КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Честь воеводы. Алексей Басманов [Александр Ильич Антонов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Честь воеводы. Алексей Басманов



Из энциклопедического словаря.

Изд. Брокгауза и Ефрона,

т. V. СПБ, 1890.


лексей Данилович, сын Даниила Андреевича Плещеева, прозванного Басманом и погибшего в литовском плену, впервые упоминается в истории в 1543 г. Он был тогда на стороне Шуйских и вместе с другими боярами, их приверженцами, участвовал в преследовании Фед. Сем. Воронцова, пользовавшегося расположением Иоанна IV. В 1552 г. отличился при осаде Казани, обнаружив свою храбрость во время одного приступа на крепость вместе с знаменитым кн. Воротынским, и в этом же году был пожалован чином окольничего. Через три года ему представился случай вновь показать свою замечательную храбрость и способности вождя: с 7000 солдат он в 1555 году полтора суток выдерживал натиск 60-тысячного крымского войска, вождём которого был сам хан Девлет-Гирей. В следующем году он получает боярское звание и назначается вторым наместником в Новгороде. С открытием в 1558 г. Ливонской войны Ал. Дан. покидает Новгород и принимает деятельное участие в этой войне. Взятием Нарвы и участием в осаде Полоцка окончательно утверждается слава его как храброго военачальника. Но этим военные подвиги Ал. Дан. не кончаются. После 1563 г., когда был взят Полоцк, военные действия на время как бы прекращаются, и некоторые отряды русских войск получили возможность вернуться на родину. В числе удалившихся был и Ал. Дан. Б. Проживая в своём богатом поместье на бер. Оки, он в 1564 г. узнает о нашествии Девлет-Гирея. Тотчас вооружил он своих людей и вместе с сыном Фёдором Ал. засел в Рязани, на которую наступал Девлет-Гирей. Но несмотря на ветхость стен, крымцам не удалось взять города: все их отчаянные приступы были безуспешны вследствие храброй и искусной защиты Ал. Дан. Б. Здесь оканчиваются похвальные подвиги Б., и непобедимый полководец для удовлетворения своего честолюбия выступает за поприще царедворца. Искусством веселить, хвастливым усердием и предупредительностью воле монарха он вкрадывается в душу Иоанна, приобретает над ним сильное влияние и от его имени безнаказанно совершает ряд злодейств, между которыми не первое место занимает даже позорное изгнание из храма митр. Филиппа (1568). Самый план опричнины, по некоторым известиям, принадлежал Ал. Дан. Б. «с товарищами». Но вскоре после этого и любимцу государеву пришлось стать жертвою подозрительности и жестокости Иоанна. В 1570 г. некто Пётр Волынец донёс государю о том, что новгородцы сносятся с польским королём и желают восстановить свои прежние привилегии и что у тех уже написана грамота об этом и положена в Софийском соборе за образом Богоматери. Произошёл известный разгром Новгорода, и началось расследование дела. При расследовании погибло много именитых граждан, в том числе и любимцы Иоанна: Алексей Б. и его сын Фёдор, обвинявшиеся в сношениях с новгородцами и намерении посадить на трон Владимира Андреевича Старицкого. По словам Курбского и некоторых иностранцев, Иоанн наслаждался картиною отцеубийства, заставив Фёдора Алексеевича убить своего отца.



ГЛАВА ПЕРВАЯ УБИВАЛИ ПАСТЫРЯ


х было семеро опричных воинов из Сыскного разряда Малюты Скуратова-Плещеева-Бельского. За старшего у них стоял Степан Кобылин, опричник лет двадцати пяти, широкоплечий, приземистый, с чёрной бородой и маленькими ярко-карими круглыми глазками. Он был свиреп. И в его власти в сей час пребывал великий россиянин. Его знала вся Россия, и на него молились сирые и немощные, его боялся сам бесстрашный самодержец Иван Васильевич Грозный. Оттого он и повелел Малюте тайно отправить пастыря россиян[1] в Тверской Отроч монастырь, оттого и наказал опричникам медленно и жестоко истязать его разными муками.

То-то старалась семёрка кромешников[2] угодить царю-батюшке. Упрятав митрополита всея Руси в смрадную хлевину подземелья и приковав его к стене за руки и к полу за ноги, они взялись изощряться в палаческих пытках. Правда, пока им было запрещено применять орудия телесной боли, но дали полную власть чинить душевные пытки. Тут кромешники оказались тупыми и тонких терзаний не могли придумать. Они часами по очереди колотили палками в тяжёлую дубовую дверь, лишая узника сна и отдыха. Ещё набросали на пол свиного навоза — на том и иссякли их жестокие выдумки. Но Степану Кобылину того показалось мало. Он потряс за грудки своих подручных и добился, чего жаждал. В оконце под потолком они поставили глиняный кувшин с узким горлышком, который от самого малого дуновения ветра завывал, словно голодный волк. Там же, под окном, посадили на цепь пса, кормили его через день, и он скулил, не переставая, часами. Со временем их выдумки становились изощрённее, и последняя являла китайскую зломудрость. На потолке хлевины поставили кадку с водой, в ней просверлили малую дырку и в потолке сделали дыру, пустили капли воды на дно железной бадьи, кою подвесили перевёрнутой над головой узника. К ночи, когда наступала тишина и замученный узник питал надежду уснуть, на бадью начинали падать капли воды. И казалось несчастному, что свинцовой тяжести капли падали не на днище бадьи, а на его обнажённую голову и пробивали череп, и через час-другой он терял сознание. Сколько длилось небытие, узнику не дано было знать, но наконец свинцовый дождь прекращался, он приходил в себя и какие-то несколько минут ему дышалось легче. Он открывал глаза, но напрасно: в камору не пробивался ни один луч света, не достигала ни звёздочка, ни блик. Так суждено ему было прожить многие дни, недели, может быть, до исхода души.

В Тверской Отроч монастырь митрополита привезли в конце ноября 1569 года. Крытые сани гнали из Москвы под охраной опричников, одетых в чёрные кафтаны и чёрные шапки. И у каждого к седлу была приторочена собачья голова, под ней — метла. Степана Кобылина в Кремле наставлял сам Иван Грозный. Он повелел держать узника в оскудении злобном, но жизни не лишать. Потому как он, царь Иван, собирался навестить опального митрополита всея Руси и услышать от него покаяние.

Филипп знал, что царь Иван упорен в своих хотениях. И теперь митрополит пытался прозреть тьму Ивановых замыслов. Ещё в Москве Грозный мог бы умертвить его. Ведь, обвиняя в клятвопреступлении, тиран поступал так со многими: казнил, где считал нужным. Филипп содрогался, когда вспоминал, как аспид прислал ему с сыном боярина Алексея Басманова, Фёдором, за Ветошный ряд в Богоявленский монастырь в мешке голову казнённого двоюродного брата, боярина и конюшего Михаила Колычева. А у него, Филиппа Колычева, митрополита всея Руси, вина перед царём была более великая, чем у брата. Он дерзнул с амвона Успенского и Благовещенского соборов, в храме Новодевичьего монастыря принародно и громогласно вознести слова правды о диком нраве государя. Верующие — их было много в соборах и церкви — со стенанием произносили: «О Господи, вразуми царя-батюшку на непорочную и праведную жизнь!»

Царь Иван каждый раз возгорался яростью и гневом, случалось, грозил кулаком:

   — О, Филипп, наше ли решение хочешь изменить? Не лучше ли тебе хранить с нами единомыслие?

Филипп ни разу не дрогнул перед гневным царём. Он знал, что иного случая может не быть — сделать вразумление заблудшему сыну Божьему.

   — Царь всея Руси Иван Васильевич, — начинал он, — тщетна будет вера наша, тщетно и проповеданье апостольское и не принесёт пользы нам Божественное предание, которое нам святые отцы завещали и всё доброделие христианского учения. И даже само вочеловеченье Владыки, совершенное ради нашего спасения. Он всем нам наказывал, чтобы непорочно соблюдали им дарованное, а ныне мы сами всё рассыпаем — да не случится с нами этого! Взыщет Господь за всех, кто погиб от твоего царственного злоразделения. Но не о тех скорблю, кто кровь свою невинно пролил и мученически окончил жизнь свою, поскольку ничтожны нынешние страдания тех, кто желает, чтобы в Царстве Небесном им воздалось благом за то, что они претерпели. Но пекусь и беспокоюсь о твоём спасении, государь всея Руси. Остановись, сын мой, и оно придёт!

   — Ты поносишь меня и лжёшь! — закричал на весь Успенский собор царь Иван. — Не даёшь мне благословения, не отпускаешь грехов, сколько ни каюсь! Ты не ведаешь, думал ли я воспринимать апостольское учение о запрещении казнить без вины. А я думал, думал о том, и Бог свидетель! — Царь Иван размахивал принародно руками и кричал: — Я загоню тебя за наветы в Волчью пустынь, там сгною тебя заживо!

И ответил Филипп спокойно и с достоинством:

   — Нашей ли власти сопротивляешься? Видя упорство твоё, долготерпеливый пастырь не убоится предречённых мук. Как и все отцы мои, за истину благочестия, даже если и сана лишат или люто пострадаю, — не смирюсь!

Иван Грозный ещё больше пришёл в ярость. Он не внимал ни гласу Божьему, ни стенаниям и молению христиан. Он поднял на митрополита посох. А святой отец заслонился от него крестом.

Злобные же слуги государевы Афанасий Вяземский, Василий Грязной, Малюта Скуратов стали клеветать на митрополита: дескать, он ложно говорит о царской жестокости, что надсмехается над самодержцем, потому как от лукавого принял в сердце заповедание и сам обнажил лукавство. Но верные слуги царя не только поливали митрополита грязью. Малюта Скуратов и Алексей Басманов по воле царя стащили Филиппа с амвона и попытались сорвать святительские одежды. Все молящиеся ринулись к вратам храма, стремясь покинуть его. Лишь тогда царь опомнился и вразумил опричников:

   — Не троньте его! Иная уготована ему участь. С клятвопреступником поговорят топор и плаха! — И царь Иван, расталкивая верующих, поспешил уйти из храма.

Так было и в Благовещенском соборе и в Новодевичьем монастыре.

Вспомнив лишь малую толику тех многих схваток с царём, Филипп теперь думал о том, что он и впрямь пока нужен Ивану Грозному. И по той причине он не лишил его жизни, как это делал с иными «клятвопреступниками». Опальный митрополит пытался развеять тьму грядущего, понять, что удерживало государя от последнего взмаха руки, обрывающего жизнь ещё одного лютого врага самодержца. Он молил Бога о встрече с царём, надеялся, что беседа с глазу на глаз приведёт их к пониманию друг друга. «Да буду просить Всевышнего, дабы прислал в мою камору заблудшего государя. Достанет ли только сил наполнить его душу милосердием к россиянам. Да нет, поди, не явится. Вольно ему злочинствовать без узды», — размышлял узник горько.

У Филиппа Колычева было основание печалиться о своей судьбе. Да, он постоял за Русь, защищая её от царя-тирана, от аспида, он предотвратил многие казни невинных. Но ведь он не до конца ещё исполнил свою первосвятительскую миссию. Зло ещё прорастало, оно не источилось под натиском добра. И Россия жила в трепете, в ожидании новых злодеяний венценосного палача. Страх перед царём лишил россиян воли постоять за себя. И потому царю было вольно бесчинствовать, разорять храмы, монастыри, уничтожать лучших людей державы.

Досадовал Филипп и на духовенство. Казалось бы, проще простого: вознести всем святым архипастырям глас правды по всей державе, позвать за собой народ и вразумить царя всем миром. Ан нет, не могут священнослужители одолеть страх перед самодержцем, перед его опричной ратью, они живут под гнетом боязни. Оно и было отчего. Сколько святых отцов уже сложили головы! Казнён митрополит всея Руси Афанасий, удушен дымом митрополит Герман. Страх отцов церкви перед жестоким государем был так велик, что даже богохульство Ивана Грозного в храмах они прощали ему.

Кажется, вчера было, когда Филипп совершал Божественную литургию в Архангельском соборе по чину Захарии и Аарона, вознося кадило благовонное под купол храма. И тут пришёл к соборному пению царь Иван, облачённый в чёрную ризу. За ним во главе с боярином Басмановым вошла толпа опричников, тоже в чёрных одеяниях, и головы их были укрыты высокими чёрными шлыками, кои некогда носили халдеи[3]. Филипп ощутил в груди гнев, да усмирил его молитвой, ждал, что будет дальше. Он стоял на амвоне и смотрел на царя с осуждением. За Филиппом же стояли многие архиереи, и когда он обернулся к ним, то увидел, что все они опустили головы и не хотели замечать осквернения храма.

Царь Иван подошёл к митрополиту и попросил:

   — Владыка, благослови меня ноне и за живота моего сохранение помолись. — Филипп промолчал. Царь продолжал: — Трижды повторю! Если не благословишь, гнев на голову твою изолью и твоих попов из храмов изгоню!

И эти угрозы не смутили митрополита. Святители же говорили ему за спиной:

   — Владыка святой, слышишь, благочестивый царь всея Руси Иван Васильевич просит и требует благословения от тебя...

   — Слепцы, — строго сказал архиереям Филипп, — не зрите осквернения храма, так зрите лик государя благочестивого. Он в скоморошном одеянии в храм пришёл и толпу скоморохов злостных привёл. — И, подступив к краю амвона, спросил Грозного: — Царь благой, кому поревновал, что таким образом красоту свою изменил и неподобно преобразился? С тех пор как солнце в небесах пребывает, не слыхано, чтобы благочестивые цари державу так возмущали. Убойся, царь, гнева Божьего! Покинь храм Христа и благословения в нём не жди!

Царь Иван не покинул храма, опричная свита — тоже. И никто не обнажил голов, шлыки торчали над верующими, словно сатанинские пальцы. Филипп повернулся к иереям, гневно сказал:

   — Угодники! Что ж, молчите и впредь, пока ваш благочестивый царь не прилетит в храм на ведьме! — С тем митрополит и ушёл в алтарь. Он слышал, как царь Иван засмеялся и крикнул: «Ату его! Ату!»

Перебирая недавнее прошлое и все царские проказы-осквернения храмов, монастырей и православной веры, Филипп вспомнил о монашестве. Оно ещё не было до конца задавлено царской тиранией, и по монастырям святые отцы судили Ивана Грозного за бесчинства. Их голоса пока были слабыми, однако долетали через послухов Малюты Скуратова до Москвы, до ушей государя. И прозорливый Филипп уже видел, как царь сводит счёты с русскими монастырями. Увы, то сведение счетов будет ужасным, особенно в Новгородской земле, где иноки вопреки многим прочим инокам России громче и смелее гневались на попирателя православия и осуждали его.

Размышляя о монастырской братии, любимой и почитаемой Филиппом, он, не ведая того, обрёл провидческую остроту зрения и смог узреть всё, что случится за чертой текущего времени, в завтрашнем дне. По воле Божьей Филипп вознёсся из зловонной хлевины и умчал в Великий Новгород, там нашёл место на Городище, близ Торговой площади. И случилось сие в тот час, когда Иван Грозный предал смерти новгородского боярина Данилова, а с ним — семнадцать дворян, дьяков и подьячих. Ещё с поста, устроенного на мосту через Волхов, лилась кровь, а Филипп уже услышал, как Иван Грозный повелел своим катам-опричникам:

   — Ноне говорю вам: возьмитесь за монастыри. Велю сравнять их с болотами по всей Новгородской земле. Казну очистите, иконы ценные и утварь серебряную и золотую отправьте в Александрову слободу. И помните: сам лично пойду следом за вами. Потому чините суд и расправу старательно.

   — Исполним, царь-батюшка, с честью твоё повеление и не принесём тебе докуки на нас, — ответил Малюта Скуратов.

   — А ты, князь Афанасий Вяземский, что молчишь? Что прячешь в глазах? — спросил царь.

Видел и Филипп смущение в глазах князя Вяземского. Знал он причину того. В одном из монастырей Новгородской земли стоял игуменом его старший брат Игнатий в миру. Как мог Афанасий сказать царю, что с радостью пойдёт рушить обитель брата? Но, связанный жёсткой клятвой опричнины, ответил, как должно:

   — Не посрамлю и я опричной чести, государь. Положись на нас, как всегда.

Иван Грозный сдержал своё слово. Каждый день он поднимался до рассвета, переезжал из монастыря в монастырь, ликуя от своего озорства. По его повелению опричники снимали с храмов колокола, кресты, бросали, словно дрова, на возы чудотворные иконы, под метлу вычищали из келарен муку, крупы, масло, разоряли монастырское хозяйство, угоняли скот. В Вишерском монастыре Филипп видел, как опричники разбили раку святого Саввы и выкрали из неё святые мощи и большой серебряный крест.

Филипп не покинул Новгородской земли, пока не стал очевидцем всех преступлений царя Ивана и его опричников. Разбой длился две недели. Завершив разорение обителей, Грозный наложил на монашество непосильную денежную дань. Архимандритам он повелел внести в опричную казну по две тысячи, настоятелям — по тысяче, соборным старцам — по пятьсот золотых рублей. Они отказались платить, ибо, ограбленные, полушки за душой не имели. Царь приказал их бить. Когда опричники устали, Иван Грозный призвал к тому новгородских приставов и велел «бити их с утра до вечера на правеже до искупа беспощадно». Чёрное духовенство на Руси было обобрано государем до исподнего белья.

В эти дни Филипп молил Всевышнего о том, чтобы разверзил под ногами царя Ивана землю и бросил его в геенну огненную. Но час наказания ещё не настал, и помазанник Божий допущением Всевышнего бесчинствовал. Митрополит посетовал на такое неустроение и удалился в злосмрадную хлевину, дабы с терпением и верою дождаться своего часа и постоять за Русь и за други своя. Борясь каждый день и каждый час за спасение живота, Филипп пускался на разные уловки, чтобы обмануть своего пронырливого палача Степана Кобылина. Однажды, когда падающие капли воды, казалось, вот-вот лишат его разума, Филипп крикнул стражу, который стоял за дверью:

   — Эй, воин, позови десятского Кобылина!

   — Ишь чего захотел! Наш господин почивает, и разбудить его может только царь-батюшка, — отозвался страж.

   — Скажи ему, что край моего бытия близок.

Страж помолчал, подумал, потом вяло сказал:

   — Тогда потерпи, схожу.

Но прошло немало времени, пока появился Степан Кобылий. Страж не был волен уйти и оставить узника без присмотра, он должен был дождаться смены. Да и найти десятского оказалось нелегко. Степан мог быть в сей час в трапезной, или в келарне, или в хлебодарне, а то и в портняжной, где, говорили, ему шили новый кафтан. Однако во всех этих местах Степана не было. И нашёл его страж в гостевом покое монастыря, в уединении с паломником, который пришёл в обитель не на поклон святым мощам, а ради праздного жития. Паломничество при Иване Грозном Поощрялось, и иные гулящие люди тем пользовались вволю. Страж появился, когда паломник и Степан сидели за братиной[4], мило кумовничали и были хмельны.

   — Степан-батюшка, ты бы сходил до опального, — сказал страж. — Он бредит исходом живота, исповеди просит.

Кобылин вспомнил, что ему велено хранить жизнь митрополита, протрезвился, чертыхнулся, потому как ему ответ надо перед царём нести. К тому же не мог позвать на исповедь обительских старцев: запрещено было митрополиту общаться с монастырской братией.

   — Экое лихое дело удумал опальный негодник. Да я ему за то голову сверну, — возмутился опричник и поспешил к заключённому.

Добравшись до подвала волчьей пробежкой, Степан велел стражнику закрыть воду, дабы не капала на узника, сам вошёл в камору.

   — Эй, владыка, что это ты удумал в исход уйти? Да я за такую вольность шкуру с тебя прежде спущу! — зарычал Степан.

   — Почто кричишь, раб царский? Мне твой крик не страшен. Разумом просветлись да ответь, зачем меня царь бережёт, — тогда ещё подумаю.

   — Вот непутёвый! Сказано тебе, что исповедь твою хочет услышать, а ещё благословение получить.

   — А ежели не будет ни исповеди, ни благословения, что тогда?

   — И сие мне ведомо: царь сам тебя живота лишит и исповедник не понадобится. Потому сиди и жди.

   — Царь сам крови ещё не проливал. Все подручные за него делают.

   — Есть и подручные у него. Вот пришлёт лютых Григория Лукьяныча или Алексея Данилыча. Знаешь, поди, их.

   — Как не знать? Только я волен и не ждать. Тебе же быть на голову ниже, ежели упустишь меня.

   — Ишь скорый какой! Есть ли у тебя милосердие к подневольному?!

   — Ты не токмо подневольный раб, ты злодей и тать. Сколько дён-ночей лишаешь меня сна? Говорю теперь: сыщи государя и пусть явится моим словом, — твёрдо сказал Филипп. — И даю тебе на то три дня. Теперь изыди, аспид!

Степан был славен наглостью и скор на расправу. Он ринулся на Филиппа с кулаками, но вовремя отдумался: от его кулаков и не такие богатыри дух испускали.

   — Ну вот что: дай клятву за три дня не отходить. А не то я... — И Степан поднёс к лицу Филиппа заросший чёрной шерстью кулак.

Филипп лишь поморщился и почти миролюбиво сказал:

   — Одно тебе обещаю: вскоре же за теми днями, как я отдам Господу Богу душу, за твоей душой придёт дьявол. Ты уже давно продал её нечистой силе. Ты служишь аспиду и сам есть аспид. Теперь иди, опричник, иди. Отсчёт времени положен. Через три дня царь должен быть здесь. — И митрополит закрыл глаза, дабы не зреть разбойную рожу кромешника, перекошенную от ожесточения и беспомощности.

Степан зло потряс головой. Он понял, что митрополит не шутит и надо звать к владыке царя. Покинув хлевину, он сделал наставление стражам, оседлал коня, приторочил дорожную торбу с харчами и овсом, вскинулся в седло и умчался на поиски Ивана Грозного, гадая в пути, где тот, в Александровой слободе или в Москве.

   — Как бы не обмишулиться. Потеряю день — не сносить головы, — размышлял Степан вслух. — Между двух огней не накружишься.

Кобылин любил жизнь, особенно свою, потому попросил Спасителя вразумить-наставить его на дорогу неложную. Спаситель не внял стенаниям опричника. Но конь не подвёл. За Димитровым он повернул на Александрову слободу, в свою конюшню. И Степан доверился коню. Он приехал в Александрову слободу за несколько дней до похода на Новгород. Явился к Малюте Скуратову и всё рассказал, с чем приехал. Глава сыска расспросил, как выглядит митрополит, ест ли, пьёт ли, а после того посмеялся над Степаном.

   — Одурачил тебя владыка, одурачил. И к царю мы с тобой не пойдём, ежели не желаешь батогов схлопотать.

   — Что же мне делать, батюшка-барин?

   — Лети в Отроч монастырь, чтобы упредить иное что, а не исход митрополита. Хитёр он и вокруг пальца тебя обвёл.

Степан, ещё более озлившись на митрополита, покинул Александрову слободу и чуть не загнал коня, возвращаясь в обитель.

А в Отроч монастыре по воле монашеской братии случилось освобождение митрополита от цепей. Едва иноки узнали, что жестокосердый пристав уехал из обители, они позвали стражей в подклет под трапезной, угрели их крепкими хмельными медами и на пост баклагу принесли, утешили стража. А как только он свалился на солому возле печи, взяли у него ключи, открыли дверь и сняли с митрополита цепи.

   — Владыка милосердный, великомученик за веру, суди нас строго за то, что ранее не вступились за тебя. Ноне пристав Кобылин, зверь многоликий, умчал в стольный град или ещё куда-то и мы пришли освободить тебя.

   — Спасибо вам, братия. Выведите меня на горение выси глянуть.

   — Скажи, владыка, что сделать ещё, дабы спасти тебя от иродов? — спросил старший из монахов по имени Корнилий.

   — Да наградит вас Господь за доброе деяние, а паки за мужество. Но знает ли игумен Иустин о вашем подвиге?

   — Как можно, отче! Преподобный Иустин опален страхом от опричников, заикается и теряет дар речи, — ответил молодой инок.

   — Потому говорю вам: отведите на небо глянуть, святостью подышать, а потом верните в хлевину. Порадейте, братия, за Иустина. Не должно невинному страдать.

   — Мы все готовы за тебя, владыка, пострадать. И за Иусти на пострадаем, как час опалы придёт, — ответил великосхимник Корнилий. — Потому не отторгай нас. Мы спрячем тебя, и никто не найдёт. Да прежде отведём в мыльню, сбросим с тебя злосмрадность.

   — Тому порадуюсь, — Филипп попытался встать, но ноги не послушались его.

Монахи крепко взяли Филиппа под руки, накинули на плечи кожушок и, выведя из каморы, прямым путём направились к монастырской бане. Узник вдохнул несколько раз морозного воздуха, и у него закружилась голова. Но пока шли до бани, сия немочь пропала у Филиппа, и он порадовался, что увидел свет Божий. В предбаннике митрополита раздели, и весь хлам, что был на нём с чужого плеча, бросили в печь, приготовили чистое монашеское одеяние. Корнилий повёл Филиппа в мыльню. Они посидели у порога, пока Филипп свыкся с жарой. Потом два чернеца взялись мыть митрополита, а как вымыли, уложили на полок, вениками по нему погуляли. Но обессилевший митрополит попросил у них милости:

   — Духу не хватает, братья мои, вынести сию прелесть. Раньше-то я часами вениками гулял по себе, теперь ослаб.

   — А ты отдохни, владыка, косточки жар возьмут, силы прибудет, — рассудил Корнилий.

И вправду, полежал Филипп на полке, понежился, и захотелось ему ещё вкусить ядрёного жару. А после второго причастия Корнилий увёл Филиппа в предбанник. Там был накрыт стол, и на нём стоял жбан с квасом из целебного разнотравья на меду. Ничего подобного ранее Филипп не пивал. Тело его наливалось силой, как в сказке. Дух его возвысился. И он подумал, что нет нужды ему возвращаться в смрадную камору и ни перед кем — ни перед матушкой Россией, ни перед её многострадальным народом — он не совершит злодеяния, ежели скроется от жестокосердого царя-тирана. И он спросил:

   — Брат мой, Корнилий, ты и впрямь можешь меня укрыть где-либо от лихих опричников?

   — Можем, владыка. Мы уведём тебя в лесной скит, где ни одна чёрная душа не найдёт.

   — Господи, как бы я хотел в сей миг оказаться в Соловецкой земле! Там, на острове Большом Анзерском, есть скит близ горы Голгофы, где ни один кромешник меня бы не ухватил.

   — И туда можем отвести. В лесах мы знаем тропы до самого Белого моря, — заверил Корнилий.

   — Теперь, не мешкая, холодной водой ополоснусь, да в путь, в бега, — воспрял духом Филипп и поспешил закончить банную утеху и приготовить себя в дальний зимний путь.

Корнилий велел двум инокам сбегать в келарню, взять его именем харчей в две заплечные торбы, сам ушёл следом за Филиппом ополоснуться холодной водой. И митрополиту то же посоветовал. А тот уже опередил его.

   — Знаю, брат мой, не впервой мне в дальний путь после бани в зимнюю пору отправляться. Как жар сбросишь, охолонишься, так можно без урона идти.

Великосхимник Корнилий был одних лет с Филиппом. В Отроч монастыре затворничал двадцать два года. И все эти годы не только молился, укрепляя дух, но ещё и плотничал и лесорубом был. Сухой, жилистый, под стать Филиппу, он мог быть хорошим воином.

Декабрьский день уже сменился вечером, когда Корнилий и Филипп тайным ходом покинули обитель. Мороз к ночи крепчал, и потому на окраинных улочках Твери было безлюдно. Корнилий побаивался, что на заставе, у крепостных ворот стражники могут их задержать. Обошлось. Корнилий откинул капюшон мантии, сказал стражнику:

   — Идём, сын мой, с нами в Новгород Великий святым местам поклониться. Вот и Власий не против. — И Корнилий кивнул на Филиппа.

   — И пошёл бы, да воли нет. А вы уж, святые отцы, идите. — Тяжёлая калитка открылась перед беглецами.

Оказавшись за крепостными воротами, монах повёл митрополита в сторону от главной дороги.

   — Нам чтобы на след не напали опричники. Нюх у них собачий, — сказал Корнилий.

Всю ночь беглецы шли без помех и отшагали вёрст двадцать пять, держа путь на Вологду. Места тут были глухие, леса — бескрайние. Сошёл с дороги путник на звериную тропу по бесснежной поре — и уж никто не найдёт. Да шли они в окружении снегов, на коих следа не спрячешь, потому и держались дороги. Они искали лазейку в лес, но напрасно. И сие обернулось для них бедой.

В монастыре нашлась подлая душа и предала их. При келаре состоял послушник Мисюра, сын тверского думного дьяка. Из того, как приходили к келарю два инока с торбами за хлебом и другими харчами, Мисюра уразумел, что кто-то и куда-то на ночь глядя уходил из обители. Часа три он маялся совестью, но одолел её. И знал же подлый, к кому идти. Минуя игумена Иустина, кинулся к опричникам. Они ещё были хмельные, беспечные, пошутили над Мисюрой:

   — Поди, монахи к вдовушкам побежали, шёл бы и ты с ними.

Однако им пора было менять стража возле каморы, а как пришёл туда сменщик, так и ахнул: страж ещё спал возле печи, а камора была пуста.

Дерзкие и яростные опричники учинили в монастыре переполох. Исполняя государево дело, они действовали смело и зло.

Кто-то взлетел на звонницу и ударил в набатный колокол. Тут уж в келье не усидишь. Монахи выбежали во двор. И игумен появился. Один из опричников бердыш[5] к груди Иустина приставил, потребовал:

   — Говори, куда упрятал опального митрополита?

Игумен знал тяжёлую и жестокую руку опричников, понял, что им ничего не стоит обезглавить его, а всё вокруг предать огню. И чтобы спасти обитель от разорения и разбоя, сказал:

   — Крикните инока Корнилия. Ежели его нет, он и увёл волею Божьей митрополита. — Иустин был поклонником иосифлян[6] и давно не терпел вольнолюбивого Корнилия. Да и к митрополиту-нестяжателю, своему противнику по убеждениям, относился без должного почтения и не страдал оттого, что тот был в злостной опале. — Ищите их всюду!

Опричники ринулись в толпу монахов искать Корнилия. Рядом с ними кружил Мисюра. Когда не нашли, кого искали, Мисюра указал опричникам на тех монахов, кои приходили в келарню. Опричники вытащили их из толпы, привели к Иустину.

   — Спроси их, отче, куда ушли беглецы. Скажут — и бить не будем.

   — Дети мои, пожалейте своих братьев. Их тоже будут бить и обитель разорят, ежели не покажете Корнилия, — обратился к ним Иустин.

Иноки молчали. И тогда игумен молвил опричникам:

   — Добудьте у них подноготную сами.

Опричники окружили иноков и, толкая их в спины, погнали в зловонную камору. А спустя полчаса одного из них, полуживого, привели на площадь, где топтались монахи. Молодой, высокий и статный опричник с силой толкнул инока к ногам Иустина.

   — Он знает, куда ушли Корнилий и Филипп. Сказал, что во Владычин скит. Есть такой?

   — Есть. Там наш схимник Никанор в отшельниках, — ответил игумен.

   — Тогда вели запрячь пары резвых коней в сани. Да быстро! — грубо приказал игумену молодой опричник.

   — Собирайтесь в путь, охабни[7] возьмите — мороз. А лошадки сей миг будут, — заверил Иустин.

Ещё и ночь не наступила, как три пары лошадей вынесли сани из монастыря. В них сидели шесть опричников и монах, выдавший под пыткой Корнилия и Филиппа. Сильные монастырские кони катили сани всю ночь. И к утру близ деревни Высокое опричники нагнали беглецов. Борьбы не было. Усталых старцев схватили, скрутили им руки и ноги ремнями, бросили в сани и покатили назад. Близко к полудню опричники вернулись в монастырь. Филипп был вновь прикован цепями к стене. Корнилия заточили в каменный мешок, а двух иноков, что готовили припасы беглецам, забили насмерть. И жизнь в Отроч монастыре вновь потекла по старому руслу. Но не для всех.

Митрополит Филипп изменил русло своей жизни. Она была так же сурова и трагична, как нынешняя, но это была свободная жизнь, полная отрадных и горестных дней, печали разлук, слёз и страданий, потери близких. Однако в ней существовали ещё любовь и счастье. Филипп не придумал эту новую жизнь, она не была плодом его усталого воображения. И случился сей уход из текущего времени в тот час и день, когда Филипп узнал, что из Александровой слободы вышла опричная рать Ивана Грозного, которую он повёл для разорения Новгородской земли и самого Новгорода. Филипп узнал также, что Грозный остановится в Твери. Ещё в пути царь приказал своим воеводам погулять в Тверской земле. Да прежде всего велел грабить монастыри и храмы. И давал воеводам и опричникам от щедрости своей пять дней на разорение Тверской земли. Обо всём этом поведал Филиппу вернувшийся из Александровой слободы Степан Кобылин. Пришёл он в камору сильно хмельной и ради потехи поделился с ним новостями, дабы нанести Филиппу новую душевную рану.

Знал пастырь православной церкви, что вместе с Иваном Грозным приближается и его, Филиппа Колычева, смерть. Нет, он не поладит с царём-извергом, о чём бы тот ни просил, ни умолял. Он пошлёт ему анафему на времена вечные. Он отлучит его от церкви, от православной веры, царя не русской, но литовской, татарской и черкесской крови.

Всё так и будет. Проклятие святого Филиппа повиснет над Иваном Грозным, как карающий меч. Он умрёт в муках, которые не претерпевали казнимые им россияне.

Правда, Филипп не знал, что впереди царя спешили в Отроч монастырь его любимец и палач Малюта Скуратов и в чём-то пошатнувшийся, уже ощутивший немилость государя боярин и конюший Алексей Басманов. С первым из них и случится у митрополита всея Руси последняя смертельная схватка.

Пьяный Степан Кобылин, скаля в смехе лошадиные зубы, покинул камору. И едва захлопнулась за ним дверь, как наступившая короткая тишина оборвалась, подобно тонкой нити. За стенами вновь что-то завыло, над головой загремели по жести камни-капли. Палачи в который раз попытались разрушить-уничтожить духовные силы Филиппа, сломить непокорного, довести его до состояния бессловесного скота. Всё это Филипп хорошо усвоил за время заточения. Но он верил в себя и знал, что сумеет сохранить человеческий облик и силу духа. Сие стало сутью борьбы Филиппа с царём Иваном. И в этом ему помогали молитвы, акафисты, каноны — всё то, что он помнил наизусть из церковного достояния.

Когда-то Фёдор Колычев думал прожить долгую жизнь. Но пришёл час, и кому-то могло показаться, что он попал в безвыходное положение. Его, пастыря российских христиан, убивали. И сам Филипп чувствовал приближение исхода, уготованного ему Иваном Грозным. Но лукавый царь ошибался. Дух Филиппа оказался сильнее, чем представлял себе самодержец. И дух Филиппа улетел из злосмрадной каморы, из мира мучений, боли и слёз. Он словно птица вознёсся в другую жизнь, сияющую солнечным светом. Он попал в окружение любящих его родителей, братьев, сестёр, добрых дядюшек, тётушек, улетел в мир большого и славного русского рода Колычевых.

Ещё гремели по железу терзающие разум звуки, ещё стояли за дверями тати-опричники, но его, не Филиппа, а Фёдора Колычева, уже не было в каморе. По росной траве, под чистым ясным небом он бежал берегом голубого Онежского озера. А оттуда — ему это ничего не стоило — полетел на Волгу, в Старицы, где встретил радость и счастье молодости.

ГЛАВА ВТОРАЯ НА ПЕРЕПУТЬЕ


Ещё до отъезда из Александровой слободы второй человек в опричнине, славный своими подвигами, воевода, боярин, конюший Алексей Данилович Басманов заметил в государе Иване Васильевиче Грозном охлаждение к своей личности. Ничего подобного не бывало почти двадцать лет, с той поры, когда царь впервые приласкал его и наградил за храбрость и отвагу званием окольничего. Памятен тот 1552 год многим. Тогда по случаю взятия столицы Казанского ханства воеводы были приглашены в Кремль и для них был устроен пир на удивление всей Москве.

А сколько же раз с той поры Иван Васильевич отмечал радение искусного воеводы! И вот он в чём-то оплошал. Откуда появилась эта опала, когда и за что он заслужил немилость государя, Басманов не мог сказать. Может быть, всё началось с того часу, когда Иван Грозный послал Алексея в Богоявленский монастырь и наказал лично вручить опальному митрополиту отрубленную голову его двоюродного брата боярина Михаила Колычева? Тогда у царя было основание прогневаться на Алексея: он увильнул от поручения и Грозный был вынужден послать его сына, Фёдора. А может, это случилось ещё ранее, когда он не проявил особого усердия при низложении с трона церковной власти митрополита всея Руси Филиппа? Искромётный в начинаниях и делах, не скудный умом, Алексей Басманов понял, что для него расчётливо плетётся царём некая хитрованная сеть, дабы отловить его, когда он на чём-либо споткнётся. А там уж... Алексей даже думать не хотел о том, что может случиться, когда он окажется в сети, словно большая озёрная рыба.

Покачиваясь в седле под звёздным сводом морозного декабря, вспомнил Басманов, что, когда он бражничал перед предстоящим походом в Новгород, царь Иван Васильевич подозвал к себе Григория Лукьяновича Плещеева-Бельского, дальнего родственника Алексея по отцу Даниле Алексеевичу Плещееву-Басману, и некоторое время с ним шептался. А в минуты шептания оба они посматривали на него, Алексея Басманова. Тогда он сидел далековато от государя, не по чину. Когда завершилось шептание, Малюта Скуратов подошёл к нему и велел сыну Алексея, Фёдору, погулять, сказав тому ласково:

   — Иди собачками своими займись, они скоро потребны будут царю-батюшке.

Тридцатилетний сын Алексея Басманова, кравчий Фёдор, был лицом так красив, что им любовались не только женщины, но и мужи. И он уже много лет был в чести у государя и даже любим им. Потому он остался недоволен тем, что ему не удастся узнать, о чём Малюта шептался с царём и теперь вот будет говорить с отцом. Однако Фёдор не выказал своей досады. Он взял со стола кубок с вином, запел песню и пошёл по трапезной гоголем.

Малюта Скуратов улыбнулся своей милой, проверенной годами улыбкой, обнял Басманова за плечо и тихо сказал:

   — Ну, батюшка-свет Данилович, государь благословил нас в путь, и мы ноне же в ночь покинем с тобой сию обитель, умчим исполнять волю батюшки-царя всея Руси. То-то нам с тобой великая честь! Мешкать нам не велено, идём же собираться.

   — Григорий Лукьяныч, я дюже хмелен и упаду с коня под первой же елью или сосной. Ты уж, голубчик, попроси милости государя до утра протрезвиться в тепле. Сие и тебе во благо.

   — Э-э, Алёша, ты слишком много хочешь от меня. Иди сам, коли так, и упади в ножки царю-батюшке. А проявит милость государь или нет, того не ведаю.

   — Ладно, нам с тобой, Гриша, и одной милости хватит. Иду собираться в путь. Ты только поведай, куда и зачем. Может, в южные земли полетим? Так полегче оденусь.

   — Алёшка, знаю же тебя, потешника. Ты, милый друг, во всём дотошен. Да потерпи расспрашивать. Скажу одно: шубу надевай самую тёплую, едем мы в северные края. В прочем же поверь: суть истины у нас благая, и подоплёку велено пока хранить в тайне одному. Да ты не переживай, в пути у нас будет много времени, и мы наговоримся вдоволь. Так-то, брат мой. — Улыбаясь, Малюта дотянулся до чьего-то кубка, придвинул братину с вином, налил себе, Басманову, поднял свой кубок и, когда Алексей взял свой, сказал: — Ну, посошок на дорожку. Да и в путь, в путь!

Опорожнив кубок, Алексей встал и подошёл к царю Ивану. Захотелось ему заглянуть в грозные очи властителя и угадать свою судьбу. Но сердитого взгляда Алексей не отметил. Царь смотрел на него прищурившись и тепло промолвил:

   — Благословляю тебя в путь, любезный Басман. — И отвернулся.

Алексей поклонился и ушёл, так и не поняв, милостив ли царь к нему по-прежнему или только ловчит. Да и хмель туманил голову Басманова, и он был равнодушен ко всему.

А перед самым отъездом в покой, где с помощью слуги собирался в дорогу боярин, зашёл сын. Статный красавец Фёдор во внешности перещеголял отца. Алексей знал, откуда это. Фёдор был похож лицом на матушку, которую ему не довелось увидеть. Он был огневым, неугомонен нравом, весёлостью, умением быть всегда на виду. И был Фёдор вот уже многие годы одним из любимцев Ивана Васильевича, без которого, как отмечали летописи, «он не мог ни веселиться на пирах, ни свирепствовать в злодействах».

Алексей Басманов попытался расспросить сына, не ведает ли он, с какой целью царь отправлял его и Скуратова в ночной заезд. Но Фёдор, будучи хмелен посильнее отца, отделался от него, коротко молвив:

   — Ты, батюшка, держи с Лукьянычем ухо востро, а язык под замком. Во хмелю же — особо.

   — Сие мне ведомо давно, Федяша, — заметил Алексей. — Ты скажи о царском слове Григорию.

   — Негоже мне, батюшка, царское разжёвывать и класть кому-то в рот. Даже тебе, родимый.

Алексей знал жестокосердый норов сына и больше ни о чём не допытывался. Лишь призадумался. Да и тем некогда было заниматься: пришёл стременной Анисим и позвал:

   — Батюшка боярин, Григорий Лукьяныч уже в седле. И тебя Смелый ждёт, удила кусает.

Зимним морозным вечером того же декабрьского дня конная полусотня опричников во главе с Малютой Скуратовым и Алексеем Басмановым покинула Александрову слободу и взяла путь на Тверь. Знал Алексей, что царь Иван Васильевич отправится в поход на Новгород двумя днями позже. Он поведёт пятитысячную рать опричников, коя неотлучно пребывала при нём. Но думать о причинах похода Басманов не хотел, гвоздём сидела в его голове мысль о том, куда и зачем он скачет в ночи при лютом морозе.

Малюта Скуратов не проявлял никакого желания, как обещал ранее, поговорить-пооткровенничать о целях вояжа. Обычно весёлые глаза Лукьяныча смотрели на мир холодно, и голубизна их отсвечивала льдом речной коварной полыньи, которая запомнилась Алексею с молодой поры. Им предстояло одолеть до Твери почти двести вёрст. Поначалу молчаливый ночной путь тяготил Алексея, но постепенно он ушёл в воспоминания, и это согрело его, мороз уже не обжигал дыхание, мерный ход коня не нарушал одиночества, и ему было приятно лопатить-перебирать прошлое по его меркам уже долгой жизни.

Алексею Даниловичу шёл седьмой десяток. Он почти сорок лет был воином и воеводой, побывал в десятках схваток, сеч и сражений, из которых чаще всего выходил победителем. Чего стоило долгое борение с Казанским ханством, освобождение от ордынцев Правобережья Волги! А осада и приступы Казани, когда он вёл полк на крепостные стены! Запомнился ему особо третий приступ, на который его полк шёл рядом с полком князя Владимира Воротынского. Под ливнем кипящей смолы, под камнепадом они добрались до верха крепостной стены. Захватили чуть ли не четверть её. Вот она, близка победа! Но тут, словно им на зло, во второй раз за время сражения за Казань прозвучали боевые трубы, вещающие об отходе войска. И всё-таки в конце концов они одолели неприступную крепость. Многим воеводам Иван Васильевич воздал почести, не обошёл честью и Басманова.

С той поры битв и сеч на Казанской земле и пошёл расти дар воеводы Алексея Басманова. То, что это так, подтвердилось три года спустя, когда окольничему Басманову всего с семьютысячами передового полка пришлось сутки с половиной драться против шестидесятитысячной орды крымского хана Девлет-Гирея. Хан заходил на Русь с юго-запада, надеясь, что на этом пути ему не будет преграды. Но хитрый замысел Девлет-Гирея был разгадан. Дозоры Басманова вовремя разглядели в степи движение орды. И Девлет-Гирей споткнулся о прочный заслон на рубеже Верхней Оки. Каждый воин тогда встал против девяти ордынцев, и они не пробили этот живой щит, дрогнули и отошли в поисках незащищённых рубежей. Сам воевода Басманов успевал бывать на всех трудных местах сечи, был ранен, но, перевязав рану, продолжал биться. И вновь Басманову была оказана большая царская милость. После сражения на Оке государь пожаловал окольничего Алексея Басманова званием боярина. Мало того, Басманова послали в Великий Новгород на почётное «княжение» — вторым государевым наместником.

Царская служба оказалась вольному воеводе не по душе. Не было у него желания спорить, препираться на вечевой площади со строптивыми новгородцами. Как избавиться от постылого служения, он не знал. Не пойдёшь же на поклон к царю и не скажешь, прогони, мол, меня, государь, с постылого места. Такого Иван Васильевич не допускал. И оставалось ждать случая.

Сей случай скоро подвернулся. Развязалась Ливонская война. Россия считала, что нужно вернуть испокон принадлежавшие ей земли по южному берегу Балтийского моря. Они были её со времён Владимира Святого. То-то воспрял духом Алексей Басманов и помчал в Москву просить государя о милости — отправиться на поля сражений.

Иван Васильевич принял Басманова без проволочек, а выслушав просьбу послать его на войну, скупо улыбнулся.

   — Вижу, ты прирождённый воевода. Быть посему. Определю тебе полк, и пойдёшь. Я не забыл твою воинскую доблесть, жду и впредь радения за Русь и подвигов. А пока отдохни, ожидай моего повеления и грамоту старшему воеводе.

Алексей не засиделся в Москве. Уже через неделю он выехал с царским приказом принимать каргопольский полк, сформированный знакомым ему воеводой Игнатием Давыдовым. Сказано ему было идти на Нарву. Отправляясь из Москвы в Каргополь, Алексей долго беседовал со старшим братом отца, дядей Михаилом Плещеевым. Тот служил в Посольском приказе и многое знал о том, какие силы противостояли в этой войне русским.

   — Нам, батюшка мой племянничек, придётся воевать за выход к Балтийскому морю не только с Ливонским орденом[8], но и со шведами, а им и Польша будет помогать. Крепкий там орешек приготовлен для русской рати. Одно добавлю: Бог с нами, потому как за своё будем биться и без Балтийского моря России не должно быть.

Ливонская война затянулась на многие годы. Басманов участвовал во всех её больших сражениях, был трижды ранен. После взятия Нарвы за Басмановым прочно утвердилось мнение как о доблестном и храбром воеводе. В третий раз он был ранен при штурме Дерпта, и это тяжёлое ранение вынудило его покинуть поле брани. Нужно было залечить рану. И его увезли в имение на Левобережье Оки, неподалёку от Рязани.

Он приехал туда с большим желанием отдаться тихой мирской жизни, вместе с хлебопашцами пахать землю, выращивать сады, разводить пчёл. По случаю ранения он вызвал из Москвы сына Фёдора. Но тихой и мирной жизни не получилось. Благостно протёк всего лишь один год. Как-то утром в середине весны, когда он работал с дворовыми мужиками в саду, чистил и обрезал яблони, примчался молодой мужик из порубежной деревни и, соскочив с коня, покрытого пеной, выдохнул:

   — Воевода батюшка, велено мне передать тебе, что татарва несметной силы идёт на Рязань. Да и нас крылом заденет.

Басманов бороду потеребил, думы закружились в голове, увидел лёгкий путь: собраться с сыном да и укатить в Москву, в палаты на Пречистенке. Да, глянув на Фёдора, круто изменил решение. Захотелось ему удержать сына от царской службы подольше при себе. Да чтобы побывал в сечах, узнал цену пролитой крови. А что воин из него мог получиться отменный, он в этом не сомневался. Нрав у Фёдора был огневой, силы и ловкости ему не занимать, с двенадцати лет владел мечом и саблей. Чем не ратник! И в сей миг, глянув на сына, Басманов понял, что тот и сам готов рвануться навстречу ордынцам, глаза его сверкали, молили: батюшка, идём сражаться с ворогами. Господи, как тут не уступить, хотя знал, что подвергнет Фёдора смертельной опасности. Да спрашивается, для чего тогда приставлял к сыну бывалых воинов учить ратному мастерству? И было оправдание перед царём, ежели тот прогневается, зачем его любимца подвергал опасностям. Да потому, что сам воевода и сыну должно знать ремесло отца. Так уж повелось в роду Плещеевых-Басмановых. Да и в самом Алексее взыграла кровь воеводы-воина. Как тут не порадеть за родную державу? Спросил, однако, сына:

   — Федяша, ты готов идти в ратное поле, дабы защитить Рязань?

   — Истинно готов, батюшка. Мне бы только меч потяжелее припоясать, кольчугу надеть да щит червлёный взять, — весело ответил Фёдор.

   — В таком разе с Богом за дела. Зови молодых мужиков, пусть седлают лошадей и мчат по деревням и починкам именем государя собирать конных и пеших ратников. Да чтобы были с оружием. Я же здесь, в Воронцах, всех оружных людей-холопов соберу. Иди же не мешкая. Да старосту ко мне пришли, ежели увидишь.

   — Исполню, батюшка, — отозвался Фёдор.

И в этот миг отец отметил, что в сыне нет и на полушку царедворной спеси. «Да что же там с ним возле царя происходит, почему бесовщина в него вселяется?» — подумал Алексей.

Как только Фёдор ушёл, Басманов велел садоводам накормить-напоить гонца, коня обиходить, сам сел на колоду, задумался, стал прикидывать так и этак, когда может выступить в поход. И выходило, что не меньше суток потребуется собрать воедино всех способных к ратному делу. Время было такое, что шёл самый разгар полевых работ. С какой болью пахарь должен отрывать себя от тёплой землицы, ждущей зерна! «Эко, чёрт тебя угораздил, Девлет-Гирейка, учинить в такую пору разбой!» — дал волю гневу Басманов. У него зудели руки сойтись с ханом в единоборстве и тем решить исход ратной встречи.

Сборы воинов прошли удачно. Уже на другое утро более полутора тысяч конных ратников покинули имение Басманова в Воронцах и спешно помчались к Рязани. Воевода торопился до подхода орды достичь града и вместе с горожанами приготовить его к обороне. Алексею и это удалось. Орда ещё катилась по Правобережью Оки, а ратники Басманова уже заняли на крепостных стенах позиции. Едва расставив сотни, Басманов поспешил осмотреть стены. Они были деревянные, уже из тронутых временем сосновых брёвен с заострёнными концами. Местами заплот был настолько-ветхим, что, казалось, ткни копьём — и проткнёшь его. Осматривал Алексей стены с сыном и рязанским наместником боярином Тучковым. Посетовал:

   — За этим заплотом мы окажемся словно цыплята под решетом, когда на них налетает коршун.

   — Не успел я взяться за них. Всего первый год в Рязани стою, — пытался оправдаться боярин Клим Тучков.

   — Понимаю. Да надо что-то делать, — сочувственно отозвался Басманов. — Придётся подобрать весь строевой лес по городу и пустить его на укрепление стен изнутри. Думаю, не будешь возражать, боярин?

   — Как тут возражать, сердешный, — отозвался тот.

   — Да ты не беспокойся, батюшка, мы и так выстоим, — горел жаждой встречи с ордынцами Фёдор. — Не убегать же нам за каменные стены Москвы!

   — Выстоим и не побежим, — заверил Алексей сына.

До подхода орды Девлет-Гирея прошло два дня. И этих двух дней Басманову и Тучкову хватило, чтобы приготовить город к обороне. Были подняты на ноги все до единого горожане. Даже дети и старцы вышли на улицы. Они собирали камни и разбирали клуни, сараи, всё тащили на стену. Взрослые, мужчины и женщины, укрепляли стены, устанавливали котлы — варить смолу. Всем подросткам было наказано, как подойдёт орда и будет пускать стрелы, собирать их и охотиться за теми, кои будут пущены с горящей куделей, чтобы поджечь город. Вся Рязань превратилась в воинский стан. Басманов сам проверял готовность горожан и ратников отражать врага. Не забыл воевода и о том, чтобы отправить в Москву гонца.

Конные тысячи ордынцев прихлынули к Рязани двумя потоками. Они одолели Оку выше и ниже города, сразу оцепили крепость и до наступления сумерек пошли на приступ. Татары лезли на стены, словно саранча. Но их было чем смести в ров. Встретили ордынцев более трёх тысяч ратников. Они были хорошо вооружены, каждый имел щит, чтобы укрыться от вражеских стрел. Ратникам помогала тысяча простых горожан, которые бросали на головы взбирающихся по лестницам врагов камни, брёвна, всё, что принесли на стены за два минувших дня. Бой кипел со всех сторон города. То тут, то там на стену взлетали самые отважные татарские воины. Схватка кипела так, что, казалось, вот-вот ордынцы возьмут верх. Но всякий раз туда, где было особенно опасно, поспевал с бывалыми воинами воевода Басманов. Трупы врага опрокидывали за стену. Сотни ордынцев вместе с лестницами были повалены в ров. Побывал в этом рве и Басманов, но об этом он вспомнит потом.

Не одолев упорства рязанцев с ходу, татары ещё в течение трёх дней ходили на приступ. А прежде чем лезть на стены, метали тысячи стрел с горящей куделей, дабы зажечь город. Но им и это не удавалось. За четыре дня под стенами крепости накопились горы трупов татарских воинов. Но и ряды защитников стали жиденькими. Там, где стояли три воина, остался один. Может быть, Рязань не выстояла, но гонцы вовремя добрались до Коломны, и оттуда на помощь рязанцам пришла береговая рать князя Михаила Воротынского. Татары бежали, не принимая боя с московским войском. Князь Воротынский, подойдя к городу, был несказанно удивлён увиденным. Встретившись с Басмановым, молвил:

   — Как увидел горы трупов под стенами, так и подумал, что это мог сделать только Алексей Данилович со своими ратниками. Честь и хвала тебе, славный воевода. — И добавил: — Я тебя на Оку отдыхать больше не отпущу. Полно тебе сидеть в медвежьем углу. Такому воеводе, как ты, должно в Москве служить.

   — Моя служба отечеству только на поле брани, а не в Москве, — ответил Басманов.

Полоса приятных воспоминаний оборвалась. Полусотня выехала из сумрачного леса, и Малюта Скуратов сказал:

   — Скоро рассвет, Данилыч. Мы подъезжаем к селу Кудрищеву. Там и отдохнём до вечера. Сеунщики[9] наши готовят для нас тёплые избы.

Григорий Лукьяныч давно уже совершал свои походы только в ночное время. В этом он находил резон. Он был упорен в своей страсти к ночному движению даже тогда, когда это казалось невозможным. Его не останавливали ни лютые морозы, ни метели, ни проливные дожди, ни весенняя или осенняя распутица. Он видел в таком исполнении походов выгоду для себя и для воинов. В селениях их встречали днём хлебосольнее и теплее. Да и проще было выгонять из домов хозяев: переднюют в клунях, ничего с ними не случится, считал Малюта Скуратов.

За минувший долгий вечер и длинную ночь была пройдена половина пути. Ещё за две или три версты до Кудрищева Скуратов сказал Басманову:

   — На днёвке я тебе открою суть нашего вояжа, ежели не будешь хмелен, Данилыч.

Зная непредсказуемость поступков Скуратова, Басманов ответил с неким безразличием:

   — Откроешь, так откроешь, а то и до Твери потерплю.

Но, сказав так, Басманов подумал, что дойдёт до сути и своим умом. Он уже давно научился разгадывать замысловатые ходы повелений царя Ивана Васильевича. Одно он уже понял: они шли в Тверь не с благими намерениями, не порадовать тверчан. Так уж повелось почти десятилетие, что опричники, появляясь где-либо, приносили с собой не радость, а горе, слёзы, страдания и смерть. Приторачивая друг к другу факты и фактики, Басманов понял, что поспешное посещение Твери Скуратовым и им напрямую связано с предстоящим походом в опальный Новгород. Причину, побудившую Ивана Васильевича идти в поход, Басманов узнал несколько дней назад от своего сына. Фёдор, ласкаемый государем, последнее время был неразлучен с ним и, сказывали Алексею не без насмешки, даже спал у него в подножии.

Поведал Фёдор отцу о делах новгородских вроде бы не так ясно, с недомолвками, но суть прояснилась. Памятный Басманову по службе в Новгороде, меченый и битый всеми тать Петька Волынец без роду без племени якобы видел, как новгородский посадник Василий Путята прятал в Софийском соборе за иконой Божьей Матери некую грамоту. Оную грамоту должен был взять польский человек или паломник из православных христиан и доставить её польскому королю Сигизмунду Второму. И писано было в той грамоте о мольбе новгородцев взять их область вместе с градом, сёлами и монастырями под могучее крыло Польского королевства. Сказано было далее Фёдором, что, вскрыв эту грамоту, Петька Волынец прочёл её и, примчав в Александрову слободу, передал через Малюту Скуратова Ивану Васильевичу. Добавил Фёдор, что, прочитав грамоту, царь-батюшка вошёл в такой раж, что придворные, как могли, тайком разбежались от грозных очей осатаневшего государя. На суд и расправу он был скор и жесток. Он призвал к себе ближних советников — Алексей Басманов в эту пору уже был отлучён от участия в советах. Слова царь Иван никому не дал, грамотой только помахал перед лицами князя Афанасия Вяземского и боярина Василия Грязного и повелел готовиться к походу на Новгород.

   — Я покажу этим суконным душам, как идти в измену державе и опричнине! — кричал Иван Грозный.

Всё услышанное от сына было противно духу Алексея Басманова. Он не поверил, чтобы прожжённые новгородские мужи так бездумно попали в мышеловку. И знал Алексей, что, если допросить известного ему татя Петьку Волынца с пристрастием, он бы выложил иную, подноготную правду. Теперь же по воле этого поганца от жестокой руки самодержца пострадает невинный люд славного града. Оговорил Петька новгородцев, поди, за то, что они в какой раз его побили — пришёл к выводу Басманов. И душа у него не жаждала, не рвалась в опальный Новгород на бессудную расправу с невинными. Но Ивану Грозному всего этого не скажешь. Да можно бы и сказать, ежели устал от жизни. Знал Алексей, что после такого выпада против Грозного смельчаку один путь — на тот свет. А новгородцам помощи ни на полушку не будет.

Знал Алексей и то, что, задумав какое-либо жестокое и неправедное дело, царь Иван всякий раз пытался во спасение души заручиться поддержкой церкви, благословением в лице самого митрополита всея Руси. И теперь, чтобы открыть истинную цель своего и Малюты Скуратова вояжа в Тверь, Басманову оставалось сделать два шага. Да нет, уже и этих шагов не надо делать. И Басманова пробил холодный пот, потому как он увидел себя на краю пропасти, и даже нога была занесена над бездной. И хотя он отказался и думать о том, зачем его послали в Тверь, истина обнажилась помимо его воли и была страшна. Для ужаса, какой охватил неробкого Алексея, было много причин. Как ему захотелось забыть о них, избавиться раз и навсегда, вырвать из памяти, из груди! Но, оставаясь воином, он понимал, что избавление от всего совершенного им и от того, что он ещё может совершить, придёт только с его смертью.

В рассветной дымке полусотня въехала в Кудрищево. Мучительные размышления Басманова прервались. Григория и Алексея встретил сельский тиун[10] Роман, которого загодя предупредил гонец Скуратова. Он привёл путников в тёплый просторный дом и со всей семьёй захлопотал вокруг них. Сыновей он отправил разводить на постой воинов полусотни. Басманова и Скуратова Роман ввёл в чистую горницу. Тиун был наслышан о главном опричнике царя Ивана и встретил его так, как не встретил бы отца родного. В горнице приезжих ждала обильная трапеза с баклагой хлебной водки. За долгую ночь, проведённую в пути, они проголодались. Да и сугрев был нужен. Потому и начали они трапезу, выпив по кубку русской водки. Хмельное сняло усталость, в груди разлился огонь, и Григорий Лукьянович счёл, что теперь самое время изложить Басманову царский приказ. И, не забывая о пище, о закусках, Малюта повёл разговор:

   — Ты, Алексей Данилыч, не сетуй на меня, что сразу не выложил тебе на ладони царскую волю. Там, в слободе, ты бы батюшке в ноги пал, дабы не брать на плечи тяжкий крест, который выпало нести тебе и мне. А суть повеления Ивана Васильевича проста и человечна. Да и понятна каждому, кто любит батюшку-царя. Ты знаешь, Алёша, что ноне нет на Руси пастыря церкви. Сидит он в Отроч монастыре, упрямец. Уж как к нему был милостив государь, как лелеял своего духовного отца! До него же троих государь из церкви метлою вымел. И даже когда Филипп повёл встречь[11] ему, он всё ещё его по головке гладил. И вот тебе на, нет чтобы попросить у государя прощения за злобные наветы, за чернение имени истинного престолонаследника, он молча согласился укрыться в монастырской сидельнице. Какая неблагодарность... — Скуратову показалось, что Басманов не слышит его, сидит, угнув голову в стол, и он повысил голос: — Ты слушаешь меня, Алексей Данилыч? Я ведь с тобой говорю, а других тут не имеется.

   — Слушаю, слушаю, Григорий Лукьяныч, — отозвался Басманов и потянулся к кубку. — Ты продолжай, а я ещё для сугрева...

   — Так вот я и говорю, — твёрдо повёл речь Скуратов. — Отца церкви на Руси нет, а государю Ивану Васильевичу нужно пастырское благословение. Без него царь-государь не может судить мятежный Новгород за крамолу. Ты понял это?

   — Понял, понял, Лукьяныч, — ответил Басманов, полосуя ножом кусок говядины.

   — Слава Богу, что понял. А мне бы волю, так я бы и без пастыря всех крамольников в Волхов с камнями на шее сбросил. — Малюта тоже пригубил хмельного, квашеной капустой закусил и продолжал с мягкостью в голосе: — Ты же, Алёша, старый друг митрополита, тебе и велено государем идти к нему за благословением. Тебе, а не мне. Меня-то он и на порог сидельницы не пустит.

Малюта смотрел на Алексея ласково. Попробуй скажи, что он не сочувствовал Басманову. А тот задыхался от гнева.

«Ведь знаешь же, сукин сын, что сие благословение калёным железом не вырвешь из пастыря! — словно гром прогрохотал в душе у Алексея. — Да и не стыдно ли просить благословения у отчуждённого с трона церковной власти человека? К тому же с амвона Благовещенского собора принародно пославшего царю-аспиду анафему и проклятие?» Но, чтобы скрыть душивший его гнев, Алексей схватил глиняную баклагу, налил себе зелье и на одном дыхании выпил. Всё молча. Гнев схлынул, но сдали нервы, хмельное взяло волю. И Басманов громко засмеялся, аж слёзы просочились.

   — Ну и хитёр же ты, Григорий Лукьяныч, ну и хитёр! Поймал сокола на крючок с бечевой. Да ведь то сокол! Он и бечеву оборвёт и крючок унесёт. Ты что думаешь, после всего содеянного над митрополитом он выложит мне на блюде благословение?

   — Конечно, выложит. Ты всё сумеешь красно сказать ему. Потому тебе сей тяжкий крест и поручил царь-батюшка нести. Тебе, отменному воеводе и побратиму Филиппа. Ну как он может тебе отказать, ежели вместе проливали кровь за Русь-матушку? Да и козырь у тебя есть. Ты ведь ему за благословение свободу, царём жалованную, принесёшь.

Алексей Басманов посмотрел на Малюту Скуратова свинцовой тяжести взглядом. Малюта замечал за Басмановым такое явление. В зверя превращался сей покладистый царедворец и его сподвижник по опричным делам.

   — Ну-ну, Алёша, погаси в себе дьявольские страсти, — миролюбиво сказал Малюта. — Мы ещё не в Отроч монастыре. Охолонись, подумай, за сына порадей, и всё будет чинно. Ты ведь любишь Федяшу-то. Да и как не любить их, кровных! Я ведь тоже за своего Максима порой на душу грех беру. Вот и пойми, что без благословения и нам и им конец. И в святцы не надо смотреть. Вот ведь какая потеха нам светит, — закончил Малюта и засмеялся.

Так и не ответив Скуратову, пойдёт ли он к митрополиту Филиппу выколачивать из него благословение царю, Алексей встал из-за стола и полез на полати, где облюбовал себе место для сна. А пока Басманов поднимался в запечье на верхний полок, Малюта всё ещё посмеивался, похоже, чему-то своему. Но смех его звучал по-иному, чем у Басманова, в нём была уверенность, убеждённость в том, что Алексей Данилович исполнит волю государя лучшим образом. Скуратов понимал, что закопёрщику опричнины Басманову просто некуда деться. Он повязан с опричниной и царём Иваном Грозным насмерть. И потому, чтобы продолжать жить и вкушать блага жизни, Басманову остаётся одно: безропотно, с весёлым смехом, с улыбкой на устах, как это было все минувшие годы опричнины, исполнять любое приказание государя. Даже если бы царь повелел Басманову лишить жизни своего любимого сына за крамолу, за клятвопреступление. «И ничего ты не поделаешь, Алексей Данилыч, не восстанешь, гневными глазами не сверкнёшь», — оборвав свой смех, подумал Малюта Скуратов. И всё-таки на сей раз главный подручный царя Ивана Грозного ошибался.

Поднявшись на полати и уткнувшись в изголовницу, набитую сеном, скрипя зубами, Басманов крушил свою опричную жизнь, которая толкала его на новое, небывалое в церковной жизни Руси злодеяние, задуманное царём против главы русской православной церкви, против его боевого побратима молодости Фёдора Колычева в миру, с которым вместе проливали кровь в сражениях с татарами на реке Угре. «И пусть всё горит синим пламенем, но я не буду добывать из тебя, Федяша, благословения царю-аспиду», — заключил свои размышления Алексей Данилович.

Пролежав больше часа и уничтожив все «мосты» за собой, Басманов медленно, но упорно выходил на иную стезю жизни. Услышав храп Малюты, он осторожно спустился с полатей, надел кафтан на бобровом меху, припоясался саблей, зашёл на кухню и наказал тиуну Роману:

   — Скажи Григорию Лукьянычу, как проснётся, что я уехал в Отроч монастырь Тверской, где и ему должно быть.

   — Исполню, батюшка боярин, — ответил с поклоном тиун.

   — Теперь же подними моего стременного Анисима. Нам в путь пора.

Спустя полчаса боярин и стременной уже погоняли отдохнувших самую малую толику коней. Басманов спешил. И уже думал о том, как встретит его побратим Федяша, перед которым он был грешен, аки дьявол.

Днём мороз ослабел. В пути Алексей и Анисим остановились после полудня в какой-то деревне, нашли лучшую избу, попросили хозяина накормить их и коням дать корма, отдохнули пару часов и, расплатившись серебром, отправились дальше. В полночь путники добрались до Отроч монастыря. Их впустили за ворота не мешкая, как только Алексей сказал:

   — Открывайте! Мы опричные служилые с государевым делом. — Въехав на монастырский двор, Басманов приказал найти опричника Степана Кобылина. — Будите его батогами, ежели что, не то я ему правёж устрою.

Привратники исполнили волю Басманова покорно и быстро. Правда, до батогов дело не дошло, потому как от Степана им досталось и матюков и пинков. Но к Басманову он прибежал, словно дворовая собачонка к строгому хозяину.

   — Батюшка-воевода, Стёпка готов служить тебе. Укажи, кого бить, кого на правёж тащить.

Басманов горько усмехнулся: «Вот такая у царя гвардия. А ещё любви от народа ждёт».

   — Здоров будь, Степан. Как там митрополит Филипп? — спросил Алексей.

   — По чину, батюшка. А так жив и здоров. Токмо вот надысь преставиться надумал. Да мы его придержали.

   — Ну веди меня к нему.

   — Отдохнули бы с дороги, боярин. Сей миг брашно[12] приготовлю, медовухой разживусь у братии.

   — Веди, говорят. Да светец возьми.

Кобылин куда-то сбегал, принёс светец, связку ключей в руках держал. Повёл Басманова в дальний угол монастыря. Привёл боярина к низкому рубленому зданию, открыл замок на первой двери, потом на второй, и они оказались в тёмных сенях. Там, в конце, сидел у двери, рядом с печью, стражник. «Ох, и ушлый ты, Кобылин, даже стража под замком держишь», — мелькнуло у Басманова.

   — Посторонись-ка, Митяй, — сказал Кобылин.

Он снял третий замок и открыл дверь. Огонёк осветил малую клуню и лестницу, ведущую вниз.

   — Осторожно тут, батюшка-воевода, ступени гнилые, — предупредил Степан, медленно спускаясь.

И вот, наконец, воевода и опричник очутились перед четвёртой дверью, которая вела в каменную камору.

   — Здесь он, мятежный Филипп, боярин. Ишь как крепко мы его блюдём, — с удовольствием пояснил Степан.

«Тебе бы, скотина, сидеть за этой дверью», — подумал Алексей.

   — Отпирай же замок! — приказал он Степану.

Кобылин долго искал нужный ключ, наконец нашёл, снял замок, потянул засов, распахнул дверь. Из каморы пахнуло смрадом и сыростью. Алексей взял у Степана светец и сказал ему:

   — Теперь уводи стража и закрой все двери, как открывал. Я же остаюсь здесь. К утру примчит Малюта Скуратов, оповести его, где я.

Матёрый опричник растерялся. Он не знал, что и подумать. И что будет делать воевода в злосмрадной каморе до утра рядом с узником, спрятанным за четырьмя дверями на замках?

   — Но, боярин-батюшка, как же так? — пытался возразить Степан. — Да с меня Григорий Лукьяныч голову снимет за такое упущение!

   — Ты что, не понял сказанного? Исполняй быстро! — прикрикнул Басманов на Кобылина.

   — Исполню, батюшка-воевода, исполню. — Степан потянул на себя тяжёлую дубовую дверь, захлопнул её. Заскрежетал засов, звякнул замок, и послышались удаляющиеся шаги.

Наступила мёртвая тишина. Алексей поднял светец и увидел сидящего на скамье и прикованного за руки и за ноги к стене и к двум колодам на полу митрополита всея Руси Филиппа. Лицо его не было измождённым. Оно казалось прозрачным, иконописным и умиротворённым. В какое-то мгновение Алексею почудилось, что перед ним всего лишь оболочка Филиппа, а сам он отсутствует. Алексей подошёл ближе и понял, что Филипп в забытьи. Он поставил светец на лавку, опустился перед митрополитом на колени, припал к его ногам и со словами: «Федяша, дорогой мой побратим, казни меня за муки, причинённые тебе», — замер. И так, неподвижно, словно превратившись в камень, Алексей простоял перед Филиппом на коленях не один час. Он растворился в прошлом, он собирал по крупицам воспоминания, где и при каких стечениях жизни встретил Федяшу, как познакомился с ним, как шёл рядом по житейским ухабам. В наступившей тишине Алексей уплывал, может быть, улетал в озёрную, лесную и речную даль памяти и времени. Как и Филипп, он был уже недоступен для мирских страстей.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ КНЯЖНА УЛЬЯНА


Князь Фёдор Голубой-Ростовский, мужчина лет пятидесяти, сухощавый, крепкий, с чёрными, пугающими остротой глазами, морща и потирая низкий лоб — как бы чего не забыть, — собирался на охоту, да не на зверя, а на супротивного ему человека. И потому вместо пищали он вооружился татарской саблей, добытой им в бою против хана Ислам-Гирея на Оке. При князе были три холопа, вооружённые ореховыми батогами. Сборы происходили на подворье князя. Над стольным градом удельного Старицкого княжества покоилась ночь, тёплая и прозрачная, самая короткая в году, — ночь накануне дня памяти великомученика Феодорита Стратилата. Князь Фёдор и головы не приложил в эту ночь, всё ждал Ивашку с вестью о том, когда придёт час охоты. И этот час наступил. Ивашка, детина лет тридцати, высмотрел княжеского супротивника.

   — Он ноне наш, князь-батюшка. Близ монастыря на реке под обрывом умостился, — доложил князю холоп Ивашка.

   — Один он там или нет? — строго спросил князь.

   — С ним она, — тихо ответил Ивашка.

   — Вот и пора спасать её от татя! — воскликнул князь Фёдор и, накинув на голову капюшон чёрного плаща, повёл холопов с подворья.

Однако не только старый князь ушёл на «охоту». Чуть раньше отца умчал со двора с тремя холопами на поводу молодой князь Василий. К тем, кто сидел в сей час на берегу Волги, у князя Василия Голубого-Ростовского были более основательные претензии, чем у его отца. Но добирались они к берегу Волги по-разному. Князь Фёдор шёл через ночной город открыто и знал, что его увидят горожане. Но это его не смущало. Он шёл вершить правый суд, чтобы защитить честь семьи и рода. Сын же пробирался по задворкам, через сады и огороды, стараясь быть незамеченным. И весь путь в две версты бежал, дабы опередить отца.

Ещё десять лет назад у князя Фёдора Голубого-Ростовского был сговор с князем Юрием Оболенским-Меньшим о том, чтобы их дети, княжич Василий и княжна Ульяна, были помолвлены. И все эти годы у Голубых-Ростовских не было повода беспокоиться, хотя дети и не были обручены. Но год с лишним назад в начале зимы вернулся в Старицы на своё подворье, в свои палаты из новгородской Деревской пятины боярин Степан Колычев с сыновьями, и сговору Голубых-Ростовских и Оболенских-Меньших грозила поруха.

Поднялся у Степана Колычева на крыло старший сын Фёдор. Да был он красив и статен, этакий богатырь Добрыня, и смутил он юную княжну своим чубом и глазищами онежской синевы. И как тут отцу тщедушного отпрыска не впасть во гнев, когда невесту вот-вот из-под носа уведут! Девице княжне шёл шестнадцатый год, и до венчания и свадьбы по сговору оставалось совсем немного времени. Но к чужой невесте подобрался тать и, того гляди, умыкнёт. И тогда быть княжеской чести поруганной, и окончательно пошатнётся достоинство древнего рода князей Ростовских, лишённых волею великого князя Василия Ивановича своего удела. И покинул князь Фёдор свой Ростов Великий, дабы не быть в опале от московских князей, прижился в Старицах. И умысел к тому был. Тешил себя надеждой на то, что после болезненного государя Василия, у коего не было наследника, взойдёт на кремлёвский престол его брат князь Андрей Старицкий, с которым князья Оболенские были в родстве. Далеко метил князь Фёдор. Знать бы ему, что Андрей Старицкий будет лишь опальным князем, а не великим, не рвался бы к родству с ним. Да будущее князя Андрея пока скрывалось за пеленою времени.

Вот и спешил князь Голубой-Ростовский защитить от посягательства свою и сына честь. Об одном жалел князь Фёдор в этот час, что нет с ним рядом будущего тестя, потому как тот был в отъезде по делам Андрея Старицкого, у которого служил в дворецких. Да и матушки княжны Ульяны не было дома. Ушла она с паломниками помолиться в Троице-Сергиеву лавру. Да так, очевидно, было угодно Господу Богу, чтобы он, князь Фёдор, своей десницей отторг от юной княжны посягателя и поганца боярского сына Федяшку.

Той порой будущий митрополит всея Руси юноша Фёдор, коему шёл девятнадцатый год, сидел на выкорчеванном старом сосновом пне и следил за поплавком удилища, закинутого в Волгу. А рядом с ним, укрывшись суконным кафтаном, сидела юная княжна Ульяна. Клёв ещё не начинался, рыба пока сонилась, ждала рассвета, дабы отправиться на поиски пищи. Фёдор знал те повадки рыбы и потому был терпелив. И Ульяша ждала да о времени не думала. Было ей отрадно сидеть возле Федяши и слушать, как он тёплым, глубоким голосом напевал ей былины:

— Ах ты, батюшка Владимир стольнокиевский,
А был-то я вчерась да во чистом поле,
Видел я Добрыню у Почай-реки,
Со змеюкою Добрыня дрался-ратовался...

Впервые Ульяна и Фёдор встретились несколько месяцев назад в храме на Пасху. Шло ночное бдение в старицком соборе Благовещения, и вместе они подошли к батюшке, дабы освятить куличи, пасхи, пасхальные яйца. Тогда же боярский сын улыбнулся приветливо, ласково и тихо молвил:

   — Христос воскресе, красна девица.

Тут уж без ответа не обойдёшься. Да и как не отозваться такому ясному соколу. И Уля прошептала:

   — Воистину воскресе, добрый молодец. — И тоже улыбнулась.

Фёдор увидел в сей миг только большие серого бархата глаза княжны да локон золотистых волос, упавший на её чистый лоб. Сердце его сладостно замерло. И в Ульяне эта сладость откликнулась. И встали они рядом с родителями помолиться. Князей Голубых-Ростовских в пасхальные дни в Старицах не было. Может быть, по этой причине Оболенский-Меньшой и Степан Колычев стояли на богослужении бок о бок. Княжне Ульяне и Фёдору было вольно стоять за спинами родителей, и они ласкали друг друга глазами.

Вторая их встреча случилась в том же храме в день Вознесения Господня. Но была эта встреча скупой, лишь взглядами обменялись приглянувшиеся друг другу отроковица и юноша. Ульяша стояла в окружении отца, матери, брата, сестры и сродников князя. Рядом же и за спинами Оболенских молилось семейство князя Фёдора Голубого-Ростовского. Молодой князь Василий стоял почти возле Ульяны и не спускал с неё чёрных, с синим отливом глаз. Он был старше Фёдора Колычева на три года и уже служил великому князю. Худой, черноволосый и остроносый, к тому же надменный, он не нравился княжне Ульяне, да и многим другим девицам из старицкой знати, которая заполонила в сей праздничный день собор.

С богослужения Фёдор возвращался грустный. Уля крепко запала в сердце с той первой встречи. Её бархатные глаза не угасали перед взором Фёдора и манили к себе, обещая нечто таинственное. Но все его чаяния сойтись с княжной поближе в этот праздничный день рухнули. И больше всего Фёдора расстроил отец. Боярин Степан заметил, как настойчиво и долго смотрел в сторону Ульяны Оболенской его сын. И на пути к дому сказал:

   — Ты в Ульяну глазами не стреляй. Видел, поди, рядом с нею князя Василия. Так вот знай, что они с Ульяной помолвлены девять лет тому назад. Будущим летом и под венец пойдут.

Фёдор на это известие ничего не ответил отцу. Да и что он мог сказать, ежели выходило, что Ульяна ему не судьба! Фёдор чтил законы старины и не думал их нарушать, не искал больше встреч с Ульяшей, ничем ей не досаждал.

Однако он рано отгородился от Ульяны. Волею той же судьбы случилась непредвиденная встреча, которая много изменила в жизни молодого боярина и княжны Ульяны. На Святки после Рождества Христова все жители Старицы выходили на берег Волги и там устраивали весёлые гулянья с ряжеными, с кострами, с песнями. Детвора, отроки да и все молодые старицкие горожане в эти дни до устали катались на санках.

Всё было так и на сей раз. На склонах волжского берега на третий день после Рождества Христова было особенно людно. Тому погода благоволила. Стояла теплынь, даже снег подтаивал. Светило солнце. На колокольнях города трезвонили колокола, звали горожан к обедне. В этот благостный час на крутом берегу появилась княжна Ульяна в сопровождении холопов и дворовых девиц. В светло-рыжей беличьей шубке, в собольей шапке, румянолицая, она показалась Фёдору сказочной царевной. Но встреча с нею не обрадовала Колычева. Рядом с нею, гордый и надменный, стоял князь Василий Ростовский. А обочь его находился приехавший погостить к Ростовским некий дальний родственник по матери, по имени Алексей, сын Данилы Алексеевича Плещеева, прозванного Басманом. Это был ладный, выше среднего роста молодой человек, широкий в плечах, с орлиным взглядом тёмно-карих глаз. Он любовался округой. Вот холопы подкатили к ним санки, Алексей придержал их, а Василий усадил в них Ульяну, сам встал позади на полозья, держась за спинку, оттолкнулся, и санки полетели вниз.

Фёдора что-то обожгло, побудило догнать Ульяну и Василия. Он разбежался, толкая впереди санки, упал на них грудью и полетел вдогон. Нет, он не даст этому сухарю примчать на лёд Волги первым, он обгонит его, решил Фёдор, всё сильнее и сильнее отталкиваясь руками от укатанного снега. Но что это? Василий не удержался на закорках, изо всех сил толкнул санки и упал на склон. Фёдор уже был близко. Вот-вот он обгонит Ульяну. Но её стремительные сани, полозья которых были смазаны салом, вылетели на волжский лёд, помчались по нему и там, почти на стремнине Волги, уткнулись в полынью и стали медленно проваливаться. Полынья оказалась неширокой, княжна невольно упёрлась в её край руками, но они заскользили по льду, ещё мгновение — санки вынесет течением из-под княжны и тогда...

Последнего мгновения Фёдору хватило. Когда ноги княжны упали в воду, руки соскользнули со льда, виднелись лишь голова и одна рука, вскинутая вверх, Фёдор в прыжке, в падении на лёд, успел схватить Ульяну за воротник шубы. Да тут же другой рукой ухватил княжну за вскинутую руку и попытался вытянуть её из воды. Но в сей миг Фёдор почувствовал, что и его влечёт к полынье. И тогда он, удерживая мёртвой хваткой княжну за руку, ногтями другой руки впился в лёд и замер.

Увидев случившееся на льду Волги, Алексей Басманов одним из первых ринулся вниз. Он делал огромные прыжки, падал, катился кубарем, вскакивал и успел-таки. И вот его сильные руки схватили Фёдора за ноги, потащили от полыньи. Фёдор же, ухватив княжну за вторую руку, потянул её. Миг — и она уже на льду. Подбежали холопы князя Оболенского, вскинули княжну на руки и бегом, бегом помчались в гору, в село.

Фёдор поднялся на ноги. Перед глазами у него плыли красные круги, а из-под ногтей левой руки падали на снег капли крови. Он медленно побрёл в гору, ещё никого не видя. Но просветление пришло, когда он наткнулся на князя Василия Ростовского. Тот всё ещё стоял на том месте, где упал с санок. И было похоже, что он вовсе не причастен к трагическому происшествию, кое случилось по его вине. Однако всё было иначе. Он сорвался с санок потому, что заметил полынью и его прошиб страх. И он видел, как проваливалась под лёд его невеста, но, парализованный страхом, вместо того, чтобы спасать её, он закрыл лицо руками и крикнул: «Нет, я не хочу! Не хочу!» Чего он не хотел, того никто не ведал, потому что, лишённый дара речи, кричал только в душе. Он даже не мог ответить на гневные слова Фёдора, который, проходя мимо, брезгливо бросил:

   — Что стоишь, мерзкий?! Там невеста твоя погибала!

Фёдора догнал парень, спасавший его.

   — Больно? — спросил он, увидев на снегу кровь.

   — Огнём горит, неладная, — отозвался Фёдор и посмотрел на Алексея. — Спасибо. Если бы не ты...

   — Управился бы и сам.

   — Ан нет, лёд скользкий. — Фёдор сжал руку в кулак, дабы остановить кровь. Спросил: — Как тебя звать?

   — Алексей Басманов, сродни Ростовских по матушке. Гостевать приехал.

   — А я Фёдор Колычев. Мы тут недавно живём.

   — Поди, не знаешь, что Василий Ростовский чуть невесту не упустил, — заметил Алексей.

   — Что невеста, то знаю, а упустил, так это верно.

   — Помстилось мне, что ли, будто он её из озорства толкнул.

   — За ним такое водится.

Алексей Басманов, услышав справедливый укор, согласился с Фёдором и с непонятным для себя равнодушием посмотрел назад на князя Василия. Алексея потянуло за Фёдором, он чувствовал некую притягательную силу, исходящую от этого отчаянного парня. Пока поднимались на крутой берег Волги, он присматривался к Фёдору и видел, какая пропасть разделяет этих двух старичан — Фёдора и Василия. И мелькнула у Алексея мысль, что у него уже нет желания идти на подворье князей Голубых-Ростовских.

   — Стыдно мне за Ваську. Он ведь не любит княжну. Да и женитьба их будет что голубки с коршуном, — выразил Алексей, очевидно, не сию минуту наболевшее.

   — Стерпится-слюбится, — отрешённо заметил Фёдор.

Они поднялись на главную Богдановскую улицу, и уже был виден в проулке большой дом Колычевых.

   — Зайдём ко мне, познакомлю тебя с батюшкой, с матушкой. Пусть знают, за кого молиться, — сказал Фёдор.

   — Спасибо, я обязательно зайду, но не сейчас. А ты обещай, что, как будешь в Москве, зайдёшь к нам на Пречистенку. Спросишь, где палаты дворянина Михаила Плещеева. Это мой дядя, и я у него живу. Там его всякий знает.

   — Если что, зайду. Да мне братья или дядя покажут твой дом. Они там тоже на Пречистенке живут.

Алексей протянул руку, Фёдор пожал её.

   — Ну бывай. — И Алексей ушёл. Он уже торопился оседлать коня и умчаться из опостылевших в короткий час палат князей Голубых-Ростовских.

Однако поспешно уехать из Стариц Алексею не удалось. В горячке случившегося на Волге он забыл, что прибыл из Москвы не по зову своего сердца, а по воле дядюшки Михаила. Дядя прислал Алексея в Старицы поздравить с пятидесятилетием и днём ангела князя Фёдора Голубого-Ростовского, с которым они долго служили вместе в Посольском приказе. Алексей должен был вручить князю серебряную братину с дарственной надписью, изготовленную ростовскими мастерами. Поэтому, скрепя сердце, Алексей остался у Голубых-Ростовских и маялся от безделья. Но уже на другой день начали съезжаться гости из Москвы, из Ростова и других мест России, чтобы почествовать князя. И Алексею стало занятнее проводить время, знакомясь с гостями. А перед самым днём ангела в полдень вкатились во двор сани, запряжённые тройкой лошадей цугом. Из крытых саней, словно птица из гнезда, выпорхнула на снег девица и закружилась. «Наконец-то, наконец-то!» — повторяла она. Но, увидев, что на неё смотрит незнакомый молодец, остановилась и в смущении опустила голову. Следом за девицей вылез из саней крепкий мужчина лет сорока и сердито сказал Алексею:

   — Чего уставился на мою дочь и в краску её вгоняешь?!

Алексей только пожал плечами и промолчал. Тут подошёл князь Фёдор Ростовский, обнял гостя.

   — Свет Пётр Ольгович, Матерь Божия бережёт тебя!

   — Поздравляю? друг мой Фёдор Иванович, и с полувеком и с днём ангела. А я вот с доченькой. Сама-то приболела.

   — Прошу пожаловать в палаты. Там уж многие собрались. — И, увидев Басманова, добавил: — Да вот, познакомьтесь. То сын знатного воеводы Плещеева-Басмана, сгинувшего в польском плену. Дворянин Алексей Басманов.

Дворянин Пётр Лыгошин, рассмотрев приятное лицо Басманова, позвал дочь.

   — Родимая, подойди к нам.

Она подошла.

   — Познакомься. Это сын того самого Данилы Басмана, которого в храмах среди достославных имён упоминают.

   — Алексей, — сказал он с поклоном.

   — Ксения, — тоже поклонившись, ответила Лыгошина.

Их взоры встретились. И Алексей зажмурился. Ему почудилось, что чёрные пронзительные глаза Ксении обожгли ему грудь и сердце. Но нет, в следующий миг тот же взгляд Ксении показался Алексею ласковым и тёплым. Ростовский увёл гостей в палаты, а Алексей продолжал стоять на дворе и чувствовал, что у него, словно от хмеля, кружится голова.

И прошло три дня, в течение которых Алексей и Ксения встречались многажды в день и даже находили минуты, когда им удавалось побеседовать. У них появилась жажда видеть друг друга. Алексей не мог наглядеться на её лицо. Оно казалось ему самым прекрасным из всех, что видел ранее. С чёрными, ниспадающими на плечи локонами, с чёрными же большими глазами, прямым носом и яркими, красиво очерченными губами, с лебединой шеей, стройная, она представлялась Алексею воплощением неземной красоты.

Ксения тоже не осталась равнодушной к Алексею. Он показался ейясным соколом, прилетевшим из девичьих снов, из святочных гаданий. На третий день их знакомства в старицком соборе во время молебна в честь князя Фёдора Голубого-Ростовского Ксения взяла Алексея за руку. Точки её жизни смешались с точками жизни Алексея, и он прошептал:

   — Любая, по приезде в Москву я пришлю к твоим батюшке и матушке сватов. Дай Бог, чтобы они приняли их.

   — Как же не принять, они у меня добрые, — улыбнулась Ксения.

И Алексей понял из этого ответа, что их взаимное тяготение друг к другу ведомо её отцу.

Когда выходили после богослужения из храма, Алексей встретился с Фёдором Колычевым. Алексей обнял за плечи Фёдора и весело сказал:

   — Друг мой, познакомься. Это Ксюша-москвитянка. Дерзну молвить, что моя невеста.

Фёдор внимательно посмотрел на Ксению. Она не отвела взора от его строгих тёмно-серых глаз, её губы были раскрыты в полуулыбке.

   — Ия дерзну молвить своё: вижу по вашим глазам, что огонь люботы не угаснет в них до исхода дней. Радуюсь за тебя, Алёша. Твоя Ксюша — чудо.

Она же смеялась.

   — Вот уж, право, смущать взялись...

Фёдора и Алексея всё сильнее влекло друг к другу. Как-то получилось, что у них не было настоящих друзей. Может быть, по той простой причине, что они помалу жили на одном месте. Фёдор с родителями год назад из Новгородской земли приехал, где обитали в глуши Деревской пятины, словно отшельники. А Алексей после гибели отца и скорой смерти матери кочевал от одних родственников к другим и лишь последние три года наконец-то окончательно прижился у дяди Михаила. Алексей знал загодя, что ежели поведёт дружбу с Фёдором, то наживёт себе недругов в лице князей Голубых-Ростовских. Да, отмахнувшись от этой «печали», он сказал:

   — Федяша, ты проводи нас завтра в Покровский монастырь. Хотим посмотреть, как живёт братия.

Фёдор и ответить не успел, как из храма вышел князь Василий и со словами: «Пора, пора нам, други, к застолью», — увлёк Алексея и Ксению с паперти собора.

На другой день в послеобеденную пору Алексей пришёл-таки на подворье Колычевых, но был один.

   — Батя Ксению не отпустил. Сам князь их в монастырь повезёт, — поведал он.

   — Да ты не горюй, всё верно. Отец за честь дочери болеет.

Фёдор собирался недолго. Вместе с холопом собрал суму заплечную, харчей туда положил, баклагу хлебной водки — вот и сборам конец.

Шли не спеша, разговор завели. Фёдор спросил:

   — Ты, Алёша, заниматься чем думаешь?

   — Одна у меня стезя, как у батюшки, у деда и у всех Плещеевых, — к воеводству пойду. Десятским уже определён.

   — А ежели семеюшкой обзаведёшься, тогда как?

   — Всё едино. Россиянки терпеливы. У половины из них мужья в походах да в сечах жизнь проводят.

   — Это верно. А я вот думаю о мирской жизни. Чтобы земля, лес, река всегда доступны были. Чтобы хлеб выращивать, в лес за зверем ходить, за грибами, в реке рыбу ловить — всё так просто, всё по-божески.

   — Ты, Федяша, не тешь себя подобными благими желаниями: как пить дать ждёт тебя государева служба.

   — Ну прорицатель ты, Алёша. Я и сам о том задумывался. Да буду тогда проситься в Посольский приказ.

Дорога шла лесом. Красиво в нём было, тихо. Алексей залюбовался им и сказал:

   — Слушай, Федяша, а давай не пойдём в монастырь. Скучно там для нашей поры. Вот смотри — тропа, лоси, поди, протоптали. Уйдём за ними следом. Там снег растопчем под елью, палюшечку устроим, славно посидим возле огонька! У меня и кресало с трутом есть.

