Судьба генерала (fb2)


Настройки текста:



Судьба генерала


БСЭ, М., 1973, т. 17


МУРАВЬЁВ (Карский) Николай Николаевич [14(25).7.1794, Петербург — 18(30).10.1866, с. Скорняково, ныне Задонского р-на Липецкой обл.], русский генерал от инфантерии (1853). Брат декабриста А. Н. Муравьёва. В 1811 зачислен в армию в чине прапорщика, участник Отечественной войны 1812 и заграничных походов русской армии 1813–1814. Был одним из организаторов преддекабристских кружков «Юношеское собратство» (1811–1812) и «Священная артель» (1814–1818), затем отошёл от декабристов. Служил на Кавказе, участвовал в русско-иранской войне 1826–1828 и русско-турецкой войне 1828–1829. Совершил военно-дипломатические поездки в Хиву и Бухару (1819–1820), Египет и Турцию (1832–1833), содействовал заключению Ункяр-Искелесийского договора 1833. Был сторонником освобождения крестьян от крепостной зависимости, покровительствовал сосланным декабристам; за это, а также за критику порядков в армии в 1836 подвергся опале и был уволен. В 1848 возвращён на службу, участвовал в походе в Венгрию в 1849. В 1854 назначен наместником на Кавказе и главнокомандующим Отдельным кавказским корпусом. Руководил осадой и взятием крепости Карс во время Крымской войны 1853–1856. С 1856 в отставке, член Государственного совета. Муравьёв — автор мемуаров (в журнале «Русский архив», 1885–1895).

Часть первая НАСЛЕДНИК СУВОРОВА

ГЛАВА 1

1

субботу 12 мая 1800 года, в тёплое весеннее утро, когда горячие солнечные лучи наконец-то начали хорошенько прогревать булыжные мостовые и гранитные набережные Петербурга, по берегам Крюкова канала, у дома графа Хвостова, что напротив колокольни Николы Морского, столпилось тьма народу. Здесь шесть дней назад умер известный всей России полководец Александр Васильевич Суворов. Ждали девяти часов, когда назначено было выносить тело. Многие из чистой публики, собравшейся на набережной, с озабоченными лицами доставали из внутренних карманов вицмундиров или сюртуков золотые, серебряные или медные брегеты[1] и смотрели на циферблаты: «Скоро ли?»

Это же в очередной раз проделал и Николай Николаевич Муравьёв, подполковник в отставке, коренастый, с добродушным широкоскулым лицом мужчина в тёмно-синем сюртуке с металлическими пуговицами и чёрной треуголке, обшитой серебряным галуном. Часы, как всегда, нежно сыграли незатейливую мелодийку, когда их хозяин открыл гравированную крышку над циферблатом. Золотой брегет был памятью об отце, рано умершем ещё в начале царствования Екатерины Великой, сенаторе, генерал-инженере Николае Ерофеевиче Муравьёве, который запечатлелся в памяти потомков не хитроумными придворными интригами и глупыми историческими анекдотами, как многие его коллеги, заседавшие в то время в Сенате, а полезным для государства Российского делом — изданием первого на русском языке учебника алгебры. Часы были, пожалуй, единственной оставшейся от покойного родителя драгоценностью, которую не успел прокутить жизнерадостный Николай Николаевич до встречи со своей будущей супругой, остановившей всё-таки беззаботного прожигателя жизни. Но, к сожалению, встреча эта состоялась слишком поздно: от довольно большого состояния екатерининского вельможи остались только рожки да ножки — каких-то девяносто душ, затерявшихся в Лужском уезде под Петербургом.

Николай Николаевич хотел убрать золотую луковицу часов в карман, когда сидящий с ним рядом на подушках открытой коляски, отделанной чёрной, отнюдь не новой, потрескавшейся от времени кожей, толстощёкий мальчуган лет шести, с большими голубовато-серыми, с зелёным отливом глазами и непокорно торчащими в разные стороны тёмно-русыми вихрами, проговорил:

— Папа, дай мне тоже посмотреть.

— Кто про что, а вшивый про баню! — хохотнул красивым низким баритоном Николай Николаевич. — Ты, Колька, готов по сто раз в день на часы пялиться да звон этот слушать.

Окружающие коляску люди осуждающе взглянули на неуместно развеселившегося господина. Отставной подполковник спохватился и сделал постную мину на своей розовой физиономии. Но по нему было видно, что даётся ему это с большущим трудом, хотя он совершенно искренно печалился о смерти полководца, под командованием которого ему довелось, пусть и недолго, служить в Малороссии, но перебороть свой беззаботный, жизнерадостный нрав ему было весьма и весьма трудно. На его широкой физиономии вновь проступила благодушная улыбка здорового и довольного жизнью человека. Сидящая рядом с ними красивая голубоглазая блондинка с румяными щеками едва удержалась, чтобы не прыснуть, глядя на своего мужа.

— Ну дай же ребёнку посмотреть часы, — проговорила Александра Михайловна, молодая пышнотелая барыня; на неё все окружающие мужчины не могли смотреть иначе, как с выражением ласкового и весёлого одобрения, даже в этот печальный час. На ней в солнечных лучах переливалось изящное шёлковое платье цвета морской волны, голову венчала шляпка, украшенная искусственными цветами и, сообразно со случаем, несколькими траурными лентами, на плечах была накинута белая кашемировая шаль с красной окантовкой.

— Да, на, на, — незлобиво проворчал Николай Николаевич, протягивая часы любопытному и настырному отпрыску, который, нагнув свою большую лобастую голову, довольно слушал уже в тысячный раз знакомую мелодию из какой-то игривой итальянской оперетки. — Вечно, Саша, ты Кольку, своего любимчика, балуешь.

— Они все мои любимчики, — потрепала она по плечу сидящего перед ней старшего сына, Александра, худенького, видно очень быстро растущего мальчика лет девяти-десяти.

Он протянул свою длинную руку и показал возбуждённо на приблизившиеся к особняку Хвостова роскошные кареты:

— Смотрите, смотрите, великие князья приехали.

— Ты что, Саша, разве можно на людей пальцем показывать, тем более на великих князей, — дёрнула за рукав зелёной курточки сына Александра Михайловна, в то же время сама с интересом всмотрелась во взрослых детей императора Павла Первого. — Господи, какие они разные.

Первым по широкому крыльцу поднимался наследник престола Александр, высокий красавец в форме полковника Семёновского полка, шефом которого он был. Даже мешковатый тёмно-зелёный мундир с синим воротником и длинными полами не мог испортить его стройной фигуры. Все женщины, стоявшие вокруг, залюбовались цесаревичем. За ним смешной, косолапой, подпрыгивающей походкой шагал в красном конногвардейском мундире широкоплечий коротышка с курносым носом, выглядевший утрированной копией своего отца, императора Павла Первого. Выпучив бледно-голубые глаза, он посматривал вокруг странным взглядом: сам не знает, что выкинет в следующее мгновение.

— А ты откуда их в лицо знаешь? — спросил удивлённо отец.

— В Летнем саду их видел да и на параде на Марсовом поле тоже, когда с дядей туда ходил.

Семья Муравьёвых хоть и обитала из-за экономии средств на постоянном месте жительства в родовой отцовской усадьбе в Лужском уезде, неподалёку от Петербурга, но подолгу гостила у многочисленных родственников в столице, особенно в гостеприимном доме брата жены, отставного премьер-майора Николая Михайловича Мордвинова. Он сидел рядом с Сашей в потёртом коричневом сюртуке и, сдвинув на затылок потёртую треуголку с потрепавшимся серебряным галуном, недовольно осматривался по сторонам.

— Ничего мы здесь, дорогая сестрёнка и разбойнички, мои племяннички, не увидим, — пробасил он сипло. — Сейчас толпу с набережной попросят в сторонку, ведь процессии здесь и не развернуться. Вон, посмотрите, катафалк один с шестёркой лошадей. Так что давай-ка, Прохор, — обратился он к кучеру, высившемуся впереди на козлах в малиновом кафтане и лихо заломленной чёрной шляпе с белым пером, — поезжай-ка в обход Николы Морского на Невский, к кондитерской Дюморье. Там на втором этаже мой хороший приятель бригадир Нечаев апартаменты снимает. У него балконище — впору роту на постой ставить — на проспект выходит, все там уместимся. Пошёл, Прошка, пошёл, — нетерпеливо ткнул в малиновую спину сильной ручищей отставной гренадер.

Вскоре вся семья Муравьёвых оказалась на балконе. Николенька стоял на невысокой табуретке и, вцепившись маленькими ручками в холодные, покрашенные чёрной, кое-где облупившейся краской прутья ограды балкона, смотрел внимательно на толпу, запрудившую Невский. Он хорошо знал, кто такой Суворов. В детской висел литографический портрет великого полководца, а рядом с ним на стене — лубочные раскрашенные картинки, где Александр Васильевич, как сказочный народный герой на белом коне, скачет во главе русского войска на бесчисленную турецкую рать, сверкающую злобно кривыми ятаганами. Так же лихо перелетает Суворов и через горы Альпы, громя французов. А по вечерам в гостиной сразу после чая отец последний год всё время шелестел большими листами газет, читая вслух победные реляции о суворовской компании в Италии. Малыш, как губка воду, впитывал названия итальянских городков, где воевали русские чудо-богатыри. Сладкой музыкой звучали для него слова: сражения при Кассано, Требии, Нови, так же как бои при Фокшанах, Рымнике, Очакове, Измаиле, о которых рассказывал уже дядя, Николай Михайлович, сам воевавший с турками под командованием Суворова.

Поэтому, когда Николай услышал звуки печального марша и увидел подходившую процессию, у него на глазах выступили слёзы. Впереди офицеры несли на алых бархатных подушках многочисленные ордена, фельдмаршальский жезл, но особенное впечатление на мальчика произвела большая, сверкающая на весеннем солнце брильянтами шпага.

— Мама, это он с нею сражался с турками и французами? — вскрикнул малыш и показал пальчиком на процессию.

— С нею, мой милый, с нею, — ответила мать и перекрестилась, глядя на огромный катафалк, на котором под высоким малиново-золотым балдахином, в чёрном гробу с большим белым крестом следовал в свой последний путь прославленный генералиссимус.

Александра Михайловна вдруг вспомнила, как полтора десятка лет назад она, совсем ещё молоденькая девчонка лет пятнадцати, сидит за обеденным столом и всё время прыскает в тарелку с супом. На неё сердито посматривает отец, артиллерийский генерал Михаил Иванович Мордвинов, а напротив сидит сухонький Генерал-поручик с седыми висками и строит ей уморительные рожицы, когда отец отворачивается. Саша была в юности очень смешлива и так хороша собой, что даже серьёзный, флегматичный отец не мог не улыбнуться, видя смеющуюся рожицу своей любимицы. Этим генерал-поручиком был Суворов, тогда ещё даже не полный генерал. Вторая турецкая война ещё впереди, как и всемирная слава. А в это время его заставили принять командование над Владимирской дивизией. Александр Васильевич даже поселился в своём поместье в селении Ундолы неподалёку от Владимира. Но долго выдержать эту деревенскую идиллию не мог.

— Одел я холщовую куртку, стал расхаживать по селу и окрестностям, даже в церкви на клиросе пел от скуки-то, — рассказывал пехотный генерал, проворно жестикулируя быстрыми руками с удивительно благородными, красивой формы маленькими аристократичными кистями.

Саше бросилось в глаза, что такой порывистый и частенько грубовато-резкий в обращении Александр Васильевич был очень изящен. В нём чувствовался тонкий аристократ с острым как бритва, насмешливым умом, прикрывающийся маской старого вояки, выпаливающего правду-матку прямо в лицо собеседнику, не считаясь ни с чинами, ни со званиями.

— Но, поверишь ли, любезный друг мой, Михаил Иванович, — продолжал Суворов, резко отодвинув от себя тарелку с недоеденным супом, — приятность праздности не долго меня утешить может.

— Да уж, наше поколение не привыкло прохлаждаться в светских гостиных Да целыми днями валяться на диванах, почитывая бесконечные враки в этих модных французских романах, — проговорил отец Александры, промокая салфеткой полные губы. — А ты, Александр Васильевич, прямо к Потёмкину не обращался?

— Да написал я ему письмецо, — махнул рукой Суворов и стал нервно отщипывать от куска белого хлеба мякоть и лепить катышки проворными пальцами, на которых не было никаких колец и перстней, даже обручального, — там я без обиняков говорю, что служу больше сорока лет и хотя мне почти шестьдесят, но одно желание у меня — кончить службу с оружием в руках. В общем, я прямо там ему заявил: исторгните меня из праздности — в роскоши жить не могу! — рубанул ладошкой перед собой генерал.

— Ну и что светлейший?

— Ни ответа, ни привета! — Суворов помолчал и добавил, вдруг вспылив: — Как с холопами, с генералами обращаются. А когда жареный петух клюнет, турок некому резать будет или крепостишку какую-нибудь взять, так тут сразу же вспомнят о Суворове. Бездари проклятые, власть с бабой приспят да и глумятся над столбовым дворянством…

Хозяин дома, Михаил Иванович, испуганно скосил глаза на дочку и быстро перевёл беседу на другой, более безопасный во всех отношениях предмет.

Прервав свои мысли о прошлом, Александра Михайловна вынула платочек и вытерла слёзы, заструившиеся по полным щекам. Катафалк с телом Суворова всё дальше и дальше удалялся по Невскому проспекту. Так же медленно, но неотвратимо уходили из жизни её родные и близкие. Несколько лет назад почти в один год похоронили отца с матерью на кладбище в Александро-Невской лавре, куда сейчас везут и Александра Васильевича.

— А ведь его мечта исполнилась: он окончил службу с оружием в руках, воевал до старости, — вдруг неожиданно для себя проговорила вслух Александра Михайловна и добавила, беря за руку Николеньку: — Пойдём, сынок, ветер прохладный, ещё простудишься, не дай бог.

— Я тоже стану генералом, буду воевать с французами и турками, расколошматю их, и меня вот так же будут везти, — выпалил вдруг младший Муравьёв.

— Господи, сынок, ну что ты говоришь? — перекрестилась мама и, наклонившись, поцеловала его в русые вихры.

— На катафалк, дурачок, не спеши. С этим, племянничек, всегда успеешь, — расхохотался сочным басом дядька. — А вот повоевать вдоволь тебе уж точно приведётся. Это наша судьба мужская такая. Кто, как не мы, и Родину, и своих близких защищать-то будет! Ведь кроме нас и некому.

Эти слова отставного премьер-майора, штурмовавшего под командованием Суворова Измаил, запомнил Николенька на всю жизнь. Кроме нас — некому!

2

Следующий день после похорон Суворова был уже почти по-летнему жарким. По улицам столицы загромыхали телеги со скарбом и мебелью. По рекам и каналам на баржах и лодках также везли домашнюю утварь. Всё более или менее состоятельные жители Петербурга выезжали на дачи, расположенные на Островах. Столь поспешное бегство из города объяснялось просто. Петербург в ту пору, по иронии судьбы, превращался летом в африканскую пустыню. Мостовые быстро высыхали и раскаливались под прямыми солнечными лучами. Мелкий песок, которым покрывали брусчатку при мощении дорог, при малейшем ветре взмывал тучами в воздух и засыпал с ног до головы недовольных прохожих. Он проникал даже в кареты, хозяева вынуждены были разъезжать в такую-то жару с поднятыми стёклами, и противно хрустел на зубах. Вот и приходилось петербуржцам, как только прекращались дожди и начиналась жара, спешно улепётывать из родного города, чтобы подышать за городскими заставами чистым воздухом и найти, как они сами тогда выражались, «отдохновение в удовольствии и прекрасной природе». Двор также намеревался в ближайшие дни выехать за город в поисках этих отдохновений.

А пока всё шло в Зимнем дворце по строго утверждённому дотошно-педантичным императором порядку. В это утро Павел Петрович, закончив в девять часов в кабинете принимать служебные рапорты и давать аудиенции, отправился верхом со старшими сыновьями Александром и Константином на прогулку по городу, а заодно он намеревался посетить кадетский корпус и затем осмотреть новый бульвар на Невском проспекте. Жёны же обоих великих князей, Елизавета Алексеевна (или Луиза Баденская, до православного крещения), и Анна Фёдоровна (или Юлиана Сакс-Кобургская), отпросились покататься на Каменный остров у императрицы Марии Фёдоровны, добровольной мученицы высокого положения, затянутой с утра пораньше в корсет и разодетой в парадное платье.

— Только смотрите не опаздывайте к обеду! — ещё раз напомнила недовольно сморщившаяся императрица вслед быстро выбегающим из залы и весело хохочущим молодым женщинам. Как только царь покидал Зимний дворец, все его обитатели радостно и облегчённо вздыхали и стремились насладиться столь редкими и потому так высоко ценимыми часами свободы.

Вскоре карета с великими княжнами стремительно катила к Исаакиевскому мосту через Неву.

— Господи, как эта Софи (близкие частенько называли императрицу Марию Фёдоровну её немецким именем) может целый день торчать в корсете? — затараторила громко Юлиана, бойкая брюнетка с сочными полными губами и живыми карими глазами. Она была одета в ярко-жёлтое платье с довольно большим вырезом.

— Я тоже всегда поражалась этому, — подхватила Луиза, жена цесаревича Александра, наследника престола, красивая блондинка с удивительно нежным овалом лица, одетая в белое шёлковое платье, напоминающее античную тунику, небрежно перехваченную голубым пояском на стройной и тонкой, как у нимфы, талии. — Наша императрица просто восьмое чудо света. Она даже во время беременности не снимает с себя парадного платья. Зайдёшь к ней между обедом и балом, когда все нормальные женщины надевают капот, и видишь, как эта чокнутая сидит, прямая как палка, в парадном платье, расфуфыренная, как на приёме, и этак величественно пишет письмо или вышивает. У меня создаётся такое впечатление, что она и спит стоя в парадном платье и с высокой причёской, как лошадь в стойле.

Луиза Баденская, или Елизавета Алексеевна, терпеть не могла официальной парадности. Живая и страстная натура, она часто и внезапно переходила от игривой весёлости к мрачному настроению. Придворная жизнь, словно старинный корсет, теснила её свободолюбивый дух и глубоко внутрь спрятанное от посторонних глаз честолюбие. Особенно же не нравилось великой княжне то подчинённое положение, с каким она вынуждена смиряться, будучи второй дамой империи. Жена наследника престола, а влачит жизнь какой-то крепостной, но только наряженной в шелка и парчу. Зачем вообще приехала в эту жуткую для её немецкого сердца страну? Только для того, чтобы стать в один прекрасный день императрицей! А вовсе не за тем, чтобы быть женой томного пройдохи, каким про себя, а последнее время и прямо в лицо называла Александра Павловича, и терпеть сумасшедшие выходки царя. Как же хорошо жили при Екатерине, было так беззаботно и весело, да к тому же все знали, что царственная бабушка желает видеть на престоле наследником внука Александра, а не полоумного сыночка. Эти мысли опять заставили загрустить Луизу.

— Ну, слава богу, выехали мы за город, теперь можно стекло опустить и вдохнуть воздуху, — проговорила Юлиана, доставая откуда-то пакетик с орехами. — Хочешь? Пощёлкай орешков и не грусти, — протянула их подруге.

Великие княжны ехали в карете одни. Сопровождающих фрейлин поместили в другой, катящийся за ними, экипаж.

— Как я любила маленькой грызть орехи! — воскликнула жена цесаревича Луиза. — А здесь, при этом сумасшедшем дворе, не дай бог, кто увидит, так сразу же донесёт нашему солдафону-императору. Как же, что за моветон!

— И он тебя посадит под арест.

— С него это станет, — проворчала Луиза.

Хотя она и была уже матерью годовалой малышки, но порывистыми манерами чем-то напоминала угловатого подростка. Однако во время торжественных приёмов умела напускать на себя такой томный, меланхолический, ну просто ангельский вид, словно принадлежит не этому свету. Сейчас же, озорно поблескивая голубыми глазами и смахивая резким движением своенравной головки пепельные пряди, падающие на высокий белый лоб, схватила пригоршню орехов и стала, как белочка, с громким хрустом грызть их острыми крепкими зубками и запросто выплёвывать скорлупу в окно кареты. С императрицей Марией Фёдоровной уж точно случился бы удар, если бы она увидела этого ангела во плоти, вытворяющего такое.

Великие княжны любили быть вместе не только потому, что они, обе немки, понимали друг друга с полуслова, но и хорошо осознавали, что прелести одной только подчёркивают красоту другой. Белокурый ангел и черноголовый чертёнок, полный огня, вместе были ещё прекраснее, чем по отдельности. Так, во всяком случае, твердили поклонники, а их было у великих княжон довольно много, несмотря на высокое положение, занимаемое ими при дворе, а может быть, как раз благодаря нему. Нравы XVIII века не отличались особой добродетельностью, тем более при таких «славно раскрепощённых» традициях, которые заложила любвеобильная Екатерина Великая. Как ни пытался император Павел бороться с наследием ненавидимой им всеми фибрами души мамаши, но здесь был бессилен.

— Ты знаешь, что учудил сегодня поутру мой осёл? — спросила Юлиана, или Анна Фёдоровна, жена великого князя Константина. Впрочем, по-русски её называли редко. Она терпеть не могла своего православного имени Анна, как и «чокнутого уродца», как величала мужа, так похожего на своего папашу безобразно курносым носом, нелепостью мышления и резкой грубостью манер.

— Что? Замучив тебя любовными ласками, зверски овладел, как простой наложницей?

— Если бы, — презрительно махнула ручкой Юлиана и сморщила довольно длинный нос. — Мне порой кажется, что весь любовный пыл мой уродец Константин истрачивает начисто во время парадов и смотров своего Конногвардейского полка, которым он с таким неистовством командует. Весь пар уходит в свисток, вернее в дурацкие команды. Мне остаётся только одна капля, не больше. Как говорила моя тётка, таким мужиком, как он, даже заправить одного салата не удастся!

Обе княжны захохотали.

— Ну вот, когда я ему сегодня поутру высказала эту мысль, он разозлился как чёрт, натянул быстро штаны и убежал. А я заснула, утро было ещё раннее. Так этот злопамятный негодяй привёл в коридор рядом со спальней целую команду трубачей из своего полка и приказал им трубить зорю. Я чуть не померла с испугу. Подумала, что я уже на том свете и это труба святого Гавриила оповещает второе пришествие Господне.

— Да уж, Костя дурак дураком, но он хоть иногда такое выкинет, что с ума со смеху сойдёшь, — рассмеялась Луиза. — А вот мой наследничек Александр такой отвратительный зануда, что со скуки челюсти у меня сворачивает, как я с ним больше пяти минут одна остаюсь.

— Ну а мужчина-то он каков? На него посмотришь — вроде ничего: высокий такой, стройный, довольно видный…

— Такой же, как и твой осёл, только хитрый, пронырливый и избалованный донельзя. Его бабка, Екатерина, так воспитала. Головку свою этак на бочок склонит и проговорит тихо и нежно: «Я что-то, Луизочка, так устал сегодня, так устал, давай предадимся Морфею»[2]. А я ему в ответ: «Так ты себе наследника никогда и не сделаешь, какой ты после этого будущий император?» Он же покривится: «Как же ты, Луизочка, прямолинейна, сказывается немецкое воспитание. У нас ещё вся жизнь впереди, к чему спешить». Махнёт ручкой, перевернётся на бочок и почивает, засранец.

Вскоре карета злоязычных княжон подъехала к Каменноостровскому дворцу, построенному ещё Екатериной для сына Павла. Но бывал он там, особенно последнее время, редко, поэтому парк вокруг дворца был запущен. Кусты сирени у парадного входа непринуждённо разрослись, и сейчас лиловые и белые грозди цветов благоухали спокойно и величественно, не остерегаясь ножниц ретивых садовников. В заброшенной глуши старинного парка раздавались соловьиные трели.

— Господи, как здесь прекрасно! — воскликнула, с наслаждением вдыхая сиреневый аромат и слушая любовные птичьи романсы, романтически настроенная Луиза. — Вот так бы осталась здесь на всю жизнь, отгородилась бы от всего мира, этого несносного двора, психопата царя, зануды мужа…

— Ну, так давай же хоть часа два поживём так, как нам хочется! — воскликнула Юлиана. — К чёрту эти перчатки, шляпки, косыночки, шали! — Все дамские аксессуары полетели в разные стороны. — Будем как благородные дикари, к чему нас призывает Руссо! — Черноволосая княжна запрыгала на дорожке, как девочка. — Пойдём Луиза, пойдём быстрей. Я бы скинула и туфли, но уж больно колко идти по песку и траве.

Луиза выскочила за подругой из кареты, потягиваясь как очаровательный, шаловливый котёнок. Подав знак своим двум верным немкам-фрейлинам, вывезенным с родины, которые дали бы себя на части раскромсать, но не выдали бы ни одной тайны обожаемых принцесс, великие княжны пошли по дорожкам живописно заросшего парка. Вскоре они оказались у полуразвалившегося от времени деревянного вокзала, где во времена их бабушек для развлечения гуляющих играл оркестр. Сейчас же под его высокими деревянными сводами стремительно пролетали ласточки. У широкого крыльца вокзала княжны увидели двух высоких молодых людей. Один из них, военный, задевая шпорами камешки на дорожке, быстро пошёл навстречу женщинам. Это был генерал-майор Фёдор Уваров, шеф только что сформированного им Кавалергардского полка — пожалуй, самой привилегированной части императорской гвардии. Всего за два года он достиг таких высот. А причина столь стремительного взлёта была очень прозаичной. Молодой лихой рубака-кавалерист, произведённый самим Суворовым в подполковники за отчаянную храбрость в боях, стал любовником Екатерины Лопухиной, мачехи царской фаворитки Анны. Вместе со всем семейством Лопухиных он был вознесён на петербургский Олимп волею взбалмошного императора. В настоящий же момент непостоянный Павел Петрович отослал отца и мачеху своей пассии обратно в Москву, а новоиспечённый царский генерал-адъютант прижился в гвардии и при дворе, обзаведясь новыми связями и, что самое главное, новыми любовницами. И судя по тому, как генерал-майор с небрежной властной ласковостью поцеловал ручку великой княжне Юлиане, брюнетка в жёлтом платье была одной из них, естественно думая, что единственная.

— Это кого ты привёл? — спросила любопытная Юлиана, вглядываясь в высокого, стройного мужчину, стоявшего в тени между стеной вокзала и кустами сирени.

— Разве ты, Юля, не узнаешь? Это же вице-канцлер Никита Панин, — ответил, улыбаясь Уваров.

И сразу же по его манере говорить и улыбаться можно было понять, что это типичный гвардейский хрипун, фанфарон, гуляка и бабник, но в то же время очень добрый малый. Хотя он и презирал всех штатских, но по тому, как заговорил о графе Панине и сделал ему знак подойти, видно было, что этого тридцатилетнего дипломата, второго лица в Коллегии иностранных дел, он уважает.

— Граф хочет поговорить с Луизой… то бишь с великой княжной Елизаветой Алексеевной, — поправился кавалерист, почтительно кланяясь не спеша подходящей жене наследника престола и, возможно, будущей императрице.

— Он что, хочет объясниться в любви моей подружке и родственнице? — спросила Юлиана, весело, с любопытством сверкая бойкими карими глазами. Когда рядом с ней был её красавец кавалерист в очаровательном красном вицмундире и белых лосинах, так соблазнительно обтягивающих стройные его ноги, все мысли великой княжны сбивались на любовный лад.

— А чёрт его знает, чего он хочет, — пробурчал Фёдор Уваров вполне искренне на ухо Юлиане, — хотя этот граф и выглядит уж очень серьёзным, но не удивлюсь, если из него получится пламенный обожатель прелестей этой голубоглазой нимфы, ведь известно, что в тихом омуте черти водятся, а твоя родственница лакомый кусочек.

— Я тебе, Федька, все твои волосы выдеру, если ты позаришься на Луизу, — рассмеявшись, вцепилась вдруг в густые курчавые каштановые волосы Юлиана, сбив треуголку с головы кавалергарда.

— Вы уже дерётесь? — спросила, подходя к ним, Луиза.

— Да, я вот только заметил, что ваше высочество удивительно похожи на гуляющую в полночь в этом старинном парке белокурую нимфу, ступающую своими невесомыми ножками по лунному лучу, а меня за это хотят лишить шевелюры, — проговорил, лукаво улыбаясь, бравый генерал-адъютант и склонился в почтительном поклоне.

— Ого, за такой чудесный комплимент можете поцеловать мне руку, — сказала довольная Луиза. — А вы, оказывается, не только саблей можете махать.

— Фёдор — очень многосторонняя натура, даже слишком, — проговорила Юлиана, пребольно ущипнув за руку и глазом не моргнувшего кавалериста, любезно прикладывающегося в этот момент к ручке её высочества. — Что-что, а салаты он может заправлять хоть круглые сутки подряд.

— О чём это ты? Какие такие салаты? — недоумённо воззрился на неё Уваров.

— Потом расскажу, — отмахнулась от него Юлиана. — Луиза, с тобой хочет побеседовать граф Панин.

Никита Петрович уже стоял рядом, галантно склонившись в поклоне.

— О чём же, граф, вы со мной хотели поговорить? — спросила великая княжна и, легко ступая, неспешно пошла по дорожке сада.

Уваров и Юлиана намеренно отстали от них, чтобы не слышать их беседы.

— До того как я увидел вас здесь, среди кустов цветущей сирени, идущей по дорожке действительно воздушной поступью, как царица эльфов, я просто был намерен попросить вас передать вашему мужу, что мне бы хотелось встретиться с ним для важного разговора, но после того как я увидел прекрасную, воистину сказочную принцессу, слова вдруг от волнения стали застывать и я могу только восхищённо молчать и любоваться вами, — вкрадчиво проговорил Никита Петрович, счастливый баловень судьбы, ставший в двадцать четыре года генералом, через год — губернатором, а сейчас, в тридцать лет, вице-канцлером в Коллегии иностранных дел и действительным тайным советником.

Луиза удивлённо посмотрела на Панина. Он слыл при дворе человеком крутым, высокомерным. Многих отталкивал его резкий, надменно-холодный взгляд. А сейчас он был так очарователен: глаза ласковы и нежны, на красивых губах играла тонкая аристократическая улыбка человека, умевшего ценить все прелести жизни, а особенно женскую красоту.

— Я приятно удивлена, граф. Комплименты сегодня сыпятся на меня как из рога изобилия: лихой кавалерист назвал меня нимфой, шагающей по лунному лучу, вы — царицей эльфов, — с увлечением закокетничала жена цесаревича. — Так кто же я, в конце концов?

— Вы царица моего сердца, — склонился в изящном поклоне дипломат, — но я бы страстно желал, чтобы вы стали законной императрицей и для всей нашей империи.

Луиза ошарашенно уставилась на Панина.

— Вот это натиск! — воскликнула она. — От вас я не ожидала столь лихого кавалеристского налёта. Не об этом ли вы хотите поговорить с моим мужем?

— Только о втором, о первом же я хочу говорить… вернее, умолять, конечно, только вас, Луиза.

Великая княжна немного растерянно и с большим любопытством вновь посмотрела на высокого, говорившего сочным басом дипломата, затем перевела взгляд своих широко раскрытых голубых глаз на куст высокой сирени и потянулась за белыми гроздьями. Граф порывисто выпрямился и, быстро сломав ветку, протянул её княжне. Руки их встретились. Собеседников словно ударило электрическим током. Панин нагнулся и поцеловал Луизу в губы. Потом они долго шли по дорожке, не произнося ни слова. Великая княжна с упоением вдыхала запах сирени, погружая улыбающееся лицо в цветочные гроздья. Соловьи выводили в лесу страстные трели.

— Вы всегда мешаете любовь с политикой? — спросила Луиза, поднимаясь по крыльцу небольшого павильона, построенного в китайском стиле.

— Только когда увидел тебя, — ответил смело граф.

Какая женщина могла устоять против этого? Только не романтичная Луиза, так страстно желавшая двух вещей: быть наконец-то любимой и стать всё-таки, несмотря ни на что, наперекор судьбе, императрицей огромной и загадочной России. И она вдруг поняла, что этот статный, с могучим торсом и недюжинным умом и волей аристократ мог дать ей всё, что жаждала её темпераментная и честолюбивая натура. Неожиданно в воспалившемся воображении всплыл образ покойной императрицы, и она поняла, что же чувствовала Екатерина, тогда ещё не Великая, встретив Григория Орлова сорок лет назад. И Луиза, то бишь Елизавета Алексеевна, сделала свой выбор.

Когда обе великие княжны встретились в карете, покинув нехотя каждая своё любовное гнёздышко в Каменноостровском лесу, они некоторое время ехали молча, находясь во власти ещё не остывших чувств.

— И о чём же с тобой толковал так долго граф Панин? — игриво улыбаясь, проворковала Юлиана, нацепившая и шляпку, и перчатки, и тонкую полупрозрачную индийскую шаль, превратившись вновь в скромную великую княжну.

— Он называл меня царицей эльфов и своего сердца, — ответила, удовлетворённо вздыхая, Луиза.

— Все они так говорят на первом-то свидании, — проворчала вдруг сварливо Юлиана, — а вот потом уж не упустят момента попросить о протекции себе или своему дружку. Хотя чего Бога гневить, и мы и они получаем в конце концов то, чего хотим. Надо быть довольным и за это.

— Ну, в данном случае просить протекции вынуждена скорее я, — загадочно проговорила Луиза с интонацией, которая не позволила любопытной Юлиане задать вопрос, вертевшийся на язычке.

Вскоре уже подъезжали к Зимнему дворцу. И Луиза, входя под его сумрачные своды, продолжала вдыхать запах сирени и целовать белые гроздья, стараясь не потерять ощущения счастья и надежды на будущее — их заронил в её уже почти отчаявшуюся душу этот сильный и бесстрашный мужчина, и она с благодарностью помнила его всю свою жизнь. А ветка белой сирени теперь всегда стояла у неё в покоях, или гроздь этих цветов была приколота к корсажу до конца её не такой уж и счастливой жизни, несмотря на всё внешнее благополучие. И только один человек в мире знал, о чём вспоминает царица, поглядывая на ослепительно белые цветы.

Вечером этого же дня, когда Луиза укладывалась в широкую семейную кровать под огромным лиловым балдахином, она, зевнув, склонилась к уху цесаревича и сказала, что Никита Панин и генерал-губернатор Петербурга фон дер Пален хотят с ним встретиться тайно завтра в расположении Семёновского полка, шефом которого наследник престола являлся.

— Ты что, Луиза, рехнулась? Если папаша узнает об этом тайном свидании, то мы с тобой живо окажемся в крепости, — горячо, испуганно зашептал Александр. — Ты помнишь, что сделал Пётр Первый со своим сыном Алексеем? И если ты думаешь, что отец пощадит тебя как женщину и великую княжну, то ты крупно ошибаешься.

— Прекрати хныкать и будь мужчиной, — прошипела разозлённая Елизавета Алексеевна. — Над нами и так висит дамоклов меч! Разве ты не видишь, как на нас поглядывает твой сумасшедший папенька? Если мы будем сидеть сложа руки, то уж точно окажемся и в крепости, и на дыбе. Иди и выслушай этих людей. Ну, а если всё-таки о твоей встрече пронюхает император, то скажешь ему смело, что хотел узнать, о чём замышляют заговорщики, и тогда уж предупредить государя.

— Господи, во что же ты меня втягиваешь?! — застонал Александр, у него от испуга руки и ноги стали ледяными.

— Дурачок, нам же дают шанс царствовать, как ты это не поймёшь? — заворковала Луиза, гладя по головке, как маленького, своего такого импозантного на людях и жалкого в супружеской постели мужа.

Тот вздохнул, долго молчал и наконец-то прошептал:

— Ну, хорошо, я встречусь с ними, только скажи точнее где, ведь расположение полка огромное.

— В бане.

— В бане? — удивлённо переспросил цесаревич.

— Ну да, ведь всем известно, что ты любишь попариться, а в Семёновском полку отменная баня. Там вас никто не подслушает, тем более эти люди уже, можно сказать, контролируют гвардию, которая ненавидит сумасшедшего царя.

— А откуда ты всё это знаешь? — вдруг взъерепенился Александр, и в его голосе зазвучали ревнивые нотки. — У тебя что, появился любовник из гвардии?

— Перестань болтать чепуху, — ответила Луиза и с женской непоследовательностью добавила: — Даже если это и так, тебя ведь это не должно волновать. У тебя, Саша, Нарышкина, у меня — свой предмет обожания. Но это не значит, что у нас нет общих интересов. И это прежде всего престол.

— Как ты прямолинейна, Луиза, — поморщился Александр.

— Да, я немка и знаю, чего хочу от жизни, — продолжала взволнованно шептать цесаревна. — Во мне нет той капли славянской крови, что делает тебя таким дряблым и нервным, подобно беременной женщине, но сейчас нужно зажать себя в кулак. Ставки в игре слишком высоки, дело идёт о наших жизнях и о самом заманчивом престоле на свете. Потом, как станешь императором, сможешь позволить себе все эти славянские штучки, а сейчас будь мужчиной! Это всё, что от тебя требуется.

На следующий день Александр Павлович проводил смотр своего Семёновского полка. Он был бледен и всякий раз вздрагивал, когда офицеры излишне громко отдавали команды. Но бравый вид солдат и та искренняя любовь, которой окружали его в полку, немного успокоили натянутые как струны нервы цесаревича. Вскоре он закончил смотр и пошёл, как это делал частенько и раньше, в баню. Когда зашёл уже завёрнутый в простынь в небольшую залу, отделанную розовым мрамором, перед ним встали, тоже в белоснежных одеяниях на манер римских патрициев, двое встречающих его людей. Это были генерал барон фон дер Пален Пётр Алексеевич, бравый, высокий мужчина пятидесяти пяти лет, с добродушным, открытым лицом и весёлыми большими серыми глазами чуть навыкате. Рядом с ним граф Никита Панин выглядел особенно сухим и высокомерным. Глядя на его умное, твёрдо очерченное лицо и высокую, молодую и статную фигуру, от которых веяло мужской силой, ледяным спокойствием и подавляющей собеседника силой воли, Александр вдруг ревниво подумал, что уж не этот ли дипломат является любовником жены. В голубых глазах цесаревича зажёгся неприязненный огонёк, но быстро погас. Он был по-женски памятлив на обиды и завистлив, но научился хорошо скрывать это.

— У меня такое ощущение, что я попал в славные времена Древнего Рима, так вы похожи на сенаторов в этих белых тогах, — пошутил цесаревич.

Они сели на мраморные скамьи у небольшого бассейна. Тёплая вода плескалась у их ног. Глядя на Александра Павловича, нельзя было помыслить, что всего полчаса назад он испуганно вздрагивал при каждом громком звуке. Сейчас цесаревич смотрел на своих собеседников спокойно, на его красивых губах играла уже ставшая знаменитой ласковая и немного загадочная улыбка, чуть прищуренные глаза смотрели прямо с подкупающей искренностью. Недаром Александра прозвали первым обольстителем своего времени — он умел очаровывать как мужчин, так и женщин.

— Вы не так уж и не правы, говоря о Древнем Риме, — начал разговор Панин. — Нас привела сюда забота о благе нашей горячо любимой Отчизны, которая, увы, стонет в лапах полусумасшедшего тирана.

Как ни хорошо владел собой цесаревич, но при этих словах слегка дёрнул головой, словно ему в лицо плеснули пригоршню холодной воды.

— Может быть, наш уважаемый вице-канцлер с места в карьер заговорил слишком резковатым языком, так не свойственным дипломатии, представителем коей он является, — улыбнулся генерал Палён, — но по сути дела он трижды прав. Империя гибнет, ваше высочество, и только вы можете её спасти.

— Господа, вы говорите с почти узником. Разве вам не известно моё положение? Как бы я ни горевал о тех испытаниях, которым подвергается моё дорогое Отечество, но, к сожалению, не в моих силах изменить это.

— Зато это в наших силах, — снова, едва умеряя свой могучий бас, заговорил с мрачным энтузиазмом Никита Панин, — число недовольных нынешним царствованием порядочных людей с каждым часом всё множится, ярость и гнев на нестерпимое и унизительное положение для всех патриотов России охватывает общество, так что есть люди, которые готовы рискнуть своими головами и отстранить тирана от власти. Но нам нужна уверенность, что тот, кто придёт ему на смену, не превратится через пару лет в такого же изверга, попирающего неотторжимые права человека.

— Вы говорите о конституции? — спросил быстро всё схватывающий цесаревич.

— Да, — коротко ответил Панин, — нужен основной закон, что регулировал бы общественные отношения в империи и подтверждал основные права граждан.

— Вы воистину древний римлянин, — улыбнулся Александр. — Если бы это зависело от меня, то я немедленно принял бы этот закон. Все цивилизованные народы Европы живут по конституции. Почему же Россия должна остаться исключением?

— О, вы посланы нам небом, вы просто должны, обязаны стать новым императором Российской империи! — горячо воскликнул Панин и сжал своими огромными сильными руками женственно изящные кисти цесаревича.

— Господа, но что будет с моим отцом? — спросил, делая строгое лицо, Александр. — Я не допущу крови. Такой ценой я ни за что не приму царский венец.

— Ваше Высочество, — иронично улыбаясь, проговорил курляндский барон, — чтобы приготовить яичницу, нужно разбить яйца. Но я вам обещаю: ничего с вашим отцом не случится, его только заставят подписать отречение и изолируют, да и то на время. Но вы прямо не сказали нам: вы с нами? Вы согласны, чтобы мы отстранили от власти вашего отца и дали вам самому стать российским императором? Да или нет? — И фон дер Пален твёрдо взглянул в глаза цесаревича.

Александр задумался. Загадочная улыбка продолжала витать на его губах.

— Я согласен, но только в том случае, если с моим отцом ничего не случится, — проговорил чуть охрипшим голосом цесаревич.

— Даю слово, что с ним ничего не случится, кроме того, что он потеряет императорскую корону, — весело проговорил Палён. — Теперь надо условиться о сроках. Я думаю, чем скорее, тем лучше. Гвардия нашего сумасшедшего императора просто ненавидит и, как стая голодных собак, готова разорвать его в клочья, только свистни.

— Ну вы же мне обещали! — воскликнул с хорошо сыгранным негодованием Александр.

— Я выражаюсь образно, — махнул рукой Палён. — Думаю, что этой осенью вы уже станете императором, в крайнем случае к началу весны.

— Отлично, — вставил слово Панин, — к этому времени я уже составлю черновой проект конституции.

— Ну, с этим уж мы всегда успеем, лишь бы захватить власть, — бесцеремонно хохотнул барон. Видно было, что бравый генерал считает все эти заботы вице-канцлера об основном законе, ограничивающем власть монарха, пустыми хлопотами.

— Ну зачем же так, — проговорил цесаревич, сладко улыбаясь, — я верен своему слову, надеюсь, как и вы, господа.

Заговорщики вскоре расстались.

3

А на следующий день после похорон Суворова семья Муравьёвых гуляла днём в Летнем саду. В этот погожий день там было многолюдно. Зеленели аккуратные газоны, постриженные деревья и кусты уже успели покрыться молодой, приятно пахнувшей весенней свежестью листвой. Вовсю заливались многочисленные птицы. Как ни осаживали мамаши, гувернантки и гувернёры своих громкоголосых чад, но то тут, то там на аллеях парка раздавался детский смех и громкие выкрики. Александра Михайловна, одетая в элегантное свободное платье из белого муслина, перетянутое зелёными лентами с бантом высоко под грудью по моде того времени, вела за руку Николеньку, которому очень хотелось побегать по дорожкам парка, посыпанным желтоватым песком. Но, отлично зная резвый нрав своего среднего сына (младший, четырёхлетний Михаил, остался дома с нянькой), мамаша крепко держала недовольного отпрыска рядом, приговаривая:

— Ну что ты, Николенька, как жеребёнок вечно рвёшься носиться сломя голову. Вот приедем домой, там во дворе и набегаешься. А здесь не место. Ведь, почитай, всё светское общество прогуливается. Подерёшься с каким-нибудь малолетним великим князем, отвечай потом за тебя, пострелёнка. Да и вообще, привыкай вести себя на людях пристойно.

Но Николенька не хотел упустить такого подвернувшегося вдруг случая, чтобы не облазить нового места вдоль и поперёк. А пока он коварно затих и перестал вырываться, чтобы ввести в заблуждение маменьку, радушно раскланивающуюся с знакомыми прохожими, кивая головой, одетой в широкую, на английский манер, соломенную шляпу, украшенную зелёными и голубыми лентами под цвет своих больших лукавых глаз. Отец, Николай Николаевич, отстал, о чём-то оживлённо беседуя с двумя гвардейскими офицерами, своими двоюродными братьями.

Один из них, высокий и стройный молодой кавалерист в красном вицмундире, белых лосинах и чёрных сапогах со шпорами, полковник Николай Саблуков, командир эскадрона Конногвардейского полка, привлекал внимание всех дам стройной фигурой и уверенной поступью богатого и знатного дворянина, добившегося в свои молодые годы — а было ему всего двадцать три — немалого. Его хорошо знали при дворе как отменно воспитанного молодого человека и одного из лучших танцоров своего времени. О, как он танцевал старинные менуэты в одеянии времён Фридриха Великого в паре с бывшей фавориткой царя Катенькой Нелидовой, услаждая взгляд Его Величества, помешанного на всём, что было связано с этим великим пруссаком. Да и сейчас, спустя три года, уже с новой любовью императора Анной Лопухиной, или княгиней Гагариной по фиктивному мужу, полковник с энтузиазмом кружился в поначалу запрещённом, а потом по настойчивой просьбе юной фаворитки разрешённом Павлом новейшем, элегантно-свободном, даже с оттенком некоторой скандальной фривольности танце, называемом вальсом. И такое сокровище в звании гвардейского полковника и с порядочным состоянием в полторы тысячи душ ходит холостым! Это был просто вызов всем маменькам, у которых были дочки на выданье. А так как почти в каждой петербургской семье можно было найти писклявое создание, упорно мучившее клавикорды и уши терпеливых гостей на всех званых вечерах, то можно себе представить, какой популярностью пользовался молодой повеса в столичном граде. Вот и теперь, поглядывая с умилением на стройную фигуру в конногвардейском мундире, с ним раскланивались ласково все прекрасные создания в шёлковых и муслиновых платьях, сладко облизываясь, как кошки, на славного, но пока ещё не пойманного воробышка, беззаботно чирикающего у них под носом. Рядом с полковником шагал полная его противоположность, коренастый, коротконогий, неуклюжий, как молодой медведь, но уверенный в себе на все сто процентов, несмотря на молодые годы, поручик Преображенского полка Александр Волков.

Братья чуть поотстали, а затем и вовсе свернули на пустующую боковую аллейку, где остановились и, внимательно поглядывая по сторонам, негромко продолжили оживлённый, но не радостный разговор.

— Ну, слава богу, здесь нет никого, можно хоть слово молвить, не опасаясь, что продажный слуга или горничная подслушают тебя под дверью, — проговорил Саблуков, нервно вертя в руках обязательную в то время для офицера трость с желтоватой костяной ручкой и металлическим наконечником.

— Это точно, — громче, чем ему хотелось, подтвердил преображенец. — Правда, и здесь боязно говорить: вдруг вон за теми кустами соглядатай Тайной канцелярии спрятался и подслушивает?

— Если ты, Сашка, не будешь орать во всю глотку, то там ничего не услышат, даже если кто-нибудь и прячется. Да что ты так трясёшься? Тоже мне бравый офицер, — махнул рукой и беззаботно хохотнул Николай Николаевич Муравьёв и, широко раздвинув губы и блестя умными, с лукавой хитринкой карими глазами, добавил: — И улыбайтесь, ребятки, улыбайтесь! А то с такими хмурыми рожами вы и вправду за заговорщиков сойдёте.

— Эх, Николай, Николай, тебе легко говорить, ты уже давно в отставке, а нам-то каково! Вчера вон сам, собственными глазами лицезрел, как столбового дворянина, штабс-капитана Кирпичникова, сквозь строй, как простого вора, прогоняли. Тысяча палок — слыхано ли дело?! И за что? Обругал по пьянке орден Святой Анны, а доносчик присовокупил отсебятину, что якобы офицер имел в виду и Анну Лопухину, фаворитку императорскую, — качал сокрушённо поручик Волков круглой головой в дурацкой большой треуголке по давно прошедшей моде, принятой при прусском дворе.

— Сегодня — тысяча палок, завтра — прольётся кровь! — мрачно заметил конногвардеец.

— Точно, — опять закивал головой преображенец. — Да и вообще тошно служить стало. Ты только, Николай, посмотри на нашу форму: смех и грех! Заменили наш прекрасный мундир мешком каким-то нескладным, — затряс длинными и широкими полами тёмно-зелёного мундира с алыми воротником и лацканами поручик, — напялили на нас эти дурацкие жёлтые штаны. А с головами что сделали — это же просто ужас! Спереди остригли под гребёнку, к вискам эти глупые букли прицепили, а сзади косу аршинную и всё мукою обсыпали. Ну кто сейчас в Европе в париках-то разгуливает? А шляпы как у пугал: такой странной формы, что голову едва прикрывает. И наконец, вместо чудной, булатной, висящей при бедре сабли воткнули в наши задницы по спице, удобной только перегонять мышей из житницы в житницу, а не защищать свою жизнь, не говоря уже о службе Отечеству! — Раскрасневшийся пехотный поручик повысил голос и, схватив за эфес шпажонку, показал её брату, покраснев от злости.

— Да не ори ты так, — одёрнул его Саблуков. — Я вот о чём с тобой посоветоваться хочу, тёзка, — обратился он к Николаю Николаевичу Муравьёву. — Хоть ты и весельчак отменный, но человек умный, осторожный и сам себе на уме. Да и постарше ты нас. Вот посоветуй ты мне и Саше. Последнее время уж очень меня обхаживают важные шишки: и генерал Талызин, командир преображенцев, и хитрый серб Депрерадович, что командует семёновцами, и братья Зубовы, особенно Платон, фаворит екатерининский последний, даже сам военный губернатор здешний, граф Палён, тоже. Все наперебой приглашают на обеды и ужины. И после этих обедов никогда не завязывается общего разговора, но всегда беседуют офицеры отдельными кружками, которые тотчас расходятся, как только к ним приближается новое лицо. Вот на днях подходит ко мне генерал Талызин с таким видом, как будто хочет сообщить мне что-то по секрету, а затем останавливается, делается задумчивым и замолкает. Видно, не решился заговорить со мной о своём деле. Но всё же за обедами этими, особенно когда подопьют, прорываются некоторые вольности: порицают императора, высмеивают его странности, осуждают его строгости. Ну, я, конечно, уже догадался, что против него замышляется заговор. И вспомнил я тут свой долг, присягу на верность императору, припомнились мне вдруг многие добрые качества Павла Петровича, и в конце концов почувствовал я себя очень несчастным. В то же время это всё догадки, нет ничего осязательного. У Саши тоже самое, — похлопал поручика по плечу Саблуков. — Посоветуй-ка, Николай, что нам всё же делать, чтобы офицерской чести своей не замарать да и не мучиться потом всю оставшуюся жизнь больной совестью.

Николай Николаевич по привычке сцепил руки за спиной и начал слегка покачиваться с носка на пятку в ярко начищенных сапогах. Полы тёмно-синего сюртука распахнулись. На белом жилете, туго обтягивающем широкую грудь и приличного размера живот, переливалась на солнце ярким масляно-жёлтым блеском цепочка часов. Отставной подполковник помолчал, подумал и ответил:

— До меня тоже, друзья мои любезные и братья, кое-что доходит, хоть и не живу я сейчас постоянно в столице. Довели людей до крайности, я вам скажу, особенно гвардейцев. У многих, судя по всему, кончается терпение. Тяжело, очень тяжело стало жить порядочному человеку. — Николай Николаевич крякнул и внимательно посмотрел сначала в лицо Саблукова, потом Волкова. — И вот что я вам, братья, посоветую, глядючи на вас, ведь я постарше вас буду, да и пережил поболее вашего. Будьте верны своему государю и действуйте твёрдо и добросовестно. Но так как вы, с одной стороны, не в силах изменить, мягко говоря, странного поведения императора, а с другой стороны — удержать намерений уважаемого дворянства и прежде всего ваших же товарищей гвардейских офицеров, каковы бы они ни были, то вам надлежит держаться в разговорах того строгого и благоразумного тона, в силу которого никто бы не осмелился подойти к вам с какими бы то ни было секретными предложениями. Вот мой вам совет. И пусть каждый идёт своим путём. Бог судья и вам, и этим горячим головам.

— Да, наверно, это действительно единственный выход из положения, — задумчиво проговорил полковник Саблуков и пожал руку двоюродному брату. — Спасибо тебе, Николай, ты мудрый человек.

— Не перехвали, а то зазнаюсь или в долг большую сумму попрошу, — громко хохотнул Николай Николаевич и, снова приняв вид беззаботного бонвивана[3], зашагал по дорожке к центральной аллее. — Пойдёмте, друзья, а то уж больно долго мы уединялись. Не дай бог, и вправду нас за заговорщиков примут, объясняй потом в Тайной канцелярии, что ты не кто-нибудь, а законно послушный подданный Его Величества.

А тем временем его жена, держа за руку Николеньку, остановилась на главной аллее неподалёку от белоснежной мраморной богини и стала с беспокойством оглядываться. Старший сын её, Саша, убежал куда-то вперёд. Муж с братьями отстал сзади — и ни слуху ни духу.

— Господи, ну куда же все подевались-то? — обеспокоенно заговорила Александра Михайловна, озираясь по сторонам.

— Две прекрасные царицы природы, красавицы Флоры, застыли рядом друг с дружкой, только одна на пьедестале, а другая стоит ножками на бренной земле в очаровательной шляпке, с не менее очаровательным дитятей, робко прижимающимся к её ногам, — кокетливо картавя а ля французский прононс, выговорил пространный, на старинный лад, комплимент невысокий, очень импозантный седовласый мужчина в чёрном сюртуке с металлическими пуговицами, бархатным воротником и большими звёздами на груди. Он непринуждённо поцеловал ручку молодой женщины. Это был дальний родственник Александры Михайловны, бывший командир Черноморского флота и портов адмирал Мордвинов. Он в конце прошлого года был уволен со службы вспыльчивым императором по доносу, как поговаривали, испанца итальянского происхождения, известного проходимца и бесстрашного вояки, адмирала Де Рибаса, основателя славного города Одессы.

— Николай Семёнович, здравствуйте, — заулыбалась польщённая Александра Михайловна, — какой же вы галантный кавалер… — начала она в свою очередь рассыпать комплименты знатному родственнику, но в это же время Николенька, улучив момент, когда цепкая маменькина ручка ослабила хватку, рванулся уж точно как жеребёнок, радостный и свободный, кинулся вперёд по аллее.

— Нет, ну что с этим пострелёнком будешь делать? — улыбнулась с плохо скрываемой досадой Муравьёва. — Теперь точно что-нибудь натворит, горе моё луковое.

И она как в воду глядела. Галантный адмирал не успел ещё сплести новую изысканную фразу в стиле двора Людовика XV, как Колька уже успел обогнать величавую барыню в парадном шёлковом чепце и дёрнуть за хвост беленькую, совершенно опешившую, как и её хозяйка, от такой бесцеремонности болонку и, громко вскрикнув от пьянящего ощущения наконец-то завоёванной свободы, ринулся дальше. Тут он налетел со всего размаху на какого-то невысокого господина средних лет, не спеша вышагивавшего по аллее в сопровождении большой свиты.

— Это что за малолетний якобинец носится тут сломя голову? — воскликнул мужчина Сиплым, каким-то странным металлическим голосом. Было непонятно, то ли он шутит, то ли серьёзно гневается. От неожиданного столкновения у него с головы слетела довольно заношенная треуголка с потёртым золотым галуном. На Николеньку смотрел человек с толстыми губами, курносым носом и низким покатым лбом, уходящим в лысину, обрамленную жидкими пепельными волосами. Услужливые руки сразу же протянули ему упавшую треуголку, а другие руки покрепче схватили за шиворот мальчугана, чтобы убрать его с дороги.

— Погодите-ка, — проговорил господин, смешно выпятив губы, выпучив глаза и театрально отставив в сторону правую руку с тростью. — Ты кто таков? Отвечай! И картуз свой снимай живо, с императором разговариваешь.

Николенька, открыв от удивления рот, с любопытством уставился на царя. Кто-то снял с него его парадную фуражечку.

— Ой, какой хорошенький мальчуган, — проговорила молодая дама в излишне ярком малиновом платье и шляпке такого же цвета, усыпанной драгоценностями и перьями диковинных тропических птиц. Она спокойно стала рядом с государем и заулыбалась, глядя на симпатичную детскую мордашку.

— Не мешай, Аня, — отмахнулся от неё Павел Петрович. — Как тебя зовут?

— Николай, — громко ответил мальчик и насупился.

— А кто твой отец?

— Подполковник Николай Николаевич Муравьёв.

— А что ж ты один-то, оглоед ты этакий, носишься по саду и чуть с ног не сшибаешь мирных прохожих? Где твой отец или мать?

— Они там, — показал рукой Николенька назад. — Идут, но медленно.

— Да уж, за тобой-то не угонишься, — проговорил император, начиная раздувать полные губы, что свидетельствовало о приближающейся вспышке гнева. — Почему твои родители или гувернёр отпускают тебя? Ведь гулять надлежит чинно, степенно, негромко разговаривая и любуясь красотами природы, а не с дикими криками и вприпрыжку, как вырвавшийся из клетки зверёныш.

— Но он же совсем маленький, — проворковала Анна Гагарина, погладила по голове мальчика и добавила, кокетливо улыбаясь: — Ну как дитя может степенно ходить и любоваться красотами природы? Мне и то хочется побегать по травке. Ты кем хочешь стать, когда вырастешь, а, малыш?

— Военным.

Император заинтересовался:

— А кем, кавалеристом или пехотинцем?

— Гренадером, — звонко ответил малыш.

— А почему именно гренадером? — спросил, уже улыбаясь, император.

— Они высокие, у них медные каски с помпончиком, и они здорово маршируют. Я видел на Марсовом поле, когда с дядей туда ходил, — выпалил звонко Николенька и добавил с достоинством: — И я тоже могу маршировать, как они.

— А ну-ка покажи, — заинтересовался Павел.

— Командуй, — запросто предложил мальчуган.

— С удовольствием, — сиплым голосом проговорил Павел Петрович и рявкнул, как на разводе дежурный офицер: — Равняйсь, смирно! Шагом марш!

И, к удивлению императора, мальчуган зашагал по дорожке лихим строевым шагом, старательно оттягивая носочки в коричневых остроносых сапожках. Песок похрустывал у него под ногами.

— Кру-угом! Ко мне! — скомандовал император.

И поразительно мальчуган выполнил команду с ходу, не останавливаясь развернулся и снова замаршировал, лихо печатая каждый шаг. Замер напротив царя и, выпятив худенькую грудь, отрапортовал:

— Сержант Муравьёв по вашему приказанию прибыл!

— Бесподобно! Потрясающе! — закричал экспансивно Павел Петрович. — Я вместе с этими олухами и лентяями, офицерами гвардии, учу, учу дураков солдат, и всё без толку, как следует пройти на параде никак не могут, а тут младенец марширует, как заправский прусский вояка. Это чудо, а не ребёнок!

Император отбросил в сторону трость, обеими руками подхватил Николеньку под мышки, поднял его и расцеловал. В этот момент к ним подбежала Александра Михайловна. Увидев царя и сына у него на руках, испугалась и, выдохнув: — Ой, батюшки мои! — склонилась в глубоком поклоне перед государем.

— Так это ты мамаша этого чудо-ребёнка? — обратился к ней Павел. — Как зовут?

— Александра Михайловна Муравьёва, жена…

— Знаю, знаю, подполковника Муравьёва, — оборвал её император. — Молодцы, хорошо сына воспитываете. Отличный военный из него получится, уже сейчас выправка замечательная, — проговорил он громко, опуская мальчика на землю к ногам матери. — А ну-ка, Кутайсов, подойди, — приказал Павел.

Невысокий, темноглазый, полный человечек со смуглым, оливкового цвета лицом приблизился к императору. Это был всесильный временщик царя, бывший поначалу камердинером наследника. Много лет назад его, маленького турчонка с живыми чёрными глазами, привезли в Петербург и преподнесли императрице Екатерине. Она в свою очередь подарила его своему сыну. Теперь же он был уже графом Российской империи, обер-шталмейстером двора и одним из самых богатых и, как поговаривали, жадных людей на новой родине.

— Ну-ка дай мне вот этот перстень с моим вензелем, — показал на его руку царь, где каждый палец был унизан кольцами и перстнями, ярко сверкавшими на весеннем солнце драгоценными камнями.

— Пожалуйста, мой государь, — проговорил с сильным акцентом Кутайсов и протянул перстень Павлу Петровичу, привычно услужливо кланяясь, но его полное, очень смуглое лицо выражало глубокую печаль, которую граф не мог или не хотел скрыть.

— Нечего кукситься, — проворчал император, — получишь ещё один, не хуже этого.

Царь повернулся и протянул перстень Александре Михайловне:

— Вот в знак моего расположения к вам и восхищения успехами вашего сына. Пусть быстрее растёт, и император его не забудет, в гвардии ему место обеспечено. — И, разглядев круглое, красивое лицо Александры Михайловны, вдруг весело добавил: — Ишь какая румяная, прямо кровь с молоком. — И Павел Петрович потрепал по щеке красавицу, а потом порывисто наклонился к ней и расцеловал в обе щеки.

— А вот это уже лишнее, — прошипела в спину стремительно удаляющемуся императору Анна Лопухина-Гагарина, кисло улыбнувшись. Она потеряла всякий интерес к очаровательному малышу.

Но император вдруг вновь стремительно обернулся и громко проговорил:

— Я разрешаю этому чудо-ребёнку бегать здесь сколько ему захочется и кричать так громко, как у него получится, а тот, кто попытается оттрепать его за это за уши, будет сразу же переправлен вон туда. — Павел Петрович показал тростью на серые стены Петропавловской крепости, и было опять совершенно непонятно, то ли государь шутит, то ли говорит всерьёз.

И на всякий случай каждый свитский генерал и придворная статс-дама, проходя мимо чудо-ребёнка и явно приглянувшейся Его Величеству голубоглазой блондинки в белом муслиновом платье, отвесили им почтительный поклон.

— Ты что, успела уже стать фавориткой государя? Тебе, я смотрю, весь двор чуть не в пояс кланяется, — удивлённо проговорил Николай Николаевич, подходя к жене и сыну и ошарашенно всматриваясь в огромный, усыпанный брильянтами перстень с вензелем императора на руке дорогой супруги. — А это откуда? Вот так и оставляй тебя одну.

— Не болтай глупостей, — отрезала решительно Александра Михайловна, — и поедем-ка побыстрее домой, а по дороге я тебе такое расскажу — глаза на лоб вылезут.

Но Николенька решительно воспротивился этому.

— Мне император разрешил бегать где захочу. Вот я и захотел, — логично закончил он и вырвался из рук мамаши. — А если вы меня силой потащите домой, то я царю пожалуюсь и он вас посадит вон туда, — показал пальчиком в сторону Петропавловских казематов.

— Да что здесь происходит? Объяснит мне кто-нибудь или нет? — воскликнул удивлённый отец семейства. — Вы что, все с ума посходили?

Семья Муравьёвых ещё целых полтора часа прогуляла в саду, пока чудо-ребёнок не удовлетворил своего любопытства, облазив сад вдоль и поперёк. Будущий путешественник уже в свои самые юные годы был неутомим и чрезвычайно любознателен. Служители парка в зелёных ливреях почтительно кланялись Николеньке, а посетители услужливо сторонились, давая пройти новой восходящей звезде двора сумасбродного властелина. Оказаться в мрачной крепости напротив через Неву не хотел никто.

Только решительная угроза отца выпороть неутомимого путешественника прямо здесь, на дорожках Летнего сада, несколько поумерила пожирающее его любопытство и дала возможность семейству Муравьёвых отправиться в потрескивающей на ходу, старой, обитой чёрной кожей коляске домой, вернее к дяде премьер-майору, в гостеприимный особняк у Смольного монастыря.

4

А пока Николенька Муравьёв бегал по Летнему саду, в нём происходили довольно важные события государственного значения. Не спеша прохаживаясь по главной аллее, император вдруг натолкнулся на высокого импозантного мужчину в тёмно-коричневом фраке, белом жилете, с искусно-небрежно повязанным белым, очень широким галстуком под самый подбородок, в палевых замшевых кюлотах, в сапогах с отворотами и — о, ужас! — в высокой шляпе с круглыми полями. И такие шляпы, и такие фраки были строжайше запрещены в Российской империи лично императором Павлом. А мужчина в этом элегантном костюме для верховой езды спокойно прогуливался по аллеям Летнего сада, словно шагал по Люксембургскому саду или Гайд-парку, под нос напевал какую-то песенку, очень смахивающую на Марсельезу, и нахально размахивал стеком[4]. Прохожие шарахались от него как от зачумлённого.

Круглое, плоское лицо императора посинело, на лбу выступил пот, глаза просто выкатились из орбит, голые веки, на которых почти не было ресниц, часто заморгали. Царь от возмущения не мог слова вымолвить, уставился налившимися кровью глазами на непринуждённо приближающегося к нему франта и беззвучно шевелил толстыми губами. Пожалуй, именно сейчас он был безобразен в наибольшей степени, как и обычно в минуты сильного гнева.

— Это что же творится такое? — наконец смог прореветь Павел Петрович, как дикий зверь, сиплым низким голосом, внезапно срывающимся на очень высокие ноты. — У нас что, произошла революция, и я уже не русский император, и французские якобинцы запросто расхаживают по улицам моей столицы в своих поганых фраках и круглых шляпах?

Но высокий мужчина, поигрывая стеком, свободно и непринуждённо подошёл к императору и, сняв шляпу, поклонился. Только тут царь узнал английского посланника Уитворта, вот уже двенадцать лет представляющего владычицу морей в Петербурге.

— Вы что же, лорд, не знаете, что в пределах моей империи эта одежда запрещена? — спросил его Павел и закусил нижнюю губу, трость в руке тряслась от припадка бешенства, с которым монарх боролся из последних сил.

— Подданному Георга Третьего никто не может запретить носить шляпу. У нас свободная страна, но, Ваше Величество, что мы будем спорить по пустякам? Давайте обсудим более важный вопрос, чем покрой одежды и форма шляп. Оставим их портным, а сами займёмся дипломатической выкройкой, что более достойно российского императора и посла, как вы утверждаете в вашей Северной Венеции, коварного Альбиона.

И тут ловкий англичанин подхватил под локоть императора и увлёк его на боковую дорожку сада, одновременно сделав стеком жест свите оставаться на месте. По всем придворным законам это была неслыханная наглость. Открыв рты, генерал-адъютанты, статс-дамы, фрейлины и камер-пажи с замиранием сердца ждали, что же сейчас последует. Но две фигуры, одна низенькая, плотная, Павла Петровича, и высокая, стройная, лорда Уитворта, медленно удалялись. Мерно рокочущий по-французски голос английского посла звучал всё глуше и глуше. И ничего не происходило.

А дело в том, что Павел Петрович был патологическим трусом и, когда его гнев натыкался на решительный отпор, поджимал хвост. Однажды во время смотра одного из гвардейских полков император разгневался по пустяку и поднял свою трость, чтобы ударить офицера. Тот громким голосом отдал команду своим солдатам: «Заряжай!»

— Извините, а почему вы отдали эту команду? — спросил вежливым голосом царь, хотя секунду назад рвал и метал.

— Разве? — невозмутимо ответил офицер. — Я, наверно, обмолвился. Отставить заряжать ружья, — добавил он.

Павел Петрович осмотрел с опаской строй солдат, автоматически исполнявших любую команду, поблагодарил офицера за верную службу престолу и быстренько удалился. Правда, вскоре разжаловал офицера и сгноил в каземате Петропавловки.

Так и сегодня, когда лорд Уитворт невозмутимо взял его под руку и повёл по аллее, непринуждённо беседуя, император просто испугался.

«Чем же вызвана подобная бесцеремонность? — спрашивал себя Павел Петрович. — Что-нибудь произошло, о чём мне не успели донести? Что-то же за этим кроется?!»

И император решил отложить гнев до более подходящей минуты. А теперь склонил голову и слушал английского дипломата, который в одном из своих перехваченных тайными агентами царя писем своему правительству называл российского императора сумасшедшим. Павел Петрович сильно гневался по этому поводу и потребовал от английского кабинета сменить посла. Но тот всё никак не покидал такой гостеприимный Петербург, а сейчас вдруг предпринял столь неслыханный в дипломатической практике демарш.

