меня, так и остальных чиновников команды к производству в следующий чин на основании распоряжения, полученного по телефону от начальника гарнизона; такую телефонограмму я сам читал и даже спрашивал дежурного адъютанта, весь ли наш отряд должен быть представлен к производству или же только лица, участвовавшие в событиях 22 декабря» [«Кр. Арх.». VII, с. 232–234].

Что мог при всей этой обстановке сделать Колчак? «С точки зрения закона, — говорит Ган, — следовало бы предать суду Красильникова и его сообщников, но для адмирала и для его Правительства это было бы совершенно невозможно. Пришлось бы пойти на конфликт с казачеством, объявить казакам войну. Это угрожало большой опасностью для едва укрепившейся власти, и ещё неизвестно, чем бы такой конфликт окончился. Нельзя забывать и того, что в то время назревал острый конфликт с ат. Семёновым, не признававшим адмирала Колчака» [Два восстания. С. 161][40]. Формальных данных для обвинения не было. Колчак мог сделать одно: уйти от власти. Уйти! Легко сказать. Кому передать власть? Иванову-Ринову, опиравшемуся на сибирскую атаманщину? Несуществующей демократии? Не значило ли это тогда же погубить всё дело возможного освобождения России и отдать Сибирь большевикам? Где-то, казалось, всё же брезжил луч солнца. Обвинять ли за эти иллюзии Колчака? «Мы — рабы положения», — сказал он. Трагична такая дилемма. Оставалось нести свой крест. Мрачные мысли, мрачные настроения всё чаще охватывали Верховного правителя. Он более других отдавал себе отчёт в окружавшей обстановке.

Можно ли сказать, что члены Учр. С. были расстреляны офицерами адм. Колчака, как сказал это Зензинов? «Фомин был замучен колчаковцами», — повторяет уже в 1927 г. Вас. Гуревич [«Вольн. Сиб.». II, с. 113]. Ведь с большим правом, пожалуй, можно назвать красильниковский казачий отряд «эсеровским» отрядом, ибо основная группа этого спаянного особой внутренней дисциплиной и круговой порукой отряда создалась в дни эсеровской власти в Сибири. Не Колчак создал в Сибири «атаманщину», её создала жизнь и условия, при которых образовались первые антибольшевицкие военные кадры.

Своё отношение к декабрьским событиям Верховный правитель наглядно выявил посылкой своего представителя на «обставленные весьма торжественно» похороны Фомина [Кроль. С. 166]. Только большевикам приличествует выставлять мотивом убийства адм. Колчака — «расстрел членов У.С., учинённый по приказу адмирала, и награждение им убийц военным орденом».

Печальный эпилог декабрьских событий произвёл чрезвычайно тяжёлое впечатление в Сибири. Печать с большим единодушием клеймила «мрачное и позорное деяние расстрела девяти» [«Сиб. Жизнь»]. «Отеч. Вед.», сравнивая этот акт с убийством Шингарева и Духонина, говорили, что глубоко потрясена «общественная совесть» и что власти нанесено «тяжёлое оскорбление». «Это грязное дело, — писала «Заря» 26 декабря, — говорит само за себя. Нет слов выразить негодование». Чего хотели достигнуть? Неужели думали «убить саму идею У.С.», снова провозглашённую верховной властью? Нашему национальному делу нанесён страшный удар. Газета требовала «удовлетворения возмущённой общественной совести». «В оценке этого ужасного факта двух мнений не может быть», — говорил иркутский «Свободный Край», в то же время негодуя на недостойный экивок новониколаевской «Нар. Сибири», напоминавшей «Заре», что здесь и её «капля мёду есть» [№ 150].

«Расправа с «учредиловцами» произвела «потрясающее впечатление» и на Правительство», — говорил Ключников в своём парижском докладе. «Блок» призывал все патриотические элементы сплотиться, обращал внимание на необходимость упорядочения административного аппарата, отмечал необходимость «решительно пресекать всякого рода выступления «справа» и «слева», невзирая на лица, причастные к антигосударственным деяниям [«Сиб. Речь», № 110]. Закупсбыт, членом правления которого состоял Фомин, письмом в газеты 1 января — это письмо я встретил не только в эсеровской «Народной Сибири» — обращался с призывом к общественному мнению: «Надо опомниться». Письмо это написано сильно.

«Погиб и Нил Валерьянович, один из могикан сибирской кооперации, государственный народоволец и народолюбец, защитник народоправства, один из могикан возрождения Сибири и России, поднявший вместе с немногими в Сибири восстание против власти советов, исказивших идеи и основы народоправства, введших тиранию, насилие над личностью и обществом…

И мы спрашиваем и взываем к обществу, к борющимся политическим группам и партиям, когда же наша многострадальная Россия изживёт душащий её кошмар, когда же прекратятся насильственные смерти? Неужели не охватывает вас ужас при виде беспрерывно льющейся человеческой крови? Неужели вас не охватывает ужас при сознании, что гибнут, убиваются самые глубокие и в то же время элементарнейшие основы существования человеческого общества: чувство гуманности, сознание ценности жизни, человеческой личности, чувство и сознание необходимости правового строя в государстве?

Неужели вас не охватывает ужас при сознании, что мы теряем, потеряли облик человека, носителя и служителя общественных начал правды, истины, добра и красоты? Услышьте наш вопль и отчаяние: мы возвращаемся к доисторическим временам существования человечества; мы на краю гибели цивилизации, культуры; мы губим великое дело человеческого прогресса, над которым трудились многочисленные поколения более достойных нас предков… Мы подавлены… Перед прахом нашего товарища по работе у нас немеет речь, стынут мозг и сердце…

Мы чувствуем своё бессилие выразить бездонность ужаса, который охватил всю многострадальную нашу родину, который давит кровавым кошмаром каждого сознательного человека, в котором теплится хоть атом человечности».

Трагична была смерть Н.В. Фомина. Письмо Закупсбыта отмечало в слишком повышенных тонах заслуги Фомина по освобождению Сибири от большевиков. Погиб Фомин потому, что его, члена «семёрки», избранной Бюро Съезда Учр. Собр. для борьбы с новой властью, считали поддерживающим большевиков. Конечно, от большевиков Фомин был далёк. Мог ли он пойти по стопам Вольского, Буревого и др.? Настроения его в тюрьме как будто бы дают отрицательный ответ. В.С. Панкратов (известный шлиссельбуржец), близкий «Заре», доставил в редакцию статью, написанную Фоминым в тюрьме. Она под заглавием «Слова и думы национального возрождения» была напечатана «официозом» колчаковского Правительства. Автор говорил о проснувшейся национальной чести и звал выявить волю к действию. Статья для Фомина знаменательна, она как будто намечала новую эволюцию в этом непосредственном, мятущемся и неустойчивом человеке. В октябре он был охвачен пессимизмом. Он едет на призыв партии в Екатеринбург, едет без веры в возможность успеха борьбы. Сам он на распутье [Колосов. С. 268]. Он говорит жене: «… Страшно сказать, что для меня несомненно, что завоевания революции погибли, как вообще-то жить дальше — трудно сказать» (из письма жены «товарищам-кооператорам»).

Судьба несправедлива и не считается с целесообразностью. Погиб и Маевский (Гутовский). Это был человек иного типа, чем кооператор Фомин. Последний всё-таки продукт революционной стихии и потому колеблющийся, как колеблется сама стихия. Очень близко связанный до революции с некоторыми видными большевиками — это говорит его друг Колосов — после революции Фомин примыкает к Чернову. Октябрьский переворот 1917 г. настраивает его на другой лад, поэтому он так активен в деле свержения большевиков в Сибири. К концу августа у Фомина уже иное настроение, толкавшее его к прежним связям. Склонный сгущать краски, легко подчиняющийся влияниям других, порывистый, он готов совершить даже террористический акт против членов Сибирского правительства Михайлова и Гришина-Алмазова, которые казались ему «злыми гениями» грядущего освобождения.

Редактор «Власти Народа» Маевский — старый основатель сибирского союза соц.-демократов, человек анализа, умевший становиться выше партийных традиций и предрассудков. Разум должен был одержать у него верх над чувством, заставившим его столь резко и не всегда справедливо реагировать на события 18 ноября. Его не стало. Замученная тень взывала к мести. И люди отдавались этому порыву, забывая тот «голос пробудившейся национальной чести», которым говорил в своей статье Фомин и который должен был побудить представителей демократии подчинить чувство разуму. Разум заглушался тогда, когда политические единомышленники Колосова в феврале посылали А. Тома в Париж через французскую миссию телеграмму в 800 слов о результатах произведённого ими довольно тенденциозного расследования. Голос разума молчал у Зензинова, когда он 6 июня помещал статью в «La France libre» о расстреле «офицерами адм. Колчака», «вопреки честному слову» двух министров Правительства Колчака, девяти человек… Зензинов счёл нужным воспроизвести эту статью в сборнике документов, выпущенном в конце 1919 г. В иностранной печати Зензинов свидетельствовал о бесчестности колчаковского Правительства. Зензинов утверждал, что освобождённые, боясь возвратиться в тюрьму, где «неистовствовали опьяневшие от победы казаки», получили по телефону гарантии неприкосновенности от Михайлова и Старынкевича. «Они доверились их честному слову… и были расстреляны». Откуда заимствовал Зензинов эти сведения? В июне, когда написана была статья, он мог бы знать все подробности декабрьской драмы, хотя бы в одностороннем освещении колосовского расследования: надо ведь предполагать, что единомышленники Колосова осведомили не только французского министра о подробностях печальных событий.

В письме к «товарищам-кооператорам» жена Фомина подробно рассказывает обстановку, при которой произошло возвращение её мужа в тюрьму. Совершенно невероятно, чтобы она промолчала о той гарантии «честным словом» безопасности, которую Фомин якобы получил от официальных представителей власти. Дело в действительности происходило по-другому. Были большие колебания: возвращаться или нет соответственно приказу Бржезовского. Жена Фомина поехала к «товарищам-кооператорам». Последние «единодушно» высказались за то, что «необходимо сдаться в руки властей… горячо и с негодованием говорили о том, что всё это освобождение — сплошная провокация, что завтра их должны были освободить, а теперь это освобождение — только предлог для расправы, указывали на необходимость немедленно же возвратиться». Колебания продолжались до вечера. Решающим мотивом были встревоженные «лица хозяев». Наконец Фомин сказал: «Ну, думать нечего. Поезжай, Наташа, к Сазонову (кооператору) и узнай, как сдаться надо — куда и как бы это вышло надёжнее, чтобы нас не выдали за пойманных». Было уже 7 часов вечера. «Я застала, — продолжает Фомина, — только В.Г. Шишканова (члена правления Закупсбыта), Сазонова не было… Он сердито набросился на меня. Почему так медлили, почему не сдавались днём?»… После этого последовал телефонный разговор с Бржезовским о том, куда следует явиться…

Как это далеко от того, что рассказал иностранной печати Зензинов.

Публицист при отсутствии данных, если не преследует демагогических целей, должен быть осторожен. Но здесь было только средство дискредитировать враждебную власть накануне возможного её международного признания. Это было только средство политической борьбы. «Те, кто поддерживали Колчака, — патетически спрашивал Зензинов в «Pour la Russie» [№ 10], — не чувствуют ли они теперь ответственности перед Россией?

Так творились легенды очевидцами, свидетелями, бытописателями. Не приходится удивляться, что проф. Легра записал в свой сибирский дневник: «Свидетели (?) утверждают, что их (12 членов «прежнего Уфимского правительства») потопили, бросая в проруби, пробитые во льду на Иртыше. Палачи называли это: «Отправлять в иртышскую республику»» [«М. Sl.», 1928, II, р. 188][41]. Вот откуда возникла та «легенда» проф. Легра, которую я настойчиво опровергал в «Гол. Минувшего».

Омские события подорвали авторитет колчаковской власти. По словам Кратохвиля это «было первое открытое выступление нового режима». «Чехосл. Дневник» писал 3 января о бессилии диктатора Колчака справиться с горстью безумцев «монархистов», которые убивают беззащитных людей. Союзники, «наверно, скажут, что невмешательство совсем не значит пассивно смотреть на убийства противобольшевицких деятелей демократических партий». Тюремная драма послужила поводом для нападок на чехов, которые приняли участие в спасении «кровавого» режима, выступив при подавлении восстания в Куломзине.

История, однако, по возможности должна быть более справедлива. Декабрьская драма была не символом «нового режима», а наследием проклятого, ещё слишком живого прошлого[42].

Глава вторая Вокруг фронта

1. Гражданская война

Для адм. Колчака теоретически военная сторона стояла на первом плане. Это, как мы видели, соответствовало всему его умонастроению. Гражданская сторона в значительной степени была придатком. Быть может, здесь крылась основная ошибка Верховного правителя, отмечаемая Гинсом[43]. Бесспорно, Колчак был прав, когда в успехах на фронте видел прочность гражданского быта, устойчивость общественных настроений и правительственного курса. Но военный успех в гражданской войне не определяется только стратегией и тактикой, талантом полководца.

Внутренняя война — нечто очень специфическое и отличается от обычной войны не только в области социально-политической, но и в сфере специально военной. Не знаю, может ли быть когда-нибудь построена особая теория гражданской войны с военной точки зрения, о чём усиленно стараются большевицкие военные историки. Думается, что нет. Конечно, я сужу, как профан. Мне кажется, что единственный реальный вывод, к которому пришёл, напр., Какурин, — это установление факта, что во время имперской войны потери в войсках были в 2–2½ раза больше, чем во время гражданской войны; в то время как в отношении потерь населения пропорция устанавливается прямо противоположная [II, с. 396]. Вывод самоочевидный. Между тем Какурин много говорит о «поучительных примерах искусственного маневрирования и смелых решений со стороны красного командования», которые открывают «широкое поле теоретических выводов». Каких? Написавший по заданиям военно-исторической комиссии работу Подшивалов приходит, на основании опыта гражданской войны, к важному выводу: «Рабочие являлись единственной поддержкой и политической опорой советской власти» [с. 184], но к стратегии всё это не имеет никакого отношения. Впрочем, одно: «пролетариат — лучший материал для создания современной армии»[44] [с. 193].


Не менее глубокомыслен вывод и другого советского военного «исследователя» — Гусева [Гражданская война и Красная армия]: история, по его словам, «насмешливо прошла мимо… бешеных воплей против восстановления в армии военной дисциплины» [с. 39].

Из советских стратегов, пожалуй, Гусев делает из «опыта гражданской войны» всё-таки наиболее интересные выводы, хотя их и трудно отнести в область военных итогов. Основной вывод касается «неустойчивости» войск — и в особенности когда «они не наступают, а обороняются». И у «белогвардейцев» и у «красных» мобилизованные крестьяне легко сдаются противнику. При победе «мелкобуржуазные элементы» стремятся вперёд с надеждой покончить войну; при поражении дезертируют и сдаются в «той же трепетной надежде поскорее избавиться от войны» [там же. 58, с. 211].

Конечно, гражданская война имеет свои специфические черты. Едва ли не впервые на театре военных действий появилась «ездящая пехота». Мне трудно судить, какой опыт вынесет военная наука из операции пехоты на «тачанках». Не думаю, чтобы этот опыт оказался продуктивным[45].

Военные специалисты любят давать схемы продвижения и сосредоточивания войск, согласно планам, выработанным по всем правилам военного искусства. Армии для военных как бы фигуры шахматной игры. А читатель как-то неизбежно всегда чувствует одно: не в этих планах скрыта на территории гражданской войны удача или неудача сторон, причины лежат где-то вне кабинетно разработанных фронтовых операций. Часто решающие исход операции даже нельзя назвать в точном смысле боевыми действиями. Яркий пример мы видели на захвате Самары, определившем зарождение Волжского фронта[46]. На конечном пункте пройденного пути будет стоять Иркутск в декабрьские и январские дни 1920 г. Мне скажут, что неудача всей военной колчаковской акции ясна была в дни эвакуации из Омска и, быть может, ещё раньше. Ген. Головин, прибывший в Омск к концу августа и оставивший его через месяц, чувствовал уже безнадёжность, которая охватывала временами и адм. Колчака. Допустим, что так это и было — конец тобольской операции (август), по мнению советского стратега Какурина, знаменовал собой конец организованного сопротивления со стороны колчаковских армий. В дальнейшем приходилось одолевать не сопротивление, а расстояние [II, с. 357]. И всё-таки окончательно дело решалось в Иркутске. Вы узнаете, что Правительство с нетерпением ждёт помощи со стороны войск ат. Семёнова. И вот они прибывают на грузовых автомобилях — это первые части, которые могут перетянуть весы, склонившиеся было на сторону восставших под главенством Политического центра… Знаете, сколько их было? — 112 человек. Эти 112 подняли настроение правительственных войск и возбудили тревогу у повстанцев. 31 декабря несколько десятков человек последнего резерва повстанцев спасают иркутское восстание. Сражались друг против друга десятки подростков 14–16 лет, а сотни иркутян, собравшись на правом берегу Ангары, у здания университета, с разными чувствами следили за ходом боя [«Сиб. Огни», 1922, № 2, с. 41–43]…

Набросанная схематически картина в Иркутске, конечно, неполна и неточна. Это, может быть, даже до некоторой степени карикатура, верно, однако, передающая суть…

С великим самомнением ген. Рукероль утверждает:

«Боевая ценность обоих противников вообще была очень невелика, и офицеры нашей миссии, находившиеся на месте, были того мнения, что одна дивизия западноевропейских войск без больших усилий равно разбила бы обе стороны» [с. 110].

Как просто было союзникам разрешить дилемму гражданской войны. Но Рукероль прав в том отношении, что военные операции гражданской войны весьма мало напоминали собой операции европейской войны. «Армии» в несколько сот человек, иногда решавшие судьбу «самых сложных и обширных операций», не могли подчиняться научным законам академической стратегии… Эсеровский стратег Лебедев на своём экспансивном языке категорически заявляет: генштабисты ничего не понимают в гражданской войне [«Воля России». VIII, с. 169]. Для самого Лебедева, по-видимому, существовало одно только правило войны: действовать смело «на авось». «На Москву. Вперёд и только вперёд. Иначе выиграют более смелые. Революция всегда наступает, никогда не обороняется» — такова его запись после взятия Казани [с. 173].

Всякая крайность чревата последствиями — пример Казани это показал. Бесспорно, однако, своего рода авантюризм играет в гражданской войне большую роль, и подход к военным операциям должен быть особый. Отличные боевые начальники легко уступали пальму первенства случайным людям — «поручикам в генеральских мундирах», по выражению Гришина-Алмазова, который, в сущности, и сам принадлежал к их числу. «Вундеркинды на наполеоновский манер», — насмешливо называет их Будберг. Но именно их повсюду выдвигала гражданская война, — очевидно, действовал какой-то её скрытый закон. Недаром в Сибири был так популярен ген. Гайда. Не менее типичной фигурой был другой сибирский герой, молодой 27-летний поручик европейской войны Пепеляев. В нём было меньше авантюризма и больше идейности, чем у «чешского корсиканца». Огромная энергия, энтузиазм, сибирская сметка и приспособляемость, простота быта и нравов делали из Пепеляева незаменимого вождя партизанских отрядов. Этот генерал в своей старой, поношенной солдатской шинели, не выделявшийся резко среди одетых в рваньё солдат, является как бы символом гражданской войны. Вы замечаете всегда в отзывах о нём некоторую критику со стороны квалифицированных военных.

Это понятно. Но, быть может, такой генерал наиболее подходил для командования Сибирским корпусом при зимнем наступлении на Пермь, когда к армии присоединялись снабжаемые самим населением партизанские крестьянские отряды [Сахаров. С. 148]. И естественно, быть может, что этот близкий сибирскому областничеству демократический генерал гражданской войны не ввёл в своей армии погоны[47].

В определённых условиях эта армия могла совершать подвиги. При длительной выдержке она не могла конкурировать с другими колчаковскими армиями. Характерно, что «Сибирская» армия Гайды и Пепеляева, пополнявшаяся резервами из молодых, которые приходили из тыла — «с душком», по выражению одного пепеляевского офицера [«Пришимье», 19 июля], раньше всех разложилась при отступлении. Именно здесь свила себе гнездо «революционная крамола». Здесь с.-р. кап. Калашникову удалось создать оппозиционное ядро; здесь летом 1919 г. подготовлялся переворот, намечавший Гайду вместо Колчака; здесь происходила офицерская конференция, на которой был поднят вопрос об открытии фронта для пропуска в Сибирь советских войск. Дисциплина, действительно, имеет свои законы. Только недостаточное знакомство с материалом позволило Милюкову, следуя тенденциозным воспоминаниям Гайды, противопоставить «Сибирскую» (Северную) армию «Западной» и дать последней такую характеристику: «Ядром Западной армии была бывшая «Народная армия» Комуча, плохо дисциплинированная и деморализованная осенним отступлением от Волги. Чтобы подтянуть её, в неё были назначены офицеры старого типа, не умевшие и не хотевшие сблизиться с солдатами и введшие старые военные порядки. Командиром был ген. Ханжин, старый царский генерал[48], окружённый бюрократически настроенным штабом» [с. 128]. Это неверно. Едва ли есть сомнение в том, что «Западная» армия была наилучшей, наиболее выдержанной и стойкой армией адм. Колчака[49].

Но суть в том, что в гражданской войне дело идёт не на выдержку.

* * *

Полное изложение своих взглядов на гражданскую войну отвлекло бы меня слишком далеко в сторону — этого почти нельзя сделать на нескольких страницах. Гражданская война многообразна и ставит пока перед исследователем эпохи немало ещё загадок.

Обычное изложение неудач «белого» движения обязательно переносит центр тяжести в область реакционной политики антибольшевицких правительств — неумения их осознать, с одной стороны, сложности российских национальных вопросов, а с другой — нежелания их считаться с настроением страны, масс. Гражданская война требовала всеобщего подвига, а порыва на долгое время не хватало. На фоне разнузданной «военщины» распускались махровые цветы насилия и как бы классовой реставрационной мести. Но насилий было ещё больше со стороны большевиков. Между социальными лозунгами и действительностью была пропасть. И всё-таки они победили. Основное население страны — крестьянство — реагировало на власть центра не меньшими восстаниями, чем это было на «белых» фронтах: к июню 1919 г., по выражению одного из большевицких исследователей, «весь тыл Красной армии превратился в клокочущий вулкан»[50]. Очевидно, не здесь лежит основная причина неудачи противобольшевицкой акции.

Мне кажется, что движение с периферии к центру почти всегда бывает обречено на крах (большевики наносили удары из центра к периферии). Центр определяет успех или неуспех революции[51]. Гражданская война — это революция. Здесь приходится учитывать не только важный психологический момент. В руках центра оказываются все технические преимущества, прежде всего в смысле налаженного административного аппарата, который почти заново приходится создавать на периферии.

Поскольку исторические параллели законны, в нашем же отдалённом прошлом можно найти примеры, как будто бы противоречащие этому общему тезису. Я имею в виду Смутное время, на которое любят ссылаться. Конечно, это было время и политической и социальной революции. Только бесконечно примитивнее были триста лет тому назад социальные отношения; не существовало в Московском государстве XVII в. более унитарном и сложных национальных вопросов. Освобождение и конец Смуты пришли с периферии. Этому движению могли содействовать децентрализация управления и система московской военной организации. А главное, в наличии было обстоятельство, пробудившее здоровые патриотические инстинкты, заложенные в чувствах и сознании каждого народа, — нашествие иноплеменной, искони враждебной силы. Это была оккупация чужой территории, интервенция в подлинном смысле слова. Такие события всегда вызывают национальный отпор и содействуют сложению разнообразный общественных сил. Почти не приходится сомневаться в том, что немецкая оккупация 1918 г., расширившись и утвердившись, вызвала бы в стране здоровую политическую коалицию и привела бы к созданию того общенационального комитета, отсутствие которого вызвало недоумение у проф. Масарика. Если в 1918 г. создалась всё-таки некоторая видимость политического объединения, то, конечно, она появилась на почве большевицко-германской проблемы. Присутствие внешнего врага содействовало бы разрешению роковой дилеммы о взаимоотношениях военной и гражданской власти.

Польская власть в Москве создала двоевластие Минина и Пожарского. Не в силу отдалённости от нашего времени эпохи Смутного времени и разности социально-политических мотивов, а в силу разности внешних условий наши предки могли достигнуть того, чего не могли достигнуть мы.

И другая историческая параллель с событиями французской революции, внутренне чрезвычайно схожими с событиями, пережитыми нами, окажется несостоятельной. Там патриотический пафос тоже создан был интервенцией, которая превращала монтаньяров в защитников отечества от наступающего внешнего врага. Беспринципный демагог, каким был в действительности Дантон, сделался героем и вдохновителем защиты страны. Потомство поставило Конвенту — ему одному — памятник в Пантеоне, в парижской усыпальнице великих людей. Конвент олицетворил величие французской революции. А между тем Конвент эпохи монтаньяров — печальная страница французской революции, — страница насилий французского большевизма XVIII в., попрание всех принципов революционного сознания[52]. Если и был во французской революции пафос величия, то он принадлежал, конечно, только Учредительному Собранию. Европейская коалиция XVIII в. была коалицией против революции и носительницы её принципов — Франции. Эта коалиция создала патриотический дух, перед которым отступил революционный дух монтаньярского разрушения — она породила благородных патриотов типа Гоша.

В нашу гражданскую войну пафос патриотизма был на стороне противобольшевицких сил. Но это был патриотизм квалифицированный, патриотизм отрешённого идеализма, далёкого от эгоистических инстинктов, которые борьбу против нашествия Наполеона в 1812 г. превратили в Отечественную войну. Поднять стихии этот патриотизм не мог. Здесь в значительной степени прав был старый кооператор Сазонов, говоривший в своей владивостокской речи, что российские задачи убили местный сибирский патриотизм. Всероссийские задачи требовали чрезмерной жертвенности. Взывать к ней — пустое дело. Можно, возвращаясь ко времени Монтескье, говорить, что демократия и республика должны опираться на нравственность; можно вслед за Панкратовым повторить: «Не может быть социализма среди людей, если они сами плохи» (автограф в Уфе), — но это переносит вопрос в область отвлечённой общественной морали, которая не может служить лозунгом дня. Действовать приходится среди людей эпохи со всеми их недостатками, порождёнными социальным строем и вековыми традициями. Колчак и Деникин возмущались российской «буржуазией», жертвовавшей гроши на противобольшевицкое движение накануне краха и легко отдававшей миллионы под угрозой чекистской расправы. Близорукая непредусмотрительность? Такова психология всего мира. Жертвенность порождается всегда узко понимаемым эгоизмом.

Пафос примитивного — пусть даже с оттенком зоологического — патриотизма могло создать только иностранное нашествие. Союзническая «интервенция» 1918–1919 гг. в России была, конечно, очень далека от раздражающей национальное чувство оккупации. Интервенция вначале вражды не встречала — наоборот, скорее полное и доброжелательное сочувствие. Большевицким историкам никогда не удастся доказать противное — все факты будут их опровергать. Как и всё антибольшевицкое движение, так и интервенция не была направлена против революции как таковой. Одним словом, в интервенции 1918–1919 гг. не было признаков интервенции французской революции. Её социальный смысл для России мог быть продуктивен, она могла бы содействовать установлению подлинной демократии наместо деспотической охлократии большевиков; она могла бы помочь преодолеть те трудности, которые возникали перед освободительным движением, начавшимся на периферии и двигавшимся к центру, захваченному удачливыми авантюристами. Бессистемность и двойственность интервенции свели её на нет и, может быть, принесли скорее вред русскому делу, открыв путь для демагогии противников.

Говорят, что на стороне большевиков был социальный пафос. Не есть ли это мираж? Советские военные историки должны признать один знаменательный факт — добровольчество в Красной армии было крайне слабо. Под видом добровольчества собирались ненадёжные деклассированные элементы [Какурин. 1, с. 140]. При наличности социального пафоса картина должна быть иной[53]. Наряду с этим надлежит отметить и другой факт — добровольчество «белых» армий эти историки должны поставить высоко. Большевицкая разведка к 1 марта 1919 г. доброкачественность Добровольческой армии определяла в 98% (за исключением Донской армии). Надёжность войск Восточного фронта исчислялась в 73% [там же. 1, с. 163]. Это свидетельствует о том патриотическом пафосе, который был на антибольшевицкой стороне, и опровергает наблюдения В.Н. Львова, утверждавшего, напр., что гражданская война была «делом начальства» и что ¾ офицеров в Сибири шли из-под палки.

Сила большевиков была в обладании центром. Мы увидим на примере Сибири, какие преимущества давало это коммунистической власти и в смысле технического вооружения, и в смысле административного аппарата и средств пропаганды. Русская провинция во всех отношениях слишком отставала от столичного обихода — и совсем позади была Сибирь, которой суждено было сделаться центром «Восточного фронта». С положением в центре совпало и другое огромное преимущество, которым обладали большевики и которое, может быть, главенствовало среди причин их внешнего успеха. Большевики — это партийный заговор, планомерно и умело осуществлённый. Большевики показали себя хорошими партийными организаторами. Их единство, несмотря на разность взглядов, было удивительно в первые годы. Это прельщало толпу искателей авантюр и мишурных успехов. Это создавало силу и престиж власти в массе. Русская антибольшевицкая общественность представляла по сравнению с этой компактностью воли к действию рассыпанную храмину. Недаром Какурин специально отмечает «раздробленность антисоветской коалиции» как немаловажный актив в балансе советской власти [II, с. 397]. Большевики, с присущим им организаторском талантом, который шёл у них всегда рука об руку с небывалым моральным цинизмом, не останавливающимся перед выбором средств и методов действия, учли с самого начала особенность гражданской войны. Они кричали: все на фронт; в действительности же 50% военной силы оставалось для господства в тылу. (Для июля-августа 1919 г. Какурин эти силы исчисляет в 180 тыс., причём 30 тыс. было одних войск ВЧК.) Это давало возможность легко и с жестокостью подавлять все сепаратные выступления. Большевицкая публицистика называет такую тактику «психологией революционеров». Большевики явили миру доказательство того, как можно, не стесняясь в выборе мер насилия, нивелировать общественные настроения. У их противников никогда не было нравственной смелости ввести насилие в систему. Эксцессы только порождают и усиливают оппозицию; система — подавляет протест. При наступлении белых население никогда не уходило — это лучшее доказательство того, что у белых не было «презрения» к тылу, которым отличалась советская власть.

Прирождённые демагоги, большевики учли роль, которую может играть демагогия. Это — фактор, к сожалению делающий историю. В этой области политика антибольшевицких правительств всегда была недостаточно гибка.

* * *

Эти общие соображения нужны были для оценки «стратегии» адм. Колчака, к которой подчас сурово относятся современники. Оценивать её я, конечно, не чувствую себя компетентным. Но некоторые наиболее общие черты отметить необходимо.

Большевицкая военная историография пытается утверждать, что в техническом отношении между «Красной» армией и «белой» не было особо заметной разницы. Мало того, Какурин даже склонен признать, что первоначально Красная армия уступала своим противникам в отношениях «техническом и организационном». Это опровергается, однако, всеми данными, которые приводит тот же Какурин, и противоречит всем его утверждениям, которые он одновременно делает. Напр., он сам пишет: «Вначале в техническом отношении Кр. армия не только не уступала, а, пожалуй, превосходила силы внутренней контрреволюции» [I, с. 148]. Так и должно было быть, ибо «главным источником снабжения» Кр. армии, особенно в первый период гражданской войны, являлись «склады военного имущества старой армии». Вместе с тем Какурин должен признать, что «если Кр. армия в наследство от старой армии получила лишь остатки организационных боевых единиц…, то в отношении аппаратов центрального и местного управления дело обстояло иначе, так как они сохранились полностью» [с. 135]. «Белым» армиям всё приходилось строить заново в условиях провинциального обихода. Хуже ещё было дело снабжения. «Из изучения документов, относящихся к этому времени, — говорит Какурин, — можно прийти к выводу, что в отношении снабжения обмундированием и винтовками белая армия исключительно базировались на державах Антанты» [с. 184]. Наиболее плохо обстояло дело в армиях Колчака — оно было «крайне неудовлетворительно»[54]. К сожалению, я нигде не мог найти конкретных данных, в каком действительно размере колчаковские армии были снабжены иностранным обмундированием в момент официального начала «интервенции», т.е. прежде всего помощи русским борющимся силам[55]. Когда армией командовал ещё ген. Болдырев, реальной помощи со стороны союзников не было оказано. Отсюда вытекали те горькие и подчас резкие замечания, с которыми мы постоянно встречаемся в дневнике Болдырева.

«Посетил, — записывает он 17 октября, — 2-й батальон 8-го кадрового полка. Картина потрясающая: люди босы, оборваны, спят на голых нарах, некоторые даже без горячей пищи, так как без сапог не могут пойти к кухням, а подвезти или поднести не на чем…

Солдаты сами по себе отличные, хорошо обучены и если не бунтуют, то это положительно чудо[56].

Половина из тех, которых я видел в казарме, построились босыми, в одних исподних брюках, а на лицах ни тени злобы. Вечером те, которым удалось обуться, маршировали на площади; я слышал из вагона лихие песни сибирских стрелков» [с. 74].

Так было в Омске. А на фронте? Полк. Ц., специально командированный Болдыревым для ознакомления на местах с состоянием воинских частей, докладывал ему, что на Семиреченском фронте «масса людей без сапог» [с. 81]. «Половина солдат Пепеляева, одетых в лохмотья, с обмотанными тряпками ногами, — рассказывает Уорд [с. 79] при посещении в ноябре фронта, — ждут ружей от своих товарищей, которые могут быть убиты или замёрзнут в снегу». «В Челябинске видел смотр и парад 41-го уральских горных стрелков полка, — вспоминает Сахаров про октябрь. — Спайка, хорошее знание боевой службы, но внешний вид очень жалкий: более чем у половины людей отсутствуют шинели и сапоги; на несколько человек одна пара сапог — по очереди ходят на учение и в столовую» [с. 22]. На военных раздражающе действовало то, что при такой бедности чехословацкие отряды выделялись своим довольством. «У чехов всё есть», — замечает Болдырев. Союзники помогали только чехам и этим, по выражению Болдырева, искусственно создавали в отношении боевого снаряжения «унизительную зависимость русских войск» [с. 101]. Обеспеченность чехословаков объяснялась тем, что эти независимые части действовали самостоятельно, мало считаясь с общими нуждами. Эгоизм, может быть, и понятный, но затруднявший русское военное командование. «Был с докладом тов. мин. снабжения Молодых, — записывает Болдырев, — жалуется на своеволие чехов. Министерством заказаны 2000 полушубков по 80 р., чехи (из чужих средств) дают по 110, вообще распоряжаются вовсю» [с. 74].

В марте снабжение не улучшилось — «мы ничего не получали» [показания Колчака. С. 184][57]. Если вслушаться в донесения с фронтов, то станет ясно, что вопрос о снабжении и позже оставался в катастрофическом положении. В мае на фронте «как будто бы не воинские части, а тысячи нищих, собранных с церковных папертей» [Сахаров. С. 102–103]. И тогда приходилось «винтовки отнимать у красных». Одно из солдатских перлюстрированных писем 1 июня 1919 г. говорит: «Теперь у нас раздор, половина за буржуев, половина за советскую власть». Причину этого раздора автор видит в том, что в армии «все босые и голые». Приходится «грабить крестьян». Отмечает автор и ещё одно знаменательное явление — убеждения «левеют» от побывки в тылу. Оттуда приходят люди не с крепкими нервами и склонные к оппозиции[58]. В воспоминаниях ген. Иностранцева — мне пришлось с ними отчасти познакомиться в рукописи — указывается, что в 1919 г., благодаря деятельности Нокса (о ней мы скажем ниже), «по-видимому», снаряжения и обмундирования было уже достаточно и дело заключалось в плохом распределении. Повторяю, что конкретных данных никто не приводит[59].

Нельзя отрицать и плохое распределение, которое объясняется, вероятно, не столько плохой организацией, сколько отсутствием транспортных средств. Единственная железная дорога была загружена часто не по вине русской администрации. Ещё в ноябре 1918 г., по выражению Колчака, эвакуация чехов с Челябинского фронта «создала там ужасное положение»: «В Челябинске было забито несколько тысяч вагонов, так что всякое передвижение на этом фронте было чрезвычайно тяжело. Я думаю, что это оказало большое влияние на снабжение армии: не было предумышленного задерживания, но в это время почти ничего не могли подавать в Зап. армию благодаря забитости челябинского узла» [«Допрос». С. 189]. В июне Будберг пишет:

«…большие станции забиты чешскими эшелонами, что ещё более затрудняет транспорт и не позволяет рассортировать задержанные составы и пропустить вперёд наиболее для нас нужные; наш нищенский график сильно страдает ещё и оттого, что хозяевами дороги являемся не мы, а многочисленные союзные опекуны, и в первую голову идут поезда чешские, польские, междусоюзные, а восточнее Байкала — японские и семёновские; нам же достаются одни только объедки» [XIV, с. 296].

Нарушала правильное снабжение и серия начавшихся восстаний вдоль железной дороги.

Мне кажется, можно вполне объективно сказать, что колчаковские армии со стороны технической были обслужены бесконечно хуже противника. Поэтому для успеха их требовалось гораздо больше волевого напряжения и готовности к жертве. Красная армия, вероятно, вся разбежалась бы, если бы ей приходилось сражаться «босиком», и не помогли бы те репрессивные меры, которые применил под Свияжском Троцкий, расстреляв даже 27 ответственных коммунистических работников[60].

У активного меньшинства, переутомлённого боями, жертвенность должна была иссякать[61]. И тогда, возможно, рождалась та психология, о которой говорит одна из большевицких разведывательных сводок: «Мобилизованное офицерство уверено в победе большевиков, боится фронта, стремится пристроиться в тылу» [Какурин. I, с. 163].

Это явление на фронте нельзя, однако, рассматривать изолированно. Оно тесно связано с общим планом войны, который зависел от других факторов, действовавших в Сибири — и прежде всего от «интервенционных» сил.

2. Чехословаки

Те, кто после 18 ноября сделались непримиримыми противниками Колчака, решительно утверждают, что омский переворот содействовал разложению фронта. И прежде всего перемена власти повела к оставлению фронта чехословацкими войсками. Это утверждение повторяют чехословацкие историки «легий» и некоторые русские историки (Милюков). «Колчаковский переворот, — пишет, например, Кратохвиль [с. 368], — сильно потряс боеспособность Сибирской армии и полностью отвратил от боёв против советской власти чехословацкую армию».

Мы знаем, что Нац. Совет действительно пытался 18 ноября, минуя чешское военное начальство, отдать приказ об отходе войск с фронта, мотивируя его тем, что чехи не могут и не хотят поддерживать военную диктатуру. Нац. Совет не выполнил формально своего решения в силу протеста Пишона, указавшего, что такое решение выходит из компетенции Нац. Совета и не может быть принято в Челябинске в тот момент, когда в Сибирь прибыли уже ген. Жанен и ген. Штефанек [«М. S1.», 1925, II, р. 260]. Значение этого приказа по отношению к фронту имело более демонстративное значение. Гораздо более существенным был вопрос — вмешиваются ли чехи в омские дела или нет. На фронте чехов, в сущности, уже почти не было. 15 октября, т.е. за месяц до переворота, Болдырев сообщает: «Направление на Уфу почти открыто. Первая чешская дивизия оставила фронт и преспокойно застопорила своими эшелонами жел. дорогу» [с. 73]. Вот запись 2 ноября: «У чехов неладно. Со всего фронта они отведены в тыл для приведения в порядок. Фронт держится исключительно русскими войсками» [с. 90]. 3 ноября: «С чехами, по мнению Нокса, плохо. Они считают, что воевать за Россию довольно, пора ехать в свободную Чехию. Возникает вопрос об удержании их хотя бы в ближайшем тылу»[62].

Едва ли кто станет теперь серьёзно оспаривать, что к моменту острых внутренних событий в Сибири чехословацкое войско, потеряв, может быть, лучшие боевые силы и пополненное новыми сибирскими «добровольцами», роковым образом само переживало жесточайший кризис. Историко-публицистическая полемика, возникшая в чешской печати в связи с появлением драмы Медека, посвящённой гибели героя чешского анабазиса полк. Швеца, и связанная, очевидно, с этой полемикой статья Богумилла Пршикрыла в журнале «Pritomnost», появившаяся в 1929 г. с дополнениями в отдельном издании [Сибирская драма], раскрывают довольно полно картину разложения чехословацких «легий». 25 октября начальник первой чешской дивизии полк. Швец, сообщив командиру фронта ген. Войцеховскому, что он не может выполнить боевого задания ввиду отказа солдат выступить на позиции, покончил с собой. Его предсмертная записка гласила: «Не могу пережить постигшего наше войско позора, виновником которого являются безответственные фанатики-демагоги, убившие в самих себе и в нас самое ценное — честь». Для Швеца это была моральная катастрофа, и он отдал свою жизнь как очистительную жертву. В книге Пршикрыла — автор отстаивает «левую» точку зрения — приведены протоколы следственной комиссии, учреждённой министром Штефанеком для расследования причин, повлёкших самоубийство полк. Швеца. Материал следственной комиссии действительно говорит о «катастрофе» — о заразе, которая шла от роты к роте, от полка к полку, о постоянно растущем недостатке воли к военным действиям. Падает военная дисциплина, самовольно уходят с фронта целые части. Все стремятся на восток, подальше от фронта. Комиссия правильно устанавливает и причины такого настроения в армии: неудачи на фронте новые, неустойчивые элементы «добровольцев», физическое и моральное утомление, отсутствие механической дисциплины, т.е. безоговорочного подчинения приказу, неисполнение обещаний союзниками, неимение общей, понятной всем идеи, за которую сражаются. На эту почву падала большевицкая организованная агитация, при общем настроении легко пожинавшая плоды. Чешские добровольцы и раньше были несколько затронуты пропагандой. Вначале она была незначительна[63]. К октябрю пропаганда значительно увеличилась. Напр., в письме сибирского партийного работника в Москву, от 29 октября, выдержка из которого приведена в «Хронике», определённо говорится: «Имеются у нас и чехи (до 3500 чел.), которые отказались идти на фронт и сидят в лагерях» [«Хр.». Прил. 122][64]. Крепость чехословацких добровольцев базировалась как раз на том национальном чувстве, которое, как пытался я показать, является наиболее прочным ферментом при организации борьбы. Борьба против немцев соединила в одну революционно-национальную «когорту» добровольцев, среди которых в 1917 г. чуть ли не 60% причисляли себя к социалистам[65]. В этом как бы «инстинктивном» социализме, который, как мода, появляется в революционные эпохи, слишком много наносного и случайного. В период острой борьбы в первые месяцы выступления он был где-то на заднем плане. Над всем превалировал принцип национальной самозащиты. Конечно, на русской территории непосредственная германская опасность выдвигалась несколько искусственно. Союзники не приходили. Возникал естественный вопрос: если французы не идут, почему чехи должны сражаться? Без участия союзников чехословацкое войско не хотело сражаться [Пишон. — «М. S1.», 1925, II, р. 249][66]. Не могла чехов удовлетворить та видимость участия союзников, которую пытались создать, отправкою на фронт нескольких союзных солдат. «Чешские солдаты прекрасно сознавали, — говорит Пршикрыл, — что фронт, чем дальше, тем больше из противогерманского становился противосоветским, т.е. русским фронтом. Чешские легионеры, сами будучи революционерами, приходили к убеждению, что эта война не ихняя, война не против немцев, а против русской революции». Новое обоснование выступления чехословаков, данное сибирскими политиками, — помощь антибольшевицкой России — не могло удовлетворить некоторую часть легий, тем более что это обоснование так резко противоречило прежним официальным документам.

Теряя веру в союзников, чешский солдат начал чувствовать себя одиноким и покинутым[67]. Майское выступление произошло вопреки «Нац. Совету» — чешское войско через своих делегатов взяло судьбу эшелонов в свои руки. Это был, в сущности, «бунт» против официального представительства. Такой же бунт произошёл в Аксакове 20 октября. На митинге, созванном делегатами полка, один из делегатов говорит: «Наступило то же, что было под Пензой, когда командование очутилось в тупике и когда только здоровый инстинкт сохранил наше войско. Солдаты должны, как и тогда, взять теперь власть в свои руки, так как теперешнее командование ведёт лишь к гибели». Отличие от майского положения заключалось в том, что было уже иное настроение. Бунт происходил во имя мира с большевиками, против русской акции и за возвращение на родину. Психологически это понятно (между прочим, таково было мнение Колчака). На митинге солдаты настаивали, чтобы им сообщали операционные планы, для выполнения которых требовалось их согласие. Начинается, другими словами, российская «совдепщина», опирающаяся на хорошо организованную подпольную агитацию. Знакомая картина!

С момента перемирия 11 ноября дилемма, о которой говорит Пршикрыл, должна была раскрыться во всей своей полноте. Война с Германией кончилась; оставался лишь противобольшевицкий фронт. Желания поддержать его — совершенно независимо от характера видоизменения власти в России — у Масарика не было. «Чехословаки добыли себе в Сибири, во Франции и Италии право на независимость», — сказал французский президент. За эту свободу было уже принесено 4500 жертв…

В самых верхах чешской политики начинается раздвоение, которое роковым образом должно было отражаться на состоянии войск, находящихся в Сибири. Если Крамарж убеждал «сибирские чешские войска принимать энергичное участие в подавлении большевизма в России, ибо этим самым помотается делу возрождения Чехии»[68], то Бенеш телеграфировал другое: «Отечество не требует от вас больше жертв» [Жанен. — «М. S1.», 1924, XII, р. 233]. В свете документов можно отнестись спокойно к событиям, имевшим место в чехословацких легиях в Сибири. Совершенно ясно, что омский переворот, сам по себе по существу не внося ничего нового, дал лишь формальный повод завершить начавшийся отход чехословацких войск с фронта.

При обозначившемся в армии кризисе Нац. Совет лишь спешил отгородиться от омского переворота, боясь потерять своё влияние в армии. Вспоминали приказ Масарика 1 августа 1918 г.: «Наше войско демократическое и служит демократическим целям». Дальнейшее участие на фронте — помощь диктатору. «Возможна ли она, когда наши русские союзники, — пишет передающий психологию левых Пршикрыл, — находились в колчаковских тюрьмах, или организовывали восстания против Колчака, или переходили к большевикам, давая предпочтение «красной диктатуре против белой». Одно уже присутствие легий в Сибири поддерживало режим, который все «русские друзья» легий ненавидели».

Из изложенного можно видеть, сколь придумано позднейшее объяснение ген. Жанена, утверждающего в своём дневнике, что чехи «отказывались продолжать сражаться за русских, которые предпочитали веселиться в Омске, чем рисковать здоровьем и жизнью на больших фронтовых дорогах. Засевших в этом городе насчитывали около шести тысяч (например, 59 ч. в цензуре при главной квартире) [«М. S1.», 1925, IV, р. 22].

* * *

В критический момент в Сибирь с миссией ген. Жанена прибыл ген. Штефанек в качестве уже главы военного министерства нового Чехословацкого государства. Его задания были чрезвычайно сложны. Чехословацкое войско сражаться больше не хотело[69], но формально оно составляло часть союзной армии, которая должна была помогать русской армии в её антибольшевицкой борьбе[70]. С момента провозглашения чехословацкой независимости сибирские легии получили иное юридическое основание. Создавалось внутреннее противоречие между бытом и правовым статутом. Чеховойско в Сибири формально составилось из добровольцев, сражавшихся за свою национальную независимость. Она была достигнута. Как превратить этих добровольцев в регулярную национальную армию, дисциплинированную и подчинённую требованиям государства? Национально-революционная когорта до 28 октября организована была на началах как бы «братской» солидарности. Поэтому полковые делегаты имели такое большое значение в жизни войска. Это была особая дисциплина, которая покоилась на «сознании». Отпало это сознание, упала дисциплина, и «ценность нашего войска — признала комиссия, расследовавшая причины самоубийства Швеца, — спустилась ниже уровня средних регулярных войск вообще». Поднять дисциплину можно было только уничтожением «делегатчины», разлагавшей организм регулярной уже армии. Это было требование чешского военного командования.

То, что было в добровольческой когорте, не могло быть в армии[71].

Штефанек, распустив комитеты и запретив созыв второго съезда делегатов, перевёл добровольцев на положение регулярной армии. Институт полномочных, возглавляемый Нац. Сов., был заменён консулами и послами[72]. В отношении России Штефанек как будто был ближе к позиции Крамаржа, нежели Масарика и Бенеша. Подводя итоги изложения чешских мемуаристов и историков, Драгомирецкий пишет:

«По удостоверению многих писателей, ген. Штефанек горел желанием помочь русскому народу. Он жаждал освобождения России от большевизма и хотел, чтобы легионеры, следуя по этому пути, заслужили благодарность будущей России. Вместе с тем он был уверен, что без сильной России Чехословацкая республика не будет могла (не сможет) мощно развиваться и выполнять роль славянского авангарда в средней Европе. Его манила возможность направить чехословацкие войска на родину через Европейскую Россию. Но, ознакомившись лично с состоянием войск, министр Штефанек пришёл к заключению, что держать их дальше на фронте и заставлять сражаться представляется невозможным, и потому, по соглашению с Верх, правителем адм. Колчаком и союзниками, приказал стянуть всю армию в тыл и подготовлять её к постепенной отправке на родину» [с. 89].

Кратохвиль приводит ещё телеграммы, которыми обменялись Штефанек и Колчак. Они показательны для позиции безвременно погибшего первого чехословацкого военного министра. «Покидая землю великой России, — писал Штефанек, — посылаю вам пожелание всякого добра и надеюсь, что единение всех здравомыслящих людей при общем усилии вернёт России её престиж и даст возможность занять опять своё место среди славянства и целого мира» [с. 207]. Колчак ответил: «С радостью получил известие о благополучном проезде вашем до Харбина и счастлив, что все наши органы шли вам навстречу. Я очень тронут вашим горячим пожеланием и прошу принять выражение моего искреннего и глубочайшего пожелания успеха расцвета свободного чехословацкого народа, соединённого с русским народом узами дружбы и братства» (даю перевод).

В полном противоречии с тоном этих приветствий находится речь Штефанека 11 декабря делегации 8-го чехословацкого полка, приводимая Кратохвилем. В передаче последнего она производит довольно странное впечатление. Один из «братьев» спросил военного министра: «Брат-генерал, скажи нам наконец, в чём, собственно, нас упрекают?» Штефанек отвечал:

«Ставят вам в вину неучтивость к союзникам, над которыми вы насмехаетесь. Это подтверждается со многих сторон. Затем о войске в Сибири утверждают, что оно находится в состоянии разложения, что оно забывает основное положение, что война — одно дело, а политика — другое. Ставят в вину, что в войсках распространяется большевизм, что войско участвует в грабежах и убийствах, что ряды его недисциплинированны — не только единицы, но и целые части не повинуются приказам начальников. Ясно, что кое-кому не нравится и то, что развитие чехословацкого народа идёт по направлению слишком демократическому»… «Я демонстрировал (в отношении Колчака), — говорил Штефанек, — более вразумительно. Когда приехал сюда, не заехал в Омск. А это говорит достаточно за себя, раз представитель государства, которое имеет здесь больше всего войска, минует только что провозглашённую власть»… «Не смотрите на омские события, — поучал военный министр, — односторонне. Переворот не был подготовлен только в Омске, главное решение было в Версале. Вы смотрите на вещи слишком радикально. Я вас извиняю, но я сам министр и потому не могу быть радикалом»[73] [с. 249].

Эта речь, если содержание её верно передано, является, бесспорно, продуктом демагогии. Метод воздействия ошибочный, но, по-видимому, у Штефанека были большие сомнения в возможности перебороть наступивший в чехословацкой армии кризис. Гинс рассказывает, что, когда члены Омского правительства выражали Штефанеку благодарность за помощь, оказанную чехами в начале борьбы, Штефанек сказал: «Я привык судить о заслугах только по окончании дела. Пока же ничего не сделано, и никто не знает, каков будет конец» [II, с. 523]. По словам Гинса же, из Шанхая Штефанек прислал на имя Павлу ободряющую телеграмму, которая заканчивалась словами: «Передайте им (соколам на фронте), чтобы они были верны себе, своему хорошему прошлому и чтобы они не забывали, что только по дороге чести они вернутся в свободную, счастливую и дорогую нашу родину» [II, с. 93].

* * *

Чехословацкие войска были отведены в тыл, и на них возложена была охрана Сибирской магистрали от Омска до Иркутска. Чехи сознавали, что вернуться на родину можно только через Владивосток и что возвращение это не может быть на другой день — пароходы во Владивостоке были ещё проблематичны [Дюбарбье. С. 87]. Охранять железную дорогу было в интересах самого войска, судьбою занесённого в глубокую сибирскую тайгу и расположенного по линии магистрали[74]. «Охрана её, — говорит Драгомирецкий, — представляла «крупную важность для стоявших на фронте русских добровольческих войск»». Это было бы несомненно так, если бы охранявшие магистраль иностранные войска не стали фактически распорядителями всего транспорта. При господствовавшем в чехословацком войске настроении здесь была и угроза. Её предвидел Будберг и предлагал увести чехословаков в Приморскую область. Но Колчак лишь посмеялся над этой горячностью» [XIV, с. 290].

Распоряжения Штефанека осуществлялись не без осложнений. Оппозиция переходила временами в прямой бунт. Так было в Екатеринбурге в связи с запрещением делегатского съезда. Протест шёл под лозунгом, что только «вооружённая чехословацкая демократия может говорить о судьбе чехословацкого войска». Одна ли подпольная большевицкая пропаганда действовала в данном случае? В своё время Святицкий рассказал нам о надеждах, которые возлагали «учредиловцы» на «делегатчину». «Наши русские друзья» после 18 ноября повели усиленную агитацию в рядах митинговавших чехословацких солдат. Они, по выражению Колосова, помогали «формированию политического образа мышления чешских солдат». Для пропаганды Колосов постарался конспиративно связаться с несколькими полковыми комитетами. Какой смысл был ему этим заниматься? Колосов видел в чешской армии «могущественную союзницу Колчака при всём, быть может, недоброжелательном отношении к нему как к правителю государства». И вся цель его и его политических единомышленников заключалась в том, чтобы как-нибудь помешать такому союзу. В верхах Колосов не рассчитывал встретить поддержки. Д-р Павлу, бывший председатель Нац. Совета, назначенный послом республики, был для него непримиримым «врагом». Против этого врага Колосов искал союзников в «солдатской массе», опираясь на которую «можно было иначе разговаривать с русскими властями и с самим чешским послом». Предоставим слово самому Колосову, начинающему свой рассказ с того, как он разлагал чехословацкие войска после екатеринбургского собрания по поводу текущих событий представителей их гарнизона. На собрании была создана «инициативная ячейка», которая должна была «сформировать лозунги движения и созвать на основе их общеармейский съезд». На съезде могли быть «выбираемы представители только от солдатской массы, а не от командного состава». «Самочинно» созываемый съезд должен был сделаться «исключительно органом солдатской массы». Съезд состоялся в том же Екатеринбурге, в апреле, но ввиду недостаточной полноты состава он «постановил считать себя «конференцией», неполномочной выносить «общеармейские решения, обязательные для всей солдатской массы», и созвать новый съезд с полным уже представительством всех частей армии. Так как Павлу предупредил, что съезд не будет допущен, инициаторы решили созвать его «конспиративно и нелегально» где-нибудь в районе «наиболее густо» сосредоточенных чехословацких войск». Обработку этих делегатов и начал Колосов.