Фёдору затея оказалась по душе. Большей прелести и не придумаешь — пооткровенничать, притереться друг к другу. А палюшечка — то-то знатно! И друзья свернули с монастырской дороги на лосиную тропу, отшагав сажен двести, нашли там уютную полянку среди елей, разгребли валенками ещё неглубокий снег, наломали сушняку, поиграв силой, лапником запаслись, чтобы посидеть на нём. И вскоре в ранних январских сумерках запылал в лесной чаще костерок, потянуло дымком. Всё содержимое из заплечной сумы пошло в ход. Выпили хмельного, лучком, салом, говядиной закусили, а там пошли сердечные разговоры. Фёдор поделился с Алексеем, как глубоко в сердце ему запала княжна Ульяна Оболенская, да вот на пути стоит князь Василий.

   — А ты дерзни, Федяша, дерзни. Васька тебе и в подмётки не годится. И уйдёт Ульяша за тобой, уйдёт! — Голос Алексея звучал уверенно. И сам он признался в сокровенном: — Как вернусь в Москву, так и зашлю сватов к Петру Ольговичу Лыгошину. Взяла его доченька Ксюша моё сердце в полон.

   — Тебе проще, Алёша. А у нас с Ростовскими до кулаков или поножовщины дело дойдёт. Миром княжну не уступят.

   — Это уж верно, — согласился Алексей. — Коварные они, Ростовские.

В душевных разговорах, в заботе о костре друзья не заметили, как наступила ночь, стал крепчать мороз. Вернулись они в Старицы, когда городок уже спал. Распрощались, обняв друг друга, ещё не ведая, что их новая встреча окажется такой же неожиданной, как и та, что случилась на волжском льду.

Княжна Ульяна долго болела. Ледяная вода всё-таки обожгла ей грудь, и у неё возникло воспаление лёгких. Лечили её дома мазями, отварами, молитвами, заговорами, страдали вместе с нею. Ей очень хотелось жить. И болезнь отступила. Чуть окрепнув, она попросила отца:

   — Батюшка родимый, ты знаешь, за кого мне молить Бога. Позови его, я хочу ему поклониться.

Князь Юрий Оболенский-Меньшой души не чаял в своей старшей дочери, но на сей раз здравый рассудок встал над любовью и он ласково отказал:

   — Сладкая моя, вот как встанешь на ноженьки, так и увидишь его в храме. А там как Бог даст...

Поведать правду князь Юрий не мог. Была у него встреча с будущим свёкром, князем Фёдором Голубым-Ростовским, когда Ульяна лежала в беспамятстве. И сказал ему Голубой так:

   — В твоей беде, любезный, виноват Федька Колычев. Он подтолкнул санки к полынье и сына моего с них сбил. Холопов моих о том спроси. Пуще надо стеречь доченьку.

Князь Юрий знал истинную суть. Ответил:

   — Чего уж тут виновных искать! Здоровье Ульяше тем не вернёшь. А беречь... Что ж, мы все под Богом ходим. — Понял Юрий Оболенский из разговора одно: Ростовские никому не уступят его дочь.

Ульяна была умница и поняла, что отец лукавил. Холопы, что несли её с Волги, ещё в церковной сторожке, где переодели княжну, рассказали ей, как всё было. И Ульяна теперь знала цену князю Василию. Отца она ни в чём не упрекнула.

   — Ладно, батюшка, как Господь повелит, так и будет, — ответила она ему.

После этой короткой беседы с отцом княжна замкнулась, два дня не говорила ни с кем. Да будучи по нраву неугомонной, попросила мамку Апраксию принести ей бумаги, чернил, перьев и занялась рисованием. Рука у неё оказалась лёгкой и чуткой, глаз — зорким и острым. Да и воображение — богатым. Чистые листы оживали. Вот летит в вечернем небе архангел Михаил. Земля под ним тихая, покойная — сонная. Храм над рекой возник на другом листе. Над храмом три херувима резвятся. Полная луна светит. Всё в гармонии. Третий лист — откровение. Он написан нервной рукой, торопливо, может быть, на одном дыхании, потому значительно. Волга ещё подо льдом, да полынья чёрная виднеется. И вода в ней в движении, но тяжёлая, зловещая, словно окно в прорву. И в полынье она, Ульяна. И упал к ней ангел-спаситель, и она у него в руках. А поодаль жалкая фигурка чёрного гнома. И чёрные птицы над ним. И белые близ ангела-спасителя. Придёт час, и эти листы Ульяна покажет Фёдору. А пока юная княжна думала, как ей избавиться от чёрного гнома. И вновь по чистому листу летает тонкая, почти прозрачная ручка Ульяши, и твёрдо, точно рисует она то, что давно сложилось в её воображении. Над лесной заснеженной поляной парит белый орёл. Он только что бросил на землю чёрного гнома, и тот падает в круг стаи волков, ждущих свою жертву. Ульяше жалко гнома, она страдает, но гасит в себе жалость, потому как знает, что её рукой водила Божья сила.

Пришёл март, посинели снега, небо удивляло чистотой и глубокой голубизной. Ульяна уже поднялась с ложа и часами сидела у окна светлицы за рукоделием. Да наступил день, когда и в светлице ей стало тесно и душно. Её потянуло на вольный воздух, ещё в храм — помолиться. И на Благовещение Пресвятой Богородицы Ульяна вместе с родителями отправилась на Божественную литургию. Она волновалась. Её и влекло в храм и одолевал страх показаться там. Знала, что встретит Фёдора и Василия, но не ведала, как себя вести. «Хорошо бы, — думала она, — чтобы «чёрного гнома» там не было». А что же Фёдор? Быть ему в храме? «И уж не он ли её ангел-спаситель?» — спросила себя с удивлением Ульяна. И ответила без сомнений: «Да он же, он!»

Судьба оказалась милостивой к Ульяне. Её отец знал, что князья Ростовские ещё неделю назад укатили в Москву, и теперь ему хотелось исполнить просьбу дочери, отблагодарить Фёдора Колычева за её спасение. И он сказал, когда подошли к собору:

   — Ульяша, ежели Фёдор Колычев в храме, ты вольна подойти к нему и поклониться. И я поклонюсь, и матушка тоже.

Уходя из дому, князь Юрий взял из своих сокровищ меч, который достался ему по наследству от предков и с которым кто-то из них ходил на Куликово поле и бился с ордынцами. Рукоять меча была украшена драгоценными камнями, отделана золотом.

Он завернул меч в льняную пелену и передал холопу, дабы тот принёс его в собор.

От слов отца у юной княжны забилось сердце, чего ранее с ней не бывало. Войдя в храм, где ещё не так много было богомольцев, она посмотрела в тот край, где всегда молились Колычевы. Но что же? «Ангела-спасителя» она не увидела, только его матушку боярыню Варвару, батюшку Степана и сестёр. Ульяна почувствовала, как падает сердце. Ан нет, радость рядом. Фёдор покупал свечи и видел, как вошли в собор Оболенские. Он подошёл к ним и поклонился.

   — С праздником вас, князь-батюшка и княгиня-матушка, — сказал Фёдор и сделал ещё поклон. — И тебя с праздником, а также с выздоровлением, княжна Ульяна.

Всё было так неожиданно, что юная княжна растерялась, да быстро одолела растерянность, смело и решительно шагнула к Фёдору, приподнялась на цыпочки и поцеловала его.

   — Да хранит тебя Господь Бог многие годы, ангел-спаситель, — громко сказала она.

И многие в храме увидели, как княжна поцеловала молодого боярина, услышали возглас Оболенской. Кому сие было в удивление, но таких мало оказалось, а кто не забыл случай на Волге, те одобрили порыв княжны. Да были в храме послухи князей Голубых-Ростовских, и самый пронырливый из них Судок Сатин, кои доглядывали за каждым шагом княжны Оболенской и теперь приготовили её жениху «хороший подарок». Видели холопы Ростовских и то, как после службы князь Юрий Оболенский перепоясал Фёдора Колычева мечом в богатых ножнах.

С этого дня не было часу, чтобы шиши Ростовских потеряли из виду Фёдора Колычева и княжну Оболенскую. Они же перестали замечать вокруг себя вся и всё, жили одним: ожиданием встречи. Где и как они встречались, о том не думали, лишь бы увидеть друг друга. Но самым доступным местом их свиданий всё-таки были храмы. Там они могли сказать несколько слов, прикоснуться рукой к руке и насмотреться глаза в глаза. Расставаясь, говорили: «До встречи, желанный», «Я буду ждать её, лебёдушка».

После болезни юная княжна повзрослела, и всё у неё входило в пору цветения, всё было яркое, пленящее. Вот она по тёплой майской весне пришла в храм в платье-далматике[13], греческого покроя, и стало видно, как стройна и благородна её фигура. Толстая светлая коса с вплетённой в неё золотой и пурпурной камкой легла по спине ниже пояса. На голове голубая коруна-обод с венчиком из зелёных листьев и бирюзовых цветов. То женскому глазу любопытно, да непорочна юная княжна, оттого и гирлянды из цветов и листьев на коруне. Всё на ней красиво, а лицо Ульяши, на зависть старицким девицам, прекрасно. Ни одной неверной и жёсткой чёрточки, ни одного неверного штриха не сделала природа на нём. Потому не только Фёдор не спускал с неё глаз, хотя в храме сие грешно, но все старицкие молодцы и мужи тянулись оком к юной княжне.

Ульяну такое внимание к ней не смущало, потому как для неё в храме светило лишь одно лицо — лик ангела-спасителя. Её не пугало то, что горожане, кои знали о помолвке княжны с князем Василием, подумают о ней, видя, как с каждым днём она всё дальше удаляется от своего жениха. Себе она говорила: «Так угодно Всевышнему, и я покоряюсь ему». Ниточка за ниточкой, день за днём она связывала своё чувство, имя которому любовь, с судьбой москвитянина Федяши и того не страшилась.

И когда вернулись из Москвы со службы государю Василию князья Ростовские, то молодого князя и его отца Фёдора мало чего ждало утешительного. Послухи и видоки выложили всё из карманов, что накопили во время отсутствия князей в Старицах. Особенно богатым был «улов» у видока Судка Сатина и старшего из доглядчиков, мосластого мужика Фрола. Они докладывали князьям, где и в какие дни видели княжну Ульяну, что слышали из их с Колычевым разговоров.

   — Ноне Ульянея в посаде Покровского монастыря пропадает. Взяла волю у батюшки с матушкой бегать туда. И Федька при ней денно находится, — выкладывал своё Судок Сатин.

   — Что же они там делают, порочные? — спросил князь Фёдор.

   — О том мне ведомо, батюшка, — вмешался Фрол. — Кума моя сказывала, что Ульянея парсуны вышивает, ещё образа пишет и посадскую ребятню чему-то наставляет.

   — А Федька что делает? Не при ней ли сиднем сидит? — осведомился старый князь.

   — Он с монахами топором робит. Часовню бревновую ставят, — ответил Фрол.

   — Так, — молвил князь Фёдор и посмотрел на сына. — Вот с завтрева ты и будешь Ульянею туда провожать, коль не хочешь потерять её!

   — Батюшка, да что проку! — воскликнул князь Василий. — Нос от меня Ульяна воротит. И пока Федька здесь, так и будет.

Князь Фёдор выпроводил из покоя Фрола и Судка Сатина, спросил сына:

   — Что же теперь повелишь с ним сделать? Я не великий князь.

Василий к отцу поближе приник, прошептал:

   — А то, батюшка, что на Волге омуты глубокие есть. Вот и...

   — Что же ты меня в сидельницу за сторожа надумал упрятать?! — И схватил сына за грудь, потряс, кулаком погрозил: — Смотри у меня! Эко удумал! Да в Старицах всем собакам ведомо, чья невеста Ульяна! Да и другое всем известно, что ухажёром у неё Федька Колычев! Ежели пропадёт он, что скажет народ?

   — А коль так, батюшка, то мне не нужна порченая невеста! — разгорячился молодой князь. — Ведь это ты ищешь родства через Оболенских со старицким князем.

   — Замолчи и не доводи меня до белого каления! — крикнул князь Фёдор и уже спокойнее сказал: — Дурень ты, сынок. Ты же Федьке подарок делаешь!

   — Так я и говорю, родимый, на одного тебя надежда, — льстиво произнёс младший Ростовский.

   — То-то, уразумел, — смягчился князь Фёдор. — Да мы нонешними днями избавимся от него. И о Старицах забудет до конца века.

   — Верю, родимый: коль ты взял дело в свои руки — исполнишь, — масляным угостил сын отца.

   — Ишь ты, хорошо тебе сидеть за моей спиной. Ладно, иди отдохни с дороги, а я сбегаю к Оболенскому-Большому. Он вчера ещё прикатил в Старицы.

Князь Юрий Александрович Оболенский-Большой, троюродный брат князя Юрия Александровича Оболенского-Меньшого, приехал в Старицы на побывку к семье. Он пополнил в Москве свой полк и собирался с ним на береговую службу, да ждал повеления великого князя Василия, дабы знать, где встать на Оке против ордынцев. Как встретились на подворье Оболенских два князя, так Фёдор Голубой-Ростовский и сказал:

   — С тобой бы пошёл на рубеж, любезный, постоял бы плечом к плечу, да беда домашняя приключилась.

   — То мне ведомо от братца. Чем же тебе помочь?

   — За тем и пришёл, князь-батюшка. Как будешь в Москве встречаться с великим князем, молви ему, чтобы Федьку Колычева на береговую службу отправил.

   — Только-то? — удивился и впрямь большой, крепкий князь Юрий Александрович. — Туда он, поди, и сам в охотку пойдёт.

   — Так ты его в передовой полк, любезный, спроворь. За такую услугу до гробовой доски благодарен буду.

   — Ну полно. Всё исполню в честь нашей дружбы. И недели не пройдёт, как Федяшку крикнут из Стариц. Теперь же нам в трапезную пора. — И повёл Ростовского за собой. — Фряжского изопьём. Завтра чуть свет и в стольный град выступаю.

   — Эко знатно. Снял ты с моей души камень тяжкий, батюшка Юра, — бодрым голосом возвестил князь Фёдор, смакуя удачное посещение князя Оболенского-Большого.

Той порой Ульяна и Федяша жили своим. Встречались каждый день и многие часы проводили вместе. Потому не прошло и трёх дней с отъезда князя Оболенского-Большого, как страх потерять честь рода взял верх над всеми другими чувствами и над здравым разумом князя Фёдора Ростовского и он пустился во все тяжкие. В бессонные ночи старый князь представлял себе, как Ульяна и Федяша тешатся, как княжна, согретая ласками и лестью, теряет над собою власть и отдаётся Федяшке, впадая в сладострастие. И князь Фёдор, не выдержав испытания больного воображения, дерзнул на самосудную расправу над боярским сыном.

Фёдор Колычев ещё ничего не ведал о близком крутом повороте своей судьбы. Летний погожий день клонился к вечеру, когда он пришёл в посад Покровского монастыря. Там, у мастерицы Аграфены, его ждала Ульяша. Её привезли в посад в полдень, и она вместе с Аграфеной вышивала сакос — короткий стихарь с небольшими рукавами для старицкого епископа. Наступал его день ангела, и Ульяна с Аграфеной готовили ему подарок от монастыря. Вышивания у них было ещё много, и они спешили, засиживаясь до позднего вечера. К концу дня за княжной приехал слуга в лёгкой коляске, но она по просьбе Фёдора, да и по своему желанию отправила слугу домой одного. Сама же с Фёдором ушла на прогулку берегом Волги. И это были самые счастливые часы жизни Ульяши и Фёдора.

Давно уже погас вечерний закат, приближалась полночь. Но Ульяша и Фёдор забыли о времени. Найдя сосновый пень, они сели на него, укрылись одним кафтаном, и Фёдор возносил старинные былины или рассказывал, как ходил по рекам Пинеге и Северной Двине до Белого моря.

   — Там летние ночи светлы, как благостные дни, а по берегам всюду поднимаются сказочные селения, и люди в них добры, как матушка с батюшкой. И рыбы в Пинеге и Двине столько, что её берут руками, как из садка. Днём мы с батюшкой покупали у охотников меха, ещё жемчуг, который северяне добывают в Пинеге, а по ночам плыли.

   — А девицы какие на Пинеге? — с лукавой улыбкой спросила Ульяна.

   — Не знаю, я их не видел, — бесхитростно ответил Фёдор, а поняв уловку княжны, засмеялся: — Ой, хитра ты, Ульяша. Да лучше тебя во всём белом свете не найдёшь. — И Фёдор, сильнее прижав к себе девицу, приник к её губам.

В эту минуту и навалилась на них беда. Что-то зашуршало, зашумело у них за спиной по обрыву, и не успел Фёдор повернуться, как страшный удар по голове свалил его на землю и он потерял сознание. Его взяли за руки и поволокли. В другой миг чьи-то сильные руки схватили Ульяну, на голову ей накинули холст, связали по туловищу и куда-то понесли. Она пыталась кричать, но насильники зажали ей рот, и она вскоре сомлела. Сколько и куда её несли, она не ведала, а пришла в себя тогда, когда её привязывали спиной к какой-то толстой валежине. Она вновь попыталась позвать на помощь, но верёвка перехлестнула ей рот, и она снова потеряла сознание.

Несчастная не знала, что спустя минуту-другую к ней подошёл князь Василий, оголил её до грудей и ласкался к ней, целовал её тело всё неистовее и, потеряв рассудок, снасильничал. Насытившись, прикрыл её тело сарафаном и скрылся. Три холопа, кои таились неподалёку, убежали следом.

Сколько пролежала в беспамятстве Ульяша, она не могла сказать, а когда пришла в себя, услышала голоса, крики, люди звали её: «Ульяша! Ульяша! От-зо-вись!» Наконец к ней кто-то подбежал, и она узнала голос отца: «Это она, это Уленька, моя дочь!» И ещё кто-то крикнул: «Дайте нож!» И упали на землю верёвки, холст был скинут с головы Ульяны, она глянула на свет Божий, почувствовала боль в животе, поняла, что с нею случилось, и в третий раз потеряла чувство. Князь Юрий и его слуги бережно подняли Ульяну на руки и понесли её лесом к дороге, там положили на возок, укрыли пологом и повезли в Старицы.

Фёдор пришёл в себя лишь на другой день. Он открыл глаза, осмотрелся и осознал, что лежит в глухом овине, на соломе. Он пошевелился, но напрасно: руки и ноги были перетянуты сыромятными ремнями. Голова у него гудела от звона, словно колокол, когда бьют в набат. Его тошнило. Он попытался вспомнить, что с ним случилось, и не смог. В голове, казалось, было пусто. Он закрыл глаза и попробовал вспомнить лицо Ульяны, но боль и звон в голове так крепко запеленали память, что из неё ничего нельзя было добыть. Фёдор не сдавался, напрягал силы и одолел немочь. Вначале он увидел глаза Ульяши. Они светились чисто и ясно, словно утешали Фёдора: «Любый, наберись терпения, и всё будет хорошо».

   — Уповая на Господа Бога, я буду терпелив, — прошептал Фёдор.

Ему удалось забыться, и он уснул.

В этот час к овину подошли молодые мужики и баба. Они откинули щеколду и открыли дверь. Да и застыли в страхе на пороге, тут же бросились бежать в деревню, до которой было больше версты. Там они вломились в избу старосты, и мужик выкрикнул:

   — Батюшка Ефим, человек в нашем овине!

Гусятинский староста Ефим оказался человеком бывалым, спокойным и деловитым. Спросил:

   — Живой?

   — Не ведаем, — ответил мужик и почесал затылок.

   — Я видела: ноги и руки у него сыромятиной спутаны, — отозвалась молодая баба.

   — Экие недотёпы. Нет бы подойти, рассмотреть, что к чему, — проворчал староста и поспешил из избы.

Он распорядился запрячь лошадь в телегу. Прибежавшим к избе мужикам велел взять топоры, а бабам — вилы и повёл всех к овину. Шли все бойко, но в овин вошли с опаской, топоры и вилы наготове. Но, увидев спелёнутого ремнями человека, облегчённо вздохнули. «Ах ты, сердешный», — запричитали бабы. Фёдора положили на телегу как был — связанным. И лишь на дворе старосты с него сняли путы, и Ефим спросил:

   — Чей ты, сынок? — Он смекнул, что страдалец не из простых людишек.

   — Колычев я, сын Степанов, — ответил Фёдор.

   — Ах ты, голубчик! Да как же ты, боярин, в беду попал? — засуетился староста. — Знаю твоего батюшку отменно.

Ефим велел занести Фёдора в избу, а увидев на голове запёкшуюся кровь, послал бойкую бабу за знахарем, прогнал мужиков и баб со двора и призадумался, потому как увидел явную помсту[14]. «Оно ещё беду накличешь на Гусятино, коль вольно в Старицы с барином явишься», — решил Ефим.

Деревня Гусятино принадлежала князю Андрею Старицкому, но Ефим не отважился его уведомлять-беспокоить, а послал старшего расторопного сына Ивана к самому боярину Колычеву, наказав ему:

   — Пойдёшь в Старицы. В пути не мешкай, но будь там в полночь. Таясь, пройди к подворью Колычевых. Не забыл, где оно?

   — Помню, батюшка.

   — Зови самого боярина Степана, скажешь ему, что сынок Федяша в Гусятине у меня в избе.

Иван поклонился отцу.

   — Всё исполню, батюшка, как велено. — Взял свитку, ещё ломоть хлеба, с тем и покинул Гусятино.

Отмахав до полуночи двадцать пять вёрст, Иван тайком прошёл по окраинной улочке до подворья Колычевых, у ворот подёргал ремень, что тянулся в людскую. Прибежал привратник.

   — Кого тебе? — выглянув в оконце, спросил он.

   — Боярина-батюшку Степана. С вестью к нему, — ответил Иван.

   — А весть благая? — спросил с опаской привратник. — Сынок у него пропал.

   — Благая, дядя. Отчиняй калитку, веди меня.

В доме Колычевых никто не спал. Боярин Степан, услышав от гусятинского Ивана хорошую весть, возликовал и на радостях наградил его пятью серебряными рублями.

   — То батюшке твоему за радение. Теперь же бежим на конюшню и в путь. Как он там, сердешный?! — причитал боярин Степан.

Спустя несколько минут со двора Колычевых выехали два пароконных возка, тихо миновали улочки Стариц и через крепостные ворота, возле коих не было стражей, помчали по тракту в сторону Новгорода.

На другую ночь Фёдора привезли в Старицы всё с теми же предосторожностями. Он ещё маялся головной болью, и рана не поджила, потому три дня пролежал в постели. Когда стало полегче и память начала проясняться, он спросил отца и мать про княжну Ульяну. Но они отвечали коротко: дескать, не знаем, что с ней, — и при этом не смотрели сыну в глаза. Он догадался, что и с Ульяной случилась какая-то беда.

   — Господи, да ведь она мне не чужая, скажите, что с ней?!

И вновь Фёдор услышал только горестные вздохи и краткие ответы.

А через день, когда Фёдор поднялся на ноги, его вместе с отцом позвали в палаты князя Андрея Старицкого. Шли отец с сыном к нему на поклон и гадали, чем их порадует-опечалит удельный князь? Может, сочувствие выразит по поводу случившегося? Однако про то, что произошло с Ульяной и Фёдором, в Старицах мало кто знал. Не хотели свои горести показывать ни Оболенские, ни Ростовские. Да и Колычевы молчали. Каждый из них посчитал, что ещё есть время всё вызнать до конца и свести счёты, ежели потребуется. Знали на Руси многие, что Колычевым палец в рот не клади и на хвост не наступай — зубы покажут. Силён и знатен был боярский род Колычевых. Стояли они вровень с другим московским родом бояр Кошкиных-Захарьиных-Романовых. Росла ветвь этих родов от боярина Андрея Кобылы с тринадцатого века. Бояре Колычевы немало сделали в пользу Московского государства, когда Москва поднималась над всеми удельными княжествами Руси. Потомки Андрея Кобылы — всё больше воеводы — имели многие земельные владения в Московской, Новгородской, Тверской и Рязанской землях. Были у них и по северу державы отчины-пятины. Начиная с Фёдора Колыча, внука Андрея Кобылы, они служили только московским князьям. Лишь Степан Колычев, после того как потерпел опалу от великого князя Василия, был вынужден сперва жить в Деревской пятине, а потом поселиться в Старицах. И потому Колычевы шли на вызов Андрея Старицкого полные достоинства. Горожане почтительно кланялись им.

Князь Андрей, однако, уколол их гордыню. Он встретил Колычевых в приёмном покое, а не в большой палате, был не в духе и спросил с раздражением:

   — Что за свару затеяли с Ростовскими? Дело дошло до великого князя, а я ничего не ведаю.

   — Тебе судить нас, батюшка, — начал боярин Степан, — а токмо мы скажем одну правду, коя всем ведома. На Святки мой сын спас княжну Ульяну Оболенскую от погибели на Волге: в полынью она провалилась. Они же теперь милы друг другу, она чтит его за ангела-спасителя. Что тут поделаешь?

   — Но тебе ведомо, что она засватана ещё девять лет назад?

   — Да, — признался Колычев-старший.

   — В том и вина твоя. Теперь расплачивайся за неё. Били челом Ростовские великому князю Василию, дабы твоего Фёдора изгнать из Стариц. Великий князь внял им, просьбу уважил, причину сами знаете. Потому Фёдору не быть в Старицах.

   — Куда же ему от родного дома? К тому же рана на голове не зажила, татями ночными нанесённая, — защищал сына боярин Степан.

   — Кто Фёдора уязвил? — спросил князь. — Почему я о том ничего не ведаю, словно в уделе все немые?

   — И мы не ведаем, то ли Ростовские, то ли ещё кто, — ответил Степан.

Князь Андрей никогда не чтил князей Голубых-Ростовских и, будь на месте Оболенского-Меньшого, отцовской властью порвал бы сговор. Но сам он побаивался лукавых проныр и потому не хотел идти им встречь, дабы защитить Фёдора. И всё же участь его облегчил.

   — Внял я тебе, боярин Степан. Пусть Федяша пока сидит дома. Днями в Старицы приедет мой братец великий князь. Там и определим судьбу твоего сына. Однако от службы ему не уйти. Для сего приготовь военную справу и коня. И пусть ждёт своего часа.

Боярин Степан остался недоволен князем Андреем: мог бы и отказать старшему брату. Да и было за что. Но Степан смолчал, надеясь на то, что Господь разберётся во всём по справедливости.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ БРАТЬЯ


Палаты князей Старицких располагались на высоком берегу Волги в черте города. Подворье было обнесено крепким дубовым остроколом с внутренней галереей. С неё в нужный час можно было встретить врагов стрелами, копьями и мечами. Да пока Бог миловал Старицы. Не знал сей город злых набегов татар за спиной Москвы и вторжения литовцев, потому как трудны дороги через Волок: лежали там непроходимые болота на пути.

В просторных княжеских палатах, рубленных из вековой сосны, почти всегда было малолюдно. Старицкие вельможи только по необходимости шли к князю. А так любили отсиживаться на своих подворьях. Да и то сказать, причины тому были веские. Хотя и приходился князь Андрей Иванович кровным братом великому князю всея Руси Василию Ивановичу, жил по всем меркам в чёрном теле. Андрею было уже за сорок лет, а он оставался холост, как перст, без семеюшки. И причиной тому было строгое запрещение старшего брата. Великий князь боялся появления побочных престолонаследников. Он показал таковую свою суть сразу же, как занял престол после смерти великого князя Ивана Васильевича, своего батюшки. И первой жертвой Василия стал племянник князь Дмитрий. Чтобы тот не лелеял мысли о престоле, Василий повелел заковать его в железа и бросить в каменный монастырский подклет. Держали князя Дмитрия в заточении в чёрном теле, и он умер в ранней молодости спустя четыре года. Сказывали, что скончался «нужной» смертью. А как понять ту «нужную» смерть, каждому приходилось сие делать по своему разумению. Однако досужие россияне утверждали, что Дмитрия уморили голодом и холодом. Иные же говорили, будто он задохнулся от дыма. И выходило, что смерть князя Дмитрия была всё-таки насильственной.

С той далёкой поры великий князь Василий проявил открытую неприязнь ко всем своим младшим братьям, а их было четверо. Юрия Дмитровского, идущего за ним по старшинству, и Андрея Старицкого, чуть помоложе Юрия, он даже боялся, и им первым было запрещено обзаводиться семьями. Позже такая же участь постигла и двух других братьев Василия. Этим своим поступком Василий порушил братскую любовь к себе до конца дней своих.

И не только запрещением жениться уязвлял своих братьев великий князь. Он год за годом разорял их малые уделы и требовал от них всё больше работных и ратных людей. И пустовала в уделах земля, потому как не было или не хватало пахарей, и оставались вдовами и старыми девами-вековухами тысячи россиянок в Дмитровском, Старицком, Суздальском и Угличском уделах.

Будучи помоложе, Андрей Старицкий не раз просил старшего брата увеличить ему удел, дабы не жить в нищете, но Василий постоянно отказывал. А когда снизошёл до милости, то дал имение где-то далеко в Новгородской земле. Ежели Василий и Андрей встречались, то всякий раз между ними возникали ссоры. Едва Андрей заикался о том, что ему пора обзавестись семьёй, великий князь приходил в неистовую ярость и непристойно кричал:

   — Ты червь, ты убогий умом человечишка и не понимаешь, чего просишь! Ты добиваешься, чтобы я дал тебе волю иметь сына и идти с ним вперёд моего престолонаследника! Никогда тому не бывать! Сгною за сторожами, как наглеца Дмитрия!

   — Но у тебя же нет детей, нет наследника и не будет, — зло отвечал Андрей.

   — Будет, будет у меня наследник! — вопил Василий. — Не Соломония, так другая принесёт его!

Озлобленные братья расходились. Василий ещё бушевал, когда Андрей тихо убирался восвояси, уезжал в Старицы, питая к нему возрастающую лютую ненависть. Но, имея мягкий нрав, он пытался избавиться от низменных чувств к брату. В Москве он ни с кем не встречался и спешил в свои глухие Старицы. И там у него была одна отрада — молитва. В своих молитвах он просил Всевышнего воздать каждому по делам его. Случалось, что молил Господа Бога лишить Василия наследника. И выходило, что его молитвы доходили до Всевышнего. Хотя Василий и женился до того, как встал на престол, и прожил уже многие годы в супружестве, но Бог не давал ему наследника. Злость заставляла младших братьев радоваться тому, что за восемнадцать лет Бог не дал Василию ни сына, ни дочери.

Андрей не верил, что жена Василия Соломония бесплодна. Не могла такая россиянка, полная сил и здоровья, быть бесчадной. Видел Андрей в том вину старшего брата, который и в молодые годы — до двадцати восьми лет — не потешился ни с одной дворовой или сенной девицей. Того на Руси испокон у знати не бывало. Они же, братья Василия Андрей, Юрий, Дмитрий, Иван, поласкали кого ни попадя от челядинок до скотниц и породили своё племя обоего пола. Кровь у княжичей, доставшаяся в наследство от матери — южанки, греческой царевны Софьи Фоминишны, была горячая — вот и тешились.

Как женился Василий на первой красавице России боярышне Соломонии Сабуровой, так подумали братья, что теперь у Василия год за годом пойдут детишки, как у их батюшки. Однако и Соломония не прибавила Василию мужской силы.

Соломония была на тринадцать лет моложе Василия. А между князем Андреем и Соломонией была совсем малая разница в годах. И он таки влюбился в неё, вздыхал по ней в бессонные ночи, думал-мечтал о несравненной Соломоеюшке. Его пленила не только красота великой княгини, но и её нрав, разумность. Пред лицом Василия она вела себя сдержанно, боялась упрёков. Но лишь только великий князь уходил в военный поход, как Соломония преображалась, особенно в те часы, когда ей удавалось покинуть кремлёвские палаты и приехать на родное боярское подворье, которое располагалось на Пречистенке, близ Колымажного двора, где хранились государевы экипажи и была конюшня. И тогда в доме Сабуровых всё приходило в движение, молодёжь веселилась, пела — наступал праздник. Знал о том князь Андрей не понаслышке, а был очевидцем сам, когда однажды Соломония пригласила его на свой день ангела. В тот день и Андрей играл-тешился вместе с братьями Соломонии и её подругами.

А когда наступил августовский вечер, Соломония и Андрей волею Божьей остались одни. Той уединённой встрече было не больше десяти-пятнадцати минут. Они спрятались в самой глухой части сада, куда и в дневные-то часы не ступала нога человека. И Соломония сама, без побуждения Андрея, приникла к его груди и торопливо, со слезами в голосе, распахнула душу и пожаловалась на свою горькую судьбу.

   — Свет Андреюшка, кои-то годы живу в печали и страхе за свою долю. Князь Василий-батюшка терзает меня по ночам, аки овечку, жаждая проявить свою силу, но Господь не даёт ему той силы, и чадородец его есть вервь бескостная, никуда не годная. И тогда за одними терзаниями приходят другие, князь винит меня в том, что я будто бы холодна. И стыдно мне от того делается, потому как кровь моя кипит и паром исходит от грудей моих. И уж я готова сбежать от него к дворовым холопам, с ними греху предаться. Что же мне делать, скудной? Скоро умом рехнусь, — страстно шептала Соломония и трепетала под руками Андрея, словно птица в силке.

И князь Андрей прыгнул в опасный омут, взял лицо Соломонии, и стал жадно целовать его, и шептал страстно, откровенно:

   — Любая, милая, жизнь отдам на плахе, на поругание пойду за единственный миг, дабы познать нам друг друга. Годы терзаюсь сердцем по тебе, желанная.

   — Познай меня, познай, любый. Я ведь сильна, как дворовая девица, я богатыря принесу.

Руки их потянулись к запретному, они позабыли всё, лишь ненасытно целовались, изголодавшись по настоящей нежности и ласке. Они всё глубже опускались в греховную связь.

И только Богу было ведомо, что случилось бы минутой-другой потом, если бы не раздался громкий зов батюшки, боярина Юрия Константиновича, отца Соломонии. С трудом, с болью разрывая по живому свою плоть, Соломония и Андрей оторвались друг от друга, и великая княгиня, словно блудная девица, нырнула в заросли вишенника и где-то уже вдали отозвалась на зов отца.

Князь Андрей явился в палаты Сабуровых часом позже. Всё это время он просидел на берегу Москвы-реки и думал о несчастной судьбе великой княгини. И все его раздумья сводились к одному: не заслуживала эта прекрасная женщина такой горькой доли.

Спустя чуть меньше двух лет он и вовсе будет охвачен безумной болью, когда узнает, что великий князь Василий свершит над нею насилие, пострижёт в монахини и упрячет в суздальский Покровский монастырь.

И всё-таки двум любящим сердцам суждено было встретиться ещё раз вдали от людских глаз, и они исполнили то, чего так жаждала их исстрадавшаяся любовь.

Весной следующего года, когда великий князь Василий всеми силами, неправдой и происками добивался расторжения супружества с Соломонией и настойчиво требовал на то благословения церкви и её предстоятеля митрополита всея Руси Даниила, государевы дела вынудили его идти на Псков. Тот вольнолюбивый город пошатнулся в сторону Литвы, потому как не могли горожане дольше терпеть тиранию жестокого великокняжеского наместника. Решением вече псковитяне отправили в Литовское королевство своего посла. Их бунт был открытым, и доглядчики государя тотчас донесли о том весть до Москвы. Василий поднял в седло полк ратников и отправился наказывать псковитян.

В великокняжеских палатах в эту пору царила гнетущая тишина. Соломония уже знала, какая готовится ей судьба. Всё бунтовало в ней, всё кричало: нет, нет и нет! Она тогда была полна сил и жажды жизни. Ей страстно хотелось родить дитя. Это стремление всколыхнуло в ней, казалось бы, безрассудные желания отдаться любому молодому вельможе великокняжеского двора, рынде[15], челядинцу. Как жадно она смотрела на рослых, богатырской стати телохранителей! Каждый из них мог стать отцом её ребёнка. А там... Там будь, что будет, только не под монастырский куколь. Да и какое наказание может грозить ей за то, что супруг бесплоден? Лишь за то, что она принесёт дитя, исполнит своё главное дело на земле, рассуждала Соломония, пребывая в смятении.

Но природное благородство, глубокое почитание законов нравственности оттесняли грешные мысли и побуждения. И не единожды за день она опускалась на колени перед иконостасом и молила Бога о прощении за греховные помыслы и укреплении её духа в стоянии против дьявольских наваждений. Однако, как ей показалось, она нашла праведный путь к исполнению заветного желания.

Накануне похода великого князя на Псков, после вечерней трапезы, когда Василий чуть отошёл от дум о ратных заботах, Соломония попросила супруга:

   — Любый князь, возьми Соломонеюшку с собой. Видеть хочу древний город, ещё монастырь в Печёрах, славный чудесными исцелениями. Да и с тобой рядом хочу побыть.

Князь Василий нахмурился, посмотрел на Соломонию с неудовольствием, отошёл от неё подальше и ответил резко:

   — Зачем тебе тяготы пути? Да и мне обуза в ратном деле.

Однако Соломония была настойчива. Она подошла к Василию и глядела на него ласково, с мольбой.

   — Устала я от пышнотелых боярынь, дышать от них нечем. Прошу тебя, родимый, возьми.

Василий не знал чувства жалости и потому не мог её проявить. Но князь подумал, что коль Соломония напрашивается, то у неё есть на то причины и стоит её взять. А доедет она до Пскова или нет, не важно. Важнее другое: вдали от Москвы она будет меньше знать о том, что ей уготовано.

   — Собирайся. Завтра и выступаем, — сказал он сухо.

   — Спасибо, мой семеюшка. — И Соломония улыбнулась мужу.

Она прощала ему всё, даже пренебрежение к ней, кое в последнее время выражалось всё обнажённее. Так было и в эти минуты: вымолвил дюжину слов, а среди них ни одного тёплого, мягкого, все чёрствые. «Да чего уж там, ты, князь-батюшка, меня ещё вспомнишь ласково», — мелькнуло у Соломонии. И она ушла на свою половину дворца, чтобы собраться в путь. Свиту она решила с собой не брать, лишь любимую тётушку боярыню Евдокию да двух челядинок. О том и сказала Евдокии:

   — Едем мы во Псков, тётушка, да боярынь с собой не возьму. Так ли я рассудила?

   — Истинно так, матушка, — ответила Евдокия. В отличие от придворных барынь, она в свои пятьдесят лет была подвижна, румяна и без подбородков и не носила лишних телес. — Нам и легче в пути без ленивых мамок будет, — закончила она.

Князь Василий выезжал в Псков в конце июля. Ехали при нём воеводы, тысяцкие, дьяки разных приказов. Княжеская свита была небольшой, но за спиной у Василия шёл не один конный полк ратников, а два. Счёл он, что с полком может и не управиться с мятежными псковитянами, коих должно наказать примерно.

Путь лежал через Волок Ламский, Старицы и далее на Вышний Волочок. На первый ночлег князь Василий остановился, пройдя Волок Ламский. Лагерь разбили на луговом берегу реки Ламы. Вечер наступил тёплый, тихий. Как стемнелось, князь и княгиня остались в шатре одни. Едва легли на ложе, Соломония приникла к Василию, прошептала:

   — Любый, пришёл наш час. Ноне Матерь Божия с нами, и она утолит нашу жажду. — Руки её были горячи и ласковы, легко гуляли по телу Василия и, казалось, могли возбудить мёртвого.

Но князь Василий не внял ни словам Соломонии, ни её домоганиям.

   — Полно, Соломония, тщетны наши потуги, — сухо отозвался он.

   — Нет, нет, семеюшка, укрепись духом, и всё будет лепно. Ноне нам всё посильно. Слышу голос Матушки Богородицы. «Благословляю вас, дети мои», — речёт она. — И Соломония продолжала жадно, неистово ласкаться, побуждая принять её.

Василий оставался холоден. Не было в нём никакого движения плоти, и, чтобы отделаться от настырной Соломонии, он зло и беспощадно бросил ей в лицо слова, которые в мгновение погасили в ней пылающий костёр страсти:

   — Не льсти себе! Ты дырявый кувшин, и, сколько ни лей в тебя, проку не будет! — Василий встал с ложа, оделся и покинул шатёр.

Соломония же схватила зубами изголовницу, дабы не закричать, и забилась в истерике, в рыданиях. Но вскоре одолела женскую слабость, затихла. Однако не уснула, лежала и думала о своей горькой доле, не ведая, кого винить. Но больше казнила себя: «Да, да, я дырявый кувшин, и никому меня не налить!» И всё-таки самобичевание продолжалось недолго.

Когда в последний раз к ней во дворец привели известную всей Руси ворожею Степаниду Рязанку, она больше часу осматривала Соломонию и всё восхищалась «лепотою её стати», наконец прошептала ей в самое ухо: «Всё при тебе, как у Богоматери. Да того никому возгласить не смею». Соломония от избытка радости сняла с руки золотой перстень с адамантом и сунула ворожее в карман свитки.

   — Прими от моей щедрости за добрую весть, — прошептала она.

И сама потом перебирала все приметы здоровых женщин, расспрашивала о них свою тётушку, у коей было пятеро детей. Да всё сводилось к одному: она такая же, как и те женщины,кои приносят младенцев каждый год.

А вот её супруг, князь Василий, был не то чтобы скопцом, считала Соломония, но семя его не прорастало. Однако этого великой княгине не дано было знать до поры до времени, потому как она себя не испытала до дна.

Утром, как настал час выступать в поход, князь Василий зашёл в шатёр и увидел Соломонию спящей. Он не стал её будить.

Выйдя из шатра, позвал окольничего Ивана Шигону и повелел ему:

   — Как придёт в себя Соломония, проводи её до Стариц, там оставь у князя Андрея, сам же поспеши в Волочок.

   — Исполню, батюшка, — ответил Шигона, мужчина лет сорока, черноволосый, широкоскулый и крутоплечий. Чёрные, чуть раскосые глаза его смотрели на великого князя с подобострастием. Он побывал уже в опале от государя и теперь боялся чем-либо не угодить ему.

Как было заведено князем Василием в походах, каждый раз по утрам он отправлял впереди себя гонца, дабы тот предупреждал по пути, что идёт сам великий князь. Так было и на сей раз: в Старицы с рассветом ускакал его сеунщик.

Все эти дни, пока великий князь собирался в поход и шёл до Стариц, князь Андрей был озабочен тем, чтобы выполнить повеление старшего брата, собрать в своём уделе сто ратников и держать их в седле к тому часу, как явится великий князь в Старицы. Дело оказалось непростое. Наступала уборочная страда, шёл сенокос. Как отнять у многодетной семьи кормильца, ежели он и пахарь и жнец, а уж воин в последнюю очередь? Скажут, что сто ратников не так уж и много. Однако и немало, ежели помнить, что в нынешнем году по весне князь Андрей уже отправил из своего удела в Москву триста ратников. И всё шло к тому, что близился день, когда из Старицкого удела уйдёт в великокняжескую рать последний молодой мужик. При всём этом старицкий конный полк ратников во главе с князем Юрием Оболенским-Большим вот уже несколько лет стоит на береговой службе на Оке в ожидании набегов крымских татар. И некому было пожаловаться на эту несправедливость. Одно оставалось Андрею Старицкому: ждать жестокосердного старшего брата.

   — Костью в горле встали бы тебе мои воины, — ругался князь Андрей, готовясь к встрече государя.

Великий князь появился в Старицах злее обычного. В сумерках долгого летнего дня он въехал на подворье брата и, не сойдя с коня, строго спросил встретившего его Андрея:

   — Где воины, коих велел тебе держать в седле?

   — По избам они, князь-батюшка. Утром чуть свет явятся, как в поход выступать.

   — Ноне я выступаю. Псковичи в измену спешат уйти. Полки мои в движении, — резко пояснил Василий.

   — Худо. Да ты бы сошёл с коня. Чай, не к чужому приехал. В покоях трапеза ждёт.

   — И то сказать — голоден. За день-то маковой росиночки во рту не было. — Князь дал знак воинам, и к нему подбежал стременной, помог сойти с коня.

Андрей был уже рядом, и братья обнялись, вместе направились в палаты. По пути князь Андрей наказал дворянскому сыну Судку Сатину собрать ратников, коих определил на службу великому князю.

   — Шли моим именем всех дворовых по селениям, чтобы немедля выступали в поход. И не забудь к тому же про Фёдора Колычева: быть ему сей же час у меня на подворье.

В трапезной князю Василию принесли таз с водой, он умылся и прошёл к столу, сел в кресло брата. Андрей примостился сбоку. Позвал князя Пронского, самого преданного ему человека.

   — И ты с нами вкуси чем Бог послал, — сказал Андрей своему конюшему.

Трапеза проходила в молчании. Великий князь часто посматривал на младшего брата, словно пытался разгадать, что у того на душе. Он знал, что Андрей не питает к нему тёплых родственных чувств. Знал и причину тому: жил по его воле в чёрном теле, не имея права обзавестись семьёй, вырастить наследников, продолжателей рода. Да нашёл Василий утешение, но не брату, а себе: «Ничего, вот скоро найду себе чадородную, тогда и ему поблажку сделаю». Уже завершив трапезу, князь Василий сказал Андрею:

   — Соломония за мной увязалась в поход, да под Волоком Ламским сомлела. Завтра, поди, князь Шигона доставит её к тебе. Как поправится, отвезёшь её в Москву. Ещё Фёдора Колычева отправь при ней. Дядья просили за него. Пора ему служить в стольном граде при дворе великого князя.

   — Исполню, как велишь, — скупо ответил Андрей. Но сердце забилось чаще, он взволновался. И не будь в трапезной сумеречно, великий князь увидел бы, как изменилось лицо младшего брата. Да было то угодно Всевышнему, чтобы всё случившееся далее между Андреем и Соломонией осталось неведомым некое время государю Василию.

ГЛАВА ПЯТАЯ АНГЕЛ-СПАСИТЕЛЬ


Покинув подворье князя Андрея Старицкого, Степан и Фёдор Колычевы вышли на берег Волги и, не сговариваясь, направились к монастырю. Им было о чём поговорить. Когда пришли к тому месту, где Фёдор с Ульяной сидели на пне, он промолвил:

   — Вот тут меня и ударили. А больше ничего не помню.

   — Разбойники! Попадись они мне, живота лишил бы не дрогнув, — распалился боярин Степан. — Крест целовать буду, но скажу одно: волею Ростовских с тобой расправились.

   — Батюшка, но ведомо ли тебе, что с княжной Оболенской?

   — Никакой молвы о ней по Старицам не слышно. Уж я и матушку твою понукал проведать Оболенскую. И на двор её не впустили.

У Фёдора тревожно забилось сердце.

   — Беда с ней случилась, батюшка, спасать её нужно! — горячо воскликнул он.

   — Охолонись. От кого спасать? — сердито спросил боярин Степан. — Как вытурят тебя из Стариц, так вольно на улицах и в храме появится. Потому и не лезь на рожон.

   — Не верю я тому, что с ней не случилась беда. И то пойми: ведь она люба мне. И я ей — тоже.

   — Тогда поди и спроси князя Юрия, почему он на тебя в обиде.

   — И спрошу! Ноне же сие сделаю.

   — Ну попытай удачи, попытай! Останавливать тебя не буду. Вот он скоро из монастыря по этой дорожке пойдёт. Тут и жди его, а мне домой пора. Да смотри, поберегись, а то как опять что...

   — Теперь уж остерегусь, разуму прибавили, — отозвался Фёдор.

   — Ну то-то. — И Степан ушёл в город.

Фёдор спустился с обрыва на берег, покружил вокруг пня, попробовал представить, как уязвили его, поискал рыболовную снасть и ни с чем поднялся на дорогу, направился к монастырю, навстречу князю Юрию Оболенскому-Меньшому. Он шёл и думал о тех, кому обязан всем, что случилось с ним и с княжной Ульяной. Он уже знал точно, что с нею приключилось несчастье. В горячей голове молодого боярина рождались всякие замыслы мести за разбой. Он хотел, чтобы эта месть была честной, открытой, потому ему нужно было знать твёрдо, что с ним посчитались Ростовские. За все свои беды он готов вызвать на единоборство любого из князей — отца, сына. Да знал, что ни тот, ни другой не примут его вызов.

Чашу терпения Фёдора переполнила встреча с князем Юрием. Он вскоре повстречался Фёдору на монастырской тропе. В последнее время князь часто ходил в обитель. Вынашивал он тайное желание уйти от мира, принять постриг и служить Богу. Но тому помехой был князь Андрей Старицкий, у которого Оболенский служил дворецким.

Вид у князя Юрия Александровича был удручённый. В пути он не поднимал глаз от земли, словно стыдился смотреть на мир божий. Поодаль от князя шли два вооружённых мечами холопа. Фёдора удивило сие. В прежние времена такого за князем не водилось, чтобы воины сопровождали его. Фёдор поспешил навстречу князю и спросил его с поклоном:

   — Князь-батюшка Юрий Александрович, прости за дерзость, но я хочу знать, что случилось с княжной Ульяной? Даже в храм не ходит.

   — Тебе не следовало возникать предо мной! Прочь с пути, а не то холопов крикну! — гневно произнёс князь.

Но Фёдор не дрогнул и с пути не сошёл.

   — В чём вина моя, князь-батюшка? — спросил он.

   — Зачем появился пред Ульяшей?

   — Но ведь я спасал её от погибели!

   — Лучше бы не спасал, сраму меньше!

   — Нет, князь-батюшка. Ты токмо сей час так считаешь. Погибни Ульяша, ты предал бы меня сатане.

Князь горестно вздохнул, опустил голову и молвил смиренно:

   — Верно сказал. Да нет радости ни мне, ни её матушке, ни ей оттого, что она жива.

   — Прошу Христом Богом, князь-батюшка, скажи, что случилось с Ульяшей? Никому того не прощу!

   — Ничем ты ей не поможешь. Она — чужая невеста. Да не ведаю, будет ли женой, потому как опозорена. Она поругана и обесчещена! — выкрикнул князь, и на глазах у него появились слёзы. Он стоял перед Фёдором поседевший и постаревший раньше времени.

   — Кто учинил то злодейство?! Кто? Я убью того! — воскликнул Фёдор и взял князя за руку.

   — Если бы я знал, кто погубил мою дочь, сам учинил бы суд.

   — Князь-батюшка, сие на совести Васьки Ростовского! Он и есть злочинец! — убеждённо отозвался Фёдор.

   — Окстись, боярин! Как можно жениху такое сотворить! — Князь отмахнулся от Фёдора и медленно побрёл к дому.

Но Фёдор не оставил его в покое.

   — Эх, батюшка Юрий Александрович, ты доверчив и мыслью устал. Ведь твоя сестра Ефросинья уже потеряла надежду стать супругой князя Андрея Старицкого. А батюшка говорил мне: Ростовские потому и затеяли сватовство, что думали породниться с тобой и с князем Андреем через княжну Ефросинью. — Фёдор торопился высказать всё, что ему было ведомо от отца. — А ведь князь ноне прямой наследник престола державы.

   — Господи! — взмолился князь Оболенский. — Полно вам тешить себя надеждами на то, что когда-нибудь князь Андрей наденет мономахову шапку. Уж я-то знаю Василия. Хитрее его токмо татарские цари. — Князь даже остановился. — Василий костьми ляжет, дабы никого из братьев не допустить к трону. Да, он бесплоден. Но он-де иезуит. Он послал челобитную вселенскому патриарху о разводе, он наступает на горло митрополиту Даниилу и добьётся расторжения уз, преступит закон церкви. Судьба Соломонии в монастыре. Он же возьмёт себе в жёны — знал бы ты кого! Он приведёт во дворец дочь колдуньи, аспида в образе прекрасной женщины. А она-то уж найдёт путь к наследнику. Прелюбодейства в ней, женщине литовской и татарской крови, пруд пруди! — Князь вскинул руки к небу. — Господи, избавь нас от этого исчадия сладострастия и порока! Даруй ей смерть лёгкую, но избавь!

Может быть, глас этого бесхитростного и чистосердечного человека дошёл до Всевышнего. Спустя тринадцать лет будущая жена Василия, княгиня Елена Глинская, мать Ивана Грозного, жестокая и беспощадная, умертвившая даже своего родного дядю-благодетеля, была отравлена и скончалась лёгкой смертью.

Фёдор Колычев перекрестился. Он тоже слышал кое-что о нраве будущей великой княгини и потому поддержал Оболенского.

   — Но должно воспротивиться этому браку! — горячо заявил он.

   — Полно, боярин! Василий перешагнёт через всех, кто встанет на его пути. Да ты будешь скоро очевидцем перемен. Теперь оставь меня. — И князь Юрий побудил уйти Фёдора.

Но Колычев ещё молча сделал несколько шагов рядом, словно что-то соображая. Потом его словно обожгло. Он поклонился князю и побежал в город. Он мчался на подворье князей Оболенских, надеясь на то, что успеет до возвращения князя встретиться с княжной Ульяной. Он прибежал к воротам запыхавшись и, к счастью, легко преодолел первый заслон. Холопы, что сторожили ворота, знали, чем обязана княжна боярину, и пропустили его. Велели идти в людскую и там найти домоправительницу Апраксию. Фёдор нашёл её быстро, но уткнулся в неё, как в каменную стену.

   — Иди, иди, гуляй, сокол, по иным дворам, а здесь тебе нет ласки, — заявила Апраксия и загородила всю дверь в княжеские палаты. — Никого зреть не хочет Ульянушка, детка моя. А тебя, позорника, и слышать не желает. Ить, являются то один, то другой!

Фёдор ухватился за последние слова домоправительницы, потянул из неё другие.

   — Кто же так рассердил тебя, Апраксия?

   — Да тебе-то зачем знать? Иди, иди, гуляй. — И Апраксия начала теснить Фёдора из людской своими крепкими телесами.

В этот миг прибежала со двора шустрая молодая девка, а как глянула на Фёдора — улыбнулась и что-то пошептала на ухо Апраксии. Румяное широкое лицо услужницы расплылось в улыбке.

   — Ишь ты! — отозвалась она на шёпот девки и спросила Фёдора: — Так ты и есть тот добрый молодец, что спас нашу детоньку?

   — Я и есть, коль так.

Апраксия осмотрела Фёдора, словно коня на торгу.

   — Экий ты, сын Степанов: и кудряв, и глазаст, и нос не хлипкий. Ох, боярин, смотри, однако: огорчишь Ульяшеньку, быть тебе батогами битым. — И освободила дверь да на девку крикнула: — Что зенки повыкатила?! Кыш на птичник!

Фёдор успел улыбнуться доброй девице, и она убежала. Апраксия взяла его за руку и повела во внутренние покои, а в сенях усадила на лавку и твёрдо сказала:

   — Вот что, сокол мой. Вспомнила я теперь о тебе всё, знаю, что ты для Ульяши. Потому должен знать всю правду.

   — Приму, какой бы ни была, — ответил Фёдор.

   — В ту ночь, как пришла беда, прибежала на подворье сенная девка Грунька, коя ходила при Ульяше, закричала благим голосом: «Ратуйте! Ратуйте матушку-княжну!» Сбежались мы, спрашиваем, а она ни слова толком не может вымолвить. Одно твердит: «Ратуйте! Ратуйте!» А как шлёпнули её по заду, так всё и выложила. Была она с Ульяшей в монастырском посаде, да отпустила её княжна к родителям в деревню. Там и припозднилась. А как возвращалась тем путём, коим с Ульяшей ходила, так и увидела татей, кои через дорогу в лес Ульяшу тащили, там и скрылись. Скопом побежали мы туда, батоги, пищали взяли, а татей уже и след простыл. Только наша доченька, голубушка, на валежине распластана. Как глянули на неё, так и обомлели: носильное на ней в кровушке, летник до грудей порван. Что там было, как все голосили! Да сняли с неё путы, батюшка-князь кафтаном своим укрыл, взяли её, словно пушинку, в возок уложили, что следом с матушкой Еленой прикатил. Привезли, поместили в светёлке. А она, сердешная, как придёт в себя, закричит слёзно, от живота просит избавить. Да накричавшись, снова сомлеет. И так три дня. Теперь лежит словно неживая, от всего отрешённая. — Рассказывая, Апраксия плакала и, только закончив, вытерла передником слёзы.

Фёдор слушал Апраксию, крепко стиснув зубы и сжав кулаки на коленях. В груди у него бушевала ярость. Он был уверен, что поругание над княжной учинил князь Василий Ростовский. И умысел видел Фёдор. Счёл Василий, что из такого хомута, какой он накинул на Ульяну, ей не выбраться. Знал Фёдор, что в Старицах никто другой не опустился бы до насилия над молодой княжной. И теперь Фёдору следовало посчитаться с князем Василием не только за разбойничье, трусливое нападение на него, но и за поруганную честь любимой девушки. А в том, что он любит Ульяшу, Фёдор не сомневался. Теперь же, в несчастье, она стала ему ещё дороже. Ярость слепила глаза Фёдора, в голове кружились мятежные мысли. Он готов был бежать на подворье князей Ростовских и всё предать огню и мечу, потому как, считал он, там все виноваты в том, что содеяно с княжной Ульяной.

Охладило Фёдора одно: с подворьем Ростовских сгорят все Старицы. К тому же знал он, что ни князя Василия, ни его отца в городе уже нет. Кому же мстить? И всё-таки он решил, что от наказания Василию не уйти. Теперь у него не было прав на Ульяну, он не жених ей, а враг. И оставалось одно: найти Василия где угодно и посчитаться с ним. И хорошо бы найти его в Москве, размышлял Фёдор. В стольном граде у него есть братья Михаил, Андрей, Гавриил. Они хоть и не кровные, но в помощи не откажут, ежели понадобится.

Апраксия закончила рассказ со всхлипами:

   — Теперь нашей доченьке свет не мил, лежит она кои дни и никого к себе не пускает.

   — Тётушка Апраксия, но она же назвала меня ангелом-спасителем. Уж как пить дать допустит в светлицу, — молил Апраксию Фёдор.

   — И не проси! И не вводи во грех, пока матушку-княгиню не позвала! — сердилась та.

   — Не надо звать матушку Елену. Скажи Ульяше, что я пришёл. Иди, тётушка, а я посижу здесь тихо.

Фёдор и Апраксия ещё препирались, но, будучи женщиной мягкой по нраву и рассудительной умом, она сочла, что Фёдор не нанесёт её любимице большего урону, в коем пребывала. Да, может, и подвигнет её к жизни, потому как было видно, что княжна медленно угасала. И Апраксия положила на плечо Фёдора тёплую руку.

   — Сиди тут, как мышь. Жди свою судьбу. — С тем и ушла.

Сколько времени минуло, Фёдор не помнил. Он молил Бога о том, чтобы Ульяша проявила к нему милость, позвала-показалась. Наконец Апраксия пришла, и лицо её было светлое.

   — Иди, боярин, княжна Ульяша в милости к тебе.

Фёдор поднялся со скамьи и чуть не побежал.

   — Охладись, охладись, — предупредила Апраксия, — ещё не ведаешь, что тебе уготовано.

Она повела Фёдора сенями, по чёрной лестнице во второй покой и там в небольшой прихожей усадила его на скамью.

   — Жди здесь и дальше ни шагу.

В прихожей, пол которой застилали цветастые половички, было светло, чисто и пусто. Лишь в углу стоял сундук с узорами да у печи широкая лавка, на которой, похоже, спала сенная девица. Фёдор осмотреться не успел, как дверь светлицы открылась и на пороге появилась княжна Ульяна. На ней был сиреневый сарафан, подпоясанный серебряным пояском. Голова ничем не прикрыта. Как увидел Фёдор Ульяшу, так и зашлось у него сердце от жалости. Не было в ней от прежней жизнерадостной отроковицы ничего. Бледное с синевою лицо, испуганные печальные глаза, плечи опущены, руки словно плети. И вся она высохла от худобы.

Ульяна закрыла за собой дверь, прислонилась к ней, и в сей же миг Фёдор шагнул к княжне, опустился на колени и взял её за руки. Она же сказала:

   — Федя, не ищи меня больше. Вот как придёт старица из суздальского Покровского монастыря, так и уйду с нею. — И высвободила руки. — Прощай, ангел-спаситель.

   — Ульяша, не делай невозвратного шага. Я люблю тебя. Вымолви ответное слово, и я пришлю к твоим матушке с батюшкой сватов.

   — Не тешь себя надеждой, Федя. Мне, порченой, нет места в миру.

   — Полно, Господи! Да и есть ли твоя вина в том, что ты попала в руки злодеев? У ног твоих молю: забудь о своей беде, вернись к жизни, данной нам Всевышним, поверь в наше будущее! — И Фёдор, вновь взяв княжну за руки, поцеловал их.

   — Не надо, Федя, не надо! Я недостойна твоей милости. Стыд и срам поедают меня оттого, что я ещё жива. — И Ульяна взмолилась: — Боже милосердный, открой мне свои врата, впусти в Царство Небесное! Открой, дабы не упала головой в прорву!

Фёдор встал и прижал Ульяну к себе.

   — Любая, не тешь лукавого, не убивай матушку с батюшкой, отрекись от чёрных желаний, не сироти нас! Ведь батюшка твой побуждается принять постриг. Да помни и то, что князья Оболенские всегда были мужественны и являли гордость и честь российскую. Да и как можешь ты уйти от жизни, ежели злочинец не наказан и торжествует?

   — Кто тот злочинец, я не ведаю. Только Богу дано знать погубителя моего. Всевышний его и покарает.

   — Ульяша, ты светлая и чистая душа, но твоё милосердие к врагу только урон нашей вере. Я найду его и посчитаюсь с ним в честной схватке. Он ведь и меня огрел.

   — Всё видела и слышала: и как по голове тебя ударили, и как ремнями скручивали. Их было пятеро, все холопы, так мне показалось.

   — Ты узнала их? Чьи они?

   — Нет, не признала бы. Да и как? Все в чёрном, и шлыки закрывали лица. Тут же они и меня схватили, в холстину закутали. Кричать пыталась, так рот зажали, а там вервью перетянули. Я и сомлела. В себя пришла лишь в светлице.

   — Господи, укажи мне тех злодеев, укажи! — взмолился Фёдор. Грудь у него ломило от гнева и ненависти. И показалось ему, что он сокрушил бы дюжину врагов. Да и сокрушил бы, потому как с детских лет был приучен к настоящему мужскому делу. Ещё там, в Деревской пятине на Онеге, Фёдор выстаивал с мужиками вровень на заготовке леса от зари и до зари, не уступал в сноровке, когда отёсывали брёвна, ставили срубы. — Господи, укрепи наш дух в одолении зла и нелюди!

Ульяна сильнее прижалась к Фёдору. Тепло и сила, исходящие от него, волнами перекатывались в её ослабевшее тело. И она почувствовала, как всё в ней оживает, всё раздробленное срастается. Под руками Фёдора она выпрямилась, плечи её поднялись, шея расправилась. Волны подошли к её лицу, и с него исчезли бледность и синь. А волны катились всё выше, и посветлело в глазах, они зажглись, заискрились. И сердце её наполнилось жаром. Ульяна забилась под руками Фёдора, но не тревожно, не от горя, а от прихлынувшей нежности к ангелу-спасителю. Она заплакала легко и радостно. Да и как могло быть по-другому, ежели он вновь вытащил её из безысходности и печали, уныния и отчаяния! И Ульяна подумала: «Как бы всё ни сложилось дальше, но, пока он согревает меня, пока отдаёт свою силу, послужу ему всем естеством своим, и душою и сердцем. Встану рядом с ним пред лицом всяких бед и напастей».

Фёдор почувствовал изменения в Ульяше и больше не возносил горячих слов, не грозил кому-то, ещё неведомому. Его тёмно-синие глаза смотрели в бархатные озера Ульяши, и сердце его заходилось от нежности. И она не спускала с него глаз, и губы её приоткрылись в улыбке. Они порозовели, в них билась уже горячая кровь. И волны тепла и силы теперь уравнялись. Они и в Ульяше вздымались и перекатывались в Фёдора, захлёстывали его по самое горло. И ему захотелось пролить слёзы. Но он сдержался, потому как знал, что не только в горе, но и в радости мужчине должно держать глаза сухими. Время потеряло для них смысл. Уже канула в Лету печаль, протекли реки горя и уныния. Наступила вечность покоя, нежности, безмятежного полёта. Время утратило над ними власть. То, что вершилось месяцами, годами, они одолели за мгновения. Нерасторжимо связались их узы. И теперь в их телах, хрупком и слабом Ульяши, сильном и прочном Фёдора, родилась одна большая и чуткая душа. Теперь их желания, взгляды, побуждения зарождались на одном древе. И пришёл миг, когда они вместе подумали о житейском, о том, что явилось им из далёкого прошлого, возникло в дикой мерзости, которая чуть не погубила их. Ульяша и Фёдор сошлись в своих мыслях, как если бы думал кто-то из них один: «Вот только дитя от злодейского семени нам не надо. Да справимся и с этой напастью. Есть же бабушка-ворожея Степанида Рязанка. Она изгонит травками злое семя».

Той порой, как Ульяша и Фёдор избыли две вечности, пробудилась от сонного наваждения Апраксия, что коротала время на широкой лавке в светлице.

   — Ахти, эко я в дрёму упала! А голуби-то мои не упорхнули?

Да как поднялась, как понесла на своих коротких ногах восемь пудов телес, так чуть не выломила дверь в светлицу, благо спиною к ней стоял Фёдор. Он всё-таки испытал крепкий удар, пошатнулся. Вывалившись из покоя, Апраксия чуть было не упала, но Фёдор успел подставить ей своё плечо.

   — Ахти меня, — запричитала вновь Апраксия. — Грех попутал непутёвую, задремала и помстилось мне, что голуби-то мои улетели. Ан нет, вы здесь и в радости. А не то матушка Елена с меня шкуру спустила бы.

   — Полно, мамка, от кого и куда нам улетать? — весело ответила Ульяна.

Апраксия ещё сотрясалась и голосом и телесами, а Фёдор и Ульяна по-детски звонко и беззаботно смеялись над нею. И суть смеха юных душ дошла до неё, она сама улыбнулась да кинулась к Фёдору, обняла его и поцеловала, навзрыд произнесла:

   — Сокол ты мой несравненный! Вот уж истинно ангел-спаситель! Лед-то, лёд-то растаял в грудях у моей детоньки. Земной поклон тебе, сокол ясный! — И бухнулась в ноги Фёдору.

В сей миг на лестнице появилась княгиня Елена. Её лицо, ещё не увядшее, красивое даже в горести, вдруг засветилось удивлением, потом улыбкой. Она поднялась в прихожую и привлекла дочь к себе, прижала к груди. Заплакала.

Ульяша вытирала ей ладонями слёзы и утешала:

   — Матушка, мне хорошо! Матушка, возрадуйся вместе с нами!

ГЛАВА ШЕСТАЯ СОЛОМОНИЯ


После отъезда великого князя Василия из Волока Дамского Соломония провела в шатре ещё полдня. Она лежала в постели и была безучастна ко всему, что её окружало. Она всматривалась в прошлое. Проплывали перед нею годы замужества, словно тяжёлые осенние тучи.

Ах, как мало выпало на её долю светлых погожих дней! Лишь в начале замужества, когда князь Василий выбрал её из пятисот девиц, которых собрали в Кремль на смотрины, и Соломония покорила его своей красотой, жизнелюбием и пытливым, хотя ещё по-детски наивным умом, она, как ей казалось, была счастлива. Бодрило честолюбие: великая княгиня всея Руси. Но уже в ту пору у Соломонии были сложные отношения с супругом. Она и боялась его и боготворила. В её глазах Василий был сказочным богатырём, смелым, суровым и, думалось ей, добрым. Но вскоре её мнение о муже стало меняться. О доброте его она скоро забыла. Она увидела его крутой нрав. Он даже противился своему строгому отцу. Когда Иван-батюшка попытался женить его на датской принцессе Елизавете, Василий показал отцу крепкие зубы и наотрез отказался взять в жёны иноземку. Великого князя Ивана Третьего не зря в народе называли грозным. Он и на самом деле был таким. И не сносить бы Василию головы, когда отец вновь решил женить его на принцессе, но теперь уже на дочери литовского короля. Но вмешался в назревающую свару близкий к великокняжескому двору грек Юрий Трахиниот.

— Ты, великий князь всея Руси, должен знать, что даже византийские императоры не искали невест своим наследникам в чужих землях. Тут ведь недолго и династию порушить.

Соломония узнала о сём разговоре из уст самого Трахиниота, который стал её учителем и сделал пытливую княгиню образованной женщиной той поры.

Великая княгиня верила, что её жизнь с князем Василием была бы другой, если бы с первых лет супружества у них появились дети. Она приняла Василия через год после венчания, когда ей исполнилось шестнадцать, и с первых дней лелеяла надежду, что понесёт. Но миновало несколько месяцев, а у неё всё было, как прежде. И Соломония поняла, что они не зачали дитя. И потекли годы бездетной жизни, и каждый из них становился для Соломонии более несчастным и суровым, чем предыдущие. И всё реже Василий ложился с нею в постель, ласкал её и искал близости.

В первые годы супружества молодую княгиню обуревала ревность. Ей метилось, что в походах, а они случались каждый год, князь согревал других россиянок, что у него уже по многим землям Руси подрастают сыновья и дочери. И Соломония дерзнула пустить по тем городам и весям, где побывал великий князь, своих видоков и послухов, кои проведали бы у кого там из россиянок растут княжеские отпрыски.

Лет пять сабуровские холопы бродили по тем местам, где останавливался великий князь. Но опасения Соломонии так и не подтвердились. Никто из россиян и слыхом не слыхивал, чтобы где-то у кого-то подрастал княжеский прелюбодеич. И вот уже лет десять княгиня Соломония не пускала по следам мужа доглядчиков и вовремя прекратила надзор, потому как у великого князя повсюду были шиши. И они доносили ему о то, чего ищет Соломония, что нужно холопам её отца в городах и весях.

Великий князь Василий ни разу не упрекнул в том жену. А великая княгиня радовалась тому, что князь Василий не нарушал супружеской верности. Но к радости примешивалась и горечь. Было похоже, что Василий не осмеливался выявлять свой порок за стенами супружеской опочивальни.

В последнее время Соломония склонилась к одной мысли и утвердилась в ней: князь Василий не впадал в блуд по той причине, что имел основание обвинять её в бесплодии. И теперь, лёжа в тишине неразорённой природы, под лесной сенью, Соломония уверовала в другое: есть у неё право подвергнуть себя испытанию и либо воочию убедить князя, что ей дано от Бога рожать детей, либо тогда уж в омут головой. Третьего пути она не находила. Да и то сказать, ежели она не преступит целомудрия, то не сможет иным путём смыть с себя пятно бесплодной смоковницы и быть ей брошенной в монастырь. Уж такова судьба всех женщин великокняжеского дома.

   — Господи милостивый, прости за греховные побуждения, — поднимаясь с ложа, шептала Соломония, — придёт час, и я преклоню свою грешную голову, дабы судил ты заблудшую по делам её.

Великая княгиня позвала свою тётушку Евдокию и попросила помочь ей одеться. А когда Евдокия облачила княгиню в дорожное платье, она велела найти князя Шигону и передать ему, чтобы собирался в путь на Старицы.

Иван Шигона не внял тётке Соломонии, сам явился в шатёр.

   — Матушка-княгиня, куда изволишь ехать? — спросил он.

   — Тебе было сказано, что в Старицы. Зачем пытаешь? — неласково ответила Соломония.

Шигона подумал, что желание княгини не расходится с повелением великого князя, внимательно посмотрел на неё и понял, что она в состоянии перенести тяготы короткого пути, откланялся и ушёл распоряжаться. Этот самый скрытный человек великокняжеского двора был предан Василию и служил ему, как пёс. Он и великой княгине верно служил. Но к тому примешивалась досада. Иван Шигона не верил, что Соломония бесплодна, — о том говорили ему вещие сны. В них он часто ласкал прекрасное тело Соломонии, с замиранием сердца гладил её полнеющий живот, в котором таилось его дитя. Какие это были прелестные сны! Но всякий раз пробуждение приносило нестерпимую боль, разочарование и злость, потому как не дано ему было владеть красавицей Соломонией. И чтобы отдалиться от неё, чтобы грешные мысли не жгли душу, он возненавидел Соломонию. Но от службы ей никто, кроме великого князя, освободить его не мог.

Усадив Соломонию и её тётку в каптану[16], он с облегчением вздохнул: «Скоро конец твоему владычеству». Князь поднялся в седло и повёл свой небольшой отряд в Старицы.

Весь день великая княгиня просидела у оконца каптаны и взирала на благостную природу родной земли, украшающую их путь. Бежали мимо берёзовые рощи, пойменные луга, где поднимались уже стога сена, веселили глаз прогретые солнцем сосновые боры. В них терпко пахло хвоей и смолой. На опушках рдели гроздья рябины. Всё это умиляло Соломонию, её настроение возбуждалось и от родного приволья, и от предстоящей встречи с князем Андреем. И она не заметила, как приехали в селение Погорелое Городище, от коего до Стариц было рукой подать.

Князь Шигона остановил отряд на трапезу, да тут же отправил гонца в Старицы, дабы тот предупредил удельного князя о прибытии великой княгини. Не хотелось Шигоне уведомлять князя Андрея, но дворцовый устав без порухи себе не преступить. И потому, когда в сумерках долгого летнего дня Соломония подъезжала к городу, над ним гулял колокольный благовест. На всех церквях, а их было много в Старицах, звонари старались перещеголять друг друга. Но лучших звонарей, чем соловецкие, в Старицах не было. Они же на сей раз величали княгиню Соломонию особенно. На соборной колокольне звонари прямо-таки выговаривали:


Бого-лепно, бого-лепно
Соло-монию встре-чаем.
Многи лета, многи лета
Ей от всей души желаем.

Да тут соловецкие созорничали:


Голи-ками приметаем!
Голи-ками при-ме-таем!
Метлой метём
Путь-дороженьку!

Горожане простили им ту благую вольность, потому как Соломонию они почитали не меньше, чем своего князя. И москвитяне такой встрече порадовались. Лишь князь Шигона гневно заметил на ветер:

   — Вот ужо будет вам, смутьяны, как час придёт! С чего растрезвонились?

Князь Андрей не ждал Соломонию в теремах и на подворье не задержался, а спустился к самой Волге, ибо княгиня Соломония была для него желаннее князя Василия. От того одни огорчения исходили. А тут солнышко из хмари выплывало.

Соломония покинула каптану, лишь только мост остался позади. Мелькнуло у неё дерзко: «Спалить бы, разметать его и до конца дней в Старицах остаться».

Князь Андрей поклонился и спросил:

   — Хорошо ли доехала, государыня? — Глаза князя светились-играли.

   — Славно. Да к тебе всегда путь-дорожка скатертью стелется, — ответила Соломония тёплым голосом.

   — Речи твои мне приятны, — признался Андрей. — Надолго ли?

   — Моя бы воля, тут, на Волге, зимовала бы и летовала до исхода дней, — повторила она вслух сокровенное желание.

Грусть и тоска послышались князю Андрею в этих словах Соломонии. Да как утешить? Они помолчали. Но князь подумал, что только здесь, поднимаясь на долгий крутой берег Волги, они могут поговорить, не боясь, что их подслушают. Вон Шигона уже далеко впереди. Гордый, заносчивый, промчал мимо, едва поклонился. И боярыня Евдокия далеко, но позади. Князь Андрей коснулся руки Соломонии.

   — Твоё желание может исполниться. Василий болен, и у него нет наследника не по твоей вине. Знаю, он и до тебя был немощным. Потому прямым наследником будет только твой сын. И ещё скажу. — Князь Андрей оглянулся — по-прежнему они шли в отдалении от всех. — Скажу без страха заслужить твой упрёк. Люба ты мне пуще жизни, потому быть ли у тебя дитяти, сие в твоей воле.

Соломония слушала Андрея жадно, с волнением. Она благодарила Бога, что он дал понять князю её желания. Она же и ехала в Старицы только затем, чтобы избавиться от многолетней боли, вспыхнувшей ещё в родительском саду невесть как давно. Соломония поняла, что нынче у них не будет никаких помех отдать свои судьбы в руки Господа Бога. Великая княгиня посмотрела на князя Андрея с нежностью. Он ей всегда был люб. Да и как не полюбить такого сокола! Соломония окинула Андрея взором с ног до головы: статен, светлолиц, всего на семь лет старше её. Не было в нём лишь богатырской силы, и нравом мягок, твёрдости мало вовсе. Да и то сказать, та твёрдость была с детства подавлена в Андрее старшим братом, коему жестокости и твёрдости не занимать. Знала Соломония, что подданные любили своего князя. Он был заботливым и добрым государем. Подтверждение тому княгиня видела своими глазами: весь берег Волги заполонили горожане, кои вышли следом за князем. Они что-то кричали, их возгласы были радостными. Им казалось, что князь наконец-то обрёл семеюшку. Андрей, однако, отметил для себя другое. Он вспомнил, с каким трудом ему удалось собрать три-четыре десятка горожан, дабы встретить великого князя. И его приезд в Старицы не вызвал у собравшихся на берегу Волги никаких проявлений верноподданности.

Князь Шигона с отрядом воинов ожидал на высоком берегу княгиню с нетерпением и был недоволен тем, что она и князь Андрей чувствовали себя вольно и могли говорить о чём угодно, потому как близ них не было послухов.

   — Да ничего, ничего, твоя песенка спета, матушка, — прошептал он, когда Соломония уже шла по площади к княжеским палатам.

Он спрыгнул с коня и пошёл следом за княгиней. У Красного крыльца произнёс:

   — Матушка-княгиня, жду твоего повеления.

   — Ты, воевода, ещё вчера получил повеление великого князя. Вот и радей, как велено. — Сказано сие было равнодушно и с пренебрежением: ты, дескать, холоп государя, потому и живи по уставу холопов.

Грудь Шигоны обожгло гневом: «Мерзкая! Ты ещё поплатишься, топтанием оскверняя душу!» Ответил же покорно:

   — Так и будет, матушка. Утром и уеду вдогон.

В просторных покоях князя Андрея в этот вечер царило оживление. Несмотря на поздний час, в трапезной были накрыты столы и дворецкий Юрий Оболенский-Меньшой принимал гостей. Стольник князя Иван Ших-Черятинский успел позаботиться о том, чтобы достойно угостить москвитян. Пришли поклониться великой княгине князь Фёдор Пронский, бояре Степан Колычев, Борис Пилецкий. Тут же явился крадучись боярский сын Судок Сатин, сам угодливый и скорый в делах, а душонка чёрная и подлая. Иван Шигона посмотрел на него многозначительно, дал понять, что он ему нужен. Шигона присматривался к придворным мужам князя Старицкого, будто примерялся к каждому, как ухватить за шею, когда грянет над ними час опалы. А она неумолимо надвигалась. Но в этот вечер Шигона ничем не поживился, дабы донести крамольное до великого князя. Пока волжане вели разговор о хозяйственных делах, об урожае, об уборке хлебов и всего, чем одарило россиян щедрое лето. Даже о набегах татар не говорили, хотя с каждого двора на Оке бились против ордынцев один-два воина. А как выпили хмельного, так мужи старицкие завели речь об охоте, близком её начале. Докладывали егеря вельможам, что нынче на озёрах богато гусей и уток, да и лебедей можно пострелять, что боровой птицы по лесам в достатке. Князь Старицкий был страстный охотник, и псарня у него не уступала великокняжеской.

Гости разошлись за полночь. А ранним утром князь Андрей проводил в путь князя Шигону. Разговор между ними был короткий.

   — Передай великому князю, что Соломонию проводим до Москвы в полном здравии, — сказал князь Андрей.

   — Завтра и отправь. Чего её держать здесь? — без всякой почтительности и с вызовом заметил Шигона.

   — На то её воля. Тебе же в дорогу пора, — сухо отозвался князь Андрей и, не пожелав доброго пути, ушёл в палаты. Позвав князя Юрия Оболенского, наказал ему: — Ты, Александрович, пошли человека в Покровский монастырь за Иовом. Порадуем его пением великую княгиню. Подобного пения в Москве не сыщешь.

   — Верно сказано, батюшка-князь. Сей миг и пошлю Карлушу, — ответил Оболенский и ушёл исполнять повеление князя.

Этот день проходил в Старицах тихо и благостно. Оживление в княжеских палатах наступило к полудню. Соломония вышла к трапезе вся в свечении, словно в пасхальный день. Она была в ожидании чуда. После трапезы князь Андрей повёл великую княгиню на богослужение в кафедральный Благовещенский собор. Там отстояли обедню. Чинность службы и пение хора пришлись ей по душе. Особенно же очаровал Соломонию своим чистым ангельским пением отрок Иов. Он был иконописен.

   — Ему бы в стольном Успенском соборе на клиросе петь, — заметила Соломония.

   — Придёт час, и позовём, — ответил князь Андрей.

Соломония поняла значение сказанного, посмотрела на Андрея ласково. «Господи милостивый, помоги исполниться благим помыслам», — подумала она.

После обедни великая княгиня в сопровождении князя Андрея и его свиты прошлась по главной Богдановской улице удельного княжества, любуясь тихим, уютным городом, утопающим в зелени садов, его красивыми хоромами, церквами.

   — Как боголепно у тебя здесь, Андрей Иванович, не то что в оглашённой Москве.

   — Верно, матушка. — Но на чело князя пало облако, сказал о давно наболевшем: — Да вещает сердце, что близок конец той благости. Вот-вот не только Старицы, но и всю Россию опалит огнём, ежели не будем добиваться нового устроения державы.

   — Как согласно мы мыслим. И верно, вижу я во всей державе поветрие на грозу. Великий князь Василий изживает себя, в окружение берёт таких поганцев, как князь Иван Шигона. Вот и ваши князья Голубые-Ростовские к нему подстегнулись. — И воскликнула: — Господи, избавь нас от пришествия сатаны!

Старицкие горожане заполонили Богдановскую улицу, всюду плотной стеной стояли на деревянных пешеходках, толпою сопровождали великую княгиню, славили её. А досужие кумушки судачили о своём.

   — Лепота, что у княгини-матушки, что у князя-батюшки, от Бога. Им бы и быть семеюшками, — громко размышляла полнолицая горожанка.

Старицы жили в преддверии большого христианского праздника Преображения Господня, до которого оставался один день. Тому празднику суждено быть особенно памятным Соломонии и Андрею. Он наступил для них раньше, чем для всех россиян. Знали князь и княгиня, что в самую полночь, как наступить Преображению Господню, в мире вершатся всякие боголепные чудеса. И теперь Андрей и Соломония нетерпеливо ждали приближения вечера и ночи. Да время удалось скоротать незаметно: то за трапезой, то за осмотром хозяйства княжеского подворья. Князь Андрей показал Соломонии свою псарню — породистых гончих, борзых, волкодавов.

   — Одни они утеха у меня, обездоленного злым роком, Соломонеюшка, — пожаловался князь.

   — Тебя жалею, светлый князь, лучшей доли желаю, — отозвалась Соломония, когда шли от псарни на конюшню.

   — Правда, и здесь есть доброе существо, коему можно попечаловаться в час боли. Вон конь Жемчуг. — Андрей подвёл Соломонию к стойлу, где отдыхал белоснежный жеребец. — Он всё понимает, когда я душу чищу близ его.

   — У меня и того нет, князь Андреюшка. Разве что тётушка Евдокия Ивановна. Она у меня молчалива, как рыба. Порой и ей не скажешь того, чем душа болит. Потому я медленно тлею в одиночестве. Одно меня может утешить теперь — дитя. Чрево моё плодородно, сие я знаю, да семя в него некому было положить. Волчицей бы завыла, тогда, может быть, матёрый волчище нашёлся бы.

   — Полно, Соломонеюшка, кручиниться, — весело отозвался Андрей. — Близок час чудесам вершиться. И пусть над нами Всевышний чинит суд. А мы совершим чудо.

Князь Андрей смотрел в прекрасные глаза Соломонии, и был его взгляд так откровенен, так правдив, что великая княгиня нисколько не усомнилась в том, что чуду быть. Она ничего не ответила князю на ясно выраженное желание. Да и не нужно было слов. Всем своим существом, и глазами, в коих плескалась радость, и красиво очерченными губами, и движением руки, коей Соломония прикоснулась к Андрею, и ещё многим другим, чего князь не мог объяснить, Соломония дала ему понять, что она готова сотворить с ним чудо.

Они ещё погуляли по княжескому подворью, прошлись садом, где было светло от яблонь, усыпанных плодами. Взошла полная луна, и сад казался волшебным.

   — Благостно. Так бы и в мире... — тихо произнёс Андрей. И вдруг его ожёг страх за Соломонию. Спросил: — Ты не боишься, что будет потом?

   — Нет. Все страхи мои уже сгорели, и дух их выветрился из груди. Ведаю, что и Бога мне бояться не следует: он меня не осудит.

К Андрею и Соломонии подошла обеспокоенная боярыня Евдокия.

   — Матушка, в терем пора бы. Полночь близко, — предупредила она.

   — Не тревожь меня, тётушка, дай надышаться волюшкой. Иди и помолись за меня.

Евдокия поклонилась и ушла. Она-то всё понимала, да трепетала душой и телом за свою любимую племянницу. «Ой, над омутом стоит голубушка, да и бросится туда. Теперь уж бросится. Всё на лике светится», — причитала со вздохами боярыня. Но в терем не ушла, а затаилась, спряталась в калине на выходе из сада, готовая жизнь свою отдать, лишь бы не помешал кто-либо великой княгине прыгнуть в омут.

И Соломония знала, что тётушка Евдокия в сей час охраняет её покой, где-то поблизости укрылась. Потому, когда князь Андрей повёл Соломонию к избе садовника, она шла рядом с ним спокойная и счастливая. Они вошли в чистую избу. Князь Андрей заложил в двери дубовый засов, взял Соломонию за руку, и они поднялись в светёлку.

Князь и княгиня горели от страсти. В них накопилось её столько, что и в молодости подобного не испытывали.Однако волю той страсти они дали не сразу, вели себя сдержанно, дабы не сгореть в пламени чувств, не впасть в забвение, а потом не помнить, как всё было. Они творили обряд близости степенно, неторопливо. И это приносило им блаженства больше, нежели необузданность чувств. Они оба были прекрасны во всём: в нежности, в ласке, в узнавании друг друга. Соломония впервые в жизни узнала настоящего мужчину, восхитившего её своей чадородной силой. Князь Андрей впервые познал женщину, с коей мог согрешить многие годы назад, о коей мечтал всю жизнь.

   — Господи милостивый, я получил всё, чего жаждал двадцать лет, — шептал он.

   — Мать Пресвятая Богородица, ты наградила нас жаждой чадородия. Молюсь тебе, спасительница наша, — вторила Соломония князю. И ласкалась, побуждая Андрея творить чудо ещё и ещё.

Уже наступил день Преображения Господня. Иисус Христос в последний раз сказал своим ученикам: «Среди вас есть некоторые, что до смерти увидят силу Царствия Божьего». Господь взял с собой Иакова, Иоанна, Петра и поднялся с ними на гору Фавор. И преобразился пред ними: просияло лицо Его, как солнце, одежды сделались белыми, как свет. И вот явились им Моисей и Илия, с Ним беседующие. При сем Пётр сказал Иисусу: «Господи, хорошо нам здесь быть, если хочешь, сделаем три куши: Тебе одну, и Моисею одну, и одну Илии». Когда он ещё говорил, светлое облако осенило их и глас из облака глаголющий: «Сей есть Сын мой Возлюбленный, в котором Моё благоволение; Его слушайте!»

Соломония и Андрей вернулись в княжеские палаты, когда в птичнике пропели первые или вторые, а может быть, третьи петухи. Время для них потеряло смысл. Боярыня Евдокия проводила их от сада до чёрного крыльца. Там увела Соломонию в опочивальню.

И никому из них в этот час не было ведомо, что содеянное нынче ночью в светёлке уже не было тайным. Да знали они другое: сам Христос Спаситель говорил, что всё тайное становится явным. Тому свидетельств появится много. И одно из них — возникновение на Руси Кудеяра, снискавшего и добрую и худую славу во времена Ивана Грозного. Сказывали и утверждали по державе многие, что тот Кудеяр был сыном великой княгини Соломонии, именем Григорий.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ ЖЕСТОКОСЕРДЫЙ


Великая княгиня покидала Старицы на другой день после праздника в честь Преображения Господня. При Соломонии были боярыня Евдокия, человек пять прислуги и десять телохранителей. Ещё князь Андрей отправлял на московскую службу два десятка воинов, а с ними старшим молодого боярина Фёдора Колычева. Зная Колычевых с лучшей стороны, князь Андрей попросил Соломонию:

   — Возьми Фёдора на дворцовую службу, да поближе к себе. А в трудный час положись на него.

   — Так и будет, любый, — ответила Соломония.

Фёдор того разговора не слышал. Он был возбуждён, нетерпелив и рвался в Москву. Хотелось ему поскорее достать князя Василия Голубого-Ростовского, свести с ним счёты за поруганную честь княжны Ульяны. Да и за своё оскорбление, за то, что подло нанёс удар, он думал отплатить князю.

   — Буду молить Бога, чтобы он помог тебе наказать злочинца, — сказала княжна, когда Фёдор забежал на подворье Оболенских, дабы проститься с Ульяной. Он встретился с княжной всё в той же горенке-прихожей перед светлицей. Обняв Ульяну за хрупкие плечи, произнёс:

   — Ты береги себя. Я скоро вернусь и пришлю сватов.

Ульяша грустно улыбнулась и ничего не ответила. Да и как скажешь, ежели в эти дни она очищалась от плода вражьего. Кажется, с Божьей помощью и силой трав ворожеи Степаниды Рязанки всё завершилось благополучно. Однако у неё нашлось тёплое прощальное слово:

   — Я люблю тебя, Федяша, и жду твоего возвращения. А сваты... придут, и им не откажут.

Фёдор уходил от Ульяши и с подворья Оболенских с щемящим сердцем. Вещало оно ему, что не случится у них с Ульяшей безмятежного будущего. Он рассердился на себя и подумал: «И что это я дрогнул перед невзгодами! Нам бы лишь вместе неразлучно...»

Проводы великой княгини были торжественны. Трезвонили колокола, как и при встрече, горожане вышли к Волге и провожали Соломонию за мост и дальше. А князь Андрей с вельможами сопровождали великую княгиню до самого рубежа княжества, который пролегал под Волоком Ламским. Андрею хотелось большего. Он готов был следовать за нею до Москвы, лишь бы держать в руках её нежную руку, смотреть в её прекрасные глаза и ловить её завораживающую улыбку, а потом запомнить всё на многие годы. Но того ему было не дано. Он предугадывал судьбу прекрасной россиянки из достойного рода бояр Сабуровых, и жгучая ненависть к старшему брату накапливалась в его душе, переполняла её. Не стерпев жжения, он сказал:

   — Останься в Старицах, Соломонеюшка. Я сумею тебя защитить.

   — Осталась бы, родимый, да ведь он спалит Старицы и весь добрый люд погубит. Ему, жестокосердому, сие посильно.

Настал миг расставания. Княгиня, забыв о каких-либо условностях, не видя придворных вельмож князя и своих спутниц, прижалась к груди князя Андрея. Он обнял её. Соломония была покорна и печальна, ведала, что только чудо может сохранить её в этом вольном мире. Но, не надеясь на то, что князь Андрей может защитить её от жестокого супруга, она уходила навстречу неизбежным потрясениям мужественно и гордо.

   — Пока жива, буду помнить тебя, любый.

   — Мы ещё встретимся, мы будем вместе, — с верою ответил князь.

   — Дай-то Бог, — молвила Соломония, поцеловала Андрея в лоб и скрылась в каптане.

В свите Соломонии, среди телохранителей и прислуги, были всё-таки послухи и видоки великого князя. Они радовались тому, что усмотрели при расставании Соломонии и Андрея. Теперь им было с чем идти к князю Ивану Шигоне, главному великокняжескому псу, было в чём обвинить великую княгиню и старицкого прелюбодея. Потому все заспешили в Москву: одни — для того, чтобы поскорее увидеть близких, другие — с тем, чтобы обличить тех, кто должен быть обличён.