— Ваше Величество, — разглагольствовал лорд Уитворт нахально, — ваше неприятие последнее время английской политики основано на недоразумениях и на кознях ваших не в меру честолюбивых советников (это он намекал на Ростопчина, фактически возглавлявшего в тот момент Коллегию иностранных дел). Поверьте мне, у нашего кабинета нет никаких скрытных, враждебных вам планов.

— А Мальта? — хрипло спросил император.

— Послушайте, мы в интересах всех наших союзников, в том числе и России, ведём на Средиземном море ожесточённую борьбу с французской революционной заразой. Мальта нам нужна как плацдарм для действий нашего флота во всей западной части моря. Вам же Мальта понадобилась, если можно так выразиться, чисто платонически.

— Что значит платонически? — опять задыхаясь от нахлынувшей новой волны гнева, просипел Павел Петрович. — Вы что, забыли, что я Великий магистр Мальтийского ордена?

Лорд Уитворт иронично посмотрел на императора. Так обычно взирают взрослые люди на маленьких детей, забавляющихся вознёй с оловянными солдатиками.

— Господи, Ваше Величество, вам разве не надоело ещё играть в эти игры, в мальтийских рыцарей? Ну это же несерьёзно. Я с вами беседую о важнейших вопросах мировой политики. А вы… — Англичанин откровенно насмехался над царём.

Павел Петрович тяжело задышал и уже открыл рот, чтобы разразиться гневной тирадой. Но в этот момент обнаглевший лорд махнул рукой, словно затыкал глотку императору, и быстро добавил:

— Ну, если вам так нужна база в Западном Средиземноморье, то возьмите вместо Мальты Корсику. Моё правительство не возражает.

Русский царь был хоть и вспыльчивым человеком, но отнюдь не дураком. Коварное предложение англичан явно метило в тайные переговоры русских и французских дипломатов, которые велись на территории германских государств в это время. Если бы Наполеон, первый консул Французской республики, корсиканец по происхождению, узнал бы о претензиях русских на его родину, то ни о каких переговорах и речи не могло бы быть.

«Пронюхали всё-таки, — пронеслось в голове у Павла Петровича, — и теперь эти английские лавочники решили совершенно бессовестно надуть меня, своего союзника, проливавшего за них свою кровь в Голландии, Италии и на островах Средиземного моря».

— Не выйдет!!! — заорал император, наконец-то отдаваясь волне восхитительного гнева, накрывшей его с головой. — Ты что, долговязый ты фрачник, якобинский пособник, меня и вправду за дурака, за сумасшедшего принимаешь? Совершенно с наглым видом забираете у меня из-под носа то, что принадлежит мне по праву, и милостиво суете то, что вам отродясь и не принадлежало? Да как смеешь ты, галантерейщик вонючий, разрядившийся как обезьяна, скоморошничать у меня под носом, издеваться над самим царём русским? — Павел Петрович высоко взмахнул тростью, чтобы ударить дипломата.

Тот, побледневший, гордо выпрямился и посмотрел прямо в глаза императору. Трость застыла в воздухе. Дрогни лорд Уитворт, попытайся прикрыться руками от удара — и взбешённый Павел Петрович избил бы английского посла до полусмерти, однако дипломат хотя и испытывал страх, но не отводил взгляд и демонстрировал полное презрение к нависшей опасности. Царь взвыл, как сотня разгневанных гиен, и, схватив уже обеими руками тяжёлую толстую трость, переломил её о своё колено.

— Если вы сегодня же не покинете пределы моей империи, то завтра я вас посажу в крепость и велю сечь кнутом, пока вы не подохнете, как собака! — прорычал Павел Петрович, отшвыривая обломки трости и резко поворачиваясь на высоких, как и у всякого коротышки, каблуках.

Песок визгливо скрипел под ногами тяжело и быстро ступающего царя. За ним засеменили проворно генералы, фрейлины, пажи. Вокруг английского дипломата на много метров вокруг образовалось мёртвое пространство отчуждения. Парк быстро пустел. Только два тайных агента, которые следили за ним от самого его дома с сегодняшнего утра, одетые в неприметные серые кафтаны и чёрные треуголки, продолжали как ни в чём не бывало рассматривать беломраморные статуи Летнего сада. Лорд Уитворт перевёл дух. Его фрак был мокрым на спине. По впалым щекам от висков текли две струйки пота. Демарш дорого ему стоил. Вскоре и он удалился широкими шагами. Его большая карета с причудливым гербом на дверце понеслась по улицам Петербурга.

5

Вскоре посол уже поднимался по широкой беломраморной лестнице особняка своей многолетней любовницы Ольги Александровны Жеребцовой, сестры последнего фаворита Екатерины Великой Платона Зубова. Карл Уитворт уверенно шагал по роскошно убранным комнатам. Он вошёл в небольшую гостиную, обставленную белой лакированной мебелью, произведённой в знаменитых французских мастерских братьев Жакоб, украшенную по последнему слову моды того времени золотым или из чёрного дерева орнаментом, состоящим из многочисленных древнегреческих шлемов, копий, щитов, сфинксов, грифонов, лебедей и фавнов. Сама же хозяйка возлежала на великолепной бело-золотой кушетке как богиня, на время покинувшая Олимп и спустившаяся осчастливить простых смертных. Шмиз из белой полупрозрачной ткани с огромным вырезом обнажал роскошные плечи и почти всю грудь, щедро одаривающих мужчин ослепительной красотой. Тёмно-русые волосы были собраны в пучок и заколоты длинной декоративной иглой а ля грек. С удовольствием следуя прихотям «нагой» моды, мадам Жеребцова давала возможность немногочисленным посетителям её салона любоваться собой, уверенная, что ей, как и Афродите, стыдиться своей ослепительной красоты не пристало. Два молоденьких восторженных юнца сидели на пуфиках у её ног. Один из них читал французские стихи. Другой просто пожирал богиню глазами.

Смутившись при появлении англичанина, юные поклонники поэзии и русской Венеры вскоре откланялись. Когда они остались одни, Ольга Жеребцова рассмеялась.

— Ты просто испугал моих племянников.

— А не многовато ли их у тебя?

— Да нет, — снова залилась смехом Ольга, — русские семьи многочисленны, у нас очень много родственников.

— Ну, ладно. Бог с ними, с твоими родственниками, — проговорил лорд Уитворт, присаживаясь с краю на кушетку и целуя ей руку. — Я только что разговаривал с Павлушей.

— И ты предстал перед его сумасшедшими очами в таком виде? — воскликнула Ольга.

— Ага. — Весело потирая руки, лорд вскочил и прошёлся по гостиной. — Я довёл его почти до помешательства. Сегодня же мне придётся покинуть Петербург, но я своего добился. Теперь всё английское будет для нашего коронованного уродца как красная тряпка для быка. Он со своим «сумасшедшим Федькой» (так они звали вслед за Екатериной Великой Фёдора Ростопчина, ведающего у Павла внешней политикой) кинется осуществлять самые дикие планы, сближаясь с Бонапартом и угрожая нам войной.

— Зачем тебе это надо? Ведь ты посол Англии, а не Франции, ты, часом, сам не тронулся? — Ольга повертела у виска красивым пальчиком с длинным лакированным ногтем.

— Глупенькая! Политика, Оля, любит, как и военное искусство, обходные манёвры. — Уитворт снова подсел к хозяйке дома. — Для Англии, как и для России, просто необходимо убрать Павла. Нарыв должен созреть, а мы те хирурги, которые его вскроют недрогнувшей рукой. Вот для его созревания я и повысил температуру наших межгосударственных отношений. То, что он повернул к французам, очень опасно. Представь: огромное русское войско, да ещё и французский корпус, а во главе этой армии стоит гениальный полководец — Наполеон. Со времён «Великой армады» в шестнадцатом веке, когда только по милости Божьего провидения испанские корабли не достигли нашего острова, Англия не была в такой опасности, как сейчас.

— Но у вас же огромный флот. Как они до вас доберутся?

— Через Индию, дорогая. Путь к сердцу Британской империи ведёт через Индию! А как тебе известно ещё из детских уроков географии, через Россию можно посуху дотопать до алмаза в нашей колониальной короне. Если план Индийского похода осуществится, нам конец!

— А есть такой план?

— Да, у Бонапарта. А этот корсиканец с замашками Аттилы и честолюбием Александра Македонского сумел обработать в свою пользу очень многих влиятельных лиц в Петербурге через своих шпионов, вернее шпионок, отменных парижских шлюх, спрос на которых по всей Европе очень высок, как на французские вина, духи и вот эту мебель от братьев Жакоб, и особенно здесь, в России, среди бесчисленных фаворитов и нуворишей[5], расплодившихся при прежнем и при этом царствовании, как тараканы в грязной избе. Ведь известно, как падки русские баре на всё французское, тем более на самые изощрённые любовные ласки, поставляющиеся на экспорт парижскими проститутками в огромных количествах и оптом, и в розницу. Так что идея этого плана уже проникла в мозги придворного клоуна Ростопчина, который и дня не может провести без встречи со своей метрессой — красоткой Бонейль, и не сегодня-завтра ею загорится и Павел. Я имею в виду, разумеется, идею, а не шлюху. Он тоже что-то в последнее время подозрительно зачастил в дом, где проживает другая постельная дипломатка Наполеона — сладкоголосая мадам Шевалье.

— И ты решил их подтолкнуть к осуществлению этого дикого плана! Где же логика?

— А логика в том, что мосты сожжены. Теперь и наш кабинет, и твои братья, и сам наследник Александр наконец-то поймут, что ждать некогда, надо действовать.

— Нам для этого нужны деньги, и немалые. Хотя этого идиота на троне уже все ненавидят, но для успеха заговора нужны верные люди, объединённые единой целью, а для этого нужно приложить немалый труд, — твёрдым голосом проговорила госпожа Жеребцова, как-то уж очень быстро превратившись из любвеобильной Афродиты в мудрую и воинственную Афину. — Составить заговор, мой милый, дело очень хлопотное да и опасное: своими головами рискуем. Так что и мне, и братьям, и губернатору Палену нужны большие деньги, — повторила Ольга и жёстко посмотрела в глаза любовника.

— Деньги будут, — спокойно заявил Уитворт. — На защиту своей империи, над которой, как уверяют истинные британцы, никогда не заходит солнце, моё правительство их не пожалеет. В основном они пойдут через тебя. Но незадолго до решающих событий ты должна будешь покинуть на время Россию. Я не хочу рисковать тобой, моя кошечка. Думаю, это надо планировать на конец этого года, начало следующего. Скажи братьям и Палену, что дольше откладывать нельзя. Опасно для всех нас. И с каждым днём эта опасность будет только возрастать. Павел и его окружение не дураки и отнюдь не сумасшедшие. Они обязательно предпримут контрмеры. Мы должны их опередить. Вот тебе векселя и другие деловые бумаги. По ним получите деньги у купцов и банкиров.

— Надеюсь, это не английские подданные?

— Ты что, Оля, нас за идиотов принимаешь? Это в основном немцы, голландцы, шведы. Через одного из них я скоро свяжусь с тобой, так что, можно сказать, я вас не покину и буду всё время рядом до самого решительного часа.

— Однако постель наша опустеет, — рассмеялась Ольга, — как ты ни ловок и циничен, мой истинный британец, но заочно, через посредников любовью заниматься ты не согласишься.

— Господи, до чего же ты бесстыжая, Ольга. Но может быть, за это я тебя и люблю. — Уитворт страстно обнял красавицу.

— А как же твоя будущая жёнушка Арабелла?

— Ну, есть о чём беспокоиться! Это чисто формальный брак…

— …который тебе принесёт огромное богатство и ещё более высокое положение в обществе.

— Но не разобьёт нашу любовь, — добавил лорд и увлёк прекрасную Ольгу в спальню.

Но по дороге русская Афродита всё-таки надёжно спрятала бумаги, которые стоили несколько миллионов фунтов стерлингов.

6

Тем временем как лорд Уитворт плёл заговоры и предавался любви с молочнокожей северной Афродитой, граф Фёдор Васильевич Ростопчин, или «сумасшедший Федька», как его называли за глаза при дворе за его экспансивный характер, первоприсутствующий в Коллегии иностранных дел, а также главный директор почтового департамента, а вернее, «чёрного кабинета», в котором совали носы в любое письмо, пересылаемое по огромным пространствам Российской империи и тем более идущее за границу, пообедав в шикарном ресторане на углу Гороховой и Адмиралтейской площади, направился в роскошном экипаже, запряжённом шестёркой гнедых коней, на Мойку, где в уютном особняке проживала его метресса, очаровательная мадемуазель Бонейль. Далёкий потомок татарских мурз, что начинали простыми истопниками у рязанских князей в пятнадцатом веке, Фёдор Васильевич переживал сейчас в самом конце славного восемнадцатого века свой звёздный час. Он держал в своих руках всю внешнюю политику огромной империи и был полон честолюбивых замыслов, которые должны были перекроить всю политическую карту Европы, да что Европы — всего мира!

Коляска с министром, покачиваясь по неровной мостовой, замощённой булыжником, быстро неслась вперёд.

— Поди! Поди! Вправо держи! — раздавался звонкий голос мальчика-форейтора, скачущего в высоком седле на одной из передних лошадей.

Как сладко звучали для ушей Фёдора Васильевича, сына небогатого орловского помещика, эти крики.

— Сторонись, народ честной! Министр едет!

Экипаж остановился у особняка на Мойке. Рослый гайдук, одетый венгерским гусаром в алом ментике[6], соскочил с запяток и, опустив подножку кареты, открыл, кланяясь, чёрную лакированную дверцу с замысловатым гербом новоиспечённого в прошлом году графа. Ростопчин, среднего роста мужчина, плотного телосложения, с быстрыми и резкими движениями, стремительно пронёсся мимо швейцара в пёстрой, расшитой золотыми галунами ливрее и Одним духом вбежал по мраморной лестнице в бельэтаж. Граф бросил в руки лакея треуголку, перчатки и трость и, поправляя густые, мелко вьющиеся тёмно-русые волосы, прошёл в небольшую уютную комнату, представляющую собой что-то среднее между кабинетом и диванной, где рядом с окном у маленького изящного секретера из красного дерева сидела красивая брюнетка в зеленоватом, полупрозрачном платье из индийского муслина, одетом без белья, прямо на голое тело. Воздушная материя ниспадала длинными и широкими складками вокруг стройной фигуры, как туника на греческой статуе. Рукава были скреплены застёжками из античных камей. На плечах и поясе также были камеи. Мадемуазель Бонейль быстро спрятала в один из секретных ящичков секретера недописанное письмо Талейрану, министру иностранных дел Франции и бывшему любовнику, и, радостно улыбаясь, обернулась, протягивая для поцелуев обе руки голубоглазому и по-французски живому и острому на язык любовнику нынешнему, тоже, возможно, по случайному совпадению исполнявшему обязанности министра иностранных дел, но только России, находившейся, кстати, в этот момент в состоянии войны с Францией. Видимо, легкомысленную красотку Бонейль министры иностранных дел преследовали везде, в какой бы стране она ни появлялась.

— Ну наконец-то, Федя, ты приехал! — воскликнула мадемуазель, делая ударение в имени графа на последнем слоге. — Как долго мы с тобой не виделись! Куда же ты запропастился, мой голубоглазый козлик? Неужели всё дела и дела? И ты не помнишь больше обо мне? — Она обидчиво надула губки.

Хотя и расстались только вчера поздно вечером, но Фёдор Васильевич был на той стадии ошалелой влюблённости, когда каждый час разлуки с очаровательной француженкой для него был равен дню и когда самая отъявленная глупость и даже откровенная ложь звучат в милых устах самой искренней и мудрой правдой.

— О, Мари, моя обожаемая Мари, — выдохнул и припал к точёным обнажённым рукам. — Я, к сожалению, был очень занят. Сегодня утром мой государь поругался с лордом Уитвортом. Поэтому мне пришлось срочно сочинять угрожающую ноту английскому кабинету, и, главное, царь наконец-то с интересом выслушал мои идеи по поводу прекращения этой дурацкой войны с твоей дорогой родиной и заключения в будущем союза с первым консулом.

— Вот это новость! — воскликнула радостно Мари.

Её карие глаза засверкали.

«Как хорошо, что я не отправила ещё письмо министру», — подумала мадемуазель Бонейль и спросила вслух:

— А как Его Величество отнёсся к твоей идее Индийского похода?

Хитрая Мари делала вид, что кое-какие мысли, подбрасываемые ею с подачи лучшего дипломата своего времени Талейрана и стоящего за его плечами Наполеона тщеславному фавориту русского императора между любовными утехами и забавными каламбурами и шуточками, на которые так был охоч «сумасшедший Федька», пришли будто бы сами собой в его мудрую, слегка плешивую голову.

— У него загорелись глаза, — самодовольно рассказывал Ростопчин. — Лавры Александра Македонского уж точно не дают ему спать. Но он предупредил меня, чтобы я сейчас попридержал лошадей. Сразу раскрывать карты мы не можем, да и надо подождать, когда англичане захватят Мальту и пошлют нас с нашими притязаниями на неё к чёрту. Вот тогда я и подлезу к рассвирепевшему государю со своим проектом полного изменения внешней политики. Он у меня уже почти готов.

— Господи, какой ты умный, Федя! — воскликнула Мари и встала со стула.

Красноватые лучи уже заходившего солнца осветили её почти не скрываемую лёгкой полупрозрачной материей великолепную фигуру.

— А ты так великолепна, прямо древнегреческая красавица, — взволнованно произнёс Ростопчин.

— Ты дашь мне почитать твой проект, мой козлёночек? — спросила француженка, ласково обнимая за шею графа, который был немного ниже её ростом. — Ты же знаешь, политика и философия — моя страсть.

— Конечно, моя гречаночка, — кивнул в ответ. — Заодно посмотришь стиль, я хочу, чтобы он был блестящим, достойным того великого предмета, о котором пишу. Да, кстати, совсем забыл, у меня тебе подарок, — и граф вынул из внутреннего кармана чёрного сюртука со звёздами на груди светло-коричневый кожаный футляр, открыл его. На малиновом бархате лежал массивный золотой с эмалью браслет в виде змеи, голова её была сделана из изумруда.

— Какая прелесть! — воскликнула Мари и, забыв о политике и философии, одела его себе на руку и залюбовалась, как переливается драгоценный камень в солнечных лучах. — Мне точно чего-то не доставало на руку к этому платью, — подошла к зеркалу и повертелась перед ним. — Шикарно! У тебя отменный вкус, Федя, — призывно улыбаясь, повернулась к любовнику.

Ростопчин кинулся к ней и страстно сжал в своих объятиях.

— Так ты не забудешь дать мне посмотреть проект? — спросила Мари, переводя дух от страстного поцелуя.

— Не забуду, не забуду, — возбуждённо выдохнул потомок татарских мурз и упал вместе с красоткой Бонейль на широкий турецкий диван, покрытый узорным китайским шёлком и многочисленными мягкими подушечками, среди которых мирно похрапывала беленькая кудрявая моська. Недовольная собачонка звонко затявкала на нарушивших её покой, но даже если сейчас начали бы палить из пушек под окнами диванной, ни Федя, ни Мари не обратили бы на них ни малейшего внимания. Моська зевнула и побежала из комнаты в приоткрытую дверь на кухню попить тёплого молочка. В будуаре же звучали лишь поскрипывание металлических пружин да страстные стоны пылких любовников. А со стены напротив с небольшого портрета в овальной рамке смотрел на извивающиеся тела на турецком диване, одобрительно и иронично усмехаясь, Шарль Морис Талейран, министр иностранных дел Франции, как всегда верный своему девизу: «Пускать вперёд женщин», которому он не изменял в продолжение всей своей долгой и блестящей карьеры дипломата.

ГЛАВА 2

1

Лето, как всегда, двор российского императора провёл в Павловске, Гатчине и Царском Селе. А 1 ноября Павел Петрович вернулся на зиму в Петербург. В этом году морозы ударили раньше времени. Нева встала на второй неделе последнего осеннего месяца. Вскоре уже навели по льду Исаакиевский, Васильевский и Воскресенский мосты. Но народ русский, как известно, не любит проторённых путей, поэтому большая часть горожан ходила и ездила по льду в любом приглянувшемся месте, только объезжая полыньи и проруби, отмечаемые ёлками. Приближалось Рождество.

В один из таких морозных декабрьских дней Павел Петрович стоял утром у окна и задумчиво смотрел на Неву. В морозной дымке расплывались сиреневые контуры Петропавловской крепости, домов на Васильевской стрелке, мачты торговых кораблей за ней. Громкий голос Ростопчина гулко отражался под высокими, расписанными античными орнаментами сводами рабочего кабинета императора в Зимнем дворце. Царь осмотрелся вокруг. Скоро, ох как скоро переедет он из этих ненавистных стен, где всё пропахло паскудными юбками его матери Екатерины Великой, в свой дворец, Михайловский замок, где будет жить-поживать комфортно, в абсолютной безопасности, наконец-то в полном смысле этих слов как у себя дома и начнёт всё с чистого листа: посадит в крепость неблагодарных и коварных старших сыновей, отошлёт в ссылку надоевшую жену, чтобы не вертелась под ногами, пригласит из Германии её племянника тринадцатилетнего принца Евгения Вюртембергского, поженит его на любимой дочке Катеньке и сделает их наследниками. А во внешней политике подпишет не просто мир, а союзный договор с Наполеоном, молодым, честолюбивым первым французским консулом, и прижмёт хвост наглой Англии, привыкшей загребать жар чужими руками. Павел Петрович оторвался от мыслей и приказал Ростопчину:

— Читай сначала.

Граф покорно перевернул листки исписанной красивым писарским почерком рукописи и вновь начал читать первое личное послание российского императора Наполеону.

— Господин первый консул, — выразительно декламировал по-французски Фёдор Васильевич, выкатив от удовольствия большие голубые глаза. — Те, кому Бог вручил власть управлять народами, должны думать и заботиться об их благе…

Император слушал и постукивал пальцами по холодному стеклу, снизу и по краям покрывшемуся ледяными узорами. Особенно ему понравилась фраза: «Я не говорю и не хочу пререкаться ни о правах человека, ни о принципах различных правительств, установленных в каждой стране. Постараемся возвратить миру спокойствие и тишину, в которых он так нуждается».

«Да, вот так, решительно и ясно я отвечу на английские и австрийские происки! Так же нужно действовать и внутри империи»! — думал Павел Петрович, даже не подозревая, что этим самым подписывает себе смертный приговор.

А в то время как в Зимнем дворце обсуждали первое письмо царя французскому консулу, в Париже происходили знаменательные события, теснейшим образом связанные со всем, что происходило в России и что ещё будет происходить в ближайшие пятнадцать лет и отразится на судьбе всей страны, в том числе и Николая Муравьёва, уже выбравшего в мечтах стезю военного человека, отстаивающего достоинство и честь Родины. А повоевать ему пришлось много. Именно в эти годы, когда он только начинал жить, завязывались все те узлы мировой политики, развязывать, а порой разрубать которые предстояло и Николаю Муравьёву как военному и как дипломату в Европе и на просторах вожделенной в то время для всех великих европейских держав Азии.

Вечером 24 декабря по новому стилю, или 3 нивоза восьмого года Республики по ещё не отменённому календарю Французской революции, первый консул готовился в своей резиденции дворце Тюильри выехать в Оперу, где должна была идти премьера оратории Гайдна. Наполеон, уже давно одетый в простой генеральский мундир и белые лосины с сапогами, нервно откидывая прядь чёрных волос, падающую ему на широкий, крутой лоб, ходил по комнатам, ожидая, когда же его жёнушка, Жозефина Богарне, наконец-то закончит прихорашиваться и выйдет из своих покоев. Но та никак не могла решить сложнейшего вопроса, какую же шаль из нескольких десятков ей надлежит накинуть на красивейшие в Париже плечи. Наполеону это уже надоело, — подрагивая левой ногой, недовольно сказал стоявшему неподалёку адъютанту, чтобы тот передал первой консульше: пусть она сама добирается до Оперы. Наполеон стремительно сбежал по мраморным ступеням с крыльца и влетел в карету.

— Пошёл, и побыстрее! — крикнул первый консул кучеру. — Мы опаздываем.

Карета с грохотом понеслась по улицам Парижа. Наполеон мрачно посматривал из окна на вечерний город. По узким тротуарам ещё слонялось довольно много потрёпанных парижан. Раздавались возгласы уличных торговцев. Пахло жареными каштанами и дешёвыми лепёшками. Он видел, как над жаровнями и покупатели, и продавцы с удовольствием греют озябшие руки и о чём-то болтают.

«Наверно, сплетничают обо мне и жене», — подумал Наполеон.

Ему вспомнилось, как ещё несколько лет назад он в потрёпанной шинели, засунув руки поглубже в карманы, вот так же ходил по каменным тротуарам, голодный и худой. Первый консул улыбнулся: кое-чего он всё же в жизни добился. Правда, всё ещё впереди… впереди… Наполеон продолжал задумчиво улыбаться, когда увидел, как лошади вылетели на улицу Сан-Никез, мимо пронеслось несколько лавочек, освещённых тусклым, колеблющимся светом дешёвых свечей, бочка водовоза с впряжённой в неё старой, какой-то серо-зелёной клячей… И тут словно земля разверзлась под ногами. Раздался оглушающий взрыв, карету подбросило, первый консул упал на переднее сиденье, но быстро вскочил и высунулся, приоткрыв дверцу, чтобы, как на поле боя, оценить обстановку. Одного взгляда опытному генералу-артиллеристу было достаточно: заряд «адской машины», который находился в бочке на колёсах, взорвали чуть позднее, чем надо. Его карета неслась необычно быстро. Потому-то и спасся. На месте, где секунду назад видел эту самую бочку, была воронка. Вокруг валялись трупы людей, многие из них ещё корчились в конвульсиях, бились раненые лошади. Это всё, что осталось от его конвоя. Удушливо пахло сгоревшим порохом, как на батарее у самых орудий во время боя. Подъехала в своей карете Жозефина Богарне. Она с ужасом смотрела на трупы людей и лошадей, лужи крови и груды битого кирпича. Так как его карета была повреждена, Наполеон пересел к жене.

— Вперёд, вперёд! — рявкнул Наполеон кучеру и тем, кто остался в живых из его свиты, тем голосом, каким командовал на поле сражений, — не останавливаться, в Оперу, живей!

Когда перед поднятием занавеса первый консул с женой вошли в свою ложу, только что узнавшая о случившемся публика устроила им овацию. Наполеон сдержанно поклонился. Он слушал музыку с непроницаемым, каменным выражением надменно-холодного лица, известного уже миллионам. Но Жозефина справиться с волнением не могла, то и дело всхлипывала. Слезинки изредка скользили у неё по щекам. Тем спокойнее на её фоне выглядел первый консул.

Но когда Наполеон вернулся к себе во дворец Тюильри, то тут уж выплеснул весь свой гнев. Корсиканский темперамент дал себя знать. Министр полиции Фуше, бледный, худой, похожий на оживший труп, выслушал обрушившийся на него поток оскорблений с совершенно ледяным спокойствием. Закончив гневаться, первый консул отпустил главного полицейского восвояси, но вдруг деловым, будничным тоном бросил удаляющемуся живому покойнику:

— Начинайте расследование с того, что установите, кому принадлежала водовозная бочка, что стояла на месте взрыва, и зелёная кляча, в неё впряжённая.

— Будет исполнено, господин консул, — ответил Фуше и с восхищенным удивлением, смешанным даже с долей опаски, взглянул на молодого выскочку.

«Этот генералишка умён, хладнокровен и наблюдателен, с ним надо держать ухо востро», — подумал гений сыска и холодного предательства.

Когда он ушёл, Наполеон упал в кресло и, мрачно глядя перед собой, сказал своему министру иностранных дел, Шарлю Морису Талейрану:

— Кто бы ни устроил этот взрыв, якобинцы или роялисты, какая мне разница. Всё равно за ними, конечно, стоит Англия. Золото Питта замешано во всём. Поэтому пусть Фуше гоняется внутри страны за революционерами и шуанами[7], а мы ударим по Альбиону. Ускорьте сближение с Россией. Соглашайтесь на все условия, которые выдвигает Павел. Главное для нас — это заключить военный союз с русскими и организовать поход в Индию. Когда наш флаг будет развиваться на берегах Инда и в Бенгалии, эти надменные лорды будут униженно лизать нам сапоги. Вот тогда я им припомню этот взрыв.

Дипломат в ответ поклонился, скрывая вспыхнувшее в умных и хитрых глазах недовольство. Он считал все мечты об этом Индийском походе химерами, которые только мешают вести реальную политику. Сблизиться с Россией, чтобы заставить Англию пойти на выгодный для Франции мир, — это он понимал и одобрял, а все эти игры в походы а ля Александр Македонский Талейран считал несерьёзным, недостойным делом для зрелого политика.

«Эх, молодо-зелено! — подумал министр, поглядывая ясным, холодным взглядом на консула, он был старше на пятнадцать лет. — Хотя, может, жизнь его чему-то научит и он бросит эти дурацкие мечтания?»

Талейран выпрямился, не спеша повернулся и с высоко поднятой головой, даже чуть откидывая её назад из-за высокого воротника сюртука и туго повязанного под подбородком широкого белого галстука, пошёл к дверям с золочёным орнаментом, тяжело прихрамывая на правую ногу. На его курносом лице застыло привычное надменно-злое выражение, исчезавшее только тогда, когда он появлялся в светской гостиной, где было много молоденьких, хорошеньких женщин.

Но к удивлению прожжённого дипломата, русско-французское сближение набирало обороты, да так лихо, что первый консул и русский царь в своих посланиях уже деловито обсуждали маршрут движения войск в Индию и сроки начала похода. Наполеон чуть не прослезился, когда получил от Павла письмо, в котором он информировал своего французского союзника, что в Индию уже послан тридцатитысячный корпус донских казаков, а на Камчатку направлено указание срочно переоборудовать торговые суда в военные фрегаты, оснастить их пушками и отправить крейсировать к берегам Китая и Индии для пресечения английской торговли в этом регионе. Это уже были не мечтания! Запахло порохом. И англичане, конечно, моментально это разнюхали. В Лондоне среди акционеров Ост-Индской компании началась паника.

Лорд Уитворт, главный специалист по русским делам, был срочно отозван из отпуска. И ещё долго ворчал, что его так бесцеремонно вытащили из поместья, где он предавался наслаждениям прелестями молодой жены в их медовый месяц. Но на самом деле он сожалел не о прелестях леди Арабеллы, которые оказались, сверх всяких ожиданий, более чем сомнительными, а о том, что ещё не закончил сладостный процесс — прибирание к рукам огромного богатства жёнушки. Жаль ему было и покинуть круг своих сельских друзей, занятых шумными попойками да лисьей охотой на холмах Западного Уэллса. Но интересы Британской империи были превыше всего, и труженику дипломатии и тайных операций опять пришлось с головой окунуться в запутанные проблемы мировой политики. Лорд быстро оказался на флагмане английской эскадры, которую под предводительством верного и несгибаемого адмирала Нельсона английский кабинет бросил в мутные, холодные и бурные в это время года воды Балтики защищать интересы акционеров всемогущей Ост-Индской компании. Лорд Уитворт и адмирал Нельсон хорошо понимали, что сражение за Индию надо начинать в Петербурге. Поэтому английская эскадра, быстро уничтожив датский флот прямо на рейде перед Копенгагеном и заставив маленькое королевство выйти из антианглийского союза, направилась к берегам Финского залива. Теперь беспокоиться пришёл черёд Павлу Петровичу. Но опасность подползала к нему отнюдь не с моря. Однако об этом он узнал слишком поздно.

2

И вот наступила та ночь с 11-го на 12-е марта 1801 года, которая потом долгие десятилетия возникала в ночных кошмарах больной совести многих участников этой дворцовой «революции». Роковое событие случилось, но главные заговорщики не были свидетелями страшного момента убийства. Граф Панин попал в опалу и был выслан из столицы ещё осенью, а у барона Палена хватило ума послать вперёд простых исполнителей, а самому контролировать переворот из-за кулис, появившись на сцене, когда вся грязная работа была уже выполнена.

В эту ночь император долго не мог заснуть, ходил по спальне в Михайловском замке в халате и ночном колпаке и думал. Его неотступно глодала одна мысль: прав ли он, отстраняя сыновей от всякой возможности взойти в будущем на престол? Ведь царь задумал сделать наследником племянника императрицы Марии Фёдоровны, принца Евгения Вюртембергского, тринадцатилетнего мальчишку, женив его на дочери Екатерине. До только что прошедшего дня был уверен в этом решении. Но вот сегодня после обеда император зашёл в детскую к сыновьям, малолетним Николаю и Михаилу. Павел Петрович в хорошем расположении духа даже поиграл с ними в жмурки, а потом, переводя дыхание, плюхнулся в кресло. Четырёхлетний Николай подбежал к нему и спросил:

— Почему вас, папа, называют Павлом Первым?

— Потому, что до меня не было другого государя, носившего это имя, — ответил улыбаясь царь.

— Тогда я буду Николаем Первым?

— Да, если будешь царствовать, — произнёс Павел Петрович, и тут до него только дошло, что он всё время думал об угрозе, исходившей для него от старших детей: Александра и Константина. Но в чём провинились эти младенцы?

Император долго задумчиво смотрел на стоявшего перед ним очень высокого для своих четырёх лет сына и почему-то вспомнил того мальчугана, который так лихо маршировал по дорожке Летнего сада прошедшей весной. Его ведь тоже звали Николаем. При умелом воспитании из обоих уж точно могли получиться отличные военные. Царь знал, что его сын обожает играть, как и он сам в детстве, в солдатики и бить в барабан.

«Будущее за этими Николаями, — подумал Павел Петрович, выходя из детской. — Мой Николай будет приказывать, а тот, Муравьёв — так, кажется, его фамилия, — выполнять его приказания. Так кто же дал мне право вмешиваться в этот естественный процесс, при четырёх родных сыновьях призывать на русский престол никому не известного немецкого принца и создавать, по сути дела, новую династию?» — думал царь и нервно шагал по ковру, разложенному посередине просторной спальни.

Но так и не пришёл ни к какому новому решению. За окном в голых ветвях деревьев вдруг громко, пронзительно закаркало воронье, сбившееся в большую стаю. Царь и не подозревал, что птиц вспугнули его будущие убийцы, приближающиеся тихими шагами к Михайловскому замку. Усталый Павел Петрович лёг в постель и заснул.

Проснулся от шума множества шагов, к спальне явно кто-то приближался. И это был не караул. Царь сам сегодня снял с поста у дверей его покоев конногвардейцев, которыми командовал полковник Саблуков.

«Почему я это сделал? — вдруг спросил сам себя император и вскочил с кровати, озираясь вокруг испуганно. — Да, вспомнил: Палён мне нашептал, что конногвардейцы все сплошь якобинцы. Я и выпроводил их».

И тут перед Павлом всплыла картина того эпизода в коридоре, когда он отсылал караул.

«Что-то меня насторожило, но тогда я не придал этому значения. Что же это было? Ах да, глаза полковника Саблукова, который смотрел так странно на меня, когда получал приказание удалиться из замка, как будто прощался со мной. В его глазах был и укор, и какое-то немое предостережение, и печаль человека, который подчиняется непреодолимому року. Так что же говорили мне эти глаза? — судорожно думал император, глядя на дверь, за ней происходила какая-то возня и слышался шум голосов. — Да ведь меня пришли убить, — вдруг сразу, в один момент понял император. — И глаза Саблукова предупреждали меня об этом! Я оскорбил и отослал единственно верного мне человека! Господи, что я наделал — уже стонал Павел Петрович и метался по спальне.

Когда заговорщики ворвались в спальню, в кровати никого не было. На первый взгляд комната вообще казалась пустой. Идущий впереди заговорщиков высокий красавец Платон Зубов, последний фаворит Екатерины Второй, испуганно вскрикнул:

— Его здесь нет, он убежал! Господи, нам конец!

Но к кровати подошёл высокий генерал Беннигсен, ганноверский немец и друг барона Палена, потрогал подушку и простыни.

— Кровать тёплая, он только что встал, значит, он здесь, уйти из спальни можно только через эту дверь, в которую мы вошли. Ищите! — проговорил он с сильным немецким акцентом.

— Да вот он, спрятался за ширмой, — проговорил полковник Яшвиль и приволок за шиворот императора к кровати.

— Вы арестованы, — проговорил генерал, вынув из ножен шпагу и приставив её к груди Павла Петровича.

— Арестован? Что значит арестован? И… и… за что? — выкрикнул сиплым голосом царь.

— Вашему царствованию наступил конец, — холодно и размеренно, как автомат, проговорил немец, добавив: — Подпишите немедленно акт об отречении! — И обратился к стоящему рядом Платону Зубову: — Давайте быстрее вашу бумагу.

— Об отречении? Никогда! Я ничего не подпишу! — дрожащими губами вымолвил Павел.

— Да чего вы с ним церемонитесь, — прорычал подошедший к ним вплотную очень высокий офицер. Это был Николай Зубов, брат фаворита. От него сильно разило спиртным. В руках он сжимал золотую табакерку императора, которую только что машинально взял со столика у кровати. — Да он сейчас любую бумагу подпишет, а завтра нас всех на дыбу и на плаху! — закричал он, хватая за лацканы халата Павла Петровича. По иронии судьбы именно Николай Зубов четыре года назад привёз в Гатчину известие, что Екатерина находится при смерти, и, объявив трагическую и радостную для сына новость, кинулся перед ним на колени.

— Пошёл вон! — рявкнул император и попытался ударить его в лицо, но не дотянулся: Николай Зубов был высок.

— Ах ты, гад, он ещё дерётся?! — задыхаясь от злобы, просипел Зубов и ударил в висок Павла Петровича табакеркой, судорожно зажатой в руке.

Царь рухнул на кровать.

— Кончайте его, — проговорил пьяный громила в офицерской форме и отступил в сторону.

Один из офицеров снял с себя шарф, который они носили на талии, и накинул его на шею государю. Раздалось хрипение и стоны, прерываемые пронзительными криками отчаянно борющегося за жизнь человека. Павел Петрович с силой задёргал руками и ногами в предсмертной судороге. Все присутствующие сгрудились вокруг кровати, словно свора хищников, опьянённая видом предсмертных мук своей жертвы.

— О боже, как кричит этот человек! — нервно барабанил по стеклу длинными и холёными пальцами стоявший у окна, спиной к отвратительной сцене, Платон Зубов. Он весь дрожал мелкой дрожью. — Это невыносимо! — вскричал он и выбежал, зажимая уши, из спальни.

Генерал Беннигсен ничего не говорил, а просто не спеша удалился из мрачной, освещаемой только одной свечой комнаты. За его спиной хрипы и стоны становились всё глуше и глуше.

Последнее, что увидел внутренним взором умирающий император Павел Петрович, были глаза Саблукова, печально и неотрывно смотревшие на него. Затем чёрная пелена заволокла всё.

А его сын Александр Павлович сидел в это время в спальне, в кресле у кровати, где лежала, открыв глаза, его супруга Луиза. Оба напряжённо молчали, вслушиваясь с испугом и надеждой в любые звуки, доносившиеся до них. Цесаревич был без мундира, в белых штанах и жилете, перетянутом голубой лентой. Он нервно подрагивал носком правой ноги, не спуская глаз с закрытой двери, когда к ним в спальню ворвался молоденький офицер из Семёновского полка, вдрызг пьяный, и весело проорал:

— Ваше императорское величество, поздравляю с наступившим вашим царствованием и первый присягаю вам на верность!

— Что ты, что ты, Полторацкий! — испуганно замахал руками Александр, бледный как полотно, с трудом приподнимаясь из кресла.

Его жена села в кровати. Из-под упавшего одеяла стало видно, что она лежала одетая в скромное дневное платье. Луиза удивлённо-восторженно уставилась на офицера. Но тут железная рука генерала Палена схватила за шиворот не в меру ретивого подпоручика, повернула его к двери и сильно толкнула. Полторацкому даже показалось, что он получил и сильный пинок генеральского колена под зад.

— Господин офицер, извольте идти в ваш караул. Император сейчас выйдет.

Подпоручик ещё не успел закрыть за собой дверь, как услышал вскрик Александра Павловича, к уху которого наклонился Палён:

— Как вы посмели! Я этого никогда не желал и не приказывал.

И вслед за этим новоявленный император повалился без чувств на пол. Тут дверь тяжело захлопнулась перед носом любопытного подпоручика. А в спальне уже приходящего в себя Александра генерал своими стальными дланями усаживал в кресло. Под окнами раздались крики. Генерал-губернатор Палён подошёл, потом резко повернулся и подскочил к рыдающему Александру Павловичу.

— Перестаньте ребячиться, — прорычал он, тряся его за плечо, — извольте царствовать! Немедленно выйдите на балкон и приветствуйте войска. Пять минут промедления — и мы все можем лишиться голов.

— Милый, успокойся, — гладила Луиза по голове своего мужа, — будь мужчиной! Иди на балкон и скажи оттуда, что батюшка скончался и ты продолжишь царствование Екатерины, своей любимой бабушки. Иди же, чёрт тебя побери! — закричала голубоглазая нимфа и ударила со всего размаха по щеке рыдающего муженька.

И это, как ни странно, подействовало. Александр, поддерживаемый обоими генералами, встал, шмыгнул носом и, покачиваясь, пошёл из спальни. Через несколько минут он уже стоял на балконе и довольно громко проговорил оттуда столпившимся внизу солдатам и офицерам гвардии:

— Батюшка только что скончался апоплексическим ударом… Всё при мне будет, как при бабушке…

— Ура императору Александру Первому! — закричал стоящий рядом генерал-губернатор Петербурга барон фон дер Палён.

Громкие крики «ура!», раздавшиеся со всех сторон, слились в один мощный рёв. Он, как девятый вал на море, захлестнул Михайловский замок и пронёсся по ещё спящему Петербургу, возвещая начало нового, бурного девятнадцатого века. Кто-то выстрелил в воздух. Воронье с громкими криками закружилось над ними. Рядом с только что провозглашённым императором стояла и Луиза Баденская, бесповоротно превратившаяся в эту ночь в императрицу Елизавету Алексеевну. Очаровательная нимфа с голубыми глазами с восторгом и ужасом вдыхала морозный мартовский воздух и куталась в белую кашемировую шаль, а под ней на груди к корсажу была приколота измятая веточка цветущей белой сирени, заботливо выращенной в Зимнем саду дворца по приказу ещё великой княжны. Мартовский ледяной ветер играл беззаботно платиновыми кудрями императрицы, в которых появились в эту ужасную ночь первые серебряные нити седины. Никто из них, ни Александр, ни Луиза, даже не предполагал, как тяжела императорская корона, что они с такой страстью желали.

На следующий же день к флагману английской эскадры, болтавшемуся в холодных водах Балтийского моря неподалёку от Финского залива, подошла шлюпка с секретным агентом, доставившим наконец-то так долго ожидаемую лордом Уитвортом новость: император Павел Первый убит заговорщиками в Михайловском замке. Престол занял Александр Павлович, который уже выслал фельдъегерей, чтобы вернуть бедных казачков, бредущих в поход на Индию. Поворот во внешней политике огромной империи обеспечен! Теперь у Англии появился вновь могучий союзник. Лорд Уитворт сообщил радостную новость адмиралу Нельсону. Английская эскадра повернула назад, к родным берегам.

3

Во второй половине марта этого года семья Муравьёвых жила в Сырцах, родовой вотчине Николая Николаевича старшего, собираясь, правда, в ближайшее время переехать в Москву, к отчиму отца князю Урусову, в его огромный дом на Большой Дмитровке. Время это было необыкновенное. Все ждали чего-то нового и непременно хорошего от молодого царя. Возбуждение взрослых передалось и детям. Поэтому шестилетний Николушка очень внимательно вслушивался во всё, что говорили взрослые, но, конечно, многое понять не мог. И как-то раз он играл в кабинете отца с многочисленными коробками из-под английского табака. Его отец, Николай Николаевич, был заядлый курильщик. Николушка построил целую стенку под большим письменным столом на ковре и улёгся за ней уморившись, дело было после обеда. Мальчик и не заметил, как заснул. Проснулся, услышав голоса. Это говорили отец и гость, дальний родственник Иван Матвеевич Муравьёв-Апостол. Сорокалетний дипломат, вице-канцлер Коллегии иностранных дел, он был птицей высокого полёта в высших сферах тогдашней власти. И сейчас он, потягивая такую приятную послеобеденную сигару, о чём-то солидно повествовал. Иван Матвеевич любил поговорить, а уж рассказать он много чего мог жившему из-за расстройства имущественных дел в деревенской глуши, хотя и неподалёку от Петербурга, предводителю дворянства Лужского уезда, тридцатитрёхлетнему отставному гусарскому подполковнику.

— Ну и что же император? — с придыханием спрашивал Николай Николаевич.

Николушке показалось странным, что обычно такой уверенный и звонкий голос отца звучит так взволнованно-приглушённо, словно он говорит через платок, приложенный к губам. Мальчик прислушался.

— Да он спрятался за ширмой, этот ирод, перепуганный до смерти. Как издеваться над людьми безнаказанно, так герой, а как за него самого принялись, так в штаны наложил, — негромко ответил Иван Матвеевич.

«Ирод?» — удивлённо подумал Николушка.

Совсем недавно, дело было на Святках, он смотрел вертепный кукольный спектакль. К ним в усадьбу приходили комедианты с домиком, разделённым на два яруса. На верхнем, оклеенном голубой бумагой, изображалась пещера с домашними животными, яслями и младенцем, а нижний — малиновый, там представляли царя Ирода, восседающего на троне и дающего зверские приказания об убийстве младенцев. Мальчик вдруг представил этого изверга в треуголке, с курносым носом, он хорошо запомнил внешность Павла со времени встречи в Летнем саду.

— Ну так кто же его порешил-то? — хрипло спросил Николай Николаевич. Отец Николушки терпеть не мог Павла, переведшего его из Балтийского военно-морского флота в гусарский полк на юг Украины. Этим сумасбродным решением он поломал старшему Муравьёву всю так хорошо складывающуюся флотскую карьеру.

— Поговаривают, что измайловец штабс-капитан Скарятин своим шарфом придушил ирода, но это дело тёмное, на него накинулось их столько! Там были и полковник Яшвиль, и майор Татаринов, и Горданов, — в общем, крепко он насолил гвардейцам, отвели они той ночью душу. Кто-то саданул ему ещё по виску табакеркой…

— Ужас! Хотя я и не любил покойного, но, честно говоря, я ему не желал такого конца.

— Да чёрт с ним, — заключил спокойно Иван Матвеевич. — Теперь надо думать о будущем, а не о прошлом. Я ведь, как ты знаешь, с Паниным конституцию составил, Александр Павлович-то обещал её подписать, но сейчас что-то не торопится император выполнять свои обещания…

Николушка уже ничего не мог понять, о чём это толковали взрослые. Он закрыл глаза и снова представил, как Ирод в треуголке и с курносым носом отдаёт приказание избить младенцев, а потом вдруг рядом с ним появляются офицеры в красивых гвардейских мундирах и начинают его лупцевать, один из них бьёт его по виску табакеркой, а потом другой набрасывает на него шарф с серебряными нитями, что носят обмотав вокруг пояса парадных мундиров, и душит.

— Так ему и надо, так ему и надо, злодею этакому, — бормочет себе под нос мальчик, которому страшно не понравился тот дядька в Летнем саду, и снова засыпает. Когда проснулся, то никого в кабинете уже не было. Он услышал, как по комнатам ходит горничная и зовёт его чай пить. Николушка вылез из-под стола, разбросав пёстрые коробки от табака, и кинулся в столовую.

— Ты где был, родимый? — спросила его мама, сидевшая, по русскому обычаю, у самовара и разливавшая чай гостям в голубые фарфоровые чашки.

— Я спал и сон видел! — громко выкрикнул Николушка, садясь на свой высокий детский стульчик.

— О чём сон-то? — улыбаясь задал вопрос отец, принимая от жены чашку с чаем.

— О царе Ироде, о том, как его убили гвардейцы, табакеркой врезали, а потом шарфом придушили. И поделом ему, не будет, гад, младенцев убивать.

Рука отца вздрогнула, расплёскивая чай на блюдечко и на белую камчатную скатерть; он внимательно посмотрел на сына, а тот уже обращался деловито к матери:

— Мама, мне побольше клубничного варенья, оно вкусное!

Николай Николаевич переглянулся с Иван Матвеичем. Гость изумлённо и даже чуть испуганно покачал головой.

— Да, кстати, слышали новость? — громко проговорил Иван Матвеевич, переводя разговор в другое русло, — наш родственник Николай Саблуков сейчас охраняет императрицу-мать, Марию Фёдоровну, но в недавней нашей беседе признался мне, что хочет в ближайшее время оставить службу и уехать вообще из страны.

— Куда же он собрался? — спросила Александра Михайловна, ставя перед Николушкой розетку, полную его любимого варенья.

— Кажется, в Англию, — ответил небрежно дипломат. — А другой твой двоюродный брат, — обратился он к Николаю Николаевичу, — Александр Волков, поручик Преображенского полка, пошёл в гору: получил чин капитана и флигель-адъютанта. Он в ту роковую ночь был со своими солдатами во внутренних покоях императрицы Марии Фёдоровны. Она его теперь особо выделяет и покровительствует ему.

Отец Николушки улыбнулся, вспомнил свой разговор в Летнем саду с двоюродными братьями. «Слава богу, что мой совет пошёл обоим на пользу», — подумал, вдыхая тонкий аромат китайского чая, который пил из полупрозрачной фарфоровой чашки.


А на другом конце Европы в дворце Тюильри в Париже в этот же самый час первый консул обсуждал с министром иностранных дел внешнеполитическую ситуацию.

— Теперь эти подлые английские лавочники могут торжествовать, чёрт их всех побери. Они промахнулись по мне на улице Сан-Никез, но попали в Петербурге. Мерзавцы сорвали такой грандиозный план! Ведь Индия была у нас в руках.

— Лучше синица в руках, чем журавль в небе, — проговорил наставительно Талейран, поправляя густые светло-русые волосы. — Теперь нам нужно думать о скорейшем мире с этими лавочниками. Причём, как мне подсказывает чутьё, мы можем его подписать на выгодных прежде всего нам условиях. Мои агенты из Англии доносят, что новый кабинет Аддингтона желает перемирия с нами, как манны небесной. И знаете кого прочат нам в послы? Лорда Уитворта.

— Вот сволочи! — зарычал Наполеон. — Они что, хотят и мне устроить апоплексический удар? Не выйдет! Я всё-таки своего добьюсь, поставлю Европу на колени, доберусь до этой русской лисицы Александра и не мытьём, так катаньем заставлю его вступить, как его покойного отца, в союз со мной, и мы всё-таки пойдём с казаками в поход на Индию. Ради этого я готов даже сначала завоевать Петербург или Москву.

— Этого человека ничего не исправит, — пробормотал себе под нос, брезгливо морщась, Талейран. — На этой бредовой идее он и сломает себе шею.

— Чего это вы там ворчите, Талейран? — спросил министра, подозрительно прищурившись, Наполеон.

— Да так, нога что-то ноет — наверно, к непогоде, Ваше Величество, — любезно улыбаясь, ответил старая лиса.

— Ваше Величество? — удивлённо взглянул на него первый консул. — Вы что, произвели меня в императоры?

— Ну, за этим дело не станет, — ответил с поклоном коварный дипломат, — благодарное Отечество скоро само поднесёт вам этот титул. А я тем временем пойду составлять послание английскому правительству с предложением мира. Надеюсь, завтра я ещё вас застану в Тюильри, чтобы согласовать все формулировки наших предложений англичанам, вы, надеюсь, не успеете отправиться в ваш Индийский поход?

Попрощавшись, министр, хромая, заковылял к двери.

— Вот змея, — теперь уже Наполеон ворчал себе под нос, — но я и его заставлю поверить в реальность всех моих планов. Для этого я просто их осуществлю!

Великий полководец был верен себе. Миллионам и миллионам людей придётся пожертвовать своим счастьем, а многим и жизнями, добиваясь их осуществления или противоборствуя этим планам. И среди них будет и Николенька Муравьёв, который через десять лет волею судьбы окажется втянутым в эти водовороты всемирно-исторической схватки за обладание контроля над миром, длившейся весь девятнадцатый век и приведшей в конце концов к чудовищным катаклизмам уже века двадцатого.

Часть вторая ОТЕЧЕСТВЕННАЯ ВОЙНА 1812 года

ГЛАВА 1

1

морозное раннее мартовское утро, когда на улицах и площадях Петербурга всё ещё тускло горели, поскрипывая и покачиваясь на невысоких столбах, заправленные конопляным маслом фонари, слабо освещавшие желтовато-жидким светом мостовые, припорошённые ещё не вытоптанным снежком, Кушелев дом, вот уже больше полувека стоящий на Дворцовой площади напротив Зимнего дворца, ещё спал чутким старческим сном, темнея чёрными глазницами узких и высоких окон. После того как восемь лет назад сгорел помещавшийся здесь Немецкий театр, дом был перестроен и перешёл в ведение Свиты Его Величества, или Главного штаба. И теперь вместо актёров и актрис в напудренных париках по его длинным полутёмным коридорам гулко шагают в подкованных сапогах офицеры-квартирмейстеры и колонновожатые. В большой чертёжной здесь создаются подробнейшие карты Российской империи, за которые готовы отвалить изрядные мешочки с золотом агенты Наполеона, обитающие, кстати, неподалёку на Дворцовой набережной в просторном здании французского посольства. Но не так просто проникнуть в этот дом, где царствует князь Пётр Михайлович Волконский, главный квартирмейстер русской армии. У парадного подъезда стоит часовой. Вот и сейчас он мерным шагом проходит перед длинным фасадом здания. Штык на его ружье, закинутом на плечо, тускло поблескивает, когда солдат вступает в круг жёлтого фонарного света.

А в доме тишина. Только изредка поскрипывают старые деревянные перекрытия да в офицерских квартирах на верхних этажах потрескивают бог знает как сюда попавшие сверчки, устроившиеся, по своему обыкновению, в щёлках поближе к печкам, выложенным голубой кафельной плиткой. В одной из этих казённых квартир и открыл глаза ранним мартовским утром молоденький прапорщик Николай Муравьёв. Было ещё темно. Прямоугольник окна чернел, не закрытый гардинами, и только призрачные тени иногда виделись в нём. Это отражались от свежего снега блики фонарей на площади. Николай ещё не проснулся до конца, и, находясь в этом странном состоянии на грани сна и бодрствования, он вдруг почувствовал себя маленьким мальчиком и увидел, даже скорее ощутил, как над ним склоняется мать и гладит его по головке, приговаривая: «Вставай, Николушка, вставай, засоня». Её мягкие белокурые кудри касаются его щёк, и слышится запах духов, которыми душилась только мама. Вот уже три года, как её нет в живых, а Николушка никак не привыкнет к этому. Он вспоминает акацию над могилой мамы в Девичьем монастыре в Москве, и слёзы наворачиваются на глаза. Хотя юноша и считает себя взрослым, но ведь ему только семнадцать лет, и так тоскливо в этом холодном, казённом Петербурге, и хочется домой в Москву, в тёплый дом на Большой Дмитровке, где живёт его дружная семья. Правда, без мамы это только разбитые осколки семьи, их никак не может склеить отец, Николай Николаевич Муравьёв, подполковник в отставке, радушный, весёлый, говорливый, талантливый, но и безалаберный, и вспыльчивый, и немного непутёвый, любящий хорошо пожить, — в общем, типичный московский барин, хотя и родился и вырос в Петербурге, но пришедшийся ко двору именно в хлебосольной, широкой, такой же безалаберной и непутёвой Москве, являющейся полной противоположностью деловой, чопорной, затянутой в мундир столицы на Неве.

Хорошо, что братья живут с ним в этой квартире, а то бы совсем волком можно было бы завыть. Вот они рядом на кроватях продолжают ещё досматривать сны, такие сладкие в это морозное, седое от инея и тумана утро. Они тоже офицеры квартирмейстерской части. Старший, Александр, уже подпоручик, спал, вытянувшись во весь немалый рост, закинув голову назад. Рядом с его кроватью валялась книга, а на тумбочке у изголовья виднелся подсвечник с полностью догоревшей свечкой. Улыбнувшись, Николай поднял с пола солидный, в обложке из телячьей кожи, с золотым тиснением томик. Ему и не надо было читать его название, и так знал, что это, конечно, масонский труд, повествующий о сложных таинственных обрядах и заумной философии вольных каменщиков[8]. А в кровати у окна посапывал, свернувшись калачиком, младший брат, Мишка. У него на тумбочке у изголовья, конечно, лежал деревянный макет топографического прибора, который он сам изобрёл. Лучший математик в семье, где, начиная с деда, Николая Ерофеевича Муравьёва, генерал-инженера, создателя первой русской алгебры и сенатора в век Екатерины, все мужчины отлично знают математическую науку; этот большеголовый парнишка умудрился, на удивление старшим братьям и отцу, в четырнадцать лет создать первое в России Математическое общество, перевести несколько книг известных математиков с французского и немецкого, да ещё и сам преподавал в нём высшую математику в таком объёме, который был недоступен ещё даже для московского университета. И в Петербурге, поступив в квартирмейстерскую службу вслед за старшими братьями, заменил Николая, тот около года преподавал математику в школе колонновожатых и исполнял обязанности дежурного надзирателя.

Николай поправил одеяло на юном учёном и подошёл к окну. Через площадь напротив высился Зимний дворец. Несмотря на ранний час, там уже во многих окнах можно было увидеть неровное мерцание свечей, к подъездам подъезжали и уезжали сани с фельдъегерями, прислугой, по огромной крыше дворца уже сновали мужики в валенках и с деревянными лопатами — счищали только что выпавший снег. Николаю нравилось наблюдать за жизнью, кипевшей почти круглые сутки на площади. Он смотрел на огромные роскошные чертоги российских императоров, и смутные и страшные, но такие притягательные романтические слухи и предания, как живые, вставали перед его взором. Представлял себе, что и царь Александр Павлович вот также смотрит сейчас на площадь, на Кушелев дом, носящий имя давно уже почившего адмирала, первого его хозяина, и тоже о чём-то мечтает. Интересно, о чём думается заложнику абсолютной власти, наследнику одновременно великого и злополучного рода Романовых, принёсшего и себе, и России столько славы и горя? И может ли вообще сладко спаться человеку, который одиннадцать лет назад вынужден был самой судьбой перешагнуть через труп полусумасшедшего родителя и сесть на престол, сопровождаемый убийцами с ещё не смытой кровью на руках? Юному романтику вдруг стало не по себе, словно и в самом деле на него был направлен тоскливый и ужасный взор страдающего властелина, вынужденного до конца своих дней нести бремя вины за те роковые шаги, которые творят историю, но уродуют и разрушают человеческую личность.

2

Как ни странно, но именно в это время царь, проходя по анфиладе залов второго этажа, остановился и стал вглядываться в ещё утопающую в темноте площадь.

Подняв глаза, увидел, как в большом Кушелевом доме напротив появился мерцающий свет в одном из верхних окон. Это Николай зажёг свечу.

— И там тоже проснулась ранняя пташка, как и я, — пробормотал по-французски император. — Интересно, какие заботы заставили и её так рано встать?

Сам он эту ночь почти не спал. Да и разве можно было заснуть, когда так тоскливо воет ветер в печных трубах и только задремлешь, как чувствуешь холодную руку генерала-заговорщика, который трясёт тебя за плечо и, склонив над тобой мертвенно-бледное лицо, повторяет настойчиво, как в ту злополучную мартовскую ночь, когда законный и преступный одновременно наследник престола, содрогаясь, втиснулся в кресло, не в силах и слова произнести дрожащими, побелевшими губами:

— Извольте царствовать, государь! Да извольте же царствовать, чёрт вас побери! — Генерал брезгливо поглядывал на цесаревича, которому только что поднёс корону окровавленными руками.

А потом вдруг оказывается, что это никакой не генерал, а отец склонил над ним курносую клоунскую физиономию и с какой-то мерзкой ухмылкой повторяет:

— Изволь царствовать, сынок! Изволь же царствовать!

И не поймёшь, то ли он дико хохочет, то ли рыдает. Открываешь глаза и слышишь: это воет мартовская вьюга где-то в трубе — наверно, пьяный служитель забыл закрыть вьюшку. Ты вскакиваешь весь в поту, подбегаешь босиком по холодному паркету к окну, откидываешь гардину и прижимаешься к ледяному стеклу. Спасительный холод остужает горячий лоб. Успокаиваешься, поглядывая на площадь, по которой, чтобы согреться, марширует, как на параде, рослый гвардеец, но вдруг сквозь туман твоего дыхания, оседающий на стекле полупрозрачными, медленно стекающими слезами, ты видишь, как солдат оборачивается, и на тебя вновь издевательски взирает сумасшедшее курносое лицо и слышатся слова, как ядом пропитанные злобной иронией:

— Изволь царствовать, сынок! Изволь…

Порыв тоскливо завывающей вьюги заглушает его слова. Фигура гвардейца расплывается, и то ли ветер уносит её, то ли он сам шагает, высоко вытягивая носки, куда-то вдаль мимо Кушелева дома, растворяясь во мгле. А на шее у него развевается белый офицерский шарф, страшное и неотвязное видение орудия убийства. И сквозь вьюгу всё глуше и глуше доносятся слова:

— Изволь царствовать, сынок, изволь… изволь… изволь…

И вдобавок ко всем этим жутким видениям, рвущим душу и ставшим такими привычными, словно глухая боль в застуженных суставах, тебе каждый день докладывают о приготовлениях Наполеона к войне с Россией. Вчера удручённый император с чёрными мешками под глазами долго беседовал с прибывшим из Парижа флигель-адъютантом, полковником Чернышовым. Он привёз надменное послание императора Франции. Бонапарт нагло грозил войной, если Россия не будет строго придерживаться континентальной блокады Англии.

— Господи, это мне, царю всея Руси, императору российскому, угрожает какая-то корсиканская рвань! — Александр судорожно сжал кулаки. Холёные ногти впились в мягкие ладони.

Но документы, которые Чернышов сумел выкрасть через своих агентов во французском Военном министерстве, говорили ясно, что Наполеон уже давно и бесповоротно решил напасть на Россию и будет царь соблюдать блокаду или нет — это, по сути дела, ничего не изменит. Александр Павлович отлично знал о всех приготовлениях коварного корсиканца. Военный министр Барклай де Толли и главный квартирмейстер князь Волконский докладывали ему почти каждый день о численности и месте дислокации каждого французского корпуса, о малейшем изменении в стане врага. Царь не просто знал — всей своей нежной кожей чувствовал, как каждый день французский удав подползает к границе всё ближе и ближе, свёртывает вдоль неё мощные кольца в виде корпусов, дивизий, бригад, полков, чтобы в один страшный день мгновенно кинуться на Россию, на самого Александра Павловича и задушить страну и императора в этих жутких объятиях. Было от чего мучиться бессонницей. А царь последнее время почти не спал. Ему не помогало ничего: ни снотворное, ни вино, ни женщины. Так можно было сойти с ума. И впервые это удушье, это жуткое состояние жалкого кролика перед огромным удавом почувствовал император, когда обнялся с этим маленьким, полненьким человечком в простом мундире французского генерала. Это произошло пять лет назад на плоту на Немане в Тильзите, когда он встретился с корсиканским чудовищем и прилюдно назвал его, к своему позору, императором и своим братом.

— И что же мне делать, что? — барабанил Александр Павлович по стеклу острыми, покрытыми бесцветным лаком ногтями.

Этот вопрос задавал и себе, и своим советникам все годы после Тильзита, после своего унижения там, на плоту. И никто не мог ответить членораздельно и убедительно на этот вопрос. Предлагали чёрт знает что! Один отъявленный фанатик военного дела, известный теоретик, прусский генерал — создать укреплённый лагерь в Литве и засесть там с основными силами армии, обороняясь от Наполеона. Другие — заманить французскую армию в глубь страны и ждать морозов. Находились и такие, кто рубил правду-матку в глаза царю-батюшке, как генерал от инфантерии Багратион. Он, сердито пофыркивая своим огромным носом, словно породистый жеребец, сказал как отрезал, показывая волосатой пятерней на огромной карте расположение французских корпусов у российских границ:

— Неприятель, собранный на разных пунктах, есть сущая сволочь. Прикажи, Ваше Величество, помолясь Богу, наступать… Военная система, по-моему, лучшая та, при которой кто рано встал и палку в руки взял, тот и капрал.

Даже от воспоминаний обо всех этих советах у императора дыбом вставали золотисто-рыжеватые волосы, обычно красиво обрамлявшие солидную лысину. Александр Павлович посмотрел на себя в зеркало, висевшее между окнами. В свете свечей, которые держал на серебряном шандале рядом стоящий лакей, отражение округло-изящного облика императора, этого первого обольстителя своего времени, приобрело какой-то странный мерцающе-завораживающий вид, как на старинной картине: лицо мертвенно-бледное, волосы взъерошены, глаза горят каким-то таинственным, мрачным огнём.

— Это чёрт знает что! Я уже стал похож на злодея из готического романа ужасов Анны Радклиф, — сказал вслух и рассмеялся.

Но неестественный смех отозвался таким жутким в этой пустой зале эхом, что даже ко всему привыкший и вышколенный до положения автомата лакей вздрогнул. Свечи в его руке задрожали, одна из них погасла.

— Нет, этот Буонапарте за всё ответит, ублюдок! Он превратил меня в какого-то неврастеника с трясущимися, липкими руками. Из-за этой постоянной нервотрёпки у меня волосы вылезают, словно с задницы шелудивого пса! Меня уже женщины почти не интересуют! — взвизгнул Александр Павлович и испуганно обернулся: не слышал ли кто этого признания? Но кроме лакея, слава богу, рядом никого не было.

Да, последнего император простить этому негодяю с претензиями Александра Македонского никак не мог, ибо любовь считал главной сладостью земного существования, и если уж отказывать себе в этом, то зачем, спрашивается, жить? Чтобы подписывать бумаги да принимать парады? И тут в воображении возникла картина действа, дававшего ему не меньшее наслаждение, чем сладостные дары Эроса. Он представил, как мимо него, мерно шагая, проходят построенные в шеренги молодцы, одетые в щегольские мундиры, как восхитительно ясно, ритмично звучит этот чётко отбиваемый шаг целых рот и батальонов, как будоражит кровь музыка полковых оркестров… Измождённое лицо Александра Павловича вдруг расплылось в блаженной улыбке. Ведь ему сегодня предстоит инспектировать свой любимый Семёновский полк перед отправкой его в поход к западной границе. Да, императора ожидало просто пиршество его солдафонской души, взращённой под дробь барабанов в Гатчинском дворце отца. Чего-чего, а любить и ценить во всех многообразных оттенках поэзию фрунта научил его сумасбродный папаша, страстный приверженец прусского милитаризма, особенно его внешних форм, так пышно выражающихся в парадомании. Уж в этом-то он знал толк! И — о, чудо! — император зевнул, ему захотелось спать. Взглянув на стоящие неподалёку большие немецкие часы с какими-то рыцарями над циферблатом, прикинул, что вполне ещё успеет выспаться до инспекции полка, а Военный совет, назначенный на ранний утренний час, просто пошлёт к чёрту, надоело ему строить из себя стратега, всё равно, если сказать честно, ни черта в этом не разбирается, пусть Барклай, военный министр, и переливает из пустого в порожнее, а уж император займётся делом, которое любит и которое действительно знает. И Александр Павлович быстрым шагом направился в спальню.

— О боже, как же иногда просто разрешаются сложнейшие проблемы, — бормотал себе под нос император. — Не берись решать то, в чём ты ни ухом ни рылом не смыслишь! Дай поработать специалистам. А сам займись тем, что можешь. И предоставь остальное — и судьбу империи, и свою собственную — в руки Божьего промысла… Вот пусть Боженька голову и ломает, что ему с этим корсиканцем делать! — закончил размышления такой богохульной мыслью довольный собой Александр Павлович, сбросил халат в руки лакея и бухнулся в постель. О, какое это было наслаждение просто, беззаботно завалиться спать, а там пусть весь мир катится в тартарары!

3

А в Кушелевом доме тем временем уже вовсю шла обычная жизнь. По чугунным лестницам и длинным коридорам оглушительно стучали сапоги обер- и штаб-офицеров, колонновожатых. Братья Муравьёвы уже давно встали, попили чаю и готовились к первому боевому походу с наслаждением ещё необстрелянных новичков, — не доверяя столь ответственное дело слугам, сами чистили пистолеты, точили шпаги.

— Эх, лучше, конечно, саблю иметь в бою, — громко разглагольствовал Мишка, размахивая перед собой положенной ему по штату как прапорщику-квартирмейстеру офицерской шпагой, подпрыгивал на кровати и, вообразив себя на коне в гуще врагов, рубил их направо и налево.