«Позже один из членов делегации д-р Крейчи (в октябре 1919 г.)[75], — пишет Колосов, — выставил против меня обвинение, что, на основании моих отзывов о политическом настроении чешских солдат, у чешской дипломатии составилось убеждение, что среди чехов есть много «большевиков» и что это в некоторых случаях привело к печальным последствиям. Это было очень не точное изложение моих взглядов на чехословацких солдат. Я действительно находил на основании того материала, который проходил через мои руки, что у солдат-чехов безусловно наблюдается временами очень яркое проявление большевицкого настроения. Ненависть, иногда очень обострённая, и недоверие, порой очень глубокое, к собственному командному составу были широко распространены в это время у чехов и питались самыми разнообразными источниками. Этим настроение их принимало оттенок большевицкого. Но в смысле политического мировоззрения, поскольку его можно было уяснить по тем данным, какие проходили через мои руки, картина получалась несколько иная. Чешские солдаты того времени в своей массе были убеждённые и сознательные демократы, правда, порой очень «крайние» и «левые», но всё же демократы. Из этого прежде всего и приходилось исходить в сношениях с ними и в выработке линии политического поведения. Здесь были их сильные и слабые стороны…

Чехословацкая армия стояла в общем на точке зрения «пассивного» протеста, тогда как вся обстановка требовала от них — протеста хотя бы с известной долей активности.

Пассивный характер протеста у чешских солдат я видел в том, что у них основным лозунгом являлось требование ухода домой, требование увода войск через Восток на родину. Но чехи не могли своими средствами выехать домой…, а союзники не желали их вывозить из Сибири. Удерживая же там чехов, они возлагали на них тяжёлую задачу поддержки Правительства Колчака путём охраны железной дороги от нападений повстанцев. Очевидно, надо было искать какой-нибудь выход из этого положения…

Пока мы искали с чешскими делегатами выход из этого положения, события шли своим чередом».

События заключались в том, что Колосов выступил с критикой деятельности начальника 3-й чешской дивизии полк. Прхала, — документ этот должен был заключать материалы для будущей резолюции на съезде. Прхал уведомил Колосова, что «всякая пропаганда в чехословацкой армии со стороны посторонних лиц строжайше воспрещена». Вместе с тем до Колосова дошли сведения о возможности его ареста по распоряжению ген. Розанова. Колосов предпочёл тогда оставить агитацию среди чехословаков в Красноярске и перенести её в крестьянскую толщу Алтайской области: «там можно было переждать грозу»…

В воспоминаниях Масарика говорится: «Через некоторое время более обширные сообщения начали нам приносить печальные сведения о моральном состоянии нашей армии в Сибири; началась большевицкая пропаганда, смешанная с пропагандой всех наших врагов» [II, с. 79]. Сам Колосов рассказал нам, что пропаганда велась не одними только большевиками. И уже трудно определить, где кончались эсеры и начинались большевики. Иркутская контрразведка доносила генерал-квартирмейстеру штаба местного военного округа 17 июня:

«Учтя все слабые стороны в армии чехов, их политическое положение, трения между солдатами и офицерами, а также усталость от войны солдат, агитаторы и шпионы повели широкую разрушительную работу теми же самыми старыми методами, какими пользовались они у нас в армии в 1917–1918 гг. Подойдя ближе к психологии усталого солдата, они выдвинули те же излюбленные лозунги: «Война не нужна чехам», «Скорее на родину, там свои непорядки», «Долой офицеров — союзнических наймитов» или «Чехословаки — игрушка в руках союзников, которые сами не воюют, а шлют на бой только чехов» и т.д. в этом духе» [Партиз. движение. С. 156–157].

Русская контрразведка считала, что происходящее в чешских войсках «есть как будто повторение пройденного урока в русской армии в период революции, а особенно в октябре 1917 г.». По мнению чешского полукоммунистически настроенного автора, Кратохвиля, разложение армии свидетельствовало лишь о том, что под гнилым, слепым механизмом вставал живой человек. Но характерно то, что по прошествии десяти лет Пршикрыл в полемике с Медеком — и притом в журнале «Pritomnost» — становится на сторону «бунта».

Из агитации, как всегда, рождались активные действия. 8–11 июня — самый критический момент. В Иркутск стали съезжаться делегаты нелегального съезда. На ст. Иннокентьевская арестуются офицеры, захватываются паровозы для отправки вооружённых солдат в Иркутск охранять делегатов. В самом Иркутске прибывшие делегаты, арестованные сохранившей дисциплину частью, освобождаются «революционным батальоном», причём производится обыск в редакции «Чеходневника». Грозит вооружённое столкновение «братьев» между собой. Но всё же вооружённая демократия не поднялась против официальной власти. И конфликт, благодаря энергичным мерам ген. Сырового и авторитету командующего союзными войсками ген. Жанена, окончился благополучно. Делегаты «съезда революции» подписали заявление, что признают законную силу всех приказов Правительства, и Сыровой счёл «все внутренние недоразумения ликвидированными» [телеграммы штаба Ирк. округа. — Партиз. движение. С. 154–159]. Делегаты «для раздумья» были направлены на Русский остров во Владивостоке.

Этим конфликтом кризис, конечно, не был окончательно изжит. «Бунт» был подавлен, но чехословацкое командование не было уже хозяином положения.

* * *

Когда происходил «конфликт» в чеховойсках Иркутска, Верховным правителем был отдан приказ не вмешиваться в чешские дела. Но положение было серьёзно. Русская контрразведка указывала, что агитаторы из повстанческого штаба Кравченко «имеют связь с теми чешскими частями, которые стоят на Красноярском фронте». Следовательно, перед русским командованием стояла реальная угроза возможности соглашения «революционных» солдат чехоармии с повстанческими отрядами. Можно было ожидать, что иностранные штыки, охранявшие магистраль и не всегда выдержанно соблюдавшие «нейтралитет», неожиданно окажутся на стороне противников Омского правительства, каковыми могли быть не только большевики, но и конспирирующие эсеры. У Колчака не было предубеждённости против чехословаков, как это пытаются представить многие из чешских мемуаристов. По словам Будберга, у Колчака было, скорее, благожелательное к ним отношение. Он называл «чехоедом» Будберга, который являлся решительным противником поручения чеховойскам охраны Сибирской магистрали. Колчак понимал психологическое состояние армии, которая не хотела больше воевать в России. По его мнению, это было естественно. Но вопрос шёл уже о том, чтобы не мешать русским противобольшевицким силам. Отсюда вытекало стремление по возможности содействовать скорейшей эвакуации чехословаков из России и влиять в этом отношении на союзников.

В книге Субботовского приведён документ, в сущности касающийся финансовых вопросов, но попутно подтверждающий эту тенденцию Омского правительства. В обращении мин. ин. дел к французскому военному комиссару 16 июля отмечается, что из месячных затрат французской миссии в сумме 50 млн фр. лишь 18 млн тратятся непосредственно на русскую армию «в качестве уплаты по некоторым закупкам снабжения на Дальнем Востоке». Остальные расходы «производятся главным образом на содержание чешских и прочих не русских войск. Российское правительство по этому поводу уже высказывало мнение, что чешские войска должны быть постепенно эвакуированы, а что касается содержания войск другой из названных категорий, в особенности значительных польских контингентов, то оно не преминуло неоднократно обращать внимание французского военного комиссариата на бесполезность сохранения этих войск, которые, не принимая активного участия в борьбе, вызывают лишь неоправдываемые расходы» [с. 78–79]. Командующего союзными войсками такая «заносчивость» Омского правительства приводила в «бешенство»[76]:

«Эти люди, кажется, забывают, что без чехов и меня они недолго бы существовали» [«М. S1.», 1924, XII, р. 235]. «Взбесило» ген. Жанена главным образом указание мин. ин. дел Сукина в беседе 4 июля (по записи Жанена) на необходимость разоружить чехословаков и поляков в связи с имевшими место беспорядками. Жанен высокомерно ответил: «Я был послан сюда, чтобы командовать этой армией, а не для того, чтобы её разоружать». Беседа 4 июля была длительной, и указание на желательность разоружения, со ссылкой на адмирала, было сделано Сукиным после ответа Жанена, что ни чехословацкие войска, ни польские не могут быть двинуты на фронт. Не может быть отправлен на фронт без разрешения соответствующих правительств даже корпус добровольцев.

Из изложения Жанена не совсем понятно, почему Сукин явился к нему с такой миссией и почему, собственно, заговорил об отправке хотя бы «добровольцев на фронт».

«Я не мог и думать, — говорит Жанен, — о посылке своих войск в гущу беспорядочного отступления, где они увязли бы. Особенно моральное состояние, которое я констатировал в армии и о котором сообщил в Европу, не допускало и мысли об этом. Мы были солидарны, Павлу, Сыровой и я, что приказ в этом смысле, будь он даже из Праги, повлечёт за собой беспорядки, размеры которых я не мог учесть» [там же. С. 232].

Приходится предположить, что ген. Жанен или плохо информировался своим правительством, или в «дневнике» его очень неточно записано то, что было в действительности. Среди документов «из архива Колчака», доставшегося большевикам, имеется телеграмма Клемансо от 2 июля с проектом отправки чехословацкого корпуса через Пермь на родину, используя его попутно как боевую силу: 30 тыс. человек из состава этого корпуса по проекту должны принять участие в операциях на правом фланге армии адм. Колчака с тем, чтобы «установить связь с архангельской группой в Котласе, откуда они были бы возвращены на родину до конца текущего года». «Моральное состояние этих войск, — говорил Клемансо, — в настоящий момент очень низко, и удача этого плана зависит, очевидно, от числа людей, склонных бороться против большевиков с убеждением, что возвращение их на родину явится наградой за их успех» [Какурин. II, с. 278].

Неужели Жанен не был осведомлён об этом проекте? Ясно, что посещение Сукиным командующего союзными войсками стояло в непосредственной связи с указанной телеграммой. При сопоставлении разговора 4 июля с телеграммой становится понятным и ход рассуждения Сукина. Также очевидна и утопичность парижского плана. Жанен с полным основанием замечает:

«Прежде всего он сказал мне, что перевозка чехов через Владивосток невозможна: совершенно необходимо, чтобы чешская армия шла без промедления на фронт в направлении Архангельска или Царицына, чтобы принять участие в наступлении, подготовляемом на август. Это было мнение англичан (план Винстон Черчилль — Нокс), а также американцев и г. Крамаржа. Я без обиняков ответил, что ничего обо всём этом не знаю. Военные решения относительно моих войск касаются меня больше, чем кого-либо, впрочем, это никоим образом не соответствует директивам, полученным от Штефанека при посредстве маршала Фоша. Так как он мне сказал, что не знает этих директив, я ответил, что это были указания внутреннего порядка» [XII, с. 232].

Таким образом, выхода из заколдованного круга, в который попало чехословацкое войско в России, найдено не было. Всё оставалось по-старому. Рождались новые осложнения и новые недоразумения. В сибирских бытовых условиях, при финансовом и хозяйственном кризисе, отражавшемся постоянно на снабжении русской армии, привилегированные иностранные армии, которые не могли эвакуироваться и не могли двинуться на фронт, не могли не вызывать к себе критического отношения в довольно широких кругах. Прежний энтузиазм сменялся чувством глубокого неудовольствия. Иронические частушки, появившиеся в изобилии в Сибири, свидетельствуют об этом в достаточной степени.

Чехословацкая армия самоснабжалась. В связи с этим она развила широкую экономическую деятельность на принципе кооперативного сотрудничества. Имущественный вопрос становился одним из факторов взаимных недоразумений. Эвакуировалось не только войско, но и скопленное им имущество. Раздражённое чувство редко бывает справедливо. И в той обильной «обличительной» литературе, которая имеется уже в нашем распоряжении, правда перемешана с тенденциозным вымыслом. По поводу этих обличений возникла и полемика. Мы оставим её в стороне. Достаточно, однако, просмотреть записи управляющего военным министерством Будберга для того, чтобы судить о некоторых ненормальностях, практиковавшихся при самоснабжении.

По инициативе заведывавшего финансовой частью чехословацкого войска полк. Шипа, был учреждён специальный «Банк чехословацких легионеров», с капиталом в 14 миллионов французских франков, акции которого были разобраны вкладчиками ранее возникшей сберегательной кассы — сбережения составились из остаточных сумм получаемого солдатами от союзных держав содержания в валюте[77]. Часть этих денег пошла на приобретение необходимого имущества и товара для обмена. Банк должен был при эвакуации заняться ликвидацией этого имущества и в то же время гарантировать интересы солдатских масс от обесценивания русского рубля. Правительство предложило закупить хлеб и сырьё для чехословацких заводов. Драгомирецкий, подводящий итоги полемики, должен признать, что по существу такая деятельность, «быть может, не свойственна регулярным армиям», но она диктовалась «крайней необходимостью» [с. 174].

Главная ненормальность заключалась, конечно, в другом. Возражая ген. Сахарову, Драгомирецкий замечает:

«Реквизиции… всегда составляли и будут составлять прискорбную необходимость каждой войны. Они имели место и в Сибири, но производились в одинаковой степени как чехословацкими, так и русскими частями всегда с ведома и разрешения местных властей исключительно для надобностей армии» [с. 175]. Реквизиция — начало государственное, а не частноправовое. В этом всё дело, поскольку речь идёт о деятельности Легиобанка. «Реквизиции» не всегда происходили с согласия местных властей, они производились иногда вопреки этому согласию. Нельзя предполагать, что в окружавшем беззаконии гражданской войны[78] только представители чехословацких войск олицетворяли принципы строгой законности. Ещё доклад Гришина-Алмазова ген. Деникину отмечал, что молодых чешских начальников нельзя было убедить обращаться к русским властям за нуждами [Деникин. III, с. 92]. Молодые начальники предпочитали действовать самостоятельно и иногда слишком «своеобразно» распоряжались «военной добычей» [Кроль. С. 82].

Если в период пребывания на фронте эти методы приводили к столкновениям с представителями Правительства, то в момент оставления фронта они теряли под собою теоретическую почву «крайней необходимости». В житейских условиях того времени и «товарообмен» приобретал подчас принудительный характер — прап. Алексеенко 7 декабря 1919 г. доносит из Минусинского уезда: «Чешский полк в уезде реквизирует скот, хлеб по самым низким ценам без согласия крестьян. Последние недовольны и готовы к вооружённому сопротивлению» [«П. Дн.». С. 74].

3. Миссия Жанена и Нокса

Не раз приходилось указывать, что левый сектор русской общественности, поскольку он был в активных антибольшевицких рядах, как это психологически ни странно, все свои надежды возлагал на помощь союзников. «Пока не будут двинуты иностранные войска, на успех рассчитывать нельзя» — так определённо, напр., писал с.-р. полк. Махин в начале июля 1919 г. из Парижа Болдыреву [с. 246], передавая не своё индивидуальное мнение. Адмирал Колчак, как мы видели, вопрос об «интервенции» с самого начала ставил по-иному — он желал иметь помощь не людьми, а только снаряжением [беседа с Грондижем. С. 526]. Но «междусоюзные господа», по выражению Будберга, больше «учили», чем реально помогали. И не столько даже «учили», сколько в большинстве случаев давали широкие неисполнимые обещания, а потом критиковали.

Эта политика, конечно, в значительной степени объяснялась неуверенностью самих правительств в Зап. Европе, которая, по выражению Маклакова в письме «Нац. Центру» на Юг 2 мая 1919 г., чувствовала себя «на вулкане». Он писал, напр., о демонстрации 1 мая, которая проходила под лозунгом отказа от «какого бы то ни было вмешательства в русские дела» [«Кр. Арх.». XXXVI, с. 8]. Отсюда политика влияния, шаркания направо и шаркания налево[79]. Так или иначе живая сила на помощь чехам не приходила. 14 сентября Пепеляев в своём дневнике отмечает, что японцев высадилось 70 тыс., американцев — 10 тыс., французов— 1 тыс., англичан — 1 тыс. [Субботовский. С. 24]. Японцы не собирались идти в глубь страны, следовательно, реальная помощь была совершенно ничтожна. Но претензии у союзников были большие. В Сибирь для объединения военных действий в руках союзного командования ехала специальная миссия во главе с ген. Жаненом, считавшимся «другом России»[80]. По соглашению с Англией ген. Жанен должен был принять командование над всеми союзными войсками, в том числе и русскими[81], к западу от Байкала — на востоке командование предоставлялось японцам; ген. Ноксу поручался тыл — снабжение. Эти функции окончательно были распределены телеграммой 13 декабря (?) Клемансо и Ллойд Джорджа. Жанену, по словам Рукероля, были даны весьма широкие полномочия — французский генерал должен был немедленно двинуть войска на Урал и создать против немцев (?) фронт от Белого моря до Чёрного [с. 35].

В таком ореоле предстал ген. Жанен в Омске 16 декабря.

Когда Болдырев во Владивостоке узнал о назначении миссии Жанена, он писал: «Это новый удар достоинству России. Как-то вывернется из этого положения Колчак?» [с. 124]. Союзники принимали свои решения, не считаясь ни с образовавшейся всероссийской властью, ни с мнением русского командования, которое не могло быть им неизвестно[82]. Появление Жанена нарушило установившееся уже в Сибири status quo. С чехами — единственной реальной союзнической силой — Болдырев уговорился уже о подчинении их единому верховному русскому командованию. Ген. Сыровой, подчиняясь русскому верховному командованию, сохранял за собой руководство чешскими и русскими войсками в центре и на правом фланге общего фронта. По поводу этого соглашения Болдырев замечает: «Подчинение чехов состоялось без особого соглашения с французами. Их военный представитель… заявил, что чехи в их подчинении. Это, конечно, не изменило принятого решения»[83]. Но одновременно Болдырев заключил «конвенцию» с бывшим уже с сентября в Сибири ген. Ноксом. Последний очень скоро усвоил себе сибирскую обстановку. Как сообщал мин. ин. дел Правительства ещё автономной Сибири 29 августа (на основании беседы в Токио), ген. Нокс первоначально думал объявить мобилизацию от имени союзников. «Я сказал ему, — пишет Петров, — что только тогда мобилизация будет успешна, когда она произойдёт по распоряжению Сиб. пр.» [Субботовский. С. 25]. Нокс согласился и, согласившись, идёт уже по пути помощи только Всероссийскому правительству, не делая никаких сепаратных шагов. 23 октября Нокс («само олицетворение энергии и решительности», по характеристике Иностранцева) предложил Болдыреву пять пунктов, «ясных и понятных», на основе которых он готов «сделать всё», что в его власти, в целях «оказать помощь русскому правительству в деле формирования русской армии». Эти условия говорили, что новая русская армия должна быть настоящей армией без комитетов и комиссаров; что русское правительство будет требовать от союзных представителей оказания помощи не разным русским военным начальникам, а только русскому правительству; что германские военнопленные будут заключены в концентрационные лагеря и что будут приняты меры по упорядочению железных дорог. «Пять» пунктов Нокса заключали в себе и шестой, выражавший общее пожелание: «Мы имеем право требовать, чтобы все личные и партийные интересы были бы устранены и сильное правительство сформировано, которое бы не препятствовало в создании армии для спасения России» [прил. к тексту Болдырева. С. 524–525]. Болдырев подписал это условие. Одновременно, по инициативе военных кругов, было сделано обращение к союзным державам от имени всероссийской власти. В нём подчёркивалось, что создание русской армии возможно лишь при условии высшего над ней самостоятельного единоначалия в лице русского генерала и что необходимо установить правильные взаимоотношения с чехословацкой армией. Очевидно, утверждение Дюбарбье, что предусмотрительная Директория хотела подчинить все сибирские силы иностранному командованию и что только в силу этой просьбы была послана миссия ген. Жанена [с. 87], мало соответствует действительности. Дюбарбье красочно описывает, что было бы: не было бы борьбы с атаманами, не существовало бы чешского вопроса. Было бы триумфальное шествие по Сибири. Но свергнувший Директорию Колчак, как ставленник англичан, не мог поставить себя в подчинение французскому генералу (поистине фантазии мемуаристов неограниченны — оказывается, всё дело заключалось в заинтересованности англичан в богатствах Туркестана).

* * *

16 декабря произошло первое свидание Колчака с Жаненом. Последний описывает его в своём дневнике:

«…Колчак полагал, что его вступление во власть заставило державы отказаться от их проекта относительно Нокса и меня. Радиотелеграмма неприятно вывела его из заблуждения. Он в резкой форме делает нам разнообразные и длинные возражения сентиментального порядка. Смысл его власти в военном действии, и, если бы главнокомандование отделялось от власти диктаторской, последняя утратила бы свою основу. (Общественное) мнение не поняло бы её и было бы оскорбительно. Армия питает к нему доверие, она утратила бы его, если бы её передали в руки союзников. Она создана и боролась без них. Как объяснить теперь эти требования, эту подмену? «Мне нужны только сапоги, тёплые вещи и припасы. Если нам в них отказывают, пусть оставят нас в покое, мы сумеем снабдить себя сами, взять у врага. Это гражданская война, а не военная; иностранец не был бы способен ею руководить. Чтобы после удачи Правительство стало прочно, надо чтобы во время борьбы командование было русским»» [с. 227][84].

На другой день происходило новое свидание.

«Перед этим мы окольным путём узнали, что собирался Совет министров, где высказывалось мнение прямо отказаться от нашей помощи… Постановили, что адм. Колчак в качестве Верховного правителя, естественно, является верховным вождём русских сил, что я являюсь таковым для сил союзников, что адмирал может меня уполномочить заменить его на фронте и быть его помощником»… [с. 228][85].

Ген. Нокс в своей критике дневника Жанена отмечает наивность идеи поручить иностранцу общее командование в Сибири:

«Первоначально была мысль поручить ген. Жанену командование всеми войсками — русскими и союзными — в Сибири. Между тем даже вначале, что вполне естественно, не было ни малейших шансов, что русские, увлечённые войной за освобождение земли своей, согласятся возглавить иностранцем свою армию. Тот факт, что они совершенно отказались участвовать в этих планах, задел самолюбие генерала»… [«М. S1.», 1925, IV, р. 20].

Жанен возражает, что он никогда и не желал подобного командования и что при последовавшем объезде фронта убедился в опасности для престижа Франции непосредственного командования гнилым организмом [там же. С. 21][86]. Однако раздражённость чувствуется в каждом слове записи Жанена, и, вероятно, она объясняется не только экспансивными манерами Колчака, которые шокировали «эффектного французского генерала» [Гинс][87]. По словам Гинса, по приезде в Омск Жанен был тароват на обещания — через 15 дней Советская Россия будет окружена [I, с. 302][88]. От такого увлечения Жанен должен был быстро излечиться. По меткому слову Дюбарбье, в сущности, Жанен был только начальником чехословацких войск, которые не хотели больше сражаться на русском фронте [с. 123]. В этом Жанен, конечно, не был виноват. И, может быть, его нельзя обвинять в том, что он не сумел дисциплинировать подчинённые ему войска — разнородный конгломерат из всех народов. Нокс так формулировал своё заключение по поводу обвинительного акта Жанена: «Много факторов привели к заключительной сибирской трагедии. Может быть, среди них следует указать на тот факт, естественно замолченный в дневнике, что французский генерал был неспособен дисциплинировать, как бы следовало, союзнические части, находившиеся под его командой».

Немногие имеют мужество, отбрасывая самолюбие, признаваться в своём бессилии, и, к сожалению, французский автор сибирского «дневника» всё время становится в ненужную позу. В Сибири он склонен был признавать своё полное бессилие в отношении чехов (беседа с ген. Иностранцевым). В мемуарах он подчёркивает, что чехи всегда выполняли его приказания — единственный случай неподчинения приказу было нежелание 6-го чешского полка эвакуироваться из Омска до выезда оттуда самого Жанена [«М. S1.», 1925, IV, р. 23][89]. Только наивное впечатление производит его исторический экскурс о Барклае де Толли, роли которого в Отечественной войне он косвенно уподобляет свою роль в Сибири [III, с. 342]. Русские искони отличались, в силу своей ксенофобии, неблагодарностью к иностранцам [там же. С. 349].

Но за что требует к себе благодарности ген. Жанен? За его донесения, дискредитировавшие Верховного правителя? [Дюбарбье. С. 127]. За его позднейшее раскаяние в том, что он не поддался искушению произвести переворот?

«Хотя моё поведение и согласовалось с полученными инструкциями, — пишет Жанен, — я раскаиваюсь, что косвенно поддерживал Правительство, ошибки и преступления которого видел, падение которого предвидел; раскаиваюсь и в том, что устранил мысль о его ликвидации, которая была бы нетрудна. Драгомиров прав: «Солдат должен уметь ослушиваться»»… [24, XII, с. 239].

Дюбарбье пытается все первые успехи приписать Жанену. Но мемуарист безнадёжно путает: инициативе Жанена приписывается им реорганизация армии и взятие Уфы [с. 88] — в то время как Жанен сам говорит, что чехи покинули фронт по его предписанию[90]. Мы знаем, что и здесь нужна поправка: Жанену и Штефанеку пришлось только санкционировать свершившийся факт.

Весёлый, жизнерадостный и обходительный французский генерал (вероятно, искренний «друг России»), не обладавший большой волей, — такова характеристика одного заслуженного русского генерала, имевшего в Сибири непосредственные отношения с французским командованием, — по-видимому, не очень склонен был входить в medioeres[91]. Не очень он разбирался и в сибирской обстановке, о которой судит подчас с излишней категоричностью. Нельзя же серьёзно обвинять Колчака в том, что он отверг, будучи в состоянии невменяемости, предложение кооператоров 12 декабря дать 40 тыс. добровольцев и 300 млн руб.: Колчак-де их выгнал [III, с. 355]. Такого фантастического предложения, конечно, вообще не было, да и не могло быть. Очевидно, до Жанена дошли слухи о том обращении Сазонова, в котором он призывал сибиряков идти в добровольцы [«Св. Кр.», № 368].

С Жаненом мы встретимся ещё в самый трагический момент в жизни Колчака, и здесь трудно будет отметить какие-нибудь положительные черты деятельности миссии ген. Жанена.

* * *

Совсем иной характер носила деятельность ген. Нокса. Он искренне помогал Правительству. В момент неудач и у него подчас опускались руки. Будберг 29 июля записывает по поводу совещания с союзниками:

«Со стороны союзников прибыли Эллиот, Моррис, граф Мартель и Монусима; генералы Нокс, Греве, Жанен и Такаянаги; мы сидели в очень жалком положении бедных родственников персидской категории, ожидающих решения своей участи. Нокс высказался очень резко, что, собственно говоря, нам не стоит помогать, так как у нас нет никакой организации и большая часть оказываемой нам материальной помощи делается, в конце концов, достоянием красных. Нокс очень обижен, что после разгрома каппелевского корпуса, одетого в новое с иголочки английское обмундирование и снаряжение, перешедшее к красным, тупоумные омские зубоскалы стали называть его интендантом Красной армии и сочинили пасквильную грамоту на его имя от Троцкого с благодарностью за хорошее снабжение.

Сукин очень сдержанно, но с достоинством ответил Ноксу, что, конечно, это дело союзников решать, стоит ли нам помогать, но данное совещание собрано не для этого, а с определённой целью получить от нас определённые сведения, что нам нужно для продолжения борьбы по восстановлению русской государственности, и мы готовы дать эти сведения…

Нас выслушали и заявили, что высокие комиссары рассмотрят наши заявления. Вернулся домой взбешенный: всё более и более начинаю верить, что нас нарочно водят за нос и кормят завтраками.

С нами все беседуют и нас изучают, а через 1½ месяца зима, и у нас нет ничего суконного; мы все надеялись на заморских дядюшек, заваливавших нас обещаниями, и теперь близки к тому, чтобы очутиться в самом скверном положении» [XIV, с. 334–335].

Позже Нокс, отвечая в печати на нападки в сторону союзников, подводил итоги размеров помощи, оказанной Великобританией.

«Английские офицеры, — сказал генерал, — помогли и продолжают помогать при обучении более 1500 молодых русских офицеров и такого же количества унтер-офицеров. Далее, наша помощь выражалась в посылке громадного количества военного материала в Сибирь, хотя это количество меньше того, которым Великобритания снабдила Деникина. Мы доставили в Сибирь сотни тысяч винтовок, сотни миллионов патронов, сотни орудий и тысячи пулемётов, несколько сот тысяч комплектов обмундирования и снаряжения и т.д. Каждый патрон, выстреленный русским солдатом в течение этого года в большевиков, сделан в Англии, английскими рабочими, из английского материала, доставленного во Владивосток английскими пароходами. Мы сделали, что могли. Некоторые русские говорят нам откровенно, что эта помощь недостаточна и что мы должны прислать ещё большую армию. Кто винит Великобританию в непосылке войск, тот забывает, что Великобритания — свободная демократия и правительство не может отправлять войска в другие страны без согласия народа»[92] [Гинс. II, с. 385].

Нокс придавал большое значение формированию молодого офицерства в Сибири; он был прав, так как офицеров в Сибирской армии было мало, и с самого начала иногда прапорщики командовали батальонами [Иностранцев][93]. Ноксом была создана на Русском острове во Владивостоке специально русско-английская школа для подготовки молодых офицеров и создания «образцового корпуса»[94].

* * *

Между Ноксом и Жаненом уже тогда не было добрых отношений. Это отмечают и мемуаристы (Уорд, Легра), и сводки русской разведки. Как говорит, напр., сводка 19 июня, Жанена раздражало «властное поведение» Нокса. Взаимоотношения союзников были, вообще, довольно натянуты, и это, конечно, отражалось на реальном деле, которое надлежало обслуживать.

На примере американцев в Сибири можно отчётливо увидать ненормальные формы, в которые выливалась «интервенция». После долгих колебаний она была принята в Америке. Тем не менее «общественное мнение» страны продолжало недоумевать, почему «русская интеллигенция ведёт борьбу с такой передовой партией, как большевики», — так говорил Вологодскому владивостокский корреспондент американской газеты. Эта неопределённость общественного мнения, может быть, и ведёт к тому, что американская акция в Сибири на первых порах приобретает своеобразный характер. Все без исключения источники в этом согласны. Вот запись «опального» Болдырева во Владивостоке 16 декабря:

«Теперь мне до некоторой степени понятен отказ американцев от посылки их войск на фронты: в их ротах до 40 человек в каждой — русские эмигранты, которые и в эмиграции остались русскими и, видимо, довольно благосклонно слушающими проповедь большевизма. Были случаи разных столкновений с офицерами. Кроме того, американские солдаты сильно пьют. При низком курсе русских денег они настоящие крезы, получая чуть ли не по 80 долларов (более 170 руб.) в месяц.

И американцы принуждены осмотрительно выбирать свои войска для посылки на запад Сибири!

Их солдаты и матросы, угостившиеся русской водкой, уже поют: «I am a bolshevik, to hell…» (я большевик, к чёрту…) и т.д. Тяжёлое положение может получиться в случае ухода иностранцев, особенно японцев; тогда большевизм неизбежен» [с. 126].

Непосредственный Уорд готов уже прямо сказать, что американцы поддерживают большевиков [с. 155–157]. В Сучане, в Уссурийском крае, где американцы охраняли железнодорожный путь «по соглашению», происходит «братание» американских солдат с противниками. Сучанский округ объявляется даже «нейтральной зоной».

«Американцы продолжают поддерживать большевицкую агитацию в Приморской области и в Забайкалье», — утверждает октябрьский военно-политический обзор ген.-квартирмейстера при Верховном главнокомандующем [«П. Дн.». С. 103]. Отмечают это сочувствие большевизму и сами большевики. Так, в Хабаровске коммунисты связываются с «передовыми ребятами американского отряда интервенционных войск» [Центросибирцы. С. 83]. О Сучанском округе местные антиколчаковские партизанские деятели рассказывают: «Среди американских солдат были эмигранты из царской России. Нам удалось установить с американцами смычку в том смысле, что мы имели возможность понемногу получать патроны и даже шёл сговор о доставке нам винтовок, револьверов, бомб и, наконец, пулемётов[95]… У партизан кое-где появились американские винтовки и револьверы системы Кольта… Рудничный профком рабочих-шахтёров, с которыми тесно был связан ревштаб, однажды использовал эти дружественные отношения так, что, получив два вагона подарков… передал их в распоряжение ревштаба…» Это «незаконное сожительство» и добрососедские отношения американского командования с ревштабом приводили к «договорам» с партизанами и содействовали их усилению и дезорганизации колчаковского тыла[96].

Естественно, что Колчак поднимал вопрос об удалении американских войск ещё в апреле 1919 г., а Сукин, сторонник американцев, сообщает Сазонову, что «отозвание американских войск является единственным средством для сохранения дружественных отношений с Соединёнными Штатами» [Субботовский. С. 103].

Излишняя нейтральность и лояльность американских отрядов к большевизму привели к хорошему уроку, данному им большевиками в Приморской области. Партизанские отряды, руководимые энергичным коммунистом Лазо, решили поскорее спеть «Лебединую песнь» дружественных отношений с интервентами, так как продолжающаяся чрезмерно долго передышка притупляла «остроту революционных устремлений». Они захотели «дать битву» интервентам, спокойно жившим в «нейтральной зоне». В первое же неожиданное столкновение 24 июня выбыло из строя 50 американских солдат (убитых)[97]. «Тогда, — говорит обзор штаба, — американцы совместно с русским отрядом стали очищать от коммунистов Приморскую область». С другой стороны, боязнь расширения связи Японии с дальневосточными атаманами побуждает Соединённые Штаты занять более определённую позицию в отношении Омского правительства. С прибытием в июле посла Морриса начинаются переговоры с Америкой о признании финансовой и железнодорожной помощи в случае ухода чехов [Субботовский. С. 121]. Но отношения всё-таки не налаживались, как видно хотя бы из сентябрьской записи Пепеляева: «Поведение Америки возмутительно. Она предъявила нам требование убрать Семёнова, Калмыкова. Ген. Гревс (командовал американскими отрядами на Д.В.) задержал направленное нам оружие, за которое заплачено золотом»[98].

* * *

Чехи, французы, итальянцы, румыны находились под общим командованием ген. Жанена. Все славяне с приездом женевской миссии стали организовывать свои «национальные части». Жанен считал подчинёнными себе и латышей и эстонцев[99]. Эти «национальные части» не очень склонны были сражаться за Россию. «Поляков мало трогает, — свидетельствует Кенэ, автор мемуаров в «Monde Slave» под заголовком «L’ariere Siberien» (1926), — аргумент, что, сражаясь против большевиков, они сражаются против общего врага. В польскую армию они идут для того, чтобы избежать русской мобилизации» [XI, с. 332][100]. Получался нонсенс. Командующий союзными войсками не считал себя вправе двигать на фронт национальные войска без разрешения национальных правительств; а что могло сказать польское правительство, которое, по характеристике Масарика было решительным противником интервенции ввиду того, что усиление России могло только воспрепятствовать компенсационной политике Варшавы, стремившейся захватить Литву, Белоруссию и часть Украины [II, с. 53][101].

Русская общественность с тёплым чувством должна вспомнить попытку соорганизоваться в Сибири для помощи России со стороны югославян. С этой целью 9 декабря был созван в Томске специальный съезд, на который не явились только представители югославянского полка, состоявшего в частях чехословацкой армии [«Пр. Вест.», № 32][102].

На съезде была произнесена речь о «великой, сильной России, которая поддержит всеславянскую федерацию, начало которой положило объединение Югославии» [«Отеч. Вед.», № 35]. Но значительны были не эти слова. Значительна была декларация и протест против недопущения на мирную конференцию представителей России, «нашей старшей сестры и исконной защитницы славянства». «Великая, ничем не заслуженная обида, — гласила декларация, — нанесена России и в её лице всему славянству». Декларация говорила о «подвижнической борьбе лучшей части русского народа» [«Н. Заря», № 39].

Предложили свои услуги и карпатороссы. В сентябре их отправили на фронт, и здесь они были захвачены в плен[103].

* * *

Все войска, находившиеся под командой ген. Жанена, никакого реального боевого значения в деле борьбы с большевиками в период «диктатуры» адмирала Колчака не имели. «Когда русские офицеры, — пишет в своих воспоминаниях Уорд, — прочли в январских английских газетах о том, как чехи, итальянцы, французы и союзные войска нанесли поражение большевикам при взятии Перми, это вызвало на их лице только саркастическую улыбку. Ни один ни чешский, ни итальянский, ни французский, ни вообще какой-нибудь союзный солдат не дал ни одного выстрела[104] после того, как адм. Колчак принял на себя высшее командование. Необходимо отметить только одно исключение. Броневые поезда с корабля «Суффольк» под командой кап. В. Муррея «продолжали сражаться на Уфимском фронте до января 1919 г.» [с. 130]. Между тем, когда вы читаете иностранных мемуаристов, в большинстве случаев они поражают вас своей претенциозностью. И легко себе представить, что эта претенциозность в жизни должна была раздражающим образом действовать на непосредственных её наблюдателей. Подчас мемуары становятся каким-то обвинительным актом некультурной и развращённой страны. К большей культуре предъявляются и большие требования. Между тем нетрудно было бы составить контробвинение — чего стоит, напр., одно закрытие владивостокского «Голоса Приамурья» за статью «Янки», которая не понравилась демократическим американцам, и арест редактора начальником международной милиции [«Сиб. Речь», № 203; телеграмма Сукина Сазонову у Субботовского. С. 125].

И росла не ксенофобия, о которой говорят Жанен, Рукероль и другие мемуаристы, а обострённое национальное чувство и действительное разочарование в помощи союзников. Общественные круги в Сибири остро ощущали заинтересованность союзников в «интервенции» [Дюбарбье. С. 124]. Помощь и с материальной стороны не была так уже жертвенна. Может быть, потому, что здесь правительствам постоянно приходилось считаться с «парламентскими выпадами» (письмо Маклакова 25 июля). При недостаточной помощи раздражали и претензии, которые казались необоснованными, напр. выработанный Соед. Шт. и Японией проект международного контроля над железной дорогой — «единственной линией сообщения с посланными в Сибирь войсками». Допускавший целесообразность такого контроля кн. Кудашев писал из Пекина 14 февраля (1919): «Всякое оправдание такого контроля отпадает, если интервенция прекратится или останется в настоящем неопределённом виде» [«Кр. Арх.». XXXVIII, с. 93].

За обострение национального чувства в период трагедии, которую переживала Россия, судить нельзя[105]. Насколько было обострено это чувство в первые уже месяцы «интервенции», видно из рассказа Болдырева о том шумном успехе, который вызвала его речь на банкете в Челябинске 5 октября, когда он высказал то, что «хотелось сказать многим» в ответ на «заносчивость» в речах союзных представителей.

«Я сказал им, — говорит Болдырев, — …пока все гости и хозяева, восхищенные парадом, шли сюда, я, по старой командирской привычке, поехал посмотреть солдата в его будничной, казарменной обстановке. И мне стало стыдно и больно за русского солдата: он дома бос, оборван, живёт в убогой обстановке, стеснён… Больно особенно потому, что, несмотря на всё, в лице солдата я увидел то же выражение готовности к жертве, с которым он шёл в Восточную Пруссию спасать от смертельного нажима Францию, с которым взбирался на обледенелые Карпаты, чтобы братски выручить Италию; увидел то же выражение, с которым он, почти безоружный, лез на проволоку, чтобы обеспечить временную передышку дерущимся на западе союзникам. Русский солдат стоит иного внимания, чем то, которое звучало в речах говоривших здесь ораторов. Не милости просит он, а требует того широкого, безоговорочного содействия, на которое дают ему право пролитая им кровь и все затраченные им для общесоюзного дела усилия»… [с. 65].

Болезненное чувство всегда отзывчиво на слова. В том же Челябинске бурную овацию делают Пишону, вспомнившему роль России в начале мировой войны [Болдырев. С. 117].

4. План кампании

«Незадачливые диктаторы держатся лишь силою иностранных штыков», — говорил Керенский в лондонском докладе Комитету английской рабочей партии 2 января 1920 г.[106] Власть адмирала Колчака держалась только русскими силами. Исключительно русские войска были на антибольшевицком фронте. Успех, которым отмечены первые месяцы, показывает, что омский переворот сам по себе не отразился на фронте. 23 декабря войсками ген. Пепеляева была взята Пермь при крайне тяжёлых условиях продвижения по глубокому снегу, при больших морозах. «Суворовский поход», — сказал Андогский. Двигаясь вперёд, 1-я армия к апрелю очищает от большевиков правый берег Камы. 2-я армия 14 марта возвращает Уфу и быстро продвигается на Волгу. В феврале Верховный правитель предпринимает большую поездку по фронту и посещает передовые позиции от Троицка до Перми. Это были для него дни триумфа. «Повсюду, где проезжал Верховный правитель, — рассказывает Гинс, — ему подносили хлеб-соль и адреса, засыпанные подписями. Подносили рабочие, крестьяне, купцы, духовенство. Все выражали восторг по поводу избавления от страшного ига и в самых искренних и тёплых выражениях благодарили за спасение» [с. 125]. Доброжелательное отношение встречал Колчак у пермских и златоустинских рабочих. («Они не изменили Правительству до конца», — замечает Гинс.) В установлении этого факта нет преувеличений со стороны официальных и официозных хвалителей власти. Так, секретная сводка контрразведки главного штаба за март, отмечая враждебное или настороженное отношение рабочих в ряде мест в Сибири, особо указывает, что в Златоусте «рабочие в большинстве стоят на стороне Учр. Собр. и настроены в духе правых эсеров, но к существующей власти относятся довольно доброжелательно, особенно после посещения Златоуста Верховным правителем» [«Пар. Дн.». С. 165][107]. Позже, 26 мая, 46 уполномоченных общества потребителей рабочих и служащих Пермской ж.д. самостоятельно выражали «чувство глубокой благодарности освободителям» [«С.Р.», № 110].

Наступление армии производило впечатление не только в Сибири. Оно отразилось во всей России. Большие надежды возбудило оно на Юге. Для единства действия и увеличения авторитета российской власти А.И. Деникин 30 мая подчинил себя Верховному правителю, причём с своей стороны адмирал назначил его своим преемником[108]. В Москве считали дело коммунистов тоже проигранным[109].

…В июне начались неудачи. В чём причины? Незнакомство «с существом сухопутной войны» адмирала, окружавшего себя или бездарными полководцами или молодыми неопытными людьми? Непродуманность плана наступления безграмотных и честолюбивых «вундеркиндов» Ставки, неудержимо двигавших армии от Урала к Волге и допустивших «хищническое расходование бедных средств снабжения?» Обнаружившаяся к лету 1919 г. реакционная сущность Правительства и в связи с этим развал тыла? Эти суждения Будберга охотно принимает Милюков в своих оценках на страницах истории гражданской войны.

Контрразведка сибирская даёт иное освещение, которое покажется необычайно убедительным некоторым большевицким историкам[110]. Будберг записывает 2 июля:

«Секретные донесения с фронта сообщают нечто, что с первого взгляда может показаться совершенно невероятным, а именно что одной из причин переворота военного счастья в пользу красных была девальвация керенок, так как одним из импульсов наступления была возможность добывать при успехах керенки пудами по весу и сотнями тысяч по ценности; с их девальвацией исчезла возможность получить реальное дополнение к невесомому успеху, а вместе с тем исчез и наступательный порыв.

Мне думается, что это басня, рождённая острым неудовольствием против этой идиотской реформы, кем-то выдуманная и быстро подхваченная, всюду расползшаяся и сделавшаяся как бы несомненной; всё, что выдумывается в пику и в ущемление сидящего сзади тыла этого стозевного, лающего и доставляющего столько неприятностей чудовища, воспринимается и усвояется очень быстро и охотно» [XIV, с. 307].

Нельзя всё-таки чрезмерно опошлять русский народ. Борьба на фронте в большинстве случаев шла не за страх, а за совесть. В этом отношении характерны солдатские письма. «Иногда слышим, — пишет «стрелок» из Челябинска в июле, — что война идёт за власть, за погоны офицеров, за деньги буржуазии… За погоны и за деньги голову подставлять едва ли кто согласится». «Подумайте сами, за что… воюют рабочие златоустинские, ижевские, рабочие пермские»… Фронт заражает своим настроением. На нём исчезает мрачное настроение, которое проскальзывает в письмах солдат, пришедших из тыла. Тот «душок», который отмечал нам пепеляевский офицер в «Пришимье» (Курган) у сибиряков, на собственном опыте не познавших большевиков, исчезает после бесед с крестьянами фронтовых деревень. Поэтому так крепки зауральцы. Они отстаивают свой край. «Освобождение страны», — справедливо замечает ген. Сахаров [с. 74], — для них прежде всего освобождение собственных очагов, своих близких, своей земли». Лозунг, понятный для масс. Поэтому так легко обрастает пепеляевская армия добровольческими партизанскими крестьянскими отрядами — кап. Кириллов насчитывает их под Пермью до 40 тыс. человек [«Вольн. Сиб.». IV, с. 64]. При добровольческой мобилизации в Красноуфимском и Златоустинском уездах в июне чуть ли не все мужчины, способные носить оружие, идут в ополчение [«Отеч. Вед.», № 137]. Здесь жертвенность неразрывно связана с эгоизмом[111].

Начальник большевичкой «железной дивизии» Гай должен признать, что «почти всё мужское население» в районе Уральска и Оренбурга (казаки и инородцы) мобилизовалось или уходило при приближении красных [Первый удар по Колчаку. С. 26].

«Басня» контрразведки о роли «керенок» должна быть отвергнута. К таким объяснениям и не прибегают более серьёзные советские военные историки, к числу которых, несомненно, относится Какурин. Он видит главную причину поворота военного счастья не в людях, а в том общем плане военных действий, который был принят: «Мы считаем, что на всех операциях колчаковских армий роковым образом тяготела ошибка их первоначального развёртывания, когда второстепенное пермское операционное направление было посчитано за главное» [II, с. 238]. «Попёрли на Пермь и погубили всю операцию», — записывает ещё в Харбине 15 февраля Будберг [XIII, с. 286].

Кто повинен в такой стратегической «ошибке»? Милюков, без критики отнёсшийся к воспоминаниям Гайды, легко и безоговорочно нашёл единственного виновника — это Ставка Колчака и начальник штаба Лебедев. По воспоминаниям Гайды, Милюков рассказывает о совещании в Челябинске в январе 1919 г. «командиров армий с генералами Ставки в присутствии Колчака с его начальником штаба ген. Лебедевым для обсуждения общего плана военных операций»[112] [с. 128–129]. «План Ставки» заключался в наступлении на севере по линии Пермь — Вятка — Вологда[113].

«Я был, — говорит Гайда, — решительно против этого, указывая на то, что поход к Вологде растянет нас по длинной северной линии и подвергнет опасности наш тыл, так как большевики, сконцентрировав свои силы в любом месте, смогут отрезать всю мою армию от пути на Урал и Сибирь. Я пытался, вместе с ген. Дутовым, провести план наступления левым крылом фронта, т.е. Южной армией, чтобы соединиться с армией Деникина, который тогда был от нас в небольшом расстоянии, около 90 километров (?)[114]. Таким образом было бы достигнуто объединение фронтов. Ген. Лебедев горячо выступал против моего предложения. Он говорил, что если мы соединимся с ген. Деникиным, то возникнут споры о первенстве, которые поведут к гибельным последствиям. (Тогда ген. Деникин ещё не заявил о своём подчинении Колчаку.) Поэтому мы должны идти на Москву. Того же мнения были и все другие, кроме меня и Дутова. Адм. Колчак вмешался только в конце спора: кто первым придёт на Москву, тот будет господином положения. Это были его подлинные слова. Меня поразили эти рассуждения — а ещё более то, что Колчак мог пойти на честолюбивые планы своего начальника… штаба. Это было новое проявление его слабости. Я начал бояться вредного влияния ген. Лебедева. Но всё же должен был подчиниться решению большинства и приложить все силы, чтобы приготовить свою армию к его выполнению».

«Сообщение Гайды подтверждается свидетельством Будберга», — добавляет Милюков. Обратимся к подлиннику, который Милюков цитирует неточно.

11 мая Будберг записывает:

«Касаткин дал мне доклад Ставки, составленный согласно решению совещания высших чинов Ставки, на котором все высказались за преимущество северного направления. Оказалось, что в Ставке (как говорят, со слов Лебедева) не верят в силу и устойчивость армии Деникина и считают её ненадёжной; я лично никогда не поверю, чтобы южные формирования были хуже наших сибирских.

Затем в докладе указывается, что население южных губерний по нижнему течению Волги тоже малонадёжно, так как там много рабочих и бродячей вольницы; жел. дороги Юга считаются также очень потрепанными и лишёнными подвижного состава, что делает невозможным базирование на них при общем наступлении к Москве.

Казанско-Вятский фронт ставочными стратегами оценивается по той же схеме несравненно более благоприятным; считают, что население здесь крестьянское, более спокойное и, как уверяют, чуть ли не монархическое.

Оценка Ставки однобока и могла убедить только очень малограмотных людей…

Маленькие люди в Ставке говорят, что северное направление избрано под влиянием настойчивых советов ген. Нокса, мечтавшего о возможно скорой подаче английской помощи и снабжении через Котлас, где существовало прямое водное сообщение с Архангельском…

Мне ясно, что проект Нокса о северном наступлении не был проанализирован; за него схватилась Ставка, так как это давало наиболее близкий путь к заветным стенам Кремля; его поддержала Сибирская армия и её импульсивные и честолюбивые начальники, ибо это давало им блистательные перспективы к отличиям и славе… Злые же языки Ставки шёпотом, чтобы не услышала контрразведка, шипят, что главным козырем северного направления была возможность избежать соединения с Деникиным, ибо младенцы, засевшие на все верхи, очень боятся, что тогда они все полетят и будут заменены старыми опытными специалистами» [XIV, с. 240–242].

Отбросим сплетни, которым Будберг не верит. Что же он подтверждает? Прежде всего то, что именно Гайда поддерживал северное направление — ведь он был начальником Северной армии. Доклад Ставки, который видел Будберг, лишь формулирует решение совещания высших чинов Ставки (возможно, в Челябинске). Милюков знает рассказ Гинса о беседе его с Гайдой, в которой последний объяснил свой военный план: «Спустя десять дней он возьмёт Вятку и разобьёт Северную армию противника. С полной уверенностью в успехе он показал мне на карте, как он загонит красных в болота. Потом он стал жаловаться на неясность общего плана кампании. Ставка тянет на юг, на соединение с Деникиным, а он, Гайда, считает, что Москву надо брать с севера. Соединение с Архангельском сразу улучшит снабжение армии, англичане гарантируют большой подвоз всего необходимого» [II, с. 195]. По мнению Милюкова, показания Гайды и Будберга заслуживают предпочтения, как мнение сторон в начале операции. Обратим внимание, что Гайда рассказывает о совещании в январе; беседа Гинса была в апреле; запись Будберга относится к маю (в январе Будберг был ещё в Харбине и, следовательно, никак стороной быть не мог)… Милюков допустил ещё смелое обобщение, утверждая, что «русские источники» подтверждают правильность точки зрения (изложенной в мемуарах) Гайды. В действительности русские источники все без исключения противоречат изложению Гайды. Иначе не могло и быть, ибо, вопреки тексту воспоминаний, Гайда был самым горячим и настойчивым проводником северного плана.

План этот не был изменён ни Ставкой в январе, ни самим Гайдой. Он был принят к осуществлению ещё Болдыревым. В общем введении к своему дневнику Болдырев, отмечая разрыв между фронтами Юга и Поволжья и «сепаратизм» добровольцев («страх опоздать с торжественным въездом в покорённую Москву») и противопоставляя этому горячее стремление Архангельска связаться с Директорией, возможность подойти к «богатым источникам боевого снабжения», говорит: «Эти обстоятельства в связи с большей возможностью усиления екатеринбургской группы сибиряками и подходящими с ген. Гайдой чехами… всё это указывало на целесообразность пожертвовать более выгодным южным направлением в пользу северного» [с. 61]. 15 октября Болдырев записывает: «Послал телеграмму главнокомандующему союзными силами в Архангельск — англ. ген. Пулю, где сообщалось о принятом мною решении: искать связь с архангельской группой через Вятку, овладев предварительно районом Перми». На решение Болдырева, очевидно, повлияла и речь Эллиота (в Екатеринбурге, 3 октября), категорически заявившего, что войска в пути, скоро будут на фронте и что помощь «снаряжением» идёт тоже от Котласа.

20 ноября в Екатеринбурге происходит военный совет. Гайда, Пепеляев, Голицын, Вержбицкий вырабатывают план наступления, которое и начинается 30 ноября при пассивном ещё участии некоторых чехословацких частей. Успех наступления и взятие Перми окрылили надеждами. Всё общественное внимание направляется на север. «Заря» пишет 4 января по поводу сдачи Уфы: «Её можно было бы сохранить, но пришлось бы отказаться от операций на Пермь, отказаться от собственной инициативы и отдать её противнику… Пермь приближает нас к заветной цели соединения с русско-союзной армией на севере» [№ 3].

* * *

Мы могли бы, в сущности, оставить без рассмотрения омские «сплетни» о мотивах, которые якобы заставили Колчака продолжать осуществление плана, избранного Болдыревым. Низкие, честолюбивые, эгоистические мотивы, по-видимому, были чужды этому благородному энтузиасту. С напряжённым вниманием следила Сибирь за продвижением Деникина, открывающим «дорогу на Москву» (из дневника Пепеляева).

Слишком честным и открытым характером обладал и «соперник» Колчака для того, чтобы его заподозрить в тех личных соображениях, которые склонен был приписать ему ген. Врангель: «Ухо Деникина улавливало уже трезвон московских колоколов, поэтому он не стал развивать операции вдоль Волги, которые должны были привести к соединению с Колчаком»[115]. Ошибочен, может быть, был и здесь путь на запад. Иллюзией оказался значительный десант союзников, который ожидался в Одессе. Путь на запад втянул Добровольческую армию в сложный украинский вопрос, что вызывало большое беспокойство Колчака. Но я не рассматриваю сейчас стратегию ген. Деникина, которая определялась сложными взаимоотношениями бытовых, политических и военных… факторов. Можно сказать только одно, что стратегия эта не была вызвана какой-то проблематической конкуренцией с адм. Колчаком, которому так просто, без аффектации подчинился 30 мая Деникин. В переписке с Деникиным Колчак с самого начала поставил вопрос открыто:

«Необходимо полное согласование наших действий и соблюдение принципа Единства Верховной власти и неотделимого от неё Верховного Командования. Я считаю долгом сказать Вам откровенно мнение, что проведение этого принципа есть вопрос будущности нашей Родины. Решение этого вопроса зависит теперь от нас, но необходима связь с Вами и возможность практического установления Единства Власти. Я считаю, что этот вопрос должен быть решён в зависимости от политического значения Сибирской Правительственной Власти и той, которую Вы возглавляете, принимая в основание стратегическое положение армий, подчинённых мне и Вам, территорию и общее политическое её состояние. Как только установится прочная связь между армиями моей и Вашей, необходима наша личная встреча для решения вопроса о Единой Власти и Командовании и о соединении правительственных органов в одно целое и, во всяком случае, о согласовании их деятельности. Я не сомневаюсь в том, что Вы вместе со мной решите эти вопросы независимо от личностей, руководствуясь одним благом Родины нашей и государственными соображениями о Её выгодах и интересах» [V, с. 87].