У боярина Фёдора Колычева к жажде поскорее добраться до Василия Голубого-Ростовского примешивалось желание увидеть родную Москву. Он в ней родился, и детство его прошло на Рождественке, близ женского Рождественского монастыря. Да и родни у Фёдора было много. Высились палаты бояр Колычевых на Патриарших прудах, в Заяузье, на Пречистенке, в других местах большого города. Рассчитывал Фёдор до того, как заступить на государеву службу, навестить всех близких, передать поклоны от матушки с батюшкой. Плохо было то, что он не знал, какую службу ему уготовил великий князь. Может, пошлёт в порубежье, стоять на Оке против крымских или казанских татар, кои по нескольку раз в год нападали на южные земли России. Что ж, он отправится в порубежье, будет отражать набеги татар, потому как Колычевы никогда не страшились выйти лицом к лицу с врагом.

Однако судьбе было угодно, чтобы жизнь Фёдора потекла по иному руслу. Едва появившись в стенах Кремля, он был определён в великокняжеские рынды. Тому причиной были не только просьба князя Андрея, но и личные качества Фёдора. В свои девятнадцать лет он был красив и статен, природа наградила его недюжинной силой, ловкостью и смелостью. Он получил хорошее воспитание, умел писать, читать, знал греческий язык. Ко всему этому он был честен, правдив и спокоен. Держался он независимо, но не гордо, а с достоинством. И вместе с тем у него не было высокомерия, честолюбия и заносчивости.

Дворцовая служба оказалась Фёдору не в тягость. Он легко привык нести ночное бдение и быть исполнительным. Угнетало его только то, что он не мог пока найти князя Василия Голубого-Ростовского. И у него не было возможности отправиться на поиски князя. Оставалось уповать на случай. Пока же Фёдор врастал в дворцовую жизнь. Волею великой княгини его поставили старшим над рындами, кои охраняли её покои. Жизнь во дворце текла мирно, тихо, но стражи несли свою службу рьяно, и молодому воеводе всегда находилось дело. По ночам он как радетельный хозяин обходил посты, вовремя менял караульных, заботился о том, чтобы они спали в караульном покое, а не на постах. Случалось, следил за ночными посетителями дворца. И однажды во время ночного обхода он встретился с незнакомым благородным старцем в монашеском одеянии. Шёл он по длинным сеням от покоев великого князя к покоям великой княгини. То был великосхимник Чудова монастыря Вассиан Патрикеев. Он первым остановил Фёдора и заговорил с ним.

   — Сын мой, вижу тебя впервые. Чей ты и откуда, как попал во дворец? — спросил старец.

   — Святой отец, прости, но мне бы тебя надо было спросить, как ты в ночное время оказался во дворце? Вижу, чувствуешь себя здесь вольно, знать, часто ходишь в великокняжеские терема. И мне должно по службе ведать, кто ты. Уж не духовник ли государя?

   — Странно, что ты об этом спросил, — завёл разговор Вассиан. — Но тебе откроюсь, потому как вижу по челу, что достоин доверия. — Монах увидел лавку, присел на неё и пригласил Фёдора. — Мне не довелось быть духовником государей. Я бывший князь Василий Патрикеев, ноне же инок Чудова монастыря Вассиан. Жду возвращения из похода государя, чтобы посоветоваться с ним. Пишем мы вместе с Максимом Греком, ещё с Фёдором Карповым и дьяком Николаем Булевым-Любчанином для правителей. Мы утверждаем, что государь должен управлять державой грозою правды, закона и милосердия. Как сие примет государь Василий, нам должно знать. — Умные, ещё зоркие глаза Вассиана смотрели на Фёдора требовательно. — Вот ты, что думаешь? Ноне во дворце мало придворных с такими искренними ликами. Откройся же, юный муж.

   — Закон и правда от Бога, и жить по ним всем — и государям, и простому люду, — ответил Фёдор.

   — Верно речёшь: от Бога и для всех.

   — Сам же я есть Фёдор Колычев, сын Степанов. Прибыл из Стариц на великокняжескую службу. Стою близ матушки Соломонии.

Вассиану пришёлся по душе молодой воевода. Но он не спешил выказать свои симпатии, попытался разузнать, чем живёт молодой Колычев.

   — Ведаю я, чего стоит знатный род бояр Колычевых. Твоего батюшку Степана Ивановича, прозвищем Стен Стур, знаю. Он был в опале у князя Василия. Как же ты попал сюда на службу, чем заслужил милость великого князя?

Фёдор был не так прост. Он осмотрелся: в сенях послухам и видокам великого князя негде было спрятаться. Спросил старца:

   — Скажу правду, останется ли нашей?

   — Умён. Я понимаю тебя. — Вассиан улыбнулся. Положил свою ещё красивую и крепкую руку на колено Фёдора, сказал доверительно: — Послушай прежде моё сокровенное. Я в княжеских палатах бываю многажды. Великий князь часто беседует со мной. Вот и в последний раз перед отъездом во Псков надеялся получить моё благословение и ждал совета, как быть ему, бесчадному, с неплодной Соломонией, дабы обрести наследника престола, продолжателя великих князей со времён Владимира Святого. Ответил же я ему, что ни вселенский первосвятитель, ни московский митрополит Даниил, ни архиереи не вольны дать тебе свободу, великий князь. Господь Бог сочетал, человек же не разлучает. Ан князь Василий жестокосерд, ему встречь не иди. Потому ноне я опальный. А бесчадный князь ищет новую долю. И не найдёт. Чего не дано Богом, того от сатаны не получишь.

Фёдор слушал Вассиана внимательно, и мысли в его здравой голове текли в согласии со старцем. Угадал он в мудром Вассиане ясновидящую силу. И то сказать, теперь он, Фёдор, и сам склонен думать, что великий князь лишён силы чадородия. К такой мысли, правда ещё не утвердившейся, он пришёл в тот миг, когда увидел, как Соломония расставалась с князем Андреем. Она обрела на груди у князя покой, она расцвела в Старицах, как плодное дерево, и возвращалась в Москву обновлённой.

Что ж, согласился Фёдор, старец Вассиан прав, что не дал обещания князю Василию поддержать его на соборе ради разлуки с многострадальной Соломонией.

   — Кланяюсь тебе, святой отец, за твёрдость в бережении законов Божиих, — наконец заговорил Фёдор. — Сам же я разлучён со Старицами и с невестой происками князей Голубых-Ростовских. Живота не пожалел бы, дабы наказать за мерзости младшего из них.

   — Говори всё, — побудил Вассиан.

   — Он надругался над целомудрием княжны Ульяны Оболенской-Меньшой, по-разбойному лишил невинности. Она была помолвлена с ним с семи лет. Ещё до разбоя мы полюбили друг друга, и она моя невеста.

   — Ты волен его наказать, — согласился Вассиан. — Но не торопись. Пусть в его судьбе кара придёт от Всевышнего.

   — Ты, святой отец, человеколюбец и милосерден. А как быть мне, смертному, ежели кровь взывает о мести?

   — Ты не язычник. Приди к Богу и помолись. Господь утолит твою жажду и отвратит от зла и насилия, ибо таково имя мести. Пока же призываю тебя, воин, служить матушке нашей Соломонии, идущей путём тернистым. — Вассиан поднялся, выпрямился, стал высок и величествен. — Благословляю тебя во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь. — Великосхимник осенил Фёдора крестом и ушёл.

Фёдор ещё долго сидел на лавке, размышляя над советами Вассиана.

В день Усечения главы Иоанна Предтечи — в канун Нового года — вернулся в стольный град великий князь Василий. Он пресёк потуги псковитян отойти от Москвы и был доволен походом. Москва в эти дни уже приготовилась к праздникам и была благодушная, немного обеспокоенная последними заботами о встрече Нового года. На улицах города великий князь увидел немало москвитян, но торжественного шествия в угоду ему не состоялось, и колокольный благовест возносился лишь над кремлёвскими храмами.

Досада и гнев исказили лицо Василия: пришли же гонцы ранее, оповестили москвитян о возвращении великого князя. Потому гордый государь не мог простить своим подданным такой непочтительности. За двадцать лет, что он сидел на престоле, москвитяне впервые так уязвили его самолюбие. Чем же недовольны они? Однако князь напрасно озадачивал себя вопросами. Ведал он о том, чем заслужил отчуждение. Всегда же было так, что бесчадные государи не в чести у народа. Помнил Василий, как горожане встречали из походов его отца, великого князя Ивана Васильевича. Он был отец пяти сыновей и двух дочерей. За то и честь!

«Ну погодите, будет вам!» — зло подумал Василий, проезжая мимо жидкой толпы по Тверской улице. А злости у великого князя на сей раз было много.

Доглядчики князя Ивана Шигоны не ждали, когда вернутся из похода государь и их господин. Они помчались им навстречу и застали на отдыхе в Троице-Сергиевом монастыре. «Верный холоп» князя Андрея Старицкого не побоялся разбудить князя Шигону, который вольно храпел в монастырской келье.

   — Князь-батюшка, не вели казнить непутёвого боярского сына, но выслушай, — раболепно склонясь перед Шигоной, произнёс Сатин.

   — В словесном блуде пропадёшь, несчастный холоп. Говори, с чем пришёл, и, ежели дельное принёс, быть моей милости тебе.

В келье было полутемно, горела лишь лампада перед образом Михаила-архангела. Шигона сел на лавку, на которой спал, был лохмат, страшен, аки леший. У Сатина ознобом обожгло спину: «А ну как не угожу?! Да один конец: этот не порешит, так князь Андрей голову снимет». И выдохнул:

   — Великая княгиня Соломония-матушка в прелюбодейство впала.

   — Брешешь! — рявкнул Шигона и, высоко вскинув ногу, пнул Судка в грудь.

Сатин отлетел на два аршина, упал, за грудь схватился, стеная, запричитал:

   — О, лихо мне, лихо! Грудка моя слабенькая рассыпалась на косточки. За что ты меня так, князенька, я ведь правду принёс! — Тщедушный, с плоской грудью, с редкой козлиной бородёнкой и жалкими собачьими глазами, он часто маялся грудной болью. И было неведомо, в чём он носил своё подлое сердце и ещё более подлую душу.

Князь Шигона пожалел Сатина:

   — Ну полно, полно! Ведь такое сказал, что и на себя руки наложил бы. Да я тебя серебром одарил бы за благую весть.

Судок покачивался, приходя в себя. Когда он вымогал у боярыни Евдокии подноготную о ночной гульбе Соломонии, то казался себе богатырём. Знал же, что Евдокия не пнёт его ногой. Теперь Судок подполз к Шигоне на коленях и торопливо зачастил:

   — Всю ночь тешились в избе, что в дальнем конце сада стоит на княжеском подворье. И слышал я, как они стонали от вожделения в светёлке. Пол поднимался под крышу, где я пребывал.

Ревность и ненависть мутили сознание князя. Но он больше не бил Сатина. Шигона отвалился к стене, разорвал на груди исподнюю рубаху и хватал воздух, словно рыба на льду. Успокоившись, он расспросил Судка во всех подробностях о поведении Соломонии в Старицах и понял, что ежели услышанное донесёт до великого князя Василия, то обречёт Соломонию на самую жестокую расправу. Шигона страдал, раздваивался. Ему и жаль было княгиню, и в то же время он ненавидел её за то, что она всегда пренебрегала им. Он же готов был целовать ей ноги за самую малую ласку.

Но сильнее ненависти и любви вкоренилась в Шигону рабская покорность. Будучи князем, он оставался рабом своего господина. Сие пришло от предков, кои были рабами великого киевского князя Ярослава Мудрого. И потому, едва наступил рассвет, Шигона отправился в палаты игумена, где располагался Василий. И с тем же раболепием, как и Сатин, всё выложил великому князю. Да многое и от себя добавил.

Слушая Шигону, князь Василий темнел лицом, его хищный нос ещё больше заострился, круглые птичьи глаза сощурились, как у монгола. И весь он был похож на огромную плотоядную птицу, готовую упасть на жертву. Но Василий не излил своего гнева на дворецкого. Выслушав пространный донос Шигоны, он повелел:

   — Седлай коней и — в путь!

В Кремле великий князь появился пополудни. Здесь его встретили как должно. На всём расстоянии от ворот до Красного крыльца палат плотной толпой стояли бояре, князья, дворяне, служилые дьяки, торговые люди. Там и тут возносилось над Соборной площадью: «Слава великому князю! Слава!»

На Красном крыльце дворца Василия встретила Соломония. Она показалась супругу жизнерадостной и красивей, чем прежде. У князя ёкнуло сердце: ведь любил же её и мог бы любить поныне, будь она чадородна. Поднявшись на крыльцо, он, однако, обнял Соломонию. И она прижалась к нему. Глаза её были чисты и непорочны. Василия ожгло: «Оговорили, тати!» Князь повернулся к площади, слегка поклонился народу, помахал рукою и ушёл с Соломонией во дворец. В сенях он сказал ей:

   — Иди к себе, я скоро приду к тебе.

Ещё и вечер не наступил, свечи во дворце не зажгли, а князь Василий скинул дорожные одежды, смыл дорожную пыль в дворцовой бане и, забыв о вечерней трапезе, отправился на половину великой княгини. В пути он встретил Ивана Шигону. Тот стоял, раболепно склонив голову, предполагая, что великий князь идёт судить Соломонию. Ещё князь Василий встретил в прихожей перед опочивальней великой княгини Фёдора Колычева, но, не зная его в лицо, спросил:

   — Ты кто? По чьей воле во дворце?

   — Твоей волей, князь-батюшка, прибыл из Стариц в Москву и волею великой княгини вошёл во дворец, ей служу. Имя моё — боярин Фёдор Колычев.

Князь Василий смерил Фёдора внимательным взглядом и нашёл, что он молод, статен, силён, смотрит почтительно и с достоинством. Коротко заметил:

   — Ну служи. — Он направился к двери опочивальни, миновал Евдокию и скрылся в покое жены.

Она ждала Богом данного ей супруга. А пока ожидала, много думала о нём, о себе, искала силы, дабы не дрогнуть под его жгучим и тяжёлым взглядом. В том видела своё спасение. Сердце вещало ей, что князю уже всё ведомо. За двадцать лет супружества она утвердилась в том, что для великого князя на Руси нет ничего тайного, и особенно во дворцовой жизни. Поди, ни один государь прежде не держал близ себя и по всей державе столько шишей. Но состояние Соломонии после возвращения из Стариц было таким, что она ничего не боялась, не испытывала душевного трепета перед мужем, как раньше, была готова к любым испытаниям, лишь бы сохранить в себе новую жизнь. А в то, что она в ней есть, Соломония верила свято.

Когда князь Василий появился в опочивальне, Соломония творила молитву, только в ней находя своё спасение. Так и было. С молитвой на устах Соломония поспешила навстречу Василию, обняла его, прижалась к широкой груди, привстала на цыпочки и поцеловала в губы.

   — Сокол мой ясный, как я скучала по тебе! Как долго ты был в походе! Думала, не дождусь.

   — Как могла скучать, ежели в Старицах была весела?

   — Страдание моё вылилось в веселье. Боялась, что от печали увяну без тебя, желанный мой.

   — Так ли сие? А что же князь Андрей не ходил близ тебя гоголем?

   — Ходил, любый. Так ведь я великая княгиня. И многие вельможи кружат близ меня, тот же князь Шигона проходу не даёт. Лесть для них вместо молитвы. — Соломония вновь приникла к Василию. — Идём же, мой желанный, на ложе. И всё у нас будет, как в молодости.

Князь Василий дрогнул. Соломония победила его отчуждение. Он ещё раз пристально посмотрел ей в лицо и увидел, с какой девической невинностью смотрела она на него, какой чистотой светились её глаза. И к князю пришло желание, которого он давно не испытывал. Василий заглушил в себе гнев, негодование, жёсткость, с коими шёл в опочивальню Соломонии. Он вспомнил, как сотни раз за долгие двадцать лет их супружества Соломония ласково и мудро побуждала его пробовать свою силу. Её вера в мужское достоинство Василия вдохновляла его, и он жаждал её ласки, неугомонности в супружеской утехе и, окончательно забыв наветы на княгиню, окунулся в озеро нежности, что приготовила ему жена. Он провёл ночь в постели с Соломонией. И был волшебный час близости, какой Василий ранее не испытывал. На удивление себе, князь проявил недюжинную силу, и она показалась ему детородной. Он даже несколько раз поделился своей радостью:

   — Соломонеюшка, что ты со мной сделала! Отныне я богатырь! Ишь как мы с тобой славно натешились!

   — Славно, сокол мой ясный. И ты не запамятуй сию ночь. Веди отсчёт дням до появления наследника. Да будут у нас и другие похожие праздники.

А пока князь Василий и княгиня Соломония тешились и увеселялись, в великокняжеском дворце случилось то, что перевернуло судьбу великой княгини.

В глухую полночь, лишь только воевода Фёдор Колычев обошёл свои караулы на половине Соломонии, туда тайно пробрались трое из чёрных[17] слуг князя Ивана Шигоны. Они вломились в покой боярыни Евдокии, подняли её с постели, завязали рот, накинули тёмный плащ и увели из дворца. У чёрного крыльца стоял крытый возок, Евдокию бросили в него на солому, кони в сей же миг рванулись и умчали из Кремля. Ехали недолго. Евдокию вытащили из возка и ввели в храм Рождества Пречистые на Рву. Её привели в ризницу, силой поставили на колени и откинули капюшон. Она подняла голову и увидела перед собой митрополита всея Руси Даниила. Вид у него был грозный. Он сидел на лавке, и его жгучие глаза уставились на Евдокию. К ней подошёл князь Иван Шигона, больно ткнул посохом в спину и прошипел:

   — Говори владыке всю истинную правду, чем занималась великая княгиня в Старицах с князем Андреем?

Евдокия, ещё не придя в себя от боли, ответила:

   — Они токмо осматривали подворье и гуляли по саду.

Шигона вновь ткнул её в спину остриём и пнул ногой. Евдокия вскрикнула.

   — Ты скрыла подноготную!.. Говори же!.. Владыка ждёт твоей исповеди! — кричал Шигона.

   — Я больше ничего не ведаю. Истинный Бог, — ответила Евдокия.

   — Зачем грешишь во храме, дочь моя? — мягко заговорил Даниил. — Одна правда может спасти тебя от суда Господня, от гнева великого князя и осуждения церкви. Всевышний милостив, он простит тебя, ежели не будешь укрывать грехопадение ближнего. Слушаем тебя с молитвою. Аминь.

   — Истинно я ничего не ведаю, владыка. Видит Спаситель. — И Евдокия перекрестилась.

И опять за неё взялся князь Шигона. Теперь укол посохом был ещё сильнее.

   — Ты ищешь себе худа, боярыня! — крикнул князь Иван. — Волею великого князя сюда ведут твою любимую дочь. Что скажешь ты, когда мы снимем с неё носильное и плетями пройдёмся по белому телу? Говори же правду! — И Шигона опять пнул её сапогом.

Боярыня Евдокия знала ту правду, кою искали митрополит и дворецкий, но она отреклась от всего земного во благо молчанию. И тогда Иван Шигона велел увести её из храма в подвал. Там подручные князя сорвали с неё одежды, привязали к столбу, дождались митрополита и князя, кои не появлялись довольно долго, а как они пришли, по знаку Ивана Шигоны Евдокии прижгли калёным железом спину. Она сдержала крик, лишь застонала от боли. Палачи прикладывали железный прут к спине боярыни несколько раз, а Шигона всё требовал выдать великую княгиню. Он был вне себя от злости и всё посматривал на митрополита, ждал от него какого-то повеления. И наконец Даниил сказал:

   — Я благословляю привести сюда отроковицу Ксению.

И под утро люди Шигоны привели в подвал дочь Евдокии, шестнадцатилетнюю девицу и на глазах у матери сорвали с неё всё, уложили на топчан. Четыре холопа держали её за руки и за ноги, а пятый, матёрый мужичище-холоп, взялся снимать порты. И Ксения закричала: «Матушка, не дай надругаться!» Мужество покинуло боярыню, она отрешённо произнесла:

   — Не троньте доченьку! Отпустите её с Богом! Я всё расскажу.

   — Отправь её домой, — молвил митрополит Даниил Шигоне и покинул подвал.

Но Иван Шигона не поспешил исполнить волю владыки. Он приказал одеть Ксению и Евдокию и повёл их в придел храма. Там их ждал митрополит Даниил, ещё пять архиереев и духовник великого князя Василия, священник Александр. Шигона велел поставить избитую, измученную пытками Евдокию вновь на колени, её дочь держали за руки холопы рядом. Князь Шигона спросил Евдокию:

   — Боярыня Евдокия Сабурова, ты служишь великой княгине, не так ли, неправедная?

   — Да, служу, — ответила та.

   — Была ли ты очевидицей, когда князь Андрей Старицкий и княгиня Соломония пребывали во блуде?

Евдокия посмотрела на князя Шигону с ненавистью. Она знала, что ей уже не подняться с колен, потому как он не поверит той правде, которую скажет. И она повернулась к митрополиту с мольбой о спасении, но не о своём, а дочери.

   — Милостивый владыка и вы, святители, велите князю отпустить мою дочь. И я всё скажу, что мне ведомо...

   — Князь Иван, — обратился митрополит к Шигоне, — дай в мои руки отроковицу. Сие во благо ей. А ты, Евдокия, встань и сядь на лавку. Боярыне негоже стоять на коленях, — рассудил он.

Шигона за руку подвёл Ксению к митрополиту. Она тряслась, как в лихорадке.

   — Дитя Божие, встань рядом со мной, — повелел митрополит Ксении.

Она подошла. Даниил взял её за руку и приказал Евдокии:

   — Теперь говори, как на духу, и в том ваше спасение.

   — Владыка милостивый и вы, святители, — заговорила Евдокия, — ведомо мне, что над матушкой Соломонией нависла беда. Её обвиняют в пустоте чадородия, её хотят отлучить от Богом данного супруга. Она же не бесчадна, и у неё будет в должный срок дитя. Ноне она до полуночи ублажала своего мужа. Тому я очевидица. Теперь спросите его: доволен ли он своей семеюшкой?

   — А что же в Старицах, всё шло благочинно?

   — Господи, владыка, ты бы сам спросил матушку-княгиню. Она лжи не потерпит и исповедуется пред тобой, как пред Господом Богом, — искренне убеждала Евдокия митрополита.

И было Даниилу над чем задуматься. На его суровом лице, в жгучих чёрных глазах возникло сомнение: он не знал, как поступить.

Отправляясь с князем Шигоной в храм и теперь вот, позвав архиереев, он надеялся получить от Евдокии такое признание, которое помогло бы ему исполнить желание и волю великого князя — освободить его от супружеских уз. Такого признания от первой боярыни у него не было. Даниил не сомневался, что она и не сделает его, даже если бы её вздёрнули на дыбу. Только надругание над дочерью-отроковицей могло сломить её. Но тут митрополит Даниил не мог позволить себе совершить несмываемый грех. И теперь владыке надо было поступиться своей совестью в другом и нарушить закон церкви, нарушить волю вселенского патриарха святейшего Марка и Вселенского собора. Москва так и не получила от них согласия на расторжение брака Василия с Соломонией.

Но митрополит знал, что великий князь ни перед чем не остановится и вынудит его, первосвятителя русской церкви, благословить-венчать великого князя с новой избранницей ради обретения престолонаследника. В душе Даниил не желал брать на себя и этот тяжкий грех. Он хотел бы видеть после Василия не Юрия Дмитровского, ветреного и неумного гуляку, а второго брата Василия, Андрея Старицкого. Не так умён, не очень прозорлив, но душевен, человеколюбив, честен. При мудрой думе мог бы быть достойным государем. «Увы, тому не бывать», — с сожалением отметил Даниил. Тщеславный, самолюбивый, жестокосердый князь Василий преступит все божеские и человеческие законы. Потому Соломонии быть жертвой, ежели он сам, митрополит, не желает стать козлом отпущения, хуже — попасть в опалу. Это было последнее, о чём подумал Даниил, отдавая княгиню на заклание. Он велел своим услужникам отвести Ксению домой, а когда её увели, сказал епископам и князю Шигоне:

— Свершите над заблудшей во лжи боярыней Евдокией Сабуровой постриг и отправьте её в суздальский Покровский монастырь.

Евдокия отнеслась к приговору митрополита спокойно. Иной доли она себе не ждала и не желала, потому как знала, что то же самое постигнет и её любимую племянницу.

Ещё и рассвет не наступил, как митрополит Даниил укатил в Кремль и, минуя свои палаты, отправился в великокняжеский дворец. Он пришёл к опочивальне Василия и стал ждать его, потому как придворные ему сказали, что князь пока на половине великой княгини. Однако митрополит так и не дождался государя.

Великий князь Василий в это утро не зашёл в свои покои. От Соломонии он спустился на чёрное крыльцо, велел подать коня и с небольшим отрядом телохранителей умчал в село Коломенское, где спрятался в своём загородном дворце.

Митрополит был озадачен исчезновением великого князя. Он ушёл в свои палаты и маялся там, пока из Коломенского не прибыл за ним гонец. Забыв о том, что в полдень ему отправлять в Благовещенском соборе литургию, Даниил не мешкая выехал на зов великого князя. Шесть резвых митрополитовых коней домчали его каптану до Коломенского в считанное время.

Рьяность митрополита в служении государю была ведома и придворным, и церковному клиру. Иосифлянин по своему мировоззрению, он утверждал, что великокняжеская власть есть богоустановленное явление. На этом пути у него были победы. Совсем недавно он взял верх над своими злейшими врагами — нестяжателями, над хулителем веры Иваном Беклемешевым и сочинителем богопротивных писаний Максимом Греком. Над Иваном совершили принародную казнь на Болоте — отрубили ему голову. А Максима заточили в злосмрадной каморе Волоколамского монастыря. Той победе не случиться бы, не будь на то воля великого князя. «Как тут не порадеть государю верной службой», — считал Даниил.

Князь Василий отдыхал. Бурная ночь в опочивальне Соломонии хотя и принесла ему отраду, но теперь, спустя несколько часов, вместо того чтобы быть довольным собой и Соломонией, он чувствовал, как нарастает в нём недоверие к супруге, неудовлетворённость собой и недовольство ею. Василию показалось, что всё случившееся ночью есть некое чародейство, колдовство, и за ночное наваждение ему придётся заплатить дорогой ценой. Однако никогда никому ничего не плативший великий князь взбунтовался. И случись быть рядом Соломонии, только Богу ведомо, как бы она в сей час поплатилась за колдовство над ним, великим князем России.

И в это время Василию доложили о приезде митрополита.

   — Князь-батюшка, прибыл владыка Даниил, — сказал, подойдя к утонувшему в думах Василию, дворецкий Андрей Овчина-Телепнёв.

   — Зови его не мешкая, — ответил князь.

Даниил был близко, за дверью, и тотчас появился в княжеском покое. Он вошёл решительно и в поднятых руках держал крест. Сказал, едва приблизившись к Василию:

   — Нашими молитвами, сын мой великий князь, мы заслужили милость Всевышнего. Ежели всё ещё питаешь страсть к расторжению брачных уз с Соломонией, церковь благословит твой шаг.

Князь Василий был удивлён, что по мановению Божьему ему открыт путь к свободе. Но и обрадовался. Как долго он добивался благосклонности церкви и уже потерял надежду получить её!

   — Что случилось, владыка? — поднимаясь навстречу Даниилу, спросил князь.

   — Ноне утром боярыня Евдокия Сабурова открыла нам, священнослужителям, тайну блуда великой княгини в Старицах. Боярыня наказана постригом, и она на пути в суздальский монастырь. Она потворствовала прелюбодеянию. Ты же, князь-батюшка, волен, как сочтёшь нужным, наказать неверную жену.

   — На что же ты благословляешь меня, владыка?

   — Дорога ей одна: замаливать грехи в монашеской келье.

   — Где?

   — Есть Суздаль и там Покровский монастырь со строгим послушанием. Господь указует сие.

   — Быть по сему. И пусть Всевышний нас рассудит, — заявил князь.

Спустя немного времени Василий и Даниил сидели за столом в трапезной и пили фряжское вино. Великой княгини Соломонии больше для них не существовало. Но было сказано слово о литовской княжне Елене Васильевне Глинской, будущей матери царя Ивана Грозного.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ РАБА БОЖИЯ


Прошло более месяца, как князь Василий провёл свою последнюю ночь в опочивальне Соломонии. Да как ветром унесло его с той поры из Кремля, из Москвы. Сказывали, он то ли в селе Коломенском затаился, то ли в Александрову слободу ушёл, но толком никто не знал, где он прятался от народа. Соломония изошла болью от неведения, от тяжёлых предчувствий. Она считала, что государь скрылся неслучайно, что грядут жестокие перемены, а какие, того Соломония не ведала, и никто не хотел её просветить. Да беда не приходит одна: исчезла из дворца её любимая тётушка Евдокия. Соломония отругала за нерадение Фёдора Колычева и рынд, кои стояли на постах. Но бранила напрасно: тати прошли в её покои тайным ходом, ведомым только им. И тогда она послала Фёдора искать Евдокию.

   — Иди вину свою смой, отыщи мою желанную тётушку, — наказала Соломония.

   — Постараюсь, матушка-княгиня, — отвечал Фёдор, — да боюсь, что тщетны наши потуги будут.

Но прежде чем отправиться неведомо куда на поиски, Фёдор побывал в палатах бояр Сабуровых. И боярин Юрий, мрачный, убитый горем, рассказал всё, о чём знал со слов дочери Ксении, украденной из дома в ту ночь, как исчезнуть Евдокии.

   — Ещё сказано мне тайно под целование креста, что моя супружница пострижена в монахини. А в какой монастырь увезли, то мне неведомо.

Сколько слёз пролила Соломония по любимой тётушке, когда выслушала печальный рассказ Фёдора! Она догадывалась, в чём провинилась перед государем боярыня Евдокия.

В те же дни по воле дворецкого князя Шигоны Соломонии прислали в услужение боярыню Дарью Телепневу. Черноглазая, сухощавая, молчаливая и суровая Дарья скорее была похожа на стража при княгине, нежели на мамку. Соломония пыталась разговорить Дарью, вопросы ей разные задавала. Та отвечала коротко и односложно: «того не знаю», «этого не ведаю». Соломония знала, что на все её вопросы дал бы ответ князь Шигона. И она бы усмирила свою гордыню, спросила бы неугодного ей князя, где её супруг, где, наконец, боярыня Евдокия. Но и князя Шигоны во дворце не было.

Соломония ждала супруга с нетерпением не случайно, а чтобы удивить: она понесла дитя. Знала, что сия весть может и не порадовать великого князя. Но ей важно было утвердить себя женщиной чадородной. И пусть Василий обличит её в прелюбодействе, однако не будет на ней пятна неплодной смоковницы. Не было подобного в роду Сабуровых, и по женской линии испокон веку не приходило той беды. Потому пусть великий князь себя винит за бесплодие. Тут она и решила выложить своему семеюшке, ежели он обвинит её в неверности. Доколе ей страдать от целомудрия? Проку от него за двадцать лет супружества ни на полушку не прибыло.

А утвердившись в своём желании всё сообщить супругу начистоту, но не дождавшись его в течение месяца, она попыталась поклониться Боярской думе. Однако в тот день, когда дума заседала в Грановитой палате, дьяки остановили её на пороге и сказали, что ей запрещено появляться в совете, и отвели её в покои.

Отчаявшись, Соломония позвала Фёдора Колычева.

   — Знаю, что у тебя в Москве есть дядья и братья и кто-то из них в думе заседает. Сходи к ним и попроси сослужить службу — проведать через кого-либо или самим вызнать, где скрывается великий князь. И пусть ему скажут, что я жду дитя.

   — Я схожу к нашим и попытаюсь от них хоть что-нибудь прослышать. Но...

Фёдор Колычев стоял перед Соломонией опустив голову и с грустным лицом. Он уже знал её судьбу, лишь дня перемен не ведал. И сказал ему о том всё тот же старец Вассиан, с которым он день назад встретился в Чудовом монастыре. Фёдор пришёл к Вассиану в келью и попросил просветить его, что будет с Соломонией, когда появится в Кремле великий князь.

   — Она уже многие дни живёт словно в заточении или в облоге, как медведица, — пояснил он Патрикееву.

Старец Вассиан слушал Фёдора с печальным видом. Лицо его было болезненно, ему нездоровилось. И то сказать, в свои семьдесят пять лет он никогда не знал покоя. А в молодые и зрелые годы при великом князе Иване Васильевиче, отце князя Василия, князь Патрикеев был именитым воеводой, многажды ходил в боевые походы, славно бил врагов и не раз смотрел смерти в глаза. О том говорили его многие раны. Его полк отличался при взятии Вязьмы, в сечах за Смоленск, за Псков. Князь Патрикеев хорошо знал не только ратное дело, но и дворцовую жизнь: интриги, измены, опалы. И ему не составило труда ответить на вопросы Фёдора. И Вассиан пространно рассказал, о чём ведал:

   — Её судьба печальна, сын мой. И то, что Соломония любит князя Андрея и впала с ним во грех, во дворце ноне ведомо всем. И князь Василий её за то не простит. Даже Всевышний её не защитит. Да если бы только сие отлучало князя от Соломонии. Неделю назад князь Иван Шигона устроил в селе Тайнинском встречу великому князю с княжной Еленой Глинской, дочерью литовского князя Василия Львовича. Великий князь от неё без ума. Что уж там, седина в бороду, бес — в ребро. И потому Соломония пребывает во дворце последние дни. Передай нашей матушке от меня одно: чтобы набралась терпения и не забывала о молитве. В ней она найдёт спасение.

И вот теперь Соломония просила Фёдора проведать, где князь Василий, сообщить ему важную весть.

   — Я исполню твою волю, матушка-княгиня. — Фёдор поднял глаза и подумал: «Господи, какое же сердце жестокое надо иметь, дабы растоптать-загубить такую женщину».

Отправившись на поиски великого князя, Фёдор обскакал все московские заставы, награждал стражей деньгами и спрашивал их о том, не пропускали ли они или не впускали в Москву великого князя. Ответ был один: нет и нет. И наконец на Серпуховской заставе за жбан браги он выведал о том, что стражи пропустили великого князя.

   — Да то было больше трёх недель назад, — открыл истину страж.

Однако для Фёдора и это было важно. Теперь он знал, что князь Василий покинул Москву, но в неё не вернулся, и что через Серпуховскую заставу путь лежал прежде всего в село Коломенское. И Фёдор, не раздумывая, умчал в загородный дворец князя. Прискакав в Коломенское, он действовал решительно, потому как знал, что сказать. Во дворце его встретил дворецкий, князь Андрей Овчина-Телепнёв.

   — С чем ты примчал? — спросил он.

   — Великая княгиня дитя понесла, — ответил Фёдор, — и просит батюшку-князя в Москве появиться.

   — Эко, братец, как ты обмишулился. Батюшка Василий и был-то здесь два дня. Потом отбыл в Александрову слободу. О том подлинно ведаю, потому как челядь оттоль вернулась. Да и из слободы он умчал, сказывают, а куда — того не знаю.

   — Ну а в Москву когда он возвратится? Не было о том речи? — наседал на дворецкого боярин.

   — Э-э, братец, поди, вернётся, как Соломония оттуда убудет.

Князь сообщил об этом не без оснований. Не забыл он о том, с чем приезжал в Коломенское митрополит. И разговор князя Василия с Даниилом ему был известен: подслушал. Да и то сказать, как не согрешить, радея о ближнем. Ведь бояре Сабуровы были в родстве с князьями Телепнёвыми-Оболенскими. Однако на этом откровенность дворецкого оборвалась. Страх лишил его смелости.

Фёдор заметил сие по глазам пожилого князя и подумал: «Всё так: и радеем и болеем, ан этой болью-радением никто Соломонию не избавит от беды, не изменит её судьбы».

Фёдор приехал в Коломенское уже поздним вечером. В пути его хлестал дождь со снегом, он вымок и продрог. И потому князь Андрей оставил его во дворце.

   — Иди к очагу. Тебе нужно обсушиться, я пришлю крепкое для сугрева, брашно к нему.

   — Спасибо, князь-батюшка. Уж больно погода ноне мерзкая, — отозвался Фёдор.

Он пробыл в Коломенском не больше двух часов. В Москву явился за полночь, но в Кремль не поспешил. Нечем ему было порадовать Соломонию. Размышляя о том, куда двинуться на поиски великого князя, он заехал на Колымажный двор, что на Волхонке, и там узнал новость, которая положила конец его исканиям. В тот вечерний час, когда Фёдор сушил свой кафтан, в Москву вернулся из Александровой слободы или ещё откуда-то великий князь Василий. Скрытно от придворных он ушёл в свои покои и там закрылся, наказав постельничему Якову Мансурову отвечать всем, что его по-прежнему нет в Москве.

С Колымажного двора Фёдор отправился в Кремль с лёгким сердцем. Ему было что сказать Соломонии: князь Василий во дворце. Вблизи Кремля Фёдор увидел, как в Никольские ворота въехали крытый возок и несколько всадников. Фёдор поспешил следом. Он увидел также, что возок остановился возле чёрного дворцового крыльца, всадники спешились и двое из них скрылись в дверях. Фёдора сие насторожило. Зная все дворцовые ходы и выходы, он представил себе, как люди в чёрных одеяниях поднимаются во второй покой и, властно минуя стражей, проникают в опочивальню Соломонии. Фёдор ударил плетью коня, подскакал к крыльцу, поднялся на него и шагнул к двери. Но три всадника, кои спешились ранее, преградили ему путь, встали грудь в грудь. Он попытался оттолкнуть их, но они оказались покрепче молодого боярина, потеснили с крыльца.

   — Пустите! Я рында великой княгини! — И Фёдор потянулся к сабле.

В тот же миг его схватили за руки, заломили их, втащили в сени, спустились с ним по лестнице и там замкнули в тёмной каморе. Фёдор услышал знакомый голос окольничего, богатыря и воеводы Ивана Овчины-Оболенского: «Посиди там, рында Соломонии!»

В этот час великая княгиня проснулась с тихойрадостью на лице. Ей показалось, что она почувствовала в себе движение дитяти. В её исстрадавшейся за долгие бездетные годы душе зажёгся неопалимый свет. И жизнь её приобретала новый смысл, впереди открывалось материнство, коего Соломония так жаждала. С кем поделиться этой радостью? Ах, будь, что будет! Она сей же час встанет и поспешит в покои великого князя. Ей что-то подсказало, что Василий во дворце. Она расскажет супругу, что понесла дитя, заставит поверить, что это он дал ему жизнь. Соломония торопилась и даже не позвала сенную девицу, дабы та одела её, сама взялась. Да в последний миг, как покинуть опочивальню, подошла к окну и посмотрела во двор. В предрассветной сини она увидела у крыльца чёрный монастырский возок, и сердце её оборвалось. «Господи, зачем он здесь?! И тишь такая всюду!» Соломония позвала боярыню Дарью, коей положено было находиться за дверью опочивальни, но та не отозвалась. Соломония выглянула за дверь — покой был пуст. Она вновь подбежала к окну. В сей миг у неё за спиной послышались шаги, дверь распахнулась и в опочивальню вломились двое в чёрных монашеских одеждах. Один из них отбросил капюшон, показал лицо. Перед Соломонией стоял князь Шигона.

   — Что тебе нужно, дерзостью одержимый? — крикнула княгиня.

   — Вольно тебе кричать. Но лучше помолчи. Я при государевом деле, — ответил Шигона.

   — Прочь с дороги, мерзкий! — И Соломония рванулась к двери.

Но князь Иван удержал её. А тот, что был вместе с князем, достал беличью шубку, надел на Соломонию, сверху же накинул чёрный плащ. И Шигона, крепко держа Соломонию, повёл её из опочивальни. В сенях он зажал ей рот. Она попыталась вырваться, но чёрный слуга князя сгрёб её, словно куль с мукой, себе под руку и, вновь зажав рот, побежал из дворца. Распахнулась последняя дверь, княгиню втащили в возок, и кони с места помчались к Никольским воротам. Всадники поспешили следом. И лишь конь Фёдора Колычева понуро стоял у крыльца.

Великий князь Василий в это время стоял у окна приёмного покоя и смотрел на Соборную площадь до той поры, пока краем её не промчались возок и всадники и не скрылись за кремлёвскими воротами. В груди у князя на мгновение вспыхнула жалость к супруге, но всё доброе к ней тотчас погасло, потому как перед взором Василия возник образ молодой и прекрасной княжны Елены Глинской. Он вновь увидел её во дворце села Тайнинское. Её большие чёрные глаза, соболиные брови, чистое смугловатое лицо без румян и белил, её стать — всё обжигало Василия, влекло колдовскими чарами, обещало блаженство. Князь Василий уже отважился постричь бороду и усы на литовский манер и, поворошив широкую бороду, проворчал: «Ишь ты, зарос аки леший! Этак и несравненную княжну испугаю до смерти».

Той порой Фёдор Колычев выбрался из подклета, откуда был лаз в большой подвал дворца. Пробравшись по нему до лестницы, он возник на кухне весь в паутине, перепугал сытников[18] и медоваров, пробежал мимо них словно оглашённый и внутренней лестницей поднялся в трапезную, а оттуда — на половину покоев великого князя, миновал среднюю Золотую палату и оказался перед опочивальней Василия. Но здесь его остановили рынды, хотя и знали, кто такой Фёдор Колычев. Пришёл постельничий Яков Мансуров, спросил Фёдора:

   — Что, аки домовой, в паутине весь?

   — Беда стряслась, Яков Иванович! — Фёдор шагнул поближе к боярину и прошептал: — Матушку-княгиню умыкнули тати, а главным у них князь Иван Шигона, с ним Иван Овчина.

Яков Мансуров осмотрелся и тихо сказал Фёдору:

   — Не ищи себе опалы, парень! О том государевом деле ты ничего не знаешь, ничего не видел и не слышал. Нишкни! — прикрикнул боярин.

Пока Фёдор слушал, лицо его опалило гневом, глаза дико сверкнули. Он зло ответил:

   — Государь должен знать сие. И татей я назову. Да она же радость хотела принести великому князю. Она дитя понесла!

   — Я вот в хомут тебя! — задыхаясь, прошипел Мансуров. На носу и в глазницах у него выступил пот. Добавил же жалостливым голосом: — Федяша, милый, уходи сей же миг. Опоздаешь, пеняй на себя.

Фёдор ещё упирался, но Мансуров потеснил его:

   — Уходи, голубчик, Христом Богом прошу.

Фёдор понял постельничего, и голос его с трепетом запал в душу. Стиснув зубы, дабы не закричать, побрёл из палат, из дворца, сам не ведая куда.

Боярин Мансуров поспешил, однако, к великому князю, потому как принудила рабская покорность. Государь ходил по покою: свобода взбудоражила его дух.

   — Ну что там? Лица на тебе нет, — сказал Василий.

   — Государь-батюшка, Федяшка Колычев зрел, как Соломонию увозили. И Шигону с Овчиной признал.

   — Где сей проныра шастал, что до времени не выгнали из Кремля? — строго спросил князь.

   — С ног сбились люди Шигоны, искаючи...

   — Вели Ивану Овчине сыскать Федьку и держать при себе до моего повеления. Да не мешкай, не то опять источится.

Боярин Мансуров откланялся и ушёл. Знал он, что не скоро исполнит повеление великого князя, потому как Ивана Овчины в Кремле не было, а где он, Мансуров того не ведал.

Государь Василий Иванович продолжал вышагивать по палате и всё теребил бороду, но пока не звал брадобрея, а ждал князя Шигону, прикидывая, как он там управляется с Соломонией. Наконец он ушёл в трапезную, дабы выпить чару хмельного. Было за что, считал он.

У князя Шигоны и впрямь всё шло пока без задорин. Хотя и были непролазными и непроезжими московские улицы в эту пору, но пара добрых коней из монастырской конюшни быстро добралась до ворот женского Рождественского монастыря. В пути князь Иван Шигона часто оглядывался. Не хотел он, чтобы кто-то из кремлёвских людей узнал, куда скрылся чёрный возок, в коем кого-то увезли из княжеского дворца. Но улица Рождественка в этот ранний осенний час была малолюдна: сновала по ней прислуга, дворники свою службу исполняли.

Возок остановился у тяжёлых, окованных железом ворот сбоку от крепостной башни. Боярин Иван Овчина подъехал к ним, постучал кнутовищем.

   — Отчиняйте не мешкая! — гаркнул он, соскочил с коня и сам с силой нажал на дубовые плахи.

Ворота распахнулись с резким скрипом, возок поднялся по крутому въезду и скрылся на монастырском дворе, стал возле храма Рождества. Князь Шигона крикнул Ивану Овчине:

   — Веди её в ризницу!

Иван Овчина заглянул в возок, покачал головой, ответил Шигоне:

   — Сомлела она, Иван Юрьевич.

Соломония и впрямь потеряла сознание. Ещё в Кремле, когда она в возке попыталась кричать, человек Шигоны зажал ей рот тряпицей, смоченной зельем дурман-травы. Сладкий, пряный дух затуманил ей голову, и она канула во тьму. Иван Овчина вытащил Соломонию из возка и на руках отнёс в храм. Там уже ждал кремлёвскую «гостью» сам митрополит Даниил. Рядом с ним стояли игумен монастыря Давид, единственный мужчина на все женские монастыри Москвы, и семь монахинь в чёрных одеждах и чёрных куколях на головах.

Когда Соломонию внесли в ризницу, игумен Давид велел положить её на широкую лавку, сам ушёл в алтарь, вскоре вернулся, держа в руках глиняный сосуд и льняную тряпицу. Смочив из сосуда благовонием тряпицу, он поднёс её к носу княгини и так держал, пока Соломония не задышала часто-часто и не открыла глаза. Взгляд её прояснился, и она спросила:

   — Где я? Что со мной?

Ей никто не ответил. Она села на лавке и осмотрелась. В ризнице царил полумрак, и она не сразу разглядела тех, кто находился поодаль от неё. Наконец человек, стоявший к ней спиной, повернулся, и она узнала в нём митрополита всея Руси.

   — Владыка Даниил, чьей волею меня занесло в сей храм?

   — Волею Господа Бога, — сухо ответил митрополит.

Он смотрел на Соломонию так, как будто перед ним стояла провинившаяся холопка, а не великая княгиня. Его мрачное лицо, чёрные холодные глаза, хрящеватый нос — всё выражало беспощадность. Соломония усомнилась: Даниил ли это, некогда раболепный перед нею? А узнав игумена Давида, поняла, зачем привезли её в Рождественский монастырь. «Но как они посмели? — озадачила себя вопросом Соломония. — Есть ли на то воля Божия, воля вселенского патриарха?» И Соломония решила сопротивляться. Только в этом видела она своё спасение. Сказала твёрдо и властно:

   — Воли Господней нет на то, чтобы великую княгиню силой увели из Кремля и разлучили с супругом, чтобы уготовили ей постриг! Ты, митрополит, клятвопреступник, ты ответишь за всё перед Всевышним и перед россиянами!

   — Не тщись, отчаянная! — прикрикнул Даниил. — Надо мною и над тобой воля помазанника Божия, государя всея Руси великого князя Василия. Он и всея Русь, которая за ним, хотят иметь наследника престола, без коего россияне осиротеют. Ты прогневала Господа Бога, он наслал на тебя бесплодие. Чего же ты сетуешь? Зачем чернить нас, пастырей и слуг государевых?

Но митрополит не сломил волю Соломонии.

   — Я не бесплодна и ношу под сердцем дитя. И ежели в сей миг не отвезёте меня к великому князю, коему должно знать, что у него будет наследник, быть вам всем в жестокой опале, — гневно же ответила Соломония.

К митрополиту подбежал князь Шигона.

   — Она извратница! Она обманывает нас и князя! Она очернила себя блудом! — ярился он. — Зачем ты медлишь? Твори обряд! Где ножницы, где куколь? — бушевал Шигона.

   — Сын мой, не встревай в дела церкви! — стукнув посохом о каменную плиту пола, строго сказал Даниил и тихо добавил: — Грех на душу берём несмываемый, коли дитя у неё под сердцем. Сам великий князь нас в волчьи ямы засадит.

   — Да слышал же ты от Евдокии, что ежели будет у неё дитя, так от князя Андрея. За блуд её и наказывай, — наседал на Даниила князь Шигона.

   — Того боярыня Евдокия не сказала.

Митрополит и князь ссорились шёпотом. Шигона утянул митрополита из ризницы и доказывал своё близ амвона. Оба они знали, что творят зло и не будет им прощения ни на земле, ни в небесах. И спор они вели ради того, чтобы хоть как-то обелить себя: да, мы сопротивлялись, мы не хотели пострига великой княгини, но мы смертны, и над нами Господь Бог и великий князь.

   — Ты не слышал потому, что не хотел слышать, — нажимал Шигона. — Да запомни, что вселенский патриарх тебя не защитит, не спасёт, ежели государь лишит сана и ушлёт на Соловки.

И митрополит Даниил сдался. Не резон ему искать дорогу на Соловецкие острова. Ещё нестяжатели не все повергнуты, ещё сочинения душевные не дописаны. «Слаб человек, греховностью одержимый. Господи, спаси меня от деяний недостойных», — взмолился Даниил да тут же побудил князя Шигону:

   — Иди и скажи игумену Давиду моим словом: пусть вершит обряд пострижения над многажды грешной, утонувшей в пороках рабыней Божией Соломонией. — И Даниил отвернулся от князя, ушёл в алтарь, дабы не видеть неправедных действий, не зреть страдающую великую княгиню.

Князь Шигона тоже в сей миг хотел бы провалиться сквозь землю, лишь бы не вершить грязное дело над любимой женщиной. Да деться некуда, попробуй отмахнись от повеления государя! Случись не исполнить волю великого князя, он не посмотрит, что ты ему предан по-собачьи. Однако совсем немного времени минует, как за сотворённое злодеяние в Рождественском монастыре пронырливый, раболепный князь Иван Шигона будет жестоко наказан своим господином.

Иван Шигона вернулся в ризницу. Он догадывался, что здесь без них что-то произошло. Соломонию держали за руки четыре монахини, она билась, вырывалась. Князь подошёл к игумену Давиду.

   — Святой отец, митрополитом велено с обрядом не мешкать.

   — В ней послушания нет, сила нужна. Приложи к ней руки, и свершу постриг, — ответил Давид.

Шигона посмотрел вокруг, ища Ивана Овчину. Того в храме не было.

   — Помогу, помогу, чего уж там, — с явным неудовольствием ответил князь и приблизился к Соломонии, отстранив монашек.

Соломония закричала:

   — Не подходи, поганец! Не тронь меня, глаза побереги! — Куда только делась её сдержанность! И будь в руках у неё оружие, она ударила бы князя. Однако она могла лишь угрожать: — Сам обретёшь монастырь или ордынцы голову снесут на береговой службе!

Шигона рассвирепел. Он выхватил из-за пояса кафтана плеть и с силой обжёг Соломонию по спине. Всё это случилось настолько неожиданно, что княгиня лишь пронзительно закричала от боли и упала на колени. Шигона того и добивался. Он крикнул холопу, который стоял в дверях:

   — Держи руки!

Тот в мгновение подскочил к Соломонии, захватил её руки за спину. Князь Иван выдернул из воротника шубки длинные каштановые косы княгини и протянул их Давиду:

   — Режь!

Игумен подоспел с ножницами, заскрипела сталь, и коса упала на каменную плиту. Давид не успокоился на сделанном и крестом выстриг несколько прядей волос. Монахиня подала Давиду чёрный куколь, и он надел его на Соломонию. Но великая княгиня неожиданно вырвалась из рук холопа, поднялась на ноги, сбросила куколь на плиту и принялась его топтать.

   — Не признаю вашего обряда! Вижу нечестие! Свидетель тому Христос Спаситель! — кричала Соломония и крестилась на образ Иисуса. Иван Шигона вновь с силой огрел её плетью. Она же повернулась и нанесла ему пощёчину. — Как смеешь, блудный раб!

Появился митрополит Даниил, повелел:

   — Игумен Давид, подай мне куколь! — Тот исполнил волю Даниила. — Князь Шигона, держи руки оглашённой!

Иван обхватил Соломонию со спины, сжал её, словно взял в хомут. Даниил подошёл к княгине, надел ей куколь на голову и, не отнимая рук, произнёс:

   — Свидетельствую перед Господом Богом и перед всеми в храме Рождества: посвящается в иночество раба Божия Соломония, отныне нареченная Софьей. Помолимся, братья и сёстры, за рабу Господа Бога Софью.

Слова митрополита разнеслись по всему храму, и где-то на хорах раздалось пение: «Святая славная и всехвальная великомученица Христова Софья! С обретением днесь в храме Твоём Божественном люди!»

Соломония стояла с высоко вскинутой, несмиренной головой, и по её прекрасному бледному лицу текли слёзы. Она молила Всевышнего не о милости к себе, а о том, чтобы покарал своим гневом всех, кто свершил над нею злодеяние. Она перечисляла имена своих врагов и первым назвала имя великого князя Василия. Теперь для великой княгини было очевидно, что только он виновен во всех бедах, выпавших на её долю. В своём обличении она была беспощадна, уверовав в то, что только ненависть к тем, кто стал её врагами, поможет ей выстоять в неравной борьбе, выстоять ради сохранения жизни будущего дитяти. Соломония дождётся торжества своего моления. Она будет заокоёмной свидетельницей гибели своих врагов.

В сей миг к Соломонии подошли монахини, окружили её и, сцепив в локтях руки, увели из храма. Канула в прошлое красавица Соломония Сабурова, явилась на свет для горестной жизни инокиня Софья.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ТАЙНОЕ ДВИЖЕНИЕ


Фёдор Колычев, прогнанный из дворца великого князя постельничим Яковом Мансуровым, попытался найти след пропавшего из Кремля чёрного возка. Теперь он понял, что случилось с Соломонией, которую должен был стеречь пуще глаза. Всё подходило под власть одного слова: она жертва. Жертва жестокосердого князя. Слухи, что долгое время гуляли по кремлёвским палатам, оправдались. Государь добился свободы от брачных уз супруги и волен ныне обрести новую.

Размышляя над текущим круговоротом, Фёдор ухватил след чёрного возка, побежал по нему и вскоре оказался на улице Рождественке и в конце её возник перед вратами женского монастыря. Он горестно вздохнул: «Сих ворот мне ни головой, ни тараном не прошибить». И тихо побрёл прочь, ещё сам не ведая куда. Однако рука Божия не оставила его в беде и на исходе дня, вымокшего под дождём до нитки, голодного, привела на подворье двоюродных братьев Андрея и Гавриила Колычевых, кои жили в Заяузье. Там его ждала радостная встреча. В этот день из Стариц приехали его отец и матушка. Встреча была неожиданной. Братья приняли его как обычно, тепло, по-родственному, но чему-то улыбались и хитро перемигивались. Они отвели Фёдора в трапезную, и старший брат Андрей сказал:

   — Ну-ка посиди у печи, обсушись, выпей романеи, вкуси пищи, а мы сей миг обернёмся.

И братья ушли. Фёдор выпил вина, присел возле печи, угрелся и задремал было. И в это время в трапезной появились его матушка и отец. Степан и Варвара были в самом соку — ему сорок два, ей тридцать восемь лет. Он был кряжист, широк в плечах, русая борода опрятна, серые глаза с прищуром и зоркие. У Варвары девичью стать полнота ещё не одолела, лицо румяно, глаза — синие озера, светлы и радостны.

Фёдор подхватился от печи, подбежал к матери, уткнулся ей в грудь с возгласом: «Родимые!»

   — Федяша, дитятко моё великорослое! — запричитала мать, и слёзы навернулись у неё на глаза.

   — Полно, полно, мать, радуйся, а не реви. Дай-ка я пошатну его, — отбирая у матери сына, произнёс боярин Степан. Он осмотрел Фёдора с ног до головы. — Не вижу в тебе мужания, всё тот же Федяша.

   — Батюшка, так минуло лишь два месяца, как из Стариц!

   — То-то и оно! Сколько воды утекло в Волге! Ну рассказывай, что у тебя. Вижу, кафтан намок, сапоги грязные, да и выгляд не ахти. Знать, трудно живёшь?

   — Твоя правда, батюшка, трудно. Велел мне князь Андрей стоять возле княгини Соломонии и хранить её от всяких бед, а я... Я недотёпой оказался.

   — Говори, что случилось! Не поклёп ли на себя возносишь? — потребовал боярин.

   — Какой уж поклёп, батюшка! Минувшей ночью татей не остановил. Они же умыкнули великую княгиню и увезли в Рождественский монастырь, а что с ней в том монастыре, не ведаю.

   — Ишь ты, какую новинку принёс! — удивился боярин Степан, ухватившись за бороду. И повернулся к племянникам: — Вы слышали?

   — Слухи о постриге Соломонии давно ходили у нас в приказе, да мы не верили, — отозвался Андрей.

Боярин Степан в задумчивости прошёлся по трапезной и остановился близ племянников.

   — Теперь ждите больших перемен, горюны. И сторожитесь во всём, не встревайте в государевы дела. Не быть отныне покою в державе, — произнёс боярин Степан.

   — Полно, дядюшка. Откуда та опасица[19] нагрянет? — спросил Андрей.

Слуги уже накрыли стол, и боярин Гавриил позвал гостей на трапезу. Уселись молча и хмельного выпили с коротким пожеланием блага и здоровья. Ничто не располагало к разговору, потому как весть о заточении Соломонии в монастырь нарушила душевный покой. Наконец боярин Степан прервал тягостную тишину:

   — Вот ты, племяш Андрей, сказал: «Откуда быть опасице?» Я вижу, как проявится отлучение Соломонии. Как пить дать Василий породнится с литовскими князьями. Они же Колычевых ненавидят с времён Ивана Васильевича. Потому и прошу вас, племяши, удалиться на время из Москвы. Уезжайте в свои отчины. Дел там много во благо души. Живите на покое в трудах праведных. И тебя, сын мой, зову из стольного града.

   — Батюшка, я ведь на государевой службе, — ответил Фёдор.

   — То верно. Вот и отправляйся на Оку. Там и послужишь на заставах старицких воинов. Князь Юрий Оболенский-Большой примет под своё начало.

   — Я готов туда ехать, батюшка. Да я при великом князе. Как одолеть ту препону?

   — О том подумаем. Одно скажу: Глинская, кою прочат в жёны государю, тебя не возьмёт в свои рынды. Но и великий князь места не даст, поскольку ты стоял при опальной Соломонии. И к тому же ты из Стариц, опального города.

   — Что же в том, батюшка?

   — Это долгий разговор, Федяша, но я найду время, поведаю.

   — Дядюшка Степан, а почему нам лучше уехать? Мы ведь тоже служим, и у нас дела в приказе бывают.

   — Ладно, скажу почему. Колычевы и Глинские давно враждуют между собой. Ещё со времён государя Ивана Васильевича. Мой отец, а ваш дед, был помощником у итальянского зодчего Аристотеля. И Василий Глинский, отец княжны Елены, тоже близ Аристотеля стоял. Вот там ваш дед и сошёлся с Глинским, сказывали, крепко помял кулачищами. А кто кому дорогу перешёл, того не ведаю. Князь Глинский поклялся тогда искоренить род Колычевых. И сыновьям Василию и Михаилу то завещал. С той поры мы и враждуем. Но Василий давно преставился, а Михаил за сторожами сидит. Да сказывают, что наш князь Василий скоро отомкнёт двери темницы. И горе нам, ежели князь Михаил встанет властью рядом со своей племянницей. А что Елена будет великой княгиней, теперь о том всей России ведомо. — Степан замолчал, потянулся к кубку с вином.

Молчали и племяши. Им, тугодумам, нужно было время, дабы осмыслить, чем могут угрожать им Глинские, ежели придут к власти. Позже они не раз вспомнят мудрое предупреждение дядюшки. Но будет то тщетным. Вместо того чтобы укатить в свои отчины в Костромскую землю, они явились к Андрею Старицкому. Конец их был трагичен. Спустя одиннадцать лет по воле Глинских их схватили со многими другими вельможами за отъезд из Москвы, били кнутом на Красной площади, потом отвели на Болото и там отрубили головы. Сам боярин Степан избежит опалы и казни. Он вновь уедет на это смутное время в Деревскую пятину Новгородской земли. Там и проживут они с Варварой, с сыном Степаном и дочерьми многие годы.

Слушая отца, Фёдор думал о своём сокровенном. Подсел поближе к Варваре, спросил шёпотом:

   — Матушка родимая, поведай, как там Оболенские-Меньшие? Все ли здравствуют?

   — Видела их в храме на Покров Пресвятой Богородицы. Молились. И Ульяша была. С Еленой, матушкой её, словом перемолвились. Чинно всё у них. Вот только князь Юрий Александрович никак не успокоился, всё Голубых-Ростовских клянёт. А так на службу ходит к князю Андрею, за домом смотрит.

   — А как же Ростовские, появляются в Старицах? В Москве их нет и слыхом о них не слыхивали.

   — Ив Старицах не было. Да сказывают, что они на Ярославщину укатили, там у них земли были.

Фёдору хотелось узнать всё об Ульяне, по которой исходил сердечной тоской, но смущение сдерживало его. Он спрашивал о князе Андрее, об иноке Иове, поёт ли тот по-прежнему, но любимой не мог вымолвить ни слова. Ведь спросить надо было о самом важном: не забыла ли она его, ждёт ли? Мать видела душевные муки сына и облегчила ему страдания:

   — Ещё с Ульяшей выходили из храма на Покров. Она теперь в цвет пошла. И голову высоко держит, и улыбается, как прежде. По тебе мается. «Во сне, — говорит, — вижу Федяшу часто».

   — А ещё что обо мне?

   — Пытала. «Как, — говорит, — там мой ангел-спаситель, в Москве?»

   — А ты ей? — Глаза Фёдора светились от радости. Весь он был нетерпелив и слушал бы матушку без конца.

   — Я-то? Да рассказала, что ведомо: жив-здоров, служит исправно. В Старицы рвётся.

   — А она?

   — Прижалась ко мне и прошептала: «Люб мне Федяша, матушка Варвара». Так-то, родимый. А вся иная жизнь в Старицах, как в половодье на Волге-матушке.

   — Домой хочу, — с грустью признался Фёдор. Он прижался к плечу матери и замолчал. Вновь слушал, о чём говорили отец и братья.

А к палатам бояр Колычевых в этот час приближалась разлука. Она выехала из Кремля в образе трёх всадников. И одним из них был воевода, князь Иван Овчина-Телепнёв-Оболенский, а два другие — чёрные слуги князя Шигоны.

Уже наступил вечер. Крепко примораживало. Грязь залубенела, лужи покрылись хрустким льдом. Серпик молодой луны светился в дымке: быть крепкому морозу. И то сказать, зима в этом году припозднилась. В прежние годы к середине ноября реки льдом сковывало, поля снегом укрывало, а тут кругом всё нагое.

Всадники ехали молча. Лишь близ двора Колычевых Иван Овчина спросил бородатого воина:

   — Семён, ты как мыслишь, когда дорога встанет?

   — Так ноне в ночь снег пойдёт. Эвон как с полночи тучи наволакивает. В сани утром можно садиться, — ответил бородач.

   — Сие нам ух как кстати, — отозвался Иван Овчина. Он спешился, позвал Семёна: — Идём бражку пить, хозяев величать.

Калитка на подворье Колычевых оказалась на щеколде. Иван Овчина сильно постучал кнутовищем. Вскоре на дворе раздался голос:

   — Кого там нелёгкая принесла?

   — Отчиняй! С государевым делом! — крикнул Овчина.

Калитка распахнулась, возник привратник, и Овчина потребовал:

   — Веди к господину.

Незваные пришельцы появились в трапезной в тот миг, когда шла мирная беседа о сельских делах. Боярин Степан рассказывал о том, как нынче земля порадовала селян богатым урожаем.

   — И жито, и ячмень, и овёс — всё уродилось на славу. Будем с пивом и калачами.

   — Мир дому сему, — возникнув на пороге, сказал Иван Овчина.

   — С чем пожаловал, боярин Телепнёв? Коль с добрыми вестями, садись к столу, — поднявшись навстречу, ответил боярин Гавриил, не уступающий в богатырской стати Ивану.

   — И посидел бы за бражкой, да час дорог. Государь требует служилого Фёдора во дворец. Да не мешкая.

Степан Иванович подошёл к Ивану Овчине, в глаза заглянул.

   — Я взамен не гожусь? — спросил он.

   — Нет, боярин Степан, ты своё отслужил. А Фёдору пора, потому как ищем с утра.

   — Вот и искал бы в подклете, куда замкнул, — уколол Фёдор Овчину.

   — Что было, то прошло. Я ведь тоже на службе у государя.

Фёдор надел тёплый, сухой кафтан на меху, который дал ему со своего плеча Андрей, поклонился отцу, матушке, братьям.

   — Не судите меня, родимые, всё будет у меня путём. Ежели завтра не явлюсь, княжне Ульяне передавайте: пуще прежнего она люба мне. — С тем и покинул Фёдор палаты братьев.

Боярин Степан поспешил следом за сыном, проводил до ворот.

   — Федяша, ежели что, дай знать о себе, — попросил он.

   — Как получится, батюшка, — ответил Фёдор и скрылся за воротами.

Иван Овчина ждал его и отдал повод своего коня. Сам отобрал чалого у воина Шигоны, сказав ему:

   — Ты промнись до палат князя. Да передай, ежели дома, что Фёдор Колычев в строю.

На коротком пути к Кремлю Фёдор спросил Ивана Овчину:

   — Зачем я нужен во дворец? Я ведь токмо княгине служил.

   — Сие ведомо лишь Господу Богу и государю, — ответил воевода. — Да ты не переживай, служба молодцу не в тягость.

У крыльца великокняжеского двора всадников встретил окольничий Дмитрий Шуйский. Сказал Фёдору, когда тот спешился:

   — Иди за мной. — И повёл его во дворец, но не в покои князя Василия.

Фёдор пытался разгадать, что и кому от него чего-то нужно, в чём он виновен, да и есть ли за ним та вина? И ничего путного в голову не приходило. Вина, оказывается, была. И когда Дмитрий Шуйский распахнул дверь покоя и Фёдор неожиданно для себя увидел князя Шигону, у него ёкнуло сердце. И не напрасно. Князь зло спросил:

   — Зачем ты путался ноне под ногами? Зачем кружил близ монастыря? Тебе ещё за матушкину титьку держаться, а ты в государевы дела встреваешь!

   — Князь Иван Юрьевич, я служу великой княгине, и мне велено охранять её покой, защищать жизнь. То я и исполнял в меру своих сил.

   — Ишь ты, разумник! Или без тебя некому о ней позаботиться? — отчитывал Фёдора Шигона. И уже более спокойно продолжал: — Тебе одна дорога к милости государевой: послужить ему верой и правдой. Потому завтра тебе день на сборы в дальний путь. А куда и зачем, всё сказано будет перед выездом. Ночь ноне проведёшь в караульне. Отлучаться не смей. Да и не уйдёшь. Быть тебе под надзором.

   — То-то во благо. Хоть отосплюсь, — улыбнулся Фёдор.

   — Отоспишься. Утром поедешь с Семёном на Колымажный двор. Там и будешь собираться в путь. Возьмёшь меховые охабни и всё другое тёплое... — Шигона смотрел на Фёдора почти по-отечески: дескать, я на тебя шумлю, но сие для порядка. И тут же осведомился о том, чего Фёдор и предположить не мог: — Да, хотел тебя спросить вот о чём. Ты Алексея Басманова знаешь?

   — Знаю. В Старицы он приезжал, там и познакомились.

   — А в Москве не встречался?

   — Думал, да всё некогда было.

   — Он с князьями Голубыми-Ростовскими вроде бы сродники?

   — Того не ведаю.

   — Они его чтят, говорят, славный парень.

   — Я бы им поверил, ежели бы так отозвались.

   — Ну да ладно. Это я всё к слову, — заторопился князь Шигона. — Иди отдыхай да справляй, что велено.

За дверью покоя Фёдора ждал князь Дмитрий Шуйский, который повёл его в караульное помещение. Там князь ввёл Фёдора в малый покой, что за общинной палатой, и сказал:

   — Тебе здесь тихо будет. — И предупредил: — А наперёд держи ухо востро. — С тем и ушёл.

Оставшись один, Фёдор присел на топчан, застеленный войлоком, и попытался разобраться, что с ним происходит. Да, будучи сообразителен, понял, что ему поручается тайное государево дело. Вот же и предупредили Шигона и Шуйский, чтобы не вынюхивал суть того дела, чтобы держал ухо востро, дабы избежать неприятных последствий. Что ж, в свои девятнадцать лет Фёдор понимал сложность и ответственность поручения, кое, ежели не выполнит и нарушит запрет, может обернуться для него многими бедами. Споткнулся Фёдор в догадках, когда подумал, зачем было нужно Шигоне выспрашивать его об Алексее Басманове. «Ладно, поживём — увидим», — отмахнулся он от загадки и завалился спать. Но ни Колычев, ни Шигона не предполагали, что поездка Фёдора в северные земли обернётся жестокой опалой в первую голову для князя Ивана Шигоны.

Ночью на Москву выпал обильный снег. К утру покрепчал мороз. Москвитяне радовались новому наряду стольного града, потому как устали от слякоти и грязи. Под снежным покровом Москва преобразилась, посветлела, прибавила простому люду расторопности, удали. И лихие кони уже помчали лёгкие сани по московским улицам. Ещё колдобины давали себя знать, сани прыгали на них, переворачивались, да не беда, коль на душе светло и весело. По церквам звали верующих на богослужение, колокольный звон плыл над городом. Да пуще всего в Кремле благовестили храмы. Там ведь три новых собора, поднятые в поднебесье милостью, упорством и усердием великого князя всея Руси Ивана Третьего, удивляли и радовали москвитян малиновым звоном своих колоколов.

По первому снегу жизнь в стольном граде забила ключом. По палатам, по теремам, домам и избам — разговоры, шёпот, тайные встречи, и всё по поводу того, что государь Василий гоголем ходит по дворцу, усы укоротил, бороду сбрил, кафтаны атласные что ни день меняет. В Благовещенском соборе не Богу, а невесте молится. Княжна Елена Глинская ему свет затмила. «И чем она его прельстила? — удивлялись москвитяне. — Русских-то кровей в ней ни на полушку!» «А уж лютости, лютости, всем ведьмам достанет!» — добавляли бойкие. «Но и красой всех затмевает!» — рассуждали краснокафтанники по вечерам на Тверской улице. Так с утра до вечера шли по Москве пересуды того, что вершилось в Кремле.

Фёдор Колычев в этот первый зимний день тоже ощутил душевную лёгкость. Да всё оттого, что как проснулся, так и взялся перебирать матушкины подарки про Ульяшу. Какое слово ни вспомнит, оно самоцветом сверкает. Люб он Ульяше, и весела она, и голову гордо носит, и презирает, ненавидит Ваську Голубого. «Вот уж истинно голубой и коварный, как первый лёд на Волге: ступи на него — и уйдёшь в пучину. Ничего, я ещё Ваську достану», — утешал себя Фёдор, покидая караульню в сопровождении Дмитрия Шуйского. В пути тот пошутил над Фёдором:

   — Ты у нас, Федяша, словно знатный вельможа, слуги тебя обочь ведут.

   — Ан и есть знатен, княже. Вот сей миг коня у крыльца подадут, — не остался в долгу Колычев.

И правда, как вышли на чёрное крыльцо, возле него уже ждали Фёдора воины-холопы князя Шигоны. И три коня под сёдлами стояли. Знакомый Фёдору чернобородый Семён сказал:

   — Заждались тебя, боярин. Теперь лететь нам на Колымажный двор.

   — Невелика поруха, — беспечно отозвался Фёдор. Да тут же тихо молвил Шуйскому: — Княже Дмитрий, уведоми в Заяузье наших, что я в отлучке надолго.

Дмитрий лишь слегка кивнул головой. Фёдор его понял и лихо, прямо с крыльца, взлетел в седло и поскакал к Никольским воротам. От Кремля до Колымажного двора на Волхонке рукой подать. Примчали вмиг. А там начались долгие, нудные, как показалось Фёдору, сборы в дорогу. Ему выдали крытый санный возок. Осмотрев его, Фёдор нашёл огрехи. Пока мастера позвал, всё отладил, сколько времени ушло. Потом в провиантских амбарах получали съестной припас себе, овёс для коней, охабни меховые и другой приклад по случаю зимы, без коего в северных пространствах пропадёшь. Надо было и о конях позаботиться, получить новые попоны. Сборы в дальнюю дорогу не были Фёдору в новинку. Когда жил в Деревской пятине, не раз уходил в тайгу на зиму, а ведь отроком был.

Пока собирались в путь, от князя Шигоны пришёл посыльный.

   — Велено тебе, боярин, ждать на Колымажном дворе полуночи, — сообщил он Фёдору. — Там и отправляйся в путь, но не позже. Сказано, чтобы ехал к Троице-Сергиеву монастырю.

Фёдор выслушал молча и вопросов сеунщику не задавал: всё ему было ясно. Время скоротал просто: Семёну наказал разбудить его к полуночи, сам нашёл в людской топчан в закутке и завалился спать.

Было морозно и тихо. Тёмное синее небо усыпали яркие звёзды, коих в слякотную пору долго не видели. Из ворот Колымажного двора выехали четыре всадника и пара сильных буланых бахматов, запряжённых в крытый возок с возницей на облучке. Сразу же свернули на заставное кольцо, лёгкой рысью добрались до Тверской улицы и в конце её у сторожевого поста остановились. Велено было ожидать, пока не появится тот самый возок, который и погонит он, Фёдор, в места отдалённые. Ждать пришлось недолго. Возок вскоре показался и катил он, как подумал Фёдор, с Рождественки. Его сопровождали Иван Овчина и ратник с лицом, укрытым башлыком. Овчина подъехал к Колычеву и подал ему две грамоты за печатями.

   — Которая тебе — тут написано, вскроешь за Дмитровым в деревне Груздево. Вторую вручить тому человеку, который назван в первой грамоте.

   — Исполню, как сказано, — ответил Фёдор.

   — Помни главное: не пытайся узнать, кого сопровождаешь. При возке будет постоянно мой посыльный, и его не отлучай. Звать его Кузьма. Да береги путников от разбоя. Животом за них отвечаешь. Теперь в дорогу! — Иван Овчина велел стражам открыть ворота. А как Фёдор приблизился, подал ему руку: — Не держи на меня сердца. Мы оба на государевой службе.

У Фёдора мелькнуло: «Покаялся брат, прости его».

   — Всех благ тебе, боярин, — от души произнёс Фёдор.

   — Спасибо. Да помни: с моим посыльным держи себя душевно. Он заслуживает того.

Через несколько лет воевода Иван Овчина вспомнит эти несколько прощальных минут и то, что он прощён Фёдором за нанесённые ему обиды, не забудет и отплатит за всё щедро и бескорыстно. Ему нравился молодой Колычев за прямодушие и честность. И хотя нрав у Фёдора ещё не сложился, Иван Овчина увидел в нём человека сильного и волевого, способного постоять не только за себя, но и за други своя. Мешало им сойтись поближе разное отношение к великой княгине Соломонии и к великому князю Василию. Фёдор преклонялся перед Соломонией, Иван не почитал её. Фёдор осуждал государя за жестокость, Иван принимал его деяния как должное. Эти взгляды двух россиян так и не изменятся.

Однако князь Иван Овчина был менее постоянен в своём восприятии людей. Выразив доброе отношение своему посыльному, он вскоре с лёгкостью принесёт ему неизбывные страдания и будет ненавидим этим «Кузьмой», с которым Фёдор должен вести себя «душевно».

За московской заставой, проезжая мимо Ямской слободы, Фёдор подумал, что начал свой путь в неведомое. У него было такое ощущение, будто он едет с завязанными глазами. Он даже не имел права знать, кто его путники и куда он их везёт, какую судьбу им уготовил государь. Чтобы хоть как-то развеять тягостное состояние, он принялся вспоминать всё, о чём говорили во время встречи с матушкой и отцом. И высвечивался перед ним милый лик любимой. Фёдор всегда испытывал волнение, когда глядел на её прекрасное лицо. Счастливыми он считал те дни, кои они проводили в монастырской слободе. В избе мастерицы Ульяша склонялась над парсуной, вышивала её золотой нитью, а Фёдор сидел неподалёку, держал перед собой раскрытую книгу, но, забыв о ней, смотрел на Ульяшу, не отрывая глаз. В эти часы она казалась ему не земной, а сошедшей с небес. Дунь лёгкий ветерок, и он поднял бы Ульяшу, унёс её в заоблачные выси. Такой воздушной представлялась Фёдору её плоть. Не так уж много накопилось у него воспоминаний об Ульяше, но их хватило на весь путь до Дмитрова, до Груздева и далее в пространстве и времени, до новой встречи с незабвенной княжной Ульяной Оболенской-Меньшой.

Иногда Фёдор отвлекался от приятных дум, останавливался, пропускал оба возка, ратников во главе с Семёном и задерживал взгляд на посыльном Ивана Овчины. И даже размышлял о нём: «И что за попутчика навязал мне Иван Овчина, какого-то Кузьму? И душевности в нём не вижу. Вот уже почти сто вёрст позади, а он лик свой под покровом держит». Как старший среди путников, Фёдор мог бы спросить посыльного, кто он такой. Но подумал, что всё будет проще, когда придёт время ночного постоя.

К вечеру того же дня Фёдор и его спутники добрались до Груздева, где им предстояло остановиться на отдых. Деревня принадлежала боярину Кикину. На холме стоял небольшой барский дом, выстроенный для редких наездов боярина Фрола. Ниже, вдоль реки, вытянулись избы. На въезде дорогу путникам преградила заграда из жердей, при ней стоял сторож с колотушкой.

   — Пропусти-ка, отец, в деревню, — потребовал Фёдор. — Зачем дорогу перекрыли? Где тиун? Мы с государевым делом.

   — На всё тут воля боярина Фрола, ан государю и он служит, — ответил понятливый страж. — И ежели вам Глеб нужен, то в пятой избе он. Эвон конёк высится, — показал страж избу тиуна, с тем потянул в сторону три жерди, переплетённые со столбиками вицами.

Тиун Глеб встретил путников близ своей избы, словно ждал их. Поклонившись, сказал:

   — Ежели вы с наказом от боярина Кикина, милости просим, а ежели не от него, то у нас постоя нет.

Фёдор удивился порядку, заведённому Кикиным. Ответил строго:

   — Мы государевы люди, и нам нужен ночлег.

Худощавый благообразный тиун Глеб смотрел на Фёдора умными глазами. Он понял, что перед ним не гулящие люди, и ещё раз поклонился.

   — Милости просим.

Глеб разместил Фёдора и его спутников в боярском доме, кого в людской, кого в отдельных покоях. Муж с женой — холопы Кикина, что жили при доме, — приготовили трапезу, разнесли её, как было приказано. Фёдор с Глебом остались вдвоём. Боярин сел к столу и, пригласив тиуна сесть, сказал:

   — Мы едем по государеву делу. Вот у меня грамота, кою велено вскрыть в твоей деревне. — Фёдор достал из кармана кафтана бумагу, показал её тиуну, печать потрогал. — Видишь, она на замке. Будешь очевидцем, когда я вскрывал грамоту. — И Фёдор, сорвав печать, раскрыл загадочную бумагу.

   — Вижу и скажу, как было, — ответил тиун.

А Фёдор уже не слушал Глеба, читал грамоту. В ней было написано, что идти ему, Колычеву, с путниками до Каргополя. Там явиться к епископу Каргопольскому Никодиму, вручить ему грамоту. В этот миг Фёдор многое бы отдал за то, чтобы взглянуть на вторую грамоту. Что в ней? Может быть, не только судьба двух неизвестных ему путниц, но и его удел? Однако ничто не могло заставить Фёдора нарушить данное слово, донести грамоту до адресата нетронутой, чем бы тайна бумаги ни грозила.

Той порой в доме затопили печи, и стало тепло. Тиун Глеб ушёл. Монахинь — а Фёдор уже знал, что ехал именно с ними — поселили в светёлке. Вечером одна из них в сопровождении Кузьмы спускалась вниз, выходила по надобности, лица никому не показывала. Но было видно по походке, по движениям, что она нестара. Присматриваясь к ней, Фёдор пришёл к мысли, что она может быть в том же возрасте, что и Соломония. «Да уж не она ли?» — мелькнуло у Фёдора. Но нет, такого, чтобы он не угадал Соломонию, и быть не могло. Фёдору казалось, достаточно одного движения рукой, поворота головы, и он убедился бы, что перед ним Соломония. Однако сам он не заметил, как тайная незнакомка глянула на него. Вскоре она прошла в светёлку. За нею следом ушёл и посыльный Овчины.

Перекусив, чем Бог послал, Фёдор тут же в горнице лёг на широкую лавку, укрылся охабнем и попытался уснуть. Усталость разламывала тело. И то сказать, почти сутки он провёл в седле. Но сон к нему не шёл. Он думал о том, что не давало ему покоя какой день: о судьбе Соломонии. Теперь он мог бы сказать, что одна из монахинь — великая княгиня. Её, и никого другого, он сопровождал в Каргополь, дабы передать из рук в руки епископу Никодиму. Но почему охранять её послали не кого-либо из числа многих придворных, близких к великому князю, а того, кто служил ей? И зачем при изгнаннице посыльный князя Овчины? К этим загадкам Фёдор пока не находил ключа. Да понадеялся на то, что всё тайное станет в своё время явным, и попытался забыться сном.

К полуночи Фёдор всё-таки уснул. Но ему показалось потом, что он лишь смежил веки и не проспал нескольких мгновений, как почувствовал, что его кто-то тормошит. Он открыл глаза и увидел над собой чёрную фигуру, лишь в глубине под капюшоном белело лицо.

   — Что тебе надо? — спросил Фёдор.

   — Тише, боярин. Я Анастасия-подорожница. Вот тебе грамотка для великого князя Василия. Донеси её в руки князя, да скоро. — И инокиня сунула под охабень в руки Фёдору туго свёрнутую бумагу. — Тут судьба матушки Соломонии. Милости просит она у великого князя. — Инокиня провела мягкими и тёплыми пальцами по лицу Фёдора и скрылась в темени горницы. Сон у Фёдора как рукой сняло. Он полежал ещё немного и встал, зажёг свечу, развернул грамотку и прочитал: «Попечалуйся со мной, великий князь, о судьбе своей Соломонеюшки. Я есть плодна и несу дитя. Просила о том тебе донести, да бита кнутом Шигоной. Молю Бога и тебя о милости к наследнику престола, любой мой семеюшка. Да хранит тебя Всевышний. Соломония, чтящая себя великой княгиней».

Грудь Фёдора обожгло огнём. Всё-таки он увозил в изгнание Соломонию. Иначе откуда быть сей печальной грамотке? И загорелась в душе Фёдора страстная необходимость тот же миг повернуть свой отряд назад, добраться до великокняжеского дворца и отвести Соломонию в покои великого князя. Но в воспалённой, усталой голове Фёдора оставалась ещё здравомыслящая частица. Она-то и предостерегла молодого боярина от опрометчивого шага. «На погибель захотел? Не без воли Василия свершён постриг Соломонии! — предупредила она. — Потому остерегись от вольностей». Однако Фёдор счёл своим долгом выполнить волю княгини, найти путь к государю, дабы грамотка попала в его руки. Он вспомнил о старце Вассиане, который был вхож к государю и оставался противником его развода с Соломонией. «Он-то уж донесёт эту грамотку до государя. Ему же её доставит тиун Глеб».

Вспомнив о Глебе, Фёдор утвердился в мысли о том, что сей человек не подведёт и исполнит его поручение. Глухая морозная полночьне остановила Фёдора. Он оделся, накинул на плечи охабень и, покинув господский дом, отправился к избе тиуна. Глеб, похоже, спал вполглаза. Едва Фёдор постучал в оконце, как откинулась занавеска и донёсся глухой голос: «Кого Бог принёс?»

   — Староста, отчини дверь! Я подорожник боярин Фёдор!

Вскоре хлопнула дверь в избе, прошаркали по сеням валенки, и перед Фёдором возник Глеб.

   — Служба твоя государю нужна, — входя в сени, сказал Фёдор. В избу он решил не входить.— Должно тебе завтра с утра в Москву ехать. Вот грамота, отвезёшь её туда. А чтобы дошла без помех к великому князю, иди в Чудов монастырь, что в Кремле. Спросишь там старца Вассиана Патрикеева. Запомни: Вассиан Патрикеев. И отдашь сию грамоту только ему. Он же сходит с нею к государю. — Фёдор передал свиток Глебу, наказал: — Береги её и в чужие руки не давай. — Он достал из кисы[20] два серебряных рубля и вручил тиуну. — То тебе за честные хлопоты.

   — Исполню, боярин, коль государево дело, — ответил Глеб и спрятал грамоту и деньги на груди под свиткой.

   — Уйдёшь после нас, как мы уедем. И запомни, Глеб: за доброе дело тебе добром и отплатят.

На том боярин и тиун расстались. Вернувшись в дом, Фёдор хотел было лечь на жёсткую лавку. Но чья-то крепкая рука взяла его за плечо. «Надо же, одно наваждение за другим», — мелькнуло у Фёдора. Он повернулся и увидел посыльного Овчины. Шлык по-прежнему закрывал его лицо.

   — Отложи сон, Федяша, поговорить надо, — сказал посыльный.

Фёдор узнал этот голос. Перед ним стоял Алексей Басманов.

   — Алёшка, никак это ты! — воскликнул Фёдор. — Подожди, я сей миг светец вздую или свечу зажгу. — Он метнулся к печи, достал из закутка лучину, разгрёб на шестке золу, вскрыл рубиновые угольки, сунул в них лучину, подул, и она вспыхнула ярким пламенем. Он нашёл светец, зажёг его и повернулся к Басманову. — Ну, сбрасывай свой шлык, Кузьма, показывайся.

Алексей не заставил себя ждать, развязал башлык, сбросил его.

   — Ты про Кузьму забудь. Вот перед тобой я, Федяша. Да без исповеди. Уж не взыщи.

   — Что так? А я-то думал, что посыльному князя Овчины ведомо, зачем его отправляют в дальний путь. — Фёдор присмотрелся к Алексею. На открытом лице, обрамленном молоденькой русой бородкой, в чистых глазах не было ни на полушку лукавства, скрытности. Он смотрел на Фёдора, как младенец. — Ну что молчишь-то?

   — Да вот смотрю на тебя и радуюсь, Федяша. Похоже, невзгоды тебя не всколыхнули, не огорчили, ты даже весел.

   — Э-э, обо мне потом. Для начала я должен знать, зачем ты сей час пришёл ко мне.

   — Да уж лучшего времени и не сыщем. Откроюсь, и поверь, что чистую правду скажу. Велено мне князем Овчиной быть при тебе лишь для вспомощи, а до какой поры — и не ведаю. И что ждёт нас впереди, того тоже не ведаю. Всё это, мне кажется, потянулось от пронырства Васьки Ростовского. Сказывали мне, что три дня назад его отец встречался с князем Шигоной и с князем Овчиной. О чём у них шла речь, мне неизвестно. После этого разговора меня и разыскали и отправили невесть куда.

   — Днём позже меня о тебе Шигона спрашивал, выражал к тебе добрые чувства...

Появился холоп Кикина. Увидев за столом Фёдора и Алексея, с поклоном подошёл к ним. Лицо доброе, улыбчатое, с хитринкой в серых глазах: муж себе на уме.

   — Я вам, соколики, медовухи сей миг принесу. Сподручнее время будет коротать. А зовут меня Игнашкой. — И ушёл.

Фёдор и Алексей в ожидании Игнашки помолчали. За них говорили глаза. И было ясно по ним, что Алёша и Федяша любезны друг другу и ни у того, ни у другого нет в душах тёмных уголков, где бы таилась нечисть, готовая выплеснуться. И тянулись они плечом к плечу, как два молодых дуба, стоящих на взгорье.

Игнашка не заставил себя ждать, принёс баклагу с медовухой, два липовых кубка, ржаных лепёшек.

   — Вкушайте, а я вам и не нужен боле.

   — Спасибо, Игнат, — отблагодарил Алексей и принялся разливать медовуху. — Ну, Федяша, давай укрепим наше тяготение. В Старицах я к тебе потянулся. Вот оказалось, что судьбе угодна наша встреча.

   — Будь здоров, Алёша. Ты мне любезен. Да и в памяти неизбывно живёт то, как ты тянул меня за ноги от полыньи. Спасибо.

   — Ну полно. Господь нами двигал в ту пору. Мне более памятно то, как мы коротали вечер в лесу у палюшки.

Они выпили: Алексей — лихо, Фёдор — степенно. Помолчали, лепёшек пожевали. И первым повёл речь Басманов:

   — Теперь вот слушай, почему я при тебе, как мне кажется. Тогда, в Старицах, нам ничто даром не прошло, как для меня, так и для тебя. Я о том знаю. Как приехали Ростовские в Москву, так прислали ко мне холопа с просьбой почтить их гостеванием. Я сослался, что у меня нет времени, и пренебрёг желанием встретиться с Ростовскими. И тут, сказывали мне потом, князь Фёдор в раж пошёл. И вспомнились ему старые обиды, кои понёс он от моего батюшки. Какие обиды, я не ведаю, да и были ли они — тоже. Он же ноне в Разбойном приказе третья голова. Вот и взялся искать крамолу на нас. И нашёл-таки. Якобы мой батюшка ещё в ранние годы великого княжения Василия защищал честь Новгорода. Твой-то батюшка тогда в опалу попал, как я узнал. А моему опала уже была не страшна: сгинул он в литовском или польском плену. Теперь же батюшка-государь не прежний, он не внял Новгороду, ну и дал слово наказать опалой наш род, а допрежь всего меня. Всё это князь Иван Овчина моему дядюшке поведал и счёл за лучшее уберечь меня от опалы, отправил в дальний поход. А какой срок будет тому дальнему походу, мне то неведомо. Да понял я, что, когда Овчина передавал тебе тайные грамоты, кроется в одной из них не только моя судьба, но и твоя. И повязаны мы с тобой, Федяша, одним наговором. Истинный крест говорю. — И Алексей перекрестился да потянулся к баклаге.

Фёдор ничем не нарушил исповеди Алексея и во всём поверил сказанному, ибо всё, что открыл ему Алексей, вкупе с событиями в Старицах говорило об одном: оба они теперь недруги князей Голубых-Ростовских. И во что выльется сия вражда злопамятных князей, оставалось только гадать. Фёдор тоже наполнил липовый кубок и тихо произнёс:

   — Спасибо за искренность, Алёша. Да будем уповать на одно: Бог не выдаст, свинья не съест. К тому добавлю: вдвоём-то сподручнее воевать с невзгодами.

Они выпили и в согласии закончили беседу. Пора было отдохнуть.

До Каргополя Фёдор Колычев и Алексей Басманов с подорожниками добрались удачно, разве что морозы донимали. Старинный город в эту пору был тихий и сонный, лишь дым из печных труб, поднимаясь столбами, говорил о том, что он не спал. Было сумеречно, потому как долгая полярная ночь доставала до этого северного края. Подворье епископа Никодима искать не пришлось. Оно раскинулось близ собора Христа Спасителя. Оставив Алексея, воинов и два возка у ворот, Фёдор спешился и ушёл в палаты епископа. Его встретил молодой кряжистый служитель в монашеском облачении.

   — С чем пожаловал, сын мой? — спросил он.

   — С государевым делом к епископу Никодиму, — ответил Фёдор.

   — Наберись терпения, путник. — И служитель ушёл из прихожей.

В доме епископа, словно в храме, стены украшали множество икон. И многие из них были древнего византийского письма. От некоторых икон было трудно отвести глаза, они привораживали, наполняли благостью душу. Фёдор остановился возле иконы Божьей Матери и замер, очарованный её взором, он забыл, где пребывал, и появление служителя было для него неожиданным.

   — Сын мой, владыка ждёт тебя. — И служитель распахнул двери.

Епископ Никодим находился в сей час в молельне. Это был невысокий усыхающий старец, его глаза подёрнула влажная дымка, белая борода ниспадала до пояса.

   — Раб Божий Фёдор Колычев, преподобный отец, — представился Фёдор.