— А ну слезь с кровати и перестань шпагой размахивать, оболтус царя великого, — вдруг раздался сиплый бас дяди, Николая Михайловича Мордвинова, вошедшего в комнату в распахнутом на груди коротком каракулевом полушубке. — Ты что, не знаешь, что баловаться с оружием ни в коем случае нельзя: или себя поранишь, или ещё кого. К тебе, Никола, это тоже относится, никогда не наставляй ствол на человека, если и впрямь не хочешь его застрелить. — Дядя отвёл в сторону пистолет, который держал в ещё неумелых руках племянник.

— Да он не заряжен, — ответил Николай.

— Э, брат, раз в год и палка стреляет, не то что пистолет. — Николай Михайлович хитро посмотрел на молодёжь и лихо закрутил длинный поседевший ус. — У меня для вас, племяннички, есть сюрприз. Эй, Васька, заноси, — крикнул в открытую дверь.

Там показался слуга в тёмно-синем кафтане. Он внёс в комнату большой, громоздкий, обитый железом и покрашенный в зелёный цвет погребец.

— Вот вам, мои дорогие племяннички, подарок от дядюшки. Будет у вас привал на марше, захотите вы чайку попить — пожалуйста! — Дядя открыл с лязгом тяжеленную крышку погребца. — Здесь вам и чашки, и блюдца, и большой медный чайник — его над костром удобно повесить, — и чайнички для заварки. А сюда вот кренделя положите, пряники, банки с вареньем тоже уместятся. Вон какой вместительный погребец, прямо сундучок.

— Дядюшка, — воскликнул старший из братьев, Александр (он был повыше своего пожилого родственника и смотрел на него чуть сверху вниз), — нам этот сундучище девать некуда! Нам ведь в походе полагается иметь только одну вьючную лошадь на человека. Во вьюк его не засунешь, к седлу не приторочишь.

— Молчите, племяннички, ничего вы не понимаете, вы ещё в походах не бывали, а ваш дядька от Питера почти до самого Константинополя прошёл. Ещё скажите мне спасибо, попомните мои слова! Да и что чудят эти современные начальники воинские, моча им в голову, что ли, ударила, с французишек пример берут? Испокон веков у офицера в походе была своя телега, коляска. А как же иначе, вы же дворяне, а не тептеря какие-то.

— Ну тогда у армии какой же обоз будет, если у каждого по телеге и коляске заимеется? — сказал авторитетно Николай. — А современная армия должна быть мобильна, только тогда мы сможем противостоять Наполеону.

— Ишь ты какой стратег у нас среди Муравьёвых выискался, прямо будущий Суворов. Вот врежу по заднице ремнём, тогда сразу забудешь, как с очаковским ветераном спорить.

Дядя своей мощной ручищей толкнул племянника в плечо, и тот, смеясь, упал на ближайшую кровать.

Остальные, хохоча, кинулись на старого гренадера, но он, как медведь, заворчал, тряхнул плечами, и племяннички посыпались с него, как перезрелые жёлуди с могучего дуба.

— Хе-хе-хе, — посмеивался Николай Михайлович, — вам ещё, ребятишки, расти и расти, чтобы своего дядю побороть, он у вас ещё кремень. Когда на турок врукопашную ходил, то мне товарищи всегда орали вслед: «Потише, Михалыч, что ты прёшь, как слон индийский, мы ж за тобой не успеваем!», а я повернусь, а за мной аж целый коридор образуется из порубленных и побитых мною турок.

Племяннички переглянулись весело: ну всё, дядька оседлал своего любимого конька, теперь его долго не остановишь.

— Дядя Коля, а ты выпить не хочешь? — нашёлся Мишка. Он полез куда-то в шкаф, доставая пузатую бутылку.

— Это что же у вас такое? — заинтересовался ветеран штурма Измаила. — Никак ром ямайский? Контрабанда, что ли?

— Да нет, дядя Коля, это нам товарищ из гвардейского экипажа подарил. Они в учебном плавании были, вот в Портсмуте, когда стояли, и купили несколько ящиков. Ведь в Англии сейчас его девать некуда из-за блокады наполеоновской. Дешёвый-предешёвый стал. Вот и нам ящичек перепал.

— Ну что ж, наливай твой майский, попробуем, что к чему, ведь Масленица же, племяннички, гулять так гулять!

Ром разлили по стаканам. Дядя поднёс к большому, толстому и круглому, как картошка, лиловатого цвета носищу стакан и понюхал заморский напиток.

— Ох и отрава же, ну, будем, — чокнулся он с племянниками и опрокинул стакан в глотку. — А ничего, не такая уж это и дрянь чужеземная, негры, оказывается, не такие уж дураки, что пьют этот ром с утра до ночи.

— На тропических островах это первое средство от лихорадки, — заметил Николай, подливая дяде ещё.

— Эх, молодец, тёзка, всё-то ты знаешь, ведь вот с таких мальцов, — показал дядя своей большой, корявой ладонью, — всё время с книжкой. А помнишь, Коля, как ты мне читал про людоедов на каком-то там острове, в каком-то океане?

— А как же, это я про капитана Кука вам читал, в Тихом океане дело было, английская книжка.

— Наш Николушка станет великим путешественником, — рассмеялся Александр, — он эти книги о путешествиях в дебрях Азии и Африки просто проглатывает.

— Да, ребята, племяннички вы мои разлюбезные, вот как время-то летит, выросли вы уже, оперились, оделись в офицерские мундиры и отправляетесь в свой первый боевой поход, так пусть же вам сопутствует удача, пью за вас! — Николай Михайлович встал и добавил: — И за победу русского оружия! Теперь оно в ваших руках.

Все встали, и снова раздался звон стаканов.

— Ну, а теперь, племяннички, пойдёмте на Адмиралтейскую, там балаганов видимо-невидимо, народу тьма-тьмущая, погуляем под горами, позабавимся!

— Да у нас дел полно, дядя, — нерешительно проговорил благоразумный старший брат.

— Да брось ты, Сашка, занудничать, успеете вы и завтра все свои дела переделать, а сегодня надо веселиться, ведь Масленица же, племяннички! — И дядя, лихо завернув седой ус, потащил не очень-то и сопротивляющихся племянников на соседнюю с Дворцовой Адмиралтейскую площадь, где вовсю шло масленичное гулянье.

4

Когда ещё только приблизились к площади, то уже услышали весёлый гул голосов и целую музыкальную вакханалию. Старинные наигрыши владимирских рожечников смешивались с заунывными, тягучими мелодиями шарманок. Пищали свистульки, стучали бубны, кто-то залихватски наяривал на гармони. Вдруг всю эту какофонию перекрыл рёв трубы, а за ней послышался мощный, осипший, но проникающий во все уши вопль балаганного деда:

— Эй, сынок, давай первый звонок!
Представление начинается.
Веселись, веселись,
У кого деньги завелись!

И вот уже братья Муравьёвы во главе с дядькой, у которого седые усы от предвкушения веселья торчали в разные стороны, как уланские пики, окунулись в эту разношёрстную людскую кашу. Мещане в разноцветных кафтанах, весёлые пьяные парни с гармошками, чиновники в долгополых шинелях, толстые салопницы-купчихи — все толкались, улыбались, с детским интересом пялились на раскрашенные полотна балаганов, на балаганных дедов в меховых треухах и с длинными бородами из пакли, на паяцев, обсыпанных мукой, трясущих над головами прохожих длинными рукавами, на торговцев игрушками, сладостями, напитками. Среди этой толпы попадалась и благородная публика. В связи с усилением патриотических настроений в обществе в атмосфере приближающейся войны с Бонапартом в высшем свете стало модным демонстрировать свои исконно русские вкусы и пристрастия. На гулянье под горы стали заглядывать и светские дамы, гвардейские офицеры, вельможи с целыми семействами. Правда, многие из них ещё не решались с головой окунуться в этот устрашающий простонародный водоворот и наблюдали за масленичным гуляньем из карет, которые медленно курсировали мимо балаганов и ледяных гор.

Но Муравьёвы, выросшие в свободной от петербургских условностей большого света матушке-Москве, не боялись простонародья. С удовольствием, как в детстве, они уже накупили печатных, вяземских, белых, рассыпчатых мятных пряников в виде забавных человечков, всадников, рыб и зверюшек. К ним добавили леденцов, закрученных спиралью и завёрнутых в бумажки с цветной бахромкой на концах, любимые турецкие стручки, сморщенные мочёные груши.

— Как бы у вас, племяннички, от сладостей этих животы не разболелись, — смеялся, глядя на них, Николай Михайлович. — Помнишь, Мишка, как ты на Пасху прошлую конфет со стручками да орехами налопался и три дня потом животом маялся, бедолага! Ведь всего год или два назад это и было. Ведь тебе же ещё и сейчас шестнадцати нет.

— Ну вот, чего упомнил, — закачал недовольно круглой головой новоиспечённый прапорщик, жуя мятный пряник.

Они подошли к большому ящику, поставленному на колеса, сбоку в него были вделаны увеличительные стёкла. Стоящий рядом мужик в сером кафтане, обшитом красной тесьмой, с пучками цветных тряпок на плечах, в шапке-коломенке, также расшитой яркими тряпками, с привязанной к подбородку длинной льняной бородой, громко кричал:

— Подходи, народ честной, покалякать тут со мной, парни и девицы, молодцы и молодицы, крысы приказные и гуляки праздные, покажу вам разные картинки. Яблоки кушайте, орехи грызите, картинки смотрите да карманы свои берегите. Облапошат!

Заплатив гривенник, братья, смеясь и отталкивая друг друга, прильнули к стёклам райка. Мужик начал крутить ручку сбоку ящика. С серьёзной миной на медно-красной физиономии он стал комментировать картинки:

— А вот извольте видеть, господа, андерманир штук — хороший вид: город Кострома горит; вон у забора мужик стоит — ссыт, будочник его за ворот хватает, говорит, что поджигает, а тот кричит, что заливает.

И господа офицеры, и собравшиеся вокруг хохочут. Дядька Николай толкает племянников и басит:

— А ну-ка дай и мне посмотреть!

— А вот в городе Царьграде стоит султан на ограде. Он рукой махает — своего пашу призывает: «О, мой паша, наш городок не стоит ни гроша!» Вот подбежал русский солдат, банником[9] хвать его в лоб, тот и повалился как сноп, всё равно что на грош табачку понюхал. Ловко!

— Это о тебе, дядя, как ты с султаном воевал, — толкал в бок Николай стоящего рядом с ним ветерана русско-турецких войн.

— Ну, это всё старье, ты нам что-нибудь новенькое покажи! — закричал на мужичка Александр.

— Пожалуйте бриться, андерманир штук — вот вам новый вид, большой город Париж, в него въедешь — угоришь, а сейчас ведь солдатики наши в ходу, на Париж идти уладились, а французы, известно дело, взбудоражились!

— Это про нас, — толкал братьев Мишка, — покажем кузькину мать Буонапарту хренову, дойдём до Парижа! Уж повеселимся мы там на славу!

— Ижь ты, развоевался, герой, ты сначала в Польше с Буонапартом справься, а потом уж на Париж с походом собирайся, — пробасил дядька в рифму, как заправский раёшник.

Тем временем они подошли к большому балагану, расписанному от крыши до земли картинами военных подвигов русских чудо-богатырей, одетых не в кольчуги и старинные шлемы, а в современные мундиры, кивера и с ружьями в руках. Вовсю палили пушки, и над всем этим военным великолепием летел на белом коне князь Италийский, граф Суворов-Рымникский, генералиссимус. Он был в зелёном мундире, чёрной треуголке на голове и лихо показывал вперёд шпагой. И большими корявыми красными буквами под ним было выведено: «Звон победы раздавайся! Хана французам!» А висевшая рядом афиша гласила:

В первый раз
«Подвиги Суворова в Италии и переход через Альпы».
Батальная пантомима.
Впервые в Санкт-Петербурге.
Спешите видеть!

— Это что-то новенькое! — воскликнул Николай. — Так ведь обычно в этих балаганах паяцы разные да надоевшие Арлекины и Коломбины, а тут целый батальный спектакль, да ещё про Суворова.

Николай боготворил великого полководца, прочитал все книги о нём и частенько в воображении разыгрывал сражения, в которых он побеждал турок и французов вместе с генералиссимусом.

— А ну-ка, сынок, — пронзительно закричал у них над головами балаганный дед, тряся длинной бородой из пакли и размахивая руками, —

Давай второй звонок.
Купчики-голубчики,
Готовьте рубчики.
Билетом запаситесь,
Вдоволь наглядитесь,
Как генералиссимус
Бьёт француза прямо в ус.

Увидев остановившихся перед балаганом офицеров, он ещё громче заорал:

Хорошие примеры
Для вас, господа офицеры.
Кто билет возьмёт,
В рай попадёт,
А кто не возьмёт,
К чёрту в ад пойдёт.

— Ого, рубль — билетик! — покачал головой дядя Коля и улыбнулся. — Но к чёрту в ад я не хочу и вам, племяннички, не желаю, так что айда на Суворова смотреть. Я его, конечно, и в вживе не раз видывал, и разговаривать приходилось, а теперь вот на старости лет посмотрю, каким его в театре выводят. — И он достал кошелёк.

Как только дядя купил билеты и они уже входили в балаган, раздался заключительный вопль деда:

А ну-ка, сынок,
Давай третий звонок,
Пошли начинать.
Музыку прошу играть.

Удобно расположившись в креслах из белого дерева с красными подушками, братья Муравьёвы и их дядя с интересом начали рассматривать внутреннее устройство балагана. Это был настоящий театр. Хозяин, немец Шварц, не пожалел денег на отделку помещения. Над сценой висели не свечи, прикреплённые к обручам, как обычно, а роскошные люстры. Авансцена была расписана искусной кистью. Оркестр, расположенный перед сценой и скрытый от публики, заиграл бравурную военную мелодию. Занавес распахнулся, и зрители увидели на сцене русский военный лагерь. Задник был искусно расписан — роскошный итальянский пейзаж окружал русских воинов. На этом фоне они выглядели ещё более мужественно. Солдаты грациозно маршировали, офицеры командовали, потом они хором спели песню, славящую русское оружие и былые победы Суворова. Благодарные за своё спасение от французского гнёта, итальянские пейзане[10] дарили русскому православному войску цветы и фрукты. И вот появился сам Суворов в белоснежном мундире, он отдавал приказания. Где-то сбоку начал вертеться отвратительного вида французский шпион, высматривая расположение русских частей, но вскоре был благополучно пойман и расстрелян солдатами.

Вторая картина представила стан врага. Там царило зверство и разврат. Всё — от командующего войском Наполеона и до последнего французского солдата — были пьяны и бесстыдно мародёрствовали, отбирая последнее у итальянских пейзан, глумясь над их жёнами и дочерьми.

Наконец, в третьей картине начался бой. Он сопровождался холостыми залпами из настоящих ружей, стреляли даже деревянные пушки — правда, не картечью, а конфетти. В зале остро запахло порохом. И вот на фоне горящего итальянского городка, впереди колонны русских богатырей, ощетинившейся штыками, появился генералиссимус Суворов. К восторгу публики, он выехал на сцену на белом коне. Французы во главе с Наполеоном бежали позорно с поля боя. Затем был славный переход через Альпы, происходивший за тюлем, как бы в туманное утро.

И вот наконец началась заключительная сцена — апофеоз, прославляющий победу русского оружия, славу нашего православного воинства. Братья Муравьёвы хлопали так громко, что казалось, их ладоши разлетятся в пух и прах. Измайловский ветеран, дядя Коля, вытирал слёзы большим фуляровым платком.

Когда они, довольные, отходили от балагана, с наслаждением вдыхая морозный воздух, тут дядька обернулся и пробасил, широко разводя руками:

— Ба, да кого же я вижу, сам мой родственничек знатный, собственной персоной. Не погнушался своим народом, прикатил со всем семейством поглазеть в щёлку кареты на русских людей. Ведь в высшем-то свете только с немцами да французишками всё общаться-то приходится бедному, душа русская устала, — ехидно приговаривал Николай Михайлович, увидев обитую блестящей чёрной кожей с серебряными гербами на дверцах карету адмирала Мордвинова Николая Семёновича, бывшего морского министра. Один из виднейших сановников Петербурга, он особых заслуг на военном поприще не снискал, хотя и дослужился до министра, но зато слыл либералом и великим политэкономом в стране, где об этой науке знали только понаслышке даже в высших сферах. Поэтому царь и назначил его два года назад с подачи реформатора Сперанского, ближайшего друга адмирала, председателем Департамента государственных имуществ Государственного совета.

Соскочивший с запяток кареты гайдук, разодетый в ярко-жёлтую венгерку, белые лосины и ярко-красные сапожки из замши, опустил с лихим лязгом ступеньки, потом с поклоном, сняв коричневую шляпу с золотым плюмажем, открыл дверцу. На ступеньке показалась нога в лакированном чёрном остроконечном сапожке. Вскоре появилась и вся дородная фигура адмирала. Он был одет в распахнутую на груди соболью шубу, чтобы видны были многочисленные ордена и звёзды, а также голубая андреевская лента. На голове красовалась шапка из чёрного, с серебряным отливом соболя. Дав всем прохожим достаточно времени налюбоваться своими орденами и лентами, Николай Семёнович запахнул шубу и помог выйти из кареты сухощавой даме с надменным костистым лицом и большим носом, больше похожим на клюв какой-нибудь хищной птицы. Глаза у неё были слегка навыкате и какие-то бесцветные, словно вылинявшие за долгие годы великосветской жизни. Это была адмиральская жена, англичанка по происхождению, Генриетта Александровна. За ней выпорхнула свежая, стройная девица с кукольным румяным личиком, очень похожая на отца.

Николай Семёнович повернул круглое, улыбающееся лицо к дочке и сказал по-французски:

— Ну вот, моя крошка, это и есть масленичное гулянье, которое так любит наш весёлый и беззаботный русский народ, — широко повёл рукой, показывая дочке праздничную площадь. Его шуба вновь распахнулась. На солнечном свете блеснули звёзды.

— Застегнись, мой дорогой, — сказала привередливо, подобрав сухие, тонкие губы, его жена. — Ведь какой мороз, вообще не стоило бы и выезжать в такой день, тем более смотреть на этот сброд.

— Это не сброд, а народ русский. И я хочу не стоять здесь, а гулять, как простая русская девушка, под горами, — заявила девица и решительно пошла в народ. Её алая бархатная шубка с рыжим лисьим воротником и кокетливый чепчик из лисьего меха мгновенно утонули в людском кипящем море.

— Ты с ума сошла, Натали, — куда ты? — вскрикнула взволнованная мать на родном языке. — Николя, — обратилась она к мужу, ломая руки, — что же ты стоишь как истукан, спасай дочь!

— О, господи, — ворчал сановник, продираясь сквозь толпу, — с этими детьми одна морока. Натали, где ты? — закричал он по-французски, но его голос потонул в весёлом и безалаберном хаосе звуков. — А вы чего встали? — сердито обратился он к слугам, которые шли у него по бокам, стараясь оберечь барские бока от буйной толпы. — А ну живо ищите её, канальи. Придёте без дочери — велю засечь на конюшне до смерти!

Гайдуки бросились в толпу. Николай Семёнович начал уже серьёзно волноваться. Наташа была младшей дочкой, ей было семнадцать лет. Избалована она была больше всех в семье. Две старшие сёстры уже замужем, так что вполне естественно, что вся родительская любовь обрушивалась на младшую дочь да на сына Сашу двенадцати лет.

— Хорошо, что Сашку не взяли, а то бы ловили их тут обоих, — продолжал ворчать адмирал, проталкиваясь сквозь толпу, надрывающую животики над шутками балаганного деда.

Николай Семёнович прислушался. Дед, повиснув на балконе над толпой, откалывал такие солёные прибаутки по адресу стоящей с ним рядом молодецки подбоченившейся девицы в рейтузах, соблазнительно туго обтягивающих аппетитные ляжки, в гусарской куртке с бранденбурами[11] и лихо надетой на голову конфедератке[12], что адмирала аж в пот бросило. И тут пышная молодуха на высоких нотах начала докладывать о том, как она влюбилась в офицера и пошла в церковь с большой восковой свечой молиться. И она запела, одновременно лихо пританцовывая на балкончике, вихляя задом:

Ты гори, гори, пудовая свеча,
Ты помри, помри, фицерова жена.
Тогда буду я фицершею,
Мои детки — фицеряточки!

— Господи помилуй, не дай бог Наташенька услышит! Да где же она? — И тут вдруг неожиданно для себя рявкнул по-русски на всю площадь: — Наташка, чтоб тебя черти забрали, где ты шляешься, кукла ты глупая!

Так отчаянно орал он только в молодости, когда отдавал приказания матросне, повисшей на реях, когда они подходили на пушечные выстрелы к турецким кораблям. Адмирал и не подозревал, что сможет ещё так гаркнуть.

— Ну что ты орёшь, как пьяный мужик, в лесу заблудившийся, ваше высокопревосходительство, — раздался рядом густой бас старого гренадера.

— А, это ты, Николай, — кисло улыбнулся сановник. Он не очень-то любил этого своего дальнего родственничка. Его коробило от солдатских шуточек и простоты повадок. — Я вот дочку потерял, Наташеньку, и потянула же нас неладная на эту Масленицу любоваться.

— Да здесь она, твоя красавица, с красными молодцами, как и положено на гулянье, веселится, — ответил, широко улыбаясь, Николай Михайлович и отступил в сторонку.

За его широкой спиной стояла Наташа и, улыбаясь, уминала большущий белый печатный пряник в окружении Муравьёвых.

— С какими ещё молодцами? — встревоженно воскликнул адмирал, но, увидев братьев, успокоился. Они знали Наташу с детства, были приняты у него дома, так что в этом ничего зазорного для чести дочери не было.

— Папа, я хочу скатиться с горки! — выкрикнула возбуждённая Наташа, доедая пряник.

— Да ты что, спятила, голубушка? — У Николая Семёновича его седые брови аж подпрыгнули на лбу. — Где это видано, чтобы дочка министра с горок каталась со всем этим людом? Да твою маму удар хватит, если она узнает об этом.

— А она ничего не узнает, — решительно заявила девица и, опершись на подставленную руку Николая Муравьёва, побежала вместе с ним к лестнице на высокую гору.

— Вы не беспокойтесь, Николай Семёнович, мы с ними пойдём и проследим, чтобы всё было в порядке! — крикнул Александр и кинулся вместе с братом Михаилом за убежавшей далеко вперёд парочкой.

— Наташа, остановись, не смей этого делать! — выкрикнул адмирал, но уж больно неубедительно, хорошо зная, что молодёжь уже ничто не остановит.

— Да брось ты так волноваться, тёзка, пойдём под Колокол и дерябнем по маленькой, — фамильярно взяв под руку его высокопревосходительство, увлёк сановника гренадер с сизым носом.

— Ох, что я Генриетте-то Александровне скажу? Она же нас дожидается у кареты, — всплеснул руками адмирал.

— Да чего там говорить с ней, — успокаивающе похлопал его по плечу ветеран Измаила, заводя родственника в трактир с крышей в виде высокого шатра, выкрашенного в зелёный цвет, похожего на колокол, где можно было выпить вина, водки или любимых русским людом разных настоек на травах и фруктах. — Баба с воза — кобыле легче, — добавил Николай Михайлович, садясь за столик, распахивая полушубок и повелительно подзывая полового.

А молодёжь в это время уже неслась на санках с огромной горки. Ледяная пыль била в лицо. Николай, сидевший сзади Наташи и придерживающий её за талию, наклонился и поцеловал дальнюю родственницу в розовую щёчку. В тот же момент испугался того, что сделал, и зажмурился от ужаса. Но голова в кокетливом чепчике из рыжей лисы повернулась вполоборота. Наташа смеялась. Николай тогда снова поцеловал её, теперь уже в уголок губ. Сани катились долго, вынесли молодёжь аж почти на Дворцовую площадь.

— Давайте ещё прокатимся, пока папа не пришёл! — выкрикнула Наташа, счастливо смеясь, и кинулась вместе с Николаем обратно к горке.

— Николе хорошо, конечно, с такой барышней кататься, — завистливо пробормотал Мишка, шагая за парочкой.

— Не бурчи, Михаил, ты же знаешь, что Николенька любит её чуть ли не с младенчества, а тут такой случай подвернулся.

— Только вот что-то не очень заметно, чтобы Наташенька также любила Николая. На прошлом-то балу она вон как с флигель-адъютантами императора отплясывала, братишка к ней аж протиснуться не мог.

— Ну, что ж тут поделаешь, любит она повеселиться, не благородно ей пенять на это, — сказал Александр с видом знатока женских сердец, — все они такие резвушки-хохотушки.

Салазки снова ухнули с высоты. Сердце Николая бешено билось. Он целовал девичьи щёки, губы, что-то кричал, хватая широко открытым ртом ледяной воздух. Рядом с ухом звенел серебряный колокольчик Наташиного смеха. Почти час накатавшись всласть, молодёжь встретила двух Николаев Мордвиновых. Они шли обнявшись.

— Ты хороший парень, мон шер, — говорил заплетающимся языком адмирал. — Раньше мне казалось, что ты грубоват, но я был неправ. Ты настоящий русский человек, и я русский, поэтому нам так хорошо вместе, ну их к чёрту, всех этих англичан, французов, немцев, шведов…

— Батюшки светы, на кого же вы похожи, папа, когда же вы успели так надраться? — спросила, по-русски всплеснув руками, дочка.

— Твой папаша не надрался, а просто немного выпил, для разогрева, — поправил Наташу Николай Михайлович. Его носище светился малиново-сизым светом.

— Что же мы скажем маме? — горестно проговорила девушка.

— Скажем, что мы, русские люди, любим повеселиться на Масленицу. Ведь ещё святой Владимир сказал: «В питие есть веселие Руси». Впрочем, англичанам этого не понять, — махнул рукой адмирал и чуть не упал.

Когда вся честная компания подошла к карете, адмиральша встретила её руганью на трёх языках: на английском, французском и русском.

— Это что такое, я чуть не умерла здесь от волнения, дожидаясь вас обоих, а вы, Николя, заявляетесь через два часа пьяный вдрызг, как свинья. Хороший пример молодому поколению!

— Мама, братья Муравьёвы были так любезны, что нашли меня — я ведь чуть было не потерялась — и помогли мне добраться сюда благополучно, — протараторила Наташа, опустив шустрые глазки долу.

— А с тобой, голубушка, мы дома поговорим, — отрезала разъярённая мамаша. — Трогай! — крикнула сорвавшимся голосом кучеру.

Наташа помахала ручкой Николаю, улыбаясь устало и, как казалось молодому прапорщику, загадочно.

— Мы русские люди! — долетели до братьев крики адмирала из удаляющейся кареты. — Вам, англичанам паршивым, этого не понять!

— Славно погуляли, на то она и Масленица, чтобы уж повеселиться так повеселиться! — громко пробасил дядька Николай и добавил: — А этот морячок парень не такой уж говённый, в нём ещё осталась наша русская жилка.

Братья вздохнули и сначала хотели взять извозчика, чтобы отвезти дядю домой, в его дом, расположенный на Подгорной, около Смольного монастыря.

— Да вы что, племяннички, кто в Масленицу на извозчике-то ездит, берём «вейку»! — закричал дядька. Так назывались чухонцы, наезжавшие в эту разгульную неделю в большом количестве в Петербург на низких саночках, в которые были впряжены «шведки», лохматые бойкие лошадки. Дуги же и вся упряжь были увешаны бубенцами и развевающимися разноцветными лентами.

И они покатили по Невскому, лихо со звоном бубенчиков подпрыгивая на ухабах, чуть было не сталкиваясь с другими такими же «вейками», со свистом и женским визгом проносившимися мимо. В этот день молодые офицеры так и не добрались до своей казённой квартиры: разве можно было зайти на Масленицу к дяде Коле и выйти в этот же день из его дома на своих двоих?

5

Но всё хорошее заканчивается в жизни довольно быстро, и весёлая Масленица яркий тому пример. Не успели оглянуться братья Муравьёвы, как наступил Великий пост. Гвардия собиралась в поход. Матери и жёны провожали сыновей и мужей на войну. Не до веселья уже стало. Но молодёжь всё равно веселилась. Разве её удержишь?

— Наконец-то прочь скучную гарнизонную жизнь с её вечными вахтпарадами, караулами, застёгнутыми воротничками, эту каждодневную муштру и занудное чинопочитание, нас ждут биваки, ночи у костров в чистом поле и разгульная боевая жизнь! — разглагольствовали вслух молоденькие прапорщики и подпоручики. — Чего проще: скомандовал солдатикам — «Оружие к бою!», а потом лихо — «В атаку, за мной вперёд!», выхватил саблю или шпагу, пришпорил коня и — «Ура-а-а!». Вот это служба! А там, смотришь, и вакансий полковых на повышение видимо-невидимо! Ведь война же без потерь, известное дело, не бывает.

Но, к чести его будет сказано, так легкомысленно не думал Николай Муравьёв, через несколько дней после Масленицы быстро шагавший по Большой Морской улице туманным и морозным серым мартовским петербургским утром. Несмотря на свой юный возраст, Николай Муравьёв, обер-офицер Свиты Его Императорского Величества по квартирмейстерской части, как тогда назывался Генеральный штаб, имел репутацию среди сослуживцев и начальства серьёзного, здравомыслящего молодого человека. Ведь он был офицер-квартирмейстер, а не какой-нибудь там драчун-гусар или пехотный служака, думающий только о начищенных сапогах да о смазливой рожице юной соседки. Отнюдь нет! Ведь всем известно, что офицеры квартирмейстерской части обладают таким широким кругозором и таким глубоким знанием военной обстановки, что нередко и полковники в строевых частях им в подмётки не годятся, не говоря уже о прочей, не совсем трезвой дни и ночи напролёт офицерской публике.

Снег громко похрустывал под сапогами, может быть, излишне горделиво улыбающегося прапорщика. Но кто бы из вас, любезный читатель, не задрал бы носа, если бы вам было только семнадцать лет и вы любили и гордились своей военной профессией, а ваша стройная фигура затянута в элегантный тёмно-зелёный офицерский мундир, на чёрном воротнике и обшлагах которого красуется золотое шитье в виде переплетённых пальмовых листьев, а на левом плече сияет золотой эполет, на правом — витой из золотого шнура наплечник с аксельбантом. Правда, сейчас весь этот армейский шик был закрыт светло-серой офицерской шинелью, но какое это имело значение для горделивого юного самосознания, ведь стоит только скинуть серое сукно — и перед очами удивлённого и восхищенного мира во всём великолепии предстанет красавец офицер, к тому же являющийся пусть пока и маленькой, но извилинкой мозга армии, как справедливо называют Генеральный штаб.

Несмотря на то что мартовское солнце уже начало заметно пригревать и с карнизов крыш свисали длинные сосульки, мороз ещё изрядно покусывал уши, которые не могла спасительно укрыть чёрная офицерская шляпа. Султан на самой верхушке из чёрных петушиных перьев с примесью оранжевых задорно подрагивал при каждом шаге молодого офицера.

— Этак мы сами в сосульки превратимся, ваш бродь, — ворчал денщик Дениска, долговязый нескладный малый, спешивший за прапорщиком.

— А ты быстрее ногами передвигай, так и не замёрзнешь, — ответил Муравьёв и ускорил шаг.

Снег продолжал весело хрустеть под каблуками сапог, через полчаса уже подходили к Семёновским ротам.

— Сейчас у портного отогреешься, пока я мундир с новой шинелью примеривать буду, — выходя на огромный Семёновский плац, окружённый казармами и другими казёнными каменными домами светло-жёлтого цвета, бросил прапорщик денщику.

Но, как оказалось, ещё не скоро согрелись Денис и его хозяин. На огромном Семёновском плацу император инспектировал Измайловский и Литовский полки второй бригады гвардейской пехотной дивизии. Николай Муравьёв остановился и стал внимательно смотреть на столь внушительное зрелище. Хотя и не любил парадов, и презирал про себя всех этих строевиков, на прусский манер видящих ревностное отношение к службе только в муштре солдат, в доведении до автоматизма всех манипуляций с ружьём и прочих фрунтовых штучек. Как будто главное для военных — это красиво пройти перед очами начальства. Именно отец заложил в сыновьях отвращение к плац-парадной традиции. Николай Николаевич Муравьёв-старший сам преподавал военные науки детям, всё время предупреждая их об опасности сведения военного дела к казарменной замкнутости.

«Кругозор офицера должен быть шире границ плаца и стрельбища!» — не уставал повторять он. И это в то время, когда в русской армии буквально царила парадомания. Ведь не секрет, что император Александр был просто одержим бесом плаца.

Вот и сейчас вся инспекция войск перед боевым походом свелась у императора к осмотру парадной формы гвардейцев. В окружении многочисленной свиты расхаживал Александр Павлович вальяжной походкой по плацу перед построенными поротно гвардейцами и с удовольствием рассматривал их кивера, свисавшие по бокам белые эштикеты, причмокивая губами, любовался на то, как сидят мундиры на рослых, стройных гвардейцах первых, гренадерских рот. По правую руку от царя шагал высокий, широкоплечий бригадный командир Ермолов Алексей Петрович. В его облике было нечто львиное. Огромного роста, богатырского сложения, с крупными красивыми чертами лица, между сдвинутых густых бровей виднелась глубокая складка. Смотрел смело в глаза императора и не выпячивал грудь, не выгибал угодливо спину, как делали это почти все окружающие царя, а шёл лёгкой свободной походкой, чуть подрагивая левой ногой, затянутой в белые лосины; был похож огромным телом на застоявшегося молодого и сильного породистого жеребца, готового в один миг сорваться и пуститься галопом. И только это подрагивание выдавало напряжённое ожидание. А император с удовольствием переводил взор с солдат и офицеров на их командира. Видно было, что ему нравится этот красивый, самоуверенный генерал. Царь с улыбкой вспомнил, что брат Константин Павлович, командовавший гвардейским корпусом, недавно сказал про Ермолова:

— Очень остёр, и весьма часто до дерзости.

Но именно это и нравилось. А командир хороший, полки в отличном состоянии.

«Интересно, что он ещё сегодня выкинет?» — подумал Александр Павлович.

Ждать пришлось недолго. Подошли к гвардейской артиллерийской бригаде. Ею тоже командовал Ермолов. Тут уж к царю вплотную подобрался Аракчеев, председатель Департамента военных дел Государственного совета, генерал от артиллерии и сам отличный артиллерист, не мог не вставить своего словечка. Хотя к внешнему виду личного состава придраться было нельзя, но что-то критическое сказать было необходимо о ненавистном дерзком выскочке, как считал генерал, инспектор всей пехоты и артиллерии. Тем более император, сладко улыбаясь, шагнул в сторону и показал рукой на жёлтые медные пушки, покрытые инеем на морозе.

— Пожалуйста, граф, тут уж вам карты в руки, — проговорил он.

Аракчеев, суетливо поскрипывая утоптанным снежком, шагнул туда, шагнул сюда: вроде зацепиться было не за что. Везде щеголеватый порядок и чистота. Но медлить было нельзя. Александр Павлович, запахнув на груди шубу из серебристых соболей, нетерпеливо переминался: ему не терпелось начать парад — главную, самую аппетитную для него изюминку всего смотра.

— А почему у вас лошади такие худые, вы что, их не кормите? — грубо, в своей обычной манере, рявкнул генерал от артиллерии. — А зря, ведь от скотов этих часто исход боя зависит, ведь манёвр в артиллерии — одно из самых важных в тактике этого рода войск.

Все обернулись к Ермолову, что он ответит всесильному грубияну, тем более все видели, что лошади были как лошади, не лопались от жира, но и отнюдь не походили на заморённых одров.

— Вы правы, ваше высокопревосходительство, — глядя сверху вниз в мутные глаза Аракчеева, отчётливо громко произнёс Ермолов, — наша жизнь частенько зависит от таких скотов!

Александр Павлович прыснул, быстро закрыв рот рукой в белой перчатке. Его брат, Константин Павлович, стоящий рядом, громко возмущённо крякнул и, выпучив глаза над курносым носом, открыл рот, чтобы что-то выкрикнуть дерзко улыбающемуся Ермолову, но тут император прервал затянувшуюся паузу:

— Ну, я вижу и здесь у Ермолова всё в порядке, пойдёмте, пора начинать парад, а то морозит, надо подумать и о солдатиках, ведь они в одних мундирах, бедолаги. — И Александр Павлович, резко повернувшись, отправился на привычное место на Семёновском плацу, откуда принимал парады.

Позеленевший от злости Аракчеев кинулся за повелителем, покорно опустив голову на длинной жилистой шее.

Только цесаревич пробормотал с укоризной в спину идущему впереди брату:

— Ох и балуешь ты его.

А вся многочисленная царская свита от самого важного и солидного генерала до изысканно-угодливого адъютантика улыбалась и шушукалась. Было очевидно, что новое ермоловское остроумно-язвительное словцо, брошенное прямо в лицо не кому-нибудь, а самому Аракчееву, разнесётся сегодня же по всему Петербургу и во всех гостиных будут с большим удовольствием хихикать над всесильным временщиком и восхищаться бравым, бесстрашным генералом, который отважен не только на поле боя, но и, что встречается значительно реже, на придворном паркете. А если учесть, что остроумный, холостой генерал был также отважен и в любовных приключениях и о его амурных похождениях тоже слагались легенды, то можно было понять, насколько был популярен Ермолов во всех слоях петербургского общества. Поэтому-то и смотрел Николай Муравьёв во все глаза не на царя — его он видел множество раз на парадах и разводах на Дворцовой площади, — а на восходящую звезду армии и, вероятно, всей России, — генерала Ермолова.

Юный прапорщик и не мог в этот мартовский день предполагать, что большую и очень важную часть своей жизни и военной карьеры он проделает под начальством и рука об руку с этим блестящим генералом. А тем временем раздалась громкая и даже залихватски бравурная музыка полковых оркестров, и батальон за батальоном пошли церемониальным маршем мимо императора. Затем войска производили движения колоннами дробных частей батальонов и рот, походной колонной и к атаке. Они строились в каре — против кавалерии и пехоты. Осанка, верность и точность движений солдат были безупречны. Маршировка целым фронтом и рядами была филигранно точна. В перемене фронта взводы держали ногу и шли параллельно столь безукоризненно, что уподоблялись движущим стенам. Казалось, что поставь стакан с водой на кивер любого солдата, и он не расплескается — так прямо и твёрдо держали они стройные тела, легко, уверенно двигались.

— В общем, должно сказать, что они не маршируют, а плывут, и, словом, чересчур хорошо, — проговорил хриплым голосом расчувствовавшийся Константин Павлович, стоящий рядом с братом. — И право, славные ребята и истинные чада нашей лейб-гвардии.

— Ты прав, брат, — ответил Александр Павлович смущённо и вытер глаза, от полноты чувств даже прослезился. — Вот что, генерал, у меня на столе уже лежит приказ о назначении вашем на должность командира гвардейской пехотной дивизии, сегодня же я его подпишу, поздравляю вас.

И к удивлению всей свиты, император обнял Ермолова и троекратно его расцеловал. Так — уже командующим всей гвардейской пехоты — отправился в поход к западной границе империи Алексей Петрович Ермолов. И как показали дальнейшие события, хоть в этом назначении царь не ошибся.

ГЛАВА 2

1

Март ещё не закончился, а квартирмейстеры, прикомандированные к Главной квартире, вслед за гвардейскими частями тоже направились к западной границе. Поехали и братья Муравьёвы. По дороге не обошлось без некоторого буйства. Ведь первый раз добры молодцы, у которых в жилах кипела молодая кровь, вырвались на свободу. А на большой дороге — ни начальства, ни полиции. Братья, весело гикая, сворачивали в снег встречающиеся экипажи, били попавших под горячую руку ямщиков, почти на каждой станции шумели с почтмейстерами, не хотевшими давать вовремя лошадей.

Уже стемнело, когда сани с юными разбойниками проехали Лугу и поворотили влево, чтобы заехать в отцовскую родовую отчину Сырец. Двое старших провели здесь свои первые годы жизни. Семья уехала в Москву, когда Александру было девять лет, а Николаю семь. Когда подъехали к одноэтажному приземистому дому, с фасада которого кусками облетала штукатурка и три белые колонны из белоснежных превратились в пегие, навстречу тройке выскочили дворовые, радостные и испуганные. Братья кинулись в дом. У Николая всё ещё оставалось в памяти после десятилетнего отсутствия, где какие картины висели, расположение мебели, часы с кукушкою… Старые слуги отца кланялись молодым господам. Многие из них, поседевшие, представляли баричам своих детей. Вскоре вокруг Муравьёвых собралось множество народа. Мальчишки дрались между собой за право набивать барам трубки, мужики и бабы приносили в дар кур, яйца и овощи. Старый повар начал готовить ужин. После еды братья расположились у камина в отцовском кабинете и стали солидно беседовать с приехавшим из соседнего села приказчиком Артемием.

— Батюшка Александр Николаевич! Батюшка Николай Николаевич! Батюшка Михаил Николаевич! — обратился к братьям приказчик, при каждом слове кланяясь всё ниже и ниже, и вот, чтобы не ткнуться в пол носом, он выставил вперёд ногу и с трудом удержал вертикальное положение. От него разило самогонкой. Впрочем, как помнили старшие братья, испокон веку от Артемия, кроме как махоркой и сивухой, ничем и не пахло. Вот уже лет двадцать, находясь всё время под мухой, он умудрялся справляться со своими обязанностями вполне успешно. — Хлеб, судари, того… не уродился в прошлом-то году, проклятый, так что весь он распродан, и, того… денежки от продажи его я уже переслал батюшке, так что вам, государи мои любезные, только вот яичек три десятка выделить могу да вот курочек шесть штук, уж не обессудьте, отцы родные! Соколики! — И он, не успев выставить вперёд ногу, повалился перед братьями на пол.

Еле они уговорили его пойти и выспаться, а не рыдать дурным голосом и рвать рубашку на груди. Артемий, благодарно шмыгая носом, удалился, бормоча себе под нос бессвязно:

— Хлеб, отцы родные, яички, оброк, соколики…

Наивные братья думали, что народная любовь к своим барам пронеслась мимо, только чуть-чуть задев их крылом, но они глубоко ошибались. Старая дворня успела уже почти вся перепиться и вновь ринулась к молодым господам выказывать любовь и преданность. Некоторые из них хотели уже идти с ними на войну. Братьям много сил пришлось положить для усмирения в них буйного патриотического всплеска.

— Господи, наконец-то отбились, — проворчал Александр, которому как старшему и самому авторитетному из молодых бар приходилось брать на себя львиную долю обязанности главы семьи.

Мишка положил пистолеты на столики перед диваном, на который улёгся, и мрачно заявил:

— Если ещё хотя бы один из этих деревенских обормотов появится здесь или если я ещё услышу хоть раз восклицание: «Соколики!» и «Отцы родные!», то я сразу же стреляю! Младший брат, несмотря на юный возраст отличался всегда твёрдостью характера и некоторой свирепостью нрава. Недаром поляки с ужасом вспоминали и сто лет спустя Михаила Муравьёва, беспощадно управлявшего Виленским краем во время вспыхивающих там то и дело антирусских восстаний, чем и заслужившего две приставки к своей фамилии — Виленский и Вешатель. Но до этого ещё было далеко, а пока только что оперившиеся молоденькие офицеры вступали в жизнь, не ведая ни того, что уготовит им судьба через десятилетия, ни даже того, что с ними произойдёт через месяц-другой. А ведь шла весна страшного и великого для России 1812 года.

Николай тоже улёгся на диван, положив под голову старую и пыльную подушку в вышитой наволочке и накрывшись шинелью. Он улыбался и сквозь прищуренные веки смотрел перед собой. Большой отцовский кабинет скудно освещали жёлто-оранжевыми сполохами догорающие в камине берёзовые поленья. Но Николаю и не надо было всё видеть, он и так знал, где и что находится, и, скорее вспоминая, чем рассматривая, прошёлся взглядом по комнате. Стены были окрашены малиновой краской, обои тогда были ещё редко в ходу. А потолок был расписан каким-то доморощенным живописцем гирляндами цветов и плодов, перемежающимися с попугаями, райскими птицами и другими неизвестными в зоологии животными, клюющими из лазоревых ваз. По обеим сторонам камина расставлены были огромные и жёсткие диваны из незамысловатой жёлтой крашеной берёзы, рядом стояли тяжеловесные кресла той же работы. Вся эта мебель была обита белой холстинкой в синюю полоску. Между двумя окнами стоял большой письменный стол, покрытый зелёным, кое-где протёртым сукном. По стенам висели два-три старинных не то финифтевых, не то фарфоровых канделябра, представлявшие цветочные ветви. Они были почерневшие от времени и мух. Рядом — также пустые книжные шкафы. Вся обширная библиотека отца, когда-то учившегося в Страсбургском университете военным наукам и математике, была вывезена в Москву. Но самым интересным для Николая в этом кабинете были старинные портреты, висевшие над камином.

Они были, как иконы, написаны на досках и назывались по-древнерусски парсунами. На них изображены были суровые черты предков Муравьёвых, новгородских дворян. Николай взял со стола сальную свечу, зажёг её от пышущих малиновым жаром в камине головешек и осветил молодое лицо деда, Николая Ерофеича, дослужившегося до чина генерал-аншефа в славные времена Екатерины. Здесь же, на портрете, ему только лет пятнадцать. Он сержант гвардии, служит в Семёновском полку) Примерно в это же время там начинал служить и Суворов. А вот прадед — Ерофей Фёдорович, который умер ещё в 1739 году. Он всю свою не такую уж и длинную жизнь тянул армейскую лямку, дослужив до подполковника. Сражался под командованием Петра Первого под Полтавой, а закончил дракой с турками под предводительством Бирона, печально известного временщика императрицы Анны Иоанновны. А вот с почерневших парсун смотрят на молодого прапорщика новгородские дворяне: Фёдор Феоктистович, Феоктист Фёдорович, Фёдор Максимович, Максим по прозвищу Зверь и легендарный Иван Васильевич Муравей, сын боярский, когда-то переселённый в Великий Новгород ещё в далёком XV веке волею Ивана Третьего, батюшкой Ивана Грозного, из Рязанского княжества. Все они, новгородские дворяне, были степенными мужчинами и отличными воинами.

Николай перевёл взгляд на спящих поближе к камину братьев и вздрогнул — так его поразило сходство братьев с предками. Такие же широкие русские лица с грубовато выточенными широкими лбами, недлинными носами, упрямыми подбородками. Появись они в Древнем Новгороде, их сейчас бы признали за своих, за Муравьёвых. Да, Николай мог гордиться своим родом, на таких родах стояла и стоит Россия, именно они соль земли русской, они и обустраивают Россию, и защищают её. Они дворяне-труженики, а не трутни, кровососы-бездельники, которые вьются вокруг трона. Насмотрелся на них Николай, служа целый год в Питере и проживая в Кушелевом доме, напротив Зимнего. Все эти потомки фаворитов и временщиков, нахапав огромных богатств, сотни тысяч крепостных душ, и на йоту не принесли пользу империи. Вот уж кого всеми фибрами души ненавидел Николай Муравьёв, так именно эту великосветскую сволочь и примазавшуюся к ней иноземную шваль, понаехавшую в столицу в погоне за хорошим жалованьем, орденами, тёплыми местечками. Презирающим всё русское, им всё равно кому служить, лишь бы платили побольше! А настоящие русские воины, столетиями защищавшие матушку-Русь и служившие не только за жалованье, а на совесть, вынуждены почти побираться. Вон у Муравьёвых — девяносто душ на шесть человек детей.

— И чёрт с ними, я сам себе заработаю на жизнь, а попрошайничать ни у кого, даже у царя, не буду! — проворчал Николай, сердито задул свечу и лёг на диван.

Тут он вспомнил давний эпизод детства, как он именно здесь, в этом кабинете, подслушал отца и его родственника Ивана Матвеевича Муравьёва-Апостола, разговаривающих об убийстве Павла Первого. Николай заулыбался. Засыпая, вдруг снова увидел вертепный ящик, царя Ирода, только теперь у него была голова Александра Первого с розовыми от мороза щеками под мягкой чёрной генеральской шляпой с белым плюмажем, а вокруг него вертелись фигурки с головами Аракчеева, Барклая де Толли, князя Волконского, Ермолова… Всё как на Семёновском плацу…

Утром на братьев обрушился сосед и дальний родственник Пётр Семёнович Муравьёв.

— Родимые мои, как я рад вновь увидеть вас, да ещё в таком солидном виде, в офицерской форме, хороши ребята, любо-дорого смотреть! — кричал он, тиская каждого железными руками и прижимая к большому животу. — Заносите, парни! — кричал он слугам.

И те вносили в комнату многочисленные припасы и уставляли ими стол.

— Я знаю, что вам должно спешить, поэтому-то не везу вас к себе, а сам всё притащил сюда с утра пораньше. Батюшка ваш, братец мой Николай Николаевич, которого я много люблю и почитаю, как-то сказал мне: «Пётр Семёнович, в тебе ума палата!» Ах, не будь я Муравьёв, дай башмаки, к царю пойду! — выкрикнул он и стал разливать в стаканы вишнёвую наливку. — Выпьем, закусим, а уж потом только вы поедете.

Комнату стали заполнять незнакомые братьям бабы, они встали вдоль стен и по знаку Петра Семёновича запели.

— Это откуда такие? — недоумённо воззрился на них Александр.

— Да это мои, я их тоже привёз, хорошо поют, люблю! Пусть и ваш слух, гостей дорогих, услащают. Громче, громче, бабоньки, — закричал неугомонный родственничек, — греметь, говорю, греметь вовсю!

И бабы гремели. Скоро у братьев головы стали распухать то ли от хорового пения, то ли от вишнёвой наливки, то ли от неумолкающего Петра Семёновича. Быстро собравшись, кинулись в сани и спокойно вздохнули только тогда, когда родная отчина с пьяной дворней, радушным родственничком и его гремящим хором осталась далеко позади. А вокруг простирались поля, покрытые влажным, набухающим талой водой снегом. Солнышко пригревало, и уже запахло весной. Николай с удовольствием вдыхал этот весенний, пахнувший мокрым снегом воздух. Ему очень нравилось вот так мчаться по большой дороге. Что-то ждёт впереди?

2

Весна 1812 года была в западных губерниях Российской империи такой же, как и прежде. Ничто не говорило, что этот год будет роковым. Правда, прошедшая зима была необычно сурова. Временами ртуть замерзала в термометрах, лопались на морозе стволы деревьев. Польские, литовские, белорусские деревеньки, местечки и города, укутанные глубокими снегами, мирно ждали весны, покряхтывая временами, как медведи в своих тёплых берлогах. Зато все, и молодые, и старые, ещё радостнее встречали весну, чем суровее была зима. Единственно, что необычного было в этом году, так это то, что уж больно много русских объявилось на правом берегу Немана. Как, впрочем, и французов по левому, и не только французов, а, пожалуй, почти вся Европа, одетая в военные мундиры, столпилась в эту весну по обеим берегам полноводной реки, неспешно бегущей по широкой равнине, заросшей соснами, дубами и ольхой.

Среди этих молодых нетерпивцев, жаждущих великих сражений и подвигов, был и Николай Муравьёв, несущий службу при Главной квартире в Вильно. А пока роковое столкновение не произошло, молодой прапорщик большими серыми глазами внимательно следил за всем, что происходило вокруг. А посмотреть было на что. После прямых и широких проспектов Петербурга или привольно раскинувшихся московских усадеб с просторными садами и огородами, живописный лабиринт узеньких, кривых улочек Вильно с теснившимися друг на дружку и на прохожих старинными домами производил чарующее впечатление на романтически настроенного прапорщика. Он часами бродил под скрипящими на весеннем ветру жестяными, ярко раскрашенными вывесками, изображавшими кренделя, сапоги, чашки с кофе или усатые физиономии, жаждущие в жизни, кажется, только хорошей стрижки и чистого бритья. Эти закоулки внезапно выводили его на такие готические шедевры Средневековья, как костёл Святой Анны, и он чувствовал себя рыцарем былых времён, пришедшим сюда дать клятву верности своей даме сердца на святых мощах. Николай заходил в костёл, и звуки органа охватывали его и поднимали ввысь, под неимоверно высокие своды. Сам отличный пианист, он мог по достоинству оценить мастерство местных органистов.

Вот и сейчас, в эту волшебную ночь католической Пасхи, или «вельканоц», как её называли поляки, он восторженно слушал орган во время пасхальной службы. Ксёндз святил ярко расписанные яйца, калачи, печенье в виде птиц и зверей, свиные головы, колбасы. Тяжёлый запах снеди смешивался с ладаном. Потрескивали многочисленные горящие свечи. Единственно, что смущало юного рыцаря, — это глаза пани Магды, жены пана Стаховича, седоусого хозяина дома, где снимал Николай квартиру вместе с братьями и подпоручиком Николаем Дурново, адъютантом князя Волконского. Белокурая полька прекрасными голубыми глазами частенько стреляла в его сторону, не давая сосредоточиться на музыке и возвышенных переживаниях.

«Вот ведь паразитка, — ругался про себя Николай, — о душе в костёле надо думать, а эта задрыга и в святом месте о теле забыть не может». Правда, и он тоже, ведь фигурка у неё — дай боже! — об этом прапорщик знал не понаслышке. Как ни сопротивлялся молодой офицер, беря пример со святого Иосифа, но против польских чар не смог устоять. Прошлое Вербное воскресенье, когда молодёжь хлестала друг друга «пальмами», пучками вербных прутьев и у костёлов жаки-школьники, ставшие в два ряда, шутливо повествовали о своём житье-бытье, бедах и тяжести поста, подставляя котомки для лепёшек и прочей снеди, которыми оделяли их горожане, в этот памятный день Николай, презирая сам себя, пробирался воровато сквозь густую праздничную толпу к неприметному домику в тихом переулке, где его ждала прекрасная пани Магда. И случилось то, что и должно было случиться: на одного мужчину в армии российского императора стало больше.

— Теперь хоть ты знаешь на своём опыте, от чего так долго отказывался, — прокомментировал грехопадение товарища красавчик адъютант Николай Дурново, вертящийся, как обычно, перед зеркалом, увлечённо взбивая кудрявые височки. Он ухаживал, и довольно успешно, за подружкой пани Магды.

— Да уж! — хмыкнул недовольно прапорщик. — Знать-то я знаю, только от этого мне не легче.

Николай чувствовал, к своему стыду, что сил отказаться от пани Магды, во всяком случае сейчас, у него точно не было. Теперь-то уж отлично понимал, как красотки могут вить верёвки из самых свирепых мужчин. И сейчас под сводами костёла никак не мог сосредоточиться на великой музыке Баха. Перед глазами вставали сцены свиданий с чаровницей Магдой, и ему то хотелось кинуться к ногам красавицы, то сжимались кулаки и охватывало страстное желание подраться с каким-нибудь поляком. В общем, чёрт знает что творилось в душе у благоразумного обер-квартирмейстера, который совсем недавно безмятежно читал Руссо и штудировал книгу по фортификации да мечтал получить Георгия в петлицу за предстоящую Литовскую кампанию. И тут вспомнил, как катался с горки с Наташей Мордвиновой, как целовал её тёплые, невинные губы. Слёзы показались на глазах молодого воина. И не мог понять, что же вызвало их: то ли эта великая музыка, то ли глаза пани Магды, то ли воспоминание о Наташе? Николай плакал, и на сердце у него было так грустно и одновременно сладко, как ещё не бывало никогда. Наивный прапорщик и не догадывался, что польское слово «чаровница», которое так шло белокурой польской красавице, означает по-русски «ведьма»!

А в это время чаровница Магда с умилением наблюдала, как слезинки текут по щекам её молоденького любовника, и с трудом сдерживалась, чтобы не кинуться к нему и страстно сжать в цепких объятиях.

«Только русские могут быть такими сентиментальными!» — чуть было вслух не проговорила растроганная пани Магда.

3

Вскоре подошло время и православной Пасхи. В этот же день приехал и князь Волконский, главный квартирмейстер русской армии. Николай в числе других офицеров представился своему шефу. Дни шли за днями, весна уже набрала полную силу. Появились первые зелёные листочки, зацвела черёмуха, в рощах вокруг Вильно вовсю горланили соловьи. В середине мая Николая и Михаила князь Волконский откомандировал в 5-й Гвардейский корпус, которым командовал наследник престола, цесаревич Константин Павлович.

Началась новая страничка в армейской карьере Муравьёвых.

По дороге в Видзы, где был расквартирован 5-й корпус, братья заехали на мызу Малые Даугилишки к своему троюродному брату, поручику лейб-гвардии Измайловского полка Матвею Муромцеву, адъютанту начальника гвардейской дивизии Ермолова. Помещичий дом стоял в сосновом бору. Было уже по-летнему жарко. По стволам высоких деревьев стекали янтарные капли смолы.

— Давайте я вас познакомлю с Алексей Петровичем, — предложил Матвей, когда братья напились у него в комнатке чаю.

— А удобно будет это сделать? — спросил Николай. — Подумает ещё генерал, что мы ему навязываемся.

— Да нет, он хороший дядька, да и настроение у него сегодня отличное, — махнул Муромцев рукой, — он сейчас отправится прогуляться по окрестностям, вон ему уже денщик коня вывел, пойдёмте, пойдёмте.

Офицеры вышли на широкое крыльцо. Рядом со ступеньками солдат держал под уздцы холёного вороного коня, которому самому не терпелось поскакать по полям в этот чудесный день, пахнущий сосновой хвоей и цветущей под окнами мызы сиренью. Из распахнутой настежь двери вышел высокий генерал. Николаю он показался совершенным Геркулесом: плечи широкие, могучие руки, тонкая талия, решительный широкий шаг. Одет очень просто: тёмно-зелёный пехотный офицерский сюртук без эполет, серые рейтузы с боковыми медными пуговицами, а на голове не генеральская чёрная фетровая шляпа с плюмажем, а обычный офицерский кивер. Генерал явно хотел на прогулке сойти за простого пехотного офицера.

— Братья Муравьёвы? Очень приятно с вами познакомиться, — радушно откликнулся Алексей Петрович, когда его адъютант представил ему двух молоденьких волнующихся прапорщиков. — Я слышал о благом начинании вашего батюшки полковника Муравьёва. Создать школу колонновожатых в Москве — очень важное и нужное для нашей армии дело. Я ведь тоже начинал службу как квартирмейстер в бомбардирском батальоне и хорошо знаю, как недоставало всегда, а сейчас особенно нашим войскам грамотных штабных работников. Кого-кого, а храбрых сорвиголов-офицеров у нас в полках хоть пруд пруди, а вот образованных в военных науках — кот наплакал.

Братья расплылись в довольных улыбках: слова известного боевого генерала были для них на вес золота.

— Ваше превосходительство, — осмелел Николай, — мне как офицеру Главной квартиры известна дислокация наших войск на границе, а также довольно подробно размещение войск французов за Неманом. Не надо иметь семи пядей во лбу, чтобы понять, что наши корпуса так растянуты по всему фронту, что будь нашим противником не Наполеон, а даже какой-нибудь немец, то и в его тупую прусскую башку пришла бы мысль неожиданно перейти Неман, рассечь наши армии и расколошматить нас поодиночке. Неужели наши генералы не видят этого? Или ни у кого не хватает духу доложить об этом нашему государю?

— Ха-ха-ха! — засмеялся громоподобным голосищем Ермолов.

Он похлопал могучей рукой по плечу Николая. Пыль, маленьким облачком вспорхнувшая с сюртука молоденького офицера, заискрилась в лучах пробивающегося сквозь сосновые лапы солнца.

— Обязательно расскажу императору: уже прапорщики, ни разу не бывавшие в бою, понимают всю глупость прожектов этого Фуля, а наше Величество всё держится за идиота в прусском генеральском мундире. Правильно мыслишь, офицер. Разбивать основные силы на две армии и располагать их так далеко друг от друга — это не просто глупо, это преступно в нашем-то положении. Как тебя зовут? Николай Муравьёв? Запомню это имя.

Генерал легко вскочил на коня, который было, заржав от нетерпения, встал на дыбы, но, усмирённый властной рукой наездника, замер как вкопанный.

— Далеко пойдёшь, Николай, — улыбнулся Ермолов прапорщику и вдруг подмигнул ему озорно, — если министр полиции Балашов тебя не остановит.

Генерал тронул шпорами атласные бока жеребца, и тот с места в карьер поскакал по дороге вниз к подножию холма. А братья с восхищением смотрели с высокого крыльца импозантной мызы под черепичной крышей вслед одному из самых блестящих генералов русской армии того времени.

4

В Видзах братья Муравьёвы встретили новое для себя армейское общество. Они попали в самую привилегированную часть российского воинства — в гвардейскую кавалерию. И поначалу братьям это показалось не по вкусу. Тем более что командиром корпуса был наследник престола, брат императора, цесаревич Константин Павлович, о котором ходило много разных слухов, отнюдь не красящих царскую фамилию. Поэтому молодые прапорщики с некоторым трепетом явились рано утром к начальнику штаба 5-го корпуса, полковнику квартирмейстерской части Дмитрию Дмитриевичу Куруте. Как-то он их примет? И вообще, примут ли их эти надменные кавалергарды и конногвардейцы?

Но вид начальника штаба столь привилегированной части их сразу же удивил. Им оказался совершенно карикатурного вида малого росточка грек с большим брюшком, смешно выпирающим из-под тёмно-зелёного мундира. Он, покачиваясь на кривых ножках, обтянутых серыми походными рейтузами, склонив набок крупную, круглую голову, поросшую короткими, чёрными, жёсткими курчавыми волосами, смотрел в упор на собеседников блестящими карими глазами, похожими на мокрые сливы, а ноздри его длинного, кривого носа слегка шевелились, словно он всё время принюхивается к чему-то.

— Харасо, харасо, — закивал он головой, когда прапорщики представились. — Оцень харасо. Нам нужны расторопные молодые офицеры. А то ведь у нас этих адъютантов хоть пруд пруди, и каждый поближе к начальству жмётся, а как по делу кого куда послать надо, то и не найдёшь никого, словно под землю проваливаются. — Полковник опять сокрушённо покачал своей курчавой головой. Говорил Курута с довольно сильным акцентом негромким голосом, очень похожим на жужжание жука. Он продолжил, сладко улыбаясь: — Служите хорошо, ребятки, и Дмитрий Дмитриевич вас не забудет. Что-что, а по службе уж точно не замарает и к награде и званию следующему вовремя представит.

Грек хитро-ласковыми глазами внимательно всматривался в лица новых подчинённых, словно хотел доискаться до чего-то, очень ему нужного. Вдруг дверь в кабинет начальника штаба распахнулась стремительно, как от хорошего пинка ногой. На пороге стоял невысокий, плотный человечек с белёсыми, пепельного цвета волосами. Под густыми грязно-серыми бровями сверкали каким-то ненормальным весёлым всплеском глаза с явной сумасшедшинкой. По этому взгляду и по курносому, совершенно чухонскому носу братья сразу же признали в застывшем в дверном пролёте генерале, одетом в форму конногвардейца, великого князя Константина Павловича.

— Доброе утро, васе высоцество, — проговорил, привычно льстиво-придворно изгибаясь в спине, полковник и засеменил на своих коротких, кривых ножках к цесаревичу. Начальник штаба корпуса поцеловал ручку великому князю и чмокнул потом его фамильярно в плечо.

— Здорово, Дмитрий Дмитриевич, как спал, какие сны видел? Небось всё голых девок? Ха-ха-ха! — засмеялся цесаревич резким, осипшим то ли ещё в младенчестве, то ли от командного рыка на вахтпарадах голосом.

К удивлению молоденьких прапорщиков, Константин Павлович вдруг схватил в охапку Куруту и стал его ломать, как медведь. Послышалось сопение грека и хруст костей.

— Ой, ой, о-ой! Васе высоцество, пощадите, вы из меня совсем колбасу сделаете, — запричитал полковник.

— Ха-ха-ха! — хохотал цесаревич сиплым, надрывным смехом.

Наконец грек вырвался из лап хозяина и, морщась от боли, стал поправлять мундир, эполеты.

— Вы же меня так совсем сломаете, васе высоцество, — плаксиво проговорил он.

— Ну, извини, Дмитрий Дмитриевич, извини. — Великий князь ласково обнял Куруту и поцеловал его в плечо, а потом и его маленькую волосатую ручку.

Цесаревич проговорил что-то по-гречески. Полковник ответил, между ними завязался короткий диалог. Никто из набившихся в комнату не понимал их. Но по лицам адъютантов великого князя, одетых в форму разных полков гвардейской кавалерии, видно было, что сцены, подобные только что увиденной опешившими от удивления братьями Муравьёвыми, здесь никому не в новинку. Когда-то императрица Екатерина мечтала изгнать турок из Европы и восстановить бывшую Византийскую империю, поставив во главе её своего второго внука. Поэтому Константину выбрали в кормилицы гречанку, а в товарищи для игр грека Куруту, учившегося тогда в кадетском корпусе на Васильевском острове. Так что для цесаревича Дмитрий Дмитриевич был, скорее, дядька или приятель детства, а не просто начальник корпусного штаба или его гофмаршал.

— А это кто такие? — вдруг уставился Константин Павлович на прапорщиков; его густые, словно приклеенные брови удивлённо взмыли вверх.

Курута представил их великому князю.

— Вы кем приходитесь Михаил Никитичу Муравьёву? — спросил заинтересованно цесаревич.

Когда-то известный стихотворец и автор многочисленных научных трактатов Михаил Никитич Муравьёв обучал двух старших внуков Екатерины Великой, Александра и Константина, нравственной философии, русской словесности и русской истории. И судя по тому, что его ученики так и не научились грамотно писать по-русски, не очень-то преуспел в этом занятии.

«Но, может, ему такие ученики попались?» — посетила голову Николая кощунственная мысль.

— Мы дальние родственники, наш общий предок в четвёртом колене дворянин Фёдор Максимович Муравьёв был новгородским городовым и проживал в Великом Новгороде в начале семнадцатого века, — ответил он громко и чётко, по-военному, что явно понравилось цесаревичу.

— Да, хороший был дядька Никитич, но, конечно, немного того, — повертел пальцем у виска великий князь, — впрочем, как все поэты. Чего стоит только название одного из его трактатов — «Совокупление идей!» Ха-ха-ха! Идеи, оказывается, тоже совокупляются, как жеребцы с кобылами, — хохотал сиплым, надтреснутым голосом Константин Павлович.

Ему вторили обступившие его адъютанты. Витые серебряные и золотые аксельбанты тряслись и извивались в такт смеху на их мундирах, для внушительности подбитых ватой, ярко поблескивая в лучах заглянувшего в кабинет весеннего солнца. Все приближённые великого князя хорошо знали, что зрелище совокупляющихся жеребцов и кобыл — одно из любимейших для наследника престола, являющегося к тому же генерал-инспектором кавалерии.

— Ладно, орлы, — вытерев рукой слёзы, выступившие от хохота, цесаревич вдруг серьёзно посмотрел в лицо Николая, — служите исправно, на развод не опаздывайте и форму одежды не нарушайте, — проговорил он.

Константин Павлович похлопал по небольшому, без бахромы золотому эполету на левом плече прапорщика и засунул правую руку между пуговицами белого кирасирского колета. Он явно собезьянничал этот жест у Наполеона. Цесаревич познакомился с французским императором в Тильзите, а потом продолжил дружеские отношения с коварным корсиканцем в Эрфурте, где последний раз встречались императоры.

— Он, конечно, чокнутый дурак, этот Константин, — говаривал Талейрану Наполеон с глазу на глаз, — но нам он может сослужить хорошую службу, если с этой коварной лисой, царём Александром, что-то случится. Ведь в этой варварской России всё может произойти. Вон в прошлом веке что у них в Зимнем дворце творилось: переворот за переворотом.

А экспансивный цесаревич с наслаждением ловил из уст нового кумира похвалы своему военному таланту и забавно копировал все жесты корсиканца. Вот и теперь, заложив правую руку между пуговиц своего мундира, выпятив грудь и чуть-чуть приподнимаясь на цыпочках, уставился прямым тяжёлым взглядом в лицо Николая и спросил:

— Ну как ты думаешь, мой юный герой, воевать нам с французами или лучше на мировую с ними идти?

— Воевать, ваше высочество, — ответил громко Николай. — Лучше хороший бой, чем позорный мир.

— Дурак! — вспылил вдруг великий князь. — Куда нам тягаться с самым великим полководцем всех времён и народов! Воевать с ним — это вам не щи лаптем хлебать, как это делали ваши предки в Великом Новгороде или матушке-Москве. С Францией нам нужен мир во что бы то ни стало. Ведь кто у нас армией командовать-то будет? Барклай этот? Разве ему это по плечу? А ты — воевать?! — Глаза цесаревича налились кровью. Видно было, что это больной вопрос, который как лишай свербел в душе наследника престола.

Адъютанты потихоньку начали расползаться по комнате подальше от рассердившегося великого князя: никто не хотел попасть под горячую руку.