На письмо это, полученное на Юге в апреле, Деникин ответил: «Даст Бог, встретимся в Саратове и решим вопрос о благе Родины». В апреле же Деникин через курьера получил письмо от Лебедева, помеченное 23 января. Лебедев писал: «Адм. Колчак исповедует те же идеи, что и в Добровольческой армии. Мы считаем, что в России есть в настоящее время два центра: Вы и адм. Колчак. Эти два центра при соединении и дадут общую для России единую власть. И я докладываю, что трений никаких не будет» [II, с. 90].

На этом можно остановиться. Версия, данная Гайдой в воспоминаниях, достойна тех обличительных памфлетов, которые распространял высланный из Омска за интриги Завойко [Деникин. V, с. 116][116].

Северное направление, как центральное, было сохранено Ставкой, очевидно, вне каких-либо политиканствующих соображений. В записке одного из министров Омского правительства, цитируемой Деникиным[117], выставляются следующие соображения, которые заставили командование склониться к северному пути:

«1. Замечалось большее сочувствие национальному делу со стороны населения сев. губерний — Пермской, Казанской, Ярославской, нежели южных — Уфимской и Саратовской.

2. Были соображения о возможности быстро установить новый путь подвоза снабжения из-за границы: по речной системе через Котлас и Двину.

3. В этом же смысле высказывались иностранные военные авторитеты, в частности англичане… Нокс, имея, вероятно, инструкции из Лондона, настойчиво указывал на непосредственные и легче достижимые выгоды соединения с Архангельском и в то же время обнаруживал скептицизм в отношении возможности осуществить в короткий срок соединение с Деникиным. В английской политике в этот момент уже сквозило желание подготовить эвакуацию английских войск из Архангельска, для чего выход сибирских армий на север был весьма желателен.

4. Наконец — честолюбие Гайды» [V, с. 91].

При многих, допустим, положительных сторонах этого пути пространственность театра военных действий и климатические условия становились большим минусом. Полная пассивность «интервенции» из Архангельска придаёт черты реальности остроте Уорда. Рассказывая о посещении Кунгурского фронта в начале ноября, он пишет: «Мы обсуждали возможность наступления в направлении на Пермь… мы могли бы освободить войска ген. Пуля, которые забрались на свои зимние квартиры где-то около Архангельска» [с. 74]. Гайда не только не противился, но настойчиво поддерживал перед Ноксом правильность избранного пути. Он был окружён ореолом героя, которого сопровождала удача, — героя, которого склонны были поддерживать всесильные в смысле снабжения русской армии «интервенты».

У Гайды был прекрасный начальник штаба ген. Богословский (общий отзыв). Под обаянием личности Гайды в первое время находился и Колчак. Сахаров уверяет, что в одно из свиданий адмирал будто бы даже сказал: «Я верю в Гайду и в то, что он многое может сделать. Если меня не будет… то пусть Гайда заменит меня» [с. 80]. Нокс, прямо захлёбываясь, доказывал необходимость принятого плана: «Гайда так уверен, он прямо по дням рассчитал всю операцию… В первой половине июня Гайда будет в Москве» [там же. С. 91].

Советский историк до некоторой степени имел право сказать о несамостоятельности Ставки в оперативных решениях [Какурин. II, с. 397] — союзники неизбежно оказывали сильное давление на сибирское командование. У Деникина приведён в высшей степени показательный отзыв английской военной миссии в донесении в Лондон 20–30 июня: «К величайшему несчастью, Гайда принужден был подать в отставку… миссия боится, что эта смена отвлечёт внимание русской главной квартиры от севера на юг»… [Деникин. V, с. 91].

5. Соперники

Для истории Восточного фронта гражданской войны ещё не проделана та работа, которую так блестяще выполнил для своего фронта ген. Деникин. Касаясь Юга, историк может опираться на проверенные материалы и делать выводы, не боясь на каждом шагу впасть в ту или другую ошибку. В военно-технических вопросах приходится быть сугубо осторожным. Для иллюстрации я вновь возьму текст Милюкова (Гинс избегает касаться стратегической стороны).

Милюков так изображает события на Восточном фронте. Необдуманное наступление Западной армии привело к прорыву, после которого «Западная армия в панике покатилась назад» (май[118]). «Напрасно Сибирская армия пыталась отвлечь часть Красной армии на себя, начав наступление на север в направлении Глазова… Западная армия в своём беспорядочном отступлении обнажила левое крыло Сибирской армии. А из Ставки шли приказы ген. Лебедева — наступать, совершенно не считавшиеся с положением на месте» [с. 130]. Если вы заглянете в дневник старого генерала Будберга, то увидите, что он в данном случае обвиняет Ставку в противоположном, в том, что она не вмешивается и не одёргивает Сибирскую армию [XIV, с. 232]. Я мог пользоваться только печатными материалами для усвоения военной стороны вопроса, и мне кажется, что вывод из них совпадает с заключением Деникина:

«Все усилия Ставки свернуть главные силы её (Сибирской армии) на юг — вначале для развития успеха Зап. ар., а потом для выручки её — не увенчались успехом, встречая противодействие и прямое неповиновение со стороны Гайды» [V, с. 93].

Когда Уфа была оставлена, Гайда перешёл в наступление в направлении Вятки и взял Глазов[119]. «Впечатление получилось сильное, — пишет Сахаров, — так как казалось, что все слова и предсказания Гайды оправдываются; в Омске загорелись надежды на новый успех в новом направлении. Словно действительно это было сделано только для того, чтобы произвести эффект. Ещё 8 мая, будучи с Колчаком в Екатеринбурге, Будберг при оперативном докладе в штабе армии был «ошеломлён и подавлен тем, что в тоне докладывавших (…ген. Богословский и сам Гайда) сквозило несдерживаемое удовольствие по поводу неудач в Западной армии и усердно подчёркивались свои, довольно проблематичные при общем положении фронта, успехи… За оперативной сводкой последовал совершенно абсурдный доклад о развитии наступления безостановочным движением на Москву, куда ген. Пепеляев обещается и обязуется вступить не позже чем через полтора месяца… Пришлось убедиться, что руководство операциями целых армий находится в руках младенцев, очень дерзких и решительных, но смотрящих на дело со ступеньки ротного командира и думающих только о своём приходе и о своих фантазиях. Им совершенно всё равно, что фронт Зап. армии трещит; они забывают даже свою собственную невысокую оценку боевых качеств этой армии, расстроенной, разбитой, истомлённой длительным зимним походом и неспособной остановить наступление красных; им и в голову не приходит, что при таком стратегическом положении невозможно и мечтать о продолжении фантастического полёта через Вятку в Москву» [XIV, с. 235].

Ген. Сахаров утверждает, что он в качестве генерала для поручений при Верховном правителе и Лебедев прилагали все силы, чтобы доказать необходимость наступления на Поволжье и соединения с Добровольческой армией: «иначе вставала угроза, что Зап. армия не выдержит»[120]. «Сибирская армия, — пишет в своих воспоминаниях Сахаров, — была очень сильна числом, имела к тому же лучшее снабжение, была и одета и обута и понесла мало потерь за весеннее наступление»… Надо было отказаться от наступления на Вятку и «всеми силами вести наступление на Волгу… Все эти соображения докладывались в те дни Верховному правителю и Ставке; они соглашались, но сделать ничего не могли. Ген. Гайда и его штаб не хотели и слушать о перемене операционных направлений. Поддержку в этом они находили у некоторых влиятельных представителей иностранной интервенции, которым казалось важнее всего бить на север к Архангельску. Так и не было достигнуто взаимодействие двух армий, даже и тогда, когда на Волжском фронте, в Зап. армии, начались неудачи» [с. 76–77].

В действительности произошло так, как пишет Сахаров: «Большевики, навалившись всей силой на Зап. армию, сокрушив её наступление на Волгу и оттеснив за реку Белую, начали… переброску своих сил отчасти на Южный фронт ген. Деникина, а частью на север против Сибирской армии. Почти одновременно с занятием Глазова начались неуспехи на казанском направлении. Повторились те же события, что и в армии, но гораздо в большем размере» [с. 107].

* * *

Северный фронт — это Гайда. Это как бы основной стержень борьбы. Сам Гайда — человек самонадеянный, избалованный успехом и головокружительной карьерой, которая привела его от звания фармацевта к чину генерал-лейтенанта русской службы; человек весьма решительный и не останавливающийся перед средствами для достижения поставленной цели… Красочная фигура, рождённая революцией и гражданской войной! С отходом чехов, Гайда не склонен отказаться от честолюбивых замыслов — он переходит на русскую службу, сохраняя, однако, иммунитет, который давало в Сибири звание иностранца.

Очевидно, у Гайды было то природное понимание военного дела, которое отмечают ген. Иностранцев и Жанен. Энергия, ясность ума, открытый характер, по мнению Жанена, отличали Гайду [«М. S1.», 1925, III, р. 340]. Были люди, которые склонны были считать Гайду почти «гениальным полководцем». Мне кажется, что вернее всего определил Гайду Будберг, назвав его представителем «своеобразной фронтовой атаманщины», — с безрассудностью, смелостью, заносчивостью, самолюбованием и авантюризмом, с бытовым демократизмом, любовью к внешним эффектам, с самовластием, которое трудно ввести в правовые нормы.

«Брат-генерал» окружил себя большой помпой. Свой конвой Гайда одел в фантастическую форму (коричневый кафтан, расшитый галунами), приближающуюся к форме прежнего императорского конвоя[121]. Особый ударный «бессмертный» батальон имени Гайды имеет на погонах вензеля Гайды и отличительные нашивки. «Военный» гайдовский герб демократичен — три поверженных орла. Бесподобную сцену рисует Будберг при посещении Колчаком штаба Гайды 8 мая: «Ехали на автомобиле, а за нами довольно расхлёстанно неслись и на скверной мостовой портили лошадей гайдовские конвойцы. Адмиралу это претило, и он два раза останавливал автомобиль и приказывал Гайде отправить конвой домой, но Гайда очень развязно и с видом хозяина заявил, что это у него так принято, и безумная скачка продолжалась. Только на третий раз, когда адмирал остановил автомобиль и, поблагодарив конвой, приказал прямо начальнику конвоя ехать домой, его приказание было исполнено, но сопровождалось усмешками и пожиманиями плеч чешских адъютантов Гайды» [XIV, с. 235].

У Гайды всё поставлено на широкую ногу. Имеется специальная чешская фотографическая мастерская, великолепно обставленная. Целый вагон собственных портретов возит с собой сибирский герой — на одном из них он изображён в натуральную величину на вороном коне и в полной генеральской форме [Сиб. авант. С. 33].

Всё это поразительно напоминает обиход ат. Семёнова. Было у Гайды от «атаманщины» и в манере себя держать. Гайда, по отзыву Колосова, жестокий человек, не знавший жалости там, где царит закон войны. Жестокость — это одно; самодурство — другое.

У Гайды все черты атаманского самодурства. Припомним то, что было рассказано Кролем. А вот свидетельство Иностранцева: Гайда отдаёт приказ расстрелять инженера за неготовый мост [«Белое Дело». I, с. 102]. Близкий в Сибири, в последний момент, к Гайде подп. Солодовников утверждает, что во Владивостоке получил приказ от своего уже «революционного» шефа организовать «порку» редактора «Голоса Приамурья» [Сиб. авант. С. 44]. Эти черты приходится отметить, потому что сам Гайда и его поклонники усиленно подчёркивают приказ командующего Северной армией (6 мая) против самочинных расправ, желая этим как бы выделить Гайду из среды других военных начальников[122].

Подобно другим атаманам, Гайда не считается ни с лицами, ни с распоряжениями, ни с существующими законами. И не только в области «самоснабжения»…

Характерно, что подобные замашки Гайда проявлял с самого начала, ещё тогда, когда он не был возведён на пьедестал сибирского героя, не получил золотого оружия за освобождение Сибири. Например, 25 июля (1918) в звании командующего Восточным фронтом в Иркутске он издаёт приказ о введении военного и осадного положения ввиду того, что среди красноярских железнодорожных рабочих ведётся агитация в пользу забастовки. Гайда предписывал начальникам чехословацких эшелонов учредить военно-полевой суд в составе трёх членов по назначению от чехословаков и одного по назначению начальников местных гарнизонов, причём «неприбытие последнего не должно служить препятствием к тому, чтобы суд состоялся». Приказ вызвал запрос военного министра Гришина-Алмазова: «Немедленно сообщите, на каком основании вы отменяете законы Вр. Сиб. пр., вмешиваясь во внутреннюю жизнь страны?»[123] [«Хр.». Прил. 92].

Ещё нечто более показательное имело место в октябре. В красноярской тюрьме находились видные большевики, числившиеся за прокурором окружного суда. 24 октября командир первой маршевой роты 8-го чехословацкого стрелкового силезского полка подп. Борецкий, по приказу ген. Гайды, потребовал арестованных для препровождения в чрезвычайный военно-полевой суд при чешском эшелоне. Начальник тюрьмы отказал в выдаче арестованных. Тогда последних берут силой. Начальник тюрьмы звонит по телефону прокурору. Последний направляет к начальнику гарнизона. Тот, в свою очередь, отвечает, что не может воспрепятствовать выдаче. Судит арестованных чехословацкий военный суд. Обвиняют подсудимых за покушение «на безопасность и имущество чехосл. войска» в майский период продвижения чехов, т.е. при разоружении чехов в Красноярске. Все подсудимые приговариваются к немедленному расстрелу, что и приводится в исполнение [документы в сб. «Центросибирцы». С. 96–102].

«Атаманщина» во всех видах была широко распространена в Сибири до Колчака. В ней повинны многие. Можно ли было ожидать от Гайды проявления какой-то особой дисциплины? Первый «ультиматум» Гайды во время Директории сам по себе даёт ответ. В критический момент жизни Северной и Западной армий нрав генерала проявился во всём объёме (в данном случае были и инспираторы со стороны). Своим поведением Гайда доставлял много тяжёлых часов Верховному правителю и ставил его в почти безвыходное положение. Много раз, вероятно, Колчаку приходилось сожалеть, что он не последовал совету Штефанека. Последний хотел отправить Гайду в Прагу, считая его опасным авантюристом. Колчак просил Гайду оставить. Как передавал мне Сукин, Штефанек будто бы сказал: «Гайда вас погубит — или будет фельдмаршалом, или придётся изгнать его с позором».

* * *

Надо сказать и о других лицах, участниках шумного июньского инцидента, потребовавшего специального рассмотрения особой, назначенной Колчаком комиссией. На первом месте, конечно, должен быть поставлен известный нам ген. Лебедев, начальник штаба Ставки Верховного. В период военных неудач на него обрушилась вся критика. Его обвиняли в легкомысленном ведении операции, его считали главным виновником расстройства тыла армии. Его отставки требовало общественное мнение, на ней настаивали представители иностранных миссий. Отставку Лебедева «Св. Край» считал «великим счастьем» [№ 348].

Ещё трудно разобраться в окружающей обстановке — в клубке интриг и взаимных обвинений. Адмирал, несомненно, доверял Лебедеву («верил до конца, чуть ли не больше всех» — по выражению Сахарова). Он видел в нём отчасти как бы представителя Добрармии. Это и было, по словам Колчака, одним из основных мотивов, почему Лебедев был выдвинут на пост начальника штаба [«Допрос». С. 154]. Может быть, в тот сложный момент, который переживала Сибирская армия, требовался иной человек. Мало быть честным и деловитым. (Так характеризует Лебедева ген. Рябиков — воспоминания в пражск. Арх.) Одновременно мемуарист отмечает у Лебедева «упрямство и властность» — черты, которые могут быть положительными и отрицательными в разных условиях. Всегда ворчливый Будберг, «мрачный пессимист», известный «своей неуживчивостью», не отличавшийся беспристрастием, всё зло видит в том, что к власти пришла молодёжь, «очень старательная, но не имеющая ни достаточных профессиональных знаний, ни служебного опыта». Молодая, задорная, честолюбивая Ставка не в состоянии «разобраться и узнать истину».

Лебедева Будберг называет одним из «революционных вундеркиндов» — у него много апломба и слишком быстры его решения; «идёт борьба задорных молокососов против старого опыта и служебного стажа» [XIV, с. 250]. Как говорит другой тогдашний наблюдатель, Лебедев стремится провести молодёжь — это была «наполеоновская система». Будберг, конечно, до известной степени человек «старорежимный». Ему не понятна психология Лебедева, назначившего ген. Андогского («оперативный талант») первым генерал-квартирмейстером Ставки. Не понятна потому, что Андогский был начальником «красной военной академии» — «надо щадить душу армии» [XIV, с. 306][124]. Во всех нападках на Лебедева чувствуется, однако, то, что отметил Деникин со слов одного из омских министров (т.е. Сукина): «Никто из генералов, политиков, иностранных представителей не противился дальнейшему наступлению. Потом ругали Лебедева»… [V, с. 93].

Для Будберга, Правительство и Ставка работают без плана, «идёт любительский спектакль с скверными любителями на главных ролях в серьёзнейшей трагедии мирового значения» [XIV, с. 308]. В оправдание Лебедева многое можно привести из тех же записок Будберга. Надо было обладать гениальной чудодейственностью для того, чтобы побороть сложившуюся в Сибири военную обстановку, — что почувствовал сам Будберг, когда сделался управляющим военного министерства. Ставка терпит фиаско, когда пытается брать на себя распределение запасов и ресурсов общей потребности: «открытого сопротивления, конечно, не было… но приказы забывались и не исполнялись (особенно это относилось к району господства Гайды)» [XIV, с. 240]. «Неудержимо продолжают жить привычкою первого периода восстания против красной власти, когда всё добывалось с бою или бралось из местных средств по праву сильного, — записывает Будберг 8 мая. — Такие порядки быстро и глубоко въедаются, и искоренить их можно только силой. Силы же налицо нет». Вмешивается к тому же посторонняя сила, идущая вне общей системы: ген. Нокс выдаёт запасы по собственному плану, «мало иной раз считаясь с действительной нуждой русской армии» [Сахаров. С. 94]. Армии между собой конкурируют: «все попытки учесть военную добычу и обратить её на общее снабжение безрезультатны и вызывают самые острые протесты… Гайда захватил единственную на всю Сибирь суконную фабрику, обозные мастерские — всё то, чего нет в Зап. армии, — и не даёт последней ни одной шинели, ни одной повозки… в ответ Зап. армия прижимает Сибирскую, не давая ей фуража. Все распоряжения главного и полевого интендантов армиями игнорируются и не исполняются» [XIV, с. 237]. Благодаря этому «в одних армиях — архиизбыток, а в других — голод и нищета». Осложняли всё дело и необычайно тяжёлые условия транспорта, сложившиеся в тылу.

* * *

Военные историки ещё недостаточно разобрались в операциях, имевших место на Восточном фронте гражданской войны. Непосредственные участники их противоречат друг другу. Это уже одно заставляет быть осторожным в признании огульных обвинений, к которым склонны мемуаристы.

Те, кто были в это время на стороне Гайды и Пепеляева, конечно, виновников ищут в центре. Для примера возьмём пояснения кап. Кириллова. «После Глазова, — пишет он, — наши наступательные операции продолжали по-прежнему развиваться успешно… Но части войск ген. Вержбицкого и ген. Сахарова… не успевали продвигаться так быстро, и в результате между фронтом войск ген. Пепеляева и Южным фронтом образовалось колоссальное пустое место, куда и стали вливаться большие силы красных… Несмотря на все требования ген. Пепеляева заполнить промежуток фронта, который должен был сыграть такую катастрофическую роль во всех последующих затем военных операциях, верховное командование в лице бездарного ген. Лебедева не принимало никаких мер к заполнению фронта» [«Вольн. Сиб.». IV, с. 65–66]. Отсюда и явилась необходимость для Сибирской армии отступать, чтобы (с опозданием) выровнять линию фронта [дневник Пепеляева]. Кто в этом виноват? Мы видели оценку наступления на Глазов в момент кризиса Западной армии, которую дал Сахаров. Теоретически нельзя с ним не согласиться. Будберг обвиняет Ставку в том, что она не сумела сдержать «нелепых порывов» Сибирской армии [XIV, с. 269]. Обвиняет он Ставку как раз за то, что она неразумно расходовала неподготовленные тыловые части, бросая их на заполнение прорыва. Таким образом, с его стороны обвинения противоположны тем, которые предъявлялись антуражем Гайды и Пепеляева. Запись Будберга 4 мая гласит:

«Несмотря на то что в Зап. армии дела совсем плохи, Сибирская армия продолжает наступление на запад. Ставка на всё это взирает и, по-видимому, не вмешивается… Вместо того чтобы остановить Сибирскую армию… сорвали с места и экстренно гонят на фронт, на затычку разных дыр слабые и совершенно неготовые к бою части ген. Каппеля и бывшие в тылу конные части. Этим сырьём дела поправить нельзя… но зато части быстро истреплются и сделаются неспособными к бою» [XIV, с. 232–233].

От Гайды поступали как раз другие требования. В записке кап. Калашникова, составленной в гайдовском штабе и формулирующей обвинение как против Ставки, так и против верховного управления, значится: «Если отступление не будет ликвидировано выступлением ген. Каппеля, положение фронта Зап. армии надо считать катастрофическим» [«В. Сиб.». VI, с. 81].

В момент начавшихся для Сибирской (Северной) армии неудач Гайда резко выступил против «нелепых» стратегических предписаний Ставки, приписывая расстройство тыла её бездарным распоряжениям. Свой протест Гайда направил непосредственно Совету министров, требуя немедленной отставки Лебедева. «В Омске, — повествует Милюков, — на этот ультиматум взглянули как на крайнюю дерзость, чуть не начало восстания тщеславного чешского выскочки» [с. 131]. Мы сейчас увидим, что отношение Омска, вернее адм. Колчака, к «дикой выходке» (выражение Будберга) было исключительно корректно — Колчак пытался избежать лишних осложнений. Но «ультиматум» Гайды вовсе не был столь безобиден, как его пытаются представить заинтересованные мемуаристы, ибо, как и при первом своём ультиматуме, Гайда допускал возможность чисто военного давления на Омск. И здесь, очевидно, дело шло уже не только о Лебедеве…

Ультиматум был проявлением того присущего Гайде темпераментного самовластия, которое могло исходить из расчёта на влияние и авторитет популярного военачальника. В одном из позднейших документов, связанных с владивостокским выступлением эсеров и Гайды против Колчака, имеется определённое указание на то, что «ультиматум» в значительной степени был подготовлен революционной военной организацией, бывшей при гайдовском «штабе», — другими словами, эсерами во главе с кап. Калашниковым [«Дело Нар.», № 392][125]. В беседе с Гинсом в Екатеринбурге (май) Калашников говорит о необходимости уволить Лебедева по политическим соображениям, как «отъявленного реакционера» [II, с. 192][126]. Что-то серьёзное в Екатеринбурге подготовлялось. Авторитетное свидетельство имеем мы со стороны непосредственного участника этих протестов кап. Кириллова. Он рассказывает: «Сибирские деятели (кто они?), понимая преступление Ставки, предложили ген. Пепеляеву послать в Омск одну или две дивизии, разогнать Ставку и взять власть в свои руки, чтобы спасти Сибирь. Но ген. Пепеляев этого не сделал» [В. Сиб.». IV, с. 66]. Пепеляев лично хорошо относился к Колчаку и был в действительности идейным человеком. «Сибирские деятели», очевидно, пошли временно на компромисс и решили использовать для выступления более покладистого Гайду.

«Ультиматум» произвёл в Омске впечатление. Гайду поехал уговаривать Нокс, а затем, 30 мая, и сам Колчак. По записанному Будбергом рассказу ген. Акинтиевского, ездившего вместе с адмиралом ликвидировать инцидент, Гайда горячо оправдывался, доказывая, что он был обязан довести до сведения Сов. министров о том, что распоряжения Ставки губят армии.

«Тогда Адмирал спросил Гайду, почему же он раньше ему этого не донёс, не доложил, не сделал никогда ни одного намёка о такой оценке распоряжений Ставки[127], а между тем это была его прямая, как командарма, обязанность. Эти слова Адмирала очень знаменательны, ибо дают всему выступлению Гайды настоящую оценку, подтверждая, что интересы армии были только внешним предлогом, а внутренней причиной были обиженное честолюбие и шалая несдержанность[128]… После довольно длительных пререканий и обмена колкостями, Адмирал поставил Гайде ультиматум выехать из Перми в течение двух часов, причём в случае согласия ему будет разрешено уехать самому и ещё в звании командующего армией; в противном же случае — будут приняты иные меры. Гайда долго молчал, но затем с усилием проговорил, что он солдат и полученное приказание исполнит, и просит только разрешения съездить домой и собраться в дорогу, обещая честным словом выехать в течение назначенного срока. На это Адмирал ответил, что, хотя Гайда уже два раза давал ему честное слово и оба раза его нарушил, он всё же ещё раз попробует испытать прочность гайдовских обещаний и потому даёт просимое разрешение.

Гайда сначала промолчал, но затем повышенным тоном заявил, что он согласился на предъявленное ему требование и обязался честным словом его исполнить только потому, что этого требовал сам Адмирал, а не из страха или по принуждению; в противном бы случае дело окончилось бы совсем иначе.

Через два часа Гайда экстренным поездом выехал в Омск, сдав командование армией ген. Богословскому, перед отъездом он был у Адмирала, который успел за это время совсем отойти и даже беспокоился, не был ли он «слишком жесток к Гайде». Тут же появился всюду сующий свой нос ат. Дутов, стал просить за Гайду, и Адмирал совсем смягчился…

Гайда явился в Омск с отборным конвоем в 356 человек, и сейчас он самая реальная сила во всём Омске.

В результате как будто бы Адмирал и победил, но нехорошая эта победа; ядовита та обстановка, в которой возможны такие коллизии» [XIV, с. 276–278].

Колчак решил поручить особой комиссии в составе ген. Дитерихса, Иностранцева и Матковского рассмотреть причины столкновения Гайды с Лебедевым[129]. О работе этой комиссии в «Белом Деле» рассказал Иностранцев. Свою инструкцию для расследования Колчак сопроводил словами: «Какое решение вы примете… приму и я». Он отметил, что Гайда «уже давно истощил его терпение, не исполняя почти ни одного указания, даваемого ему из Ставки, и не соглашаясь почти ни с одним распоряжением». Вместе с тем Верховный правитель подчёркивал, что при популярности Гайды он не может не считаться с ним;

«Все те, которые думают, что полнота власти, врученная мне, есть действительная полнота, глубоко заблуждаются. Вот почему мне нужно расследование знающих и компетентных лиц, и расследование всестороннее, т.е. имея в виду и ту и другую сторону. Мне нужно знать — чем недоволен Гайда и что толкнуло его на этот невозможный поступок, но, с другой стороны, уже давно доходят до меня слухи о недовольстве многих и других в армии деятельностью начальника штаба ген. Лебедева, и мне нужно также знать, есть ли основания для такого недовольства и не дало ли управление армией действительно некоторых оснований к совершению Гайдой его тем не менее антидисциплинарного проступка. Ген. Лебедев, немедленно по получении телеграммы Гайды, просил меня освободить его от должности начальника штаба, но я признал это, в данную минуту, совершенно невозможным именно в видах дисциплинарных и просил его, лишь на время расследования, временно устраниться от дел» [«Белое Дело». I, с. 98].

По словам Иностранцева, комиссия, признавая нарушение Гайдой дисциплины, не могла в то же время не удостоверить, что управление армией из Ставки находилось в «малоопытных в военном отношении руках». Многие жалобы Гайды комиссия признала основательными. Она допросила Гайду, который «со слезами на глазах» рассказывал, что он был «близок к тому, чтобы двинуть армию на Омск». Но «удержался от этого замысла», который «не пошёл дальше сердца». Теперь Гайда заверял Верховного правителя в «полной преданности и в дальнейшей готовности его служить делу возрождения России». Комиссия остановилась на компромиссе: оба виновника столкновения должны остаться на местах, в отношении Гайды следует остановиться на выговоре за поступок[130]. Такое половинчатое решение не удовлетворило, конечно, Будберга. Но тот же Будберг с обычной для себя образностью живописует тогдашнюю омскую обстановку:

«Пока что обстановка в Омске самая напряжённая; шепчутся о переменах и переворотах; наличие здесь Дутова и Иванова-Ринова, в связи с острым подъёмом казачьего значения, даёт благодатную почву для разных слухов и предположений. Политиканство и интриги глушат здесь, как бурьян, всю созидательную работу; все рвутся к власти; бедный Адмирал действительно находится в каком-то пленении; как бы хотелось, чтобы он нашёл в себе решимость собрать в одну кучу всех местных политиканов и выслать их из пределов Сибири подобно тому, как то было сделано с членами Директории. Я даже говорил с Акинтиевским, бывающим у Адмирала ежедневно с оперативным докладом, чтобы забросить Адмиралу идею о полезности и необходимости забрать Гайду, Дутова, Иванова-Ринова и полдюжины наиболее честолюбивых политиканов и отправить их за границу через Семипалатинск и далее, через пределы Китая; это сразу освежит омскую атмосферу и даст возможность работать спокойно, избавив нас от всяких аспирантов, переворотчиков и жадных авантюристов, работа которых, по видимости как будто бы и в нашу пользу, вредит общему делу хуже всяких красных выступлений» [XIV, с. 279].

Как переживал Колчак все эти неурядицы? «Меня поразило, — рассказывает Иностранцев, — как сильно изменился адмирал за те несколько дней, что я его не видал. Он сильно осунулся, и в глазах его, как бы несколько потухших, отражалась, видимо, гнетущая его забота» [с. 96]. Колчак решил, очевидно, последовать совету, который ещё в дни пребывания в Екатеринбурге, давал ему Будберг. Ввиду «капризности и неисполнительности» Гайды и той «враждебности» к Зап. армии, которая чувствовалась в атмосфере Екатеринбурга, Будберг советовал подчинить Гайде обе армии, «видя в этом единственный выход из создавшегося положения». «Я считал, — говорит Будберг, — что раз верховное командование не в силах заставить Гайду думать не только о своей армии, если оно не в силах его убрать… то надо сделать его ответственным за общее положение фронта» [XIV, с. 263].

2 июня Западная армия в оперативном отношении была подчинена Гайде. Милюков, следуя вновь «весьма содержательным и убедительным» мемуарам Гайды, так изображает последующее. Первая же попытка Гайды распространить на офицеров Западной армии[131] те же дисциплинарные распоряжения, которые выполнялись в Сибирской армии, вызвала окрик Колчака: «Все заслуженные офицеры глубоко оскорблены вашим приказом»… Тогда, 19 июня, Гайда подал прошение об отставке. Колчак ему отказал, но после нового бурного объяснения, 7 июля, в Екатеринбурге, отставка была принята, и командование фронтом было передано Дитерихсу. Гайда уехал во Владивосток.

Дело было не совсем так. Достаточно сравнить это изложение хотя бы с записями Будберга. 18 июня Гайда прибыл с фронта с требованием немедленно послать три новых дивизии для осуществления какого-то задуманного манёвра в красноуфимском направлении. Под влиянием Будберга Колчак в этом отказал[132]. В сущности, к моменту новых требований со стороны Гайды вопрос об его отставке был предрешён. Бестактный приказ Гайды Западной армии действительно возбудил военных. Гайда обвинял командование в неудачах и обещался исправить положение и дать победу. Если верить сообщениям «тайных агентов», функционировавших при иностранных военных миссиях, то даже ген. Богословский (нач. штаба Гайды) считал в это время целесообразным удалить Гайду (июльское донесение «Джона»). Главная же причина заключалась в том, что решено было объединить все командование на фронте в одних руках и на руководящую роль намечался Дитерихс. Вставал вопрос, будет ли Гайда подчиняться Дитерихсу. Тогда он и был уволен от командования Сибирской армией. Со слов ген. Бурлина, Будберг объясняет эту решимость расстаться с претенциозным «сибирским героем» тем, что с момента «подчинения Деникина Колчак почувствовал под собою большую опору и большую независимость от давления со стороны авторитета иностранцев, к помощи которых прибёг Гайда» [XIV, с. 295][133].

К Гайде мы вернёмся. Уехал он из Омска с соответствующей помпой.

«Гайда с особым поездом отбыл в заграничный отпуск, получив от адмирала 70.000 франков золотом. Его хотели отправить обычным пассажиром экспресса, но он заартачился; создался целый конфликт, в который вмешался Дутов, и в конце концов Омск скис, и разрешили Гайде выехать своим поездом и со своим конвоем. Злые языки говорят, что вся собака зарыта в том, что вагоны Гайды нафаршированы золотом, платиной и уральско-сибирскими сувенирами, которые невозможно и небезопасно везти прямо в экспрессе, да ещё и с проездом мимо Семёнова, у которого насчёт мимо едущих ценностей особый нюх для учуяния и станция Даурия для освобождения владельцев от этих ценностей. Знающие Гайду говорят, что он не простит Адмиралу своей отставки и что Адмирал делает большую ошибку, разрешив ему ехать через всю Сибирь вольным человеком» [XIV, с. 320].

Во всяком случае, в этой отставке сам по себе «демократизм» Гайды, как склонны утверждать некоторые из иностранцев, никакой роли не играл.

* * *

Разделённые на три отдельные армии[134] сибирские войска продолжали терпеть неудачи. Бывшая армия Гайды, при отступлении потерявшая мобилизованных в Прикамье, в сущности, была отведена в тыл — к Ялуторовску, Тюмени и Тобольску. Западной армией (теперь 3-й) — наиболее надёжной, а не наиболее разложившейся — командовал заменивший Ханжина Сахаров. Она должна была совершить контрманёвр под Челябинском. По мысли, вероятно, Лебедева, предполагалось уступить челябинский узел, а потом окружить советские войска ударными группами Войцеховского с севера и Каппеля с юга. Будберг, противник всяких «контрманёвров», не находит слов, чтобы очернить этот план. Челябинскую операцию он называет «челябинским преступлением» [XIV, с. 331]. С бумажной, теоретической точки зрения, по его мнению, всё это очень заманчиво, так что немудрено, что ничего не понимающий в сухопутном деле адмирал согласился на операцию, но с точки зрения её реального выполнения — операция безумная. Милюков вслед за Будбергом называет челябинскую операцию «фантастическим планом». Я воздержусь от столь категорических суждений, так как надо прежде всего выслушать мнение военных специалистов — пока они ещё не высказались. Обращу внимание читателей на общее осторожное суждение Деникина по поводу того, что в это время происходило на Восточном фронте: «Кто безошибочно учтёт положение, когда при слегка только колеблющемся балансе числа и техники решающее значение имел дух войск, подымавшийся и опускавшийся всегда неожиданно и с широкой амплитудой колебания» [V, с. 93]. Сахаров конечную неудачу челябинской операции приписывает полному бездействию 1-й и 2-й армий (бывшая армия Гайды).

При оценке суждений современников мы должны помнить, что Дитерихс высказывался против контрманёвра, желая отвести 3-ю армию за Тобол, а Будберг всецело поддерживал Дитерихса. Дневник министра Пепеляева в значительной степени объясняет нам, почему Колчак пошёл на риск челябинской операции. 25 июля Пепеляев записывает: «Ген. Дитерихс, — сказал правитель, — был против этих боёв и за отход без боя от Челябинска, но я приказал дать бой. Это риск — в случае неудачи мы потеряем армию и имущество. Но без боёв армия всё равно будет потеряна из-за разложения. Я решил встряхнуть армию. Если бы вы знали, что я пережил за эти дни».

Наступления требовали союзники, о наступлении шли телеграммы из Парижа, говорившие, что продолжающееся отступление возбуждает тягостное удивление и впечатление и может отразиться на помощи [письмо Маклакова. — «Пр. Рев.». Кн. 1, с. 122]. В это время произошло как бы фактическое международное признание омской власти, и как раз в дни челябинской неудачи в Омске происходило совместное заседание высоких союзных комиссаров с министрами для распределения между союзниками материальной помощи, оказываемой Правительству.

В дни боёв под Челябинском всё внимание правителя обращено на фронт. Он отменяет все министерские доклады. Тем не менее «челябинская операция проиграна». «Лебедев пытается в своих донесениях замаскировать неприятную правду, — записывает Будберг 30 июля, — но она ясна». Сахаров с этим не согласен. Он считает, что, несмотря на отход, челябинская операция имела весьма существенное значение.

«Бои и действия наших войск показали, что мы имеем все шансы разбить большевиков; в войсках укрепилась уверенность в своих силах. Кроме того, население этого большого и абсолютно антибольшевицкого района увидело на деле, убедилось, что были приложены все усилия спасти их от большевиков; казаки, крестьяне и башкиры, участвуя сами и будучи свидетелями этого одного из самых больших сражений, знали, как много работы и жертв было принесено, чтобы разбить силы и стремления красных завладеть Челябинским краем; знали и то, что наше отступление произошло не по вине Западной армии.

Эти тяжёлые бои — а они стоили нам свыше 5000 потерь убитыми, ранеными и пленными, большевики, по их же документам, потеряли больше 11.000 человек, — эти бои скрепили армию в сильный, хорошо сложенный и жизненный организм» [с. 126].

Можно допустить, что выводы Сахарова чрезмерно оптимистичны. Однако обращаю внимание на запись Пепеляева 15 августа; «Дитерихс бодро смотрит на положение и готовится наступать». Дитерихс не мог с такою лёгкостью отбросить план Будберга отхода на Тобол и Ишим и создания там укреплённого лагеря [XIV, с. 331] — он, по-видимому, разделял целесообразность этого плана[135], — если бы челябинская операция была действительно такой полной военной катастрофой, как она рисуется Будбергу.

* * *

«Каркающий старый ворон», как аттестует себя сам Будберг, продолжает оставаться пессимистом.

«Те ужасные слова, — записывает 18 августа, — которые были мне сказаны недавно видными представителями фронта: «Солдаты не хотят воевать; офицеры в большинстве неспособны уже на жертвенный подвиг; армия выдохлась» — не выходят из моей памяти, и я знаю и чувствую, что это правда. Армия в её настоящем положении — это сломанная во многих местах палка, по наружному виду её ещё можно, хотя и с большим трудом, склеить, но она разлетится вдребезги при первой попытке ею опять ударить» [XV, с. 275].

При такой безнадёжности, вообще, никакой борьбы быть не могло. Но борьба продолжалась, и даже Будберг временами излечивается от своего пессимизма. Армия сохранила свою силу, имела в сентябре свои успехи[136] и даже после настоящей уже катастрофы, последовавшей за эвакуацией из Омска в ноябре, оставалась «палкой», которой при иных условиях можно было бы «ударить» очень больно. Эти иные условия зависели от тыла, который действительно погубил и фронт, и всё дело возрождения России.

После челябинской операции Лебедев, имя которого сделалось крайне непопулярно, ушёл. Его заменил Дитерихс, в руках которого временами объединялись функции наштаверха, военного министра и главнокомандующего. В Омске ждали «варяга» — генерала Головина. Будберг, приветствовавший Дитерихса, конечно, немедленно в нём разочаровался. Вначале появились только некоторые «но»… Затем сомнения: думал, что «он умнее, дельнее и способнее распределять работу». Наконец, обычная запись: «В Ставке безграмотность и безголовие» [XV, с. 269]. Записи становятся однообразны. В конце августа прибыл в Омск долгожданный Головин. «…Все мои надежды обращены на Головина, — пишет воспрянувший духом Будберг. — Мне кажется, что это настоящий человек для того, чтобы благотворно влиять на адмирала… я убедился, что адмирал его слушается, ему доверяет и очень считается с его мнением. Из беседы с Головиным я убедился, что он понимает отлично всю нашу обстановку и что он сумеет очень тактично, но достаточно крепко приняться за лечение наших болезней». Для устранения прежних ошибок надо, чтобы «правые разумно полевели, а левые отказались от своих утопий и подкопов и стали на деловую почву; тогда станет возможной средняя дорожка совместной работы по восстановлению опрокинутых и разрушенных оснований государственной и общественной жизни на новых, здоровых, приемлемых для народа и выгодных народу началах» [там же. С. 307].

Это было большей утопией, чем «фантастические» планы местных стратегов.

Головин пробыл около месяца в Омске. Болезнь и, очевидно, нежелание связывать своё имя с безнадёжным или, по меньшей мере, неверным делом побудили его покинуть Омск[137]. После беседы с возвращающимся Головиным в Токио Болдырев записал 14 ноября: «Как умный и предусмотрительный человек, он сейчас же понял, что ошибся (в смысле оценки сибирской обстановки), и сразу отошёл, правда, не без благожелательного содействия своего «друга» — ген. Дитерихса и других» [с. 280]. В чём выразилось «давление» Дитерихса на «быстрый отъезд» Головина из Омска, мы не знаем. Но Колчак, доверявший Головину и ждавший его приезда, не противодействовал его отъезду. Очевидно, омская «обстановка» измучила Верховного правителя достаточно, — принося себя фатально в «жертву», он не мог требовать жертвенности от других[138].

Возможно, что Дитерихс, как все другие, был «никудышным стратегом» и что только вовремя прибывший Головин несколько исправил план готовившихся операций на линии реки Тобола. Во всяком случае, первый этап операции, пока силы были равны[139], проходил неудачно для Советской армии: после сентябрьских боёв она принуждена была отступить[140]. Настроение в Омске подняла шумиха из-за поголовной мобилизации сибирских казаков, которая, по расчёту Иванова-Ринова, должна была дать 18 тыс. Этот казачий корпус должен был совершить рейд на Курган в тыл наступавшей Красной армии. Собрал Иванов-Ринов только 7½ тыс., но тем не менее начал свой обход Красной армии крупным успехом. «Сейчас Иванов-Ринов, — записывает Будберг, человек очень непосредственный, несмотря на свой критицизм, — становится близок к исторической славе… Омск ликует. Мне совестно за свой пессимизм» (11 сентября). В итоге «ударный кулак» всё же не удался — конный корпус в тыл противника проникнуть не смог. Пополненная новыми резервами Красная армия перешла в наступление и переправилась через Тобол. Колчаковские войска спешно отошли за реку Ишим. По мнению Какурина, «конец тобольской операции знаменовал собою конец организованного сопротивления противника. Его войска потеряли уже всякую боеспособность, и в дальнейшем армиям Восточного фронта предстояло преодолевать не сопротивление противника, а пространство» [II, с. 357].

Как пессимизм Будберга, так и советский оптимизм Какурина требуют поправок. Ещё раз обратим внимание на запись Пепеляева:…«Дитерихс сказал мне, что Туркестанская армия большевиков готова нам сдаться, идут переговоры… на нашем фронте устойчиво» (12 октября).

Записка Сукина отмечает, что Дитерихс начал наступление с верой, что большевиков удастся не только сломить, но и обратить в полное бегство.

Момент был, конечно, критический. Будберг чрезвычайно негодует на Дитерихса, когда тот на вопрос 11 августа, что он будет делать в случае неудачного наступления, ответил: «Разобьёмся на партизанские отряды и, как в 1918 г., начнём снова». «Это же полный абсурд, — комментирует автор дневника, — ибо трудно представить себе обстановку более отличную от 1918 г., чем настоящая; тогда мы боролись с разрозненными толпами местной красноармейщины, а сейчас против нас регулярная армия, руководимая военными спецами из нашего же брата; тогда население было за нас, а теперь против нас; всё это делает партизанскую войну для нас почти невозможной» [XV, с. 265]. Неоспоримо прав в этом отношении Будберг. Попытка поднять запоздалую волну добровольчества могла быть только жестом отчаяния. Такие жесты редко достигают цели. Для подъёма нужно настроение — его, конечно, в Омске уже не было. Кругом скорее была разлита желчная критика, которая могла выращивать только чувство апатии и пессимизма. Пытался обратиться ещё раз к сибирякам Потанин, призывая всех граждан «к оружию», так как враг у ворот Сибири. Старик предлагал себя в «заложники», ибо возраст лишал его возможности биться в рядах защитников родины. Обращение его было напечатано в «Правительственном Вестнике» 24 августа [№ 218]. Дитерихс склонен был придать войне религиозный характер — это соответствовало его специфически православному складу мыслей[141]. С его санкции появились добровольческие дружины «Святого креста» и «зелёного знамени» (для мусульман), религиозно-патриотические общества патриарха Гермогена и др. К этим начинаниям «Жанны д’Арк в рейтузах», как ядовито называл Дитерихса Иванов-Ринов, большинство относилось скептически, на этом сошлись антиподы — Сахаров и Будберг.

Поддерживал это движение и В. Пепеляев. 21 сентября он записывает: «Вчера ушли первые отряды «Святого креста» и мусульман — всего 500 штыков и 100 сабель… Всем понравились дружины, а раньше некоторые министры советовали мне не связывать своего имени с этими «черносотенцами» и их движением. Я же предпочитаю связывать»[142]. Добровольческое движение нашло отклик в деревне. Это факт несомненный. Здесь оно сталкивалось, правда, с той сибирской обстановкой, которая коверкала подчас самые хорошие начинания правительственной власти. «Стремление крестьян к формированию добровольческих дружин, — докладывает пор. Утбер из Ачинска, — было большим до падения Омска. После продвижения красных (оно) сменилось нежеланием, боязнью, что красные потом будут избивать дружинников. Тоже порка крестьян правительственными отрядами и незаконные реквизиции иногда переходят в грабёж и служат тормозом формирования дружин» [Партизанское движение в Сибири. С. 75].

«Тыл» вообще становился угрожающим фактором. Какурин готов признать, что «не столько потеря в боях, сколько работа внутренних центробежных сил обусловливала… значительное падение численности вооружённых сил противника» [II, с. 213]. Генерал Лебедев, пробывший после оставления поста наштаверха «в самой толще армии и населения»[143], писал Колчаку 1 декабря: «Я уверен, что нужно искать новых методов борьбы с большевиками, не строя всё на исходе чисто военной борьбы» [Борьба за Урал и Сибирь. С. 352].

Глава третья Партизанское движение

1. Элементы движения

Среди «внутренних центробежных сил» на первое место надо поставить восстания, подрывавшие и разлагавшие тыл.

Город оставался «сравнительно спокоен». Колосов объясняет это явление малочисленностью пролетариата в Сибири (300–400 тыс. на 9–10 млн населения). В сущности, только в омских декабрьских событиях мы встречаем активное участие куломзинских жел.-дор. рабочих; в очень редких случаях источники отмечают «инициативу» рабочих, — напр. в попытке восстания на ст. Иманская, близ Красноярска, 27 декабря [Партиз. движение. С. 39]. Все более или менее значительные городские вспышки связаны с выступлением мобилизованных солдатских частей под влиянием пропаганды большевицких или иных агитаторов. Такой характер носило второе восстание в Омске 1 февраля, не поддержанное ни армией, ни рабочими и начавшееся с того, что солдаты одной части перерезали своих офицеров[144]. Аналогичное встречаем мы в попытках поднять восстание в Новониколаевске (февраль), в Томске и Туринске (март), в апрельском восстании в Тюмени и в июльском в Красноярске, в Енисейске, Бодайбо и др.[145] Все эти восстания, инспирированные и организованные в значительной степени коммунистами, согласно приведённой выше резолюции второй партийной конференции, больше всего затрагивали военных (сообщение «Зари» 5 ноября о расправе с офицерами во время Мариинского бунта). И не приходится удивляться ожесточению именно военных кругов. Поэтому так легко казаки «зверели» и рубили «товарищей без пощады» (из письма 19 июня).

Томское восстание, «задуманное» ещё в феврале, «приводится в исполнение» в марте. «Большая часть товарищей, по словам участника Смирнова, была вполне уверена в успехе дела». Уже распределяли комиссарские портфели. О начале восстания Смирнов рассказывает:

«Вечером 1 марта в офицерском клубе было собрание… В клубе был положен динамит в печку. Взрыв должен был, по замыслу, убить чуть ли не сотню присутствующих. В то же время на клуб должен был сделать нападение подведённый сюда отряд. А затем в других частях города выступят рабочие и солдаты и, пользуясь дезорганизацией власти, закончат дело. Расчёт не оправдался. Прежде всего, взрыв оказался очень слабым. Убитых было семь или десять человек. Оставшиеся офицеры быстро оправились от замешательства, схватили оружие и выбежали на улицу. В этот момент к клубу подошёл небольшой отряд коммунистов во главе с Ильмером. Произошла перестрелка, часть товарищей была убита.

Однако оставшиеся всё же решили выступать. Но 4 марта их военный штаб был захвачен целиком, и, после военно-полевого суда, было расстреляно 20 человек»[146] [Борьба за Урал. С. 199].

Столь же неудачна была и февральская попытка поднять восстание в казармах новониколаевского полка. Солдаты оказались «пассивными». Как отмечает доклад ген. Бабушкина, большевики базировались на немцах-военнопленных, среди которых имелись коммунистические комитеты. Военнопленные должны были принять «деятельное участие» в случае переворота, и из них надеялись «создать наиболее боеспособные войска».

Характерно, что в Тюмени, где восстание начали мобилизованные при небольшом участии рабочих, распропагандированных коммунистической ячейкой, прежде всего восставшие направились в лагерь военнопленных. Но там никто не присоединился к восстанию. Молва о сотнях жертв в этом «сепаратном» восстании совершенно ложна. Управляющий губернией прис. пов. Копачелли в своём докладе исчисляет их в размере 34. Со стороны чехов и добровольцев из интеллигентов потеря выразилась в одном тяжело раненном. (Материалы о тюменском бунте напечатаны в кн. 8 «Прол. Рев.».)

Из сказанного видно, что городские вспышки большого значения не имели.

Иное дело восстания, которые принято называть крестьянскими, хотя специфические черты крестьянского движения в них почти отсутствовали, и поэтому называть их крестьянскими надо с большими оговорками. То было движение партизанское, чрезвычайно разнородное по своему составу, — движение, принявшее в сибирских условиях огромные размеры и действительно представлявшее местами большую угрозу в тылу армии. Достаточно указать на то, что бывали, напр., моменты, когда железная дорога от Барнаула до Семипалатинска на протяжении 100–150 вёрст находилась 2–3 недели в руках партизанских отрядов, чем расстраивалось всё движение грузов в этой части Сибири [Колосов. XX, с. 225]. «Тайшетская пробка» (между Тайшетом и Канском) на два месяца остановила всё ночное движение [Будберг. XIV, с. 275]; поезда ходили с большими перебоями, а воинские эшелоны «почти с регулярной правильностью» терпели крушения [Колосов. С. 237]. Амурская жел. дор., занятая повстанцами, не функционировала две недели[147].

* * *

Породил восстание, конечно, «разбойничий колчаковский режим» — рубит сплеча с.-р. Раков в своём декабрьском письме 1919 г. партийным товарищам[148], не замечая того, что сам называет «тайшетские события» «характерным эпизодом большевицких восстаний в Енисейской губ.». Трафарет легко прививается и находит себе место на страницах первой истории гражданской войны. Ссылаясь на известную уже нам записку Калашникова, Милюков, между прочим, пишет: «С точки зрения начальства, все восстания объяснялись воздействием большевицких агентов. Но большинство восстаний не имело ничего общего с большевизмом»[149]. Автор донельзя упростил в общем интересную и ценную по фактам записку, представленную адм. Колчаку из среды демократического окружения Гайды. Обратимся лучше непосредственно к первоисточнику. «Обычно, — говорит записка, — все волнения и восстания объясняются влиянием большевицких агитаторов, группирующих вокруг себя бывших красноармейцев. Бесспорно, большевицкие и сочувствующие им элементы появляются на сцену каждый раз, как только возникают волнения, стремясь придать им направление борьбы за «власть советов». Но, во-первых, требует объяснения, каким образом эти агитаторы могли приобрести влияние среди сельского населения, так недавно горячо приветствовавшего свержение их власти. Во-вторых, в ряде случаев можно указать на мотивы восстания, не имеющие ничего общего с большевизмом». Совпадение неудач на фронте с внутренними волнениями и общественным недовольством свидетельствует, по мнению записки, о наличности общих причин, вызывающих эти явления. Их искать следует «в методах управления страны»[150].

В действительности, как это видно отчасти из некоторых фактов, приводимых и в записке, причины, вызывавшие крестьянское и повстанческое движение, были гораздо сложнее и многообразнее. В сущности, пока один только Колосов пытался в своей статье, напечатанной в «Былом» [XX кн.], подвести некоторые итоги и дать общую картину крестьянского движения в Сибири в период власти адм. Колчака. В его распоряжении была даже специальная карта, составленная осенью 1919 г., что дало автору возможность начертить топографию восстаний.

«Я буду, — писал он, — обрисовывать это движение не как учёный, а как летописец-современник, не как историк, а как политик, принимавший непосредственное участие в общем ходе событий и в их решении» [с. 24].

Но Колосов, будучи достаточно тенденциозным политическим писателем, всё-таки исследователь. При крайне враждебном отношении к Правительству Колчака он не мог не скрыть всей сложности описываемого явления; не мог откинуть отрицательные стороны движения. Наблюдения и выводы его знаменательны: главенствующее течение в повстанческом движении он назвал «сибирской махновщиной».

«Обычно[151], — пишет Колосов, — крестьянское движение определялось в Сибири как движение большевицкое, и в известном смысле оно было таковым. Большевицкие нелегальные организации скоро учли, особенно после неудачных опытов чисто городских восстаний, всю важность деревенского бунта и направили туда значительные силы. Позиция их была тем выгоднее, что легче было противопоставить, по закону антитезы, власти Колчака идею власти советов. Так большевики и поступали. Коммунистов тогда в Сибири ещё не знали (даже термин этот не пользовался распространением), большевиков же помнили ещё по 1917–1918 гг., и психологически деревня чувствовала к ним определённое тяготение» [с. 239][152].

«Крестьянское движение в Сибири, — продолжает автор, — не только при Колчаке, а и раньше, за предыдущий период революции (оно и тогда существовало), начиная с 1917 г., представляло собою очень сложное общественное явление, далеко не однородное по составу своих участников и далеко не равноценное в разных своих частях. По своему составу оно не всегда было демократическим, напротив, в нём известное участие, иногда даже руководящее, играли обеспеченные слои деревни, зажиточные и богатые крестьяне. Так случилось, напр., на Алтае, в Семипалатинской губ. и др. местах. Не всегда оно руководилось и революционными целями в общепризнанном смысле этого слова. Больше того, случалось, что крестьянские движения начинались столкновениями с властями на почве, далёкой от всякой революции, или принимали характер не столько революционный, сколько анархистски-бунтарский, даже просто погромный. Нередко крестьянство вообще отказывалось признавать какие бы то ни было, хотя бы самые законные и неизбежные виды обязательного отбывания общественных повинностей. Свобода в таких случаях понималась или очень примитивно в смысле освобождения от всякой государственной власти, или в смысле права «свободно» заниматься всем, кто бы чем ни пожелал, вплоть до свободной выкурки «самогонки», добывание которой столь распространено в сибирской деревне… Некоторый примитивный анархизм вообще свойственен крестьянскому мировоззрению, и он неизбежно должен был проявиться в крестьянском движении…; крестьянство являлось часто настроенным против всякого рода мобилизаций, систематически уклоняясь от них не только потому, что оно не желало признавать мобилизации для какой-либо данной цели, а потому, что оно было вообще против поставки рекрутов в солдаты; оно отказывалось платить налоги, хотя бы эти налоги шли на расходы по удовлетворению его же нужд, как это бывало не раз при сборе земских повинностей и т.д…» [с. 241–243].

Чрезмерно подчёркивая «примитивный анархизм крестьянского мышления», Колосов отмечает, что в этом недоверии к государству «не последнюю роль играли с давних пор элементы вообще антисоциальные; не забудем всё-таки, что Сибирь — страна ссылки — я говорю не про политическую ссылку, а уголовную, — и в ней осело не мало элементов просто ушкуйнических», и что «в результате такого переплетения взаимно скрещивающихся начал крестьянское движение то тут, то там должно было вырождаться в такие формы, которые ни с какой стороны не могли быть приемлемы ни для какого государственного течения» [с. 241–243].