   — С чем пожаловал? — спросил епископ.

   — Вот грамота от дворецкого великого князя Ивана Шигоны. — И Фёдор подал пакет с печатью Никодиму.

Епископ осмотрел грамоту и ушёл в сопровождении монаха во внутренние покои. Прошло немало времени, прежде чем Никодим появился вновь.

   — Сын мой Фёдор, боярин Колычев, ведомо ли тебе, кто подорожницы? — довольно жёстким голосом спросил он.

   — Нет, неведомо, — без заминки ответил Фёдор.

   — И ты не пытался узнать, кто они?

   — Нет, преподобный отец. Я исполнял наказ князя Ивана Овчины.

Пока епископ и боярин вели разговор, служитель Никодима инок Макарий через чёрный ход вышел из дома, распахнул ворота, взял под уздцы лошадей, что тянули возок с монахинями, и увёл их во двор. Там попросил монахинь покинуть возок и скрылся с ними в покоях епископа. Фёдор Колычев хотя и был уверен, что доставил в Каргополь великую княгиню Соломонию, но всё-таки ошибался. Если бы ему довелось увидеть вторую монахиню, он бы, к своему изумлению, встретил боярыню Евдокию Сабурову, исчезнувшую из Кремля неведомо как. Вскоре же Фёдору пришлось изумляться и негодовать по поводу своей личной судьбы. Никодим ещё расспрашивал его о московской жизни, о князе Андрее Старицком, коего хорошо знал, когда в палатах епископа появился великокняжеский посадник и воевода Каргополя боярин Игнатий Давыдов. И следом за ним в сопровождении инока Макария вошёл Алексей Басманов. Воевода Давыдов, высокий, крепкий пятидесятилетний муж, был хотя и строг лицом, но добр нравом. В Каргопольской земле его любили за справедливость и за человеколюбие. В руках он держал грамоту, которую передал ему ратник князя Ивана Шигоны Семён.

   — Лихое дело принесло вас к нам, сын Степанов и сын Данилов, — вместо приветствия произнёс басом и окая воевода. — Писано в сей грамоте, — Игнатий поднял бумагу и показал её Фёдору, — сидеть вам, Басманов и Колычев, безвыездно в Каргополе отныне и год наперёд.

Фёдор ударил кулаком в ладонь левой руки, воскликнул:

   — Так я и знал, как собирался в путь: быть подвоху! — И взмолился: — Батюшка-воевода, скажи, чьим повелением я наказан? За что сослали Алексея Басманова?

Боярин Давыдов покачал головой:

   — Того сказать не могу. Да вы не печальтесь. Государева служба везде в честь. Я уж десятый год здесь служу, а поначалу тоже негодовал. А твоего батюшку, Фёдор, боярина Степана, я уважаю и ценю. И твой батюшка, Алексей, воевода Плещеев-Басман, мне ведом как ревнитель Руси. Так что будете служить при мне.

Фёдор посмотрел на Алексея, тот молча пожал плечами. Сказать им было нечего. Они лишь отметили, что боярин и епископ тоже переглянулись с пониманием друг друга. И Никодим позвал гостей в трапезную.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ПОХОД В СЕВЕРНЫЕ ЗЕМЛИ


Два дня Алексея и Фёдора никто не тревожил. Им отвели просторный покой в доме воеводы-наместника Игнатия Давыдова и дали полную свободу, как потом они узнали, в пределах крепости. Они это предполагали и не сетовали. На трапезы их Давыдов не приглашал, и они кормились в людской, но отдельно от дворни. В первый же день после утренней трапезы они ушли осматривать Каргополь и до обеда обошли весь. Вначале обследовали деревянные стены и башни крепости. У самой высокой рубленой башни к ним подошёл опрятно одетый горожанин средних лет с умными тёмно-карими глазами.

   — Благости вам великой, гости дальние. С поклоном к вам писец от боярина Игнатия. Зовут меня Ефим, а послан к вам, дабы старину Каргополя открыть.

   — Мы послушаем тебя, отец Ефим, со вниманием, — ответил Фёдор.

   — И во благо. Вот видите, на сей башне изображены два воина. Это святые братья-великомученики Глеб и Борис. В оное время они нам город спасли от бедствия.

   — Да как же двое-то? — удивился Алексей.

   — Святым отцам всё посильно. Лет тридцать назад, как возник на сей башне пожар от грозы да как пошла она полыхать, так явились чудотворцы Борис и Глеб, летали вокруг башни, крылами рьяно махали, огонь и утихомирился. И стоит с той поры крепость на Валушках незыблема.

   — Храм бы во имя святых поставить, — отозвался Фёдор.

   — И поставили. Есть у нас Борисо-Глебская церковь. А теперь идите за мной, я вам другую люботу покажу. — И Ефим повёл Алексея и Фёдора к городской площади.

Но любоваться на ней было особенно нечем. Два деревянных храма, присутственный дом, за ним — тюрьма, палаты воеводы и епископа, ещё богатых торговых людей — вот и всё достопримечательности города. И всё-таки писец Ефим не обманул их, показал Фёдору и Алексею красоту на утеху. Резьба по дереву на домах Каргополя могла удивить кого угодно. Добротные высокие дома, покоящиеся на подклетях, поражали взор постороннего выдумкой и мастерством резчиков. Сколько птиц и животных, ведомых и неведомых, они увидели на каргопольских домах! Резьба по дереву на них была всюду — от конька до завалинки. Богатые наличники на окнах, ставни, карнизы, балясины на лестницах и крыльцах, резные столбы, поддерживающие навесы и крыльца, коньки то с лошадьми, то с птицами. И на каждом доме особый рисунок резьбы, своя, хозяйская, выдумка. Двух одинаковых наличников не найдёшь во всём городе.

   — Экие умельцы! восклицал Фёдор и благодарил писца Ефима, что открыл им чудо Каргополя.

   — Поди и девицы за этими наличниками такие же павы, — веселился Алексей.

   — Давай-ка, Алёша, пойдём к здешним мастерам в ученье, — предложил Фёдор. — Мастерство за спиною не носить.

Алексей и Фёдор присматривались к горожанам-каргопольцам. Они были приветливы, доброжелательны и в большинстве своём круглолицы и черноглазы. При взгляде на девиц Алексей вздыхал. Ему казалось, что это смотрит на него любая Ксюшенька.

Фёдор заметил искромётные взгляды друга на каргопольских девиц, его вздохи и попрекнул Алексея:

   — Что они так волнуют тебя? Или забыл свою незабвенную? Ведь сказывал, что краше её нет.

   — И теперь так скажу. Да глаза у здешних девиц, как у моей Ксюши. Ну ни дать ни взять такие же пронзительные. Вот и вздыхаю, — пооткровенничал Алексей.

Два безмятежных дня пролетели незаметно. А утром третьего дня воевода Игнатий Давыдов призвал опальных москвитян к себе на беседу. Он принял их на втором этаже, в просторном покое за письменным столом, на котором лежали книги и был развернут большой лист пергамента, проложенный по краям серебряными полосками. Усадив Алексея и Фёдора на лавку, обитую сукном, сам опустившись в кресло, привезённое ему мореходами из Дании, боярин Игнатий повёл речь:

   — Вот что, други московские, праздно вам не должно пребывать в Каргополе — себе в ущерб. Да и у меня есть интерес до вас. Народ вы бойкий, письменный, потому и годитесь на важное дело. Каждый год я отправляю служилых людей в дальние государевы охотничьи угодья и ловы. Пришла и ноне тому пора. Вот я и думаю послать вас со своими людьми в те угодья собирать у охотников их лесной промысел — рухлядь пушную: белок, горностаев, куниц, соболей, ну и иных.

Игнатий встал, позвал Алексея и Фёдора к столу. Они подошли, встали обочь.

   — Видите, это карта Каргопольской земли. И как она велика, простирается до самого Белого моря — всё это государева вотчина. Сколько тут богатых зверем лесов! И по всей реке Онеге есть селения, а в них тиуны и старосты принимают добычу от охотников. Вам же должно налегке дойти до крайнего селения Онега — вот, у самого моря оно, — и оттуда возвращаться, забирая у тиунов пушнину.

   — Но мы не понимаем в ней ничего, — заметил Алексей.

   — Верно. И вы, конечно, не будете этого делать, не сведущи в том, как ей счёт вести, как лепоту оценивать. Тем мои служилые будут заниматься. А ваша забота с ратниками одна: оберегать сию пушнину от разбойных ватажек. Они же погуливают кое-где. Поговаривают, что близ Сыти гуляет ватажка, ещё у Повети, у Верхнего Березняка, тут уж совсем близко от дома, встречают гулящих людей или кагалы[21] чуди заволоцкой. Вот против них и придётся вам с ратниками постоять. Пушнину повезут от самой Онеги и от прочих селений местные оружные охотники. Это их справа. А вам и двум десяткам ратников оборонять обоз. И боже упаси допустить разорение. И мне и вам тогда головы не сносить. Дошло ли до вас сказанное мною?

   — Дошло, боярин-батюшка, — ответил Басманов. — И посильно исполнить сразу. Как ты думаешь, Федяша?

   — Да вкупе с тобой. С бывалыми людьми почему не идти. Порухи делу не будет.

   — И я так мыслю, — согласился боярин Игнатий. — И помните: в хозяйской справе воля моя за дьяком Пантелеем. А в ратной... — Давыдов посмотрел на Фёдора, на Алексея, утвердил: — Ты, Басманов, будешь верховодить. — И Фёдора спросил: — Нет ли твоей чести урона, боярин Колычев?

   — Отнюдь, батюшка, — ответил Фёдор. — Я пристяжным буду!

   — Вы, смотрю, весёлый народ. — И Игнатий засмеялся.

На приготовления в дорогу был отпущен всего один день. Но и его с достатком хватило. Ранним морозным утром на дворе наместника все были в сборе. Два десятка конных всадников встали под начало Басманова. Дьяк Пантелей с писцом Арсением были сами по себе в просторном возке. А Фёдору вменили в обузу досматривать за возницами и четырьмя парами крепких лохматых северных лошадей, коим ни мороз, ни пурга не страшны.

   — В сани рыбу в Онеге возьмёте. Там мои ловы есть, — пояснил Давыдов Фёдору.

Когда всё было готово, расторопный дьяк Пантелей сбегал к боярину Игнатию, доложил. Тот вышел проводить наряд, но не один, а с епископом Никодимом. Игнатий всё осмотрел, пожелал доброго пути, ещё раз наказал блюсти государево добро. Никодим осенил всех крестом, благословил:

   — Да хранит вас Господь Бог. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь.

С тем и покинули двор наместника пять возов, двадцать всадников, Пантелей с Арсением и возницами и Алексей с Фёдором. По зимним дорогам, а может быть, и по бездорожью, по снежным заносам.

Путь на Онегу был уже накатан, и за короткий зимний день по нему одолевали до шестидесяти вёрст. Первые дни ехали всё больше лесом и ночевали в лесных клунях, поставленных Игнатием для сборщиков пушнины. Они были просторны, с печами для обогрева, и размещалось в них до пятидесяти человек, а потесниться, так и больше. Но вот отряд выехал на речной зимник Онеги, по берегам которого были селения, в кои обязательно нужно было заезжать, дабы предупредить тиунов о том, чтобы подготовили к сдаче пушнину. Зимний путь стал труднее. А тут ещё рождественские морозы навалились. Они стояли такие крепкие, что лёд на реке лопался с треском, деревья в лесу стреляли.

Фёдору подобные морозы были привычны. Алексей же оказался менее приспособлен к стуже. Чтобы как-то согреться на дневном переходе, Басманов пытался бежать рядом с конём. Казалось бы, разогрелся, да не в меру. Как сел в седло на речном просторе, ветром его пронзило. К вечеру он и простудился. Жар охватил тело. И когда, наконец, добрались до селения Облога, он уже еле на ногах держался от слабости. Его привели к тиуну в избу. Дьяк Пантелей оказался расторопным. Тут же привёл деревенского знахаря, заросшего, как старый пень, мхом. Он принёс всякого снадобья и взялся изгонять хворь изнутри и снаружи, да всё с наговорами. Он натёр Алексея барсучьим жиром, замешанном на скипидаре, напоил его водкой со зверобоем, уложил на горячую русскую печь, укрыл шубой и, усмехаясь, сказал:

   — Ноне я с ним прилягу, а завтра хвори унесу.

Так и было. Утром Алексей словно вновь на свет народился, был весел, бодр, да только голоден. А как утреннюю трапезу завершили, заметил Фёдору:

   — Эта наука мне впрок пойдёт. С морозом не надо бороться, с ним надо ладить.

Знахаря он отблагодарил серебром, а тот снабдил его зельем. И дальше, до самой Онеги, Басманов был в строю наравне с северянами.

В Онеге к приезду государевых сборщиков мехов были уже готовы. Пантелей с Арсением взялись за дело рьяно. Дьяку тут был оказан почёт. Служилые люди Онеги перед ним преклонялись. Да и как не поклониться человеку, принимающему в свои руки несметное богатство! Нынешняя зима была щедра на всякого пушного зверя. Всего вдоволь настреляли и отловили: белку, горностая, куницу, соболя. Связки их отливали серебром, золотом, перламутром, а то и непонятным притягательным блеском, словно рассветная заря. Всё было Пантелеем пересчитано, занесено в сводную грамоту, уложено на семь возов. А ведь это только первый сбор. Пантелей-то знал, что придёт в Каргополь с обозом, в коем будет до пятидесяти возов — вот оно, приношение каргопольцев в государеву казну! Зная дворцовую растратную жизнь, Фёдор Колычев подумал, что, когда меха продадут иноземным купцам, государеву двору можно будет безбедно кутить-проживать добро до нового сбора. «Ох, не по-божески сие, — вздыхал вдумчивый боярин. — И почему бы не воздать полной мерой за труды тем, кто добывал это богатство?» Сам он увозил боярину Давыдову скромный дар моря и реки — четыре воза красной рыбы.

Обратный путь сборщикам пушнины показался легче. На ночлеги пока останавливались только в селениях. Отдыхали в тепле, сытно. И всё, казалось, шло хорошо. Но в начале февраля испортилась погода. Начались метели, дорогу заносило снегом, особенно на открытых речных просторах. В лесу коней пугал волчий вой. Но звери, хотя и были голодны, близко к обозу не подходили, словно знали, что сила не на их стороне. Как-то Алексей попытался уговорить Фёдора поохотиться на волков.

   — Отловим дюжину, глядишь, и по шубе сошьём. То-то знатная справа будет! Давай урвём полночи, — манил Басманов.

   — Охолонись, Алёша, не наша это справа, — отговаривал Фёдор друга.

Вёрст за двести до Каргополя обоз из тридцати семи подвод остановился на ночлег в селении Верхние Березняки. Всё было как обычно. Староста разместил людей на отдых, коней поставили в тёплые конюшни, корм им задали. Караулы блюли добро. Пантелей принял ещё воз пушнины. Ночь прошла спокойно. А утром дьяк Пантелей пожаловался, что приснился ему сон и в том сне он мылся в реке вкупе с Алексеем. Рассказывал тот сон Пантелей за трапезой. Крестился на образа и молвил, когда завершил байку:

   — Вот что, други мои: сей сон вещий, потому как пришёлся он на чистый четверг. Как пойдём дале через леса, берегитесь да будьте готовы татей встретить.

   — Ну, Пантелей, так ты и думаешь, что сон тебе в руку, — заметил Алексей. — Если б виденье некое, а то сон...

   — Так и думаю, Алексей. Не впервой сие. Лет пять назад всё случилось по сказанному. И купался я во сне с кем-то и через день, как припозднились на перегоне из-за метели, так и набросилась на нас чудь заволоцкая. Многие наши пали. И чудь мы побили, мало от ватажки в лесу скрылось. Да Бог помогал нам, потому как государево добро везли и не потеряли.

   — Будем и мы уповать на Всевышнего. Эвон сколько сотен вёрст прошли без порухи. Тут-то мы уж почитай дома, — размышлял Фёдор.

На том путники и забыли этот разговор. Вновь впереди только дорога. И день прошёл благополучно. Вот и последнее селение, от которого обоз пойдёт лесами, срезая изволок Онеги, удлиняющий путь вёрст на полсотни. Как угомонились на постое, потрапезничали, так и спать легли. Алексей и Фёдор умостились на одном топчане. Фёдор вскоре уснул, у Алексея же ни в одном глазу сна не было. Он вспоминал свою Ксюшеньку. Погоревал, что всего через полгода после свадьбы их разъединили. Когда уходил из дому, Ксения заплакала.

   — Чует моё сердце, что нас надолго разлучают, родимый, — шептала она в плечо Алексею.

   — Ну полно, полно, ладушка. До Каргополя и обратно путь невелик. — Он целовал Ксению, гладил её живот: она уже, кажется, понесла. — Ты, моя родненькая, теперь о малышке думай да береги его, поди сынок будет.

Обманула судьба Алексея, да всё происками князя Ростовского-Старшего вкупе с князем Иваном Овчиной и князем Иваном Шигоной. Понял он, что, питая его лаской, они лицемерили и обманывали. Маясь от бессонницы, Алексей пожалел и Фёдора, коего разлучили с невестой. А сердце щемило от предчувствия беды. Поелозив вдоволь на жёстком ложе, Алексей встал, накинул кафтан, вышел из избы. Мороз и ветер тут же охватили его, до исподнего доставая. «Ишь ты, всё, как после вещего сна Пантелея», — подумал Алексей и вернулся в избу. Лёг на топчан, согрелся и уснул-таки.

День начинался как обычно. Встали ещё до свету: Пантелей не давал залёживаться в тепле, блюл порядок. Чуть развиднелось, и выехали. Алексей с проводником и ратником Филимоном катили впереди обоза, за их спинами — десять ратников, далее обоз в сорок три подводы, за обозом — Фёдор во главе десяти воинов. Метель уже кружила вовсю, но особой силы-злости не показывала. Как въехали в лес, и вовсе стало тихо, лишь ветер кружил-шумел в вершинах деревьев. В полдень, как всегда, была короткая остановка. Возницы и воины задали коням овса в торбах, ратники и все прочие хлеба с вяленым мясом пожевали. И снова в путь. Уже смеркалось, когда Пантелей вышел из возка, догнал Алексея и предупредил:

   — Сторожко смотрите вперёд. Где-то опасица тут.

   — Понял, Пантелеюшка, понял, — ответил Алексей.

Он ощутил в груди непривычное беспокойство, острее вглядывался в лесную чащу, словно хотел пронзить хвою взором. Но ничто не предвещало беды. Она, однако, пришла, когда до зимника оставалось не более пяти вёрст. Впереди что-то затрещало, заскрипело, и на дорогу с выстрелом, подняв тучу снега, упала сосна и перекрыла путь. А в то же время в лесу раздался свист, улюлюканье, и на обоз налетела ватага чуди заволоцкой, все в вывернутых мехом наружу шубах, в лохматых собачьих шапках. Полетели стрелы. И вот уже тати выскочили на дорогу. Они были конные, все на юрких маленьких и косматых лошадках. Ратники едва успели выхватить мечи, сабли, и началась сеча.

Наверное, разбойники одолели бы ратников, потому как их было больше. Но они были неумелые бойцы, и мечи у них были короткие. И напали они на бывалых воинов. К тому же все возницы взялись за оружие. Даже дьяк Пантелей и писец Арсений защищали свой возок. Тати, однако, налетели в первую голову на ратников впереди обоза и в хвосте. Басманову и Колычеву первыми пришлось сойтись с чудью. Алексей сразу же выделил среди разбойников атамана и бросился на него. Но тот ловко ушёл от единоборства, что-то крича, встал за спины своих подручных. И на Басманова наскочил меднолицый детина. Алексей увернулся от ударов чуди, послал коня вперёд, оказался сбоку от татя и с силой рубанул его по шее. Тут же удачно подвернулся другой тать, он и его достал. И вновь Алексей попытался добраться до вожака, который всё время что-то кричал. Снова перед Алексеем возникли два юрких разбойника. Но им не удалось остановить его стремительный натиск, он пронзил одного, у другого выбил из рук оружие. И вот уже вожак близко. Знал Алексей, что, как только он вышибет его из седла, тати дрогнут. Рядом с Алексеем удачно бились его воины, и вожаку уже некуда и не за кого было прятаться.

Фёдор и его ратники, ещё с десяток возниц, управились с нападавшими тоже успешно. Они остановили татей, когда те ещё не выскочили на дорогу. В считанные минуты шесть или семь разбойников валялись на снегу, остальные бросились бежать. Фёдор крикнул своим воинам:

   — Не преследуйте их, пусть бегут! Обороняйте обоз! А я в голову... — Промчавшись вдоль возов, Фёдор увидел на снегу ещё трёх поверженных татей. — Держитесь, браты! — крикнул возницам Фёдор и поскакал дальше.

Он застал ещё одну схватку. Несколько разбойников ещё бились с воинами. Фёдор подоспел ко времени. Он с ходу сразил одного татя, сбил с коня другого. Ещё троих свалили ратники, а оставшиеся поспешили скрыться в лесу. Среди воинов Фёдор не заметил Алексея.

   — Где десятский? — вскричал он.

   — В лес за вожаком помчался! — ответил молодой воин.

   — Вот нелёгкая его понесла!

К Фёдору подбежал Пантелей.

   — Путь очистить надо! — крикнул он.

   — Надо! А ну вперёд, други, вперёд, стащите дерево скопом! — распорядился Фёдор.

Тут подбежали возницы, коих позвал Пантелей, и все поспешили стаскивать с дороги дерево. А Фёдор поскакал в лес. Он пробирался по следу сажен двести и ругался, костерил Алексея: «Неладная тебя понесла!» И вдруг увидел, что навстречу ему бежит конь без всадника. Заметив Фёдора, конь шарахнулся в сторону. Фёдор узнал в нём буланого с белой звёздочкой на лбу — коня Алексея.

   — Господи, да что с Алёшкой-то! — выдохнул Фёдор и послал своего коня вперёд.

Сажен через сто Фёдор увидел в густых сумерках под сосной, что кто-то копошится. Он спрыгнул с коня и с обнажённым мечом побежал к тому, что привлекло его внимание. Двое из чуди заволоцкой стаскивали кафтан с Алексея.

   — Ах вы, гады ползучие! — крикнул Фёдор и ринулся на разбойников.

Один из них побежал, другой вскинул короткий меч, но ему не удалось ударить: Фёдор отбил меч и поразил татя своим оружием. Оглядевшись, он склонился к Алексею и увидел его окровавленное лицо. Кафтан был расстегнут, и Фёдор приложил ухо к груди друга. Тот был жив. Фёдор осмотрел лицо. На лбу, над левым глазом кровоточила рана, похоже, от удара чем-то острым. Он пощупал лоб, голову — рана была неглубокой, череп — цел. Фёдор встал, ещё раз огляделся, пытаясь понять, что же произошло, и заметил низко отходящий от сосны сук. Под ним валялась шапка Алексея, в снегу блеснул меч. Фёдор поднял всё это, прошёл несколько дальше и увидел, что конский след оборвался и конь Алексея повернул обратно. И Фёдор понял, что Басманов на скаку ударился лбом о сук и был выброшен из седла.

   — Ах, Алёшка, как тебе не повезло! — посетовал Фёдор. Он повернулся и увидел, что и его коня нет. — Господи, ещё не легче! — Его взяла оторопь. — Да как же теперь?

Он подумал, что, как только кони Алексея и его прибегут к обозу, там сочтут, что они сгинули в лесу. И Пантелей не отважится задержать обоз, отправить людей на поиски. Сгоряча Фёдор хотел бежать к обозу, но, глянув на Алексея, одумался. Пнув со злости убитого татя, он вновь склонился к Алексею и понял, что тот в беспамятстве. Он взял пригоршню снега, согрел его в руках и, когда ком обмяк, приложил его к ране, зная, что кровотечение остановится. Он распахнул свой кафтан, вытащил из-под свитки рубаху, оторвал подол и перевязал голову Алексею. Застегнув на нём кафтан, подобрался под друга, поднял и понёс к дороге. След уже был плохо виден. Да и Алексей мешал смотреть под ноги. Фёдор подумал, что может сбиться со следа. Увидев валежину в обхват, он подошёл к комлю, положил на него Алексея, пригнулся и, изловчившись, взвалил его на спину, вышел на след и побрёл вперёд.

Фёдору показалось, что он идёт лесом целую вечность. В одном месте ему помстилось, что он сбился со следа, потерял его в густой чаще, вернулся назад, поплёлся туда, где деревья были реже, нашёл множество следов, и все они вели к дороге. Наконец-то он выбрался на неё. Она была пустынна: обоз ушёл, лишь на обочинах валялись убитые тела. Фёдора вновь взяла оторопь. Сумеет ли он донести Алексея до зимника, куда наверняка отправился обоз? Но другого выхода он не видел, и, стиснув зубы, Фёдор пошёл. Он был сильный, но и ноша была нелегка: не меньше шести пудов весил Алексей. Сгибаясь под тяжестью раненого друга, Фёдор шаг за шагом одолевал сажени, вёрсты. Пройдя версты три, он выбился из сил. Хотелось упасть на снег и не подниматься. Но к ночи крепчал мороз, и он знал, чем эта слабость может обернуться. И Фёдор продолжал идти вперёд из последних сил, ругая дьяка Пантелея, который не счёл нужным ни подождать его, ни послать людей на поиски. Он понимал, что у Пантелея есть оправдание — доставить в сохранности государево добро. Но это не усмиряло ярости Фёдора. Может быть, сия ярость и помогала ему одолевать вёрсты. Но вскоре и она погасла. Фёдор почувствовал головокружение, сознание стало проваливаться, он шёл, шатаясь, уже не чувствуя замерзших рук, удерживающих Алексея. И когда Фёдор бессильно опустился на колени, готов был завалиться на бок, он услышал конский топот и скрип санных полозьев. Со стороны зимника к нему кто-то приближался. Сознание Фёдора пробудилось, он попытался встать, но не смог.

В это время к нему подъехали восемь всадников — это были ратники его десятки, а в возке рядом с возницей сидел дьяк Пантелей. Увидев, в чём дело, всадники спешились. Тут же трое из них сняли Алексея со спины Фёдора и понесли в возок. К Фёдору подошёл Пантелей.

   — Ты жив, родимый?

   — Бог миловал, — ответил Фёдор, подняв голову.

Ему помогли стать на ноги и повели к возку, посадили в него. Пантелей достал из сумы баклагу с хлебной водкой, открыл её и поднёс Фёдору.

   — Испей-ка, и силы прирастут.

Алексея накрыли попоной, возница развернул сани, и все отправились в обратный путь. В зимнике Алексея положили на нары, ближе к очагу, и самый сведущий в лекарском деле Пантелей принялся осматривать его, слушал грудь. Он влил в рот Алексею хмельного и, когда тот проглотил его, сказал:

   — К утру оклемается.

В зимнике ещё не скоро все успокоились. Несколько ратников и возниц получили раны, их перевязывали, смочив повязки водкой.

К утру, однако, Алексей не очнулся. Его привезли в Каргополь всё в том же возке. И только на четвёртый день он открыл глаза и, увидев Колычева, спросил:

   — Федяша, где я? Ведь был в лесу.

   — Здравствуй, раб Божий, с возвращением тебя в лоно жизни, — улыбаясь, сказал Фёдор.

Позже память Басманова прояснилась. Ион поведал Фёдору, как гнался за вожаком татей заволоцких и как его что-то ударило в лоб.

   — Помню свет молнии, и больше ничего.

   — Предай забвению случившееся, — произнёс Фёдор. — В сечах всякое бывает.

К ним в покой заходил воевода Игнатий Давыдов. Он поблагодарил за службу государю, сказал, что в грамоте всё отпишет князю Ивану Овчине-Телепнёву, и пожелал Алексею поскорее подняться на ноги, потому как их ждут разные перемены. Какие это перемены, наместник не пояснил.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ ВЕСНА ПЕРЕМЕН


Приближалась весна. Её ждали с нетерпением: устали за зиму от праздников. Тут и Рождество Христово, и Святки, и Крещение Господне. А вскоре же после Богоявления в Кремле состоялась великокняжеская свадьба. Спустя всего два месяца после заточения Соломонии в монастырь князь Василий повёл под венец литовскую княжну Елену Глинскую, племянницу известного на Руси и в Литве князя-перелёта Михаила Львовича Глинского. Он в эту свадебную пору сидел в темнице, посаженный туда за измены девять лет назад государем Василием.

Женитьба великого князя на девице литовско-татарского роду вызвала в Москве и особенно среди вельмож много пересудов, порицаний деяния государя. Умные люди той поры, встретившись на Соборной площади после богослужения, говорили со знанием тайных побуждений великого князя Василия. Вот остановились возле колокольни Ивана Великого три почтенных москвитянина: сочинитель Иван Пересветов, будущий дьяк, глава Посольского приказа Иван Висковитый, ещё будущий глава Избранной рады дворянин Алексей Адашев. Они любили постоять здесь вдали от послухов и поговорить вольно. Да прежде чем повести речь о кремлёвской жизни, они полюбовались великим творением русских мастеров и итальянского зодчего Бона Фрязина. Их изумляло величие восьмигранного столпа, вознесённого в небо на высоту птичьего полёта. Там, наверху, только что отблаговестили колокола. Их малиновый звон, кажется, ещё витал в воздухе.

   — Благость какая, — произнёс Иван Пересветов, высокий молодой муж в богатом кафтане и распахнутой бобровой шубе. Его глубокие серые глаза светились умом и жаждой жизни. — И право же великую колокольню на века грядущие вознёс наш батюшка-царь Иван Васильевич. Поди во всём белом свете подобной нет.

   — Было, было. Теперь не то. В суете проводят время государи, — заговорил Иван Висковитый, тоже молодой муж, видом строгий, с холодными и проницательными голубыми глазами. Ему суждено быть распятым на дубовом кресте Иваном Грозным за супротивные, но праведные слова. — Батюшка-царь Иван Васильевич велик потому, что многое нам оставил. Эвон стены какие. И соборы на загляденье всему миру вознёс. А что наш государь, его сынок? Всё с кровными братьями воюет, и токмо.

   — Ну как же? — возразил Алексей Адашев, совсем молодой человек, у коего на красивом лице пока лишь рыжеватые усы выделялись, а бороды и знаку не было. Но стать заметна: в плечах широк, в талии словно девица. — Князь-батюшка тоже отличку имеет. Чужеземную девицу взял. Россиянка-то ему неугодной оказалась.

   — Роду неведомо какого, ан кровей многих. Но тут батюшка Василий далеко метит. Ожёгшись на русской девице и воспылав страстью к иноземке, он надеется, что она сей же миг принесёт ему наследника. Однако сами посудите, в сорок-то семь лет легко ли подобное сотворить Василию, ежели прежде не сотворил? — размышлял Висковитый.

   — Господи, сие вполне детородный возраст, — отозвался Пересветов.

Казалось, они вели серьёзный разговор, но в нём сквозила ирония в адрес великого князя. Потому они и вели беседу в стороне от кремлёвского многолюдства.

   — И то верно, — согласился с Пересветовым Висковитый. — Но первопричина женитьбы нашего батюшки на Елене Глинской в ином. Что уж говорить, тут прямое желание войти в родство с видным литовским княжеским родом.

   — Сие стремление похвально, — вставил своё слово Алексей Адашев. — Сколько русских земель ещё томится под польско-литовским игом! Даже Смоленск, стоявший в русском поле пятьсот лет, ноне опять литовцами-поляками полонён.

   — А посмотреть с другой стороны, — продолжал Иван Висковитый, — род Глинских происходит от потомка ханов Большой Орды Чингизида Ахмата. Потому нам легче будет жить и ладить с Казанским ханством.

Зимний день был в разгаре, кремлёвские соборы вновь распахнули свои врата. Москвитяне потянулись к обедне. Падал лёгкий снежок. Над колокольней Ивана Великого мельтешили-кричали вороны, галки. А беседе общительных друзей не было конца.

   — Одно мне непонятно, — не прекращал разговор Пересветов. — Отчего государь не спешит выпустить из сидельницы на волю дядюшку великой княгини. Сколько лет томится за сторожами!

   — И никто на твоё пытание не даст ответа. Уж куда там, сам германский император Максимилиан просил освободить князя, ан нет, государь его просьбе не внял. Суровости у него не убавишь, — пояснил Висковитый.

   — Ах, да всем тут ведомо, что сама Елена не желает видеть дядюшку на воле, — высказал своё предположение Алексей Адашев. И покрутив головой вправо-влево: не видны ли где послухи-доглядчики, — таинственно произнёс: — Приберёг я вам новинку, служилые. На диво та новинка. Слышал я от Якова Мансурова о том, что князь Иван Шигона опалой обожжён и бит кнутом в пытошной.

   — За что такая немилость к дворецкому? — удивился Пересветов.

   — Сказывал Мансуров, что государь получил грамотку из Рождественского монастыря, куда Соломонию увезли на постриг. Будто бы Шигона бил великую княгиню плетью. Того на Руси ещё не бывало.

   — Верно молвишь, не бывало. Потому Шигоне поделом: не возносись над помазанниками Божьими, — отметил Пересветов.

   — Где они все ноне? Соломония и кто с нею был повязан: Фёдор Колычев, ещё Алексей Басманов?

   — Слышал я, что Соломония отвезена в Каргополь. И Колычев с Басмановым оставлены там при воеводе. А Шигона отправлен ратником в Сторожевой полк на Оку.

Беседа друзей, похоже, была исчерпана, и они медленно направились к Никольским воротам. На речке Неглинной было полно детворы: шло весёлое катание с горок. Вдоль реки с Красной площади ползли тяжёлые сани, груженные зерном, всякой снедью, дровами. Там, на площади, ноне торговый день. В этот час Красная площадь шумела, гудела, пела, кричала. Да ещё разносилось над нею мычание коров, ржание лошадей — одним словом, богатое торжище жило своей полнокровной жизнью. Москвитяне и крестьяне из ближних и дальних мест торопились купить-продать всё, что нужно. Знали россияне, что близко то время, когда торжища в стольном граде оскудеют, как и во многих городах России. Тому причина одна: татарское нашествие, набеги на Русь летучих орд. Держава уже не платила дани ордынским ханам, но ни казанские татары, ни тем более крымские не давали покоя россиянам до сей поры.

«На азиатской стороне России шла изнурительная и непрерывная борьба. Здесь не было ни миров, ни перемирий, ни правильных войн, а шло вечное одностороннее подсиживание», — утверждал известный русский историк Василий Осипович Ключевский. Им же было сказано, что Орда в XV веке уже рассыпалась и окончательно разрушилась в начале XVI века. Из её развалин образовались новые татарские гнезда, царства Казанское и Астраханское, ханство Крымское и орды Нагайские за Волгой, по берегам морей Азовского и Чёрного, между Кубанью и Днепром.

Всё это знал просвещённый сочинитель Иван Пересветов. Знал, что самую большую опасность во времена Ивана Третьего и Василия Третьего таил Крым. Россияне и грозились Крыму при Иване Васильевиче, но у них не было сил дойти до Крымского перешейка за полторы тысячи вёрст и одолеть неприступный Крымский вал. Пересветов встречал русичей, кои побывали в плену у крымских татар и бежали. Рассказывали они, что такое Перекоп. Это широкий и глубокий ров в шесть вёрст, выкопанный рабами не за одно десятилетие. За ним поднимался высокий вал, укреплённый отвесной каменной стеной. Потому и была крымская берлога для русичей пока неприступной. Да многие русские воеводы всё-таки примерялись к тому, чтобы покорить Крым. Рассчитывали они на то, чтобы обойти Перекоп по Азовскому морю.

Позже так и будет. Но это уже не при жизни Ивана Пересветова случится.

Вот уже и весна близко. Да ближе, чем весна, стояло Казанское ханство. Оно, похоже, начиналось в двух-трёх днях пути за Старой Рязанью на Оке и за Ельцом на притоке Дона Быстрой Сосне. Оттуда татары делали набеги и зимой, благо реки и болота в морозные зимы не были им препятствием, благо был под седлом быстрый и сильный конь, были и лук, стрелы, кривая сабля, щит и копьё. В торбе же — запас вяленой конины, сушёного пшена и сыра из молока кобыл. С таким припасом татарскому воину и тысячу вёрст пройти не помеха. Ещё русские полки не встали по водным рубежам, а татарская орда вот она — топчет, разоряет, жжёт, грабит рязанские, тульские, калужские земли. За два дня орда углублялась внутрь державы более чем на сто вёрст, всё опустошала, забирала, что могла увезти, унести, угнать. Лишь печи оставались на месте селений да тянулись по степи длинные вереницы полонян и полонянок. Татары были особо охочи до русских мальчиков и девочек в возрасте до десяти лет. Для маленьких детей они делали короба с крышками, сажали их туда, как птиц, зайцев или поросят. Такую добычу они ценили превыше всего. Потом эти русичи, воспитанные в волчьих законах, становились самыми преданными хану и жестокими воинами, а россиянки были лучшими жёнами татарских мурз, лучшими матерями. Опустошение южных земель Россиигрозило ей вымиранием и одичанием огромных областей.

И копилась у россиян годами ненависть и ярость к врагам. И уж если сходились они в сечах и схватках с ордынцами, что случалось в год по нескольку раз, пощады крымцам и казанцам не было. Их не брали в полон, их убивали на поле битвы.

Нынешней весной по повелению великого князя россияне готовились к встрече с крымской ордой особенно старательно. В Разрядном приказе строчились и рассылались по землям государевы указы, обозначались оборонительные рубежи. Воеводам и дьякам ничего не надо было выдумывать, так как границы давно и прочно пролегли от Нижнего Новгорода на восток, по Оке до Серпухова. Тут защитный рубеж делал крутой поворот на юг, тянулся к Туле, потому как россияне не могли отдать сей город на грабёж и разорение татарам — ключевым он считался перед стольным градом. Да и Козельск был важен для Руси, потому между Тулой и Козельском тоже вставали полки. На этом рубеже как в прежние годы, так и ныне создавались оборонительные цепи со рвами, валами на безлесных пространствах, с засеками на лесных дорогах.

Там же перед лесами ставились остроги и острожки с крепкими деревянными стенами из остроколья, с дубовыми воротами и рублеными клетями. Линия рвов, валов и засек тянулась вёрст на четыреста, мимо Рязани, Венёва, Тулы, Одоева, Лихвина до реки Жиздры, где-то под Козельском.

Сетовал великий князь Василий на то, что соседи у него на западе бестолковые и чванливые люди. Взять того же польско-литовского короля Сигизмунда. Сколько раз Василий звал его: дескать, пойдём вместе, остановим татарву, ни к тебе, ни ко мне больше не придут. Куда там! Шляхетская спесивость мешала Жигмонду согласиться защищать вместе с русскими свои рубежи. Потому в Кафе, на невольничьем рынке Крыма, польских рабов и рабынь было больше, чем русских.

Потеряв всякую надежду слить две рати, великий князь Василий перестал уговаривать Жигмонда и тем более строго следил за подготовкой своего войска против татар. Его повелением уже в марте закипела работа в Разрядном приказе. Дьяки и подьячие трудились от зари до зари, расписывая повестки, сотни гонцов мчались с ними по всем областям и вручали наместникам. Они призывали на службу дворян и детей боярских, кои выступали в походы конны, оружны и людны, имея каждый при себе по десять холопов. Города выставляли своих ратников отрядами, сотнями. Они съезжались на сборные пункты, там сводились в полки, и московские воеводы вели их под Серпухов, Каширу и Коломну, под Алексин и Калугу. К концу марта великий князь Василий имел под рукой уже до семидесяти тысяч воинов.

Пришла в середине марта повестка Разрядного приказа и в Каргополь. А с нею государев наместник Игнатий Давыдов получил грамоту, в коей было сказано, что снимается опала с воеводского сына дворянина Алексея Басманова и с боярина Фёдора Колычева. Когда Игнатий объявил им волю великого князя, Фёдор спросил:

   — Воевода-батюшка, ответь нам теперь, кто нас под государеву опалу подвёл?

Давыдов ничем не рисковал. Да и молодые боярин и дворянин ему нравились: ничем себя не очернили за минувшую зиму, всякий указ наместника исполняли честно и прилежно. Да и за государево добро постояли крепко, не щадя живота своего.

   — Вы вправе знать, Фёдор и Алексей, кто на вас зуб точил, — ответил Игнатий. — Опала на вас легла происками князя Ивана Шигоны. Он же теперь от государева двора удалён и, сказывали, простым ратником отправлен в Сторожевой полк на Оку.

   — Спасибо, воевода-батюшка, — поблагодарил Фёдор Игнатия, — тяжесть с души сняли, потому как мы перед государем ни в чём не виновны. Не так ли, Алёша? — спросил Фёдор Басманова.

   — Истинно так, — подтвердил Алексей.

   — То мне ведомо. Да служба для вас не кончилась. Теперь вы поведёте каргопольских ратников против басурман. Поставлю вас обоих сотскими.

   — Мы готовы, — ответил Алексей. — Встанем, Федяша? У меня так руки зудят от жажды с басурманами сразиться.

   — Ты-то воеводин сын, а я мирской человек, — отшутился Фёдор. — Да где наша не пропадала!

В Каргополе ещё лютовали мартовские морозы, когда молодые воеводы Алексей Басманов и Фёдор Колычев выступили из города во главе двух сотен конных ратников. Купцы, коим северные дороги ведомы более чем кому-либо, подсказали своим землякам и воеводам: «Идите на Бежецкий Верх, туда зимник как стол — скатертью покатитесь. До Волока Дамского дойдёте без помех».

Фёдору не хотелось «катиться скатертью», но у него от волнения забилось сердце: «Так ведь это же через Старицы. Там Ульяшу увижу, матушке с батюшкой поклонюсь».

Так и было. Дальний путь две сотни бывалых охотников-северян одолели за несколько суток. Дневные переходы были долгими, ночной отдых — коротким. И в конце марта Фёдор увидел на окоёме[22] маковки старицких церквей и собора. В Старицы сотни пришли к ночи. В палатах Колычевых ещё не спали. А кто и спал, так с появлением Фёдора все в доме поднялись и началась великая суета. Фёдор же, едва обняв матушку: «Родная, как я по тебе скучал!», едва поклонясь отцу и побывав у него в крепких объятиях, попросил:

   — Батюшка, мы с двумя сотнями воинов пришли. Там возле них сотский Алексей Басманов. Как бы их обогреть и накормить?

   — Эко лихо, — удивился Степан. — Дело-то знакомое, всех пристроим. — Боярин надел тёплый кафтан, шапку, позвал сына: — Идём же. Тридцать воинов оставь на подворье, в людскую пойдут. Остатних по городу разведём.

   — Десятские Глеб, Донат и Микула, ко мне! — распахнув ворота, крикнул Фёдор. Три воина тотчас возникли перед Фёдором. — Ведите своих воев в людскую, а коней — под навес, к коновязи.

Десятские увели своих ратников без суеты. «Ну и ну, — порадовался Степан, — сотник хороших воев ведёт!» И повёл оставшихся воинов на подворье князей Оболенских-Больших. К боярину вышла княгиня Анна и приняла три десятка ратников без оговорок.

   — Сам батюшка-князь порадовался бы им, — сказала она. — И то подумать, бывалый воевода знает, как в зимнее время ратники рады тёплому постою.

Нашлись ещё шесть доброхотов-старичан, взяли по десятку воинов. А вот и подворье князей Голубых-Ростовских. Хозяева где-то в Москве или в вотчинах, а в палатах лишь дворецкий с челядью. Он принял бы воинов, Степан знал это, ан нет, не оказали такой чести Колычевы своим недругам. Да и нужды не было, потому как в другом месте примут их с великой радостью. И Степан прошагал с ратниками ещё квартал, привёл их к усадьбе князя Оболенского-Меньшого. А когда остановился у ворот, посмотрел на сына: доволен ли?

Фёдор понял отца, тихо молвил:

   — Спасибо, батюшка.

Постучали в ворота. Появился дворовый человек.

   — Зови князя, воев на постой принять, — сказал боярин Степан.

Князь в этот поздний час в конюшне был: всегда перед сном заходил, вышел во двор, спросил:

   — Кого Бог прислал?

   — Юрий, это я, Степан Колычев! — появляясь во дворе, крикнул боярин.

Пока два старых друга заботились о воинах, Фёдор обратился к Басманову:

   — Алёша, ты с батей возвращайся, а я скоро приду. Надо же навестить Ульяшу.

   — Давай проведай зазнобушку, — ответил Алексей.

Фёдор побежал к знакомому чёрному крыльцу, дабы отыскать душевную Апраксию. И в этот вечер удача не отвернулась от Фёдора. Он нашёл тётушку Апраксию на кухне, она хлопотала об утренней трапезе. Увидев Фёдора, домоправительница перекрестилась: «Свят, свят!» — да и прижала его к своей полной груди.

   — Господи, ангел-спаситель прилетел! А моя ноне вспоминала о тебе, горевала. Да вот же ты, ясный сокол! Ну идём, идём, отведу тебя в горенку.

   — Как она, Ульяша, здорова ли?

   — Бог милует. Краше прежнего.

Апраксия привела Фёдора в знакомую горницу перед светлицей княжны Ульяны, скрылась за дверью. Вскоре же дверь распахнулась, и из неё, словно птица, вылетела молодая княжна. У Фёдора не было времени ахнуть: возникла перед ним краса неописуемая да и повисла у него на шее.

   — Бесстыдница, хоть бы меня смутилась! — воскликнула Апраксия, сияя.

   — Надо же, надо же! И сон в руку, и явление твоё прошлой ночью, — торопливо произнесла Ульяша и трижды поцеловала Фёдора. — Ах ты, ангел мой спаситель!

   — Ульяша, какая ты сказочная, — тихо молвил Фёдор и коснулся её волос, лица. — Ульяша, радость моя!

   — Идём в светлицу, любимый, идём! Матушка с батюшкой не упрекнут меня. — И Ульяна повела Фёдора в свой покой, сказав Апраксии: — Тётушка, ты уж оставь нас.

   — Бог с вами, — отозвалась Апраксия и покинула горницу.

Фёдор вошёл в святая святых, будто в храм. И был несказанно удивлён: стены светлицы украшали пелены, вышитые уверенной рукой мастерицы. И смотрели на Фёдора со всех сторон то матерь Божия, то Иисус Христос, то архангелы Михаил, то София-премудрость. Их божественные лики были чисты, сияли добротой, глядели живо, словно одушевлённые.

   — Ульяша, ты вся в них! — воскликнул Фёдор, едва не прослезившись. — Они милосердны и мягкосердечны.

   — Того не ведаю. Да тебе виднее. Сам ты как в Старицах оказался? Избавлен ли от опалы? — Ульяша ласкалась к Фёдору, и в глазах её светилась нежность. — Долго ли пробудешь дома?

Фёдор потускнел. Трудно ему было сказать, что не более суток ему можно побыть среди близких, ответил виновато:

   — Мы из Каргополя с Алёшей Басмановым пришли. Помнишь его?

   — Помню, да ведь смутно. Я даже не видела его.

   — Вот мы с ним ратников две сотни ведём. От опалы избавлены. Идём на сторожевую службу к Дикому полю.

   — Господи, опять разлука, — запечалилась княжна и попросила: — Возьми меня с собой, любый!

   — И взял бы с радостью, да уставы того не велят.

   — То ведомо мне, — ответила княжна с грустью. — Расскажи, как служил у великой княгини, как в опалу попал.

   — Всё поведаю, как налюбуюсь тобой. Ты мне во сне часто снилась. Да в яви — другая. Ой, какая же ты прекрасная, Ульяша!

   — Полно, свет мой, — всё с той же печалью в голосе отозвалась она. И снова спросила о великой княгине: — Куда Соломонию-то упрятали? Жива ли?

   — Жива, слава богу. Прошлой осенью всё было хитро задумано. Ведь я уходил в Каргополь с верой, что в монастырской каптане одна из инокинь — великая княжна.

   — И что же?

   — Мне запретили пытать, кого везу. И только в Каргополе, спустя несколько дней по приезде, я увидел ту, кого считал за Соломонию. То была Евдокия Сабурова.

   — Надо же! А Соломония куда пропала?

   — Её спрятали в Суздале, а в каком монастыре, того не ведаю.

   — Господи милостивый, защити страдалицу, — перекрестилась княжна. — Невинную и так жестоко...

Беседе возлюбленных не хватило бы и ночи, но вскоре в дверь постучали и появилась Апраксия.

   — Боярин, тебя батюшка зовёт, — сказала она.

Было отчего огорчиться Фёдору, но пойти встречь отцу он не посмел.

   — Ульяша, я не прощаюсь с тобой. Завтра ещё буду в Старицах.

   — Я жду тебя, — отозвалась княжна с порога светлицы.

На дворе Фёдора встретили князь Юрий, отец и Алексей.

   — Эко проворный! Куда пропал? — упрекнул Степан сына.

   — Батюшка, вот я, — уклонился от прямого ответа Фёдор.

   — Домой пора, матушка ждёт. Завтра же, как будет время, на трапезу Юрий Александрович зовёт.

   — Федяша, не откажи. Всей семьёй будем ожидать, — подтвердил князь. — И Алёше так сказал: ждать будем побратимов.

А на другой день Фёдора позвали к князю Андрею Старицкому. Он встретил Фёдора радушно. В зале для гостей был накрыт стол. Князь усадил Фёдора напротив себя, кубок медовухи налил.

   — Рад, что жив и здоров. За то и выпьем. Тут ведь всякое говорили. Будто в заточение тебя взяли.

Князь и боярин выпили, закусили. И Андрей спросил:

   — Поведай мне, любезный, что знаешь о Соломонии?

   — Батюшка-князь, не так уж много я ведаю. Но скажу, что до пострига Соломония была весела, радостна и жила тобою. Боярыня Евдокия говорила мне, что дня не проходило без речи о тебе. Потом началось. Сперва Евдокию в хомут взяли и постригом наказали. А тут и Соломонию умыкнули. Великий князь в ту пору из похода вернулся, да всё прятался от Соломонии. То в Коломенском скрывался, то, сказывали, в Александрову слободу удалился. И в Кремль тайно вернулся, сидел на своей половине, как сыч в дупле. О том я подлинно знаю, потому как рвался к нему. Заправлял же всем князь Шигона вкупе с Иваном Овчиной.

Слушая Фёдора, князь Андрей становился всё более печален и гневен. Все чувства, кои копились в нём не один год к старшему брату, сплавились в одно — в ненависть. Но что он мог сделать? Бессилие угнетало его. Он лишь шептал: «Господь всё видит и воздаст тебе, жестокосердый, по делам твоим!» Расставаясь с Фёдором, князь доверительно сказал:

   — Пошлю в Суздаль верного человека, дабы нашёл Соломонию и смотрел за ней, а нужно будет, и оберёг её дитя.

   — Князь-батюшка, честь и хвала тебе за сие желание, — отозвался Фёдор, покидая княжеские палаты.

От князя Андрея Фёдор поспешил домой. Там уже его ждали родители и Алексей. Пора было идти на трапезу к Оболенским-Меньшим. Фёдор летел туда на крыльях, дабы увидеть свою незабвенную Ульяшу, показать её Алексею. За трапезой было оживлённо, Фёдор и Алексей рассказывали, как ходили к Белому морю, собирали пушнину, как дрались с чудью заволоцкой.

Через день ранним пасмурным утром сотни Фёдора и Алексея покинули Старицы. Многие горожане провожали ратников, наказывали передать старицким воинам, кои уже ушли на Оку, дабы берегли себя во встречах с басурманами. Ратники уходили из Стариц конным строем. И лишь Фёдор вёл коня на поводу. Рядом с ним шли боярин Степан, князь Юрий Оболенский и княжна Ульяна. У Фёдора и Ульяны накануне была помолвка, и отныне их нарекли женихом и невестой.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ КНЯЗЬ ИВАН ШИГОНА


Всю зиму после того, как постригли в монахини великую княгиню Соломонию, по Москве ходили слухи, что всему виною в том князь Иван Шигона. Москвитяне — народ дотошный. И в тех слухах таилось много правды. То, что Иван Шигона любил Соломонию, ведали все московские вельможи, близкие к великокняжескому двору. Лишь великий князь Василий того не знал или, скорее всего, не хотел знать. Однако москвитян на мякине не проведёшь. Они чуяли, что в великом князе накопилось много желчи против Шигоны, и всё потому, что он питал к Соломонии не чистую высокую любовь, как в песнях, а низменную, плотскую. Что Иван Шигона был женолюбцем и многих россиянок обесчестил, о том ведали не только в Москве, но и во многих вотчинах князя, куда он часто наезжал в свадебные недели, кои длились от Богоявления и вплоть до Масленой недели. И уж никак не пропускал Красной горки, когда по всей Руси «умыкаху жены себе, с нею же кто совещашеся». Красная горка — тоже время свадеб, а для молодого князя Шигоны — дни торжества его власти над подданными, над холопами, дни первой ночи невест со своим господином.

Двадцатилетнего князя Ивана Шигону прислал на службу великому князю Василию его вассал, князь новгород-северский Василий Шемячич. В своей грамоте Шемячич писал великому князю, что сей молодой князь будет служить государю всея Руси верой и правдой до погибели живота своего. Порадел Иван великому князю вначале стременным, потом сокольничим, там стольником и наконец поднялся в дворецкие. Да бес попутал Шигону: влюбился он в прекрасную Соломонию. Повидавший многих русских красавиц, Иван ни одну из них не поставил бы впереди Соломонии. Он мог любоваться ею часами, он раздевал её в мыслях и изнывал от вожделения, от страстной тяги и жажды погладить её груди, обнять тонкий стан, провести рукой по спине и ниже. Никто не мог ему помешать в думах положить её на ложе, прикоснуться к запретному. Часто его воображение рисовало картины одна другой несбыточнее. Вот он заходит в её опочивальню, снимает с неё богатые одежды. Она же улыбается ему, открывая жемчужные зубы, её тёплые глаза светятся радостью. Она ждала возлюбленного Иванушку, сама помогает ему снять с неё атласный греческий далматик и бельё из тонкого льняного полотна. Вот она возникла перед ним во всей своей прекрасной стати. У неё высокие округлые девичьи груди, соски словно бутоны распускающейся бордовой розы. Вся она из бело-розового мрамора, освещённого солнцем. Раскинув руки и обняв князя, она ведёт его на ложе. Но в сей миг из рук Шигоны выскользнул кубок с вином, упал, зазвенел, и великий князь Василий глянул на своего дворецкого гневно, почти свирепо. Шигона сжался в ожидании удара. Однако великий князь сдержался и не ударил похотливого придворного, лишь сердито заметил:

   — Эко же, неловкий! Уснул, что ли?

Однажды в марте 1523 года, когда великий князь ходил в Смоленск на обсуждение с Сигизмундом мирного договора, князь Шигона остался в Москве. В эту пору уже шла молва, что Соломония якобы бесплодна. И князь Иван дерзнул нарушить покой великой княгини. Зная её благочестие и особую любовь к богослужениям в честь великих чудотворцев, он нашёл предлог вывезти Соломонию в село Коломенское накануне празднования дня иконы Божьей Матери «Сторучица грешных». Побуждая Соломонию на поездку, князь Шигона поведал ей за вечерней трапезой:

   — Матушка-княгиня, ноне мне прислали весть из Коломенского. Весть благая. Сказывают, что в старой лесной часовне близ села нашли древнюю икону. Старец Феофан, что вошёл в часовню, был слеп, но в её правом углу увидел свет, идущий из подполья. Он пошёл к тому свету и увидел под ветхой доской освещённую неопалимым светом икону. Лишь только он прикоснулся к иконе, как прозрел. И тогда Феофан снял с себя свитку, завернул в неё святыню и отнёс домой. Завтра по воле старца перенесут икону Божьей Матери в дворцовый храм. Все ждут от неё чудес. Поедешь ли ты, матушка-княгиня, в Коломенское?

   — Как же мне не поехать, князь?! — воскликнула Соломония.

   — Тогда завтра до свету и уедем. Токмо есть одна препона. Чудеса исцеления, кои придут от святой иконы, нужны тебе, и только тебе. Потому из придворных с тобою никому не быть.

   — Да как же так? — удивилась Соломония. — С боярыней Евдокией я не могу расстаться.

   — Ей тем паче не быть. Сглазу в ней много.

   — Тебе откуда сие ведомо?

   — На себе испытал, государыня. Потому идти тебе к чудотворной иконе одной и желание своё, оно тебе ведомо, из уст в уста вознести. Разве что епископа не отторгай.

   — Ну коль так, едем до света одни. Однако же о рындах не забудь.

И на другой день Соломония уехала в Коломенское. Была при ней лишь сенная девица Дуняша, верная княжне, а больше князю Ивану Шигоне. И телохранители были из верных Шигоне воинов. Но в этот день икону «Сторучица грешных» не принесли в храм. Сделано это было происком Шигоны. Он сказал епископу:

   — Ты, преподобный отец Исайя, назначь освящение иконы на завтра. Будут из Москвы сам митрополит Даниил и архиереи многие.

Однако Шигона знал, что никто не приедет, потому как митрополит и клир были в эту пору в Суздале. Но о том Шигона умолчал.

Соломония легко согласилась провести ночь в загородном дворце. Она и раньше любила Коломенское, его дворец, его речные дали и всю милую красоту и никогда не спешила отсюда в Москву.

Иван Шигона ликовал. Всё шло, как он замышлял. Оставалось дожить до ночи. И когда Соломония посетовала, что ей придётся скучать без любимой тётушки, князь Шигона смело ответил:

   — Ежели ты, Соломонеюшка, любишь слушать на ночь сказки тётушки Евдокии, то я знаю их больше её.

   — Тому не верю, князь, — ответила она и хотела упрекнуть его за вольность обращения, но передумала.

   — А ты, матушка, испытай меня.

   — Возьму и испытаю. То-то будешь посрамлён, князь Иван.

   — Тому не бывать. — Шигона был рад, что между ними возник такой нескромный разговор, и продолжал: — Я почему люблю сказки? Да потому, что они при мне многажды былью оборачивались.

   — Ой, князь Иван, ты горазд на выдумки! — Соломонии тоже понравился сей разговор. И то сказать, кроме тётушки Евдокии, ей не с кем было вольным словом перемолвиться. — Да посмотрю на тебя ноне вечером, каков ты есть сказочник.

   — Да уж не посрамлю чести, матушка-княгиня.

В ожидании вечера Шигона извёлся. И страх не раз пробирал его до костей. Эко замахнулся — покорить великую княгиню. Но ему был в пример князь Овчина, который легко покорял сердца знатных россиянок. А через несколько лет играючи добьётся внимания, ласки и близости у самой великой княгини Елены Глинской, станет её любовником принародно. Но великий князь Василий к тому времени преставился. А пока государь был жив, и дворецкий Шигона играл с огнём.

Наконец-то наступила вечерняя трапеза. За столом лишь Соломония и Иван. Князь чувствовал себя скованно. Любовные муки и страх сделали его неловким, малоразговорчивым. Но он хмельным разжёг дерзость и после трапезы произнёс:

   — Вот и настало время сказки-были, Соломонеюшка.

Соломония прищурила свои прекрасные русалочьи глаза и улыбнулась:

   — Смел ты, Иванушка-богатырь, — Соломония встала из-за стола и направилась в свою опочивальню.

Иван Шигона пошёл следом. Соломония тому не воспротивилась, но была удивлена тем, что ни в сенях, ни в прихожей опочивальни не увидела сенной девки Дуняши. Она же по воле князя отлучилась. Шигона был рад, что они с княгиней в покоях вдвоём, и его дерзость возросла. Но Соломония насторожилась: что это князь затеял?

   — Не ты ли, дворецкий, куда-то Дуняшу спровадил?

   — Сама отпросилась, животом замаялась, теперь в людской. Да ты не печалься, матушка, я тебе во всём помогу лучше сенной девки, — ответил Шигона, распахнув двери опочивальни и сам вошёл первым. — Я сей миг камин зажгу, постель поправлю.

   — Что это ты норовишь сотворить, князь Иван? — догадываясь о побуждениях Шигоны, спросила Соломония.

   — Так ведь сказки-то без помех нужно слушать, Соломонеюшка-свет. И красоту их можно понять токмо из уст в уста, слушая. — Шигона взял Соломонию за руку и ввёл её в опочивальню, закрыв дверь. — А начинается моя первая сказка просто. Жила-была на великой Руси княжна Соломонеюшка, девица красы неописуемой. Как шла она лугом-лесом, травы перед нею стелились, деревья в пояс кланялись, птицы над головой кружили, на плечи садились, звери лютые у ног ложились, и всех она лаской оделяла. И токмо князь Иванушка в сторонке печальный стоял. Потому как Соломонеюшку-свет любил он, души в ней не чаял. А она-то к нему лишь присматривалась, примерялась: пара ли он ей? «Да пара, пара», — вещало разумнице пылкое сердце. И сказала Соломонеюшка: «Иди к моим ногам, ясный сокол. Зачем тебе печалиться в одиночестве». Иванушка не пошёл, а полетел, ласки жаждая за любовь свою...

Соломония не помнила, как зачаровал её своим голосом князь Иван. И даже поверила, что слушает истинную сказку-быль, что она похожа на явь. Той минутой князь Иван руки к Соломонии протянул, за плечи обнял, к широкой груди прижал, продолжая страстно:

   — Потому как видела девица-княжна, что готов Иванушка жизнь свою положить к её ногам, лелеять её вечно, детей и внуков с нею растить. — С этими словами князь принялся целовать Соломонию то в белую шею, то в грудь, коя виднелась в разрезе далматика, и наконец приник к её губам, повлёк на ложе.

И тут чары Шигоны улетучились. Явь была проста: Шигона увлекал её к прелюбодеянию, уверенный, что так и должно поступать с женщинами, которых он очаровал. Его убеждённость в успехе граничила с наглостью. Он не спрашивал свою жертву, готова ли она к бесчестью. И в груди у Соломонии вспыхнули злость и гнев, силы неведомо откуда взялись, она вырвалась из объятий князя и нанесла ему две пощёчины. Да и больше бы дерзкому досталось, ежели бы он не прикрыл лицо руками. Она же жёстко сказала:

   — Как ты смел посягнуть на мою честь? Два слова великому князю — и ты будешь казнён! Вон, раб смердящий!

В груди у Соломонии всё клокотало, и, будь у неё под руками палка, она бы обломала её о спину мерзкого прелюбодея. Соломония распахнула дверь и с силой толкнула князя. Он споткнулся о порог и чуть было не упал под ноги сенной девице Дуняше, которая вернулась к опочивальне сторожить покой полюбовников.

Дуняша отшатнулась, но Шигона достал её и ткнул рукой с такой силой, что она упала, а князь бегом скрылся в сенях. Но позор опалил его так, что, не помня себя, он вернулся в прихожую и с ненавистью ударил Соломонию бранным словом:

   — Неплодная смоковница! Быть тебе мною битой! — Он схватил поднявшуюся на ноги Дуняшу и утащил её следом за собой.

Свидетельницу своего позора, сенную девицу, он отправил в ту же ночь в дальнюю вотчину, и её во дворце больше не видели.

Прошло несколько лет. Соломония никому не поведала о том, что случилось в Коломенском. Со временем она забыла о домогательствах Шигоны. И ему бы всё забыть. Ан нет, страсть князя к Соломонии с каждым годом прирастала. И не без причин. Ведь она не выдала его великому князю, значит, что-то несла в себе к нему и не была полностью безразличной. Но и ненависть не угасала в князе, а таилась рядом с любовью. Ненавидя Соломонию за отторжение, за пощёчины, за тумаки, он не отказывал себе в том, чтобы любоваться красотой спесивой княгини. Правда, теперь восхищение его было тайным. Он боялся, что Соломония в конце концов выдаст его великому князю.

Позже, когда в Рождественском монастыре во время пострига Иван Шигона дважды ударил Соломонию плетью, она пожалела о том, что утаила от супруга дерзкую выходку князя в Коломенском дворце. И всё-таки, встретившись со своей тётушкой в монастыре, она посчиталась с Шигоной. Грамотка, которую Евдокия вручила Фёдору Колычеву в деревне Груздево, дошла до великого князя.

Прочитав послание Соломонии, Василий Иванович поступил так, как во все времена поступали государи всех держав. Он защитил честь престола, честь великокняжеской семьи, считая, что никому из его подданных не дано поднимать руку на членов великокняжеской, царской семьи. В тот же день, когда грамотка попала к князю Василию из рук Вассиана Патрикеева, он положил её в карман атласного кафтана и отправился в среднюю Арсенальную башню кремлёвской стены. Там, в каземате под башней, находилась пыточная. По пути великий князь Василий сказал окольничему Бельскому, сопровождавшему его:

   — Вот что, Иван Васильевич, возьми стражей и приведи в каземат Ивана Шигону моим именем.

   — Исполню, государь, как велено, — ответил Бельский и ушёл.

Продолжая путь, Василий Иванович думал о дерзостном Шигоне и о том, что содеяно им над Соломонией без его государевой воли. Шигона — злочинец. А он, Богом данный супруг Соломонии, не злочинец ли? Что вынудило его быть жестоким к женщине, которую любил? Только её бесчадие? Да и было ли оно? В храме перед святыми иконами она утверждала, что носит под сердцем дитя. Выходит, нет в ней бесчадия. У Василия закружилась голова от слабости, от прихлынувшей тоски по наследнику. Князь пошатнулся, и кто-то поддержал его под руку. Он обернулся и увидел свою свиту. Собрались придворные вольно, потому как он никого не приглашал. Лишь Шигоны не было. Ощутив свою вину, он спрятался. Не смел он поднимать руку на великую княгиню, да кровь взыграла от ненависти к ней за пренебрежение им, за давние пощёчины. Князь Шигона третий день скрывался в тайной каморе. Домоправителю он сказал, что мается хворью, и не велел никому говорить, где пребывает, даже если придут от имени великого князя. И два дня в покоях Шигоны протекли тихо-мирно. И третий день наступил благостно. А после того как во дворце побывал старец Вассиан Патрикеев, всё и началось. Шигона уже подумывал явиться к государю, повиниться в том, как всё было в Рождественской обители, покаяться в своей вольности перед образом Спасителя милосердного. Авось простит государь. Размышляя себе во благо, Шигона подумал о том, что ему пора бы побывать в своих палатах на Остоженке, жену обнять, дочь и сына приласкать. Жена его Параскева была из старой боярской семьи, покладистая, тихая. Да вот блёклая, глаз не радовала, кровь не зажигала. От неё, как в осеннее ненастье, холодом и сыростью веяло. Потому и искал утехи на стороне, не гнушался ласкать дворовых девок, холопок.

Размышления Шигоны неожиданно прервались. За дверью каморы возник шум, говор, кто-то упал. Тут же дверь от сильного удара затрещала, полетели запоры, и она распахнулась. На пороге возник князь Иван Бельский, давний недруг Шигоны. Он знал все тайники во дворце и потому скоро нашёл затворника. За спиной Бельского возвышались рынды.

   — Как ты смел ворваться? — крикнул Шигона.

   — Собирайся, пойдёшь с нами, — спокойно ответил Бельский, такой же дюжий и крепкий, как Шигона.

   — Вон! — ещё пуще закричал затворник и вскинул кулак, угрожая Бельскому. — Вон сей же миг!

   — Говорю именем государя. Скрутим, ежели сам не пойдёшь, — всё так же спокойно произнёс окольничий.

Иван Шигона понял, что сопротивляться бесполезно: приказ государя будет выполнен, чего бы сие ни стоило. Пыл в нём угас.

   — Клим! Где ты пропал? — позвал он домоправителя.

Пожилой слабосильный Клим из захудалых городских дворян появился в дверях, стоя на четвереньках. Лицо у него было в крови, левый глаз заплыл.

   — Одень меня, — велел Шигона.

   — Одену, князь-батюшка, одену. Вот токмо поясницу поправлю. — И он со стоном распрямился, кинув злой взгляд на здоровенного рынду.

   — Сам бы оделся, — заметил Бельский. — Не на приём зовут, не на пир.

   — Да уж вижу, — покорно согласился Шигона. И, одеваясь с помощью Клима, вспомнил своего дядю по матери удельного князя новгород-северского Василия Шемячича. В тот злопамятный год, когда Шигона покушался начесть Соломонии, великий князь вызвал Шемячича в Москву. Два дня он жил в покое, который ноне занимал Шигона. На третий день в Боярской думе Шемячича обвинили в измене и в сговоре с крымским ханом Мухаммедом-Гиреем о походе на Москву. Судили скоро. Приговорили к пожизненному заточению. Но в темнице он прожил лишь неделю. Сказывали потом, что угорел от печного дыма. От этого воспоминания Шигоне стало страшно. Внутри всё поползло вниз. Уж не такую ли судьбу ему уготовил князь Василий? Он вырвал из рук Клима кафтан и оделся сам. Вот уже и охабень на нём, зачем он надел его — неведомо. И можно идти, куда поведут, идти быстро, дабы поскорее узнать свою планиду.

Великий князь Василий ждал князя Шигону с нетерпением. В пыточной появились дьяки Разбойного приказа, велели мастерам заплечных дел разводить огонь, налаживать дыбу, щипцы калить, плети смачивать. Всё это делалось на глазах у великого князя. Дьяки пеклись о том, чтобы показать своё усердие. Однако Василий, как и его отец, никогда не любовался тем, чем занимались заплечные мастера. К тому же у него оказалось достаточно времени, чтобы понять, что в судьбе Соломонии повинен прежде всего он, и плеть, счёл великий князь, упала на спину государыни России не без его допущения. Прервав размышления, Василий подозвал думного боярина Игната Бутурлина, главу Разбойного приказа, и произнёс:

   — Здесь быть князю Ивану Шигоне. Он виновен в том, что поднял руку с плетью выше дозволенного ему. Бить его самого плетью, пока не сникнет. После же одеть сермяжно и под стражей отправить под Козельск в острожек. Быть ему там простым ратником.

В сей миг тяжёлые двери каземата распахнулись, и стражи ввели князя Шигону. Он рванулся вперёд, упал на колени перед Василием.

   — Батюшка-государь, нет моей вины пред тобой! Ежели что, так оговорён! Пёс я твой верный!

Князь Василий достал грамотку Соломонии из кармана кафтана и подал её Шигоне.

   — Читай для всех!

И князь принялся читать. Невелика была грамотка, но больно ударила Ивана Шигону. Понял он, что не будет ему прощения за то, что бил плодную Соломонию и не внял её мольбе. Однако Шигона нашёл «соломинку» и ухватился за неё, вновь взмолился:

   — Помилуй, великий государь! Твоею волей рука двинулась! На ней грех прелюбодеяния. Она же в Старицах...

   — Полно, князь. Не тебе её за то судить, — оборвал Шигону Василий. — Мне ведома и другая твоя вина перед государем. — И великий князь повернулся к Бутурлину: — Верши повеление. Да ноне же чтоб в Москве его не было. — С тем Василий и покинул каземат.

Лишь только за государем закрылась дверь, боярин Бутурлин объявил стоявшему на коленях князю Шигоне вину и меру наказания. К нему в сей же миг подошли заплечные мастера, взяли под руки и повели к столбу, отглаженному до блеска телами жертв, содрали с Шигоны одежды до пояса, привязали и схватили плети. Они посмотрели на Бутурлина — тот махнул рукой:

   — Давай!

И две плети хлёстко, ровно и всё сильнее заиграли на белой спине Шигоны. Он стиснул зубы, лишь тихо охал, стенал. Спина покрылась красно-синими полосами и засочилась кровью. Но палачам показалось, что они бьют вполсилы, и полетели из-под плетей клочья кожи. Шигона застонал, истошный крик вырвался из его груди, голова откинулась назад, и глаза закатились. Заплечные мастера были довольны своей работой, отошли от князя полюбоваться делом своих рук. Принесли сермяжные одежды, онучи, суконный шлык. Шигону облили ледяной водой, он пришёл в чувство, его облачили в сермяжное и увели из пыточного каземата в сидельницу, коя находилась рядом. И ушёл из мира пронырливый государев пёс именем князь Иван Шигона. Теперь уже до самой смерти никто не назовёт его князем, разве что в разговоре, вспоминая его недобрым словом.

Шигона не смог бы сказать, сколько времени он провёл в тёмной и холодной каменной подклети, когда двери распахнулись и его вывели на кремлёвский двор. В пяти шагах от дверей стояли крытые сани, запряжённые парой серых лошадей. На облучке в нагольном тулупе сидел возница, за санями высились три конных воина. Всё так знакомо показалось Шигоне. Давно ли, всего несколько дней назад, он подобным образом отправлял в Каргополь боярыню Евдокию и в Суздаль великую княгиню Соломонию. «Как всё зримо», — мелькнуло у него в голове.

Шигону сунули в возок, бросили на колени конскую попону, дабы укрылся от холода. Возница щёлкнул кнутом, крикнул: «Но, милые!» Сани тронулись, и вскоре остались позади кремлёвские дворцы, палаты, соборы. Вот уже и Красная площадь позади. Канула в прошлое долгая сладкая жизнь. И словно в насмешку, кони помчали на Пречистенку, потом на Остоженку, мимо родных палат, в которых Шигона ещё утром намеревался побывать. В щёлочку князь увидел свой большой рубленый дом и попрощался с ним, не ведая, когда вернётся в него.

Судьбе было угодно, чтобы он никогда больше не переступил порога своих богатых палат.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ СЕЧИ ЗА КОЗЕЛЬСКОМ


Алексею Басманову и Фёдору Колычеву не приходилось бывать в степях южнее Москвы, куда каждый год накатывались татарские орды. Но они немало наслушались рассказов бывалых воинов о схватках со степняками и представляли себе, что такое степь, где глазу не за что зацепиться, где лесной человек чувствует себя, словно голыш на юру. Да и сотни воинов Алексея и Фёдора не знали, что такое степи. Каргополье — это реки, леса и озера во все стороны света. Однако Алексей и Фёдор явились в степь не с пустыми руками. Помня советы старых воинов, Алексей и Фёдор не держали их втуне, а пустили в оборот. Как привели они свои сотни в Москву да на постой определили в ближнем селе Никулино, так и взялись обучать их степному бою, разным уловкам, хитростям, без которых в степи не уцелеешь. Учились северяне прилежно, знали, какой ценой заплатить за неумелость драться с ордынцами. Но и северянам было что приготовить для басурман. Как-то десятский Донат, кряжистый и крепкий зверолов, сказал Алексею Басманову и Фёдору Колычеву:

   — Нам бы, воеводы, рогатинами обзавестись. Как встанем на рубеже да полезут бритоголовые, так ни конному, ни пешему воину рогатины не одолеть.

Каргопольцы поддержали десятского:

   — Верно Донат говорит. Даже медведь рогатины не осиливает.

   — Ведомо мне сие, братцы, — отозвался Фёдор. — Сам брался в Заонежье за такой снаряд.

   — С рогатиной против диких коней сподручно стоять, — добавил своё Алексей Басманов.

И ещё по крепкому весеннему насту воины сходили в лес, добыли себе рогатины из молодого дуба, вяза, берёзы, ирги. Заготовили, просушили, переплели-увязали сыромятными ремнями и вооружились неведомым для степных людей снарядом. Лесовики, у коих крепкие руки, знали, что им не страшен не только медведь, но и воин со своей игрушечной сабелькой и даже с копьём. Не достать врагу ратника с рогатиной, а он того вмиг на землю из седла выбьет. Да и коню грудь пронзит. И больше недели ратники Басманова и Колычева ходили за деревню упражняться в рукопашном бою с рогатинами.

Той порой сотни начали сводить в тысячи. Да вскоре же пять тысяч воинов встали под рукой князя Юрия Оболенского-Большого в полк правой руки. Колычеву было отрадно, что их сотни влились в полк близкого ему человека.

   — Повезло нам, братец Алёша, воевать под началом такого воеводы! — похвалялся Фёдор пока будущим сродником.

   — Слышал я о нём немало добрых слов, — отозвался Алексей Басманов.

Наступил день смотра полка. Молодые сотские волновались. А ну как не понравится воеводе вид лесных каргопольцев! И вот уже воевода в сопровождении тысяцких едет вдоль полка. Проезжая мимо Басманова и Колычева и увидев притороченные рогатины, князь с удивлением спросил:

   — Эй, сотники, что это за справа у седел ваших воинов?

Бойкий Басманов не полез за словом в карман:

   — А это каргопольцы с рогатинами.

   — Вижу, что не с ухватами. Но зачем?

   — Бритоголовых из седел поднимать будем, — ответил Алексей.

   — Чей ты сын будешь? — спросил князь.

   — Фёдора Басманова.

   — О-о, ведом мне был тот славный воевода. Я запомню тебя, сын Басманов.

Сорокалетний князь был в самой силе, богатырской стати, красив лицом. Он несколько раз посмотрел на Фёдора. Спросил, однако:

   — А ты никак сын боярина Степана Колычева?

   — Верно, Юрий Александрович. Поклон тебе от княгини Анны и от всей семьи привёз. Как провожали, передать наказывали.

   — Спасибо! Ну служи исправно, земляк. — Князь поднял руку и поскакал дальше.

Через день после смотра полк князя Оболенского-Большого выступил под Козельск. На него уже надвигалась с юга весна. И там, где-то по Дикому полю, вместе с весной катилась крымская орда. И горели на её пути понизовые казачьи станицы, хутора. Но пока у государя не было сил защитить россиян понизовых земель и придвинуть границы к самому вражескому ордынскому стану. Пока к югу вместе с правым полком князя Оболенского-Большого шёл летучий полк-ертаул[23] под командой воеводы Дмитрия Шуйского. В том полку было всего две тысячи воинов, и главная задача его была в разведывательных действиях.

В ертаульском полку шли два недруга Алексея Басманова и Фёдора Колычева. Одним из них был ратник Иван Шигона, другой — тысяцкий князь Василий Голубой-Ростовский. Князю Василию было велено идти со своей тысячей на Мценск. Бывалые воины знали, какой опасности там подвергаются малые разведывательные отряды, как часто сотни нарывались на передовые волны татарской орды и мало кому удавалось уйти из неравной сечи.

Воеводе Оболенскому-Большому на военном совете в Серпухове тоже было предписано выделить две сотни для разведки в степях за Козельском. Просили о том польско-литовские воеводы, чтобы узнать от русских о приближении крымской орды. Оболенский возражал: «Зачем кровью русичей платить за интересы Жигмунда, ежели он сам не печётся о защите своих рубежей?» Но всё-таки согласился с козельским наместником-воеводой князем Курлятевым, когда тот заявил:

   — Мы же не ведаем, куда от Козельска повернёт хан Саадат-Гирей: то ли на Дорогобуж двинет орду — зорить поляков, то ли вломится в наши земли и пойдёт к Москве. Там Саадат-Гирею просторно.

Вернувшись в полк с военного совета, князь Оболенский-Большой собрал тысяцких, а с ними сотников Басманова и Колычева и сообщил:

   — Завтра выступаем на рубеж. На всех лесных дорогах будем ставить засеки и острожки, на всех лесных опушках — завалы. Сказывают, что хан Саадат-Гирей и его племянник хан Ислам-Гирей идут большой силой. Нам её должно остановить.

Алексей Басманов и Фёдор Колычев слушали князя внимательно, но не понимали, почему они, сотники, оказались среди воевод. И уже позже, когда посидели в трапезной и выпили по чарке хмельного за удачу, князь Юрий сказал Алексею и Фёдору:

   — Вам, сын Данилов и сын Степанов, велю идти на Мценск. В схватки с ордынцами не вступайте, разве что для защиты живота. Явятся они, и шлите немедленно гонцов, сами отходите в леса. Знайте, что туда же, за Мценск, ушёл летучий ертаул князя Дмитрия Шуйского. В трудный час соединитесь с ним и встаньте под его руку.

   — Всё исполним, как велено, воевода-батюшка, — ответил Алексей.

   — Верю. Вы крепкие отцовы корни. А с твоим батюшкой, — обратился князь к Фёдору, — мы давние друзья. Кстати, там, за Мценском, ты можешь встретить князя Василия Голубого-Ростовского. Ты ведь искал его зачем-то?

   — Искал, чтобы счёты свести. Да простить его велено. Сказали мне матушка и княжна Ульяна, что Господь накажет злочинца по делам его. Как мне нарушить волю близких!

   — Ну смотри. Пытать не буду, какие у тебя к нему счёты. Да здесь, перед лицом врага, не время помсте, — заметил князь.

Теплынь в ополье пришла стремительно в начале апреля. В ночь подул тёплый ветер, нанёс тучи, и пошёл дождь, словно парным молоком поливая тощие, осевшие снега, оставляя намёты лишь по оврагам, лощинам и балкам да снежную целину в лесных чащах. Над деревней Молчановкой, в которой стояли сотни Басманова и Колычева, грачи суматошно заканчивали вить гнезда. Их грай гудел-гулял над хатами с утра до позднего вечера. По деревенской улице ни пройти, ни проехать. Грязь по колена и такая липкая, что подошвы от сапог отрывает. По такой взлохмаченной поре Алексей и Фёдор и увели свои сотни на юг. Провожали ратников девки, молодайки, бабы, а мужиков, особенно молодых, по всей деревне вышло к плетням не больше дюжины: война всех поглотила.

Алексей и Фёдор не торопили своих ратников в походе. Они знали, что пока нужно беречь силы и людей и, прежде всего, коней. А там, как выйдут в степь, враг не оставит времени на отдых. До Мценска сотни дошли без помех. В селениях, кои встречались на их пути, россияне жили без суеты, покойно. Но это была видимая часть их жизни. В ближних лесных чащобах, в оврагах, на склонах среди зарослей, они рыли землянки, «лисьи норы», чинили старые тайные убежища, загодя свозили в них съестные припасы. Всё, что видели в порубежных селениях Алексей и Фёдор, наводило их намысль о том, что лёгкой жизни у них не будет. Да и у их воинов. И потому Алексей и Фёдор были строги к себе, взвешивали каждый шаг, чтобы не совершить непоправимый промах. Сотским повезло, потому что все их десятские были опытными звероловами-охотниками. А что такое таёжный охотник за медведями и рысями, за соболями — это надо испытать самому, потому как словами не передать. У Фёдора был такой опыт. Однажды он ходил в тайгу с охотником Прокопом из отцовской челяди. Было Фёдору четырнадцать лет, а он увязался за неутомимым детиной. И преследовали они пару соболей два дня. Лыжи тонули в рыхлом снегу по колена, с охотников сошло двадцать потов, ночь они сушились, грелись у нодьи[24] утром снова шли, падая от усталости. Собаки теряли след и тоже выбивались из сил. Взяли всё-таки соболей. А цена-то какая той добыче?!

В степях бывалому человеку легче, чем в тайге, ежели только умеешь от врага отбиваться. Так мыслил Фёдор, да во многом ошибался. Степное военное дело понятнее оказалось Алексею. Когда Мценск остался в двух поприщах[25] позади и сотням Алексея и Фёдора нужно было встать дозорами в перелесках, Алексей подумал, что тут они могут и просчитаться. Из перелеска за окоёмом не увидишь ничего. И Алексей предложил разделить силы и упросил Фёдора остаться на месте, сам с сотней решил выдвинуться, провести поиск на юге, хотя бы на один дневной переход вперёд.

   — Мы ведь тут, Федяша, как кони в шорах: пройдёт орда десяти вёрстами западнее, и не увидим её, окажемся за спиной у ордынцев.

Доводу друга Фёдор внял, но предупредил:

   — Смотри, Алёша, как бы нам не обмишулиться. Велено здесь стоять.

   — Но ведь без риска и коня на скаку не остановишь, — отозвался Басманов. — К тому же я далеко не оторвусь от тебя. Одно-два поприща, и по кругу назад.

Алексей всё-таки доказал необходимость такого поиска, и Фёдор скрепя сердце согласился. Но заметил:

   — Иди и будь во всём осторожен. А через два дня я пойду за тобою следом. Договорились?

   — Хорошо, Федяша, пусть так и будет.

Сотня Басманова покинула стоянку на рассвете. День прошёл спокойно. Двигались не спеша, чтобы кони не утомились. На ночлег Алексей остановился у небольшого лесочка близ реки. Спал он крепко, и приснился ему сон, будто приплыл на челне к становищу белобородый дед, поднялся на взгорок и сказал: «Чего сидите, ежели крымцев ждёте? Идите на Карачев, там и увидите. А идти вам от восхода солнца на заход». Проговорив сие, дед накрыл зипуном костёр, погасил его и пропал во тьме ночи. Проснувшись чуть свет, Алексей вспомнил сон, а ещё Пантелея вспомнил и подумал, что сон вещий. Он позвал первого десятского Тихона, умного молодого воина, и рассказал ему о том, что пришло в ночи. Спросил:

   — Может, сон-то вещий? Старец уж больно благообразен.

   — Вещий твой сон, воевода. Исполни всё, как велел отец. Вот только воеводу Фёдора надо бы предупредить.

Про Тихона не скажешь, что он был суеверен. И Алексей внял совету северянина. В тот же час он отправил гонца к Фёдору.

   — Молви ему, чтобы шёл по нашему следу на Карачев, — наказал Алексей молодому ратнику.

В тот год хан Саадат-Гирей изменил свои привычные действия в походе на Русь. Он не пошёл прямым путём на Москву, потому как знал, что на рубеже Козельска-Перемышля-Тулы и на всём протяжении Оки, что тянулась с запада на восток до Нижнего Новгорода, орду встретит сильная русская рать. Зачем терять воинов, счёл хан Саадат-Гирей, не лучше ли идти в обход заслонов-рубежей? И хитрый хан повёл своих ордынцев влево от Москвы, словно держал путь на Литву. Вот уже и Свейск миновали, на очереди — Почеп. И шла орда вольно, но недолго.

Приняв совет Тихона, Алексей поднял сотню в седло и повёл воинов на заход солнца, выслав далеко вперёд дозорный отряд. Весь день, лишь с короткой остановкой в полдень, воины не покидали седел. Но долгий апрельский день миновал мирно-тихо. И в деревнях, кои встречались на пути, крестьяне деловито готовились к севу. Однако Алексей находил в селениях тиуна или просто кого-то из жителей и предупреждал:

   — Ты, друг, будь настороже и всем скажи, что орда идёт.

И снова ратники шли без устали на запад. В полдень десятские Тихон и Донат, что ехали обочь Алексея, все посматривали на небо. И Алексей, глядя на них, озирал синюю высь. Там ничто не привлекало его внимание, лишь воронье тянулось цепочками с севера на юг. Да что с того? Но Тихон и Донат знали тому цену. И когда сотня пересекла путь воронья, Тихон сказал:

   — Воевода, нам бы пора из степей уходить, на холод тянуться.

   — Что так? — спросил Алексей.

   — Видишь, воронье на зной цепью летит?

   — Вижу.

   — То к орде спешат. Она уже близко. Ноне здесь будет.

   — Выходит, к лесу надо прибиваться? Как ты-то, Донат, мыслишь?

   — Вкупе с Тихоном, — ответил Донат.

   — Вам виднее, охотники, — вздохнул Алексей. — Да токмо десятского Еремея нет, а без него как уйти...

   — Стой, сотский, стой! — прервал Алексея Донат. — Вижу на окоёме чёрный клубок, да катится он. — Донат ловко встал на спину коня и, приложив руку к глазам, зорко вгляделся вдаль. — Растёт клубок, растёт! — Донат простоял так с минуту. Его ни о чём не спрашивали, лишь Алексей смотрел в его лицо и всё понимал по выражению. Вот, наконец, в охотничьих глазах плеснулась радость, скользнула по губам улыбка. — Сват Еремеюшка мчит, братцы, — произнёс Донат и опустился в седло.

Теперь уже все заметили, как по степи катился клубок, и стало видно, что это небольшой отряд конников. Тут Донат пришпорил коня и помчал навстречу всадникам. Где-то в полуверсте от сотни сошёлся с ними. А вскоре Донат и Еремей подскакали к Алексею, и запылённый, разгорячённый долгой скачкой Еремей доложил ему:

   — Ордынцы валом идут. Вчера их заметили. Они в ночь остановились, а мы вот — ушли.

При сотне было два десятка запасных коней. Алексей распорядился сменить усталых коней ратников Еремея на свежих и повернул сотню на север, дабы в случае опасности найти защиту от степняков в лесных чащобах. Ратники уходили лёгкой рысью, всматривались в окоём и не видели отрадного леса, лишь колки-рощицы попадались на пути. Время уже близилось к вечеру, и воронье закружило в небе почти над головами всадников. И воины всё чаще оглядывались назад, с каждым разом всё больше опасаясь обнаружить за спиной конную лавину.

Она накатывалась. Несмотря на более чем тысячевёрстный путь, орда шла так же быстро, как и в начале пути. И пока Басманов искал лесное убежище, в степи появился конный вражеский дозор: семнадцать всадников. Увидев русских, ордынцы пошли намётом, не догадываясь о том, что их в шесть раз больше. Впереди показалась роща, уже одетая в молодую яркую зелень. Алексей повёл сотню под её покров. И хотя кони русичей были не так легки на ногу, как татарские, но ратники успели скрыться в роще. И тут же Алексей дал команду идти Тихону со своими воинами налево, Донату — направо.

   — Как подойдут степняки, возьмём их в хомут, — сказал он.

Тихон и Донат поняли замысел сотского, увели воинов вдоль опушки, приготовили рогатины, затаились.

Ордынцы приближались. Они, очевидно, сочли, что перед ними небольшая дозорная группа русских, и потому смело приближались к роще. Вот уже до Алексея долетели их яростные крики. Вот уже сотня сажен до рощи, вот полсотни. Засверкали кривые сабельки, в рощу полетели стрелы. Вот она, опушка! Ордынцы увидели русских воинов. Можно дотянуться до них саблей, копьём. «Секим башка!» — услышал Алексей. Но что это? В дозоре ордынцев замешательство. Их кони врезались в частокол, вскинулись на дыбы, падают. Сами воины выбиты из седел, полетели на землю. Справа и слева на них наскочили ратники. Те из ордынцев, кои ещё держались в сёдлах, ринулись в сечу. Но и здесь наткнулись на частокол рогатин, непреодолимых для них, вмиг были сброшены на землю. Лишь мурза Аппак, крепкий, широкоплечий воин, кружил на своём жеребце и отбивался от наседавших на него русичей, что-то кричал. У Алексея мелькнуло: «Достать его живым!» И он ринулся к ордынцу. Однако сотского опередил Донат. Сильными руками он вонзил рогатину жеребцу в грудь, тот поднялся на дыбы и рухнул. Мурза Аппак не успел выскочить из седла, и конь придавил его. В тот же миг рогатина взметнулась, и точный удар воина прижал шею ордынца к земле. Татары бились отчаянно, но сила солому ломит. И пятнадцать всадников полегли под ударами русских воинов. Лишь двое — мурза Аппак и молодой ордынец — живыми стояли среди русичей.

Осмотрев место схватки, Алексей велел ратникам упрятать всех убитых в кусты и поймать лошадей.

   — Ловите коней! Чтобы поле было чистым. Заберите оружие! И торопитесь! — Алексей теперь дорожил каждой минутой, понимая, что татарский дозор не мог далеко оторваться от орды.

Так оно и было. В лучах клонившегося к заходу солнца сотский увидел, как в небе, вёрстах в двух, кружила туча воронья. Тем временем пленным связали руки и отвели их вглубь рощи. Там посадили на коней и приторочили к сёдлам. И Алексей повёл сотню к восточной оконечности рощи. На опушке он увидел синеющий спасительный лес. До него было не меньше трёх вёрст. Алексей не стал медлить, понимая, что если они успеют добраться до леса, то орда их не достанет. Он приказал Тихону:

   — Веди сотню на рысях к лесу. Я иду следом.

   — Понял, воевода, — ответил Тихон.

Сотский и молодой воин Филипп, который был посыльным при Алексее, подождали, пока сотня вытянется из рощи, и лёгкой рысью двинулись следом. Алексей думал, что делать дальше. Он понял, что мурзу и его воина нужно немедленно отправить в стан к князю Оболенскому-Большому и поручить это важное дело Донату и его ратникам. Решив так, Алексей соскочил с коня и, держа его за повод, лёг на землю, прислушался. Степь глухо гудела. «Идут басурманы!» — мелькнуло у Алексея. Испытывать судьбу он не хотел. Вскочив в седло, крикнул Филиппу:

   — Давай, друг, летим вперёд! Орда близко!