— Вот его и поставим главнокомандующим, — прожужжал умиротворительно Курута, наклоняясь к цесаревичу и указывая на Николая Муравьёва, — ведь даже прапорщик распорядится всем получше, чем этот надменный дурак немец.

Константин Павлович перевёл круглые бешеные глаза с грека на молоденького офицера, потом обратно и… вдруг опять захохотал своим хриплым смехом, словно ржавая железная дверь залязгала и заскрипела. Все перевели дух: очередная вспышка бешенства пронеслась стороной.

— Ну, ладно, хватит тут лясы точить. — Константин Павлович любил простонародные выражения, а не только пословицы и поговорки, которые можно было найти в академическом словаре, но и словечки покрепче. — Меня мои конногвардейцы уже заждались. А ты, парень, носа не вешай, — обратился он вновь к Николаю, — если тебя отец командир пожурит малость, ведь не кисейная же ты барышня, чай, плакать не будешь? — похлопал ещё раз по плечу прапорщика, искренне ласково улыбнулся ему и вышел из комнаты, громко стуча по деревянному полу длинными шпорами. За ним устремилась и вся свита. Проходя мимо Николая, адъютанты цесаревича, один конногвардейский и два лейб-уланских полковника, сочли нужным тоже покровительственно улыбнуться молоденькому прапорщику. Люди попроще, пара ротмистров и неизвестно как затесавшийся в эту кавалерийскую компанию капитан-лейтенант гвардейского флотского экипажа, не чинясь пожали руки и похлопали по плечам новоприбывших.

— Подождите меня здесь, господа, — прожужжал им вполголоса полковник Курута и побежал вприпрыжку за свитой цесаревича.

— Господи, куда это мы попали! — проворчал недовольно младший брат Михаил, снимая чёрную шляпу, вытирая лоб и круглое, взмокшее от волнения лицо платком, как только братья одни остались в комнате, — зверинец какой-то, а не штаб гвардейского корпуса.

— Ничего, братец, Бог не выдаст, свинья или Курута с этим сумасшедшим цесаревичам не съедят, — ответил зло Николай, тоже снимая шляпу и бросая её перед собой на стол, на стопку каких-то штабных бумаг. — Лучше было бы к Ермолову попасть на службу, но нам сейчас выбирать не приходится.

И прапорщики подошли к окну, с интересом наблюдая, как на большой городской площади конногвардейцы в эскадронных колоннах проезжают мимо великого князя. На чёрных с красным кантом кирасах у них весело поблескивали на майском солнце медные застёжки, ряды чёрных касок с медными налобниками мерно покачивались в такт шагам гнедых лошадей, покрытых тёмно-синими чепраками[13] с золотисто-красной окантовкой. Константин Павлович был на седьмом небе. Только потом братья Муравьёвы узнали, что цесаревич обожал свой лейб-гвардии Конный полк, шефом которого являлся уже много лет, и терпеть не мог Кавалергардский, где служили аристократы-офицеры, презиравшие плебейские манеры и дурной нрав наследника престола. Но разобраться во всех тонкостях отношений внутри гвардейского корпуса братьям ещё предстояло в будущем, а теперь они с удовольствием любовались на бравых кирасир, лихо выполняющих сложнейшие перестроения на главной площади маленького литовского городка.

ГЛАВА 3

1

Рано утром французский император, переодетый в форму польского улана, остановился на плоской вершине одного из холмов, возвышающихся над долиной полноводной реки. Ещё было прохладно и по-утреннему зябко. Туман, стлавшийся над серо-зеленоватой поверхностью воды, медленно, как бы нехотя клубился и таял, испаряясь в теплеющем воздухе. Лёгкий утренний ветерок завершал дело, унося ватно-белёсые клочья прочь. Правда, они отчаянно цеплялись за берега, поросшие осокой, камышом, бересклетом и низкорослым черноольшаником. Но с высоты, откуда взирал великий полководец на долину реки, ясно было видно, что битва тумана с наступающим днём была уже проиграна. Дышать стало легче. Открылся горизонт на много лье вокруг. Неподалёку, в густых кустах горьковато-остро пахнувшего можжевельника, стали задорно попискивать пичужки. Под ногами белоснежного арабского скакуна, на котором грузно восседал Наполеон, похрустывали сосновые иголки, устилавшие мягким светло-коричневым ковром всю землю под его копытами. Солнце позолотило высокие сосны, о чём-то грустно-торжественно шумевшие своими мохнатыми тёмно-зелёными лапами над головой задумавшегося императора. По их поскрипывающим, могучим, в один-два обхвата, стволам стекали капли янтарной, ароматно пахнущей смолы, искрящейся в первых в этот рождающийся день прямых лучах солнечного света.

«Ну вот, я опять у Немана, — сумрачно думал император, вглядываясь в жёлтые песчаные отмели вдоль пологих зелёных, таких знакомых берегов, — но теперь я иду с войной на тех, с кем так добивался союза пять лет назад в Тильзите».

Наполеон вспомнил то счастливое время, когда его звезда, всё ярче разгораясь, стремительно восходила на небосклоне над испуганной старушкой Европой. Только надменно холодная, величественная Россия, к границам которой он тогда, в 1807 году, впервые так близко подошёл, смотрела на него без страха, прямо, но загадочно. И русский царь был под стать своей полярной державе: под женственно-изящной внешностью и прямодушием скрывающий железную хватку тонкого и коварного политика. Пожалуй, из всех государей Европы он самый сильный дипломат. До конца, как ему казалось, раскусил русского царя Бонапарт только после двух личных свиданий с ним в Тильзите и Эрфурте. И это впечатление утомительной безрезультатной борьбы со скользким и увёртливым противником только подтвердилось, когда он несколько лет промаялся в бесплодных попытках укротить русского медведя. До него наконец-то дошло, что никаким дипломатическим давлением и угрозами он не поставит Россию на колени. Единственный шанс — это использовать свой военный гений. Уж в этом своём даре Наполеон был уверен: в мире среди полководцев у него соперников нет. Но вот удастся ли с помощью военной дубины обломать этого северного мохнатого зверюгу? — Утвердительного ответа на этот вопрос император не мог с уверенностью дать даже в этот радостно-торжественный момент в жизни полководца и его армии, когда начинал он свою, пожалуй, самую амбициозную в его жизни военную кампанию.

Поэтому-то и был он сейчас так задумчиво сумрачен. Чутьё отличного математика и опытного полководца подсказывало, что он пускается в такое предприятие, где слишком много неизвестных факторов, которые невозможно ни предвидеть, ни контролировать. А это означало, что он опять безоглядно полагается на свою счастливую звезду. Не слишком ли это опрометчиво в его-то годы и с его-то опытом?

— А, нечего скулить, — проворчал корсиканец себе под нос и задорно погромче произнёс выражение, уже ставшее знаменитым и известным миллионам: — Главное — это ввязаться в бой, а там будет видно. — И как можно увереннее добавил: — Победу я всё же вырву! — резко повернул послушного коня и поскакал с холма вниз, к реке.

Арабский скакун мягко шёл рысью по берегу, заросшему низкой и сочной травой, пучками арники и черники. Вдруг из густых кустов бересклета и можжевельника вылетел прямо ему под ноги крупный серый заяц и, прижав большие уши к спине, понёсся как бешеный куда-то по берегу. Конь, испуганно фыркнув, резко и внезапно для седока шарахнулся в сторону. Император не удержался в седле и тяжело, как куль с мукой, рухнул в заросли вереска. Начальник штаба Бертье, скакавший за ним, и командир уланского полка остановили лошадей на полном скаку. Конфедератка польского полковника слетела с головы. Бросив поводья, он кубарем скатился на землю, но помощь Его Величеству не потребовалась. Бонапарт уже поднялся с рыхло-песчаной земли, устланной к тому же мягким одеялом из травы и вереска. Морщась, потёр нижнюю часть правого бедра.

— Всё в порядке, пустяки, — ворчал Наполеон, когда его адъютант подвёл к нему коня, а уланский полковник, испуганно-восторженно глядя на кумира всех поляков, услужливо держал левое стремя. — И никому об этом не болтать, — строго взглянув на окружающих, добавил на краткий миг поверженный великий полководец.

Коленкур, обер-шталмейстер императорского двора, встревоженно-печально глядя на патрона, подсадил его справа. Император грузно вскочил в седло и как ни в чём не бывало поскакал дальше.

— Ужасное предзнаменование! Древние римляне ни за что не перешли бы реку! — пролепетал высоким, испуганным голосом у него за спиной кто-то из свиты, скачущей почти вплотную сзади.

— Дьявол! — выругался Бонапарт. — Теперь начнут судачить, как старые клуши в гостиных Парижа. — Но и сам был неприятно поражён этим инцидентом. Как и все корсиканцы, Наполеон был чрезвычайно суеверен. Это падение на виду у всей свиты, да ещё в тот момент, когда сам лично выбирал места для форсирования армией Немана, было как острый нож, вонзённый в сердце. — Классический дурной знак! И надо же было такому случиться прямо перед самым началом кампании, — рычал от злости император, закусив нижнюю, пухлую губу.

«А может, и правда Всевышний предупредил меня не вступать в эти холодные и мрачные, но почему-то такие притягательные для того, кто хочет испытать судьбу, пустыни России?» — вдруг пронеслось в голове, но, сморщившись, как от зубной боли, упрямо проворчал сам себе под нос:

— Ничего, не старая баба, чтобы раскисать от дурного знака!

Так с ним было всегда: Наполеон свирепел, когда натыкался на препятствия при достижении цели.

— Каким же посмешищем я буду в глазах всей Европы, если из-за паршивого зайца отменю военную кампанию, в которой задействован — прямо или косвенно — почти миллион человек из всех стран континента. Чтобы рухнули из-за понюшки табаку, из-за нелепой случайности такие грандиозные планы?! Никогда! Пусть седобородый старикашка там, на небесах, заткнёт все свои дурные знаки себе же в задницу, — богохульствовал взбешённый полководец. — Наполеона ничем не остановить!

А Всемогущий только печально улыбался, глядя из голубой высоты утреннего летнего неба на копошившихся на земле глупых, самодовольных двуногих букашек.

Вечером этого же дня три роты лёгкой пехотной дивизии генерала Морана на лодках переправились на другой берег, встретивший их мёртвой тишиной да шелестом крыльев не пуганных человеком в этом глухом краю лесных и речных птиц. Под прикрытием егерей сапёрные части энергично взялись за дело. Солдаты сначала тревожно поглядывали вокруг. Вдали виднелись берёзовые и ольховые рощи и отдельно стоящие дубы. Из-за них пару раз показался разъезд казаков. В тёмно-синих мундирах и такого же цвета шароварах с алыми лампасами они как кентавры, слившись в одно целое с резвыми полудикими лошадьми с нестрижеными хвостами и гривами, скакали за деревьями, потрясая длинными красными пиками. Но потом и они скрылись. И теперь только коростели внезапно прерывали загадочную лесную тишину, выпархивая внезапно из кустов, и, резко хрустя крыльями, проносились над егерями, исчезая в медленно темнеющем над рекой воздухе. А по воде далеко разносились вскрики и команды понтонёров, удары молотков и топоров.

К утру три понтонных моста уже соединяли песчаные берега, поросшие невысокой серо-зелёной травой и редкими красноватыми кустиками вереска. И весь следующий день полк за полком, дивизия за дивизией, корпус за корпусом бесчисленными змеями колонн вползали на правый берег Немана. Шли уверенной поступью составляющие основную ударную мощь наполеоновской армии солдаты французской линейной пехоты в тёмно-синих мундирах, высоких киверах с позолоченными орлами и пышными синими султанами с красными кончиками. За ними тяжело шагали гренадеры в медвежьих шапках с малиновыми султанами, скакали тяжеловесные кирасиры в латах, гусары в алых ментиках, драгуны в касках с чёрными конскими хвостами. Все были радостно возбуждены. Тысячи и тысячи солдат, офицеров «Великой армии», с восторгом замечали своего героя-полководца в известной всему миру чёрной треуголке и в своём любимом мундире гвардейских егерей, картинно стоящего на вершине одного из холмов неподалёку от дороги, ведущей к понтонным мостам через Неман. Его встречали приветственными криками: «Да здравствует император!» И не только на французском, но и на немецком, польском, голландском, испанском, португальском и других языках. Почти всю Европу согнал надменный властелин в свою «Великую армию». Правда, в середине дня пылкий энтузиазм этой разношёрстной армады несколько охладился: прошёл холодный ливень с грозой. Все промокли до костей, но вскоре засветило солнце, и колонны снова зазмеились по песчаным дорогам Литвы, медленно, но неотвратимо продвигаясь всё дальше и дальше на восток навстречу лучезарной славе и богатой добыче, как казалось им всем — от маршала до солдата этой огромной армии. А невидимый для этих восторженных глупцов Всевышний с бледно-голубых небес продолжал взирать на них с печальной улыбкой.

2

В этот же день, когда французские войска переходили по слегка покачивающимся под их ногами понтонным мостам через Неман, военный министр Российской империи, главнокомандующий 1-й Западной армией, генерал от инфантерии Михаил Богданович Барклай де Толли спокойно сидел в своём кабинете в большом особняке в центре Вильно и писал приказ по войскам. Высокие окна кабинета, выходящие на уютную городскую площадь, были распахнуты. Тёмно-синие шторы слегка подрагивали на летнем ветерке. Только что прошёл дождь с грозой, и в комнате легко дышалось.

Министр склонил вытянутую, яйцеобразную голову с крупным лбом и голым, как пушечное ядро, черепом над столом, покрытым зелёным сукном. Он основательно трудился над приказом по войскам с призывом отразить нашествие легионов врагов и твёрдо противостоять дерзости и насилиям неприятеля. Приказ был исторический, это хорошо понимал Михаил Богданович. Поэтому и писал его сам, старательно выводя русские буквы, не доверяя это столь важное и ответственное в данный момент дело штабным офицерам. Конечно, по-французски или по-немецки дело пошло бы побыстрее, но ведь он главнокомандующий русской армией и его долг — и думать, и говорить, и писать в этот судьбоносный для его Родины момент исключительно по-русски. Уж что-что, а свой долг Михаил Богданович умел выполнять с таким железным, хладнокровным спокойствием, что казалось, ничто в мире не могло ему в этом воспрепятствовать. Он писал старательно, его продолговатое, всегда бледное лицо с крупным носом порозовело от напряжения. Но чем труднее было дело, над которым трудился, тем большее удовлетворение получал от него, когда заканчивал. Так его воспитала мама, Маргарита фон Смиттен, всегда ходившая в тёмных платьях с кружевными оборочками и сдвигавшая тонкие губки ниточкой, когда её Миша начинал шалить дома или вертеться в церкви во время длинной воскресной пасторской проповеди. Как это ни странно, но именно ему, добросовестному потомку шотландских ремесленников и остзейских немцев, уготовила судьба возглавить защиту России от нападения самого грозного врага за всю её историю. Но Михаил Богданович об этом сейчас не думал, он никогда не занимался сразу двумя делами.

Генерал долго писал, потом исправлял текст и, наконец-то закончив эту трудную, но ответственную работу, вытерев высокий лоб платком и привычно погладив густые, чёрные с проседью бакенбарды, пышностью и размерами явно возмещавшие в глазах их обладателя отсутствие волос на голове, позвонил в колокольчик.

— Переписать и мне на подпись, как можно быстрее, — холодно проговорил Михаил Богданович, передавая бумаги вошедшему адъютанту.

Тот скользнул глазами по листам бумаги, вкрадчиво улыбнулся и с нескрываемой ехидцей произнёс:

— Интересно, как начальник штаба российской императорской армии будет читать этот документ, ведь он же по-русски ни бе ни ме.

— Ничего, вы ему переведёте, — бросил командующий, не удостоив подчинённого улыбки, и встал из-за стола, с хрустом потягиваясь.

Начальником штаба 1-й Западной армии был маркиз Паулуччи, генерал итальянского происхождения, толком не знавший по-русски и десятка фраз, кроме ругательств, которые быстро освоил, отважно сражаясь с персами и турками во главе русских батальонов и успешно командуя Кавказским отдельным корпусом. А до этого итальянский эмигрант умудрился послужить полковником во французском Генеральном штабе, против которого сейчас со всем своим жаром и пылом намеревался воевать. Но экспансивный итальянец явно не сработался с флегматичным лифляндцем, и все штабные, или, как их презрительно величали грубые строевики, эти чернильные душонки, очень напоминавшие своими повадками приказных былых старомосковских времён, с постными лицами и с затаённым злорадством выжидали, потирая руки, когда же косоглазый маркиз, забавлявший всю армию забавной смесью изысканных французских фраз и препохабнейшего русского мата, полетит вверх тормашками со своей должности. Поэтому-то и заговорил молодой офицерик о начальнике штаба: авось военный министр намекнёт, когда же свершится это ожидаемое всеми событие. Но Михаил Богданович, как будто и вовсе не слышав своего шустрого адъютанта, а может, просто и не обращая внимания на его слова, подошёл не спеша к окну и стал с удовольствием смотреть на площадь, так напоминающую ему виды его родного города Риги. Тут он вздохнул: придётся отдавать этот милый литовский городок неприятелю. Барклай знал о планах Наполеона дать ему сражение прямо на границе, на подходах к Вильно. Но хладнокровный лифляндец не собирался предоставлять такой подарок обнаглевшему французскому императору. Умный Михаил Богданович отлично понимал: для того чтобы победить Наполеона 6 генеральном сражении сразу же после начала военной кампании, когда сытые и зазнавшиеся, как и их предводитель, и бьющие копытами, как застоявшиеся жеребцы, солдаты, офицеры и генералы «Великой армии», накопившие немалый боевой опыт, лезут напролом закусив удила, у него, скромного российского генерала, возглавлявшего армию, которая пока ещё безусловно уступала в этом самом опыте французской, шансов было явно недостаточно. Поэтому генерал был убеждён, что сейчас единственным правильным решением было отступить вглубь необозримых российских просторов, измотать противника в упорных арьергардных боях и бесконечными диверсиями на коммуникациях, которые с каждым днём будут неумолимо растягиваться, а уж потом, когда нетерпеливые завоеватели наглотаются пыли русских дорог, растрясут на их ухабах жирок и их воинственный пыл поубавится, когда жрать им будет нечего, ведь, как хорошо знал Барклай по донесениям своей разведки, запасов продовольствия у этой армады только на двадцать четыре дня, вот тогда он и сможет перейти в наступление и гнать врага до самого Парижа.

Ещё вчера вечером командующий 1-м корпусом Витгенштейн доложил Барклаю, что французы намереваются переправляться на следующий день. А уже сегодня к полудню пришли донесения от казацких разъездов о продвижении противника по правому берегу Немана. Но хладнокровный Барклай не спешил докладывать царю, который готовился к балу в Закрете, живописном имении генерала от кавалерии ганноверского немца Беннигсена, одного из виднейших деятелей мартовского заговора 1801 года, возведших Александра на престол одиннадцать лет назад. Все в Вильно знали, что четвёртая жена Беннигсена, старого сластолюбца и надоевшего всем придворного интригана, красавица Катенька этой весной стала любовницей российского императора, такого падкого на хорошеньких, пухленьких, глупеньких, но чрезвычайно пленительных молоденьких полячек.

«Пусть повеселится Его Величество, ещё несколько часов можно подождать с докладом, собрать разведданные, а потом уж и вылить холодный ушат воды на стремительно лысеющую от государственных забот и развратной жизни царскую голову. Бог даст, этот быстро стареющий чувствительный ловелас-император испугается и улепетнёт из армии во все лопатки», — думал военный министр, в глубине души презирающий женственного, злопамятного и тщеславного повелителя, изредка досаждавшего своими вопиюще некомпетентными вмешательствами в дела его ведомства.

Однако царь и бровью не повёл, когда его в разгар бала огорошили сногсшибательным известием о том, что французы уже перешли Неман и шагают по направлению к Вильно. Александр Павлович с достоинством продолжил делать вид, что веселится на славу. Как ни странно, но русский император почувствовал на какой-то миг облегчение, когда ему сообщили о начале войны с Наполеоном. Он так долго ждал этого рокового момента! Но, уезжая с бала, покачиваясь в экипаже и глядя в темноту ночи за окном, просто физически почувствовал, как огромный камень навалился ему на грудь. То ли это был первый признак грудной жабы, то ли Александр Павлович только теперь осознал окончательно, что назад, в беспечную довоенную жизнь, дороги нет! Примирения на позорных условиях с Бонапартом не потерпит никто в России, и если царь пойдёт на унизительный мир, то его просто ожидает судьба отца. А выиграть войну в генеральном сражении у французского императора запуганный Александр Павлович и не надеялся. Что же ему оставалось? Делать хорошую мину при плохой игре и положиться на своих генералов?

— Вот тебе и «извольте царствовать», — ворчал себе под нос император, откинувшийся в тёмную глубину кареты.

Выхода не было. Вновь, как тупая боль в застарелой, так до конца и не зажившей ране, возникло это надоевшее видение его батюшки, глумливо улыбающегося и ехидно вопрошающего: «Ну, как царствуется, сынок?»

Александр Павлович мрачно уставился в темноту ночи. На грудь продолжала давить неимоверная тяжесть; он, задыхаясь, с хрипом стал расстёгивать мундир, вырывая с мясом крючки застёжек.

— Доктора, доктора! — закричал дежурный генерал-адъютант срывающимся от волнения голосом.

Экипаж поспешно остановился. К нему подбежал шотландец Яков Васильевич Виллие, придворный лейб-медик и главный инспектор медицинской части русской армии. Высокий и худой, с длинными, сильными и цепкими, как у обезьяны, руками знаменитый лейб-хирург, лечивший решительно от всех болезней императора кровопусканием, пиявками и твёрдым, успокаивающим взглядом, вскочил в экипаж, лихо разорвал тонкую рубашку на жирной, холёной груди, дал понюхать нашатырного спирта и, к ужасу царского адъютанта, бесцеремонно похлопал по бледным щекам повелителя России. Александр Павлович пришёл в себя и благодарно взглянул на спасителя ещё мутными голубыми глазами. Холодный лесной воздух принёс тяжёлый и влажный сосновый аромат. В дорожную лампу, зажжённую адъютантом и висевшую, слегка покачиваясь, на позолоченном крючке у крыши экипажа, стала биться большая мохнатая ночная бабочка. Царь посмотрел на неё осмысленным взором, облегчённо вздохнул и запахнул на озябшей груди мундир.

— Никому не рассказывать об этом, — властно обратился император к своему адъютанту. В своём лейб-хирурге, убирающем в коричневый кожаный саквояж какие-то склянки, угловатом и морщинистом, немногословном шотландце, царь был уверен: из его плотно сжатого рта слова лишнего не вылетит. Потому и пользовался Яков, или, вернее, Джеймс Васильевич, неограниченным доверием Александра Павловича. Но это не мешало императору подсмеиваться над шотландцем за глаза. При дворе, а царь любил выслушивать все свежие сплетни за утренним чаепитием, ходили легенды о неимоверной скупости лейб-хирурга. Поговаривали, что он, богатый и бездетный, брал ежедневно по две восковые свечи из дворца, следовавшие ему как дежурному лейб-медику. Улыбнувшись и вспомнив про свечки, император снял с одного из своих пальцев перстень с брильянтом и протянул его вспыхнувшему как девушка, благодарному шотландцу.

На следующий день, 13 июня, в войска был разослан вслед за приказом Барклая де Толли и царский приказ со знаменитым манифестом о начале войны с Францией. Написаны они были ревнителем старорусской словесности и искренним, но весьма шумным патриотом вице-адмиралом Александром Семёновичем Шишковым, которого царь назначил своим государственным секретарём перед самым отъездом в Вильно.

Как только приказы и манифест были получены в штабе 5-го Гвардейского корпуса в Видзах, начальник штаба полковник Курута собрал подчинённых и пригласил адъютантов великого князя в просторную комнату. Все были серьёзны, подтянуты и в бодром, приподнятом состоянии духа. Война началась!

Дмитрий Дмитриевич зачитал приказ царя. С волнением слушал Николай Муравьёв слова: «…Воины! Вы защищаете веру, Отечество, свободу. Я с вами. На начинающего Бог». А в манифесте его потрясла эффектная концовка, прямое обращение императора. «Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве моём», — заверил народ царь.

— Ну, а теперь нам надлежит приступить к прямому исполнению своих обязанностей уже в военное время, господа, — проговорил полковник Курута. — От главнокомандующего получен приказ: нашему корпусу намечен маршрут отхода в направлении к Свенциянам. На вас как квартирмейстеров сейчас возлагается самая ответственная задача на этом этапе войны. Вы должны вести колонны войск по указанным вам маршрутам точно и в сроки, указанные в приказах командования. Вам надлежит тщательно и продуманно составлять дислокации для прибывающих полков и вовремя размещать их по квартирам. Вам также поручается подготавливать дороги и мосты для прохода наших частей вместе с пионерными и понтонными ротами. От всего этого зависит состояние наших войск, их боеготовность. Мы отступаем для того, чтобы соединить силы нашей 1-й армии и 2-й, как вам известно возглавляемой генералом от инфантерии Багратионом, а также для того, чтобы найти подходящее место, где мы сможем дать генеральное сражение французам. Не забывайте также, господа, что вы не только ведёте колонны, но и наблюдаете за выполнением приказов вышестоящих начальников по корпусу. Можно сказать, что вы око государево в нашем войске, поэтому будьте вдвойне бдительны в это ответственное для всех нас и для нашей Родины время.

Дмитрий Дмитриевич вздохнул и начал отдавать приказания каждому офицеру. Вскоре в штабе уже никого не осталось, все разъехались с конкретными поручениями. Начались и для Николая Муравьёва его первые военные будни, трудная служба младшего чина по квартирмейстерской части. На следующий же день, получив приказание вести гвардейский Семёновский полк, поскакал к деревне, указанной ему на карте. У неё было забавное название — Клуши. Ждать пехоту пришлось довольно долго. Было раннее утро. Туман стоял в лесных лощинках. Начал накрапывать дождик. Вскоре подошла головная колонна. Представившись командиру полка, Николай повёл семёновцев по указанному в штабе маршруту. Сначала шли с песнями, но потом дождь усилился, и, промокнув до нитки, сжав зубы, солдаты шли беспрерывно в продолжение одиннадцати часов. За день отмахали пятьдесят вёрст. Как выяснилось на привале в конце дня, сорок человек заболели, а один умер. И пошли дни за днями один похожий на другой, как братья-близнецы. Утомительный переход сменялся другим. Вместе со всей армией двигался на восток и молоденький прапорщик. Лицо Николая почернело от загара. Он похудел. Целый день в седле или пешком, а довольствоваться частенько приходилось водой да хлебом, ночевал на биваках у костра, укрывшись прожжённой шинелью.

Так началось длительное, томительное отступление, которое задумал упрямый Барклай де Толли, но безропотно выполнять которое было трагически трудно каждому русскому офицеру и солдату, ведь приходилось отдавать чужеземцам свою землю, частицы Родины. Все эти умно задуманные и объективно спасительные манёвры приходилось выполнять не просто по какой-то там карте на столе главнокомандующего, а по сердцу каждого русского воина. Этого-то и не учёл умный, но ограниченный Барклай де Толли. Не могли и не хотели отступать по своей земле русские люди без боя. А им только обещали, что сражение ожидается со дня на день. Поэтому-то и прозвали солдаты Барклая Болтай Да И Только. Что же делать, нужно было и эту чашу национального позора и терпения испить до дна. Но недаром русский солдат считался лучшим в мире, и это вынес на своих плечах. Шёл, пожалуй, самый трудный этап войны.

3

А в это время Николай Муравьёв с красными глазами, припухшими от постоянной бессонницы, в прожжённой у бивачных костров шинели и в уже драных сапогах шёл по серо-зелёному ржаному полю, раздвигая высокие мокрые колосья руками. Вокруг ни души. Дождь почти прекратился. С неба, затянутого лиловыми тучами, уже не падали тяжёлые капли, а только чувствовалась сырая холодная мокрядь, стоящая вокруг полупрозрачным облаком. Остро пахло влажной землёй и зеленью. Смеркалось. Неподалёку он увидел огни.

— И куда его забросила неладная? — Прапорщик тоскливо озирался вокруг.

Сегодня утром занимался починкой небольших мостов. Местные мужики, в основном бедные белорусы, работали неохотно, готовые в любое мгновение, только отлучись на минутку офицер, сигануть по кустам, как зайцы. Заморены они были сверх меры. Но дорогу готовить для колонн гвардейского корпуса было необходимо. Поэтому Николай, сжав зубы, заставлял поселян в грязных свитках и дырявых лаптях работать как можно быстрей. Только он закончил обустраивать отведённый ему участок дороги, как приехал на ободранной бричке, явно конфискованной только что на каком-то фольварке[14], полковник Курута. На козлах сидел степенный камер-лакей великого князя Пономарёв, одетый в коричневый сюртук, обшитый серебряным галуном.

— Садитесь, Николай Николаевич, — пригласил его в бричку грек. — Поедемте, нужно срочно составить дислокацию для первой кирасирской дивизии. Она уже на подходе.

Вскоре они приехали к просторному ржаному полю. Курута показал своим кривым, длинным пальцем:

— Вон деревня, идите туда, выясните, какие есть населённые пункты вокруг, составьте дислокацию и быстренько сюда на дорогу — дожидайтесь и встречайте полки.

Как только прапорщик слез, Дмитрий Дмитриевич поворотил свою бричку и уехал. Так и остался Николай в чистом поле, в первый раз занимаясь таким нелёгким делом, как дислокация целой кавалерийской дивизии. Молодой офицер постоял, тоскливо огляделся, выругался и пошёл через ржаное поле к виднеющейся неподалёку деревеньке. Делать было нечего: тут или пан, или пропал! Не церемонясь, он быстренько пересчитал и записал количество дворов, взял чуть ли не с боем у зажиточного сябра лошадь и отправился в соседнюю. Так, галопом, заморив крестьянскую низенькую лошадёнку, Николай обскакал округу, затем составил списки деревень и только расписал их по полкам, как услышал требовательный звук трубы. Конница приближалась. Он выбежал ей навстречу на совсем уже тёмную просёлочную дорогу. Слышался гул по земле множества копыт и хлопанье палашей по крупам лошадей.

Впереди на чистокровном английском гнедом скакуне ехал усталый и мрачный великий князь Константин Павлович. Муравьёв доложил о готовой дислокации. Слуга Денис подвёл прапорщику его лошадь. А вокруг уже столпились адъютанты. Каждому не терпелось узнать, где же они наконец-то смогут напиться чаю с ромом и завалиться спать, — одуревшие от усталости, о большем они и не помышляли. Николай показал им мызу, отведённую под штаб и для великого князя и поехал с записками к командирам полков. Как ни искал глазами по сторонам прапорщик, никак не мог найти своего непосредственного начальника: хитрый грек, чуя, что тут обязательно случится какая-нибудь накладка у его ещё неопытного подчинённого, спрятался где-то в колонне от потенциального гнева уставшего и недовольного этим тоскливым отступлением командира корпуса. Только Николай раздал записки и полки, свернув с дороги, двинулись к своим селениям, а сам молодой квартирмейстер, удовлетворённо переводя дух, направился отдохнуть, как он услышал уже хорошо знакомый голоса цесаревича.

— Муравьёв, где моя квартира? — хрипло орал он. — Куда ты уехал? Ты должен меня вести!

— Ваше высочество, по вашему приказанию я раздавал полкам записки об их квартирах.

— Раздал ли?

— Так точно, раздал.

— Вот что, Муравьёв, — недовольным тоном заговорил великий князь, — я не хочу стоять на мызе, до неё далеко ехать. Хочу остановиться вот в этой деревне. Как её зовут?

— Михалишки, ваше высочество, но она назначена для кавалергардов.

— Выгнать их! — рявкнул цесаревич и поскакал туда.

Прапорщик, выругавшись про себя, поскакал назад переменять дислокацию.

— Муравьёв! — вскоре Николай вновь услышал вопль Константина Павловича.

Адъютанты привели Николая пред отнюдь не светлые очи наследника престола. Цесаревич стоял на обочине дороги под начавшимся дождём. Глаза выпучены, физиономия малиновая от злости.

— И по милости вашей, сударь, вы видите меня на дожде! Прекрасный офицер, нечего сказать! Вы не могли для меня квартиры отыскать? Михалишки заняты, и я, великий князь, по вашей нерасторопности ночую на большой дороге!

— Ваше высочество, для вас была отведена мыза, но вам неугодно было её занять, а из Михалишек я не мог ещё успеть вывести кавалергардов.

— Как, сударь, вы ещё оправдываетесь? Я вас представлю за неисправность, я вас арестую! Вы солдатом будете. Ведите меня сейчас же на мызу.

— Слушаю, ваше высочество, — ответил Николай.

Вскоре они подъехали к мызе и увидели, как Кирасирский Его Величества полк уже вступает туда.

— Это что такое? — уже совсем осипшим от холода, сырости и злости голосом хрипит великий князь.

— Они проходят мимо вашей мызы на свои квартиры! — прокричал отчаянно Николай и поскакал вперёд.

Константин Павлович пустился его нагонять.

— Арестовать Муравьёва! — истошным голосом приказал он своим адъютантам.

Два ротмистра кинулись за Николаем, но, догнав его, смеясь прокричали:

— Что ты делать-то будешь, бедолага-квартирмейстер? Он же тебя сейчас прикажет повесить на первом подвернувшемся столбе.

— Да я сейчас с кирасирами договорюсь, — ответил Николай и пришпорил свою лошадь.

Но командир Кирасирского Его Величества полка, полковник Будберг, глухой на одно ухо немец, был неумолим. Он так рассвирепел, что его всегда красная — как поговаривали, от любимых им пунша и глинтвейна — крупная, круглая и плоская, как блин, физиономия стала лиловой.

— Побойтесь Бога, прапорщик, как можно за полчаса три раза переменять квартиры?! — кричал он, сжимая в руке эфес огромной, как показалось Николаю, шпаги. — Вы как хотите, а я отсюда не выеду и пожалуюсь на вас его высочеству. Знаете ли вы, милостивый государь, что полк уже пять дней как на дожде биваками стоит? И не вы, а я буду отвечать за неисправность лошадей!

Николай начал слёзно умолять полковника ехать за ним:

— У вас будет богатое селение, где просто раздолье стоять, а конюшни большие, тёплые, с отборным овсом и сеном, — врал не моргнув и глазом отчаявшийся прапорщик.

Он объяснил немцу, что всё напутал великий князь. Будберг посмотрел на умоляющего прапорщика, выругался и согласился. Они выехали с мызы и двинулись в покрытую туманной мглою неизвестность. Но вскоре добрый немец стал подозревать какой-то подвох. Они ехали в кромешной тьме по просёлочной дороге. Накрапывал дождик, где-то вдали начали подвывать волки, а вокруг ни души, ни огонька.

— Далеко ли селение с прекрасными конюшнями, господин Муравьёв? — начал со всё возрастающим подозрением допытываться немец.

— Близко, не беспокойтесь, господин полковник.

— А как оно называется?

— На что вам знать это, Карл Васильевич? — через силу улыбался прапорщик, моля про себя Бога помочь ему достойно выпутаться из того жуткого положения, в которое попал. — Вы сами скоро увидите, какой у вас будет славный ночлег.

— Но ведь ночь уже на дворе, вернее в поле, а дворами пока что и не пахнет, — ворчал Будберг.

— Сейчас приедем, — уверенно врал Николай и с ужасом всматривался вдаль. — Господи, пошли же нам хоть какую-нибудь задрипанную деревушку, ведь кирасиры со злости зарубят меня, как поляки Сусанина, своими палашами, вон у полковника какая злая физиономия!

И тут Бог услышал молитвы молоденького прапорщика: выглянула луна и осветила впереди высокую колокольню и большой помещичий дом, вокруг него толпились многочисленные хатки.

— Видите, какое славное местечко, какой дом! Тут вы найдёте конюшен на весь полк, и будет вам славный ночлег. — Николай поскакал вперёд.

Узнав название села, вернулся.

— Рекомендую вам, Карл Васильевич, местечко Малые Вилишки с огромной мызой и славным хозяином.

Полковник Будберг расплылся в довольной улыбке и поблагодарил прапорщика. Николай вернулся на мызу, где расположился штаб корпуса. В большом, просторном зале с высокими потолками из потемневших от времени дубовых балок горел камин. Там вспыхивали и гасли несколько поленцев, освещая ближайшие массивные, из чёрного дерева стол, стулья и кресла мрачными красноватыми отблесками. Со стен на спящих прямо на полу на охапках соломы и сена офицеров, укрытых по походному шинелями, поглядывали с портретов, развешанных по стенам, какие-то мужчины и женщины в старинных одеждах. Было тихо. Кое-кто похрапывал, из тёмных углов иногда доносился чей-то шёпот. Изредка вспыхивала спичка: кто-то закуривал трубку.

Николай доложил Куруте, который уже был в халате с ночным колпаком на голове, о благополучном расквартировании кирасирской дивизии, описал в красках и сопутствующие этому приключения. Многоопытный полковник улыбнулся.

— Не беспокойтесь, я завтра поговорю с великим князем, и думаю, всё обойдётся. — К концу тяжкого дня полковник уже не жужжал, а слабо попискивал. — Вон ваш брат в том углу уже спит, не будите его, он очень умаялся, да и мне пора спать, прощайте, Николай Николаевич, отдохните и вы. — Кутаясь в тёплый цветастый халат, Дмитрий Дмитриевич поплёлся в соседнюю комнату.

Но Николаю не спалось: слишком много переживаний за один день! Он вышел во двор, накрошил кирпича, вернулся в залу, зажёг свечку и стал чистить пистолеты, расположившись у камина. Здесь его и сморил всё-таки сон.

Утром Муравьёва разбудило яркое солнце, бьющее в огромные, не зашторенные окна залы. Вокруг уже сидели и вяло прохаживались офицеры, покуривая утренние трубки. Раздавались их повелительные голоса, обращённые к слугам: «Кофею, быстро!» Николай вышел во двор. Здесь стояла та же утренняя суета. Пахло мокрой зеленью, сиренью, доцветающей у крыльца. Тянуло дымком от бивачных костров, слышалось ржание коней, сиплая ругань кирасир. Кто-то бесцеремонно хлопнул прапорщика по плечу. Он обернулся. Рядом стоял великий князь.

— Ладно, Муравьёв, не вешай носа. Ты же в кавалерии служишь, а не в институте благородных девиц гладью платочки вышиваешь. — Константин Павлович потянул воздух своим курносым носом. — Хотя я и не прочь оказаться сейчас среди этих девиц, женского пола уже недели три не нюхал, даже забыл, когда последний раз… — Наследник престола отпустил матерное словцо и, запахнув длинную кавалерийскую шинель, пошёл, громко лязгая шпорами в дом, хрипло выкрикивая: — Где кофей, Пономарёв, я тебя спрашиваю, чёрт вас всех слуг побери вместе взятых?!

Вслед великому князю катился волнами грубый хохот довольных конногвардейцев-офицеров. В отличие от надменных кавалергардов, они души не чаяли в своём командире.

4

Вскоре отступление русской армии продолжилось. И вот вдали уже показались мощные стены Смоленской крепости. В войсках все были уверены, что здесь наконец-то дадут отпор Наполеону. Одним из первых Николай Муравьёв с передовыми отрядами своего 5-го Гвардейского корпуса форсированным маршем ещё затемно прибыл на правый берег Днепра и остановился в лагере за Смоленском. Гвардию оставили в резерве, но молодому прапорщику очень хотелось посмотреть настоящее крупное сражение. И он решил на свой страх и риск, без разрешения начальника штаба корпуса полковника Куруты съездить в город. Николай встал до рассвета. Быстро оседлал коня и не спеша поехал по прибрежным холмам. Под копытами коня слегка шелестела и изредка похрустывала густая трава, покрытая под утро обильной холодной росой, пахнувшей полынью и мятой. В низинах между холмами стоял густой влажный туман. Небо уже посветлело. Звёзд почти не было видно. По сторонам просёлочной дороги, спускающейся к мосту через Днепр, виднелись, как бы светясь в предрассветных сумерках, пятилепестковые звёздочки белозоров. Их чуть ощущаемый ночью нежный аромат напоминал жасмин. Попадались и белые пушистые шапки таволги, пахнувшие миндалём. Конь под прапорщиком слегка заржал и потянулся к ним, к своему любимому лакомству. Николай слегка потянул поводья. В город надо было успеть до рассвета.

В Красненском предместье, в которое въехал вскоре Николай, уже раздавались пушечные выстрелы. Неприятель приближался. Прапорщик, от волнения с трудом переводя дыхание, бегом поднялся на Королевский бастион — земляное укрепление неправильной формы у обветшавшей стены. Орудийная прислуга уверенно сновала у медных пушек и единорогов[15]. Вдали уже показались плотные цепи и колонны французской пехоты в синих мундирах с малиновыми погонами и лацканами. Развевались на ветру трёхцветные французские флаги с золотыми императорскими вензелями. Сомкнутые ряды неприятеля под ни на минуту не прекращающийся барабанный бой уверенно, даже с какой-то свирепой лихостью шли под ядрами, вырывающими среди них десятки убитых и раненых. Николай с любопытством увидел, как ядро попало вкось фронта французской кавалерии, которая неслась в атаку на русских драгун, стоящих левее бастиона. Французские всадники смешались и понеслись назад в беспорядке. За ними поскакали драгуны, размахивая палашами. А тем временем пехотинцы 3-го корпуса маршала Нея уверенно и нагло шли под картечным дождём на Королевский бастион. Синие шеренги быстро и невозмутимо смыкались, когда пушечные выстрелы с бастиона прокладывали целые просеки в их рядах.

— Эх, красиво идут, — проговорил кто-то рядом с Николаем мягким баритоном по-французски, — жаль таких красавцев отправлять на тот свет, но ничего не поделаешь, на войне как на войне!

Прапорщик обернулся. Рядом стоял невысокий молодой генерал и в медную подзорную трубу наблюдал за полем боя. Это был Иван Фёдорович Паскевич, с которым служба и будущие военные дороги не раз сведут Муравьёва. Николаю бросились в глаза белоснежные перчатки на его маленьких, аристократичного вида руках.

— По вашему приказанию полк построен, ваше превосходительство, — доложил громко высокий штаб-офицер, командир Орловского полка в запылённом кивере на голове и помятом мундире.

Он чуть иронично поглядывал на разодетого как на картинке, молодцеватого миниатюрного генерала с живыми южными карими глазами. А тем временем раздался протяжный бодрый рёв французских труб, и пехота противника кинулась с дружными криками к простиравшемуся перед стенами и бастионом глубокому оврагу, заросшему зарослями бузины, покрытыми спелыми крупитчатыми красными кистями. Совсем недавно хозяйки из соседних домиков, стоящих неподалёку, чистили самовары и другие медные плошки этими сочными размятыми гроздьями. Раздался ещё один залп орудий. Бастион и стены оделись огненным, а потом дымным кольцом. Многие из расстрелянных в упор картечью французских пехотинцев уже не кричали, а хрипели, корчась в лужах крови, смешанных с раздавленными гроздьями бузины. Николай с низенького бастиона видел даже их искажённые страданиями усатые лица, слышал их стоны. Николай зашатался, его мутило. Пробежавший мимо артиллерист с пороховыми зарядами в кожаной суме рассмеялся и громко и весело выкрикнул:

— Аль смотреть тошно на эту мясорубку, ваше благородие? Видать, в первый раз? Это ещё ничего, свежее-то мясцо не подванивает, а вот когда полежит денька два, то тогда уж точно, как нюхнёшь — нутро выворачивает. — И он проворно подбежал к большой медной пушке и стал быстро и уверенно заряжать её вместе с огромным канониром, орудующим длинным банником.

Николая вырвало. Однако он всё-таки справился с собой и снова подошёл к брустверу, чтобы рассмотреть, что же делается на поле боя. А там уже полки 26-й дивизии шли в штыковую атаку на французов, преодолевших овраг и уже бегущих с оскаленными, что-то исступлённо кричащими лицами вперёд. В первой шеренге неподалёку от знамени Орловского пехотного полка шагал и одетый с иголочки бравый генерал Иван Фёдорович Паскевич. Он нервно поигрывал лезвием шпаги, которую сжимал рукой в белоснежной перчатке. В уголке его рта была зажата горящая сигара. Тут раздалось мощное «Ура-а-а!». Русские пехотинцы в зелёных мундирах и чёрных киверах бросились в штыки. Атака нашей пехоты была такой дружной и мощной, что поредевшие цепи французов дрогнули и кинулись назад через овраг. Николай хорошо видел, как лихо орудовали штыками русские солдаты.

— Да, француз стреляет здорово, тут ему равных нету, — говорил опять поравнявшийся с прапорщиком усатый фейерверкер, переводя дух и закуривая короткую трубочку, — я на них насмотрелся ещё в прошлые кампании. На ядра и картечь тоже идёт хорошо, не дрогнет. А вот на штыки, не того, слабоват. Тут нашему солдату равных нет.

Раздался звук трубы. Это был сигнал «отбой». Русские пехотинцы возвращались к бастиону с окровавленными штыками. С ними шёл и генерал Паскевич. С его шпаги капала кровь на пыльную траву под ногами, белоснежные перчатки были в красных пятнах. Генерал посмотрел на ещё чуть живого, пронзительно стонущего французского пехотинца. Ему картечью разворотило живот.

— Добей его, Семёныч, — приказал он усатому унтеру, шагающему рядом, — ему всё равно теперь не жить, а только мучиться.

Генерал легко перешагнул ещё через пару трупов солдат противника и вдруг весело обронил по-французски;

— Труп врага всегда пахнет хорошо!

Сигара в его зубах наполовину сгорела. Он выплюнул изжёванный окурок и приказал полкам строиться.

— Ох и пижон же этот генералишка, — проговорил, насмешливо улыбаясь, усатый фейерверкер, облокотясь на земляной вал бастиона. — Пофасонить любит, ох любит!

Николай посмотрел в овраг, дно и склоны которого были сплошь устланы телами в синих мундирах. Правда, некоторые из них ещё корчились или даже пытались выбраться наверх. Среди них уже попадались и неподвижно лежащие солдаты в русской зелёной пехотной форме. А вокруг всё было забрызгано кровью. Муравьёв поднял упавшую ему под ноги ещё во время штурма французскую пулю, положил её в карман и пошёл быстро с бастиона. За стеной его встретил радостно заржавший при виде хозяина конь. Вскочив в седло, Николай поскакал из города к мосту. Над его головой с угрожающим свистом летали французские ядра и гранаты. Многие дома в городе уже горели.

Когда Николай подъезжал к расположению своей части на правом берегу Днепра, он вынул из кармана французскую пулю. Она была тяжёлая и холодная. Муравьёв посмотрел на неё и вдруг снова увидел перед собой овраг, наполненный трупами французских и русских пехотинцев. Николай и не заметил, как в уголках его припухших по-детски губ появились маленькие складочки, придавшие лицу решительное, но грустное выражение, и первая глубокая морщина пересекла высокий, по-юношески светлый лоб. Да, теперь он знал, какой жестокой ценой даются лавры воинской славы.

Два дня русские войска обороняли Смоленск. Наполеон уже не скрывал радости: наконец-то втянул русских в генеральное сражение. Но генерала Раевского сменил Дохтуров со своим 6-м корпусом, и две русские армии стали опять отходить вглубь необъятной России.

ГЛАВА 4

1

После Смоленска редкий день обходился без ожесточённых арьергардных боев. Положение Николая изменилось. Командовать 5-м корпусом был внезапно назначен генерал-лейтенант Лавров. Штаб, который возглавлял грек Курута, расформировали. Это произошло после скандального демарша цесаревича. Великий князь Константин Павлович в Дорогобуже ворвался в походный кабинет военного министра Барклая де Толли и с ходу выпалил:

— Немец… изменник, подлец, ты предаёшь Россию! — и вылетел из комнаты, громко стуча шпорами и гордо задрав курносый нос. — Ну, как я его? — хрипло бросил он своему адъютанту и собутыльнику полковнику Олсуфьеву. Тот, ни слова не говоря, поднял большой палец на правой руке вверх.

Михаил Богданович оторвался от карты, которую внимательно изучал в момент внезапного нападения, потёр рукой свою лысую голову и, ничего не сказав, только плотнее сжав сухие губы, вновь углубился в созерцание новейшей оперативной обстановки, представленной ему генеральным квартирмейстером 1-й Западной армии полковником Толем.

Через два часа цесаревич получил конверт с предписанием немедленно покинуть армию и отправиться в Петербург. А Николай на следующий день уже представлялся Толю, под командование которого его перевели. Недаром Муравьёв не любил немцев. Полковник оказался заносчивым грубияном. Заявил, что в штабе у Куруты квартирмейстеры ничего не делали, но зато он уж им сачковать не позволит. Николай был возмущён до глубины души, но, сжав зубы, продолжал служить так же ревностно, как это делал и раньше. В эти жаркие августовские дни на прапорщика Муравьёва свалилось и новое испытание. Тяжело заболел тифом лучший друг, тоже обер-офицер квартирмейстер, земляк, москвич Михаил Колошин. И вскоре его уже пришлось похоронить неподалёку от большой дороги под Вязьмой. Стоя над свежей могилой, Николай простился со своей довоенной юностью. Навстречу шли главные испытания войны.

22 августа 1812 года офицеры Генерального штаба, проехав по новой Смоленской дороге через село Бородино, остановились в селении Татариново, в большом крестьянском сарае. А на следующий день все сотрудники штаба главнокомандующего участвовали в обустройстве позиции для генерального сражения. Приближался главный день для русской армии за всю эту войну, а для многих солдат, офицеров и генералов и последний. Их ждал мрак небытия и вечная слава в памяти потомков. И как бы предвещая это, над Кутузовым, осматривающим место самого крупного сражения, в котором он когда-либо участвовал за всю свою долгую военную жизнь и которое — он это предчувствовал — обессмертит его имя, высоко в прозрачном бледно-голубом августовском небе появился орёл и долго плыл, чуть покачиваясь, в тёплых потоках воздуха над головами русских воинов. Второй раз великого русского полководца осенит могучими, вещими крылами царственная птица в день его похорон в Петербурге. Но это произойдёт только в следующем году, а пока полководцу только ещё предстояло выполнить свою великую миссию.

2

На следующий день, 24 августа, в восьми километрах западнее от расположения русских войск на Бородинском поле раздались звуки артиллерийской канонады. Это вёл тяжёлый арьергардный бой отряд генерал-лейтенанта Коновницына. В это же время на правом берегу речки Колочи, текущей не спеша рядом с новой Смоленской дорогой, русские бородатые ратники Московского ополчения срочно возводили редут. Неподалёку от деревеньки Шевардино слышны были удары кирок и ломов о твёрдый и каменистый грунт кургана, крепкая ругань и громкие приказы обер-офицеров сапёрного и пионерного полков, указывающих ополченцам, куда высыпать на бруствер землю, которую они приносили на носилках с соседнего поля. Раздался топот копыт, рядом со строящимся укреплением остановился всадник. Это был Николай Муравьёв. Он легко соскочил с коня и, отдав повод одному из ополченцев, взбежал на вершину кургана. Здесь, на высоте, в знойное августовское утро тёплый воздух приятно пахнул полынью и высыхающими, не убранными хлебами. Николай, одетый в потрёпанный тёмно-зелёный общеармейский сюртук с перетянутым через плечо поперёк груди офицерским шарфом в подражание Кутузову, снял прожжённую чёрную треугольную шляпу и, вытирая вспотевший крутой загорелый лоб, осмотрелся.

— Михаил Илларионович приказывает ускорить работы, — обратился он к невысокому, полному штаб-офицеру сапёрного полка, наблюдавшему за подчинёнными. — На подходе уже дивизия Неверовского и батарейная рота, им надо занимать позиции.

— Господи, ну почему у нас, сапёров, судьба такая? — всплеснул руками штаб-офицер, вытирая большим коричневым платком круглое лицо в веснушках. — Нет чтобы заранее задачу поставить и обеспечить всем необходимым. А то ведь вы в штабах своих в последний момент перед сражением спохватитесь: нужно на особо опасном направлении возвести укрепления, приказ в руки полковнику Богданову и — вперёд, чтобы из зубов кровь, а к утру редут должен стоять! Но ведь настрочить бумажонку легко. А как, я вас спрашиваю, господа штабные, полковник Богданов выполнит приказ, когда у него ни рабочей силы, ни шанцевых инструментов — ни шиша в наличии? А? Этот болтун московский генерал-губернатор Растопчин, вместо того чтобы афишки свои дурацкие сочинять, лучше бы вовремя лопаты с ломами да кирками в армию прислал из Первопрестольной. А то вот пришли бородатые мужички с голыми руками, а тут грунт до того каменист и твёрд, что и кирки наши сапёрные ломаются. Пока мы им всё нужное собрали…

— Господин полковник, вы слышите? — нетерпеливо прервал его и показал нагайкой на запад прапорщик, откуда раздавался звук приближающейся артиллерийской канонады. — Французы уже на носу, а у вас ещё ничего не готово. А вон, — Николай обратился на восток, — батарейная наша рота приближается, ей уже надо занимать позиции, а куда, спрашивается, орудия устанавливать?

— А ну быстрей, — заорал во всю свою охрипшую глотку сапёрный офицер на подчинённых, — бегом шевелитесь, бегом! Вы что, не понимаете, что здесь сейчас или французы окажутся — так они вас всех, как собак, переколют штыками и перестреляют, или наши артиллеристы, и это отнюдь не лучше, потому что они вас просто живьём слопают, ведь им же пушечки свои некуда поставить. Внутрь валов, я вам говорю, внутрь землю сыпьте! Внутреннюю плоскость укрепления поднять надо, а то они и противника не увидят из-за этого бруствера, — чуть не плакал толстый сапёр. — Заставь дураков Богу молиться, так они себе лбы порасшибают, идиоты. Ну куда вы столько навалили? — размахивал руками и суетливо бегал по вершине редута полковник Богданов.

А французы с запада и наши пехотинцы и артиллеристы с востока неумолимо приближались. Через несколько часов здесь уже завязался упорный бой. За ним с высокого кургана у Семёновских флешей, которые ещё только возводились, наблюдал Кутузов. Он сидел на деревянной скамеечке, которую за ним постоянно носил конвойный казак, в коротком тёмно-зелёном, довольно обтрёпанном сюртуке, расстёгнутом на груди, на голове фуражка без козырька с красной тульёй. Главнокомандующий внимательно следил за ходом сражения в подзорную трубу. К нему то и дело подбегали адъютанты, быстро докладывали и снова исчезали.

— Ого, с трёх сторон нажимают, — проговорил Михаил Илларионович и добавил, обращаясь к генералу Багратиону, стоящему рядом: — Пётр Иванович, ты подтяни поближе парочку пехотных дивизий и оставь их пока в резерве, а вот поближе к вечеру, если наших потеснят — а судя по тому, как противник рвётся вперёд и подбрасывает всё новые и новые силы, он это в конце концов сделает, тем более что три пехоты дивизии они уже согнали на это дело, — так вот, когда наших-то потеснят, тогда и бросишь резерв на подмогу Горчакову, но бога ради, не раньше, не раньше, батюшка ты мой. Продержаться на редуте надо до глубокой ночи, чтобы эти прыткие французишки не зашли нам за левый фланг, пока у нас здесь флеши не построят, ну а уж ночью я пришлю приказ отходить.

— Я гренадер Мекленбургского и Воронцова подтяну, — ответил Багратион, кивая своим длинным носом. — А может, и кавалерии ещё подбросить, а то вон поляки от Утицкого леса уж больно нагло лезут?

— Хватит кавалерии, хватит, батюшка, вон кирасиров целая дивизия да драгунов полка четыре, ну, куда, голубчик ты мой, ещё-то? — замахал полными белыми ладонями Кутузов и посмотрел насмешливо и опасливо одновременно на нетерпеливо переминавшегося рядом командующего 2-й армией. — Знаю я твой горячий характер, знаю, Пётр Иванович, дай тебе волю, так ты прямо сейчас и начнёшь генеральное сражение вокруг этого редутика.

— А чего тут тары-бары разводить, — мотнул головой Багратион, как породистый жеребец, которому всадник не даёт броситься с места в галоп, натягивая узду. — Врезать бы по этой сволочи, пока они в боевые порядки не развернулись, вот этим фланговым-то ударом через Утицу, по старой Смоленской дороге. Посмотрел бы я, как они повертелись в этом случае.

— Остынь, голубчик, остынь, навоюешься ещё, успеешь, — улыбался Михаил Илларионович, — вот завтра подготовимся получше к бою, а уж послезавтра и начнём с Богом, — перекрестился главнокомандующий и снова стал внимательно осматривать поле боя, затянутое серебристыми клубами порохового дыма.

— Да, главный удар Наполеон собирается здесь проводить, по нашему флангу нанести намерен, это несомненно, иначе бы они так поспешно за этот редут не взялись бы. Мешает он им развернуться, ох мешает, как чирей на заднице, ха-ха-ха! — по-стариковски дробно, с хрипотцой рассмеялся Кутузов и подозвал возглавлявшего квартирмейстерскую часть при штабе главнокомандующего генерал-майора Вистицкого, элегантного, с седыми висками, больше похожего на придворного, чем на кадрового военного. — Вот что, Михаил Степанович, ты пошли какого-нибудь своего архаровца, да попроворней, к редуту, пусть посмотрит, как идёт бой, и назад прямо ко мне, доложит обстановку. И пусть передаст Горчакову мои слова: отступать только по моему приказу, а до ночи и не помышляет отдать редут. Хоть зубами в него пусть вцепится, но держится! Да, и предупреди своего подчинённого, что он посылается не воевать, а только для наблюдения, а то эта молодёжь всё рвётся подвиги совершать, все, черти полосатые, в Наполеоны метят, а надо просто лямку свою усердно тянуть, ведь недаром в народе говорится: всяк сверчок должен знать свой шесток. Иди, иди, Михал Степаныч, поторапливайся, я здесь до ночи-то не собираюсь просиживать. — И он снова, что-то ворча себе под нос, принялся смотреть в подзорную трубу.

А тем временем бой у Шевардинского редута становился всё ожесточённее. Пехотинцы в синих мундирах 5-й французской дивизии под командованием генерала Компана, которого сам Наполеон называл мастером по взятию редутов, ворвались в деревеньку Доронино, вытесняя русских егерей, ведших ожесточённый огонь из широко развёрнутых цепей, и взобрались на стоящий всего в двухстах пятидесяти шагах от русских позиций курган. И через полчаса отсюда уже вела огонь французская батарея, а 61-й линейный полк дивизии Компана шёл на приступ редута. Гордые тем, что им первым доверил император начать великую битву, французские пехотинцы шагали под барабанный бой с устрашающей невозмутимостью. Многие офицеры и ветераны-рядовые этого прославленного полка сражались ещё в Египте под началом их маленького капрала, как они любовно называли генерала Бонапарта.

Пехотинцы дивизии Компана из 61-го полка пробежали под непрерывными картечными залпами шестьдесят шагов, которые их отделяли от редута, и сцепились врукопашную с пехотой уже ставшей знаменитой 27-й дивизии Неверовского. Она и здесь оказалась в первых рядах. Однако натиск французов был так мощен, что через полчаса они вытеснили русских артиллеристов и пехоту с редута и уже стали поворачивать захваченные орудия против их бывших хозяев, как раздалась мощная барабанная дробь. Русские батальоны остановились и быстро перестроились. Перед ними показался коренастый генерал в тёмно-зелёном мундире с густыми рыжеватыми баками и пронзительными карими глазами, в чёрной треуголке и с длинной шпагой в руке.

— Вы что же меня позорите, братцы? — обратился генерал Неверовский к своим солдатам, смущённо отводившим глаза. — Подумаешь, эка невидаль, французов всего-то в три раза больше. Да мы под Красным разбили три корпуса кавалерии Мюрата, а там их было в десять раз больше, чем нас. Вы и под Смоленском дрались, как львы, а там их было в двадцать раз больше. Так чего сейчас-то опешили? Нет, голубчики, так не пойдёт. Вы уже зарекомендовали себя перед всей нашей армией героями, так извольте подтверждать сбою славу и в этом бою. Живей стройся батальонными колоннами, командиры и ветераны — в первые ряды, музыканты играй, песенники запевай! Покажем же этим нехристям, что мы в бой как на праздник идём! — И сам встал впереди одной из колонн.

И тут случилось то, что потом все, кому судьба дала возможность дожить до седых волос, вспоминали как чудо: Тарнопольский, Симбирский, Одесский полки пошли в атаку с музыкой и песнями. Даже французы на редуте затихли, вслушиваясь в странные для поля боя звуки.

— Господи, они песни поют! — проговорил с ужасом молоденький французский офицер из третьего батальона 61-го полка, засевшего на редуте.

И ни ожесточённая канонада французских орудий, ни ружейная пальба в упор не заставила замолчать лихие русские песни. В эту удивительную атаку вместе со всей дивизией Неверовского шёл и прапорщик Муравьёв, который хотя и был послан на редут для наблюдения и со строгим указанием ни во что не вмешиваться, но не мог стоять в стороне от могучего порыва русского духа. Он вспоминал эту фантастическую атаку с песнями под свист картечи из вражеских орудий всю свою долгую военную жизнь, и она стала для него мерилом воинской отваги и бесстрашия. Весь третий батальон 61-го линейного полка дивизии Компана остался на редуте. Никому не удалось уйти. И когда на следующий день Наполеон лично проводил смотр этого полка, он недоумённо спросил:

— А где третий батальон?

Командир дивизии, потирая старый длинный шрам на скуле, мрачно ответил:

— Он там, на редуте, — и показал на покрытый чёрным трауром развороченной земли и пороховой гари курган у деревни Шевардино, ставший на вечные времена памятником русской славы и могилой для завоевателей.

Вскоре, поддерживая атаку пехотинцев Неверовского, во фланг дивизии Компана ударили русские драгуны с оранжевыми погонами на плечах при поддержке русской артиллерии. Всё это заставило остатки 61-го полка ретироваться с поля боя. Вскоре стемнело. Генерал-майор Горчаков, племянник великого Суворова, лично поблагодарил и пожал руки главному герою этого боя: генералу Неверовскому, а также офицерам, принимавшим участие в контратаке на редут. Среди них был и Николай Муравьёв.

— Господа, благодарю за инициативное, умное руководство боем, — проговорил, прохаживаясь у костра, скрытого от глаз вражеских артиллеристов за курганом, стройный молодой тридцатитрёхлетний генерал. — Благодаря вашей отваге и находчивости мы выполнили нашу задачу: держим редут до ночи, через несколько часов получим приказ к отходу, а пока будьте начеку, французы сделают всё, чтобы с нами расквитаться за понесённый ими конфуз.

После ожесточённой ночной резни, отбив все атаки остервенелых французов, русские батальоны в полночь не спеша покинули напрочь разрушенный редут и отступили к уже возведённым Семёновским флешам. Здесь дивизию Неверовского через день опять ждали суровые испытания. Она оказалась в самой горячей точке битвы. А прапорщик Николай Муравьёв поскакал по холмам и долам, залитым лунным светом, мимо многочисленных костров, у которых солдаты, только что вышедшие из боя, составив ружья в козлы, грелись у огня, варили кашу и балагурили, в село Татариново, где расположился штаб Кутузова, докладывать главнокомандующему обо всём, что он видел. Но разве расскажешь в сухих словах военного рапорта всё, что пережил молоденький офицер в этот день?! Даже своему брату Михаилу он не смог передать и сотой доли того восторга, что переполнял его при воспоминании о стойкости и отваге простого русского солдата. Молодые прапорщики долго шептались в душистой темноте овина, куда они забрались переночевать, и заснули только под утро. Все другие помещения уже были заняты ранеными. Подступало главное испытание Отечественной войны — Бородинское сражение, и пролог к нему выиграли русские воины сегодня на Шевардинском редуте! Николай в этом был уверен.

3

День перед битвой выдался пасмурным, накрапывал мелкий холодный дождик. Оба войска готовились к битве. Наполеон в простой серой шинели без знаков различия и чёрной треуголке провёл почти весь день в седле. Он не просто осматривал позицию русских — казалось, что он её обнюхивает, выискивая слабые места. У деревни Бородино по нему даже выстрелили картечью — так близко полководец подъехал к переднему краю. И это несмотря на почти непрекращающийся сухой кашель, который душил французского императора, насморк и боли в желудке: язва давала о себе знать.

Кутузов наблюдение за противником доверил своим подчинённым. Сам же, сев в просторную коляску, объезжал свои войска. С ним возили старинную икону Смоленской Божьей матери, которую генерал Ермолов приказал месяц назад вывезти из осаждённого города. Помолившись у святой реликвии, Михаил Илларионович разговаривал запросто с солдатами. Он отлично понимал, что именно от них зависит исход завтрашнего сражения.

— Вам придётся защищать землю родную, послужить верой и правдой до последней капли крови, — говорил Кутузов, встав перед строем Симбирского пехотного полка 27-й дивизии Неверовского, уже прославившего себя в боях под Красным, в обороне Смоленска и во вчерашнем бою у Шевардинского редута. — Кому, как не нам, заслонить своей грудью матушку-Русь, кто же, кроме нас, это сделает? Это наша святая обязанность, и это огромная честь, которая выпала на нашу долю. Не посрамим же русского оружия, вся Россия с надеждой смотрит на вас, богатырей земли русской. За веру, царя и Отечество!

Раздалось громкое «ура». Михаил Илларионович смахнул слезу, побежавшую по полной, плохо выбритой щеке, и сел в коляску.

— Кому, как не нам! Да, братцы, кому, как не нам, — бормотал себе под нос старый генерал.

— Вы что-то сказали, ваше высокопревосходительство? — спросил его сидящий рядом полковник Кайсаров.

— Ничего, ничего, — проворчал Михаил Илларионович, стыдясь своих слёз, — поехали-ка, Паисий, в Татариново. Богу помолились, с солдатушками поговорили по душам, пора и нам отдохнуть. Завтра тяжёлый день предстоит.

Ночь прошла спокойно. Русские солдаты и офицеры были настроены серьёзно, одевали чистое бельё, многие даже положенные сто грамм не пили.

— «И тогда зловещий, ревущий, глубокий и яростный сумрак сраженья простёрся словно туман, когда бури застят мирный солнечный свет небес, — вдохновенно читал в одной из палаток русского лагеря черноволосый кудрявый молодой человек в распахнутом на груди генеральском мундире с алой шёлковой подкладкой без эполет. — Вождь во всеоружии шествует впереди, словно гневный дух пред тучей. От руки его падает Курах и содрогается Ка-олт, дух испуская. Его белая грудь запятнана кровью, и рассыпались светлые кудри по праху родимой земли», — печально опустил голову молоденький генерал.

Это был граф Александр Кутайсов, сын фаворита императора Павла Первого. Талантливый математик и военный, он в свои двадцать семь лет возглавлял всю артиллерию русской армии. Сейчас перед боем молоденький граф, конечно, не мог уснуть и пришёл в палатку начальника штаба 1-й Западной армии, своего друга, тоже артиллериста по своей первой военной профессии, Алексея Петровича Ермолова, чтобы почитать вслух своего обожаемого Оссиана, древнего шотландского барда, за именем которого скрывался бывший школьный учитель Джеймс Макферсон, написавший эти песни-стилизации под древнюю поэзию в глуши вересковых пустошей и скал своей суровой и гордой родины. Звуки северной лиры приводили душу экспансивного Александра Кутайсова в сладкое неистовство. Вот и сейчас не смог удержать слёз, они крупными прозрачными каплями катились по его смуглым щекам из блестящих красивых карих глаз, похожих на мокрые сливы.

— Ты знаешь, Алексей, — вдруг проговорил негромко граф, глядя задумчиво перед собой, — я вдруг понял, что меня завтра убьют.

— Да брось ты, Саша, чушь пороть, — нахмурился и махнул рукой Ермолов, сидящий за столом, на котором стояли небольшой походный самовар и чашки с недопитым крепким чаем. — Начитался этой заунывной поэзии, вот и кажется чёрт знает что! Хочешь, я Митьку-денщика позову, он нам на балалайке сыграет?

— Нет, это был знак свыше, — ответил печально Александр, — я ведь наугад томик открыл, и вот попались эти строки… Вещие строки…

На золотых дубовых листьях, которыми был обшит красный воротник его мундира, мягко играли отблески колышущихся на теплом ночном ветерке язычков свечей. Одна из них погасла. Оба генерала посмотрели на погасшую свечу, над которой курился прозрачный дымок, пахнувший тёплым воском, с тревогой. Перед боем все военные суеверны.