Одновременно с сибирской махновщиной, «умалять значение которой, по мнению Колосова, было бы большой политической ошибкой, особенно при общей малокультурности сибирского населения», существовали и другие типы движения. «Наилучшее выражение их, по словам автора, мы находим в постановлениях повстанческого съезда в с. Чёрный-Ануй, на Алтае, происходившего в начале сентября 1919 г.». Политическое настроение этих «середняцких трудовых землепашеских слоёв» Колосов определяет стремлением к демократической государственности. Их политическая программа носила «отпечаток земских традиций» — понимай, с.-р. настроений. Было и определённое «советское течение», нашедшее специальный район «для своего развития и для своего идейного соревнования». Этот район — Минусинский край [с. 246].

Был — добавим от себя — и фронт «монархический». Была невероятная путаница понятий и представлений. Ген. Сахаров не измышляет факта, когда рассказывает, что один из повстанческих вождей, шт.-кап. Щетинкин, в большевицком районе действовал царским именем. Доставленная контрразведкой в штаб армии прокламация гласила: «Пора кончить с разрушителями России, с Колчаком и Деникиным, продолжающими дело предателя Керенского. Надо всем встать на защиту поруганной Святой Руси и русского народа. Во Владивосток приехал уже Великий Князь Николай Николаевич, который и взял на себя всю власть над русским народом. Я получил от него приказ, присланный с генералом, чтобы поднять народ против Колчака… Ленин и Троцкий в Москве подчинились Великому князю Николаю Николаевичу и назначены его министрами… Призываю всех православных людей к оружию за царя и советскую власть» [с. 158–159][153]… Конечно, это была демагогия, но подпольная демагогия пуска удаётся только тогда, когда имеется для воздействия подходящая среда. Среду эту составляла не только «серебряная гвардия» — люди порядка, консерваторы деревни, которых Колосов встречал в Красноярском у. и которые желали восстановления твёрдой власти, «не особенно останавливаясь на том, откуда она исходит» [с. 235]. Чрезвычайно показательно, что на Алтае, в той его части, где возникало повстанчество, появился даже лжецаревич Алексей, и в деревнях его встречали с колокольным звоном и быстро переходили на его сторону все местные «большевики». Самозванцем оказался кошачагский почтово-телеграфный служащий Пуцято. «Он арестован контрразведкой, — записывает Пепеляев 16 октября, — и находится в Бийске. К месту, где арестован, собираются толпы любопытных. Управляющий губернией телеграфирует, что в него уже верят». Не только деревня, но целый город переполошился, когда в Бийске была принята телеграмма на имя Верховного правителя: «Не желая погибнуть от руки большевиков, прошу дать вооружённую охрану. Цесаревич Алексей». Парень 18–19 лет, одетый в матросский костюм, произвёл в XX в. такую сенсацию, что затмил славу Хлестакова. По словам «Свободного Края», за «цесаревичем» был из города отправлен воинский отряд, приготовлено два лучших номера в гостинице, и устроен в честь высокого гостя обед…

Крестьянский «монархизм» имел специфические черты. Н.А. Андрушкевич в своих интересных воспоминаниях о деятельности в качестве правительственного комиссара Уманского у. и уполномоченного по охране государственного порядка в Уссурийском крае рассказывает, что население встретило воззвание приморской земской управы против Колчака весьма своеобразно: «Понято из него было только одно, что некий Колчак, бандит, завладел в Омске властью» [с. 125]. Колчаковцы — это «те же хунхузы, только русские» [с. 135]. С другой стороны, «большевики за царя, за порядок; большевики господ уничтожают, тех, что куражатся над простым народом»[154].

* * *

Причины повстанческого движения действительно разнообразны. Картина, как увидим ниже, получается чрезвычайно пёстрая, и чрезвычайным упрощением вопроса является попытка доказать, что крестьянское или повстанческое движение возникало преимущественно на почве эксцессов военной власти. Эксцессы при усмирениях часто подливали масло в огонь. Это бесспорно. «Излишняя жестокость, проявленная казаками при подавлении мятежа, — писал, напр., 11 декабря 1918 г. ген. Шильников, начальствовавший над карательным отрядом в Минусинском у., — случаи незакономерных действий, которые, несмотря на целый ряд моих приказов и словесных распоряжений офицерам, всё-таки были допущены и озлобление ещё увеличили» [Партиз. движение. С. 31.]. Но ведь можно поставить дилемму по-другому, как разрешили её большевики в грандиозном антоновском восстании 1920–1921 гг. Они действительно огнём и мечом беспощадно («образцово-беспощадно», по выражению Ленина) подавили это движение и тем спасли своё положение[155].

В Сибири были иные условия: лесная «пустыня», таёжные урочища, неприступные скалы — всё это содействовало успеху партизанской борьбы. Правительство, «поразительное по своей политической близорукости, совершенно не отдавало себе отчёта, насколько серьёзно крестьянское движение и какую грозную опасность оно представляло» [Колосов. С. 239]. «Ставка на восстания в тылу обращает мало внимания», — гласит запись Будберга 15 мая. «Значение восстания достаточно не оценено», — сообщает шт.-кап. Суровцев о положении в Енисейской губ. в апреле. Неудачи являются «следствием ведения операций малыми силами» [Партиз. движение. С. 148]. При таких условиях «эксцессы» власти неизбежно должны были только озлоблять население.

Будбергу представляется, что лучше было бросить «все эти усмирения и ограничиться охраной жел. дороги»: «быть может, без усмирения все усмирилось бы само собой, особенно когда подошло бы время полевых работ» [XIV, с. 268]. Очевидно, Будберг не был одинок в таких суждениях. По словам Колосова, «некоторые весьма интеллигентные люди, с мнением которых я считался, так как они внимательно наблюдали местную жизнь, полагали даже, что к весне 1919 г. крестьянское движение само сойдёт на нет, смоется… стихийным тяготением трудового населения к земле» [с. 261].

Колосов тогда уже не был согласен с таким оптимистическим выводом и тем не менее сам замечает: «Если бы жизнь в сибирской деревне вошла в нормальное русло, то, очевидно, все конфликты и все партийные группировки, наметившиеся в ней, постепенно бы сами собой потонули в общем стремлении крестьян «к красоте ржаного поля», как выразился некогда Глеб Успенский» [с. 266]. Но как деревня могла бы войти в нормальное русло? Дело, в изображении Колосова, стояло прозаически: «товар — вот средство политического завоевания деревни». Надо было принять «экстренные меры» к снабжению деревни, но этого товара в достаточном количестве при наилучших условиях Правительство дать не могло. «Деревня, — доносил управляющий Иркутской губ. Вологодскому и Пепеляеву, — возмущена налогами и отсутствием товаров. При самодержавии у них был товар, а при большевиках не собирали налогов. Эти воспоминания их настраивают против нынешней власти» [Субботовский. С. 303]. Подобные суждения, вышедшие из лагеря социалистов (управляющий Иркутской губ. — эсер.)[156], во всяком случае, не свидетельствуют о том, что крестьянство сибирской деревни было глубоко захвачено идейным содержанием, которое ему предлагали антагонисты власти. И дело было не в том, что «население подозревает, что Правительство не хочет собирать Учредительное Собрание» [Милюков применительно к калашниковской записке. С. 136]. Им мало интересовались в деревне.

* * *

Земельный вопрос — основа крестьянского бытия — в сибирской деревне не играл той роли, которая ему выпала в крестьянском движении Европейской России. Он имел значение во внутренних отношениях самой деревни… Конечно, ошибочно представлять себе сибирскую деревню единой в своих социальных интересах. Наблюдавшееся расслоение существенно влияло на характер движения, а подчас и на его возникновение в той или иной местности. Наблюдения Будберга (вернее, передача им в дневнике слов Пепеляева) совершенно правильны: главная основа восстаний — новосёлы, «поселения столыпинских аграрников[157], не приспособленных к сибирской жизни и охочих на то, чтобы поживиться за счёт богатых старожилов» [XIV, с. 255]. Как раз в тех уездах Енисейской губ., где повстанческое движение приняло широкие размеры и приобрело «советский» характер, переселенческие хозяйства значительно преобладали над старожильческими[158]. Степно-Баджейская волость, сделавшаяся одним из центров движения, была волостью молодой — 17 переселенческих селений и 7 старожильских [«Св. Кр.», № 150], Тасеевская — 14 старожильских селений и 54 переселенческих.

Недавно переселившиеся подверглись во время войны наибольшему разорению. Наказы крестьянским депутатам в августе ещё 1917 г. отмечают, что переселенцы Енисейской и Иркутской губ. и частью Томской имеют большое количество хозяйств без посевов и рабочего скота[159]. Жители Тайшетской волости в конце 1919 г. жалуются, что два года существуют без посевов [Партиз. движение. С. 278].

«Пролетарская часть» крестьянства легко воспринимала «революционную пропаганду с первых же дней революции»[160]. По линии экономических интересов проходило здесь политическое разделение. Это отчётливо проявлялось в столкновениях, имевших место в 1917 г. уже на первом губернском крестьянском съезде в Красноярске, о котором рассказывает Колосов:

«Районы подтаёжные, оторванные от центра, наиболее глухие, наименее грамотные… стояли за одну ориентацию в политических вопросах, а районы земледельческие, хлебопашеские — за другую. При этом оказывалось, что первые районы переселенские, вторые — старожильские. Переселенцы, по характеристике Колосова, — это «парии» сибирской жизни. Они привыкали ко всякого рода ссудам, которые развращали их и рабочее население перерождали в нищих, попрошаек-профессионалов. В итоге получалась своего рода «бродячая Русь», хищнически обращавшаяся с землёй, лесом, природными богатствами. Этот бесхозяйственный элемент… в сибирской переработке, конечно, должен был отнестись очень сочувственно к таким политическим лозунгам, как, напр., захват земли, упорно пропагандировавшийся канскими делегатами на том же губернском крестьянском съезде в Красноярске. Но ведь в Сибири, в частности в Енисейской губ., частных земельных собственников совсем почти нет. По Енисейской губ., напр., только 0,9% всех земель состоит в руках частных собственников, остальная земля либо крестьянская, либо государственная. Тем не менее мысль о захвате земель подкупала крестьян, несмотря на всю свою парадоксальность в сибирских условиях (в Канске весной 1917 г. было вынесено постановление о конфискации государственных земель!), т.е. она подкупала крестьян-переселенцев. Можно ведь было захватывать землю у старожилов и казаков, которые являлись тоже старожилами и лучше, чем кто-либо другой, были наделены землёй» [с. 236].

И довольно обычное явление, что новосёлы грабят старожильские поселения. «В настоящее время, — доносит полк. Зевакин 9 марта в Иркутске, — в Тальской волости собралось около 500 вооружённых новосёлов, которые формируют из своего состава полки, грабят старожильские селения» [Партиз. движение. С. 99].

Большевики искусно пользовались настроением в деревне, применяя метод двойной бухгалтерии. Современный источник отмечает нам неприязнь, с которой был встречен, напр., большевицкий партизанский отряд Каландарашвили, действовавший от имени верхоленского революционного комитета. Однако конфискация у зажиточных жигальцев привлекла симпатии части крестьянства, с которой победители делились «добычей» [«Дело Нар.», № 390, 13 янв.].

На почве внутренних отношений в деревне наблюдались характерные явления. Довольно яркую иллюстрацию даёт Колосов, излагая историю отношений между двумя волостями Канского у. — Тасеевской и Рождественской:

«Эти две волости — Монтекки и Капулетти Канского у.; они разной политической ориентации: Тасеево — советской, Рождественское — трудно определить какой, скажем, «земской», хотя это будет не точно. Столкновения между ними случались постоянно и доходили иногда до кровавых стычек, особенно обострявшихся при приходе карательных отрядов. К моменту полевых работ столкновения между ними так обострялись, что для сенокоса и уборки хлебов приходилось выходить на работу с оружием в руках… Крестьяне скоро сами поняли, что нужно либо… воевать друг с другом, либо работать… Путая войну с работой, они рисковали остаться на зиму без запасов… обе волости заключили перемирие на период полевых работ и свято его соблюдали» [с. 265].

Сибирский кооператор Окулич обвинял впоследствии [«Возрождение», № 282] правительство [ещё Сибирское] за то, что оно не сумело сорганизовать старожильское крестьянство, как не сумели раньше на него опереться областники. Но не так просто было это сделать в бурю гражданской войны. Население, мало склонное к жертвенности, предпочитало пассивность и выжидание. «Не знаем, где враг и где друзья, не принимаем участия в партийной борьбе, признаем ту партию, при которой не будет насилия», — говорит одна из крестьянских резолюций Черемховского у. [«Сибирь», № 38]. «Не будь атаманщины, сибирская деревня занималась бы своим делом», — спешит сделать заключение Будберг [XIII, с. 297]. В кривом зеркале жизни всё отражается по-другому: против Семёнова как раз восстаёт богатое крестьянство, а бедное — за атамана… Это до некоторой степени понятно в условиях «атаманщины» — от поборов страдали преимущественно зажиточные слои населения.

Антагонизм в деревне осложнялся ещё и тем, что к старожильскому элементу относилось и казачество[161]. Только в этой обстановке становятся понятными острые столкновения между казаками и крестьянами. Не только в Семиречье, но и в других местах гражданская война принимала как бы форму борьбы казачества с крестьянством [«Сиб. Огни», 1923, № 1, с. 88; Ганс. II, с. 378]. Казачество легко было двинуть на усмирение крестьянских бунтов, но власть оказывалась бессильной перед разнуздавшимися во время усмирений инстинктами. Автор очерка «Пятая армия и сибирские партизаны» [Эльцин Виктор. В сб. «Борьба за Урал и Сибирь». С. 275] рассказывает, как крестьяне при приближении советских войск, пользуясь мобилизацией казаков, близ Усть-Каменогорска (Семипалатинской обл.) «целиком сжигали станицы и убивали стариков и детей, которые были теперь единственным населением станиц». Другую картину рисовал Колосов в своём «ответе» чешскому полк. Прхалу — дело касалось уже усмирения крестьянского бунта казаками из соседних станиц в Ачинском у.: «Когда они приходили в какую-либо деревню для экзекуции, то сзади их отрядов ехали обозы из их же станицы и на эти обозы жёны и отцы пришедших казаков нагружали крестьянское добро и увозили к себе домой, благо это не далеко. Забирали они всё, от сельскохозяйственных машин до самоваров и полотенец… Офицеры, которые иногда пытались их остановить, не имели над ними никакой власти»[162]

Взаимоотношения в деревне подчас осложнялись и национальным составом переселенцев. Заманский район (центр повстанчества) — недавнее население из русских, эстонцев и латышей. Трения происходят между отдельными группами крестьян, между селениями, между национальностями [«Сиб. Край», № 150]. Переселенцы-латыши являются наиболее беспокойным элементом — отмечает енисейский губернский комиссар Троицкий [Партиз. движение. С. 37]. Перед нами Тасеевская, Перовская, Вершино-Рыбинская волости Канского у. Здесь большевики пустили «глубокие корни» — оказывается, что окрестные (ст. Клюквенная) посёлки населены преимущественно латышами, у которых большевики находят радушный приём [Партиз. движение. С. 36]. В составе «красных» до 60% латышей [там же. С. 112]. От большевицкого уже обозревателя и непосредственного участника событий мы знаем, что первое крупное славгородское восстание (ранней осенью 1918 г.) встречало особенное сочувствие среди местных немецких поселенцев, жаждавших «мести и расправы» [«Сиб. Огни», 1926, № 5–6, с. 160].

Надо подчеркнуть и ещё одну специфически сибирскую черту, отмеченную уже Колосовым. Сибирь — страна ссылки не только политической, но и уголовной. Знаменательно, что именно в Красноярске — большевицкой цитадели (сибирский Кронштадт) — в 1917 г. были выпущены из тюрем уголовные. И бывший красноярский комиссар Гуревич свидетельствует, что «убийства и грабежи посыпались как из рога изобилия» [«В. Сиб.». Ill, с. 33]. Шайки беглых каторжан действуют часто под видом или от имени большевицких организаций, напр. бежавшие каторжане с Сахалина[163]. Лица с уголовным прошлым руководят действиями приверженцев советской власти. Среди этого элемента легко вербовались большевицкие отряды, отличавшиеся «бесшабашной, разгульной жизнью» [Партиз. движение. С. 72][164].

2. Большевики и стихия

Я отметил те черты, которые вытекали из общих условий сибирской жизни и которые создались в период как бы дореволюционный. В этих общих условиях легко развивались революционная бацилла бытового анархизма и тот «дух злобы и мести», который насаждал повсюду большевизм. Не в одной только Томской губ. повстанческие отряды «очень часто» не имели «ничего общего ни с какой политикой» [Колосов. С. 227]. Вернее, все партизанские отряды перемешивались с анархическими бандами деклассированных элементов и носили в той или другой степени «просто погромный характер». Неизбежно и чисто крестьянское движение, поскольку таковое существовало, под руководством этих банд приобретало по преимуществу такой же погромный характер. Это станет ясно, когда мы перейдём к характеристике «вождей» движения.

«Народ совершенно развратился, никому не хочет подчиняться», — говорит нам одно из крестьянских писем июня 1919 г. Голос этот совпадает с мнением контрразведывательного отделения, сообщавшего 3 марта о Тасееве: население, развращённое революцией, не желает нести обязательств; переселенческое население настроено большевицки [Партиз. движение. С. 105–106]. Эту стихию и пытаются сорганизовать и использовать против власти сибирские коммунисты… Позднейшая советская беллетристика не поскупилась в наложении красок при изображении борьбы сибирских партизан с «колчаковщиной». Она охотно рисует темноту сибирского мужика, его тупую злобу и нелепую жестокость, зверскую ненависть и бездумные убийства[165]. Под звериной шкурой, конечно, будет выступать тоска по настоящей жизни. Но советские беллетристы забывают сказать, что, в сущности, «звериное начало» обнаруживалось не в массе сибирского крестьянства (ср., напр., с воспоминаниями ген. Сахарова), а в тех повстанческих бандах, которые организовывали большевики.

Эти отряды составлялись из разнообразных элементов, собиравшихся в тайге и оттуда действовавших. Прежде всего, это выброшенные на арену гражданской войны обломки старых армий, являющиеся в значительной степени случайными спутниками политики большевиков — из бывших «фронтовиков», хорошо снабжённых оружием, унесённым с фронта (винтовками, патронами и даже пулемётами), не склонных сражаться в рядах регулярных армий, вербуются дезертиры; из них набираются банды во главе с лихими разбойническими атаманами.

В тайге оказались и остатки красногвардейских отрядов, рассеянных в летний период освобождения Сибири от большевиков, — это была своего рода бродячая рать, к которой присоединялись все сохранившиеся вооружённые отряды германских военнопленных[166]… Мадьярские части преимущественно сосредоточиваются в тех центрах крестьянского движения, которые Колосов относит к сочувствующим советской платформе. Участие военнопленных отмечается постоянно и в ряде мест: то продвигается из Читы отряд в 500–600 человек с орудиями и пулемётами, преимущественно из мадьяр, под командой члена большевичкой «Центросибири» Прокофьева в целях продержаться в Олекминске до «прихода Троцкого»; то через Зею проходит отряд в 4000 человек, преимущественно мадьяр, вооружённых пулемётами, под руководством той же «Центросибири» (сокращённое название «Центр. Исп. Ком. всей Сибири»)[167]. Участие мадьяр — это больше всего противочешская акция. И не так уже были не правы чехи, настаивая на заключении всех мадьяр в иркутские концентрационные лагеря: контрразведка доносила, между прочим, что среди мадьяр (апрель) разрабатывается план нападения и захвата Иркутска [Партиз. движение. С. 153][168]. Красноярские коммунисты ухитрялись снабжать свои отряды оружием, и любопытно, что из среды военнопленных мадьяр командируются к партизанам инженеры, химики, оружейные мастера [Шпилев. — «Прол. Рев.». Кн. 72, с. 83]. Причудливо сплетались обстоятельства в сибирской обстановке!

* * *

Мне кажется, невозможно даже оспаривать утверждение, что разнообразная сибирская «стихия» была широко не только использована большевиками, но отчасти ими вызвана и организована. Партийный работник, информировавший Москву о сибирских делах, писал 29 октября (1918) Свердлову:… «В крестьянской среде также настроения ломаются в пользу советской власти. Прокатываются волной стихийные крестьянские восстания… К сожалению, восстания начинаются без нашего руководства» [«Хр.». Прил. 252]. В действительности, и в первых восстаниях рука большевиков видна с очевидностью, напр. в самом большом славгородском… В дальнейшем организационное влияние — вплоть до снабжения деньгами[169] — становится ещё более ощутимым. В Тасеевском районе руководителями с самого начала в большинстве случаев являются активные партийные работники, перешедшие на нелегальное положение. Характерен метод, применяемый коммунистами. Автор «Записок партизана» (Яковенко) рассказывает, как большевицкие агенты разъезжали под видом посланцев Красильникова и взимали с населения незаконные поборы, а коммунистические главари обличали и боролись с этим самоуправством [с. 24]. Перед беззастенчивой демагогией большевики, конечно, не останавливались.

Относительно роли большевиков в Енисейской губ. (а ведь это была центральная и самая опасная, в сущности, «пробка») нет никаких сомнений. Оставляя в стороне свидетельства Колосова и др., достаточно познакомиться с текстом воззваний революционного штаба манских партизан (Красноярский у.) против «вампира Колчака» [Партиз. движение. С. 46, 83][170].

Восстание открыто поднимается под лозунгом восстановления советской власти. Первый так называемый «крестьянский» съезд Канского, Красноярского и Ачинского уездов, на котором выступают «товарищ Кравченко», командующий «крестьянской армией», и «товарищ Щетинкин», командующий ачинским отрядом, носит определённо большевицкий характер. И речи и резолюции не оставляют сомнений. Напр., резолюция по «текущему моменту» начинается словами: «Убедившись воочию в пользе, приносимой советской властью», и в том, что «власть советов есть наша непосредственная власть»[171]. Распоряжения партизанским отрядам на «Шиткинском фронте» (северные волости Канского у. и смежных Нижнеудинского и Киренского — вспомогательный как бы фронт к основному Тасеевскому) отдаются даже на бланках РСФСР от имени «военно-революционного штаба».

Все «четыре фронта» в Енисейской губ. — отмечается в докладе 2-й общесибирской коммунистической конференции — руководятся Крайкомитетом. Близ ст. Камарчаги (район Красноярска) уже образована повстанцами «Канско-Заманская федеративная советская республика». «Во всей Амурской области крестьянство хорошо вооружено и сорганизовано коммунистами» [Борьба за Урал. С. 217]. И это соответствовало действительности. Чрезвычайно опасно увлекаться внешними политическими лозунгами, ибо, по словам Шумяцкого, «революция шла к своей цели всеми путями, доступными в тот момент». Мы видели уже не раз, как гибки были в этом отношении большевики не только в Амурской области (отмечает записка Калашникова, следуя сообщению «Забайкальской Нови»), но и в других местах повстанческие отряды именовались «крестьянскими народными армиями». Выкидывали и знамёна: «За власть народа», «За всеобщие крестьянские советы» и т.д. Так, напр., по соображениям «психологическим», после славгородского восстания при организации съезда советов последний был назван «крестьянским съездом» [«Сиб. Огни», 1926, № 5–6, с. 163].

В значительной степени прав сибирский деятель, коммунист Ширямов, дающий в предисловии к материалам «Последние дни колчаковщины» такую, быть может, несколько преувеличенную характеристику роли большевиков в партизанском движении:

…«Взгляд на развернувшееся в Сибири грандиозное партизанское движение как на движение чисто стихийное — взгляд ошибочный. Опубликованные Истпартом документы достаточно подтверждают сказанное. Это было движение, это была борьба, организованная с первого же выстрела коммунистической партией и ею и её членами, её работниками руководимая на всём протяжении Сибири. Мы ещё не имеем всех документов этой борьбы, но и то отрывочное, что уже собрано и стало достоянием печати, ясно рисует картину этого руководства…

Два основных района партизанской борьбы сибирского крестьянства — Алтайский и Енисейско-Минусинский — оба начали эту борьбу с выступления мелких отрядов, во главе которых стояли коммунисты.

В Алтайском районе перед восстанием был созван ряд совещаний коммунистических ячеек, на которых было вынесено решение выступить против Колчака и организовать крестьянство для вооружённой борьбы с ним. Начальником штаба Мамонтовской партизанской армии был коммунист Жигалин… Понятно, что и здесь во главе восставших крестьян во многих случаях были выдвинуты новые вожди из своей среды, вошедшие впоследствии в партию…» [«П. Дн.». С. 20–21].

* * *

Кто же были эти «вожди»? Само собой разумеется, тот факт, что среди них были «интеллигенты» и «даже офицеры», абсолютно не противоречит большевицкому характеру этих начинаний. Разве прап. Крыленко — известный «тов. Абрам» — не был офицером в годы европейской войны? Между тем это отметить считала нужным записка Калашникова и особенно подчёркивает Милюков. Участие «интеллигентных руководителей» скорее может служить в пользу мнения о большевицкой организации восстаний. Действовавшие местами «интеллигенты» если и не являлись всегда коммунистами, то работали, за весьма малым исключением, по их указке и действительно очень быстро входили в их ряды. Не следует и здесь обманываться этикетками. Звание тогдашнего эсера, особенно мартовского происхождения, отнюдь не гарантировало от того, что под эсеровской фирмой, взятой в 1917 г., скрывался в 1919 г. подлинный большевик.

Коснёмся персонально некоторых наиболее крупных и известных «вождей».

Каждый район имеет своих вождей. Локальная замкнутость вообще характерная черта всех крестьянских движений эпохи гражданской войны[172]. На первое место надо поставить томскую знаменитость, бывшего унтер-офицера Шевелева-Лубкова. Как будто бы относительно его нет никаких сомнений: и Колосов, и колчаковские военные власти одинаково характеризуют отряды Лубкова как разбойническое предприятие, которое руководится только «интересами грабежа» [Партиз. движение. С. 79]. Лубков не был коммунистом, но «тов. Лубков» не раз доказал преданность советской власти» [«Сиб. Огни», 1923, № 3, с. 139], — его деятельности посвящена даже особая брошюра, выпущенная в 1928 г. омским Истпартом, в Омске же создана была школа его имени[173]. «Типичным бандитом» является и Рогов, один из руководителей повстанческого движения в Алтайской губ. — такую характеристику даёт ему корреспондент с.-р. «Воли России» [6 авг. 1921 г.]. Он занимался больше грабежом — должен признать и обозреватель в «Сиб. Огнях» [1922, № 1, с. 76]. Таков же и бийский Новоселов, хотя и выступает он с лозунгом: «Вся власть Учр. Собр.». Рогов и Новоселов оставили кровавый памятник в Кузнецком уезде: ими «был произведён настоящий погром интеллигенции, нечто вроде уманской резни гайдамаков, причём интеллигенция («буржуи») уничтожалась без различия профессий, пола и возраста. Число вырезанных определялось в одном Кузнецке в несколько сот, именно, по подсчёту томской газеты «Рабочее Знамя», — в 325 чел., а на самом деле, вероятно, гораздо больше, особенно принимая во внимание и весь уезд» [Колосов. С. 242].

Вот другой главарь алтайского движения — Мамонтов, сын зажиточного славгородского крестьянина. Он не был коммунистом, но был среди сочувствующих. Ещё на фронте числился среди братавшихся, потом принимал активное участие в октябрьском перевороте, служил в советской милиции и ушёл «крестьянствовать» после свержения советской власти. Повздорил со стражником и его убил. Бежал и, собрав двадцать «недовольных», стал совершать «налёты» [Борьба за Урал. С. 273; «Сиб. Огни», 1922, № 1, с. 191]. Позже Мамонтов во главе сибирской бригады сражался на противоврангелевском фронте и в феврале 1921 г. был убит крестьянами. Фигура этого «вождя» достаточно ясна. Как было указано, начальником штаба при нём был коммунист Жигалин. Здесь же действовал анархист Голиков и один из членов большевицкого комитета Громов-Амосов.

В Енисейской губ. орудуют прежде всего Яковенко и братья Бабкины — Тасеевский район Нижнеудинского у. Яковенко — автор записок и будущий нарком земледелия. Это не мешало его деятельности носить характер какой-то смеси бандитизма с коммунизмом. В Минусинском у. оперируют два «интеллигента» — Кравченко и Щетинкин. Колосов даёт такую характеристику Кравченко: «Агроном по образованию, много работавший, притом в Минусинском у., поручик запаса во время войны 1914–1918 гг., примыкавший к эсерам по общему уклону своего мировоззрения. В 1918 г. он был очень далёк от большевиков» [с. 250]. Во всяком случае, по своим настроениям это был весьма странный эсер, воспринявший удивительным образом всю большевицкую демагогию — его воззвания с угрозой «красным террором»: «За каждую жертву с нашей стороны они заплатят десятками жертв» [Партиз. движение. С. 94]. Кравченко — дезертир, отсюда и его «атаманство». По-видимому, это был горький пьяница — так, в сущности, аттестуют его большевицкие источники [Борьба за Урал. С. 277]. Его помощник Щетинкин — шт.-кап. из выслужившихся фельдфебелей. Назвать его «интеллигентом» трудно — сами большевики говорят, что «по нраву и по кругозору» он оставался «скорее рядовым солдатом» [там же]. В щетинкинском коммунизме весьма много антигосударственных начал, характеризовавших первоначальный период большевизма — период так называемой «власти на местах». Но он «коммунист» и таким выступает на всех съездах…

Если возьмёшь других — второстепенных уже деятелей, то всё равно натолкнёшься на тип, представляющий помесь коммуниста с «башибузуком». «Все партийные люди того времени, — утверждает коммунист Шпилев [«Прол. Рев.». Кн. 78, с. 84], — руководили партизанством». Не высоко приходится ставить такую партию! В воспоминаниях одного военного деятеля в Сибири я встретил указание на то, что если вначале во главе партизанства стояли каторжане и разбойники, то впоследствии — люди «разных классов, профессий и политических убеждений». Летопись сибирских событий такой метаморфозы не открывает. Картина была неизменна с первого дня участия коммунистической партии в организации сибирского повстанчества, — несомненно, уголовщина, переплетавшаяся с политикой, главенствовала над всем.

* * *

То там, то здесь разные свидетельские показания отмечают участие представителей эсеровской партии, наряду с коммунистами, в организации партизанского движения. Дело идёт не о том течении в партизанстве, которое Колосов назвал близким «земским традициям» и которым эсеры до некоторой степени руководили[174]. На Алтай уехал сам Колосов, когда стало небезопасно его пребывание в Красноярске; на Алтае непосредственное участие в партизанской работе принимал видный сибирский эсер Казанцев, занимавший пост председателя Енисейской губ. зем. управы [Гуревич. — «В. Сиб.». II, с. 128]. Этого участия партийные деятели не скрывали. Вопрос идёт о помощи «советскому» течению в партизанской борьбе. Контрразведка систематически говорит о планомерной работе «посторонних сил», действующих наряду с большевиками. Этими «посторонними силами» являются эсеры [донесение о Красноярске. — Партиз. движение. С. 82]. Сведения контрразведки дополняют большевицкие мемуаристы — об офицерах в Тасееве из партийных эсеровских рядов говорит, напр., Яковенко [с. 24]. Даже легально работающие, занимающие официальные посты деятели оказывают нередко помощь местному партизанству. Можно привести не мало уже зарегистрированных фактов такой помощи, вроде того, что партизан Славин в Хабаровске через начальника милиции с.-р. Крахмалева получает паспорт для нелегальной работы [Центросибирцы. С. 83]. И это в сатрапии ат. Калмыкова!

В книге Ильюхова и Титова можно найти не мало достаточно показательных примеров этого «сотрудничества» и на том Дальнем Востоке, который остаётся в значительной степени вне поля нашего зрения. Приморский областной комитет большевиков, в союзе «с максималистами, анархистами и левыми эсерами» руководивший партизанским движением, имел непосредственные связи с владивостокской земской управой. При её содействии удалось так «обвести» власть, что она дала согласие на отправку «в пострадавшие от гражданской войны районы» 2000 п. муки по жел. дороге. «Эта мука нами была разгружена на глазах у белых и интервенционных гарнизонов и без всякого препятствия с их стороны доставлена в партотряд» [с. 54]. Из этого факта уже видно, что кап. Блукис, начальник гарнизона в Бодайбо, доносивший своему начальству 10 мая, что «гражданские власти, состоящие исключительно из эсеров, или бездействуют, или сочувствуют» (дело идёт о большевицком выступлении), мог быть прав в своём утверждении (он говорил, что может его «документально» подтвердить). В июле в Приморской области эсеры действуют ещё более определённо. Делегация владивостокского приморского земства посещает нелегальный ольгинский съезд «трудящихся» и предлагает совместную работу в партизанской борьбе при условии признания власти земства. Авторы работы по истории партизанства в Приморье утверждают, что съезд отнёсся враждебно к выступлению представителей партий с.-р. [с. 128].

В сущности, по-иному не могло и быть. Колосов указывает, что зимой 1918/19 г. под влиянием слухов, что советская власть сильно изменилась[175], идея единого фронта «становится уже господствующей среди сибирского населения как города, так и деревни, как в низах, так и в интеллигентных верхах» [с. 245]. В январе выделяется новая фракция «сибирской автономной группы с.-р., стоящая на платформе советской власти, — к подпольной деятельности как этой, так и других эсеровских групп мы ещё вернёмся.

Если сентябрьский чёрно-акуйский съезд на Алтае большинством голосов отверг «чисто советскую платформу» и в согласии с «земскими традициями» выдвинул идею организации «особого Народного Собрания» из представителей земств, городов, кооперативов и профсоюзов, то вместе с тем он говорил о «мирных переговорах с Советской Россией на условиях прекращения гражданской войны[176]. Колосову эти споры казались уже «академическими». Факт становился принципом — идеи диктовал тот, кто побеждал. Побеждала Красная армия, являющаяся «рупором, носительницей советской власти». Её победа — становилась победой «идейной» [с. 245]. Ответ, как мне кажется, на вопрос, поставленный выше, дан вполне определённый. Впоследствии, впрочем, «Социалистический Вестник» и не сомневался в том, что эсеры и эсдеки в Сибири поддерживали большевицких партизан против власти адм. Колчака [№ 39].

3. Восстания

При обследовании крестьянского и партизанского движения в эпоху Правительства Колчака надо решительно устранить утверждение, проходящее в тексте писаний всех противников сибирского «диктатора», что эти движения будто бы начались только при Колчаке. К сожалению, это неверное утверждение попало и на страницы исследования Милюкова, который своим авторитетом историка покрывает мемуаристов. В два-три месяца не могло вырасти движение в размеры, которые мы наблюдаем в первые месяцы 1919 г.

Авторитетного свидетеля находим мы в лице бывшего в Сибири Гуревича. В своих очерках, напечатанных в «Револ. России» — официальном органе партии с.-p., он определённо говорит: «Новая власть в лице эсеровского Зап. Сиб. комиссариата… скоро почувствовала неблагоприятное настроение крестьянства»«В общем и целом, — поясняет автор, — деревня просто-напросто желала, чтобы её оставили в покое». Недовольство проявилось с первым призывом в армию и принудительным сбором податей [№ 57, с. 33–34]. Начались восстания, которые подавлялись с «свирепой и ненужной жестокостью». Вот другой документ, направленный по адресу временного председателя Директории в начале октября. Читинский лесничий Борисов, работавший в Петрограде в Исполнит. комитете и в Комитете спасения родины и революции, пишет Авксентьеву: «Агенты Правительства порют розгами, выколачивая подать, бьют кулаками, порют по всякому случаю и даже без случая… нарастает глухое недовольство, которое может вылиться сначала в бойкот, а потом в бунт или в восстание. Говорят с сожалением о большевиках и даже о царе»

В сущности, все в центры восстаний создались задолго до перехода правительственной власти в руки адм. Колчака.

Первое большое восстание возникло в Славгородском у. в сентябре 1918 г. (несколько ещё раньше было восстание в Рубцовской волости); в октябре произошли восстания в семи волостях Мариинского у. Томской губ. и в Верхнеудинском у. Забайкальской области; к началу ноября относится организация отрядов Кравченко и Щетинкина в Канском и Красноярском уездах; в начале декабря бунт в Тасееве и Мазинской вол. Амурской обл. Едва ли не все эти бунты в той или иной степени были организованы коммунистическими ячейками[177].

Историк сибирского движения Парфенов [Сибирские эсеры и расстрел славгородских крестьян. «Пр. Рев.». Кн. 7] славгородское восстание ставит в связь с другими восстаниями в августе и сентябре на почве мобилизации. Восстание приобрело массовый характер в силу «бессмысленного расстрела и наложения контрибуции»… Вероятно в значительной степени так и было. Но когда впоследствии участники восстания протестовали против упрощённого изложения, они также были правы. «Такое освещение, — утверждал один из них, Чуев[178], — может дать только тот, кто не был очевидцем событий»… Коммунистический военно-революционный штаб восстания (ком. Теребилло) проводил совершенно определённую свою линию.

Об октябрьском восстании в Мариинском у. губернский комиссар Гаттенберг докладывал министру вн. дел:

«Причиной восстания служили провокационные слухи о падении власти Сибправительства, захвате крупных сибирских городов, сообщение об отобрании у крестьян союзниками 95% хлебных запасов, лошадей, фуража. Элемент восставших — в большинстве красные Мариинского фронта при июльских боях, с наступлением холодов вышедшие из таёжных пространств с оружием и провоцировавшие крестьян. Установлена причастность к организации восстания ответственных работников местного союза кооперативов, приютивших бывших советских деятелей» [«Хр.». Прил. 234].

В минусинском движении, развернувшемся в самом начале ноября, выступают уже довольно определённо отмеченные выше черты, хотя начальник Минусинского округа ген. Шильников в своём отчете 11 декабря и говорит, что

«из всех данных разведок и следственного материала можно заключить, что настоящие беспорядки являются обыкновенным крестьянским бунтом, почти без всякой политической окраски, и нет никаких данных предполагать, что они были подготовлены извне и заранее. Интеллигентных руководителей движения не было. Быстрое присоединение более зажиточных крестьян объясняется тем, что их обманули, что города Иркутск, Красноярск и Ачинск уже взяты большевиками… стращали крестьян, которые в июне свергли большевиков, говоря им, что только присоединением к настоящему восстанию можете заслужить снисхождение, когда здесь утвердится советская власть» [Партиз. движение. С. 31–32].

Военная власть не сумела вполне разобраться в обстановке, по своей «близорукости» не придавая большого значения начавшемуся брожению. Между тем если не в Минусинском у., то в соседних уже уездах с августа были организованы не только большевицкие повстанческие ячейки, но и «банды» из рассеянных летом красногвардейцев и военнопленных. Минусинское восстание 1918 г. интересно своей бытовой обстановкой. Дело началось со сбора податей и разгона волостных земских управ. Вс. Дубенском образуется противоправительственный комитет. Восставшие — их исчисляют в 5000 чел. — идут на казачьи станицы, чтобы сбросить «казацкое иго». Шныряют большевицкие агенты. Руководит восстанием самогонщик Кульчицкий, организующий 11 ноября нападение на ст. Каратуз. «Сформированная накануне дружина из казаков, около 100 человек, — сообщает официальный доклад, — заперлась в церкви и церковной ограде. Произошла небольшая перестрелка, после чего начали вести переговоры о сдаче казаками оружия. Получив обещание оставить их живыми, казаки выдали мятежникам 147 винтовок, после чего крестьяне бросились в церковь, вытаскивали оттуда поодиночке и с диким криком убивали казаков кто чем мог» [Партиз. движение. С. 31].

Казаки в станицах организуют самооборону. В самом Минусинске, окружённом с трёх сторон, — число восставших насчитывается уже в 10 тыс. — мобилизованные Городской Думой граждане пополняют гарнизон: в совокупности 957 чел. В городе имеется орудие и 4 пулемёта. Активно действует против мятежников казачья дружина в 250 чел. Несмотря на малочисленность правительственных сил, мятежников удаётся рассеять. Дружина крестьян-добровольцев охраняет телеграфную линию и уничтожает самогонные аппараты. Назначенная военно-следственная комиссия рассмотрела 770 дел; 160 человек преданы военно-полевому суду, из них 87 вынесен смертный приговор. Успокоения, однако, не наступило, и в феврале нач. Минусинского военного округа доносит:

…«Крестьянская масса под влиянием непрекращающейся работы большевиков и в связи с волнениями в Красноярском и Канском уездах начинает волноваться. Большую роль в деле возбуждения населения против существующего Правительства сыграли казаки енисейского полка, со стороны которых были случаи грабежей и также насилий над женщинами… Все попытки произвести какие-либо расследования о злоупотреблениях казаков оканчиваются ничем, ибо по произведённым дознаниям всё обыкновенно обстоит благополучно»… [Партиз. движение. С. 35].

В первом минусинском восстании имеется одна черта, отмеченная ещё Пишоном для крестьянских настроений начала 1918 г. — отчётливо сказывается борьба деревни с городом. Пишон говорит о возможности в Сибири жакерии — грабежа городов вооружёнными крестьянами [Доклад. С. 32]. Впоследствии этот грабёж принимал местами самые уродливые формы. Вот жанровая картина, зафиксированная представителем Советской армии В. Эльциным на пути следования через Барнаул — Семипалатинск — Бийск.

«Недалеко от г. Камня наше внимание было приковано следующим обстоятельством: Вначале изредка, а потом всё чаще стали попадаться по дороге подводы с гвоздями, железом, домашней рухлядью, поломанными машинами, отвинченными кранами, самоварами, мануфактурой и прочим. Голиков (нач. партизан) разъяснил нам, что, очевидно, в городе нашли много «добра». Но крестьянин, который нас вёз, объяснил это проще: «Коли везут столько, значит, партизаны хорошо поработали»… На наш вопрос, где они берут это добро, он ответил: «Почитай, что больше всего в лавках да магазинах»»… [Борьба за Урал. С. 267–268].

Шайка Гришки Хромого в Иманском у. поступала ещё проще: она, развинтив рельсовые гайки, скатывала под откос товарные поезда; товары погружались на подводы, и крестьяне той волости, где хозяйничал Гришка, получали даром и керосин, и сахар, и муку, и многое другое [Андрушкевич. С. 134].

* * *

Я не имею возможности подробно изложить историю крестьянского и повстанческого движения за описываемый период времени. Это требует большой и специальной работы. Колосов, как мы знаем, имел в своём распоряжении особую карту[179], на которой было занесено несколько десятков партизанских «фронтов» к середине ноября 1919 г., когда партизанское движение достигло наивысшего развития. Последуем его указаниям[180].

Первая южная группа — это Алтайская губ., хлебная житница Сибири, район обеспеченных крестьян и маслодельных артелей. Самый крупный очаг — Славгородский у. Центр движения — с. Солоновка, место пребывания главного штаба повстанческих войск. Другой центр — Семипалатинский район с жел.-дор. ст. Рубцовка. Повстанческие отряды Мамонтова, оперирующие в треугольнике Славгород — Барнаул — Усть-Каменогорск — целая армия в 25 тыс. чел., вооружённая пулемётами (имевшая даже орудия), состоявшая из пехоты и конницы[181]. Её несколько раз рассеивали правительственные войска, но она вновь возрождалась. В ноябре, после падения Омска, повстанцы, численность которых большевицкие источники с необычайным преувеличением (поскольку речь идёт о чём-то организованном) доводят до 120 тыс., захватили Славгород, Семипалатинск, Барнаул. В горном Алтае (юг Бийского у.) третий центр в Чёрном Ануе. Наконец, в части, граничащей с Кузнецким у. Томской губ., — район деятельности Рогова и Новоселова.

Вторая группа — Каннский и Тарский уезды Томской губ., где выступают небольшие отряды 50–600 чел. под началом Лубкова и др.

Третья группа — Енисейская губ. На юге, в её житнице — Минусинском крае, держится «армия» Кравченко и Щетинкина, насчитывающая от 20–25 тыс. бойцов и имеющая все рода оружия (у Кравченко 3 орудия, 25 пулемётов). Колыбель Кравченко — Степно-Баджейская вол. на южной границе Канского и Красноярского у. Щетинкин занимает северную часть Ачинского у. Обе группы, соединившись, образовали весной общий Камарчагско-Манский фронт (Камарчаги — ст. жел. дор. в 60–70 верстах от Красноярска; Мана — горная река) со «столицей» повстанческой территории в с. Степном Баджее. Здесь велась планомерная агитация, собирались съезды крестьян, издавалась гектографированная газета «Крестьянская Правда». Колосов подчёркивает, что этот район в течение полугода был недоступен правительственным войскам и «власти Колчака до 1 июня здесь буквально не существовало». Повстанцам крайне благоприятствовали географические условия. Повстанческая армия на Мане была окончательно разбита к 15 июня и ушла в Урянхайск и в Монголию. Отсюда вновь выступила в Минусинском у., завладела Минусинском (сентябрь-январь). Долгое пребывание на одном месте дало возможность «советскому» повстанчеству заняться «идеологическим» строительством, выразительницей которого явилась печатная газета «Соха и Молот» (№ 60) — коммунистическо-эсеровская смесь.

На севере от Канска, в 120 верстах от жел. дороги, находился второй очаг Енисейской губ. — Тасеево. Из 49 волостей земская управа, по словам Колосова, могла сноситься лишь с 10–12 волостями, примыкавшими к железной дороге. Место операций бр. Бабкиных и Яковенко. На восток от Канска лежал Тайшетский повстанческий район — на границе Енисейской и Иркутской губ. Северные волости Канского у. и Нижнеудинского, Киренского у. Иркутской губ. занимал «Шиткинский фронт».

Движение в Енисейской губ. и по своему территориальному положению, и по своему характеру было, конечно, наиболее серьёзным и опасным для власти. Будучи лучше организованным, оно выработало своеобразный повстанческий быт, своеобразную повстанческую дисциплину, которая поддерживалась суровыми репрессивными мерами: напр., в Тасееве за вторую кражу полагалась смертная казнь. Яковенко приводит любопытную солдатскую инструкцию — она даже несколько сентиментальна: говорится в ней о любви к людям, устранении пороков и пр. Здесь призывы к коммунизму — каждый повстанец должен быть коммунистом — перемешаны с добродетельными нравоучениями и медицинскими наставлениями об ограничении половых сношений и т.д. Всё это отнюдь, конечно, не препятствовало царившему пьянству и разгулу [Яковенко. С. 81–83].

Идеологию местного большевизма хорошо можно иллюстрировать выдержками из «Военных Известий», которые издавал штаб Шиткинского фронта (отдельные статьи воспроизведены в сборнике «Партизанское Движение…»). Напр., о мирной парижской конференции «Известия» писали: «Во многих местах полился уже кровавый дождь. Причина вновь начавшейся кровавой бойни есть парижская мирная конференция, заседающая в Версале, члены которой — высшие аристократы, буржуи всего мира… Каждое вновь образованное государство старается захватить себе лакомый кусочек земли. Вот на этой-то почве разгорелась новая капиталистическая война с многочисленными человеческими жертвами» и т.д.

В повстанческом быту создавались свои особые начатки «государственности».

Была и местная «контрреволюция». Перед «судом» проходили дела о непризнании советской власти. В Тасееве имеется даже свой Совет нар. хозяйства, который, между прочим, за собирание ягод в лесу карал по всей строгости законов военного времени. Были школы, командные курсы, театр и пр. Оригинальность складывающегося быта оспаривать нельзя. Напр., заведующим политотделом в Тасееве состоял священник Башкиров, проповедовавший безбожие. Но крестьяне упорствовали. Тогда поп-расстрига облекался в рясу и исполнял просимые требы…

В сущности, это были разбойничьи отряды — «Перстни» и «Коршуны» времён Грозного, перенесённые в обстановку XX в. и умело вскормленные большевиками на сибирской почве. Для того чтобы подобрать стихию, надо было её обмануть, надо было самим сделаться бандитами, ибо эти разбойные партизанские дружины подчас носили подлинно бандитский характер.

Одна иллюстрация из более позднего уже времени и взятая из жизни другой территории может дать наглядное представление о формах сибирской партизанщины. Чтобы не расширять и не осложнять изложения, я оставлял в стороне большой узел повстанческого движения — Приамурье и Приморскую область. Здесь может быть отмечена та же прямая связь партизан с коммунистами, левыми с.-p., просто с.-р. и всякого рода анархистами-максималистами. Специфическая черта, пожалуй, — помощь, которую оказывают повстанцам китайцы[182]. Своеобразие обстановки определялось и «нейтралитетом» американцев и наличностью японских сил. И здесь был свой «Кузнецк» — несчастный город Николаевск-на-Амуре. После трёх месяцев господства «красных партизан» (с марта 1920 г.) от города остались лишь «сплошная груда камня, железа, брёвен и проволоки» и 2000 человек из двенадцатитысячного населения[183]. Трудно найти более жуткие страницы человеческого озверения и психопатологии, чем те, которые развернули перед миром партизаны, пополненные наёмными китайцами, во главе с атаманом унтер-офицером Тряпицыным, бывшим петербургским рабочим-«анархистом», и начальником его штаба «максималисткой» Ниной Лебедевой-Киашко, племянницей бывшего военного губернатора Забайкальской обл. Николаевская трагедия, отличная от аналогичных событий в других местах, быть может, лишь по своему разнузданному масштабу, приобрела особый колорит в силу того, что здесь погибла и значительная часть находившегося в Николаевске японского гарнизона. Партизаны, в сущности, не захватили город, а вошли в него по добровольному соглашению японского командования с городским самоуправлением, осуществлявшим лозунг: «Долой гражданскую войну». История этих партизанских зверств излагалась уже не раз[184]. Нет никакого сомнения, что партизаны Тряпицын и Лебедева, члены областного Исполнительного комитета советов действовали первоначально в полном контакте и даже по директивам высших партийных кругов[185], не только местных, но и центра. Ужасы, имевшие место в Николаевске, и «буферная» тактика большевиков на Дальнем Востоке заставили, однако, последних открещиваться от ответственности за действия партизан (заявление Иоффе на Чаньчуйской конференции) и заявить, что Тряпицын просто уголовный авантюрист. Это характерно для большевицкой тактики. Приморская областная коммунистическая конференция вынесла 11 июля даже резолюцию о предании Тряпицына и К-о суду за самочинные действия, преследовавшие «исключительно личные интересы честолюбия и власти», но за два дня до этого партизанский штаб был расстрелян частью своих же партизан, подстрекаемых «белогвардейскими элементами» и восставших во главе с прап. Андреевым под лозунгом восстановления «демократической власти» против узурпации «кровожадной своры» Тряпицына. Через несколько уже лет большевицкая историография до некоторой степени реабилитирует ошибки «товарищей», объявленных в своё время «уголовными авантюристами», которые заплатили за свои ошибки жизнью.

«Но, — добавляет редакция сборника «Революция на Дальнем Востоке», — вероятно, мало кто не сделал бы тех же ошибок в той дьявольски трудной обстановке, при полной оторванности и малой подготовке к государственной и дипломатической работе»[186].

* * *

«Карта» Колосова свидетельствует о немаловажном явлении. Как ни пространственна сама по себе территория большевицко-крестьянских партизанских действий — всё это чисто тыловое движение[187]. Там, где идёт непосредственная война с большевиками, в сущности, крестьянских восстаний нет; там, где большевики успели проявить свою власть, антибольшевицкое настроение держится твёрдо. И никакие эксцессы власти не могут повернуть настроение крестьян в пользу советчины. Часто цитируется приведённая Л. Кролем записка начальника Уральского края Посникова, который ушёл в апреле в отставку в силу невозможности для гражданской власти бороться с «военной диктатурой» на местах. «Руководить краем голодным, удерживаемым в скрытом спокойствии штыками, не могу», — писал Посников [с. 169]. И именно этот край, удерживаемый в спокойствии только штыками, дал массовое добровольчество при наступлении «красных» и массовое беженство — и бежала отнюдь не «буржуазия от своего «классового» врага. Уходят низы[188].

Явление, которое мы отмечали для конца 1918-го и начала 1919 г. — ко времени успехов на фронте, сохраняет свою силу в течение всего 1919 г., т.е. в период уже неудач и крушения фронта. Официальные сводки агентурных сведений в один голос указывают на то, что солдаты-«европейцы», т.е. с Урала и дальше, гораздо резче настроены против большевиков, чем сибиряки, которые «не знают, что творят большевики, и не верят тому, что про них рассказывают» — так передают слова солдат сотрудники культурно-просветительных ячеек в 7-й и 11-й уральской дивизии [5 октября. — «Пос. Дн.». С. 46]. То же наблюдается и в 8-й камской дивизии, где большинство солдат — добровольцы и не любят сибиряков за их сочувствие большевизму[189]. Эти факты показывают, как мало обоснованы выводы Какурина, пытающегося доказать ad maiorem gloriam [лат. к вящей славе] советской власти, что на территории «красных» тыловые движения имели характер временных колебаний, а у «белых» — это уже «закономерное историческое явление» [II, с. 94]. У «красных» тыловое движение якобы не носило массового характера, у «белых» — это подлинно народное движение. У «красных» к движению примыкал тёмный элемент деревни, у «белых» — сознательный элемент. Эти выводы не обоснованы — скорее приходишь к заключениям противоположным. «Голытьба», которая в 1918 г. идёт в красные отряды, конечно, должна быть отнесена к «тёмным» элементам деревни. Случаются неожиданности. «Крестьянский посад» Куса — заводское поселение Уфимского района — даёт весной 1918 г. отряд добровольцев для борьбы с крестьянскими бунтами: через три недели Куса стоит уже во главе антибольшевицкого восстания во всём округе [Подшивалов. С. 107]. Один документ конца января 1919 г. отмечает нам трюки, к которым прибегали большевики в местностях, прилегающих к Перми и сочувствующих «белым» — мобилизованные крестьяне снабжаются удостоверениями, что они пошли добровольцами. Цель таких удостоверений — вызвать со стороны победителей расправу над «добровольцами». Массовое антибольшевицкое движение в Самарской, Оренбургской, Уфимской и Пермской губ. действительно носило чисто крестьянский характер и этим существенно отличается от движения сибирского. Такой же массовый характер носили восстания в Симбирской и Казанской губ. весной 1919 г. [Анишев. С. 228].