Спасительный лес приближался. Вот он в версте, вот ближе.

А за спиною у воинов Алексея, уже в виду рощи, заполонив обозримое пространство, двигалась на рысях орда.

Отправив Доната и десять его воинов с пленными в Козельск, Алексей повёл своих ратников лесными опушками обочь орды. Он должен был убедиться в том, куда движется крымская сила — на Москву или на Литву.

В эти же дни от Козельска на запад шла сотня шестого полка — летучего ертаула, — ив ней за сотского шёл сам тысяцкий князь Василий Голубой-Ростовский. Он уже водил сотню до Епифани, но разведка была напрасной. Орда ни к Туле, ни к Рязани не приближалась. И князь Дмитрий Шуйский отправил Василия с сотней в направлении на Рославль. Василий Голубой-Ростовский принял распоряжение как должное и повёл сотню на поиски ордынцев на западных рубежах державы.

Совсем по-другому отнёсся к походу сотни на запад князь Иван Шигона. Оставаясь рядовым ратником, он, однако, верховодил в сотне, и никто, даже князь Голубой-Ростовский, ему не перечил. Он помнил прошлые услуги князя Шигоны и был к рядовому ратнику Шигоне почтителен. Узнав от князя Василия задачу сотни, Иван Шигона задумался о том, чтобы выжать из похода на Рославль свою корысть. Ещё в ту пору, когда великий князь Василий расправился с его дядей князем Василием Шемячичем, государем крупного и сильного Новгород-Северского княжества, Шигона затаил жажду кровного мщения за дядю. Со временем жажда источилась, но внутри где-то остался яд кровной мести и ожидал своего часа. Теперь этот час настал, счёл Шигона. Оставалось лишь исполнить малый замысел. Он был прост: уйти в орду, там же просить хана Саадат-Гирея о милости, чтобы дал ему тысячу воинов восстановить в Новгород-Северском родовую власть Шемячичей. Князь Шигона имел основание обратиться с просьбой о помощи. Он напомнил бы ему о том, как шесть лет назад Василий Шемячич помог крымскому хану Мухаммеду-Гирею подойти к Москве незамеченным. Знал Иван Шигона и то, что в Новгород-Северском бояре и дворяне очень недовольны великокняжеским наместником Евдокимом Бельским. Сказывали, что он люто свиреп и корыстен. Потому Ивану Шигоне было на кого опереться в борьбе за княжеский престол. И теперь Шигона торопил-понукал молодого князя Василия Голубого-Ростовского.

   — Как первым встретишь орду и дашь знать воеводам, тебе честь и хвала, — щекотал Шигона честолюбие Ростовского.

   — Так-то оно так, — соглашался князь Василий, — токмо встретившись с ордой, можно и не разминуться.

   — Полно, князь-воевода, нам ли бояться орды, ежели мы у себя дома и в любом лесу можем укрыться, — утешал Ростовского Шигона.

Хитрый придворный князь убедил-таки воеводу Василия идти навстречу орде скорым маршем. Согласившись с Шигоной, Ростовский рассуждал просто: чем раньше он разведает движение крымчан, тем скорее избавится от риска быть подмятым ордой.

В эти же дни, простояв в дозоре сутки и получив весточку с гонцом от Алексея, Фёдор повёл свою сотню по пути Басманова. Это было легко: на весенней мягкой почве следы конников отпечатались чётко. К ночи Фёдор привёл сотню к той рощице у реки, где Басманов и его воины отдыхали. И здесь Фёдор отметил, что от рощи сотня Алексея пошла не на юг, а на запад. От поворота Фёдор гнался следом за Алексеем ещё полный день. К вечеру он добрался до степного села, встретил тиуна и спросил, были ли русские воины в селе.

   — Были, воевода-батюшка, и ночь провели, а поутру на Литву пошли. Вот просёлок, по нему и двинулись, — показал тиун.

Колычев задумался: почему Алексей прервал путь на юг и пошёл на запад? Но ответа у него не было. Он решил, что у друга явилась определённая цель. Значит, надо спешить на соединение. Однако Фёдор не преминул спросить тиуна:

   — Тебе, отец, старшой говорил что-нибудь про ордынцев?

   — А как же! Умный воевода, дал совет быть настороже. Сказывал, что орда идёт, а куда, на Москву или в Литву, ещё неведомо.

Не пытаясь разгадать причину, побудившую Алексея искать орду на западе, Фёдор решил, что тот действует не с кондачка, и понял, что придётся забыть о ночном отдыхе и догнать Алексея во что бы то ни стало. Подъехав к сотне, которая остановилась на сельской площади, Фёдор произнёс:

   — Вот что, браты, отдыха нам ноне ночью не будет. Идём догонять сотню Алексея Басманова. Без нас им придётся худо.

Воины приняли сказанное сотским как должное. Многие из них, пользуясь короткой остановкой, потянулись к перемётным сумам, дабы достать из них съестное, дать коням овса. Фёдор понял желание ратников и велел всем спешиться и перекусить, покормить коней.

Но встретиться сотням Фёдора и Алексея в этой напряжённой скачке по весенней степи не удалось. Зато состоялась другая встреча, для Фёдора Колычева довольно важная. Она была скоротечная в час наступления орды, но не прошла бесследно для Колычева и Басманова.

К этому времени хан Саадат-Гирей уже знал, что он не остался незамеченным русскими воинами передовых отрядов. Место схватки дозора мурзы Аппака было найдено ордынцами. А то, что там не нашли трупа мурзы, говорило хану Саадат-Гирею о пленении Аппака. Хан не ждал такого плохого начала. Он прогневался, и, будь Аппак рядом, не сносить бы ему головы. Совершив ещё один дневной переход на северо-запад, хан повернул орду на восток и двинулся к рубежам Московии.

Сей манёвр орды был замечен ратниками Колычева. И он поспешил отправить в стан под Козельск гонцов, дабы предупредить о движении орды к границам державы. Теперь настало время подумать о безопасности своих воинов. Встреча с передовыми отрядами орды грозила сотне гибелью, и, прервав короткую трапезу, Фёдор повёл её к своим рубежам.

Этой ночью князь Иван Шигона тоже не думал об отдыхе. Ещё ранее, смутив трёх ратников, относившихся к нему почтительно, прелестью новой жизни в Новгород-Северском, Шигона увёл их ночью навстречу орде. Ночь была холодной, шёл дождь. Однако четыре всадника мчались по степи рысью, и дождь не стал им помехой. Когда ночь перевалила на вторую половину, Шигону и его спутников отделяло от орды каких-то два часа пути. Но беглецам-перелётам не удалось одолеть оставшийся путь. Навстречу Шигоне приближалась сотня Фёдора Колычева.

Шигона первым услышал конский топот и обрадовался: «Крымчане! Крымчане!» — твердил он. Но вскоре чуткое ухо услышало обрывки русской речи. В мгновение он свернул с дороги, хлестнул коня и, крикнув: «За мной!», — помчался влево от степной дороги.

Фёдор и десятский Касьян, ехавшие впереди сотни, заметили всадников. Те показались им подозрительными.

   — Перелёты! Достать их! — приказал Фёдор Касьяну и ринулся наперерез.

За Фёдором помчались Касьян со своими ратниками, и началось преследование. Кони у беглецов были резвее, и они уходили всё дальше. Однако судьба проявила к ним немилость. На пути Шигоны и его воинов возник глубокий, с отвесными склонами овраг, заросший кустарником. Ринуться в него было смерти подобно. Шигона метнулся вправо, где овраг казался не таким глубоким. Он искал удобный спуск. Но было уже поздно. В беглецов полетели стрелы. И одна из них, пущенная Касьяном, настигла князя Шигону, пронзив ему шею, и он упал с коня. Ратники Касьяна охватили беглецов полукольцом. Фёдор крикнул:

   — Не сопротивляйтесь! Вам не уйти!

Они и не думали сопротивляться. Один из них отозвался:

   — Возьмите нас! Мы не перелёты! Это Шигона повёл нас, а куда, не ведаем!

Колычев спрыгнул с коня, подошёл к поверженному воину, склонился над ним.

   — О, да это и правда князь Иван Шигона! И он жив! — воскликнул Фёдор. — Ну что, вражина, переметнуться захотел? Будет тебе...

Князь ещё хрипел, кровь лилась изо рта. Фёдор подошёл к беглецам, спросил одного:

   — Как звать?

   — Фрол. Холоп княжий. Ночью мы убежали с господином из сотни князя Василия Ростовского. Господин сказал, что пойдём в Северскую землю. А на самом деле... — Фрол замолчал.

   — Говори, что на самом деле? — велел Фёдор.

   — Да что там, в орду шёл наш господин.

   — Спроси же его, куда нести, — приказал Фёдор.

Фрол опустился на колени рядом с Шигоной и прошептал на ухо:

   — Князь-батюшка, мы бы тебя понесли, да не знаем, куда.

Фёдор склонился над Шигоной с другой стороны. Князь открыл глаза, сквозь хрипы у него вырвались два коротких слова:

   — К хану Саадат-Гирею. Да быстро. — И Шигона закрыл глаза, сник.

Фёдор выпрямился, сказал Касьяну:

   — Положите его на седло. Нам пора уходить. Стрелу не трогайте.

Касьян тотчас распорядился. Воины быстро вскинули тело князя на седло его коня, приторочили. Фёдор заметил Фролу:

   — На вас вины нет. Пойдёте с нами. Веди, откуда шли.

   — Из Козельска мы...

   — Дорогу запомнил?

   — Ведаю, — неохотно отозвался Фрол.

   — Будешь показывать.

   — Неможно нам: там на пути сотский князь Василий Ростовский. Он забьёт нас батогами.

Чуть прежде Фёдор как-то пропустил мимо ушей имя Ростовского. Теперь же подумал и удивился: «Надо же, как тесно на земле». Вслух он сказал:

   — Я не выдам вас сотскому.

Колычеву и самому не хотелось встречаться с Ростовским. Он не мог отомстить ему за то, что произошло с ним и с княжной Ульяной в Старицах, потому как, сказал князь Оболенский-Большой, здесь не место помсте. Не доезжая до становища князя Ростовского, Фёдор повёл сотню в обход. Чтобы сохранить свою честь, он послал десятского Касьяна с воином к Ростовскому, дабы предупредить о том, что орда близко. Разминувшись с сотней летучего ертаула, Фёдор уходил на Козельск без остановки. Лишь час он пожертвовал на то, чтобы напоить-накормить коней, перекусить самим. Он понимал, что теперь только от него зависит, сумеют ли воеводы встретить орду там, где она не ожидает сопротивления. С запада полсуток спустя в Козельск вернулась сотня Алексея Басманова. Сойдясь, Алексей и Фёдор обнялись. А после обоюдных расспросов Фёдор сообщил:

   — Можешь увидеть своего обидчика Шигону. — Фёдор показал Алексею низкую хату. — Там он умирает.

И Фёдор поведал о том, что случилось в ночной час на степной дороге.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ЕЛЕНА ГЛИНСКАЯ


Никто из тех, кто видел и знал Елену Глинскую, не осмеливался назвать её русской красавицей. Хотя в Елене и таилась русская кровь, но в такой малой толике, что ничем себя не обнаруживала. И то сказать, из поколения в поколение род князей Глинских всё больше отходил от русских корней. И правы были современники, кои называли Глинских литовско-татарскими князьями. И так угодно было судьбе, что в княжне Елене Глинской через десятилетия, через поколения проявилась и восторжествовала татарская кровь потомка ханов Большой Орды князя Чингизида Ахмата. В роду Глинских хранился миниатюрный поясной портрет этого князя, исполненный неизвестным восточным художником. И в детстве Елена не раз рассматривала своего предка, любовалась им. Он был красивым и сильным воином. Широкие плечи, крутая грудь, тонкая талия, гордо вскинутая голова, украшенная собольей шапкой. Черты лица правильные, нос прямой. Лишь глаза и скулы выдавали в нём монгольскую расу. Скулы были широкие, острые у шеи, а чёрные глаза хотя и большие, но более чем раскосые.

Позже, когда Елена повзрослела, она нашла в своей внешности те же самые черты, хотя в более утончённом виде. Скулы её тоже были остры. Разрез глаз поднимался к вискам. Волосы были густые, чёрные с вороным отблеском, жёсткие. И фигура у Елены была той же изящной стати. В довершение всего, как и у князя Ахмата, у Елены чуть ниже левого виска красовалась небольшая родинка, сходная, как две капли воды, с родинкой Ахмата.

Княжна Елена не могла знать нрава своего предка. Она лишь предполагала его горячность, неуёмность, честолюбие и высокомерность. Однако эти предположения опирались на твёрдую почву. Просто она видела в Чингизиде то, что в полной мере несла сама. Исполняя свои желания, она пылала страстью, всегда стремилась достичь задуманного немедленно и не стояла за ценой добытого.

Ещё задолго до того, как великий князь Василий избрал её и возлюбил «лепоты ради лица, а паче целомудрия ради», Елена многое сделала для того, чтобы привлечь внимание государя. Начала она с того, что отыскала знахарку-ворожею Степаниду Рязанку, привезла её в Москву из Талдома и поселила на псковском подворье. Она не поленилась сходить к Степаниде в Земляной город на то подворье и не пожалела червонца, дабы заручиться её помощью. Сказала ей:

   — Ты, старица, объявись теперь близ Кремля на торжище, пускай тебя узнают царские придворные да послухи-видоки. А как найдёт тебя молодой и статный боярин именем Иван Овчина да позовёт, иди за ним. Он тебе скажет, что делать.

   — Исполню, касатка, как просишь, — отвечала Рязанка. Ворожея смотрела на Елену яркими карими кошачьими глазами, щурилась, как кошка, в предвкушении хорошей добычи. Она сумела проникнуть в суть нрава молодой княжны и определила ей цену. Стареющее лицо Степаниды разгладилось, помолодело от удовольствия, кое обещали ей заботы о дерзкой княжне. Она улыбнулась:

   — Мне же ведомо, касатка, твоё домогание. И придёт час, скажу, исполнится ли.

Елена и сама улыбнулась. Ей понравилась ворожея, она открыла в ней родственную душу.

   — Мы с тобой поладим, старица, — приласкала Елена Степаниду.

Вскоре же Рязанка встретилась на торжище у кремлёвской стены с молодым боярином Иваном Овчиной. Он спросил:

   — Ведомо ли тебе, что великая княгиня Соломония бесчадна?

   — О том все бабы на Москве знают, касатик. А мне её погладить нужно, тогда и скажу, — ответила Степанида.

   — Завтра в полдень придёт сюда боярыня Евдокия. Она яснолица, с рыжей косой и зелёными глазами. Ей будет сказано, кто ты. Она поведёт тебя к великой княгине. Как спросит Соломония о чём, не льсти, говори правду.

   — Даден мною зарок Господу Богу не сеять лжи, боярин. Теперь же прощай. — И Степанида словно источилась на глазах Ивана Овчины.

Изумлённый боярин лишь покачал головой.

Назавтра Степанида побывала в Кремле, провела там не один час. Соломонию осмотрела, ощупала, огладила и сказала ей просто:

   — Ты чадна, матушка. Тебе бы молодца ядрёного. Токмо мою правду неси в себе и про меня никому ни слова. Будет оттого нам худо до исхода дней.

   — Смолчу, голубушка, смолчу. В себе буду носить сию радость.

Но Елене Глинской ворожея принесла ложь, ту, которую княжна жаждала узнать. И хотя Степанида страдала, нарушив зарок, да покаялась за сей грех, ведая, что Глинская всё равно своего добьётся и встанет рядом с государем.

После встречи с Рязанкой Елена отправилась к своему дядюшке, советы коего ей всегда были полезны. Сидельница, в которой почти десять лет провёл князь Михаил Львович Глинский, находилась в Кремле за Сенной церковью. Посторонних туда не пускали, но ежели с хорошими подарками, то и к литвину двери открывались. Елена не скупилась на серебряные рубли.

Князь Михаил Глинский сидел за измену России и не ведал, когда завершится срок заточения. Знал он лишь то, что из государевой тюрьмы мало кто возвращался на свет Божий. Потому появление племянницы в его каморе всегда было светлым праздником. Но прежде она приходила без цели, на сей раз ей нужен был совет. Узнав, чего добивается племянница, князь увидел лучик надежды на избавление от заточения. Измождённый, лишённый солнечного света, ранее гордый князь выглядел древним старцем. Его прежние чёрные волосы на голове, смоляная борода стали сивыми, чёрные глаза выцвели, подёрнулись плесенью. Каждый раз при виде дяди у Елены навёртывались на глаза слёзы. Но теперь она смотрела на него с задором и улыбкой.

   — Дядюшка, я пришла сообщить тебе о своих скорых переменах. Я прошу у тебя совета и благословения.

   — И совет и благословение будут тебе, родимая. Но скажи, что ты жаждешь получить, не сделаешь ли ложного шага?

   — Нет и нет, дядюшка. Я замечена государем. На том спасибо князю Михаилу Васильевичу Тучкову. То было в Благовещенском храме. Он показал меня великому князю Василию. И государь несколько раз посмотрел на меня. Да как! Это надо было видеть.

   — Но будет ли от того прок? — спросил Глинский. А выражение его глаз всё-таки изменилось: в них заплескалась надежда.

   — Проявится, дядюшка. Когда он уходил из храма, то улыбнулся мне. — Елена говорила уверенно, но не обо всём. Она утаила, что обожгла великого князя своим чародейским взглядом. Он достиг его души и сердца, и там загорелся огонь желания ещё и ещё раз посмотреть на прекрасную княжну. — Князь Михаил Васильевич велел мне приходить к заутрене и обедне каждый день, потому как он понял стремление великого князя видеть меня.

   — Я помолюсь за тебя, родимая, и буду просить Матерь Божию, чтобы она зажгла в сердце государя любовь к тебе. Ты достойна того. Да, будучи в храме, кланяйся князьям Василию и Ивану Шуйским, ещё князю Михаилу Захарьину и казначею Петру Ивановичу Головину. Уж коль они скажут своё слово, быть тебе великой княгиней. Однако ты и матушку свою Анну не обойди просьбой дать тебе совет.

   — Спасибо, дядюшка. Теперь лёд тронулся. И матушка услышит от меня исповедь. Узнала я через матушку, что митрополит Даниил благословил государя отказаться от бесплодной смоковницы Соломонии и порвать с ней брачные узы.

Князь Михаил прослезился. Он поверил, что в его темницу заглянула сама свобода.

   — Я буду на твоей свадьбе посаженным отцом, — заявил князь Михаил и дотронулся рукой до плеча племянницы.

У неё от прикосновения дяди пробежал по телу озноб, и она поспешила покинуть узника.

   — Жди меня, дядюшка, скоро. Я принесу тебе волю, — молвила Елена на прощание.

Трудно сказать, чья воля торжествовала в судьбе Глинских и прежде всего княжны Елены. Божия или сатанинская? Но всё шло к тому, что судьба уготовила ей великокняжескую корону. Позже многие россияне сойдутся во мнении о том, что Глинские продали свои души дьяволу. Спустя двадцать лет Москва обвинит род Глинских в колдовстве, и немало из них будут убиты, растерзаны. Убьют и мать Елены, княгиню Анну. Елена первой понесёт кару и будет отравлена. А пока всё неведомыми путями двигалось к свадьбе Василия и Елены.

Свадебные торжества состоялись ровно два месяца спустя после заточения Соломонии в монастырь. Венчание было значительным, свадьба — пышной. Но ни вельможи, ни именитые горожане на свадьбе не веселились. Да и сама невеста не выглядела счастливой. Подружки-боярыни подрумянили Елене лицо, но бледность пробивалась сквозь румяна, а в больших чёрных глазах невесты затаился испуг. Никогда ранее Елена не испытывала страха, теперь же она боялась того, что ожидало её в первую брачную ночь. Она чувствовала, что чуда не будет и она не понесёт от своего супруга дитя, на что надеялся сам великий князь. Братья Елены Михаил, Иван, Юрий и ещё сестра Анастасия, а с ними и сама княгиня Анна немало потрудились, дабы установить истину: способен ли великий князь к продолжению рода. Потому для них не стала тайной связь Соломонии с князем Андреем Старицким. Они знали доподлинно, что Соломония понесла от него, а не от великого князя Василия. То было для Глинских и огорчительно: нечего ждать детей от великого князя Василия, — и отрадно: дитя Соломонии не может претендовать на великокняжеский престол. Но Елена не хотела, чтобы ей была уготована судьба Соломонии. Потому-то страх перед грядущим прорастал корнями в её душе всё глубже. Когда же после широкого свадебного застолья настал час идти молодым в опочивальню, у Елены отнялись ноги. Спас её от нешуточного позора сам великий князь. Когда вельможи в голос потребовали: «Батюшка-государь, тебе пора на покой и отраду с молодой семеюшкой», — он поклонился придворным и, как ядрёный молодец, подхватил Елену на руки и понёс в опочивальню.

   — Браво, браво! — кричали вельможи. — Слава нашему князю!

В новой опочивальне пахло сосновой смолой. Стены её светились, словно янтарные. Одна стена была затянута шёлковой тканью, в ней торчали стрелы, увешанные драгоценной пушной рухлядью: соболями, куницами, горностаями, бобрами. Посреди опочивальни возвышалось просторное ложе из ржаных снопов, укрытых белоснежными льняными простынями. Всё это Елена рассмотрит потом, а пока Василий опустил её на скамью под белым бархатом возле тёплой печи. Елена прижалась к ней спиной, Василий сел рядом. Он был скован, молчалив и задумчив. Неведомо по какой причине он вспомнил Соломонию в первую супружескую ночь с нею. Как он был счастлив тогда, два десятка лет назад! Василий попытался отмахнуться от ненужных воспоминаний. Ведь он и сегодня считал себя счастливым человеком. Но тщетно бодрился, ему сие не удалось. Елена это видела. Её супруг был будто связан по рукам и ногам. Его лицо без привычной бороды, лишь с усами, остриженными коротко, походило на маску: ни одной живой черты. Ему бы приласкать молодую жену, вновь поднять на руки, положить на белые простыни и избавить от невинности. Ан нет, он продолжал сидеть истуканом.

На душе у Елены стало черным-черно. И что-то там, внутри, побуждало её встать и убежать из великокняжеского покоя. И сила в ногах у неё появилась. Но она вспомнила наказ матери. Старая княгиня сказала, словно повелела, властно и строго:

   — Велю тебе взять над ним верх. И тогда быть тебе истинно великой княгиней. Помни сие. Помни и то, что ежели покажешь слабость, то быть нам по-прежнему в опале от бояр и от самого великого князя.

Елена хорошо знала жестокий нрав матери. Она-то уж умеет наказать за непослушание. И потому Елена одолела свой страх перед неизбежным, стала прежней, умеющей исполнять то, чего добивалась. Она поднялась со скамьи, прошлась по опочивальне, раз-другой передёрнула плечами, словно лягушка-царевна сбрасывала свою кожу, и повернулась к Василию с ласковой, нежной улыбкой. Сказала:

   — Ты, государь-батюшка, муж мой любый, не печалься, что я моложе тебя, душа твоя как у юноши, она пламенеет, я вижу сие. Ты только улыбнись, только посмотри на меня, как на желанную семеюшку. — Елена опустилась перед Василием на корточки, руки ему за спину закинула, чёрными глазами сверкнула так, что у князя волнение в груди разлилось. А как Елена приникла к его губам в жарком поцелуе, так он и вовсе сомлел от нежности к молодой супруге. Он поднял её на ноги, прижал к сердцу, залюбовался ею и прошептал:

   — Желанная чародеюшка, ясновидица, ты согрела мою грудь.

И князь сам приник к её губам. И улетучились, как дым, страхи, кровь заиграла в жилах, пробудилось желание себя показать, молодую жену ублажить, постичь то, к чему бесславно шёл все годы жизни. Он поверил в своё обновление, ощутил себя молодым, сильным, способным к чадородию. И уже не сомневаясь в торжестве плоти, Василий понёс Елену к ложу, опустил на белую простыню и взялся снимать с неё одежды. Первые мгновения у него дрожали руки. Но и это прошло, когда Елена, ласково воркуя, принялась стаскивать с него кафтан и прочее.

Близкие придворные с нетерпением ждали сего священного часа, знаменующего первую супружескую ночь государя и его молодой жены. За стеною опочивальни, увешанной мехами, в тайной каморе была сделана секретная глазница, коя скрывалась за висящими на стрелах соболями, но между ними хорошо виднелось государево ложе. И возле этой глазницы затаился первый боярин державы, конюший Фёдор Васильевич Овчина-Телепнёв-Оболенский. Он не считал своё дело зазорным. Более того, по его твёрдому убеждению, сие являлось делом государственной важности. В державе, стоящей на пороге сиротства, должны быть свидетели того, что в сей миг вершилось в государевой опочивальне. Ведь речь шла не просто об игре плоти государя и государыни, а о том, будет ли зачат престолонаследник. Не должно источиться Рюрикову роду. Молодой корень должен прорасти, считал боярин Фёдор Овчина. И были с ним согласны все, кто стоял за его спиной. А в каморе затаились князья Василий Тучков, Михаил Тучков, Борис Горбатый, бояре. И женщины присутствовали. Им тоже важно было знать, как тешились молодые, потому как жёнам доподлинно известно, когда творится детородное начало. Посему свахи Авдотья и Варвара проявили свою волю, потеснили князей и приникали к глазнице по очереди, ликуя оттого, что происходило в опочивальне.

А там в свете множества ярко горевших свечей в мнимом одиночестве бушевали страсти, как казалось боярыням, такой силы, от коих, случалось, и двойни нарождались. Боярыни Авдотья и Варвара, отваливаясь телесами от стены с глазницей, истово крестились. Варвара, забыв о всякой осторожности, воскликнула:

   — Истинно государь-батюшка ублажил государыню досыта! Еленушка лежит недвижна и ручки раскинула, жмурится и улыбается от неги.

   — Ах, срамница, хоть бы наготу прикрыла, — заметила Авдотья, вновь приникнув к глазнице.

Князь Тучков-старший взялся теснить Авдотью.

   — Полно, хватит владеть зрелищем! — потребовал он.

И Захарьин с Горбатовым возмутились. Им тоже нужно было узреть вершину торжества великокняжеской четы. В опочивальне, однако, огонь отбушевал и великий князь Василий Иванович больше не пылал страстью. Елена ещё понежилась в постели, показала всем боярам-князьям свои молодые прелести и потянулась за шёлковым далматиком, забыв надеть льняную белоснежную исподницу. Она прикрыла покрывалом алые маки невинности и встала. И свидетели «государева дела» покинули тайную камору, появились в малом покое перед государевой опочивальней. Там толпилось множество вельмож второго разряда. Все они смотрели на вошедших счастливцев жадными глазами и ждали от них откровения. Лишь митрополит Даниил шёпотом спросил князя Фёдора Овчину:

   — Одарил ли Всевышний молодых благодатью?

   — Щедроты Божии проявились в меру, — ответил достаточно громко князь.

Эти слова услышали все, кто был в покое. И, возбуждённо разговаривая, вельможи повалили чередой в Столовую брусяную избу, к накрытым яствами и хмельным столам, дабы продолжить свадебный пир.

Сам великий князь был доволен собой, потому как давно не испытывал такого блаженства. Он, как показалось ему, исполнил свой супружеский долг сполна и вскоре, утомлённый долгим свадебным днём, сладко уснул.

К Елене сон не приходил. Она, ещё не искушённая в мужской и женской близости, всё-таки поняла, что её супругу не хватало малости, коя венчает вожделение. Потом она узнает, чего недоставало Василию. Но, унаследовав от матери не лучшие черты нрава, Елена затаила в себе всё, что выведала о мужских пороках супруга, и обернула их во благо себе.

После свадебных торжеств, которые длились семь дней, в великокняжеских теремах наступила тишина. Князь Василий и княгиня Елена отправлялись каждый день на богомолье по московским монастырям, а спустя неделю уехали в Троице-Сергиеву обитель. Куда бы молодожёны ни приходили, в храм ли, в монастырь ли, они всюду много и истово молились, просили Всевышнего о милости — послать им дитя.

Однако время бежало, а милость Божия на них не снисходила. Прошло три месяца, но Елена не ощущала движения новой жизни в себе. Тело оставалось лёгким, и жажда мужской близости с каждым днём нарастала.

Вместе с тем, как по осени на лужах, в душе появился ледок и день за днём крепчал, прорастал вглубь, угнетал её нрав. Прежде так любившая весело посмеяться Елена замкнулась, снедаемая думами. Она стала пугаться бессонных ночей.

Великий князь, похоже, не замечал перемен в супруге, да и видел её редко в последние месяцы и с наступлением весны. Он был озабочен державными делами, готовился отражать нашествие крымской орды, а с нею ногаев, казанских и астраханских татар. Доносили ему лазутчики, что хан Саадат-Гирей задумал нынче слить все орды в единую Большую Орду и вновь поработить Русь. Было отчего великому князю тревожиться, уйти в военные заботы, забыть о молодой жене.

Придворные вельможи тоже словно забыли о Елене и при великом князе не заводили о ней речи. Но однажды они напомнили ему о Соломонии. Ранним апрельским утром за три дня до Воскресения Христова во время трапезы конюший Фёдор Овчина тихо произнёс:

   — Государь-батюшка, донесли мне весть о том, что в Суздале сотворилось чудо, да никто не ведает, чья сила тому помогла. Но похоже, что всё-таки Божья. Сказывали богомольцы, что инокиня Софья из Покровского монастыря разрешилась от бремени и родила сына.

Эта весть так больно ударила Василия, что он задохнулся и долго не мог перевести дыхание. Он и раньше слышал о том, что Соломония якобы носит дитя, но думал, что всё это обман в угоду её корысти. Ан нет, вот оно, свершилось. Он же за отторжение Соломонии и жестокосердие наказан люто. И как теперь поступить, он вовсе не знал и не у кого было попросить совета. Князь Шигона предал его, митрополит-угодник Даниил не остановил пострижение, когда Соломония молила о милости. «Что же ныне делать? — стонал Василий. — Может, помчать в Суздаль и вызволить из заточения мать и дитя?» Но Василий нашёл-таки лазейку ускользнуть от исполнения благого желания. «Да нужно ли ехать в Суздаль? То не моё дитя, а прелюбодейчич».

Когда же стало прорастать новое зло в отношении Соломонии, великий князь и его не вырвал с корнем. Он не пресёк движение Глинских — матери Елены княгини Анны, братьев Юрия и Михаила. О том движении Глинских великий князь узнал всё от того же конюшего Фёдора Овчины. Он пришёл в опочивальню государя ночью, разбудил его и сказал с тревогой:

   — Великий князь Василий Иванович, пробудись и внемли. В Суздаль собираются люди княгини Анны Глинской. Они затеяли нечистое. Что делать повелишь?

За многие часы размышлений князь Василий отрезвел, смягчился душой и готов был защитить Соломонию. Он ответил конюшему:

   — Думал о том, брат Фёдор. Пошли сей же час в Суздаль дьяков Григория Меньшего-Путятина и Третьяка Ракова. Над ними поставь боярина Фёдора Колычева — предан Соломонии и добьётся нужного. Пусть они моим словом возьмут мать и увезут в Александрову слободу. Там строго держать её под надзором.

Ступив на стезю злочинства, сойти с неё непросто. Не удалось сие великому князю и на этот раз. Боярина Фёдора Колычева давно не было в Москве, и в эти дни он пребывал со своими каргопольцами в Диком поле. Уехали в Суздаль лишь дьяки Путятин и Раков. Но и они опоздали. Дитяти при Соломонии не было. Как выяснили дьяки, до них побывали в монастыре люди княгини Анны во главе с её сыном Юрием. Потом дьяки узнали, что и князь Юрий Глинский ушёл из Суздаля ни с чем и они не захватили дитя. Дьяки Григорий и Третьяк всё-таки оказались дотошнее князя Юрия Глинского. Они не покинули монастыря, а добрались до игуменьи Ульянеи и именем великого князя попытались заставить её сказать, куда делось дитя. Но бились они тщетно, хотя и угрожали:

   — Ты, Ульянея, под Богом ходишь, потому говори всю правду о государевом деле. Не то быть тебе битой, — предупредил дьяк Григорий.

   — Правду и говорю, как пред Богом: нет никакого дитяти в обители.

   — Где же оно? Вся Москва трезвонит, что инокиня Софья родила сына, а ты отрицаешь. Веди нас в келью!

   — Не поведу. Она хворая лежит, в горячке. — Ульянея, в мирской жизни красавица Агриппина Пронская, княгиня, боярыня, была возлюбленной князя Василия Патрикеева, но за любовь свою заслужила немилость великого князя Василия и была пострижена в монахини в один день с князем Патрикеевым. Ей было за что питать к государю нелюбовь, потому она ни в чём не поступилась в его пользу.

Как ни пытались дьяки выжать, выведать у инокинь Покровского монастыря что-либо об исчезновении сына Соломонии, ничего они не добились. Даже грамота государя, с коей примчал в Суздаль гонец и коей Василий одаривал Соломонию селом Вышеславским с деревнями и починками, не сдвинула дознание ни на шаг. И Ульянея не смягчилась, хотя в той грамоте говорилось, что после смерти инокини Софьи село, а с ним и всё прочее отходили в дом Пречистые Покрова Святой Богородицы.

Бывшая княгиня Агриппина Пронская и в молодости была умна, теперь и вовсе. Ещё прозорливостью обогатилась. Потому, прочитав дарственную, увидела между строк и то, что было уготовано инокине Софье, кроме села Вышеславского с деревнями. Смерть таилась за государевой бумагой, ибо не могла Ульянея пережить Софью, которая была в два раза моложе её.

И Ульянея отказалась принять дарственную и не позволила вручить её Софье.

Настырные дьяки перехватили в сенях келейницу Ефимью, прислуживающую Ульяне и Софье. Она же склонила голову и открыла всё о «государевом деле». Ей казалось, что она говорит правду, но другой, истинной правды она не знала.

   — Верно, служилые, — начала рассказ Ефимья, — инокиня Софья разрешилась от бремени. Да мёртвое дитя было. В ту же ночь пришли к ней в келью некие люди в чёрном и лики закрыты и унесли тельце, а куда,того никто не ведает. Даже матушка Ульянея.

Дьяки поискали следы младенца в подвалах монастыря, в усыпальницах, на монастырском погосте, но вынуждены были вернуться в Москву ни с чем. Лишь опасение за свои животы от немилости великого князя увозили дьяки из Суздаля. Как примет великий князь печальные вести, было ведомо одному Господу Богу.

Государь отнёсся к этим вестям болезненно, но дьяков отпустил с миром, потому как не видел причины подвергать их опале. Князь Василий признал виновным себя в том, что лишился сына и наследника. День-другой он предавался унынию и печали. Да утешился наконец: другие печальные вести принесли в Кремль служилые люди. К Московской земле подходила орда хана Саадат-Гирея, и государь был вынужден уехать в Серпухов, поближе к войску.

Княгиня Елена тоже вскоре узнала, что произошло в Суздале. И у неё появился повод порадоваться. Но она не ощущала отрады. Была тому важная причина. Шёл шестой месяц её супружеской жизни, а её лоно по-прежнему оставалось пустым. И это так угнетало Елену, что она не находила себе места. Елена много молилась, просила милости у Матери Божьей, своей защитницы, но напрасно. Все потуги её были бесплодны. И на глазах у матери и сестры менялся характер великой княгини. Она всё больше походила на свою мать — склочную и злобную хищницу. Она часто срывалась на крик и, бывало, заглазно угрожала князю Василию:

   — Нет, государь, судьбу Соломонии ты мне не уготовишь! Я знаю, что мне делать! У великой княгини будет наследник! Будет! Будет!

Княгиня Анна успокаивала мечущуюся по покою дочь и заверяла её:

   — Бог милует тебя от участи Соломонии. И близок час, когда я приведу тебя к торжеству.

Однажды Анна встала перед окном, протянула в пространство руки, в её чёрных глазах вспыхнул дикий огонь.

   — О милостивый, ты показал мне нашего спасителя! — И Анна быстро повернулась к младшей дочери княжне Анастасии. — Покинь нас, — приказала она. Та молча и покорно ушла. Анна вновь устремила взор в пространство и с той же страстью произнесла: — Он зовёт нас, он готов принять нас! О дочь моя, ты спасена! — Анна схватила Елену за руки. — Близок день, когда мы отправимся в путь за твоим и нашим счастьем!

   — Но когда наступит сей день? Когда, матушка?

   — Всевышний укажет мне время! Будем молиться и ждать!

Беседы матери и дочери проходили всегда тайно. Никто не слышал, не знал, о чём шелестели словами, словно сухими листьями, две родственные души. И последняя беседа хотя и прошла бурно, но осталась неведомой никому. Она дала свои плоды: уныние и печаль Елены отхлынули, пришла жажда и страсть действия.

Великий князь вернулся в Москву уже глубокой осенью. Ехал в колымаге впереди войска. Василий был доволен россиянами. Русь выстояла перед новым нашествием крымской орды. Отныне не потребуют ханы Саадат-Гирей и Ислам-Гирей шестьдесят тысяч алтын дани. Не будет прежней вольности и казанскому хану Сагиб-Гирею. На Руси наступило время залечивать раны.

Василий Иванович тоже спешил залечить свою рану. Не давала она ему покоя, та глубокая душевная язва, с коей он покинул Москву ещё весной. От супруги Елены так и не было вестей за всё лето о том, что она уже на сносях. Теперь, по осени, князь Василий понял, что Елене не о чем уведомлять было его. Как горько отозвалось то в сознании! И когда великий князь въехал в стольный град под торжественный благовест всех московских колоколов, когда тысячи москвитян кричали: «Слава государю! Слава русской рати!», — настроение у него не улучшилось. Он спешил в Кремль, чтобы увидеть Елену, не оправдавшую его надежд, спросить её, почему она сиротит россиян.

Он вошёл в Столовую палату, и навстречу ему вышла лёгкая и тонкая, словно хворостинка, юная красавица. Лицо Елены озаряла радостная улыбка. Она прильнула к груди князя Василия и прошептала:

   — Государь мой, батюшка любезный, как долго ты воевал!

   — Теперь вот дома, — ответил Василий. Он прижал Елену к себе, но вместо радости почувствовал досаду оттого, что Елена не затяжелела.

Великая княгиня посмотрела в лицо супруга и поняла его состояние, страстно заговорила:

   — Не казни меня, любый! У нас будет сынок! Будет! Я ещё молоденькая тёлочка, я ещё в силу не вошла. А там пойдёт!

Бог пошлёт нам дитя. Ты заслужил это, мой государь, воевода и герой!

Великий князь оттаял душой, он вновь был покорен красотой и страстью Елены. И всё у них поначалу потекло, как должно. Несколько ночей Василий провёл в опочивальне жены. Они миловались, и была близость. Правда, совсем не такая, какой хотелось Елене. Порок её супруга обозначался всё явственнее, он не одаривал Елену детородной плотью.

И прошло два года, но великокняжеская чета оставалась бездетной. Елена к этому времени уже не заглядывала в покои супруга, обитала всё больше на своей половине дворца. Она всё чаще отлучалась из Москвы, ездила по святым местам, молила Бога, дабы он послал ей дитя. Возвращаясь в Москву, она какое-то время кружила близ Василия, иногда увлекала его в свою опочивальню, и они иной раз делили супружеское ложе. Но Елена уже не надеялась на чудо. Ночи, проведённые вместе, не приносили им, кроме страданий и отчуждения, ничего нового. И как-то всё чаще у неё на глазах стал появляться сын конюшего Фёдора Овчины-Телепнёва-Оболенского, молодой красавец Иван. И с каждым разом Елену влекло к нему всё неудержимее. Она стала искать повод, дабы встретиться с ним наедине. Но её побуждения были замечены княгиней Анной, и та не преминула предостеречь дочь. Придя ранним вечером к ней в опочивальню, она жёстко сказала:

   — Ты добиваешься того, к чему пришла Соломония. Тому не бывать! И послушай меня...

Елена уже потеряла всякую выдержку и крикнула матери:

   — Как можно тебя слушать?! Два года назад ты обещала мне избавление от мук, сулила спасение! Где оно? Уж лучше в омут головой, чем каждую ночь быть казнимой одиночеством в холодной постели!

   — Будь благоразумна, великая княгиня. Тогда ещё не настал твой час. Теперь он близко. Но не князь Иван Овчина твой спаситель. Сойдясь с ним, ты погубишь себя и его, а вместе с вами и нас предадут жестокой опале.

   — Что же мне делать? — остановив свой бег перед матерью, спросила Елена.

   — За тем я пришла сегодня, чтобы вразумить тебя. Ноне ты поступишь так, как я велю. Сей же час ты оденешься торжественно и пойдёшь в покои государя. Ты пройдёшь по всему дворцу на виду у всех придворных, будешь с ними ласкова и улыбчива. Ты должна пробудить у них интерес к тебе, который почти угас. С кем-то поговори, пусть кто-то тебя проводит до опочивальни государя. Ты попроси супруга, чтобы он велел принести лучшего вина. Вы будете пить вино, и ты заставишь государя быть весёлым. Вы ляжете в постель и потешитесь. Князья и бояре будут тому очевидцами.

   — Матушка, как можно такое говорить! — вспылила Елена.

   — Можно. Я знаю, что говорю. Сама ты их не увидишь даже при желании.

   — Но чувствовать, что на тебя смотрят?! Нет, тому не быть!

   — Не перечь матери! — крикнула Анна. — Речь не только о тебе, но и о престолонаследнике веду. И не вводи меня во гнев!

   — Я ещё не лишилась стыда, но покоряюсь тебе, матушка. Говори же, что будет завтра, дальше?

   — Завтра ничего не случится. Разве что придворные поговорят о твоей с великим князем ночи. А в четверг мы с тобой утром уедем из Москвы, но куда, о том тебе пока лучше не знать. Семеюшке же скажи, что едешь в Пафнутьев монастырь. — Княгиня Анна сочла, что ей у дочери больше нечего делать и покинула опочивальню.

Елена исполнила волю матери и даже превзошла себя. Она была весела и прекрасна. Когда шла через покои дворца, всем улыбалась и позволила вельможам проводить себя до опочивальни великого князя. За нею последовало не меньше дюжины вельмож и боярынь. И в князе она сумела пробудить страсть, приговаривая при этом: «Вот я уже и не тёлочка, я детородная женщина».

Великий князь Василий забыл все свои огорчения. Елена зажгла в нём молодость. Он страстно целовал её где хотел и говорил:

   — Ты моя царевна, волшебница! Надеюсь, что на сей раз мы сотворили с тобой чудо.

   — Конечно же, мой ясный сокол. Мы сотворили чудо. И не забудь нынешний ночной вторник, веди от него счёт. Для меня так важно, чтобы мы вместе несли заботы о нашем чаде.

Как и обещала княгиня Анна, через день после острого разговора и памятной ночи вторника она увезла Елену из Кремля, из Москвы. Путь им предстоял долгий, и крепкая крытая каптана, запряжённая парой сильных и рослых лошадей, хорошо подходила для трудной осенней дороги. Елена ни в чём не перечила матери, не спрашивала, куда та везёт её. Ещё и рассвет не наступил, как они покинули Москву через Серпуховскую заставу и покатили в сторону Боровска. Сопровождали каптану два конных воина из дворни княгини Анны.

Погода была мерзкая, шёл дождь, иногда со снегом, дорога была трудная и не располагала к разговору. Укрывшись меховым пологом, Анна и Елена дремали в глубине каптаны. До воровского Пафнутьева монастыря путники добрались только на другой день. Елена уже знала от матери, куда они держали путь и зачем. Да поверить тому не могла и пыталась забыть услышанное. Но, как наваждение, оно прорывалось в сознание и перекатывалось в голове, словно загадочный цветной шар, маня и в то же время отталкивая.

Сказала же княгиня Анна дочери так:

   — Мы в Пафнутьев монастырь не поедем. Делать там среди монашеской братии нечего. За монастырём в лесной пустыне живёт отшельником святой отец Ипат. Он и принесёт тебе благо, коего жаждешь.

   — Матушка, уж не святым ли духом он утолит мою жажду? — спросила дочь.

   — Так всё и будет, потому как он чародей от Бога.

   — Не во грех ли меня толкаешь, матушка? Знаю, что чародеев от Бога нет.

Анна долго молчала, лишь тонкие губы были в движении, будто она что-то жевала. Княгиня не могла собраться с духом и ответить дочери, что толкает её именно на греховный путь. И всё-таки прояснила:

   — Иного пути у тебя нет. Разве что в монастырь.

Анна знала того отшельника, коего в миру звали Ибрагимом. Лет пятнадцать назад молодой кавказский князь Ибрагим был позван казанским ханом в поход на Москву. И он согласился, пришёл на Русь со своими абреками грабить мирные города и селения. Дошёл с казанской ордой до Зарайска, а как город взяли, словно осатанел от лютости. Сказывали, детей к матерям привязывал и в реку Осётр, а то и в колодцы бросал. А ещё с большой жаждой похоть свою утолял. И каждую ночь его абреки приводили к своему князю по две-три полонянки. Натешившись, он отдавал их абрекам. В сечах ему не было равных в смелости и жестокости. Он не брал русских воинов в полон и убивал их сам. Скажет пленному воину: «Я отпускаю тебя, беги!» — и тот поддавался на обман. Бежал долго, и несчастному казалось, что он уже избавился от горькой участи раба. Но в это время князь Ибрагим пускал намётом своего скакуна, нагонял беглеца и с ходу отрубал ему голову. В разбойничьих налётах прошло всё лето. А осенью, когда пора уже было возвращаться в горы, отряд князя Ибрагима был окружён русскими ратниками летучего полка и уничтожен. Князя Ибрагима взяли в плен.

Россияне знали о зверствах южанина, но не убили его, а отправили в Пафнутьев монастырь, дабы заточить его на муки и пытки долгие. Он бы там и нашёл свою лютую смерть, если бы не его лик. В первый же день, как игумен Пафнутьева монастыря Герасим увидел Ибрагима, он проникся к нему необыкновенным обожанием и священным трепетом. Игумен представил себе, что перед ним прикован цепями к стене сам Николай-угодник: ласковые, кроткие глаза, смирение и всепрощающая печаль на тёплом лице — всё говорило, что сей пленник не простой смертный.

Личина пленного обманула игумена Герасима. Ибрагима продержали в грязном каменном подклете в цепях недолго. По воле Герасима он был переведён в обычную монастырскую келью. И прошло совсем немного времени, как пафнутьевские монахи обратили Ибрагима в православную веру, свершили над ним постриг и нарекли именем Ипат. Герасим приблизил новообращённого к себе, выучил его русской грамоте. Ипат оказался способным учеником, проводил за чтением книг, за письмом по десять часов ежедневно. Он даже взялся изучать греческий язык, чтобы читать священные писания древней Византии, коих немало было в Пафнутьевом монастыре.

Года через два, пользуясь расположением игумена, Ипат нередко стал уходить из монастыря и пропадал где-то по нескольку дней. Позже игумен Герасим узнал, что его любимец занимался на стороне греховными делами. В Боровске он сошёлся с колдуном и чернокнижником Мансурой, учился у него колдовскому делу, готовил отравное и отрадное зелья, вызывал злых духов, напускал на людей туман.

Герасим предостерёг Ипата:

   — Сын мой, не разрушай мою любовь к тебе. Отрекись от сатанинских премудростей, покайся и остережёшься зловонной хлевины.

Ипат понял, что он живёт под недреманным оком монахов, что его свобода мнимая. И он внял предостережениям игумена, больше года не покидал стен обители. Герасим подумал, что Ипат исцелился, вновь стал давать ему поблажку. Ипат и впрямь забыл Мансуру, но окунулся в новую греховность — в женолюбие. Ему легко было добыть внимание одиноких жёнушек. Ни одна вдовица-молодица не могла устоять перед его обаянием.

Так прошло семь лет жизни Ипата в Пафнутьевом монастыре. Его не тянуло на родину, где ему был уготован позор за то, что сдался в плен. Он был доволен своим вольным положением при игумене Герасиме. Но к этому времени престарелый Герасим источился здоровьем и преставился. Пожалуй, никто из монастырской братии не пролил столько слёз, не вознёс в небо стенаний, сколько излил Ипат. Он страдал искренне, потому как знал, что на смену мягкосердому Герасиму придёт суровый правдолюбец преподобный отец Адриан. Так и было.

И на восьмом году благостное пребывание Ипата в монастыре завершилось. Зная о приверженности Ипата к ворожбе и к чернокнижию, а пуще к прелюбодеяниям, Адриан изгнал крещёного южанина из обители. На прощание суровый игумен сказал ему:

   — Разум твой и плоть твоя очистятся от сатанинской греховности токмо в геенне огненной. Обитель чтит память преподобного великосхимника и игумена Герасима, потому мы не ввергаем тебя в оскудение жестокое, но даём волю. Врата обители распахнуты, и уходи не мешкая.

Суровый взгляд Адриана и предупреждение подвергнуть «оскудению жестокому» породили в душе Ипата страх. И он покинул обитель, забрав с собой малое нажитое за минувшие годы добро. Случилось это летней благодатной порой. Уходя из обители по лесным дорогам и тропам, Ибрагим обрёл спокойствие и, прошагав вёрст двадцать пять, уже на закате солнца остановился на живописном берегу малой речки Росянки и заночевал в чаще под кроной могучего дуба.

И прошло ещё семь лет. Ипат не покинул речку Росянку, она его околдовала. Добыв в ближней деревне топор и пилу, он принялся рубить себе хижину и осел в ней прочно и надолго. Вскоре же к малой хижине он прирубил просторный покой, поставил очаг из камня и начал добывать себе пропитание ворожбой.

Молва о том, что в воровской чаще поселился отшельник и чародей, вскоре облетела всю округу и вышла за пределы Боровского уезда. К Ипату потянулись страждущие паломники, надеясь на исцеление от недугов. Большей частью это были женщины. Шли они из Боровска и Коломны, из Серпухова и Медыни, из многих других городов средней России. Вскоре слава-молва о чудотворце-целителе долетела до стольного града, и потянулись за Боровск из Москвы «бесплодные смоковницы». Немало их, возвращаясь от целителя, забывали о своём недуге, обогащались потомством.

К этому целителю и привезла княгиня Анна Елену. Жилище отшельника, спрятанное в чаще, было обнесено высоким острокольем, с крепкими дубовыми воротами. Лишь только путники подъехали к ним, как на дворе раздался яростный и злобный лай. Но вскоре пёс замолчал, открылась калитка, и появился Ипат, держа в руках тяжёлый и острый посох.

   — Кого Бог принёс? — спросил он всадника, стучавшего в ворота.

   — Пускай во двор: московские гости пожаловали, — ответил рында.

Отшельник подошёл к каптане, дождался, когда воин открыл дверцу, и, увидев два женских лица, сказал:

   — Милости просим, гости желанные.

Кони вкатили каптану на двор, и из неё первой вышла княгиня Анна.

   — Не спрашивай, кто мы, святой отец. Прояви милость и прими нас.

Елена выбиралась из каптаны медленно, на землю ступила осторожно, словно боялась, что под ногами у неё разверзнется прорва, встала за спиной матери. И хотя уже опустились сумерки, она разглядела лицо отшельника. Оно показалось ей до боли знакомым. Да тут же её взяла оторопь: лик целителя был очень похож на лицо князя Василия, лишь на несколько лет моложе. «Что за блажь у матушки появилась?» — подумала Елена и сделала шаг к каптане, взялась за дверцу. Но хозяин ласково, каким-то манящим голосом позвал их:

   — Гости любезные, прошу вас в моё пристанище, где тепло и сухо.

Он взял княгиню Анну за руку и повёл её к видневшемуся за берёзами жилищу. Елена осталась на месте. Ипат заметил её нерешительность, вернулся и подал ей руку. Она была тёплая и мягкая. Сказал отшельник неожиданное для Елены:

   — Государыня, ты в святом месте, под защитой Всевышнего. — И он повёл её за собой.

Елена застыла на пороге, у неё не было сил сделать хотя бы ещё один шаг. Ей показалось, что она вошла не в келью отшельника, а в вертеп колдуна. В нём не было ни окон, ни потолка, всюду лишь почерневшие от копоти брёвна. В левом углу близ двери горели дрова в очаге, над ними в чёрном котле что-то булькало, источая острый и пряный запах. У Елены защипало в носу, она чихнула, и в глазах у неё посветлело, она увидела всю дикость бытия отшельника: ни одной лампады, ни свечи. На стенах — ни одной иконы. В плошках горели сальники, освещая убогое и мерзкое жилище. Елене стало жутко, и она попятилась к двери. Но Ипат остановил её:

   — Матушка великая княгиня, не спеши покинуть мою обитель. Мы поговорим здесь с твоей родимой, а ты войди в ту дверь. — Ипат показал на едва заметный проем. — Там найдёшь покой и утеху.

Елена продолжала стоять в нерешительности. И тогда Ипат снова взял её за руку, провёл к двери, распахнул её, и Елена оказалась в таком же убогом жилище, лишь стены и потолки из брёвен были светлыми. Ипат заглянул Елене в глаза, понял её состояние и сказал мягко, завораживающе:

   — Да увидят твои глаза то, что не дано видеть простым смертным.

Ипат оставил Елену одну. Она же, чтобы не видеть убожества жилища, прислонилась к косяку двери и закрыла глаза, подумав: «Зачем всё это?»

Целитель вернулся скоро. В руках он держал корзину. Из неё выложил на стол миску с мёдом, пшеничный хлеб в рушнике, яблоки, два кубка и баклагу. Он пригласил Елену к столу — она охотно подошла, наполнил кубки искрящейся золотистой жидкостью.

   — Сие наша трапеза, великая княгиня. Вкусим и выпьем, что послал нам Господь Бог, и прикоснёмся в беседе к сокровенному. — Ипат подал кубок Елене. — Выпей во благо, прекрасная. — Глаза отшельника светились притягательной силой. Елена не понимала, почему так покорно и с лёгкостью взяла кубок с зельем.

Она смотрела на Ипата не в силах отвести взгляда. Он выпил свой кубок. Елена сделала то же, и это получилось у неё как-то просто, непринуждённо, будто в жаркий полдень выпила прохладной сыты. Спустя минуту она почувствовала, как по телу у неё разлился огонь, зрение обострилось, она осмотрелась и увидела то, что не заметила несколько минут назад. И удивилась: оказалось, что она пребывает в чудесной опочивальне, где всё было красиво и ласкало взор. Стены были затянуты византийской шёлковой тканью с диковинными яркими цветами и сказочными птицами. По углам стояли голубые каменные вазы, в коих плавали живые благоухающие розы. Перед нею сидел в алой шёлковой рубахе русобородый и голубоглазый красавец и смотрел на неё влюблённым, нежным взором. Он ласково улыбался и протягивал к ней сильные белые руки. Она взяла их в свои. Елена и Ипат вместе встали, и она потянулась к нему, провела рукой по лицу, дабы убедиться, что рядом с нею человек во плоти. Ипат повёл её к белоснежному и просторному ложу. Возлюбленный — так назвала Елена в душе Ипата — ни к чему её не принуждал, она сама обняла его и приникла жаждущими ласки губами к его горячим губам. Они замерли в поцелуе и, приникнув друг к другу, опустились на ложе.

Всё, что случилось следом за поцелуем, Елена так никогда и не могла вспомнить. Лишь образ Ипата каждый раз наполнял её грудь несравнимым ни с чем блаженством. Почему это происходило, Елена не понимала и сказала бы перед Богом, целуя крест, что она чиста и не пребывала в прелюбодеянии. Позже, со слов матери, она узнала, что в хижине отшельника Ипата провела три дня и три ночи и везли её с речки Росянки сонную.

Вернувшись в Москву, Елена не застала во дворце великого князя. Он был в Коломенском. Отдохнув два дня, Елена по воле матушки отправилась туда и по её же воле провела с супругом ночь. Она принесла им только мучения. Как ни пытался князь Василий проявить свою мужскую силу, ему это не удавалось.

Елене оставалось только успокаивать Василия тем, что неделю назад они славно потешились и тому будет скоро подтверждение.

— Ты, мой любый семеюшка, радуйся. В ту ночь во вторник я понесла от тебя.

Великий князь поверил Елене, притих, был с нею ласков и занялся тем, что стал отсчитывать дни от памятного вторника. Елена к той ночи приложила за малым перерывом три последующих дня и начала свой отсчёт.

И прошло девять месяцев. К неописуемой радости великого князя, после четырёх с лишним лет супружества, 25 августа 1530 года великая княгиня Елена принесла великому князю всея Руси долгожданного наследника. И состоялось в Кремле и в Москве небывалое ликование и пирование. Государь назвал своего сына в честь своего отца Иваном.

В те дни у пытливых российских летописцев возник вопрос: был ли будущий царь Иван Грозный законным престолонаследником Василия Ивановича? Более дотошные из них приоткрыли тайную завесу. Писали они, что лепотой лица и благообразием возраста Елена Глинская была вправе гордиться, но что касалось её целомудрия, то тут сомнений открывался великий простор. Потому по поводу появления у великой княгини Елены сына Ивана летописцами было сказано немногословно, но исчерпывающе: «И родилась в законопреступлении и в сладострастии лютость». Они не ошиблись. Тому свидетельствовал весь путь царствования Ивана Грозного.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ НА ГОСУДАРЕВОЙ СЛУЖБЕ


Военные тревоги минувшего лета ещё долго будоражили Россию. Великий князь Василий стоял в Серпухове, когда ему донесли, что сотский Алексей Басманов со своими воинами пленил крымского мурзу Аппака и тот теперь находится в стане воеводы Юрия Оболенского-Большого за Козельском. Воевода прислал государю грамоту, в которой известил, что крымская орда движется в междуречье Десны и Угры, стремясь якобы к литовским рубежам. Мурза Аппак, однако, открыл истинный замысел ханов Саадат-Гирея и Ислам-Гирея. Орда была намерена теперь ударить по Москве с запада. В Серпухове оказались готовы к такому повороту событий. И помчались из города гонцы к ближним и дальним полкам отдавать повеление государя срочно идти к Медыни и там встать на Угре против ордынцев.

И было так. То ли орда где-то замешкалась, то ли русские действовали быстро, но майской соловьиной ночью Алексей Басманов и Фёдор Колычев во главе своих сотен привели полк воеводы Юрия Оболенского-Большого к месту, где орда отдыхала перед последним броском к Угре. На её передовые отряды напали русские, и более двух тысяч крымчаков полегли под острыми мечами и саблями русских. Воевода Юрий подошёл со своим полком так стремительно и незаметно, что татары не могли оказать какого-либо серьёзного сопротивления. Перед становищем врага все пятьдесят сотен полка зашли во фланг ему, развернулись, смяли сторожевые посты и навалились разом: кололи спящих у костра, рубили убегающих, топтали их конскими копытами. Полк пролетел над становищем передовых отрядов, словно смертоносный смерч. Нанеся ощутимый урон врагу, князь Оболенский-Большой не стал, испытывать судьбу и ночным маршем удалился от орды подальше, перебрался на левый берег Угры и тут начал строить оборонительные рубежи.

Лишь сотня Алексея Басманова не ушла далеко от места побоища. Сотскому было велено узнать, как ордынцы отнесутся к стремительному налёту русского войска. Алексей остался в трёх вёрстах от ночного становища двух тысяч ордынцев и ждал появления основной орды два дня. Потому он и предположил, какой болезненный удар нанёс ордынцам внезапный ночной налёт полка воеводы Оболенского-Большого. На исходе второго дня Басманов подумал, что орда изменила своё движение и пошла всё-таки на Литву. Ан нет, по полёту воронья Алексей понял, что орда движется к русским рубежам. К месту побоища она приближалась медленно. Из лесного мыса передовому дозору было видно, что подходили ордынцы широким строем. Те, кто ехал впереди, кружили по полю, искали кого-то. Потом передовые всадники съехались, и Алексей увидел, как один из них показывал на лес, а другой, оспаривая первого, махал рукой в сторону чистого поля, куда действительно после налёта ушёл русский полк. И словно гончие псы, татары двинулись по следу полка. Но и к лесу поскакал небольшой отряд. Алексей счёл за лучшее увести своих воинов с опушки подальше в чащу.

Потом было стояние и битва на Угре. К сторожевому полку Юрия Оболенского присоединился полк новгородцев, ещё тысяча псковитян, да столько же ярославцев. Успел к началу сражения и воевода Иван Овчина с московским полком. Подтягивались к западному рубежу и другие московские полки, что стояли под Серпуховом и Коломной. Но большие воеводы были осторожны и не оголили вовсе рубежей под Серпуховом, Коломной и даже Каширой и Зарайском, зная коварство крымских ханов.

И они не ошиблись. Саадат-Гирей разделил орду на две части и меньшую — Ислам-Гирея — ещё от Белова послал на Перемышль, а от него на Зарайск. Но там орда Ислам-Гирея была разбита и бежала.

Первая немалая сеча случилась всё-таки на реке Угре в большой излучине под Медынью. Там вольное течение реки вдруг круто поворачивало с востока на юг и вёрстах в тридцати, сделав петлю, возвращалось к движению на восток, продолжало катить свои воды в Оку. Кто надоумил татарских князей попытаться захватить левый берег реки на излучине, неведомо, но ясно было русским воеводам, что татары действовали по умной подсказке. Воеводы не могли держать в том мешке большие силы. Перевяжут татары горловину, и, будь там десять тысяч ратников, побьют их ордынцы. Однако и оставить излучину незащищённой — того хуже. Горловина излучины — десять вёрст. Попробуй найти такую пробку, дабы крепко закупорить её. Воеводы всё-таки нашли такую «пробку», кою ордынцам не удалось выбить. Придумали они поставить вдоль всей горловины ежи из кольев, дабы ни конным, ни пешим строем татарам не пройти. И закипела работа: тысячи воинов рубили, валили деревья, подлесок на той же излучине, вытягивали их на простор конями, тащили на себе. И два дня, две ночи никто из воинов не знал отдыха и сна, пока не возник оборонительный рубеж. Ещё помня о том, что татары не жалеют стрел, пускают их тучами, русичи изготовили из ивовых прутьев непробиваемые для стрел щиты. Всё шло, как задумали воеводы. Осталось дать ратникам отдых. И они получили его до полуночи третьего дня. Сотня Басманова отступала от ордынцев в двух часах от их движения. Этого времени хватило, чтобы русские дружины встали на всём десятивёрстном рубеже.

Вот уже, как и предполагалось, лавина ордынцев докатилась до излучины. Перед нею конники разделились на два крыла, обтекая полуостров. И стало ясно, что татары действовали, как хотелось русским. Тысячи конников ринулись в воду, дабы одолеть преграду, захватить левый берег. Воины Алексея Басманова ещё находились на излучине, но настал миг, и они на рысях покинули её. На выходе из излучины, уже перед острокольем, Басманова встретил князь Юрий Оболенский-Большой, спросил:

   — Ну как, сотский, идут басурманы?

   — Ломятся, князь-батюшка, — ответил Алексей.

   — Уж встретим «хлебом-солью» незваных, — пообещал воевода. Рядом с ним стояли тысяцкие, сотские. Князь повелел им: — Идите к ратникам, готовьтесь к сече. Начну я здесь, в сердцевине. Ордынцам тут хороший поминок приготовлен.

Алексей Басманов и Фёдор Колычев тоже были намерены уйти к своим сотням, но князь остановил их:

   — Вы мне нужны... Вот о чём подумаем...

На Угре под Медынью немало челнов. Ходили на них медынские купцы с товарами по Оке до Нижнего Новгорода и далее по многим волжским городам. Воевода Оболенский взял те челны государевым словом по случаю нашествия татар для борьбы против них. И теперь челны были спрятаны по берегам реки в зарослях, ждали своего часа. Пришёл час погулять на челнах по реке в ночное время, лишить ордынцев сна и покоя. Захватив излучину, орда в этот день дальше не двинулась.

Князь Оболенский ещё в первый день, как вышли к Угре, отметил, что левый берег реки по излучине плотно зарос камышами, местами полоса камыша вдоль реки достигала тридцати-сорока сажен. И было хорошо, что молодой камыш ещё не пробился кверху, а старый, жёлтый и сухой, заполонил весь берег. Вокруг этих камышей и закружились мысли князя. Теперь он выложил их Басманову и Колычеву, считая их воеводами самых боевых сотен. Сказал им:

   — Велю вам, Алёша и Фёдор, сделать до вечера по сто витеней-смолянок. Верёвки и смолу возьмёте в обозе. Как исполните урок, отдыхайте до полуночи. А в полночь челны, что спрятаны, — на воду, и за дело. Пойдёте гулять двумя сотнями вдоль берега, на коем ордынцы, и подожжёте камыши.

   — Поняли, князь-батюшка. Статочное дело придумали. Токмо всю излучину за ночь не обойдём, — ответил Басманов.

   — Верно, не обойти. Да и не пустят вас ордынцы на остриё. Возьмёте по пятьдесят челнов, в каждый посадите по два человека. Гоните челны на пятьдесят сажен друг от друга и разом поиграйте огнём. Ох и трудное у вас дело, сотские. Да верю, одолеете.

За то время, что ушёл Алексей с сотней в степи, не так уж много воды утекло, но узнать его было трудно. Двадцатилетний воин раздался в плечах, грудь стала круче, лицо возмужало, тёмно-карие глаза смотрели спокойно, в них светилась отвага. Фёдор был во многом подобен Алексею, но помогучей и посдержанней. Князь тронул их обоих за плечи и проводил:

   — Идите же, не мешкайте. Да хранит вас Господь. — И князь перекрестил сотских.

Алексей и Фёдор поспешили к своим воинам. А князь Оболенский велел стременному подать коня. Воин подвёл гнедого скакуна. Юрий поднялся в седло и в сопровождении личной полусотни ратников помчался на левое крыло полка.

Ратники Алексея Басманова и Фёдора Колычева управились к сроку. Часа за два до полуночи приготовили по сто смолянок, спустили на воду челны, и у них осталось время на короткий сон.

К ночи разгулялся ветер, нанесло тучи, но дождь не пошёл. И ратники поблагодарили Бога за то, что сулил им удачу. Близко к полуночи воины вывели челны на чистый простор и по счёту до тридцати, по лёгкой воде Угры — по течению — полетели друг за другом вдоль берега излучины. Они прижимались к зарослям камыша, и с берегов их трудно было заметить. Воины действовали согласно. Алексей с десятским Глебом проплыли на своём челне почти три версты, дальше помчались челны Фёдора. И настал миг подать сигнал остановиться. Фёдор и десятский Касьян раздули трут, засверкал, заметался близ камышей огонёк трута, его увидели на ближних челнах и повторили для других, и пошёл сигнал от искрящихся трутов дальше, изначально к берегу, откуда уплыли. Челны круто свернули в камыши, и вот уже загорелись двести витеней-смолянок, от них вспыхнул сухой камыш, и на протяжении шести вёрст берег, на котором укрылся враг, запылал. А воины Колычева и Басманова, налегая на вёсла, поспешили убраться к своему берегу. Последние челны уходили по открытой воде: им некуда было спрятаться. Но в стане ордынцев пока царила тишина. Однако держалась она недолго.

Вскоре огонь был замечен врагом, послышались крики, конское ржание. Всё нарастало по мере того, как огонь стремительно наступал и валом катился всё дальше вдоль берега, с которого уже доносились дикое ржание лошадей и вопли отчаяния, а когда на излучине вспыхнули сухая трава и кустарники, в стане врага возникла паника. Огонь был уже всюду, и ордынцы не знали, куда бежать, где искать спасения от моря пламени.

И только там, где стояла русская рать, где занимался рассвет и виднелось чистое небо, можно было вырваться из огненного мешка. Страх перед бушующей стихией огня оказался сильнее страха перед мечами, копьями, саблями, бердышами, рогатинами. И хан Саадат-Гирей, тоже вначале дрогнувший, но будучи мужественным и смелым воином, опомнился и заставил своих князей и мурз прекратить панику, поставить тысячи в боевой порядок и двинуть их на урусов. Постепенно беспорядочный гвалт в стане врага прекратился, послышались отдельные команды. И вскоре ордынцы, спасаясь от огня, двинулись на русский рубеж. Они шли на всём двесятивёрстном пространстве.

Ратники князя Оболенского-Большого, воеводы Ивана Овчины, князя Дмитрия Шуйского, новгородцы, псковитяне, ярославцы — все приготовились к встрече врага. К началу сечи вернулись в строй и сотни Алексея Басманова и Фёдора Колычева. Затрубили боевые рога. И по их призыву выделенные для того сотни выбежали вперёд за свой же частокол и встали перед ним, прикрываясь щитами. Было велено передовым воинам не вступать в сечу с ордынцами, а лишь на время заслонить остроколье. И вот уже конница татар неудержимо приближается. Её ничто не может остановить. Ещё миг — и жиденькая цепочка русских ратников будет смята. Полетели в русичей тысячи стрел. Но того мгновения, чтобы достать своими саблями русских воинов, у ордынцев не оказалось. Ратники, прикрывшись щитами от стрел, словно призраки скрылись за частоколом.

И конная лавина ордынцев на всём десятивёрстном пространстве врезалась, воткнулась в остроколье, и рекою полилась кровь. Тысячи коней распороли груди, животы, тысячи татарских воинов вылетели из седел и упали на землю под копыта коней, на дубовые зубья. Конское ржание, крики людей, стоны, ругань взорвали округу. Задние ряды ордынцев продолжали напирать, сминая передние, не уяснив себе, что им уготовано впереди. Но всех их ждала на рубеже русской рати только смерть. Татарские воины, которым как-то удавалось проскочить через частокол, падали под ударами русских воинов. Однако ордынцы все лезли и лезли со страстью обречённых. Сзади к ним подступала стена огня. Вслед за камышами, сухими травами и кустарниками загорелись хвойные деревья. Спешившись и побросав коней, несколько сотен ордынцев сумели прорваться за остроколье. Началась сеча в чистом поле. Но русские дружины не дрогнули. Князь Оболенский-Большой, Дмитрий Шуйский, Иван Овчина, тысяцкие, сотские бились впереди, подбадривали своих воинов, ломились в гущу врагов. Русские ратники не отставали от воевод и сломили натиск прорвавшихся ордынцев, погнали их в пламя пожарища.

Уже рассвело. Поднималось солнце. Сеча теперь продолжалась там, где огонь не доставал ордынцев, — в центре и на левом фланге горловины. Воевода Оболенский-Большой, а следом за ним и воевода Иван Овчина повели свои сотни правого крыла на помощь тем, кто сражался в центре. Здесь против русских бился сам хан Саадат-Гирей с отборными воинами. Среди них были отряды турецких янычар. Эти воины бросались на русские дружины с дикой яростью. И сотни Алексея Басманова и Фёдора Колычева попали под такой натиск. На пеших воинов-каргопольцев ринулся конный строй. Но их спасли рогатины, которыми наряду с саблями и мечами были вооружены каргопольцы. Рогатинами они валили наземь коней, выбивали из седел воинов. Однако, не считаясь с потерями, ордынцы и янычары продолжали натиск. Их было значительно больше, чем ратников под рукой Басманова и Колычева. Рогатины ещё сбивали врага, но и за мечи пришлось взяться. Фёдор и Касьян увлеклись боем, разя направо и налево, вломились в гущу татар, и падали те, сражённые мощными ударами, один за другим. Но пришёл миг, когда перед Фёдором появились два сильных бывалых воина. Фёдор ловко уходил от сабельных ударов и достал одного противника в рысьей шапке, пронзил его бок. Но другой, ловкий ордынец в то же мгновение колющим ударом в правый бок сбросил Фёдора на землю. От Басманова подоспел Донат, свалил ордынца рядом с Фёдором. В эти минуты подступила вся сотня Басманова. Сеча шла в сажени от Колычева. Фёдор хотел подняться, чтобы встать возле Алексея, но потерял сознание. В себя он пришёл на спине Доната. Десятский уносил его с поля сечи. Фёдор зашевелился, застонал. Донат повернул голову:

   — Потерпи, боярин, потерпи. Сие не край и не достать косой твоего живота.

К полудню сеча стала затухать. Но и пожар на излучине пошёл на убыль. Татары, потеряв надежду прорваться сквозь русский строй, отступали к бродам через выгоревшие камыши. За спиною сумевших спастись осталось не меньше десяти тысяч убитых соплеменников. Князь Оболенский-Большой, направляя коня в прогалинки между убитыми и обгоревшими ордынцами, не решился преследовать орду за пределами Угры, потому как полк поредел наполовину. В последние минуты сечи был ранен в руку и сотский Алексей Басманов. Его перевязывал воин, когда князь Оболенский увидел Алексея.

   — Эко, брат, попал-таки под вражью саблю, — сказал он. И спросил:

   — А где Колычев, что это я не вижу его?

   — Унесли его с поля сечи, — ответил Басманов. — Крепко Федяше досталось.

   — Вот уж поруха на твоего побратима, — заметил Оболенский и добавил: — Нам пора уходить с излучины.

Час спустя после полудня на Угре появился полк воеводы Василия Бельского. Дерзкий и смелый князь, осмотрев место сечи, встретился с Юрием Оболенским-Большим и сказал с похвалой:

   — Ты герой, сын Александров. И все вы тут витязи-герои. Как растерзали мамаев! Досадно же, что не поспел к сече. Но пойду за Угру и подтолкну в спину Саадата. — Бельский был полон сил и задора. Такого не удержишь.

   — Иди, князь, а мы тебе поможем, как раны перевяжем да павших земле предадим, — ответил Оболенский.

Хан Саадат-Гирей, однако, не ждал, пока русские перейдут Угру и будут преследовать его. Он знал, что орда у него ещё сильна, и первая неудача не остудила пыл степняка. Он повёл воинов правым берегом реки вниз по течению, ища новые броды и места, где бы левый берег был пустынный.

Но и русские воеводы не дремали. Дозорные сотни не упускали ордынцев из виду, шли левым берегом Угры. Конники не прятались, им велено было показывать себя орде, дабы знали крымчаки о недреманном оке русичей.

Той порой конные сотни князя Василия Бельского в поздних сумерках настигли орду, а к ночи отрубили ей «хвост», вытянувшийся вдоль берега Угры на версту. Они налетели как вихрь, и ордынцам не было спасения. Их смяли, снесли с берега в Угру и там добили. Лишь немногие крымчаки успели оказать сопротивление и уйти к орде, которая не сумела подать помощь попавшим в беду. Сотни князя Бельского, уничтожив больше тысячи ордынцев, скрылись в ночи.

После полудня Фёдора Колычева привезли на крестьянской повозке в Медынь. Он потерял много крови, был слаб и терял сознание. Сопровождавший его Донат понукал возницу:

   — Ты, батюшка, давай гони лошадку. До лекарни воеводу живым довезти надо.

Но лекарни-лазарета в Медыни не оказалось. И не только Фёдора, но и других раненых, коих вывозили с места сечи, разместили в домах горожан. Фёдору повезло. Крестьянин, хорошо знавший Медынь, привёз его к деду, который держал пасеку да, поговаривали, занимался знахарством. Так сие или нет, но дед Захар и бабка Анна приняли Фёдора как родного и взялись усердно лечить. Старый пчеловод, ростом в два валенка, с чёрными глазами-буравчиками, покружил возле телеги и велел нести Фёдора не в дом, а под навес в саду. Он разложил на большом столе, сбитом из плах, охапку цветов и разнотравья, бабка Анна застелила сено холстиной и сказала Донату:

   — Тут ему лепно будет, соколик.

Фёдора положили на стол, дед Захар с помощью Доната раздел его до пояса. Бабка Анна принесла две толстых свечи из воска, поставила их в глиняный подсвечник, зажгла и увела Доната в избу.

   — Захарушка не любит, когда кто-то зенки пялит на его справу, — пояснила голубоглазая и ещё моложавая Аннушка.

Дед принялся за лечение споро. Он принёс в корзине из омшаника взваров и мазей, приготовленных на мёду, полыни, девясила и копытня. Снял с Фёдора окровавленную повязку, намочил холстину во взваре и омыл рану. Она была широкая, с рваными краями, словно ордынец, вонзив саблю, повернул её.

   — Эко, басурман, как над русичем изгалялся, — проворчал Захар. Он достал из корзины некий мягкий жёлтый стержень, напоминающий бычий хвост, густо обмазал его янтарной мазью, расширил и с силой глубоко ввёл сей стержень в рану. При этом Захар шептал заговор на неприятельское оружие:

   — Завяжу я, сын мой, рану развестую узлом-паузой, замкну плоть-кровушку в теле молодецком, наложу ужище на грудь богатырскую, изгоню вон зло басурманское.

Да тут же взял Захар махотку с носиком и по капельке, по капельке начал лить в рану коричневое целебное зелье и медленно вытягивать бычий хрящ. От боли, коя пронзила Фёдора, он застонал, пришёл в себя, открыл глаза и задёргался на ложе. А Захар, не обращая внимания на стоны раненого, продолжал вводить зелье в рану. И вся она словно задымилась, и каждая капля стала вспыхивать звёздочкой, а рана на глазах сужалась, затягивалась. И тогда дед вновь взял кусочек холстины, обильно смочил её из новой махотки и, словно соску, сунул в рот Фёдору. Он тотчас сладко зачмокал.

   — Ты, раб Божий, питайся моим зельем живительным, силу богатырскую дающим, ты усни сном молодецким, — продолжал шептать ведун, поддерживая холстину во рту Фёдора.

И Колычев перестал стонать, глаза его закрылись, но губы по-прежнему чмокали. Он спал. Захар присел рядом с Фёдором, глядел на него ласково, словно вещая птица. Вскоре пришла Анна с суконной полостью, взяла свечу, осмотрела рану, покачала головой, сказала, будто пропела:

   — Экой чаровник. — Добавила: — Шёл бы изголовницу приласкал. Эвон, зорька гаснет. — И укрыла Фёдора полостью.

   — Какой сон, Аннушка? Порадею за болезного, — ответил дед.

И началось радение-лечение Фёдора. Снадобья из трав, настоянных на мёду, целебные взвары знахаря, материнские руки бабки Анны, чистый садовый воздух сотворили чудо: рана заживала на глазах. Через неделю Фёдорвстал на ноги, ещё через три дня взялся помогать деду новые ульи ладить. Доната он отослал на поиски полка воеводы Оболенского-Большого, жаждая вернуться в свою сотню. А долгими светлыми вечерами слушал сказы-побывальщины деда Захара, сам рассказывал о московской жизни, о государевой службе в Кремле. Тут уж деда Захара хлебом не корми, а дай послушать.

Через три недели Фёдор настолько окреп, что стал собираться в путь. Как раз вернулся Донат с вестью о том, что сотня Колычева вместе с сотней Алексея Басманова и с полком воеводы Оболенского-Большого стоит под Серпуховом на Оке. Однако Фёдору не удалось уйти от перемен судьбы. В это время приехал на западный рубеж державы окольничий князь Василий Тучков. Он привёз повеление государя явиться Фёдору Колычеву в Москву. Тот было взбунтовался: отрывали его, как от родной плоти, от каргопольских побратимов, от друга Алёши. Дед Захар урезонил его:

   — Ты, сын мой, боярин, не иди встречь государю. На рой же с кулаками не пойдёшь. То-то.

Дед Захар и бабка Анна провожали Фёдора как родного сына. Когда Фёдор спросил, как ему отблагодарить за лечение, может, серебра прислать, дед возмутился:

   — Не гневи нас со старухой. Ты нам отраду принёс за те дни, что дома побыл. — Он вручил Фёдору небольшой глиняный сосуд. — Тут, родимый, мазь охотничья, от всяких ран и язв исцеление несёт. Возьми, ублажи нас со старухой.

Ту мазь Фёдор хранил многие годы, и она не раз спасала его от разных недугов.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ ПОТРЯСЕНИЯ


Так уж повелось на Руси: когда умирали государи — великие князья, — то россияне повергались в уныние. И то сказать, начиная от Дмитрия Донского и кончая истинным царём именем грозный Иван Третий Васильевич, Русь не испытывала жестокостей от своих государей. Целых полтора века. Иван Васильевич, отец здравствующего великого князя Василия, был грозным только для врагов. Россией же правил именем закона, правды и милосердия. Иван Васильевич был царь-созидатель. Он вознёс над Москвой её лучшие храмы. И сказали о нём достойные летописцы-историки так: «Время долгого правления Ивана Третьего ознаменовалось событием всемирно-исторического значения. Перед глазами современников Русь, раздробленная ранее на множество земель и княжеств, предстала государством, объединённым под властью великого князя Ивана Васильевича, государственной мудрости и решительности которого современники единодушно отдавали дань уважения».

Того не скажут летописцы о личности великого князя Василия Ивановича, который в первые же годы великого княжения обагрил руки родственной кровью. И позже многие россияне пострадали от него, были уничтожены родные братья. Вероломный и честолюбивый государь подминал под себя всех, кто шёл ему встречь. С такими размышлениями о князе Василии возвращался в Москву Фёдор Колычев. Волею судьбы находясь на государевой службе и выполняя поручения великого князя, Фёдор Колычев не раз испытывал душевные муки, особенно когда отвозил опальных россиян в места отдалённые и безотрадные. После ранения на Угре Фёдор недолго пребывал в покое. Как приехал в Москву, великий князь вызвал его к себе и за заслуги в схватках с татарами пожаловал ему село и деревню в Тверской земле. Сказал ему при этом:

   — Ты славно бился с басурманами, за то мною и награждён. Да от службы при дворе тебе не уйти. Ты недельку отдохни, а там я тебя найду для важной справы.

Великий князь мог бы в сей же час поручить Фёдору государево дело, да пока и сам сомневался в необходимости его исполнения. Хотя и подрастал у Василия Ивановича наследник княжич Иван, оставалась у него жажда узнать-увидеть первенца своего, рождённого Соломонией. Знал он, что дитя в младенческом возрасте не умерло, а пребывало где-то в глухих местах Рязанской земли.

На дворе уже гуляло бабье лето. Деревья оделись в золотой наряд. В Москву на торжище съехалось полдержавы — продать-купить дары минувшего щедрого лета. По этой поре и пришёл на подворье бояр Колычевых доверенный дьяк государя Третьяк Раков. Фёдор делами занимался, дрова колол. Вроде бы дело холопское, ан нет, Фёдор отрицал то, потому как видел в работе и для себя великую пользу.

Третьяк, худой, пронырливый и важный, молвил коротко:

   — Боярин, государь зовёт.

Фёдор не спросил зачем, дьяк не сказал — так уж повелось.

В великокняжеском дворце Фёдора встретил дюжий и красивый, как амур, государев рында Дмитрий Курлятев.

   — Иди за мной, — велел он Фёдору и повёл его в покой, где князь Василий принимал своих подданных.

Великий князь полулежал в просторном византийском кресле. Вид у него был болезненный, глаза тусклые. Фёдор низко поклонился Василию:

   — Государь-батюшка, боярский сын Колычев готов служить тебе.

   — Верно. На службу и позвал. Да жду от тебя радения. Но прежде вот о чём поведай. Ты князя Ивана Шигону встречал в Диком поле?

   — Пришлось, государь-батюшка. Да та встреча была ночью, мимолётно. Он-то меня, поди, и не узнал, — ответил Фёдор.

   — А стрелы ты пускал в него?

Стрелу, которая сразила Шигону, выпустил ратник Касьян. Однако сию тайну Фёдор сохранил для себя.

   — Было и так. Токмо когда я стрелял, то не ведал, кто уходил в орду из русского стана. Узнал, что беглец есть князь Шигона, когда стрела достала его и он упал с коня. Он ещё был жив, и его увезли в монастырь под Козельском, там и оставили. Иного о нём не ведаю.

   — Мне ведомо: преставился князь, — глухо заметил князь Василий и, помолчав с минуту, продолжал: — Помню, ты был верным слугой Соломонии. Послужи ещё ради неё. — Государь говорил тихо, и Фёдор осмелился подойти совсем близко. — Дошло до меня слово, будто князь Михайло Тучков послал своего послужника на поиски дитяти Соломонии, коего из монастыря украли чёрные и корыстные люди. Так ли сие, мне неведомо, но ведаю другое: тот послужник именем Андрей, ушёл в Рязанскую землю под Зарайск или далее. Да неспроста. Сходи и ты туда. Найди дитя, и того холопа приведи моим именем в Москву.

   — Исполню, государь-батюшка, — ответил Фёдор. — Но дозволь мне взять в помощь дворянина Алексея Басманова. Вдвоём-то сподручнее.

   — И дозволил бы, да из него славный воевода растёт, по стопам батюшки пошёл. Потому не взыщи. А людишек возьми, но не из Кремля, а со своего подворья. Тут верить никому нельзя. Ещё и Москвы не покинешь, а корыстные люди в Рязани окажутся.

   — Всё, как велишь, государь-батюшка, исполню.

   — И помни: сказанное здесь — наше с тобой.

   — Наше, батюшка. — Фёдор поклонился и тихо добавил: — Не болей, государь-батюшка, не сироти матушку Русь. — С тем и ушёл.

Сборы в дальний путь были недолгими. Фёдор попросил у братьев в помощь себе и Донату двух холопов: умного и бывалого воина Никиту и удалого сорвиголову Антипа. Москву Фёдор и его воины покинули ночью, когда по улицам лишь сторожа с колотушками несли бдение. На заставе их пропустили государевым словом. В пути Фёдор пытался найти ответ загадочному исчезновению дитяти Соломонии. Его удивляло то, что тати ушли из Суздаля в южную сторону. Было резонно идти в северные земли. Там уж наверняка можно было спрятать-затаить великокняжеского отпрыска. Пытался Фёдор разгадать и другое: кто мог умыкнуть княжича, тем более из монастыря? «Сие было сделать не так просто. Разве что Глинским, людям рисковым, удалось. Но и Глинским не имелось вовсе надобности уносить куда-то далеко наследника престола. Им сподручнее было умертвить его где-нибудь близ Суздаля, — размышлял Фёдор. — Сгинуло бы дитя, и делу конец. Оставался князь Михаил Тучков. Но он мог унести дитя из монастыря только в угоду Соломонии. Но тогда зачем же в Рязанскую землю, тем более в Зарайск? Там же татары всё лето разбойничали». Неразгаданные вопросы вконец замучили Фёдора. За долгий день он устал, словно сто вёрст пешком прошёл.

Ночевали Фёдор и его воины в Коломне. А на другой день, опять же до света, ушли на Зарайск. На добрых конях — полдня пути, ежели не повстречается на дороге ордынская разбойничья ватажка. Да Бог миловал: не встретились басурманы. Но Зарайская земля была разорена. И случилось сие совсем недавно. Деревни перед Зарайском ещё дымились от пепелищ сожжённых хат. Вокруг них ходили-бродили старики и старухи. И ни души из молодых россиян. В одном полувыгоревшем селении Фёдор спросил согбенного старика, сидевшего близ пожарища на колоде:

   — Дедушка, кто тут зверем погулял?

   — То Ислам-Гирей вольничал, супостат. В Луков день, сынок, — ответил дед.

Фёдор вспомнил, что Луков день был седьмого сентября. Ноне десятое. Вновь спросил деда:

   — И в полон всех угнали? Да не было ли у твоих сродников в эти дни пришлых?

   — Кому быть? Я уже с лета одинок, словно перст. Горе затуманило глаза. И почему это меня пощадили? На муки разве...

Зарайск тоже лежал в пепелищах. Многие жилища ещё пламенели, потому как ливень помешал им сгореть в одночасье. В центре Зарайска сохранилось десятка два домов, стоявших особняком и окружённых высоким частоколом. Было ещё светло и солнечно. И Фёдор подумал, что у него есть время расспросить уцелевших горожан о том, что его интересовало. Он обошёл дом за домом и спрашивал, кого встречал:

   — Не было ли у вас кого из пришлых с малым дитём?

Чаще всего ответ был один:

   — Не было, да и не помним. Уж такая беда свалилась...

Два дня Фёдор, Донат, Никита и Антип бродили по Зарайску, обошли все дома, землянки, омшаники, расспрашивали всех, кто остался в городе, но впустую. И Фёдор подумывал уже о том, чтобы покинуть спалённый город. Только не знал, куда двинуться: то ли на Серебряные Пруды, то ли на Переяславль-Рязанский. «И они, пожалуй, разорены татарами», — решил он.

Наступила третья ночь, кою они проводили в Зарайске. Воины спали в уцелевшем овине на окраине города с его восточной стороны. Фёдор, укрывшись попоной, сидел на жердях за овином, смотрел на отдалённую рощу. Её освещала полная луна, и роща трепетала берёзовой пожелтевшей листвой. Зрелище зачаровало Фёдора. Но вдруг он увидел не менее интересное: под кронами деревьев вспыхнул огонёк, разгорелся и там запылал костёр. Фёдора потянуло на этот огонь, и, оставив попону, он направился через поле к роще. Вскоре он увидел, что возле костра сидели двое. Чтобы не напугать их, Фёдор запел:


Как ходили мы в поход на Оку,
Басурманов крепко били на юру...

У костра услышали Фёдора. Кто-то встал, шагнул навстречу. Фёдор уже был рядом, сказал:

   — Мир вам, селяне.

Перед Фёдором стоял дед, ещё крепкий, кряжистый, в нагольном кожушке, в шапке. В руках — топор на длинном топорище.

   — Коль сам с миром, иди к огню, — отозвался дед сурово.

Фёдор подошёл к костру, возле которого сидела старая женщина и пододвигала, прилаживала к огню горшок с репой.

   — Бедуете, матушка?

   — Бедуем, сынок. — Она посмотрела на Фёдора очень внимательно. — Вижу — не нашенский. Ищешь кого?

   — Ищу, матушка. — Фёдор присел на корточки.

   — Ноне никого не сыщешь. Всех басурманы угнали в полон, — разговаривая, она не спускала чёрных глаз с лица Фёдора и, казалось, заглядывала ему в душу. — И нас бы тут не было, да по орехи ходили в лес.

   — Я суздальских ищу, — тихо сказал Фёдор.

   — Вон что! И сам суздальский? — спросила старуха.

   — Из тех мест, — ответил Фёдор.

   — Прохор, — позвала она деда, — наши-то чьи были?

   — Чего раны бередишь, Ефросинья? Что проку, чьи? Ноне их всех в татарву гонят. — Прохор сел к костру, уставился в огонь, явно не желая вести разговор.

Фёдор почувствовал в том некий умысел. Не хотел дед делиться с чужим человеком чем-то сокровенным. И Фёдор подумал, что ежели не внушить доверия, то уйдёт ни с чем. И рискнул открыться:

   — Беда с моими близкими случилась, дитя-сыночка тати скрыли. И сказали мне люди добрые, что они на Зарайск ушли.

   — Эка поруха, — отозвался дед и повернулся к Фёдору, задетый за живое и готовый уличить его во лжи: — Токмо Маняша с Андрейшей того не сделали. Ихнее дитя было. Они и хату тут поставили, а тати гнезда не вьют. Вон их пепелище за рощей. — Большим заскорузлым пальцем дед показал за спину. — И приветливы были.

   — Ты, Проша, правду сказывай, — заметила Ефросинья. — Маняша-то сухостойной показалась нам, грудью дитя не кормила. Дам ей молока, она разведёт на нём толокна, в тряпицу положит, малец и сосёт.

Фёдор тяжело вздохнул. Понял он, что дитя у той пары было чужое. Да что толку теперь, коль оно в татарщине. Но допытывал своё:

   — Матушка, а сколько тому мальцу времени?

Она ответила бойко, потому как бабьим опытом знала:

   — Вот у нас корова на великую пятницу отелилась, ещё и молозиво не сошло, они и явились в ночь. Мальцу и недельки не было, пуповинка ещё не подсохла. Ноне мой денёк — преподобной Ефросиньи. Тут и отмеряй времечко.

Фёдор праздники и счёт хорошо знал. Выходило, что дитяти всего пять месяцев.

   — А как Маняша звала сынка?

   — Всё про Гришаню ворковала.

Фёдор почесал затылок, головой помотал.