В это же время в походной палатке на опушке деревни Утица, на самом левом крае позиции русских войск, за столом сидели тоже два генерала. Это были два брата Тучковы. Тот, что постарше, командир 3-го пехотного корпуса генерал-лейтенант Николай Алексеевич Тучков, мужчина лет пятидесяти, невысокого роста, с удивительно доброй улыбкой на широком, чуть рябоватом лице, смотрел на своего младшего брата, Александра, с чисто отцовской нежностью. Он был старше его на тринадцать лет и привык всегда заботиться о Саше. Младший брат был на голову выше старшего. Видно было с первого взгляда, что и по характеру он не похож на энергичного, грубоватого вояку Николая. Александр был очень красив и больше напоминал поэта или художника, переодетого в генеральский мундир. Что-то томно-меланхолическое было в выражении его вытянутого усталого лица с орлиным носом. Может быть, именно потому, что они так несхожи, братья много лет хорошо ладили. Пехотная бригада, которой командовал Александр Тучков, входила в 3-й корпус. Завтра им обоим предстояло вместе идти в бой.

— Эх, много бы я дал, чтобы узнать, как наш Павлуша чувствует себя у французов, — сказал старший брат, Николай Алексеевич, выпуская перед собой клубы дыма из массивной трубки с длинным чубуком. В бою под Валутиной Горой генерал-майор Павел Тучков попал в плен.

— Томится, конечно, здесь такие события разворачиваются, а он не у дел. Но ничего, нам надо побыстрее расправляться с Бонапартом, и тогда вызволим брата. Хотя у меня такое чувство, что я его больше никогда не увижу. Три недели назад, ещё тогда, на Смоленской дороге, у меня сердце похолодело, когда мы расставались. Предчувствие у меня нехорошее… — Александр рассматривал своё отражение в чашке очень крепкого чая.

— Не надо Саша, перед сражением все эти мысли начисто выметай из головы, — наставительно произнёс Николай.

— Не так-то это легко сделать, братец. Не хотел я тебе рассказывать о том, что случилось со мной и Марго на последнем привале, когда мы расстались под Смоленском, но, видно, не удержусь.

Александр так звал свою жену Маргариту. Они очень друг друга любили. Но в их чувстве было столько экзальтации, страсти, что это даже пугало здравомыслящего Николая. Он этого не одобрял. Так относиться к друг другу впору было трагическим любовникам из пьесы Шекспира, а не супругам, прожившим в браке уже шесть лет. Так же считала и мать братьев, строгая русская барыня, Елена Яковлевна Тучкова, души не чаявшая в своих любимцах Коле и Саше.

Младший брат встал, прошёлся по просторной палатке командира корпуса и остановился перед картой, расстеленной на столе.

— Ты знаешь, я узнал о существовании вот этой деревеньки под названием Бородино почти месяц назад. Тогда мы спали в избе в последний раз вместе с Марго, на следующий день она уезжала в Москву. И вдруг ночью она будит меня и спрашивает: «Что это за местечко Бородино? Ты его не встречал на картах?» Я с удивлением смотрю на её мертвенно-белое в лунном свете лицо и ничего не могу ответить спросонья. Но она заставила меня встать — мы спали прямо на полу, на сене, покрытом попонами, — и найти большую карту. Искали мы, искали, но тогда так и не нашли эту деревеньку. А дело в том, что ей приснилось, как она идёт по какому-то селу и вдруг видит на стене простой избы надпись: «Твоя судьба решится здесь, у Бородино». И ты знаешь, Николай, меня как обухом ударило, когда я услышал пару дней назад, что мы, оказывается, даём генеральное сражение у деревни Бородино.

Красивое лицо Александра в лунном свете, падающем через открытый полог палатки, было смертельно бледным. Глаза смотрели на брата как-то странно.

— Сейчас у меня такое же чувство, которое было, когда мы расставались с Павлушей.

— Перестань хныкать, Сашка! — рявкнул на брата Николай. — Иди лучше приляг и поспи, завтра нам предстоит очень трудный день.

Братья помолчали и встали, пора было расходиться. Они обнялись. В этот момент порыв ночного ветра загасил все свечи, стоявшие в медном шандале на столе. Братья оказались в ночном мраке. Александр ничего не сказал, повернулся и вышел. Николай вдруг тоже почувствовал, что они видятся в последний раз. Он скрипнул зубами и одетым лёг на походную постель. Никакие предчувствия не могли поколебать его чувство долга. Генерал заставил себя заснуть хотя бы на полчаса, он знал, как это важно перед сражением. Так же делали и большинство русских солдат, инстинктивно понимая, что завтра великий день для них и их Родины и сейчас уже не место для размышлений, колебаний и подтачивающих силу души воспоминаний.

Во французском лагере не было той строгой, серьёзной, праведной атмосферы, которая царила в русском. Среди многоязычной орды, пришедшей на Русь за хорошей добычей и думавшей только о том, как бы прорваться к богатой Москве и обеспечить себя удобными зимними квартирами да безбедным существованием на будущее, раздавались до глубокой ночи громкие пьяные выкрики, хохот. Эти загрубелые вояки, завоевавшие уже почти всю Европу, радовались, что наконец-то им представился случай накинуться на очередную богатую жертву. Казалось, все были уверены в завтрашней победе.

Однако в некоторых палатках «Великой армии» царило совсем другое настроение. Так, обер-шталмейстер императорского двора Арман де Коленкур, склонив свою посеребрённую густой сединой голову над бокалом темно-красного вина, грустно-иронично слушал восторженные речи своего младшего брата, одного из самых блестящих кавалерийских генералов, которых когда-либо рождала Франция.

— Эх, Огюст, — печально улыбнулся старший Коленкур, — неужели ты не видишь, что мы, как в болоте, увязаем в этой огромной России. Ну, хорошо, завтра мы всё же выиграем битву, я в этом тоже уверен. Но какой ценой? Ты же сам отлично знаешь, как русские ожесточённо дрались под Смоленском и во всех арьергардных боях. Завтра же они нам дадут такой отпор, какого мы ещё никогда и нигде не получали, треть или даже половина нашей «Великой армии» будет потеряна. А что будет с остальной её частью, когда мы всё-таки ворвёмся в Москву?

— Мы получим отличные зимние квартиры и скорый мир с поверженным русским медведем! — бодро проговорил Огюст, выпивая вино из бокала.

— Ну зачем ты повторяешь с таким глупым апломбом всю эту чушь из официальных бюллетеней? — поморщился Арман.

— Ну ты же сам их сочиняешь и одновременно называешь чушью, — усмехнулся младший брат.

— Господи, какими только глупостями или гадостями мне не приходится заниматься при дворе! Но что поделаешь, такова жизнь! — вздохнул обер-шталмейстер. — Однако, что бы нас ни заставляла делать судьба, наш император или наше честолюбие, надо никогда не терять своего «я» и смотреть на всё со своей, не зависимой ни от чего и ни от кого, просвещённой точки зрения. И уж совсем глупо обманывать самого себя.

— И ты считаешь, что я занимаюсь самообманом? — спросил Огюст, вдруг так же тонко и иронично улыбнувшись, как и его старший брат. — Арман, разве я как неглупый человек и, поверь мне на слово, неплохой военный не понимаю, что в погоне за этими недостижимыми химерами, как Индийский поход, мы залезли в такие дебри, откуда можем просто не выбраться? Понимаю, конечно. — Генерал помолчал, налил себе ещё один бокал вина, поднял его и посмотрел на свет, льющийся от многочисленных свечей, горящих на серебряных шандалах, доставшихся ему как трофей после грабежа одной из богатых усадеб под Смоленском и подаренных им любимому и уважаемому старшему брату.

Вообще почти всё, что окружало этих просвещённых французов, было взято как военная добыча во всех частях Европы. Считая себя цивилизованными людьми, французы наполеоновской Франции на самом-то деле вели себя как гунны, без малейшего зазрения совести грабя народы, страны и континенты. И вот теперь с благословения своего императора они решили перенести грабёж на весь мир, пытаясь прорваться сквозь просторы России к Индии, где засели колонизаторы-англичане, которые в этом роковом для всего человечества году застыли от ужаса при виде ещё более наглого и кровожадного завоевателя, чем они сами.

— Арман, я всё хорошо понимаю, и твоим официальным бюллетеням не по силам запудрить мои мозги. Но я сделал свой выбор: встал под знамёна самого величайшего полководца всех времён и народов и пойду за ним до конца. Сладость жизни не в том, чтобы протянуть её как можно дольше и трясущимися от старости руками хапать всё больше богатства, почестей и наслаждений. Сладость жизни в её яркости и той страсти, с которой ты проживаешь каждую отведённую тебе судьбой минуту. И поверь мне, я хоть и моложе тебя, но повидал немало, нет в жизни ничего прекрасней любви и боя. Только в этих двух сферах нашего бытия мы в экстазе приближаемся к богам, поэтому я пью за мою любовь, оставленную на родине, и за завтрашний бой — это будет величайшее сражение как в истории Франции, так и в моей судьбе, это будет мой Олимп, и я взойду на него с высоко поднятой головой. Лучшей судьбы я себе и не желаю. — Огюст выпил бокал до дна и встал. — Давай прощаться, брат, у тебя своя, не менее достойная жизнь, так что вспоминай своего сорвиголову младшего братишку и не вешай носа, прощай.

Они обнялись, поцеловались, и кавалерийский генерал, беззаботно позвякивая шпорами, ушёл в ночь.

А кумир одной армии и злой гений другой в это время не находил себе покоя в своём императорском шатре.

— И тебе тоже не спится, мой Жан? — спросил Наполеон, входя в отделение палатки, где помещался дежурный генерал.

— Да разве тут уснёшь, Ваше Величество, когда тебя каждые полчаса теребят с рапортами с аванпостов, да потом, и ночи стали уже свежими, — ответил, поднимаясь со стула, генерал-адъютант Жан Рапп, который прошёл со своим императором все его военные кампании, начиная с Итальянской 1794 года, когда Наполеон был всего лишь молодой, подающий надежды генерал. Много лет он был его адъютантом.

— Садись, Жан, выпьем-ка горячего пуншу, а то и вправду стало что-то свежо, а у меня никак простуда не проходит, — показал на кресло, обитое алым шёлком, рядом со столом император.

Рапп позвонил в колокольчик. Камердинер с заспанным лицом откинул полог палатки. Выслушав приказание, он неслышно удалился, мягко ступая по коврам туфлями с золотыми пряжками. Его белые шёлковые чулки, доходившие до колен, были на удивление белоснежными и без единой морщинки.

Наполеон вдруг подмигнул генералу и сказал:

— А помнишь нашу первую итальянскую кампанию? Тогда у нас и в помине не было лакеев в белых чулках.

— Да у нас тогда ничего не было, — кивнул головой Рапп, — даже чистых рубашек, но зато мы дали жару этим австрийцам, сбили с них спесь.

— Ага, — кивнул Наполеон, улыбаясь вдруг молодой, задорной улыбкой, — я тогда ходил в дырявых сапогах, а чтобы не показывать итальянцам, что на мне нет рубашки, наглухо застёгивал ворот сюртука. А итальянцы удивлялись: как же высокомерен этот французский генерал, в такую жару он застегнут на все пуговицы!

Им принесли горячий пунш в высоких хрустальных бокалах. Отпив глоток обжигающего, приятно пахнувшего специями вина, император закашлялся и, отдышавшись, продолжил:

— Теперь же у нас есть всё, да только радости от этого никакой, — махнул он вяло рукой. — Как ты думаешь, Рапп, хорошо у нас пойдут завтра дела? — вдруг перевёл резко разговор, как обычно это делал всегда, в другое русло.

— Без сомнения, Ваше Величество, мы исчерпали все свои ресурсы, да и отступать нам некуда. Мы должны победить по необходимости.

— Хорошо, что старый Кутузов тебя не слышит, — усмехнулся Наполеон. — Мы должны победить, деваться нам некуда, в этом-то ты совершенно прав.

Помолчал, мелкими глотками отпивая пунш.

— Но счастье — самая настоящая куртизанка. Я часто говорил это, а вот теперь начинаю испытывать это на себе, — вздохнул император.

— Вы мне сказали ещё там, под Смоленском, — заметил генерал, — что дело начато и теперь мы просто обязаны довести его до конца, чего бы это нам ни стоило.

— Дело в том, Рапп, что цены всё поднимаются и нам приходится платить по счетам судьбы всё дороже и дороже, как бы в решающий момент наши карманы не оказались пусты! — ответил император с горькой усмешкой. — Ну ладно, посудачили — и хватит, уже светает, надо теперь заняться делом. Вызови-ка сюда Бертье, — приказал, решительно отметая всё в сторону, Наполеон и резко встал, откидывая со лба прядь волос. Для него битва уже началась.

4

А в это время Николай Муравьёв мирно спал в овине, зарывшись в свежую, ароматно пахнувшую солому. Рядом с ним посапывали почти все обер-офицеры штаба главнокомандующего. Но вскоре их уже разбудили. Николай проснулся и увидел лежащего у себя на ногах бородатого детину.

— Ты кто такой? Чего здесь разнюхиваешь? — Крепкий кулак прапорщика смазал по широкой физиономии ещё толком не проснувшегося мужика.

— Да свой я, свой, ополченец! — заорал он и быстро кинулся в круглый вход в овин.

Но там он уже попал в сильные руки слуги Степана. Вопли заблудившегося воина из Смоленского ополчения разбудили уже всех офицеров. Отряхиваясь от соломы и весело переговариваясь, они начали вылезать из овина. Кругом, куда ни взглянешь, плавали густые облака тумана. Солнце только-только начало пробиваться сквозь них.

Вскоре главнокомандующий вместе почти со всем своим штабом оказался в селе Горки, в центре позиции русских войск. Когда над серой поверхностью воды в реке, медленно текущей рядом с деревней, стала редеть густая пелена тумана, раздались артиллерийские и ружейные выстрелы с противоположного берега. Это французы начали штурм Бородина, располагающегося на противоположном, левом берегу. Своими молодыми, уже натренированными глазами офицера-квартирмейстера, привычного к съёмке местности и наблюдению за противником, Николай увидел, как русские егеря всё ожесточённее перестреливаются с приближающимся противником. Синие ряды линейной французской пехоты окружили деревеньку. Это 13-я дивизия Дельзона выполняла задачу, поставленную перед ней пасынком Наполеона, командиром 4-го корпуса принцем Евгением Богарне. Они обязательно должны были в самом: начале сражения выбить русских егерей с левого берега Колочи и держать в напряжении правый фланг противника, чтобы препятствовать переброске резервов на левый, по которому французский император намеревался нанести свой главный и, как он надеялся, победоносный удар.

— Эй, Муравьёв! Так, кажется, тебя кличут? — подозвал Кутузов Николая. — Вижу, как тебе не терпится посмотреть поближе, что творится там внизу, — показал с холма на Бородино Михаил Илларионович. — Вчера ты мне неплохо доложил о деле у Шевардино, глаз у тебя острый и язык тоже хорошо подвешен, так что спустись-ка туда и проследи, как идут дела, и, главное, напомни полковнику Бистрому, чтобы обязательно уничтожил мост за деревенькой, его ни в коем случае нельзя отдать этим синим злодеям. А Барклаю на глаза не попадайся, он там, у Бородино, командует своим флангом, ну и пусть командует, мы в его дела не лезем, а то он обидчивый — ну просто жуть! — хитро подмигнул прапорщику генерал своим одним глазом. — Но за мостом проследи, и как его сожгут, так сразу мне доложишь, я, пожалуй, уже поеду в Татариново, мне не за одним пунктом позиции надо присматривать, а всё поле боя в голове держать, — проговорил наставительно Кутузов и направился к своей коляске.

А Николай, обрадованный, что может наконец-то покинуть свиту из штабных вокруг главнокомандующего и заняться стоящим делом, быстро повёл в поводу своего коня, спускаясь по тропинке к Бородино. Вскоре он уже был у моста через Колочу. Здесь встретил моряков Гвардейского экипажа в запачканных илом и мокрой землёй тёмно-зелёных мундирах, перечёркнутых на груди чёрными ремнями патронной сумы и портупеи, на которой висели короткие и широкие тесаки. Многие из моряков были не в положенных для них по уставу чёрных киверах, а в простых фуражках без козырьков. Одни из них только что закончили минирование моста, подложив бочку пороха под основную опору у правого берега, другие раскладывали охапки соломы и хвороста, облитые горючим материалом, третьи отдирали доски. За всеми работами наблюдал коренастый мичман. Утренние лучи солнца освещали золотые эполеты без бахромы на плечах и на чёрном воротнике мундира офицерское шитье в виде золотых якорей, обвитых канатом и шкертами. Командир маленького морского отряда озабоченно поглядывал на село за мостом, где шёл ожесточённый бой гвардейских егерей с наседавшим противником. Гремели залпы орудий, слышалась ожесточённая ружейная перестрелка.

— Ну как, сможете мост сжечь до подхода французов? — спросил Николай, останавливаясь рядом с мичманом. Коня не стал подводить к мосту, а привязал его на взгорье, где в густых кустах орешника расположились два егерских полка.

Мичман с явной неприязнью посмотрел на штабного.

— Да сжечь-то мост — раз плюнуть, но дело в том, что, судя по той катавасии, которая там творится, — морской офицер кивнул на деревню, — егеря, отступая, на своих плечах принесут и французов, и у нас будут в распоряжении считанные минуты. Вы бы поднялись повыше и наблюдали оттуда: и всё видно, и безопасно, — с явным презрением к штабному офицеру добавил моряк.

— Вы обо мне не беспокойтесь, господин мичман, — ответил, еле сдерживаясь, Николай, — а лучше позаботьтесь о точном и своевременном выполнении возложенной на вас задачи. Главнокомандующий лично распорядился, чтобы ни в коем случае мост не достался французам, а судя по тому, как складывается обстановка, я вижу, что его приказ может быть и не исполнен.

— Не путайтесь под ногами, прапорщик! — рявкнул мичман задиристо, поправил на голове покорёженный, пробитый пулей кивер и зашагал вразвалочку по доскам моста, проверяя всё, что сделали его подчинённые.

Рядом с ним шагал Николай и невозмутимо спрашивал:

— Пороховой заряд где заложен? Огонь приготовлен?

Мичман повернул к молодому прапорщику уже багровую от возмущения круглую физиономию и хотел по-русски кратко и ясно ответить, но тут из деревни начали выкатываться зелёные цепи егерей — многие из них буквально вперемежку с синими французскими мундирами. Так в пылу рукопашной схватки они очутились в неглубокой речке и на мосту.

— А, чёрт, я так и знал! — выругался мичман.

— Когда фитиль поджигать, ваше благородие? — закричал высокий матрос, высовываясь из-под опоры моста.

— Подожди ещё минуту, я скажу, — ответил мичман. Он смотрел на мост, на котором шла ожесточённая рукопашная схватка. — Ну, давай, братишки, хватит бодаться там, бегом, бегом на берег, сейчас взрываем!

Но гвардейские егеря никак не могли оторваться от вцепившихся в них мёртвой хваткой французских пехотинцев из 106-го полка. К тому же матросам, стоявшим на берегу по обеим сторонам моста, уже пришлось начать отбиваться штыками и тесаками от перешедших реку вброд первых французов. Николай, выхватив саблю, раскроил голову рослому рыжеусому французскому пехотинцу, заколовшему стоявшего рядом с прапорщиком матроса.

— Да поджигай же фитиль! — закричал Муравьёв мичману.

— Сейчас, сейчас, не ори! — отмахнулся от него моряк, выжидая момента, когда хотя бы большая часть гвардейских егерей во главе с командиром первого батальона полковником Грабовским ступят на берег. Двенадцатипушечная батарея, которую прикрывал этот батальон, уже пронеслась по мосту и теперь занимала позицию на высоком правом берегу Кол очи. Солома и хворост уже вовсю горели на мосту. Но французы, разгорячённые схваткой, не останавливаясь бежали сквозь огонь, не отставая от русских егерей.

— Вот теперь самый раз, вроде все наши прошли, Гмыза, поджигай фитиль! — скомандовал громко мичман засевшему под мостом матросу, а сам уже бок о бок с Николаем отбивался своей саблей от наседавшей линейной французской пехоты. — Быстрей от моста! — выкрикнул он Николаю. — Сейчас рванёт!

Горсточка оставшихся в живых матросов во главе с мичманом и прапорщиком рванулась вперёд. Николай схватил валявшееся в пыли на дороге ружьё с длинным трёхгранным штыком и, приказав матросам:

— Прикрывайте с боков! — ринулся на французов, пытавшихся окружить их маленький отряд.

Ещё в училище для квартирмейстеров он был первым по штыковому бою, а потом и сам учил молоденьких новобранцев этому искусству. Николай бежал вперёд, делая молниеносные выпады. Вражеские пехотинцы падали, поражённые штыком в шею или горло. Муравьёв сломя голову нёсся в гору. Вот снова перед ним появился пехотинец в синем мундире. Прапорщик уверенно отбивает направленный ему в грудь удар и резко бросается вперёд — штык в горле у француза. Противник ещё не успел с хрипом упасть, как Николай уже пронёсся мимо. Так матросы Гвардейского экипажа во главе с неутомимым мастером штыкового боя, как мощным ледоколом, проломили ряды смыкающейся вражеской пехоты и пробились в расположение егерей на вершине правого берега. Но только тут, переводя дух, Николай осознал, что не слышал взрыва. Он взглянул вниз на горящий, но целый мост. По нему бегали солдаты в синих мундирах и сбрасывали пылающий и чадящий клубами чёрного дыма хворост и солому в воду.

— Почему не было взрыва? — накинулся он на мичмана.

— А чёрт его знает! Может, Гмызу убило, может, шальная пуля перебила запал… да много чего могло случиться! — ответил мичман, морщась. Ему один из матросов перевязывал раненое плечо.

— А в результате приказ не выполнен, чёрт побери! Мост у французов, — выругался Николай. — Вот тебе и раз плюнуть, — передразнил он недавние слова самоуверенного мичмана.

— Да не гоношись, ты, штабной, сейчас что-нибудь придумаем. Кстати, как тебя зовут? Хоть ты и квартирмейстер, а воюешь лихо.

Они познакомились. Главой отряда Гвардейского экипажа оказался Михаил Николаевич Лермонтов.

— Вот что, Николай, сейчас наши егеря, как я вижу, собираются контратаковать эту прорвавшуюся сволочь. Собери группу егерей со штуцерами[16] и поставь им задачу обстреливать мост — прикроешь этим меня. А я с парой матросиков зайду вон там сбоку, где ивы к самой воде спускаются, и за прикрытием из камышей и осоки, которые, слава богу, у берегов густо растут, проберусь вплавь к мосту и взорву эту проклятую бочку с порохом, будь она трижды неладна.

Вскоре Николай уже сам вместе с лучшими стрелками первого батальона 19-го егерского полка стрелял из штуцера по синим фигуркам у моста. А в это время три моряка пробирались вдоль берега, скрываясь за камышом. Но французы всё же заметили моряков. Николай увидел, как один из матросов дёрнулся и, широко расставив руки, упал в воду, окрасившуюся вокруг его головы красным цветом. Течение медленно уносило его труп вниз.

— Вот теперь пора, господин полковник, — обратился Муравьёв к стоящему рядом с ним командиру егерской бригады Николаю Васильевичу Вуичу, которого квартирмейстер штаба главнокомандующего посвятил в планы взорвать мост за спиной неугомонного полка неприятеля.

Раздалась призывная дробь барабана, горнист просигналил атаку, и егеря с громким криком «ура!» бросились вниз к реке на 106-й полк французской линейной пехоты, он перестраивался, чтобы продолжить атаку. В этот же момент Николай заметил, что уже второй матрос плыл вниз по реке, широко разбросав руки. Надежда осталась только на мичмана. Прапорщик перекрестился, надел на штуцер, из которого стрелял, штык и кинулся вместе с атакующими вниз.

«Если мичмана убьют, то я должен во чтобы то ни стало прорваться к мосту и взорвать его, приказ главнокомандующего должен был быть исполнен любой ценой», — подумал Николай, и снова перед ним замелькали синие мундиры, снова он отбивал вражеские штыки и делал молниеносные смертельные выпады.

И в этот роковой для 106-го французского полка момент мичман, зажимая новую рану в боку, подобрался к главной опоре моста. Он вынул из-под крепко держащегося на голове, закреплённого подбородочной серебряной чешуёй кивера завёрнутую в кусок непромокаемого брезента зажигалку с трутом и, быстро осмотрев короткий, перебитый осколком гранаты фитиль, стал высекать кремнём огонь. Рядом с ним, на бревне опоры моста, висел убитый матрос Гмыза. Над головой послышался шум многих ног — это французы отступали на левый берег Колочи. Трут задымился, мичман, кривясь от резкой боли в боку, осторожно раздул огонь и зажёг фитиль. Моряк невозмутимо смотрел, как огонёк по фитилю быстро пополз к запалу. Когда до взрыва оставалось одно мгновение, мичман Лермонтов прыгнул в воду. И тут же мост, сплошь облепленный фигурками в синих мундирах, в клубах дыма и пыли взлетел на воздух.

— Слава богу, мичман выполнил свой долг, — пробормотал Николай, вытирая вспотевший лоб рукавом.

У его ног корчился от смертельной раны очередной французский пехотинец. Тёмно-зелёный разорванный рукав мундира квартирмейстера медленно набухал кровью.

— Что, ваше благородие, и вас чуток задело? — спросил подбежавший к нему один из двух оставшихся в живых, из отряда Гвардейского экипажа матросов. — Снимайте мундир, я вас сейчас перевяжу, я по этому делу дока!

Николай скинул покрытый пылью мундир и присел на истоптанную траву берега.

— Ну что, штабной, дух переводишь? — услышал Муравьёв хриплый, усталый и задиристый голос мичмана. — А ты, прапор, оказывается, лихой вояка, — проговорил Лермонтов, падая от усталости рядом на траву и поглядывая на лежащего рядом убитого француза и на окровавленный штык ружья, валявшегося рядом с квартирмейстером. — Плюнь ты на свой штаб, айда к нам в экипаж, нам такие парни нужны. Наверно, и математику знаешь, быстро на штурмана сдашь и капитаном станешь. А?

— Спасибо за доверие, морской герой, но я уж лучше останусь на суше, здесь как-то мне привычней, — ответил улыбаясь Николай, даже не подозревая, что всего через восемь лет судьба приготовит ему сюрприз и он будет командовать двумя военными кораблями, возглавляя экспедицию в водах далёкого Каспийского моря. — А с мостом, Михаил, ты здорово управился, заодно вон сколько синемундирников положил, — кивнул он на трупы вражеских солдат, вперемешку с брёвнами разрушенного моста перегородившими мелкую речушку.

— Послушай, Коля, — продолжил разговор Лермонтов, морщась от неосторожных прикосновений матроса, который перевязывал его задетый пулей бок, — что-то твоя фамилия мне уж больно знакома. У тебя из родственников никто во флоте не служил?

— Отец у меня капитан второго ранга, в Балтийской флотилии командовал царицыной яхтой, воевал со шведами…

— Ну, точно! — ударил по плечу прапорщика моряк. — Николай Николаевич Муравьёв, он же гребным фрегатом командовал в сражении со шведами под Рогенсальмом. Его этот сумасшедший, Павел Первый, перевёл в кавалерию. Слышал, слышал. Так что ты, оказывается, наш, флотский, хотя и отказываешься попробовать солёной водички. Ну, тогда давай глотнём что-нибудь повкусней, — проговорил мичман и, подмигивая, отстегнул от пояса фляжку, почти доверху налитую водкой.

Прямо здесь, на берегу, можно сказать, среди кипящего ещё сражения, мичман и прапорщик с удовольствием выпили за одержанную ими хоть малую, но победу. Не забыли они и перевязывающего их матроса. И, как с удивлением отметил про себя возвращающийся на своём скакуне в Татариново Николай, водка только подкрепила силы, ничуть не замутив сознания.

«Прав, как всегда, был мой дядя Миша, старый гренадер, — подумал улыбаясь прапорщик, трясясь в седле и весело поглядывая по сторонам, — когда говорил, что водочка на войне — первое дело, никакой чай и кофей с ней не сравнится!»

5

Как только Николай прискакал в Татариново, его непосредственный начальник, генерал-майор Вистицкий, выйдя на крыльцо избы, где разместился штаб главнокомандующего, громко проговорил, показывая на западную окраину села:

— Муравьёв, живее к главнокомандующему, он ждёт сообщения о бое у Бородино.

Когда Николай доложил о взрыве моста, особо подчёркивая героизм моряков, Кутузов удовлетворённо крякнул.

— Ну, слава богу, у нас пока всё в порядке в центре позиции. Всё верно, главный удар наносится неприятелем по нашему левому флангу. Вот Багратиону всё не терпелось повоевать, теперь пожалуйте: воюй — не хочу! Да… — Главнокомандующий снял фуражку без козырька и потёр белый, в шрамах лоб. Он прикрыл свой единственный глаз и задумался.

Николаю казалось, что он представляет себе всё поле сражения и обдумывает следующий ход, так же как другие генералы, склонившись над картой или шахматной доской. И прапорщик был прав. Кутузову, с его сильной и цепкой, несмотря на возраст, памятью, огромным опытом и блестящим аналитическим умом крупного полководца, не надо было постоянно смотреть на карту или обозревать позицию из подзорной трубы с какого-нибудь высокого холма. Он мысленно видел всё поле сражения, недаром объехал его несколько раз. А постоянные доклады адъютантов и офицеров штаба вносили всё новые и новые уточнения в эту широкомасштабную картину. Михаил Илларионович открыл глаз, повернулся к маленькому столику, стоящему рядом со скамеечкой, на которой сидел, написал несколько слов на небольшом листе бумаги. Стоящий с ним рядом полковник Паисий Кайсаров положил записку в коричневый конверт. Кутузов протянул его Николаю:

— Держи, орёл, и скачи на Семёновские флеши, передашь его Багратиону и добавишь на словах, что я очень доволен его действиями, но, бога ради, пусть он больше не раздевает мой левый фланг. Если Тучков отдаст Утицкий курган, то Понятовский со своими полячишками окажется у нас в тылу. Зачем мы тогда столько людей уже положили на флешах-то? Понял, герой? — обратился генерал от инфантерии[17] к прапорщику.

Кутузову только что стало известно, что Багратион по собственной инициативе взял из 3-го пехотного корпуса Тучкова лучшую в армии образцовую 3-ю пехотную дивизию Коновницына.

— Так точно, ваше высокопревосходительство, фланговый удар, самый опасный, может заставить самые наши стойкие дивизии в центре отступить. Поэтому, мне кажется, нужно корпус Багговута с крайнего правого фланга перебросить на левый в помощь Тучкову.

— Ишь ты какой прыткий, — засмеялся Кутузов, — во, дожил, старика даже прапорщики начали поучать. Ты откуда такой прыткий выискался и так хорошо нашу диспозицию знаешь?

— А я принимал участие в работах в чертёжной вчера, — спокойно ответил Муравьёв, — поэтому-то и хорошо представляю и поле боя, и расположение наших войск. И сегодня по действиям противника можно понять, что он сосредоточил все свои силы на левом фланге. Так зачем 2-му корпусу без дела стоять, когда у нас на левом фланге угроза прорыва неприятеля?

Кутузов вытаращил свой единственный глаз на юнца, который так лихо делился своими соображениями по тактике ведения сражения с главнокомандующим.

— Это прапорщик Муравьёв, — шагнул поближе к Кутузову генерал Ермолов. — Он мне ещё перед началом войны заявил ничтоже сумняшеся, что мы слишком растянули свои войска по фронту и армию Багратиона выдвинули опасно далеко на юго-восток. Просил передать его мнение государю.

— Ну и как, передал? — спросил, несколько опешив, Михаил Илларионович.

— Так точно.

— Ну и что государь?

— Сказал, чтобы прапорщики впредь занимались своими прямыми обязанностями и не совали свои носы в вопросы военной стратегии. Но в то же время приказал передать, что ценит искреннюю заинтересованность прапорщика Муравьёва в общем нашем деле. Вот теперь и судьба дала мне такую возможность: передать слова нашего государя господину прапорщику лично, — закончил вполне серьёзно Ермолов.

Кутузов рассмеялся своим тонким, хриплым, старческим смешком.

— Да, Муравьёв, ты далеко пойдёшь, если ещё в таких низких чинах тебя сам император просит генерала поблагодарить за усердие, то-то ты мне сразу приглянулся. Иди, иди, сынок, выполняй поставленную задачу, а уж подумать о стратегических вопросах пока ещё есть кому у нас. И поосторожней, герой, под пули зря не лезь, а то вон, вижу, уже зацепило тебя? — показал Михаил Илларионович на перевязанное предплечье прапорщика.

— Это не пулей, это штыком, — уточнил Николай.

— У моста, что ли, воевал?

— Так точно.

— Никаких штыковых атак! Ты меня понял, архаровец? — нахмурил брови Кутузов. — Если с тобой что-нибудь случится, кто же у нас лет через двадцать армией-то командовать будет? Ступай, Коля, ступай и предупреди Багратиона, чтобы левый фланг больше не оголял. А насчёт Багговута — так тебя, к сожалению, опередили, Барклай уже приказал ему занять позицию на левом фланге между флешами Багратиона и Тучковым, и я, раб грешный, с этим согласился.

6

Николай, отдав честь, под одобрительные возгласы улыбающихся генералов, толпящихся вокруг главнокомандующего, отправился выполнять приказание. То, что увидел Муравьёв, подъезжая к флешам, поразило его до глубины души. На сотни и сотни шагов вокруг все поля и овраги вокруг Семёновских флешей были устланы трупами солдат и офицеров русской и французской армий. Крови было так много, что конь поскальзывался и испуганно косил глазами, вдыхая вороными ноздрями воздух, удушливо пропитанный запахом разорванной человеческой и лошадиной плоти, пороховым дымом и чадом, головешками догорающей неподалёку деревеньки… Некоторые из людей и коней ещё дёргались в судорогах смертельной агонии. В траве и примятой, несжатой ржи между мёртвыми валялись беспорядочно кивера, сабли, ружья, оторванные руки и ноги. Во многих местах земля была взрыта ядрами. По всему полю видны были раненые, бредущие в тыл. Скакали в беспорядке лошади, потерявшие всадников. Почти все раненые солдаты не бросили своих ружей, а упорно ковыляли с ними в тыл. Бородатые ополченцы выносили с поля боя тех, кто не мог двигаться самостоятельно.

Николай попал в самое пекло битвы. Французы только что захватили Семёновские флеши, и Багратион организовывал контратаку. Поэтому он только мельком взглянул на записку Кутузова, кивнул в ответ на изустно переданное приказание и вновь повернулся к генералам, стоящим перед ним на одном из холмов, с которого отлично были видны все перемещения французов.

— Вот что, Дмитрий Петрович, — обратился Багратион к генералу Неверовскому, — хоть, я вижу, вы и ранены, но дело принимает такой оборот, что малейшее промедление смерти подобно. Вы сможете остаться в строю?

— Так точно, Пётр Иванович, — это просто царапина, — показал на свою на перевязанную голову Неверовский, хотя по его бледному лицу видно было, что он превозмогает сильную боль.

— Ну тогда собирайте остатки гренадеров Воронцова — и вперёд со своей дивизией в атаку. Нельзя дать этим прохвостам закрепиться на захваченный позициях, — Багратион рубанул рукой, — а с фланга вам помогут кирасиры. Вы готовы к атаке? — обратился командующий 2-й Западной армией к стоящему рядом высокому, массивному кавалерийскому генералу в чёрной кирасе, начальнику 2-й кирасирской дивизии.

— Готовы, ваше высокопревосходительство, — ответил кирасир и щёлкнул шпорами, — изволите начинать?

— С Богом! — кивнул Багратион. — Не ждите пехоты, а начинайте теснить конницу Мюрата и заходите в тыл французам за флеши прямо сейчас.

— Только учтите, Пётр Иванович, — обратился Неверовский к командующему, — у меня от дивизии остались одни рожки да ножки, на первый-то удар, может быть, сил и хватит, а вот для удержания позиции нужно подкрепление.

— Вот оно подходит, — показал Багратион на подъехавших крупной рысью на рослых гнедых лошадях двух пехотных генералов в покрытых густым слоем пыли тёмно-зелёных мундирах с массивными золотыми эполетами на плечах. — Наконец-то, Пётр Петрович, я тебя дождался, — обратился он к начальнику 3-й пехотной дивизии пожилому солидному генерал-лейтенанту Коновницыну, уже давно прославившемуся невозмутимостью в ожесточённых боях.

— Ревельский полк здесь, — ответил Коновницын, — а остальные на подходе.

— Отлично, господа генералы, пехота ударит в центр, а кавалерия поддержит её с флангов, начинайте. Хорошо бы, конечно, собрать в кулак все силы и ударить, но, повторяю, время не ждёт, противник думает, что мы деморализованы, и в ближайшее время уж точно нас не ждёт. С Богом, — повторил он и перекрестился. — А вот и 3-й кавалерийский корпус прискакал, — Багратион уже здоровался запросто за руку с подошедшим, одетым в щегольскую гусарскую форму генерал-лейтенантом Дороховым, которого он знал много лет по совместным боям против турок, поляков и французов.

Пехотные генералы уже спускались с холма, чтобы вскочить на коней и быстро направиться к своим войскам. Среди них был и генерал-майор Александр Тучков. Он был, как всегда перед боем, возбуждён и весел. Все ночные страхи и мрачные мысли выветрились у него из головы. Его бригада в составе 3-й дивизии была только что переведена с позиции на крайнем левом фланге ближе к центру, туда, откуда раздавался гул ожесточённейшей артиллерийской канонады. Александр в свои тридцать четыре года был уже во многих боях, поэтому вид убитых и раненых, вся сумятица боя нисколько не поразили его, наоборот, смертельная опасность возбуждала, приятно щекотала нервы и требовала выхода в решительном, крайнем напряжении усилий души и тела. Когда младший Тучков собирался садиться на коня, к нему подбежал молоденький офицер с перевязанным предплечьем правой руки.

— Ваше превосходительство, разрешите обратиться, прапорщик Муравьёв из штаба главнокомандующего, — представился решительно.

— Я вас слушаю, прапорщик, только попрошу побыстрее, — поморщился генерал.

— Разрешите отправиться с вами, хочу как очевидец доложить Михаилу Илларионовичу, что флеши в наших руках.

— Ишь ты какой прыткий, — усмехнулся Александр Тучков. — Чтобы такое доложить, надо сначала их взять.

— Вот поэтому и хочу с вами быть в первых рядах, кто взойдёт на них.

— Ладно, Муравьёв, согласен, но только будь рядом со мной. Тебя ведь послали не брать редуты, а только наблюдать за этим делом.

Они поскакали по недокошенному полю. Видно было, что крестьян отсюда спугнула война во время их мирных занятий. По сторонам виднелись небольшие копны свежесжатой ржи. Кроме пороховой гари, духовито пахло густым ароматом нагретой на солнце свежей соломы и запашестой испариной сухой земли. Николай почему-то вспомнил, как он совсем недавно вот также осенью, вдыхая запахи осеннего леса и свежесжатых полей, носился на добром скакуне, охотясь с борзыми на зайцев в Осташево, имении своего родственника князя Урусова, совсем неподалёку отсюда, где он провёл почти все детские и юношеские годы. А вот теперь воюет на этих же полях с ратью, собранной чуть ли не со всей Европы!

Вскоре 27-я дивизия Неверовского, а вернее, та треть, что от неё осталась, и пехотная бригада Александра Тучкова пошли в атаку на флеши. Французы подпустили тёмно-зелёные цепи русских пехотинцев довольно близко — видно, и впрямь не ожидали так скоро контратаки, — но когда до полуразрушенных укреплений оставалось шагов сто, спохватились и обрушили на атакующих шквал картечи. Ревельский полк, во главе которого шёл Александр Тучков, дрогнул. Рядом с генералом упал, убитый наповал, знаменосец. Момент был критический. Тучков по опыту прошлых кампаний хорошо знал, что это мгновение решает всё. Нужно в считанные минуты или даже секунды, до второго залпа батарей противника, успеть взбежать на бруствер и обрушиться на него в штыки. А его полки замедлили шаг… Александр схватил знамя Ревельского полка, командующим которого был много лет и где его знал каждый солдат, и, выкрикнув громовым голосом в наступившей тишине:

— Ребята за мной! Ура-а-а! — бросился на вал редута.

Все увидели, как вдруг вперёд вырвался их генерал со знаменем в руках. За ним с ружьём наперевес бежал никому не известный молоденький офицер с золотым наплечником с аксельбантом на правом плече.

— Да видано ли дело, чтобы впереди нас в атаку наш генерал шёл с каким-то штабным, а мы бы сзади прохлаждались? — заорал во всю глотку один из седоусых унтер-офицеров гренадерской роты первого батальона и с криком «Ура-а-а!» кинулся вперёд, а за ним уже последовали и первый батальон, а потом и весь Ревельский полк, тяжело стуча ногами по сухой и утоптанной земле. И вовремя. Ещё несколько мгновений — и артиллерийская прислуга на флешах уже закончила бы заряжать орудия и второй залп мог бы смять атакующих. Но этого не случилось. Русские воины уже оседлали бруствер и, прыгая сверху в окопы, начали колоть артиллеристов и прикрывающую их линейную французскую пехоту. Николай Муравьёв, уже давно потеряв свою треугольную шляпу, сбитую картечью, обогнал генерала Тучкова и орудовал штыком в узком пространстве между орудием и краем амбразуры. И тут раздался оглушающий гром ближнего выстрела одного из батарейных орудий. Всё вокруг заволокло удушливое облако серо-белого порохового дыма. Оказывается, уже умирающий французский канонир успел поднести пальник с горящим фитилём к запальному отверстию стоящего рядом заряженного орудия. Пушка выстрелила. Весь заряд картечи обрушился на уже поднявшегося Александра Тучкова. Генерала разнесло в клочья. На бруствере осталось лежать только знамя Ревельского полка с перебитым древком и разорванным картечью во многих местах полотнищем. Так свершилась судьба Александра Тучкова под Бородином, судьба его и так страстно любимой им Марго, которая вскоре построила часовню, а потом и основала монастырь неподалёку от места славной гибели мужа, приняла постриг и навеки заточила себя в его стенах. Здесь же была похоронена. И до сих пор местные жители из окрестных деревень осенью в лунную ночь иногда видят бледную женскую тень, уныло бредущую по Бородинским полям.

— Это генеральша Тучкова, всё ищет тело мужа, — повторяют они и торопливо крестятся.

7

Николай, печально свесив голову, поехал в Главную квартиру. Его поразила эта неожиданная и такая страшная смерть молодого красавца генерала. Прапорщик пересёк Семёновский овраг и выехал в тыл 7-го пехотного корпуса, которым командовал генерал-лейтенант Раевский. И тут неожиданно встретил генерала Алексея Петровича Ермолова, поспешно направляющегося на левый фланг. С ним были две конноартиллерийские роты и командующий артиллерией всей армии граф Кутайсов. Николай доложил о событиях на Семёновских флешах.

— Ну, слава богу, — вздохнул Ермолов, — а мы уж с главнокомандующим думали, что наш левый фланг смят. Теперь можно и не спешить так, — махнул он рукой артиллеристам.

Но тут его внимание привлекла горсточка солдат, выбежавших из-за рощицы.

— Вы кто такие?

— Из Орловского полка мы, двадцать седьмой дивизии, ваше превосходительство, — ответил седовласый солдат без кивера, с перевязанной головой. — Француз там нашу батарею Раевского взял и сюда прёт.

— А вы, значит, убегаете от него? — вскинул брови генерал.

— Мы свой манёвр осуществляем, — проговорил бойкий молодой рыжеволосый солдат из-за спин товарищей и, явно испугавшись своих нахальных слов, вжал голову в плечи и спрятался за высокого артиллериста в полуразорванном, прожжённом мундире.

Все ожидали, что грозный генерал закричит на нахальное замечание солдатика, но Ермолов улыбнулся широкой улыбкой и проговорил, подмигивая:

— А теперь мы будем вместе осуществлять, но уже не ваш манёвр подальше в тыл, а мой — наоборот, вон туда, — показал он на виднеющуюся за рощицей верхушку только что потерянной русскими войсками высоты в самом центре своих позиций. — Кругом, за мной шагом марш, — приказал генерал и поскакал к Курганной высоте.

Когда Николай вслед за генералом обогнул рощу, он увидел печальное зрелище. Нестройные толпы солдат в зелёных мундирах отступали от укреплённого холма, прозванного уже во всей русской армии батареей Раевского. Французы же назвали его мрачно-торжественно — «Редутом смерти». Среди этих покрытых пороховой копотью, грязью окопов и пылью дорог угрюмых вояк бился как рыба об лёд маленького роста пехотный генерал. Это был начальник 26-й пехотной дивизии генерал Паскевич. Он пытался остановить своих бойцов, но ему это не удавалось. И, боже мой, в каком он был виде! Николай запомнил его по бою у стен Смоленска. Там он шёл в атаку в белоснежных перчатках, с сигарой в зубах, в отутюженном мундире. Сейчас же был без шляпы, лицо в копоти и грязи, полы мундира оторваны, одного эполета нет вовсе, другой же держится только на нескольких нитках и свисает на спину. Сорванным голосом пытается кричать, но его было еле слышно даже идущим рядом солдатам. Положение сложилось критическое.

Ермолов, мгновенно оценив ситуацию, быстро подозвал бредущего мимо барабанщика и приказал бить «сбор».

— Ты какого полка? — спросил его генерал.

— Уфимского, третьего батальона, первой роты, рядовой Иван Кошелев, — ответил солдат, и бодрая барабанная дробь разнеслась по полю.

Алексей Петрович вскочил на коня и мощно, на все окрестности рявкнул:

— Третий батальон Уфимского полка, строиться в батальонную колонну!

Услышав бой барабана и знакомые команды из уст величественного генерала, возвышающегося над всеми на рослом гнедом коне, солдаты стали привычно строиться. По их лицам стало видно, что они приходят в себя, вновь чувствуют локоть товарища, ощущают себя не бегущей толпой, а частью мощного целого.

— Я — генерал-майор Ермолов, начальник штаба Первой Западной армии, — обратился он к солдатам. — Сейчас мы с вами исправим нашу же ошибку: мы возьмём батарею назад, пока французишки радуются победе и никак нас не ожидают. Нас поддержит многочисленная артиллерия, которую я с собой привёл. Она сметёт всё с этой высоты, и нам останется только дать пинок под зад этим ошалевшим лягушатникам.

Рядом с колоннами солдат уже разворачивались две конноартиллерийские роты, которыми командовал начальник артиллерии русской армии генерал Кутайсов. Он ехал вместе с Ермоловым на левый фланг. Раздались выстрелы наших орудий. Это очень подбодрило пехотинцев. Отдав распоряжение генералу Паскевичу, сгорающему от стыда, что оказался в таком положении на виду у других генералов, собрать ещё сколько возможно солдат из его отступающей дивизии, Ермолов встал во главе уфимцев и, обнажив шпагу, повёл батальон на штурм высоты. Дерзкая атака удалась. Николай шёл в первых рядах и хорошо видел, как над редутом, покачиваясь в теплом, пронизанном солнечными лучами воздухе, стояли столбы пыли и серебристого порохового дыма. Вот, видимо, осколок гранаты разбил бочонок с дёгтем, которым артиллеристы смазывают оси орудий и повозок, и немедленно багровое пламя полилось по земле, извиваясь как рассерженная змея. Чёрный густой дым стал подниматься вверх, сливаясь с облаками и отбрасывая на землю тёмные густые тени. На высоте метались немногочисленные французские артиллеристы и пехотинцы. Они никак не ожидали, что русские так быстро оправятся да к тому же подтянут мгновенно и пушки, которые накрыли ещё не изготовившуюся к бою французскую батарею. Многие захваченные русские орудия не были ещё даже повёрнуты в обратную сторону. Дерзкий расчёт Ермолова оправдался. Всего лишь один батальон с первой атаки вернул высоту. Вскоре на батарее Раевского и вокруг неё обосновалась 24-я дивизия Лихачёва, а за ней выстроились полки свежего 4-го пехотного корпуса под командованием генерал-лейтенанта Остерман-Толстого, ставшего известным всей России своей фразой, произнесённой в бою под Островно в июле месяце, когда он на взволнованные слова одного из подчинённых: «Что же делать, ваше превосходительство? Противник теснит нас с неимоверной силой!» — ответил хладнокровно: «А ничего не делать, стоять и умирать!» Командующий правого фланга нашей позиции Барклай де Толли знал, кого поставить на самый трудный участок позиции: во второй половине дня здесь решался исход боя.

Контуженный Ермолов мог с удовлетворением сдать командование на батарее Раевского в надёжные руки и возвращаться к выполнению своих прямых обязанностей начальника штаба 1-й Западной армии, но он был печален. Погиб его друг, двадцатисемилетний блестящий генерал Кутайсов. Тело его не было найдено, конь вернулся без седока, седло и чепрак были в крови. Вероятно, в генерала попало ядро.

«…И содрогается Ка-олт, дух испуская. Его белая грудь запятнана кровью, и рассыпались кудри по праху родимой земли! — вспомнил Ермолов, как Александр читал вчера ночью возвышенные строки стихов Оссиана и слёзы восторга катились у него из больших карих глаз. — …И рассыпались чёрные кудри по праху родимой земли!» — повторил генерал, мрачно опустив голову.

Николай же скакал за Ермоловым в восторженном состоянии духа. Ему уже удалось участвовать в трёх атаках, и каких! С последней же во главе с Алексей Петровичем по дерзости, лихости и успешности мог сравниться, пожалуй, только штурм дивизией Неверовского Шевардинского редута.

«И везде принял участие я, Николай Муравьёв! — думал гордо прапорщик, поправляя сползающий набок офицерский кивер, который подобрал на месте сражения, когда потерял свою родную, рыжую от дождей и солнца, прожжённую и прострелянную картечью квартирмейстерскую треуголку. — Расскажу братьям, они помрут от зависти», — продолжал сам с собой разговаривать молодой герой.

Но первое же известие, с которым он столкнулся, приехав в расположение Главной квартиры в Горках, заставило его забыть о всех подвигах.

— Это кровь вашего брата, — сказал, показывая на свою бурку, только что прискакавший от генерала Беннигсена с левого фланга князь Голицын. — Ядро попало в лошадь, на которой он сидел, и сбросило его наземь, но я не знаю, жив ли он или нет, меня сразу же после этого послали сюда к главнокомандующему.

Муравьёвы, Александр и Николай, кинулись искать младшего брата. Но его нигде не было. Содрогаясь, ходил Николай по оврагам и лощинам, заполненным ранеными, многие умирали в судорожных страданиях в лужах крови. Повсюду слышались человеческие стоны и вопли, перекрываемые свистом пролетающих ядер, взрывом гранат, ржанием раненых, обезображенных лошадей. Погибали все — и солдаты, и офицеры, и генералы. Так, ближе к полудню был смертельно ранен старший брат погибшего на Семёновских флешах Александра Тучкова генерал-лейтенант Николай Алексеевич Тучков. Он вёл в роковой для него момент в атаку Павловский гренадерский полк на Утицкий курган, захваченный польскими пехотинцами из 5-го корпуса наполеоновской армии под командованием племянника последнего польского короля генерала Понятовского. Когда лежащего без сознания русского генерала увозили с поля сражения, его коляску догнал казак. Он обратился к адъютанту:

— Я к генералу Тучкову.

— Не видишь, что ли? — посмотрел на него зло офицер, показывая на сидящего в коляске с окровавленными бинтами на груди генерала.

— Эх, жалость-то какая! — воскликнул казак, снимая шапку и крестясь. — Меня вот послали передать, что брата его превосходительства убило на Семёновских флешах. А его, значит, и самого подстрелили.

Глаза генерала дрогнули, он посмотрел вполне осмысленно на говорившего и снова закрыл их. Перед раненым вновь предстала вчерашняя сцена прощания: палатка, погасшие свечи и мрак, в которую уходит его брат, и он, оставшийся один в темноте ночи, лежащий на походной кровати… Николай Алексеевич не боялся смерти, но было очень жаль брата, любимого Сашку. Слеза покатилась по щеке генерала. Он скончался через три недели в Толгском монастыре под Ярославлем.

8

К двум часам дня, несмотря на неимоверные усилия, приложенные французами, чтобы завладеть Багратионовскими флешами, исход боя был неясен. Левый фланг русских после ранения Багратиона и потери укреплений отошёл под командованием Коновницына за Семёновский овраг и вновь неприступной стеной встал перед дивизиями наполеоновской армии. Свежие гвардейские Измайловский и Литовский полки, присланные сюда Кутузовым, построившись в каре, уверенно отбивали атаки французской конницы. Русские драгуны, кирасиры, гусары и уланы ожесточённо сражались, отбрасывая кавалерию противника за овраг и делая дерзкие вылазки во фланги уставшей и обескровленной пехоте основных французских корпусов — маршала Даву и Нея. Наполеон был мрачнее грозовой тучи. Корпус Понятовского застрял на левом фланге у русских в Утицком лесу. Друг юности французского императора, разжиревший Жюно со своим 8-м корпусом, состоявшим из неповоротливых немцев, которые отнюдь не жаждали умирать здесь, на подмосковных полях, за славу французского императора, тоже не мог прорвать оборону 2-го пехотного корпуса русских, предводительствуемого генералом Багговутом. Только час назад левый фланг наполеоновской армии отбил дерзкий рейд в их тылы казаков Платова и кавалеристов Уварова.

— В моей шахматной партии ещё слишком много неясного, чтобы я рисковал своим последним резервом — гвардией, находясь за восемьсот лье от Франции, — ворчал император на сыпавшиеся со всех сторон просьбы ввести гвардию в дело.

Бонапарт, скрестив руки на груди, подавшись вперёд, сидел на походном стуле на холме впереди Шевардинского редута, положив левую ногу на барабан, и мрачно смотрел на поле сражения. В чёрной треуголке, надвинутой на лоб, он походил на насупившегося ворона. Наполеон подозвал к себе стоявшего неподалёку генерала Огюста Коленкура.

— Я поручаю вам возглавить Второй кавалерийский корпус вместо погибшего Монбрена. Ваша задача — во чтобы то ни стало взять редут в центре русской позиции и при поддержке других частей рассечь армию противника и обратить её в бегство. Осталось ещё только чуть-чуть поднажать — и спелый плод победы будет у нас в руках. Именно там находится ключ к нашему общему успеху. Если вы им овладеете, то решите исход битвы, я возлагаю все свои надежды на вас, Коленкур, и на ваших железных людей (так Наполеон называл кирасиров, облачённых в металлические латы и каски), — напыщенно проговорил император и показал рукой по направлению «Редута смерти», как прозвали батарею Раевского уже во всей французской армии.

— Живым или мёртвым, но я буду на редуте, — коротко ответил Коленкур, надел сверкающую на солнце каску, простился с братом, стоявшим неподалёку в свите императора, и вскоре уже скрылся за пожелтевшими перелесками, над которыми витали облака дыма и пыли ожесточённого сражения.

Через полчаса, скоординировав свои действия с осунувшимся и превратившимся от порохового чада из светло-рыжего в брюнета маршалом Неем, «железные люди» Огюста Коленкура понеслись в атаку на русские позиции. Генерал скакал в передних рядах. Французские кирасиры, выполняя замысел командира, сначала ринулись на стоящие рядом с редутом батальоны 24-пехотной дивизии и эскадроны 3-го кавалерийского корпуса русских, но, достигнув линии позиции противника и частично потеснив его, вдруг развернулись влево и бросились всей своей тяжёлой массой на редут, обходя его сбоку и сзади. Это была одна из самых лучших кавалерийских атак в истории конницы всех времён и народов. Сверкающая на солнце масса с глухим грохотом тысяч копыт и ожесточённым рёвом всех солдатских глоток нахлынула на полуразрушенное укрепление в центре русских позиций. Пушки били по кирасирам в упор картечью. То там, то здесь каски и латы, сверкая на солнце, взлетали вверх вместе с оторванными головами, руками и перебитыми туловищами кавалеристов. Залпы орудий проделывали в рядах кирасиров целые борозды, но уже ничто не могло остановить эту сверкающую железную лаву. Огюст Коленкур один из первых ворвался на редут и тут же получил пулю в лоб. Он взошёл на свой Олимп, о котором так мечтал, и не его вина, что его самопожертвование оказалось бесполезным для исхода всей битвы.

Русские артиллеристы и пехотинцы дрались отчаянно, никто не просил пощады. Начальник 24-й дивизии пятидесятичетырёхлетний генерал-майор Лихачёв, оставшись один, рванул на груди мундир и бросился на штыки французских гренадеров. Ни у кого из них не поднялась рука, чтобы убить отважного генерала с окровавленной головой. Вскоре он уже предстал перед Наполеоном, очень обрадованным известием, что хоть один генерал взят в плен в этом сражении, где русские показывают такую ожесточённую смелость и пугающую даже загрубелых наполеоновских вояк силу духа.

— Мы не в театре, чтобы демонстрировать на публику своё благородство, — ответил гордо еле стоящий на ногах израненный русский генерал и отказался принять из рук французского императора свою шпагу.

Наполеон был вне себя. Тем более, что ему уже сообщили о гибели его любимца Огюста Коленкура. И поступали всё новые неутешительные новости: русские прочно встали на новых позициях за редутом и отбросили и кавалерию Мюрата, и пехоту принца Евгения Богарне. Все жертвы, которыми оплатили французы взятие «Редута смерти», оказались напрасными. После ожесточённых схваток в центре полей, ставших огромной могилой французской кавалерии, гигантское сражение стало затихать.

К восьми часам вечера артиллерийская перестрелка по всей линии фронта от Утицкого кургана на юге до села Бородино на севере становилась всё менее ожесточённой. Гул орудий стал слышаться всё реже и реже. Русские войска, отступив от исходных рубежей на один километр, нигде не расстроив своих позиций, готовилась к продолжению сражения. Французские войска тоже на ночь отошли назад с поля, устланного трупами. Наступила ночь. В обеих армиях воцарилась тяжёлая тишина.

ГЛАВА 5

1

Николай Муравьёв не удивился, когда в полночь Кутузов отдал приказ войскам отходить с Бородинского поля. Потери во всех частях были огромными. И по тому, как быстро из-за малочисленности на марше проходили мимо главнокомандующего, стоящего рано утром на обочине дороги, дивизии, бригады и полки, всем стало ясно, что армию надо спасать во что бы то ни стало. Второго подряд генерального сражения она не выдержит. Но, как водится, эти трезвые мысли, которые посетили даже прапорщиков-квартирмейстеров при ознакомлении с состоянием армии после битвы, были затуманены у многих генералов и офицеров соображениями, никакого отношения к военному делу не имеющими. У некоторых, таких как начальник штаба армии генерал Беннигсен, голова была занята только тем, как подсидеть Кутузова и занять его место главнокомандующего, и на русскую армию ему, честолюбивому ганноверскому немцу, у которого руки были по локоть в крови отца нынешнего императора, седому разбойнику, как его прозвал Барклай де Толли, было просто наплевать. У большинства же военных русских людей от мысли, что придётся отдать неприятелю матупгку-Москву, Первопрестольную столицу, голова шла кругом и хотелось просто сжать в руках ружьё или саблю и кинуться на врага на пороге своего родного дома, а там будь что будет! Но Михаил Илларионович Кутузов не мог поддаваться в этот роковой для его Родины час ни благим порывам, ни тем более шкурническим. Несмотря на старческую немощь, он железной рукой вёл армию, а значит, и всю страну по единственно в то время правильному пути. Дальнейшие события показали верность его стратегии. Но какой ценой ему досталась эта победа над самым мощным противником, когда-либо приходившим до этого с мечом на Русь! Недаром он всего только на три месяца пережил «Великую армию», которую так беспощадно разгромил. Ведь приходилось если не воевать почти со всеми подчинёнными генералами, рвавшимися в бой, то уж держать их в узде — это точно. А сил у Кутузова становилось всё меньше. Он это чувствовал. Поэтому-то и вынужден был вести даже на войне покойный, неторопливый образ жизни, так раздражавший всех молодых, честолюбивых и полных сил генералов. Но Михаил Илларионович молил Бога только об одном: ему надо было дожить до того момента, когда последний неприятель или погибнет на русской земле, или будет вышвырнут вон.

«А там уж и помирать можно. Но до этого — ни-ни! Вези свой воз, покряхтывай, но вези. Это твой долг перед Родиной, матушкой-Россией, а всё остальное не имеет никакого значения!» — думал частенько старый полководец, поглядывая на многочисленную норовистую свиту или перечитывая нетерпеливые и раздражённые письма царя.

Вот и сейчас рано утром, после одного из величайших сражений в истории человечества, в котором его армия бесстрашно выстояла в битве с гениальным полководцем, он не предавался гордым иллюзиям, а уже деловито размышлял о том, что будет делать после того, как оставит Москву. А пока мудрый стратег играл партию с гениальным тактиком, исподволь заманивая его в западню, — военная жизнь, полная не только суровых испытаний, страданий и горя, но и высокого полёта патриотического духа русской армии, всего народа и страны в целом шла своим роковым чередом: москвичи покидали свой родной город. Тому, кто никогда не переживал раздирающего душу чувства бессильной ненависти и стыда, которое овладевает всем существом военного, вынужденного отдать врагу свой родной кров, свой город, где он родился и вырос, тому просто не понять, что переживал Николай Муравьёв, проезжая по московским улицам 31 августа 1812 года.

Прапорщик с трудом пробирался на коне по центру Москвы. Человеческое море захлёстывало его. По улицам сплошным потоком ехали роскошные кареты рядом с простыми телегами, щегольские дрожки и обшарпанные, просторные семейные рыдваны. Вот мимо остановившегося прапорщика проезжает на скрипучей, старой коляске поп, надевший одну на другую все свои ризы. По его медному круглому лицу катятся крупные капли пота. Но он даже утереться не может широкими рукавами: на его коленях — огромный узел с церковной утварью, сосудами и старинными книгами. Рядышком пристроился с большой иконой дьячок, зажатый между попом и дородной попадьёй, в руках которой весело блестит на теплом солнце самовар. Их коляску тащат, выбиваясь из сил, старая кляча и припряжённая ей в помощь корова, она испуганно смотрит по сторонам и громко, жалобно мычит. А рядом с ними в открытой коляске, забитой всяким домашним скарбом, на вьюках и перинах восседает купчиха в парчовом наряде, жемчугах и разноцветных шалях, во всём, что не успела уложить в сундуки. Мимо продолжали проплывать странные фигуры: то мужчина в каком-то платке на голове с кастрюлей в руках, то женщина в мужской шинели, а вот другая в байковом сюртуке. Плакали дети, цепляющиеся за юбки матерей, сидящих в экипажах или бредущих по пыльной дороге. У Николая было такое впечатление, что весь этот люд опрометью выбегал из своих домов, хватая из своего добра то, что попадётся под руки. В общем, ехали кто в чём попало, лишь бы вывезти побольше с собой, не оставлять же в добычу злодею! Над всей этой толпой стояло облако пыли, слышалось громкое ржание лошадей, мычание коров, и что особенно неприятно поразило молодого прапорщика, так это почти непрерывный, жалобный и тоскливый вой собак, сопровождавших своих хозяев.

Николай с трудом пробился сквозь толпу, на которую хотелось смотреть то улыбаясь, то плача, и наконец въехал во двор большого дома на Дмитровке, где вот уже двенадцать лет жила его семья. Отец прапорщика, Николай Николаевич Муравьёв, был управляющим у князя Урусова, своего отчима, он завещал ему за многолетние труды этот дом и подмосковное имение Осташево, кстати, сейчас уже занятое французами. Громко стуча каблуками по ступенькам лестницы, прапорщик взбежал наверх в бельэтаж, в знакомые комнаты, которые покинул полтора года назад, уезжая на службу в Петербург. Его шаги глухо раздавались по пустым залам просторного особняка. Семья Муравьёвых уже давно выехала в Нижний Новгород, оставив здесь только несколько слуг. Навстречу вышел в расстёгнутом нараспашку мундире старший брат Александр, служивший также квартирмейстером в армии.

— Тише, тише, не шуми, — проговорил он, размахивая длинными руками, — Михайла умирает. У него антонов огонь показался, и теперь ему операцию делают.

Николай осторожно вошёл в кабинет, где на столе лежал младший брат. Над его ногой склонился доктор с засученными рукавами и скальпелем разрезал загнившую рану, пуская из неё кровь и гной. Михаил посмотрел на вошедшего мутными от нестерпимой боли глазами и кивнул. Закусив побелевшие губы, он не издавал ни звука, только громко сопел, набычившись.

Николай почему-то вспомнил, что младший братишка вот так же вёл себя в этих же стенах кабинета, когда отец, строгий преподаватель военных наук и математики, спрашивал его урок, который он не успел выучить. Стоял, вобрав большую, круглую голову в плечи, и, насупившись, тяжело сопя, молчал. Правда, это бывало редко. Михаил обладал блестящими способностями, особенно к математике. В ней он преуспел больше всех, хотя со времён деда, автора первой русской алгебры, в семье Муравьёвых эту науку все мужчины знали блестяще.

Оба старших брата вышли из кабинета. Вскоре к ним присоединился и доктор, лучший в Москве оператор-хирург, швейцарец Лёмер. Он помыл свои жилистые волосатые руки в тазике, принесённом старым слугой, вытер их о белое полотенце и, застегнув манжеты, закурил сигару.

— Надежда есть, молодые люди, но очень небольшая, — проговорил он сквозь зубы и вынул большую серебряную луковицу часов. — Я покидаю вас, господа, — поклонился чопорно, — у меня ещё один визит, и затем мне тоже пора выезжать из города.

Братья остались одни в гостиной. Из приоткрытого окна слышался шум толпы, запрудившей Дмитровку, а рядом стоявшие часы пробили полдень и заиграли старинный минуэт. Эти знакомые до боли милые домашние звуки гулко отдавались мрачным прощальным эхом под лепными сводами высоких комнат родного дома, который они через несколько часов должны были покинуть, отдав врагу. За дверью послышался стон и голос младшего брата. Он просил воды. Братья бросились в кабинет. Им было почему-то стыдно, что они живы и здоровы.

Вскоре братья уже отправили умирающего Михаила в Нижний Новгород в сопровождении известного московского доктора Мудрова. А сами на следующий день тоже покинули родной город.

2

Николай к вечеру второго сентября был уже в пятнадцати вёрстах от Москвы. Рязанскую дорогу, по которой он ехал, всю сплошь заполонили беженцы и отступающие войска.

— Ну, слава богу, весь народ в поход поднялся! Супостату теперь несдобровать! — проговорил невысокий, коренастый солдат, шагающий рядом.

Николай всмотрелся в него. В сумерках белели седые усы на его дочерна загорелом лице.

И тут вдруг раздался страшный грохот. Все обернулись назад, к покинутой Москве.

— Это пороховые склады рвануло, — громко печальным голосом, хриплым от волнения, сказал пожилой чиновник, снимая покрытую густым слоем пыли шляпу и крестясь.

Над городом вспыхнул огненный столп и осветил жутким заревом все окрестности на сотни вёрст вокруг.

— А вот это уже винные и водочные магазины пошли гореть, — добавил крупный бородатый купец, посматривая на сине-алые волны пламени, бегущие над Москвой.

— Мамочка моя родная, что же это творится-то с родимой? — плакала высокая худая женщина в чёрном платке и с каким-то узлом, перекинутым за плечи. — Бедная наша Московушка, — запричитала она пронзительно громко, как по покойнику.

— Хватит, мать, выть! — строго прикрикнул на неё купец. — Садись лучше на телегу вот ко мне и помолчи. А французишки пусть знают, — повернул он к Москве широкое бородатое лицо, освещаемое темно-красными, кровавыми сполохами, и, рванув на груди рубаху, ударил себя в волосатую грудь, — последнюю копейку на ополчение отдам, сам пику возьму в руки и, видит Бог, не успокоюсь, пока хоть один нехристь-лягушатник останется на земле нашей православной. Попомнят они этот пожар, — проговорил глухим голосом и пригрозил здоровым кулачищем в сторону алого зарева.