Сибирская деревня, не пережившая большевиков[190], в значительной степени была нейтральна: «вот тут ваши, а там ихние». Сибирский крестьянин туг на энтузиазм, поэтому он не проявлял его, говорят одни; в силу отсутствия этого энтузиазма он был холоден к большевизму, пытаются утверждать другие [Борьба за Урал. С. 251]. Одно частное деревенское письмо 1 июня 1919 г., после уже широкой волны повстанчества, характеризует отношение к власти как безразличное: крестьяне продолжают не сочувствовать большевикам, но и не желают, чтобы кто-либо их трогал, не желают, чтобы брали солдат, не желают платить податей. Они желают жить вольно, а кто правит — им всё равно. Повсюду жажда окончания гражданской войны и стремление заняться своим личным благополучием. Крестьяне не сознают современных событий и не уясняют себе целей борьбы с большевиками, сообщает в октябре сотрудник по культурно-просветительной части 3-й армии. Крестьяне не считают войну своей, говоря, что воюют «белые» и «красные», а им достаётся «в чужом пиру похмелье» [«П. Дн.». С. 47–48]. Крестьяне нейтральны. Донесение по Новониколаевскому району от 30 ноября сообщает:

«…настроение крестьян какое-то запуганное. Боятся высказывать своё мнение даже наедине. Отношение к Правительству равнодушное: они и за Правительство и не против большевиков. Чувствуется, что война всех утомила и мешает их работе. У всех единодушное желание, чтобы она скорее окончилась. При этом многие относятся совершенно безразлично, в чью пользу эта война закончится — в пользу ли Сибирского правительства или в пользу большевиков, только бы окончилась. На войну большинство смотрит как на «убиение своего брата», исключение составляет самая незначительная часть, по преимуществу из зажиточных крестьян. Сведения о Правительстве, его намерениях и задачах и о положении фронта самые скудные, по большей части, неправильные… Ярых большевиков среди населения нет, нет и открытой большевицкой агитации, но скрытая есть, и распространяются провокационные слухи. О советской власти кр-не не имеют ясного представления» [«П. Дн.». С. 66].

Таково настроение к моменту, когда власти «Верховного правителя» фактически уже не было. Аналогичное можно отметить в самом центре партизанского движения. 5 декабря 1919 г. в Красноярской Городской Думе, «при закрытых дверях», гласный Смирнов говорит по поводу разросшегося движения Щетинкина: «Ведь сначала население отнеслось к нему враждебно. А далее?.. Когда пришли туда наши отряды? Это надо не забывать в момент объявления новой мобилизации, которая ляжет главным образом на деревню. Настроение деревни сейчас или нерешительное, или отрицательное к власти. Деревня нередко говорит: «Пусть войну эту кончают Колчак с Лениным единоборством. Наше дело — сторона». Такое настроение деревни очень опасно для Правительства и особенно для государства» [«П. Дн.». С. 78]. Нейтралитет означает пассивность[191]. Пассивность открывает дорогу «вольнице». Властвует меньшинство и терроризирует большинство.

Не только для Сибири, но и для всей России мне представляется недоказуемым тезис, который лёг как бы в основу социологических «размышлений» С.Л. Франка о революции в «Русской Мысли». Он, между прочим, писал о причинах неудачи «белого движения»: «При приближении «белых», в которых народ — правомерно или нет, это в данном случае безразлично — видел насадителей старой власти, власти «господ», он забывал свои, так сказать, «домашние», «семейные» счёты с опостылевшей ему советской властью и снова давал ей свою поддержку» [с. 256]. Насколько крестьяне забывали свои «домашние» споры, свидетельствует та кровавая междоусобная борьба, которая подчас шла в самой крестьянской среде. И не только в Сибири. Вот что пишет, отчасти как очевидец, автор цитированных уже очерков, В.Я. Гуревич: «Характерные проявления этой междоусобицы имели место уже в апреле и мае 1918 г. в Самарской и Уфимской губ., где в некоторых сёлах (напр., знаменитой Ивановке Николаевского у., ныне Пугачевского) борющиеся партии, попеременно бравшие верх в зависимости от приходившей извне помощи со стороны красногвардейцев или восставших против сов. власти уральских казаков, по нескольку раз вырезывали друг друга, добивая в следующий раз успевших скрыться от предыдущей резни» [«Рев. Рос.», № 57–58, с. 31][192].

* * *

Случайные настроения легко изменяются. Крестьянское движение в Сибири чрезвычайно быстро пережило новую эволюцию. Её история выходит уже за пределы поставленной темы. Отмечу бегло только некоторые штрихи для характеристики этих настроений; они дают возможность правильнее оценить то, что было в так называемый колчаковский период.

Пришла в Сибирь советская власть, и крестьянское противосоветское движение охватывает в 1920–1921 гг. действительно всю Сибирь. Конечно, «партизанщина» этого времени, по отзыву советских деятелей, носит уже только «грабительский и дезорганизаторский характер». Если в отдельных случаях старые «вожди» оказываются подчас во враждебном советской власти лагере, если отдельные разбойные банды не могут подчиниться государственному режиму большевиков и продолжают гулять по таёжным лесам и урочищам вольной Сибири, то всё же деклассированным элементам гораздо легче было слиться с большевичкой «государственностью», ибо большевики всегда, в сущности, опирались на своего рода деклассированные элементы. «Строителям» государства пришлось вступить в борьбу с Лубковыми и другими повстанческими атаманами, много раз высказывавшими «преданность» советской власти. Эта преданность хороша была только в момент борьбы с противником, когда по немецкому методу 1917 г. разнуздывалась стихия для развала армии и тыла противника. Бесподобную картину рисует автор очерка «Пятая армия и сибирские партизаны». На территории Мамонтова лежит г. Усть-Каменск, куда вступил один из полков 5-й армии и организовал ревком из большевиков и левых эсеров. Город был мёртв, хозяйничали 12 тыс. партизан, разъезжавших с «песнями и криками… в различных одеждах, от порванной поддевки до поповской рясы, с кадилами в руках, причём на шеях лошадей были подвязаны кисти церковных одеяний» [Борьба за Урал. С. 272]. Пикари[193] «шуровали» по складам и магазинам и устроили бунт, когда около винных складов была поставлена вооружённая охрана. Ревком только и занимался тем, что выдавал записки об имуществах, не подлежащих конфискации и реквизиции. Единственной целью ревкома было — расформировать и разоружить людей, «выбитых из колеи и представляющих фермент для всяческих движений и восстаний»…

Не выбившемуся из колеи крестьянству было труднее приспособиться к государственному принуждению новой власти, ибо отрицательное отношение к прежней власти в значительной степени определялось жертвами, которые требовала война. Новая власть пришла не только «для уничтожения колчаковщины, но и за хлебом для Москвы и Петрограда» (Смирнов).

Движением сибирского крестьянства в 1920–1921 гг. руководят уже не сомнительные авантюристы, а новый политический крестьянский союз, в состав которого входят или в контакте с которым работают не только соц.-рев. и нар. соц., но и представители вновь создавшихся нелегальных офицерских организаций. Так жизнь, завершив один круг, начинает его сначала.

Эсеровская печать характеризует некоторые из партизанских отрядов как «черносотенно-башибузукские». И тем не менее ей приходится признать, что симпатии населения на стороне этого «сброда», потому что он идёт против коммунистов.

Так, известный нам Лубков орудует под вызывающим флагом: «Без коммунистов и жидов», и тем не менее корреспондент «Рев. России» [№ 12] отмечает, что его банда не носила «бандитского характера: банда пополняется элементом из наиболее хозяйственной и честной части населения»[194].

О деятельности и организации крестьянского союза мы имеем пока главным образом официальные большевицкие материалы — заключение следователя Ч.К. Павлуновского и некоторые показания арестованных членов союза[195] в феврале 1921 г.

Что же пишет Павлуновский? [«Сиб. Огни», 1922, № 2.] Союз был «беспартийным» для того, чтобы сблизить разнородные элементы, отошедшие от партии или даже ушедшие от политики — преимущественно в сектантство. В инициативную группу, образовавшуюся уже в марте 1920 г., вошли пять эсеров и три энэса. Территорией деятельности крестьянского союза должна была быть Западная Сибирь — Алтайская, Семипалатинская, Омская, Красноярская, Томская, Новониколаевская, Тюменская и Челябинская губ. Характерно показание Игнатьева относительно Алтайской губ.: «В некоторых случаях мне приходилось встречаться с организациями крестьянского союза, руководимыми лицами, ничего общего не имеющими с нашей организацией. Эти организации стремились к проведению монархических начал и идеи национализации земли». В Омске эсеры из местного отдела крестьянского союза вошли в соглашение со штабом военной организации Густомесова, не имевшей определённой политической платформы. Густомесов — студент Петроградского политехнического института, голосовавший в 1917 г. при выборах в Учр. Собрание за эсеров. В Самаре он принял участие в борьбе с большевиками. «Директория, — показывает сам Густомесов, — застала меня под Белебеем. Никакого желания защищать Директорию у меня не было… Разгону Директории сочувствовал. В армии Колчака получил штабс-капитана. Под Красноярском сдался советским властям… из лагеря бежал и скрылся в степи. Побег устроен сочувствовавшей в Омске офицерской организацией». После длительных разговоров «белогвардейской организации» с крестьянским союзом достигнуто было соглашение, причём Густомесов заявил о признании им «политического руководства» со стороны партии с.-р.

В обзоре Павлуновского отмечены довольно характерные черты деятельности союза в разных районах Сибири. Так, тюменская организация, подготовляя восстание, выпустила воззвание с лозунгом: «Да здравствуют свободные крестьянские советы». После того как восставшими был захвачен Тобольск, повстанческий штаб издавал газету «Голос Народной Армии». Лозунги газеты: «С нами Бог», «Да здравствует советская власть и сибирское крестьянство», «Долой коммунистов». 22 февраля в Тобольске была сконструирована временная власть. Высшим гражданским учреждением в городе являлся крестьянский городской совет. Представителем городского совета был избран кадет Степанов, начальником гарнизона — с.-р. Силин, комендантом города — «белогвардеец» кап. Замятин. В красноярскую организацию, возглавляемую нар. соц. Сибирцевым, тоже входят: «эсеры, энэсы, земцы и белогвардейцы». «Земцы» настаивали на созыве Земского Собора по свержению советской власти; эсеры и энэсы выдвигали требование Учр. Собрания; «белогвардейцы» стояли за монархию, но соглашались и на Земский Собор, и на Учр. Собр. Соглашение было достигнуто на следующей редакции спорного пункта: «Основа устройства государственного быта — всеобщее избирательное право, Земский Собор — Учр. Собр.». Та же картина в Новониколаевской губ. Воззвание к войскам приглашало «уничтожить власть палачей и даровать измученной стране хлеб, мир и свободу». «Таким образом, — заключает Павлуновский, — новый тип контрреволюции в Сибири нашёл своё выражение в сибирском крестьянском союзе, в котором сомкнулись в едином фронте все антикоммунистические элементы»[196].

Союз был ликвидирован, часть членов его принесла покаяние и отмежевалась от «авантюры». Большая часть членов союза была расстреляна.

Комментировать эти материалы, прошедшие через однобокую чекистскую призму, ещё преждевременно. Многое представляется в них не совсем понятным, но многое чрезвычайно показательно и находит подтверждение в других источниках, которыми мы уже можем располагать… Характерно, напр., то, что отмечает попутно корреспондент «Рев. Рос.»: «В тобольском восстании 1921 г. интеллигенция и партии играли незначительную роль; интеллигенции не доверяли, обвиняя её в сотрудничестве с коммунистами. Никакими политическими «планами» восставшие не задавались, ими руководила одна мысль: долой коммунистов. После свержения коммунистов «буржуазии» возвращалось отнятое имущество». Любопытно, что большевицкая пресса, в свою очередь, отмечала, что сибирское движение «кулаков» как бы связано с именем Колчака, причём у крестьян складывалось убеждение, что Верховный правитель сумел уйти из рук большевиков[197].

4. Борьба с партизанством

Все цифры, определяющие количество организованного партизанства, конечно, совершенно произвольны. Парфенов, неизвестно на основании каких данных, исчисляет к сентябрю 1919 г. эту силу в 120 тыс.[198] Ещё труднее при разнохарактерности её состава выделить в ней чисто крестьянский элемент[199], но, когда речь идёт о сентябре и последующих месяцах (для минусинского партизанства это было время наибольшей организованности), надо иметь в виду, что это уже вторая волна рассеянного партизанства, воскресавшего и обраставшего телом с момента, когда начиналась катастрофа и Сибирь на несколько месяцев отдавалась во власть анархии. В таёжных деревнях считали, что власть Верховного правителя пала, а сторонники идеи единого фронта через кооперативы усиленно разглашали, что советская власть переменилась, и слухи ползли и ширились в малоосведомлённой сибирской деревне[200].

Как надлежало бороться с разнузданной большевиками стихией? Несомненно одно: сибирская власть не обратила должного внимания и недооценила грозной опасности, которая таилась в крестьянских восстаниях, начавшихся раннею осенью 1918 г., т.е. через два-три месяца после освобождения Сибири от большевиков. Основной военный фронт отвлекал внимание. «Сельские дружины», которые организовались для борьбы с шайками («Наша Заря», 30 июня), не имели по большей части даже оружия[201]. Местные батальоны подчас представляли собою не силу, а бессилье. Яркую оценку того, что наблюдалось, напр., в Канске, даёт в мартовском рапорте полк. Мартынов. Прибыв в Канск 17 октября, Мартынов нашёл здесь батальон байкальского полка: «это была толпа в 353 чел., раздетых и разутых людей, офицеры разбежались» [Партиз. движение. С. 109]. Рота «цензовой» молодёжи «целиком почти переколота» в Канском у.; отряд Красильникова, «потерявший ¾ своего состава» (донесение полк. Кадонеца из Красноярска 24 февраля), — всё это достаточно характеризует первоначальные методы борьбы. Отовсюду вытекают жалобы на то, что ведение карательных операций малыми силами влечёт за собою только неудачи и ободряет партизанские отряды. «Мнение всех офицеров отряда, что неудачи в действиях наших отрядов являются следствием ведения операций малыми силами. Значение восстания достаточно не оценено» [доклад кап. Суровцева. — «П. Дн.». С. 148].

В первые месяцы и карательные меры в отношении повстанцев, при наличии многочисленных эксцессов отдельных отрядов, носят сравнительно мягкий характер… Гражданские власти всегда пытаются сдержать карательные отряды. «Подходить к создавшимся условиям только с тактической и стратегической точек зрения, как это делают военные власти, невозможно, — пишет командующему войсками управляющий Иркутской губ. 21 марта, — проявить же какую-нибудь умиротворяющую работу общественные силы не могут, ибо всякое общение с массами может быть истолковано любым доносчиком по-своему» [там же. С. 200]. «Общественные силы» удерживают военные власти от решительных мер. В одном из рапортов, поступивших управляющему Иркутской губ. (с.-р. Яковлева), из района Шиткина сообщается: «Местные военные власти готовят истребление Шиткина, предпринято скрытое наступление. Всё это определённо учтётся населением, и я очень опасаюсь расширения движения». В противовес военным мерам «общественные силы» могли предложить только воззвания. Конечно, в это бурное время всякого рода умиротворяющие воззвания (напр., воззвание к повстанцам Енисейской губ., подписанное управляющим губернией Бондарем, бывшим эмигрантом и участником красноярского восстания 1905 г.) не достигали цели.

Сама военная власть всячески борется с эксцессами на местах. «Мы сами насаждаем большевизм грабежами и насилием» (действия Трофимова и Красильникова), — рапортует полк. Мартынов в штаб Иркутского военного округа 9 марта о положении в Енисейской губ. «Прекратить самыми решительными мерами, не стесняясь даже смертной казни», — кладётся резолюция в штабе на цитированном выше докладе начальн. Минусинского военного района ген. Шильникова о безуспешной борьбе его с действиями отдельных карательных отрядов… В мае командующий войсками Иркутского военного округа ген. Артемьев докладывает военному министру: «Атаман Красильников совершенно бездействует, занимается исключительно пьянством и безобразием, тем же занимаются его офицеры; солдаты производят самочинные обыски с целью грабежа, насилуют женщин. Всё население жаждет большевизма. Положение критическое» [там же. С. 147]. Быть может, здесь невольно очень сгущены краски[202]. Но характерно, что это сообщение идёт от высшей военной власти. Ясно, что она не пыталась покрывать своим авторитетом бытовые насилия эпохи[203]. После возмутительной расправы, выразившейся в повешении канского городского головы, отряд Красильникова был отправлен на фронт. Но не в одном только отряде Красильникова было дело. «Трёхмесячное топтание на одном и том же месте частей енисейского отряда, — докладывает начальник разведки штаба Иркутского округа 1 мая, — вызываемое его малочисленностью, громадным районом восстания, моральной слабостью частей, начальники которых просят пополнения на замен отдаваемых под военно-полевой суд за грабежи не присылать, и разнообразием вооружения, с наступлением распутицы может заставить последние остатки благомыслящего населения принять красную ориентацию» [там же. С. 149].

К концу марта было решено «топтание на месте» в отношении Енисейской губ. кончить. Общее командование на партизанском фронте было вручено ген. Розанову. Целью этого назначения, очевидно, было стремление вытеснить «атаманщину» при подавлении восстаний. По крайней мере военный министр, ген. Степанов, в секретной телеграмме Розанову 13 мая удивляется, что «за два месяца общего высшего руководства не принято мер парализовать впредь чисто атаманские наслоения отдельных отрядов, не связанных единым, объединяющим началом, обязательным для каждой воинской организации» [там же. С. 174].

С большой суровостью стал действовать Розанов. К июню партизанское восстание внешне было подавлено[204]. Розанов 24 июня мог объявить о прекращении военного положения. Военным начальникам предписывалось «перейти к нормальным условиям жизни» и «приступить к постепенной передаче временно взятых на себя гражданских и административных обязанностей».

«Вместе с тем, — говорил Розанов в приказе 24 июня, — я нахожу возможным отменить следующие мои обязательные постановления, вызванные исключительной обстановкой, при которой подавлялись уже ликвидированные восстания:

1. О расстреле заложников (обязательное постановление от 28 марта 1919 г.).

2. О расстреле на месте без суда за преступления, перечисленные в моём обязательном постановлении от 26 марта сего года, а заменой указанной меры пресечения преданием полевому суду (обяз. постан. от 26-го 1919 г.), и…

3. Приказ от 27 марта начальникам военных отрядов, действующих в районе восстания»…. [Партиз. движение. С. 188].

На описаниях жестокостей, пожалуй, можно и не останавливаться, тем более что проверить настоящую действительность при современном состоянии материала мы абсолютно не можем. О том, что усмирение было жестоко, свидетельствует, помимо изданных обязательных постановлений, хотя бы такая телеграмма (14 апреля), посланная иркутским штабом в Омск и во Владивосток: «…в отношении ликвидации восстания в районе Тайшета проводятся самые жестокие меры до расстрелов и повешения без суда включительно» [там же. С. 124][205]. Но в описании противной стороны слишком много тенденциозного: и в брошюре Ракова, повествующего с чужих слов, и в статьях Колосова. Не приходится уже говорить о большевиках. Здесь тенденция у некоторых «историков» переходит в измышление. Любопытно, что Парфенова изобличили свои же коммунисты по другому делу — по делу о подавлении восстания в Славгородском у. Подавлял там восстание отряд Анненкова. Конечно, он расстрелял и выпорол в короткий срок в Славгородском и Кузнецком районах больше 5000 человек. В одном Славгороде было расстреляно 1667 чел. Парфенов красочно рассказывает, как Анненков (12 сентября 1918 г.) приказал изрубить более 500 человек на площади в Славгороде. В действительности, как оказалось, «никаких большевиков не рубили».

Один из непосредственных участников движения среди похороненных Парфеновым нашёл благополучно здравствующих [«Сиб. огни», 1926, № 6, с. 16].

Колосов очень возмущается, что на карательную деятельность Правительства в Енисейской губ., на «ужасы жизни» общество плохо реагировало: очевидно, «нервы у всех притупились». Да, притупились. Время было жестокое. В оправдание тех, которые были жестоки, надо сказать, что с ними, как мы видели, также жестоко расправлялись. Сам Колосов рассказывает про Енисейск, захваченный повстанцами в феврале: «Войска попадали в засаду и гибли, жестоко истребляемые повстанцами. У крестьян, живущих по тракту на Енисейск, в эту зиму народился особый промысел. «Туда мы возили войска, а оттуда гробы», — объяснил мне этот вид промысла один из крестьян».

* * *

«Верховный правитель» формально отвечает за всё. Но адм. Колчака сделали не только ответственным, ему приписали не только инициативу суровых мер в отношении повстанцев, но ему даже приписали выработку детальных мер «беспощадной» расправы «по-японски». На этом примере можно довольно наглядно показать, как складываются легенды, как они подхватываются без критики политическими противниками и незаметно входят в литературу. Для Колосова «нет никакого сомнения», что приказ ген. Розанова о сожжении мятежных деревень, об учреждении института заложников является почти механическим воспроизведением циркулярного распоряжения «омского падишаха». За все ужасы ответствен «сам Колчак», утверждал впоследствии Вас. Гуревич, нашедший в материале Колосова «вполне исчерпывающее до конца» доказательство «личной ответственности» Колчака: «Провести какое-нибудь принципиальное различие между ним, Ив.-Риновым или Семёновым действительно совершенно невозможно»[206].

Такой вывод диктуется лишь неумением или нежеланием критически отнестись к публикуемому документу. Чтобы это доказать, я должен буду подробно остановиться на некоторых деталях. Для личности Колчака это чрезвычайно важно. Во время следствия ему был задан вопрос: известна ли ему деятельность Розанова в Красноярске. Колчак ответил:

«Мне известен один приём, который я ему запретил, это — расстреливание заложников за убийство на линии кого-либо из чинов охраны. Он брал этих людей из тюрьмы (Попов. Вы запретили, а не предали суду за убийство?). Нет, потому что я считал, что, в сущности говоря, он имел право бороться всеми способами, какие только возможны… но… я считал, что ответственность лиц, не причастных к делу, недопустима… Я не думаю, чтобы Розанов такие распоряжения давал, потому что по этому поводу есть телеграммы, которые я посылал Артемьеву и Розанову, которые имеются даже в газете в виде приказа Артемьеву, где я давал общие указания… Это указание, конечно, не указывало как общую меру сжигание деревень, но я считаю, что во время боёв и подавления восстания такая мера неизбежна и приходится прибегать к этому способу. Эта мера, конечно, не может быть применена в виде распоряжения, но только как мера во время столкновения… Сколько мне известно из доклада того же Розанова, я знал два или три таких случая… и я признал это правильным, потому что эти случаи относились к д. Степно-Баджейской[207]… Это была укреплённая база повстанцев, следовательно, она могла быть разрушена и уничтожена, как всякое укрепление. Второй случай — Княжеское и третий случай — Тасеево»…

Далее Колчак передаёт беседу с «одним из членов революционного комитета»:

«Когда я в одну деревню пришёл с повстанцами, я нашёл несколько человек, у которых были отрезаны уши и носы вашими войсками». Я ответил: «Я наверное такого случая не знаю, но допускаю, что такой случай был возможен». Он продолжает: «Я на это реагировал так, что одному из пленных я отрубил ногу, привязал её к нему верёвкой и пустил его к вам в виде око за око, зуб за зуб». На это я ему только мог сказать: «Следующий раз весьма возможно, что люди, увидав своего человека с отрубленной ногой, сожгут и вырежут деревню. Это обычно на войне и в борьбе так делается» [«Допрос». С. 211–213].

Таково объяснение Колчака. По-иному интерпретируют его политические противники[208]. 27 марта ген. Розанов, назначенный начальником военных сил, действовавших по подавлению беспорядков в Енисейской губ. и Нижнеудинском у. Иркутской губ., издал упомянутый выше приказ начальникам военных отрядов в районе восстания. Странным образом среди всех материалов, изданных советской властью о подавлении партизанского движения, только текста этого приказа нет. Колосов в своей книге приводит лишь выдержки из него. Гуревич воспроизводит его полностью, заимствуя из изданной в Праге брошюры Солодовникова «Сибирские авантюры и ген. Гайда» [с. 86–87]… У нас, таким образом, не может быть никакой уверенности в том, что текст приказа вполне соответствует подлиннику. (Припомним, что в этом сомневался Колчак.)

Приказ гласил:

«1. При занятии селений, захваченных ранее разбойниками, требовать выдачи их главарей и вожаков; если этого не произойдёт, а достоверные сведения о наличности таковых имеются — расстреливать десятого.

2. Селения, население которых встретит правительственные войска с оружием, сжигать; взрослое мужское население расстреливать поголовно; имущество, лошадей, повозки, хлеб и т.д. отбирать в пользу казны.

3. Если при проходе через селения жители по собственному почину не известят правительственные войска о пребывании в данном селении противника, а возможность извещения была, на население накладывать денежные контрибуции за круговой порукой. Контрибуции взыскивать беспощадно…

4. При занятии селений по разбору дела неуклонно накладывать контрибуции на всех тех лиц, которые способствовали разбойникам, хотя бы косвенно, связав их круговой порукой.

5. Объявить населению, что за добровольное снабжение разбойников не только оружием и боевыми припасами, но и продовольствием, одеждой и проч. селения, виновные, будут сжигаться, а имущество отбираться в пользу казны. Население обязано увозить своё имущество или уничтожать его во всех случаях, когда им могут воспользоваться разбойники. За уничтоженное таким образом имущество населению будет уплачиваться полная стоимость деньгами или возмещаться из реквизированного имущества разбойников.

6. Среди населения брать заложников, в случае действия односельчан, направленного против правительственных войск, заложников расстреливать беспощадно.

7. Как общее руководство помнить: на население, явно или тайно помогающее разбойникам, должно смотреть как на врагов и расправляться беспощадно, а их имуществом возмещать убытки, причинённые военными действиями той части населения, которая стоит на стороне Правительства» [Солодовников. С. 86–87].

Даже Колосов сообщает:

«Весной 1919 г. мне был доставлен приказ начальника гарнизона г. Енисейска пор. Толкачева от 3 апреля за № 54, в котором пор. Толкачев опубликовал полученную им от командующего войсками Иркутского военного округа ген. Артемьева телеграмму, датированную 23 марта за № 0175-632… Телеграмма с прямой ссылкой на Колчака была такова:

«Передаю следующие повеления Верховного правителя: «Возможно скорее решительнее окончить с енисейским восстанием, не останавливаясь перед самыми строгими, даже и жестокими мерами в отношении не только восставших, но и населения, поддерживавшего их: в этом отношении пример японцев, в Амурской области, объявивших об уничтожении селений, скрывающих большевиков, вызван, по-видимому, необходимостью добиться успехов в трудной партизанской борьбе в лесистом месте. Во всяком случае, в отношении селений Кияйского, Нарвского должна быть применена строгая кара. Я считаю, что способ действия должен быть приблизительно таков:

1. В населённых пунктах надлежит организовать самоохрану из надёжных жителей.

2. Требовать, чтобы в населённых пунктах местные власти сами арестовывали, уничтожали, агитаторов и смутьянов.

3. За укрывательство большевиков, пропагандистов и шаек должна быть беспощадная расправа, которую не производить только в случае, если о появлении тех же лиц (шаек) в населённых пунктах было своевременно сообщено ближайшей военной части, а также о времени ухода этой шайки и направлении её движения было своевременно донесено войскам. В противном случае на всю деревню налагать денежный штраф, руководителей деревни предавать военно-полевому суду за укрывательство.

4. Производить неожиданные налёты на беспокойные пункты и районы: появление внушительного отряда вызовет перемену настроения в населении.

5. В подчинённых вам частях установить суровую дисциплину и порядок. Никаких незакономерных действий, грабежей, насилий не допускать. С уличённым расправляться на месте, пьянство искоренять, пьянствующих наказывать, отрешать, карать.

6. Начальников, не умеющих держать вверенные им части на должной высоте, отрешать, предавая военно-полевому суду за бездействие власти.

7. Для разведки и связи пользоваться местными жителями, беря заложников. В случае неверных и несвоевременных сведений или измены — заложников казнить, а дома, им принадлежащие, сжигать. При остановках, на ночлегах, при расположении в деревнях части держать сосредоточенными, приспособлять занимаемые помещения к обороне, сторожевое охранение выставлять, держаться принципа качественности, а не численности охранения, причём должна быть постоянная проверка несения службы; брать заложников из соседних, не занятых красными частей селений. Всех способных к боям мужчин собирать в какое-нибудь большое здание, содержать под охраной и надзором на время ночёвки, в случае измены, предательства — беспощадная расправа».

Нет никакого сомнения, — продолжает Колосов, — что эта телеграмма представляла собой циркулярное распоряжение, посылавшееся Колчаком не только г. Артемьеву, но и другим уполномоченным по охране государственного спокойствия, в том числе, разумеется, ген. Розанову. С этой точки зрения заслуживают сопоставления прежде всего даты, которыми помечены как приказ ген. Розанова, так и телеграмма Артемьева, передавшая «повеления Верховного правителя»: телеграмма имеет пометку 23 марта (несомненно опять-таки, что около этого числа Артемьев и получил распоряжение Колчака), а приказ датирован 27-м числом того же месяца. Очевидно, как только ген. Розанов получил инструкцию от адмирала Колчака, — по всей вероятности одновременно с тем, как её получил ген. Артемьев, — так он тотчас же применил её к делу, не откладывая ни одного дня, но и не опережая адмирала самовольными действиями. Он поступал по точному смыслу Полевого устава, который адмирал Колчак считал лучшим сводом законов для управляемой под его диктатурой страны».

Уже на основании внешней формы этой телеграммы можно было бы сказать, что она не могла воспроизводить целиком распоряжение Верховного правителя. Перепечатывая эту телеграмму с сокращением, Гуревич выпустил, между прочим, весьма важные строки: «Я считаю, что способ действия должен быть приблизительно таков» и т.д. Приведённая фраза, очевидно, должна была принадлежать уже ген. Артемьеву. Сама по себе телеграмма пор. Толкачеву способна вызывать недоумение. Дело в том, что с назначением ген. Розанова «уполномоченным командующего войсками Иркутского воен. округа по охранению госуд. порядка и общественного спокойствия по Енисейской губ.» ещё 18 марта приказом ген. Артемьева начальник красноярского гарнизона был освобождён от тех обязанностей уполномоченного, которые были на него возложены 24 февраля. Вместе с тем начальник енисейского карательного отряда ген.-майор Афанасьев поступил в распоряжение Розанова. Почему командующему Иркутского военного округа надо было посылать специальную телеграмму начальнику красноярского гарнизона?[209] Колосов, а за ним Гуревич совершенно ошибочно ставят Розанова на равное положение с Артемьевым. Розанов, бывший на правах командира отдельного корпуса, непосредственно ему подчинялся[210]. Вся официальная переписка в силу этого шла через Артемьева. И тот самый приказ, который приводит Колосов, был Артемьевым адресован непосредственно Розанову. От имени Артемьева в нём определённо стоит «приказываю» — после введения об общем распоряжении Верховного правителя. Если в телеграмме штаба Розанову стояло «приказываю», а в телеграмме пор. Толкачеву — «я считаю, что способ действия должен быть приблизительно таков», то можно заключить, что Толкачеву было послано для осведомления циркулярное распоряжение Верховного правителя, а Розанову — уже приказ, который буквально повторял проект Верховного правителя. Можно было бы сделать ещё несколько предположений, и прежде всего то, что для Колосова была снята не совсем верная копия. В ней имеются разноречия с документом, который воспроизведён из бумаг иркутского штаба в книге «Партизанское Движение» [с. 115]. Но ларчик открывается проще: заложничество, расстрел всех способных к бою мужчин в случае измены и предательства, — в сущности, творчество уже штаба Иркутского военного округа. Такого распоряжения не отдавал Колчак. Вот точный текст того, что Артемьев получил из Омска от военного министра Степанова:

«Верховный правитель приказал вам передать:

1) Его настоятельное желание — возможно скорее покончить с енисейским восстанием, не останавливаясь перед самыми строгими, даже жестокими мерами в отношении не только восставших, но и населения, поддерживающего их. В этом отношении пример японцев Амурской области, объявивших об уничтожении селений, скрывающих большевиков, вызван, по-видимому, самой необходимостью добиться успеха в трудной партизанской борьбе в лесистой местности. Во всяком случае, в отношении селений Кияйского и Копского должна быть применена строгая кара…» [Партиз. движение. С. 113].

«Верховный правитель приказал»… Совершенно ясно, что Верховным правителем была дана самая общая директива, которую от себя несколько конкретизировал военный министр и значительно расширила местная власть, чем и вызвала контрраспоряжение Верховного правителя о недопущении над мирным населением насилий, жестокостей, нарушения имущественных прав и недопущении в виде кары сжигать деревни, хотя бы в них были причастные к восстанию[211].

Неужели всякое распоряжение, которое формально делалось именем Верховного правителя, всегда непосредственно исходило от адмирала? В таком случае, пожалуй, придётся каждый консисторский указ старого времени признать «Указом Государя Императора». Для всего имеются трафаретные формы.

* * *

В борьбе с повстанческими бандами жестокость в смысле физического уничтожения врага была и самозащитой. Всё-таки и это надо признать. В своём июньском объявлении Розанов заявлял, что енисейское восстание подавлено армией, чехословаками и итальянцами. Действуют также румынские, а позже польские отряды. Всех их обвиняют в жестокостях и насилиях. Жестокости были в действительности, что легко подтвердить фактами, столь же несомненными, как факты, касающиеся деятельности русских отрядов[212]. Иностранным обвинителям сибирского режима не следует об этом забывать. Неизбежно ответственность становится общая. Сам Жанен 16 августа записывал:

«Д. пришёл поговорить со мною о приказе полковника Крейчи (командира чешского батальона в Томске) по поводу охраны жел. дороги. Я ещё не записал этой истории. Охраняющий неприкосновенность Сибирской магистрали на вверенном ему участке Крейчи, оберегая свои полки, уже давно издал приказ, оповещающий окрестное население о том, что оно ответственно как за охрану дороги при попытках её разрушить, так и за непредотвращение таковых. Всякие происшествия сразу прекратились, уже давно ничего не было. Чтобы лучше нести эту охрану, деревни просили даже дать им оружие. Приказ этот удивил русские власти, когда они о нём узнали; я получил от министра Тельберга извещение о том, что «Комитет законности» (у этого учреждения должна таки быть работа, если представить себе те жестокости, которые повсюду совершаются) отменил приказ и уведомил об этом Крейчи.

Я ответил через посредство Министерства иностранных дел, что Крейчи подчинён мне, а не им, что отмена приказа недействительна и что я извещаю об этом полковника. После этого они просили, чтобы я сам отменил приказ. Я не захотел ответить резко, по-атамански; эти люди, по утверждению подозрительного лотарингца Пуаро[213], может быть, расставляли мне капкан. С другой стороны, я не люблю, чтобы мною вертели. Чехи хорошо относятся к населению, охрана же магистрали — для них тяжёлое бремя. Я спросил Крейчи, сможет ли он вывернуться без этих мер, на что он ответил отрицательно. Я указал тогда русским, что 16 марта ген. Розанов издал в Красноярске приказ, объявляющий, что за всякое нападение на железную дорогу в качестве ответчиков будет браться из тюрем известное количество политических заключённых и вешаться на месте преступления. Трупы их будут оставляться на виселицах. Я добавлял, что приказ этот был приведён в исполнение, наделал много шуму в области и что раньше, чем отменять приказ Крейчи, я, чтобы предотвратить всякое моральное противодействие со стороны чехов, должен знать, отменён ли розановский. Сукин ответил мне, что приказ этот отменён. Я был готов поклясться головой, что это сущий вздор; поэтому я запросил о датах и потребовал подтверждения, чтобы привести их в своём приказе. На этом дело стало… Крейчи, по крайней мере, никого не повесил»… [«М. SI.» XII, р. 237–238].

Крейчи никого не повесил. Допустим, что это так, но расстреливали и вешали другие. Приказы чешских военных властей, изданные самостоятельно, мало чем отличались от приказов русских военных властей на территории восстаний. Разница только в том, что чехословаки выступали решительно тогда, когда дело касалось их зоны, когда нападение происходило на чешские эшелоны и касалось железнодорожных путей. Вот общий приказ ген. Сырового:

«…Опустошение ж. дороги группами бунтовщиков в районе Тулун — Тайга делает невозможным правильное сообщение между частями чехословацких войск, задерживает перевозку войск и их продовольствия; террор, применяемый бунтовщиками против ж.-д. служащих и местного населения, принуждает взять этих жителей под защиту.

Приказываю: очистить полотно ж.д. и район 10 вёрст севернее и 10 вёрст южнее полотна ж.д. от бунтовщиков, отобрать у жителей военное оружие и прокламации и дать знать населению твёрдое решение чехословацких и других союзных войск, что не будет допущено никакого насилия над беззащитным населением, порчи коммуникационных средств и повторяющихся убийств чешских солдат. Сообщить всем населённым пунктам в этой 20-вёрстной полосе, что эта зона нейтральная, и привлечь к ответственности представителей населённых пунктов в означенной полосе, если они заблаговременно не сообщат о каждом волнении в деревнях»… [Партиз. движение. С. 175].

Общий приказ конкретизируется местными начальниками. Таковым был, напр., майский приказ полковника Прхала, начальника 3-й дивизии в Красноярске, объявлявшего всем жителям, находящимся на расстоянии десяти вёрст по обеим сторонам жел. дор., что уличённые в большевицкой агитации, в порче путей, в насилиях, не подчиняющиеся распоряжениям чехословацких и прочих союзных властей будут подвергнуты строгим карам, не исключая и смертной казни[214]. Ещё раньше (30 марта) подп. Жак, командир 1-го чехословацкого стрелкового полка, в ответ на воззвание восставших, обвинявших чехов в союзе с буржуазной Россией против пролетариата и предлагавших вступить в братские переговоры, ответил, что «разрушители железной дороги будут расстреливаться, деревни, поддерживающие восстания, будут уничтожены» [сообщение чешского начальника штабу иркутской военной власти. — Партиз. движение. С. 203]. Тогда же (27 марта) начальник гарнизона ст. Тайшет, майор Беранек, объявил, что «вообще в случае всякого вооружённого выступления против существующего порядка виновные подвергаются смертной казни. Деревни, помогающие вышеуказанным преступлениям, будут совершенно уничтожены» [там же. С. 204].

Жестока была не только теория, но и практика. Пленных большевиков вешали[215]. Деревни сжигались [телеграмма Клецанды. — Партиз. движение. С. 180]. Чешские батареи обстреливали деревни снарядами, удушливыми газами [телеграмма Розанова в Омск Жанену. — Там же. С. 307]. Колосов обвинял представителей чехословацкого войска в прямом соучастии в действиях ген. Розанова в Красноярске, где они были такой же «фактической властью». «Если бы чехи чего-нибудь не пожелали, — говорит он, — то у ген. Розанова не нашлось бы сил заставить поступить так, как он хочет. В частности, в тюрьме, откуда брались для расправы заключённые, не только фактическими, но и формально, по установившемуся порядку, хозяевами были те же чехи»…. По данным Колосова, списки заложников, подлежащих расстрелу, составлялись в штабе Розанова, затем шли на рассмотрение в чешскую контрразведку и после того уже окончательно фиксировались. Д-р Павлу в беседе с Колосовым решительно опровергал подобную процедуру. Несмотря на это, Колосов указывает, что после отъезда Павлу целая группа заложников была расстреляна за «зверское» убийство чешского унтер-офицера[216].

Примеры легко можно умножить. Весьма претенциозный Монтандон готов приписать чехам репутацию даже особой жестокости. Он делает маловразумительный экскурс в область народной психологии:

«В общем чехи стяжали себе в Сибири славу жестокостью… С другой стороны, было бы несправедливо считать их исключением, ибо… народы Центрально-Восточной (Европы)… обладают жестокостью…, до которой далеко и чувствительным французам, и математическим немцам, и добрым мистикам русским и украинцам» [с. 37].

Достоверности свидетельских показаний Монтандона, увидевшего у «белых» больше жестокости, чем у «красных», я не очень верю. Вот что он рассказывает о времени своего пребывания в Красноярске (30 июля). Произошло восстание 31-го пехотного полка.

«Однако с следующего же дня оно было подавлено казаками и чехами. Усмирение было беспощадно. Видимость суда была инсценирована чешским командиром: солдаты названного полка входили с одной стороны в здание, проходили перед судьями и при выходе с другой стороны расстреливались, как кролики. Так истреблялся каждый третий»… [с. 28].

Я привожу это как пример тенденциозного свидетельства иностранных обозревателей о сибирских событиях. Откажем им в полном доверии в этом случае, но откажем и тогда, когда они говорят и об агентах русской власти.

Психология жестокости, рождаемая самозащитой и местью, хорошо объяснена другим иностранцем, Люд. Грондижем:

«Поляки и чехи носили изувеченные трупы своих товарищей, которых захватили эти партизаны: несчастные изгнанники, вовлечённые в совершенно им чуждую гражданскую войну, претерпели перед смертью бесчисленные пытки; глубокие дыры выжжены на теле раскалённым железом, члены отрезаны по кусочкам, снесены черепа, выколоты глаза, содрана кожа — и сотня других изобретений, в которых узнаешь фантазию убийц, бежавших из больших сибирских тюрем» [с. 388].

И когда подумаешь об этих иностранцах, застрявших в лесах и степях Сибири в период гражданской войны, с её уродливыми явлениями партизанщины и атаманщины, то правда же не бросишь упрёка в присущей какому-нибудь народу особой жестокости. Только представьте себе итальянцев, атакующих в сибирские морозы ледяные горы в Тасееве, в двухстах верстах от железной дороги, в непроходимой тайге. Таёжники двигаются по тропинкам на лыжах. Они почти неуловимы [Партиз. движение. С. 109]. А войскам приходится брать окопы, устроенные из толстых брёвен, засыпанных снегом и политых водою. Они знают, что «цель» партизан — «беспощадное физическое истребление врагов»[217]. Жалости не бывает в звериной борьбе…

* * *

Оставляя совершенно в стороне вопрос о морально-общественной оценке, надо признать, что меры борьбы Правительства с партизанством во многом были нецелесообразны. Нельзя было на насилие не отвечать острыми мерами принуждения. Когда военный министр Степанов телеграфировал 29 июня командующим войсками[218], что «банды нужно беспощадно уничтожать», так как вытеснение «банд из одного района в другой цели не достигает» [Партиз. движение. С. 174], он, в сущности, констатирует лишь жестокий закон всякой войны. «Инструкциями» с прописной моралью нельзя было бороться с грабительскими инстинктами полуразбойнических и деклассированных масс. Большевики, издававшие «инструкции», стали сами весьма скоро прибегать к решительным мерам — и прежде всего к отобранию оружия. Колосов, который всё же с симпатией относится к партизанам всех оттенков, должен признать, что «временами» для излечения гангрены на теле партизанских армий требовались «хирургические меры лечения»… Без вмешательства регулярной армии партизаны не справились бы собственными силами с нарушением «революционного порядка» в своей среде [с. 261].

Но общие репрессивные меры всегда били по всему населению. Представим себе сожжённую деревню, или порку без разбора, или всеобщую контрибуцию. Они затрагивали всё население и легко приводили нейтральных во враждебный лагерь[219]. А между тем в каждой деревне были сочувствующие власти. У нас ещё мало материала для всесторонней характеристики деревни. Из дневника большевика-партизана Яковенко мы узнаем, что даже в самом Тасеевском районе среди населения были сильные «ликвидаторские» течения и что с этой «провокацией» приходилось бороться расстрелами [с. 75]. В Тасееве готовилось «контрреволюционное» выступление в целях «искупить вину» перед Колчаком… У повстанцев своя контрразведка, которая раскрывает два «заговора» в крестьянской среде [с. 31].

Авторы истории партизанского движения в Приморье откровенно говорят, что все зажиточные крестьяне, все «кулаки» были за колчаковскую власть [Ильюхов. С. 57–58]. Описывая центр движения (Сучанские рудники Ольгинского у.), они должны отметить, что от 20–30% поселян — баптисты — решительные противники партизан [с. 153]. Идёт борьба и со старообрядческою частью населения. Местами «батьковцы» (атаманы партизан) не уступают карательным отрядам в порке и расстрелах старообрядцев. И тут же отряды ген. Смирнова порют «без разбора»…

Правительство Колчака не сумело разрешить кардинального в сибирской жизни вопроса — дилеммы государственности — и погибло. Таково заключение Колосова. А что сделала в те дни для внедрения государственности та партия, которая как будто бы была органически связана с деревней и к которой принадлежал Колосов?

Она поддерживала бунтарские настроения в деревне, протягивая иногда непосредственно руку большевицким демагогам для того, чтобы свалить в Сибири «диктатора», не анализируя того, что было, и не задумываясь над тем, что будет на следующий день. Другая тактика могла бы дать и другие результаты.

Глава четвёртая Атаманщина

1. Анненков, Калмыков и Семёнов

В борьбе с повстанческими мятежами мы видели «атаманские» отряды в действии. Мы слышали жалобы на эксцессы и отмечали те бытовые условия, которые этим эксцессам сами по себе содействовали. Критическая история «атаманщины» также должна ещё быть написана. Слишком сгущены краски той картины, которую рисуют мемуаристы. Конечно, совершенно фантастичны, напр., утверждения о кострах, на которых семёновцы якобы сжигали детей. А между тем об этих фактах эсеры доводили до сведения ген. Жанена [«Д. Нар.», № 396]. Не следует упускать из вида, что большевики, в свою очередь, ловко пользовались «атаманщиной», с одной стороны, для своеобразной агитации среди населения, а с другой — для осуществления некоторых более практических целей: напр., делали «эксы» отрядами, одетыми в погоны. Большевицкие источники вскрывают довольно отчётливо эту работу. «Атаманщина» в Сибири стала собирательным именем. Им окрещивалось всякое насилие, всякий произвол того или другого агента военной власти [Андрушкевич. С. 137]. Быть может, этим и определялась точно как бы психология момента, но очень неточно передаётся характер атаманских добровольческих отрядов.

Наиболее враждебен атаманским отрядам бар. Будберг — для него это «саркома», разъедающая организм. Старому военному психологически чужда гражданская война с её принципом добровольчества. Он в корне разойдётся с кап. Колесниковым, в своей записке пропагандирующим широкую вербовку добровольцев, которых надо «влить в полки». Эти люди «поднимут дух и зажгут своей верой массу[220]. Но и сам Будберг, всегда искренний в своих непосредственных впечатлениях, должен внести поправку:

«Совершенно неожиданным оказался доклад ген. Щербакова, ездившего в Семиречье с поручением адмирала разобраться с нареканиями на сидящего там атам. Анненкова. Щербаков (сам семиреченский казак) вынес такое заключение, что все нарекания на Анненкова измышлены штабом южного отряда и что этот атаман представляет собой редкое исключение среди остальных сибирских разновидностей этого звания: в его отряде установлена железная дисциплина, части хорошо обучены и несут тяжёлую боевую службу, причём сам атаман является образцом храбрости, исполнения долга и солдатской простоты жизни.

Отношения его к жителям таковы, что даже и всеми обираемые киргизы заявили, что в районе анненковского отряда им за всё платится и что никаких жалоб к анненковским войскам у них нет.

Надо думать, что этот доклад достаточно близок к истине, так как Щербаков — человек наблюдательный, с собственным твёрдым взглядом и умением разбираться в вещах и людях; прежнее представление об Анненкове как о сугубом разбойнике он объясняет враждебным отношением к этому отряду штаба ген. Бржезовского и теми двумя полками, которые под названием анненковских чёрных гусар и голубых улан наводили ужас в тылу своими грабежами и насилиями над мирным населением. По словам Щ., эти полки не были в подчинении А., и последний много раз просил, чтобы их прислали ему в отряд, и он быстро приведёт их в порядок» [XIV, с. 318].

Анненковцы довольно своеобразное явление. Близок к истине Гинс, назвав эти отряды самозародившейся «Запорожской Семью» [II, с. 378]. Советский историк так описывает быт партизан: «Части Анненкова были отлично вымуштрованы, друг к другу обращались на «ты»: ты, брат, атаман; в армии… не было… никакой отчётности и канцелярий, жили на «честное слово»» [«Сиб. Огни», 1923, № 1, с. 80]. «Запорожская Сечь» — буйная вольница. Можно не сомневаться, что даже при внутренней дисциплине анненковцы проявляли на своей территории немало самовластия, особенно при антагонизме, существовавшем между крестьянским и казачьим населением.

С анненковцами на фронте власти часто приходилось бороться. Напр., Будберг записывает в момент пребывания на фронте 3-й армии (ст. Петропавловская): «Безобразничают и насильничают анненковские гусары и уланы… Только что по приговору суда расстреляно 16 человек из этого отряда и вновь предано полевому суду 2 офицера, но это не производит никакого впечатления, до того все распустились» [XV, с. 267].

С аналогичными явлениями приходилось бороться и в бригаде Красильникова. И всё же ген. Иностранцев признает эту бригаду одной из лучших с точки зрения её боевой ценности[221]. В ней было и своеобразное идейное служение, и непоколебимая твёрдость: конница Анненкова и отряд Красильникова составляли часть того ядра «каппелевцев», которые, не слагая оружия, с боями двигались на восток после военного разгрома. При всей своей распущенности эти атаманские отряды не проявляли стремления захватить власть[222], чем отличались дальневосточные атаманы.

* * *

Самый дальний атаман — атаман уссурийских казаков Калмыков продолжал и в 1919 г. делать «фантастические истории» (выражение Колчака на допросе). По-видимому, это был умный демагог[223]; и только путём демагогии бывший подпор. сибирского сапёрного батальона проник в заместители войскового атамана. У прославленного за освобождение Хабаровска в 1918 г. (встрече его населением могли бы, по выражению автора в «Революции на Д.В.» [с. 81], позавидовать герои древнего Рима), поддержанного французами и японцами[224] атамана закружилась голова. Уже первый приказ Калмыкова о неподчинении Колчаку — какая-то фантасмагория: тут и «свобода народа», и утверждение, что только земство, избранное народом, является законным правительством, и угроза расстрела всякому социалисту [Андрушкевич. С. 121]. В воззваниях Калмыкова причудливо сочеталось Учредительное Собрание с угрозой вешать «совет собачьих депутатов». Гражданских властей — «колчаковцев» — хабаровский сатрап просто не признавал. «Хозяйничал» атаман, держа всех под страхом своего отряда[225], в который зачислял добровольцами решительно всех. Было у него много зелёной молодёжи и красноармейцев[226]. «Маленький тщедушный» атаман был жесток. Легенды ходили о расправе его с большевиками в Хабаровске[227]. Расправлялся так же круто и со своими, напр., он расстрелял всю военно-судебную комиссию за «грабежи и вымогательство» [Андрушкевич. С. 131].

«Калмыкова мы считали уголовным преступником», — говорит Гинс [II, с. 399]. И, однако, у этого «хабаровского разбойника» был свой патриотизм, который делал его иногда и героем: он «спас права Российского Государства от незаконных притязаний Китая» [Гинс. II, с. 399]. Китайцы не простили Калмыкову — он был ими впоследствии расстрелян.

Своеобразен был и образ жизни атамана: он жил, как монах, в тесной келье, всю обстановку которой составляла простая железная кровать и аналой с Библией[228].

О старшем забайкальском брате Калмыкова приходилось говорить уже не раз. У этого замыслы шире, хотя данных, кроме энергии и импульсивности, никаких нет. Семёнов — один из рождённых революцией. Недаром ещё летом 1917 г. подъесаул Семёнов избирается командующим 3-м верхнеудинским казачьим полком. Сын казачьего урядника, полубурят по воспитанию, малокультурный, он — подходящий вождь по местным условиям. На монгольской конференции в феврале 1919 г. ему подносится звание какого-то «светлейшего князя»[229]; он по душе той казачьей вольнице из молодёжи, которая его окружает, создавая колоритный быт. Едва ли этим простым душам могло претить то, что приводило в негодование Будберга. Он говорит, что будто бы на вагоне Семёнова была надпись: «Без доклада не входить, а то выпорю». Такое «казацко-разбойничье» остроумие, может быть, и соответствовало читинскому быту. Чего стоит, напр., приказ Семёнова 23 июля, предписывающий сажать в женский монастырь сроком до 3-х месяцев жён, сражающихся на фронте, которые ведут разгульную жизнь [«Забайк. Новь»].

Сведениями о всякого рода насилиях семёновцев полны сводки правительственного информационного отдела [Субботовский. С. 180]. Также пестрели ими и газетные сообщения. Всё это делалось под видом борьбы с большевизмом, но «понятие» о том, кто большевик, было слишком неопределённо. Любопытное наблюдение делает Андрушкевич: пороли учительниц, начальников станций, телеграфистов, и что удивительно — «это проделывали те же самые учителя и телеграфисты, предпочитавшие семёновские чины есаулов и полковников скромному чину прапорщика» [с. 131]. Но дело заключалось не в этих эксцессах — Семёнов систематически подрывал верховную власть. Он задерживал товары, предназначенные служить для предмета обмундировки армии (телеграмма Тельберга 27 марта), перехватывал телеграммы, адресованные в Омск с доверительными сведениями [жалоба полк. Татаринова из Пекина. — Партиз. движение. С. 108] и т.д. Вряд ли командированный на Восток Иванов-Ринов серьёзно предполагал, что правительственный конфликт с Семёновым может быть ликвидирован с переводом последнего на фронт в звании командующего войсками, выделенными из Приамурского военного округа [письмо Иванова-Ринова у Субботовского. С. 179]. Читинский владыка или «соловей-разбойник», по выражению Будберга, конечно, никуда ехать не собирался. Честолюбие его шло дальше.

Трудно сказать, насколько серьёзно было у Семёнова намерение выделить Дальний Восток в автономную область под протекторатом Японии — это вновь утверждает Будберг на основании сведений контрразведки [XIII, с. 282]. Об этом шёл будто бы договор с Ивановым-Риновым, который, будучи оскорблён удалением из Омска, стал на Дальнем Востоке ориентироваться на атаманов. Но мысль о самостоятельности Семёнов лелеял и, во всяком случае, противопоставлял себя адм. Колчаку. В момент разрыва семёновская газета «Русский Вестник» поносила Верховного правителя и кандидатом выставляла самого Семёнова [Андрушкевич. С. 131]. В этом отношении чрезвычайно показательна беседа Семёнова с Чжан-Цзо-Лином в Мукдене, в сентябре 1919 г. По рассказу Чжан-Цзо-Лина Спицыну и ген. Афанасьеву, поехавшим в Мукден, по поручению Хорвата, для установления с Китаем делового сотрудничества, Семёнов на вопрос о признании Омского правительства ответил, что «официально он признаёт Омское правительство, но фактически не подчиняется Омску». Далее Семёнов просил ген. Чжан-Цзо-Лина «придерживаться благожелательного к нему отношения и не мешать ему в борьбе с ген. Хорватом». По словам Чжан Цзо-Лина, Семёнов «по внушению стоявших за его спиной японцев» мечтает о диктатуре на Д. Востоке и настойчиво стремится к этой цели. Атаман Семёнов охвачен честолюбивыми замыслами и, безусловно, подготовляет переворот, ожидая лишь удобного момента, чтобы вступить в резкий конфликт с Омским правительством и объявить себя диктатором Д. Востока[230].

Орудует у Семёнова и пресловутый «полковник» Завойко («мелкотравчатый революционный выкидыш», по характеристике Будберга), который ещё в марте, по дороге в Омск, создавал политическую комбинацию с диктатурой Семёнова на должность командующего войсками всего Д. Востока [Будберг. XIII, с. 298]. Попав в Омск в апреле, Завойко организует «второй переворот». Окулич в своём фельетоне о Вологодском [«Возр.», № 282] рассказывает: «Пишущему эти строки, совместно с представителем сибирского казачьего войска есаулом В., по поручению казачьей конференции, вследствие просьбы г. Завойко, пришлось выслушать определённое предложение в присутствии иностранного дипломатического представителя, в вагоне английского ген. консула, на ст. Омск. Мы уклонились от обсуждения этой темы, заявив, что казаки пойдут за адмиралом»[231].