   — Нет, не нашенский. И право, ваши знакомцы не были татями, — согласился Фёдор. Сам же подумал: «Он, княгинюшка-то о Грише бредила». Фёдор снял с пояса кису, достал серебряный рубль, подал Прохору:

   — Возьми на хозяйство, дедушка. — Ефросинье же поклонился: — Спасибо, матушка, сняла маету. — С тем и удалился.

Он шёл и думал, что вернётся в Москву с печальной для великого князя вестью. А через многие годы Фёдор услышит немало скорбного и невероятного о делах и подвигах благородного разбойника Кудеяра. О том Фёдору поведает паломник в Соловецком монастыре. Андрейша — так звали паломника — скажет, что тот Кудеяр есть истинный наследник русского престола, Рюрикович, князь Григорий, сын Соломонии.

Вернувшись в стольный град, Колычев не скоро увидел государя. Великий князь и великая княгиня совершали поездку по дальним монастырям Тверской земли. Неделю-другую Фёдор пребывал на подворье у братьев и заскучал без дела. Ульяша чуть ли не каждую ночь снилась. Днём и вечером думы о ней одолевали, любовь-тоска сердце точили. Да и матушку с батюшкой хотелось повидать. И отправился Фёдор в Разрядный приказ, дабы отпроситься у главы приказа боярина Бориса Горбатого в Старицы. Он же сказал:

   — Иди к конюшему Фёдору Васильевичу. Ты в его власти.

Конюший Фёдор Овчина-Телепнёв — высокий, дородный, борода грудь закрывает, глаза карие, с хитрецой — прищурив один глаз, спросил:

   — Какая нужда приспела? Вот вернётся государь и решит, быть ли тебе свободным. Ты по его воле где-то пропадал.

   — Мне бы в Старицах только денёк побыть, матушку проведать.

   — А я за тебя в немилость? Уволь, батюшка.

Фёдор не хотел обострять отношения с конюшим, знал, что себе в урон.

   — Спасибо, боярин, вразумил. — И, поклонившись, покинул дворец.

Осень уже набрала силу. Фёдор вышел на Соборную площадь под моросящий с утра дождь. Всё вокруг было серое, неприветливое. Он и подумал, что надо бы заглянуть к Алексею Басманову на Пречистенку, но вспомнил, что Алексей на Оке, в сторожевом полку, и опять добавилось досады. Хмурые москвитяне шли в соборы к обедне. И Фёдора потянуло в храм. Но вспомнил, что многажды пытался увидеть старца Вассиана Патрикеева, и отправился в Чудов монастырь. По поручению митрополита Даниила Вассиан и богослов Максим Грек в эту пору переводили и переписывали православные книги греческого закона. Да вскоре же случилась большая свара. Архиереи, коим митрополит поручил прочитать и проверить переводы, нашли в них исправления текста, запрещённые законами церкви. Вассиана и Максима обвинили в ереси, им грозил церковный суд. Для Даниила это был большой повод взять в хомут гордого и независимого Вассиана, а с ним и вольнолюбивого Максима, которые совращали с праведного пути верующих. Оба «еретика» стояли во главе нестяжателей и потому были ненавистны Даниилу, ярому стороннику и покровителю иосифлян. К тому же в душе у Даниила таилась к Вассиану жгучая ревность. Был прежний князь Василий Патрикеев всё ещё близок к великому князю, приходил, когда вздумается. И даже в опочивальню по ночам наведывался. Поучал его во многом, науськивал на то, чтобы государь своим указом повелел отобрать у церквей и монастырей земли, где трудились смерды, а не монахи и не церковнослужители. Государь, однако, пока ничего не отнял ни у церквей, ни у монастырей. «Да кто может предвидеть его будущие побуждения», — размышлял Даниил и потому торопился упрятать ненавистных нестяжателей в монастырские каморы, под присмотр строгих игуменов, а по правде — бросить их в зловонные хлевины, из коих ещё не удавалось выбраться живым ни одному достойному россиянину.

Вассиан встретил Фёдора приветливо и порадовался его приходу.

   — Сын мой, ты светел ликом, зреть тебя — отрада и канон хвалебный звучит в душе.

Фёдор и раньше замечал, что бывший красавец князь любил говорить, вознося словеса. Однако он поклонился Вассиану.

   — Спасибо, святой отец, за теплоту. — И спросил: — Правда ли, что над тобой, батюшка, и над византийцем гроза собирается? Устоите ли?

   — Наша правда от Святой Ольги[26], потому и жить ей многие века. Нас же страстями не остановишь: на чём стояли, на том и будем стоять. Тебе скажу: иосифляне — враги россиян. Знаем, что суд уже близок. Даниил назначил собор, клевретов-лжесвидетелей нашёл. А ещё государя смутил. Ты приди на тот суд. Тебе, молодому воеводе, важно знать подноготную.

В просторной келье Вассиана было светло, чисто, не по-монастырски уютно. Получив от бывшего князя большой вклад, монастырь позволил ему некоторые вольности в быту. Что ж, Вассиан был не просто монах, а учёный муж. Он писал сочинения, которые несли поучительную мудрость. Случалось, сам государь искал у Вассиана совета по делам посольским. И всякий раз сказанное учёным-богословом было весомее и умнее, чем то, что говорили дьяки Посольского приказа.

   — Святой отец, но почему великий князь не защитит тебя от неправедного суда и от митрополита? — спросил Фёдор.

   — Даниил сильнее Василия, потому государь и не может меня оградить. Да не страдаю, что будут судить неправедно. Молю Всевышнего об одном: чтобы не лишили языка и дали возвысить голос. Моя правда сильнее Даниила, она переживёт сего лжемудреца. Я глаголю о том, чтобы все блага человек добывал своим трудом, но не отнимал их у ближнего. Чего же бояться мне неправедных угроз? Вот и ты, светлоликий, живи по правде. Ведомо мне, что ждёт тебя в грядущем, да не буду смущать твой покой. Помни и знай одно: Колычевы испокон веку жили и живут на острие меча.

Вассиан и Фёдор провели в душевной беседе не один час, говорили о многом, словно предвидели, что сии речи последние.

В предзимье, уже после Покрова дня 1533 года, в просторной Средней палате великокняжеского дворца Даниил открывал церковный собор. Долго ждали великого князя Василия. Даниил знал, почему он задерживался. Государь был против суда над Вассианом и Максимом Греком. Но митрополит вначале осудил византийца, пока великий князь был в отлучке. Максима приговорили к шести годам заточения в Волоцком монастыре. Теперь настал час Вассиана. Однако Даниил всё-таки остерегался судить Вассиана: знал, что он любим великим князем. Но, одолев страх, пришёл к Василию и проявил твёрдость, даже укорил его за мягкосердие к еретикам.

   — Ты, христолюбивый государь, превыше всего должен защищать православие от дьявола и его слуг. Потому не противься воле церкви изгонять сатанинские силы.

Василий сдался, сказал с безразличием:

   — Верши свой суд, коль правда за тобой. Я же скоро приду, — пообещал он.

Великий князь не пришёл в палату, где учинили расправу над его прежним другом и мудрым советником. Но спустя не так-то уж много времени, на пути к смертному одру, Василий возникнет, как тень, в монастырской зловонной каморе, куда заточили Вассиана, и станет молить узника о том, чтобы простил ему грехи и принял покаяние. Но милости государю от Вассиана не будет.

В палате уже сошлись все, кого митрополит позвал на собор. За большим полукруглым столом расселись архиереи, на скамьях вдоль стен — многие сановники, вельможи. Среди них нашёл своё место и боярин Фёдор Колычев. Вблизи великокняжеского трона, но ниже его, на скамье сидел подсудимый Вассиан Патрикеев. Напротив .Вассиана рядком жались друг к другу шесть видоков и послухов. Потом их назовут лжесвидетелями. В среде послухов были ведомые всей Москве клеветники по прозвищу Рогатая Вошь и Исаак Собака.

«Господи, что же они могут сказать, эти Вошь и Собака? — размышлял Фёдор. — Оговорить облыжно — вот их удел».

Неожиданно для всех в палату привели измождённого Максима Грека, посадили неподалёку от Вассиана.

Наконец вместо великого князя пришёл конюший Фёдор Овчина-Телепнёв и сообщил, что государь недомогает и просит без него открывать собор. Митрополит остался доволен тем, потому как Василий развязал ему руки. Он начал заседание собора и произнёс обвинительные слова:

   — Прежде мы обличали инока Максима в ереси и он был судим за вольности перевода церковных писаний, ещё за то, что высказывался против поставления митрополита, минуя патриарха. Он же вступал в сношения с турецким султаном и подбивал его на войну с нашей державой. Наказание не идёт ему впрок. Ныне он пуще прежнего несёт ложь на божественные писания, перекладывая их с греческого. Вместо «бесстрашно божественное» он пишет «нестрашно божественное». Ещё клеймит государя за жестокосердие к подданным христианам и в трапезной Волоцкого монастыря при братии глаголил: «Наш государь есть немазанник Божий». От сего еретика несть числа поношениям великому князю. — Голос Даниила звучал грозно. Вот он сорвался на крик: — Токмо смерть погрязшего в ереси и крамоле спасёт державу от зловонного тления еретика! Теперь же слово за вами, соборяне, — закончил свою речь Даниил.

Соборяне, однако, молчали. Лишь суздальский епископ Феофил отозвался:

   — Мы осудим его, владыка. Тебя же просим обличить Вассиана Парикеева.

   — Я ждал государя, чтобы сказать своё слово при нём. Но он занемог, и теперь мы вольны судить Вассиана, — продолжил Даниил. — Сей грешный сын из рода Гедиминовичей заявляет, что монастыри и храмы великой Руси не должны иметь кабальных смердов, кабальных сел и деревень. Ещё требует милости к еретикам — не казнить их. Вассиан утверждает, что государь должен править державой грозою правды, закона и милосердия. Он же считает, что государь всё это попирает. Не есть ли Вассиан вольнодумец, не почитающий не только государя, но и Спасителя Иисуса Христа? Он утверждает, что сын Всевышнего и Спаситель православных не вознёсся на небеса, но почил в пустынях Египетских.

Трубный голос митрополита властно давил на разум собравшихся в палате. Архиереи и бояре потели, бледнели, ахали. Внутри у них что-то ухало и опускалось вниз чрева. Их страх имел корни, все они были грешниками, и ересь прочно покоилась в них.

Закончив обвинение, митрополит дал слово лжесвидетелям. Он велел старцу Тихону Ленкову зачитать своё «искреннее» письмо. Но старец Тихон оказался некнижен. Он стоял согбенный и трясущийся, голову не поднимал и в глаза собравшимся ни разу не глянул. Он стал рассказывать о том, чего в подмётной грамоте не было:

   — Видел я волхование Вассиана, когда он приезжал в Волоцкий монастырь навестить Максима Грека. Тогда в глазницу к ним влетел злой дух в образе чёрного крылатого кота и они пели ему римские еретические псалмы.

Фёдор Колычев не стерпел наговора на учёных мужей, спросил:

   — Старец Ленков, ты не можешь прочитать родное слово, а ведаешь римскую речь! Как же так?

   — Не ведает, — ответил за Тихона Даниил, — но снизошла на келейника Божья благодать, и он уразумел чужое слово. Тебе же, раб Божий, укор: где говорят мудрые, там нечего делать недорослю.

   — Прости, владыка, грешен, — повинился Фёдор.

В палате возник говор. Митрополит не утихомирил соборян. Он думал о роде Колычевых: «Все они дерзки и чтут себя правдолюбами». Он поднял руку, и в палате наступила тишина.

   — Говори, старец Тихон, главное, — повелел митрополит.

   — Был же я очевидцем другой встречи Вассиана и Максима. Они же, чернокнижники, блудодействовали, жгли вороньи перья над книгой и чёрный дух вызывали. Он явился сатаною, и под его дланью рушились видимые мне в дыму храмы.

   — Слышал ли ты, Вассиан, слово старца Ленкова? — спросил митрополит подсудимого.

Вассиан встал. Высокий, благородный, голову он держал гордо и смотрел на Тихона с презрением. Сказал мало, но все тому поверили, потому как правда была очевидной.

   — Как ехал я в Иосифов монастырь навестить Максима, встретился мне келарь Досифей, а с ним рядом на козлах сидел старец Ленков. Они же в Звенигород держали путь. И на другой день, как они возвращались, я встретился с ними. О том и спроси сей час, владыка, у келаря Досифея.

Крепкий, как кряж, келарь Досифей сам поднялся и сказал:

   — То так: Ленков при мне был два дня. — И тут же Досифей попытался замять конфуз Тихона. — Токмо не тебя ли, Вассиан, я брал за грудки в Троицын день, когда ты поносил наших чудотворцев Сергия и Варлаама, Пафнутия и Макария, укоряя и хуля их за то, что они держали города и сёла, взимали с них дани и оброки?

   — Было сие. Но и ты мою длань познал, иосифлянин!

   — Так потому как удержу тебе нет!

В сей миг вмешался в перебранку конюший Фёдор Овчина-Телепнёв:

   — Государевым словом: сваре не быть! — И властно сказал митрополиту: — Приговаривай наказание! Ему же быть милосердным! Твои послухи и видоки плохо тебе служат.

Митрополита будто обухом по голове ударили. Понял он, что конюший истинно говорит от имени государя. Понял Даниил и то, что великий князь может встать поперёк дороги и собор споткнётся о ту преграду. Что ж, решил Даниил, он не будет требовать Вассиану лютой смерти, он возьмёт его другим. Конюшему же ответил покорно:

   — Передай государю, что всё исполню, как сказано. — И поклонился боярину Овчине, словно великому князю. И обратился к соборянам: — Настал час вкусить пищи. Зову вас в трапезную. — Даниил не хотел вести собор при конюшем и потому прервал заседание раньше времени.

В этот день архиереи больше не собирались. Сошлись лишь через два дня и ещё два дня слушали свидетелей. Вассиан твёрдо и спокойно выводил на чистую воду лжесвидетелей. И у соборян не было повода судить богослова жестоко. Однако приговор вынесли суровый. Его навязал соборянам митрополит. Он же от имени архиереев сказал своё:

   — Слушайте волю церковного клира[27]. Еретика и нестяжателя, волхва и чернокнижника Вассиана заточить в Волоцкую обитель под присмотр старцев Гурия, Ионы и Касьяна. Велеть игумену Нифонту держать Вассиана в чёрном теле и крепости безысходной.

Фёдор Колычев не спускал глаз с лица великого книжника Вассиана и видел, что он не дрогнул, выслушав приговор, он взирал на судей гордо и с презрением. Но Фёдор всё-таки жалел Вассиана, молил, чтобы Всевышний проявил милость к судьбе осуждённого. Знал он, что такое «крепость безысходная» и насколько жестоки те старцы, кои по слухам были явными катами. И Фёдор с нетерпением ждал, что вот-вот откроется дверь в Среднюю палату и появится великий князь, скажет в защиту своего бывшего любимца милосердное слово, повелит отправить его в иной монастырь, в Ростов Великий или в Суздаль, где не истязали опальных. Но великий князь не внял мольбе Фёдора и не появился. Осуждённого увели. К Фёдору подошёл конюший Овчина-Телепнёв и проговорил:

   — Волею государя тебе, боярин, сопровождать в Волоцкий монастырь Вассиана Патрикеева.

   — Не могу, батюшка-конюший. Я же не из числа катов, — решительно ответил Колычев.

   — Должен. Велено государем сказать слово игумену Нифонту и грамоту передать о бережении Вассиана.

«Господи, — вздохнул Фёдор с облегчением, — как тут отказаться!»

Но Фёдор не добился у игумена Нифонта милости к узнику, не помогла и грамота государя. Нифонт отдал её на хранение старцу Флегонту и забыл о ней. Вассиана, как было велено митрополитом, бросили в сырую и холодную подвальную камору на гнилую солому. Вскоре Вассиан заболел грудью и истекал кровью до исхода души. А перед тем как ему преставиться, в монастырь приехал великий князь. Василий тоже был безнадёжно болен и просил друга юности о том, чтобы тот простил ему все содеянные злочинства.

   — Ты меня прости и помилуй, друг мой Вассиан. Сошёл я с пути милосердия, толкаемый слугами сатаны. Это они заставили лишить тебя княжеского звания, по их воле я отдал тебя в монашество, был послушником, когда судили тебя. Прости меня, грешного, — молил великий князь со слезами.

Лёжа на гнилой соломе под дерюгой, умирающий Вассиан поднял голову и, увидев освещённое свечой лицо Василия, сказал:

   — Ты не с тем пришёл. Имеющие власть от Бога так не приходят. Ты пришёл к покаянию от сатаны.

Василий задыхался от смрада нечистот, произнёс с трудом, прикрывая рот рукавом кафтана:

   — Я пришёл с миром. Близок исход, боль неизлечимая одолела меня. Потому прими моё покаяние во имя моих малолетних детей, дабы не несли они проклятие за грехи отцов своих. Да не падёт на них твоё проклятие за грехи мои.

   — Зачем же не вывел меня из хлевины, прежде чем каяться? Господь давно от тебя отвернулся. Ты окружил себя злодеями и слугами дьявола. Твои Даниил, Досифей, Нифонт и Феогност не есть слуги Божии, но аки звери из геенны огненной и адовой. Потому нет тебе от меня ни милости, ни прощения. — И Вассиан спрятал голову под дерюгу.

Великий князь понял, что уйдёт из подземелья без покаяния. Гнев опалил его грудь. Он хотел пнуть ногой распростёртого на соломе узника, но острая боль под левой лопаткой пронзила его, и он едва нашёл силы крикнуть:

   — Эй, хранители, помогите мне!

В камору вбежали Фёдор Колычев и Дмитрий Палецкий, сплели из рук крестовину, усадили на неё великого князя и вынесли из подвала. Стоявший у выхода Феогност ринулся было замкнуть дверь подвала, но Василий грозно остановил его:

   — Стой, кат! Отдай ключ! Сам иди в хлевину, там и сгниёшь!

Когда государя уложили на медвежью шкуру в каптане, он повелел Палецкому:

   — Иди и замкни Феогноста. — И лишь только Дмитрий ушёл, сказал Фёдору: — Явись к Нифонту с моим повелением: Вассиана перевести в чистую келью, вымыть в бане и чисто одеть. Да останешься здесь, пока жив святой отец.

Больше месяца прожил Фёдор в Волочком монастыре. И все дни его прошли в близком общении со старцем Вассианом. Он медленно угасал, и у него мало осталось сил для беседы с полюбившимся ему молодым боярином. Однако всё поведанное богословом прочно оседало в памяти Фёдора, питало его душу благостью. Однажды, близко к исходу души, Вассиан призвал к себе Фёдора и весь вечер рассказывал ему, как уподобиться быть учеником Нила Сорского[28]. Вассиан говорил так увлечённо и живо, что Фёдору это показалось невероятным. Было похоже на то, что больной пошёл на поправку.

   — Не знаю мужа ноне здравствующего, который бы житием своим был выше похвалы святому отцу Нилу Сорскому. С той первой встречи с ним я и живу по его заветам. Он был чист и правдив, как родник, не чтил стяжателей и корыстолюбцев, живущих кривдой, угодничеством, упивающихся властью. Завещаю тебе, Федяша, прикоснуться к его сочинениям, к его слову о жизни и тлении. У него найдёшь защиту от тиранов и врагов, и тебя никогда и ничто не устрашит. «Дым есть житие сие, а исход, завершающий жизнь, подобен сну, который приходит ко всем, кто устал», — сказал Нил мне однажды. Будет час, сходи поклониться Нилу в Кириллов-Белозерский монастырь. То завещаю тебе.

Вассиан говорил всё тише. Слова любви и преклонения перед своим учителем звучали всё глуше, глаза мученика затухали, лицо светлело. И на вечерней заре ноябрьским морозным днём в миру князь Василий Патрикеев, в иночестве Вассиан, покинул сей мир, который без безмерно жесток и несправедлив к этому благородному и умному россиянину. Он ушёл из жизни без покаяния, не подпуская к себе никого из монастырской братии. А священника из ближней деревни игумен Нифонт запретил Фёдору приводить. Он даже не разрешил Колычеву похоронить Вассиана на монастырском кладбище. И Фёдор был вынужден увезти тело покойного из монастыря в деревню. Мужики сделали домовину, помогли выкопать на погосте могилу и вместе с Фёдором победовали, пролили слезу над гробом великомученика.

И пришёл час возвращаться в Москву. На душе у Фёдора было горько от сознания того, что Вассиан умер по воле чтимого им государя. Колычев приехал в стольный град с большой неохотой. Но, ещё не придя в себя от переживаний, он окунулся в новые страсти-потрясения. В Кремле на пятьдесят четвёртом году жизни умирал великий князь всея Руси Василий Третий Иванович, один из последних Рюриковичей. На его долю выпала мученическая смерть. Многие дни и ночи его терзали страшные боли, от которых он не находил спасения. От его ног и тела исходил смрад, не сравнимый ни с чем. И никакие благовония не помогали от него избавиться.

В ночь со второго на третье декабря принявший за несколько часов до смерти монашество, нареченный именем Варлаам, великий князь всея Руси преставился.

Фёдор Колычев счёл себя свободным от государственной службы и через девять дней после кончины Василия Ивановича оставил стольный град. Уезжал он вместе с князем Андреем Старицким и отныне считал себя его служилым человеком. В день выезда из Москвы для Фёдора не было ничего дороже Стариц, ничего он с такой страстью не желал на свете, как только увидеть, прижать к сердцу любимую княжну Ульяну. Он рвался к ней, чтобы как можно скорее привести её в собор и скрепить любовь венчанием. Фёдор шептал в пути: «Ульяша, милая, если бы у меня были крылья...»

Декабрь показал свой нрав жестокими морозами и обжигающими ветрами, но ничто не могло остановить Фёдора, и он готов был покинуть свиту князя Андрея и мчать в Старицы без устали.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ БОРЬБА ЗА ТРОН


Великий князь Василий Иванович, умирая, назвал имя престолонаследника твёрдо и ясно. Он хотел, чтобы на Мономахов трон взошёл сын великой княгини Елены Васильевны Иван. Но никому из близких бояр, князей и прочих вельмож не было ведомо, о чём думал в сей последний час государь всея Руси. А думал он, уходя из бренного мира, с горечью о том, что судьба не наградила его истинным наследником Рюрикова корня — кровинушкой. На смертном одре он признался, но только лишь себе, что всю жизнь страдал бесплодием и ни одна россиянка не понесла от него дитя. И княжич Иван, коего он назвал своим сыном, не был таковым по плоти и крови. Прошептали ему однажды о каком-то отшельнике, обитающем в лесах за Боровском. Да был он, сказали ему, крещёным кавказским князем Ибрагимом, а в монашестве Ипатом, и творил он чудеса по чадородию. Слух этот пошёл от воинов, кои сопровождали княгинь Елену и Анну. Те воины были послухами князя Ивана Овчины. Он внял им и с батюшкой поделился. А батюшка Фёдор, конюший при великом князе, донёс печальную тайну государю. Вот и замкнулась цепочка. «Да что с того теперь, — устало подумал Василий, — пусть властвует на Руси сей прелюбодеич, лишь бы любезен был своим подданным». Подумал как-то вскользь Василий и о втором сыне, Юрии, родившемся спустя два года после Ивана. О его появлении было доподлинно ведомо, что он — плод прелюбодейства великой княгини Елены с молодым боярином Иваном Овчиной. Василий знал о любовной связи Елены с князем Овчиной, но не казнил их, будучи безнадёжно болен и не прощён за многие грехи. Потому и не взял на душу ещё один тяжкий грех. Василий отмахнулся от размышлений о судьбе второго сына. Он спешил, ему ещё надо было подобрать малолетнему Ивану опекунов. И государь уже на смертном одре досадил-таки великой княгине, не отдал ей опекунство над сыном. Он назвал опекунами будущего государя Ивана князей Дмитрия Бельского и Михаила Глинского.

Елена осталась недовольна изъявлением воли великого князя и не смирилась. Она сочла, что супруг уязвил её умышленно. Нашлись и другие, кто был недоволен решением Василия, лишённого болью ума. И они имели право перечить государю, но Всевышний убрал его вовремя.

Москва ещё печалилась, проводные колокольные звоны ещё не угасли над стольным градом. И поминальные столы не опустели, и слёзы лились у добросердых горожан. А на московском подворье удельного князя Юрия Дмитровского шла развесёлая игра и пированье. И подданные князя Юрия, приехавшие из Дмитрова подставить в трудный час своему государю плечо, а то и меч в защиту поднять, права утвердить, хватив не в меру хмельного, кричали:

   — Слава нашему князю, слава! — Правда, добавить при этом «великому» ещё ни у кого не хватало духу.

Однако все, кто был на пированье, и без того осознавали, что Юрий Дмитровский взялся торить себе дорогу к трону. Митрополит Даниил ещё в тот час, когда принимал крестное целование и клятву от Юрия в пользу малолетнего княжича Ивана, понял, что князь дмитровский не с чистой душой читал клятвенную запись и она для него была не крепче мыльного пузыря. Потугам Юрия невольно потворствовал его брат Андрей Старицкий.

Сам князь Андрей не лелеял мысли о престоле. Он искренне горевал, потеряв старшего брата, непритворно давал клятву не идти встречь престолонаследнику Ивану, а быть ему опорой. И в Старицы он уехал полный скорби. Но он всё-таки остался доволен тем, что Василий вспомнил о нём перед самой смертью и прибавил к его княжеству Волоколамск с сёлами, деревнями и починками. А то ведь он совсем уподобился нагому нищему в своём старицком лоскуте. В пути князь Андрей сказал Фёдору Колычеву:

   — Ты побудь недельку дома да поедешь в Волоколамский уезд моим наместником.

Фёдор Колычев, покружившись в придворной жизни, считал, что князь Андрей прежде времени забогател мыслями, и предупредил:

   — Готов ехать, князь-батюшка, но пока указа не получишь, лучше туда не ездить.

   — Ишь ты, как рассудил. А поди и верно, — отозвался князь Андрей. На том и кончился разговор да больше и не возникал.

Великая княгиня Елена, вопреки воле покойного супруга, запретила Разрядному приказу выдать князю Андрею Старицкому грамоту на владение Волоколамским уездом. «Обойдётся и без него», — сказала она. И потому Фёдор Колычев остался в Старицах.

Старицы встретили князя Андрея сонной тишиной. Стоял жестокий мороз, от которого лопались деревья. Горожане не показывали на улицы носа. Всюду было пустынно. Однако звонари ради встречи князя поиграли на колоколах собора и церквей. Лишь на княжеском дворе Андрея встретили вельможи хлебом-солью и свечи зажгли. Старицкий епископ Мефодий вышел со священниками навстречу князю, дабы благословить его образом чудотворной Смоленской Божьей Матери. Княгиня Ефросинья что-то замешкалась встретить супруга. Но потом выяснилось, что обряжала сынка Владимира, двухлетнего княжича. Князь Андрей порадовался сыну, словно после долгой разлуки.

   — Ишь как растёт он у тебя, матушка, — сердечно сказал князь Андрей, обняв княгиню и взяв княжича на руки.

Был среди встречающих и боярин Степан Колычев. Фёдор как увидел отца, так птицей из седла вылетел, побежал к нему. Встретились, обнялись, облобызались трижды. Да пора было осмотреть друг друга. Фёдор и вовсе не заметил перемен в отце: не пошёл вширь — охабень сидел на нём плоско, лицо сухощавое, как прежде, и борода ровно пострижена, и глаза ясные. Отец же углядел в сыне перемены.

   — Эко возмужал, сынок! Лик-то как у воителя Михаила-архангела, а плечи-то — палицу в руки — как у витязя! — радовался Степан. О тяжёлом ранении сына он знал, но пока не хотел бередить рану.

На дворе пошумели, здравицу князю прокричали, да все в палаты потянулись следом за ним: быть застолью. А Колычевы от всей суеты в сторонку отошли, и отец сказал сыну:

   — Иди домой, Федяша, отдохни, матушку поздравь. Она нам сынка-братика принесла. Пока недомогает, да уж на поправку пошла.

Фёдор слушал и радовался: растёт, ветвится древо рода Колычевых. Вот и второй братец появился у него. И не ведал он того, что этого братика Александра в двадцать семь лет достанет звериная рука царя-лиходея и лишит живота лютой смертью. Род бояр Колычевых ветвился мощно, уходил корнями вглубь и вширь земли русской. Но то, что довелось ему пережить при царе Иване Грозном, и сам сатана не допустил бы. Сей царь подрубил древо Колычевых, и оно упало прахом.

Остаток дня Фёдор провёл дома, среди близких, дорогих сердцу людей: матушки, отца, брата Степана, сестры Аннушки, няньки Панкратовны, многих дворовых холопов, коим жилось у бояр Колычевых вольготно и сытно. Много старицких новинок услышал Фёдор за прошедшие полдня. Но ничто не интересовало его так, как то, чем жили минувший год князья Оболенские-Меньшие, а прежде всего княжна Ульяна, невеста Фёдора. И знал он, что лучше всего расспросить о том матушку. Лишь сели за стол, за трапезу, как Фёдор попросил:

   — Родимая, поведай словечко про Ульяшу.

Боярыня Варвара и правда знала о жизни князей Оболенских-Меньших всё до мелочи. Год у них выдался трудный. В Костромской земле село у них сгорело, князь Юрий там лето провёл, заболел тяжело, были и другие невзгоды. Но сказала коротко:

   — Жизнь Ульяши в ожидании тебя, ангела-спасителя. Ещё в рукоделии. Её пелены и парсуны красотой сказочной сияют. За ними и из Москвы приезжают люди добрые, покупают.

   — Сбегаю я к ней, матушка и батюшка, — попросился Фёдор.

В это время на дворе заскрипели ворота, послышалось ржание лошадей, лай собаки, голоса людей. Степан остановил сына:

   — Подожди, Федяша, я тебе подарок приготовил. — Он встал из-за стола и направился к двери.

Не прошло и минуты, как на пороге трапезной появились князь Юрий, княгиня Елена, а с ними и княжна Ульяна. Пока родители жениха и невесты раскланивались друг с другом, Фёдор подлетел к Ульяне и, забыв о приличии, обнял и поцеловал её в трепетные губы. Да тут же окинул её взором и обомлел: стояла перед ним царственная Ульяна в расцвете своей девичьей красы, повзрослевшая и полная величия. Такой Ульяшу Фёдор не видывал и готов был вновь поцеловать её в губы, но оробел. Он снял с неё беличью шубку и Горностаеву шапочку. Румянец на щеках Ульяши разгорелся ярче, золотистая коса упала до пояса, бархатные глаза засверкали от радости.

   — Федяша, мой ангел, как долго я тебя ждала! — жарко прошептала княжна и сама прижалась к любимому.

К ним подошла княгиня Елена, взяла дочь за плечо.

   — Охладись, Ульяна. Негоже прилюдно тебе... —Отстранив дочь от Фёдора, Елена осенила его крестным знамением и трижды поцеловала. — Страдали мы, как узнали, что был ранен и лежал на смертном одре.

   — Бог миловал, матушка-княгиня, — отозвался Фёдор. — Спасибо деду Захару и матушке Анне, выходили. Теперь я прежде басурмана свалю, а сам не дамся.

   — Так-то вернее, — согласилась княгиня Елена.

Хозяева пригласили гостей к столу. И все выпили медов за возвращение сына с государевой службы и за его выздоровление. Ещё выпили за всех близких усопших, потому как близилась Радоница, когда покойных призывают к живым на радость Пресветлого Воскресения. У родителей Фёдора и Ульяны состоялся особый разговор. Пришли они к согласию, что пора молодым идти под венец, пора свадебный обряд совершить.

   — Вот и прошу у вас, Еленушка и Юрий, милости справить торжества на Красную горку, — подвёл черту под беседой боярин Степан.

   — Славное времечко, — согласился князь Юрий.

Однако же верно говорят в народе, что человек предполагает, а Господь Бог всё по-своему расставляет. Не было у Фёдора и Ульяны ни пышной свадьбы, ни свадебного поезда с подругами и дружками, с князьями-боярами и многими иными гостями. Не прошло и недели с памятного дня, как примчал в Старицы гонец к князю Андрею и привёз повеление великого князя Ивана Четвёртого явиться в Москву воеводе Фёдору Колычеву с полусотней воинов в распоряжение Разрядного приказа. И срок обозначили: быть в стольном граде в первую седмицу Великого поста.

Весть о том дошла до Колычевых в тот же день. В доме загоревали. И подумать не знали на что: ведь идти на порубежные с Диким полем земли было ещё рано.

Князь Андрей вызвал Фёдора к себе. Но не только для того, чтобы сказать о воле Москвы. Был у Андрея с Фёдором тайный разговор о князе Юрии Дмитровском.

   — Взят мой любезный братец под стражу вместе со своими боярами. Голову потерял, не знаю, что делать, как ему помочь. Потому на тебя вся надежда, боярин Федяша.

Они сидели в приёмном покое за столом, и лицо князя Андрея, скорбное и безвольное, удивило и опечалило Фёдора. «Право же, ничем ты ему не поможешь», — мелькнуло у Фёдора. А князь продолжал выкладывать грустные вести:

   — Брат мой затеял искать великокняжеский престол, нарушил крестное целование и полез в драку с Глинскими. Да говорят, что Глинские ордой налетели на подворье Юрия, ворвались в палаты, связали братца по рукам и ногам, его бояр-князей тоже. Что с ними будет теперь? — Князь замолчал, ждал, как отзовётся сказанное в Фёдоре.

Тот лишь спросил:

   — Тому причина должна быть, чтобы князь Юрий нарушил крестное целование. Есть ли она?

   — Явилась. И вельми важная. — На столе высилась Красивая глиняная сулея, рядом стояли два серебряных кубка. Князь налил в них вина. — Пригуби. — Сам выпил до дна, повёл речь дальше: — Сказывают, что в Москве объявился человек, который назвал себя истинным отцом князя Ивана.

   — Может ли быть подобное? — удивился Фёдор.

   — Сомнений у меня нет. Да мне ли не знать, что наш старший братец к чадородию был неспособен. Потому князь Юрий схвачен без вины, и жажда его взять престол — законная. А от меня — благословение. Потому прошу тебя ехать в Москву не мешкая, не ждать указанного срока. Скажешь моим верным людям, что я не оставлю брата в беде. Скажешь и то, что я посылаю служилых в Новгород Великий, в Тверь, Ярославль, Псков и Рязань. Вот и спрашиваю тебя, боярин Фёдор: готов ли ты бескорыстно и не щадя живота своего послужить роду Рюриковичей?

   — Отвечаю, князь-батюшка: готов, — ответил Фёдор, глядя прямо в глаза Андрея Старицкого. А спустя мгновение он опустил голову и тихо добавил: — Токмо дозволь мне побыть в Старицах ещё три дня.

   — В чём дело?

   — Князь-батюшка, лишь Господу Богу ведомо, что меня ждёт в стольном граде. Мы с княжной Ульяной думали обвенчаться на Красную горку. Кто знает, как скоро вернусь я в Старицы?

   — Сие так, — заметил князь. А подумав, сказал: — Быть по-твоему, ежели возьмёшь меня посаженным отцом.

   — Спасибо, батюшка. Оттого моя служба тебе будет только крепче и надёжней. — И Фёдор осушил свой кубок.

В покой вошла княгиня Ефросинья и принесла на руках сына Владимира, посадила его на колени отцу.

   — Ты бы мне поведал, родимый, что Москве нужно от нас? — Она была худа и неказиста, но умна и сердечна, к тому же знатного княжеского рода Курбских. Чтобы жениться на ней, князь Андрей должен был дождаться, пока у его брата Василия не появится наследник.

Князь Андрей встал, давая понять Фёдору, что их разговор завершён. И молодой боярин покинул княжеские палаты да, минуя своё подворье, отправился к палатам князя Оболенского-Меньшого. Князь Юрий и княгиня Елена были в своих покоях, и кстати. Они встретили Фёдора приветливо, но с удивлением. Княгиня отложила рукоделие, а князь — «Божественное писание». Они встали навстречу Фёдору.

   — Вижу, молодец, чем-то обеспокоен. Не беда ли какая привела? — спросил князь Юрий.

   — Князь-батюшка и княгиня-матушка, беда пока не грянула, но нужда у меня крайняя. — И Фёдор опустился на колени. — Прошу вас, родимые, благословить нас венчаться завтра.

   — Господи милостивый! — в один голос воскликнули князь и княгиня. На лице Юрия вспыхнул румянец, Елена побледнела. — Да почто такая спешка возникла? — спросила она.

   — Великий князь зовёт на службу. И воли у меня три дня, — ответил Фёдор.

   — Но что скажет Ульяша? — обратилась Елена к супругу.

   — Иди и позови её, а мы тут словом перемолвимся, — ответил тот.

Княгиня ушла в светлицу, князь помог Фёдору встать на ноги.

   — Говори, любезный, только ли служба тебя зовёт?

   — Не одна служба, батюшка. Глинские взяли под стражу князя Юрия Дмитровского. Сие всё, что могу сказать.

Князь Оболенский, покачивая головой, заходил по покою и больше ни о чём не спрашивал Фёдора. Тут прибежала княжна Ульяна спросила жениха:

   — Федяша, правда, что ты уезжаешь?

   — Правда, Ульяша.

Вошла княгиня Елена. Ульяна взяла Фёдора за руку.

   — Батюшка и матушка, благословите нас ноне же идти в храм. Да святых отцов побудите обряд исполнить, — твёрдо заявила княжна.

Княгиня Елена переглянулась с мужем, и они подошли к дочери и будущему зятю. Ульяна и Фёдор опустились на колени.

   — Благословляем вас, дети, ноне же идти под венец, — сказал князь Юрий. Княгиня Елена взяла с поставца перед иконостасом крест и подала его мужу. Он осенил жениха и невесту крестным знамением. — Благословляем исполнить начертанное судьбой и Всевышним.

   — Матушка и батюшка, дозвольте мне домой сбегать, уведомить родимых, — вставая сам и помогая подняться Ульяне, попросил Фёдор.

   — Беги, сын, беги. А мы тут невесту к венцу соберём, — ответил князь.

И всё закружилось в доме Оболенских.

В доме Колычевых — тоже. И хотя заявление Фёдора свалилось как снег на голову, оторопь была недолгой. Боярин Степан приказал подать к крыльцу коня под седлом, оделся и умчался в старицкий собор. Он не ждал, не гадал увидеть близ собора князя Юрия, встретил его удивлённо, но обрадовался.

   — Ишь ты, как согласно мы с тобой, — сказал Степан.

   — Так свёкру без тестя и пути нет. Идём же за милостью к епископу, — ответил Юрий.

Совсем немного времени понадобилось, чтобы все от мала до велика в Старицах узнали о скоропалительном венчании княжны Ульяны и боярина Фёдора. И вскоре в палатах невесты появились свадебные подружки, а в доме жениха — свадебные дружки. Они уже знали, что на сборы жениха и невесты отведено совсем немного времени, потому всё делалось споро. Подружки поднялись к Ульяне в светлицу и с песнями, с наговорами и шутками взялись собирать невесту к венцу. Зная, что у невесты ещё нет подвенечного платья, нашли в её сундуке-укладке шёлковое византийское платье-далматик, ленты, кисею, венец-корону. Девичью косу Ульяны подружки разделили стрелою на две — знак любви обоюдной, а гребень, которым расчёсывали косу, обмакивали в мёд, дабы жизнь невесты была сладкой. Нашлась и кичка, украшенная жемчугами. Всё это сказочно преобразило Ульяну.

Вот она уже и подвенечная, и в храм можно. И отец Ульяны вернулся ко времени. На дворе успели приготовить несколько саней, коней разукрасили лентами. Вскоре же на княжеский двор примчался жених с дружками — все в сёдлах, на боевых конях. Суета в палатах Оболенских вдруг стихла, и оторопь охватила многих: Господи, так пора уже в храм! Отец и мать взяли дочь за руки и повели к саням, усадили на медвежью шкуру, укрыли лисьим пологом. Две подружки сели рядом с нею — обе княжны. Князь Юрий махнул рукой и велел ехать к храму. И кони помчали, заскрипел под полозьями снег. Следом жених с дружками вылетели со двора. И вот уже короткая улица позади, вот площадь и впереди старицкий кафедральный собор Успения. Епископ Иона и князь Андрей ждали на паперти свадебный поезд. Вот все уже выстроились в шествие и направились в храм. Епископ шёл впереди, князь Андрей — между женихом и невестой.

В соборе яблоку негде было упасть. Старицких горожан привлекло в этом венчании немало таинственного. Помнили они, что княжна Оболенская была засватана многие годы назад князьями Голубыми-Ростовскими. И кое-кто даже чуда ждал: вот настанет главный миг венчания и в храм влетит истинный жених, князь Василий Голубой-Ростовский. Ан тому «чуду» не дано было свершиться. Венчание закончилось благополучно, под божественное пение канонов и при молчаливом ликовании собравшихся сродников Колычевых и Оболенских. Вот уже и обручальные кольца надеты, жених и невеста поцеловались, их помазали миром. И зазвучал торжественный псалом.

Возвращались молодые медленно, шли пешком. Из храма их сопровождали сотни горожан. Ворота подворий князей Оболенских и бояр Колычевых в этот день были распахнуты для всех старичан. На дворах там и тут горели жаровни, на них жарились поросята, бараны, птица. На столах для всех, кому не хватило места в трапезных, было в достатке хмельного и яств. Молодожёны, как и положено, сидели за свадебным столом в доме Колычевых. Веселье не стихало до глубокой ночи, а с утра всё началось вновь, но уже в палатах князей Оболенских. Фёдор и Ульяна порадовали в застолье гостей и близких. И вечером и утром они были прекрасны, многажды под громкие призывы «горько», «горько» сомкнули уста в жарких поцелуях. Да у них были и особые заботы. Судьба отвела им всего две ночи из многих дней и ночей свадебного медового месяца. Позже Фёдор и Ульяна сойдутся во мнении, что эти две ночи были самые счастливые в их жизни. Пока же они пролетели как один миг.

Накануне Богоявления Фёдор Колычев, а с ним ратник-побратим Донат и три воина из личной сотни князя Андрея ранним утром покинули Старицы. Провожая Фёдора, князь наказал ему:

   — Въезжай в Москву, минуя заставы. Иди к князю Ивану Ярославскому. Он даст тебе кров и скажет, к кому идти, помимо тех, кого назвал я.

   — Исполню, как велено, князь-батюшка, — ответил Фёдор.

   — Помни и то, что полусотня придёт в назначенный день. Ты её встретишь за Москвой в селе Хорошево. С нею и придёшь к Разрядному приказу. Теперь с Богом в путь.

Через сутки с лишним в сумерках морозного январского дня Фёдор миновал село Хорошево, проторённой тропой перебрался через Москву-реку и глухой окраиной въехал в Москву. Она показалась Фёдору затаившейся, настороженной. На улицах было мало пешеходов и вовсе не видно конных упряжек. Старицкие воины успешно добрались до церкви Успения на Бору, близ которой ещё великий князь Иван Третий дал землю новгородцам и ярославцам для подворий. Ярославский двор князя Ивана был построен совсем недавно. Добротные строения, возведённые из кондовой сосны, ещё не потемнели от времени, и в покоях всюду гулял терпкий запах смолы, которая янтарными брошами покоилась на боках толстых, в обхват, брёвен.

Князь Иван Ярославский лишь вошёл в зрелый возраст. Светлолицый, голубоглазый, волосы цвета спелой соломы, как у большинства волжан выше Ярославля, сухощавый и стройный. Он встретил Фёдора приветливо, по-свойски, потому как знал его.

   — Здравствуй, боярин.

   — Здравствуй, князь, — ответил Фёдор.

   — Как путь одолел? Поди, замёрз по такой стуже?

   — Спасибо. Бог миловал. Да и пообвыкся уж на морозной лютости.

В трапезной было тепло, и всё в ней выглядело просто, по-русски: большой стол из сосновых янтарных досок, лавки при нём как сёстры. Лишь печь выглядела модницей, одетая в голубые изразцы. Фёдор коснулся её руками. Она была горячая, ласковая. И он ощутил, что всё-таки продрог на морозе, передёрнул плечами.

Князь Иван заметил движение Фёдора.

   — Воины твои в людской, их обогреют, накормят. И тебя прошу к столу. Вижу, сугрев тебе нужен. Вот медовуха крепкая, а ещё задорнее первач хлебный.

Фёдор отозвался на приглашение хозяина не мешкая. А выпив огненного первача и закусив рыжиками и копчёной осетриной, почувствовал, как сходит озноб, и повёл речь о том, с чем был послан:

   — Князь Иван, низко кланяется тебе сродник твой князь Андрей Старицкий. Он в большой печали и тебя зовёт попечаловаться за его кровного брата Юрия Дмитровского.

   — Что ж печаловаться? — отозвался князь Иван. — Тем не поможешь Юрию, и Глинских тем не удивишь. Не сказывал ли тебе князь Андрей, как мыслит высвободить Юрия из-за сторожей?

   — Сказывал. Потому я и примчал в Москву, дабы миром порадеть за истинного наследника Мономахова трона. Побудить всех, кому близок Юрий Дмитровский и кому чужды Глинские-иноземцы. И слово князя Андрея я привёз в первую голову. Назови, княже, всех москвитян, к кому могу войти с доверием.

   — Зачем только москвитян? А тверичи, ростовские, рязанские, владимирские и иные? Как обойти их? Теперь вся Русь пойдёт на Глинских. Считай, что мы, ярославские, первыми сойдёмся с чужеземными татями. Да встанут плечом к плечу с нами князья Кубенские, Слуцкие, Прозоровские, Морозовы-Тучковы, Глебовы-Засекины, Шаховские и Хохлаковы. — Князь Иван долго и с жаром называл фамилии многих славных княжеских и боярских родов, кои, как он считал, по первому зову поднимутся на защиту наследника трона Рюриковичей.

На другой же день сам Иван Ярославский и Фёдор Колычев пошли по кругу с призывом порадеть за истинного престолонаследника. Но всё оказалось не так просто, как мыслил горячий Иван Ярославский, как рассчитывал осторожный Андрей Старицкий. Прошло много дней, протекли недели, а раскачать-поднять московских вельмож не удалось. И время было упущено. Страх тяготел над князьями и боярами с того самого часа, как по воле государева опекуна Михаила Глинского вслед за Юрием Дмитровским и его придворными был схвачен и заточен в тюрьму князь Андрей Шуйский.

Позднее Фёдор вспомнит и переберёт в памяти всех, кого называл Иван Ярославский, помолится за спасение их душ, потому как все они будут уничтожены князьями Глинскими. С ними поступят коварно. Все они будут позваны в Кремль для беседы и советов по государеву делу. И там, в Столовой брусяной палате их всех возьмут под стражу и заключат в тюрьму.

К самому Фёдору Колычеву судьба окажется милосердной. Недели две он мотался по Москве, пытаясь вразумить столбовых россиян на противоборство с Еленой Глинской. Но однажды вечером, накануне Масленицы, подъезжая к дому дворянина Михаила Плещеева в надежде застать дома Алексея Басманова или перекинуться двумя добрыми словами с его жёнушкой Ксенией, он был остановлен конными воинами. Во главе их ехал боярин Иван Овчина. Он встал поперёк пути Колычева и тихо, но внятно сказал:

   — Зачем ты шастаешь по дворам? Твои потуги тщетны. Остерегись отныне, добром говорю.

   — С чего остерегаться, Иван Фёдорович? Две недели всё дома сижу. Да вот сегодня собрался навестить своего друга Алёшу Басманова, — ответил Фёдор.

   — Полно вздор городить! Как спущу с цепи послухов и видоков, обрешут тебя за милую душу. И друга подведёшь и сам до гробовой доски не отмоешься. А из-за чего? Того не ведаешь. — Иван Овчина совсем близко подвинулся к Фёдору и прошептал: — Князь Юрий Дмитровский преставился. Сказывают, угорел в келье.

   — Вон как! Да за что же его угрели? — выдохнул Фёдор.

   — Да вот так. Только никто не угревал. Молвили, уснул он, как младенец, и отошёл к Богу от нервного сотрясения. А тебе жить надо. Жить! — нажал Овчина на нужное слово. — Потому езжай на подворье к братьям, сиди и носа не показывай. А там скоро на ордынцев пойдём, потешимся. Хочешь, я тебя вместе с Басмановым в свою рать возьму? Там и свобода ваша живёт. Понял?

   — Спасибо, Иван Фёдорович, понял, — ответил Колычев и, не испытывая судьбу, миновал палаты Плещеевых, направил коня домой.

Услышанное от Ивана Овчины больно укололо Фёдора. Он ехал и думал о том, что князь Юрий Дмитровский вёл себя не как мудрый и прозорливый муж, умеющий взвесить свои силы и мощь противника, а как легкомысленный и отчаянный человек. И вот он схвачен. Лишён жизни. Насильственно. «А что дальше?» — задал себе вопрос Фёдор и не нашёл ответа. Одно он уяснил твёрдо: смерть Юрия Дмитровского освобождала его от долга перед князем Андреем Старицким, потому как сей князь не домогался трона, был верен крестному целованию. Так думал Фёдор, добираясь до Заяузья на подворье своих братьев.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ РАСПРАВА


Великая княгиня Елена после смерти супруга недолго предавалась печали. Да и времени на то не было. Вокруг неё шла тайная и явная борьба за власть. И сама она в этой борьбе играла не последнюю роль. Она не хотела смириться с тем, что рядом с её родным сыном встали опекуны, в коих она не нуждалась. И хотя Михаил Глинский был её дядей, она терпела его с трудом.

Как выпустили князя из тюрьмы, он изменился до неузнаваемости. В нём пробудились все худшие стороны характера. Спесивый и высокомерный, он жаждал власти. Он хотел быть не одним из опекунов, а единственным правителем державы при малолетнем великом князе. Однако у его племянницы были другие расчёты. Елена тоже стремилась к единовластию.

Дмитрия Бельского княгиня не терпела вовсе. Он домогался её внимания, пытался опорочить князя Ивану Овчину, занять место любовника при Елене. Однако великая княгиня любила Ивана Овчину искренне, не прятала своих чувств и в соперниках не нуждалась. С дворцовыми интригами она рассчитывала управиться без потерь для себя. А вот заговор князя Юрия Дмитровского и его сторонников напугал Елену серьёзно. Это была прямая угроза жизни как её, так и её сына, великого князя Ивана. Однако с помощью верного друга Ивана Овчины ей удалось упредить заговорщиков. Спустя девять дней после кончины Василия Елена позвала Ивана Овчину на тайную беседу и сказала ему:

   — Ты, мой любезный друг и мой любый, всё знаешь о том, что замышляет Юрий Дмитровский. Потому возьми его в хомут моим именем. И всех его сподвижников.

   — Ждал твоего повеления, матушка. А у меня всё готово. Нынче же в ночь и обратаю их.

   — Славный мой рыцарь, как бы я без тебя жила, — сверкая от возбуждения чёрными глазами, произнесла Елена.

   — Ради тебя, любая, я готов на всё.

Так и было. Ранней ночью одиннадцатого декабря на подворье Юрия Дмитровского налетели ратники Ивана Овчины и в одночасье взяли под стражу князя и более двадцати его вельмож. Князь Юрий спросил Ивана Овчину:

   — По чьей воле, лихой князь, ворвался ко мне?

   — По воле государя Ивана Васильевича. Да ежели ты не нарушал крестного целования, тебя утром и отпустят в Ярославскую землю, — с ясным ликом ответил Иван Овчина.

Но никому из ярославцев даже не предъявили обвинения в клятвопреступлении, и они сгинули в подземельях Кремля.

Спустя несколько дней княгиня Елена встретилась с Михаилом Глинским. И эта встреча была тайной. Говорила Елена полунамёками:

   — Дядюшка, вижу угрозу моему дитяти Иванушке. Порадей за него, любезный, отведи беду.

   — Кто ему угрожает, матушка? Вроде бы все вороги в сидельнице.

   — А ну как вырвется оттуда клятвопреступник князь Дмитровский? Соберёт он силу великую и лишит жизни нашего соколика.

   — Понял, матушка Елена, порадею, — ответил князь Глинский.

Он знал, что Юрий Дмитровский сидел в той же каморе, в коей некогда скончался великий князь Дмитрий. Ведомо было Глинскому и то, как Дмитрия лишили живота. «В жизни многое повторяется», — подумал Михаил Глинский и решил уготовить то же самое дяде Дмитрия, Юрию Дмитровскому. И Иван Овчина был прав, сказав: «Уснул он, как младенец, и отошёл к Богу».

У великой княгини Елены прибывали силы. Смущало её лишь то, что в Москве появился отшельник Ипат. Елена боялась этого человека, знала его силу и не ведала, как укротить её.

Ипат пришёл в Москву вскоре после смерти великого князя Василия. Высокий, крепкий, со смоляной бородой, с глазами, горящими, аки сатанинские, он пугал не только москвитянок, но и бывалых московских мужей. Сказывали, что под его взглядом купцы доставали из-за пазухи кошели с деньгами и с поклоном, ни за что ни про что отдавали чародею. Однако Ипат недолго бродил по московским улицам. Однажды он вошёл в Кремль, дождался часа, когда великая княгиня выходила из дворца и шла в Благовещенский собор на литургию. Тут-то он и показался Елене. И взглядом ожёг, напомнил о себе. Елену что-то перенесло в лесную чащу за Боровск, в чертог отшельника Ипата, вспыхнула молния и озарила всё, что с нею происходило без малого три ночи и три дня, чего она ранее не помнила, не ведала. И всё, что она увидела, чему явилась участницей, блаженно отозвалось в её душе. Елена улыбнулась Ипату и сделала лёгкий поклон, нисколько не заботясь о том, как примут сей знак внимания к чужому человеку её приближённые.

А Ипат уже любовался маленьким великим князем, который держался за руку мамки-боярыни. Он сумел поймать глаза княжича Ивана и пронзил его своим взглядом. Великий князь вздрогнул, зажмурился и побледнел. Но прошло несколько мгновений, и он ощутил в груди облегчение. В его сердце зажглась смелость, и Иван сказал Ипату:

   — Ты мне люб. Приходи на трапезу в мои палаты.

Князь Михаил Глинский, который шёл за Еленой, тоже обладал сильным обжигающим взглядом, но оказался слабее Ипата и ощутил на спине озноб. И будь в сей миг его власть, он погнал бы из Кремля чародея, но не решился и слова вымолвить: Глинский знал от княгини Анны, кто перед ним. Лишь дерзкий воевода Иван Овчина не смутился перед странным пришельцем. И когда Елена с сыном ступили на паперть собора, он подошёл к Ипату и произнёс:

— Пустынник, ты забудь, что тебя звали в княжеские палаты. Там тебе нет места.

Однако Иван Овчина ошибался. Ипат через день появился в великокняжеском дворце и был принят с почестями. Одет он был не в рубище отшельника, а в московские городские одежды, кои носили не бедные люди. О том позаботилась мать Елены, княгиня Анна, которая по праву считала Ипата близким человеком.

Раскол в стане Елены Глинской начался с малого. Боярин Иван Овчина хотел защитить честь великой княгини и уберечь её от влияния Ипата. Он знал о связи Елены с Ипатом, случившейся пять лет назад: один из дворовых воинов княгини Анны был его послухом. И теперь князь Овчина боялся новой вспышки порока Елены. Да и ревность к Ипату одолевала Овчину, потому как он который год был любовником Елены. Княгиня Анна не любила Ивана Овчину и взялась исподволь настраивать против него дочь и Михаила Глинского. Дядя великой княгини Михаил Глинский о своём пёкся. Иван Овчина переходил ему дорогу и оттеснял его от кормила государственной власти. Вскоре же допущением Елены Овчина стал правителем, хотя и неофициальным. Глинский не мог простить Овчине его дерзкие происки. А Елена не потерпела потуги матери и дяди вбить клин в отношения с близким ей боярином. И тогда княгиня Анна пошла на разрыв с дочерью и благословила князя Михаила на бунт против великой княгини. Князь Глинский пошёл на поводу у княгини Анны и, строя планы на будущее, возмечтал о многом даже сверх меры.

Начиная борьбу за власть, за управление державой, Михаил Глинский решил, что, пока великий князь малолетний, нужно добиваться слияния России с Литвой, что пора на смену ушедшей с Василием Третьим династии Рюриковичей воссоздать династию Ольгердовичей, к коей князь причислял и себя. Видел Михаил Глинский на себе венец и бармы царские. И всё казалось князю, шло, как задумал. И судьбы племянницы и её сына были уже решены. Близился день дворцового переворота, и были уготованы места Елене и её сыну в одном из глухих северных монастырей. Таких мест на Руси для коронованных особ всегда хватало. И послушайся Глинский княгини Анны, быть бы дворцовому перевороту успешным. Она же настойчиво твердила, упрашивала:

   — Начинать тебе надо не с Елены и Ванюшки — они птицы малые, — а с кобеля Ивана Овчины. Уберёшь его, и всё пойдёт с Божьей помощью. Тут отшельник Ипат Боровский снадобьице мне принёс. Пять капелек в сыту[29] сольёшь, и сон Овчине придёт вечный.

   — Семь бед — один ответ. Исполню, Аннушка, — согласился поначалу Глинский.

   — Теперь о другом слушай. Ноне вторник. Тебе Ивана до четверга надо убрать. А в пятницу чтобы на моём подворье все воеводы и князья тебе верные собрались. Да предупреди их, пусть приготовят оружных холопов. А как будешь вельмож собирать, не обойди вниманием воевод-полковников, кои при ратях стоят. Поклонись князю Семёну Бельскому. Ещё его брату Ивану. Окольничего Ваню Ляцкого приласкай: дюже отчаянный человек. На Ходынском поле князь Иван Воротынский с полком стоит, его моим именем позови. Не обойди и Богдана Трубецкого. Все они Ивану Овчине нелюбие таят и рати приведут. Что тогда Елена со своими стрельцами да иноземными гренадерами сделает? Да и ещё поберегись Басмановых и Колычевых. До них чтобы и слуху не дошло о нашем сговоре. Первые Ивана-княжича чтут, вторые Андрея Старицкого прочат в государи.

Так беседовали князь и княгиня Глинские, замышляя покушение на родных и близких им Елену и маленького Ивана.

Но тайная беседа на Варварке у тёплой печи не осталась неведомой людям князя Ивана Овчины. Он с ними поспевал всюду. И по этой причине ни княгиню Елену, ни Ивана Овчину, ни многих воевод, кои стояли за их спинами, подготовка к бунту и перевороту в Кремле не застала врасплох.

Боярин Иван Овчина знал, что князь Михаил Глинский — его злейший враг. Но поначалу он не предполагал, что стремление Глинского захватить власть зайдёт так далеко. Когда же правитель узнал, что грозит ему, Елене и маленькому великому князю, он запустил во всю силу Разбойный приказ, в коем со времён Василия Третьего служило так много послухов и доглядчиков, что их хватило бы приставить к каждому пятому горожанину. Они были всякие: конюхи, возницы, стольники, сенные девицы, коробейники, рынды. Все они исправно служили государеву делу, да прежде всего увёртливому князю-боярину Ивану Овчине. Потому главный телохранитель Елены знал о потугах Михаила Глинского всё, чтобы в нужный час пресечь действия пронырливого князя. И встреча Глинского с боярами, князьями и воеводами — недругами престола — на Варварке в палатах княгини Анны была ведома конюшему до последнего слова. И сыты Иван Овчина не пил в эти дни в Кремле по той причине, что знал об уготованном ему.

В памятную для многих москвитян пятницу подьячий Илюшка Карпов провёл близ заговорщиков на Варварке весь вечер. Умению Илюшки проникать в тайная тайных можно было лишь удивляться. Он был умным, ловким и учился сыску у своего отца Фёдора Карпова, дипломата, посла, сочинителя. На подворье Анны Глинской он пришёл днём под видом коробейника. Покружил по двору, в людскую зашёл, челяди товар показал-продал да на конюшню сходил, там и покинул подворье. Ан нет, в его кожушке и треухе, с коробом на груди удалился с подворья сторожевой холоп Анны Глинской, а Илюшка затерялся в княжеских покоях да нашёл себе место близ трапезной, где собрались заговорщики.

Ещё до рассвета на другой день, когда Москва почивала, к дому на Стромынке подкатил крытый возок и исчез во дворе. Раннего гостя встретил дядя Илюшки Карпова и увёл в дом. Там при свете лампады перед Иваном Овчиной возник сам Илюшка и поведал всё, что услышал в палатах княгини Анны Глинской.

— Было так, Иван Фёдорович-батюшка, — начал Илюшка. — Сошлась седмица бояр-князей: Богдан Трубецкой, Иван Воротынский, Иван Ляцкий, ещё братья Иван и Семён Бельские да сами Глинские — Анна и Михаил. — Илюшка говорил твёрдо, без запинок, словно читал с листа. — Беседу повёл князь Глинский. Сказал он: «Трудные времена настали для нас. Потому позвал вас, други, дабы мудростью вашей осветить путь. Советуйте, да вкупе исполним всё рьяно». И ответил Семён Бельский: «Устали мы от этих худых времён, а всё из-за него, Овчины-самозванного, правителя и прелюбодея. Пора плечи расправить». И тут распалился Иван Ляцкий: «Власть нашу уворовали Елена и Овчина. Совету бояр мудрых стоять бы опекунами при малолетнем государе. Но никто там ноне не считается ни с Бельскими, ни с Глинскими, ни с Воротынскими и Трубецкими. Власть в приказах у безвестных дьяков, а над Россией — у кобеля Овчины. И как же ты, князь Михайло, муж мудрый, дал волю своей племяннице, дабы она над тобой и над нами торжествовала!» — «Скорблю, но сие так, — покорно произнёс Глинский. — Хотя княгиня моего роду-племени, но мы, Глинские, как и вы, нынче не у кормила власти. Потому спрашиваю: готовы ли вы свергнуть Ивана Овчину и очистить Кремль от прелюбодейки?» И вновь поднялся князь Иван Ляцкий: «С тем мы и собрались, чтобы едино ударить по татям». И он призвал: «Поклянёмся же на кресте в верности делу, поклянёмся равно разделить удачу, встать первыми близ великого князя. Кто им будет, пока не ведаю!» И ответил князь Глинский: «Клянусь до смертного одра быть верным товариществу!» И все поклялись в том же. И тогда Семён Бельский сказал: «Отныне мы в боевом строю. Завтра же шлите своих людей в вотчины, пусть вашим словом ведут в Москву оружных холопов. Ты, князь Воротынский, и ты, князь Трубецкой, готовьте полки, дабы встали ратники на стены Кремля против наёмников Елены. Сроку на сборы нам пять дней. Там Елене и Ивану отдадим должное и поведём Русь». Вот и всё, боярин-батюшка, что наловил, — с облегчением вздохнул Илюшка, выложив добытое.

   — На том спасибо за верную службу. Будет тебе и награда, — ответил Иван Овчина и достал из кармана кафтана золотой червонец. — А пока вот тебе для начала на гостинцы и гульбу. Но о службе не забывай, будь под рукой.

Спустя день после сговора с единомышленниками конюший Иван Овчина с благословения великой княгини принял ответные меры. Под благим поводом — стояния на Оке против татар — были отправлены в Коломну и под Серпухов полки князей Воротынского и Трубецкого. Да туда же умчались гонцы с наказом воеводам Фёдору Лопате и Ивану Горбатому-Шуйскому вести свои полки на отдых в Москву. Через день Иван Овчина распорядился закрыть на всех заставах решётки и не впускать в Москву никакие ватажки. В эти же дни конюший Иван Овчина получил благословение своей возлюбленной Елены взять под стражу её дядю, Михаила Глинского. Ночью, нежась в постели великой княгини, Иван спросил:

   — Соколица моя ясная, ты ж не будешь страдать сердешно, ежели упрячем твоего дядюшку?

   — Боюсь его, аспида, он коварен не только для меня, он и родную дочь уязвил бы. Как я упрашивала его отправить в монастырь князя Юрия Дмитровского, как просила не трогать дмитровских вельмож! Потому говорю: не будет у нас с ним мира и согласия. И ежели я его не одолею, то он возьмёт верх.

На другой день утром конюший Овчина велел дьяку Разрядного приказа Третьяку Ракову найти Фёдора Колычева и немедленно позвать на службу.

   — До захода солнца мне должно увидеть его, — наказал он Дьяку.

Третьяк встретил Фёдора Колычева. Он шёл в Кремль, но, выслушав Ракова, направился в приказ, там и застал Овчину.

   — И во благо, что отозвался скоро, — заметил тот, увидев Фёдора.

   — Слушаю, князь-батюшка, — произнёс Фёдор.

В приказном покое было душно, тесно от множества служилых дьяков и подьячих. Овчина увёл Фёдора во двор.

   — Позвал я тебя, боярин, затем, чтобы ты должок уплатил.

   — В долгах ходить тошно и непривычно. Потому спрашиваю, князь-батюшка, в чём моя справа? Посильна ли?

   — Тебе всё посильно, — улыбнулся Иван. — Нынче в ночь пойдёшь с моими людьми к князю Михаилу Львовичу Глинскому. Объявишь ему волю великой княгини и возьмёшь под стражу.

   — Исполню, — ответил Фёдор. — Но ежели спросит, в чём его вины перед племянницей, тогда как?

   — Вину он узнает в пыточной. Но ты его не волнуй, скажи, что во дворце и услышит из уст великой княгини.

   — То верно. — Больше Фёдор ничего не сказал. Подумал же о многом, да прежде всего о судьбе князя Андрея Старицкого. Фёдор был уверен, что и князь Андрей обречён, но не знал, когда пробьёт его роковой час. «И спросить бы тебя, конюший Овчина, да боюсь: как бы не послал с конной сотней в Старицы привезти в Москву последнего князя на уделе». Спросил о воинах: — Когда и где мне взять ратников?

   — Вечером придут на ваше подворье. Десятским у них ратник Карп, сын боярский. Славный молодец.

Красавец Овчина казался мягким, обходительным. Его голос ласкал слух, он никогда не был злобен языком и лицом, но действа его были жестоки и непредсказуемы. Посылая ратников на подворье Колычевых, конюший накрепко привязывал к себе Фёдора и при любых поворотах дворцовой борьбы сделал бы его соучастником своих происков. Так и случилось бы, да коса на камень нашла, и поворот судьбы Фёдора Колычева для Ивана Овчины тоже оказался непредсказуемым.

Фёдор расстался с Иваном Овчиной и вернулся на подворье братьев. До вечера он мыкался, не находя себе места. Однако в сумерках сумел уснуть и проспал часа три. Проснулся в настроении хуже некуда. Вышел во двор, чтобы освежиться на морозе, но и стужа не помогла обрести равновесие. Фёдор был мрачен. Душе претило окунуться в дворцовую свару. Грязную, по мнению Фёдора, потому, что ни у той, ни у другой стороны не было дела до россиян. Живут они в неустроенности, ну и пусть. А две ватаги сойдутся по одной корыстной причине: ухватить покрепче в свои руки власть, престол. Они же, эти злочинцы, вкупе удушили истинного наследника престола — князя Юрия Дмитровского. Знал теперь Фёдор, что смерть Юрия на совести Елены и Михаила Глинских.

Карп приехал вовремя, привёл с собой десять конных молодцов, перед которыми и крепость не устоит, не то что усадьба князя под защитой холопов. Да и на защиту опальный князь не имел права: вершилось государево дело.

Фёдору вывели из конюшни коня. Он легко взметнулся в седло и подал голос:

   — За мной! Бог свидетель, мы выполняем свой долг.

От Заяузья до палат князя Михаила Глинского рукой подать. Но, покинув подворье братьев, Фёдор не спешил. Он покружил по улицам, словно путал след, посмотрел, нет ли где ватажки, — всюду было пустынно. Он отдалял неприятные минуты, кои ожидали его в палатах Глинских. Однако сколько ни кружи вокруг да около, а повеление великой княгини нужно было выполнять. И Фёдор неожиданно ударил коня плетью и рысью помчался вперёд. Вот и Варварка. За подворьем бояр Захарьевых сразу же палаты Глинских. Фёдор властно постучал в ворота. На дворе послышался говор, и кто-то громко спросил:

   — Кого нелёгкая принесла?

   — С государевым делом! Открывай ворота!

Но ворота не открыли, лишь из калитки на миг выглянул холоп. Карп в то же мгновение коршуном слетел с коня и вломился во двор. Холоп только ойкнул и отлетел от ворот. А Карп уже распахнул их.

   — Давай, боярин! — закричал он.

И конные въехали на подворье. Тут поднялась суматоха. По двору забегали челядинцы, будто они и не спали, да вскоре скрылись в палатах, закрыв за собой двери. Князь Михаил Глинский, коего уведомили о появлении государевых воинов, вместо того, чтобы отдаться на волю судьбы, приказал всем холопам вооружаться.

   — Никого не впускать! Рубить всем головы! — крикнул он своим людям. — Да саблю мне, саблю подайте!

Фёдор спешился и вместе с Карпом подбежал к дверям палат, постучал рукоятью сабли, потребовал:

   — Князь Михаил, именем государя великого князя открой двери!

В палатах никто не отозвался. Сам князь Глинский скрылся в опочивальне с двумя вооружёнными холопами. Они закрыли двери и завалили их всем, чем было можно.

   — Врёте, пся крев! — ругался князь. — Я вам не дамся, я порублю ваши головы!

Глинский знал, что его ждёт. За последние дни к нему трижды приходили от великой княгини и звали в Кремль. Он выгонял посыльных из палат. Но четвёртого посыльного — от княгини Анны — он выслушал. Она уведомляла, что их заговор раскрыт и ему не дано осуществиться. Он не поверил Анне. Теперь же понял, что она говорила правду, и знал, что племянница не простит ему измены. Когда-то князь был сильным воином, воеводой, храбро бился в сражениях и даже против русских, когда служил под знамёнами литовского государя Александра. Как он был ловок и силён в молодости! «Так неужели я ослаб духом? — взвинчивал себя князь. — Неужели испугаюсь принять смерть в схватке с врагами? Нет, тому не бывать!» И он выхватил из ножен саблю.

Воины Карпа уже выломали двери в палаты, ворвавшись в них. Осмотрев трапезную и другие покои и не найдя в них князя, Фёдор велел ломать дверь в опочивальню. Десять пар крепких рук схватили тяжёлую скамью, разбежались и ударили в дверь. Она раскололась, и только шапки полетели в разные стороны. Миг — и воины уже в опочивальне. Фёдор вбежал следом.

   — Ни шагу! Зарублю! — крикнул ему Глинский.

Фёдор опустил свою саблю, остановился в трёх шагах от князя. Он не спешил скрестить оружие.

   — Спрячь саблю, Михаил Львович. Ты обречён. Велено именем великого князя отвезти тебя в Кремль.

   — Я прежде тебе голову снесу! — вновь крикнул Глинский и замахнулся саблей. — В России нет великого князя. Свидетельствую: сын Елены Иван не есть сын великого князя Василия! Он — плод разврата! Тому очевидица её мать княгиня Анна. Она свела свою дочь с черкесом Ипатом. Он ноне в Кремле! Возьми его в хомут, и он откроется. Теперь уходи! Завтра я сам приду в Кремль и скажу своё слово Боярской думе. И пусть бояре меня судят, ежели есть за что!

Слушая откровения Михаила Глинского, Фёдор невольно встал на его сторону. Ведь ежели всё так — а он уже не сомневался в том, — как можно подвергать Глинского и всех его сторонников, истинных россиян, опале: они же против вознесённого на престол чужеродного княжича? И у Фёдора дрогнула рука с саблей: как можно наказывать за правду? Он миролюбиво сказал:

   — Хорошо, князь, насилия я над тобой не свершу. Но тебе должно сей же час, а не завтра идти с нами в Кремль. Иван ещё великий князь, и он на троне. Его повеление для нас от Всевышнего. Но ты не страшись, мы тебя не тронем.

   — Полно, боярин. Тебе должно знать, сколь жестоки те, кто стоит возле Елены. И сам я, случись, отправил бы изменника на дыбу.

Глинский вспомнил, как тридцать лет назад расправился за неверность с земским маршалком паном Яном Заберезским. Он ворвался со своими уланами в спальню маршалка и, не дав ему прийти в себя от сна, отрубил голову, велел уланам вынести её и бросить в колодец. «И как они помилуют меня, если и я, и там, в Кремле, — все мы палачи». И вовсе неожиданно для Фёдора князь Михаил сделал выпад и достал его саблей. Не сделай Фёдор малого движения в сторону, сабля пронзила бы ему грудь. Она пропорола лишь кафтан и холодной сталью коснулась тела. В то же мгновение Фёдор вложил в свой удар всю силу и, выбив из рук князя саблю, крикнул воинам:

   — Вяжите его!

Карп прыгнул на князя, сбил его с ног, заломил руки за спину. Другой воин тут же стянул их сыромятным ремнём. Когда князя вывели из опочивальни, Фёдор велел воинам найти крытый возок. И вскоре пара лошадей подкатила возок, воины упрятали в него князя и повезли в Кремль.

В великокняжеском дворце в этот вечер никто не ложился спать. Придворные и сама княгиня Елена ждали, когда приведут заговорщиков. Случилось сие по внушению Ипата. Сначала жажда увидеть своих врагов проснулась в Елене и конюшем Овчине, потом и в пятилетием великом князе. Чародей не сказал им ни слова, лишь глазами поиграл возле них да что-то пошептал. Когда ожидание затянулось, Елена обратилась к Ивану Овчине:

   — Любый, ты выйди, посмотри, может, кого уже изловили.

Князь ушёл, и вскоре перед княгиней предстали братья Семён и Иван Бельские. Они были покорны, в глазах затаился страх, на лицах — следы побоев.

   — Зачем вы вздумали бунтовать? Вы хотите власти? Разве мало её у вас в вотчинах?

Братья стояли, низко опустив головы, молчали.

   — Матушка, их надо батожками, и они заговорят, — подал голос великий князь, за спиной которого стоял его кормилец Ипат.

   — Они того заслужили, государь, — ответила Ивану мать и приказала: — Уведите их в пыточную.

Лишь только увели Бельских, в палату втащили бушующего и непокорного князя Ивана Ляцкого. Он бился в руках стражей, матерно ругался. И первым обвинил его в бунте малолетний Иван.

   — Он мне противится! Мне! — закричал великий князь. — Бить его батожками да покруче!

Фёдор Колычев с воинами появился в Кремле последним. Иван дремал в кресле. Елена с Овчиной мирно беседовали. Ипат сидел возле печи, тоже дремал. Когда Фёдор доложил, что князь Глинский доставлен во дворец, Иван Овчина сказал Елене:

   — Матушка великая княгиня, может быть, сего изменника сразу в Тайнинскую башню отправить?

   — Нет, Иван Фёдорович, хочу посмотреть дядюшке в глаза, — отозвалась Елена. — Вели его привести.

Услышав от конюшего Овчины повеление великой княгини, Фёдор с облегчением подумал: «Будет прощён!» Он развязал князю руки и вместе с Карпом повёл его в палату. Князь Михаил расправил плечи, гордо вскинул голову и предстал перед племянницей и великим князем Иваном с гневом на лице и глазами, сверкающими злым огнём. Увидев Ипата, он поспешил к нему и, ткнув пальцем в грудь, крикнул:

   — Вот главный злодей нашей беды! Он очаровал тебя колдовством, Елена, и ты нас отвергла!

Ипат попытался обуздать ярость литвина, ожёг его властным взглядом. Но нашла коса на камень: взгляд чёрных глаз Глинского оказался не менее силён, чем у Ипата. Они долго буравили зрачками друг друга. И всё, может быть, кончилось миром, если бы князь Михаил не метнул свой дикий взор на полусонного Ивана. Он встрепенулся и закричал испуганным голосом:

   — Матушка, обереги меня!

Елена подбежала к сыну и заслонила его от Глинского.

   — Чем ты напуган, родимый? — спросила она.

   — Он уколол меня, мне больно. У него глаза колючие! Я не хочу их видеть больше! — Иван заплакал.

Елена повернулась к Овчине ивластно произнесла:

   — Иван Фёдорович, уведи его. Да именем великого князя лиши колючих глаз. Упрячешь его в камору, в коей сидел. — И Елена с ненавистью посмотрела на дядю.

Ноги у князя Михаила подкосились, он упал на колени и взмолился:

   — Ленушка, пощади! Не я ли твой радетель?!

Великая княгиня словно не слышала его мольбы, жёстко приказала Ивану Овчине:

   — Да убери же его, конюший!

Овчина сделал знак Карпу, тот подбежал к нему, они подхватили князя под руки и поволокли из палаты. Конюший тут же распорядился:

   — Колычев, отправь заговорщика в Тайницкую башню. Да жди меня!

Он вернулся в палату, подошёл близко к Елене, попросил:

   — Повтори, что сказала во гневе: должно ли ослепить твоего дядю?!

   — Должно. Такова воля великого князя, — ответила Елена и отвернулась от конюшего.

Он же посмотрел на Ивана. Взгляд его был печальным и осуждающим. Овчина хотел попросить о милости к престарелому князю, но передумал: понял, что милости не будет. Ушёл. А великий князь смотрел вслед конюшему так, как дети в его возрасте не смотрят. Это был жестокий взгляд. И было ясно, что великий князь не забудет осуждения Овчины. Пройдёт не так уж много времени, когда юный государь Иван повелит засадить конюшего Ивана Овчину в земляную сидельницу и уморить его там голодом.

Придя в пыточную, Овчина кликнул Колычева и сказал ему:

   — Позови дьяка Третьяка Ракова и передай волю великого князя. Да проследи, дабы исполнили точно.

Колычев не был робким человеком, но тут его взяла оторопь. Овчина толкал его на соучастие в казни. Но Фёдор одолел минутную слабость. «Ан нет, тому не бывать!» И тихо, но твёрдо ответил Ивану Овчине:

   — Боярин, тебе велено исполнять дело, ты и пекись!

   — Как смеешь перечить! Или сам рвёшься в руки катов, так есть за что! Сей миг крикну видоков!

   — Коль так, чини неправый суд и надо мной! Да поспешай!

Выговорив это, Фёдор покинул башню, прибежал на Соборную площадь, за нею у коновязи нашёл своего коня, взметнулся в седло и покинул Кремль. Он примчал на подворье братьев, разбудил их, сказал, что вынужден покинуть Москву и вернуться в Старицы. Братья все поняли, помогли ему собраться в путь, вместе с ним снарядили в дорогу Доната и двух воинов, кои пришли с Фёдором из Стариц, и проводили до ворот.

   — Берегись теперь, Федяша, как бы и в Старицах тебя не достали, — предупредил боярин Андрей.

   — Бог обережёт и помилует, — ответил Фёдор и расстался с братьями.

В этот час в Тайницкой башне Кремля князя Глинского привязали в столбу, палач взял с жаровни калёный железный прут и дважды ткнул князю в глаза, дабы не смущал больше своим острым взглядом маленького тирана. Михаил Глинский зашёлся в истошном крике и потерял сознание. Великий князь Иван в эту пору уже сладко спал. А его матушка, выросшая на руках князя Михаила Глинского, сидела с Иваном Овчиной и кормильцем Ипатом в трапезной и пила княжью медовуху в знак одоления заговорщиков. Елена была в хорошем расположении духа. А конюший Овчина сидел задумчивый. Он был озабочен поведением Фёдора Колычева. Хотелось конюшему наказать строптивого боярина, но что-то сдерживало его от этого побуждения. Над этим и маялся сей совестливый человек.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ НЕ ИДИ ВСТРЕЧЬ


Князь Иван Овчина-Телепнёв недолго терзался сомнениями по поводу дерзкого поступка Фёдора Колычева. Ему захотелось, сменив милость на гнев, наказать непокорного боярина. И он считал, что должен сделать это в назидание другим. Да, князь Иван знал, что род бояр Колычевых силён и знатен заслугами перед державой, корнями уходят в далёкое прошлое. В одной Боярской думе их из года в год заседало не меньше седмицы, а то и более. Были из них и председатели думы. А о службе во Дворцовом, в Посольском и в Разрядном приказах и говорить нечего: все Колычевы через них прошли. И всегда они служили исправно. А вот меньшой из них, Фёдор, дворцовую службу вёл неисправно, теперь же и норов неуёмный проявил. Так почему бы его не наказать?

И пока над князем Михаилом Глинским каты вершили в Пыточной башне расправу, князь Иван придумал, как привести ослушника Колычева в повиновение. А чтобы от государевой службы не увиливал, был исполнителен и послушен, князь Овчина нашёл ему такое дело, от которого он никак не мог бы отказаться, ежели не хотел попасть в немилость у самой великой княгини.

Еленой Глинской было уже решено выслать в глухие и губительные места мятежников бояр Ивана Ляцкого, братьев Семёна и Ивана Бельских и князя Ивана Воротынского. Вот и отправит он Фёдора Колычева повелением государыни гнать их по этапу в места отдалённые. Знал он, что на пути к тем гиблым местам погонщикам достаётся тягот не меньше, чем погоняемым.

Не мешкая, чтобы Фёдор далеко не умчал, не спрятался за спины дядьёв и братьев, князь Иван Овчина призвал в свои покои верного десятского Карпа, во всех делах рьяного и твёрдого, и сказал ему душевно:

   — Вот что, друг Карпуша, бери своих воинов и отправляйся сей же миг на поиски Федяшки Колычева. Отлови его и приведи под белые руки ко мне.

   — Исполню, князь-батюшка, — ответил Карп. — В Заяузье или на Пречистенке он, поди, у братьев.

   — Ищи всюду.

   — Так и будет, князь-батюшка.

Иван Овчина помедлил отпускать Карпа, пришла, как ему показалось, ещё одна благая мысль: послать на поиски вместе с Карпом дружка Колычева, Алёшку Басманова. Слышал Овчина, что молодой воевода долечивался дома после ранения. Счёл Овчина, что умный Федяша сразу поймёт, что не для утехи или сурового наказания ищут его, вспомнит хождение в Каргополь и одумается. Сказал Карпу:

   — И вот что ещё, Карпуша. Ты допрежь, как идти за Фёдором, загляни на Пречистенке к Басмановым-Плещеевым и позови моим именем с собой за Федяшкой Алёшку Басманова.

   — Исполню и сие, — ответил Карп.

   — Теперь поспешай.

Иван Овчина ушёл в свою опочивальню, думая о том, что хорошо бы сейчас погреться возле свет Еленушки-государыни. Да время было не то — смутное, где уж тут до утех. И он решил отдохнуть от многотрудного дня. А Карп поспешил в казарму поднимать своих воев и вести их в ночь исполнять «государево дело».

Однако всё случилось не так, как мыслили себе князь Иван Овчина и десятский Карп. Первым делом Карп рысью повёл своих ратников на Пречистенку за Басмановым. Прилетев к подворью, он твёрдой рукой застучал в ворота. Вскоре вышел привратник, по стуку понял, что за воротами властные люди, открыл калитку. Карп уже сошёл с коня. Едва калитка приоткрылась, как он вломился во двор.

   — Веди к господину не мешкая, — строго сказал он молодому, но крепкому мужику.

Но привратник не поспешил исполнить волю Карпа.

   — Кто тебе нужен, воин? У меня два господина, старший и младший.

   — Государыня призывает к себе Алексея Басманова. Веди же к нему. — И Карп направился к палатам.

   — Так нет в покоях Алексея Даниловича, — спеша за Карпом, вымолвил привратник.

   — Где же он? — остановившись, спросил Карп.

   — В село Уборы к тестю уехал. Рыбку любит по ночам добывать.

   — Будь он неладен со своей рыбкой! — вскипел Карп. — Ты знаешь, у кого он там остановился?

   — Ведаю. Сказал же, у тестя. Там у дворянина Лыгошина и спроси в барском доме, скажут, где рыбачит.

Карп покинул подворье Басмановых, отправил трёх воинов в село Уборы к Лыгошиным, сам с оставшимися воинами полетел в Заяузье, оставив на потом палаты боярина Михаила Колычева на Пречистенке.

Но и там служилого ждала неудача. Братья Андрей и Гаврила встретили посыльного князя Овчины ласково. На вопрос Карпа, где Фёдор, ответили дружно.

   — Утром, как ушёл на службу, так и не приходил. Мы уж не знаем, что и подумать. Андрей вот все уши прожужжал: сходи, дескать, в Кремник[30], спроси князя Овчину, — пространно повёл речь боярин Гавриил.

   — Бояре вы непутёвые! — вспылил дерзкий Карп. — Я же вечером у вас был, и с Фёдором мы уехали.

   — Так мы того не видели, как он был дома, на службе задержались, — ответил Андрей.

   — Не видели! Теперь вот князь-батюшка Овчина велел привести его под белые ручки.

   — Эка поруха! — воскликнул боярин Андрей. — Да что же этот Федяшка самому конюшему встречь пошёл? Говорили же, не ломись на того, кто выше тебя. Да мы взгреем его, как появится в палатах, сами отведём к светлейшему.

Карп глазами позыркал по сторонам. Хотелось ему пошнырять по покоям и каморам, потому как чуял он, что его за нос водят. Да понял резон: тянули они время, дабы Федька куда подальше ушёл. Зыкнуть надумал на братьев, да попробуй: боярин Гавриил в Разбойном приказе служил, управу в сей миг на крикуна найдёт. Сказал братьям:

   — В Кремнике Фёдора нет. Час назад ускакал, не исполнив повеления конюшего. А дело то — государево.

   — Господи, надо же, — забеспокоился боярин Андрей. — Так, может, служилый, вместе его поищем? Может, он у нашего дяди Михаила на Пречистенке?

   — Да я сей же час и людей подниму, — засуетился Гавриил.

   — Ладно, свои люди есть, — ответил Карп миролюбиво, но добавил с острасткой: — Токмо пеняйте на себя, ежели утаили что и пошли в обман. Князь спросит!

С тем и покинул Карп палаты братьев Колычевых. Да побудил себя ехать к думному боярину Михаилу Колычеву, надеясь на авось. Но и от Михаила Колычева Карп уехал несолоно хлебавши. И уже злой, взвинченный, всю ночь мотался по Москве, поднимая кряду всех Колычевых, а их было больше десяти семей. Измотав себя и воинов до чёртиков в глазах, Карп вынужден был отправиться в село Уборы, потому как явиться к князю Овчине без «улова» смерти подобно. И только к вечеру следующего дня Карп вернулся с поисков, «отловив» в речных заводях на Москве-реке молодого воеводу Алексея Басманова.

Алексей был удивлён тому упорству, с каким искали его люди князя Ивана Овчины. Он попытался расспросить Карпа, зачем призывает его государев конюший, но Карп отделался от него короткой фразой:

   — Ничего мне неведомо!

   — Да врёшь ведь, — упрекнул Карпа Алексей. — Ну а если бы я не поехал? Тогда как?

   — Так воины при мне, сам понимай, воевода, — отозвался Карп.

И припомнилось Алексею, как он был отправлен в Каргополь. Тогда тоже до самого Каргополя он не знал, зачем его вытурили из Москвы. И нечто подсказывало ему, что ещё раз придётся изведать непредсказуемость поступков конюшего Ивана Овчины.

Вот и Кремль. Въехав в ворота, Басманов спешился, отдал стражу коня, чтобы поставил у коновязи, сам направился к Соборной площади.

В Успенском соборе только что закончилось вечернее богослужение. И когда Алексей подошёл к храму, на паперть вышла великая княгиня Елена Глинская, ведя за руку пятилетнего сына Ивана. За нею шли многие князья, бояре и среди них князь Иван Овчина. На людях он всегда держался в стороне от государыни, хотя вся Москва знала давно, насколько они близки. Увидев Басманова, который стоял неподалёку на площади, Овчина вышел из толпы придворных и направился к нему. Но Алексея заслонил Карп. Подойдя близко к князю, он тихо сказал:

   — Боярин-батюшка, Федяшки Колычева в Москве нет. Вчера ушёл через Хорошевскую заставу в Старицы: ратники его там опознали. — И не дожидаясь, что ответит на это князь, отошёл в сторону.

Басманов приблизился к Овчине.

   — Слушаю тебя, батюшка-князь.

Иван Овчина внимательно осмотрел Басманова, спросил:

   — Где это ты, Алёша, пропадал ночь? Небось девицу какую смущал?

   — Ан нет, батюшка-князь, у меня супружница есть. С тестем рыбной ловлей за Уборами на Москве-реке баловались. Страсть как любим с ним ночной лов. Сома пудового отловили.

   — Завидую тебе, сердешный. А у меня жизнь, как у белки в колесе. Да уж такая планида... Ты вот что скажи как на духу: где твой друг Федяша Колычев?

   — Не знаю и давно не видел.

   — И я не знаю. Да вчера он был возле той башни. — И Овчина кивнул в сторону Пыточной башни. — Шлея ему под хвост попала, и умчал он с государевой службы. Не надо бы ему идти встречь меня, негоже. А надобность в нём великая. И в тебе — тоже.

   — Говори, батюшка-князь, в чём моя служба? Правда, я ещё от раны не совсем оклемался.

   — Скажу, а как же! Да попозже. А пока ты Федяшу должен разыскать. Думаю, рана тому не помеха. Он, видимо, в Старицы уехал, к молодой жене. Сие похвально. Да ведь от службы убежал. Или я бы не отпустил его на побывку?

Алексей Басманов слушал Ивана Овчину внимательно и в лицо ему смотрел. Оно было ласковое, в глазах — одна доброта. И в сказанном не было подвоха: со службы без ведома нельзя уходить. А подспудное-то и не угадаешь — таков уж скрытный норов был у любимца государыни. Слышал Алексей многое о том, как захомутал мятежников Овчина. Такое не каждому по уму и по силам. Да борьба ещё не окончилась, и потому, видимо, нужен был конюшему боярин Фёдор. Алексей отозвался:

   — Знамо дело, что без послушания службы не правят.

   — Вот и я о том. Так уж ты, Алёша, завтра по первому солнышку отправляйся в Старицы, найди Федяшу да скажи, что надобность в нём большая и дело ему поручается государственной важности. А других наказов у меня и нет.

Алексей не хотел принимать это поручение. Он был твёрдо убеждён в том, что за ним кроется нечто подспудное. Да ведь не спросишь. И попробовал Алексей отбояриться от исполнения нежелательного наказа:

   — Ты, батюшка-князь, уволил бы меня от этого. Раной ещё маюсь, в седле долго не могу быть.

   — Зачем в седле? На Колымажном дворе возок по вкусу возьмёшь. И ратников тройку дам. Карп тебе во всём поможет. Да вижу я, чем ты маешься. Но государеву службу нужно кому-то вершить. А коль жребий на тебя пал, так ты уж не перечь мне, Алёша. — Иван Овчина посмотрел на толпу придворных, на Елену Глинскую. Все они стояли близ Красного крыльца и ждали его. — Иди же, Алёша, отдыхай, а утром Карп с подорожниками к тебе явится. — И конюший поспешил к ожидающей его государыне.

Алексей не спешил покинуть Соборную площадь. Он огляделся кругом — всюду было благостно, мирно, тихо. Богомольцы расходились по палатам и домам умиротворённые. И ничто не говорило о том, что всего сутки назад сюда, в Кремль, волокли заговорщиков, что над ними вершили неправедный суд и расправу, что многие из них брошены в казематы, в земляные сидельницы, пройдя через пытки и истязания. И многие уже отрешились от всего земного, потому как знали свою страшную участь. Алексей подумал, что и Фёдор на чём-нибудь споткнулся и его ждут жестокие испытания. Да поди угадай. И сам он, словно подсадная утка, мог попасть под выстрел охотника, ежели воспротивится воле «мягкосердечного» Ивана Овчины. В конце концов Алексей принял решение ехать в Старицы, но не для того, чтобы там захомутать Фёдора, а чтобы помочь ему не попасть в хомут. Но пора было уходить из Кремля. Он сказал Карпу:

   — Жду тебя на рассвете. Возьми для меня на Колымажном дворе возок. Да соломки в него побольше брось.

   — Всё исполню, воевода, — ответил Карп.

Алексей отправился в палаты на Пречистенку, унося с собой тревоги и предчувствие чего-то неведомого, но безусловно жестокого. И вновь ему захотелось умчаться в степь, там в открытой сече сходиться с ордынцами, вольно идти на смертельные опасности.