На лицах окружающих тоже застыло строгое, решительное выражение. Хотя все шли в молчании, Николай понял, что никто из окружающих его людей никогда не склонит головы перед завоевателем. Теперь это уже была не толпа беженцев, а именно, как сказал старый солдат, народ, поднявшийся в поход на завоевателей. И тут молодой прапорщик впервые почувствовал нерасторжимую связь уже не только с армией и с каждым солдатом из её рядов, так остро осознанную им во время Бородинской битвы, но кровную, неразрывную связь со всем русским народом. Это пронзительное чувство общности с любым русским человеком, с простым мужиком, так же как и он, столбовой дворянин, страдающим и негодующим в этот трудный для Родины час испытаний и бредущим по пыльной Рязанской дороге с болью в сердце и с крепнувшей решимостью умереть, но отомстить врагу за поругание отеческих святынь. Всё это ощутил Николай Муравьёв в тяжёлый, но одновременно и великий для России час во время начала грандиозного пожара в Москве 1812 года. Отблески этого зарева осветили всю Россию. Каждый русский почувствовал огонь этой всё сметающей на своём пути ненависти к захватчикам. «Великая армия» Наполеона была обречена, хотя ещё и не догадывалась об этом. Горела уже не только Москва — горела вся Россия. И никто патриотический огонь погасить был теперь не в силах. Это чувствовал Муравьёв не только все последующие месяцы Отечественной войны, но и всю свою нелёгкую, но прожитую с честью и славой жизнь. Россия в судьбоносные дни менялась на глазах, вместе с ней взрослел и крепчал не только в плечах, но и духовно юный прапорщик. Многоводный поток русской жизни продолжал нести его, как миллионы и миллионы других людей, но теперь он уже не был просто малой песчинкой в грандиозном движении, а осознавал себя неразрывной частью великого всемирно-исторического процесса, где его личные усилия неминуемо отражались на общей судьбе, и от того, как он себя поведёт, как будет выполнять свой долг, зависит и будущее его народа, а в чём-то, пусть и в малой доли, и всего человечества. Эта гордая убеждённость в своей предназначенности для великих дел давала силы Николаю в последующем выходить, казалось бы, из безвыходных ситуаций, служить России во что бы то ни стало, часто вопреки судьбе и воле власть имущих, частенько пытавшихся вставлять ему палки в колеса. И этой основополагающей черте своего характера Муравьёв был обязан трагическому и славному Двенадцатому году.

Все роковые для себя последствия пожара Москвы французы осознали значительно позднее. Сначала они не обратили особого внимания на мелкие очаги огня, возникавшие то тут, то там в различных предместьях оставленного москвичами города. Но на третий день по вступлении врага в русскую столицу началось такое, что ужаснуло даже самых грубых и бесстрашных вояк.

…Было жарко, невыносимо пекло солнце. Он идёт во главе колонны еле бредущих по пустыне солдат. Слышны удары прикладов о камни. Многие уже опираются на ружья, как на костыли… А над головами, в бледно-голубом небе, зловеще парят стервятники, слетевшиеся сюда со всей Сирийской пустыни. Скоро, очень скоро им будет чем поживиться… Наполеон открывает глаза и облизывает пересохшие губы.

«Господи, что за чертовщина? Он опять на этой жуткой, выжженной солнцем пустынной дороге, отступает после неудачной осады проклятой им тысячи раз крепости Сен-Жан д’Акр в Сирии. Неужели все его десятки успешных кампаний и выигранных сражений по всей Европе, его императорство — только бредовый сон молодого, умирающего от жажды генерала в дикой, зловещей пустыне? А на самом деле ничего этого не было, и то, что ждёт его впереди, это только участь стать поживой для летающих всё ниже и ниже тварей с огромными клювами и когтями?»

Бонапарт вскочил с дивана, на котором прикорнул, укрывшись шинелью. Огляделся. Над головой низкие своды, расписанные какими-то диковинными птицами и зверями. В маленькие оконца бьёт нестерпимо яркий, неестественный свет…

— Да я же в Москве, в царских палатах! — воскликнул Наполеон, тряся головой и пытаясь отогнать от себя те жуткие видения, которые его так испугали. — Я же в московском дворце, чёрт побери, и уже много лет император Франции и властитель всей Европы, — говорил он сам себе, словно хотел убедиться в этом. — Но почему так жарко, пахнет какой-то гарью и хочется нестерпимо пить, как тогда, тринадцать лет назад, в Сирийской пустыне?

— Пожар, император, Москва горит, и уже дымятся крыши дворцов у нас в Кремле! — выкрикнул громко, тяжело хромая на ходу, вошедший к императору его генерал-адъютант Жан Рапп, раненный в бедро на Бородинском поле, но не оставивший службу при обожаемом властелине.

Наполеон, ничего не говоря, прямо босиком подошёл к окну и распахнул его. В лицо ему пахнуло таким жаром, что казалось, опалило ресницы и брови. Император отшатнулся. Сначала он подумал, что отворил дверку печки, а не окно, но, прикрыв лицо рукой, всмотрелся. Перед ним бушевал огненный океан. Вся Москва горела разом. По ней перекатывались огромные огненные волны. Бешеный ветер нёс миллионы искр, груды угля и пылающих головешек. К оконной раме и стене нельзя было притронуться — так они раскалились. В комнате уже стали тлеть занавески и ковёр под ногами.

В палату вбежали пасынок Наполеона Евгений Богарне и начальник штаба Бертье. Они умоляли покинуть Кремль. Император, натянув сапоги, стал мрачно шагать по залам дворца. Вот он — сюрприз, который ему подготовили этот полусумасшедший фанатик-патриот Ростопчин и хитрый, одноглазый чёрт Кутузов. Наполеон в бешенстве кусал губы.

— Какое ужасное зрелище! Это они сами жгут. Сколько дворцов! Такой прекрасный город — и всё в пепел! Какое невообразимое решение! Что за люди! Это скифы! — кричал хриплым, сорвавшимся от дикой ярости голосом император, и вдруг ему почудилось, как над головой вновь зашелестели крылья стервятников. — Неужели это был вещий сон и нужно убираться из Москвы и вообще из России подобру-поздорову?

Он смертельно побледнел, но тут же взял себя в руки. Нет, он поставит на колени этих дикарей! И выедет из этого города победителем на белом коне, как и въехал сюда два дня назад, полный радостных надежд.

Но, как ни успокаивал себя император, покинуть Москву, причём очень поспешно, ему всё же пришлось через два часа — правда, пока не навсегда. С огромным трудом удалось вместе со свитой пробраться сквозь огненные коридоры, в которые превратились улицы, за город. Да и то Наполеону повезло, что неподалёку от Кремля они натолкнулись на мародёров из корпуса Нея и солдаты вывели заблудившегося в огне их «маленького капрала» в огороды, сплошными полями окружавшие русскую столицу. Император мрачно созерцал своё воинство, пёкшее в золе костров только что выкопанную картошку, восседавшее в грязных сапогах на роскошных креслах, обитых шёлком, и укрывавшее заморённых лошадок кусками драгоценных гобеленов, похищенных из дворцов, уже превратившихся в пепел. Солдатня пила из хрустальных бокалов, фарфоровых чашек и серебряных церковных потиров дорогие вина и горланила песни. Некоторые кидались к императору, чтобы угостить и его. Их с трудом отпихивали адъютанты и конные егеря из малочисленного эскорта.

— Веселитесь, ребята, Москва ваша, вы заслужили своей кровью и потом, чтобы пировать на развалинах столицы этих скифов. Я дарю её вам! — вдруг прокричал громко Наполеон.

— Да здравствует император! — прорычали привычный клич тысячи глоток.

Наполеон, несколько успокоенный, продолжил путь.

«Пока у меня есть армия, я не победим, снова уверен в своей счастливой звезде. А эта жуткая дорога отступления, что приснилась мне сегодня, никогда больше не повторится в моей судьбе! Никогда! — уверял себя гениальный полководец, но червь сомнения всё же копошился в его душе».

Вскоре император уже подъехал к загородному Петровскому дворцу, где провёл несколько дней, мрачно шагая по гулким залам и наблюдая, как над деревьями парка кружатся слетающиеся к догорающей Москве целые тучи ворон и воронов.

— Вскоре им будет чем поживиться, — бормотал себе под нос Наполеон и вновь, мрачный, нахохлившийся, шагал как автомат по дворцу, изредка взглядывая из-под чёлки давно не стриженных волос острыми, жгучими тёмными глазами в окна, где клубились облака дыма, пригоняемые ветром из города, да, громко каркая, летало воронье.

3

Все тридцать шесть дней, которые французы провели в Москве, русская армия, вставшая в укреплённый лагерь в Тарутино, к юго-западу от Москвы, прикрывая дорогу на Калугу, копила силы для решительного удара по захватчикам. А Наполеон, вернувшись, когда стих пожар, в Кремль, упорно ждал ответа на предложения о мире, которые он посылал и в Петербург императору Александру, и в Тарутино Кутузову. Но русские даже слышать не хотели ни о каком соглашении с врагом, захватившим их священную столицу и устроившим конюшни в московских храмах. И вот 7 октября (по старому стилю) 1812 года французский император покинул Москву. За ним плёлся огромный обоз. Солдаты «Великой армии» никак не могли расстаться с награбленным. Наполеон направлялся к Калуге. Он хотел провести своё войско к Смоленску по неразграбленной Калужской дороге. Но тут у него на пути встал 6-й корпус Дохтурова. Ожесточённый бой завязался прямо на улицах маленького провинциального городка Малоярославца. Он восемь раз переходил из рук в руки в течение всего дня 12 октября. Принцу Евгению Богарне со своим двадцатитысячным корпусом удалось всё же к вечеру взять город, но на следующий день, как только рассвело, французы увидели перед собой уже всю русскую армию. Кутузов решил стоять насмерть, не давая неприятелю прорваться на юг. И тут враг, впервые за всю войну, дрогнул. Он не решился напасть на выстроившиеся в предрассветном тумане русские полки, похожие на мощные тёмно-зелёные утёсы среди моря жёлто-серых осенних лесов и полей. Всего месяц назад Наполеон не задумываясь бы бросил солдат в атаку, но теперь медлил. Французский император сидел в избе небогатого крестьянина в деревеньке Городня, неподалёку от Малоярославца, и, склонившись над картой, размышлял: пробиваться к Калуге или отступать к разорённой Смоленской дороге? Он сжимал виски руками и не отводил взгляда от карты.

«Боже мой, я, непобедимый Наполеон, перед которым трепещут все монархи Европы, никак не могу решить: принять ли бой или позорно убегать?» — думал император и скрипел зубами в бешенстве от собственного бессилия.

Он сидел на простой лавке, облокотившись на шершавые доски стола, где были разложены карты и другие штабные бумаги. Маршалы в мундирах, расшитых золотом, полукругом стояли перед ним, переминаясь на скрипучих половицах. Только Мюрат сидел у дальнего конца стола, небрежно бросив на стол шапку из леопардового меха с торчащими страусиными перьями. В бедной крестьянской избе она выглядела просто фантастично, подчёркивая всю нелепость положения, в которое попал император Франции. Пахло крестьянским крепким духом: кислой капустой, луком, связки висели по стенам, и овчинами, сушившимися на печке. Генералы же принесли с собой ароматы одеколона, табака и конского пота.

— Дьявол! — выругался Наполеон и ударил по бегущему по столу таракану линейкой. — Вы так и будете все молчать? — зло уставился корсиканец на маршалов. — Хоть кто-нибудь из вас всё же осмелится высказаться?

Маршал Бессьер, командующий гвардейской кавалерией, кашлянул и, зажав под мышкой чёрную треугольную шляпу, обшитую золотым галуном, выступил вперёд. Его вытянутое лицо с большим носом, непривычно разросшимися усами и небритым подбородком выражало мрачную решимость.

— Принимать сражение, которое нам сейчас навязывает Кутузов, опасно и чревато гибелью всей нашей армии, Ваше Величество.

— Это почему же? — воззрился на него Наполеон, зло кусая свои красные пухлые губы.

— Так ведь надо же учитывать, в какой позиции и против какого врага мы собираемся сражаться. Разве мы не видели поля вчерашней битвы, не заметили, с каким исступлением русские ополченцы, едва вооружённые и обмундированные, шли на верную смерть! Ну, положим мы здесь, под Москвой, больше половины армии, самую боеспособную её часть, а с кем пойдём назад, к Смоленску? Со сбродом в бабьих кофтах и шубах, который уже давно забыл, что такое строй и дисциплина?

Бессьера поддержали другие маршалы. Они отводили глаза, но все стояли на своём: нужно отступать.

— Вас ещё не побили, а вы уже готовы улепётывать! — воскликнул император, вскочил с места и забегал по избе.

Раздавил ещё одного, убегавшего по коричневым половицам таракана носком сапога и плюнул себе под ноги.

— Вот в кого вы превратились за месяц сидения в Москве, — показал император на другое усатое насекомое, проворно шмыгнувшее в какую-то щель.

Наполеон огляделся. В избе было сумрачно, в маленькие оконца падал тусклый свет раннего осеннего утра.

— Я осмотрю позиции и только после этого приму окончательное решение, а пока будьте готовы принять бой, — сухо сказал Наполеон, кутаясь в свою длиннополую серую шинель без всяких знаков отличия, и стремительно вышел из избы.

Вскоре Наполеон уже скакал на чистокровном арабском скакуне по просёлочной дороге в сопровождении нескольких генералов и маршалов и маленького эскорта. Под копытами коней хрустел ледок на замерзших лужах. Из-за туч выглянуло солнце, и празднично засверкали покрытые инеем кусты репейника и чертополоха по обочинам дороги. Над ними, весело и беззаботно потрескивая, порхали в ярких пёрышках щеглы. Пахло сырой, подмороженной опавшей листвой и грибами. Император невольно залюбовался сине-прозрачным небом, зелёным полем, на котором густились дружные всходы озимых, и шелестевшей неподалёку серо-коричневыми, побитыми морозцем листьями дубовой рощицей. И тут именно из-за неё вылетели казаки в чёрных меховых шапках, синих мундирах с яркими малиновыми лампасами на широких шароварах. Они что-то громко кричали и, размахивая пиками с красными древками или кривыми саблями, широко рассыпавшись густой тёмно-синей лавой по изумрудно-зелёному полю, неслись стремительно и неотвратимо к дороге, по которой в это время неспешно тащился французский армейский обоз и артиллерийская батарея. Часть казаков, заметив группку всадников в ярко расшитых золотом мундирах и шляпах, скакавших неподалёку от обоза, свернула к ней. Генералы, выхватив сабли и шпаги, окружили своего повелителя. Наполеон, тоже со шпагой в руке, ждал приближения угрожающе кричавших и свистевших бородатых всадников на проворных, таких же косматых и диких лошадках. С жутким гиканьем казаки обрушились на французов. Малочисленный эскорт был мгновенно смят. Вот один из казаков, почти пробившийся к императору, пронзает пикой лошадь, взмывшую на дыбы, под генералом Раппом. Верный Жан падает на землю, но, несмотря на свою ещё не зажившую до конца рану бедра, проворно вскакивает и снизу прокалывает насквозь своей шпагой рвущегося к императору казака. Другие генералы тоже остервенело отбиваются от пик и шашек русских кентавров. Наполеон с каменным выражением лица — оно всегда появлялось у него в минуты опасности — перекладывает шпагу в левую руку и достаёт правой пистолет, хладнокровно взводит курок: живым не попадёт к ним в лапы. Императоры в плен не сдаются!

Но в этот момент, который мог досрочно решить исход всей войны, на казаков обрушился вовремя подоспевший Бессьер с двумя эскадронами конных гренадеров и драгунов. Наполеон был спасён, однако никакой радости не выказывал.

— И это творится в тылу у наших войск! — воскликнул он.

— Ну я же говорил, Ваше Величество, — опуская саблю в ножны, ответил Бессьер, переводя дух. — Эти казаки да и всякие партизанские отряды, составленные даже из крестьян с вилами, шастают по нашим тылам, как у себя по огородам. Они облепили нашу «Великую армию», как огромные тучи слепней, будь они неладны. А наши вояки превратились в жалких маркитантов, стерегущих набитые награбленными пожитками обозы.

— Прекратите, маршал, и так тошно, а вы тут ещё заупокойную нам тянете…

— Я говорю вам правду, мой император, как старый солдат, и считаю делать это своим долгом.

— Ваш долг, маршал, храбро воевать, а не зудеть у меня над ухом, как осенняя муха, — огрызнулся Наполеон и поскакал на передовые позиции. Рекогносцировка должна была быть проведена во чтобы то ни стало, император не отступал от своих решений.

Но, осмотрев позиции русских и проверив состояние своих войск, Наполеон в этот же день отдал приказ отступать по разорённой Смоленской дороге. Впервые в жизни он не принял боя. Это было начало конца. «Великая армия», превратившаяся в один огромный обоз, потащилась по тому же пути, какой она победоносно прошла всего полтора месяца назад. Тем разительнее были те изменения, произошедшие с нахальными, бравыми вояками, которые совсем недавно смело, с высоко поднятыми головами шли на стрелявшие картечью по ним в упор русские батареи под Смоленском и Бородином. Теперь же угрюмые и озлобленные толпы, всё более теряющие не только воинский, но и просто человеческий облик, валом валили по грязным осенним дорогам России, устремившись на запад, к Смоленску, как в страну обетованную. Там они надеялись найти еду и кров. Но на подходе к Вязьме Россия вновь преподнесла сюрприз уже отчаявшимся воякам, согнанным на её необозримые поля со всех концов Европы великим честолюбцем, — 25 октября ударили морозы. И не два-три градуса, как обычно бывало ежегодно в это время глубокой осени, а сразу двадцать. В Москве «Великую армию» встретило море огня, теперь провожала жуткая стужа. Россия сомкнула вокруг незваных пришельцев ледяные объятия.

И вместе со всей своей армией по ледяной пустыне брёл Наполеон. Вновь над его головой зашелестели крылья чёрных птиц. Но теперь это были не стервятники, а воронье. И если ещё до Смоленска удавалось поддерживать хоть видимость порядка в рядах комбатантов, тех солдат, которые ещё подчинялись воинской дисциплине, то после того, как изголодавшиеся многоязычные орды разгромили собственные продовольственные склады в этом западном форпосте захватчиков, «Великая армия» разбилась на несколько частей и уже не пошла, а побежала на запад, откуда всего три месяца назад с такой помпой явилась на Русь. И по иронии судьбы именно под стенами Смоленска и под селением Красное, где в начале войны корпус Раевского и бессмертная дивизия Неверовского дали свой первый, самый ожесточённый отпор оккупантам, именно здесь русские авангардные части окончательно разгромили врага. За три дня боев под Красным наполеоновская армия перестала существовать. И теперь на запад бежали разрозненные отряды, возглавляемые отдельными маршалами и генералами. Сам Наполеон во главе поредевшей гвардии стремительно нёсся впереди бредущих полузамерзших мертвецов, которые уже даже не обращали внимания на казаков и другие русские войска, а, давно побросав оружие, только протягивали обмороженные руки и посинелыми, почти смёрзшимися губами выговаривали только одно знакомое им русское слово:

— Хли-иба, хли-иба!

Николай Муравьёв весь этот суровый месяц ноябрь, когда закатилась звезда и «Великой армии» и её предводителя, двигался в авангарде русской армии. Но если до Красного ещё шла война, гремели выстрелы и наши колонны шли в атаки на врага, то после этого рокового в судьбе захватчиков географического пункта Николай ехал по Смоленской дороге на запад, так сказать, среди французской армии или среди того сборища замороженных теней, в которое она превратилась. Случалось частенько, что приходилось останавливаться посреди дороги, вылезать из саней и вытаскивать очередного замерзшего мертвеца из-под полозьев; ледяные руки или ноги цеплялись и не давали дальше двигаться. Во многих деревеньках и городках встречались огромные костры, сложенные из мертвецов, пересыпанных конских навозом, чтобы получше горели. Они жутко дымили и издавали такой смрад, что невозможно было дышать и в нескольких десятках метров от них. С тех пор Муравьёв всю жизнь не мог переносить запах горящего навоза: сразу же вспоминался ноябрь 1812 года и эти жуткие костры. Николай, как, впрочем, и вся русская армия, не ожидал, что в конце осени уже въедет в Вильно, в тот город, откуда и начиналась первая в его жизни военная кампания.

Остановился, как и в первый приезд, в доме пана Стаховского на Рудницкой улице. Здесь его встретила немного поблекшая пани Магда.

— О, как не повезло этому великому человеку! — заявила она, как только осталась наедине со старым постояльцем.

— Зато повезло нам, Магда, — ответил бравый русский квартирмейстер, закручивая ещё жидкий ус и обнимая за столь знакомую талию очаровательную, опечаленную падением французского кумира полячку. Впрочем, пани Магда, как и вся эта непостоянная нация, быстро утешилась в старых, таких уже привычных и нежных объятиях.

И для молодого квартирмейстера потекли прежние армейские будни. Но теперь он уже смотрел на всё другими глазами. Война широко открыла их и осветила многие привычные предметы и явления прежней мирной жизни новым светом. Так, неприятно поразил его маленький эпизод на смотре Измайловского полка, который проводил вернувшийся из Петербурга в Вильно цесаревич Константин Павлович. В своей обычной грубо-бесцеремонной манере рявкнул перед строем:

— Эти вояки всякую выправку потеряли! Они умеют только драться!

И это он говорил о солдатах, на Бородинском поле вставших живой стеной перед кавалерией французов и не позволивших ей прорваться за Семёновский овраг в тыл всей русской армии. Они потеряли меньше чем за час половину полка, но выстояли. И об этих героях так пренебрежительно отзывается какой-то курносый фанфаронишка, всю войну отсиживавшийся с коронованным братцем в Петербурге, за сотни вёрст от врага! Николай Муравьёв с холодным презрением посмотрел на наследника престола и на следующий же день подал рапорт, в котором просился в отпуск на поправку здоровья. Заниматься мелким чинодральством, после того как враг был уже изгнан из России, Николай не хотел. И как ни убеждали его приятели, что именно сейчас-то и нужно оставаться в войсках, когда всех будут представлять к наградам и к чинам, Муравьёв, показав строптивый характер, уехал из Вильно в Петербург.

31 декабря он уже был под гостеприимным кровом дяди Николая Мордвинова, и впервые в жизни уже не старый гренадер, а молодой племянник рассказывал, покуривая трубочку, о боевых походах, лихих штыковых атаках и ночных рейдах в тыл противника. Вся семья внимала, открыв рты, рассказам молодого, но бывалого воина, а двоюродные братья и сестрицы дрались между собой, чтобы усесться поближе к старшему брату или удостоиться чести принести ему табаку или спичек. Это была главная награда Николаю за все испытания и ещё гордое чувство собственного достоинства, которое уже никто до конца его жизни не смог поколебать! А то, что многие его товарищи, оставшиеся при царственных самодурах, обошли его в наградах и чинах, так это было дело наживное. Николай был уверен, что в следующую кампанию против Наполеона в Европе в этом же, 1813 году он своё наверстает, ведь служить и, главное, воевать он умеет. Двенадцатый год научил!

Часть третья ПЕРСИДСКОЕ ПОСОЛЬСТВО

ГЛАВА 1

1

прельским утром 1817 года в Тифлисе было уже по-летнему жарко. Штабс-капитан Гвардейского генерального штаба Николай Муравьёв бодро шагал по кривым и узким улочкам между глинобитными старыми домами. За пять лет после кампании 1812 года он значительно повзрослел. Это был уже не наивный прапорщик, а опытный воин, прошедший с боями всю Европу, а вот теперь перипетии воинской службы и невзгоды личной жизни забросили его на Восток. Сквозь довольно тонкие подошвы кавказских сапог без каблуков он остро чувствовал жар накалившихся на солнце камней под ногами. По обеим сторонам улицы располагались лавочки. Чем только здесь не торговали: и перцем, и миндалём, и рассыпанным в огромные кучи турецким табаком, и кинжалами, и пёстрыми заморскими тканями. Муравьёв зорко поглядывал вокруг серыми, стального цвета глазами, в которых ясно виделись командирская властность, быстрый сметливый ум и, чего не было раньше, какая-то отчаянная смелость человека, готового запросто поставить свою жизнь на карту.

— Хабарда! Хабарда! Берегись! — услышал Николай и едва успел отступить в сторону, как мимо него проскакал на низкорослом, косматом, полудиком коне абхазец в чёрной чалме и такого же цвета черкеске.

— А, чёрт тебя подери! Носится как угорелый. Ты не у себя в диких горах, головорез проклятый! — прокричал ему вслед весёлый и громкоголосый возница-кахетинец с красными, крашенными хной усами, управляющий большой скрипучей арбой, полной бурдюков с вином.

Идущий рядом со своей повозкой крестьянин, добродушно обругав всадника, улыбнулся, показав белые, сверкающие на солнце зубы, и длинной хворостиной продолжил подгонять чёрных буйволов, которые, что-то не спеша пережёвывая, мерно покачивая внушительными рогами, шли себе, ни на кого не обращая внимания, по пыльной каменистой, запруженной прохожими улочке, как по пустынной деревенской дороге, и, казалось, о чём-то сосредоточенно думали.

Рядом с Муравьёвым вдруг показались смышлёные мордочки с длинными ушами и красивыми чёрными задумчивыми глазами. Это были ослики, идущие друг за другом стройной колонной. На их спинах были приторочены большие корзины с углём.

— Хабарда! Берегись, батоно, а то запачкаешься! — крикнул ему пронзительно полунагой, в живописных лохмотьях мальчишка, восседающий на одном из ослов.

Николай, улыбаясь, опять посторонился. Ему нравился Тифлис с его бурно кипящей, казалось, такой беззаботной восточной жизнью. Он всего полгода на Кавказе, а уже немного понимает по-татарски, этой латыни Востока. Штабс-капитан никуда не спешит, как истинный тифлисец. Правда, окружающие и не догадываются, что этот одетый в чёрную черкеску и светло-серую папаху горожанин — русский офицер. И слава богу! Потому что штабс-капитан квартирмейстерской части, переодетый в наряд обычного тифлисского обывателя, выполнял секретное задание, которое поручил ему лично наместник Кавказа генерал-лейтенант Ермолов. Николай наблюдал, как проходит слежка за одним подозреваемом в измене чиновником канцелярии наместника. Муравьёв был новой фигурой в Тифлисе. По прибытии сюда его сразу же отправили на персидскую границу для составления подробной карты этого края, а также для секретной работы с конфидентами — агентами из местных жителей, многие из которых проживали в Персии. Николаю даже пришлось, переодевшись в цивильный наряд и получив подложные документы, съездить в армянский монастырь в Эчмиадзине, где он имел много встреч как с конфидентами, состоящими на жалованье российского правительства, так и с агентами добровольцами-армянами, искренне ненавидящими персидский гнёт и во всём помогающими русским военным. Поездка прошла успешно, и поэтому штабс-капитану, хорошо показавшему себя на нелегальной работе с агентурой, поручили и в Тифлисе, благо его ещё здесь не знали в лицо, участвовать в секретной операции.

И вот теперь он не спеша гулял по городу, а перед ним в сотне шагов впереди шествовал незаметный русский чиновник в зелёном потрёпанном форменном гражданском мундире и чёрной фетровой треугольной шляпе. Вернее, Николай следует за оборванным нищим с большим деревянным посохом, а тот уж, в свою очередь, ведёт этого злополучного чиновника. Вот они уже на базаре, здесь, как нигде, чувствуется азиатский колорит Тифлиса. Муравьёв беззаботной походкой праздношатающегося подошёл к одной из лавок, доставая из кармана коротенькую пузатую трубку. Здесь на низеньких подмостках в остроконечной меховой шапке сидел портной и проворно обшивал обшлага черкески серебряным галуном. Приветливо улыбаясь, он прямо рукой достал из медного большого утюга, стоящего рядом, уголёк и протянул его прохожему. Тот закурил трубку и уселся, по-азиатски поджав ноги, рядом с портным. Белозубый парень, польщённый таким вниманием чисто одетого господина, стал весело болтать на ломаном русском языке, пересыпая свою речь множеством грузинских и татарских словечек. Николай с удовольствием слушал базарные новости и одновременно краем глаза с интересом наблюдал за нищим, который не спеша следовал за чиновником.

Неподалёку от портного работал брадобрей. Прямо у дверей его цирюльни на мостовой, поджав босые ноги, сидел татарин. Рослый парикмахер в засаленном полосатом халате и с волосатыми жилистыми руками проворно водил по его большой, круглой, в мыле голове опасно сверкающей бритвой. Вскоре уже иссиня-выбритая голова клиента мокро заблестела на солнце. Брадобрей невозмутимо вытер её какой-то тряпицей, звонко шлёпнул татарина по его голой, ещё мокрой голове, что-то весело громко проговорил и небрежно повесил грязноватый клочок материи на окошко сушиться. Усмехнувшись, Николай встал и направился к духану, в который только что вошёл чиновник, а нищий остановился у дверей грузинского трактира и, сняв рваную шапку, лениво-гнусавым голосом стал просить милостыню у прохожих. Шагая к духану, штабс-капитан прошёл мимо увешанного пёстрыми пыльными коврами входа в караван-сарай. Навстречу ему попался крепкий муша, носильщик, на широченной спине его преспокойно уместился шкаф, перекрещённый ремнями. По загорелому лицу муши текли струйки пота. Он исподлобья посмотрел на Николая и отступил в сторону, давая дорогу господину. Беспечно попыхивая трубкой, Николай, подходя к духану[18], услышал истошный крик муэдзина с находящегося неподалёку минарета. Правоверных мусульман сзывали на молитву.

Муравьёв с удовольствием уселся на скрипящий старый стул у маленького круглого столика, вытянув усталые пыльные ноги, и стал пить мелкими глотками ароматный кофе, запивая его по восточному обычаю ледяной водой из высокого запотевшего стакана. В противоположном углу дарбази, просторного зала духана, на застеленном коврами невысоком помосте сидели двое купцов-персов и, поглаживая крашенные хной бороды, играли в нарды, изредка с любопытством посматривая на посетителей. Один из купцов был одноглазым, сухоньким человечком со злым выражением на худом бледном лице. Чиновник сидел за столиком у окна. Он мирно пил чай с сахаром вприкуску и не спеша жевал кусочки лаваша, намазывая их сливочным маслом. Делал он это так мирно и незамысловато, с таким простодушным видом поглядывая по сторонам, что Муравьёву даже не верилось в его виновность.

«Может, начальство что-то напутало? — подумал Николай, искоса поглядывая на сутулую спину пожилого человека и его блестевшую от пота лысину. — Разве может этот божий одуванчик являться агентом одной из соседних восточных держав и продавать ей секретные документы прямо из канцелярии кавказского наместника? Ведь вторые сутки наблюдаем за ним, и всё без толку! Да подсядет к нему кто-нибудь или нет в этом духане? Может, один из этих персидских купцов? Вон у одноглазого рожа какая подозрительная!» — размышлял ещё не очень опытный в таких делах Муравьёв.

Но персияне лениво играли в нарды, потягивали кофе, одновременно раскуривая кальяны и булькая в них водой. На чиновника они не обращали никакого внимания. Штабс-капитану уже надоело безрезультатно шататься по Тифлису. Начальник штаба Грузинского отдельного корпуса полковник Вельяминов в присутствии Ермолова предупредил Николая, что они ожидают вражеского агента, который должен явиться на связь с изменником. И как только появится тот, кому чиновник передаст пакет с бумагами, то их обоих нужно арестовать на месте преступления с поличным. Но время шло, а к этой овце в чиновничьем мундире никто не подходил.

Вскоре в духан ввалилась весёлая и громогласная компания мастеровых. Она расположилась на низких скамейках и, громко, гортанно переговариваясь, стала обедать. Среди молодых черноглазых усатых мужчин Муравьёв узнал нескольких переодетых линейных терских казаков, которых было просто не отличить от местных жителей. Это были те, кому он должен отдать приказ на захват вражеского агента. Николай внутренне подобрался. Он почувствовал, как сгущается атмосфера. Но пока, несмотря на внутреннее напряжение, всё было на удивление спокойно в просторном дарбази духана. Неподалёку от него на очаге кипели котлы, на столиках стояли большие гоби — круглые деревянные блюда, на них ещё дымились высыпанные масленые беляши, рядом высились пузатые глиняные кувшины с вином и горка ароматных горячих лепёшек. Муравьёв подозвал бичо, мальчика в драной рубашонке, который только что переменил чашки с кофе персидским купцам, и послал его к духанщику сказать, чтобы ему принесли так соблазнительно пахнувшую лепёшку и порцию шашлыка. В этот момент из угла дарбази встал высокий горец в драной черкеске и косматой чёрной папахе, надвинутой на глаза, и, чуть покачиваясь, как хорошо нагрузившийся вином человек, подошёл к пьющему чай чиновнику.

— Послушай, батоно, купи кинжал, — громко проговорил он и плюхнулся на стул рядом.

— Что, на вино деньги кончились, генацвали? — спросил чиновник, улыбнувшись. — Ну ладно, давай показывай, что у тебя за товар.

Горец вынул из-за кушака кинжал грубой местной работы. Лысая голова канцеляриста склонилась над ним. Николай замер, пристально наблюдая за обоими. Вот он заметил, как божий одуванчик, с наивным видом рассматривающий орнамент на ножнах кинжала, тихонько передаёт горцу под столом небольшой светло-коричневый бумажный пакет.

«Вот сука, ведь чуть не облапошил меня!» — подумал Николай и подал условленный знак переодетым казакам: он уронил на земляной пол свою серую папаху И; ещё добавил команду:

— Вперёд!

Казаки бросились на сидящих у окна. Но горец проявил невиданную прыть. Он успел буквально за несколько мгновений перерезать острым как бритва кинжалом горло чиновнику, ударить в грудь подскочившего казака и выпрыгнул в окно. Там на него набросился нищий, прикрывающий выход из духана. Два тела, извиваясь, покатились по пыльной улице. Но вскоре нищий остался неподвижно лежать в пыли, широко разбросав руки, а горец вскочил, подхватил упавшую папаху и бросился в сторону к узкому переулку. В этот момент рядом с ним оказался Николай. Он одной рукой схватил за плечо убегающего, а другую занёс для удара кинжалом. Но горец, извиваясь как гибкая змея, шарахнулся в сторону. Старая ткань черкески затрещала на его плече. В левой руке Муравьёва оказался кусок ветхой ткани, но правая всё же достала отпрыгивающего джигита. Длинное лезвие кинжала штабс-капитана скользнуло по правой щеке агента и вошло в мякоть предплечья. Однако тот повернул оскалившееся, как морда волка, залитое кровью лицо к Николаю и неожиданно пнул его в пах. У Муравьёва подкосились ноги, и он рухнул на дорогу, хватая ртом воздух. Горец взмахнул кинжалом, чтобы добить Николая, но был вынужден ударить им подбежавшего казака. Затем джигит, явно недовольный, что ему не удалось пырнуть кинжалом обидчика, корчившегося у ног в пыли, свирепо блеснув белыми зубами, увернулся от двух подбежавших преследователей и бросился в узкие переулки Армянского базара. Как ни пытались его догнать оставшиеся в живых казаки, но того и след простыл.

Когда Николай пришёл в себя, он приковылял обратно в духан и с тоской осмотрел мёртвое тело злополучного чиновника, распростёртое у окна. На простой круглой физиономии застыло выражение крайнего удивления и ужаса. Это всё, что у Муравьёва осталось.

— Полный провал! — пробормотал штабс-капитан.

Он приказал казакам убрать трупы из духана и с улицы. Чертыхаясь про себя, Николай стоял в душном дарбази и долго ждал, пока по улице к распахнутой двери не подъехала скрипучая арба, запряжённая медлительными волами. Казаки, спокойно переговариваясь, вынесли из духана, взяв за руки и за ноги, трупы чиновника и погибшего товарища и бесцеремонно забросили их на высокую повозку рядом с невозмутимым возницей, потом присоединили к ним убитого нищего, и арба, поскрипывая огромными колёсами, покатилась по кривой улочке. Хозяин духана, толстый грузин в ярко-красном архалуке[19], перевязанном по большому животу поясом с серебряными накладками, засыпал лужи крови на полу опилками и, что-то недовольно ворча себе под нос, удалился в задние комнаты. Николай поднял с земляного пола свою папаху, отряхнул её от пыли, надел и хотел уже выйти, как к нему подбежал мальчик с подносом.

— Шашлык будете, батоно? — спросил он громко.

— А чтоб тебя, бичо, шайтан съел, дурака, — выругался Муравьёв и пошёл, тяжело шагая, к выходу.

— Ну вы же заказывали, уважаемый, как же так? — выкрикнул мальчишка громко ему вслед, одновременно щёлкая пальцами правой руки, чтобы отвести от себя проклятие незнакомца.

Штабс-капитан рассмеялся и на ходу швырнул серебряный рубль пацану.

— Съешь его за меня, — сказал странный русский и вышел из духана.

Николай, виновато опустив голову, направился к резиденции наместника докладывать начальству о секретной операции, над плачевными результатами которой уже подсмеивался почти весь Тифлис. На восточном базаре новости распространяются мгновенно.

2

Муравьёв не спеша плёлся к центру города. С ним рядом шёл загорелый до черноты хорунжий, который командовал отрядом переодетых казаков. Оба офицера мрачно молчали. Они приостановились, чтобы пропустить ногайцев в бараньих шапках и пёстрых халатах, ведущих мимо по пыльной дороге двух верблюдов; между горбов сидели молодые девицы в зелёных рубахах и алых халатах, перехваченных в талии широкими поясами. Из-под них виднелись ноги в пёстрых шароварах и ярко-красных сафьяновых сапожках. На скуластых лицах восточных модниц под меховыми шапочками блестели раскосые девичьи глазки, кокетливо поглядывающие на окружающих мужчин. Николай, увидев их, не мог, пусть и печально, не улыбнуться.

— Чтоб вас шайтан задрал! — выругался стоящий рядом хорунжий.

— За что ты их так? — удивлённо посмотрел на него штабс-капитан.

— Да не их я, а вот этих деревенских дураков, — ответил казак, показывая плетью на трёх крестьян в драных серых пыльных черкесках, загоняющих в какой-то дворик пару десятков овец.

Слышны были громкие гортанные выкрики на грузинском языке и непрекращающееся ни на мгновение истошное блеяние. Корабли пустыни невозмутимо прошли сквозь маленькую отару грязно-серых, вконец ошалевших от испуга овец, разгоняя их в стороны. Пастухи начали драться с ногайцами, одновременно пиная ногами и беспощадно молотя деревянными посохами разбегающихся животных. Над полем сражения поднялось густое облако пыли. Сбежавшиеся мальчишки, охочие до всяких беспорядков, неистово свистели и кидались камнями. Пара нищих попыталась в этой сумятице увести в ближайший переулок довольно упитанного барана. Пастухи с ногайцев переключились на воров. Гвалт поднялся неимоверный.

Николай вместе с хорунжим кулаками проложил себе дорогу. Отряхиваясь и отдуваясь, они вышли на одну из центральных улиц. Она была чуть пошире базарных переулков. О фонарях и мощёных тротуарах в столице Закавказья тех лет и не догадывались.

— Господи, в каком жутком виде здесь офицеры ходят, — проворчал Николай, качая головой.

— Ну, это же Тифлис, ваше благородие, а не Невский проспект, — улыбнулся насмешливо пожилой казак. — Привыкайте.

Мимо них по пыльной дороге шли по делу или просто слонялись десятки офицеров, одетых кто во что горазд. Они фланировали по городу в каких-то странного вида папахах или мятых холщовых фуражках. Их сюртуки без эполет выгорели на солнце и были измяты и даже — о, ужас! — заштопаны кое-где неумелыми руками денщиков. Многие щеголяли в черкесских костюмах с газырями — шестнадцатью посеребрёнными ружейными патронами на груди. Все были увешаны аляповато, по-восточному орнаментированными шашками и кинжалами.

— Каждый из них уверяет, что приобрёл их в бою — снял самолично с убитого им джигита, — подмигнул хорунжий Николаю, — на самом же деле большинство купили их здесь, на Армянском базаре, по дешёвке. Но только, бога ради, ваше благородие, не ляпните это кому-либо прямо в лицо. А то придётся драться на дуэли.

Вскоре они вышли на площадь, по краям которой высились желтовато-грязные казённые здания. Мимо семенили с озабоченными минами на чиновничьих физиономиях служащие присутственных мест. Штабные офицеры шагали, полные до краёв чувством собственного достоинства. У тех и других лица были какого-то неестественного синевато-розового, геморроидального цвета, его можно было приобрести только находясь круглые сутки в закупоренных наглухо помещениях. От них резко отличались загорелые до черноты, хотя ещё была только весна, солдаты и приехавшие с Северокавказской линии или из провинциальных гарнизонов строевики-офицеры. Они с нескрываемым презрением поглядывали на штабных. Так же на них взирал и Муравьёв, который с октября прошлого года, как он прибыл на Кавказ, не вылезал из седла, успев излазить половину края.

Вскоре уже Николай входил в кабинет командующего корпусом. Он доложил о проведённой секретной операции. Алексей Петрович Ермолов, молча выслушав штабс-капитана, встал из-за большого, покрытого зелёным сукном стола, на нём лежало множество рапортов, донесений и прочих документов, и зашагал по комнате. Под тяжёлым телом жалобно поскрипывал старый, рассохшийся, плохо начищенный паркет. Ермолов повернулся к офицеру. В суровом и в то же время благородном львином облике, чеканном профиле было что-то от знаменитых древнеримских полководцев, заставляющее подчинённых любить его как человека и одновременно трепетать перед ним как перед своим командующим. Недаром его уже прозвали проконсулом Кавказа:

— Ладно, Николай, не тушуйся, и на старуху бывает проруха, — хлопнул по плечу офицера генерал. — Мы только начинаем на Кавказе нашу службу. Край новый, плохо нам знакомый. Да и позиции секретной агентуры и у персов, и у турок здесь, конечно, пока очень сильные. Ведь и двух десятков лет не будет, как мы только-только перевалили через хребет Кавказский и вмешались в запутаннейшие международные и внутренние отношения в этой части Востока. А они здесь хозяйничали веками.

— Да жалко, Алексей Петрович, что документы джигит этот успел забрать у предателя, — сказал, сокрушённо мотая головой, Муравьёв.

— А вы, штабс-капитан, не особо огорчайтесь по этому поводу, — небрежно сквозь зубы проговорил начальник штаба корпуса Алексей Александрович Вельяминов, старый приятель Ермолова, который очень дорожил им как великолепным штабным работником.

Он сидел, закинув ногу на ногу, в кресле и с небрежным видом поглаживал холёные продолговатые ногти, явно любуясь, как в них отражались солнечные лучики.

— Как это так, ваше высокоблагородие? — обратился с недоумением к нему Николай.

— А мы подсунули этому подлецу липовые документы. Пусть теперь считают, что у нас войск в два раза больше, чем на самом деле. Это только полезно будет для дезинформации противника, авось хвосты подожмут, когда узнают из первых рук, какая военная армада ждёт их здесь, — небрежно объяснил любитель Вольтера полковник Вельяминов.

Ермолов рассмеялся.

— Не зря я тебя, Алексей Александрович, заманил с собой на Кавказ, так держать — и скоро будешь генералом. И ты, Николай, носа не вешай. Служи так, как ты прежде служил, и поверь мне: у меня глаз на это дело намётанный, и ты лет через десять тоже будешь носить генеральские эполеты. А там, глядишь, и наместником Кавказа станешь, чем чёрт не шутит…

— …когда царь спит, — пошутил язвительно начальник штаба.

— Смотри, Алексей Александрович, не особо распускай свой язычок, а то ведь после таких шуточек и без головы можно остаться, — улыбаясь, пожурил Ермолов своего начштаба.

— Ну, без оной-то в генералы пробиться, я думаю, легче будет, — добавил опять с невинным видом ехидный полковник.

— Всё, всё, Алексей Александрович, старый ты вольтерьянец, топай к себе работать и не смущай тут молодёжь, яко змий, — смеясь, замахал руками Ермолов.

Когда невысокий, изящный и злоязыкий полковник лёгкой щеголеватой походкой покинул кабинет командующего корпусом, генерал показал рукой на стул Муравьёву.

— Садись, Николай, нужно поговорить, — начал Алексей Петрович. — Ты хорошо знаешь, что через пару недель мы двинемся в Персию с посольством. Тебе как квартирмейстеру предстоит нелёгкая работа. А чтобы ты её успешно выполнил, тебе не помешает получше знать как общую обстановку в этом регионе, так и более конкретно цели нашей миссии. Многие поручения я буду давать тебе напрямую, через голову твоего непосредственного начальника полковника Иванова. И соответственно докладывать об их выполнении будешь лично мне, и никому больше.

Генерал развернул на столе большую карту Персии.

— Вот смотри, — положил руку на лист Ермолов. Плотная бумага, исчерченная разноцветной тушью, рассыпчато захрустела. — Это северные провинции Азербайджана, по договору 1813 года перешедшие от Персии к нам. Персы, естественно, не хотят с этим мириться, ведь до нас они здесь хозяйничали несколько веков. Они сделают всё, чтобы попытаться выпихнуть нас из региона. Нам же надо не просто удержаться на завоёванных позициях, но продвинуться ещё на юг, хотя бы до реки Араке, по которой у нас проходила бы удобная, хорошо охраняемая граница. Для этого нам необходимо присоединить Ереванское, Нахичеванское и юг Карабахского ханств. Это наши ближайшие цели. Чтобы их достичь, мы обязаны подготовиться к предстоящим военным действиям в этих районах: составить подробнейшие карты будущих театров военных действий, развернуть там разветвлённую сеть нашей секретной агентуры, всячески поддерживать близкое к нам по вере армянское населений…

— Собственно, всем этим я и занимался последние полгода, — заметил Муравьёв.

— И успешно занимался, — похвалил его генерал и продолжил: — Ну, с выходом на Араке мы повременим до следующей войны, которую обязательно развяжут сами персы. Ведь, по моим сведениям, наследнику престола Аббас-мирзе — он управляет огромной северо-западной пограничной с нами провинцией — просто неймётся поквитаться за свои прошлые поражения. К этому его особенно подзуживают англичане, которые сейчас ускоренно создают царскому сыну, шахзаде — по-персидски, регулярную, устроенную по европейскому образцу армию. Вот тебе и две наши ближайшие цели в будущем посольстве: первое — это узнать побольше о планах Аббас-мирзы и дать ему отчётливо понять, что мы его не только не боимся, но и готовы снова его вздуть. Это, надеюсь, отрезвит его и поумерит воинственный пыл. А мы выиграем время для усиления войск корпуса и укрепления на вновь занятых позициях, так как здесь, на Кавказе, мы встречаем повсюду ожесточённое сопротивление и азербайджанских ханов, и грузинских князьков, и горских узденей[20], привыкших к своеволию и беспорядкам. А во-вторых, нашей целью будет прощупать позиции англичан в Персии и наметить направления борьбы с их влиянием, которое уже становится просто угрожающим интересам российским во всём регионе. Ведь они во чтобы то ни стало стремятся выпихнуть нас из Закавказья, всячески ограничить наше влияние в Черноморье и даже пролезть со своим флотом на Каспийское море. Недаром они добиваются от шаха разрешения строить свои корабли на южном побережье Каспия. Поэтому одной из главных твоих задач в предстоящем посольстве будет установление контактов с англичанами, сбор о них любых сведений и прощупывание возможности приобретения агентуры среди них или среди близких им людей, чтобы мы знали наперёд их планы, замыслы в Персии и близких от неё странах. Ну как, смекаешь, Николай?

— Думаю, я смогу на этом направлении кое-что сделать, ведь я знаю английский язык, — сказал Муравьёв.

— Ну, дружок, тебе и карты в руки. Получишь от меня специальные деньги на эти цели, будешь вести себя как завзятый англофил, который обожает всё английское, любит покутить в кругу своих английских друзей… Мы ещё поговорим об этом. Так вот, наша генеральная задача, кроме упрочения мирных отношений с шахским двором — он у себя в Тегеране настроен не так воинственно, как наследник престола со всей своей сворой советников в Тебризе — будет состоять в сборе как можно более широкого спектра сведений о стране, особенно о силах, которые нам враждебны. Но нужно быть осторожным, помни, Николай, это. Ты имеешь дело с азиатами. Они способны на всё. Вплоть до того, чтобы яда в плов подсыпать. Особенно опасны люди из приближённых Аббас-мирзы и подзуживающие их к войне с нами англичане. Нужно быть всегда настороже, но и самому не плошать. С азиатцами необходимо жёстко вести свою линию, чуть дрогнул — и они это сразу же почувствуют и тебе же на шею заберутся. Но в то же время всегда помни: на Востоке принято общаться в напыщенно-витиеватом стиле. Прямой грубости, жёсткого напора они терпеть не могут. Восточный человек может тебе в кофе яд подсыпать и в то же время будет долго сладкие речи говорить.

— Меня эта манера злит страшно, — заметил Муравьёв.

— Меня это тоже раздражает, но в чужой монастырь со своим уставом не лезут. Тем более, что на ближайшие полгода мы превращаемся в дипломатов, поэтому и вести себя должны соответственно. Ну как, намотал на ус, Николай?

— В общих чертах ясно, ваше превосходительство, — ответил Муравьёв. — Жизнь становится всё интересней и интересней, не то что в этом прокисшем от скуки Петербурге с его дурацкими парадами и не менее дурацкими светскими гостиными.

— Ну, наконец-то я слышу слова не мальчика, но мужа! А ты хотел променять мужскую свободу и полную приключений жизнь, как у байроновского гяура, которую ты ведёшь и которой тебе ещё предстоит нахлебаться вдосталь, на заплесневелый семейный уют под крылышком этого вельможного политэконома?

Николай вспыхнул. Ермолов намекал на неудавшееся сватовство Муравьёва. Он просил год назад руки дочери адмирала Мордвинова, одного из крупнейших царских сановников. Неимущему офицеру и дальнему родственнику было отказано, и оскорблённый Николай уехал на Кавказ. Он думал, что навсегда разучится улыбаться, как герой поэзии Байрона, которым Николай очень увлекался в это время, отвергнутый светом и считавший, что счастье уже никогда невозможно. Но, окунувшись в кипучую, полную опасностей и захватывающих переживаний жизнь разведчика, почувствовав пряные ароматы Востока, Муравьёв вдруг ощутил, что нашёл то, к чему всё время, даже, может, и не осознавая ясно этого, стремился с детских лет, читая взахлёб книжки об отважных путешественниках, бесстрашных военных и хладнокровных учёных, проникающих в самые дикие дебри неисследованных континентов. Теперь и в его жизни началось самое главное — такая же полная захватывающих приключений, научных открытий и жарких схваток жизнь, как у героев его детства и юности! И он её уже больше не променяет ни на что другое. В этом Николай Муравьёв был уверен.

Вскоре повеселевший штабс-капитан бодро шагал по улицам Тифлиса и с задором смотрел в лицо своей судьбе.

3

Рано утром по одной из четырёх центральных улиц Тебриза, идущих под прямыми углами от центральной цитадели в разные стороны к окраинам города, ехал на ослике пожилой мужчина. Это был богатый тебризский купец Зейтун, который неделю тому назад сидел на коврах в тифлисском духане рядом с караван-сараем и с ужасом, выпучив свой единственный глаз, наблюдал за кровавой сценой у окна дарбази. Слава богу, что никто из русских не пронюхал, что убежавший из духана, переодетый горцем персидский агент — Сулейман-хан, которого купец отлично знал, и что тот передал ему через посредника злополучный пакет с документами, полученный от русского чиновника. Этот пакет, запачканный каплями крови русского, зашитый в полу покрытого густым слоем дорожной пыли тёмно-коричневого кафтана, в который был он одет, как огнём жёг трусливого купца. Было видно, что Зейтун проделал к этому утреннему часу, когда только-только позевывающие спросонья стражники открыли городские ворота, немалый путь, что было удивительно, ведь в те далёкие времена по персидским дорогам редко кто рисковал ездить по ночам. По городу-то было опасно передвигаться после захода солнца: того и гляди, нарвёшься на разбойников, а они выпотрошат тебя не хуже проворного повара, готовящего дичь. Недаром по утрам в арыках, прорытых вдоль центральных улиц и обсаженных раскидистыми чинарами, высокими и стройными, как свечки, тополями и задумчивыми ивами, частенько находили неосторожных ночных прохожих с перерезанными глотками. Сейчас же по дну широкой канавы, весело журча, полился довольно мутный поток воды, после того как были открыты шлюзы на плотинах у прудов на городских окраинах, закрывающиеся наглухо по ночам, как и обитые позеленевшими от времени бронзовыми листами городские ворота.

На берегах арыка толкалось множество горожан. Одни пили воду, другие умывались. Служанки, крупные деревенские девки-азербайджанки в цветных рубахах и пышных юбках, повязав на головы выцветшие головные платки-чаргаты, начали стирать бельё большими красными, открытыми по локоть руками, громко переругиваться с соседками, рассказывать друг другу городские сплетни и хохотать пронзительными голосами над скабрёзными подробностями городской хроники тебризцев. Рядом с ними купались голые мальчишки, визжа громко и пронзительно от радости.

Несмотря на ранний час, по пыльной, не замощённой улице между нагруженных ослов и верблюдов сновало множество народу. В основном все шли к центру — на базар, к этому сердцу и душе Тебриза, как и любого восточного города. Прямо по краям дороги уже разложили скудный товар мелкие торговцы. Их громкие выкрики бесцеремонно врывались в уши прохожих. Аромат только что испечённых лепёшек, смешанный с запахом свежемолотого кофе и горьковатым дымком от быстро сгорающих в домашних очагах охапок сухих веток акации и астрагала, доносился до прохожих. Но купец Зейтун, мрачно восседавший на ослике, поглядывал с отвращением одним глазом на столь знакомые сцены на улицах родного города и морщился, вдыхая утренние, знакомые ему с детства запахи, словно у него невыносимо болели зубы. Под белой чалмой, которая свидетельствовала, что он был ходжи, посетивший священный для всех мусульман город Мекку, лицо купца было жёлтым и сморщенным, как пересушенный на солнце урюк. Какая-то скрытая мука, как болотная лихорадка, перекорёжила всё его и так кривое, худое тело и лицо.

— Уважаемый Зейтун-баба, как, вы уже вернулись из Тифлиса? А где же ваш караван? Уж не ограбили ли вас? — широко разведя руки, воскликнул высокий полный купец в тёмно-синей чалме и такого же цвета кафтане, перевязанном по его толстому животу ярко-красным кушаком. Его румяное лицо с густой, длинной, выкрашенной хной бородой выражало неподдельное удивление.

— Да нет, уважаемый Мехрак, — ответил, почему-то смущаясь, Зейтун, опустив единственный глаз долу, — с товаром у меня всё в порядке, караван просто отстал… Тороплюсь, знаете ли, вернуться домой, слишком уж долго я просидел в этом чёртовом Тифлисе.

— Нашему молодожёну уж больно не терпится приголубить свою ненаглядную жёнушку, на чужбине он весь высох от страсти, в святые мощи превратился, бедняжечка! — вдруг громко прокричала одна из служанок у арыка и, вытирая полной загорелой рукой пот со лба, подняла круглое лицо и чёрными лукавыми глазищами уставилась, бесстыдница, на Зейтуна.

Несчастного купца всего аж перекосило, когда он услышал многоголосый смех, взвившийся, как стая испуганных уток, над арыком.

— Только вот молоденькие-то жёнушки уж больно не любят пересохших мумий, им подавай кого посочней и послаще! — прокричала другая девка-шахсевенка, азербайджанка из кочевого племени, звякая медными монетками, прикреплёнными у неё на платке на лбу.

— От сухого поста дети не родятся! — кричала третья, толстуха с заметно пробивающимися чёрными усиками на верхней губе.

Теперь даже мальчишки покатывались со смеху, показывая пальцами на известного всему городу своей скупостью и жадностью купца. Зейтун аж посинел от злости и, закусив до крови нижнюю губу, ударил пятками по бокам осла и с места в карьер понёсся в один из кривых переулков, который извилистым ручейком ответвлялся от широкого, полнолюдного канала главной улицы. За ним вприпрыжку кинулся высокий слуга в драном кафтане. Купец проклинал тот день, когда взял в жёны молоденькую девицу Шахрасуб. Она была из бедной, но уважаемой семьи местного богослова, муджтахида Ходжи-бабы, известного всей Персии законоведа и почти святого. Поэтому дочка учёного мужа вела себя гордо и независимо. А служанки молодой госпожи поговаривали, что порой с бродячими собаками на базаре ласковее обращаются, чем Шахрасуб со своим кривым муженьком. Но только так и можно было держать в узде этого злого и жадного купца, который до могилы довёл свою первую добрую и слезливую супругу. Прошло целых три года после новой женитьбы купца, а Аллах никак не давал ему детей. Правда, любой, кто хоть мельком взглянул на старого, кривоглазого Зейтуна, понимал, что Аллах тут ни при чём. Да и купец догадывался об этом. Поэтому-то и снедала его жуткая ревность, жгла его изнутри не переставая, особенно когда он уезжал за товарами в другие города. Вот и теперь нёсся сломя голову домой, оставив свой караван далеко позади, и не только потому, что хотел побыстрее избавиться от секретного пакета, передав его в руки своего покровителя, управляющего делами Аббас-мирзы каймакама Безюрга, но и потому, что вот уже два месяца не видел молоденькой жены. Ему, убелённому сединой старцу, было стыдно в этом признаться, но дело обстояло именно так. Зейтун весь переполнился желчью после сцены у арыка: кому хочется быть посмешищем всего города?

«Не может такая красавица, спелая, как розовый персик, которая просто жаждет любви, не украсить голову старого мужа-недотёпы ветвистыми рогами», — сокрушённо думал купец, приближаясь к своему дому.

Но одновременно с яростной злобой ревнивца в его душе всё больше, наперекор всему, разливалось чувство радостного нетерпения. Перед глазами расцветал образ его красавицы: луноликой, с замечательно нежной белой кожей, лукавыми огромными очами и полными гранатовыми губами. А как сладко пахнут её волосы, подкрашенные хной! Сердце Зейтуна уже билось, как у молоденького любовника перед первым свиданием. Он нетерпеливо бил ослика в бока каблуками кожаных туфель, заставляя его всё быстрее и быстрее перебирать точёными крепкими ножками. Чёрные копытца, как железные стаканчики, позвякивали на попадавшихся на дороге мелких камешках.

А тем временем в этот ранний утренний час в доме купца, скрытом от любопытных взглядов прохожих высоким глинобитным дувалом и густо разросшимся обширным садом, где цвели бело-розовым цветом груши, алыча, персики, вишня и абрикосовые деревья, было тихо. Изнеженные горожане ещё спали. На втором этаже у приоткрытого окна, наполовину скрытого ярко-зелёными листьями винограда, на мягких перинах, разложенных на полу, и многочисленных подушках и подушечках возлежала в одежде Евы молодая жена Зейтуна, прекрасная Шахрасуб. Даже солнце, заглянувшее поутру в комнату, застыло в восторженном удивлении, глядя на неё с восхищением, лаская своими жёлтыми медовыми лучами белоснежные возвышенности, шёлковые долины и очаровательные впадинки на великолепном теле молодой красавицы. Рядом с ней также непринуждённо раскинулся во весь немалый рост рыжеволосый молодой человек. Видно, утомившись слушать всю ночь пение соловьёв в ветвях цветущих под окнами деревьев, парочка забылась под утро в крепком сне.

Лимонно-жёлтая бабочка влетела в окно и, бесшумно покружившись над мирно почивавшими любителями соловьиных трелей, села на большой гранатовый сосок белоснежной груди Шахрасуб, видно перепутав его с цветком. Красавица открыла огромные карие глаза и зевнула. Бабочка взмыла вверх и вновь закружилась по комнате. И тут раздались громкие удары молоточка в калитку, спрятавшуюся в глубокой нише глинобитной стены, окружавшей сад.

«Кто бы это мог быть так рано?» — подумала Шахрасуб, лениво наблюдая ещё не проснувшимися глазами за полётом бабочки в тонком луче солнца, пробившемся сквозь неплотно прикрытые ставни.

— Батюшки, да ведь это же муженёк, кривой чёрт, заявился! — вскрикнула вдруг красавица и, откинув с живота обнимающую её мужскую руку, села на перинах. — Экбал, Экбал, — затрясла она спящего.

— Перестань, киска, я спать хочу, — проворчал молодой человек и перевернулся на другой бок.

— Да вставай же, телёнок ты глупый, муж прикатил, в калитку стучится! — опять затрясла его за голое плечо Шахрасуб.

На мгновение в комнате вновь застыла тишина.

Бум! Бум! Бум! — раздавались зловеще удары молотка у калитки, словно это стучала сама судьба, и пронзительный возглас Зейтуна долетел до спальни:

— Вы что там все, перемёрли, что ли? Открывайте сейчас же!

— Иду, хозяин, лечу, как на крыльях, — раздался хриплый со сна возглас служанки, которая не спешила подбежать к калитке, а медленно шла по дорожке, оглядываясь с испугом на дом и ворча себе под нос: — Ну, господи, всемогущий Аллах, неужели эти молодые охламоны ничего не слышат? Ведь хозяин, если их застанет на месте преступления, с жёнушки кожу живьём сдерёт, а меня просто зашьют в мешок и кинут в арык.

О Аллах, смилостивься ты надо мной! — причитала служанка, подходя к калитке.

— Зейнаб, старая ты дура! — кричал Зейтун, весь похолодевший от ревнивых подозрительных мыслей. — Ты почему не открываешь? Ты что, кого-то прячешь?

— Да вы что, хозяин, как вы можете такое говорить, просто засов заело, никак не отворяется. Вы с той стороны не напирайте, а то вот заклинило — ни туда, ни сюда! — громко оправдывалась служанка, оглядываясь на дом у себя за спиной.

Когда до разнеженного любовника дошло, что это муж стучится у калитки, то тут уж он не вскочил, а просто взлетел в воздух.

— Да штаны-то не забудь надеть, — прыснула Шахрасуб, глядя, как Экбал, поспешно нацепив рубашку и жилетку, натягивает на голые ноги красные, из тонкого сафьяна, щегольские сапожки.

— Чтоб шайтан тебя слопал, она ещё смеётся! — проворчал Экбал, путаясь в штанах и прыгая на одной ноге к окну.

Наконец, справившись со штанинами широких шаровар и схватив в зубы алый кушак, Экбал легко и бесшумно, как молодой леопард, выпрыгнул в окно. Он мягко приземлился на обе ноги и уже сделал два прыжка по направлению к густым зарослям цветущей алычи, как услышал тихий свист за спиной. Он обернулся.

— Папаху забыл, герой. — Шахрасуб, улыбаясь, швырнула её ему вслед.

Заметив промелькнувшую в саду, быстро удаляющуюся фигуру, служанка облегчённо вздохнула и начала не спеша открывать калитку. И уже через несколько мгновений Зейтун, бесцеремонно стуча кожаными туфлями, взбежал по деревянной лестнице наверх в эндерун — внутренние женские покои. Громко, разгневанно сопя, влетел в комнату, где Шахрасуб, делая вид, что только проснулась, смотрела на него недоумённым взором.

— Здесь кто-то был? И почему ставни открыты? — выпалил муж, пробегая к окну и выглядывая в сад.

Но там было тихо и спокойно.

— О Аллах, опять это начинается! — проворчала Шахрасуб, потягиваясь. Она уже успела надеть тонкую рубашку, вышитую по краям алыми маками. — Ты что, совсем умом там, в своём Тифлисе, тронулся? Врываешься как сумасшедший, да и сними ты этот противный кафтан, припёрся к жене, как пыльный и грязный верблюд, прямо с дороги и ещё устраивает сразу же сцены, ненормальный. Иди умойся, приведи себя в порядок, тогда и приходи. — Красавица обидчиво выпятила губки и показала длинным пальцем с крашенным хной ногтем на дверь.

Зейтун уже поджал хвост и засуетился.

— Ухожу, ухожу, моя ненаглядная, дай только поцеловать тебя, моя курочка, я два месяца об этом мечтал. И не вставай, не вставай, о, Луна Рая, о, несравненная Подательница Наслаждений… Я сейчас быстренько помоюсь и приду к тебе.

— Да ты что удумал? Я разве одалиска какая-нибудь из шахского гарема, чтобы целый день валяться в постели?! Я честная женщина, у меня вон домашних работ целый ворох — и за весь день не переделаешь. Уже солнце почти в зените, а ему наслаждения мерещатся. Нет, ты совсем тронулся, там в Тифлисе. Наверно, со шлюхами целыми сутками веселился, вот у тебя и мысли о наслаждениях и день и ночь напролёт из головы не выходят, — сварливо ворчала жена.

Шахрасуб отлично знала, как истинная женщина, что лучшая защита — это нападение. Зейтун уже хотел на цыпочках выйти из спальни, как вдруг его единственный глаз заметил рядом с ложем что-то блестящее. Он наклонился. Это были стальные часы на серебряной цепочке.

— О, женщина, откуда эта вещь оказалась в твоей постели? Отвечай, несчастная!? — В одной руке купец держал злополучные часы, которые забыл сластолюбивый и забывчивый Экбал, а другой сжимал рукоятку кинжала, засунутого за кушак.

Внутри у жены всё похолодело, но она смело посмотрела на перекосившееся от злой ревности лицо мужа и спокойно ответила:

— Это подарок тебе. Я позавчера была на базаре, мы со служанками покупали там продукты, и я зашла в ряды ювелирных лавок, увидела эти роскошные часы и решила сделать тебе вот такой подарок.

— Но у меня же есть часы, ты разве не знаешь об этом? — подозрительно уставился на жену своим единственным глазом Зейтун.

— Это особенные часы, они играют франкскую музыку, когда смотришь, который час. — Шахрасуб открыла крышку над циферблатом. В комнате раздалась негромкая изящная мелодия из какой-то французской оперетки. — Ну, если тебе не надо этого подарка, то я его отдам назад, — проговорила обиженная красавица, пряча часы под подушку.

— Ну что ты, моя курочка, Око Красоты, — заюлил Зейтун, — я, конечно, рад такому роскошному знаку твоего внимания и любви ко мне. Давай, давай его сюда.

Кривые пальцы купца, как клещи, вцепились в часы, недаром весь Тебриз знал, что если уж что-нибудь попадёт в руки Зейтуна, то никому не удастся вырвать этого у него назад.

— И я тебе тоже приготовил подарок, и даже не один. Подожди меня, о Сладость Вселенной, и я принесу их тебе прямо в постельку. — Купец повернулся и быстрыми шажками засеменил к двери.

А Шахрасуб тяжело вздохнула, вытерла пот со лба рукавом белоснежной рубашки и стала убирать постель, спешно обыскивая всю комнату:

— Не забыл ли этот рыжий шалопай ещё чего-нибудь?

4

А Экбал в этот момент быстро вышел из переулка на главную улицу и широкими шагами, весело и беззаботно посвистывая на ходу и затягивая сильный и гибкий стан кушаком, направился к центру города. Проходя мимо базара, громко и бесцеремонно переговаривался на ходу с лавочниками, уже начавшими торговлишку и раскладывающими перед любопытствующими многочисленные товары. Вот Экбал прошагал по разостланным прямо на дороге у одной из лавок коврам для того, чтобы прохожие разминали своими ногами ворс, делая его мягким, поздоровался с грузным ковровщиком, курившим кальян на пороге, и зашёл в кахвехане. Здесь было людно в этот утренний час. Многие торговцы пили кофе или чай и уже занимались делами: обсуждали выгодные сделки.

— Вот приедет Зейтун из Тифлиса, привезёт грузинскую и дагестанскую шерсть и кожи, тогда и надо будет сбить цены на овечью шерсть у хорасанцев, а то уж больно они упрямы, ни одного тумана[21] не хотят сбросить с изначальной цены, — послышались слова одного из купцов.

Экбал посмотрел на сидящих неподалёку на подушках вокруг низкого столика торговцев и улыбнулся. Он-то отлично знал, что Зейтун уже в городе, но по понятным причинам не стал об этом распространяться. Однако из другого угла раздался громкий голос Мехрака:

— Да Зейтун приехал уже. Правда, караван его не пришёл ещё.

— Где это ты его встретил в такой ранний час? — спросил один меднолицый купец с весёлыми и хитрыми, узкими как щёлочки глазами. — Уж не в спальне ли его красавицы жёнушки?

Все в кахвехане захохотали. Зейтуна не любили за злобный и сквалыжный нрав, и его мучения с молодой женой всем хорошо были известны и воспринимались как возмездие, которое послал Аллах этому вредоносному одноглазому сухому стручку. Так же неприязненно относились и к святоше Мехраку, он и молился в мечети, и торговался на базаре с покупателями одинаково неистово за каждый грош или просьбу к Аллаху.

— Чтоб ишак написал тебе на язык, Мехмед! Разве можно говорить такое, да ещё мне, уважаемому отцу семейства, я ни один намаз не пропускаю, чтобы не помолиться в нашей мечети, в отличие от тебя, Мехмед, да и большинства присутствующих здесь, которые в святом месте неделями не показываются, — проговорил сварливо Мехрак, всему городу надоевший ханжеством и занудным нравом.

— Да ведь всем известно, Мехрак, что ты в мечеть-то ходишь с постной рожей совсем не для молитвы! — громко и весело выкрикнул Экбал. — Про таких, как ты, ещё Омар Хайям сказал:

Вхожу в мечеть смиренно, с поникшей головой,
Как будто для молитвы… но замысел иной:
Здесь коврик незаметно стащил я в прошлый раз;
А он уж поистёрся, хочу стянуть другой.

Теперь уж в кахвехане смеялись не только посетители, но и слуги. В Персии очень любят стихи своих поэтов-классиков, и ввернуть в речь поэтическую строчку считается высшим шиком.