Семёнов, при всей своей некультурности, умел быть «политиком». При свидании с ним в Чите 4 декабря Болдырев записывает: «В нём много такта. В отношении меня, как высшего военного начальника в Сибири, он всегда был вполне лоялен. И сейчас исключительной корректностью он как бы подчёркивает своё неодобрение совершившемуся в Омске и свою резкую оппозицию Колчаку» [с. 121]. А 21 декабря в разговоре с начальником японской миссии Мацудой Болдырев признает поведение Колчака в отношении Семёнова даже «бестактным» [с. 128][232]

* * *

Прямая и непосредственная поддержка Семёнова японцами, осторожная тактика французов и других иностранцев — только Нокс высказался решительно против Семёнова — ставили, как мы видели, Верховного правителя в чрезвычайно трудное положение. По приезде в Омск Будбергу на первых порах разрешение дилеммы о Семёнове и других атаманах кажется простым. Как будто бы только нерешительность адмирала ставит препоны. 30 апреля, при первом свидании с Колчаком, Будберг высказывает ему своё «credo»: «Атаманы и атаманщина — это самые опасные подводные камни на нашем пути восстановления государственности»… Адмирал ответил, что он «давно уже начал эту борьбу, но он бессилен что-либо сделать с Семёновым»… «Боюсь, — записывает Будберг, — что по этой части адмирала обманывают его докладчики, а особенно Ив.-Ринов и другие спасители Семёнова». Будберг советует «самому адмиралу… принять командование над отрядом и идти на Читу; пусть японцы устраивают всесветный скандал и разоружают самого Верховного главнокомандующего»«Радикальность предлагаемых мною мер смутила даже адмирала, и он перешёл на отчаянное положение дела снабжения армии» [XIV, с. 226–227]. Радикализм Будберга, конечно, отзывается величайшей утопией. Через три месяца Будберг всё так же ещё решителен: «К горю нашему, у адмирала нет прочной решимости поставить всё на карту и покончить прежде всего со всеми атаманами… Надо это сделать хотя бы ценой собственного провала, ибо иначе эта язва съест и адмирала, и нас, сожрёт всю белую идею и сделает её надолго постылой и ненавистной для всей Сибири»… [XIV, с. 308–309].

Принципиально прав, вероятно, Будберг. Но дело было во много раз сложнее, ибо решительные действия могли создать Правительству новые осложнения, прежде всего, с организованным казачеством. Для этого казачества забайкальский атаман не был одиозной фигурой. И «общественность» не склонна была, по-видимому, реагировать так резко, как этого хотелось Будбергу. Мы имеем характерный отзыв уполномоченного председателя Совета министров — Яшкова, вернувшегося с Д. Востока. Он, скорее, даже симпатизирует Семёнову: «Мне часто казалось, что Семёнов жаждет дружеского внимания, между тем Семёнов изолирован, так как даже местные к.-д. держатся в стороне». В силу такой изолированности и слабости характера, чувство превалирует над разумом, в чём в «минуты искренности» сам Семёнов сознается; он оказался «во власти ветров, дующих с востока» [«От. Вед.», 1919, № 3]. Такой полной изоляции в действительности не было: харбинский комитет к.-д. поддерживает Семёнова — писал в своё время Будберг [XIII, с. 293]. Управляющим гражданской частью в Забайкалье был быв. член Гос. Думы к.-д. Таскин.

Отношение Болдырева к семёновскому конфликту — отношение, которое, очевидно, диктовалось, скорее, обострённым самолюбием и неприязнью к Колчаку, — также достаточно характерно.

Тактика, предложенная Будбергом, вероятно, сама по себе более подходила к натуре откровенного, честного Верховного правителя. Приходилось, однако, вопреки чувству идти на компромиссы. Уступками мелкому людскому честолюбию сохранялось хоть видимое «единство» власти «с таким трудом ныне восстановляемой России»: «центральной власти, по выражению пекинского посланника Кудашева, приходилось считаться с подчас нелепыми затеями местных атаманов». Во имя этого «единства» центральной власти приходилось даже приветствовать Калмыкова[233].

Дальневосточные «наполеоны» чувствовали, однако, свою силу, и по мере того, как возрастают неудачи центральной власти, увеличивается их апломб. «Семёновское представительство в Омске, в лице полк. Сыробоярского, держит себя здесь очень важно, — записывает Будберг 4 июня, — на правах какого-то посланника»[234]. «Атаманы считают, что наша песенка спета», — вновь отмечает Будберг 19 сентября. И он сам понимает, что никакого политического значения не может иметь присланное штабом Приамурского военного округа заключение прокурора о деяниях Калмыкова. «Я давно добивался этого документа, чтобы дать адмиралу оружие для начала борьбы с атаманами; сейчас всё это запоздало, ибо хозяевами положения являются казаки и их конференция, определённо поддерживающая дальневосточных атаманов» [XV, с. 307].

Каково же заключение? Итог подводит Андрушкевич: «Наличие атаманщины доказывало, что Правительство Верховного правителя не так сильно, как надо. Опыт атаманов показал далее, что можно дерзать на всё. Именно после победы Семёнова стали как-то болезненно заметными проявления атаманщины. На фронте обнаружились самовластие и непокорность Гайды, потом бунт Гайды во Владивостоке, непокорность и ослушание ген. Розанова во Владивостоке и т.д. Я лично считаю, что начало развала нашего дела в Сибири было положено ат. Семёновым» [с. 137–138][235].

Глава пятая Правительство

1. Совет министров

В исключительно трудных условиях протекала деятельность центрального Правительства. Для «левой» общественности — даже в части её «правого» сектора — у власти были «фашисты» с чисто кастовыми тенденциями (Колосов). «Они вели классовую, антидемократическую политику», — утверждал бывший член Директории [Зензинов. С. 167]. Факты, однако, не соответствуют такой характеристике[236]. Это так ясно из сопоставления, которое делает более примитивный Раков для него «разбойнический колчаковский режим» является воплощением «пресловутой кадетской государственности» [с. 42].

Во всяком случае, во внешних лозунгах «диктатуры» не было признаков какой-либо классовой исключительности. Управляющий делами Совета министров Тельберг в интервью 12 января так определил эти лозунги: «Мы сторонники демократии, но наша задача только восстановление государства» [«Сиб. Ж.»].

Вопрос иной, как эти лозунги претворялись в сибирской жизни с её анархическими устремлениями. Но власть на верхах была, по выражению Н.К. Волкова (член группы Милюкова), проникнута стремлением к «свободе и демократизму» [«Общ. Д.», № 97]. Чрезвычайно показательно, что в обзорах печати, составляемых начальником ценз-контр. бюро Павловским, для внутреннего употребления, т.е. не на показ[237], красной нитью проходит мотив: большевики справа — такая же язва государства, как и большевики слева [напр., обзор за июль. — Пражск. Арх.]. Если диктатура, «очень снисходительная направо, выказывала крайнее недоверие и раздражение ко всему левому» — таково утверждение «Чехосл. Дн.» [№ 269], то виноваты были в этой однобокости только «левые», поскольку под ними подразумевались социалисты двух главенствующих партий. В Сибири они всё время ходили по скользкой тропе между практическим признанием и отрицанием большевизма. Легальная оппозиция Правительству одновременно была и нелегальной революционной борьбой с Правительством, вплоть до устройства террористических покушений. На такой почве доверие у власти вырасти не могло. Между тем у Колчака, мне кажется, было искреннее стремление не только считаться, но и действовать в согласии с общественным мнением. Вся его февральская поездка в прифронтовую полосу проходила под флагом: «Новая свободная Россия строится на фундаменте объединения власти и общественности» [«Пр. Вест.», № 82].

Можно, конечно, во имя последовательного демократизма утверждать, как это сделал Л. Кроль в заседании Областной Думы 16 августа, что «история не знает примера, когда бы диктатура спасала страну» [«Сибирь», № 34]. Но оратор, скорее, свидетельствовал лишь о своём недостаточном знакомстве с историей. Во всяком случае, диктатура Колчака с первого момента была облечена в особые конституционные формы, установленные актом Совета министров 18 ноября[238]. Постановление о временном устройстве государственной власти в России гласило:

«1. Осуществление верховной государственной власти принадлежит Верховному правителю.

2. Верховному правителю подчиняются все вооружённые силы Российского Государства.

3. Власть управления во всём её объёме принадлежит Верховному правителю. В делах управления подчинённого определённая степень власти вверяется, согласно закону, подлежащим местам и лицам.

Верховному правителю принадлежит в особенности принятие чрезвычайных мер для облегчения комплектования и снабжения вооружённых сил и для водворения гражданского порядка и законности.

4. Все проекты законов и указов рассматриваются в Совете министров и, по одобрению их оными, поступают на утверждение Верховного правителя.

5. Все акты Верховного правителя скрепляются председателем Совета министров или главным начальником подлежащего ведомства; из сего изъемлются указы о назначении и увольнении председателя Совета министров, каковые скрепляются управляющим делами Совета министров.

6. В случае тяжкой болезни или смерти Верховного правителя, а также в случае отказа его от звания правителя или долговременного его отсутствия, осуществление верховной власти переходит к Совету министров» [«Хр.». Прил. 266].

* * *

Что же представлял собою Совет министров? По мнению Льва Кроля[239], номинально власть принадлежала Колчаку, фактически — прежнему Сибирскому правительству [с. 159]. В представлении Якушева Колчак окружил себя реакционными деятелями павшего царского режима [«Вольн. Сибирь». VI, с. 73]. В изображении Ракова, Колчак просто «марионетка». Вся власть в руках разветвлённой монархической организации.

Характеристику «Сибирского правительства» мы уже давали. Уходили одни министры (Ключников, Старынкевич), приходили другие. Но, в сущности, ни одной новой реакционной фигуры не появилось. По-старому на правом фланге были кадеты (Тельберг). Привлекались на министерские посты и левые — нар. соц. Преображенский, инж. Окороков, выбранный в своё время правительственным комиссаром в Алтайской губ. Совсем новым человеком был Сукин — молодой 28-летний чиновник русского посольства в Америке. На него впоследствии сыпались нападки. Упрекали его в американофильских тенденциях, — очевидно, ими не могли быть тенденции, реакционные по существу[240]. Государственный контролер Краснов пользуется «общим уважением», констатирует пристрастный критик Л. Кроль [с. 185]. Возможно, что на министерских постах не было «звёзд» русской общественности: «видные деятели, по словам Милюкова, разместились по другим центрам». В Омске русская общественность была представлена «не яркими и не влиятельными фигурами». Но это уже не вина адм. Колчака. Приходилось брать тот людской материал, который был под рукой. «Случилось так, — писал к.-д. Клафтон на Юг своим политическим друзьям, — что лучшие офицеры и лучшие политические вожди там, у вас на Дону, а серая масса здесь и эта серая масса должна складывать государство именно здесь»«Наши партийные деятели сделали огромную ошибку, бросив Сибирь на произвол судьбы и сконцентрировав все свои силы там, на Дону… Здесь полное безлюдье, все должны учиться, чтобы подняться над губернским масштабом до государственного горизонта, а учиться нет времени, работать приходится среди опасений внезапных рецидивов большевизма, в полном хаосе психологического и государственного разложения и усталости»[241]

На бывшего в Сибири проф. Пёрса ближайшие помощники Колчака произвели скорее отрицательное впечатление. Саблин пишет из Лондона в Омск 22 октября: «Омское правительство, за исключением Михайлова и Сукина[242], Пёрс считает составленным из людей даже не второстепенных. Для Москвы, для национального Правительства эти деятели были бы совершенно неприемлемы».

Отзывается Пёрс с большой похвалой о Дитерихсе. Правительство он критикует, но не потому, что оно «сознательно грешит, а потому, что оно составлено из людей, которые в нормальное время служили бы в мелких департаментах». Для Будберга «остальные члены кабинета (особо он говорит о Михайлове и Сукине) — серые, бесцветные, безобидные, по-своему добросовестные фигурки совершенно негосударственного масштаба; они усердно заседали, старались что-то сделать, раздули кадило на всероссийский размах, но не справились с узкими задачами омского градоначальства. Активного вреда они не принесли, грязного и порочащего власть сами не делали, но оказались пигмеями перед грозными требованиями данного исторического часа русской жизни» [XV, с. 336].

Когда Будберг переносит вопрос в область изыскания гениев, то здесь нечего сказать. Не мог их создать Верховный правитель; не могла их породить и Сибирь. В оправдание простых смертных можно сказать, что «звёзды» в других центрах также оказались у разбитого корабля и что сибирские условия были запутаннее и сложнее.

Возможно, что внутренняя сибирская политика во многих отношениях была неудачной, но никакого классового характера она не носила. Сводка отдела пропаганды при Добр. армии даёт такую характеристику Правительству, возглавляемому Вологодским: Правительство левое, но проводит умеренную политику.

2. Теория и практика

Может быть, слишком молодой ещё Михайлов был плохим министром финансов. Его мероприятиям мемуаристы охотно приписывают «гибель» сибирского рубля. Возможно, что реформа с девальвацией керенок была одной из самых ошибочных реформ в Сибири. Только… история финансов всего мира за последние годы смут и общественных пертурбаций как-то поучает тому, что устойчивость финансов — ценность денег — больше зависит от общественной психологии, нежели от экономических оснований. Вероятно, это научная ересь. Но всегда ли наука поспевает за жизнью?

Неспециалист должен пока воздерживаться от оценок финансовых мероприятий сибирской власти. Ещё скрыты многие из двигавших жизнь факторов. То, что обывателю-мемуаристу кажется несуразным в законе 19 апреля об изъятии керенок, специалисту будет понятно. У нас мог бы быть надёжный источник для характеристики сибирских финансов в написанных, но, к сожалению, ещё не изданных воспоминаниях начальника кредитной канцелярии у Колчака А.А. Никольского. Его суждения достаточно компетентны. Он объясняет, что мотив издания закона 19 апреля был целесообразен — при продвижении в Европу наплыв оттуда «керенок» в Сибирь мог бы иметь катастрофическое влияние на всё народное хозяйство. Признавая, что осуществление закона было неудачно и что он принёс больше вреда, чем добра, всё же авторитетный свидетель укажет, что, если бы успех на фронте продолжался — и последствия закона были бы иные. Много причин было для обесценения сибирского рубля, упавшего в 25 раз за полтора года, и среди них — политика держав, мало считавшихся с реальными нуждами сибирской власти[243]. И всё-таки Никольский, подходящий с критикой к деятельности министра финансов Михайлова и его преемника Гойера, признает, что финансовое ведомство выполнило своё главное назначение[244], приняв «ужасное» наследие и пустые кассы.

Я буду рассматривать деятельность Правительства не с этой точки зрения. Мне важно выяснить его «классовую» подоплёку и ту специфическую реакционность, которую приписывают ему противники и большинство наблюдателей из иностранцев. В деятельности Правительства Будберг усматривает не реакционность, а полную отрешённость от жизни. Ему, как военному, мыслится разрешение всех вопросов совсем в иной плоскости. 10 сентября он записывает:

«Весь вечер пропал даром в бессмысленном заседании Комитета экономической политики, где пережевывались «общие принципы реквизиции». Удивительные мы люди: на фронте идёт наступление, долженствующее решить судьбу сибирского белого движения и всей России; тыл разваливается и пылает восстаниями, а в это время 12 министров и их товарищи убивают три с лишним часа на обсуждение вопросов самой отвлечённой теории. Я рекомендовал использовать прямо положение о реквизициях, вышедшее во время большой войны, но решили всё же поговорить… Такие заседания напоминают мне дискуссии о спасении души в вагоне, который летит кувырком с многосаженной насыпи, причём пассажиры уже не знают, где у них верх и где низ, где крыша, а где пол» [XV, с. 307].

Бесспорно, многие мероприятия того времени были теоретичны и являлись почти ненужной уступкой демократической догме. Напр., распространение суда присяжных в губерниях Енисейской и Иркутской, Забайкальской, Амурской и Приморской областях, на Сахалине и в полосе отчуждения В.-Кит. ж. д. [«Пр. Вест.», 30 января]. Какой там суд присяжных в обстановке гражданской войны, да ещё такой специфической, как, напр., в Енисейской губ., охваченной пожаром партизанского движения! Гришка Хромой — главарь шайки в Иманском у., чинивший суд и расправу без всякой волокиты, совершавший семейные разделы и пр., — может быть, в это время больше подходил к тамошнему быту. «Полк. Ворт» (Уорд) в своей наивной простоте, также занимавшийся в Уссурийском крае судебным разбирательством крестьянских споров, вероятно, удовлетворял реальные повседневные нужды деревни.

* * *

Я не имею возможности, да, пожалуй, и надобности, рассматривать всю законодательную деятельность Правительства. Остановлюсь только на нескольких мероприятиях, и особенно на тех двух, которые в представлении противников особенно ярко подчеркнули реакционную сущность Правительства, — это издание выборного закона для городского самоуправления и меры, касавшиеся земельного вопроса. Любопытно, что чешские демократы, весьма суровые в оценке деятельности Правительства, как раз в противоположность русским социалистам, именно в этих областях и считали только положительной деятельность Правительства [«Чехосл. Дн.», № 269 — годовщина государственного переворота].

2 февраля был опубликован этот новый закон о выборах в Городские Думы, принятый Правительством ещё 27 декабря. В действительности был без изменения принят проект Гаттенберга, утверждённый ещё старым Сибирским правительством. «Вся сибирская печать, — писал в № 32 «Чехосл. Дн.», — с удовлетворением констатирует, что новый закон о выборах совершенно приемлем, что Верховный правитель Сибири, несмотря на сильное давление реакционных кругов, которые выступают иногда под фирмой либеральных партий… идёт действительно к демократическому строительству»… И позже, по поводу иркутских выборов в июне, тот же орган [№ 129] говорил: «Демократичность закона Колчака о выборах в местное самоуправление… даёт возможность сибирской демократии проявить себя самым широким образом в местных самоуправлениях, столь убогих в России вообще (!)[245], и осуществить здесь в противоположность реакции здоровые основы демократические и социалистические».

«Вся печать»… — чешский автор ошибся. «Левая» демократия не могла признать что-либо положительное за законодательством «диктатора». Конечно, новый закон — «шаг назад», шаг «контрреволюционный», нарушение «принципов народоправства» (иркутская «Мысль», № 1, 18 февраля). В чём дело? — введён избирательный «ценз»: возраст 21 год для активного избирательного права и 25 для пассивного; ограничено народовластие «цензом» оседлости — не менее года; наконец, мажоритарная система. Сибирские демократические «вундеркинды», очевидно, и не представляли себе, что в дни Временного правительства мажоритарную систему выборов в противоположность пропорциональной защищали социалисты Водовозов, Мякотин и такие специалисты, как покойный В.М. Гессен. Они не отдавали себе отчёта в том, что после неудачи применения пропорциональной системы в России, давшей псевдогородское и земское самоуправление, число мажоритаристов или по меньшей мере сторонников существенных коррективов к системе 1917 г. значительно увеличилось в рядах даже социалистической демократии[246]. «Благомыслящая демократия», конечно, отнеслась с сочувствием к новому закону. Приветствовал закон, «составленный на демократических началах», председатель Екатеринбургской Думы Кронберг [«Заря», № 42]. «Надо быть «пристрастным», — писал проф. Мокринский в «Сибирской Жизни» 5 марта, — для того чтобы отвергать демократичность закона 27 ноября». Я не нашёл и протестов против закона или его проекта в реакционных кругах, о которых говорил «Чехосл. Дн.». Некоторая критика была со стороны кооперативной «Зари», полагавшей желательным повысить до 25 лет возрастной ценз. Протест раздался только со стороны екатеринбургской группы партии народной свободы, бывшей в то время под влиянием Л. Кроля слишком «левой»: партия протестовала против требования оседлости [Кроль. С. 163].

Если демократия потерпела поражение на выборах, то причиной этого был не «куцый закон», а настроения избирателей. Новые выборы дали действительно значительный процент домовладельцам. Выборы отмечены абсентеизмом [«Сибирь», № 60]. В Иркутске в выборной кампании приняло участие лишь 30% избирателей[247], в Шадринске — 28%, в Кургане — 20%[248] [«Заря», № 4][249].

* * *

Нового закона о земском самоуправлении Правительством издано не было. 20 декабря Совет министров по докладу Гаттенберга постановил: 1) остановить производство выборов в земство, предоставив мин. вн. дел в случаях, не терпящих отлагательства, эти выборы разрешать и 2) продолжить деятельность управ до новой сессии земских собраний по новому закону [«Пр. Вест.», № 29].

В своё время мы отмечали положительное отношение Колчака к земству и его разочарование в силу характера приморского земства. Это разочарование должно было распространиться на многие земства Сибири революционного производства. По традиции, мы привыкли относиться с некоторым пиететом к земскому самоуправлению и по отношению к нему Правительства определять демократический или революционный уклон последнего. Земства 1917 г. имели мало общего с подлинным местным самоуправлением. Они были, скорее, политической школой, в значительной степени партийной при преобладании эсеровских элементов, часто не имевших абсолютно никакого отношения к интересам и задачам органов самоуправления. Такие земства «Заря» не без основания называла политическими «говорильнями»[250]. В Сибири, где новое земство не имело никаких традиций, отмеченное явление должно было сказываться сугубо. Само население относилось к земству довольно прохладно. Так, управляющий Иркутской губ. (с.-р. Яковлев) в докладе министерству должен отметить, что большинство волостей к земству равнодушно; ему приходится говорить о «темноте населения» по поводу январских выборов в земство [«Мысль», № 5]. Крестьяне Катарбейской волости Иркутского у. даже отказались от выборов [там же, № 4]; население в Вилюйском у. Якутской обл. ходатайствует о закрытии земства, «ничего не приносящего отрадного населению, ведущему кочевой образ жизни» («Сельск. Жизнь», 3 июля) и т.д. Чрезвычайно ярок рассказ Андрушкевича о земстве, избранном в 1917 г., в Иманском у.:

«Всем выборным делом руководила партия соц.-революционеров. К выборам были допущены за неявкой основного населения, не понимавшего, в чём дело, советы солдатских депутатов, комитеты общественной безопасности и т.д. Итог был следующий: в Иманскую уездную земскую управу оказались избранными: председателем управы — сельский учитель, разжалованный по суду дьякон, а членами управы: один мещанин Имана, тюремный надзиратель, станционный жандарм и один из волостных старшин.

Все эти люди были, в сущности, людьми не плохими. Но обязанные своим положением членов партии соц.-рев., они и держались за партию, считая своим долгом идти за ней, и подписывали, скрепя сердце, всё, что им подсовывали земские чиновники, партийные ставленники…

…земские управы получаемые от казны средства стали тратить прежде всего на своё содержание, на содержание многочисленного земского чиновничества, на взносы Земгору и Далькрайземгору, на политические партии, на печатание воззваний и т.п., и при таких условиях, да ещё при падении стоимости рубля, у земства ничего не оставалось на удовлетворение крестьянских нужд. Мосты не починялись. Показательные хозяйства захирели. Все переселенческие учреждения, перешедшие в ведение земства, — пропадали. Врачи и учителя не получали жалованья и разбегались. Богатейшая, образцовая, показательная пасека в Имане — пропала, а имущество её перешло в руки одного из членов земской управы. Однажды ко мне явился один земский врач и, положив ключи от вверенной ему больницы на стол, заявил, что он больницу закрыл и уезжает, так как в течение нескольких месяцев он не получал жалованья. Все необходимейшие лекарства израсходованы, а новых невозможно добыть от земской управы… Я препроводил ключи от больницы в земскую управу, а земская управа — сторожу больницы. Сторож надел на себя докторский халат и сам занялся медицинской деятельностью, раздавал кстати и некстати оставшиеся лекарства. Когда же от лечения сторожа прока не оказалось — население отказалось давать больнице дрова. И сторож для отопления своей комнаты сжёг всю деревянную обстановку больницы… Правительство решило переизбрать состав волостных земских управ. Из распоряжений по этому поводу явствовало, что Правительство надеялось, что теперь к земскому волостному делу станут люди более благоразумные, государственно настроенные и что новые люди будут более полезными в деле государственного строительства…

В определённый срок я получил подлинные выборные делопроизводства и был весьма смущён: все избирательные записки по волостям оказались написанными одной и той же рукой, на одинаковых лоскутах бумаги, и повсюду оказались избранными те же старшины — председателями, а писаря — секретарями. Было ясно — крестьяне на выборы не пошли, и избирательные записки повсюду написаны писарями, выполнявшими требование о производстве выборов. О том же донесла и полиция» [с. 121–124].

А вот характеристика уездного земства в противоположном конце Сибири, ближе к Европейской России — в Тарском уезде Тобольской губ. Характеристику даёт очень наблюдательный и вдумчивый команд. местным военным районом полк. Франк:

…«Волостная управа находится в самом хаотическом состоянии… Председатели управ — или посторонние, чужие люди населению… или захудалые неграмотные крестьяне. Писаря или секретари — просто тёмные личности, живущие на взятки и вымогательства. Земская уездная управа… остаток советской власти — бывшие члены совдепа и революционного трибунала, а некоторые с уголовным прошлым. Большинство членов управы (уездной) — элемент также пришлый, не имеющий ничего общего с земством… Члены заняты торговлей, спекуляцией, политикой и всем, чем угодно, но не делом земств».

Франк настаивал на «немедленном» переизбрании земских управ [«Прол. Рев.». Кн. 8, с. 200].

«Колчаковское Правительство не решилось уничтожить земство», — утверждает Колосов. У меня нет никаких данных, свидетельствующих о таком даже намерении. Правительство, очевидно, относилось с некоторой настороженностью к земству производства 1917 г. и хотело, чтобы новый закон внёс оздоровление в жизнь местного самоуправления. По тактическим соображениям оно настойчиво предписывало, однако, военным властям земцев не трогать. Не трогать «земцев» — означало не трогать эсеров. Предписание из Омска подчёркивало это, напр., по поводу цитированного выше революционного воззвания приморского земства против Колчака[251]. Тем не менее столкновения власти с земством, конечно, происходили. В январе во Владивостоке собрался дальневосточный съезд земств и городов. Управляющий мин. вн. дел Гаттенберг телеграфировал, что «обсуждению съезда подлежат только вопросы экономическо-хозяйственного значения и что он не разрешает касаться вопросов «конструкции власти». Ясно было, что съезд, под постоянным председательством Медведева и почётным Якушева, должен был в политических вопросах стать на путь воззвания приморского земства. «Съезду, после его решения, — пишет Якушев, — продолжать занятия по утверждённой повестке, в дальнейшем не чинилось препятствий». Тем не менее при закрытии съезда по инициативе группы членов была принята резолюция о том, что «единственным выходом из создавшегося положения является немедленное возобновление государственного порядка, установленного законами Вс. Вр. правительства 1917 г., и созыв сибирского Учр. Собрания».

На другой день, 28 января, местной властью была арестована часть участников съезда, освобождённых вмешательством военного командования[252]. Но едва ли не первым случаем репрессии — вернее угрозы — со стороны центральной власти было решение Пепеляева предать суду руководителей иркутского губ. земства за резолюцию 7 июля, осуждающую переворот 18 ноября и требующую созыва Учр. Собрания [«Кр. Арх.». XXXI, с. 12]. В Правительстве шли долгие споры о легализации союза земств и городов [Будберг. XIV, с. 300]. Устав Сибземгора не был утверждён, но это не мешало союзу энергичнее развивать свою деятельность и к июню 1919 г. даже «процветать» [«La Russie Democratique», № 6].

Мы не раз встречаемся с указанием на аресты земских деятелей и кооператоров военными властями. При всём желании, их нельзя отнести на счёт преследования земств и кооперации, как это хочется Колосову и другим. Трудно в отдельных случаях даже установить, где аресты являются актом произвола и где они вызваны государственною необходимостью. Несомненно участие многих из этих «земцев» в противоправительственном движении — и часто на стороне большевиков.

* * *

Ещё во время деятельности «Сибирского правительства» съезд представителей земств и городов Приамурской, Камчатской и Сахалинской областей вынес 17 октября протест против издания земельного закона, идущего вразрез с законом всер. Учр. Собр. Здесь была ахиллесова пята всякого земельного законодательства. Мы говорили о компромиссе, на который шли эсеры на Уфимском Госуд. Совещании. Сибирские эсеры этих компромиссов не желали знать, слепо и формально отстаивая закон 5 января. Всё, что нарушало «волю» Учр. Собрания 1917 г., было актом реакционным[253]. При таких условиях сожительства и компромисса достигнуть было невозможно. Между тем и здесь «буржуазный» историк гражданской войны поставит Правительству в вину: «Земельный вопрос бесконечно разрабатывался в канцеляриях; но предварительные «всероссийские» декларации Правительства (напр., 4 апреля) были двусмысленны и, поскольку доходили до крестьянства, вызывали законное недоверие — хоть в Сибири и не было помещиков» [Милюков. С. 126].

Обратим внимание, что в своей речи 16 февраля земским представителям в Екатеринбурге Колчак подчеркнул, что он сторонник передачи всей земли крестьянам… Через полгода Верховный правитель в объявлении 29 июля писал: «Я и моё Правительство заявили, что мы считаем справедливым и необходимым отдать всю землю трудящемуся народу». Сама же земельная декларация 8 апреля[254] гласила:

«Доблестные армии Российского правительства продвигаются в пределы Европейской России. Они приближаются к тем коренным русским губерниям, где земля служит предметом раздоров, где никто не уверен в своём праве на землю и в возможности пожать плоды своего труда. Богатая раньше хлебом родина наша ныне голодна и бедна.

Долгом Правительства является создать спокойную и твёрдую уверенность земледельческого населения в том, что урожай будет принадлежать тем, кто сейчас пользуется землёй, кто её запахал и засеял.

Заявляем поэтому, что все, в чьём пользовании земля сейчас находится, все, кто её засеял и обработал, хотя бы не был ни собственником, ни арендатором, имеют право собирать урожай.

Вместе с тем Правительство примет меры для обеспечения безземельных, малоземельных крестьян и на будущее время, воспользовавшись в первую очередь частновладельческой и казённой землёй, уже перешедшей в фактическое обладание крестьян.

Земли же, которые обрабатывались исключительно или преимущественно силами семьи владельца, — земли хуторян, отрубников, укрепленцев, подлежат возвращению их законным владельцам.

Принимаемые меры имеют целью удовлетворить неотложные земельные нужды трудящегося населения деревни.

В окончательном же виде вековой земельный вопрос будет решён Национальным Собранием.

Стремясь обеспечить крестьян землёй на началах законных и справедливых, Правительство с полной решительностью заявляет, что впредь никакие самовольные захваты ни казённых, ни общественных, ни частновладельческих земель допускаться не будут и все нарушители чужих земельных прав будут предаваться законному суду.

Законодательные акты об упорядочении земельных отношений, о порядке временного использования захваченных земель, последующем справедливом распределении их и, наконец, об условиях вознаграждения прежних владельцев последуют в ближайшее время.

Общей целью этих законов будет передача земель нетрудового пользования трудовому населению, широкое содействие развитию мелких трудовых хозяйств без различия того, будут ли они построены на началах личного или общинного землевладения.

Содействуя переходу земель в руки трудовых крестьянских хозяйств, Правительство будет широко открывать возможность приобретения этих земель в полную собственность. Правительство совершает этот ответственный и полный глубокого исторического значения шаг, исходя из непреклонного убеждения, что только такой решительной мерой можно возродить и обеспечить благосостояние многомиллионного русского крестьянства, а благосостояние крестьянства есть та здоровая и прочная основа, на которой поставлена будет твердыня обновлённой, свободной и цветущей России».

Можно с этой декларацией не соглашаться, но ничего двусмысленного в ней нет[255]. Во всяком случае, она была во много раз демократичнее того, что предлагала партия к.-д. на Юге во главе с самим Милюковым. Из рассказа Гинса мы знаем, что декларация явилась в Совете министров результатом компромисса и что, несмотря на протесты ген. Лебедева и других, была подписана адмиралом:

«Министерство земледелия представило свой проект. Основная идея его заключается в том, что государство устанавливает особое управление всеми землями, вышедшими из обладания их прежних владельцев.

Эти земли описываются и принимаются в ведение государства, причём до окончательного разрешения земельного вопроса они сдаются в аренду землевладельческому населению.

Этот закон вызвал яростные нападки аграриев…

Левые круги были тоже недовольны законом. Они, наоборот, считали, что сдача земель «в аренду» есть, в сущности, реставрация частной собственности и что крестьяне иначе и не поймут этого… Проектом министерства были недовольны, однако, не только социалисты, но и умеренные демократические элементы, которые считали задачей государственной власти расширить в стране мелкое трудовое землевладение за счёт крупного.

Я был на стороне этих последних и возражал против проекта в Совете министров…

Мои предложения имели некоторый успех. Они собрали в Совете министров шесть голосов. Но семь голосов было подано за проект министра земледелия, и он стал законом» [II, с. 154–157][256].

Для Сибири всё это не имело значения[257]. Здесь поднимались иные вопросы — внутренне-крестьянские, к помещичьей земле отношения не имевшие. По-видимому, для многих они были ещё неясны. В жизненной практике на задний план отступала строгая догматическая принципиальность. Иллюстрацией могут служить выступления представителей эсеровского направления на третьем западносибирском съезде крестьянских депутатов в Омске 18 января (1918). Для борьбы с большевизмом ораторы пытаются пробудить в крестьянине собственнические инстинкты: с установлением социализма не будет частной собственности, отнимут «последнюю корову», плуги и т.д… «Нам не до жиру, быть бы живу» [Кардонская В. С. 69]. Небезынтересны наблюдения, которые сделал Л. Кроль среди крестьян — гласных пермского губернского земства: «Наиболее захвативший в данный момент крестьян гласных вопрос был — о возврате земель, захваченных крестьянами у крестьян». Одни были за возврат, другие — против. И те и другие прошли в гласные «под эсеровским флагом». Под этим флагом «были типичные собственники» [с. 175].

Для отдельных мест Сибири могли быть «бестактными» и другие постановления Совета министров, напр. постановление 14 марта о предоставлении преимуществ в отношении земельного устройства переселяющимся семьям павших в боях. Земельный надел определялся в 15 десятин, причём заявлялось, что земля будет даваться в собственность. Или указ 2 июля об изъятии из пользования крестьян государственных земель, входящих в надел селений Тасеево Канского у. и Степно-Баджейск, и обращении их в земельный фонд, назначенный для устройства воинов[258].

Для того чтобы в Сибири разрешить земельный вопрос, требовался сложный органический закон, который во временном порядке гражданской войны издать нельзя было. Применение закона 5 января вызвало бы ещё большие осложнения.

* * *

Есть ещё один вопрос — своего рода лакмусова бумажка для Правительства, чрезвычайно сложный в период гражданской войны. Этот вопрос просто разрешили большевики, уничтожив всякую неказённую печать. Мы уже касались положения печати в период, непосредственно примыкавший к перевороту 18 ноября. Тогда были условия особые. А как дальше? «Для будущего историка нашей борьбы, — писало иркутское «Дело» 6–7 января 1920 г. [№ 388], — положение печати при вологодско-колчаковском режиме даст ценный материал для выявления истинного лица Правительства преступлений». Цензурные курьёзы или цензурные провинциальные абсурды, как выражались «Отеч. Вед.» (напр., белые места в официальных отделах), были нередки — и не было в них ни плана, ни смысла, ни цели. Но скорпионы, как и раньше, обрушивались не только на левую печать, как пытается изобразить обозреватель в иркутском «Деле». Шумным инцидентом в Омске был арест ответственного редактора «Зари» В.С. Парунина. Он был вызван в милицию и арестован на 3 месяца распоряжением начальника Западно-Сиб. военного округа за статью «К самосуду». Арест был произведён на основании старого приказа Иванова-Ринова от 16 августа, отменённого Колчаком. Парунин был тотчас же освобождён распоряжением военного министра, и виновник ареста вынужден был уйти в отставку. Та же «Заря» — выразительница «тёмных сил», по характеристике с.-р. «Сибири» [№ 83], — была закрыта в июне за статью «Земщина и опричнина»[259]. Распоряжением Дитерихса 26 августа была закрыта в Омске «Наша Заря» за «непозволительный выпад против одного из членов Правительства». Редактор газеты н.с. Галецкий был арестован. К сожалению, номера с «непозволительным выпадом» мне не удалось увидеть. «Наша Заря» не раз сама писала, что пренебрежительное отношение к власти должно быть изжито, что нельзя всякое мероприятие по укреплению власти трактовать как реставрацию старого, как делают «пешехонские с.-д. и с.-р.».

И едва ли не единственный случай, когда репрессии коснулись газет косвенно по инициативе самого Верховного правителя, — это в деле с «Отеч. Вед.» в критический момент на фронте. Раздражённым адмиралом была послана 20 июня Дитерихсу телеграмма по поводу противоправительственной работы газет на фронте, с угрозой закрыть «Наш Урал» и «Отеч. Вед.». На основании этой телеграммы для «Отеч. Вед.» была установлена военная цензура.

Репрессии на печать всегда исходили со стороны военных властей, т.е. мы присутствуем при обычной коллизии на театре военных действий — коллизии, которая привела к подаче в отставку мин. вн. дел Гаттенберга. Военное положение расширяли помимо желания Колчака. Для общего режима был чрезвычайно показателен характер «Правительственного Вестника». Неужели в официальном органе реставрационного Правительства можно было бы встретить, напр., статью о секретном арестанте № 1 — о Н.И. Фомине-Медведеве (по харьковскому процессу 1879 г.) — или подробный отчёт о лекции с.-д. Маслова «Экономическое возрождение России»?

При тяжёлых сибирских экономических условиях (с мая «Заря» — богатый орган кооператоров — выходила на коричневой бумаге) печать далеко не была представлена слабо для того времени. Выходило 157 периодических органов. Из них 61 журнал. В Зап. Сибири — 39 газет и 33 журнала; в Восточной — 32 газеты и 22 журнала. Было 74 ежедневных газеты. Из них 22 «демократических», 7 органов социалистической мысли, 2 издания рабочих с.-д. Среди журналов 23 кооперативных, 8 земских, 4 общ. — политических, 6 проф. рабочих. В одном Омске издавалось 6 газет и 10 журналов [«Мысль», № 14].

Общая печать довольно полно отражала жизнь того времени, рисуя её отнюдь не в радужных тонах и резко выступая против действий правительственных агентов, нарушавших принципы правового государства. Просматривая, напр., «Зарю», находишь немало протестов против закрытия газет, внесудебных расстрелов (напр., двух кооператоров в дер. Лузино Иркутской губ. — № 100), против репрессий со стороны военных властей в отношении союза кооперативов «Центросибирь»[260] — высылка членов [№ 26]. Печать отнеслась с осуждением к принятому в июне Советом министров «закону о большевицком бунте»[261]. Эту критику официальный «обзор печати» доводил до сведения Верховного правителя, отмечая с своей стороны, что судебное разбирательство является отличием государственной власти от беззаконной.

* * *

Слишком мрачно рисуют нам подчас реакцию в «русской Вандее». Некий «социалист» Семашко в открытом письме Тельбергу [«Шанх. Хр.», № 1] утверждал в июне, что он вынужден жить за границей, так как при режиме Колчака ему место отведено было бы лишь в арестантской камере. Возможно, всё зависело бы от того, что делал бы Семашко. Быть может, ему не нашлось бы места и на юге России, где социалисты жили в общем довольно безопасно и где тем не менее, по мнению ген. Болдырева, на основании получаемой информации, «ущемление» социалистов шло ещё большим темпом [с. 232][262]. Искусственные предпосылки порой расходятся с жизнью. Проф. Легра в своём дневнике совершенно убеждён, что иркутский «губернатор» с.-р. Яковлев при новом режиме, «конечно», будет арестован [«М. S1.», 1928, II, р. 192]. Этого не случилось. Он не был даже отставлен, хотя, как мы увидим, роль Яковлева была чрезвычайно двойственна.

С.-р. Колосов определённо злоумышлял против режима и всё же довольно спокойно жил в самом центре партизанского движения в Красноярске. Колосов обличал режим, пользуясь печатным словом. Он без труда мог выпустить обличительную брошюру, так как этого рода литература цензуре не подлежала; он мог в марте — мае издавать «Новое Земское Дело», в котором освещал по-своему крестьянское движение [XX, с. 264]. В Иркутске выходила весьма оппозиционная газета «Мысль» (с.-р.) и «Дело» (с.-д.) и орган совета профессиональных союзов «Сибирский Рабочий». В Иркутске существовал социалистический клуб имени с.-д. Патлых — центр революционной пропаганды. И военные власти его так или иначе терпели.

В Тюмени во главе газеты «Наш Путь» мог стоять с.-д. Гистер (фактически большевик), Авдеев и др.[263]

Если власть запрещала всесибирский учительский съезд, если изымала из земских рук руководство учебными заведениями, то делала она это по необходимости — революционное земство к культурно-просветительной работе было мало способно. Несмотря, однако, на репрессии, земство оказывалось, по признанию самого Колосова, «удобной почвой для полуоткрытой организации общественных сил на антиколчаковской платформе» [XX, с. 240]. Очевидно, режим не был так жесток, как его изображают на словах.

«Милитаризация» режима происходила не в силу стремления Правительства подавить всякую гражданственность, а в силу самой жизни, в силу того, что в Сибири, может быть, было ещё труднее разрешить проблему двоевластия в период гражданской войны[264]. Быт подавлял право. Между тем мы имеем основание думать, что правительственная власть при известных условиях, от неё уже не зависящих, могла бы упорядочить этот быт. Порядок в Сибири налаживался. Об этом свидетельствовал тот самый управляющий Уральской областью Посников, записки которого о невозможности бороться с эксцессами военщины получили популярность в литературе: «диктатура смягчалась и цивилизовалась» [Гинс. II, с. 191]. Комитет защиты законности и порядка — комитет «трёх», созданный при Верховном правителе, — пытался вносить в жизнь элементы здорового правопорядка. Не всегда это удавалось. Но «директивы» из Омска никогда не поощряли расправы и беззакония на местах[265].

3. «Звёздная палата»

Виновников отыскивать легко, и они всегда находятся — особенно в периоды тех или иных неудач. Гинс, склонный в мемуарах отгородиться от той группы, к которой он примыкал, входя в состав членов Совета министров, и подчёркивающий свою демократическую позицию, готов видеть причину неудач Правительства в фактической отмене «конституции» 18 ноября. Совет министров, поскольку речь шла не о законодательных распоряжениях, а о политике текущего дня, стал отходить на задний план. Политика стала сосредоточиваться в руках как бы уменьшенного Совета министров — в «Совете» Верховного правителя, в который входили главнейшие министры[266]. Этот Совет собирался три раза в неделю и должен был служить связью между Верховным правителем и Советом министров. Он стал, говорят, своего рода «звёздной палатой». У Гинса, не попавшего, в силу положения, им занимаемого, в узкий круг ближайших сотрудников Верховного правителя, замечается несколько сгущённо-отрицательное отношение: Совет Верховного правителя, узурпировав власть, сам был бессилен что-либо сделать. Концепция Гинса породила уже легенды, попавшие на страницы истории гражданской войны Милюкова. Он пишет: «Верховный правитель был обставлен подобающим его званию этикетом и непроницаемо окружён группой приближённых людей, составлявших особый Совет Верховного правителя» [с. 124]. Для Милюкова здесь сказалось желание Колчака «решать всё самому». Всё это мало соответствует действительности.

Совет Верховного правителя не был нарушением «конституции» 18 ноября — тогда уже, по словам Колчака, был намечен и малый Совет. Произошло в действительности то, что происходит неизбежно в кипучей работе: в военное время из больших коллегиальных учреждений выделяются малые для скорых решений (Болдырев жаловался даже на медленность работы такой малочисленной коллегии, как Директория). Естественно, что верховодят всегда наиболее энергичные и инициативные люди. Так называемая «группа Михайлова» (в неё входил в своё время и Гинс), конечно, и была такой инициативной группой. К тому же большой Совет не был однороден. Это признаёт и Гинс, сам выступавший не раз застрельщиком оппозиции. «Соотношение восьми и семи голосов, — говорит он, — становилось невыносимым» [II, с. 170].

Если послушать Гинса, всё дело в «звёздной палате»; если послушать рассказы Будберга, несомненно тенденциозные, о заседаниях Совета министров, то, в сущности, становятся понятны те нападения, которые направлялись по адресу Совета:

«13 августа. Вернулся домой в 4 ч. утра; в 11 ч. ночи началось знаменательное закрытое заседание Сов. министров; грозность положения смыла сразу весь глянец искусственно дружеских отношений, и начались грызня, обвинения и уязвления.

Гинс обрушился на заместителя председателя Сов. мин. Тельберга и на Совет Верх. правителя с яркими обвинениями в олигархии, в проведении указов задним числом и т.п…

Я вполне разделил мнение Преображенского и других уважающих себя министров о необходимости всему составу Сов. мин. немедленно же подать в отставку, ибо происшедшим Сов. мин. доведён до последней степени унижения и дальше идти некуда…

Гинс поставил на голосование, доверяет ли Сов. мин. Совету Верх. правителя, который ведёт свою собственную политику, не считаясь совершенно со всем Правительством; это предложение, конечно, не получило большинства, ибо за Михайловым всегда стоит квалифицированное большинство в нашем Совете…

Государственный контролер внёс предложение обратиться непосредственно к Верх. правителю с запросом по поводу участившихся за последнее время единоличных указов, выпускаемых по таким случаям, в которых нет ничего спешного, чрезвычайного и что может быть проведено нормальным порядком через Сов. мин.; предложение это также большинства не получило.

Постепенно страсти разгорались, упали все фиговые листы; во всей безнадёжности представилась разрозненность, хилость и дряблость Правительства, пестрота его членов, искусственность состава, ничтожество председателя…

Начались бесчисленные голосования разных резолюций и предложений; результаты 7 против пяти, шесть против шести и т.п. На голосовании, не помню, какой по счёту резолюции, я наотрез отказался голосовать (не воздержался, а отказался), заявив, что всё сегодняшнее заседание слишком ярко показывает, что никакого объединённого комитета у нас нет, а при таком положении я считаю недопустимой профанацией голосования серьёзнейших и животрепещущих вопросов государственного бытия и судьбы нашей родины… Вологодский совершенно растерялся, прекратил голосование и закрыл заседание, заявив, что иного исхода у него нет… Сегодняшнее заседание — это апофеоз всей деятельности нашего Совета, упали все ризы, и стали видны все кости, все изъяны и язвы.

Когда возвращались домой, я весь трясся от негодования»… (XV, с. 266–269].

Необходимы некоторые комментарии к повествованию Будберга о заседании Совета министров 16 августа. Сыр-бор загорелся потому, что Тельберг в отсутствие Вологодского провёл положение о совете обороны в порядке указа Верховного правителя. Нарушение формальности, очевидно, было лишь предлогом, так как вопрос о совете обороны, по словам Гинса же, получил раньше принципиальное одобрение Совета министров [с. 262]. «Самоуверенность» Тельберга, может быть, в данном случае объяснялась стремлением избежать осложнений, так как, по словам Гинса, «генералы» — в частности главнокомандующий Дитерихс — были против нового учреждения: совет обороны — военный совет министров и генералов должен был совместно обсуждать все вопросы, затрагивающие компетенции как военных, так и гражданских властей. Не имея протоколов Совета министров, абсолютно нельзя иногда установить точность показаний того или иного мемуариста, непосредственного участника министерской работы. Гинс в качестве примера самовластия «звёздной палаты» указывает, между прочим, на увольнение Хорвата и на назначение вместо него Розанова: «Совет министров ничего не знал» [с. 265]. Открываем дневник Пепеляева. 10 июля там записано: «Совет правителя. Решено упразднить должность верховного уполномоченного на Д. Востоке. Хорват совершенно бездействует». 11 июля: «Совет министров. Прошло упразднение верховного уполномоченного»

Как бы то ни было, положение было ненормально. В заседании Совета министров 31 августа Верховный правитель очень резко отметил недопустимость наблюдаемой разноголосицы в мнениях членов Совета, при которой решения по важнейшим государственным вопросам принимаются большинством одного голоса или перевесом голоса председателя [Будберг. XV, с. 292]. Были авторитетные голоса из демократической общественности, которые именно Совет министров обвиняли в отсутствии твёрдого курса. К таким голосам принадлежит голос кооператора Сазонова. По его мнению, двоевластие 18 ноября выродилось в двенадцативластие. Каждый министр считает себя полным властелином. Совет министров занимается больше политикой, чем законодательством [«Св. Край», № 347].

Мы видим, что эта позиция диаметрально противоположна концепции Гинса.

Отмеченный выше конфликт грозил разрастись. Верховный правитель был удручён «кризисом», но высказался против перемен в министерстве, считая, что эти перемены не могут спасти дела. Однако под влиянием Вологодского, согласно мнению большинства членов Совета министров, Колчак решил идти на отставку Михайлова и Тельберга, около имён которых в августовские дни сосредоточивались все нападки. Сукин сохранил свой пост, так как Верховный правитель считал, что Сукин лишь выполнитель его директив и директив Сазонова, который считался мин. ин. дел[267].

Михайлов — одна из самых одиозных для многих фигур — ушёл. Мы больше не встретим его имени в каких-либо последующих «интригах».

Не является ли это доказательством того, что не одним только личным честолюбием руководствовался молодой сибирский политический деятель? «Наша Заря» 19 августа сопроводила эту отставку словами: «И друзья и враги его одинаково признают, что главная заслуга Михайлова в том, что в самые тяжёлые исторические минуты, при самых неблагоприятных условиях он оставался верным чувству долга и не уходил в сторону ни страха ради, ни ради малодушного сомнения в личном успехе». На Михайлова нападали и слева и справа.

«Звёздную палату» оказалось легко разрушить, и Гинс в качестве уже управляющего делами мог заседать непосредственно в «Совете» Верховного правителя. 15 сентября Пепеляев записывает:

«Совет Верх. правителя. Присутствовали: Краснов, Гинс, Устругов, Сукин, Гойер, я, Дитерихс, Дутов, Будберг. Обмен мнений сосредоточивался на вопросе о созыве законосовещательного органа. Некогда писать все мотивы. Решено учредить государственное земское совещание. Верховный правитель издаёт грамоту».

При реорганизации кабинета министров поднимается вопрос и о смене председателя Вологодского. По мнению Милюкова, это был безвольный и бесцветный человек [с. 44]. Автор, очевидно, следует за характеристикой Будберга: «Совершенно потухший, бездеятельный и ни на что уже негодный человек» [XV, с. 333]. «Вологодский не был боевым человеком, — говорит Окулич. — Он, подобно кн. Львову, верил в победу добрых начал». Колоритную личность Вологодского никак нельзя отнести к бесцветным фигурам. Он был мягок, добр, но и непоколебим в своей позиции. Факты много раз регистрировали перед нами эту черту. Надо было иметь большое общественное мужество для того, чтобы публично говорить, что он потерял кредит у демократии и что добровольно несёт «пятно позора» за декабрьские омские убийства [интервью в «Сиб. Жизни» 4 марта]. Демократ приносил личную жертву для России. Вологодский заявил, что у него нет теперь права считать себя принадлежащим к партии с.-р. Этим самым он говорил, что основы его миросозерцания не изменились. И подлинный демократизм его не поблек. Сибирская «неразбериха» поглотила все его физические силы. Вологодский был болен — болен переутомлением. «Болезнь его была неопределённой, — пишет Гинс, — температура беспричинно повышалась. Председатель производил впечатление расслабленного человека (речь идёт о сентябре). Однажды он приехал на заседание и чуть не упал в обморок» [III, с. 329].

В общественных кругах в председатели Совета министров намечались кандидатуры кооператора Балакшина и Белоруссова. Начала выдвигаться на первые роли фигура энергичного Пепеляева, назначенного после Гаттенберга министром вн. дел. По словам Гинса, он нравился Верховному правителю тем, что понимал военные задачи. Для левой общественности это был «максималист справа». И именно ему приходилось «демократизировать» курс правительственной политики.

Глава шестая Общественность

1. Настроения и группировки

Приходилось уже неоднократно отмечать, как резко иностранные наблюдатели характеризуют омскую и сибирскую общественность. Они, конечно, улавливали лишь то, что резко выделялось на общем обывательском повседневном фоне и что само по себе не может характеризовать внутреннее содержание политической общественности. Журналист Павлу, перефразируя рассказ Светония о прибытии Британика в Рим, готов был воскликнуть: «Если бы нашёлся такой человек, который пожелал купить Омск, он мог бы легко это сделать»… Что же? — можно было бы повторить слова одного иностранца, сказанные в оправдание деятельности своих компатриотов в Сибири: «Война рождает не одних героев»… Гражданская война почти синоним моральной распущенности… Это один из тех заколдованных кругов, выход из которого найти в жизни почти невозможно. Никакие обличения не могут изменить дела. Статьи в «Св. Крае» о вакханалии взяточничества на жел. дороге (например, 18 января) едва ли уменьшили количество взяток; не уменьшили их ни угрозы суровых наказаний, которые проповедовала «Сиб. Речь» [10 авг.], ни меры пропаганды.

«Гнили» в эти годы обнаружилось много во всём мире. Немало её было и в Сибири… Но поверхностные наблюдатели с некоторой излишней поспешностью заносили на бумагу слухи или непроверенные данные. Так, никаких данных о значительных хищениях в правительственных органах пока мы не имеем. И те два дела, которые фигурируют в мемуарах иностранных и русских, в виде характерных иллюстраций, основаны больше на недоразумениях. Как раз министр продовольствия Зефиров и начальник военсообщ. ген. Касаткин должны быть реабилитированы. Личная честность и того и другого вне подозрений[268]. Я должен был упомянуть эти два имени уже потому, что оба дела поставлены в пассив Колчаку — Верховный правитель как бы сознательно покрывал тёмные деяния своего окружения.

При грубых мазках теневые стороны жизни всегда будут запечатлеваться особенно сильно. С полным основанием «обзор печати» осведомительного бюро ген.-квартирмейстера 1 августа говорил: «Если судить о настроениях общества только по газетным сведениям, вывод получается малоудовлетворительный… печать вскрывает картины нравственного убожества[269] и чуть не прямого предательства. Отношение к национальной борьбе может быть охарактеризовано словами: нажить, бежать, если угрожает опасность, или вообще где-нибудь укрыться». «Обыватели, — сообщает контрразведка главного штаба в апреле, — как и раньше, в массе проникнуты противобольшевицким духом, сочувственно относятся к существующей власти, однако нередко до тех пор, пока дело не касается их личного материального участия в вопросах борьбы с большевизмом» [Партиз. движение. С. 159]. Подлинной жертвенности нет. И как в других местах, больше руководятся соображением: «Враг далёк, и не стоит особенно заботиться» — это отмечает контрразведывательный отдел даже 6 декабря [«П. Дн.». С. 69]. «Нет порыва и подвига, — записывает пессимист Будберг уже 1 января 1919 г., — честные идейные борцы за белую идею… капля среди моря общей грязи…» «Наша Заря» [16 авг.] находит возгласы «Всё для войны» своеобразной вампукой… С момента неудачи общественное равнодушие только растёт. Те же наблюдатели из контрразведки по Новониколаевскому району отмечают 30 ноября: «Какой-либо попытки к самозащите со стороны («имущего класса») положительно не видно… О пожертвованиях не слышно и тем более не слышно о добровольцах из имущих» [«П. Дн.». С. 65]. «Власть наша, — подводит как бы итоги «Св. Край» [19 ноября, № 380], — не была популярна в населении и оказалась не на высоте своего положения. Совсем никчемной оказалась общественность»[270].