Однако ни Иван Овчина, ни тем более Алексей Басманов не предполагали, что Старицы уже не те, когда жизнь текла как в тихом омуте, и откуда можно было выманить непослушного боярина Фёдора Колычева.

Старицы были похожи на растревоженный улей, который трудно было чем-либо утихомирить. Крепостные ворота были закрыты. Лишь только стражи заметили четверых воинов и крытый возок, как к князю Андрею Старицкому помчался сотский Донат, дабы испросить повеления, что делать с чужими воинами. Но князя Андрея в палатах не оказалось, был он в Покровском монастыре на молении. Домовничал князь Юрий Оболенский-Меньшой. Да было ему ведомо настроение князя Андрея и его отношение ко всему придворному окружению Елены Глинской: жгла его ненависть за смерть брата, за поруганных воевод и бояр дмитровских. Потому был всем старицким вельможам наказ князя Андрея не иметь никаких сношений с московским великокняжеским двором, а кто нарушит сие повеление, тот попадёт в опалу как изменник. И ответил князь Юрий Донату:

   — Ты допрежь спроси путников, откуда они, чьей волей идут в Старицы. Как скажут, что по государевой воле или по воле князя Овчины, так ты их в хомут возьми и веди с саблями наголо на подворье к князю. Тут уж мы разберёмся, что к чему.

   — Как велено, так и исполню, князь-батюшка, — промолвил бывалый сотский, ходивший многажды на татарву во время берегового стояния на Оке.

И вновь побежкой вернулся Донат к крепостным воротам. Путники уже возле них стояли. Донат как глянул в оконце, так и признал в них служилых москвитян. Видел он воеводу Басманова, десятского Карпа, состоящего при князе Овчине.

   — Ишь ты, коршуны налетели. Да неспроста... — И кликнул ратников из караульного помещения: — Эй, браты, ну-ка скоро ко мне! — Десять воинов тотчас встали перед Донатом. — Слушайте: становитесь за ворота. Я открываю их, впускаю ратников, а вы их в хомут и сей же миг обезоружьте.

Так всё и было. Донат распахнул ворота. Въехал в Старицы возок, возле которого шёл Алексей Басманов, следом вошли четыре воина, ведя в поводу коней. И ворота захлопнулись, а воины и Басманов оказались в окружении старицких ратников.

   — Положите на землю оружие! — грозно сказал Донат.

   — С чего бы это так? — спросил Карп. — Мы с миром к вам.

   — Помолчи себе во благо. Клади оружие! — всё так же с угрозой продолжал Донат.

   — Мы посланцы князя Овчины, — произнёс Алексей. — И у нас государево дело.

   — Вот-вот, вас-то мы и ждём. Сколько в Москве Овчина погубил душ, теперь за нас взялся. Быстро исполняйте мою волю!

Донат и его десять ратников обнажили мечи. Алексей лишь усмехнулся и подумал, что лучшей встречи и нечего ожидать. Он обнажил свою саблю и положил у ног на песок.

   — Исполняйте волю князя Андрея, — сказал он Карпу.

Тот тоже не стал перечить, положил у ног оружие. То же сделали и его воины.

   — Теперь за мной, — повелел Донат и повёл москвитян к подворью старицкого князя.

Горожане — взрослые и подростки — видели, как стражи провели воинов к палатам князя Андрея. Весть об этом в мгновение ока облетела все Старицы. Был среди подростков и малец Степа Колычев. Как и все мальчишки, он стремглав помчался домой. Увидев на дворе отца и старшего брата, подбежал к ним.

   — Батюшка, батюшка, там каких-то басурманов поймали, к дяде Андрею на подворье повели, — сообщил он, сверкая голубыми глазёнками. — И сабли у них отобрали Донатовы стражи.

   — Спасибо за новость, сынок, да нам она ни к чему. Пусть князь с басурманами и разбирается, — ответил сыну боярин Степан.

Фёдор, однако, отнёсся к сказанному братиком по-иному. Всего лишь два дня назад он проявил непокорство перед князем Овчиной и подумал, что те «басурманы» примчали по его душу. В груди у него ничто не дрогнуло. И он счёл, что будет лучше, ежели побывает в палатах князя Андрея, узнает суть. Сказал отцу:

   — Мне надобно туда сходить, батюшка. Я кому-то нужен в Москве, вот и приехали...

   — Догадался и я, Федяша, о том. Да не ходи. Коль порвал с Москвой, так и будь в стороне. Бережёного и Бог бережёт.

   — Верно, батюшка, речёшь. Только ведь те «басурманы» здесь мне не страшны. И в Москву они меня не возьмут. Вот те крест! Но мне должно знать, велика ли опала на меня положена.

   — С тем не спорю, Федяша. Да лучше подожди, пока князь Андрей с богомолья вернётся. Он-то уж как пить дать позовёт тебя, дабы истину узнать.

   — Ты всегда, батюшка, прав. А мне спешить некуда. Тем более что москвитяне под стражей.

Князь Андрей вернулся из монастыря к вечеру. Князь Оболенский доложил ему, что в каменной клети появились сидельцы.

   — И что за сидельцы, где их ухватили? — спросил князь Андрей.

   — Оказия, батюшка. Главным-то у них Алёша Басманов. Помнишь, как моя доченька в полынье тонула, а он с Федяшей спасал её?

   — Как же, помню.

   — Не случайно они здесь. Два дня назад Федяша примчался из Москвы. Я уж тебе о том не стал говорить...

   — Что с Федяшей-то?

   — Позови его. Сам он о том и расскажет. Выходит, что Басманов явился с воями князя Ивана Овчины за Фёдором.

   — Вот уж, право, загадочно всё. Овчина ноне первый кат при Елене. А ты спросил Басманова, зачем он пожаловал?

   — Алёша молвил, что князь Овчина милостиво просил Фёдора вернуться в Москву на службу.

   — Ну а ты знаешь, почему твой зять умчал из Москвы? — спросил князь Андрей.

   — Того не ведаю, не выпытывал. Да и не скажет, поди. Разве тебе, батюшка, откроется.

   — Откроется. Так ты пошли за ним не мешкая. — Князь Андрей тяжело вздохнул, — Господи, как всё пакостно на Руси.

События последнего времени в стольном граде сильно подкосили здоровье князя Андрея и вовсе лишили душевного покоя. Он бунтовал против содеянного Глинскими в Москве. По всем статьям трон державы должен быть отдан брату Юрию Дмитровскому. Да был бы он помудрее и похитрее, а не грудь нараспашку, одолели бы скопом Глинских. Теперь всё кануло. И сам он, Андрей Старицкий, не будет бороться за трон, потому как присягнул на верность племяннику Ивану ещё при старшем брате Василии, отце будущего царя. Безотрадные размышления князя Андрея прервались: пришёл Фёдор Колычев.

   — Здравия тебе, батюшка-князь, — сказал Фёдор, переступив порог гостевой палаты.

   — Будь и ты здоров, Федяша. Зачем позвал, не ведаешь?

   — Догадываюсь. Московские гости тому причиной.

   — То верно. А ты знаешь, кто во главе их?

   — Нет, батюшка.

   — Помнишь, кто тебя из полыньи тянул?

   — Век не забуду. Алёшка Басманов?!

   — Он самый у гостей за воеводу.

   — Да где же он? Я хочу увидеть Алёшу!

   — В стороже сидит. Ты мне прежде поведай вот о чём. По какой причине ты сбежал из Москвы и со службы?

Фёдор опустил голову. Не хотелось ему говорить, на что его толкал князь Иван Овчина.

   — Норовом не сошлись с конюшим Овчиной-Телепнёвым, князь-батюшка.

   — Власть уважать надо, а не норов показывать. Ну да это я к слову. А по сути что?

   — В пыточную он меня посылал, вершить неправедное дело. А я отказался.

   — И кого же пытать он посылал тебя?

   — Велено мне было стоять при катах, когда они повелением Елены Глинской и малого аспида Ивана глаза выжигали князю Михаилу Глинскому. Вот я и отказался.

   — Надо же быть такому, чтобы по детской прихоти обезглавить пожилого и родного по крови человека! — Князь Андрей горестно покачал головой. — Вот уж, право, аспиды.

   — То-то и оно, князь-батюшка. Тут я и сказал Овчине, что пришёл конец моей службе государю. Я ведь ему не присягал. Потому и умчал под твоё крыло, батюшка. Тебе меня и судить.

   — Нет у меня Божьей воли судить тебя. Да нужно послушать, что молвит от имени Овчины твой знакомец и спаситель Алексей Басманов.

   — Я с радостью его послушаю. Алёша не скажет вздора.

Князь позвонил в колоколец. Явился дворецкий князь Оболенский.

   — Юрий, пошли человека за Басмановым. Пусть приведут сюда.

   — Мигом исполним, батюшка.

Когда Юрий Оболенский ушёл, князь Андрей заговорил о наболевшем:

   — Ты, Федяша, не питай надежду на то, что Овчина тебя за сей отказ от службы пожурит. У него послухи есть в каждом доме Москвы. И ему ведомо, как ты ходил к ярославским, дмитровским, костромским и иным вельможам. Ведомо ему и то, о чём там велись разговоры. А вот почему он тебя до сих пор не захомутал, того не ведаю и не понимаю. Но впредь берегись.

   — Чем-то я ему привлекателен. Но чем, тоже не знаю.

Привели Алексея Басманова. Фёдор встал с лавки, шагнул к нему и обнял.

   — Славный побратим, с чем бы ты ни приехал в Старицы, тебе не место в сидельнице.

Алексей тоже обнял Фёдора, но сказал с осторожностью:

   — Подожди, Федяша. Вот как выслушает меня князь-батюшка да молвит своё слово, тогда поверю.

   — Разумно. Так исповедуйся, с чем тебя послал Иван Овчина!

Басманов шагнул к князю Андрею, руку к груди приложил.

   — Князь-батюшка, клянусь светлой памятью отца, не ведаю я, с чем послан. Сказано одно: привезти Фёдора в Москву по доброй воле.

   — Сам-то ты как мыслишь? — спросил князь Андрей.

   — Пока ехал в Старицы, о многом передумал. Да пришёл к одному выводу: за цацки он нас принимает, и Федю и меня. Ведь так и было, когда мы с Федей в Каргополь угодили под надзор наместника. Тогда он нас уверил, что спасает от опалы князя Шигоны и Фёдора Ростовского. Теперь иное что-то затеял, ласково говорил со мной, как отправлял сюда. А я ни одному слову его не поверил. Да и как поверить, ежели со мной четырёх воинов послал!

   — И что же, ты будешь сейчас уговаривать Фёдора, чтобы ехал в Москву?

   — Упаси Боже! Пусть я в опалу попаду, но ни слова Фёдор от меня о Москве не услышит. Да я и сам, ежели меня отпустите, подамся не в стольный град, а в сторожевой полк на Оку, к вашему князю Оболенскому-Большому. Мы ведь с Федей около года у него служили. Воин я, а не дворцовый пёс. Вот и весь сказ.

Помолчали. Словам Алексея и князь и боярин поверили. У Фёдора к тому было больше оснований. Вместе они тяготы походов переносили, вместе с врагами бились и кровь проливали за родную землю. Наконец, после долгой паузы, Фёдор попросил князя Андрея:

   — Князь-батюшка, отпусти Алёшу ко мне. Пусть он у меня погостит, сколько вздумается.

   — Отпускаю. А спутников твоих, Басманов, я недельку придержу, пока ты до сторожевого полка доберёшься.

Друзья покидали палаты князя Андрея умиротворённые и жаждущие поговорить в уединении. И хотя они были молоды, но у каждого из них в душе жила озабоченность за судьбу России, которая стояла на пороге смутного времени.

В доме Колычевых Алексея встретили как родного.

   — Ну, будь здоров, побратим Федяши, — сказал боярин Степан и обнял его. — Чтим тебя всей семьёй.

Алексей смутился перед домашними Фёдора, но, посмотрев на княгиню Ульяну, забыл о смущении, поклонился ей, тронул за ручонку сына, которого она держала на руках.

   — Рад тебя видеть, княгинюшка. Ты такая и есть, как Федяша тебя высвечивал. И сынок твой весь в батю.

Пришло время войти в краску Ульяне. Но её выручила боярыня Варвара:

   — Идёмте к столу, родимые. Там и поговорим вдоволь.

Фёдор положил руку на плечо Алексею, повёл его в трапезную.

Басманов погостил у Колычевых всего два дня, насладился спокойствием, тишиной, сердечностью отношений и жалел, что дни пролетели быстро. Вместе с Фёдором и Ульяной они побывали в Покровском монастыре, послушали пение псалмов, исполняемых повзрослевшим Иовом. Такого с Алексеем не бывало. Пение наполняло его душу благостным покоем, на глазах появлялись слёзы, хотелось делать что-то доброе. Видел Алексей, что Фёдор и Ульяна в таком же блаженном состоянии. После литургии, когда покинули храм, Алексей сказал:

   — Как всё божественно! Душа становится младенчески чистой. И вовсе нет желания уезжать от вас. И хватит ли сил у меня миновать родной дом в Москве и не увидеть Ксюшу?

   — Ты крепись, не давай воли смятению, и всё будет хорошо, — подбадривал друга Фёдор.

В этот час ни Фёдор, ни Алексей ещё не знали, что расстаются на долгие годы, что по воле злого рока однажды Алексей Басманов предстанет перед Колычевым совершенно в другом свете. Но это случится через годы. А пока Ульяна и Фёдор провожали из Стариц близкого и в чём-то родного им человека. У Фёдора и Алексея проявилось много того, что связывало их крепкими узами. Каждый из них рисковал своей жизнью ради спасения друга. Такое без крови не оборвёшь. И в последний час перед отъездом Фёдор решил проводить Алексея до Волока Дамского, потому как проститься с ним за воротами дома не смог.

Провожать Алексея вышли все Колычевы. Боярин Степан и боярыня Варвара благословили его в путь словно сына. Степан настоял на том, чтобы Алексей взял с собой дворового человека.

   — Сподручнее вдвоём-то коротать вёрсты... — И наказал дворовому: — А ты, Пахом, как проводишь до полка воеводу, иди к брату моему Михаилу на Москву. Там и поживёшь до попутчиков.

Княгиня Ульяна своё Алексею наказала:

   — Ты уж, Алёша, выбери время побыть при родах возле Ксюшеньки. Ой, как тяжело нам рожать, когда вас, семеюшек, нет рядом!

И вот, наконец, верховые Алексей, Фёдор и молодой мужик Пахом покинули подворье Колычевых. Вот и Старицы остались позади. Донат сказал путникам у ворот:

   — В оба смотрите. По лесам ноне гулящие люди шастают.

В пути до Волока Дамского, однако, никто не потревожил путников, и у них было время поговорить о том, что происходило в России за последние месяцы.

   — Раскол случился в державе, чего уж там скрывать, — размышлял Фёдор. — И князь Андрей Старицкий теперь никак не пойдёт на мировую с Глинскими. Ведомо, что сила не на его стороне, а там как знать.

Алексей своего мнения не высказывал. У него в голове не было никаких мыслей — только о себе, о Ксении.

   — Я вот, Федяша, обмолвился, что пойду мимо Москвы к Оболенскому-Большому в полк, а теперь не знаю, как быть. Влечёт меня некая тревога домой. А почему, не ведаю. Разве что Судок Сатин смутил меня, его я у князя Андрея на дворе увидел.

   — Да что тебе Сатин? — удивился Фёдор. — Он у князя за приживалу.

   — Так ведь раныне-то он при Голубом-Ростовском служил. И в Москве я встречал его у Разбойного приказа. Двулик он — вот суть.

   — Это верно ты говоришь. И мне ведомо, что он подлый и шиш отменный, — согласился Фёдор. — Ты вот что: и впрямь, забудь пока о береговой службе. Тебя ещё рана беспокоит. Ты поезжай прямо в Москву. Там иди к Ивану Овчине, всё расскажи, как было. И обо мне правду выложи: ушёл, дескать, служить старицкому князю, ибо клятвы на верность государю Ивану я не давал. И тогда.ты будешь вне опалы. Про Карпа скажи: в полон его взяли, потому как причина есть. Помни то, что не надо нас выгораживать. Иван Овчина давно понял, что мы ему супротивничаем. Как и он нам, добавлю.

   — Мне бы теперь побыть близ Ксении до родов. Как твоя Уля сказала, ей сейчас очень трудно одной, — вёл речь о самом больном Алексей.

В Волоке Ламском они расстались после ночи, проведённой на постоялом дворе. Вечером, как приехали, Алексей и Фёдор долго сидели в питейной избе. Алексей, пытаясь заглушить душевную тревогу, много выпил и захмелел, а во хмелю признался:

   — Головой я пошатнулся, Федяша, после того удара за Каргополем. Чуть к непогоде, болит, скаженная, места не нахожу. Дьявольщина всякая лезет. Я отбояриваюсь от неё, а она, подлая, каверзить заставляет. Как избавиться от наваждения, Федяша?

   — Одно избавление от бесовщины, Алёша, молитва. Она и спасёт. Да ты не раскисай, ты крепок телом и духом окрепнешь. Вот как принесёт тебе Ксюша сынка, гоголем ходить будешь.

И всё-таки их расставание было грустным. Алексей даже прослезился. Смахнув ладонью набежавшие слёзы, сказал:

   — Метится мне, Федяша, что мы с тобой разлучаемся навечно.

   — Пути Господни неисповедимы, Алёша. А мне всегда будет тебя недоставать. И я приду к тебе, только позови на помощь.

Предчувствие не обмануло Басманова. В Москве его и впрямь ждала беда. Он приехал с Пахомом на Пречистенку, а его ожидали пустые палаты. Не было в них ни жены Ксении, ни дяди Михаила, только дворня да престарелый дворецкий Аким.

   — Горе у нас, батюшка Алексей. Осиротели мы, — встретил со слезами и причитаниями Алексея дворецкий.

   — Что же случилось, Акимушка? Недели не прошло, как в отлучку ушёл, как всё тихо-мирно было. Где дядюшка, где моя семеюшка? Говори же, говори!

   — Говорю, батюшка Алексей. Три дня назад под вечер пришли в палаты государевы люди и его именем забрали с собой батюшку Михаила и твою семеюшку. Посадили в колымагу и увезли неведомо куда.

   — Но хоть что-нибудь они сказали?

   — Мне было наказано передать, чтобы ты явился в Кремник к князю Овчине-Телепнёву, как только прибудешь в Москву. Вот и всё, батюшка Алексей.

   — Ну и дьявол сей Овчина-Телепнёв! В заложники моих родимых взял, чтобы с крючка не сорвался! — в гневе проговорил Алексей. Да боль ударила в лобную часть головы, аж закричал. Сжал голову, качал ею, постанывал. Да вспомнил совет Фёдора молитвою напасть отводить. Зашептал «Во спасение от бедствий» и пришёл в себя. Понял, что надо ехать в Кремль. Наказал дворецкому: — Ты, Акимушка, приюти Пахома. Из Стариц он, дворовый человек Колычевых. Однако кто спросит, скажешь, что наш, из Убор. Я же скоро вернусь с родимыми. — И убежал во двор, взлетел на неостывшего от долгого пути коня и помчался на свидание с Овчиной.

В одном Басманову повезло. Овчина был в своих покоях и принял Алексея без проволочек. Он был любезен. Усадил Алексея к столу, налил вина.

   — Охолонись с дороги, Алёша. Да не казни меня за строгость к твоим. Они у меня в палатах отдыхают, сам увидишь...

   — Однако обиды ты мне чинишь, князь-батюшка, ни за что ни про что! — выложил наболевшее Басманов.

   — У меня больше обид на твоё непослушание. Я ведь послал тебя Христом Богом за Колычевым. А ты что в Старицах учинил? С Федяшкой в обнимку ходил, вместо того чтобы вернуть к службе.

   — Он служил у великого князя Василия, а другим клятвы верности не давал. И потому решил остаться на службе у князя Андрея.

   — И это мне ведомо.

   — Откуда? Уж не Божий ли человек Сатин на хвосте принёс?

   — Не знаю такого. И сие государева тайна. Да не будем толочь воду в ступе. Одно скажу: Карпа мне жалко и воев. Загубит их Андрейша в отместку мне. Теперь о деле. Хотел я послать Фёдора Колычева за старшего на Белоозеро. Но, прости, жребий по твоей вине пал на тебя. Надо отвезти туда в острог мятежных бояр Ивана Ляцкого с семьёй да Ивана и Семёна Бельских с семьями. Надёжнее тебя у меня нет человека.

   — Так уж и нет? Оскудел государев двор надёжными служилыми, — вспыхнул Басманов.

   — Есть верные и надёжные. Да и тебя хочу видеть таковым, — ровно и даже улыбаясь сказал Овчина.

Басманов задумался, голову склонил, и впервые у него вместо злости закипела в душе ненависть к этому красавцу. Она прожигала Алексею нутро, словно калёный штырь. «Ведь знаешь же ты, прелюбодей, что жена у меня на сносях, а прогоняешь от неё. Ладно, князь, я пойду на Белоозеро, но тебе это дорого обойдётся. Ты ещё попомнишь, как ущемлял Алексея Басманова». Да понял, что ещё не время обнажать свои чувства, поднял голову и спросил:

   — Когда выезжать?

   — Завтра. Сегодня надо тебе в бане помыться, отдохнуть с дороги. А завтра чуть свет с моими посыльными воинами и поведёшь опальных из Кремля. Завтра же я и твоих родимых домой отправлю.

   — Так мне бы свидеться с женой и с дядей надо. Жена у меня последние месяцы ходит. Жестоко разлучать нас.

   — Ну полно, ты же воин, Алексей. И всё-то наши семеюшки рожают чаще всего без нас, пока мы в сечи ходим. И мой сынок без меня на свет появился. Господи, что тут поделаешь! — страдал пуще Алексея Иван Овчина.

Алексей понял, что идти встречь Ивану Овчине или слёзно умолять его не следует, да и гордость мешала. Не одолеть ему этого матерого придворного. И он смирился.

   — Я готов, князь-батюшка, — сказал Алексей, вставая. И попросил: — Токмо отведи меня до родимых. Хочу увидеть супружницу и дядю.

   — Ты их увидишь, да разговору между вами не будет. Зачем тебе волновать близких перед разлукой долгой?

Князь Овчина встал и повёл Алексея по своим палатам, где в одном из покоев якобы находились Ксения и дядя Михаил. У дверей этого покоя стоял страж. Овчина миновал его, вошёл вместе с Алексеем в соседний покой, откинул висевшую на стене выделанную шкуру бобра и открыл тайную глазницу.

   — Смотри, — сказал князь. — Ксения спит, а Михаил книгу читает. Он же книголюб, как мне ведомо.

Алексей подошёл к узкой щели, через которую был виден весь покой. Он увидел лежащую на ложе женщину, но сказать, что это была Ксения, не мог. Она лежала спиной к глазнице и была укрыта с головой. Он не признал и дядюшку, который сидел за книгой у стола. Да, дядя Михаил любил читать, но сказать, что это был он, Алексей тоже не мог. На сидящего был накинут кафтан, вроде бы дядюшкин, но за поднятым воротником не видно было его головы. Алексей хотел крикнуть, позвать дядю. Но Овчина словно угадал его желание, закрыл глазницу, сказал:

   — Теперь ты видел, что я не чиню им зла. Они в благополучии, их кормят и поят, и даже книга твоему дядюшке дана для полноты жизни. — При этом Овчина тяжело вздохнул: — За всё надо платить, Алёша.

Басманов ничего не ответил на слова князя Овчины. Он молча покинул покой и, не прощаясь с князем, ушёл. Уже ничто не могло убедить Алексея, что Овчина не преследует его. И ненависть к придворному злочинцу пустила в душе Басманова корни, начала прорастать, укрепляться.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ МЯГКОТЕЛЫЙ КНЯЗЬ


Елена Глинская, оставаясь правительницей при малолетнем сыне, завершала дела покойного мужа. Великий князь Василий за годы своего княжения подмял под себя почти всех удельных князей. И одной из первых его жертв стал могущественный вассал, удельный князь новгород-северский Василий Шемячич. Следом за ним пали вольные Стародубское и Рязанское княжества.

На долю Елены осталась расправа с князьями Юрием Дмитровским и Андреем Старицким. Елена сумела накинуть аркан на Андрея. И он жил в постоянном страхе с того самого часа, как взяли под стражу брата Юрия. Правительница не только не выполнила волю супруга и не передала Андрею Волоколамский уезд, но обманула его, посулами выманив Ржевскую волость с деревнями и починками в дар монастырю. Разорила Елена и воинскую силу Старицкого княжества: дважды за два месяца потребовала по две сотни воинов на береговую службу.

Князь Андрей жаловался своим близким боярам и князьям: «Мне теперь от ватажки разбойников не отбиться — так обескровила Елена. Больше пяти тысяч старицких воинов держит литвинка на Оке да в Диком поле. Какие земли ещё делают Москве такие подарки?»

Возвращение в Старицы боярина Фёдора Колычева ещё больше повергло в уныние доброго князя. Фёдор прибыл в Старицы под вечер, два дня отсиживался дома, пока в связи с появлением в городе Алексея Басманова Андрей не позвал Фёдора в княжеские палаты. Но при Басманове откровенного разговора у князя Андрея и боярина Фёдора не получилось. И он велел ему зайти, как проводит гостя. И вот Фёдор вновь в княжеских палатах.

Князь Андрей встретил Фёдора с заметным волнением, провёл его в малый покой, где кроме стола и двух лавок под бархатом, ничего не было. Князь усадил боярина и попросил:

   — Рассказывай, Федяша, всё пообстоятельнее, как там в Москве, чем грозит нам литвинка?

В этот час Фёдор отметил, что за прошедшее с его отъезда из Стариц время князь сильно постарел, а было ему лишь около пятидесяти лет. Глаза его, ранее лучистые, потускнели, и воли в них проявлялось мало. Жажда борьбы и вовсе улетучилась. Фёдор ничем не мог утешить и приободрить князя. И начал он с того, что покаялся:

   — Ты, князь-батюшка, помилуй меня и прости. Не смог я выполнить твоего желания ни в большом, ни в малом. Добрался я до Москвы хорошо. С князем Иваном Ярославским встретился чинно. Он — ярый противник литвинки — все пути мои наметил, все имена верных людей назвал. И я ходил к ним тайно. И другие от князя ходили, дабы сбить воедино силу. Токмо недолго всё шло без препон. Ведомо мне теперь, что у конюшего Ивана Овчины под рукой более тысячи послухов и видоков, кои всех вельмож обложили и за каждым их шагом следят. Потому Овчина всё про нас ведал и упредил властной силой. Хитро поступил, никого не схватил, не бросил за сторожа, но предупредил и лишением живота грозил. Так было с князьями ярославскими, с князьями Сицким, Горбатовым-Суздальским и Троекуровым.

   — Господи, какие россияне! — воскликнул князь Андрей. — Всё от корня батюшки Владимира Мономаха. И что же они теперь?

   — Их в вотчины выдворили из Москвы, тем и отделались. Да в стольном граде и другое, худшее учинилось. Пошёл в бунт против Елены Глинской её дядя князь Михаил Глинский. Да сказывают, к тому подвигла его мать великой княгини Анна. Она же втянула в заговор князей Ляцкого, Бельских, Воротынского и ещё кого-то, не ведаю.

   — Как тому быть? Верится с трудом! — удивился князь Андрей.

   — Истинно говорю, князь-батюшка. Михаил Глинский был недоволен конюшим Иваном Овчиной, его верховодством. Сказывают, просил Елену, кричал ей: «Вытури из Кремля кобеля своего, и мир у нас будет!» Она не вняла воле дядюшки. Вот он и пошёл в бунт.

   — Да как же они без военной силы вздумали выступить на Елену? Ведь у неё и Овчины полки под руками.

   — Ведомо мне, что за Глинским встали воеводы князья Волконский и Трубецкой. А у них два полка в Москве на отдыхе стояли. Да опять-таки заговорщики обмишулились. Успел Овчина послать полки на береговую службу. А в Москву привёл полки преданных воевод.

Князь Андрей был бледен, слушал внимательно и понукал Фёдора:

   — И что же дальше?

   — Худо всё кончилось для Михаила Глинского и его побратимов. Всех заговорщиков с семьями отправили в гиблые места на север. А своего дядюшку великая княгиня велела ослепить. Я уж о том рассказывал. Сам слышал её повеление князю Овчине.

   — Ох, Федяша, Федяша, да правда ли всё это, не сон ли?

   — Ей-богу, князь-батюшка, всё истинно. В ярость она пришла оттого, что Глинский обличил Елену в порочной тайной связи с отшельником Ипатом. «Твой сын, — кричал он, — дитя прелюбодеяния, и отцом ему не князь Василий, а черкес Ибрагим!» Тут и увели князя в пыточную.

   — Что делается, что делается! — вздохнул князь Андрей и поторопил Фёдора: — Говори, какие ещё мерзости случились в Москве?

Колычев задумался. Он вспомнил свою ночную встречу с божедомами[31] в Кремле, кои вывозили из государевых тюрем покойников. И то, что они сказали ему, когда он спросил их, кого увозят, Фёдор ещё в Москве подверг сомнению. Но перед князем, правда то или ложь, он умолчать не смел. «Должно знать ему о том», — решил Фёдор.

   — Есть ещё одна новинка, берёг для твоего слуха, князь-батюшка. Весть о смерти твоего брата Юрия может быть ложной. Сказывают, что он жив, но так ли сие, надо ещё узнавать.

   — Но кто тебе молвил, что он жив? — Князь встал, заволновался. — Да говори же не мешкая!

   — Божедомы поведали, кои усопших сидельцев на погост из Кремля вывозят. Да может и так быть, что из корысти ложь бросили, потому как денег прежде от меня потребовали, когда я спросил, не вывозили ли они князя ЮрияДмитровского.

   — Нет, нет, сиим Божьим людям можно верить. Они каждого покойника в лицо знают. Но что же делать, что? Как спасти брата? — вопрошал князь. — Кто из мудрых подскажет мне?

Фёдор промолчал. У него не было ответа на эти вопросы. Известно ему было, что никого ещё не удавалось вырвать из кремлёвских тюрем, и, сколько достославных россиян погибло в них, не счесть. Князь, однако, смотрел требовательно, ждал. Ему нужна была поддержка, нужно слово верного соратника. И Фёдор поддался: боль князя Андрея стала и его болью.

   — Надежда на спасение князя Юрия у тебя одна, князь-батюшка: ежели города протянут тебе руку помощи, ежели пойдут против Москвы и Глинских. А звать нужно Ярославль и Кострому, Владимир и Тулу, Новгород-Северский и Тверь, Рязань и Вологду. Да и многие другие, коим Москва и Глинские что кость в горле. Однако же ты, князь-батюшка, собери верных бояр и воевод, спроси их совета, потому как Старицы встают на тропу войны и без согласия старичан гонцы не дойдут до тех городов.

Князь Андрей понял Фёдора, но засомневался в преданности многих старицких вельмож. Трудно ему было разобраться, кто верен ему, а кто предпочтёт служить Глинским. Ведал же он, что сегодня обронил супротивное слово Глинским в Старицах, а назавтра оно уже в Москву улетело, в государевых палатах прозвучало.

Знал князь Андрей и то, что в Москве на Старицы посматривают хотя и без опаски, но настороженно. Спустя полгода после смерти брата Василия его вызвали в Москву. Стоял он перед Еленой Глинской и её дядей словно провинившийся холоп. Тогда ему было велено вместе с русскими воинами готовиться в поход на Казань.

   — Но прежде ты собери полк ратников, — предупредил бывалый воевода князь Михаил Глинский.

Андрей отказался выполнить волю Елены, сославшись на то, что болен, что ратников в княжестве разве что из баб можно набрать. И тогда выступил вперёд митрополит Даниил, потребовал дать клятву на целовальной записи в верности великому князю Ивану.

   — Живёшь в сомнении, сын мой. Очисти душу от греховности, покайся перед Господом Богом и приложись к целовальной записи, — строго произнёс митрополит Даниил.

   — Зачем пытаете мою честь? — вознегодовал князь Андрей. — Я дал клятву, как брат преставился. А ежели добиваетесь, то и ты, великая княгиня, должна целовать запись, что не будешь ущемлять меня. Где мой Волоколамский уезд? Сколько ждать грамоты?

   — Великая княгиня тебя не ущемила бы, ежели бы ты был верен клятве, — ответил за Елену князь Глинский.

   — Помолчи, князь Михаил. Не ты меня звал в Москву и не владыка. От великой княгини я и жду ответа.

   — Придёт час, и ты его получишь, — проговорила Елена и покинула гостевой покой.

   — Но коль так, то и вы подождите и с полком и с походом моим на Казань, — отозвался Андрей. И, повернувшись к Даниилу, сказал последнее: — А тебе, владыка, укор: почему не вознёс над княгиней и князем слова Божьего? — С тем князь Андрей и покинул великокняжеские палаты и Кремль.

Передавали Андрею позже, что, как только он ушёл, князь Глинский потребовал от конюшего Ивана Овчины, чтобы тот добился повеления княгини взять под стражу князя Андрея, пока он в Москве.

   — Он наш враг! Сие запомни, конюший! — заявил Глинский.

Князь Иван Овчина никогда не уступал Михаилу Глинскому и ни в чём с ним не соглашался.

   — Ежели он твой враг, вот и иди, возьми его. Или иди сам к племяннице, — ответил князь Овчина и при этом улыбался Глинскому.

Великая княгиня в тот день не вняла совету своего дяди. И князь Андрей благополучно покинул Москву. Но позже Елена дважды присылала гонцов в Старицы с повелением Андрею явиться в стольный град. Первый раз примчал князь Василий Оболенский. Увещевал Андрея два дня, но Старицкий уже знал, зачем его тянули в Москву, и, ссылаясь на недомогание, отказался ехать. Следом за Василием явился троюродный брат Ивана Овчины, князь Борис Щепин-Оболенский. Льстивый вельможа пытался заманить Андрея в Москву посулами о милости великой княгини.

   — Сказано мне, что тебе, князь Андрей, Елена Васильевна приготовила грамоту на владение Волоколамском, сёлами и деревнями уезда. Ты ведь столько ждал её!

   — Вот и прислала бы с тобой ту грамоту, — отозвался князь Андрей. — Потому возвращайся в Москву с чем приехал. Мне же в Старицах сподручнее недуги лечить.

Князь Андрей в меру лукавил, притворялся, но пока добивался своего и не разделил судьбу брата Юрия. На какое-то время его оставили в покое. И вот теперь, беседуя с Колычевым, пребывая в горьких размышлениях, Андрей решился собрать вельмож и посоветоваться с ними, как жить дальше, потому как понял, что покоя ему не будет и великая княгиня вкупе с Иваном Овчиной не мытьём, так катаньем добьётся своего. Пробудившись от тяжёлых мыслей, князь Андрей сказал Фёдору:

   — Спасибо тебе за службу, боярин, а я внял твоему совету и буду думать, на кого можно положиться, кто поможет мне приоткрыть дверь в завтрашний день.

Князь Андрей всё-таки был уверен, что близ него есть преданные ему люди. И прежде всего подумал о князе Фёдоре Пронском. То был смелый, честный и умный воевода, не раз доказывавший свою верность. И едва боярин Колычев покинул княжеские палаты, как князь Андрей позвал своего придворного шута Карлу Воеводича.

   — Гаврилка, сбегай до князя Пронского. Скажешь, зову его.

Шут был ловок и быстр, словно молодой гончий пёс. Вильнул задом, крупные зубы в улыбке оскалил, луковицей носа туда-сюда повёл и был таков. Позже князь Андрей поймёт, что вернее Карлы Воеводича, а в обиходе шута Гаврилки, в его княжестве не было другого человека. Он и в железах до исхода души отсидит у ног своего добросердого князя.

Вскоре появился князь Фёдор Пронский, мужчина в самой силе, выше среднего роста, крепкий, с суровым лицом воина. Он и был отменным воеводой, не раз водил старицкий полк на береговую службу, храбро дрался с ордынцами. Теперь же, после тяжёлой раны, полученной год назад, долечивался дома, а над его полком стоял воеводой князь Юрий Оболенский-Большой. Беседа князей была долгой, но свелась пока к одному совету князя Пронского:

   — Ты, княже Андрей, отзови Юрия с Оки, да вместе с полком, пока татары ещё у себя дома. Но помни, что отозвать надо не тайно, а чтобы снялся он дерзко, как в Москву на отдых. В пути отвернул бы от стольного града, пришёл в Старицы без потерь. И у нас уже будет сила. Тогда и поднимемся против Глинских, ежели города поддержат. Будем надеяться, что Господь Бог нам поможет.

   — И города поддержат. Не за себя радею: истинного престолонаследника нужно спасать, — заключил тайную беседу князь Старицкий.

В те же первые мартовские дни ушли в обход Москвы на Коломну гонцы к воеводе Оболенскому-Большому с повелением удельного князя возвращаться с полком в Старицы. И дошли бы посланцы благополучно, если бы неделей раньше не вернулся в Старицы на своё подворье князь Фёдор Голубой-Ростовский. Оборотень Судок Сатин как будто ждал его и в ночь появился в палатах Ростовских. Да той же ночью со двора князя Голубого-Ростовского умчал посланец к конюшему Ивану Овчине. Князь Андрей так и не узнал, что в двадцати вёрстах от Коломны его гонцы были схвачены. Их отправили в Москву, там зверски пытали и добыли от них всю правду.

Князь Старицкий, однако, продолжал начатое дело. На четвёртой неделе Великого поста ранним утром он собрал старицких вельмож. Явились Фёдор Пронский, Василий Серебряный, Иван Щепин-Оболенский, Борис Палецкий, Степан и Фёдор Колычевы. А следом за ними пришёл Фёдор Голубой-Ростовский. Его появлению многие удивились: «Неужели князь Андрей пригласил его? — подумали они. — Но того не могло быть». Князь Пронский на всякий случай спросил князя Андрея:

   — Иванович, мы же Ростовского не звали. Как теперь быть?

   — Пусть сидит и слушает наши речи. Да позже глаз не спущу, не дам в Москву сбежать.

   — Убежит, — убеждённо сказал Пронский.

   — Будем знать, кто наш враг. Да и в Москве предателя достанем.

Последним пришёл дядя Фёдора Колычева, старший брат Степана, думный боярин Иван Умной-Колычев, уже отошедший от Думы, но разумный советами. Как собрались, князь Андрей произнёс:

   — Слушайте все. Ведомо вам, что на московском престоле сидит литвинка-еретичка с сыном чуждой нам плоти. Ведомо вам и то, что, кому быть законным великим князем, тот сидит в заточении, закованный в цепи. Теперь скажите, по совести ли нам сидеть по каморам и не возвысить голос, не позвать державу против клана Глинских? Говорите же, ваша воля для меня превыше всего.

И встал князь Фёдор Пронский.

   — Совесть не запятнаем, за Рюриков корень живота не пожалеем, добра — тоже. Потому, князь-батюшка, снаряжай гонцов в города, вели собирать по вотчинам ратников. И свой удел поднимай воедино. — И спросил Пронский вельмож: — Так ли мною сказано? Вот ты, князь Ростовский, как мыслишь?

Фёдор Колычев сидел близ князя Пронского, любовался им: могуч, решителен, глаза смелые. Знал он, что против великого князя поднимался, но не дрогнул. И тут же Колычев заметил, как от вопроса Пронского побледнел князь Голубой-Ростовский. Он, словно утопающий, уцепился взглядом за князя Андрея и сиплым голосом ответил:

   — Мыслю тако же, как наш князь-батюшка: его брату Юрию Дмитровскому нужна воля.

Колычеву показалось, что Голубой-Ростовский говорит неискренне. Да и не он один то заметил. И был Фёдор доволен резкими словами князя Щепина-Оболенского:

   — Ты, князь Пронский, забыл, что Голубые-Ростовские давно потеряли любовь к Старицкому уделу, им всегда любо греться у чужого очага. Потому других спроси, как мыслят. А я глаголю так: не должно быть литвинке правительницей, а её прелюбодеичу на российском престоле сидеть. Потому, государь, зови города.

Фёдор Голубой-Ростовский нашёлся-таки что сказать:

   — Все мы, и я тоже, давали клятву на целовальной записи. Что же нам теперь в клятвопреступники держать путь? Скажи, князь-батюшка?

Князь Андрей не ответил на вопрос Голубого-Ростовского. Он понял, что допустил ошибку, когда решил оставить его на совете. «И какой же ты скользкий, Голубой, словно налим. Вот бы и лежать тебе под камнем в Волге», — подумал князь. Он встал и произнёс:

   — Нам пора в трапезную. — А когда выходили из малого покоя, где держали совет, князь Андрей остановил Пронского и тихо сказал: — Ты прав, друг, Голубой — перелёт, и ему не быть с нами.

   — Лучше после трапезы отпусти всех до вечера. А там и сойдёмся без него.

Князь Андрей так и поступил. После трапезы он велел всем идти домой, сославшись на немочь. Пронского он придержал. Когда все ушли, сказал:

   — Пошли пару верных людей присмотреть за домом Ростовского. А я стражам у ворот накажу никого из города не выпускать.

Спустя несколько часов, уже тёмным вечером по снежной замети, побежали холопы князя Андрея по Старицам. И вскоре князья и бояре вновь вобрались в малом покое на совет. Фёдора Голубого-Ростовского среди них не было. Удельный князь всё обдумал и донёс свои мысли совету:

   — Пришёл край нашему терпению, и, пока нас не предали, возвысим голос над Русью. Ноне же в ночь уйдут в города гонцы к верным и надёжным сынам Руси, чтобы они звали россиян на битву. Сей же час мы составим грамоту, сделаем с неё списки. Честь нашу оберегая, скажем русичам о бережении престола Рюриковичей.

Фёдор Колычев смотрел на князя Андрея Старицкого и удивлялся: твердеет мягкосердый князь. Фёдор и на вельмож оглядывался, ловил на их лицах блики душевного пламени. Оно ни у кого не чадило. Все были без сомнения согласны с удельным князем идти в сечу за честь российского трона.

Князь Андрей велел дворецкому принести бумаги и ярославских орешковых чернил, сказал Фёдору Колычеву:

   — Тебе писать мою грамоту и делать с неё списки.

   — Готов, князь-батюшка, — ответил Фёдор.

Но взяться за перо ему помешали. Вернулся из Москвы послух Андрея Старицкого боярский сын Судок Сатин. Дворецкий Юрий Оболенский-Меньшой вызвал из покоя князя Андрея.

   — Княже, только что из стольного града примчал Судок, просит тебя.

   — Веди в опочивальню. — И князь Андрей поспешил туда.

Оборотень Сатин возник перед князем в драном армяке, в крестьянском треухе, в лаптях. Лицо обмороженное, глаза воспалены. Предав Василию Голубому-Ростовскому, который служил теперь на месте отца в Разбойном приказе, гонцов князя Андрея к князю Юрию Оболенскому-Большому, он явился за новой добычей.

   — Говори, что привело? — потребовал князь Андрей.

   — Беда привела, государь. Выданы мы. Гонцов твоих к князю Юрию охватили. Видел их в Москве в железах. Они пытаны и преданы смерти.

   — Господи, ну и поруха! И кто же их мог выдать?

   — Того не ведаю. — Взгляд Сатина был по-детски правдив.

   — Что ещё?

   — Другое отраднее. Велел князь Иван Ярославский передать тебе, что идёт в Старицы. И людей ратных при нём более тысячи. Просит и тебя собирать воев. Сказал: «Ежели полк Оболенского придёт к Москве да мы соберёмся с силой, Глинским не устоять». Поспеши же, князь-батюшка, новых гонцов послать.

   — Теперь на тебя вся надежда. Тебе и идти к князю Юрию.

Сатина сие не смутило.

   — Пойду, князь-батюшка. Но вернее будет помимо меня ещё кого-либо снарядить.

   — Об этом подумаю. Что ещё у тебя?

   — Ведомо мне, что многие московские бояре готовы встать рядом с тобой, как пойдёшь на Глинских. Ежели дашь их имена, я донесу до них весть о твоём выступлении. Тому и время, потому как в государевых палатах горит свара.

   — Очень важная весть. Ладно, иди отдыхай. — Что-то побудило князя Андрея добавить: — Из моих покоев не уходи: увидят тебя в городе, быть беде.

   — Я, батюшка-князь, сутки просплю, как пёс после охоты.

   — Вот и славно. — Князь Андрей позвал дворецкого, наказал ему: — Накорми Судка и спать уложи.

   — Исполню, — ответил Оболенский и увёл Сатина.

Последние вести послуха Судка приободрили князя Андрея.

Он понял, что затягивание похода на Москву чревато гибелью всему делу. Вернувшись на совет, князь Андрей сказал:

   — Важные вести получены. К нам с тысячей ратников идёт князь Иван Ярославский. Теперь говорите, воеводы: сколько времени нам потребуется собрать всех ратников в уделе, в ваших вотчинах? Сколько дён нам нужно на сборы в поход?

   — Надо успеть до распутицы, — ответил боярин Борис Палецкий. — Потому на все сборы не больше двух недель.

   — Охи спешка нужна горячая! — вздохнул князь Андрей. — Да будет так! Впрягайтесь, воеводы, завтра же с рассветом. А ты, Фёдор, бери перо: будешь писать за мной грамоту.

   — Готов, батюшка-князь, — ответил Фёдор Колычев.

Князь Андрей прошёлся по палате в поисках первых слов.

Нашёл, остановился близ Фёдора.

   — Пиши. Люди русские государевы! — начал он. — Князь великий Иван, племяш мой, молод. Держит государство литвинка-еретичка с боярином Овчиной-Телепнёвым-Оболенским, а как лихо — вам самим ведомо. Священство продажное, митрополиты и те за серебреники ставленные... — Фёдор записывал быстро, но успел подумать о том, что вызвало его недовольство: «Не ту речь повёл князь Старицкий с россиянами. Сильнее всё должно быть сказано, и митрополитов не надо трогать». Но князь Андрей продолжал выкладывать всё как обдуманное, выстраданное, и Фёдор поспешил записывать. — Тиуны да наместники не у старост по ряду, что им следует, берут, а сами дерут, мздоимством живут. В неволю люд продают за ничто. Чего же вам, люди, надеяться? А боярам и любо: четь — государю, три чети себе в мошну. Чего ждать? У кого служить? Идите ко мне. Я же рад вас жаловать!

Князь Андрей умолк, посмотрел на бояр, на князей, пытаясь угадать, довольны ли они его словом. Да мало кто смотрел в глаза князю Андрею. Лишь дворецкий Юрий да князь Фёдор Пронский не отвели от него глаз. И понял Андрей Старицкий, что грамота не вдохновила вельмож.

   — Пиши, Фёдор, кто скажет лучше. — Князь опустился на лавку, положил на стол руки. Они были вялые и в кулаки не сжимались.

И Фёдор понял, что князь Андрей не боец, не воин и не сумеет, как должно, встать против Глинских. И чтобы всё окончательно выявить, сказал:

   — Долг наш, князь-батюшка, написать суровую правду россиянам токмо о дворцовых неустройствах. Пусть они знают, что их зовут на борьбу за истинно русского государя, каким был Иван Васильевич, твой батюшка. Надо спросить россиян, нужны ли им литвинка и невесть каких кровей её сын-прелюбодеич. И боярам и священнослужителям слово грозное теперь не следует говорить. Зачем им с нами идти, коль при Глинских им вольготнее живётся?

Многие мужи, собравшиеся на совет, смотрели на молодого Колычева с удивлением. «Эко, наперекор князю пошёл! — воскликнул в душе Фёдор Пронский. — Да ведь правду речёт!»

И ещё больше все были удивлены, что князь Андрей ни словом не упрекнул Фёдора Колычева за дерзость. Молвил отрешённо:

   — Устал я ноне. Идите все домой, и я отдохну. Ты же, боярин Федяша, останься и сделай списки со сказанного мною. — Князь Андрей обвёл всех внимательным взглядом и добавил: — Убери несогласное про бояр и священников, скажи правду про Ивана. — Спросил всех: — Так ли?

   — Так, княже Андрей, — отозвались бояре и князья, хотя и в разноголосицу.

Князь покачал головой: дескать, пишите, как должно, и ушёл.

Фёдор Колычев, вздохнув с облегчением, принялся переписывать грамоту. Он писал старательно, а все смотрели на него с нетерпением. Хотели они, чтобы грамота князя Старицкого дошла до сердца каждого россиянина.

На другой день в Старицы вновь явился московский гонец. Князь Василий Оболенский привёз грамоту от правительницы Елены. Именем великого князя Ивана она грозно повелевала Андрею Старицкому быть в Москве. Прочитав грамоту, князь Андрей вошёл в раж и гневно ругал Елену. И дворецкий князь Юрий подумал, что Елене будет написан такой же гневный ответ. Однако он ошибся. Родилась плаксивая отписка на имя великого князя: «Ты, государь, приказал нам с великим запрещением, чтобы непременно у тебя быть как ни есть; нам, государь, скорбь и кручина большая, что ты не веришь нашей болезни, а за нами посылаешь неотложно; а прежде, государь, того не бывало, чтоб нас к вам, государям, на носилках волочили».

И не было никого рядом с Андреем Старицким, кто вразумил бы его написать достойный ответ. Андрей явно был в растерянности. Он и хотел бороться с Глинскими, дабы защитить честь Рюриковичей и вырвать из неволи брата Юрия, и в то же время боялся сказать смелое и гневное слово, боялся духа великого князя Василия, который, как казалось князю Андрею, ещё исходил из Москвы и угнетал его.

Однако люди земли русской простили князю Андрею Старицкому все его слабости, и грамота из Стариц нашла отклик в сердцах россиян. Из Новгорода и Пскова, из Твери и Вологды, из Калуги и Владимира пришли в Старицы несколько сотен ратников-добровольцев. Лишь князь Иван Ярославский изменил своему слову и не явился с воинами на помощь князю Андрею. Ибо знал Иван уже доподлинно, что князь Юрий Дмитровский предан смерти, а в Андрее Старицком он не видел достойного преемника российского престола.

К лету стало очевидно, что Старицкое удельное княжество противостоит Глинским со многими боярами, священнослужителями и воинством в одиночестве. Тому причиной, считали в окружении Андрея Старицкого, явилось то, что в Москве были задушены всякие попытки противостояния князьям Глинским. Тому причиной было умелое действо Разбойного приказа против заговорщиков, а прежде всего конюшего Ивана Овчины с его тысячами видоков и послухов. Судок Сатин по весне сбежал из Стариц и принёс в Москву хороший подарок сыску и Ивану Овчине. Он выдал имена всех вельмож, которые поддерживали князя Андрея Старицкого.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ ПАДЕНИЕ СТАРИЦ


Лето 1537 года выдалось знойное, сухое. И год не Касьянов, а выгорели сенокосы, задымили торфяники, хлеб наливался скупо, зерно у ржи и пшеницы вызревало меньше просяного. В июле уже голодала скотина на пастбищах, лишь по болотным местам, по лесным полянам удавалось накормить животину, накосить малость сена. Мелкие речки пересохли. Волга, что напротив Стариц, всегда несла полные воды, а в этот год обмелела, и её можно было перейти вброд. Грозы, кои часто полыхали над державой, приносили малую толику дождя-ливня, лишь вольготные молнии поджигали леса, деревни, починки. Многие селяне видели в колеснице не Илью-громовержца, милосердного к неимущим, а подручных сатаны. Находили в том россияне кару Божью и его допущение порезвиться нечистым силам. А вот за какие грехи Всевышний проявил к православным такую немилость, никто того не ведал.

И в государевом дворце не ведали, почему Господь Бог рассердился на россиян. Ан придворные напрасно винили Бога: он воздавал людям по делам их. И как-то жарким, душным полднем во время трапезы в великокняжеских покоях Елена Глинская спросила митрополита Даниила:

   — Владыка, ты ближе всех к Господу Богу, скажи, почему он прогневался на нас и наслал великие напасти?

Однако митрополит не поспешил с ответом, и его опередила Анна Глинская. Она, будучи тайной противницей дочери, и благословив князя Михаила на заговор против Елены, теперь состояла при ней второй после Ивана Овчины советницей. Сказала немного, но словно пророчествовала:

   — Виною всем князь Старицкий Андрей. В его уделе колдунам и волхвам вольно живётся. Они толкают князя на междоусобицу, обещая скорую победу над великим князем. Сами же рушат устои жизни в державе.

   — Что же нам делать, матушка? — спросила Елена.

   — О том спроси у конюшего. Ему печься о покое в государстве.

   — Иван Фёдорович, отвечай, коль жребий на тебя пал, — попросила Елена. — Сколько ни зову князя Андрея в Москву, он не едет...

Старицы, как считал Иван Овчина, сидели у него в печёнках. Его бы воля, не мешкая послал бы рать. Да чувствовал, что тому близок час и Елена сама пошлёт его порушить мятежное гнездо. Он знал о всех побуждениях князя Старицкого, перехватил его многие послания к россиянам. Послухи князя Василия Голубого-Ростовского питали Овчину вестями из Стариц день и ночь. Он и сказал бы о том, но в последнее время между ним и княгиней пробежала чёрная кошка. И сейчас Овчине хотелось позлить правительницу, а с нею и её мать.

   — Полно вам поминать князя Андрея всуе. Он ноне для нас не вреден и вскоре в Москву явится. Вот тогда уж и спросите его, замышлял ли он против вас крамолу. Коль замышлял, в железа возьмёте.

Эти слова князя Ивана Овчины его же происками оказались вещими. Пройдёт не так уж много времени, как Елена и Иван вновь воспылают любовью и коварная княгиня уговорит прелюбодея выполнить её волю, доставить князя Андрея Старицкого в Москву.

Князь Старицкий, не ведая о коварных замыслах Елены Глинской, продолжал слать в города грамоты, призывая россиян под своё знамя. Города, казалось, оглохли, остыли от страстей и упивались мирной жизнью. Лишь Новгород от богатства своего проявил щедрость, нанял чуть больше сотни воинов в прибалтийской земле и прислал их в Старицы, вдобавок к той сотне новгородцев, коя уже стояла близ князя Андрея. Ещё из ближних к Старицам земель пришли доброхоты — человек двести ремесленников: оружейников, кузнецов, — в коих у князя Андрея была большая нужда. Но пока всё складывалось для удельного князя очень плохо. Не мог он с такой силой не только одолеть Глинских, но и выстоять перед их полчищами. Питал князь Андрей надежду на то, что полк князя Оболенского-Большого вырвется, наконец, из Коломны. И тогда князь Андрей отважился бы выступить на Москву. Но полку старицких воинов не суждено было встать под знамя своего удельного князя. Ему перекрыли все пути-дороги, и ни один гонец, сколько князь Андрей ни посылал, не добрался до воеводы Юрия Оболенского-Большого.

Смутная жизнь наступила в Старицах. Князь Андрей совсем растерялся. За день до праздника апостолов Петра и Павла зашёл к нему в покой дворецкий Юрий Оболенский и сказал:

   — Князь-батюшка, снял бы маету, сходил на моление в наш монастырь. Возросший в мужественные лета отрок Иов новые псалмы поёт, а ещё многие молитвы читает с языка. Акафисты и каноны распевает аки дивная труба, всех прихожан ввергая в душевное вдохновение.

   — Завтра же в воскресный день и схожу, — внял совету дворецкого князь Андрей. — Ты же побуди всех бояр и князей идти со мной, ежели пожелают заутреню отстоять.

Воскресная служба в Покровском монастыре удалась на славу. Никогда в храме не было такого стечения горожан. Молодой инок Иов не знал, что лишь благодаря ему сошлись в монастырь столько христиан. Но перед началом богослужения князь Оболенский-Меньшой зашёл-таки в ризницу и сказал архимандриту Паисию:

   — Святой отец, попроси, чтобы постарался ноне инок Иов. А в пении — особо. Князь-батюшка услышит его новые псалмы впервые. — И с сожалением добавил: — А в другой раз и некогда будет.

Иов в этот день покорил сердца верующих. Среднего роста, с красивым и благородным лицом, голубоглазый россиянин очаровал своим голосом всех. Он пел, и души верующих возносились под купол храма вместе со словами канона молебного к Пресвятой Богородице.

   — Спаси от бед рабы Твоя, Богородице, яко вси по Бозе к Тебе прибегаем, ко нерушимой стене и предстательству...

Фёдор Колычев с женой Ульяной стояли возле амвона. Он видел юное и чистое лицо так близко, что захотелось протянуть руку и убедиться, что это смертный человек, а не ангел, сошедший на землю. Борясь с искушением, Фёдор отступил от амвона и закрыл глаза. Так и слушал пение. Но лик Иова пред ним не исчез. Правда, перед Фёдором был другой храм — Успенский собор Кремля. И также на амвоне стоял Иов, но другой — зрелого возраста. В руках он держал посох патриарха из животворящего древа, и на Иове была патриаршая митра. «Господи, да это же святейший! Откуда сие?» — мелькнуло у Фёдора. И голос из-под купола храма ответил: «Тому быть!» Фёдор открыл глаза и посмотрел на Ульяшу. Она улыбалась и плакала от умиления. И князь Андрей плакал, истово молясь. И у многих верующих, на коих глянул Фёдор, сверкали на глазах слёзы. Они плакали, и их души очищались от грехов и от нечисти.

А к монастырю в этот час из последних сил мчался всадник, сотский Донат, побратим Фёдора Колычева из сторожевого полка князя Оболенского-Большого. Донат вымок до нитки: его конь споткнулся в Волге и измученный всадник упал из седла, выкупался, да и во благо. В Старицах Донату сказали, где искать князя Андрея, и он примчал во двор монастыря, остановился у паперти храма, спросил сирых:

   — Тут ли князь Старицкий?

Во вратах храма стоял пономарь, он подошёл к Донату.

   — Князь-батюшка здесь, воитель. Наберись терпения и жди.

Донат спешился и тихо сказал пономарю:

   — Ждать некогда. С государевым делом я.

Молодой пономарь с реденькой бородкой и умными хитрыми глазами согласно кивнул головой и позвал:

   — Иди следом.

Он повёл Доната к малой двери. Они скрылись в храме и оказались в ризнице.

   — Жди тут. — Пономарь усадил Доната на скамью и ушёл.

В храме по-прежнему звучал голос Иова: «Исполни, чистая веселия сердце моё...» И верующие всё ещё пребывали в благостном упоении, витая в горних высях. Потому никто не заметил, как пономарь подошёл к князю Андрею и негромко сказал:

   — Князь-батюшка, сеунщик примчал с государевым делом.

   — Иду, — ответил князь Андрей и сделал знак Фёдору Колычеву.

Воин, привалившись к стене, спал. Увидев его, Фёдор воскликнул:

   — Это же сотский Донат из нашего полка!

   — Ишь, как умаялся, — произнёс князь. — Да что уж, буди.

Донат проснулся мгновенно, лишь рука Колычева коснулась его плеча. Он схватился за меч, но, увидев Фёдора, улыбнулся.

   — Боярин Федяша, радость-то какая! — Но, заметив князя, встал. — С вестью к тебе, княже, от воеводы Юрия Оболенского.

   — Говори, — велел князь Андрей.

   — Велено мне передать, что на Старицы ползёт большая беда. Наш воевода был в Москве и вызнал там, что два полка готовы к походу на Старицы. И поведут их князь Никита Оболенский и сам конюший Иван Овчина.

   — А что же князь Юрий? Сколько звал в Старицы, не идёт.

   — Мы, князь-батюшка, в облоге. Воевода Фёдор Лопата сказал: «Как тронетесь с рубежа, всех вас порубим». А под его рукой три полка. И гонцы на облогу натыкались.

   — Ты вот дошёл, — заметил Фёдор, на что Донат только плечами пожал:

   — Я же охотник. Ты сие знаешь, Федяша.

   — Что ещё тебе велено передать? — спросил князь Андрей.

   — Сказано князем Юрием, что Никита Оболенский пойдёт на Волок Ламский, там — на Ржев, дабы перекрыть тебе пути к королю Жигмонду и на Новгород.

Князь Андрей задумался, да в голове кружила сумятица. Спросил:

   — Когда московские полки выступают?

   — Ноне Пётр и Павел. Так завтра, поди, и покинут стольный град. Спешат они, чтобы ты, княже, не успел оглянуться.

С минуту в ризнице было тихо, лишь из храма доносилось пение хора на клиросе. «Как тут боголепно! А в мире пауки и волки милосерднее», — подумал князь Андрей и посмотрел на Фёдора.

   — Ты, боярин, собирайся в Новгород. На сборы тебе до полудня. Побуди вольных людей помочь нам. Знаешь, что сказать. А как придём под стены града, пусть откроют ворота, потому как в Старицах нам не устоять против московских дружин. С Новгородом мы защитим Рюриков корень. Новгородцам ли не помнить Рюрика! Иди же, собирайся в путь.

   — Иду, князь-батюшка. Исполню, что посильно, — молвил Фёдор. И спросил Доната: — Пойдёшь ли со мной, побратим?

   — Нужен и пойду, — ответил Донат. — Вот только переодеться да прикорнуть малость...

Уже к полудню Старицы были похожи на растревоженную пасеку, словно пчёлы были в ожидании нашествия медведей. Князь Андрей проехал с глашатаями по городу. Они созывали горожан, а князь коротко повторял:

   — Люди старицкие, готовьтесь к походу на Новгород! Готовьтесь к походу! Идут московские каты!

И наступили переполох и суета, начались стенания, полились слёзы, потому что старичане знали, что их ждёт, когда придут государевы каты с полками. Помнили многие, как при Василии Третьем перебирали людишек в покорённой Рязани. Лужи крови, головы на кольях по-ордынски, изгнание в гиблые места.

К вечеру на улицах Стариц было тесно от повозок и колымаг. В них горожане грузили скарб, все продукты питания — брашно, — ибо знали, что идут не в гости. Люди выводили из хлевов коров, овец, выгоняли молодняк, прятали в корзины птицу. Всё подбиралось под метлу, дабы не оставлять врагу. Всем горожанам было ясно, что обороняться за дырявой стеной из полусгнившего остроколья можно только от татарской ватажки, но никак не от московской рати. Ведали же россияне, что ей посильно брать и такие мощные крепости, как Смоленск. И слово князя Андрея в одночасье повернуло жизнь старицких удельщиков от мирного покоя к походным тревогам. Всем уже казалось, что ежели дойдут до господина Новгорода, то там за высокими каменными стенами можно будет отсидеться и выдержать осаду до лучших времён.

С утра в понедельник под плачевный звон всех колоколов потянулись из Стариц несколько тысяч горожан с обозом и тысячи полторы ратников. До Новгорода путь был неблизкий, и у старицких удельщиков, пребывающих в полном неведении, не раз возникали сомнения: примет ли такую ораву господин Новгород? Знали старичане, что на призыв князя Андрея встать единой силой против Глинских и малолетнего государя новгородцы откликнулись слабо: торговый народ всегда скуповат на гостеприимство и траты.

Фёдор Колычев умчал с Донатом из Стариц раньше горожан почти на сутки. Перед выездом у него был серьёзный разговор с отцом. Боярин Степан хорошо знал, что Новгород уже не тот, который звали Великим вольным городом. Там прочно сидели московские наместники, властно держали бразды правления. И, памятуя всё, что не могло пойти на пользу князю Андрею, боярин Степан сказал сыну:

   — Ты, Федяша, исполняй волю князя Андрея с прилежанием, но не тешь себя надеждами на то, что новгородцы распахнут руки и обнимут тебя и старичан с почтением. Нет, того не будет. Жди худшего. Тому причины веские. Знай, что церковь новгородская в цепких и твёрдых руках архиепископа Макария. Он же свояк митрополита Даниила, потому слово Макария на вече никому не дано осилить. Скажет, что не надо пускать старицких в град, и не пустят. То первое. А более важная, неодолимая для тебя препона в том, что наместник князь Борис Горбатый в родстве с конюшим Овчиной-Телепнёвым. Вот и подумай, что тебя ждёт.

   — А ежели, батюшка, идти к воеводе Бутурлину на поклон? Он же новгородский и, говорят, Москву не чтит. Да и с Глинскими есть старые счёты. Поди, отзовётся.

   — Тут иная стать, сын мой. Воевода Иван Бутурлин, как истинный воин, верен чести. Она для него превыше всего. Он целовал клятвенную запись верно служить великому князю. Потому не нарушит её даже под пытками. Одно слово, не человек, а кремень.

   — Как же теперь быть, батюшка?

   — Исполняй волю князя. А иного тебе не дано. Но поступай во всём по-разумному. Да помни: как доведётся сказать слово князя Андрея новгородцам, там уж сам поберегись. А на рожон не лезь. Может случиться и так, что князь Овчина-Телепнёв пошустрее, чем князь Андрей проявил прыть и в граде уже стоят возле вельмож его опекуны. Будь зорче и не ищи себе острога.

   — Ой, батюшка, не кривая ли дорожка от того пойдёт? — возразил Фёдор. — Я служу князю Андрею не щадя живота и не за страх. Потому говорю: чему быть, того не миновать.

   — Горяч ты, сын мой. На иудин грех, Боже упаси, я тебя не толкаю. То будет честное бережение. Уйдёшь от новгородцев, подайся в сторону Кижей, на Онегу. Там на отшибе в тайге живёт охотник Игнат Суббота. Примет тебя, как родного сына. У него и поживи. Туда же и Ульяшу с сыном отошлю, ежели что. Теперь отправляйся в путь не мешкая, да хранит тебя Господь Бог.

Фёдор простился с близкими. К матушке Варваре прижался, княгиню Ульяну трижды в плачущие глаза поцеловал, сынка Степу, ещё несмышлёныша, приласкал и покинул с Донатом подворье. В Старицах в этот час ещё было спокойно.

Фёдор и Донат помчались по накатанной дороге на Торжок. Но путь по ней оказался опасен. Едва старицкая дорога влилась в тверскую, как гонцы увидели на ней непрерывное движение. От Твери к Торжку двигались десятки подвод с грузами, шли конные, пешие, и среди путников было много ратников, словно торопились куда-то на сборы. Фёдор рискнул-таки продолжать путь по дороге. Кони были ещё свежие, сильные, и гонцы ехали хорошей рысью. В сумерках где-то недалеко от Торжка они нагнали конный отряд из десяти воинов и обошли его. Да тут же услышали окрик: «Стой, стой! Именем государя, стой!» Побратимы лишь ударили коней плетьми и с рыси перешли на галоп. За спиной они различили конский топот, крики. Над Колычевым пролетела стрела. Но у преследователей кони были усталые, и вскоре они отстали. А Фёдор и Донат промчались по дороге ещё версты две, свернули в сосновый бор, забрались в него поглубже и не покидали до самого Торжка. Его обошли ночью.

В Новгород старицкие гонцы добрались лишь на седьмой день. Оставив коней на постоялом дворе Торговой стороны, близ Ярославова дворища, они отправились на Софийскую сторону. Миновав Ярославово дворище, они поднялись на мост, с моста в крепость через открытые ворота. В тот миг, как они вышли на площадь, в городе затрезвонили колокола. Это был набат. Вместе с церковными бил и вечевой колокол, сзывая новгородцев на вечевую площадь. И вскоре сотни, тысячи горожан заполонили вечевое дворище. Многие из них были вооружены. Да и ратники среди горожан были.

Донат и Фёдор остановились у стены, возле восточных ворот, выходящих на Волхов. Они поняли, что пока не следует двигаться дальше, и теперь соображали, как лучше донести слово князя Андрея до новгородцев. И Фёдор почувствовал, что именно сейчас он должен выбежать на помост пред вечевым колоколом и кликнуть клич, призывающий на борьбу против Глинских. Если же промедлит, то этот клич вовсе не прозвучит. И Фёдор двинулся вперёд, к помосту. Вот он продирается меж новгородцев, до помоста уже несколько сажен, и он пуст. Ещё несколько мгновений, и клич князя Андрея Старицкого раздастся из уст Фёдора.

Но этих нескольких мгновений Фёдору не хватило, чтобы добраться до помоста. Под одобрительные крики толпы на помост, где когда-то стояли языческие боги, взошёл новгородский архиепископ Макарий. Фёдор ещё рвался вперёд, но сильная рука Доната задержала его.

   — Остановись, боярин. То дерзко и безрассудно, — прошептал Донат Фёдору на ухо.

Той минутой владыка Макарий поднял руку и попросил тишины. Лишь только страсти улеглись, он сказал:

   — Люди новгородские, дети мои, глагольте едино: что бывает за измену крестному целованию? Еди-но! — Макарий вскинул вверх руку.

И под это движение славные новгородцы выдохнули трижды:

   — Смерть! Смерть! Смерть!

Гул, словно небесный гром, прокатился над Софийской площадью, над собором Софии Премудрости, поднял тучи ворон и галок, валом переместился за Волхов. И снова Макарий, ещё полный сил, властный и величественный, в расшитой золотом ризе, вскинул руку.

   — То клятвопреступление совершил князь Андрей Старицкий! Он, удельщик, жаждет Мономахова трона, ищет гибели нашего юного государя Иоанна Васильевича. Теперь же идёт к нам, чтобы мы, христолюбивые государевы дети, предали, как Иуды, нашего царя и вошли в сговор с клятвопреступником. Куда подвигнетесь, славные новгородцы?

В сей миг из толпы выбрался высокий, статный купец с русой бородкой, в алом суконном кафтане. Крикнул звонко и задорно:

   — К оружию, новгородцы! К оружию, браты! Да не посрамим чести, не пощадим живота! Сойдёмся впритык с изменниками!

Молодого купца сменил воевода Иван Бутурлин, муж зрелый и могучий, с мечом на поясе.

   — Люди новгородские вольные, сказанное вами достойно великого града. Но моя рать крепка, и я закрою путь старицким воям в наш град. Скажу однако: крови не будет. Судить клятвопреступников не нам, а государю. Так ли?

   — Так! Так! Так! — ответили новгородцы.

Архиепископ Макарий нахмурился — поперёк его слова пошёл воевода, — но, поняв, что сказал Бутурлин по справедливости, согласился с ним. Да и как перечить, ежели Бутурлин свояк посчитай для половины новгородцев.

   — Аминь! — вознёс Макарий. И осенил крестным знамением людское море и воеводу Бутурлина.

Над вечевой площадью катились возгласы одобрения. Однако никто не мог предполагать, как поведут себя горожане, когда услышат слово государева наместника князя Бориса Горбатого. Он уже поднялся на помост, и тут Макарий и Бутурлин проявили единомыслие. Они не хотели, чтобы с помоста вновь прозвучали слова, призывающие к кровопролитию. Подспудно Бутурлин и Макарий понимали, что князь Андрей Старицкий не клятвопреступник, а человек, ищущий справедливости: Юрию Дмитровскому быть на троне, а ежели он убиен, то Андрею Старицкому. И они остановили князя Бориса Горбатого.

   — Любезный князь Борис, не нужно метать молнии в старичан. Они ни в чём не грешны перед государем и уже достаточно наказаны, — сказал наместнику воевода Иван Бутурлин.

Властители Новгорода о чём-то заспорили. А Донат тронул за руку Фёдора и тихо произнёс:

   — Уходить надо, боярин. Не будем искать себе худа. Твоё слово утонет в море гнева.

   — Верно молвишь, Донат.

Фёдор ещё смотрел на помост и видел, с какой страстью князь Борис Горбатый доказывал что-то воеводе Ивану Бутурлину. Он подумал: «И батюшка истинно предупреждал». Однако вопрос Фёдора к себе: «Что же теперь делать?» — оставался без ответа.

Донат и Фёдор вернулись на Торговую сторону, перекусили на постоялом дворе, рассчитались за постой лошадей, зашли на торжище, купили в дорогу разной снеди и хлеба, ещё по новгородскому кафтану, кои известны на Руси своей добротностью и особым покроем, нарядились в них, свои же отдали нищей братии и покинули Новгород.

   — Нам бы теперь перехватить нашего князя, — поделился своими думами Фёдор.

   — Однако вести у нас с тобой, Федяша, плачевные, — отозвался Донат.

   — Других и взять негде, — тяжело вздохнув, согласился Фёдор.

Так, в грустных разговорах и ещё более грустных размышлениях, возвращались незадачливые послы в Старицы, ещё не ведая о том, что на московской дороге, между Торжком и Старой Руссой, завершилось противостояние Стариц и Москвы.

В Новгороде у князя Старицкого всегда были свои люди. Один из них, боярин Игнат Колычев-Петухов, был даже в родстве со Степаном Колычевым, в давние времена жил в Старицах и исправно служил князю. Зная, как новгородские властители дрожат перед Глинскими, как верны Москве, он ещё за день до вечера ведал о тайном совете архиепископа Макария с воеводой и наместником, где было решено не иметь дела со старичанами, не пускать их в город в случае опалы из Москвы. И он послал своего человека к Андрею Старицкому, дабы уведомить его, что правители Новгорода не впустят старичан в крепость, более того — встретят их с оружием.

Встреча гонца и князя Андрея случилась в ста вёрстах от Новгорода. Князь Андрей уже знал, что его преследует и вот-вот нагонит московская рать. Он торопил своих ратников, чтобы поскорее достичь Новгорода и укрыться за его стенами. Появление в стане гонца Игната Колычева-Петухова всё изменило и вовсе лишило князя Андрея воли к сопротивлению, к борьбе. Гонец застал старицких воинов на коротком привале. Выслушав его, князь Андрей долго не мог прийти в себя. «Господи, за какие грехи возложил на нас наказание сие?» — роптал он. Наконец, собравшись с духом, он позвал воевод и молвил:

   — Вот гонец. Он примчал сказать слово боярина Игната Колычева-Петухова — вы его знаете. Игнат говорит, что новгородцы нас предали. Ежели придём к ним, не пустят нас в город и будут защищать его. Как нам теперь быть?

Среди старицких воевод день назад появился князь Юрий Оболенский-Большой. Он сумел-таки уйти из Коломны с личной полусотней воинов, вырвался из облоги благодаря тысяцкому Алексею Басманову. Шёл Юрий на Старицы окружным путём, не застав в городе князя Андрея, без устали пошёл за ним следом, нагнал близ Торжка. Была радость встречи, ещё горькая беседа обо всём, чем жило удельное княжество. Оставаясь воином, князь Оболенский сказал:

   — Нам терять нечего. И был бы со мною полк, мы бы силой взяли Новгород, а там встали бы против Москвы. Но полка у меня нет. И ноне Новгород-орешек нам не по зубам. К тому же сзади Овчина с ратью. Потому говорю: нам следует идти на Старую Руссу и закрыться в той крепости. Она надёжна. И мы там выстоим, пока не соберём силы для одоленияНовгорода.

Князь Андрей выслушал и других воевод, голосу Фёдора Пронского внял. А тот был вполне согласен с князем Юрием Оболенским-Большим. На том и сошлись: идти на Старую Руссу, там сидеть за крепостной стеной. Отдых был прерван, и рать Андрея Старицкого, а за нею и огромный обоз беженцев свернули с московского пути и топкой, малоезженной дорогой двинулись в старую крепость, которая стояла на берегу озера Ильмень не один век против разных врагов, пытавшихся захватить её.

Движение замедлилось. С каждой верстой дорога становилась всё хуже. Она проходила через мрачные еловые леса и была покрыта торфяной жижей, которую и жаркое лето не одолело. Кони с повозками выбивались из сил. Да и верховым и пешим было тяжело. С полудня до полуночи беженцы прошли не больше пятнадцати вёрст. Отдохнув до рассвета, люди упорно продолжали идти, надеясь успеть укрыться за стенами крепости от преследовавшей их московской рати.

Однако судьбе было угодно распорядиться иначе. Оставалось полдня пути до Старой Руссы, когда проворный Иван Овчина, ведя за собой лишь тысячу воинов, догнал Андрея Старицкого. Его ратники, увидев московских воинов, ощетинились копьями, на тетиву луков положили стрелы, дабы встретить противников достойно. Но воевода Овчина не хотел крови. Он остановил своих воинов, сам же с десятью рындами поскакал вперёд и сошёлся с ратниками Андрея мирно.

   — Не будем драться, русичи! — крикнул он. — Зачем проливать братскую кровь, коль полюбовно можно сойтись? Видите, со мною всего горстка воинов. Пропустите нас к князю Андрею.

Хвост обоза прикрывал воевода Фёдор Пронский с сотней воинов. Он понимал, что Овчине ничего не стоит смять его ратников и двинуться вперёд по трупам беженцев. И Пронский сказал Овчине:

   — Иди, воевода, коль без крови свару прекратишь.

Воины Пронского расступились, и Овчина с рындами, миновав хвостовой дозор, поспешил в голову обоза. Но повозки и колымаги не могли уступить конникам дорогу: справа и слева к ней вплотную подступал лес. Пришлось спешиться и продираться через густой ельник, ведя коней на поводу. Наконец Овчина догнал ратников Андрея, половина из которых были простые крестьяне. «Господи, уж не лишил ли ты разума князя Андрея? — удивился Овчина. — Как можно с таким воинством против бывалых полков выступать?»

Вскоре конюший Иван Овчина догнал и удельного князя Андрея Старицкого. Встреча была настолько неожиданной, что князь Андрей схватился за меч.

   — Я с миром, князь-батюшка, с миром! — успел крикнуть Овчина.

   — Ты дерзок, боярин! Как смел примчать в мой стан?! — гневно закричал князь Андрей. — Зачем не щадишь себя? Вот велю схватить и голову отрублю! — разошёлся Старицкий.

   — Князь-батюшка, смени гнев на милость, — без страха в голосе произнёс Овчина. — Я пекусь больше о твоей жизни, чем о своей. Потому выслушай, а там вели казнить или миловать.

   — Что тебе нужно?

   — Мне — ничего. Я исполняю волю твоего племянника, великого князя всея Руси. Он просит тебя отказаться от междоусобной брани. Остановись, поговорим, вкупе подумаем, как быть.

   — Полно, боярин! Как можно говорить с тобой, ежели ты тоже повинен в судьбе моего брата? Не без твоего злочинства убит Юрий.

Овчине было не занимать дерзости и выдержки. Он без смущения проглотил горькую пилюлю и продолжал увещевать князя Андрея:

   — Я раб государя, я присягал ему на целовальной записи. В чём же моя вина? И на тебе её доныне нет. Не зарься на великокняжеский трон, отданный Всевышним истинному престолонаследнику, и ты тихо доживёшь свой век в Старицах. И мой тебе совет не лезть дальше в болото, не подвергать мукам невинных горожан, а вернуться на удел.

Князь Андрей словно и не слышал Ивана Овчину, продолжал путь, намереваясь в Старой Руссе довести разговор с конюшим до нужного исхода.

   — Благодатные Старицы, жизнь тихая, мирная. А что Москва? Короб с пауками. И нет в Москве такого певчего, как ваш инок Иов, — гнул свою линию Иван Овчина.

   — Теперь у меня нет ни Стариц, ни Иова. Тебе же в Старой Руссе будет ведомо о моей воле, — ответил князь Андрей и, позвав Юрия Оболенского-Большого, сказал ему: — Князь, возьми сотню воинов и поспеши в Старую Руссу, займи её моим именем.

Иван Овчина приотстал от удельного князя. Он думал о своём. Вспомнил час отъезда из Москвы. Тогда он спросил великую княгиню:

   — Свет мой Елена, как догоню князя Андрея, вступать ли с ним в битву?

   — Сделай как лучше.

   — Но как?

   — Я хочу видеть князя Андрея в Москве. Напомни ему, что мы дали клятву не чинить ему зла.

   — Напомню, голубушка. Но тогда зачем мне десять тысяч воинов?

   — Чтобы знал нашу силу. Только и всего. — Елена смотрела на Ивана Овчину с улыбкой, и выражение её лица вызывало доверие.

С тем и уехал Иван Овчина из Москвы, увёл десять тысяч воинов уговаривать под их давлением князя Андрея, чтобы он явился в Москву. Но вот он сошёлся с князем и понял, что никакие уговоры не заставят его предстать перед Глинской и её окружением. Не доверял удельный князь великокняжескому двору, знал его коварство. Иван Овчина понимал, что оснований для того у князя Андрея много. Жестокое заточение князя Юрия Дмитровского, его неведомая смерть, расправа с дмитровскими вельможами — вот главная тому причина. В том повинен и он, конюший. Потому Овчина решил действовать на свой страх и риск. Он приблизился к одному из своих воинов и произнёс:

   — Афанасий, притворись, что маешься животом, отстань от княжьей рати. Скажи воеводе Ивану Воротынскому, чтобы послал гонца к Никите Оболенскому, дабы тот повернул на Старую Руссу. Сам же Воротынский со своими ратниками пусть лесом поспешит ко мне на помощь. Ему сидеть близ города в нём и ждать нужного часа.

   — Исполню, батюшка-воевода, как велено, — ответил Афанасий. Вскоре он спешился и, охая, держась за живот и удерживая за повод коня, скрылся за придорожными деревьями.

К вечеру рать князя Андрея добралась до Старой Руссы. Ворота крепости были распахнуты, и воевода Юрий Оболенский-Большой встретил его.

   — Входи, князь-батюшка, горожане рады тебе. — И Оболенский показал на человека, стоявшего у него за спиной. — Вот и наместник боярин Тит Кротов тебя встречает.

Однако князь Старицкий не увидел на лице худощавого тверского боярина Тита Кротова радости встречи и благожелательности. Страх исказил его лицо, да не перед Андреем Старицким и его воеводой. Знал Кротов, что отдал город клятвопреступнику и в Москве сочтут сей шаг наместника изменой.

Князь Андрей въехал в тихий город вместе с воеводой Иваном Овчиной. За ним потянулись и ратники, обоз с беженцами заполонил улицы. Среди них была и жена Андрея Старицкого княгиня Ефросинья с малолетним сыном Владимиром. Старая Русса, коя жалась своими кварталами в стенах крепости, была не больше Стариц, и потому вскоре на её улицах было ни пройти ни проехать. Беженцы заняли все пустоши, луговину вдоль реки, потеснили горожан во дворах, в домах. Князь Андрей со своими воеводами и с Иваном Овчиной ушёл в палаты наместника. Едва воеводы сошлись в трапезной, Андрей сказал им:

   — Ноне нам не спать, други. Все пойдём на стены и будем готовиться к битве. Ты, воевода Юрий, — обратился князь к Оболенскому-Большому, — проверь стены и укрепи их, где нужно.

Князь Андрей не скрывал от конюшего Овчины своего намерения вступить в борьбу с московской ратью. А тот про себя посмеивался. Умный и хитрый, он рассчитал всё до последнего шага, был весел, разговорчив и наместника Кротова ободрил-приласкал:

   — Нет твоей вины, боярин, что впустил старицких. Радуйся: скажу государю, что моей волей открыл ворота.

В поздних сумерках долгого летнего дня князь Андрей вместе с Иваном Овчиной обошли крепостные стены. Овчина горестно качал головой и сочувствовал Старицкому:

   — За такими стенами токмо от воровской ватажки можно обороняться, но не русских ратников. Сам знаешь.

Князь Андрей в душе согласился. Стены были невысокими и гнилыми. В любом месте их можно было прошибить еловым комлем, не говоря уже о дубовом таране. Овчина добавил горечи Андрею:

   — Что уж тут говорить, княже, мои рынды возьмут в руки длинные берёзовые дрюки да с разбегу и перемахнут через эти стены.

И с этим согласился князь Андрей и теперь уже из норова делал вид, что ему всё нипочём. Однако твёрдо знал, что у его полутора тысяч ратников не было никаких надежд на то, чтобы выстоять хотя бы один день перед силой, испытанной в сечах с татарами. Десять тысяч воинов князя Овчины-Телепнёва-Оболенского накроют крепость, как стая коршунов гнездо наседки. А что дальше? Отдать на расправу шесть тысяч беженцев — женщин, детей, стариков? Не смертный ли грех возьмёт он на свою душу?

   — Ладно, воевода, утро вечера мудренее. Завтра и поговорим начистоту, — предложил наконец князь Андрей.

   — Лучше и не придумаешь, — согласился Овчина. — И то сказать, две ночи без сна.

Так прошли сутки в игре-ловчении между князем Андреем и воеводой Овчиной. А на исходе следующего дня Иван Овчина выложил князю Андрею то, что породило в его душе страх. Он понял безысходность своего положения. Андрей и Иван поднялись в этот час на сторожевую башню возле главных ворот крепости.

   — Ты меня прости, князь Андрей, за дерзкое слово, но сказано оно будет не токмо от имени великого князя, но и от тысяч россиян, твоих подданных, коих ты загнал в сие место, словно скот, — жён, детей, стариков. Что ты ждёшь теперь от судьбы? Смертного боя? Ежели жаждешь, будет тебе бой. Там, — Овчина показал на подступающий к крепости лес, — ждут своего часа пять тысяч воинов. Ещё пять тысяч на подходе. И они пойдут на приступ, как только завтра на рассвете мы не выйдем с тобой им навстречу. Таково у них повеление от меня. Они ворвутся в город и убьют всех твоих воинов и сотни старичан. Они, может быть, разорят сей древний русский град. И всё это ради твоего призрачного права на великокняжескую корону. Какой же ценой ты хочешь её добыть? И достоин ли ты её, ежели Русь не за тобой?

Князь Андрей слушал молча. Его бледное лицо покрылось холодным потом. Наконец он не вытерпел словесного истязания, закричал срывающимся голосом:

   — Замолчи! И слушай теперь меня! Знаю, ты никому не донесёшь моих речей, потому как останешься здесь без головы. Я своей рукой снесу её! Но слушай же! Сказано слово князя Михаила Глинского, что сын Елены не сын моего брата, князя Василия. Он прелюбодеич, как и сын Соломонии, отцом коему я. Потому и престол должен быть за мной! И ты, ежели хочешь жить, послужишь мне. Мы пойдём с нашей ратью к Новгороду и там, в Рюриковом гнезде, возгласим стольный град всея Руси. И уж оттуда пойдём с тобой на Глинских, кои есть литовские враги святой Руси, а ты истинный россиянин. Теперь выбирай: либо поддержи законного государя, либо ищи себе место для могилы. Вот и вся моя речь.

   — Сказано красно, — спокойно заметил Овчина. — И было бы всё по-твоему, если бы тебя признала Русь. Ведь твои грамоты, твой клич не пробудили в россиянах жажды постоять за тебя. Чего же ты добиваешься? Чтобы я стал клятвопреступником, нарушил крестное целование? Нет, тому никогда не быть. Можешь лишить меня головы сей же час. Но утром всё равно потекут реки крови. Вот и выбирай: либо тысячи убитых на твоей совести, либо ты идёшь со мной в Москву. Я готов к тому и другому. — Овчина обнажил саблю, положил её рядом с князем Андреем и ушёл из сторожевой башни, спустился вниз, затерялся на площади среди беженцев.

Князь Андрей провёл на сторожевой башне ещё больше часа. Думы его были горькими. И, оставаясь честным россиянином, человеком, отзывчивым на чужую беду, он признал правоту Иваны Овчины: нельзя ценою тысяч жизней добиваться себе великокняжеской власти. Согласился он и с тем, что Русь не за его спиной. Города и правда не отозвались на его клич. От отчаяния он закрыл руками лицо, глаза и ужаснулся, увидев кровавую реку, кою запрудили тела убитых.

Будучи по нраву добросердым, сострадательным человеком, он растоптал жалость к себе, понял призрачность своих желаний: не быть ему великим князем. И покорился судьбе, желая лишь одного: чтобы сыну Владимиру и матери малолетнего чада сохранили жизнь.

Перебрал князь Андрей в душе многое другое. О Старицах своих погрустил, в коих провёл почти всю свою жизнь. Единственную любовь свою вспомнил, ласковую и нежную Соломонию. И о сыне потосковал, которого нажили с нею и которого так и не довелось увидеть. Припомнил всё печальное и грустное. «Эх, братец Васенька, отнял ты у нас радость! Мучимый одной жаждой творить зло, ты и сам при жизни попал в пекло ада! Проклял бы я тебя, дабы на том свете покою не было, да грех на душу не хочу брать!» И тяжело, словно на деревянных ногах, опираясь на саблю Овчины, Андрей Старицкий спустился с башни и пошёл проститься с сыном и женой. Прощание было тяжёлым, но коротким. Княгиня Ефросинья, как ни старалась сдержать себя, по-бабьи заголосила, сынок следом заплакал. Князь Андрей трижды поцеловал их и наказал:

   — Возвращайтесь в Старицы, живите тихо. Я скоро вернусь, Бог даст. Ну а ежели и останусь там, знать, Всевышнему так угодно. И ты, Ефросиньюшка, помолись за меня. И сынку Владимиру накажи молиться, как подрастёт. — С тем и ушёл, оставив в колымаге саблю Ивана Овчины.

Конюший Овчина видел движение князя Андрея, всё понял и с облегчением вздохнул. Велел запрячь свежих коней в колымагу наместника Тита Кротова, уселся в неё и терпеливо ждал князя Андрея.

Последний удельный князь Рюрикова корня не задержался в Старой Руссе. Воеводам Фёдору Пронскому и Юрию Оболенскому-Большому он дал короткий совет:

   — Ведите ратников на береговую службу, там им будет покойнее, нежели в Старицах. Князь Овчина должен пропустить вас. — И ушёл к колымаге, которую, как он понял, Иван Овчина приготовил для него. Никем не провожаемый, сел в неё и отрешённо молвил конюшему: — Гони. Да скажи своему воеводе Ивану Воротынскому, чтобы пропустил моих ратников на береговую службу. За ними вины нет.

   — Верно сказано. И я исполню твою праведную просьбу, Андрей Иванович.

Колымага тронулась, но кони шли тихим шагом, дабы не всполошить беженцев. И вот уже она выехала за ворота, от которых начинался путь к Москве, к исходу жизни князя Андрея Старицкого. Его судьба оказалась схожей с судьбой многих замученных и убитых, достойных лучшей участи россиян времени правления Елены Глинской.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ В БЕГАХ


Вечерело. Стояла теплынь. По пыльной дороге на усталых конях медленно ехали два всадника. К ночи они добрались до опустевших Стариц, встретив на пути лишь трёх монахов из Покровского монастыря. По улицам города бродили бездомные собаки и кошки. На дворах всюду виднелось разорение. Похоже, что нашлись ночные тати и вольно погуляли в брошенных в спешке жилищах. Там было чем поживиться.

Воины ехали по улицам молча. Фёдор даже стиснул зубы, дабы не зарычать от злости и гнева на тех, кто заставил горожан покинуть родные стены. Он спешил к родным палатам, его влекло туда неодолимо, хотя разумом и понимал, что там его ждут пустота и отчаяние. И в какую же радость, в восторг он окунулся, когда увидел, что его родители не покинули Стариц, что они всей семьёй дома, а с ними и его Ульяша с малым сынком! Встречать путников выбежали все до последнего челядинца. Отец и мать обнимали его и разом целовали, матушка плакала, причитала: «Родимый, цел, живёхонек!» Наконец к Фёдору подошла Ульяша, прижалась к его груди и замерла, подняв к его лицу счастливые, полные любви, нежности и слёз глаза.

   — Как вы тут, родимые? — спросил Фёдор. — Почему не ушли?

Боярин Степан, опустив голову, ответил:

   — Болями маялись, оттого повременили покидать родное гнездо. Да и надобности не видели в том.

Фёдор принял сказанное отцом за полуправду: болеть ни матушка, ни батюшка не думали. Вот и ложь, да малая. А суть в том, что боярин Степан, хотя и не любил Глинских, но присягал на верность великому князю и не хотел ему изменять. И чтобы не ворошить «сухое сено», он торопливо сказал:

   — Я сей миг баньку велю истопить. Грязь дорожную смоете. — С тем и ушёл.

И у матушки нашлись дела.

   — Накормить вас надо, родимые. Поди, аки волки голодные, — засуетилась Варвара и поспешила на кухню.

Фёдор попросил Доната отвести коней на конюшню, остался вдвоём с Ульяшей. Да не желая стоять во дворе, повёл её в палаты.

   — Говори, любая, как тут маялась?

   — Да никакой маеты, мой сокол. Мы со Стёпушкой не хвораем, растём, сил набираемся. Спит он, да посмотри на богатыря — дитя крепкого корня. — И Ульяна повела Фёдора в детскую опочивальню.