— Какой-то жалкий раб меня оскорбляет прилюдно! Да я тебе голову сверну, молокосос паршивый, пьяница и распутник! Думаешь, мы не знаем, что за шербет ты пьёшь по утрам? Там же не сок, а вино со льдом, нечестивец! Гореть тебе в аду вместе с твоим Омаром Хайямом, который был таким же дебоширом, язычником и пьяницей, как и ты, свинячий сын. И уж там тебя не защитит твой господин, да пошлёт Аллах наследнику престола Аббас-мирзе долгие годы жизни, да и сопутствует ему всегда счастье, — с этими словами благоразумный Мехрак сел на своё место, откуда он вскочил в порыве негодования и на великого поэта, и на его рыжеволосого последователя.

Все опять рассмеялись. Дело в том, что Мехрак невольно сказал каламбур, ведь по-персидски «счастье» звучит как «экбал», так и звали молодого повара наследника престола, шахского сына Аббас-мирзы, который был правителем Азербайджана, самой богатой области Персии, и постоянно проживал в Тебризе. Хотя Экбал и происходил из рабов (его в детстве привезли купцы с Кавказа и продали на невольничьем рынке в Тебризе), но задевать любимого повара свирепого Аббас-мирзы было небезопасно. Тем более что Экбал пользовался большой популярностью среди тебризцев. Весёлый повеса, он гулял напропалую. А о его любовных похождениях складывались легенды. Поэтому все святоши преклонного возраста — в гаремах их были молоденькие и резвые жёнушки — люто ненавидели Экбала и всячески пытались его очернить. Но пока рыжеволосый красавец был незаменим на кухне наследника престола — а он готовил удивительные соусы и приправы, секреты приготовления которых были известны только ему одному, — чудо-повар и первый гуляка в Тебризе был неприкосновенен. Правда, если бы его поймали с чужой женой, да ещё бы при свидетелях, то тогда уж и сам Аббас-мирза не смог бы его спасти, но сделать это пока что никому не удавалось. Ну, а сознание того, что он ходит по лезвию бритвы, залезая ночью в очередное окно, придавала получаемым удовольствиям в глазах любителя острых ощущений особую, ни с чем не сравнимую прелесть.

Тем временем Экбал поднял чашу со своим шербетом, принесённым проворным слугой, и произнёс:

Ты говоришь Мехрак: «Вино пить — грех».
Подумай, не спеши!
Сам против жизни явно не греши.
В ад посылать из-за вина и женщин?
Тогда в раю, наверно, ни души.

И Экбал осушил чашу до дна. Все захлопали, и что тут началось в кахвехане — невозможно описать! Пожилые купцы, как молодые юнцы, стали наперебой заказывать шербет Экбала, забурлили кальяны, к табаку которых была примешана конопляная травка, посетители запели песни, начали хохотать до упаду. В облаках дыма покрасневшие потные физиономии блестели, как лики шайтанов и грешников в аду.

— Это просто Иблис какой-то, проклятый рыжий джинн, посланный нам в наказание за наши грехи, — ворчал Мехрак, выбегая как ошпаренный из вертепа, в который мгновенно превратилось солидное кахвехане. — Стольких почтенных и уважаемых купцов сбил спонталыку этот смазливый мальчишка и его грешный учитель Омар Хайям, чтоб перевернулся он в своей могиле! — плюнул себе под ноги Мехрак и поспешил на базар в свою лавку.

Само же рыжеволосое дитя порока проворно выскользнуло из кахвехане и быстро пошло к цитадели в центре города, туда, где возвышался дворец Аббас-мирзы, окружённый удивительными садами. Экбал спешил: пришло время готовить соусы своему повелителю.

5

Шахзаде, сын персидского шаха и наследник престола, Аббас-мирза гулял этим днём в своём саду в прескверном расположении духа. Время подходило к обеду.

«Опять русские что-то затевают», — думал правитель Азербайджана.

Ему только что доложил секретарь, пронырливый Мирза-Дашур, что генерал Ермолов, новый главнокомандующий Кавказским корпусом, или как его называли сами персы сардарь Кавказа, приказал своим подчинённым составить подробную карту земель на границе с Ираном. Во всех персидских областях, примыкающих к русской границе, оживились противники шаха и его наследника.

«И русский генерал ещё к тому же сам возглавляет посольство, которое вот-вот отправится к нам. Чего ему у нас нужно? Это уже похоже на демонстрацию силы. Ведь одно дело, если переговоры ведёт какой-нибудь рядовой чиновник, с ним, собственно, можно и не особенно считаться, а совсем другое дело, если дипломатией занимается человек, который управляет краем, сравнимым по размерам с самой Персией, и которому стоит только глазом моргнуть, как целый армейский корпус переступит границу и устремится к Тебризу», — думал Аббас-мирза, прохаживаясь под могучими вековыми чинарами.

Деревья, сплетаясь ветвями в вышине, надёжно защищали аллеи от уже жаркого, несмотря на весну, солнца. Здесь, в этих зелёных галереях, было прохладно, легко дышалось. Приятно пахли растущие рядом с чинарами высоченные косматые сосны. Шахзаде не спеша зашагал по дорожке. Под остроносыми сапожками из красного сафьяна чуть похрустывал белоснежный песок. Наследник персидского престола был невысокого роста. На стройной фигуре изящно сидел долгополый голубой кафтан из тончайшего, отличной выделки сукна. Алый кушак туго обтягивал тонкую талию. Во всех движениях шахского сына сквозила какая-то почти женская грация. На бело-розовом лице блестели, как большие мокрые сливы, чуть продолговатые карие глаза под чёрной высокой смушковой остроконечной шапкой. Аббас-мирза раздумывал и по привычке поглаживал аккуратно подстриженную бородку, окрашенную хной. На длинных нежных пальцах горел ярким огнём огромный брильянт в золотом массивном перстне.

— Надо дать этому прыткому русскому генералишке почувствовать, что наследник престола — можно сказать, без пяти минут шах, ведь отец болен и стар, — настроен очень решительно, даже беспощадно. Он во что бы то ни стало вернёт захваченные русскими в прошлую войну персидские земли Закавказья. — Аббас-мирза сжал пальцами бороду и больно дёрнул. — Запомни, ты должен быть суров и непоколебим! — сказал сам себе.

Глаза шахзаде засветились злобным блеском. Несмотря на женственность, а может, как раз благодаря ей он был очень, даже более того — патологически жесток и памятлив на любые обиды. А военный разгром, который ему устроил русский генерал Котляревский, буквально разогнавший огромное персидское войско, навсегда остался самой чёрной страницей в жизни наследника. К тому же шахскому сыну пришлось удирать, как зайцу, от казаков, чуть не захвативших его в плен. И — о, позор на его голову! — именно он, правитель Азербайджана, сам был вынужден отдать русским четыре года назад, в 1813 году, по Гюлистанскому договору северные области своей провинции. Теперь Аббас-мирза спал и видел только одно: огнём и мечом пройтись по всему Закавказью, вышвырнуть русских за Кавказский хребет и калёным железом выжечь даже само воспоминание о присутствии неверных в персидских владениях. Для этого он и пошёл на сближение с англичанами, которые за приличные деньги создавали ему новое регулярное войско и, что было главным, хорошую, современную мощную артиллерию, без неё, как убедился на своём печальном опыте шахзаде, успешно воевать с русскими невозможно.

Аббас-мирза прошёл мимо густых цветущих кустов сирени, но не заметил сильного аромата цветов. Не до этого ему было. Правитель Азербайджана подошёл к двум большим прудам, разделённым невысокой ступенью журчащего водопада, остановился, задумчиво глядя на бегущий, сверкающий на солнце поток. Сзади раздалось мягкое шуршание песка под чьими-то осторожными шагами. Шахзаде обернулся. Перед ним почтительно склонился Мирза-Безюрг, каймакам, пользовавшийся наибольшим доверием Аббас-мирзы, так как когда-то был его воспитателем.

— Да сияет вечно красотой, здоровьем и мудростью будущий наш шах, — проговорил Безюрг и выпрямился.

Это был высокий, худощавый старик с неприятным, изборождённым глубокими морщинами длинным лицом, с подбородка которого свисала жидкая бородёнка. Но глаза каймакама были необыкновенно живыми и порой кололи собеседника пронзительным взглядом, как шилом. Сейчас же он скромно смотрел себе под ноги и только изредка и вскользь обращал взор на собеседника.

— Ну что, придумал, дедушка, что-нибудь особенное для встречи этих русских? — спросил Аббас-мирза, всегда так величавший ближайшего советника и правую руку в делах управления провинцией. Да к тому же один из сыновей Безюрга был женат на сестре шахзаде, дочери шаха. Так что они были ещё и свояками.

— Уже сейчас мои люди в Тифлисе и по всему краю, захваченному у нас неверными, внимательно следят, что делает сам сардарь Кавказа и чем занимаются его помощники. Вот я принёс тебе, о мой господин, список состава русского посольства. Его только что привёз мне мой верный человек, купец Зейтун, приехавший с караваном из Дагестана, он заходил и в Тифлис. Среди них я выделил красным значком тех, кто нам особенно опасен и за кем нужен глаз да глаз. Это из дипломатов — действительный статский советник Негри, а среди военных, которые служат в штабе и являются глазами и ушами самого сардаря, — барон Рененкампф, штабс-капитан Коцебу и штабс-капитан Муравьёв. И здесь необходимо отметить, что среди военных существует вражда: русские по происхождению офицеры не любят немцев.

— Вот на этом и нужно сыграть, — проговорил Аббас-мирза. — Ведь у них, я вижу, как у нас: одно племя не любит другое и борется с ним — азербайджанцы с персами, курды с бахтиярами и лурами. Англичане хорошо говорят по этому поводу: «Разделяй и властвуй».

— Англичане умные люди и всегда себе на уме. Этому у них можно поучиться. — Безюрг искоса взглянул в лицо шахзаде. — Русские с немцами — это, конечно, не курды с лурами, они глотки друг другу не режут, но при случае подножку друг дружке уж точно с удовольствием подставят. Хе-хе-хе… — рассмеялся хриплым смешком старик. — И как мне доложили, немцы, они больше в штабе с бумагами возятся, чертят большой чертёж нашей земли, пишут целую книжку, в которой записывают, где у нас кто живёт, чем занимается, кого какое племя любит и кого ненавидит… А вот русские штабные — те поживее, попроворнее и посмелее. Они и сами на встречи со своими секретными людьми ходят, да и к нам даже за границу пробираются. Особенно среди них выделяется своей прытью штабс-капитан Муравьёв. Он прошедшей зимой, сняв мундир и переодевшись в наше платье, проник в армянский монастырь Эчмиадзин и там, а также и в его окрестностях встречался со многими людьми, недовольными правлением нашего великого шаха. Кое-кого мы выловили, но эти злодеи разбежались, как тараканы, и попрятались в разные щели, так что их оттуда и шилом не выковырнешь.

— А надо выковыривать! — бросил на ходу Аббас-мирза недовольно. — Нельзя давать русским иметь у нас свои глаза и уши, ведь если они все будут знать, что у нас творится, то зачем я столько денег на организацию нового войска трачу и позволяю этим неверным — англичанам — залезть к нам в таком количестве? Но без них я не смогу победить северных дьяволов. А почему вы самого этого Муравьёва упустили? Почему дали русскому офицеру свободно разъезжать по нашей стране и творить тёмные дела?

— К сожалению, мы слишком поздно узнали о его поездке. Уж больно армяне хорошо ему помогали, ведь ненавидят они нас лютой ненавистью.

— Как только я выгоню русских из наших северных земель, я перевешаю этих неверных собак-армян на чинарах и других деревьях по всему нашему краю в назидание врагам шаха и Аллаха. — Глаза Аббас-мирзы зажглись кровожадным огнём.

— Правильно, мой повелитель, с неверными только так и нужно поступать. Я вот что удумал: а не заслать ли нам в русское посольство верного нашего человека? — потирая свои сухие руки, тоненьким, дребезжащим голоском продолжил Безюрг. Когда он готовил кому-нибудь большую пакость, он переходил на елейный тон.

— А есть у тебя такой?

— Это ваш бывший раб, которого вы сами сделали свободным человеком.

— Ты меня заинтриговал. Кто же это?

— Да ваш повар, что готовит вам соусы и другие приправы.

— Экбал? Да ты что, дедушка, как он сможет проникнуть в русское посольство, этот-то гуляка? Вот в окно залезть к какой-нибудь красотке — тут он мастак. Удивительно, как он ещё живой ходит, стольким он тебризцам рога понаставил! — удивлённо и весело воскликнул шахзаде. — Вот уж кто меньше всего подходит к роли нашего лазутчика, так это он.

— А я думаю наоборот. Он сумеет втереться в доверие к русским, ведь он сам по происхождению русский и не забыл языка своей матери.

— Разве Экбал русский? — Брови Аббас-мирзы поползли вверх.

— Как я выяснил, он был похищен с Кавказа лет пятнадцать назад и не забыл языка своих предков. Мои люди несколько раз видели его разговаривающим по-русски с солдатами русского батальона, что служит вашей милости. Поэтому, если широко разнесётся весть, что вы выгнали его, он будет принят посольскими с распростёртыми объятиями. Ведь он знает всех во дворце вашей милости, да и не только в Тебризе он популярен. Ведь Экбал сможет в будущем устроиться поваром и в Тегеран. Его с удовольствием возьмёт кто-нибудь из приближённых шаха. Да я уверен, что иметь лазутчика с такими возможностями русским и не мечталось. Если я к тому же подкину через него кое-какие интересные для них сведения, то шансы, что на него клюнут неверные северные собаки, возрастут до небес. — Мирза-Безюрг зыркнул на своего повелителя коварным, пронизывающим взглядом.

— Ох и лиса ты, дедушка, ох лиса! Тебя сам шайтан не перехитрит.

— Я ведь ещё почему хочу именно Экбала к ним подослать, — продолжил Мирза-Безюрг, скромно опустив очи долу. — Он повар, и очень хороший. Угостит своими кушаньями русских, им понравится. Будет им частенько готовить, а генерал Ермолов любит сытно покушать, я это выяснил, да и кто среди нас, грешных, не любит? Вот в нужный для нас час Экбал и сможет кое-что подмешать в блюдо сардарю. Помрёт он, а с нас взятки гладки: незачем принимать на услужение врагов шахского дома, ведь все будут знать, что вы выгнали своего повара с позором.

— А как эта неверная собака сдохнет, я смогу неожиданно напасть на русских и выгоню их с наших земель! — воскликнул Аббас-мирза, потирая холёные руки. Брильянт ярко сверкнул на пальце.

— Ну, может быть, и не стоит сейчас нападать на нашего северного соседа, — осторожно начал Мирза-Безюрг.

— Почему не стоит? Армия наша в отличном состоянии, артиллерия под руководством англичан стреляет очень хорошо, я вчера сам видел на учениях. Да и по мирному договору с ними — а мы его подписали всего три года назад — красномундирники обязались нам помогать, если мы начнём войну с русскими. Чего нам ждать? — Аббас-мирза нервно забегал по дорожке на берегу пруда. Его зеркальное отражение бесшумно двигалось по поверхности воды.

— Так-то оно так, — заканючил старый плут, пронзительными глазами искоса поглядывая на воспитанника. — Но я вам скажу честно и откровенно: война больно дело серьёзное. Здесь нужно двадцать раз всё обдумать перед тем, как нападать на русских. У них армия уж больно сильная. Мне вот сегодня купец Зейтун доставил документы, похищенные из самой канцелярии Ермолова, и в них новые сведения о численности войск Грузинского отдельного корпуса русских. Буквально за последние месяцы они прислали на Кавказ несколько новых полков. Сардарь Ермолов привёл с собой ещё много солдат с отличными пушками. Я думаю, что нам пока рановато с ними воевать. Тем более, что пять лет назад они разгромили самого Наполеона, показали, что у них лучшая армия в Европе. А на англичан надеяться, что они нас поддержат во время войны, это всё равно что ждать дождь летом в пустыне Деште-Кевир. Поэтому с этим нужно быть очень осторожным. Ведь сами понимаете, что если вы, да не допустит этого Аллах, проиграете ещё одну войну русским, все ваши противники подымут головы и ваш коварный и неблагодарный брат, сын презренной христианки, подлый Мамед-Али-мирза постарается всё сделать, чтобы отпихнуть вас от трона, который вам и вашим детям принадлежит по праву.

Как только шахзаде услышал о своём старшем брате, отстранённого отцом Фатх-Али-шахом от наследования престола только потому, что его мать была неверной — христианкой, и объединяющего всех врагов правителя Азербайджана и наследника престола, лицо Аббас-мирзы искривилось, словно он куснул очищенный от шкурки лимон.

— Надо во что бы то ни стало заставить русских признать меня законным и единственным наследником престола, а если сардарь Ермолов откажется это сделать, то тогда пускай пеняет на себя, — проговорил шахский сын с угрозой в голосе. — В общем, мне понравились твои планы, дедушка. Сегодня же во время обеда я прикажу, чтобы ко мне привели Экбала, лично отругаю его за плохой соус и велю дать ему плетей.

— Только не забейте его до смерти, — заметил Безюрг, хорошо знающий свирепый и садистский нрав своего воспитанника.

— Хорошо, хорошо, — кивнул Аббас-мирза, удаляясь, — но всыпать ему надо прилично, иначе никто не поверит, что я так просто выгнал живым и здоровым повара, который приготовил мне плохое блюдо. А ты уж, дедушка, когда он оклемается после плетей, поговоришь с ним о нашем задании, надо, чтобы он и все окружающие были уверены в моём гневе, а то Экбал будет неискренне себя вести, а наши враги заподозрят что-нибудь. Этого мы допустить не можем. — И наследник престола удалился решительной походкой.

ГЛАВА 2

1

Рано утром 19 мая 1817 года весь Тебриз собрался на окраине встречать русское посольство. Море любопытных горожан толкалось за шеренгами персидских пехотных солдат — сарбазов. Раздались пушечные выстрелы. Посольская кавалькада приблизилась к стенам города. Впереди шли русские музыканты, они играли торжественный марш. Персияне с интересом слушали незнакомую им музыку, вглядываясь со жгучим любопытством в сардаря Кавказа генерала Ермолова, не спеша двигающегося на высоком вороном коне впереди всей своей свиты. На его чёрной треугольной шляпе мерно покачивались чёрные, оранжевые и белые петушиные перья пышного плюмажа, видные всей толпе. За ним шагом ехали всадники. Парадные эполеты сверкали на их плечах золотом и серебром. Среди русских офицеров, следующих за наместником Кавказа, был и штабс-капитан Муравьёв. Он с интересом смотрел на плохо одетых сарбазов с фитильными ружьями в руках, на персидских музыкантов в жёлтых куртках, нестройно заигравших в трубы, флейты и барабаны. И особенно внимательно Николай вглядывался в англичан в красных мундирах, которых уже по донесениям секретных конфидентов знал всех по именам и званиям и даже был в курсе, какие алкогольные напитки они предпочитают.

Вот высокий майор Лендсей командует персидскими артиллеристами. Те довольно проворно вновь заряжают орудия, и снова раздаётся залп. Клубы порохового дыма застилают городские стены и верхушки башен. А вот капитан Гарт скачет перед нестройном фронтом пехотных персидских полков и тузит кулаками по физиономиям батальонных командиров, добиваясь чёткой ровности строя. Это просто вызвало презрительный смех среди русских военных.

— Ну что, спрашивается, может получиться из этой плохо одетой орды сарбазов, когда даже их старшие, штаб-офицеры, не имеют понятия о чести и дают англичанам мутузить себя кулаками и даже получают палки за плохую службу?

А тем временем, как генерал Ермолов проезжал персидские войска, отдававшие ему воинские почести, позади фронта сарбазов сквозь густую толпу любопытных тебризцев пробирался на великолепном белоснежном арабском скакуне скромно одетый всадник, закрывавший лицо полой чёрного широкого дорожного плаща. Он внимательно всматривался в русского генерала. У городских ворот он скрылся. Это был Аббас-мирза, собственной персоной, не удержавшись, чтобы не посмотреть ещё до официального приёма на будущего соперника, с которым, как был наследный персидский принц уверен, судьба сведёт его на поле боя в ближайшее время.

Был среди тебризцев ещё один человек — он смотрел на русское посольство так, словно искал знакомого. Одетый, как простой зажиточный горожанин, в светло-коричневый кафтан, остроконечную чёрную баранью шапку, с бородкой, окрашенной хной, он не выделялся из толпы, но то, с каким властно-небрежным выражением посматривал на окружающих, говорило любому умудрённому жизнью горожанину, что это отнюдь не купец. Незнакомец пристально всматривался в свиту русского посла. И вот нашёл наконец того, кого с таким нетерпением искал. Глаза его загорелись мрачным огнём. Муравьёв, гарцевавший на коне неподалёку от генерала, почувствовал на себе этот жгучий взгляд. Штабс-капитан вгляделся в толпу и вдруг увидел между двух хилых сарбазов высокого мужчину, смотревшего на него с такой ненавистью, что казалось, он сейчас кинется кромсать кинжалом, заткнутым за малиновый кушак, русских дипломатов. На его правой щеке алел свежий шрам, спускающийся от скулы до самого подбородка. Это был тот самый «горец», которого упустил Николай в духане в Тифлисе месяца полтора назад и пометил ударом кинжала. «Горец» провёл угрожающе рукой по горлу и скрылся в толпе.

— Кажется, персияне неплохо подготовились к нашей встрече, — пробормотал себе под нос, усмехаясь, Николай и, подбоченясь, с ещё более бравым и беззаботным видом загарцевал на породистой каурой лошадке.

Вскоре русское посольство вступило в город. Цоканье копыт по замощённым камнем тесным улочкам и непривычные персиянам звуки русских маршей, отражаясь многократно звучным эхом, полетели между высокими и узко смыкающимися глинобитными домами и дувалами. Скоро русские дипломаты уже прибыли в просторный дом Мирзы-Безюрга, состоявший из девятнадцати дворов, на которых умещались маленькие водоёмы и садики, куда выходили все окна комнат. Снаружи дом казался глинобитно-кирпичной крепостью. Как только русское посольство въехало в многочисленные дворики этого скорее жилого комплекса, занимающего целый городской квартал, чем дворца, вокруг него сомкнулась сплошная цепь сарбазов и фаррашей — местных полицейских. Они никого не подпускали близко. Даже русскую прислугу, одетую по-восточному, приняв за персов, гнали прочь. Пришлось вмешаться самому Ермолову, заявившему вскоре прибывшему с визитом каймакаму Безюргу, что если эта бессовестно-злобная блокада русского посольства продолжится, то оно тотчас же вернётся восвояси. При этом Алексей Петрович грозно выпучил глаза и затопал неистово ногами. Это произвело на персов сильное впечатление. Сарбазы были отведены подальше от здания, но вскоре и бедным пехотинцам, и полицейским-фаррашам просто надоело жариться на солнце у дверей и ворот охраняемого ими дома, и всё это персидское воинство разбрелось по городу, возвращаясь на свои посты только затем, чтобы получить несколько серебряных монеток за мелкие услуги от господ русских офицеров и дипломатов, приобретающих тем большее уважение у местного населения, чем больше они разбрасывали вокруг мелочи.

На следующий день Мирза-Безюрг вновь беседовал с Ермоловым. Тот угощал шахского сатрапа розовым ликёром, который несколько смягчил сердце ожесточённого ненавистника русского оружия и усладил горечь от слов самоуверенного русского генерала, что он ни за что не наденет красных чулок, чтобы предстать в них по персидским обычаям перед шахзаде Аббас-мирзой завтра. Но даже пуншевое мороженое и новая большая доза ликёра не смогли погасить ужас, охвативший каймакама, когда он услышал от русского святотатца, что тот и перед самим шахом предстанет в сапогах, правда хорошо начищенных. На аргумент же перса, что все европейцы беспрекословно доныне надевали красные чулки, чтобы в них предстать ко двору, Ермолов громогласно заявил:

— Мы прибыли сюда не как французские шпионы из миссии генерала Гардана при Наполеоне, чтобы втереться любыми способами в доверие к шаху, не с прибыточными расчётами купечествующей нации, как это делают подданные английского короля, за пару процентов лишней прибыли готовые перед кем угодно хоть на коленях ползать, а как представители русского императора, который желает, чтобы между нашими странами установились равноправные, дружественные отношения, и для этого нам нет резона следовать унижающему наше достоинство старинному, не учитывающему современных реалий придворному этикету.

После таких слов Мирза-Безюрг подавился одной из конфет, поданных на подносе с мороженым, попытавшись проглотить её вместе с обёрткой, и теперь уж навсегда и бесповоротно возненавидел самоуверенных русских неверных собак. У него просто руки чесались подсыпать этому медведю в зелёном генеральском мундире из своего большого перстня с изумрудом, сияющим на его левой руке, хорошенькую порцию яда в кофе, поданный после мороженого. Но долг есть долг, и сначала покрасневший, а потом и посиневший от злости каймакам продолжил дипломатический разговор, расцвечивая его пёстрым узором восточных любезностей и судорожно поглаживая жиденькую бородёнку.

В этот день озабоченные персидские чиновники непрерывно сновали между дворцом Аббас-мирзы и домом, где располагалось русское посольство, утрясая все детали приёма наследником престола генерала Ермолова. А утром следующего дня русское посольство направилось во дворец к персидскому принцу. Аудиенция была назначена ровно в полдень. Русских дипломатов заранее оповестили, что Аббас-мирза примет сардаря Кавказа, не желающего снимать сапоги перед входом в парадную залу, во внутреннем дворе своего дворца. Когда Ермолова со всей свитой провели в третий двор, где неподалёку от овального водоёма с цветущими лилиями, у самого окна, под портретом своего родителя шахиншаха Ирана Фатх-Али-шаха русского посла уже ждал наследник персидского престола, Алексей Петрович, очень недовольный, что его принимают во дворе, остановился в шести шагах от Аббас-мирзы, не снимая шляпы, и громогласно спросил переводчика:

— А где же его высочество, шахзаде?

Сжимаясь в комочек от страха, персидский придворный с трудом вымолвил, что русский посол уже стоит перед наследным принцем. Только тогда Ермолов снял шляпу и раскланялся. Его свита сделала то же самое. Аббас-мирза вздрогнул, и его женоподобное лицо покрылось красными пятнами гнева. Русский же генерал после обычного приветствия невозмутимо передал высочайшую грамоту сделавшему три шага вперёд его высочеству. Персидский принц взял грамоту, поднёс её с почтением ко лбу и положил на пристенок залы, у которой стоял.

Он зло посмотрел снизу вверх на огромного сардаря Кавказа и рассыпался в изысканных восточных любезностях. Ермолов стал представлять ему свиту, прибывшую с ним. Аббас-мирза уже давно внимательно изучил список членов посольства с их характеристиками, собранными его секретными агентами. Поэтому, когда ему представили штабс-капитана Муравьёва, о котором он был наслышан и от своего визиря Мирзы-Безюрга, то улыбнулся и обратился к нему с ехидным вопросом:

— Русский офицер хотя и недавно приехал в наши края, но, как я уже был оповещён, посетил почти все закоулки на нашей границе. Особенно же приглянулись ему, как поговаривают, армянские монастыри. Уж не армянин ли он по происхождению?

— Нет, ваше высочество, я коренной русский, но природное любопытство влечёт меня полюбоваться всеми уголками Великой персидской державы и прилегающими к ней странами, а не только армянскими монастырями, — ответил не моргнув глазом Николай и предерзко взглянул на шахзаде.

— Такое стремление к знаниям и красоте похвально у столь молодого человека, — проговорил Аббас-мирза, снова покрываясь красными пятнами гнева, — но путешествия по разным отдалённым краям бывают порой опасными, будьте осторожны, офицер, излишнее любопытство иногда приводит к печальным последствиям.

— Я благодарен его высочеству за проявленное ко мне внимание и беспокойство о моей безопасности, но я всегда полагался на острую саблю и верную руку, которые никогда меня не подводили даже в самых опасных передрягах.

— Нисколько в этом не сомневаюсь, раз ваша отчаянная голова в целости и сохранности предстала передо мной, но судьба очень изменчива и непредсказуема, и только Аллах ведает, что с нами случится завтра, да защитит он нас и наших близких от всяких бед. — И наследник престола обратил надменное лицо к следующему русскому офицеру.

А штабс-капитану стало немного не по себе — столько злой ненависти он прочитал во взгляде шахского сына.

— Чувствуется, что насолил ты уже персам, ох, насолил! — прошептал стоящий рядом Ермолов и стал дальше представлять своих приближённых правителю Азербайджана.

После знакомства с русскими Аббас-мирза продолжил колкий разговор с русским послом?

— Вам, как бывшему артиллерийскому офицеру, господин генерал, будет, наверно, интересно посмотреть на то, как стреляют мои новые батареи, сформированные нашими друзьями англичанами. Приглашаю вас на завтрашние учения моего нового регулярного войска. Вы самолично сможете убедиться в мощи моей армии, а заодно сэкономите и время ваших шпионов-квартирмейстеров, и деньги на оплату услуг секретных конфидентов.

— Премного благодарен вашему высочеству за такую заботу о нашем времени, средствах и безопасности нашей империи. — Ермолов поклонился. — Может быть, чтобы вы тоже не теряли зря времени и средств, мы подпишем сразу новый мирный договор о передаче русскому государству Ереванского и Нахичеванского ханств и закрепим нашу границу по Араксу? Ведь тогда вам просто не надо будет тратиться ни на новую армию, ни на ненасытных до денег советников-англичан, ведь всё равно мы к этому-то в конечном счёте и придём. — Русский генерал откровенно насмехался над воинственным наследником персидского престола, прозрачно намекая на то, что, если Аббас-мирза снова развяжет войну против русских, они его разобьют и навяжут свои условия нового мирного договора.

Наследный принц кусал от гнева губы. Ему не удалось показать себя неустрашимым и беспощадным, он только вызвал насмешку в свой адрес.

«Нельзя допускать этого самоуверенного русского генерала к отцу, — думал Аббас-мирза, как всегда выбирая самые радикальные меры в своей политической игре. — Мой старый папаша, как обычно это у него водится, уступит этим северным медведям и не только не заставит вернуть русских ну хотя бы Карабахское ханство из всех захваченных у нас земель, но и даст этим неверным собакам закрепиться на Кавказе. Если же этот ехидный пёс, генерал, сдохнет по дороге в Тегеран, то решит тем самым все наши проблемы: я начну войну, и пока русские опомнятся — а без сильного главнокомандующего они не способны будут противостоять моим воинам, — я превращу все Закавказские земли в пустыню, выжгу их дотла, а оставшихся в живых правоверных мусульман переселю во внутренние области страны… И даже если эти неугомонные русские смогут снова отвоевать у меня Грузию и Северный Азербайджан, всё равно им достанется одна мёртвая, безлюдная и бесплодная земля».

Аббас-мирза порозовел, довольный и разгорячённый своими геростратовскими мыслями.

«Да, решено, сегодня же прикажу Безюргу отравить этого северного медведя, как только он выедет из Тебриза», — решил про себя наследный принц и взглянул на Ермолова, сладко улыбаясь.

Алексею Петровичу очень не понравилась змеиная улыбка, появившаяся на тонких губах Аббас-мирзы.

— Не был ли генерал ранен в прошедшие войны и не беспокойно ли ему стоять так долго? — участливо спросил императорского посла правитель Азербайджана.

Русские откланялись. Первая аудиенция была завершена. Генерал познакомился со своим уже не просто противником, но личным врагом. Это хорошо понял Ермолов. На душе у него было неспокойно. Не нравилась ему эта восточная дипломатия!

2

Вечером следующего дня Николай Муравьёв возвращался пешком по широкой центральной улице Тебриза в сопровождении только одного слуги после обеда у английских офицеров, подаривших ему «Историю Персии» Малькольма. Автором этой книги был старый вояка, всю жизнь прослуживший в Индии, бомбейский генерал-губернатор, который десять лет назад несколько раз посещал эту страну, где боролся с агентурой Наполеона, обуреваемого в те годы честолюбивыми планами похода в Индию. К солидному фолианту была приложена и карта Персии. Штабс-капитану так не терпелось поскорее взглянуть и на эту книгу, и особенно на карту, что, несмотря на жару, он быстро шагал по пыльной улице, стремясь побыстрее оказаться у себя в прохладной комнатке с побелёнными стенами и зарослями алычи и абрикос под окном, увитым плющом и диким виноградом. Малиновый шар солнца уже спустился к плоским крышам тебризских домов. У арыка, журчащего рядом, правоверные мусульмане совершали омовения перед вечерним намазом. С многочисленных минаретов слышались призывы муэдзинов к молитве.

Вдруг от корявого ствола одной из старых ив, склонённых над арыком, отделилась высокая фигура в малиновом архалуке и чёрной высокой папахе. Николай решительным жестом положил руку на эфес сабли, висящей у него на боку.

— Не беспокойтесь, я друг, — сказал поспешно по-русски неизвестный.

Муравьёв остановился и с интересом поглядел на молодого мужчину.

— Зовут меня Экбал. Я был поваром Аббас-мирзы, который приказал избить меня как собаку и выгнать, после того как ему не понравился один из моих соусов. Моё русское имя Сергей. Я сын офицера Петра Васильева, погибшего в последнем походе Цицианова на Баку. Моя мать, возможно, ещё живёт в Тифлисе, в маленьком домике у Куры, откуда я вышел в тот злополучный день, когда побежал со своими приятелями прогуляться в горы, и где меня похитили горцы и переправили тайком сюда, в Персию. Её зовут Елена Михайловна…

— Пойдёмте ко мне и там спокойно поговорим, — ответил штабс-капитан, увлекая под руку собеседника, так как вокруг уже стали собираться любопытные тебризцы. — Когда будем проходить мимо сарбазов у входа, скажете, что вы наш русский повар.

Когда они пили вечерний чай, Муравьёв с интересом рассмотрел Экбала-Сергея. Ему понравился высокий рыжеволосый красавец с печальными глазами. Его история была вполне правдива, а когда Экбал снял архалук и показал свою исполосованную спину, Николай и вовсе проникся к нему доверием. Каково же было его удивление, когда они вышли на воздух в небольшой сад под окнами и у самого бассейна в центре дворика Экбал прошептал ему на ухо:

— Осторожно говорите в комнате, там нас подслушивают, как и во всех других помещениях, люди Аббас-мирзы. Я подослан к вам Мирзой-Безюргом, правой рукой шахзаде, чтобы наблюдать за всем, что делается в посольстве, но мне кажется, не только для этого. Мне приказано во что бы то ни стало сделаться поваром посольства. Уверен, что вам и сардарю Кавказа угрожает большая опасность. Я подозреваю, что генерала хотят отравить. После посла мне приказано особое внимание обратить на вас. Доложите обо всём Ермолову. Я хочу вам помочь и затем вернуться на родину. Повторяю, не верьте ни Аббас-мирзе, ни Безюргу. Это негодяи, которые не остановятся ни перед чем.

— Хорошо, Экбал или Сергей? Даже и не знаю, как мне вас называть, — проговорил штабс-капитан громко. — Нам нужен толковый повар, умеющий искусно готовить восточные блюда, к тому же вы неплохо говорите по-русски. Я устрою вас ночевать в соседней комнате, тем более она пустует. А завтра я поговорю с генералом. Думаю, что он согласится нанять вас. Об оплате договоримся позже.

Он подозвал своего денщика и поручил ему устроить Экбала, сам же сделал вид, что гуляет по саду и дышит ночным, прохладным воздухом. Вскоре Муравьёв уже был у Ермолова. Они перекинулись ничего не значащими фразами и вышли во двор. У водоёма, рядом с высокой раскидистой шелковицей, Николай доложил генералу об Экбале и его предложении.

— Так-так, — проговорил Алексей Петрович едва слышно. — У меня уже вчера после моей беседы с этим наследничком сложилось твёрдое убеждение, что он что-то замышляет. Но чтобы вот так запросто отравить российского посла, и дело с концом — как-то даже и не верится. Ну азиаты, дьяволово отродье, с вами не соскучишься!

— Мне кажется, Экбалу можно доверять. Во всяком случае, верный Безюргу агент не стал бы себя разоблачать при первом же разговоре, — сказал штабс-капитан.

— Доверять в таких делах полностью никому нельзя, Николай, — наставительно проговорил Ермолов, который, возглавляя штаб у Кутузова во время войны с Наполеоном, много и плодотворно занимался организацией и руководством разведывательной деятельностью. — Но сейчас мы просто обязаны использовать этого Экбала-Сергея в наших интересах как двойного агента. Это нам подфартило, что наш противник допустил такую грубую ошибку — выбрал для столь ответственного задания своего скрытого врага. Правда, не верится как-то, чтобы эти хитрые азиаты, не одну собаку съевшие на подобных интригах и заговорах, понадеялись только на единственного шпиона. Им хорошо известно мудрое правило — никогда не складывать все яйца в одну корзину.

— Вы полагаете, что у них в нашем посольстве должен быть ещё один агент с таким же изуверским заданием?

— Вполне возможно, Николай, даже, скорее всего, так оно и есть, — проговорил, задумчиво качая головой, генерал. — Будем бдительны, чтобы не пропустить подлый удар в спину, и одновременно разыграем нашу комбинацию с Экбалом. Передашь новоиспечённому повару, чтобы он спокойно приступал к работе в посольстве. С ним вскоре встретится связной и передаст приказ Безюрга: где и как меня отравить, ну, и, конечно, яд.

Муравьёву стало как-то не по себе от спокойного тона Алексея Петровича, так буднично рассуждавшего о покушении на его жизнь. Молодой офицер восхищённо посмотрел на прославленного генерала.

— Скажешь Экбалу, чтобы как можно больше выяснил о тех, кто будет им руководить, кто передаст яд и приказ действовать, — продолжил говорить Ермолов. — А мы, в свою очередь, предпримем контрманёвр, от которого заговорщикам, я думаю, не поздоровится.

В чём он заключался, Алексей Петрович не рассказал своему подчинённому. Они вскоре расстались. Николай пришёл к себе в комнату и, забыв о подарке англичан, ещё долго не мог заснуть, глядя на крупные, яркие звёзды на южном небе и полную луну, словно прекрасный, но одновременно и коварный лик восточной красавицы, сулящей чужаку обещания райских блаженств, а на самом-то деле завлекающей на скользкую тропу, возможно, ведущую к гибели.

3

И в этот поздний ночной час, когда отважный, но ещё немного наивный штабс-капитан любовался персидским небом, под его великолепным черно-фиолетовым пологом, роскошно расцвеченным яркими звёздами и полной луной, столь много навевающей ассоциаций восторженному любителю байроновской поэзии, продолжали творится чёрные дела. Мирза-Безюрг, получив от своего коварного повелителя приказ, начал разматывать нить подлости и предательства, которая должна была привести по замыслу восточного Макиавелли к гибели одного из лучших военачальников Российской империи. Но прежде чем отдать прямой приказ беспощадным исполнителям, каймакам решил посоветоваться со своими тайными друзьями и могущественными покровителями — англичанами.

Безюрг уселся на подушки в одной из комнат своего дворца, перед маленьким фонтанчиком, навевающим прохладу, и стал неспешно курить кальян, слушать тихое журчание воды и ждать, когда под покровом ночи к нему прибудет представитель его коварных, как и он сам, истинное дитя многоликого Востока, друзей. Вскоре он услышал шаги в соседней комнате. Так громко, неуклюже и бесцеремонно мог шагать только франк в своих чёрных сапогах на высоких, таких неудобных каблуках. Но вот звук шагов прекратился. Чёрный невольник, проворно упав на колени, помог снять с гостя обувь и отворил резную дверь. По коврам в кожаных тапочках с загнутыми носками навстречу вставшему с подушек хозяину подошёл уже другой, мягкой и вкрадчивой походкой Генри Уиллок, поверенный в делах Англии в Персии, в настоящее время временно возглавляющий британскую миссию. Он много лет был секретарём при трёх английских посланниках, неплохо выучил персидский язык и так проникся духом Востока, что сами азиаты с удивлением и завистью наблюдали его умение вести самые головоломные и бессовестные интриги. Он был невысоким, хиленьким человечком с лысым, яйцеобразным черепом, живыми, хитрыми глазками и пухлыми, сластолюбивыми губами. Его длинные белые пальцы извивались, словно давно утратили кости, как восковые бело-розовые черви. Наклонив голову набок, он высокопарно, в восточном стиле, приветствовал каймакама и уселся непринуждённо рядом с ним на подушки. Молчаливый слуга в красной феске принёс ему кальян, и выпятив лоснящиеся красные губы, довольно причмокивая, Генри Уиллок начал потягивать ароматный дымок и посматривать на Мирзу-Безюрга маленькими, хитрыми глазками, на мгновения скрывающимися в складках желтоватой кожи: ни бровей, ни ресниц у него почти не было.

— Мой повелитель, да продлит его дни Аллах, очень недоволен этим русским медведем, он припёрся к нам со своим посольством, больше напоминающим военный отряд, — начал каймакам, опустив глаза на ковёр, словно любуясь сложным многоцветным орнаментом. Его сухие руки поглаживали не спеша длинную тощую бороду. Старик замер, словно забыл, о чём начал говорить.

— Я повесил своё ухо на гвоздь внимания — проговорил английский дипломат, склоняя свою голову к другому плечу и выпуская перед собой лёгкое облачко дыма.

Безюрг скривил в усмешке высохшие серые губы, — ему всегда было весело слышать, когда франк вдруг самоуверенно приплетал к своей речи какой-нибудь сугубо восточный оборот, который в его устах, как правило, выглядел довольно нелепым.

— Так вот, недовольство наследника престола достигло своих пределов! — Каймакам поднял свой длинный палец с покрашенным хной ногтем. — И я хотел бы знать, как отнесутся наши друзья к тому, что эти невежи, наглые собаки русские, вынудят нас принять самые жёсткие меры?

— То, что русские не приняли нашего предложения стать посредниками в их переговорах с вами, была самая большая ошибка сардаря Кавказа, — сказал с подчёркнутой значительностью Уиллок, слегка кашлянув, чтобы оттенить всю весомость своих слов. — А за ошибки надо расплачиваться. Эти глупые медведи, совершенно не понимающие той сложной, я бы сказал, специфической обстановки, сложившейся во владениях шахиншаха, да здравствует он много лет, попали в полную изоляцию. Ну как и с кем они будут здесь вести переговоры, когда их в стране на дух не переносят?

— Но они могут попытаться связаться с теми вкравшимися в доверие нашего великого шаха, кто пойдёт на противоестественный союз с северными врагами нашей веры, и всё для того, чтобы навредить нашему господину, наследнику престола, — вкрадчиво проговорил каймакам и добавил, неожиданно по-молодому остро взглянув на дипломата: — Кстати, эти враги правителя Азербайджана спят и видят, как бы выгнать из страны всех подданных английского короля, да продлит Аллах его дни.

Мирза-Безюрг вполне прозрачно намекал на партию противников наследника престола Аббас-мирзы, которую возглавлял его старший брат Мамед-Али-хан. Его поддерживали многие видные сановники Персидского государства, хорошо зная, что, как только любимый сыночек шаха, вынужденный сейчас проживать в провинциальном Тебризе, дорвётся до власти в Тегеране, он наверняка разгонит всех, кто окружал его отца, и на освободившиеся места посадит своих приспешников. Среди этих обеспокоенных своей судьбой, несмотря на солидный возраст, был и визирь шаха, моатемид эд-дауле, Мирза-Шефи.

Генри Уиллок отлично знал внутренний расклад сил в Персидской державе. Хитрый и коварный англичанин всё поставил на воинственного наследника престола Аббас-мирзу и, так же как он, с нетерпением ждал, когда правящий сейчас шах отойдёт в мир иной. Всё это было известно каймакаму Безюргу, поэтому-то он вкрадчиво, но настойчиво подводил английского дипломата к пониманию и поддержке тех подлых и безжалостных мер, которые задумал Аббас-мирза против русских.

Английский поверенный в делах вздохнул — он не любил высказываться определённо, но сейчас был как раз такой случай, когда сами обстоятельства вынуждали его изменить своим правилам.

— Я вполне согласен с вашим повелителем, что русским нельзя позволять раскачивать лодку персидской государственности, обостряя внутриполитическую обстановку, и натравливать на законного наследника престола силы зла и неверия. Чтобы помешать этому, конечно, просто необходимо принять самые решительные меры, но… — Генри Уиллок открыл широко маленькие глазки, спрятанные в складках жёлтой кожи, и выразительно взглянул на каймакама, — мне совершенно не обязательно знать все подробности того, что вы будете предпринимать. Я вполне полагаюсь на вашу опытность и вместе с тем осторожность.

— О, конечно, конечно, мы будем предельно сдержаны, — загнусавил себе под нос Безюрг, слегка раскачиваясь и со змеиной усмешечкой поглядывая на англичанина, — но ведь всё в руках Аллаха, милостивого и милосердного. Если русский генерал вдруг помрёт по дороге в Тегеран, то мы-то здесь при чём? Нужно было быть самому осторожным, а не нанимать разных проходимцев себе в услужение.

— О, да-да, — поддакнул англичанин, — пути Господни неисповедимы. Ведь может приключиться и так, что на посольство нападёт отряд местных злобных и беспощадных разбойников и вырежет половину нерасторопных русских. Сейчас так неспокойно на дорогах. А мы их предупреждали, что не нужно соваться сюда с неуклюжими дипломатическими миссиями. Через нас они могли бы уладить все свои дела, и всё было бы проделано быстро, эффективно и что, самое главное, безопасно!

— Разбойники, говорите? — взглянул на англичанина каймакам с интересом. — А мне как-то не приходила в голову такая мысль. Ведь правда, там же их кишмя кишит!

— Вот и отлично, — потёр свои гибкие, словно две змеи, руки Генри Уиллок, — мы обсудили все наши дела. Пора и отдаться объятиям Морфея.

Англичанин вначале недоумённо встретил вопросительный взгляд перса, а затем, смеясь, пояснил:

— Это отнюдь не какой-то там смазливый мой слуга, это божество сна. Отдаться объятиям Морфея — это значит заснуть.

— Понял, понял, — закивал головой, завёрнутой в зелёную чалму, Мирза-Безюрг, скабрёзно хихикая, — а я вам, мой друг, хотел уже подарить одного из моих красивейших невольников.

— О, что вы, что вы, любезный, я отнюдь не по этой части, — замахал руками Генри. — Мне вполне достаточно последнего вашего подарка. Они из меня все соки высосали, я превратился в выжатый лимон, — меланхолично склонил лысую голову на плечо английский поверенный. Каймакам недавно подарил ему двух молоденьких эфиопок.

— Ну что такое две негритянки да парочка турчанок? Разве это гарем? — с сочувствием посмотрел на англичанина Безюрг. — Совершенно не понимаю, как ты живёшь, несчастный? У меня вот восемьдесят пять жён, а всё равно бывает порой так скучно, так скучно… — продолжил семидесятилетний перс. — Послушай, дорогой, — оживился он, — у тебя нет на примете такого доктора из твоих соотечественников, который бы мог так сделать, чтобы молоденькая жена не сразу беременела, ну хотя бы в течение года? Хочу, чтобы у меня в постели всегда цвела весна.

— Нет, к сожалению, наша медицинская наука пока бессильна в этом случае, — покачал Головой Уиллок, — у нас у самих такие же проблемы. Наши жёны рожают нам детишек, как крольчихи. Я потому и холост, что хорошо знаю: заведу себе леди — и хана мне, сгрызут меня родные крольчата со всеми моими потрохами, никаких доходов не хватит.

— Да, кстати о деньгах, — каймакам посерьёзнел, — ты уже давно обещал мне субсидию от твоего правительства. Я жду, жду, а её всё нет. А мне деньги вот как нужны.

— Да вот, пожалуйста, твоя субсидия, — проворчал недовольно Генри Уиллок, доставая откуда то из внутреннего кармана синего сюртука объёмистый мешочек с золотыми и вексель на крупную сумму (с деньгами он всегда расставался неохотно). — Но только я надеюсь, что всё, о чём мы говорили, не уйдёт как вода в песок. Русские должны убраться из Персии, и желательно с позором, а как уж это случится, ваша забота.

— Не беспокойся, любезный, Аллах не позволит им топтать нашу землю, а мы выполним желание всевышнего, — ответил Мирза-Безюрг, пряча субсидию подальше в складки просторного халата.

Английский дипломат, невозмутимо сжав пухлые, красные губы, неестественно ярко выделяющиеся на бледном лице, солидно удалился из комнаты. Когда звук его шагов во вновь надетых сапогах затих в отдалении, Мирза-Безюрг велел позвать Сулейман-хана. Нужно было принимать решительные меры, которых от него ждали и Аббас-мирза, и англичане.

4

Через несколько минут резная дверь отворилась и чёрный невольник пропустил в комнату высокого мужчину в светло-коричневом кафтане и персидской остроконечной чёрной барашковой шапке. На его правой щеке краснел свежий, недавно зарубцевавшийся шрам. Он почтительно ждал от каймакама распоряжения. Это был один из лучших агентов Безюрга. Он происходил из обедневшего рода туркменских ханов. Таких, как он, много слонялось без дела на его родине — Хорасане, на северо-востоке Персии. Единственный шанс вновь занять то уважаемое положение, которым обладали его предки, у молодого туркмена заключался в том, чтобы служить верой и правдой наследнику престола Аббас-мирзе, ревностно выполняя все его порой очень грязные поручения. А когда тот наконец-то станет шахом, то свершится мечта нищего воина: Сулейман вновь станет полноправным, богатым ханом. А сейчас, в ожидании этого заветного часа, он готов выполнить любую волю своего высокого покровителя.

— Садись, Сулейман-хан, и слушай, — просто, без всяких церемоний сказал ему Мирза-Безюрг. — Настал час поквитаться с русскими.

— Я давно этого хотел, — проговорил молодой воин.

— Ну, конечно, ты хотел зарезать у нас в Тебризе этого Муравьёва, который пометил тебя, а расплачиваться за твой поступок должны были бы мы, — проворчал каймакам. — Ты отличный воин, Сулейман, но иногда горячая кровь туманит тебе голову. Это нехорошо. Убивать врага, сынок, нужно холодно и спокойно, не трясясь от гнева и не забывая того, что творится вокруг, когда ты это делаешь, — наставительно поучал умудрённый большим опытом учитель. — Так ты поступишь, когда я тебе прикажу.

— Слушаюсь и повинуюсь, — склонил горячую голову туркмен.

— Ну, вот то-то! — проворчал Мирза-Безюрг и открыл стоящий рядом сундучок, покрытый голубым орнаментом из бирюзы. — Вот тебе яд. Передашь его купцу Зейтуну, прикажешь ему отдать его Экбалу, устроившемуся поваром у русских. Пусть Экбал подсыпит яд в любимое блюдо русского генерала, когда посольство отъедет от Тебриза на два дневных перехода.

— Понял, мой господин.

— Потом купишь или сам поймаешь самую ядовитую змею, кобру, там, или гадюку, запрёшь её в ящичек и передашь его тому слуге-татарину, что работает в русском посольстве, которого ты склонил служить нам. Скажешь ему, чтобы подбросил её в постель генералу через три дневных перехода от Тебриза, если, конечно, он ещё будет жив. Как, кстати, его зовут?

— Муса, господин.

— Ну так вот, как только Экбал или Муса сделают своё дело, убьёшь их обоих. Никаких свидетелей остаться не должно.

— Слушаюсь, мой господин.

— И теперь вот что ты ещё должен сделать. Набери отряд из верных тебе людей. Я знаю, что ты промышлял раньше разбоем, так что связи, я уверен, у тебя сохранились среди этих душегубов.

— Клянусь, мой господин… — приложил руку к сердцу Сулейман.

— Не надо оправдываться. Сейчас нам всё это на руку, — властно прервал его Безюрг. — Так вот, сразу после третьего перехода, во время четвёртого дня пути, нападёшь со своей шайкой на посольство, вырежешь побольше людей, но не всех. Кое-кого из русских оставишь в живых как свидетелей, чтобы подтвердили, что на них напали разбойники. Оставишь там и трупы кого-нибудь из твоих людей, желательно известных бандитов. Кто их убьёт, ты или русские, мне всё равно. И если генерал к этому моменту будет ещё жив, прикончишь и его.

— Я всё сделаю, мой господин, но мне на это нужны деньги. Большую шайку из известных людей без денег не сколотишь.

— Вот тебе золото, — бросил туркмену мешочек с зазвеневшими монетами каймакам. — Если понадобится ещё, получишь. Но всё должно пройти без сучка и задоринки. Сардарь Кавказа, Ермолов, должен быть убит, а половина посольства вырезана. Ты всё понял? И предупреждаю: о моём участии в этом деле не должен знать никто. Сболтнёшь — умрёшь позорной смертью. — Мирза Безюрг грозно уставился глазами-шилами в лицо туркмена.

— Я всё сделаю, мой господин, и никто и слова о вас не услышит, а всех лишних свидетелей сам убью, — заверил Сулейман-хан.

Через несколько минут он быстрыми и бесшумными шагами удалялся от дома каймакама. На небе уже погасли звёзды, восточная кромка неба порозовела. Сулейман-хан смотрел на просыпающийся город, и его распирало чувство гордости: Аббас-мирза поручил ему такое важное дело! Скоро Сулейман будет ханом!

5

Утром наступившего дня Экбал, добросовестно выполняя свои обязанности повара при русском посольстве, направился с несколькими слугами и парой ослов на базар, чтобы закупить кое-какой провизии для торжественного ужина, который давал англичанам Ермолов, перед тем как покинуть Тебриз. Рыжеволосый красавец, как всегда, громко здоровался с прохожими и торговцами, проходя по центральной улице города. Его радостно приветствовала беднота, мелкие разносчики, дервиши[22], служанки… Но многие из богатых купцов и прочей знати Тебриза теперь в упор не видели Экбала и не только не здоровались с ним, а, напротив, отворачивались или уходили в свои лавки и дома. Кому из них хотелось продолжать знакомство с человеком, вызвавшим гнев у самого повелителя Азербайджана, злопамятного Аббаса-мирзы?

Но Экбалу было просто наплевать, как к нему относятся эти рогатые толстосумы. Он и раньше их презирал, когда они подлизывались к нему — любимому повару шахзаде, а теперь и подавно. Расправив плечи, Экбал-Сергей шёл по городу, вдыхал знакомый с детства запах раскалённой на солнце пыли, в ней горошинами блестели капли воды у арыков, где плескалась детвора, умывались их родители и стирали служанки. В его ушах стоял гул множества голосов, скрип огромных деревянных колёс то одной, то другой арбы, проезжающей мимо, рёв верблюдов, вопли ослов, блеянье баранов, которые вскоре превратятся в ароматные шашлыки или люля, томящиеся над углями.

«Неужели я всё это покину? — думал Экбал-Сергей, поглядывая с грустной улыбкой вокруг. — И как его примет уже полузабытый, такой далёкий Тифлис? Да и удастся ли остаться в этом городе его раннего детства? Ведь длинные руки Аббас-мирзы могут вполне достать его и там».

Тут его кто-то дёрнул за рукав. Это был старый слуга муджтахида Ходжи-бабы, отца Шахрасуб.

— Что случилось? — спросил встревоженный Экбал.

— Пока ничего, но поспеши в дом моего господина, — ответил старик и, невозмутимо поглядывая по сторонам, пошёл по каким-то своим делам.

Экбал сказал слугам, чтобы они подождали его на майдане рядом с базаром, а сам быстро зашагал по кривым переулкам старого города. Вскоре он уже стучал молоточком в калитку дома муджтахида. Ему отворила Зейнаб, служанка Шахрасуб.

— Иди на второй этаж, там уже ждёт моя госпожа, — проговорила служанка, по привычке прикрывая половину лица платком, а морщинистой загорелой рукой показывая на небольшой ветхий дом, стоящий в глубине маленького сада.

Радостный Экбал в одно мгновение уже был в доме, в два прыжка одолел лестницу и, ворвавшись как ураган в комнату эндеруна, женской половины дома, схватил в объятия розовощёкую Шахрасуб. После долгого и горячего поцелуя Экбал, не долго раздумывая, подхватил на руки разомлевшую в его руках красавицу и торопливо опустил на ложе из шёлковых матрасов и подушек посреди комнаты.

— Да ты что, взбесился, несчастный? — Она вдруг резко оттолкнула от себя молодого человека, который уже почти до конца расстегнул у неё на груди атласную алую кофточку. — Заниматься таким непотребством в доме моего отца, всеми уважаемого муджтахида?

Ошарашенный Экбал уставился на возмущённую хозяйку пышной белоснежной груди с малиновыми сосками, так соблазнительно виднеющимися из распахнутой блузки, и спросил недоумённо:

— Почему же в доме твоего мужа этим можно заниматься, а в доме отца нельзя? Зачем же ты меня позвала, моя киска?

— Да потому, что отец мой, всеми уважаемый Ходжи-баба, великий правовед и почти святой, а муж же просто кривоглазый негодяй, о котором я узнала такие гадости сегодня утром, что ни за что больше не буду жить с ним под одной крышей. — Шахрасуб решительно застегнула алую кофточку, надетую почему-то не на рубашку, а прямо на голое тело.

— Ну, то, что твой Зейтун негодяй, знает весь город. Ты что же, вызвала меня сюда только для того, чтобы сказать мне столь очевидную для всех истину? Перестань дуться, моя крошка, ты отнюдь не посягнёшь на святость твоего и вправду очень уважаемого отца, если расстегнёшь эти пуговички. — Экбал снова потянулся к алой блузке и получил звонкий шлепок.

— Ого, тяжёлая же у тебя ручка, — рассмеялся молодой человек. — Ну за что ты на меня дуешься, дорогая? Ведь после того как этот полусумасшедший садист, Аббас-мирза, содрал у меня со спины ни за что ни про что почти всю шкуру, я просто был не в состоянии прийти к тебе, а когда я чуток оклемался, начались такие события… Ну перестань на меня дуться и иди ко мне, мой пупсик, я так соскучился по тебе.

— Да ты что, не можешь ни о чём думать больше? Неужели весь твой разум между ног болтается? — зашипела Шахрасуб, как рассерженная кошка.

— Да что с тобой? — разозлился Экбал. — Ты что, белены объелась?

— Слушай и не перебивай, — заговорщицки наклонилась к нему Шахрасуб и горячо заговорила тихим голосом: — Я сегодня рано проснулась от стука молотка в нашу калитку. Мой кривоглазый спустился вниз, слуги посадили на цепи собак, и какой-то незнакомец зашёл в дом. Они уселись в бируне, мужской комнате, как раз под спальней. Я тихонько подошла к углу, отодвинула несколько дощечек в полу и приложила ухо. Было всё отлично слышно.

— Ты что, сама проделала эту дырку в полу, чтобы подслушивать за мужем? — улыбнулся Экбал.

— Ну какая разница — я или кто другой? — отмахнулась от него Шахрасуб. — Ты послушай, что я узнала! Пришедшего звали Сулейман-ханом. Он, оказывается, раньше продавал моему муженьку и его дружку Мехраку награбленную добычу. Караваны грабил этот Сулейман. Хороши же эти два праведника торгаша: деньги на крови делали, а потом в мечети грехи отмаливали, негодяи, и других ещё попрекали в безверии. Потом я поняла из их разговора, что муж с этим бандитом в прошлую поездку в Дагестан и Тифлис какие-то делишки свои обделывали там. А сейчас Сулейман пришёл с приказанием: мой муж, старый стручок, должен передать тебе яд, чтобы ты отравил самого сардаря Кавказа, генерала Ермолова, что приехал к нам с посольством. Ты, оказывается, в посольстве работаешь, а Сулеймана этого один офицер русский в лицо знает, поэтому он сам к тебе с ядом прийти не может. Господи, что же это такое творится, Экбал, неужели ты вляпался в такое грязное дело? — всплеснула Шахрасуб руками, на которых блеснули многочисленные золотые браслеты. — Опомнись, милый, ведь это же жуткое злодейство, гореть тебе в аду за такое злодеяние. И потом, подумай, ведь те, кто толкает тебя на смертоубийство это поганое, разве они оставят тебя живым в любом случае, отравишь ты русского или нет? Отступись, милый, не губи свою душу! Тебе срочно нужно исчезнуть. — Шахрасуб огромными, круглыми от испуга глазами с мольбой смотрела на любимого.

— Значит, Зейтун должен передать мне яд, наконец-то, — проговорил Экбал, вскочил и забегал по комнате, — a-то я уж подумывал, что они кого-то другого себе нашли, понадёжней.

— Да ты что, сумасшедший или просто негодяй? — вскричала женщина с испугом и негодованием.

— Да не кричи ты, — подскочил к ней молодой человек, — не собираюсь я никого травить. Я ведь тебе рассказывал, что я русский. Думаешь, я прощу этому негодяю, Аббас-мирзе, его плети? — Экбал быстро расстегнул малиновый архалук, сбросил его и повернулся спиной к Шахрасуб. — Смотри!

— Господи, что они с тобой сделали?! — воскликнула она. — Бедненький ты мой. — Шахрасуб обняла сзади Экбала и стала гладить и целовать изуродованную, всю в бугристых шрамах спину.

— О чём ещё говорили эти негодяи?

— Сулейман разыскивает своих прежних друзей по грабежам. Он спрашивал, где их можно найти, а мой муженёк, оказывается, и по сей день продолжает у этих разбойников покупать их добычу, он ему подробно рассказал, как с ними связаться.

— Ты имена запомнила?

— Только парочку, но очень известных: Ибрагим-бек и Сафар.

— Ого, вон с какими зверюгами этот Сулейман водится! Зачем он с ними встречаться хочет?

— Я поняла так, что он вновь набирает шайку отчаянных головорезов.

— Интересно зачем? — протянул Экбал задумчиво. — Уж не хочет ли он напасть на посольство?

— Какой ужас! — простонала Шахрасуб. — Вот что, Экбал, ты просто предупреди русских об опасности, а сам уезжай сразу же после этого в горы. Я приготовила тебе одежду, денег и мула.

— Да ты что говоришь, женщина? — возмущённо оттолкнул от себя Шахрасуб молодой человек. — Чтобы я, как трусливый заяц, убежал, когда моим друзьям-соотечественникам грозит такая опасность? Как у тебя язык поворачивается такое говорить?

— Ну, милый, дорогой, свет моих очей, — запричитала Шахрасуб, — что же нам делать? Я не хочу тебя терять. Я задумала убежать вместе с тобой, не могу я жить с этим постылым старым негодяем. Если с тобой что случится, я жить не буду: повешусь или отравлюсь!

— Брось ты говорить о таких ужасах, — обнял свою любимую Экбал. — Я предупрежу генерала, отобьёмся мы от этих злодеев, и, как будет возвращаться посольство, я заберу тебя с собой. Я уже договорился с Ермоловым, он не просто возьмёт меня в Россию, но и будет ходатайствовать перед царём, чтобы меня признали законным наследником моего отца, дворянином, я смогу стать офицером. Уедем в Россию, она огромная, там нас ни Аббас-мирза, ни Зейтун не найдут никогда. И будем жить открыто, ни от кого не таясь, как муж и жена. Родятся у нас детишки…

— Ты вправду заберёшь меня отсюда? Господи, как я тебя люблю! — проговорила ласково Шахрасуб, прижимая к груди голову рыжеволосого красавца.

Кофточка оказалась почему-то уже расстёгнутой, и, целуя прелести любимой, Экбал лукаво заметил:

— Что ты делаешь, несчастная, мы же в доме твоего уважаемого отца!

— Он всё равно сюда никогда не заходит, — проворковала Шахрасуб, сбрасывая с себя остатки одежды и порывисто и страстно притягивая к себе Экбала.

Посольским слугам на майдане долго пришлось ждать, когда же наконец вернётся рыжеволосый повар.

ГЛАВА 3

1

26 мая 1817 года русское посольство выехало из Тебриза, направляясь в летнюю резиденцию шахиншаха Ирана Султанию, расположенную неподалёку от столицы страны Тегерана. Но предварительно они должны были остановиться в летнем дворце Аббас-мирзы в Уджане, небольшом сельском местечке, невысоко в горах. До него было три перехода. Посольство двигалось медленно, со всеми осторожностями, больше отвечающими военному времени. Впереди и сзади колонны двигались казачьи пикеты. Рядом с повозками вооружённые слуги. Наконец пришлось вынуть из фур, расчехлить и поставить на лафеты две лёгкие пушки, которые до этого скрытно везли в обозе. Пальники в руках бомбардиров, следующих рядом с пушками, дымились, чтобы в любой момент зажечь запал.

— У меня такое впечатление, что мы в военной экспедиции против горцев, а не в посольстве в Персии, — проговорил Муравьёв, подъезжая к Ермолову.

Генерал ехал шагом на рослом гнедом коне впереди колонны.

— У меня тоже, — буркнул себе под нос недовольный Алексей Петрович, — но с той только разницей, что на этот раз под моей командой всего взвод солдат да двадцать пять казаков конвоя — вот и вся моя экспедиция.

— Ещё у нас семьдесят слуг и почти тридцать офицеров посольства, — заметил Николай.

— Да ещё четыре попа-батюшки и двадцать четыре музыканта, — рассмеялся генерал. — Хороша армия у командующего корпусом.

— Ничего, Алексей Петрович, — бодро проговорил штабс-капитан. — Бог не выдаст свинья не съест! Отобьёмся.

— Ты, Николай, особо-то не геройствуй, ведь у них ты вторая цель, так что езжай в арьергард[23] и от повозок ни ногой!

— Я от вас не отойду ни на шаг, ваше превосходительство, — упрямо проговорил Муравьёв.

— Да сейчас ничего и не случится, — вдыхая сухой, полынный запах горной степи, проговорил Ермолов, улыбаясь. — Мы всего-то в нескольких вёрстах от Тебриза. В ночь после первого перехода они будут ждать, что меня отравит Экбал. Если я завтра живой выйду из палатки, вот тогда надо готовиться к нападению, но и то, скорее всего, должен будет вступить в действие запасной агент. Он попытается убить меня в ночь после второго перехода. И вот на третий день нашего пути, когда мы уже глубоко зайдём в горы, где-нибудь на подступах к Уджану, этот Сулейман-хан и приготовит нам сюрприз.

— Вот до этих пор я и буду с вами, как ваша тень. Даже обедать буду с вами. Не сочтите меня уж столь назойливым, но я не прощу себе никогда, если с вами что-нибудь случится, — наклонил крупную голову вперёд, набычившись, штабс-капитан.

— Ну, хорошо, хорошо, Николай, тебя не переспоришь. — Алексею Петровичу было приятно видеть столь беззаветную преданность молодого офицера. — Ну, тогда давай позавтракаем, от свежего воздуха у меня разыгрался зверский аппетит.

Вскоре уже Ермолов в компании нескольких офицеров ел приготовленные Экбалом сочные шашлыки, похваливая искусного повара и запивая их отличным красным вином, бурдюки с которым денно и нощно охраняли солдаты взвода почётного караула, чтобы никто не мог туда подсыпать какой-нибудь ядовитой дряни.

Подремав часок после обильного завтрака, посольство вновь тронулось. Дорога стала заметно подниматься в горы. Встречных путников становилось всё меньше. Окружающий ландшафт посуровел. Вместо обработанных полей и садов теперь вокруг простиралась холмистая степь, покрытая сплошным ковром из отцветающих трав и уже в некоторых местах желтовато-бурая от всё более и более жарких солнечных лучей начинающегося лета. Вместо садов среди полыни, ковыля и пырея всё чаще встречались заросли фисташки, горного миндаля и арчи. Воздух становился прохладней, дали — прозрачнее и голубее.

Как и предвидел Ермолов, первая ночь в палатках вблизи небольшой деревушки, прилепившейся как ласточкино гнездо на склоне крутой горы, прошла спокойно. Николай, расположившийся прямо в просторной фуре рядом с палаткой посла, спал беспокойно: то никак не мог привыкнуть к реву небольшой горной речки, срывающейся неподалёку со скалы в пропасть, то спать не давали шакалы, воющие чуть ли не рядом с палатками. Завернувшись в бурку, Муравьёв обходил посты и подолгу сидел у костра на берегу реки вместе с казаками, поглядывая настороженно на заметно светлеющую между гор полоску неба, на котором уже погасли такие яркие и крупные здесь, на юге, звёзды.

Во второй переход тоже не случилось ничего неожиданного. Но Муравьёв упорно не отходил от Ермолова ни на шаг, готовый в одно мгновение закрыть его своей грудью от любого неожиданного выстрела. Алексей Петрович только посмеивался. Наступила ночь, и генерал направился к себе в палатку. Разговаривая с ним, Николай вошёл следом. Ермолов поморщился и, расстёгивая сюртук, грузно сел на походную кровать.

— Как ни приятно мне ваше общество, штабс-капитан, но пришла пора нам расстаться, — проговорил он, зевая, и удивлённо уставился на офицера.