* * *

Таким и должен был быть обывательский мир. А квалифицированная интеллигенция, та, которая создаёт общественное мнение и политически руководит? И тут власть должна была чувствовать своё полное одиночество. К печальным выводам приходил Сазонов: организованной общественности нет [«Св. Кр.», 9 окт.]. Государственной власти не на кого серьёзно опереться при том общественном разброде, который наблюдается кругом.

Правым общественным кругам Колчак казался слишком левым. Характерно, что Ключников уже в парижском докладе (январь) отмечал, что правые к.-д. хотят перемены власти. И хотя Устрялов по поводу майской конференции партии нар. св. и писал в «Сиб. Речи» [№ 112], что партия окончательно вышла из состава оппозиции и полуоппозиции и сделалась по преимуществу партией правительственной[271], в действительности этого не было, ибо своей проповедью диктатуры[272] она шла вразрез с общей политикой самого Колчака: он твёрдо шёл по пути, намеченному 18 ноября[273].

К позиции Колчака теоретически ближе всех примыкал так называемый «блок». Но конгломерату общественных групп становилось всё труднее удерживать равновесие. Его позицию били справа и слева. По уставу блока, всякая входящая в него организация сохраняла самостоятельность, и обязательными признавались только те решения, которые приняты были единогласно [«Пр. Вест.», № 49]. Достичь такого соглашения скоро стало невозможно. Политическую сущность блока легко определить двумя документами. Конференция семи нар.-соц. комитетов в Омске 13–15 ноября признала, что Российское правительство, возглавляемое адм. Колчаком, стоит на уровне требований исторического момента [«Пр. Вести.», № 48]. Отсюда вытекал вывод — создание широкого общественного объединения для поддержки этого Правительства. Старые члены эсеровской партии Сазонов и Панкратов обращаются 23 января с открытым письмом к партийным единомышленникам и призывают оставить «сектантскую идеологию», которая выбрасывает партию «за борт» в ответственный момент жизни страны: «Надо бросить мыслить по трафарету и искать новых путей, не боясь обвинений в контрреволюции и прочих громких фраз». «За дело, друзья, родина ждёт», — с пафосом заканчивалось обращение [«Заря», № 15][274]. Посещение представителями блока Верховного правителя (2 января) вызвало большое негодование в некоторых левых кругах. Напр., меньшевик Ходоров негодовал на то, что вывеска кооперативного всесибирского съезда и комитетов социалистических партий может ввести в заблуждение некоторых представителей иностранных держав [«Дал. Окраина»][275].

На первых порах блок смог как будто бы выявить широкое объединение общественной мысли. Омское соглашение распространилось и на Иркутск [«Пр. Вест.», № 48]. Конечно, подобное объединение могло бы существенно поддержать авторитет власти, если бы в нём действительно твёрдо сцепились демократические и социалистические элементы с теми группами, которые называются буржуазными. Здоровое национальное чувство руководило кооперативным совещанием в Омске (декабрь), когда оно признавало нужным осуществление в данный момент блока кооперации и торгово-промышленного класса [«Н. Сиб.», № 26]. Но слишком «умная» политика стремилась разбить это сцепление и выбросить из него правокадетские элементы, с которыми демократии ни при каких условиях не может быть по дороге. Так непримиримо вопрос об «едином фронте» ставило левое крыло к.-д. партии, правда весьма немногочисленное. Непримиримость отбрасывала более правых направо и дискредитировала в глазах левых демократичность блока, куда эти более правые пока ещё входили[276]. За Сазоновым и Панкратовым не пошли, к сожалению, многие из тех, которые прежде входили в «Союз Возрождения», тем самым разрушали центральную союзную группировку, которую пытался создать блок. «Левый» к.-д. Кроль, н.с. Чембулов, с.-р. Розенблюм в Екатеринбурге организуют как бы в противовес блоку «всероссийский демократический союз» [«Наш Урал», № 98]. Блоковый орган «Заря» приветствовал образование «союза», но в действительности демократический союз не был поддержкой Правительства: союз признавал власть Колчака как факт, с которым нельзя не считаться, и только [Кроль. С. 193]. Это была пресловутая политика: постольку, поскольку. Блок, критикуя Правительство, всемерно его поддерживал, как это видно из резолюции 14–17 июля, доведённой до сведения Верховного правителя через особую делегацию:

«В настоящий ответственный момент омский блок политических и общественных объединений, побуждаемый сознанием гражданского долга, постановил довести до сведения Российского правительства следующее: так как одной из главных причин, обуславливающих наблюдаемое ныне тяжёлое положение на фронте и в тылу, является недостаточно твёрдое и планомерное проведение в жизнь начал права и порядка, высказанных в программных речах Верховного правителя и в декларациях Правительства, причём это уклонение от возвещённых принципов доходило нередко до полного их отрицания, блок полагает, что уклонения эти не должны иметь впредь места, а раз намеченные принципы — проводиться неукоснительно.

Вместе с тем только тесное сотрудничество Правительства и государственно мыслящего общества, идущих друг другу навстречу, может разрешить настоящий кризис…» [«Кр. Арх.». XXXI, с. 62].

Наличность ещё «демократического союза» страшно ослабляла принципиальную позицию левой социалистической части блока. Не имея возможности что-нибудь сделать, демократический союз подрывал почву у демократов, входивших в блок, и вносил лишь новые осложнения и трения в общественную среду. Такая межумочная позиция, делавшая союз в Сибири того времени мертворождённым[277], представляется просто каким-то политиканством. Кроль рассказывает, что он пытался привлечь к союзу прибывших с Юга членов партии Волкова и Червен-Водали. Выработанная союзом платформа была для них приемлема, но «в одном пункте мы серьёзно столкнулись: на вопросе об отношении к адм. Колчаку… Волков и Червен считали необходимым, чтобы союз выдвинул положение о власти Колчака как о власти, которую союз считает необходимым поддерживать. На это мы не шли и на этом мы разошлись» [с. 193][278].

Мы привыкли уже к ударам, которые русская общественность наносила освободительному движению. Блок, в конце концов, распался. Первым ушло «Единство» [«Сиб. Речь», № 106]. И Сазонов в октябре должен уже с сожалением констатировать, что организованной общественности, в сущности, нет и что блок был скорее её фальсификацией [«Св. Кр.», № 347].

* * *

Часть сибирской интеллигенции из европейских беженцев, входившая в так называемый «совет объединения несоциалистических общественных деятелей земской и городской России», с самого начала не пошла в «блок», так как в него, по объяснениям М.Л. Киндякова, входили кооператоры. Это объединение, не сливавшееся с организацией демократического национального союза, который создавал Белевский, пыталось проводить свою собственную линию и оказывать влияние на направление политики Верховного правителя. В докладной записке, поданной 14 декабря[279], «совет объединения» решительно высказался против «компромиссов и соглашений». «Необходимо, — говорила записка, — решительно и смело поднять национальное знамя и очистить исполнительный аппарат от несоответствующих этому требованию элементов. В области законодательной в спешном порядке должно быть отменено всё то, что торопливо создавалось в угоду требованиям социалистических партий». Эти земцы требовали «решительную, не связанную никакими компромиссами охрану собственности от всяких посягательств». Эта группа очень заблуждалась, полагая, что она безоговорочно поддерживает верховное Правительство. В действительности она скорее разрушала ту политику сцепления русской общественности для осуществления национальных задач, которую пытался осуществлять Колчак.

* * *

Несколько особый мир представляла собой казачья общественность, в значительной степени объединённая усилиями Иванова-Ринова. Представители «девяти казачьих войск»[280] — от Урала до Амура — требовали к себе особого внимания и как будто претендовали на значительное влияние в направлении верховной власти[281]. Давление этой части сибирской общественности сильно сказалось в момент августо-сентябрьской конференции, совпавшей с днями, когда вся омская общественность так или иначе реагировала на проектируемое изменение правительственного курса и состава министерств. Казалось, что казачество действительно представляет собою организационную силу и что на него надо сделать последнюю ставку. «Бурная стремительность» Ринова с проектом всеобщей мобилизации сибирских казаков и рейда в тыл входивших в Сибирь советских войск увлекла многих. Но чрезвычайно преувеличивает Будберг, когда говорит о монополии казачьего блока, делающей Верховного правителя «пленником» омских комбинаций [XIV, с. 319]. «Сейчас Ив.-Ринов сделался первым лицом в Омске. Адмирал забыл всё старое, обворожен рисуемыми ему блестящими перспективами… Желание Ринова теперь закон» [запись Будберга 28 июля][282].

Верховный правитель России А.В. Колчак


П.В. Вологодский, первый премьер Омского правительства


В.Н. Пепеляев, с 23 ноября 1919 г. Председатель Омского правительства


Генералитет Белой Сибири. Сидят: крайний слева — ген. В.О. Каппель, в центре — ген. М.В. Ханжин, справа от него ген. — Д.А. Лебедев


Генерал М.К. Дитерихс


Атаман Оренбургского казачьего войска Г.М. Семёнов


Командир Азиатской конной дивизии ген.-лейт. барон Р.Ф. Унгерн


Генерал-от-артиллерии М.В. Ханжин


Представители английского командовании вручают награды чешским офицерам и солдатам. Владивосток, 1918 г.


Вручение знамени легионерам 3-й дивизии Чехословацкого корпуса. Владивосток, 1918 г.


Президент Чехословацкой Республики Т.Г. Масарик


Р. Гайда, 1918 г.


Ян Сыровой, 1918 г.


С. Чечек, 1918 г.


Здание в Омске, где находилось Временное Всероссийское правительство, 1918–1919


А.В. Колчак с представителями союзников в Омске, 1918


Адмирал Колчак при посещении военного госпиталя в Омске, 1919 г.


Адмирал Колчак в действующей армии, 1919 г.


А.В. Колчак на параде в Омске, 1919 г.


Во всяком случае, никакой политической «монополии» не было и в эти месяцы. Колчак пошёл не по пути, который, можно думать, намечался на упомянутой конференции. В нашем распоряжении ещё так мало материалов в некоторых областях, что приходится идти буквально ощупью и быть чрезвычайно осторожным в заключениях. Закулисные разговоры, может быть, мечтания отдельных честолюбивых деятелей опасно выдать за господствующие общественные настроения, а тем более решения.

Вернувшись 31 августа с заседания Совета министров, на котором Верховный правитель высказался против перемены в министерстве и резкого изменения политики, Будберг записал: «Выяснилось, что казачья конференция, делавшаяся в последнее время всё наглее и наглее, явилась к адмиралу и предложила ему принять на себя полную диктаторскую власть, подкрепив себя чисто казачьим Правительством и оперевшись преимущественно на казаков» [XV, с. 292]. Запись Пепеляева 29 августа гласит: «Ген. Хорошхин рассказал мне о казачьей конференции. Позиция неопределённа, форм нет». Касаясь заседания Совета министров, Пепеляев пишет: «Правитель изложил сделанное ему заявление казаков. Верно, что ничего определённого». Никаких реальных предложений, очевидно, и не было сделано, и будберговская запись, скорее, лишь передача «разных слухов и версий». Их много ходило уже по городу. Корреспондент Times’a Вильтон поспешил телеграфировать, что «есть надежда избежать переворота».

Мысли о «перевороте», о диктатуре, возможно, роились в голове Иванова-Ринова, когда он 18 августа развивал перед Пепеляевым план «упора Верховного правителя на казачество и деревню», уверяя, что к 1 сентября в его распоряжении будет 18 тыс. штыков и сабель… В эти потаённые планы проникнуть пока не удаётся. Подчас слишком своеобразно сплетаются в Сибири разные течения. 29 сентября Будберг отмечает, что Иванов-Ринов заигрывает с областниками и кооператорами, несколько неожиданно в «Чехосл. Дн.» упоминается триумвират из Балакшина, Белоруссова и Иванова-Ринова в противовес триумвирату Михайлова — Сукина — Тельберга [«Н. Заря», № 184]. С «блоком» связывает казаков и «тайный агент Джон», рапортующий своему начальству о бывших будто бы беседах на эту тему (23 августа и 2 сентября) между Колчаком и Дитерихсом. Не стоит, конечно, передавать эти фантастические или полуфантастические беседы. Сомнительный осведомитель суммирует в одно разные слухи. Но наличность слухов довольно ярко характеризует политическую обстановку. В этих беседах проскальзывает мысль, что «среди казачества сильное брожение», что надо некоторые требования удовлетворить, что при мобилизации, которая может создать подъём в станицах, возбуждение опасно. Но характерно, что, приписывая адмиралу сознание необходимости «немедленных реформ» и предчувствие приближающейся катастрофы, агент отнюдь не считает Верховного правителя склонным вслепую идти на уступки требованиям казачества, если бы они были заострены в сторону диктатуры.

Была ли это ошибка со стороны «конституционного» диктатора? Диктаторы, опираясь на сплочённые группы, могут легче осуществлять то, что недостижимо для раздробленной общественности. Может быть, диктатура в сибирских условиях могла бы спасти положение? Но в «казачьей» диктатуре было одно отрицательное свойство. Сибирское казачество оказалось слишком тесно связанным с «атаманщиной», с её самовластным бытом. Эта среда не могла быть реальной поддержкой в деле государственного строительства. Даже казачья конференция в силу своего уклада брала атаманов под свою защиту. Однако с мнением казачьей конференции приходилось считаться — это всё-таки была реальная сила, поддерживавшая власть, несмотря на наличие в своей среде «переворотчиков»[283].

Мемуаристу легко писать: «Sine qua non [лат. непременное условие] всякой власти — это её сила». У Правительства Колчака, конечно, не было достаточной силы. В этом и заключалась его трагедия. Едва ли в ней повинны лица, в руках которых находилась формальная власть.

Прямому и непосредственному Верховному правителю приходилось быть эластичным политиком и примирять диаметрально противоположные, друг друга исключающие общественные силы: одни требовали немедленного осуществления народного представительства, другие не допускали ограничения власти.

2. Подпольщики

При характеристике сибирской общественности я прохожу мимо коммунистического подполья, хотя заглянуть во вражеский лагерь было бы небезынтересно. Организация его — большевики опубликовали уже немало материала — интересна и с бытовой и с политической стороны.

Пройду я и мимо деятельности левых эсеров — в Сибири их почти не было. Эта «строго последовательная интернациональная партия», шедшая то с большевиками, то против них, в одной фракции мирящаяся с ними, а в другой совершающая против них террористические акты, поскольку в Сибири существовала самостоятельно[284], целиком сливалась с партизанской деятельностью всякого рода «анархистов» и максималистов и работала, в сущности, только по указкам партийных большевицких революционных комитетов. Так как «белый генерал на белом коне» стал реальностью, то ЦК этой партии не только решил всячески поддерживать партизанскую борьбу против «белых», но и приступить к «индивидуальным террористическим актам по отношению к наиболее выдающимся фигурам белого лагеря»[285]. «И так как в это время Колчак был именно такой центральной фигурой реакции, — рассказывает Каховская, — то ЦК решил отправить часть боевой организации в тыл Колчаку». Члены группы, уже в Москве снабжённые необходимыми для проезда на белогвардейскую территорию документами, 3 мая были арестованы ЧК. При допросах обнаружилась цель поездки в Сибирь, и в середине июня они были выпущены, причём следователь Романовский взял «обязательство» с членов «боевой организации», что они вновь прибудут в тюрьму добровольно, если им удастся только вернуться в Советскую Россию. Один из арестованных на всякий случай был оставлен заложником. Но боевая дружина в Сибирь не поехала. Она направилась в Украину, где «в это время выдвигалась фигура Деникина».

Борьбу против Деникина в тылу «до восстания и террора включительно» пытались вести не только «левые эсеры». Пытался вести её, по признанию Чернова, и левый фланг просто эсеровской партии [см. мою книгу о Чайковском. С. 163]. Было бы удивительно, если бы того же не пытались делать против Колчака и сибирские эсеры. Даже для Колосова победа Деникина означала «взрыв реакции» (разговор с Павлу). Надо было сделать так, чтобы погубить «возможность торжества белых генералов». В отношении к Верховному правителю выступали и те личные мотивы, от которых не могли избавиться деятели этого политического лагеря.

В Сибири позиция эсеров, за исключением той небольшой группы, которая примыкала к блоку, была необычайно двойственна, так как она соединяла легальность существования с нелегальностью революционной деятельности. Оттенков в этой позиции было чрезвычайно много, и поэтому всякая общая характеристика будет встречать возражения. К трём основным течениям — правому, центру, левому, со всеми их подоттенками, — присоединились индивидуальные позиции, приводившие одних в состав «демократического союза» (Розенблюм), других к работе в Экономическом Совещании (Огановский — творческая работа, Алексеевский — оппозиция), третьих в ряды формально легальной оппозиции власти (земство), четвёртых в подполье для революционной работы, пятых в негласный союз с большевиками во всякого рода восстаниях. Не говорим уже о тех, которые пошли в открытый союз с коммунистической властью во имя борьбы с «реставрацией».

Получалась мешанина, разобраться в которой простому смертному было достаточно трудно, тем более что отдельные группы и течения фантастически переплетались между собой. Терялась последняя отчётливость: никакая власть не могла бы разобраться — где друг и где враг, где нейтральный пока наблюдатель, выжидающий момента, когда придёт его очередь действовать[286]. «Кто не с нами, тот против нас», — отвечала «Русская Армия» (14 июня) на отказ Иркутской Городской Думы праздновать освобождение Сибири от большевиков.

Нельзя не согласиться с Буревым, что основная беда (не только для партии) заключалась в том, что эсеры не раскололись накануне революции [Распад]. При обобщающих характеристиках приходится, конечно, говорить о том течении, которое по настроениям своим главенствовало и было наиболее активным. Таковым был выделившийся в 1919 г. из партии сибирский союз эсеров. Этот союз «активистов» фактически возглавлялся Пав. Михайловым, бывшим членом Западно-Сибирского комиссариата, и Б. Марковым, главным самарским «агентом» в Сибири. Союз занимал какую-то среднюю ещё позицию между «Черновцами» и открыто пошедшей на соглашение с большевиками группой «народ». В декларации летом 1919 г. союз заявлял, что будет «поддерживать Комитет членов Учр. Собр. в его стремлении немедленно после свержения Колчака, не откладывая, начать выборы в сибирское Учр. Собр.». В то же время он декларировал, что будет «содействовать большевикам в свержении диктатуры Верховного правителя». По его мнению, лучше прервать выборы в сибирское Учр. Собр. в случае решения народа признать советскую власть, чем медлить и тянуть с правильным устройством народной жизни теперь, когда всеобщая разруха и разлад измучили и измотали весь народ [приложение к тексту Болдырева. С. 552].

* * *

Эсеры помогали советской власти свергнуть колчаковское Правительство… Что же удивительного, если политический обзор и сводка главного штаба систематически отмечают блокирование соц.-дем. и «большинства эсеров» с большевиками [напр., сводка за март. См. Партиз. движение. С. 164]. Мы ещё увидим, что эти сведения, не всегда точные, по большей части соответствовали действительности. Легальная оппозиция[287] с.-д. и с.-р. отступает на задний план перед подпольной работой.

Имели эсеровские деятели, как мы видели, и прямое и косвенное касательство к партизанскому движению. Более непосредственное и планомерное участие принимали они в военных организациях, подготовлявшихся совершить переворот ещё летом и одновременно обсуждавших вопрос об открытии фронта большевикам. Несомненно их участие в вооружённых выступлениях в Томске, Новониколаевске, Красноярске калашниковской организации, гнездившейся в Среднесибирском корпусе Пепеляева[288]. Очевидно, были такие же ячейки и в каппелевских отрядах — одно из перлюстрированных солдатских писем (июль) прямо говорит об ожидаемом перевороте. Иногда становишься в тупик и не знаешь, кому приписать инициативу — коммунистам или эсерам. «Недавно в районе Томска, — записывает Будберг 20 сентября, — организовался на наши средства какой-то ижевский отряд, оказавшийся фальшивым и предназначенный для захвата Омска при проезде через него в направлении на фронт; контрразведка успела раскрыть его за несколько часов до посадки отряда на железную дорогу, но меры по ликвидации принять не успела, и большая часть отряда с нашими винтовками, пулемётами и отпущенными на его формирование миллионами ушла на север в тобольскую тайгу, создав угрожающее положение в тылу самого Омска» [XV, с. 217]. Деятель сибирского объединения профессиональных союзов бундовец-меньшевик М. Фабрикант (Л. Лелин) рассказывает, как исполком проф. союза в Томске в июле решил приступить к организации всесибирской стачки. «Стачка должна была охватить все железные дороги. В знак сочувствия должны были остановиться все предприятия и учреждения городов и посёлков… В это время получат волю партизанские отряды и подпольные ячейки, которые натиском опрокинут засевшую в Омске власть… С этими планами отправился я в Новониколаевск[289], где вёл переговоры с различными партиями, в частности, при моём посредничестве было назначено свидание с эсером Пав. Михайловым и коммунистом Калашниковым» [«Сиб. Огни», 1922, № 3, с. 71]. Свидание тогда по случайным причинам не состоялось, но Фабрикант уехал под впечатлением, что удастся соорганизовать все активные силы для борьбы с реакцией на почве единого революционного фронта. Сам Фабрикант имел непосредственную беседу с Михайловым. Он так передаёт слова последнего: «Не предрешая вопроса о власти, мы готовы поддержать все действия остальных партий, направленные к свержению «омского петрушки»… но мы ни в коем случае не пойдём на блок с эсерами-центровиками»…

Боевая дружина левых эсеров до Сибири не доехала, направившись к Деникину. Но какие-то эсеры пытались подготовить и совершить террористический акт покушения на Колчака. Н.Н. Головин рассказывал мне о взрыве бомбы, который произошёл в сентябре в доме, где жил адмирал, в помещении охраны. Кто это сделал? К сожалению, мне не удалось достать брошюры эсера Линдберга «Неведомая страница» (попытка покушения на Колчака), изданной в 1921 г. в Чите Центр. Бюро сибирского союза партии с.-р. Она, может быть, и раскрыла бы загадку. Кое-что нам рассказывает, впрочем, и Колосов. Дело идёт о декабре ещё 1919 г.:

«Я жил тогда в Омске полулегально. Мне приходилось показываться в таких местах, где все бывали, в том числе лица весьма высокопоставленные, мечтавшие, что скоро они будут в Кремле, и в то же время я постоянно менял места своего приюта. Ареста я особенно не опасался: после этой драмы как-то всё затихло, и реакция на время притаилась. В Новый год был даже опубликован примирительный манифест о левых партиях. Всем этим можно было пользоваться…[290]

Чрезвычайно скоро после моего приезда меня начала захватывать повседневная революционная сутолока, начались сношения с тюрьмой или, точнее, с тюрьмами, в которых ещё содержалось много близких мне лиц, явились планы организации побегов. Порядки оказались удивительными: при некоторой настойчивости и небольших тратах можно было много сделать. Потом начали поступать предложения более серьёзные, но и более опасные. То тут, то там возникали предположения о разных выступлениях, в том числе террористических, прежде всего против Колчака. Технически они представлялись сравнительно легко выполнимыми, но меня они по разным причинам мало привлекали. Ещё ранее, за время петроградской жизни, я начал приходить к мысли, что в этой совершенно новой обстановке, в корне отличной от прежней, в особенности от той, какая была до 1905 г., эти методы революционной борьбы как-то поблекли, потеряли прежнее значение. Дело было ведь не в простом физическом устранении какого-либо лица, власть имущего, а в том резонансе и политическом значении, которое должно было бы сопровождать всякий аналогичный акт. Раньше оно давалось само собой, теперь это стало как-то сложнее и заставляло медлить. Я очень боялся, кроме того, и провокации» [«Былое». XXI, с. 284–285].

Колосова террористические акты мало привлекали, однако он поддерживал связи с теми, которые их готовили, и был в курсе этих приготовлений. Так, между прочим, он рассказывает, что небольшая группа в 10 алтайских повстанцев «земско-социалистического» направления пробралась под чужими именами в Омск и поступила в личную охрану адмирала. Они поставили своей целью убить Колчака. «Омск к тому времени начал уже эвакуироваться, выехал и сам Колчак. В Барабинске эти черно-ануйские повстанцы произвели крушение поезда Колчака, но не вполне удачно. Заговор был наполовину раскрыт[291]. Заподозрили наших повстанцев. Из них восьмерых повесили, один бежал, а последний, десятый, оказался вне опасности и по-прежнему остался в конвое адмирала. Это был «глаковерх» черно-ануйского движения. Человек чрезвычайно крупных способностей, превосходный организатор, с необычайно сильной волей. Он представлял собой воплощение тех настроений, которые создавали когда-то крестьянские «жакерии»…[292] Позже, накануне крушения колчаковщины, я встретился с ним в Красноярске. Он разыскал меня и, оставаясь по-прежнему в конвое Колчака, информировал меня обо всём, что происходит там».

* * *

Самого Колосова интересовала работа в более широком масштабе — свержение колчаковской власти. Колосов явился одним из вдохновителей и главных деятелей нелегальной «земской» организации, получившей потом наименование «Политического Центра» и действительно совершившей переворот в Иркутске.

«Центропуп» — так называли его местные люди — возник не случайно в Иркутске, где царил на правах генерал-губернатора свирепый Волков, окружённый «бандой» офицеров, не гнушавшихся «прямыми разбоями»[293]. «Сибирские Афины» издревле считались эсеровской цитаделью, как Красноярск был большевицким центром дореволюционной политической ссылки. Направление в Иркутске было левое, и эсеровская газета «Сибирь» в отношении войны занимала резко отрицательную позицию [Архангельский. «В. Сиб.». II, с. 13]. Эсеровские пораженцы пустили глубокие корни в местной кооперации. Поэтому и в период гражданской войны Иркутск оставался «притягательным магнитом». Социалисты здесь были правоверные, и пробить заскорузлую толщу было невозможно. Они, конечно, отнеслись отрицательно к позиции, предложенной в своё время коалиционным «Союзом Возрождения» [доклад Подвицкого. — «Сибирь», № 50][294], и соблюдали чистоту риз, но… только не в отношении большевиков. И местные социалисты-революционеры, и местные соц.-демократы накануне своего выступления против Правительства адм. Колчака, отвергая всякие уступки и соглашения, выступили в Иркутской Городской Думе (26 ноября) с платформой единого социалистического Правительства, т.е. после всего пережитого вернулись к платформе 1917 г., на основании которой была воздвигнута Сибоблдума.

По-видимому, не то, что эсеры были вообще «вне конкуренции по части подполья и свержения Правительства» [Будберг], а то, что Правительство не обращало должного внимания на революционный Иркутск и оставляло там управляющим губернией Яковлева, насадившего всюду в администрации своих людей и ведшего какую-то двурушническую политику, — было причиной лёгкого развёртывания противоправительственной акции[295].

«В конце сентября и начале октября, — рассказывает Колосов, — в Иркутске собрался нелегальный земско-социалистический съезд, на котором были представлены Иркутская, Енисейская, Томская губ., Алтай, Владивосток[296]. На нём для объединения политической работы земств было избрано Земское Политбюро, в которое вошёл и пишущий эти строки. За октябрь и ноябрь месяцы земское политическое движение становится своего рода политическим центром, около которого группируются представители антиколчаковских организаций и течений. Земское Политбюро вместе с ними вырабатывает общее отношение к текущим событиям. Тогда же на этих совещаниях принимается за руководящий принцип идея «буферного» государства. Постепенно, однако, земское течение поглощается новыми или, вернее, старыми политическими организациями, вновь, почти открыто, выступающими на арену политической жизни. В первой половине декабря того же 1919 г. всеми указанными группами, при участии в том числе и Земск. Политбюро, кладётся начало для создания той формы власти, которая позже получает название «Политического Центра». Земск. Политбюро отходит в это время на второй план, оставаясь как бы в тени» [«Былое». XX, с. 240].

К этим, уже иркутским дням, мы вернёмся. Отметим заранее одну черту. Земское Политич. бюро само потом заявляло: «Приступая к активной борьбе с «колчаковщиной», мы отчётливо учитывали, что все вероятия за то, что волна вновь перекатится через наши головы и мы сыграем, так сказать, на руку большевиков. Однако это ни в коем случае не могло остановить организации» [доклад Сибирского краевого комитета партии с.-р. — «Воля России», № 45].

Кто же расчищал путь большевикам: Колчак или эсеры?

3. Народное представительство

Изложенные факты не могут окрасить в розовый цвет сибирскую общественность. Как-то невольно вспоминаются слова из обращения Сазонова: «Стыдно, граждане! Опомнитесь! — тыл забыл фронт»… [«Заря», № 39].

Общественность продолжала дробиться. Росла взаимная вражда отдельных групп. И было совершенно невозможно объединить на каком-либо общем действии тех «социалистов-земцев», которые в ноябре 1919 г. всё ещё жили отрыжками викжелевских настроении ноября 1917 г., и те «национальные» элементы, которые панически находились под впечатлением возможности восстановления призраков Комуча и Сибоблдумы и поэтому с резкой решимостью отметали идею созыва какого-либо представительного законодательного органа.

Противники народного представительства в период гражданской войны теоретически, конечно, были правы. Представительный орган требует выборов. Разве могли они быть произведены в условиях сибирской действительности? Получился бы либо «разнузданный совдеп», либо фальсификация народного представительства в духе ли ориентации Сибоблдумы или казачьей конференции — не всё ли равно? Следовательно, возможно было говорить лишь о суррогате народного представительства. Нужен ли был такой суррогат? Мог ли он осуществить тот порядок и ту законность, которых, по словам Балакшина (председателя блока), жаждало крестьянство и осуществления которых не могла достигнуть правительственная власть?

Ответы могут быть разные. Но едва ли можно вменить в особую вину «конституционному диктатору» то, что он не пытался созвать народное представительство и передать ему в той или иной степени законодательную власть. Увлечение фикциями отнюдь не знаменует собой реального понимания требований жизни. Мы видели, что невозможность произвести выборы в новое Учр. С., т.е. созыва нормального народного представительства в период гражданской войны, прекрасно сознавали те, которые держались за труп старого Учр. Собр. Характерно, что в момент выработки тактики борьбы с большевиками весной 1918 г. в левых кругах, отстаивавших идею нового Учр. Собр., не поднималось вопроса о каких-либо временных суррогатах народного представительства[297]. Суррогатом должна была сама по себе явиться коллегиальная и коалиционная правительственная власть, составленная из авторитетных представителей главенствующих политических течений.

Адм. Колчак в будущем гарантировал созыв Учр. Собрания, но, как солдат, считал ненужным во время боя какие-либо предпарламенты. (При характере русской общественности они слишком часто становились ненужными «говорильнями».) Все правительственные прокламации выходили под флагом будущего Учредительного и Национального Собрания (в пражском Архиве имеется большая их коллекция). Может быть, в них была и доза демагогии, как во всякой прокламации. Привычными терминами апеллировал, напр., ген. Пепеляев — областник-народник по своим политическим симпатиям, призывая население в воззвании 28 июля бороться за веру и за святыни русские, за свободный труд, за землю и волю, за Учр. Собрание. Об Учр. Собрании говорит в августовские дни и Высший церковный совет. Противники «диктатуры» скажут, что здесь крылся сознательный обман. Но лозунг сам по себе всегда остаётся только лозунгом. «Обман» вскрывается потом. Каждый лозунг до некоторой степени самообман, если он не диктуется грубой демагогией. Пределы демагогии определяют собой и пределы «обмана»[298]. Никогда власть адм. Колчака не переходила возможных пределов. Скорее, её можно упрекнуть в противоположном, особенно Верховного правителя. Мне кажется, что Колчак, считая себя временным носителем верховной власти, с излишней скрупулёзностью искренне боялся обвинений в том, что он предрешает будущую волю народа. Народ-хозяин, перед которым склоняется индивидуальная воля, для Колчака, очевидно, являлся каким-то отвлечённым мистическим представлением. Это не было догмой системы демократического миросозерцания. В гражданской войне надо иметь смелость предрешать вопросы. От этого предрешения часто зависит успех. В период неудачи всегда растёт «ненависть к власти, у которой нет мысли опереться на общественность» [«Чехосл. Дневник»]. Для одних призыв к «народной санкции» становится демагогическим методом борьбы с властью, для других — последним спасительным рецептом.

Но общественность всегда и везде предъявляет свои права. Общественность желает говорить, выявлять своё мнение и волю и законодательствовать. С этим приходится считаться. «Старцы», входившие в общественный блок, отчётливо ощущали этот закон гражданского общежития. Они ставили себе задачею привлечь демократические элементы к поддержке Правительства и поэтому в своём органе «Заря» всё время осторожно поднимали вопрос о создании представительного органа. Они как бы прощупывают почву, подготавливают общественное мнение, урезонивают одних, пытаются воспитывать других. 19 декабря, критикуя старое Учр. Собр., «Заря» [№ 149] подчёркивает, что сама идея не потеряла своего исторически национального смысла: «идея народного представительства, решающего настоящее и будущее страны, неизбежна, как судьба, бессмертна, как феникс». Полемизируя с «Русской Армией» по поводу созыва Учр. Собр. [15 февр., № 35], «Заря» указывает, что «официальная газета должна правильно воспринимать конечные цели Правительства и те идеи, которые им провозглашены» (ссылка на речи Колчака при поездке его на фронт). Газета стоит за возможно скорый созыв Учр. Собр. [№ 21], хотя и понимает, что в установлении сроков надо быть очень осторожным и что «самый кратчайший срок будет довольно длительным». Пока же надо создать «хотя бы временный представительный орган» [№ 39]. «Заря» подхватывает слухи о готовности Правительства созвать «предпарламент» и приветствует «временный законосовещательный или законодательный центр». Он укрепил бы власть в отношений Советской России: «для России, возможно, власть Колчака представляется чем-то опрокидывающим все демократические завоевания и принципы февральской революции» [14 янв., № 3].

Я привёл эти выдержки из «Зари» потому, что ведь для вражеского стана это — голос правительственной рептилии… Если в широких общественных кругах мысли «Зари» не встречали с самого начала отклика[299], то в марте в «омском политическом болоте» говорят о предпарламенте уже более определённо и блок спешит разработать положение о совещательном органе [«Мысль», № 15]. Под непосредственным влиянием выступления блока (Колчак, видимо, очень доверял Сазонову и часто с ним советовался) 11 марта учреждается десятичленная подготовительная комиссия по разработке вопроса о «всероссийском представительном собрании учредительного характера»[300]. Комиссия работала под председательством Белевского[301] [«Пр. Вест.», № 183]. Комиссия далеко не бездействовала, но работа в ней задерживалась, по словам Гинса, из-за отсутствия подходящих людей [II, с. 167][302]. Только 22 августа Пепеляев внёс в дневник запись: «Блестящий проект основного положения о выборах в Учред. Собрание» — это был доклад Гинса в Совете министров… Предполагалось созвать специальное совещание из представителей различных общественных группировок для обсуждения проекта. Всё это не было ни обманом, ни фикцией.

Насколько реально ставился Правительством вопрос, свидетельствует тот факт, что оно предлагало комиссии разработать два варианта — созыв Нац. У.С. с соблюдением всех гарантий и «пулемётного», т.е. производство выборов самым экстренным образом в случае занятия Москвы. Комиссия признала, однако, невозможным производить выборы в спешном порядке. Комиссия также решительно высказалась против созыва областного Собрания с учредительными функциями. Мне пришлось познакомиться с записями одного из членов комиссии. Они отмечают нам живой интерес, с которым Верховный правитель относился к работе комиссии. Любопытен один штрих. Комиссия против мнения Белевского высказалась за сохранение избирательных прав за женщинами. Колчак всецело встал на сторону комиссии. Между комиссией и Ставкой возник однажды существенный конфликт. 28 июля Колчак издал приказ, в котором говорилось: «Только победа может дать России мир и спокойствие и с ними Национальное Собрание, ибо нельзя жертвующим за возрождение отечества своей жизнью и кровью отказать в участии в нём». В дополнительном воззвании давались уже более определённые обещания… «Уничтожив самодержавие большевиков-комиссаров, вы, крестьяне и солдаты, тотчас же начнёте выборы в У.С. Я вам обещаю это перед лицом всей России и целого света». Эта «демагогия» вызвала решительное возражение в комиссии, которая не считала возможным производить выборы до демобилизации армии и высказывалась за предоставление пассивного права военнослужащим.

Обмен мнениями шёл не только в правительственной среде. В печати идут споры о пропорциональной системе (напр., статьи в «Соб. Жизни»).

В самом «Прав. Вест.» [№ 197–203 — июнь] помещается ряд статей Венецианова о пересмотре закона о выборах в Учр. Собр. Любопытно, что автор обсуждает даже технику выборов — даже мелочи, вплоть до того, что придётся за недостатком бумаги отказаться от конвертов. Это было ещё время успехов на фронте, когда рождались надежды на захват Москвы и на конец большевизма. Тогда пришлось бы осуществлять данное обещание… К нему готовились, и готовились серьёзно[303].

* * *

Не высоко подчас приходится с политической точки зрения расценивать сибирскую общественность во всём её целом, тем не менее Верховный правитель отнюдь не игнорировал её. Наоборот, он был к ней предупредителен. Слишком много интеллигентских традиций и представлений было у адмирала. Самовластных действий диктаторского характера, идущих наперекор общественному мнению, просто не было. Тотчас же после переворота, 22 ноября, Верховным правителем было утверждено положение о Чрезвычайном Государственном Экономическом Совещании для выработки мероприятий, касающихся финансов, промышленности, товарообмена и снабжения армии. По личной инициативе Колчака, в мае в Екатеринбурге был созван большой фабрично-заводской съезд (до 600 чел.) в целях выяснить нужды заводов и своевременного удовлетворения их [Гинс. II, с. 188].

Первоначальное положение Эконом. Совещания в смысле привлечения к работе общественных сил (торгово-промышленных и кооперативных) было довольно скромно, но, в сущности, Верховный правитель утвердил готовый уже проект, представленный финансовым деятелем Федосеевым (бывшим одно время до революции государственным контролёром). Он же был назначен и председателем Совещания. В феврале его сменил Гинс.

Следить за специальной работой Экон. Совещания мы не будем (кое-какие сведения можно найти в очерках Гинса). В данном случае более интересна политическая роль Экон. Сов. с момента его преобразования и расширения как его функций, так и состава общественного представительства. Очевидно, подобное изменение было сделано не без влияния общественного блока, указавшего через свою делегацию 22 марта Верховному правителю о необходимости более тесного сотрудничества Правительства с обществом. Колчак всегда охотно шёл на расширение этого сотрудничества в момент удач на фронте. «Адмирал, — записывает Будберг 19 июня, — относится к идее Совещания искренно и благожелательно; нельзя того же сказать о некоторых членах Совета министров и влиятельных представителях омской реакции, которые смотрят на это Совещание, как на ширму и громоотвод, назойливые и неприятные, но по обстановке необходимые» [XIV, с.295][304]. В новом положении об Экон. Сов., утверждённом Советом министров 2 мая, общественность была представлена довольно широко[305]. «Левые» остались новым составом недовольны. «Возмутиться было чем, — вспоминает Л. Кроль, — земства и города выбирали только «кандидатов», из которых «не свыше двадцати» назначались Верховным правителем по представлению председателя Совещания членами его: «лучшего повода эсерам повести кампанию за бойкот… дать нельзя было, и они использовали в полной мере и, вообще говоря, с успехом»»[306]. Пермское земство всё-таки выбрало своих кандидатов, но постановило обратить внимание Правительства на необходимость созыва «в кратчайший срок народного представительства». Прибыв в Омск, Кроль нашёл, несмотря на «бойкот», в составе членов Совещания лиц, которых «менее всего ожидал», — таких, напр., оппозиционеров, как эсер Алексеевский, бывший член Амурского правительства. «Оппозиция оказалась в большинстве» — по мнению Кроля, Гинс «как бы старался проводить в Госуд. Эк. Сов. оппозиционеров» [с. 180]. Очевидно, не было сделано и попытки фальсифицировать общественное мнение.

Открывая 19 июня Совещание, Верховный правитель указал, что Правительство думает осуществить план создания законосовещательного органа через Эк. Сов. Эта мысль начинала приобретать в обществе права гражданства. Психология Верховного правителя и психология общественной оппозиции были различны. У Колчака при неудачах на фронте мысль направлялась в другое русло — как будто бы не время было думать о народном представительстве. У находившихся в оппозиции к режиму именно тогда наступал момент для предъявления требований со стороны общественности. 25 июля Пепеляев записывает:

«Сегодня меня вызывал по проводу из Тюмени Анатолий. Он почти безнадёжно смотрит на положение, если армия, «которую нужно создавать снова», не услышит от самого «народа» призыва к борьбе. Этот призыв от народа он мыслит себе в образе голоса «Земского Собора», который нужно созвать «немедленно»[307]. Он ждёт этого созыва, заявляя, что иначе не верит в создание армии и хочет уйти. Я ответил ему, что не верю вполне в этот способ и вообще не верю в искусственные меры, принимаемые от случая к случаю. Обещал продумать, доложить правителю и приехать к нему для более тесного взаимоосведомления. С провода я был у правителя в час своего доклада. Изложил ему беседу и предложил съездить на фронт, куда мне вообще нужно, кстати — разъяснить Анатолию обстановку, из которой он увидит, что голос народа получить не так-то просто. Правитель просил меня съездить».

Как видим, Колчак довольно внимательно относился и к критике и к советам, поэтому глубоко несправедлив отзыв Милюкова: «Колчак был заранее предубеждён против Гос. Эк. Совещ., иронически говорил о нём: «Они парламента захотели» — и собирался «разогнать этот совдеп»» [с. 138]. Этот отзыв Милюкова основан на инциденте, который рассказан мемуаристами и который историк расширил без всякого основания в общую тезу. Вот запись Пепеляева ещё 16 июля, касающаяся описываемого инцидента:

«…правитель гневно потребовал запретить Государственному Экономическому Совещанию вторгаться не в свою область.

Вызвал Андогского и разнёс его за его сообщение в Экономическом Совещании. Удалось уговорить. Я доказывал, что нужно проявить выдержку и лучше ускорить окончание сессии, чем прибегать к репрессии в виде закрытия, на чём настаивал правитель.

Мне казалось, что удачным влиянием можно через Экономическое Совещание ликвидировать вредную общественную свистопляску, начатую блоком»[308].

Обратимся к Гинсу:

«Оказывается, в моё отсутствие ген. Андогский, которого я сам просил об этом, сделал членам Совещания доклад о положении дел на фронте. Заместитель мой, бывший член Директории В.А. Виноградов, избранный товарищем председателя, поставил этот доклад в официальном заседании, а не в частном собрании, как я предполагал. Докладчику стали задавать вопросы. «Принято ли во внимание, что отступать придётся за Тобол?» — спросил почему-то хорошо осведомлённый в этом Алексеевский. «Большевик!» — зашипел на него Жардецкий.

Стали шуметь. Враги Андогского доложили адмиралу, что генерал хотел приобрести популярность, что он не имел права без разрешения выступать. Формально это, может быть, было и верно. Враги Экономического Совещания и вообще «конституционных затей донесли, что члены Экономического Совещания по поводу доклада Андогского обсуждали общее политическое положение и готовят петицию» [II, с. 250].

Дело касалось, конечно, не петиции, а доклада Андогского о военном положении и реплики Алексеевского. Всё станет ясно, если мы заглянем в воспоминания Кроля, где найдём указание на то, что Алексеевский — тот самый, который был потом в следственной комиссии над Колчаком, — уже тогда выдвигал среди левой части Эк. Сов. «мысль о необходимости поиска путей примирения с советской властью» [с. 191]. Верховный правитель быстро отошёл, когда Гинс ему доложил, что Эк. Сов. постановило, что «борьба с большевиками должна быть доведена до конца». Колчак тотчас же согласился принять делегацию Эк. Сов. для беседы по политическим вопросам. Делегация представила краткую записку, подписанную 19 членами[309]:

«…1. Борьба с большевизмом должна быть доведена до его поражения — никакие соглашения с советской властью недопустимы и невозможны. 2. Созыв Учредительного Народного Собрания на основе всеобщего избирательного права, по освобождении России, обязателен. 3. Строгое проведение в жизнь начал законности и правопорядка. 4. Невмешательство военной власти в дела гражданского управления в местностях, не объявленных на военном и осадном положении. 5. Создание солидарного Совета министров на определённой демократической программе. 6. Срочное преобразование Государственного Экономического Совещания в Государственное Совещание — законосовещательный орган по всем вопросам законодательным и государственным с тем, чтобы все законопроекты, принятые Советом министров, представлялись в Совещание, как в высшую законосовещательную инстанцию, и отсюда поступали на утверждение верховной власти. Председательство в Государственном Совещании должно быть возложено на лицо, не входящее в состав Совета министров. Государственному Совещанию предоставить право: а) законодательной инициативы; б) рассмотрения бюджета; в) контроля над деятельностью ведомств; г) запроса руководителям ведомств; д) непосредственного представления своих постановлений верховной власти» [Кр. Арх.». XXXI, с. 60].

По словам Кроля, записка вызвала возражения справа:

«Она меняла конституцию 18 ноября, по которой законодательная власть принадлежала Верховному правителю совместно с Советом министров. (Поэтому законопроекты — экономические и финансовые — вносились в Государственное Экономическое Совещание отдельными министрами и затем уже из него шли в Совет министров.)

По нашему проекту единственным законодателем являлся Верховный правитель, но он не мог принять закона до его рассмотрения в проектировавшемся Государственном Совещании» [с. 182].

Выслушав делегацию, Верховный правитель ответил:

«Господа! что же тут нового?.. Созыв Учредительного Собрания обещан. Для пересмотра избирательных законов уже назначен председатель комиссии — Белоруссов-Белевский, общественный деятель, пользующийся общим доверием. Проведение начал законности — это идеал, но как его достигнуть, когда нет честных людей?

Невмешательство военных властей, солидарный Совет — всё это желательно, но фактически нет возможности подчинить центральной власти всех атаманов, и нет возможности менять министров, за отсутствием подходящих заместителей. Откуда взять министра путей сообщения, иностранных дел, военного, юстиции, когда людей нет? Мы — рабы положения. Надо мириться с тем, что есть.

Остаётся преобразование Госуд. Эконом. Совещания. Этот вопрос, сказал адмирал, я уже предрешил в положительном смысле. Есть несколько проектов законосовещательного учреждения, и мы поставим этот вопрос на очередь» [Гинс. II, с. 253][310].

Свои впечатления лично от Колчака Кроль формулирует кратко: «Чересчур элементарен». Никак не могу согласиться с подобным отзывом. В данном случае эта политическая «элементарность» была куда глубже политиканствующей изворотливости.

Так закончился приём делегации. Оставалось найти формы. У Гинса был свой проект [с. 254]. Группа членов Эк. Сов. также предприняла в частном порядке разработку проекта «Положения о Государственном Совещании».

Интересно отметить характеристику, которую даёт Кроль:

«В частных совещаниях резко наметились две группы: «левая», в основе требований которой лежало скорейшее привлечение к делу народного представительства и создание Совета министров, солидарного на демократической платформе, и «правая», для которой всё сводилось к персональному составу Совета министров. Объединило обе группы определённое недовольство наличным составом Совета министров. Обе группы разными путями, несомненно, стремились к переходу от военной диктатуры к более или менее правовому строю. Единственным, стоявшим за диктатуру и усиление её, готовым оправдывать всё и вся, был Жардецкий [с. 189].

Разработав проект, группа решила направить к Верховному правителю делегацию. Она не была принята. Почему? Против этого проекта был Совет министров. Отказ в приёме делегации был приписан влиянию Гинса. Так ли это было или нет, в сущности, довольно безразлично. Но «отказ», по словам Кроля, так повлиял на «крайнюю левую» с Алексеевским во главе, что дальневосточные члены уехали во Владивосток, считая, что отказ в приёме делегации является отсрочкой созыва представительного органа. В действительности было иначе. Воспользовавшись успехом под Челябинском Верховный правитель 16 сентября опубликовал решение созвать Госуд. Земское Совещание[311]. Выходило, что постановка вопроса о представительном органе была сделана по инициативе якобы самой власти» [Кроль. С. 191]. Это было неприемлемо для «левых» — требовалась со стороны диктатора вынужденная уступка общественному мнению. Главное же заключалось, конечно, в том, что эсеры не хотели совещательного органа и отнюдь не солидаризировались с проектом группы членов Экон. Совещ.

В эсеровских кругах в связи с общим планом, о котором говорилось выше, вопрос о народном представительстве ставился уже резче — о явочном порядке созыва Земского Собора. 5 сентября во Владивостоке была издана бывшим председателем Областной Думы «грамота» к населению.

«В тяжёлые дни новых испытаний — так начинался этот документа — перед лицом величайших опасностей, угрожающих Родине извне и изнутри, как первый народный избранник Сибири, я счёл себя обязанным обратиться с настоящей грамотой к стране. Девять месяцев диктатуры адмирала Колчака, насильственно свергшего выборную власть Директории, привели Сибирь к полному развалу и гибели. Дело возрождения государственности, с огромными жертвами начатое демократией, преступно погублено безответственной властью».

Давая критику режима, близкую по содержанию калашниковской записке, «первый народный избранник» продолжал:

«Всё сильнее, всё определённее раздаются голоса местных самоуправлений, общественных организаций, отдельных общественных деятелей и представителей командования в армии, требующие немедленного созыва представительного органа и создания ответственного Правительства. Но Правительство адм. Колчака глухо и слепо и продолжает вести страну к неминуемой гибели. Теперь для всех ясно, что это Правительство не может и не должно больше существовать. Договариваться поздно: враг у наших ворот. Во имя интересов Родины необходимо действовать. Если существующая власть не поняла своего долга перед Родиной, необходимо этот долг выполнить самому населению. Как председатель сибирского представительского органа, я беру на себя высокую честь и ответственность призвать население Сибири к немедленному созданию народного представительства».

Революционное воззвание, как мы увидим ниже, ещё не раскрывало всех карт. Оно заканчивалось общими словами:

«Опубликовывая настоящую грамоту, я выражаю глубокую уверенность в том, что страна найдёт пути и средства для обеспечения избранникам своим выполнения священного долга перед Родиной» [«Сиб. Арх.». I, с. 89. — Прил. к «Вольной Сиб.». VI].

Бывший председатель Сибоблдумы не упоминал, конечно, о правительственных проектах созыва Земского Совещания. Это было естественно: такое упоминание разрушало бы демагогию, которая являлась фоном «грамоты»…

У Верховного правителя были колебания. По словам Будберга, Колчак счёл нужным специально посоветоваться с Сазоновым.

14 сентября происходило экстренное заседание Совета министров. И там были сомнения.

«Я высказал, — пишет Будберг, — что нужно только сделать всё, чтобы в новый орган попали настоящие, деловые представители сибирского населения, а не наезжие оратели, как то было в Сибири при выборах в Государственную Думу и Учредит. Собрание.

Если это будут настоящие представители населения, которые нас слопают, то такова, значит, историческая необходимость, от которой не уйти никакими предохранительными мерами; пусть лучше нас сменит такое Совещание, а не заговорщики-эсеры или комиссары-большевики…

В вопросе о необходимости реформы разногласия в Совете не было, но в вопросе о компетенции Совещания и его правах контролировать агентов власти голоса разделились поровну — новое подтверждение того, какой оригинальный у нас «объединённый комитете»» [XV, с. 312–313].

В окончательном виде грамота Верховного правителя гласила:

«После длительной подготовки к наступлению, оружию нашему в тяжких и упорных боях ниспослан крупный успех. Приближается тот счастливый момент, когда чувствуется решительный перелом борьбы, и дух победы окрыляет войска и подымает их на новые подвиги.

И здесь, на востоке, куда устремлено ныне главное внимание противника, и на юге России, где войска ген. Деникина освободили от большевиков уже весь хлебородный район, и на западе, у границ Польши и Эстляндии, большевики потерпели серьёзные поражения.

Укрепление успехов, достигнутых наступающими под верховным моим командованием армиями, предрешает завершение великих усилий и искупление тяжких жертв, принесённых на борьбу с разрушителями государства, врагами порядка и богоотступниками. Глубокое волнение охватывает борцов, чувствующих благословенное и радостное приближение мирной и свободной жизни. И вся страна, весь народ в едином непреклонном порыве к победе должны слиться с Правительством и армией.

Исполненный глубокою верою в неизменный успех развивающейся борьбы, почитаю я ныне своевременным созвать умудрённых жизнью людей земли и образовать Государственное Земское Совещание для содействия мне и моему Правительству прежде всего по завершению в момент высшего напряжения сил начатого дела спасения Российского Государства. Государственное Земское Совещание должно помочь Правительству в переходе от неизбежно суровых начал военного управления, свойственных напряжённой гражданской войне, к новым началам жизни мирной, основанной на бдительной охране законности и твёрдых гарантиях гражданских свобод и благ личных и имущественных.

Такие последствия продолжительной гражданской войны всего сильнее испытывают на себе широкие массы населения, представляемые крестьянством и казачеством. Вызванная не нами разорительная война поглощала до сих пор все силы и средства государственные. Справедливые нужды населения по неизбежности оставались неудовлетворёнными, и Государственное Земское Совещание, составленное из людей, близких земле, должно будет также озаботиться вопросами укрепления благосостояния народного.

Объявляя о принятом мною решении созыва Государственного Земского Совещания, я призываю всё население к полному единению с властью, прекращению партийной борьбы и признанию государственных целей и задач выше личных стремлений и самолюбий, памятуя, что партийность и личный интерес привели великое Государство Российское на край гибели» [«Кр. Арх.». XXXI, с. 72].

Разработка проекта положения о Госуд. Земск. Совещании особым «рескриптом» поручалась Вологодскому, как председателю Совета министров. Разработка положения, по мнению Кроля, подвигалась «туго»: «одним из тормозов служило упорное отстаивание Советом министров своего права на совместное с Верховным правителем законодательство» [с. 195].

Всё внимание Колчака в это уже время было захвачено событиями на фронте.

Глава седьмая Перед лицом Европы

1. В ожидании признания

Гинс передаёт, что Верховный правитель будто бы часто говорил: «Как хорошо, что нас не признали. Мы избежали Версаля, не дали своей подписи под договором, который оскорбителен для достоинства России и тяжел для её жизненных интересов» [II, с. 389]. Если эти слова были произнесены, то они были своего рода самовнушением — Колчак слишком болезненно и остро воспринимал «достоинство России». Значение международного юридического признания власти было столь очевидно, что Гинс, не обинуясь, говорит: «Непризнание убило омскую власть». Непризнание, по выражению Чайковского, не столь решительному, являлось «огромным препятствием на пути государственного строительства России»… Признание российской власти подняло бы не только её моральный авторитет, не только дискредитировало бы её конкурентов, но заставило бы и самих союзников по-иному говорить с Правительством всероссийского характера и шире оказывать ему поддержку. Учитывая это, образовавшееся в Париже Политическое Совещание одной из своих задач ставило борьбу за признание власти адм. Колчака, а противники сюда же направляли свои удары[312]. «Антигосударственное направление» (выражение К. Набокова) русских парижских и лондонских оппозиционеров не могло, однако, уже изменить той логики событий, которая заставила союзников вплотную подойти к вопросу об юридическом признании российской власти адм. Колчака. Вопреки мнению Милюкова [с. 139], надо думать, что на эту логику влияли именно внешние успехи власти в первые месяцы. Наступление армии опровергало вымыслы о разложении фронта после переворота 18 ноября. Верховный правитель становился силой, с которой надлежало считаться — политика Антанты, как мы видели, всегда до некоторой степени определялась этим оппортунизмом.

21 мая Набоков из Лондона пишет Колчаку, что можно ожидать крупного поворота в политике Англии: «Говоря правду, поворот этот вызван государственной работой, успешно выполняемой Правительством, во главе которого вы стоите, и успехами Сибирской армии… Теперь ответственные работники в англ. правительстве прониклись полным доверием и уважением к вам, считая вас тем человеком, который выведет Россию из её временного бедствия»[313] [«Пр. Рев.». Кн. 1, с. 135].

27 мая Клемансо от имени Верховного Совета обратился к Колчаку с нотой, подписанной и Вильсоном, и Ллойд Джоржем, и др. Нота с некоторым запозданием признавала, что «теперь настало время окончательно определить ту политику, которой они (державы) предполагают держаться по отношению к России». Подчёркивая своё невмешательство во внутренние дела России и объясняя интервенцию (это слово, конечно, не упомянуто) желанием поддержать элементы, продолжавшие борьбу с немецким самодержавием, нота вспоминала пресловутую попытку разрешить «русский вопрос» совещанием на Принцевых островах, которая потерпела неудачу вследствие отказа Советского правительства прекратить враждебные действия во время переговоров[314].

«В настоящее время на некоторые из правительств союзных и дружественных держав оказывается давление, в целях побудить их отозвать свои войска из России, а равно не входить ни в какие расходы для неё, ввиду того что вмешательство, несмотря на свою продолжительность, не сулит в будущем удовлетворительных результатов.

Эти правительства, однако же, готовы и впредь оказывать свою поддержку на нижеприводимых основаниях, при условии, если они будут иметь доказательства, что они действительно помогают русскому народу в достижении свободы, самоуправления и мира…

Союзные и дружественные правительства путём опыта последних двенадцати месяцев убедились в том, что переговорами с Советским правительством Москвы прийти к этим результатам невозможно, вследствие этого они готовы оказать поддержку Правительству адмирала Колчака и тем, которые к нему присоединяются, посылкой боевых припасов, снаряжения и продовольствия для того, чтобы это правительство стало Всероссийским, но при условии получения союзными и дружественными правительствами от него окончательных гарантий, что его политика преследует те же цели, как и их. Ввиду этого, они спрашивают у адмирала Колчака и присоединившихся к нему, согласны ли они принять нижеприводимое в качестве условий, при соблюдении которых союзные и дружественные державы готовы продолжать оказывать свою поддержку:

1) Как только Адмирал Колчак займёт Москву, он немедленно созовёт Учредительное Собрание, избранное на основании прямого, свободного, тайного и демократического голосования, в качестве высшей законодательной власти в России, перед которой должно быть ответственно Правительство, или по крайней мере, если к этому времени порядок не будет ещё окончательно восстановлен, созовёт Учредительное Собрание, избранное в 1917 г., с тем чтобы оно заседало до тех пор, пока не окажется возможным произвести новые выборы.

2) Во всех местностях, на которые в настоящее время распространяется его власть, он допустит свободные выборы способом, наиболее обычным для всех поместных собраний, установленных законом, как-то: органы городского и земского самоуправления и т.п.

3) Он не сделает никакой попытки вновь ввести в силу какие-либо специальные преимущества для того или другого класса или порядка в России.

Союзные и дружественные державы с удовольствием приняли объяснения Адмирала Колчака и присоединившихся к нему о том, что они не имеют никакого намерения восстановлять прежнюю земельную систему. Они признают принципиально, что эти вопросы, касающиеся внутреннего порядка, должны быть предоставлены свободному решению русского Учредительного Собрания, но они желают получить уверенность в том, что те, кому они предполагают оказать поддержку, стремятся к восстановлению гражданской и религиозной свободы всех русских подданных и не сделают попытки вернуть режим, уничтоженный революцией.

4) Финляндия и Польша должны быть признаны независимыми, и в том случае, если в вопросах о границах и взаимных отношениях между Россией и этими странами не будет достигнуто соглашение, спорные вопросы будут переданы на третейский суд Лиги народов.

5) В том случае, если в определении взаимоотношений между Россией с одной стороны и Эстонией, Латвией, Литвой, а также Кавказскими и Закаспийскими территориями с другой стороны не будет достигнуто соглашение в короткий срок, спорные вопросы будут решены при совместном обсуждении их с Лигой народов и при её содействии; до разрешения же этих вопросов русскому правительству надлежит признавать эти территории автономными и признавать действительными те отношения, которые могут существовать между фактическими правительствами этих территорий и союзными и дружественными правительствами.

6) Должно быть признано право Конференции мира решить участь румынских частей Бессарабии.

7) Как только в России будет учреждено правительство на демократических началах, Россия с другими членами Лиги народов примет участие в общей работе по ограничению вооружённой силы и военной организации во всём мире.

8) Они принимают к сведению декларацию Адмирала Колчака 27 ноября 1918 г. касательно государственных долгов России…»[315]

Нота Клемансо была «экзаменом», как говорили в Омске. Вероятно, внутренно она раздражала[316], но не время было раздражаться.

Да, в сущности, она и не была «экзаменом» — скорей отпиской для удовлетворения своих «левых», которые наиболее прислушивались к агитации представителей российской социалистической демократии. Вопрос принципиально уже был решён, и переписка носила дипломатический, формальный характер. 4 июня омская власть ответила:

«Правительство, во главе которого я стою, счастливо удостоверить, что политика союзных держав Согласия по отношению к России вполне совпадает с той задачей, которую поставило самому себе русское правительство, желающее прежде всего водворить мир в стране и предоставить право русскому народу свободно решить свою судьбу путём Учредительного Собрания. Высоко ценя интерес, проявленный державами к национальному движению, и признавая законным их желание удостовериться в политических убеждениях, исповедуемых нами, я готов ещё раз подтвердить свои прежние декларации, которые я всегда считал неизменными.

1) 18 ноября 1918 г. я стал у власти и не удержу её ни на один день долее, чем того потребуют интересы страны; моей первой мыслью в момент окончательного свержения большевиков будет назначение срока для выборов в Учредительное Собрание. В настоящее время особая комиссия работает над подготовкой их на основаниях всеобщего голосования. Признавая себя ответственным перед Учредительным Собранием, я передам ему всю власть для того, чтобы оно свободно установило образ правления, и в этом я поклялся перед Высшим Судилищем России, стражем законности. Все мои усилия направлены к тому, чтобы покончить как можно скорее гражданскую войну свержением большевизма для того, чтобы дать русскому народу действительную возможность свободно выразить свою волю. Всякое промедление в этой борьбе только отдаляет этот срок. Но в то же время Правительство не может признать правильным и основанным на свободных и законных выборах простое восстановление Учредительного Собрания 1917 г., выбранного при насильственном режиме большевиков и большинство членов которого в настоящее время действительно находятся в их рядах. Только тому Учредительному Собранию, которое будет избрано законно и к скорейшему созванию которого моё Правительство стремится, будут принадлежать верховные права разрешать как внутренние, так и внешние вопросы Русского Государства.

2) Мы охотно готовы теперь же обсуждать с державами все международные вопросы в целях предоставления возможности свободного и мирного развития народов, ограничения вооружений и предупреждения новых войн, высшей выразительницей каковых стремлений является Лига народов. При этом русское правительство считает своим долгом напомнить, что окончательная санкция решений, которые могут быть приняты от имени России, будет принадлежать Учредительному Собранию. Россия в настоящее время, а равно и в будущем может быть только демократическим государством, в котором все вопросы как по определению территориальных границ, так и внешних отношений должны быть разрешены органом народных представителей, естественным выразителем державной власти народа.

3) Признавая, что естественным и справедливым следствием войны является создание единого Польского государства, русское правительство считает себя вправе подтвердить независимость Польши, объявленную в 1917 г. Временным правительством России, все распоряжения и обязательства которого мы приняли на себя. Но окончательная санкция определения границ между Польшей и Россией, в соответствии с вышеприведёнными основаниями, должна быть отложена до Учредительного Собрания.

Мы готовы также ныне же признать настоящее правительство Финляндии, но окончательное решение финляндского вопроса должно принадлежать Учредительному Собранию.

4) Мы готовы теперь же подготовить решение вопросов по отношению к национальностям Эстонии, Латвии, Литвы, Кавказских и Закаспийских стран. Мы имеем полное основание предполагать, что дело скоро уладится, как только Правительство обеспечит различным народностям автономии. Из этого следует, что границы и формы этих автономий будут определены особо для каждой народности. В том же случае, если при разрешении этих разнообразных вопросов возникнут затруднения, то в целях достижения удовлетворительного решения их Правительство готово прибегнуть к содействию и помощи Лиги народов.

5) Вышеизложенные основания, предусматривающие утверждения Учредительного Собрания всех соглашений, очевидно, должны быть применены и к Бессарабии.

6) Русское правительство подтверждает ещё раз свою декларацию 27 ноября 1918 г., которою оно признало государственные долги России.

7) Что касается вопросов внутреннего порядка, которые интересуют державы постольку, поскольку в них отражаются политические стремления русского правительства, я считаю нужным повторить, что к тому режиму, который существовал до февраля 1917 г., не может быть возврата. Временное разрешение моим Правительством аграрного вопроса имело целью удовлетворение интересов народной массы и было основано на убеждении, что Россия не может быть цветущей и сильной до тех пор, пока миллионы русских крестьян не получат полных гарантий на владение землёй. То же самое в отношении режима, обычного в свободной стране. Правительство не только не делает никаких препятствий к свободным выборам в поместные собрания, городские управы и земства, но видит в их деятельности, равно как и в развитии принципа самоуправления, необходимое условие для восстановления страны и уже оказывает им помощь и поддержку всеми средствами, которыми располагает.

8) Поставив себе задачей восстановление порядка и справедливости и обеспечение личной безопасности населению, преследуемому и изнемогающему от испытаний, Правительство подтверждает равенство перед законом всех классов общества и всех граждан без всяких специальных преимуществ; все, без различия происхождения и вероисповедания, будут пользоваться покровительством государства и закона».

«Союзные и дружественные» державы были удовлетворены[317] таким ответом: он «представляется им согласным с предложениями, ими сделанными, и содержащим достаточные гарантии для свободы, самоуправления и мира русского народа и его соседей»[318].

12 июня они заявили о готовности оказать адм. Колчаку поддержку. Через пять дней, 17 июня, Сазонов писал Вологодскому: «Дальнейшие шаги в сторону официального признания… несомненно, находятся в прямой зависимости от успехов сибирских армий» [«Пр. Рев.». Кн. 1]. Но военное счастье стало меняться. С другой стороны, «левые» в Европе упрямо держатся своей позиции. «Уже при первых попытках держав оказать военное содействие Правительству адм. Колчака и Северной области, — пишет Сазонов в том же письме, — левые парламентские партии во Франции и Великобритании выступили против подобного решения с резкой критикой»[319]. Отсюда вытекала настоятельная потребность направить пропаганду именно в демократические круги. Ясно сознавал это Чайковский. Понимали это и Набоков и Сазонов. «Необходимо, — писал Набоков 21 августа, — чтобы от имени России за границей могли говорить люди, связанные с социалистическими и демократическими партиями. Необходимо агитировать среди масс Европы и Америки» [Субботовский. С. 55]. Понимали это и в Омске. Верховный правитель в своё время приветствовал вхождение социалиста Чайковского в ряды членов политической делегации в Париже. Не раз он озабочивается тем, чтобы не создавать впечатления, что заграничное представительство возлагается только на деятелей дореволюционной эпохи [например, при командировке Шебеко в Финляндию 6 августа. — Субботовский. С. 252]. Омское правительство в сложной сибирской обстановке пыталось внести демократическую политику, прислушиваясь к телеграммам Политического Совещания[320] и к декларативным формулам, которые шли от Вильсона[321]. Но получить поддержку демократии было слишком трудно — она исходила из презумпции, что диктатура Колчака — синоним реакции.

2. «Политическая недобросовестность»

Мне могут сказать, что я ломлюсь в открытую дверь, когда усиленно пытаюсь доказывать политическую честность Верховного правителя. Но для Колчака черта эта была особым свойством. Он непреклонен, не шёл на уступки там, где политическая совесть их не допускала. Поэтому всегда и во всём мы можем верить рыцарю долга и слова. Он не измышляет мотивов для объяснения или оправдания своей деятельности. Его политическая совесть, пожалуй, иногда была слишком неуступчивой. Отсюда тактические ошибки Верховного правителя. Эта искренность в политике ясно вскрывается в вопросах национального самоопределения, которые ставились перед сознанием Верховного правителя в связи не только с пожеланиями, но и прямыми требованиями союзников и на которые надо было давать немедленные и безоговорочные ответы.

Политическая совесть Верховного правителя подвергалась величайшему испытанию.

Независимость Польши и Финляндии, отношение к другим государственным образованиям на территории бывшей русской империи — всё это требовало ответа, всё это не ждало выявления воли русского народа в отдалённом Учредительном Собрании. На соответствующие пункты в ноте Клемансо Правительство ответило достаточно определённо. Жизнь ставила уже конкретные вопросы, и особенно по отношению к Финляндии в связи с наступлением Юденича на Петроград и возможной помощи с её стороны. В такой комбинации вопрос о признании финляндской независимости выходил из области теоретической и становился вопросом практической политики. Многим казалось, что декларативное провозглашение независимости Финляндии может гарантировать её помощь в экспедиции на Петроград. Позиция Правительства адм. Колчака в данном вопросе вызвала две диаметрально противоположные оценки. По мнению Н. Нелидова, комментатора материалов «Колчак и Финляндия», напечатанных в № 33 «Красного Архива», «политическая недобросовестность» всех заявлений Колчака и его министра Сазонова «слишком била в глаза» [с. 88] — и ссылка на Нац. Собрание «была увёрткой». По поводу выступления Сукина в Совете министров 17 августа относительно Финляндии Будберг сказал: «Какой идиотизм» [ХV, с. 273].

Для того чтобы правильно оценить эту позицию, необходимо сделать одну оговорку. Надо отделить теоретические взгляды от практической политики. Едва ли можно даже предположить, что адм. Колчак был федералистом по своим взглядам — он, конечно, не разделял взглядов на устроение России в соответствии с принципами, которыми руководились авторы закона, или, точнее, декларации 5 января на единственном заседании Учредительного Собрания. Но припомним заявление соц.-демокр. фракции на Уфимском Государственном Совещании, и станет ясно, что вопрос о федеративном строении России не может быть органически связан с системой демократических концепций. Федеративный принцип не был принят и в левых кругах партии народной свободы — припомним аналогичное заявление Кроля на том же Уфимском Совещании. В 1918–1919 гг. партия в целом была против федерации. В приветствии «Национального Центра», привезённом с Юга Н.К. Волковым (из группы Милюкова), определённо заявлялось: «Построение Государства Всероссийского на началах федеративного устроения является несоответствующим и опасным для целостности и единства России» [«Прав. Вест.», 1 авг., № 199]. То, что привезли кадетские делегаты с Юга, вполне соответствовало решениям и взглядам партийных конференций. Даже у принципиальных федералистов не так уже упрощённо разрешался вопрос о положении областей, «временно» отпавших от России. При обсуждении вопроса о воссоединении отторгнутых, отпавших и разрозненных областей России на началах федеративной связи (п. 2 программы внешней политики) на Уфимском Госуд. Совещании произошёл такой диалог: «Каэлас (эстонский делегат) интересуется вопросом о возможности насильственного воссоединения с Россией областей. Такое «воссоединение» было бы крайне нежелательно… Помимо Брестского договора, есть и другие договоры, заключённые большевиками, в частности договоры Берлинские (27 августа), касающиеся эстонцев. О них необходимо упомянуть.

М.Я. Гендельман отвечает Каэласу, что отпадение области могло бы произойти только по соглашению всероссийского и местного Учредительных Собраний. Такого же ещё не было. Следовательно, отпадение разумеется условно: или временное, чтобы оградить себя от большевицкой власти, или прокламированное не народом, а самозваными группами. Все такие отпавшие области должны быть воссоединены. Конечно, и сам гр. Каэлас не может думать иначе, в противном случае он не принял бы участия в Государственном Совещании» [«Рус. Ист. Арх.». С. 150].

Довольно обычным было представление, что при восстановлении центра «окраины будут стремиться и тяготеть к нему по естественному и властному закону притяжения». Так формулирует вопрос екатеринодарское письмо правления «Нац. Центра» В.А. Маклакову 23 мая 1919 г. Оно «заклинает» Маклакова протестовать против голоса теории французской формулы восстановления России снизу вверх «путём соглашения и кооперирования окраин» [«Кр. Арх.». XXXVI, с. 28].

Политическое Совещание в Париже, куда входил и министр ин. дел Правительства Колчака Сазонов, пошло в своей мартовской декларации гораздо дальше, чем демократы из партии народной свободы. В основу позиции Политического Совещания, с которой в значительной степени солидаризировался Колчак, был положен принцип, что «никакой вопрос об отделении от России какой-либо её части, а также об установлении форм будущих отношений России к отдельным народностям, принадлежавшим прежде к составу Российского Государства, не может быть разрешён окончательно без постановления о сем будущего всероссийского Учредительного Собрания»

Принципиально Политическое Совещание в мартовской декларации объявило: «Россия, после революции окончательно порвавшая с централистскими тенденциями старого режима, всячески готова пойти навстречу справедливому желанию этих национальностей организовать их национальную жизнь. Новая Россия понимает своё переустройство только на основах свободного сожительства населяющих её народов на принципах автономии и федерализма и в некоторых случаях — разумеется, с общего согласия России и национальностей — даже на основах полной независимости» [Чайковский. С. 119].

Вместе с тем у Политического Совещания, и в частности Чайковского, последовательного федералиста по своим взглядам, «большое беспокойство» вызвало «догматическое восприятие» тезиса Вильсона[322]. «Абстрактная форма самоопределения» в практическом применении могла принести непоправимый ущерб государственному единству России.

Может быть, теперь для нас станут яснее колебания и сомнения, которые возникали у Верховного правителя, когда ему приходилось давать ответы на вопросы, которые значительная часть русского общественного мнения относила только к компетенции Учредительного Собрания[323].

По всем этим вопросам ещё до ответа союзникам (1 июня) между Омском и Парижем шёл длительный обмен мнениями. К сожалению, всей последовательности мы не знаем, т.к. архив Политического Совещания не доступен, а большевиками опубликованы лишь сравнительно случайные отрывки из колчаковского архива[324]. 24 февраля Сазонов телеграфирует Верховному правителю: «По моему мнению, никто в настоящее время не правомочен дать какие-либо заверения в смысле признания независимости Финляндии, т.к. право это принадлежит исключительно будущему русскому Народному Собранию. Хотя Финляндия не имеет права односторонним актом порвать свою связь с Россией, тем не менее полагаю, что при нынешних обстоятельствах нам следует пока считаться с создавшимся положением, противодействовать которому мы бессильны. Поэтому, ввиду крайней необходимости дать Юденичу возможность подготовить наступление на Петроград, нам нужно воздержаться теперь от споров с Финляндией»… Ответ Колчака гласил: «…Верховный правитель и Совет министров вполне согласились с вашим мнением. Признавая, что разрешение вопроса о независимости Финляндии принадлежит только Национальному Собранию, Правительство считает вместе с тем крайне желательным установление с Финляндией дружественных отношений, дабы тем предоставить Юденичу возможность создать военную силу…»

3 марта Сазонов телеграфирует дополнительно, что, «по имеющимся здесь данным», выступление Финляндии, «может быть, могло бы быть достигнуто заявлением, что мы не возражаем против предоставления Финляндии самостоятельности при условии обеспечения стратегических интересов России и защиты Петербурга. Мы смогли бы даже дополнить это обещанием в своё время поддержать таковое разрешение вопроса перед будущим русским Народным Собранием. Чайковский со своей стороны согласен на таковое заявление». На подлинном Верховный правитель ставит резолюцию: «Я не считаю кого-либо правомочным высказываться по вопросу о признании финляндской независимости до всероссийского Национального или Народного Собрания, а потому не могу уполномочить вас сделать какие-либо заявления по этому предмету от моего имени» [«Кр. Арх.» XXXIII, с. 96].

С такой позицией совершенно не согласен Набоков. Он пишет Сукину 11 марта:

«Нам следует иметь в виду, что державы Согласия, Мирная конференция, Лига Наций — все эти решающие инстанции, несомненно, станут на точку зрения независимости и что непринятие нами инициативы поколеблет наше положение. Посему мне представлялось бы правильным избрать другой путь, а именно вступить ныне от имени объединённых правительств в переговоры с Маннергеймом на основе независимости, развития и ограждения наших военно-морских и экономических интересов и результаты этих предварительных переговоров сообщить как свободное соглашение между Россией и Финляндией на санкцию Мирной конференции…»[325]

Но Омск твёрдо стоял на своей позиции, хотя Набоков ещё не раз пытается переубедить. Он пишет Вологодскому 11 августа: «Мы должны сознаться, что независимость Польши и Финляндии в национальных границах — совершившийся факт и что ссылки на решение этих вопросов Учредительным Собранием никого не убеждают».

Но дело всё-таки шло не о теории. В течение всего 1919 г. идут переговоры о военной экспедиции для захвата Петрограда[326]. Есть опасение, что Финляндия может выступить самостоятельно. Через Набокова Юденич телеграфирует 26 марта: «По агитации, идущей в Выборгском районе, можно предположить, что финляндцы готовятся к походу на Петроград и решаются на этот шаг даже помимо держав Согласия». В заключение Юденич полагает настоятельно необходимым указать финляндскому правительству, что «всякое движение на Петроград одних финнов без соглашения с нами недопустимо и будет истолковано как акт, враждебный России» [там же. С. 101].

В повышенных тонах изображает все эти опасения письмо адм. Пилкина морскому министру у Колчака адм. Смирнову от 24 мая:

«Действительно, если финляндцы пойдут на Петроград в числе других союзных армий (отрядов), под контролем или под флагом Юденича, мы можем быть более или менее спокойны за то, что русские интересы не будут уже очень грубо подушены.

Но если финны пойдут одни или хотя бы с нами, но в пропорции 30 тысяч против трёх-четырёх, которые здесь в Финляндии, то при их политическом стремлении всячески ослабить Россию, они уничтожат всё наше офицерство, правых и виноватых, интеллигенцию, молодёжь, гимназистов, кадетов — всех, кого могут, как они это сделали, когда взяли у красных Выборг. Они уничтожат наши государственные учреждения, ограбят заводы, взорвут и уведут флот. Идти с ними освобождать Петроград, не имея достаточно силы, чтобы заставить их с нами считаться, — да этого никогда не простит нам Россия, будущая Россия» [там же. С. 110–111].

По поводу телеграммы Юденича Сукин отвечает:

«Несмотря на всю сознаваемую нами, по соображениям гуманности, желательность скорейшего освобождения Петрограда от большевиков, мы считаем, что столица может быть занята только под флагом союзных войск при участии русских сил» [там же. С. 102].

Если опасения адм. Пилкина слишком преувеличены, то основательны опасения иного характера. Посланник из Стокгольма Гулькевич телеграфирует 26 апреля по поводу финляндской экспедиции на русскую Карелию:

«Движение ведётся в расчёте на поддержку или симуляцию встречных восстаний населения. Предпринято под флагом борьбы белых с красными. Кроет в себе чисто националистический план — присоединение, по мере удачи, широкой области… Правительство держится выжидательной позиции… Готовится к закреплению за Финляндией раз захваченных земель»…

Юденич дополняет 8 мая:

«Финские белогвардейцы заняли Олонецк и 26 апреля Лодейное Поле, их отряды подходят к Петрозаводску. В воззвании главного штаба олонецкой белой гвардии, помещённом в № 110 гельсингфорской газеты, сказано, что у карельского народа одна общая цель с финскими добровольцами — освободить карельскую землю от русских… Отношение финнов к нам враждебно; они, пользуясь нашей временной слабостью, решают свою национальную задачу — создание великой Финляндии. Необходимо помешать им в этом и вместе с тем использовать достигнутое при их содействии очищение края от большевиков» [там же. С. 106][327].

Правительство в Омске сильно обеспокоено этим сообщением. Но французское Правительство через гр. Мартеля успокаивает его, «ссылаясь на формальные и исчерпывающие гарантии, данные Финляндией». Вместе с тем оно указывает на нежелательность какого-либо протеста, который лишь осложнил бы «благоприятную… политическую обстановку» (телегр. Сукина Сазонову 20 мая)… Эти успокоительные заверения Верховный Правитель считает «вполне удовлетворительными». «С Финляндией, — телеграфирует он Юденичу 24 мая, — необходимо установить самые дружественные отношения. Вопрос о видах Финляндии на русские территории должен быть отложен до момента, когда Русское Государство вернёт себе голос в международных делах».

В заседаниях Политического Совещания реалистично ставил вопрос Савинков: «Петроградская операция может быть этим летом только русско-эсто-финляндской и никакой иной. Значит, либо надо сговариваться с финнами и эстонцами, либо отказаться от неё. С финнами и эстонцами, по-видимому, возможно сговориться только на платформе признания факта их независимости с тем, чтобы окончательное решение вопроса о взаимоотношениях с ними было повергнуто на усмотрение будущего Всероссийского и их правительств на началах равноправия договаривающихся сторон» [с. 105–106].

Тем не менее Колчак пытается непосредственно обратиться к Маннергейму (23 июня):

«От имени русского правительства я хочу вам заявить, что сейчас не время сомнениям или колебаниям, связанным с какими-либо политическими вопросами. Не допуская мысли о возможности в будущем каких-либо неразрешимых затруднений между освобождённой Россией и финляндской нацией, я прошу вас, генерал, принять это моё обращение как знак неизменной памяти русской армии о вашем славном прошлом в её рядах и искреннего уважения России к национальной свободе финляндского народа» [с. 128].

Ответ Маннергейма был достаточно определёнен:

«Финляндскому народу и его правительству далеко не чужда мысль об участии регулярных финляндских войск в освобождении Петрограда. Не стану от вас скрывать, господин адмирал, что, по мнению моего правительства, финляндский сейм не одобрит предприятия, приносящего нам хотя и пользу, но требующего тяжёлых жертв, если мы не получим гарантии, что новая Россия, в пользу которой мы стали бы действовать, согласится на некоторые условия, исполнение которых мы не только считаем необходимым для нашего участия, но также необходимой гарантией для нашего национального государственного бытия» [там же. С. 137].

Не верил в выступление Финляндии адм. Пилкин:

«Так как в интересах Германии — продолжение неурядиц в России, то Германия всячески старается помешать всяким антибольшевицким организациям. Попытка Юденича создать «Петроградский фронт» вызывает поэтому со стороны Германии энергичную кампанию против Юденича и всех русских в Финляндии. Сама Финляндия опасалась и опасается России, и хотя большевики её беспокоят, но она тоже против Юденича и русских…

Надежды на то, что Финляндия позволит Юденичу сформировать и вооружить и начать наступление русскими добровольческими дружинами на (территории) Финляндии, по-моему, никакой нет. Казалось бы, что нет поэтому и дальнейшего смысла нашему здесь пребыванию».

Но вот что говорит Юденич:

«Слишком соблазнительна идея Петроградского фронта, чтобы отказаться от неё. Пока хоть есть один шанс, я не уеду» [там же. С. 110].

Сомневается и Сазонов: Маннергейму помешают прежде всего «внутренние политические затруднения». В это время Верховный правитель был поставлен перед фактом соглашения Юденича с Финляндией. Он отказался его санкционировать: и условия соглашения казались ему неприемлемыми, и не верил он в «активную помощь» Финляндии (телеграмма 20 июля).

Не без внутренних колебаний принял Колчак такое решение. Среди его окружающих многие его шагу не сочувствовали. Многие верили в реальную возможность выступления Финляндии. Генерал Миллер из Архангельска телеграфировал, что Маннергейм «обещает немедленно двинуть 100 тыс. штыков на Петроград» [Субботовский. С 249][328]. Чайковскому в Париже кажется, что только негибкость Сазонова в переговорах с Финляндией помешала её выступлению. Будберг в Омске 14 авг. разражается большой филиппикой: «Казалось, что для здравых политиков… не могло быть и минуты колебания в том, чтобы немедленно ответить полным согласием на предложение Маннергейма». Уже «теперь Россия была бы свободна от большевиков». Но в действительности Маннергейм и не думал конкретно предлагать движение «стотысячной» армии в случае признания Верховным правителем независимости Финляндии.

Был ли, однако, так не прав Верховный правитель, когда не верил в реальность выступления Маннергейма, когда боялся в случае самостоятельного выступления Финляндии отторжения новой части России[329]? Не знаю, могла ли иметь какое-нибудь государственное значение в будущем декларация временной власти, хотя бы формально и всероссийской? Очевидно, значение это не выходило бы за пределы морального обязательства данной временной власти. Могло ли иметь практическое воздействие на помощь Финляндии Российскому правительству декларативное признание её независимости в момент, когда успехи Сибирской армии остановились? И тем не менее нежелание признать без санкции Учредительного Собрания независимость Финляндии, официально провозглашённую Францией, Англией и С.А.С. Штатами[330], было, скорее, тактической ошибкой. Признание независимости Финляндии не могло повредить восстановлению России. Верховный правитель мог бы не бояться тени исторической ответственности. Но политика Меттерниха и Талейрана — политика «нечестная» — для Колчака была неприемлема, как сам он сказал ген. Иностранцеву, когда тот говорил ему о разумной дипломатии, руководствующейся государственным расчётом. Иностранцев указал, что «ответственность» пала бы на Юденича. Колчак «весь изменился в лице» — не в его правилах было сваливать ответственность. Неприемлема была такая политика и для Деникина (в этой щепетильной честности оба чрезвычайно походили друг на друга), который, по собственной инициативе поддержал позицию Верховного правителя: 20 августа Деникин телеграфировал в Омск, что он в связи с известием о предполагавшемся походе Маннергейма на Петроград поручил указать союзным представителям в Екатеринодаре, что «ввиду особых отношений, существующих между Россией и Финляндией, русский народ не может допустить вооружённого вмешательства финнов в свои внутренние дела. Территория России может и должна быть освобождена исключительно русскими же при содействии союзных держав»… Деникин заявил, что договор Юденича с Маннергеймом нарушает «высшие интересы Русского Государства», является, с его точки зрения, «недопустимым и не имеющим… юридической силы» [«Кр. Арх.». XXXIII, с. 144].

Политика Деникина была ещё более отрешена от тогдашней международной конъюнктуры[331]. Колчак шёл гораздо дальше, расходясь в этом отношении со своим официальным руководителем международной политикой, считавшим «активную роль» Финляндии вообще крайне опасной. Сукин, по поручению Колчака, уведомляет Сазонова 13 июня, что он не видит причины противодействовать движению финских войск на Петроград и считает «такую операцию крайне желательной, при непременном, конечно, условии участия русских войск и установления в занятых местностях русской администрации, подчиненной ген. Юденичу» [там же. С. 124].

Как ни стали бы мы трактовать правительственную тактику в этом вопросе, необходимо было бы отбросить все соображения об антидемократичности Омского правительства, которая будто бы толкала его на непримиримую позицию — как раз все наиболее правые настаивали «на привлечении Финляндии ценою немедленного признания её независимости» (телеграмма Набокова 29 мая).

Финляндский вопрос — прекрасная иллюстрация к той искренности, которая отличала политику Верховного правителя и которая служила лучшей гарантией для выполнения тех моральных обязательств, которые он принимал на себя… Считая невозможным от своего имени декларировать независимость Финляндии, Верховный правитель твёрдо подчёркивает ненарушимость её «фактической независимости».

3. Международная ориентация

Если бы Верховный правитель признал независимость Финляндии, Эстонии и Латвии без санкции Учредительного Собрания, можно не сомневаться, что со стороны многих из его противников было бы брошено обвинение в расчленении России. Удивительно, как легко рождались эти обвинения. Мы всего вправе ожидать от большевицких агитаторов, мало стесняющихся с историей. Но эсеровские публицисты? И они не далеко ушли от большевицкой демагогии. Заключая соглашение с Японией, Колчак «торговал Россией». Таково смелое утверждение эсеров, пошедших на союз с большевиками [Буревой. Распад. С. 20]. «Колчак предлагал Камчатку и Сахалин Японии за посылку японских войск», — не мигнув глазом пишет автор воззвания Сибирского военно-социалистического союза защиты народовластия, т.е. сибирских эсеров [«П. Дн.». С. 84][332].

Казалось бы, от Зензинова нельзя ожидать подобных выпадов, но и он в «Pour la Russie» [№ 29] называет Колчака чуть ли не японским агентом и удивляется, каким образом Колчак может оставаться в глазах некоторых национальным героем. Едва ли надо даже опровергать эти измышления после всего, что уже было сказано о взаимоотношениях Колчака и Японии. Если у него была мысль пригласить японские войска, то была она скорее у Директории. Уорд [с. 90] говорит, что Япония требовала предоставления в её распоряжение всей Сибирской железной дороги и что Директория за несколько дней до переворота, в критический момент наступления большевиков на Уфу, на это согласилась[333]. Колчак же отказался допустить присылку японских войск в Омск, где были войска союзников (телеграмма в Лондон 21 дек.). Может быть, разницей во взглядах и объясняется то сожаление, которое высказывали позже Болдыреву японские представители, уверявшие бывшего члена Директории, что они поддержали бы его, если бы он единолично взял власть в свои руки (запись 20 дек.).

Позже, в марте, продолжая находиться в оппозиции Колчаку, Болдырев всё-таки пытается на него воздействовать в смысле необходимости соглашения с Японией. Он сам рассказывает: «Я сделал попытку предупредить и намекнуть ему (т.е. Колчаку) на необходимость более тесного сотрудничества с Японией» [с. 212][334]. Письмо Болдырева осталось без ответа, — во всяком случае, Колчак на него не реагировал в смысле каких-либо авансов Японии[335]. Последняя, по-видимому, пыталась оказать влияние на общественные круги в Омске. Контрразведка при штабе отмечает: «Об успехах японской «политики» в Сибири расписываются курьёзности. Так, «Фунабаси» сообщает, что Верховный правитель, убедившись в нежелании союзников сражаться с большевиками, единственную надежду стал возлагать на Японию. В соответствии с этим он круто изменил и своё отношение к ней [№ 16 газ. «Наша Заря»]:

«Японская миссия в гор. Омске со времени прибытия в г. Омск адмирала Танаки весьма интересно работает в смысле привлечения на свою сторону симпатий общественных групп: беседует с ними на политические темы, причём в разговорах упоминает о том, что японцы не любят много говорить, что они люди дела, а не слова и что в самом непродолжительном времени японцы окажут реальную помощь России.

В целях привлечения на свою сторону органов печати в японской миссии широко открыты двери для сотрудников газет, которым даются весьма охотно всякого рода информации, предлагается угощение и даются подарки.

Видимо, миссия стремится использовать в свою пользу настроение общества, за последнее время резко изменившего свою позицию по отношению к западным союзникам» [доклад н-ка контрразв. части. — Партиз. движение. С. 169].

Впервые в Правительстве вопрос о привлечении Японии ставится в июле. 6-го Пепеляев записывает: «Предстоит решить вопрос о чехах: воевать они не желают. В связи с этим выдвигается вопрос о приглашении японцев к охране желез. дор. к западу от Байкала. Поднимает этот вопрос Ставка. Сукин не возражает. Кто поправее, — дополняет запись 17 августа, — ругает за неиспользование японцев, полевее — слышать не хотят о японцах и ругают за нежелание воевать чехов, проистекающее, по их мнению, от недостаточной демократичности Правительства. Поправее — казаки, полевее — Белоруссов. Идиоты слушают и уверены, что Правительство пропускает готовую помощь»[336]. Этой помощи в действительности не было. Об этом свидетельствует меморандум, переданный российскому послу в Токио 22 июля:

«Японское правительство в полной мере отдаёт себе отчёт о положении, в силу которого Российское правительство в меморандуме от 17 июля передало просьбу о расположении двух японских дивизий на запад от Иркутска. Правительство вполне сочувствует усилиям адмирала Колчака обеспечить безопасность этого участка Сибирской железной дороги. К сожалению, оно должно заявить с полной откровенностью, что не находит возможным развить свою вооружённую помощь в указанном направлении, предполагая, что такое предприятие в настоящее время, по всему вероятию, не может встретить общего сочувствия японского народа. Правительство считает себя вынужденным придерживаться решения, о котором оно заявляло неоднократно, — ограничить сферу озером Байкал. В то же время оно неизменно остаётся при своём решении лояльно сотрудничать с русскими властями в деле поддержания порядка и безопасности в районе, лежащем на восток от Иркутска» [Субботовский. С. 158].

Факты, таким образом, не соответствуют голословным и фантастическим утверждениям противников адм. Колчака.

* * *

Можно с определённостью сказать, что общая политика союзников вызывала в Омске глубокое разочарование. Вероятно, и недовольство политикой мин. ин. дел объяснялось растущим недовольством в отношении союзников. Телеграмма Черчилля 10 октября о том, что британское правительство приняло решение сосредоточить свою помощь на фронте ген. Деникина в предположении, что Соединённые Штаты «энергично разовьют помощь Сибирской армии» [Субботовский. С. 60], в сибирской обстановке была учтена как прекращение помощи союзников. В это время приходит сообщение, что Юденич продвигается к Петрограду, что Юденич вновь поднимает вопрос о сговоре с Финляндией[337], где сильны немцефильские симпатии, где именно влияние немцев препятствовало созданию русских добровольческих частей, что Рига взята корпусом фон дер Гольца, что образован русский добровольческий отряд полк. Вермонта — тогда «накопившееся в глубине недовольство союзниками стало выявляться открыто» [Гинс. II, с. 384]. Для спасения России вновь некоторым кажется наиболее реальным германо-русско-японский союз. В газете «Русское Дело» — орган «кадет-беженцев» — с открытой «германофильской» пропагандой выступает Устрялов: «При создавшихся международных условиях восточная ориентация есть последняя возможность и естественная надежда для обломков центральной Европы. Мы, русские, — по его словам — переходим к новому фазису в истории наших ориентаций» [№ 16]. В личной беседе с проф. Пёрсом Колчак пояснил, почему среди офицеров начинает распространяться убеждение, что «будущее России в союзе с Германией и Японией». «Необходимо, — сказал он, — чтобы Россия чувствовала, что она не была побеждена и что её место в лагере победителей. Если произойдёт обратное, среди русских создастся впечатление, что ей нет места среди победоносных держав — она невольно, фатально начнёт думать о противоположном победоносному лагере и, быть может, даже искать (с ним) сближения». Саблин, передающий эту беседу, со слов самого Перса, вернувшегося в Лондон (телеграмма 22 октября), добавляет: «Я не удержался, чтобы не возразить, что союзники в значительной мере способствуют этим настроениям и что признание адм. Колчака положило бы конец многим колебаниям. Пёрс вполне согласился и сказал, что намеревается именно это высказать в своём докладе Л. Джоржу и лорду Керзону».

Общее политическое и международное положение обсуждается в октябре в Совете министров. «Ориентации менять, что ли?» — с каким-то отчаянием вырвалось у Колчака. Так Гинс определяет настроение Совета и Верховного правителя. «Но никто не высказался в пользу Германии», — добавляет автор [с. 388]. Колчак всё-таки запросил Деникина. Ответ был, как всегда, определённый: как ни трудно положение, борьбу надо вести в прежних рамках. «Адмирал был очень доволен, — добавляет Гинс. — Совет министров и Деникин помогли ему сбросить тяжёлый камень сомнения, который кто-то старательно вдвигал в его наболевшую душу». Гинс часто впадает в некоторый патетизм и, в силу этого, иногда, пожалуй, даже сгущает краски. По дневнику Пепеляева, германо-русская проблема в Совете министров ставилась не так трагично. «Решено, — записывает он, — выяснить способ завязать нормальные отношения с Германией, исходя из намерения (очевидно, предположения), что война фактически кончилась» [«Кр. Арх.». XXXI, с. 80].

«Дитерихс, — рассказывает Гинс, — был очень доволен результатом заседания Совета министров. Он был убеждённым сторонником союзнической ориентации, между тем как среди военных чинов армии назревало, по-видимому, какое-то новое направление» [с. 388]. «Новое направление» олицетворялось, до некоторой степени, ген. Сахаровым и Ив.-Риновым. Первый пишет в своих воспоминаниях:

«Мною был отправлен в Омск к Верх. правителю мой помощник ген.-лейт. Иванов-Ринов с докладом обо всём этом; также я доводил до его сведения мнение армии, что было бы очень полезно войти с германскими кругами в непосредственные переговоры, что этим путём мы, быть может, приобретём настоящее содействие и помощь в нашей священной борьбе. Адмирал ответил мне, что он разделяет этот взгляд, но запросит, прежде чем принять решение, ген. Деникина. Так вопрос этот и затянулся»… [«В. Сиб.». С. 152].

Действительно ли «разделял» Адмирал этот взгляд? Что-то очень сомнительно. Во всяком случае, проекты Сахарова и Ив.-Ринова не характеризуют нам главенствующей точки зрения. Рассуждения не являются ещё действием… Между тем ген. Жанену представлялось уже, что Сахаров организует против союзников немецких военнопленных [«М. S1.», 1925, III, р. 354]. Одному из представителей Франции в Сибири, Лази, автору воспоминаний «La Tragedie sibirienne», кажется, что все кругом германофилы. Поддерживая Колчака, союзники делают «германскую политику» [с. 209]. Лази передаёт фантастические рассказы своим читателям (в бытность в Сибири он корреспондировал в «Matin»). Ген. Розанов у него человек немецкого происхождения — его подлинная фамилия von Roosen. Политикой Верховного правителя руководят четыре балтийских немецких барона: Будберг, Вольф, Фиксенгаузен и Mende (?). В отряд Семёнова и Калмыкова уже внедрились немецкие офицеры. Казацкие офицеры на вечеринках по-немецки поют немецкие песни и т.д. и т.д. За необузданной фантазией мемуариста не уследишь[338]. Всё это преподносится наивному европейскому читателю. По поводу «германофильства» статей в «официальной» газете «Русское Дело» Драгомирецкий патетически восклицает: «И это заявлялось, писалось и поддерживалось тогда, когда чехословаки истекали кровью, сражаясь с немецкими военнопленными, руководимыми из Берлина» [с. 143]. Маленькая хронологическая ошибка!

Когда эти ошибки делают мемуаристы, это безобидно для жизни. Когда же ошибки делают политики, тогда наносится удар по живому организму. И Жанен и Лази (один официально, другой неофициально) осведомляли французское правительство о сибирских делах. О характере донесений Жанена можно судить по тому, как он сам резюмирует содержание одного из них 6 июля:

«…В его (Колчака) окружении находятся женщины, связанные с людьми более чем подозрительными в смысле шпионажа, германофильства и противосоюзных действий. Далее я резюмирую сказанное мною в этих заметках: захват правления группой министров, руководимой Михайловым, Гинце, Тельбергом, ширмой синдиката спекулянтов и финансистов; отставка министра снабжения из-за поддержки, оказываемой этой группе; злоупотребления Государственного банка. Тенденция этого синдиката чисто реакционная и антиреволюционная. В нем, как и среди офицерства, рядом с искренними монархистами или людьми, озлобленными потерями и страданиями, (причинёнными) революцией, встречаются тоже люди, стремящиеся поживиться, прежние большевики, желающие заставить забыть свои ошибки. Что касается иностранной политики, то надо отметить чисто германофильские тенденции у влиятельных особ в этом синдикате. Такое германофильство приходится отметить и у многих офицеров, в особенности в генеральном штабе армии, где оно всё растёт. Известие о подписании мира Германией, признающей её разгром, вызвало в различных вышеупомянутых кругах изумление, смешанное с очень сильным сожалением. Затем я отмечаю враждебность по отношению к союзникам, ненависть к Антанте, подозреваемой в сочувствии революции»… [«М. Sl, 1925, III, р. 350].

«Правительство Колчака — Правительство «реакционное и немецкое». Это я непрестанно твердил, и все телеграммы в Париж ген. Жанена говорили то же самое», — пишет Лази [с. 225][339].

Эта информация вольно или невольно работала на руку противников адм. Колчака: Верх. правитель выставлялся «германофильствующим реставратором старого режима»; она не могла не влиять на судьбу вопроса о международном признании власти «диктатора»[340].

Недаром односторонне осведомленный Масарик обвиняет «сибирских руководителей» чехословацкой легии в том, что они не разобрались сразу в германофильском окружении Колчака [II, с. 83]. В действительности это не более как историческая легенда. Истинное происхождение этой легенды лежит в плоскости той не нравившейся Жанену и другим прямоты и резкости, с которой Колчак «пытался отстаивать суверенность Российского правительства от притязаний союзников». Характерно, что эти слова принадлежат противнику адмирала — коммунисту Ширя-мову.

Часть III. Том 2 Катастрофа

Глава первая Грозные симптомы

1. Эсеры и Гайда

Историку описываемой смутной поры, по-видимому, ещё долго придётся бродить в потёмках и, как бы ощупью, отыскивать отдельные звенья происходивших событий. Завесой тёмной сокрыты ещё материалы от нескромного взора. Они лежат не только в разбросанных на территории действия архивах, но и в различных тайниках партийных групп. Участники событий не говорят полной правды, скрывая закулисную сторону. Лишь медленно в разных местах приоткрывается завеса. И приходится пока делать некоторые догадки и подчас собственной интуицией соединять обнаружившиеся кулисы в одну общую декорацию, изображающую нам на зелено-белом фоне Сибири обстановку, в которой действовали местные политические актёры.

Мы говорили о деятельности ген. Гайды, упоминали о военных организациях в «Сибирской» армии, давали характеристику «земского» движения и отдельных разветвлений социалистических партий. Всё это иногда под легальной формой, иногда в подполье представляло «левую», революционную оппозицию власти Верховного правителя[341]. Эта общественность, монополизирующая идею защиты народных интересов, выступила под флагом народовластия.

Была ли она объединена? Организационно, очевидно, нет. Каждая группа думала о «перевороте», но желала получить власть в свои руки по принципу: кто палку взял, тот и капрал… Попытаемся проникнуть в эту заговорщицкую атмосферу.

Придёт время, и участники движения или за них документы расскажут последовательно о деятельности военной организации при штабе Сибирской армии. Какое участие в ней принимал ген. Пепеляев? По-видимому, он не был осведомлён о закулисной работе тех, кто действовал за его спиной. Непосредственный и впечатлительный, он также склонен был предъявлять «ультиматумы» Верховному правителю, но всё-таки до последней минуты поддерживал Колчака. В его откровенных, дружественных беседах с братом, который сделался последним премьером Совета министров, не проскальзывает даже намёка на то, что он мог быть в курсе подлинно заговорщицкой деятельности, которой занималось Центральное бюро военных организаций Сибири, возглавляемое кап. Калашниковым (заведовал контрразведкой у Гайды). Возлагая все свои надежды на созыв «Земского Собора», Пепеляев, надо думать, не знал, что в действительности скрывается за этой проблемой в умах инициаторов движения.

Знал ли ген. Гайда? Ехал ли он на восток с определённой целью, или эта цель явилась в процессе получения информации о происходящих событиях? В напечатанных воспоминаниях Гайда об этом молчит или, вернее, отрицает свою инициативу. «Если кто меня и может в чём упрекнуть, — говорит он, — то только в том, что я должен был произвести переворот тогда, когда имел в своих руках армию, чем сохранил бы тысячи жизней, которые погибли в безнадёжном бою с большевиками. Несмотря на то что я пришёл к окончательному убеждению, что адмирал Колчак не имеет сил выполнить данное им обещание, я всё-таки решил, что лучше выйти из армии, чем вести Сибирь к новым испытаниям переворотом на фронте перед лицом неприятеля» [с. 188].

Мы оставили Гайду в момент, когда он получил отставку и уезжал в Чехию, по его словам, в «отпуск» [с. 139]. Выбыл он из Омска 14 июля (а не июня) с большой помпой — в собственном поезде, со своей свитой (в том числе Калашников) и довольно многочисленной охраной. Адмирала обвиняли тогда в излишней уступчивости (Будберг предлагал выслать Гайду наподобие Директории), но Гайда, опираясь на чешский штаб и на Жанена, грозил выступить с оружием, если у него отберут его поезд[342]. Колчак не хотел новых осложнений. В результате б. командующий «Сибирской» армией отъезжал на восток под особым покровительством союзников — его поезд был как бы экстерриториален. Ехал Гайда не спеша, останавливаясь на дороге в больших городах (Новониколаевск, Иркутск), зондируя почву, ведя пропаганду против верховной власти и договариваясь с теми, которые замышляли переворот. Имел ли право Гайда пользоваться титулом и прерогативами командующего Сибирской армией? Казалось бы, нет. Жанен рассказывает (дневник от 12 июля) о посещении его Гайдой, явившимся с жалобой и с просьбой оказать поддержку: он-де боится ареста. «Я ему ответил, — пишет Жанен, — что он абсолютно может рассчитывать на мою поддержку; раз он не служит больше у русских, последние не имеют никаких прав в отношении его» [«М. S1.», 1924, XII, р. 235].

«Дорогой из Омска до Владивостока, — повествует Гайда, — я ещё раз имел возможность убедиться в симпатиях и надеждах, которые питали ко мне самые широкие слои населения. Не один раз и во многих городах приходили ко мне в поезд представители разных политических направлений с просьбой не уезжать из Сибири… Я видел, что в своих спорах с Колчаком я был прав и что вся Сибирь следила за нашими спорами и была на моей стороне». Не так всё было безобидно, как это пытается изобразить Гайда. Кое-какие данные о его переговорах в печать уже проникли. «Я рассказывал правителю, — записывает Пепеляев 19 августа, — о действиях ген. Гайды в Иркутске, что мне сообщил приехавший управляющий губернией Яковлев. Генерал Гайда, злоупотребляя именем Анатолия, говорил общественным деятелям о необходимости переворота». Другой весьма осведомлённый свидетель N, отрывки из воспоминаний которого были напечатаны в «Сиб. Огнях»[343], уже более определёнен. «Поезд Гайды, — говорит он, — вооружённый весьма основательно, проехал от Екатеринбурга до Владивостока, будя политическую жизнь партий, земств, городов, призывая к восстанию, которое начнёт он, ген. Гайда, во имя ликвидации диктатуры, создания правительства борьбы с большевизмом и немедленного созыва Учредительного Собрания…»

В Томске один из офицеров штаба Гайды явился к Колосову и передал ему о желании Гайды иметь с ним свидание[344]. Колосов согласился. «Впоследствии, — говорит он, — я вынес много нареканий за то, что согласился на этот шаг». Колосов считает нужным зачем-то очень подробно объяснить мотивы, побудившие его пойти на свидание с «филистимлянином»: во-первых, это свидание можно было сделать «только информационным», во-вторых, для Колосова было ясно, что со стороны Гайды не было опасности «новой военной диктатуры…». Но зная Гайду, можно было думать, что он «не остановится на полпути, а дойдёт до крайних выводов»:

«Не важно, если первоначальным стимулом для этого послужит пусть даже уязвлённое самолюбие властолюбивого генерала, но важно, что этот генерал всё ещё имел крупное имя в армии… Привлечь такого человека на свою сторону значило бы получить авторитетный доступ во все слои командного состава, в том числе и низшего. Я вообще полагал тогда, что без командного состава с Правительством Колчака справиться будет не легко… Наконец, имя ген. Гайды имело вес не только во внутрисибирских отношениях, а и на весах международной политики, с чем тоже приходилось считаться в обстановке не изжитой интервенции».

Соглашаясь на свидание с Гайдой, Колосов поставил условием, что никто не должен был знать об этом:

«За ген. Гайдой слишком тщательно следили в городе специальные агенты (по особому приказу Колчака). Я не знал, кроме того, кто с ним едет, и потому рисковать оглаской свидания не хотел. Эта осторожность впоследствии принесла мне большую пользу, ибо до самого конца Правительство Колчака не знало о моих сношениях с Гайдой». (Плохо исполняли агенты «приказы» Колчака. — С.М.)

Колосов предложил устроить свидание в поезде во время пути с тем, чтобы на любой промежуточной станции он мог сойти с него так же незаметно, как предполагал войти. «Около полуночи я пришёл в условленное место, около вокзала и… никем не замеченный вошёл в поезд Гайды. Мой первый разговор с ним о Колчаке и о том, что делать, состоялся на перегоне от Новониколаевска к ст. Тайга. С этого момента начался новый период моей деятельности в Сибири…»

Колосов не рассказал в своей книге, о чём беседовал «филистимлянин» Гайда, с которым знающему, «каким смерчем проходил он иной раз по… Сибири», «недопустимо» было даже садиться за один стол для разговора, и эсер-политик, презревший «соображения моральные» и решивший по соображениям политической целесообразности «вырвать у генерала золотой клинок, которым филистимляне соблазняли его заколоть русскую свободу» и вложить в его руки «меч для борьбы с врагами». Очень картинно. Но кто кого уловил и соблазнил — пока остаётся неразъяснённым. Какой-то договор на перегоне Новониколаевск — Тайга был заключён.

«Весь Иркутск, — рассказывает N, — от земцев и горожан до представителей биржевого комитета включительно, явился в поезд Гайды, чтобы приветствовать своего любимого героя. Со всеми серьёзными и влиятельными иркутянами Гайда беседовал сам, и положения его, формулированные при участии Колосова, были приняты сочувственно. В то же время шт.-кап. Калашников вёл переговоры и с эсерами, с эсдеками и, как говорили злые языки, даже с большевиками. Но эсеры… пойти на новую генеральско-социалистическую авантюру не соглашались; эсдеки-меньшевики деликатно намекнули заговорщикам в погонах, что демократичность Гайды, а следовательно, содержание будущего переворота для них более чем проблематично» [«Сиб. Огни», 1922, № 11, с. 70].

Эсеры как партия отказались иметь дело с генералом-филистимлянином, но эсеры как отдельные личности эсеры как «земцы» в контакт с ним вошли.

Поезд Гайды двигается дальше на восток. Как настоящий заговорщик, Колосов продолжает потаённо видеться с генералом — последний его разговор был на ст. Слюдянка уже в Забайкалье [XX, с. 267]. Характерно, что Гайда в воспоминаниях даже не обмолвился о свиданиях с Колосовым — в индексе имён в его книге даже нет этой фамилии[345].

* * *

Во Владивостоке произошёл окончательный сговор Гайды с группой эсеров во главе с Якушевым (с этой группой персонально был связан и Колосов). Группа имела свой собственный план — от неё шёл призыв самочинного созыва Земского Собора. Каковы были беседы Якушева с Гайдой, какую роль сыграло здесь посредничество Колосова, мы не знаем. Знаем только то, что рассказывал Гайда в своих воспоминаниях… Но воспоминания эти местами весьма своеобразный источник для познания былого. Вот что рассказывает Гайда: «Приблизительно через три дня после моего приезда… Якушев и Моравский с некоторыми другими политическими деятелями из правых с.-р. дали знать, что очень хотели бы со мною говорить… Говорили о катастрофическом положении. По обмене мнений разошлись. Никакого сговора на этот раз не было, так как моё решение уехать в Европу было неизменно. Но на тех же днях я был поражён… совершенно неожиданным для меня известием. В газете «Дальний Восток» появилась заметка, что адмирал Колчак лишил меня чина ген.-лейтенанта… И до получения сатисфакции (!) за нанесённое мне оскорбление я решил остаться во Владивостоке…» Опровергать очевидную неправду, которую автор публикует в мемуарах, просто не стоит — Гайда лишён был генеральского звания через месяц. Эта мера явилась ответом за обнаруженное участие Гайды в подготовке переворота.

Результатом свиданий и разговоров