Муравьёв в эту же секунду выхватил пистолет и выстрелил, как показалось генералу, прямо в него.

— Ты что, Коля, спятил? — проговорил Ермолов и ощупал себе грудь, но ни крови, ни раны нигде не было.

Штабс-капитан тем делом выхватил саблю и подцепил что-то прямо рядом с командующим. Тут только Алексей Петрович увидел, как извивается в мрачном свете керосиновой лампы проткнутая блестящим лезвием довольно большая чёрная змея с жёлтым брюхом.

— Это кобра, — проговорил спокойно Муравьёв, а его глаза сверкали ледяным стальным отсветом, словно сабля. — Удалось попасть ей в голову, когда она выбиралась из-под подушки. Вы бы вышли, ваше превосходительство, на воздух, здесь всё необходимо осмотреть, как бы ещё сюрпризов не нашлось. Да и было бы интересно полюбопытствовать: кто стелил вам постель? — добавил мрачно-невозмутимо штабс-капитан и выбросил подыхающую змею из палатки.

— Ну и нервы у тебя, Муравьёв, словно из проволоки! — уважительно взглянул на него генерал и вышел из палатки, громко вызывая к себе своего адъютанта.

Скоро выяснилось, что постель стелил татарин Муса, но его нигде нет.

— Сбежал уже, конечно, — проговорил Ермолов, обращаясь к выходящему из палатки штабс-капитану. — Вот и этот выстрел мимо. Будем теперь ждать третьего. — И приказал адъютанту, молоденькому артиллерийскому поручику: — Предупреди, Павел, дипломатов и всех офицеров, что завтра выступаем с рассветом, надо в Уджаны прийти засветло. Не хватало только, чтобы мы ночью в засаду угодили.

2

На следующий день посольство намного раньше обычного тронулось в путь. На этом участке пути горы уже вплотную приблизились к пустынной дороге. По их склонам росли заросли метровой высоты из колючего кустарника. Встречались и группы чинар и низкорослых дубов. Там, у входа в узкое ущелье, где горная речка чуть притормозила свой бурный бег и разлилась в небольшое озерцо, столпились несколько ив и высоких пирамидальных тополей. Сопровождающий посольство персидский чиновник сказал, указывая на ущелье, что за ним открывается уютная долина, где и ждёт русских дипломатов замок шахзаде. Но именно в этом месте посольство столкнулось с новым сюрпризом, подготовленным по приказу злобного наследника персидского престола.

Как только голова колонны поравнялась с рощей, из-за деревьев и со склона горы справа выскочили пестро одетые люди и, размахивая кривыми саблями, кинулись на посольство.

Во внезапно наступившей тишине, наполненной только воплями бегущей, вооружённой толпы да шумом горной речки, перекрывая все звуки, прозвучал мощный голос генерала:

— Повозки в каре, орудия к бою, наводи, ребята! Стрелять только по моей команде.

Пока вооружённый и довольно многочисленный сброд добежал до колонны, возницы, нахлёстывая лошадей, успели выстроить фуры в пусть и неровный полукруг, упирающийся флангами в текущую сзади реку. Ещё не успели многие повозки остановиться, как Ермолов уже отдал зычно команду артиллеристам и всем стрелкам, выстроившимся по фронту между фурами:

— Пли!

Раздался дружный залп. Нападающие ожидали всего, но только не этого. Картечный залп в упор из двух орудий да ещё вдобавок к нему из сотни стволов буквально разметал толпу нападающих. Разбойники в передних рядах, хрипя и захлёбываясь в крови, рухнули под ноги бегущим сзади. Те же, в свою очередь, с дикими воплями остановились и повернули назад. Они столкнулись с те ми, кто ещё ничего не понял и рвался вперёд. Бандиты, размахивая саблями и ятаганами, давили друг друга, а некоторые уже прокладывали оружием себе путь к отступлению. Мгновенно оценив обстановку, Ермолов выхватил саблю и, крикнув «За мной! Вперёд!», ринулся на бандитов. Его команду подхватил бегущий рядом с ним Муравьёв с солдатским ружьём наперевес. Штабс-капитан уже колол подвернувшихся бандитов. Этого бандиты ожидали ещё меньше. Ведь обычно купеческие караваны разбегались только от одного крика и вида толпы разбойников. Они думали, что с русскими дипломатами будет то же самое. Но не учли одного, что большинство этих людей ещё только несколько лет назад ходили на французов врукопашную и с боями прошли всю Европу. Поэтому, когда русские дипломаты в зелёных мундирах с ружьями наперевес ударили этот сброд в штыки, а в тыл возомнившим слишком много о себе разбойникам уже заходили казаки, лихо свистящие и безжалостно насаживающие на пики всех, кто не успел увернуться, вся эта толпа предводительствуемая Сулейман-ханом, начала панически разбегаться, бросая оружие и улепётывая без оглядки. Через пятнадцать минут поле боя уже было полностью за русскими. Только кое-где ещё добивали вяло сопротивляющихся разбойников.

— Да, Николай, мы с тобой опять плечом к плечу, как тогда, на Бородинском поле. Помнишь, как батарею Раевского у французов отбивали? — проговорил Ермолов, вытирая о халат одного из убитых бандитов окровавленную саблю.

— Ещё бы, разве Бородино когда-нибудь забудешь? — ответил, переводя дух, Муравьёв, отдавая ружьё с окровавленным штыком одному из слуг. — Теперь надо внимательно посмотреть, нет ли среди них разбойничка со шрамом на правой щеке, — добавил он, указывая на груды трупов, живописно разбросанных по склону горы.

Но старания штабс-капитана были напрасны. Сулейман-хан уже скакал на кровном ахалтекинце по горной дороге на северо-восток, по направлению к родине, Хорасану. Теперь надо было спасаться от мести Аббас-мирзы и его подручного каймакама Безюрга, которые не прощали своим подчинённым провала. Возведение Сулеймана в ханское достоинство откладывалось на неопределённое время. Смуглое красивое лицо туркмена, пригнувшегося к гриве своего коня, горело мрачным огнём ненависти. Он молил сейчас Аллаха только об одном: чтобы тот дал ему шанс ещё раз встретиться лицом к лицу с тем проклятым русским, который оставил ему на лице этот шрам и со встречи с которым в тифлисском духане у него начались все эти неприятности. Сулейман потёр правую щёку и хлестанул коня нагайкой. Гулкий топот лошадиных копыт быстро удалялся в туманной вечерней мгле, опускавшейся на ущелье, и вскоре совсем затих.

3

Победоносное посольство, потеряв только двух солдат и одного казака убитыми, долго не задерживалось на поле сражения и, после того как доктора перевязали нескольких раненых, отправилось благополучно в путь и через два часа уже въезжало во дворец в Уджане. Здесь, в течение месяца любуясь на живописные, чуть аляповатые росписи на побелённых стенах, изображающие в беспорядке восточных и европейских красавиц, куропаток, собачек и уток вперемежку со сценами сражений персидских войск с северным соседом, в которых русские головы летят с плеч, хотя по иронии судьбы все они были проиграны воинами Аббас-мирзы, русские дипломаты, залечив раны и отдохнув от острого политического противостояния с губернатором Азербайджана, дошедшего до рукопашной, начали готовиться к переговорам с шахом.

А в начале июля русское посольство благополучно подъехало к урочищу Саман-архи, что в десяти вёрстах от летней шахской резиденции Султанин, и разбило лагерь на берегу довольно широкой по местным понятиям реки Зенган-чая, текущей медленно, что тоже необычно для этой горной страны, по обширной долине. Напротив русского расположился персидский лагерь. И вскоре генерал Ермолов начал неспешные, но настойчивые дипломатические переговоры с Мирзой-Абдул-Вехабом, государственным секретарём при шахе.

Описав красочно всё то, с чем столкнулось русское посольство в Тебризе и особенно после него, русский генерал заявил ошарашенному персу, что если он столкнётся ещё хоть с одним враждебным действием со стороны персов или заметит малейшую холодность в приёме его шахом, то, охраняя достоинство своего императора, он предупредит объявление войны персидской стороной и не кончит её, пока не подойдёт к Араксу и прочно не утвердит по нему границу между Россией и Персией. Заявление главнокомандующего Отдельным Кавказским корпусом произвело большое впечатление на государственного секретаря шаха. Он долго извинялся и рассыпался в восточных любезностях. Когда же узнал конкретные имена замешанных в неслыханной дерзости — покушении на жизнь дипломатов дружественной державы — и понял, что нити заговора тянутся к Мирзе-Безюргу и самому Аббас-мирзе, он быстро свернул переговоры, согласившись на все русские требования, и поспешил к шаху, который уже покинул Тегеран и, как всегда, с большой помпой и придворной суетой направлялся в свою летнюю резиденцию в Султанин. А довольный Ермолов, потирая руки, спокойно ожидал встречи с Фатх-Али-шахом, поставленным в безвыходное положение: он должен был либо принимать русские требования об окончательном закреплении за ними азербайджанских северных ханств, включая и Карабахское, присоединение которого к Российской империи оспаривалось персидской стороной, об установлении дипломатических отношений и обмене постоянными посольствами и, наконец, о полном и безоговорочном признании всех пунктов Гюлистанского мирного трактата 1813 года, либо начинать войну, к которой, как это отлично понимал шах и его приближённые в Тегеране, в отличие от злобного и недальновидного наследника престола Аббас-мирзы, Персия была совершенно не готова.

Почти через месяц, 31 июля 1817 года, Фатх-Алишах принял русского посла в своей летней резиденции в Султании. Это была очень длинная и нудная церемония. Но русский посол и его свита вошли в палатку владыки Персии в сапогах, а не в красных чулках, и вели себя по-европейски, с достоинством, а не как жалкие просители шахских милостей. Ермолов сидел в кресле, поставленном напротив трона, и вставал, когда обращался к шаху.

Николай хорошо запомнил тот момент, когда он среди прочих офицеров подошёл к трону.

— Штабс-капитан Муравьёв, лучшего дворянского происхождения, служит в гвардейском генеральном штабе, — представлял его Ермолов.

— Почитаю себя счастливым явиться перед повелителем Ирана, ибо предпринял столь далёкое путешествие единственно с целью узреть великого монарха, прославившегося мудростью и миролюбием, — заявил громко Николай на татарском (азербайджанском) языке, который уже довольно хорошо освоил.

Шах, отлично понимая этот язык, ведь он происходил из тюркских кочевников-каджаров, улыбнулся, болтая ногами в белых, чуть спущенных, великоватых ему чулках, что очень комично выглядело по контрасту с богатейшим кафтаном, сплошь усеянным драгоценными камнями.

— Русский офицер обладает острым умом, если успел выучить наш язык так быстро, — благосклонно кивнул шах и с интересом посмотрел на невысокого молодого человека с крупной головой и живыми, блестящими глазами, озорно выглядывающими из-под крупного лба.

— Я меньше года на Кавказе, но всё время путешествовал, чтобы увидеть красоты Востока своими глазами.

— А что вам понравилось больше всего в моей стране?

— Люди Персии, Ваше Величество, с ними интересно и разговаривать, и пировать, вместе слушая и наслаждаясь поэзией Омара Хайяма, Хафиза и Саади.

— Ну что же, молодой человек, — улыбнулся шах, — вы на верном пути, только поменьше пируйте, а побольше слушайте мудрых людей и красивых и умных стихов.

Вскоре первая аудиенция русского посла у шахиншаха Ирана закончилась, и все вернулись в свои палатки. Наступила ночь. Муравьёв, как обычно, проверил посты и, усевшись на армейский барабан у отброшенного полога своей палатки, курил лениво трубку и размышлял. Восток производил на него двойственное впечатление. С одной стороны, его влёк к себе этот экзотичный, полный пряных ароматов, необычных и ярких красок мир, с другой — поражал контрастами: рядом соседствовали утончённость высокой, многовековой культуры и грубость, грязь, нетерпимость, всеобщее рабство.

— Где же вся эта восточная роскошь, мудрость и красота? Неужели меня просто обманули книги множества путешественников, которых я с такой жадностью наглотался в детстве?

Николай всмотрелся в огни огромного лагеря, разбитого вокруг шахского дворца, невысокого двухэтажного кирпичного здания. Несмотря на глубокую ночь, до слуха штабс-капитана долетали обрывки ругани персидских часовых, сарбазов, со своими офицерами, лай собак, рёв верблюдов и ослов, ржание коней и, утомительно-несносное на европейский вкус, гортанное, рыдающе-молящее и порой переходящее в дикий крик пение сазандаров[24] под звуки чианур и барабанных трелей. И всё это непонятным образом волновало душу Муравьёва.

«Нет, по клопам и блохам в старых коврах в комнатах караван-сараев нельзя судить о Востоке. Он многолик, как, впрочем, и сама жизнь, и загадочен. И то, что его прелесть проникла мне в душу, как ароматные, такие сладкие и дурманящие облачка дыма из кальяна, это точно. Теперь, где бы я ни был, вспоминать с тоской этот мой Восток я буду всегда!»

Николай, улыбаясь и зевая, выбил о каблук сапога из кривой, короткой трубки остатки пепла, встал, потянулся и удовлетворённо взглянул на звёздное небо, на чернеющую неподалёку башню минарета и высокий тополь, дрожащий в лиловой темноте от порывов прохладного ночного воздуха, дующего с гор.

4

В то время как Ермолов вёл настойчивые переговоры с шахскими чиновниками в Султании, жёстко отбивая все их попытки тихой сапой аннулировать некоторые статьи Гюлистанского мирного договора, в Тебриз наследнику персидского престола Аббас-мирзе пришло разгневанное письмо отца. В нём шах грозил смертью всем, замешанным в покушениях на жизнь русского посла, объявляя при этом безмозглыми идиотами тех, кто в данный момент стремится к войне с могущественным русским соседом, имея всего несколько неплохо стреляющих орудийных расчётов и толпу сарбазов, улепетывающих при первом же выстреле русских пушек или ружей. В заключение разгневанного письма Фатх-Али-шах задавался вопросом: а правильно ли он поступил, выбрав среди своих сыновей наследником именно Аббас-мирзу? Не стоит ли изменить это, может быть, ошибочное решение?

Правитель Азербайджана перепугался до смерти. Он отлично понял, что зашёл слишком далеко. С перепугу шахзаде чуть не отдал приказ удавить Мирзу-Безюрга, своего первого помощника во всех делах. Но тот, почувствовав опасность, прорвался всё-таки на приём к Аббас-мирзе и долго валялся у него в ногах, целуя сафьяновые сапожки наследного принца и уверяя со слезами на глазах, что он уже давно приказал уничтожить всех, кто был замешан в заговор против Ермолова, и никто не сможет доказать неопровержимо, что нити этих попыток убийства русского посла ведут именно к правителю Тебриза.

— А сам я нем как рыба и ещё пригожусь будущему шаху! — стонал, ползая по ковру, каймакам, подметая длинной тощей бородкой следы от сапог перетрусившего и поэтому очень опасного повелителя.

— Кто передал яд Экбалу? — уставился подозрительно на старого воспитателя Аббас-мирза.

— Купец Зейтун, о мой повелитель, — вскрикнул каймакам, — но он уже валяется в арыке с перерезанной глоткой.

— Так-так, а кто передавал яд Зейтуну? — смотрел пристально большими, карими глазами шахзаде на старика в белом тюрбане, наступив ему на шею.

— Сулейман-хан, и он погиб в схватке с русскими неподалёку от Уджана, клянусь вам, о мой благодетель! — врал каймакам.

— А почему сам Экбал ещё жив? Ведь он главный свидетель!

— Он не выходит из русского лагеря, но мы до него доберёмся, как только он прибудет в Тебриз, на обратном пути, даю слово!

— Ну, смотри, старик, если у моего отца появится хоть один живой свидетель, то с тебя с живого сдерут кожу на моих глазах, а голова будет целый год торчать на колу перед воротами моего замка. Пошёл вон! — пнул утробно екнувшего отбитой селезёнкой старого учителя Аббас-мирза и убежал, разгневанный, в другую комнату.

А каймакам Мирза-Безюрг, второе лицо в государстве среди чиновников, уполз из палат наследного принца и встал на ноги, благодаря Аллаха, что он пощадил его жизнь.

Что касается купца Зейтуна, то его и правду зарезали, как барана, чуть ли не посреди бела дня, в безлюдном переулке рядом с его домом. Несколько свидетелей этой страшной сцены даже пикнуть не посмели, хорошо понимая, что это отнюдь не простые разбойники так вот запросто при дневном свете режут известного и богатого купца у них на глазах. А Шахрасуб в один момент стала самой молодой и богатой вдовой во всём Тебризе. Несмотря на глубокий траур, соблюдаемый безутешной вдовушкой, к ней зачастили пожилые женщины, очень похожие на свах. Поговаривали, что не только купцы, но и высокопоставленные лица возгорелись желанием поместить оставшуюся одинокой красавицу в свои гаремы, ну а многочисленные мешочки с золотом погибшего купца — в свои бездонные карманы. Но Шахрасуб стойко отбивала все эти недостойные поползновения.

А тем временем русское посольство, простившись с шахом, успешно завершив свою миссию, двигалось назад. Вскоре его встречали уже в Тебризе. Теперь уже Аббас-мирза и глазом не моргнул, когда сапог русского посла вступил на ковры его парадного зала. Ермолову поставили кресло, и он не спеша беседовал с предупредительным и очень любезным наследником персидского престола. Вся свита русского генерала — тоже, естественно, в сапогах — стояла за его спиной. Многие молодые офицеры не смогли сдержаться, чтобы с улыбкой не взглянуть на Аббас-мирзу. Ему был преподан хороший урок, после которого он десять лет просидел смирно в своём Тебризе и решился напасть на русских, только когда пришли известия, что в Российской империи беспорядки: умер один император, а другой с помощью пушек на Сенатской площади смог всё-таки утвердиться на ещё не очень-то устойчивом под ним троне; кроме того, стало известно, что легендарный сардарь Кавказа, Ермолов, вот-вот будет смещён со своего поста новым любимцем очередного властителя России. Но и тут Аббас-мирза жестоко просчитался, проиграв войну и уступив новые земли до реки Араке, как предупреждал его провидчески в первую их встречу в мае 1817 года бесстрашный и дальнозоркий русский генерал. Честолюбивый Аббас-мирза так и не стал шахом Ирана. Он умер за год до кончины своего отца. И только сын главы персидского Азербайджана занял столь вожделенный для отца престол.

20 же сентября 1817 года, ещё задолго до этих событий, благодатной осенью русское посольство покинуло Тебриз. Летняя жара стала спадать. На привалах при свежем ветерке Николай Муравьёв, как и прочие офицеры, с удовольствием роскошествовал на коврах под тенью шелковиц и раскидистых чинар, объедаясь фруктами. Рядом с ним частенько сидел, переодетый в форму русского солдата, Экбал-Сергей по фамилии Васильев, наверно с большим нетерпением, чем любой из посольства, дожидающийся момента, когда же они пересекут персидско-русскую границу. А всего в сотне метров от обоза посольства шёл длинный караван из тяжело навьюченных верблюдов. Это богатейшая купчиха Тебриза, достопочтенная Шахрасуб решила лично возглавить торговую экспедицию на Кавказ, предварительно тайно и очень выгодно продав и свой дом, и лавку на базаре в Тебризе. Поэтому, когда русское посольство вступало в Тифлис, оно больше напоминало восточный караван. Ревели верблюды, встречающие грузины стреляли вверх, а горцы джигитовали в клубах пыли вокруг дороги. А во главе этого нового Вавилона, вобравшего почти все национальности Востока, ехал на огромном белом коне сардарь этого благодатного края, уже знаменитый и здесь Алексей Петрович Ермолов, и милостиво кивал всем знакомым и незнакомым подданным. В чертах мужественного загорелого лица и самой осанке проконсула Кавказа появилось что-то от восточного владыки. Это недавно заметил и Николай Муравьёв.

— Воистину великодушный и великий повелитель стран между Каспийским и Чёрным морями, — произнёс штабс-капитан себе под нос обращение некоторых восточных вельмож к прославленному генералу.

Муравьёв иронично относился к властолюбию и честолюбию Алексея Петровича, хорошо понимая, что они отнюдь не перечёркивают всех положительных качеств этого крупного человека.

Буквально через несколько минут, как они покинули сёдла и отдали поводья коней денщикам, Экбал-Сергей и Муравьёв стремительно зашагали по кривым улочкам Тифлиса к берегу Куры. Здесь Сергей быстро нашёл прилепившийся у самой скалы, над потоком, маленький, скромный домик. На его крыльце, над самой крутизной, сидела на стульчике пожилая, сухенькая, седая женщина и смотрела долгим, печальным взглядом на горы, окружающие город.

— Мама, это я! — выкрикнул Экбал-Сергей и кинулся к её ногам.

Женщина вскрикнула, пытаясь подняться, взглянула в лицо сына и упала без чувств. Сергей легко поднял очнувшуюся через несколько мгновений старушку мать и внёс её в дом. Николай, сняв пыльную папаху, утирал слёзы прямо рукой, не смея помешать первому свиданию матери и сына, произошедшему так неожиданно через шестнадцать лет.

Через два дня половина Тифлиса во главе с наместником Кавказа гуляла на свадьбе Экбала-Сергея Васильева и Шахрасуб. А через три месяца Муравьёв уже провожал одетую богато, по-европейски элегантную пару: высокого рыжеволосого поручика, получившего сразу этот чин за заслуги перед Отечеством, как значилось в царском указе, и молодую восточную красавицу, держащую крепко левую руку мужа, а правой же рукой поручик вёл худенькую пожилую женщину, с любовью не отводящую огромных глаз от своего сына.

— Елена Михайловна, вы уж, пожалуйста, сами проследите, чтобы Сергей обязательно писал мне ну хотя бы раз в месяц, а то знаю я этого гуляку — как окунётся в одесскую жизнь, так его только силой можно будет заставить сесть за стол с пером в руках, — проговорил Муравьёв занимающей место в просторном экипаже пожилой женщине.

— Скоро сама Шахрасуб будет писать письма по-русски, — проговорил Экбал-Сергей, обнимая на прощание друга. — Она вон какая настырная, по-русски уже разговаривает, это всего-то за три месяца учёбы.

Николай поцеловал ручку восточной красавице, та покраснела. Для неё легче было выучить русский, чем привыкнуть к европейским обычаям. По-восточному сложила на груди руки и поклонилась штабс-капитану.

— Спасибо вам, Николай Николаевич, за вашу помощь Экбалу и мне. Ни я, ни мой муж, никто в нашем роду этого не забудет, ваш образ всегда прибудет с нами, в наших сердцах, — сказала Шахрасуб серьёзно.

Муравьёв поклонился в ответ.

— Ловлю на слове, — улыбнулся он, — и как только ваш род разрастётся — а я этого вам искренне желаю, — то обязательно приеду в гости, посмотреть, как относятся к уже убелённому сединой кавказскому ветерану.

Елена Михайловна не говорила ничего, просто обняла Николая и поцеловала в обе щеки. Когда несколько колясок с уезжающими из Тифлиса под охраной эскадрона казаков скрылись вдали, Николай Муравьёв повернулся и бодро зашагал по направлению к дому наместника. Алексей Петрович пригласил его, уже капитана главного гвардейского штаба, на беседу. Речь в ней пойдёт, как Николай догадывался, о новом ответственном поручении. Что ж, капитан-квартирмейстер готов был к любому заданию командования. Он с удовольствием повторил вслух одну из любимых своих поговорок, приписываемых преданием самому Петру Первому:

— Служить, так не картавить!

Часть четвёртая ПОСОЛЬСТВО В ХИВУ

ГЛАВА 1

1

кабинете Ермолова в этот весенний, но ещё прохладный вечер горели, весело потрескивая, берёзовые полешки в огромном камине. Николаю было очень уютно сидеть здесь за просторным столом, на котором генерал от инфантерии расстелил большую карту Кавказа и прилегающих к нему стран, пить крепкий чай с лимоном из стакана в серебряном подстаканнике и слушать глубокий, мощный голос Алексея Петровича.

— Перед тем как отправиться в экспедицию в Хиву, ты, Николай, должен хорошо уяснить себе общую обстановку в регионе и наши конкретные цели. Вот смотри, — показал наместник могучей рукой на карту. — За Каспийским морем от нас с северо-восточной частью Персии, её провинцией Хорасаном, граничат земли трухменцев, которые подчиняются, во всяком случае номинально, хивинскому хану. Нам важно в случае новой войны с персами иметь союзников среди этих племён. Во время прошлых наших сражений с Аббас-мирзой здесь, в Закавказье, трухменцы напали на Хорасан и даже просили у нас пушек, чтобы им сподручней было бить персов. Поэтому вот тебе, капитан, задача: выясни, каковы сейчас отношения этих племён с персиянами. Узнай, принимают ли они участие в войнах мятежных ханов в Хорасане против центрального правительства Персии? Разузнай получше, каковы силы трухменцев в военном отношении? Какого рода употребляемое между ними оружие? Не имеют ли они недостатка в порохе? Есть ли у них понятие об артиллерии и желали бы они употребление оной в войнах против соседей? Можно ли будет из них самих составить, по крайней мере, нужную прислугу для некоторого числа орудий? Это то, что касается трухменцев. Теперь перейдём к хивинцам. Но сначала налей-ка себе ещё чаю, — показал Ермолов на большой самовар, стоящий на медном подносе на краю стола. — И на сухарики налегай, на сухарики, люблю ванильные, и тебе, я вижу, они нравятся, — добавил генерал, подвигая Николаю серебряную вазочку.

Генерал за прошедшие три года на Кавказе немного погрузнел, в пышной шевелюре появилось ещё больше седых волос, отпустил короткие усы. Но во всём остальном это был прежний Ермолов, под командованием которого семь лет назад Муравьёв ходил врукопашную на французов у батареи Раевского. Николай за эти годы изменился значительно больше, чем его прославленный командир. Из молоденького, немного наивного прапорщика, представшего перед генералом ещё под Вильно в мае 1812 года и запросто рассуждающего о стратегических вопросах развёртывания русских войск, он превратился в крепко сбитого, ладного офицера с острым, волевым, решительным взглядом больших серо-стальных глаз на загорелом до черноты круглом русском лице.

«Эх, удастся ли ему, выдав себя за татарина, скрыться в караване, идущем через пустыню? — тревожно подумал Алексей Петрович, пристально вглядываясь в такую русскую физиономию Николая. — Ведь до Хивы надо ещё живым добраться! Да к тому же неизвестно, как поведёт себя Мухаммед-Рахим-хан, властитель хивинский: вдруг поступит так же, как его предки с послом Петра Первого князем Бековнчем-Черкасским, которого зверски убили эти изверги?»

— Не волнуйтесь, ваше высокопревосходительство, — проговорил спокойно и очень уверенно капитан, догадавшийся по выражению лица командира корпуса о его мыслях. — Ничего со мной эти узбекские татары не сделают. Сейчас русских по всей Азии отлично знают, и все эти ханы да беки побаиваются нашего оружия. Тем более им уже известно, как вы круто наводите порядок на Кавказе. Так что хивинский хан ещё двадцать раз подумает, перед тем как со мной, русским послом, какую-нибудь поганую штуку сотворить.

— Но я тебе повторяю, Николай, действуй осторожно. Я от этой первой экспедиции ничего особенного не жду. Она носит, можно сказать, только ознакомительный характер. Так что не рискуй попусту. Знаю я тебя, горячую голову. Я и главе экспедиции, майору Пономарёву, строго-настрого предписываю, чтобы тебя только в том случае отправлял в Хиву, если будет обеспечен залог в несколько человек из лучших трухменских фамилий.

— Стопроцентной безопасности в таком деле всё равно не добьёшься, Алексей Петрович, — тряхнул головой Муравьёв, — вы это не хуже меня знаете. Я иду первым, а это значит, обязательно столкнусь с чем-то неизвестным, чего мы с вами, здесь сидючи, у самовара, уж никак предусмотреть не в состоянии. Бог не выдаст — свинья не съест! А я малосъедобный.

Генерал посмотрел на его колючие вихры, волевую и смекалистую физиономию и рассмеялся.

— Да уж, Николай, кто попытается тебя проглотить, обдерёт глотку до крови. Если уж кого и посылать в эту отчаянную миссию, так это тебя! И, кстати, твоё хорошее знание татарского языка, который в обиходе у нас в азербайджанских ханствах Закавказья, тебе очень даже пригодится, ведь и у трухменцев, и у узбеков языки родственные, тюркские. В крайнем случае и без переводчика сможешь объясниться. Ну, хорошо, получишь от моего имени письмо к хивинскому хану и приличные подарки, — продолжил инструктировать своего подчинённого генерал. — И запомни: в сношениях с Мухаммед-Рахим-ханом ты должен внушить ему, что послан собственно от меня, но государю императору донесено будет подробно о том приёме, который им оказан будет тебе, и что я, впрочем, не смел бы отправить тебя, Николай, если бы не знал, что великий государь российский желает дружбы и доброго согласия между нашими народами.

— Понятно, так называемые дипломатические тонкости, — усмехнулся Муравьёв.

— А как же ты думал, ты, брат, теперь и дипломат, а не просто военный, от твоей изворотливости очень многое зависит. И не смотри, как европеец, на средства лести. Я тебе это ещё в Персии говорил. Между народами азиатскими употребление лести — дело вполне обыкновенное и даже во многих случаях обязательное. Поэтому и ты, Николай, не страшись быть расточительным в оной, чтобы иметь большие выгоды в наших общих делах.

— Раз надо, так надо, о высокославный, могущественный и пресчастливейший Российской империи главнокомандующий в Астрахани, в Грузии и над всеми народами, обитающими от берегов Чёрного до пределов Каспийского моря, — по-восточному сложив руки лодочкой у себя перед грудью, низко кланяясь, проговорил скороговоркой Муравьёв.

— Молодец, Николай, вживайся в образ, ты у нас теперь Мурад-бек, славный торговец татарский, ведущий своих верблюдов в Хиву, — засмеялся Ермолов. — Да, кстати, чтобы не забыть, отпори ты этот чёрный ворот с серебряными листьями у мундира и пришей обычный армейский красный. А то, когда будешь представляться хану в полной парадной форме, как бы кто-нибудь его не надоумил, что ты штабной офицер, занимающийся разведкой. Там, брат, от каждого пустяка твоя жизнь будет зависеть! Ну, с Богом! Иди, готовься к экспедиции. Письма от меня, деньги и дополнительные инструкции получишь позже от начальника штаба корпуса. — Ермолов обнял Николая. — И запомни, гвардеец, мы здесь, конечно, не можем знать всех полезных исследований, кои ты можешь совершить, чтобы облегчить нашему правительству пути к будущим предприятиям в столь важном для российских интересов регионе, поэтому полностью полагаюсь на твою инициативу, как в бою. Общие задачи тебе поставлены, а там действуй по обстановке. Я в тебя верю.

— Приложу все силы, ваше высокопревосходительство, чтобы выполнить все те трудные обязанности, которые на себя добровольно взял, и без исполнения оных не посмею показаться перед вами, а также и перед товарищами моими, — ответил спокойно и твёрдо капитан гвардейского генерального штаба и бодрой, уверенной походкой вышел из просторного кабинета наместника Кавказа.

А в середине июня 1819 года Николай Муравьёв покинул гостеприимный город Тифлис и отправился в Баку, где его уже ждал в порту двадцатипушечный корвет «Казань». Ветер далёких и опасных странствий гудел в его обновлённых по этому случаю снастях. На корме гордо развевался Андреевский флаг.

2

В это же время в Тебризе наследник персидского престола сидел у себя в роскошном парке, по-восточному скрестив ноги, на мягких подушках в небольшой беседке, густо увитой виноградными лозами с широкими, ещё ярко-зелёными листьями. Было жарко. Густо пахло растущими неподалёку ранними сортами роз и острыми мускусными благовониями, смешанными со сладковатым потом танцующих перед ним на огромном ковре, расстеленном перед беседкой, танцовщиц. По их полуобнажённым гибким телам пробегали лиловые тени от листьев чинар и древних карагачей, волнуемых лёгким ветерком. Аббас-мирза устало-равнодушно и даже с оттенком некоторой брезгливости посматривал на извивающихся под тягучую музыку девушек, старающихся изо всех сил понравиться привередливому повелителю. Но большие миндалевидные карие глаза шахзаде апатично взирали на прелести восточных красавиц. Он напоминал вконец объевшегося кота, которого уже просто воротит от всей этой мелкой живности, что мелькает у него под носом, но всё же продолжающего краем глаза по привычке посматривать на шевелящуюся около него, не до конца придавленную мышку, раздумывая лениво, а не слопать ли ему ещё одну. Распахнулся его тонкий, алый, шёлковый архалук, обнажив грудь, густо заросшую курчавыми, чёрными волосами, уже тронутыми сединой. На бритой голове вместо остроконечной барашковой папахи-кулаха была надета лёгкая, белая, вышитая красным шёлком шапочка — аракчин. Аббас-мирза пил не спеша из хрустального бокала шербет со льдом и равнодушно посматривал вдаль.

Рядом с ним сидел каймакам Безюрг, за прошедшие два года ещё больше высохший и пожелтевший, но продолжающий вести все дела своенравного и по-женски непостоянного в настроениях господина. Мирза-Безюрг что-то бубнил себе под нос, низко склонив голову, зачитывая выдержки из свитков, которые разворачивал у себя на коленях. Была видна только покачивающаяся взад-вперёд зелёная, затейливо повязанная чалма — эммаме — да длинная, жидкая, окрашенная хной бородёнка, мерно дергающаяся в такт чтению.

— Что, Муравьёв, говоришь, едет в Хиву? — вдруг заинтересованно взглянул на своего каймакама Аббас-мирза.

— Да, так сообщают наши люди из Тифлиса, — ответил Безюрг, весь подобравшись.

— Так-так, старые знакомые вновь появляются на сцене, — протянул шахзаде и нетерпеливо махнул рукой музыкантам и танцовщицам. Их как ветром сдуло. Сардарь персидского Азербайджана и его визирь остались в беседке одни. — И каковы же цели этого посольства?

— Видимо, натравить на нас туркменов и хивинского хана, — скривив сухой рот, проговорил Безюрг.

— И мы, что же, будем вот так сложа руки сидеть и ждать, когда эти туркменские бандиты ввяжутся в междоусобную грызню у нас в Хорасане? — недовольно посмотрел на своего визиря Аббас-мирза.

— Ну, это больше забота шаха и тех чиновников, что окопались с ним рядышком на тёплых местечках в Тегеране, — пробурчал каймакам дребезжащим, старческим тенорком.

— Дурак! — воскликнул зло шахзаде и махнул рукой. Из бокала выплеснулся шербет и угодил прямо в лицо Мирзы-Безюрга. — Как ты не понимаешь, что это против меня ведёт дипломатическую игру Ермолов! — Шахский сын швырнул подальше пустой бокал, разбившийся вдребезги о стоящий рядом с беседкой серый ствол высокого тополя. — Он хочет, чтобы мой отец увяз в драке за Хорасан с туркменами и хивинским ханом, а потом, как с ножом к горлу, пристанет к моему старому папаше: отдавай ему земли по реке Араке, иначе он поддержит наших врагов. И расплачиваться за всё придётся мне, вновь теряя свои земли и опять подмачивая репутацию будущего шаха.

— У меня есть тут один вариантик нашего ответа на происки русских, — проговорил Мирза-Безюрг, вытирая лицо от сладкого и липкого шербета, капающего с длинной и тощей козлиной бородки.

— Какой? — уставился на него пристально шахзаде своими чуть раскосыми глазами.

— Я хочу написать нашему человеку в Хорасане, туркмену по происхождению, что он может заслужить большую милость от вас в будущем и крупную сумму туманов в настоящем, если привезёт к нам в мешке голову этого неугомонного Муравьёва.

— А что это за туркмен такой? Он и вправду верный человек, да и сможет ли он это сделать? Ведь для этого нужна и прыть, и отвага, да и лихие сообщнички.

— О, всё это у него имеется. Он промышляет разбоем в предгорьях Копетдага и, как сообщают, забирается со своей шайкой через Каракумы аж до самых Бухары и Хивы.

— А как звать этого лихого разбойничка?

— Сулейман-хан, ваша светлость.

Аббас-мирза вопросительно взглянул на каймакама, что-то припоминая. Чиновник вжал испуганно голову в плечи.

— Но ты же сам мне говорил, старый ты лгун, что Сулейман-хан погиб при этом дурацки беспомощном нападении на посольство Ермолова! Он же тогда был одним из главных исполнителей неудавшейся попытки прикончить этого самоуверенного русского медведя! Так как же тебя понимать, старый ты негодяй? Выходит, ты опять меня обманул? — переходя на свистящий шёпот, прошипел Аббас-мирза, багровея.

— Когда я вам докладывал два года назад, я просто не знал, что этот Сулейман остался жив после тяжёлого ранения. Сообщники сочли его мёртвым, — врал каймакам, падая на колени и елозя липкой от шербета бородой по ковру у самых ног шахзаде. — Теперь же он в лепёшку разобьётся, чтобы выполнить ваш приказ, о мой господин! Верьте мне! Я ручаюсь в успехе головой.

— Ты и в прошлый раз уверял меня, что всё пройдёт без сучка и задоринки, а что же на самом деле получилось? Мой отец разгневался на меня и чуть было не лишил звания наследника престола! И после всего этого я оставил тебя живого, и вижу, что зря. Не исправить ли мне свою ошибку? — задумчиво спросил сам себя Аббас-мирза.

— На этот раз мы сорвём все происки этих неверных собак, — взвыл каймакам, хорошо понимая, что его жизнь висит на волоске. — Я сам выну из мешка и положу к вашим ногам голову этого Муравьёва. А туркменов мы повернём против хивинского хана, и ему уж будет не до наших междоусобиц в Хорасане. Смилостивись, о мой повелитель, я тебе служил и буду служить, как верный пёс! — Безюрг усердно целовал даже не ноги, а ковёр у пяток шахзаде.

Аббас-мирза выдержал долгую паузу, наслаждаясь, как опытный садист, мучениями воспитателя и, пожалуй, самого близкого человека, который верно прислуживал ему и заботился о нём в течение четырёх десятилетий.

— Что ж, поверим тебе ещё раз, но запомни, это последний! — брезгливо скривившись, проговорил наследник персидского престола и протянул руку к вазе со спелыми абрикосами. Он взял один, причмокивая пухлыми алыми губами, надкусил и выплюнул коричневую косточку прямо в лоб смотревшего на него старика. — Ну иди, иди, нечего здесь ползать передо мной, подобно безмозглому азиату, я же сказал, чтобы вести себя с достоинством, по-европейски, — вдруг вспомнил Аббас-мирза своё увлечение французским языком и европейской культурой. — И скажи Дахраку, чтобы привёл мне сейчас же ту пухлявинькую танцовщицу с зелёными пёрышками на голове.

Кот решил слопать ещё одну мышку.

3

А Мирза-Безюрг как ошпаренный вылетел из дворца наместника Азербайджана. Надо было действовать быстро. Как только он оказался у себя в огромном доме, занимающем целый квартал в центре города, так сразу же лично написал несколько писем, и вскоре уже курьеры повезли их в Хорасан и далёкое Хивинское ханство.

Наступил вечер. Мирза-Безюрг умылся, помолился Аллаху и переменил халат с чалмой. Он приказал приготовить роскошный ужин и уединился в уютной беседке, стоящей посреди небольшого, но изысканно ухоженного сада. Безюрг явно ждал гостей. И как только ночная мгла заволокла небо, на дорожке, ведущей в беседку, послышались чьи-то шаги.

— Рад приветствовать уважаемого господина посланника Генри Уиллока и достопочтенного майора Бартона в моём доме, располагайтесь, дорогие гости. — Каймакам показал на подушки рядом с собой.

Англичане привычно уселись, поджав по-восточному ноги.

— Я так настойчиво и внезапно пригласил вас отужинать со мной, потому что срочные и важные дела, которые касаются, я думаю, и вас, не дают мне времени на обычные формальности, — деловито и сухо проговорил Безюрг.

Генри Уиллок взглянул несколько удивлённо на старика в алой чалме и малиновом халате. Обычно каймакам начинал разговор витиевато и издалека. Сейчас же был явно чем-то сильно озабочен. Английский посланник наклонил лысую, яйцеобразную голову к плечу и приготовился внимательно слушать. За прошедшие два года он, как и его персидский собеседник, явно постарел. Уиллок переболел лихорадкой, и лицо дипломата совсем высохло и пожелтело. Соответственно изменился и характер, став ещё более желчным, подлым и злым. Рядом с дипломатом восседал на подушках майор Бартон, высокий, худой мужчина лет тридцати с загорелым, некрасивым, чем-то напоминающим лошадиную морду, но решительным и волевым лицом. Англичане спокойно ждали, что скажет хозяин дома.

— От своих верных людей в Тифлисе я узнал, что сардарь Ермолов отправляет в Хиву своего особо приближённого офицера, капитана Муравьёва, небезызвестного, я думаю, и вам.

Уиллок кивнул. Он хорошо знал этого русского офицера. Они несколько раз встречались во время общих застолий в Тебризе два года назад, когда в Персию приезжало большое посольство во главе с наместником Кавказа генералом Ермоловым.

— Ну, это не такая уж и свежая новость, — проговорил английский посланник. — Нам это уже известно. Не только у вас, уважаемый, есть свои верные люди на Кавказе.

— Дело в том, что мой великий господин, Аббас-мирза, очень разгневался, когда узнал о попытках русских пролезть в Хивинское ханство и на нашу хорасанскую границу с ним. Он приказал мне сделать всё, чтобы сорвать происки наших северных врагов, и я уже предпринял кое-какие меры. Но мне кажется, что наши интересы в данном случае совпадают и мы могли бы объединить наши усилия. — Мирза-Безюрг вопросительно посмотрел на англичан.

Генри Уиллок сжал в ниточку превратившиеся от лихорадки из пунцовых в серо-зелёные губы и со злостью взглянул на собеседника.

— Когда вас клюнет жареный петух в темечко, а вернее, Аббас-мирза пригрозит посадить вас на кол, так вы, уважаемый, сразу же призываете объединить наши усилия, — желчно пробрюзжал английский дипломат. — А вот когда речь идёт о ваших интересах в Герате и других областях Афганистана и я призываю вас разграничить там сферы нашего влияния, так тут сразу же оказывается, что у вас преимущественные права на эти земли и никто не может вмешиваться во внутренние разногласия в вашей державе, хотя уже всему миру известно, что и Кабул, и Герат давно уже вам не подчиняются и живут своей, самостоятельной жизнью.

Это был старый спор между двумя странами. И Генри Уиллок не раз ломал копья, препираясь с несговорчивыми персами по этому всё более животрепещущему для англичан вопросу.

— Нам просто необходимо продвинуть наши границы на северо-западе Индии в глубь Афганистана, ведь не на Инде же встречать нам этих северных русских медведей, которые всё решительнее ломятся в Азию! — Уиллок возбуждённо замахал короткими руками. — И вот, пожалуйста, дождались! Русские уже сооружают свои крепости на восточном побережье Каспийского моря и начинают проникать в Хивинское и Бухарское ханства. Ведь миссия Муравьёва и, как нам доносят из Петербурга, готовящееся ещё более масштабное русское посольство в Бухару говорят о том, что российский император примеривается к захвату в будущем, причём не очень и далёком, этих земель. Мало царю Александру Европы, где он сейчас распоряжается — после нашей, кстати сказать, победы над Наполеоном при Ватерлоо — как полновластный хозяин. Ему теперь подавай и Азию!

— Ну вот поэтому-то нам и надо объединить наши усилия, — вставил свою реплику в разгневанную тираду английского посланника каймакам. — Зря вы так кипятитесь, уважаемый, по поводу Герата. Это центральное правительство вставляет нам палки в колеса, — врал Мирза-Безюрг, — а если бы не тупоголовые чиновники, которые окружают нашего всеми любимого шаха, мы уже давно бы разграничили сферы влияния в горах Афганистана. И я с вами вполне согласен — нужно давать отпор агрессивным проискам русских у Аральского моря и на Амударье, а не ждать, когда они начнут поить своих верблюдов и мыть сапоги своих солдат в водах Инда.

— Что же вы предлагаете конкретно? — раздражённо спросил Уиллок.

— У вас, как я знаю, недостаточно верных и тайных сторонников в Хивинском и Бухарском ханствах, а без них вам будет затруднительно противодействовать там русским. У нас же есть в этих странах достаточно своих сторонников. Вот я бы и мог вам поспособствовать тем, чтобы наши люди в Хиве и Бухаре, да кстати, и не только там, но и во всех оазисах этих бескрайних пустынь, вплоть до границ с Китайской империей, могли бы добывать столь необходимые вашему правительству и Ост-Индской компании сведения, влиять на многих властителей, — вкрадчиво улыбаясь, проговорил Мирза-Безюрг.

— Очень интересно, — подал голос майор Бартон на безукоризненном персидском языке, — а что вы нам предложите конкретно в Хивинском ханстве? — Лицо английского военного продолжало оставаться каменнонеподвижным, но тёмные крупные глаза оживились.

— Вот как раз об этом я и хотел поговорить с вами. — Безюрг ласково гладил узкую длинную бородку и хитро всматривался в англичан. «Кажется, я зацепил их на крючок», — подумал он и продолжил: — У нас много в Хиве искренних и влиятельных друзей, но сам хан Мухаммед-Рахим уж больно не любит персиян. Поэтому мне напрямую к нему обращаться просто бесполезно. А вот если бы к нему обратились вы, англичане, и раскрыли бы ему глаза на происки русских, и пообещали бы свою помощь, и заверили бы его, что и в Персии есть влиятельные силы, которые не просто хотят мира и дружбы с хивинцами, но и готовы помочь им в их самоотверженной и бескомпромиссной борьбе с русскими неверными собаками, то из этого мог бы выйти толк.

— А у вас есть свои люди в окружении хивинского хана, которые бы могли напрямую обратиться к нему, настроить его на соответствующий лад? — завладел беседой майор Бартон.

— Конечно, есть, если бы не было, то я бы и не затевал этого разговора, — ответил каймакам, ухмыляясь. — Но, вы понимаете, необходимы щедрые подарки этим людям…

— Об этом не беспокойтесь, — вклинился в разговор Генри Уиллок. — Правительство Великобритании не скупится, когда дело заходит до защиты национальных интересов своей страны, да и Ост-Индская компания тоже. Но вы можете дать нам гарантии, что с нашим посланником в Хиву ничего не случится? Я не могу вот так, не за понюшку табаку, рисковать своими лучшими людьми.

— Ваш человек должен будет поехать через Каракумы тайно, скрываясь в одном из караванов, но и там его будут охранять мои люди, а когда он прибудет в Хиву, то остановится в доме лично мне преданного человека, он родом из Персии и сохранил связи со своей родиной. Он, кстати, и выведет вашего посланника на приближённых к хану. Так что за безопасность подданного Его Величества, достославного английского короля Георга, я ручаюсь, — торжественно заверил Мирза-Безюрг, верный правилу, когда это было ему выгодно, обещать как можно больше.

На том и порешили. Англичане с энтузиазмом ухватились за возможность проникнуть в Хивинское ханство с персидской помощью. И посланником к хану поехал сам майор Бартон, опытный английский разведчик, отлично владеющий персидским, турецким и туркменским языками. Так и получилось, что в Хиву в одно и то же время отправились два тайных посла-разведчика остро соперничающих на Востоке держав. Наступала эпоха прямых, пока ещё только на секретном фронте, столкновений двух могущественнейших империй того времени: российской и английской.

ГЛАВА 2

1

Когда 6 июля 1819 года Муравьёв только подъезжал к Баку, он сразу же с горы, на вершине которой они остановились, увидел на горизонте серо-зелёную полоску моря, суда в порту и блёкло-жёлтую старинную крепость; невысокие стены спускались, казалось, прямо в белёсый прибой. В горячем степном воздухе, напоенным густым полынным ароматом, вдруг почувствовался ветерок, принёсший морскую свежесть, йодистый запах выброшенных на песок водорослей, а также какой-то липкий, всюду проникающий едкий дымок.

— Да это нефть жгут, — на вопросительный взгляд Николая ответил глава экспедиции майор Максим Иванович Пономарёв. — Привыкай! Здесь её употребляют всюду. На ней и пищу готовят, и лепёшки пекут, и в светильники заправляют, и оси колёс в телегах, или арбах по-ихнему, смазывают, и даже в лекарствах её пользуют. Неподалёку, чуть ближе к морю, самородные нефтяные ключи бьют. Их отводят в колодцы. Там их много. Правда, с белой нефтью только один. Она самая дорогая, её в лекарства и светильники заправляют. Это и есть самое большое богатство Бакинского ханства. В общем, разливают и белую, и чёрную нефть по кожаным мешкам и торгуют ею по всему Кавказу и Персии. Вот, смотри, везут очередную партию, — показал рукой майор на проходящий рядом караван.

Мимо заинтересовавшегося капитана, вставшего в коляске и всматривавшегося в окрестности, прошла, позвякивая колокольчиками, длинная цепочка верблюдов с кожаными мешками, наполненными нефтью, называемыми по местному тулуками, на горбатых косматых спинах. Муравьёв сел, коляска было тронулась, но тут полный майор с седыми усами и висками остановил кучера и вылез на каменистую, пыльную дорогу.

— Да не такой уж и крутой спуск, Максим Иванович, — рассмеялся Николай, глядя на пузатого начальника экспедиции, шагающего рядом с медленно спускающимся экипажем вразвалку на коротких кривых ногах и вытирающего большим цветным платком пот со лба.

— Э, браток, покувыркаешься с моё на этих азиатских горках, вот тогда и будешь осторожным, — ответил седой ветеран Отдельного грузинского корпуса, воевавший ещё под командованием князя Цицианова, первого наместника Кавказа, убитого, кстати сказать, лет четырнадцать назад неподалёку от Баку коварным местным ханом. — Нет, соколик ты мой гвардейский, я на старости лет не хочу шею свернуть, ещё пожить хочется, тем более если знаешь, что тебя ждут друзья там, внизу, с шашлычком и хорошей рюмашкой водочки, — подмигнул он и снова залез, отдуваясь, в коляску, которая спустилась с довольно крутого обрыва уже на улицу азиатского городка, уютно расположившегося на склонах предгорий, мягкими волнами сбегающими к самой удобной бухте на Каспии.

Они проехали по узким кривым улочкам восточного города, между высокими, сложенными из нетёсаных камней домами с плоскими крышами, которые засыпались землёй, смешанной с нефтью, миновали громогласный и пёстрый городской базар, обогнули величественную мечеть, построенную ещё персидским шахом Аббасом Великим, и остановились у дворца бывшего бакинского хана, где сейчас проживал командир бакинского гарнизона Андрей Михайлович Бурчужинский. Здесь путешественники встретились и с громогласным комендантом города, лейб-гвардии кирасирского полка полковником Павлом Моисеевичем Мешковым, и командиром каспийской эскадры Александром Андреевичем Шоховым, и со многими другими ветеранами, вот уже много лет тянувшими армейскую лямку в этом глухом углу необъятной Российской империи. Все они оказались хорошими приятелями майора Пономарёва и, конечно же, потащили вновь прибывших обедать. Затем, после обильных возлияний за трапезой, Николай только-только успел прикорнуть на чьём-то скрипучем диване, как его уже повели ужинать в другой гостеприимный дом. Так и прошёл почти месяц пребывания в Баку. У Муравьёва от него остались какие-то жутко-смутные воспоминания.

Максим Иванович Пономарёв, человек старого века, очень любил пообщаться со своими многочисленными приятелями и, конечно же, всегда тащил с собой Николая то обедать, то ужинать, то на чай. Ну, и по русскому обычаю за столом появлялась наливочка за наливочкой, да до двадцати раз водочки приходилось клюкнуть и чокнуться с хозяином, да чайку с прибавочкой, так что домой и майор, и гвардейский капитан возвращались, по-русски говоря, на бровях или не возвращались вовсе, отсыпаясь на чужих диванах или кроватях с такими мягкими перинами, что в них Николай проваливался, как в дурманящий лавандовым запахом омут. Муравьёв познакомился со многими бакинцами, которых он по имени-отчеству помнил, а вот по фамилии — никак. Молодой, серьёзный офицер начал уже просто звереть оттого, что очередной приятель Максима Ивановича, какой-нибудь старый морской волк, подходил к нему в распахнутом мундире, обнимал с пьяной слезой в глазах и громогласно божился, уверяя Николая, что Александр Андреевич Шохов, командир эскадры, прекрасный человек! Потом на капитана обрушивался полный чувств артиллерийский полковник и убеждал, пьяно и проникновенно икая и шмыгая носом, что Андрей Михайлович Бурчужинский, командир военного гарнизона, тоже прекрасный человек. Николай охотно им всем верил, но никак не мог удрать к себе в кибитку, где у него лежали в дорожном сундучке так ещё ни разу не раскрытые книги по астрономии и картографии.

— Мне ещё Шуберта пройти надобно, чтобы в состоянии был я наблюдать широты, — взмолился Муравьёв вскоре, когда Максим Иванович, как обычно, поздним утром попытался потащить своего молодого подчинённого по очередному кругу гостеприимного ада, столь обильно заселённого приятелями старого майора.

— Да хрен с ними, с этими широтами! — рассудительно проговорил Максим Иванович, отдуваясь. — Заложим крепостицу там, на восточном берегу, поймаем парочку трухменцев и привезём в Тифлис как послов всего трухменского народа, который якобы пламенно желает влиться в нашу обширную империю, делов-то! Отчитаемся перед светлыми очами Алексея Петровича, получим по ординишку, а может, ещё и звание очередное вне срока и поедем по домам к нашим жёнушкам и деткам. Правда, у тебя-то никого покуда нет, я и запамятовал. Припозднился ты, Коля, припозднился. В твои-то годы я уже отцом двух детишек был. Ну, это мы быстренько поправим: здесь у коменданта две дочки на выданье да у командира гарнизона одна. И романсы распевают сладко, и сами кругленькие такие и крепкие, что юбчонки на них шёлковые, как листья на спелых кочанах, так и трещат, так и трещат, когда они мимо проходят. — Майор подмигнул Николаю и толкнул его локтем в бок. — Не теряйся ты, парень! Выбирай!

Но Муравьёву всё же удалось отбиться и от пьяных излияний ветеранов бакинского гарнизона, и от уже переспелых дочек местных начальников и всё же настоять на своём: не прошло и месяца, как экспедиция была уже на кораблях, на двадцатипушечном корвете «Казань» и купеческом шкоуте «Святой Поликарп». Но и здесь капитану гвардейского штаба пришлось выдержать грандиозную пьянку-проводы. Бакинские сухопутные приятели Максима Ивановича нашли в моряках обоих экипажей достойных собутыльников. Особенно отличался в возлияниях морской поп с корвета. От его мощного рыка, казалось, прогибаются корабельные переборки. И пил, и пел, и плясал он мастерски. Ему с энтузиазмом вторили и моряки, и армейцы. Песни, крики, пальба стояли на корвете до утра. Городок, раскинувшийся на склонах бухты, притих. Местным жителям казалось, что вернулись старые времена, когда на рейде у Баку появился казачий флот под предводительством Степана Разина. Бакинские обыватели молились на разных языках и разным богам, но только об одном: лишь бы морячки спьяну не саданули по городу из двадцати своих орудий. Но всё обошлось. Через три дня корвет «Казань» и шкоут «Святой Поликарп» благополучно отчалили от гостеприимного берега и, распустив паруса и слегка покачиваясь на невысокой, но крутой волне, двинулись к восточному побережью Каспийского моря.

2

28 июля 1819 года корабли подошли к пустынным берегам. Встали на якорь в вёрстах в семи от кромки прибоя. В подзорную трубу Николай увидел несколько кибиток и одиноких всадников. Между песчаными буграми, заросшими бурьяном, паслись верблюды. На солнце блестели солончаки, и горячий воздух, похожий на морские волны, струился над ними.

Почти месяц понадобилось экспедиции, чтобы найти удобное место для будущей крепости на берегу Красноводского залива. Много времени заняло и установление благожелательных отношений с туркменскими племенами, кочующими у побережья. И только 19 сентября Муравьёв смог, переодевшись в туркменское платье, отправиться через Каракумы с посольством в Хивинское ханство. Николай трезво оценивал свои шансы вернуться из Хивы живым. Они не превышали пятидесяти процентов из ста. Но он был спокоен, хорошо понимая, что теперь многое зависит от его силы духа, самообладания и быстроты реакции. А пока же покачивался целыми днями напролёт на высоком, очень толстом верблюде и пытался осматривать окрестности. Поначалу хоть можно было любоваться древней каменной пустыней, где солнце и ветер изваяли причудливые замки из остатков разрушенных гор. Однако вскоре начались бескрайние каменистые равнины, истинная пустыня, где нет ни травинки, ни кочки, которые могла бы дать хоть какой-нибудь жалкий клочок тени. Всюду простирался чёрный, зловеще сверкающий на солнце щебень с очень характерным оттенком высохшей марганцовки. Это и был знаменитый «загар пустыни», о нём Николай много читал в книжках отважных путешественников. Этим колдовским каменным лаком было покрыто всё вокруг. Безжалостное солнце пустыни заставляло потеть даже камни, вытапливая из них скудный горный раствор, оседающий траурной каймой на любой породе, какого бы цвета она ни была. И чем дальше Муравьёв удалялся от берега Каспия, тем однообразнее становилось пространство, разлившееся вокруг до самого горизонта, словно море. Не на чем было глазу остановиться. Покрытое зловещим чёрным щебнем плато медленно переходило в унылые глинисто-бурые пространства, в которых затерялись мутно-зелёные озерца солончаков, окаймлённые ярко сверкающей под беспощадным солнцем солью. Редко-редко на горизонте виден был бугор или поставленный у тропы дорожный знак, сложенный из плит известняка. Он заметен был издали. На нём валялись, истлевая, лоскутки прогнившей материи, куски кожи, дерева и другой рухляди, оставленной в виде жертвы злым силам суеверными и богобоязненными странниками — туркменами-кумли, жителями пустыни. Кое-где встречались места, покрытые песком. На них росли черно-серые кусты саксаула да полынь. Солнце, хотя и осеннее, грело ещё достаточно сильно, слепило глаза. Оно, кстати, и было единственным движущимся предметом в однообразном, неподвижном, словно заколдованном, плоском царстве.

Николай, надвинув барашковую шапку на глаза, клевал носом или читал английский роман «Викфилдский священник» Голдсмита и восточные поэмы Байрона. Потом он, сам не замечая этого, засыпал. Затем снова поднимал глаза и как зачарованный смотрел в серо-голубую застывшую даль. Тогда Николай никак не мог понять, спит он или бодрствует. И ему вдруг начинало казаться, что пустыня — это овеществлённый сон природы, в неё, как в небытие, провалились целые цивилизации. Здесь спят под песком и щебнем древние мечети и буддийские монастыри с огромными памятниками почивающего сладким сном нирваны Будды, зороастрийские башни молчания персов-огнепоклонников и каменные жертвенники неведомых кочевников, целые эллинистические города и укромные, полные золотыми украшениями могилы всеми сейчас забытых, но когда-то знаменитых царей. Вскоре Николай, убаюканный мерным шагом верблюда, незаметно для себя вновь закрывал глаза, и этот сказочный сон, переходивший в явь, снова продолжался до бесконечности.

Их караван был небольшим, всего семнадцать верблюдов. Корабли пустыни шли не спеша, по три-четыре версты в час. Это непрерывное качанье и зловещая скука, которую на него стали наводить эти сны наяву, изводили жизнерадостного и здраво мыслившего капитана больше, чем ожидание предстоящей смертельной опасности. Он начал с нетерпением ждать, чтобы хоть что-нибудь произошло. И дождался на свою нетерпеливую молодую голову.

Когда их караван уже был где-то на полпути от Хивы, в редких кустах саксаула Николай заметил цепочки заячьих следов и решил поохотиться. Он расчехлил охотничье ружьё.

— Что, зайца хочешь застрелить? — спросил его проводник, высокий туркмен Сеид, поглаживая свою короткую чёрную бородку и поблескивая весёлыми, чуть раскосыми карими глазами.

Николай уже мог вести простой разговор по-туркменски:

— Хочу развлечься, Сеид, а то уж больно скучно целый день трястись на верблюде.

— Пойдём, дорогой, помогу тебе, а то целый день будешь бегать — и всё без толку, ведь наши зайцы очень хитрые, — улыбнулся, показывая белые большие зубы, Сеид и, сделав повелительный знак тюякешам — погонщикам верблюдов — остановиться, пошёл между песчаными грядами, поросшими кустами саксаула и серебристой акации.

На песке виднелись стежки следов, которые оставили джейраны, лисы, тушканчики. Наконец попался заячий след. Охотники пошли по нему.

— Нет, — вдруг остановился туркмен и, склонив набок голову, внимательно посмотрел на след, — этот заяц будет долго бегать. Его напугали. Видишь, след неглубокий, мелкий.

Они отправились дальше. Им опять попались заячьи следы, но Сеид отрицательно покачал головой.

— Вот хороший заяц, — вдруг тихо проговорил он. — Он устал, хочет отдохнуть и поспать.

Сеид махнул рукой, и они молча стали красться по следу. Сеид остановился и прошептал, показывая вперёд:

— Вон чёрный куст саксаула видишь, а потом верблюжья колючка? Там заяц, стреляй!

Николай всмотрелся и увидел под кустом жёлтую шерсть пустынного зайца. Он прицелился и уже готов был выстрелить, как вдруг в стороне от них громко хрустнул под чьей-то ногой сухой сук саксаула. Заяц вздрогнул и метнулся в сторону. Сеид выругался и угрожающе посмотрел в ту сторону, откуда раздался громкий звук.

— Наверно, тюякеш за нами увязался, — проговорил Николай, опуская ружьё.

Сеид, ничего не отвечая, вдруг бросился в кусты саксаула и кого-то вытащил из-за песчаной гряды.

— Ты чего здесь прячешься? — спросил он, придерживая за руку невысокую, стройную девушку-туркменку в тёмно-красной рубахе, цветных шароварах и головном уборе, очень похожем на русский кокошник, только вдвое побольше, расшитом серебром и нитями с нанизанными на них монетами. — Из-за тебя Мурад-бек зайца своего лишился.

— Это лучше, чем своей головы, — ответила девушка, исподлобья смело разглядывая мужчин.

— А ты кто такая? Почему говоришь загадками? — спросил её Николай.

— Я — Гулляр. Сулейман-хан Меченый убил моего отца, мать и братьев. Я убежала. А теперь он сидит в засаде у колодца и ждёт.

— Кого?

— Вас, — коротко ответила девушка.

— Дело плохо, — покачал головой Сеид. — Этот Сулейман-хан хуже бешеной собаки, такого жадного и подлого убийцу Каракумы ещё не знали. Всех людей режет, как баранов. Десять родов уже поклялись убить его за своих родственников, но он, как неуловимый шайтан, напьётся человеческой крови на караванных путях и снова уходит на юг в горы Копетдага, там его логово. И никто не знает, когда он снова выскочит оттуда.

— А почему он зовётся Меченым? — спросил Николай.

— У него шрам на правой щеке от глаза до подбородка.

— Ого, не мой ли это хороший знакомец, с которым меня судьба уже столько раз сводит? — спросил себя капитан.

Он сделал вежливый жест рукой Гулляр, по привычке пропуская её вперёд, но девушке показалось, что он хочет схватить её. Она отпрыгнула, и в её руке сверкнул кинжал.

— Кто притронется ко мне, тот умрёт! — выкрикнула она с вызовом.

Николай удивлённо уставился на неё, а потом рассмеялся.

— Забыл совсем, что я на Востоке, — пробормотал капитан и добавил строго: — Иди за мной, женщина, — и быстро зашагал к своим верблюдам.

Сеид уже обогнал их обоих. Он сказал что-то тюякешам, и они стали быстро проверять оружие и подсыпать порох на полки в ружьях с очень длинными стволами. Когда Муравьёв и Гулляр подошли к верблюдам, девушка вдруг зашаталась и упала лицом в песок.

— Что это с ней? — проговорил Николай и нагнулся.

Головной убор свалился с головы, чёрные густые длинные волосы заструились по плечам. Капитан, перевернув девушку и приподняв за плечи, только сейчас разглядел, что она очень красива.

— Несколько дней не пила, — ответил Сеид и стал доставать свой кожаный бурдюк с чалом — смесью верблюжьего кислого молока и воды.

Как только девушка почувствовала у себя на губах влагу, она очнулась и судорожно стала пить. Через несколько минут она уже сидела на кошме в тени бархана.

— Я поведу вас в обход, — сказала коротко. — Пойдём к мазару[25] Джафар-бея, а потом уже свернём к Хиве.

— И далеко это идти? — спросил Николай.

— Недалеко, дней шесть лишнего пути. Немножко по барханам, потом будет шор[26], потом опять по барханам, а там уже будут кибитки хивинцев.

— Хорошо объяснила, — проворчал себе под нос Николай, пытаясь по компасу определить то направление, куда их поведёт отважная девица. Выходило вроде на северо-восток.

— Хочу, чтобы все вы знали, — проговорила Гулляр, серьёзно глядя на окружающих её мужчин в цветных халатах и чёрных барашковых шапках, — я невеста Тачмурада. Он щедро наградит тех, кто спасёт меня, и зарежет тех, кто посягнёт на мою честь.

— Шайтан их всех забери, — проворчал Сеид, вставая с кошмы, — попались мы между двух огней.

— О чём это он? — спросил Николай своего переводчика, маленького круглого армянина Петровича.

— Плохо дело, ваше высокоблагородие, — закачал он головой и выпучил большие чёрные глаза. — Тачмурад — это один из самых известных разбойников во всех Каракумах от берегов Каспия до Хивы и Бухары. Он, правда, не такой зверь, как этот Сулейман-хан Меченый, который засел у нас на пути, и поговаривают, что Тачмурад не чужд благородства и даже помогает бедным, но разве можно верить этим слухам! Бандит и есть бандит! Ой, плохо, ой, плохо, — запричитал Петрович и стал посыпать свою большую круглую голову в зелёной тюбетейке песком, качаясь из стороны в сторону.

— А ну прекрати, — одёрнул его Николай, — бери вот ружьё и будь мужчиной.

— Да разве ружьё поможет, если на нас эти головорезы нападут?! И зачем я в эти Каракумы согласился идти, ведь здесь народ же совсем дикий, чуть что — каждый за свой пчак[27] хватается. Ох, люди! Ох, люди! — качал головой Петрович, вешая на плечо ружьё, на которое посматривал с опаской: а вдруг выстрелит?

А тем временем Гулляр уже уселась на переднего верблюда, и караван свернул с протоптанного столетиями караванного пути в девственные пески на северо-восток, как по компасу определил въедливый во всём, что касается службы, капитан гвардейского генерального штаба. Он тем временем проверил уже кавалерийский штуцер, засунул пистолеты за кушак и попробовал, хорошо ли вынимается шашка из ножен.

3

Тем временем как караван Муравьёва всё глубже забирался в самые дикие и непроходимые места Заунгузских Каракумов, Сулейман-хан Меченый, беспощадно вырезав всё стойбище туркмен-текинцев у колодца Ортакуи, славящегося чистой, сладкой водой, нетерпеливо ждал теперь, когда же ему в лапы сам придёт со своим караваном этот проклятый русский, который изуродовал ему лицо в Тифлисе, а затем сорвал все его честолюбивые планы в коротком бою в Персии. Кровожадный бандит, давно уже превратившийся в изверга-отщепенца, не связанного ни с одной семьёй или родом, что было просто патологической редкостью для Востока тех лет, в своих садистских мечтах представлял во всех подробностях то, как будет сдирать с живого кожу с этого русского. В разгар его сладостных мечтаний главарю разбойников доложили, что к колодцам приближается караван, но только не со стороны моря, а с полуденных стран, юга.

— Это ещё что за сюрпризы? — прорычал Сулейман, приподнимаясь с кошмы. Он отдыхал после сытной трапезы в одной из юрт уничтоженного им рода. — И большой караван?

— Сорок верблюдов, хан, — почтительно ответил рослый курд в драном халате и грязно-коричневой чалме.

— А сколько человек с ними?

— Двадцать четыре вместе с погонщиками.

— Убейте их всех, — махнул рукой Сулейман-хан, — а верблюдов развьючить аккуратно и хорошо напоить, они нам ещё понадобятся.

Курд убежал, а главарь повернулся на другой бок. Он так уже пресытился кровью, что ему было просто скучно смотреть на новые убийства, а тем более резать людей самому. Вот если бы там был его русский, то это уж совсем другое дело! Сулейман вновь задремал.

Проснулся от едкого и резкого запаха дымящихся чуть ли не у него под носом стеблей травы гармалы, или травы дервишей, как её прозвали в народе.

«Что за чёрт?» — подумал Сулейман-хан и, еле продрав глаза спросонья, уставился на странную, длинную и худую фигу