Отец склонился над кроваткой. Сынишка правда поднимался богатырём лобастеньким. Фёдор ощутил в груди нежность. Шептал: «Ну есть Аника-воин!» Погладил мягкие, как чистый лён, волосы. Хотелось взять дитя на руки, прижать к груди, излить отцовскую ласку-любовь. Но сдержался. Да и Ульяшу не терпелось приласкать, окунуться в тепло её души, в близость.

Однако Фёдору не удалось в эту ночь погреться возле любимой жены. Едва он смыл дорожную пыль-грязь, попарился в жаркой бане, квасу вволю напился, как в предбаннике появился отец. Он был без меры обеспокоен.

   — Федяша, ещё не ведаю, но, побуждаем опасениями, скажу: новая беда в Старицы ползёт.

Фёдор поспешил одеться. Широкогрудый, мускулы на руках и на груди, словно голыши-катыши. Да рана на правом боку от татарской сабли так и осталась синей. И напомнила она Степану, как близко от смерти был его сын. Теперь вот новая угроза впереди, может, более жестокая и неотвратимая.

   — Говори, батюшка, что за беда? — поторопил отца Фёдор.

   — С московской дороги примчал мой человек, сказывает, что вёрстах в тридцати встали на отдых ратники. Их не больше сотни. Да с ними дьяки Разбойного приказа. А старший над ними — князь Василий Голубой-Ростовский.

   — Эка мерзость! — воскликнул Фёдор. — Выходит, катовать идут.

   — Не иначе. Но князь Андрей пришёл в Новгород? — спросил Степан.

   — Нет, батюшка. Ему туда путь заказан. Потому мы и вернулись. Думали встретиться на московской дороге с князем, но она оказалась пустынной. Ан видели мы, как сотни три воинов рысью прошли на Старую Руссу. Может, прежде туда и князь Андрей свернул.

   — Поди, так. Не пропал же, как игла в стоге сена. Потому, сын мой, с перелётом Васькой тебе нет резону встречаться. Он тебя в хомут возьмёт.

   — Да уж как пить дать, когда начнёт в Старицах людишек перебирать, — согласился Фёдор.

   — Уходить тебе надо, Федяша.

   — Я-то уйду, а как вы, как Ульяша с сыном?

   — За меня не бойся, я крестного целования не нарушал. А Ульяшу с тобой спроважу. Сей миг крытый возок обряжу, в нём и уезжайте не мешкая. Как спросят из Разбойного, скажу, что ты на береговой службе, а Ульяша с родителями ушла.

   — Дай Бог обвести вокруг пальца ката Ростовского, — молвил Фёдор.

Наступила ночь, а в доме Колычевых всё было в движении. Собирали в дальний путь семью, потому налегке не уедешь. Возка не хватило. Ещё подводу снарядили с парой лошадей. И когда ночь уже перевалила на вторую половину, Фёдор и Ульяна с сыном, а с ними верный побратим воин Донат распрощались со всеми и покинули город.

Обнимая в последний раз сына, боярин Степан наказал:

   — Иди на Берново. Там брод. Как Берново пройдёшь, пересеки московскую дорогу. Держи путь на Бежецкий Верх, минуя деревни и починки. То безопасно.

   — Так и сделаю, батюшка, — ответил Фёдор, выезжая со двора. Ему суждено будет вернуться на этот двор спустя двадцать с лишним лет. Донат же больше не увидит Стариц. Он сложит голову за други своя.

За остаток ночи Фёдор сумел добраться до Бернова, миновал в рассветной дымке пустынную улицу села, пересёк московскую дорогу и облегчённо вздохнул. Ульяша и Степа мирно спали. Позади иной раз покрикивал на лошадей Донат: «Но, милые!» В душе у Фёдора наступил покой, и он запел на манер заонежских охотников бесконечную песню о том, что чувствовал и видел вокруг:


Еду, еду я в дальний путь,
Небо синее надо мной.
Все тревоги, печали все
Пусть останутся за спиной...

Путь впереди лежал долгий, но Фёдор верил, что песен, кои рождались в душе, ему хватит на всю дорогу.

Конная сотня князя Голубого-Ростовского появилась в Старицах в полдень. Василий по-хозяйски въехал на подворье палат князя Старицкого, велел сотне располагаться там, где жила дворня, сам с дьяками занял хоромы князя Андрея. В тот же день дьяки с воинами обошли все дома, где оставались горожане, записали их для памяти. Теперь Василию надлежало ждать, когда в город вернутся беженцы. А то, что они вернутся, Василий знал доподлинно от гонца, который мчал из Старой Руссы к государыне Елене.

Там, в Старой Руссе, после отъезда князя Андрея в Москву воевода Иван Воротынский вошёл в город и вместе с князем Юрием Оболенским-Большим распределил всех ратников князя Андрея по своим сотням. Через день московская рать покинула древний город и прямым путём, минуя Москву, ушла на береговую службу. Беженцам из Стариц было сказано Воротынским коротко:

   — Вы вольны, где вам быть, куда идти.

Однако старицкие удельщики не враз захотели свободы. Они упросили княгиню Ефросинью встать над ними и вести на родные подворья.

Потому князь Василий Ростовский неторопливо готовился к встрече злочинцев, преступивших крестное целование. И был у него длинный список всех, кого следовало заковать в железа и под стражей доставить в московские сидельницы. И первым в том списке был князь Юрий Оболенский-Меньшой, который по горькой иронии судьбы мог стать его тестем. Не обошёл злой рок и князя Юрия Оболенского-Большого, князей Пронского и Ших-Черятинского, боярина Палецкого и боярина Умного-Колычева. Схвачены будут Андрей и Гавриил Колычевы. За отъезд из Москвы к старицкому князю они будут биты кнутом в Москве, а позже — казнены. И было велено князю Василию Голубому-Ростовскому семьи всех опальных вельмож выселить в дальние пустоши, многих постричь в монашество. Не миновала кара и княгиню Ефросинью. Ей был уготован монастырь, а малолетнему сыну — ссылка в северные земли. В Разбойном приказе не забыли и об имуществе опальных старичан. Всё оно уходило в великокняжескую казну вместе с землями и поместьями.

Степана Колычева злой рок обошёл. Он и жена Варвара проживут в Старицах до преклонных лет, но так и не встретятся со своим старшим сыном. Тот будет уже не Фёдором, а игуменом Филиппом. Однако то случится не скоро.

Пока же Фёдор с женой и сыном, с побратимом Донатом уходили всё дальше от опалы и волею судьбы миновали её. Колычевы и Донат добирались в Заонежье долго. Да и спешить им было не к чему. К тому располагала благостная летняя пора северных земель. Облюбовав где-нибудь в леской глухомани поляну близ реки, они сооружали шалаши и жили в них по нескольку дней. Если было вблизи торговое село, Фёдор отправлял Доната за покупками. Он брал съестные припасы, скобяные изделия, в коих нуждались в любой северной деревне. Так вскоре Фёдор и Донат без помех для себя сходили за торговых людей — коробейников.

На душе у Фёдора, однако, было неспокойно. Другой раз, сидя вечерней порой у костра и наблюдая за Ульяшей, которая готовила кулеш или гречневую кашу, он думал о том, что ждёт его завтра, через месяц, через год. И ничего отрадного не видел в туманном будущем. Знал он, что, уж если кто на Руси попал в немилость к государю, кого предали опале, тому не схорониться и на краю света. Потому как нет в мире более дотошных шишей, доглядчиков, послухов, чем в России. От этих коварных и жестоких проныр спрятаться было невозможно. Но мрачные размышления посещали Фёдора редко и ненадолго. Он умел изгонять их взмахами топора. Встанет от костра, возьмёт топор и убежит в лес, там вырубит острогу, вернётся к костру, вервицу-смолянку сделает, зажжёт её, скажет Ульяше:

   — Спроворю рыбки на уху. — И убежит к реке, делая всё искромётно.

И часа не проходит, а он уже возвращается, приносит двух налимов, сазана и отдаёт их Донату.

   — Разделайся, любезный, с ними.

   — Ну и провора, Федяша, — ласково улыбнётся Ульяна.

От тёплых слов любимой на душе у Фёдора вовсе наступало просветление. «Проживём! Будет у нас праздник души!» — думал Фёдор. И вновь искал себе дело, зная, что за работой любая тоска-печаль прячется в нору, как мерзкое животное.

И пришёл день, когда беглецы ступили на заонежскую таёжную землю, коя раскинулась до самого Белого моря и сама была похожа на безбрежное море. Лесную заимку Игната Субботы путники нашли не враз. Три дня искали её близ Онежского озера. Она же стояла вёрстах в двадцати на берегу небольшого таёжного озерца, очень похожего на зеркало в изумрудной лесной оправе. И называлось то озерцо Кумжевым, потому как в нём было тесно от краснорыбицы кумжи. Игнат Суббота потом скажет: «То мой амбар, и закрома в нём не вычерпаешь».

Игнат встретил гостей радушно. А как узнал, что Фёдор сын Степана Колычева, и вовсе возрадовался:

   — Степан Иванович мне за батюшку родимого и спаситель мой и благодетель.

Фёдор не допытывался, за что Игнат называл его отца так лестно. И понравился он Фёдору с первого взгляда: кряжистый, широкоплечий, с опрятной бородой, с голубыми зоркими глазами и улыбчивый. Он расположил к себе не только Фёдора, но и Доната, человека осторожного, и чуткую Ульяну. Навстречу гостям вышла из дома вся большая семья Игната, встала рядом с ним жена-северянка, белолицая и в свои сорок годков статью на девицу, свою старшую дочь, похожая. Ещё возле матушки Ефимьи встала дочь-отроковица, а за ними — четыре отрока-сына, старшему из которых — крепышу, в отца, — минуло четырнадцать лет. Игнат и Ефимья выступили вперёд, поклонились гостям и враз сказали:

   — Милости просим в нашу избу, гости желанные.

И гости поклонились хозяевам. Фёдор о главном молвил:

   — К тебе, Игнат Суббота, прислан я батюшкой боярином Степаном Ивановичем Колычевым, а со мной семеюшка Ульяна и побратим Донат. Просил мой батюшка порадеть за нас посильно. А мы обузой не будем.

   — Истинно порадею, — отозвался без сомнений Игнат. Да глянул на Ефимью, и всё на заимке пришло в движение.

Сыновья тут же лошадей с возами отвели под навес, распрягать взялись, жена и дочери в избу ушли — стол накрывать. Игнат, как радушный хозяин, отдохнуть гостям предложил:

   — Умаялись, поди, с дороги, идёмте в покой. А я пока баню спроворю.

   — Не спеши, радетель, вместе и затопим баньку. На дом вот смотрю. Не так уж давно и поставил. Славные хоромы.

Фёдору были знакомы заонежские избы. Ничем они не походили на хатёнки средней полосы России и справедливее бы величались дворами-усадьбами. У Субботы был шестистенный дом на высоком подклете, с тёплым жильём для большой семьи, с каморами, амбаром, погребом, поветью, хлевом для скота и конюшней — все под одной крышей, всё для блага северянина. Налюбовавшись домом, Фёдор вместе с Ульяной и Донатом поднялись на высокое крыльцо, вошли в просторные сени, из них в горницу, светлую и чистую.

Миром-ладом началась жизнь беглецов на заонежской заимке. И никто из них, даже княгиня Ульяна, не чурался простой крестьянской работы, всему прилежно учился у рукодельных Игнатовых домочадцев. Ульяна научилась доить коров, сбивать масло, задавать скотине корм, стирать бельё. Всё у неё ладилось. Да и сама она обучила дочерей Игната вышивать узорами парсуны и пелены. Фёдор и Донат каждый день чуть свет уходили в лес вместе с двумя старшими сынами Игната заготавливать дрова, дабы по первому снегу ввезти их. Ещё рыбу вяленую впрок припасали, коров пасли, грибы собирали, сушили, солили. В лесу их было так много — боровиков, груздей, рыжиков, что глаза разбегались. И терялись грибники, каким отдавать предпочтение. Донат увлекался сбором грибов и ягод больше других, а всё потому, что такой же охотницей оказалась старшая дочь Игната Ксения. Молодой воин с первого дня появления на заимке не сводил глаз с пригожей северянки и однажды, в ночной маете, понял, что полюбил Ксению. Завздыхала и она по парню. Глянет на него своими большущими тёмно-синими глазами да и зардеется, как маков цвет.

Кончилась благодатная летняя пора. Леса оделись в багрянец, в тёплые страны улетали перелётные птицы. На Кумжевом озере на ночь собирались тысячи гусей, уток да и лебеди, случалось, ночевали. Игнат не охотился на отлётную птицу. Убьёшь ненароком вожака — вся стая погибнет, считал он.

На Покров Пресвятой Богородицы выпал первый снег. Порадовались ему, а он день-другой полежал да и сошёл, оставив слякоть и неуютность. Игнат в эту пору начал готовиться к зимней охоте. По своим приметам он знал, что в нынешнем году у всех пушных зверей большой помёт вышел, потому быть богатой охоте на белку, на соболя и куницу.

Фёдор тоже загорелся желанием поохотиться, ещё ближнюю тайгу посмотреть, выбрать себе место для своей заимки. Не век же вековать на чужом подворье. Спросил Игната:

   — Ты меня возьмёшь на охоту?

Суббота стоял за верстаком, готовил стрелы. Ответил после долгой паузы:

   — Я ухожу в тайгу на месяц-на полтора. Охота удачна в самую стужу. Есть у меня избушка, да больше при костре ночи коротаю. Выдюжишь — пойдём.

   — Обузой не буду.

   — Коль так, готовься.

А перед тем как Игнату и Фёдору уйти в тайгу, появился на заимке торговый человек из Новгорода, юркий, пронырливый приказчик Аким. Он приехал, чтобы загодя договориться с Игнатом о купле-продаже пушной рухляди. И всё было, казалось, понятным, да лисьи глаза его бегали по горнице с каким-то злым умыслом. Он то присматривался к Фёдору, то в Доната стрелял зенками. Да и Ульяну обшарил глазами, как появилась со Стёпой на руках.

   — Гости-то дальние у тебя, Игнатушка.

Игнат заметил проныре:

   — Ты охолонись и не зыркай на моих сродников. Мог бы и раньше увидеть, ежели бы по весне приехал.

   — И то, и то, — согласился Аким. — Да я, батюшка Игнат, как в прежние годы торги вели, хочу твоим словом заручиться на сию зиму. Времена ой как перекосились, — частил он.

   — Так ведь в прошлом-то году ты, Аким, в обман пустился. За оставшуюся у меня рухлядь псковитяне полторы твоей цены дали.

   — Торг он разный бывает, а коль обмишулился, так ноне покрою. Важно, чтобы рухлядь была достойная.

   — То моя забота.

После ночёвки Аким уехал на другие заимки. А у Фёдора появилось в душе смутное предчувствие беды. Аким показался ему вовсе не торговым человеком, а шишом-пронырой, доглядчиком. Потому как с лисьей мордой в торговом ряду долго не проживёшь, размышлял Фёдор, и идут такие на службу к приставам.

Но прошёл месяц, в течение которого Фёдор спал вполглаза, ловил ночные шорохи, а жизнь на заимке шла своим чередом. Фёдор с Донатом вывезли из леса дрова, заготовили брёвен на амбар, начали ставить его. Дни пролетали в трудах и заботах, и незаметно наступило Рождество Христово. Отпраздновали его чинно. Зажгли лампады перед образами, помолились иконам, за столом посидели, хмельного пригубили. А как ушла Рождественская неделя, Ефимья взялась укладывать охотничьи торбы. И вот уже их уложили в лёгкие сани и сборы закончены, колчаны полны стрел, лыжи натёрты воском. Две лайки нетерпеливо рвались в лес. Пора в путь. Но Фёдор вот-вот готов был признаться, что у него пропал охотничий пыл, что он хотел бы остаться на заимке, дабы защитить своих близких от беды, которая, как ему казалось, приближалась к лесному гнезду. Да как сознаться в своих предчувствиях, коль сие стыдом обернётся? И Фёдор зажал душевное смятение в кулак. Лишь прощаясь с Ульяшей, горячо прижал её к груди, многажды целовал и шептал:

   — Ты поберегись, и Стёпушку защити, и Доната от дому не отпускай.

   — Мы побережёмся, родимый, побережёмся, — отвечала Ульяна.

   — А мы, может, и раньше вернёмся, после Крещения и прилетим.

С тем и покинул Фёдор заимку. А вскоре рядом со спокойным Игнатом развеялись у него все страхи-опасения. Сказочно красивый и таинственный лес бодрил дух, вливал силы. Охота началась удачно. С утра до сумерек били белку. Собаки то и дело оглашали лес призывным лаем. И летели в цель меткие стрелы, и падали на снег пушистые зверьки. Фёдор лишь поначалу уступал Игнату в меткости стрельбы, да вскоре наловчился, и редкая стрела летела мимо цели за «молоком». Кроме белки, изредка удавалось выманить из дупла горностая. Попадались и соболи, но за этим ловким и хитрым зверьком охотникам приходилось изрядно побегать. Случалось, до десяти вёрст продирались через чащу, и напрасно.

   — Ишь какой проныра, — возмущался Игнат и прятал в колчан стрелу.

На исходе третьей недели Фёдор проснулся среди ночи, чего ранее никогда не было. Он увидел кошмарный сон. На лбу у него выступил холодный пот, щемило сердце. Будто наяву он узрел, как на заимке горит баня, а в ней мечется от окна к двери Ульяна с сыном на руках. Пламя вдруг вырвалось из-под тесовой кровли, объяло всю баню, она превратилась в восковую свечу и быстро догорела. Поднялся ветер и разнёс пепелище. Фёдор громко застонал, схватился за голову. Он поверил, что сон вещий.

Проснулся Игнат, спросил:

   — Чем маешься?

Фёдор поделился с ним тем, что увидел во сне, и воскликнул:

   — Господи милосердный, пусть это будет лишь адово сновидение!

Игнат, однако, сказал:

   — Иди на заимку. Возьми Грая, он доведёт тебя.

И Фёдор суетливо, но всё-таки быстро собрался в путь. Игнат вышел из зимника следом и наказал собаке:

   — Беги к Ефимье, Грай! К Ефимье!

Умный пёс повилял хвостом и, как только Фёдор встал на лыжи, натянул поводок. Фёдор оттолкнулся палкой, заскрипел под лыжами снег, и вскоре горемыка пропал между деревьями. Грай и Фёдор бежали без устали до полудня, потом упали в изнеможении под елью, немного отдохнули, Фёдор накормил Грая, и они побежали дальше. Впереди была ещё половина пути.

Сон Фёдора оказался вещим.

В минувший полдень на заимке появились две пароконные упряжки. Кони примчались к самому крыльцу, и из крытых саней выскочили пять воинов. Трое, с саблями наголо, ринулись в дом. Они влетели в горницу, где семья Игната собралась на трапезу. Здесь же была и Ульяна с сыном. Женщины в страхе замерли, дети испугались, и старшие попытались убежать.

   — Всем сидеть! — крикнул матёрый бородатый воин, похожий обликом на чёрного ворона. — Кто княгиня Ульяна Оболенская? Ко мне!

В простой крестьянской одежде Ульяна мало чем отличалась от Ефимьи и Ксении. Но старший воин отметил её, крикнул:

   — Вот ты быстро одевайся!

   — Зачем? Что вам надобно? — наконец собралась с духом Ульяна. — Я никуда не пойду без мужа!

   — Где боярин Фёдор Колычев? — спросил Ворон.

   — Он в Новгороде, — не замешкавшись ответила Ульяна.

   — Ложь сие, — возразил Ворон. — Нет его в Новгороде. Мы оттуда по государеву делу. Ты и муж твой — клятвопреступники. Быть вам перед государевым судом. — И Ворон схватил Ульяну за руку, потащил из горницы.

На беду заголосил Степа.

   — Пусти, злочинец! — закричала Ульяна и вырвалась из рук Ворона, рванулась к сыну. — Дитятко! — крикнула она и тут же осеклась. «Господи, да они же и сынка изведут!»

Но было уже поздно. Ворон распорядился:

   — Тишка, возьми змеёныша! — Сам крепко ухватил Ульяну за руку и заломил её за спину.

Воин, что был моложе Ворона, взял с лавки нагольный тулупчик и накинул его на плачущего Степу. Ефимья кинулась защищать его.

   — Это моё дитя! — крикнула она.

Но третий воин встал на её пути и сильно толкнул. Ефимья упала на лавку близ печи.

   — Сиди, пока и тебя не увели, — зло бросил он.

Воины наконец выбрались в сени, уводя Ульяну и унося её сына. В это время Донат, который ладил топором корыто в нижней клети, услышал шум-крики наверху и, как был с топором в руках, взбежал по лестнице. Увидел воинов и с криком: «Эй, тати, берегитесь!» — взмахнул топором, опустил его на плечо Ворона, рассёк до груди, и тот упал замертво. И второй воин, что нёс дитя, получил удар обухом по голове, упал. Но в сей миг вбежали те воины, кои оставались у саней, и один из них с ходу вонзил саблю под левую лопатку Доната. Он взмахнул руками, словно пытаясь взлететь, и рухнул на пол.

Воин, что вбежал снизу, по имени Кряж, спросил оставшегося в живых воина Василия:

   — Как это вас леший угораздил под топор попасть?

   — Чего пустое пытаешь? Княгиню держи! — И он толкнул Ульяну к Кряжу.

Тот подхватил её, вскинул на плечо, словно куль с житом, поспешил вниз, бросил Ульяну в сани, повернулся к Василию, который нёс Степу, спросил его:

   — Спалить, что ли, осиное гнездо?

   — Я те спалю! Игнат ничего не ведал о своих жильцах. Тащите Ворона и Тишку в сани и убирайтесь. А то и нам здесь лежать, как вернутся Фёдор с Игнатом, — распорядился Василий и добавил: — Меня в пути догоняйте. Близ князя я не задержусь. — Он набросил на Ульяну и Степу овчинную полость, ловко привязал её сыромятными ремнями к саням, вскочил на передок и яростно крикнул: — А ну пошли, каурые! — И кони с места пошли рысью.

Вскоре Кряж и Тишка стащили вниз убитых, уложили их в сани и тоже покинули заимку Субботы. В доме было тихо, лишь в глухих рыданиях исходила болью белолицая Ксюша, потерявшая свою первую любовь.

Рыжая лайка Грай и Фёдор прибежали на заимку спустя сутки после случившегося. Грай забежал в хлев и там нашёл хозяйку. Ефимья доила коров, до которых с утра руки не дошли. Она встала, сделала два шага к Фёдору и уткнулась ему в грудь.

— Горе-то какое, Федяша, — сказала она тихо и, проливая слёзы, поведала обо всём, что случилось на заимке минувшим днём.

Слушая Ефимью, Фёдор чернел на глазах. У него не хватило сил, и он опустился на пол, припорошённый сенной трухой, обхватил голову руками и замер. Сидел долго. Ефимья не утешала его, молча стояла рядом, комкая в руках мокрый от слёз передник.

Фёдор не помнил, когда пришло просветление. Он встал, поднялся в горницу, взял саблю, опоясался, спустился вниз, оседлал в конюшне своего коня и на рысях умчал за государевыми татями. Он шёл по санному следу, который вёрстах в десяти от заимки уходил в сторону от зимника, ведущего к Новгороду. Вёрст через пять санный след привёл его к пепелищу. Фёдор знал это место. Тут стояла охотничья избушка. Он заметил близ пепелища множество следов. Слез с коня и, толкаемый тяжёлым предчувствием, подошёл к сгоревшей избушке, обнажил саблю и стал ворошить золу. Она ещё не остыла. Ворошил долго, старательно, пытаясь отогнать гвоздём сидевшую мысль о том, что здесь нашли свою смерть Ульяна и Степа.

Крыша и потолок избушки рухнули на пол и перемешались с землёй, хвоей и листвой. И всё это толстым слоем прикрыло то, что находилось в избушке и сгорело. Спрятав в ножны саблю, Фёдор опустился на колени и принялся разгребать тёплую землю. Он трудился с остервенением, дабы всё перевернуть на пепелище и убедиться, что жена и сын не погибли в пламени пожара. Он добрался до плах, коими был выложен пол, расчистил его до очага и взялся отгребать землю в том месте, где обычно делали лежак. Он сгорел. И на нём, на этом лежаке, сгорела его Ульяша. Фёдор нашёл сперва обгорелую руку и под нею кусочек сыромятного ремня, коим, очевидно, Ульяша была привязана к плахам лежака. Он стал копать выше, и открылось плечо, потом грудь, шея и череп. Ульяша была распластана на спине, и Фёдор понял, для чего это было сделано. Добывая останки, он плакал и стонал от горя, гнева и ярости. Где должно быть шее, Фёдор нашёл золотой нательный крест на цепочке. И Фёдору показалось, что он потерял рассудок. Он завыл, словно одинокий волк. Обжигая руки, он с яростью продолжал разгребать землю и увидел между очагом и лежаком обгоревшее тельце сына. Под ним были остатки кожушка, в который тати завернули Степу.

Собрав останки в кучу, Фёдор грузно упал на неё и замер. Спустилась ночь, крепчал мороз, а Фёдор всё лежал не шелохнувшись. Он не издавал никаких звуков, и могло показаться, что он уснул. Ан нет, усталость не сломила его, хотя миновали сутки, в течение которых он ни минуты не отдыхал, не принимал пищи.

Лёжа грудью на бренных останках, Фёдор попытался представить себе, как всё произошло в этой избушке. Оно всплывало словно бы само собой. Звери, кои выкрали Ульяну и Степу с заимки, надругались над нею, а позже, исполняя чью-то волю, подожгли избушку, дабы скрыть следы страшного преступления.

Так всё почти и было. Одного Фёдор не мог открыть. Не воины, кои явились на заимку, надругались над Ульяной — сделал это князь Василий Голубой-Ростовский. Получив после расправы над старицкими удельщиками сан окольничего при дворе Елены Глинской, Василий испросил у неё позволения сыскать Фёдора Колычева и наказать его за измену великому князю. В Разбойном приказе через новгородских шишей ему назвали место, где скрывался Фёдор, и Василий не счёл за труд умчать в северные земли, дабы насладиться расправой над своим и государевым, как он считал, врагом. Когда Ворон увёл своих чёрных воинов на заимку, Василий остался в охотничьей избушке и дождался своего часа торжества, хотя и неполного. Жалел он, что не схватили Фёдора, что потерял двух воинов. Надругавшись над Ульяной во второй раз, князь отдал её на утеху воинам. Однако они не тронули притороченную к лежаку княгиню, а бросили из очага на сено лежака горящую головню, припёрли колом дверь и умчали следом за князем в Новгород.

Далеко за полночь, когда сознание Фёдора держалось на волоске, его конь заржал и где-то вдалеке отозвался другой конь. Потом донёсся скрип полозьев и близ сгоревшей избушки остановились сани. С них поднялись Ефимья и её старший сын. Он подошёл к коню Фёдора, а Ефимья подбежала к Фёдору, опустилась на колени и начала трясти его за плечи.

   — Боярин, родимый, очнись! Очнись! — кричала она. И позвала сына: — Помоги!

Вдвоём они подняли Фёдора и повели к саням. Он немного пришёл в себя и тихо попросил:

   — Соберите там моих...

Его положили на сани, укрыли медвежьей шкурой. Ефимья нашла в санях рогожный куль, вернулась к пепелищу и сложила в куль останки.

Когда Фёдора привезли на заимку, Ефимья напоила его крепкой медовухой, настоянной на целебных травах, уложила на полати, укрыла. Он проспал полночи и весь день. Но сон его был маетным, кошмарным. Ефимья и её дочь Ксения просидели возле Фёдора поочерёдно почти сутки. Когда же наконец он встал и вышел на свет, они ахнули: его буйные русые волосы покрыл мёртвый иней — ни одной живой волосинки.

Спустя ещё сутки вернулся из тайги Игнат. Погоревал с Фёдором и взялся ладить две домовины. Потом всей семьёй долбили мёрзлую землю и выкопали рядом с могилами родителей Игната ещё две могилы, предали земле тело Доната и прах княгиниУльяны и сынка Стёпушки. Ещё девять дней провёл на заимке Фёдор, да больше просиживал близ дорогих ему могил. А как девять дней миновало, стал собираться в путь. Он был молчалив и ни с кем не поделился, куда надумал уйти. Однако Игнат догадывался, что Фёдор отрёкся от мирской жизни и решил скрыться в какую-либо тихую обитель, где бы мог посвятить себя Господу Богу. Он оставил Игнату все деньги, лошадей, всё своё имущество. У Игната же попросил лёгкие санки, лыжи, сухарей и кожух. Ефимья сочла нужным положить в две торбы вяленой и копчёной рыбы, соли, луку, пшена, вяленого мяса, свежего хлеба и, конечно же, положила сухарей, лечебной медовухи. Ещё дала серебряный образок Божьей Матери.

   — Обережёт тебя в пути Пресвятая Мать, родимый, — сказала она на прощание.

Перед расставанием Фёдор и вся семья Игната Субботы посидели, поплакали. С тем и ушёл из мира боярин Фёдор Колычев, держа путь на Север, на главную Полярную звезду.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ЧЕРЕЗ СТРАДАНИЯ


Уходя с Игнатовой заимки, Фёдор не думал о том, что может сгинуть в тайге, коя тянулась на тысячу вёрст чуть ли не до Белого моря. Он шёл безоружным, лишь топор, дабы нарубить дров, и нож — отрезать ломоть хлеба. Он покидал мирскую жизнь, но не мечтал обрести покой. Бренное тело стало для него лишь сосудом, в коем заключена душа. И теперь всем своим достоянием: разумом, чувствами — служил ей одной — душе.

Он жил её побуждениями. Душа жаждала моления, и Фёдор истово исполнял её желание. Душа влекла его на путь страданий, и он без сомнений ступил на сей путь. О болях, терзаниях недолговечного тела он думал меньше всего. Он шёл дорогой, которая вела на Голгофу, дабы отдать жизнь за други своя, как это сделал Донат, за близких, за Русь, потому как душа этого россиянина вмещала в себя всю русскую державу с её бедствиями. Душа Фёдора, возросшего на ниве православия, была чуткой, сильной и мужественной. Потому она так уверенно вела его через тайгу, топи и тундру, по пути, которым шли все жаждущие душевного подвига. Нет, он не хотел, чтобы его схватили чёрные воины Елены Глинской. Знал он, что служилые Разбойного приказа рыщут по всей державе, выискивают всех, кто был причастен к изменам князей Андрея Старицкого и Юрия Дмитровского. Знал, что в чёрных списках его имя, боярина Фёдора Колычева, значилось в числе первых имён. И теперь Фёдор уходил подальше от длинных рук Елены Глинской, дабы с помощью Господа Бога обрести силу, способную не только противостоять ей, но и побороть её мощью духа своего.

С такими мыслями пробирался Фёдор по тайге к берегам реки Онеги, к Онежской губе, а там дальше по водам Белого моря к своей конечной цели. Труден был путь одинокого беглеца по зимней тайге. Донимали жестокие морозы, когда приходилось коротать ночи где-нибудь под елью, у крохотного огонька, завернувшись в конскую попону. И ни меховой кожух, ни войлочная попона, ни костерки не спасли бы его от лютой стужи, ежели бы не согревали тело дух и молитвы. Силой духа и страстью молитв он прогонял сон. Стоило ему час-другой подремать, и он чувствовал себя бодро, поднимался, надевал лыжи и, ловя меж кронами деревьев Полярную звезду, шёл ей навстречу.

Морозы, пытавшиеся одолеть Фёдора и отступившие перед его духом, пошли на убыль. Но ближе к концу зимы появилась иная, более страшная опасность — голодные волки. Ночью ещё куда ни шло, его спасал от их нападения огонь. К утру стая куда-то уходила, а к полудню появлялась у него за спиной и с каждым разом подходила всё ближе. Фёдор не знал, что удерживало зверей на расстоянии и отчего они не отваживались напасть на него и растерзать. Может быть, считал он, человек всё-таки пугал их и они ждали, когда он ослабеет и упадёт. И на пятнадцатый или шестнадцатый день пути — Фёдор потерял счёт дням, — когда он шёл редколесьем и короткие лыжи проваливались, силы покинули Фёдора, и он упал. Волки тотчас, прыгая по глубокому снегу, помчались к нему. Но Фёдор одолел слабость, поднялся и вскинул топор. Волки остановились, он же медленно двинулся вперёд. Но, не пройдя и двух сотен сажен, Фёдор увидел новую опасность: навстречу ему шёл медведь-шатун. Увидев Фёдора, медведь пробежал немного, поднялся на задние лапы, замотал головой, заревел и пошёл на человека. Фёдор понял, что бежать ему некуда и сил на то нет, смерть неизбежна. Он перекрестился, прошептал: «Господи милосердный, прими душу грешного раба твоего» — и двинулся в объятия шатуна. Вот уже между ними тридцать шагов, двадцать. Фёдор не спускал с медведя глаз, словно просил его о лёгкой смерти. Ан нет, зверь увидел в глазах человека мольбу о милосердии, о пощаде. Ещё он узрел стаю волков. И чудо свершилось. В пяти шагах от Фёдора шатун опустился на передние лапы и огромными скачками промчался мимо него. Фёдор обернулся и увидел, что медведь ринулся на волков. Они не дрогнули и всей стаей навалились на него. Медведь размахивал лапами, отбивался, хватал зверей зубами и двух волков подмял под себя. Но силы оказались неравными. Ещё пять волков кружили рядом, рвали медведя, а один зверь вцепился шатуну в шею. И Фёдор, движимый неведомой силой, повернул лыжи и поспешил на помощь медведю. Он вытащил из-за пояса топор и раскроил голову прыгнувшему на него волку. Он ударил по голове второго волка, и тот тоже упал на снег. И шатун оторвал от себя зверя, задушил его. Два волка, оставшихся в живых, сочли за лучшее спастись бегством.

Пока медведь завершал расправу над недобитым волком и кружил на месте побоища, Фёдор вновь продолжил свой путь. Он вернулся к санкам, накинул лямку и медленно побрёл вперёд, рядом со следами медведя. Он прошёл версты две и всё читал молитвы Всевышнему, благодарил за своё спасение и вспоминал медведя-шатуна добрым словом. Да угодно было судьбе не разъединять Фёдора с медведем, и вскоре он услышал за спиной рёв шатуна. Фёдор оглянулся и увидел, что тот догонял его и был в каких-то ста саженях. Фёдор ускорил шаг, но медведь не отставал от него и снова заревел. Но рёв зверя не походил на угрожающий, в нём слышалась просьба. И Фёдор внял шатуну, он понял, что тот просил еды. Он склонился к санкам, достал из торбы две вяленых больших кумжи и положил их на снег. Отъехав сажен на пятьдесят, Фёдор посмотрел назад — медведь сидел на снегу и ел рыбу. Он порадовался за зверя, достал ещё одну рыбину и опустил её на снег. И потом до самого вечера Фёдор шёл в одиночестве и полной тишине. Теперь ему ничто не мешало вспомнить о незабвенной Ульяше, помолиться за упокой её невинной души, за упокой сынка Стёпушки, агнеца чистого, помянуть добрым словом побратима Доната. «Господи, накажи тех зверей, что отняли у меня семеюшку и последнего корня моего», — молил Фёдор Всевышнего.

Близилась ночь. Шатун больше не давал о себе знать. Но что-то подсказывало Фёдору, что зверь не покинул его, а шёл где-то позади, за окоёмом. Фёдор был доволен, что от медведя можно откупиться малой мздой. Но он не мог идти без отдыха, каждый шаг давался ему с большим трудом. И хотя бы час-другой нужно было где-нибудь прилечь, подремать. Однако Фёдор не мог предположить, как поведёт себя медведь, ежели подойдёт к нему и увидит спящим. Наверняка зверь доберётся до его припасов и сожрёт их. А как быть дальше? Наконец Фёдор отважился отдохнуть. Опустившись на санки, он прислонился спиной к дереву и, уповая на защиту Всевышнего, задремал. Сколько длилась его дрёма, он не мог сказать, но когда открыл глаза, то рассмотрел во тьме сидящего на снегу саженях в пятнадцати медведя. Фёдор медленно приподнялся, достал из торбы рыбину, положил её неподалёку от себя, сам удалился тихим шагом. Оглянувшись, заметил, что шатун подошёл к добыче и уселся возле неё.

Так и шли человек и зверь рядом, сторожа и поддерживая друг друга.

Фёдор делился запасами скупо: утром, в полдень и вечером давал лишь по одной рыбине. Но зверь и не требовал больше. Сие казалось Фёдору странным, но и благоприятным, пока в торбах ещё имелся кое-какой запас, положенный рукою доброй Ефимьи. Ночью Фёдор разводил костёр под елью и дремал возле огня, иногда проваливался в сон. И зверь той порой прятался где-нибудь под деревом, отлёживался там. Волки иногда выли в отдалении, но близко не показывались: чуяли медведя и боялись его. Фёдор начал привыкать к зверю. Однако через неделю совместного пути он с горечью отметил, что запасы пищи почти иссякли. Осталось несколько копчёных рыбин, десятка два сухарей да мешочек пшена, к которому он не прикасался и хранил на самый трудный час.

Надеяться на какое-либо чудо не приходилось. И оставалось одно: выходить на столбовую дорогу, которая, Фёдор хорошо это знал, пролегала от него в полутора-двух днях пути, если бы он встал правым боком к Полярной звезде. Знал Фёдор и то, что движение по той столбовой дороге не прекращалось круглый год. По ней лежал кратчайший путь до малого селения Онеги, куда он ходил не так уж давно вместе со сборщиками пушнины и Алёшей Басмановым. От Онеги был выход в Белое море на Соловецкие острова и далее. Поток паломников весенней поры мог бы подхватить его и довести до конечной точки пути. Там, между озёрами Онежским и Ладожским, можно было найти приют на постоялых дворах, в харчевнях. Но Фёдору не хотелось рисковать в большей степени, чем в тайге в соседстве с медведем. На столбовой дороге он легко мог стать добычей дьяков Разбойного приказа, кои шастали от Москвы до Онеги хуже шатунов. Знали дьяки и приставы, что того, кто добирался до Онеги и успевал укрыться на монастырском судне, достигал Соловецких островов, уже невозможно было ухватить за кафтан и заковать в железа.

Вот уже более ста лет, со времён великого князя Ивана Калиты, Соловецкие острова были надёжным убежищем для многих сотен опальных россиян. Фёдор Колычев о том хорошо знал и потому пробирался на те острова, в ту Соловецкую обитель, в коей надеялся найти приют и воспрянуть духом для подвига и борьбы с Глинскими.

Прошло ещё два дня, но Фёдор всё ещё затруднялся сделать выбор: или продолжать путь в соседстве с опасным зверем, или выйти на столбовую дорогу и отдать там себя на волю случая. Опальный боярин терзался долго. У него уже не осталось ничего, кроме торбочки пшена и нескольких сухарей. И сам он за сутки съедал лишь два сухаря и склёвывал по горстке пшена. Он отощал и выбился из сил. Ноги держали плохо, постоянно кружилась голова. На беду наступила оттепель, и снег под телом, потерявшим ловкость и силу, проваливался всё глубже. Каждый шаг давался с великим трудом.

В сумерках короткого зимнего дня, неведомо какого по счёту, Фёдор наконец свалился в изнеможении под деревом и отдал себя на волю Божию. Зверь, тоже довольно уставший, но более сильный, поспешил к человеку, надеясь на лёгкую добычу. Собравшись с духом, Фёдор встал, сбросил с плеча лямку от санок, оставил их медведю, а сам побрёл дальше. Шатун добрался до санок, покружил близ, потом начал разгребать лапами всё, что было на них. Полетели на снег пустые торбы, баклага из-под медовухи. Мешочек с пшеном он взял бережно, потискал и покатал его в лапах, принюхиваясь, потом разорвал. Пшено рассыпалось, и шатун стал поедать его вместе со снегом.

Фёдор спешил уйти от медведя подальше. Он падал, поднимался и вновь упорно шёл вперёд. Ночь уже накрыла тайгу, деревья, казалось, стояли стеной. Выбившись окончательно из сил, Фёдор прислонился к дереву, сполз по стволу вниз, на снег, и у него уже не было никакого желания вставать. Сознание его замутилось, но он ещё услышал, как совсем рядом, над самым ухом, зарычал шатун. Рёв зверя был громкий, победный.

Несчастный шептал последнюю молитву:

   — Боже милосердый, прости все мои прегрешения. Иду к тебе очищашеся ради... — Последний раз перед взором Фёдора вспыхнул лик Ульяны — она словно звала его, — и мир погас.

Но в тот миг, когда медведь поднялся на задние лапы, дабы подмять под себя Фёдора, раздался яростный лай собак и одна из них бросилась на шатуна, вцепилась ему в бок. Всё случилось так неожиданно, что медведь испугался и, отбросив собаку лапой, побежал. Три черно-белых пса бросились следом.

Фёдор пришёл в себя, повернулся, прислонился к берёзе и открыл глаза. Перед ним стоял человек, в руках у него была рогатина.

   — Кто ты, Божий человек? — спросил он Фёдора.

   — Паломник Филипп, — сумел ответить тот, и Фёдор вновь провалился в чёрную яму.

Охотник, по имени Илья, сходил за санками, положил на них Фёдора и привёз к избушке. Да повозился с ним, пока дотащил до лежака. Он подбросил на тлеющие угли сухих дров, повесил над очагом чугунок, согрел в нём настойку из трав и напоил паломника. Укрыл его толстым суконным одеялом, присел рядом и при свете сальника присмотрелся к его лицу. Фёдор показался Илье довольно молодым, потому как время не отложило на этом лице глубоких морщин. Илья не ошибся, когда подумал, что паломнику не больше тридцати лет. Но охотник был поражён тем, что голова у того была седая, как у древнего старца. Размышляя, Илья подумал, что на долю этого человека выпали жестокие испытания.

Фёдор вёл себя беспокойно. Он то метался на лежаке, то что-то бормотал невнятно. Но отдельные слова доносились явственно. Особенно часто он повторял два имени: Ульяша и Стёпушка. Ещё с яростью вспоминал зверей. «Звери, звери, оставьте их! Оставьте!» Наконец Фёдор перестал метаться, речь его в бреду стала понятнее. Илья взял Фёдора за руку и долго держал, пока не узнал, что перед ним лежал боярин Фёдор Колычев, служилый человек князя Андрея Старицкого, что он в опале от великой княгини Елены Глинской за нарушение крестного целования. И причину побелевшей головы Фёдора Илья узнал, пролил слезу над мужем-отцом Ульяши и Стёпушки. Сам опалённый многими бедами, Илья достал баклагу медовухи, налил полную кружку и выпил. Перекрестился.

   — Помоги тебе Всевышний обрести покой, — скупо сказал Илья и вышел из избушки выдохнуть на морозе печаль, накопившуюся в груди.

В сей миг вернулись к избушке собаки, коих не было несколько долгих часов. Из них ещё не выветрилось возбуждение, они ласкались к хозяину, повизгивали. Илья понял, что собаки одержали верх над шатуном. То было посильно этим крупным псам, потому как каждый из них выходил победителем из схватки с волком.

   — Ну хватит, хватит вам куражиться! Почесть вам будет. — Илья скрылся в холодном доме и вернулся с тремя морожеными рыбинами, отдал их псам. — Держите подарок.

Снова, как на заимке Субботы, Фёдор пришёл в себя только через сутки. Усталость схлынула, и он чувствовал себя довольно бодро, лишь давала о себе знать голова. Увидев Илью, спросил:

   — Где это я, батюшка?

   — Ишь ты, скорый какой! Так я тебе и сказал! — весело отозвался охотник. — Ты в лесу, а вот у кого, сам присмотрись. — Он сидел у оконца, перед ним горел сальник, а рядом на скамье лежало с десяток убитых белок. Охотник снимал с них шкурки.

   — Я ведь куда-то провалился и вовсе не помню, что со мной приключилось.

   — И шатуна не помнишь?

   — Того помню. Десять дён, а может, больше — счёт потерял — мы шли с ним по одной тропе, душа в душу жили. Он же меня и от волков спас.

   — Вот как! Однако и до тебя добрался, как голод прихватил.

   — Делиться уж нечем было. А шатуну то не по нутру пришлось. Спасибо твоим собачкам. И тебе, добрый человек.

   — То-то. Иди к воде, вон в тазу, мой руки и лик. Там поешь что Бог послал.

Фёдор встал, умылся, чистым рушником вытер лицо. Образ Николая Чудотворца заметил в углу, помолился и сказал Илье:

   — Благости тебе, батюшка, сил и здоровья многие лета за спасение моё. Многажды помолюсь за тебя.

Илья тоже обмыл руки и принялся класть на стол дары леса и реки. Подал дичь жареную, зайчатину, балык, морошку мочёную, баклагу медовухи, нарезал хлеба. Как управился, позвал:

   — Садись к столу, боярин, не побрезгуй.

Фёдор удивился: «Вон как он меня величает! А на лбу того не написано». Но виду не подал, сел на скамью к стене.

   — Голоден я, батюшка, вельми. Уходил, так на одного запас нёс, а тут двое...

   — Это хорошо, что поделился. Ан и нам с тобой хватит насытиться. — Илья налил в глиняные чашки-махотки медовухи. — Выпьем за приязнь. Ты о себе всё поведал, боярин Фёдор Степанович Колычев. И о гибели семеюшки молвил, о сынке попечаловался. Потому склоняю перед тобой голову. — И глотнул медовуху одним духом.

   — Спасибо, батюшка, что не утаил мою беспамятную исповедь. Всё так и есть. — И тоже выпил до дна хмельной мёд.

   — Нас с тобой, боярин, одним калёным железом метили. Хочешь знать, кто перед тобой сидит?

   — Коль опаски от меня не видишь, откройся, батюшка. Вижу, что и ты здесь не ради веселья бедуешь, — ответил Фёдор.

   — Опаски от тебя я не вижу. У моих собачек чутьё на плохого человека отменное, а они вон у тебя под ногами лежат. Чуткие. А сидит перед тобой князь Иван Шаховской. Отроком был влюблён в боярышню Соломонию Сабурову. Ей — пятнадцать, мне — шестнадцать. Как узнал, что её нарекли царской невестой, умыкнуть сердешную пытался, в шаховские леса с нею скрыться, дабы там и породниться. Да схвачен был. Огнём пытали. Потом на Белоозеро погнали. Был я дерзок и смел, монашества не хотел, потому и убежал. В заонежской тайге и нашёл покой и радость.

Фёдор поверил охотнику. Подумал, как крепко переплелись их судьбы, как много он мог бы рассказать беглому князю о Соломонии. Но решил повременить. Молвил лишь одно:

   — Тебе, князь-батюшка Иван, можно бы и вернуться на отчее подворье. Шаховские пока здравствуют.

   — Верно сказано: пока. Да над ними новая гроза нависает: волчонок Василия скоро оскалит зубы на россиян. То-то будет море крови. Я хоть и в тайге живу, но слухами питаем, как хлебом насущным. Знаю, кого литвинка выращивает.

Неделя в охотничьей избушке князя Ивана пролетела для Фёдора незаметно. Он окреп, вновь стал разговорчив. Долгими вечерами князь и боярин во всём открылись друг другу. Фёдор поведал о печальной судьбе княгини Соломонии, и князь Иван плакал. Да утешился, рассказывая о своей семье. Он женился на дочери сельского священника и полюбил её за кроткий нрав, за пригожесть. В лесной деревеньке Кирга он построил большой дом, купил на имя жены земли и хозяйствовал, как простой крестьянин. У него росли две дочери-близнецы, уже невесты.

   — Да и сынком два года назад Бог наградил. Дом — полная чаша, и к суетным делам больших городов меня не манит, — охотно открывал свою житейскую стезю князь Иван Шаховской.

На шестой день пребывания Фёдора в избушке князь Иван сказал:

   — Завтра за белками побегаю. Ежели жаждешь пострелять, идём.

   — Пойду, князь-батюшка. Без дела маета одна душевная.

Ночи в тайге были по-прежнему морозные, появился крепкий наст, и двигаться на лыжах по нему было легко и приятно.

Князь Иван повёл Фёдора по следам убегавшего медведя и преследовавших его собак.

   — Ты уж прости, Фёдор, что потянул тебя к знакомцу. Да хочу посмотреть, как мои ребятки потрудились.

Однако князя Ивана ждало разочарование. За прошедшие дни дикие звери и костей от медведя не оставили. Только отметины виднелись на притоптанном снегу.

   — Жалко бедолагу, — заметил князь Иван.

   — Что уж говорить, медведь-то был добрый, — отозвался Фёдор.

Охота в этот день оказалась удачной. Вернулись в избушку к вечеру усталые, но довольные, настреляли белок и даже молодого вепря добыли. На другой день князь и боярин разделали тушу вепря, заморозили мясо, а два окорока повесили коптить. Поработали славно. А как завершили дело, Фёдор сказал:

   — Должник я отныне твой вовеки, князь-батюшка. Да пора и честь мне знать. Завтра утром я и ухожу.

Князю Ивану не хотелось отпускать Фёдора. И он ответил:

   — Держать тебя не смею, боярин, хоть и полюбился ты мне. Но и один ты не пойдёшь. В двух поприщах избушка охотника Савватея. Он тоже белкует. Вот до него и провожу. Савватей мой свояк, он тебя дальше к Белому морю поведёт, к другим лесным добродеям приставит.

   — Полно, князь-батюшка, столько мороки...

   — Мороки нет, а резон есть. Сам знаешь, что по столбовой дороге тебе пути нет. А по тайге одному тоже несладко — убедился.

   — Чем мне вас всех отблагодарить?

   — Помолишься за наши грешные души.

Сборы в дорогу на сей раз были короткими. Князь поделился из своих уже оскудевших запасов вяленой сохатиной, ржаными колобушками, завернул в холстину копчёный окорок, налил небольшую баклагу медовухи. С тем и ушли два опальных россиянина из лесной обители. Их сопровождали три преданных охотнику пса.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ СОЛОВЕЦКАЯ ОБИТЕЛЬ


Прошёл год, как Фёдор Колычев ступил на землю Соловецких островов. Охотники, все свояки и лесные побратимы князя Ивана Шаховского, передавая Фёдора из рук в руки, довели его до Белого моря. Но и там на берегу не оставили, а проводили в монастырь через торосы и льды Белого моря. И опять-таки приютили его добрые люди. Без них Фёдора могли бы и не принять в обители, потому как нужно было сделать денежный вклад не менее шестнадцати рублей. У Фёдора же не было за душой и полушки. Его не торопили с пострижением, дали возможность познакомиться с монастырским бытом и себя показать, ибо праздных и нерадивых людей соловецкие иноки не принимали в своё братство. Но Фёдор был не из породы досужих вельмож. Знал к тому же, что только тяжёлая работа могла спасти его от отчаяния, порождённого гибелью жены и сына.

Однако несколько дней Фёдору пришлось-таки созерцать монастырскую жизнь. Да с пользой для себя. Семнадцатого апреля братия совершала службу в память основателя обители, преподобного игумена святого отца Зосимы. В церкви Преображения Господня в честь Зосимы и его сподвижника преподобного инока и угодника соловецкого Германа-Аввы три дня шла служба. Литургию правил сам игумен монастыря Алексий.

Фёдору было очень важно знать, кто такие были отцы Зосима и Герман-Авва, отважившиеся сто с лишним лет назад прийти на дикий остров и основать на нём святую обитель. Любознательность привела Фёдора к соборным старцам, хранителям монастырских летописей. И он узнал, что Зосима из тех мест, откуда пришёл сам, — из Заонежья. Родился в селе Толвуя на берегу озера. В молодые годы пришёл в новгородский Антониев монастырь и постригся в монахи. Да замыслил вскоре поставить свою обитель и ушёл на мало кому ведомый Соловецкий остров. Там встретил Авву-скитника и уговорил его основать монастырь. Начали с того, что срубили церковь Преображения Господня. Как возвели храм, обнесли его острокольем. Устроив общежительство, Зосима и Герман-Авва год за годом умножали братию. И тогда новгородский епископ Иона прислал им в игумены некоего Павла. Но тот пришёлся не ко двору и через некоторое время сбежал из обители от тягостной жизни. В трудный час Зосима встал на игуменство. С Кольской земли явилась ватага самоедов-язычников. И было сказано монахам, чтобы они убирались с острова. Вожак говорил:

   — Не уйдёте добром, злых духов напустим, стрелами побьём. Земля здесь наша, и духи наши тут живут.

   — Зачем сердишься? — миролюбиво спросил вожака Зосима. — Пусть ваши духи здесь обитают, мы их тревожить не станем. Люди Великого Новгорода вам будут любезными соседями. Потому давайте жить в мире. Мы покажем вам наших святых духов.

Слова Зосимы понравились лопарям, а ещё больше им пришлось по душе монашеское угощение. И уплыли они на своём коче[32] умиротворённые. Да вскоре же по зимней поре уехал отец Зосима в Новгород, дабы попросить горожан о помощи и чтобы дали грамоту на земли под монастырь. И было вече, кое единым духом сошлось на том, чтобы Соловецкий остров и острова Анзерский, Большой и Малый Заяцкие и Муксалма — все были под рукой Зосимовой обители. На что и была выдана игумену грамота за печатями епископа, посадника и воеводы. Сказывали, что лишь Марфа-посадница не благоволила к Зосиме, но испугалась его чудотворной силы и взмолилась, чтобы он пришёл в её палаты к столу. Зосима понял, что она позвала его не от чистоты душевной, а с корыстью. Он прибыл на место, осмотрел гостей и заплакал.

   — Что ж ты горюешь? — спросила уязвлённая Марфа.

Зосима встал, подошёл к Марфе и тихо произнёс:

   — Вижу бояр твоих корыстных обезглавленными. — С тем и покинул палаты Марфы Борецкой.

Спустя несколько лет великий князь всея Руси и царь византийского закона Иван Третий казнил этих бояр за крамолу и отход к Литве. Фёдор помнил то событие по рассказу отца. Да и как не помнить, ежели Марфа Борецкая подняла новгородцев на смуту и были убиты многие невинные люди, кои преданно служили Ивану? Среди убитых был боярин рода Колычевых.

Рвение Зосимы в обустройстве Соловецкого монастыря дало хорошие плоды. Но их пожрал огонь пожара, случившегося в правление того же Ивана Третьего. Сгорели храм, кельи, трапезная, хозяйственные службы. Всё надо было начинать заново. Осталась молва, что сожгли монастырь разбойные людишки, коих за леность и непочтение канонам православия не взяли в монастырь.

В те же дни, как почтили память преподобного Зосимы, Фёдор пристал к работным людям, коих держали монахи, и взялся за плотницкое дело по обету. Он уже решил принять схиму, но не добивался того настырно, с уважением подошёл к монастырскому уставу. Постриг по тому уставу совершался через год после волеизъявления. Сильный духом, Фёдор одолел и этот тяжёлый год. Тяжёлый потому, что Фёдор сам изнурял себя непосильной работой. И всё-таки он находил время прислушиваться к монастырским беседам, к рассказам паломников о том, чем жила Москва.

Шёл пятый год правления Елены Глинской. Уже не осталось в живых ни одного явного престолонаследника, кроме отрока Владимира Старицкого. На троне надёжно восседал юный Иван Четвёртый. Держава жила мирно. Но спокойная жизнь в стольном граде могла быть только лишь во сне, да и то не у всех москвитян. Правительнице постоянно казалось, что вокруг великокняжеского двора плетутся заговоры, совершаются измены, что бояре только и ищут повода расправиться со всеми Глинскими. Что ж, у правительницы были причины беспокоиться. И вскоре московская жизнь заколыхалась, как море под штормовым ветром.

До Соловецких островов сие колыхание докатилось в те же дни, как открылось судоходство по Белому морю. На первом же коче прибыли в Соловецкий монастырь многие паломники, и, как всегда, добрая половина их были москвитяне. Они привезли полные короба вестей, а главной из них была весть о том, что правительница России, мать малолетнего государя Ивана отравлена злодейской рукой. И доставил эту весть князь Максим Цыплятяев, давний супротивник Глинских, к тому же тайный недруг покойного князя Василия. Колычев знал князя Цыплятяева и часто встречался с ним, когда служил при Соломонии. Князь Максим был в числе почитателей великой княгини и, сказывали, любил её. Тому можно было поверить по той причине, что многие из придворных вельмож влюблялись в красавицу Соломонию Сабурову.

Фёдор не выходил к заливу Благополучия встречать коч с паломниками. По воле случая столкнулся с пятидесятилетним князем Максимом во время вечерней молитвы перед трапезой. Худощавый, с цепкими карими глазами, в простом суконном кафтане, Максим никак не походил на князя, а был схож с торговым человеком, прибывшим в северный монастырь замаливать грехи. Но грехов за князем не было, и он ушёл из Москвы подальше, чтобы не сгореть в огне опалы, коя обрушилась на московских вельмож после смерти Елены Глинской. Когда творили молитву перед вкушением пищи: «Отче наш, очи всех на Тебя, Господи, уповают, и Ты даеши им пищу во благовремении, отверзиши Ты щедрую руку Твою и исполняши всякое животное благоволение...» — с последними словами Фёдора тронули за плечо, и он услышал знакомый голос:

   — Боярин Федяша, рад видеть тебя во здравии.

Фёдор повернулся и лицом к лицу встретился с князем Максимом Цыплятяевым. И уже хотел крикнуть: «Княже Максим!» — но тот успел прикрыть Фёдору рот рукой.

   — Нишкни! — Сам ласково улыбнулся.

За трапезой князь и боярин сидели рядом, но и словом не обмолвились, лишь любезно посматривали друг на друга. А после трапезы, как уйти на покой, ещё при свете солнца, лежащего на окоёме острова, Фёдор увёл князя в келью, срубленную своими руками, усадил на лавку и попросил:

   — Поведай, князь Максим, о московской жизни. Многое, поди, накопилось, как я ушёл из мира?

   — Скажу для начала одно: порадуйся, Федяша. Совсем недавно преставилась Елена Глинская.

   — И порадовался бы, да грешно.

   — Полно, Федяша. Ушла из жизни чёрная душа, кою, поди, прямым ходом в адово пекло отправили.

   — Что с нею стало?

   — Всякое говорят.

   — Поведай всё кряду.

   — Поведаю, друже. То тебе нужно знать. — Князь помолчал и тихо продолжал: — Лихое дело закружилось в Москве, Федяша. Да всё передаю тебе со слов князя Михаила Тучкова, который был при дворе в почёте. Сказал он, что накануне Пасхи в государевых палатах собрались гости и пир был горой. А как все упились, к Елене подошла мамка великого князя боярыня Аграфена Челяднина, да и говорит ей: «К тебе, матушка-государыня, паломница Досифея просится. Сказывает, вернулась от Гроба Господня из Иерусалима и подарок тебе принесла». — «Пусть завтра придёт», — ответила Елена. Аграфена же на своём стояла: «Прими ноне. В ночь ей в Воскресенский монастырь вернуться надо». Тут гости прощевание затеяли, великому князю ручку целовали: сумятица, толчея. Елена и велела странницу привести. Та за дверью Золотой палаты находилась. Вошла, низко склонившись, вся в чёрном, на княгиню ласковые глаза подняла, улыбнулась, словно лучом солнца осветила, достала из-под мантии пелену, жемчугом шитую, и подала Елене: «Тут тебе, матушка, яичко от Гроба Господня и просвира из храма Преображения Господня». Елена приняла дар и вместе с пеленой убрала в карман далматика. Сказывал Михаил Тучков, что она спрятала просвиру и яичко в опочивальне за образом Божьей Матери да и забыла. А через два дня, утверждал Тучков, ранним утром, как Елена молилась, Богородица ей напомнила о даре от Гроба Господня. Елена достала подарок монахини да и съела в одиночестве. Потом позвала боярыню-чесальницу. Та ей косу взялась убирать, а Елена в увядание на глазах чесальницы пошла. Испугалась боярыня. «Матушка, аль немочь пришла?» — спросила она. «Зови лекаря да князя Овчину», — ответила, собравшись с духом, Елена, сама голову на грудь уронила. Лекарь Твепало прибежал сей же миг. Явился и князь Овчина. Елену раздели, осмотрели, лекарь слюну взял на проверку. А Иван Овчина скорлупу от яичка и полпросвиры нашёл. Пришла мать Елены, княгиня Анна, а как увидела скорлупу и кусок просвиры, воскликнула: «В них смерть таилась!»

Лекарь Твепало всё унёс проверять и вскоре вернулся. Вид у него был горестный, и он поведал, что государыня отравлена индийским ядом и спасения ей нет. Прибежала боярыня Аграфена. Она рвала на себе волосы и рассказала Ивану Овчине, что привела к государыне два дня назад монахиню Досифею из Воскресенского монастыря. Князь Овчина тут же послал чуть не весь Разбойный приказ искать злодейку. Но за два дня и след её простыл. А к вечеру Елена скончалась в беспамятстве. Колокола в тот вечер благовестили в честь Пасхи. И плачевного звона не было... — Максим умолк и сидел, покачивая головой.

Фёдор тоже молчал. У него не было чувства сожаления: всё заслонило болезненное воспоминание о гибели княгини Ульяны и сына. На руках Елены, он это знал твёрдо, тоже была их кровь. Князь спросил:

   — Что же ты не пытаешь, откуда взялась паломница, чья воля привела её в Москву?

   — Что пытать? У Глинской много врагов. Могла прийти из Дмитрова, из Стариц, из Ярославля — всюду есть обездоленные ею.

   — То так. Но пришла она из Покровского монастыря Суздаля. И не приказные, а досужие люди указали, что за её спиной стояла бывшая княгиня матушка Соломония. Она подобралась к литвинке и отплатила, голубушка, за все горести и страдания.

   — И во благо, — скупо заметил Фёдор.

   — Во благо, — согласился Максим. — А ноне там страсти дикие. Князь Василий Шуйский поднял своих сродников да многих других бояр-князей, дабы захватить престол. Но тут же был схвачен со всеми заговорщиками конюшим Иваном Овчиной. Все они были заточены в каменную яму у Ризположенских ворот. Там и умерли, голодом заморённые. Достали их через две седмицы, так руки, ноги и лики были съедены мерзкими тварями.

   — А что же матушка Соломония?

   — Бог миловал. Пока она в обители молится. Сочли, что за нею нет вины, что вся вина на Шуйских. Их и катовали. А Соломония всё сынка ждёт. Верит, что объявится.

   — Искал я его, две недели в Рязанской земле бродил с сотоварищем. Выведали мы, что в Крымскую орду увели вместе с приёмными матушкой и батюшкой. Да не дождётся, поди, ежели Досифею возьмут. Каты вырвут у неё имя государыни, — вздохнул Фёдор.

   — Как пить дать вырвут. Они это умеют, — согласился князь Максим.

   — А что теперь Иван Фёдорович Овчина? Уж не при государе ли встал за правителя?

   — Нет, голубчик Федяша. Тем события кончины Елены Глинской не завершились, — продолжал князь Максим. — Ещё и девять дней не прошло после её смерти, как великий князь ожёг страшной опалой полюбовника Елены, князя Ивана Овчину-Оболенского. И всё началось с малого. Сказывают, увидел государь Иван за трапезой, как в разговоре с боярином Челядниным Овчина засмеялся. Что уж говорить. Фавориту Елены кощунственно сие было творить. Да ведь и государь оказался не в меру жесток: крикнул он мальчишеским голосом: «Боярин Ванька Овчина смеётся! Он не чтит память моей матушки! Да он и живую её не чтил, всё верховодил над нею!» И государь призвал телохранителей. «Эй, рынды! — закричал он. — В железа его!» Те за спиною великого князя стояли, вылетели, словно стрелы, вчетвером. Под белы руки Ивана Фёдоровича взяли и из трапезной потащили. А Иван-государь вслед рындам кричит: «В земляную его сидельницу! В земляную!»

   — И что ж потом? — спросил Фёдор. У него тоже была обида на Ивана Овчину, да простил.

   — Уж и не знаю, говорить ли тебе остальное, Федяша. Всё, что случилось с Овчиной далее, болью и тебе отзовётся. — Князь Максим опустил глаза. — И как это так путано судьбы людские переплетаются, разве что только Богу ведомо.

   — Говори, князь-батюшка. Я ведь не мамка чувствительная. К тому же не от тебя, так от других услышу.

   — То верно: земля слухами держится. Ан что-то оборвётся у тебя внутри, Федяша, как выслушаешь.

   — Там уж рваться нечему.

Князь Максим выпил воды и продолжал:

   — Сказывают, что весть об опале князя Ивана Овчины дошла до вернувшегося из военного похода по случаю зимы воеводы Алексея Басманова. Он ведь твой побратим?

   — Так, князь-батюшка.

   — И кто-то принёс ему сию весть, может быть сынок Федяша, который тогда уже в Кремник часто бегал. Да суть не в том, от кого весть пришла, а как принял её Алексей Басманов. Собрался он мигом, примчал на коне к великокняжескому дворцу и к стражам: «С государевым делом я! Не мешкая пропускайте!» Стражи, однако, остановили отважного воеводу волею князя Василия Шуйского, который стал в эти дни правителем державы. Не пустили его в палаты. Но сам Шуйский вышел к Басманову. «С чем ты, воевода, рвёшься к государю?» — спросил Василий. «Кровное у меня дело, батюшка-князь, кровное! — стукнув себя в грудь, ответил Алексей. — Токмо государю и решать, чему быть!» Проницательный, умный Шуйский увидел в глазах Басманова некую муку, молвил: «Идём к государю, но при одном условии: говорить с ним будешь при мне». — «Тайны в моём молении нет», — ответил Басманов. И вот он, сказывают, стоит перед великим князем. Тот сидит на троне, ему там спать можно — так просторно. Басманов подошёл совсем близко и в ноги упал. «С чем ты пришёл, воевода? Слышал я, что ты славно бьёшься с ордынцами. Ежели о них речь, говори», — велел Иван. «И о них скажу, батюшка-государь. Но прежде выслушай мою мольбу». — «Сие занятно. Ну говори». — «Ведомо мне, что супротивник твой князь Овчина-Телепнёв в железа взят и в земляную сидельницу брошен. Так то поделом ему. Я же молю тебя о милости: дай мне волю должок тому поганцу вернуть». — «Велик ли должок-то?» — спросил государь. К нему подошёл князь Шуйский и что-то пошептал на ухо. Иван кивал головой. Потом Шуйский отступил от государя, и он, насупившись, строго сказал: «Велю вернуть свой долг сполна. Ты мне любезен, воевода. Как вернёшь долг, приходи, поделись...»

Колычев вставил слово:

   — Выходит, Алексей просил о помсте князю Овчине за жену Ксению. Она ведь, сердешная, вскоре после родов умерла. Господи, как Алёша любил свою незабвенную Ксенюшку! И что же с нею сделал злочинец князь?

   — Обманул он Басманова, взяв в заложницы жену Алёши, когда он был у тебя в Старицах, и вместе с дядюшкой его Михаилом много дней держал в ледяной клети. Там она и заболела чахоткой, кою в народе падуницей называют.

   — Господи, ну право же злодей! До меня тех слухов не дошло. И как же Алёша отплатил свой долг?

   — Не знаю, как сие назвать. Но три недели каждый день Алексей Басманов приносил к земляной яме пищу князю и выливал её на голову, бросал на землю. Куда угодно, но все эти три недели князь не получил ни маковой росинки. И воду выливал ему под ноги. Да приговаривал: «Вот после сорочинской каши запей водичкой. Да вспоминай почаще дворянку Ксению Басманову, которую держал в ледяной клети». Князь Овчина не просил у Басманова милости, знал, что за такую жестокость грешно прощать. Но и крошки пищи с земли не поднял, не подобрал. Гордый был князь Овчина. Её поедали мерзкие твари, которые во множестве водились в земляных норах и выбегали, когда пахло едой.

   — Господи, Алёша, зачем ты чернил свою душу! — воскликнул Фёдор. — Ты вправе был отомстить ему за злодеяние, но не так. Ты ведь и сам извергом станешь!

   — Я не ведаю, может, ты и прав в чистоте душевной. Но у Алёши накопилось столько боли и ненависти, что он должен был их выплеснуть, ибо сам бы сгорел в том. Через двадцать восемь дней сидения князь Иван Овчина скончался от голода и холода. А государь принял Басманова и похвалил его за усердие.

Боярин Фёдор и князь Максим долго молчали. Каждый переживал страдания Басманова по-своему. Но Фёдору они были понятнее. Ведь доведись ему повстречаться с князем Василием Голубым-Ростовским, вряд ли он стал бы вести с ним богоугодные речи о спасении души грешника. Он бы пошёл на него с палкой, с голыми руками против его сабли и уничтожил бы злодея, лишившего его самого дорогого в жизни. Молчание затянулось. Князь Цыплятяев первым нарушил его:

   — А у тебя-то как, друг мой сердешный? Где княгиня Ульяна с сынком? Или в Старицах сгинули, куда князь Василий Голубой-Ростовский ходил катовать?

   — И не спрашивай, княже. — Фёдор низко опустил голову. Всё вспыхнуло перед взором боярина, словно в сей миг рухнула кровля избушки на Ульяшу и Степу, похоронила их. Будто только сегодня он положил в землю прах любимой супруги и сына.

Князь не понукал Фёдора, знал, что такие крепыши, как Колычев, по пустякам не убегают на край света, не седеют, как лунь. Он терпеливо ждал откровения. Оно пришло, когда поздним вечером князь куда-то отлучился и вернулся с баклагой хлебной водки. Когда они выпили и закусили чем Бог послал, у Фёдора вновь появилась жажда освободить душу от боли, которая там напластовывалась день за днём после исповеди князю Ивану Шаховскому. И поведав всё о жизни на заимке Субботы, Фёдор почувствовал облегчение.

   — Мне бы теперь найти того злодея, который поднял руку на Ульяшу и Степу. И душу, и печёнку из него вытащил бы и на медленном огне спалил. Да вещает сердце, кто сие зло содеял. Доберусь.

   — Кто же именем тот мучитель?

   — Ох, князь-батюшка, пока всё на моих домыслах держится. Не удалось мне ухватить его за руку в час злочинства. А он уже дважды чинил разбой и подлости над нами.

   — То верно. Ежели нет подноготной правды, судить неправедно, — заключил князь.

Друзья просидели за беседой долго. Была на исходе ночь, за оконцем кельи уже занимался новый день, когда Фёдор и Максим улеглись на лавки, дабы забыться в коротком сне. Однако вскоре их сон был прерван. На сторожевой башне надрывался набатный колокол. Звонил он громко, надсадно и упорно. Князь и боярин вмиг очнулись, натянули сапоги, набросили кафтаны и побежали на монастырский двор. И пришли в ужас от того, что увидели.

Огромным костром пылала трапезная. Но ещё выше поднималось пламя над хлебодарней. И уже занимались кровли келарской, иконописной и чеботной палат. Максим и Фёдор прибежали к пожарищу вместе со всей монастырской братией. Монахи бегали вокруг горящих зданий, суетились, размахивали руками, кричали и ничего не делали. Огонь ревел, пожирая дела рук человеческих. И тут князь Цыплятяев крикнул:

   — Добро спасайте! Добро спасайте! — И побежал в иконописную мастерскую.

Следом помчался и Фёдор. Он увидел там многие готовые иконы, ещё большую холстину, сложил в неё десятка два икон, взвалил их на спину и уже в дыму, вслепую выбрался из мастерской. Он отбежал подальше от пожарища, сбросил холстину с иконами и тут же увидел, как загорелись шатры храма Преображения Господня. И Фёдор поспешил к храму.

   — Спасём святыни! — крикнул он и скрылся в церкви.

За пятьдесят лет после первого пожара в храме накопилось много бесценных икон. Прежде всего это были вклады достославных россиян. Пять икон были древними, времён великого князя Киевского и всея Руси Владимира Святого. В Новгороде при нём писали иконы греческие иконописцы, коих он позвал из Византии. И позже богобоязненные новгородцы поделились своими иконами с соловецкими святыми отцами, сделали в монастырь много бесценных вкладов. Фёдор знал это от отца, потому как боярин Степан сам делал вклады в Соловецкую обитель, когда жил в Деревской пятине.

Образ чудотворной Софии Премудрости, почти в рост человека, на кипарисовой доске, в серебряном окладе был неподъёмен, но Фёдор снял его со стены, взвалил на спину и, сгибаясь под тяжестью, поспешил из храма. Навстречу ему бежали другие спасатели, был среди них и князь Цыплятяев. Дело ладилось. Фёдор и многие соловецкие спасатели успели вынести из храма всё, что можно было унести, и не оставили огню ни одной святыни. Но вскоре купол храма стал разваливаться и вниз полетели пылающие балки, стропила, доски. Весь храм охватило пламенем. Фёдор забеспокоился: он нигде не видел князя Максима. «Господи, да он ещё в храме!» И Фёдор вбежал на паперть, ринулся в церковь и на пороге притвора встретился с Максимом. Он держал в руках золотую чашу. Князя трудно было узнать. Волосы на голове и на бороде были опалены огнём, лицо как чёрная маска, одежда дымилась.

   — Вот, нашёл в ризнице, — виноватосказал он, словно сам оставил прожорливому огню драгоценный сосуд.

Монастырь горел без малого сутки. Спасти удалось лишь имущество, часть рукописных книг, иконы, утварь и запасы пищи. Здания сгорели все. Только два десятка келий да конюшни, кои стояли на отшибе, уцелели от огня. Монахи ходили по двору как потерянные. И все что-то искали, собирали в груды. Пепелище ещё дымилось, там и тут побивался огонь. Паломники сбились в кучу близ ворот в бухту Благополучия. Игумен Алексий наконец пришёл в чувство и собрал возле пепелища монастырскую братию и соборных старцев на совет.

   — Слушайте все! — обратился игумен к соловчанам. — Жду ответа и вопрошаю: кто виновен в пожаре?

Измученные монахи молчали. Алексий повысил голос:

   — Какая нечистая сила сожгла обитель?!

И снова в ответ лишь молчание. Монахи тоже хотели знать причину пожара и не находили. Даже кормщики, что с полуночи готовили пищу на кухне трапезной, не знали, чья сатанинская сила учинила разбой. Ведь и грозы с разгулом молний не было за минувшую ночь. Илья-пророк давно не гулял по небу в своей огненной колеснице. К игумену подошёл соборный старец Лукиан, седой и благообразный.

   — Преподобный Алексий, вели войти в наш круг паломникам, ибо там корень зла, — сказал он.

Алексий послал нескольких молодых монахов за паломниками и предупредил:

   — Ведите всех, да смотрите, дабы кто не сбежал.

Убежать никто не пытался, пришли в круг смиренные. Их было почти сто человек. Когда толчея прекратилась, Алексий произнёс:

   — Ежели среди вас есть злочинец, пусть выйдет и покается. Да будет прощён.

Среди паломников никто не отозвался, не шелохнулся. И тогда слово сказал соборный старец Лукиан:

   — Вольно вам молчать, ежели совесть чиста. А ежели нет? Знаю и то, что пальцем вы не укажете на злочинца. Но Господу Богу и нам, отцам обители, угодно выявить слугу сатаны, проникшего в святую обитель. Потому будем испытаны огнём! — Лукиан поднял вверх руки, возвысил голос: — Соборные старцы, игумен Алексий, вся монастырская братия, работные люди и паломники, слушайте! Повелеваю вам снять обувь!

На площади началось движение. Нашлись слабые духом, и они прятались за спины собратьев. Старец Лукиан первым снял свои чёботы, поднял их над головой. Крикнул:

   — Несите обувь над собой! Идите за мной! — Он вскинул крест над головой, положил чёботы на землю и двинулся к пепелищу храма Преображения Господня.

Пожарище дымилось, сквозь пепел сверкали горящие угли, но Лукиан шёл отрешённо, словно утром по росной луговой траве. Соборные старцы, за ними игумен Алексий, все иноки и работные люди двинулись следом за Лукианом без сомнений.

Вместе с монахами и работными людьми ушли на пепелище и Фёдор с Максимом. Они шли рядом, держась за руки. И когда их ноги опалило нестерпимым жаром, когда из горла готов был вырваться стон или крик, они лишь крепче сжали друг другу руки да стиснули зубы. А впереди и позади все стонали. Одно долгое «О-ох!» возносилось над шествием в ясное небо, словно тяжело дышало огромное больное животное. И всё же Фёдору и Максиму было труднее других. Они же по-монашески никогда не ходили босиком. Но вскоре и монахи прекратили стоны. Они шли с молитвой, и она спасала их от жара, усмиряла боль.

Вот уже старец Лукиан сошёл с пожарища и принялся осенять всех крестом. Он смотрел в глаза соловецким людям и видел в них благое страдание. И показалось Лукиану, что, позови он монастырскую братию, вновь пойдут не дрогнув. Но зоркие глаза соборного старца заметили паломников, кои стояли без движения на краю пожарища. Лукиан подошёл к ним и крикнул:

   — Гнев Божий падёт на ваши головы, вы будете преданы анафеме, ежели не испытаете себя огнём! Овцы заблудшие, идите за мной! — И старец во второй раз взошёл на пепелище.

Несколько паломников двинулись за Лукианом следом, остальные не шелохнулись. И тогда к ним подбежали монахи, а с ними и Фёдор с Максимом и стали теснить их к пожарищу. Над толпою прокатился ропот, и кто-то выкрикнул:

   — Не гоните меня, не гоните! Примите мой вклад на полхрама!

Но тому воплю монахи не вняли, как и многим другим стенаниям. Они оттесняли паломников на пепелище, подталкивали непокорных, снимали обувь с тех, кто не послушался Лукиана. Обречённые на пытки паломники, вынужденные ступить на раскалённые угли, стонали, кричали, дёргали ногами в дикой пляске, но шли плотной толпой. И тут всё высветилось. С воплями вырвались из толпы два крепких, со смоляными бородами, в чёрных плащах паломника, сбежали с пожарища и поднялись на груду валунов. И один из них истошно завопил:

   — Это мы, мы сожгли ваше крамольное гнездо! Да была на то воля государя-батюшки!

Паломники скинули чёрные плащи и оказались в воинских кафтанах, припоясанные саблями. Один из них достал из-за борта кафтана бумагу, поднял её над головой.

   — Вот она, грамота, в коей дано нам право вершить суд над крамольниками! Все крамольники, потому как укрываете беглых государевых преступников!

   — Дай сию грамоту, сын мой, — подходя к груде валунов, потребовал игумен Алексий. — Не ложная ли она?

   — Истинно из государева Разбойного приказа! Потому не дам! — крикнул черноликий воин. — Мы покажем её, когда посадите на коч и отправите с нами в Онегу князя Максима Цыплятяева.

   — Мы возьмём силой ту грамоту, — заявил Алексий и позвал двух дюжих монахов. — Отберите у них бумагу!

   — Голову снесём тому, кто дерзнёт подойти! — крикнул старший по виду, высокий плечистый воин. Он обнажил саблю.

Вытащил саблю и стоящий рядом злочинец. Фёдор покачал головой: ничего монахам не сделать с оружными злодеями. Он увидел близ пожарища трапезной берёзовую оглоблю, сбегал за ней, схватил и помчался к злочинцам.

   — Эй вы, я тысяцкий! — крикнул Фёдор. — И над вами моя воля! Подайте сюда грамоту!

   — Возьмёшь силой — твоя, — отозвался плечистый воин и вскинул саблю. Он защищался потому, что знал: грамота не давала ему права чинить разбой и поджигать монастырь.

И второй воин ощетинился. Фёдор отметил, что перед ним опытные бойцы и их так просто не взять. Но в руках у него было такое оружие, против которого сабля что хворостинка. Да и владел дубиной Фёдор отменно. И он крикнул:

   — Тогда берегись! — И Фёдор прыгнул на валуны.

Он размахивал дубиной так быстро, что её движения были неуловимы и от неё невозможно было обороняться. И вот уже сабли из рук воинов вышиблены и полетели в разные стороны. И также стремительно Фёдор ударил одного и другого воина в грудь, и они вмиг оказались под ногами у монахов. Те схватили их и опоясками связали руки.

Фёдор подбежал к тому воину, у которого была грамота, достал её из-за кафтана, развернул и бегло прочитал: «Грамота сия дана людям Разбойного приказа чинить суд и расправу над злодеями и крамольниками и всеми клятвопреступниками крестного целования великому князю всея Руси Иоанну Васильевичу. Анна Глинская, правительница. Преподобный отец Ипат, правитель, духовный отец государя».

Фёдор отдал грамоту игумену. Алексий прочитал её и подумал, что вины перед государем у монастыря нет, он принимал к себе не клятвопреступников, у коих нет клейма на лбу, а всего лишь паломников. И что ежели возьмёт служилых под стражу и учинит суд за разбой, того ему тоже в вину не впишут. Знал он, что Елены Глинской уже нет, а самозваный Ипат изгнан боярами из Кремля. Сказал о том братии:

   — Мы служим Господу Богу и государю без крамолы. Потому содеянное пожарище случилось происками колдуньи и еретички Анны Глинской и её слуги Ипата. Сие есть преступление против церкви и матушки России. Посему велю заточить злодеев в каменную яму и держать их в строгости. Вершите суд, братия!

Монахи не мешкая потащили служилых за хозяйственные постройки, где была монастырская сидельница — глубокая каменная яма с решёткой из берёзовых кольев. Вот решётка снята, злочинцы сброшены в яму. Решётку положили на место, вкатили на неё два валуна, и суд свершился.

В обители недолго предавались унынию над пепелищем, взялись заново строить всё, что нужно было для жизни. Среди паломников тоже нашлись доброхоты, был в их числе и князь Максим Цыплятяев. Не остался в стороне и Фёдор. Он одним из первых проявил рвение. В тот же день, а он почти был равен суткам, Фёдор подошёл к игумену и сказал:

   — Преподобный отец, мне ещё неведомо, примешь ли ты меня в обитель, но ведома мне жажда моя послужить православию. Даю обет: пока всё не поднимем из пепла, буду работным человеком. — И Фёдор низко поклонился Алексию.

   — Сын мой, я видел твой подвиг в спасении чудотворных икон и священных сосудов. Ты проявил воинский дух за честь обители. Потому достоин быть сыном Господа Бога. Приди ноне после вечерней трапезы в мою келью со свидетелем-побратимом князем Максимом, и мы свершим постриг.

   — Многие лета тебе здравия, преподобный отец, — поблагодарил Фёдор Алексия да вскинул руки и прошептал: — Милостивый Боже, Спаситель и Человеколюбец, низкий поклон тебе за то, что услышал мою молитву. — И Фёдор земно поклонился.

Вечером всё в тот же бесконечный июньский день над боярином Фёдором Колычевым был совершён обряд пострижения. Ему отрезали прядь белых, как снег, волос, надели чёрные одежды — символ скорби и отказа от мирской жизни — и нарекли именем Филипп. В эти дни ему исполнился тридцать один год. И никто не ведал, что спустя двадцать восемь лет нынешний инок-рясофор, младший саном среди прочих монахов, поднимется на престол митрополита всея Руси, поведёт Русскую православную церковь путями праведного служения Господу Богу и россиянам.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ ОТЗОВИСЬ, АЛЁША!


Осенью того же года, как сгореть Соловецкому монастырю, Алексей Басманов приехал с береговой службы в Москву на побывку. При нём был неизменный побратим сотский Глеб. На Оке и в Диком поле было в минувшее лето довольно тихо. Прибегали из Казанского ханства малые орды, делали набеги и уходили, ежели удавалось. А крымчаки и вовсе не появлялись в пределах Дикого поля. И большой воевода князь Андрей Горбатый-Шуйский разрешил своему воеводе-полковнику Алексею Басманову провести месяц-другой дома.

И вот Алексей уже на Пречистенке, в палатах дворянина Михаила Плещеева, своего добросердого дядюшки. Встретили его с радостью, со слезами, с причитаниями и с пугливым взглядом пятилетнего сынка Федяши, который почти за два года разлуки забыл своего батюшку. Однако, расцеловав тётушку Анну и дядюшку Михаила, Алексей взял на руки сына и прижал его к себе.

   — Родненький, Федяша, ты уж прости своего батюшку, что дал запамятовать себя.

   — Я боюсь твоей бороды, — ещё дичился сын.

   — Вот поруха! Так мы её с тобой вместе сабелькой и подрежем. И ты увидишь, что твой батянька молод. И мы с тобой поладим, сынок. Правда, поладим, дядюшка? Как вы тут, родимые, бедуете?

   — Всевышний бережёт нас. Да ты бы с дороги-то умылся, племяш, переоделся в домашнее, сынок тебя и признает.

   — Да, да, я сей миг. Вот только Федяшу рассмотрю как следует. — Алексей присел на лавку, посадил на колени сына, всмотрелся в его лицо, и на глазах у него появились слёзы. — Родимый, ты же вылитая матушка. Господи, как ты принял всё от своей матушки, от моей несравненной супруженьки Ксении. Глаза, нос, рот, волосы — всё её. Родимый, как же я тебя люблю! — Слёзы у мужественного воина продолжали невольно течь.

   — А что, матушка моя сгорела, да? — спросил сын.

   — Истинно сгорела, родимый.

Михаил и Анна стояли рядом и тоже плакали. Память вернула их к тем роковым дням, когда у них на глазах умирала ласковая, сердечная, как Богоматерь, невестка. Но старые люди быстрее одолели горестную немочь и засуетились. Надо было позаботиться о бане, накрыть стол. И они оставили наедине отца и сына. Алексей начал рассказывать Федяше, какая у него была прекрасная матушка и как она, умирая, наказывала беречь сына. Постепенно отец и сын отогрелись близ друг друга, и маленький Басманов стал расспрашивать отца, как он воюет с басурманами.

   — Батюшка, а ты их много побил сабелькой, тех басурманов?

   — Ой много, сынок, даже сабелька притупилась. А они всё лезут и лезут к нам. Вот как подрастёшь, мы вместе пойдём добивать их.

Три дня отец и сын были неразлучны. Они полными днями гуляли, ходили на торжища, покупали китайские игрушки, побывали в Кремле, помолились в соборах. Алексей показывал сыну великокняжеские палаты и говорил, словно приоткрывал завесу будущего:

   — И ты в тех палатах побываешь, сынок. Может, государя-батюшку увидишь. Он немного старше тебя. Ещё и служить к себе возьмёт.

   — Я бы пошёл служить ему. Только чтобы воеводой, как ты.

   — Сие тебе доступно будет. Но чтобы воеводой быть, надо поучиться кой-чему.

   — Я всё одолею, батюшка.

   — Конечно. Ты будешь скакать на резвом коне, и я научу тебя этому. Ещё я научу тебя владеть саблей. Ни одному воеводе без той науки нельзя быть.

   — А ещё бердышом. Я знаю, что такое бердыш, батюшка. Тю-тю-тю... — И Федяша замахал руками туда-сюда.

Отец и сын покидали Соборную площадь, которая старшему Басманову была очень и очень памятна. Подхватив на руки сына на Красной площади, где была теснота, Алексей подумал, что бы он делал без него, как жил. Прижав к груди Федю в первый день приезда, Алексей уже не мог с ним расстаться хотя бы на день, на час. Он овладел сердцем отца так же, как в своё время захватила Алексея ангел Ксения. Казалось Алексею, случись что-либо, и он жизнь отдаст за сына. И он готов был исполнять любую его просьбу, любую прихоть. А Федяша не был привередливым мальчиком, он оставался доволен тем, что у него есть батюшка, который бьёт басурманов и командует ратью.

Так прошла первая неделя общения отца и сына, и они были счастливы. Отец сдержал своё обещание и начал учить сына верховой езде. Ему помогал Глеб. Федяша не проявил никакого страха, когда его впервые посадили на коня. Он поелозил в седле и засмеялся:

   — Как тут лепно!

Глеб дал мальчику в руки поводья, он сделал ими первое движение, и послушный конь пошёл по кругу. Алексей и Глеб шли рядом с конём, и отец заметил, как изменился сын. Он был горд собой оттого, что держал в руках поводья, что управлял конём.

Через два дня Федяша попросил отца прокатиться вместе с ним по набережной Москвы-реки. И на чистой луговине Федяша впервые узнал, что такое конская рысь. Он скакал и смеялся от радости. Они проскакали с версту в два конца и вернулись домой усталые и счастливые.

А дома Алексея ждал незнакомый человек преклонного возраста. С пытливыми серыми глазами, в дорожном одеянии. Дядюшка Михаил представил его:

   — Сие паломник из Сасова, Рязанской земли, дворянин Анисим Петров. К тебе он, Алёша, с приватным разговором.

Алексей сошёл с коня, помог Феде покинуть седло и сказал ему:

   — Иди, сынок, с дядюшкой, отдохни, а мы тут с гостем перемолвимся.

Когда сын с дядей Михаилом ушли, Алексей взял конские поводья и попросил паломника:

   — Проводи меня до конюшни, Божий человек. Там в каморе и поговорим безлюдно.

В чистой рубленой каморе было тепло и пусто.

   — Садись, странник Анисим, поведай, с чем пришёл, а потом и к трапезе пойдём.

Анисим осмотрелся, снял шапку, перекрестившись на образ Михаила-архангела, висевший в переднем углу, и сел к столу, сбитому из сосновых плах. Сел и Алексей напротив.

   — Тут мы мирно и поговорим без помех, — сказал он.

   — Я из дальних странствий возвращаюсь, — начал Анисим, — а к тебе, воевода Алексей Басманов, зашёл по просьбе твоего побратима Фёдора Колычева, ежели помнишь.

   — Господи, как же мне не помнить Федяшу! — воскликнул Алексей и, взяв лежащие на столе руки Анисима в свои, сжал их с благодарностью. — Да где же ты с ним встретился? Здоров ли он? Ни слуху ни духу сколько времени!

   — Просьба к тебе одна, воевода Алексей: чтобы услышанное тобою осталось между нами и дошло только до его близких людей. Он ведь в розыске. Разбойным приказом. А свёл меня с ним князь Максим Цыплятяев, ведомый тебе вельможа.

   — Как же, помню и чту батюшку-князя Максима.

   — Я уже возвращаться в родимое Сасово собрался, когда князь позвал меня на встречу с Фёдором Колычевым. Но теперь уже нет в миру боярина Фёдора. Он принял постриг и наречен Филиппом. И монашествует в Соловецкой обители. То ведомо только Максиму Цыплятяеву, игумену монастыря Алексию и вот ноне мне. Ты же будешь четвёртым в нашем братстве.

   — Всё понял, дорогой мой батюшка Анисим. Ничто из этих стен не уйдёт дальше меня. На том целую крест. — Алексей достал нательный крест и поцеловал. — Поведай же мне, любезный, что с ним, где княгиня Ульяна, где их сын Степа?

Анисим долго молчал, затем тихо начал печальную повесть о том, что ему было известно от князя Максима Цыплятяева. Слушая грустную исповедь Анисима о судьбе Фёдора, Алексей и негодовал, и плакал, и слал проклятия на тех, кто порушил судьбу побратима. Потом сказал:

   — Так ты уж говори, говори о том, с чем послал тебя Федяша.

   — Трудное дело он просит тебя исполнить, воевода Алексей.

   — Да, Господи, я для него на всё готов! Говори, батюшка Анисим. Я пока вольная птица.

   — Жаждет он, чтобы его батюшка с матушкой знали, что он жив и здоров. Скажи одно — так он просил, — что ушёл служить Богу. А о причинах, уж и не ведаю, стоит ли говорить. Сдюжат ли?

   — Колычевы мужественные люди, им всё посильно.

   — Смотри сам. Конечно же, им надобно знать, за что молить Бога о милости к их сыну. Так ты уж побывай у них в Старицах.

   — Ноне же в ночь и уеду.

   — Поберегись, однако, и сам. Не показывайся в Старицах на людях. Держи путь прямо в Покровский монастырь, а там через игумена и выйдешь на родимых Фёдора.

   — Всё верно, дорогой Анисим.

   — Знаю по Рязани, как отлавливали и расправлялись с теми, кто клятву преступил и пособничал изменникам. А какие то изменники? Сам я в ту пору чудом уцелел, в своём сельце пребывал.

   — Верно говоришь, отец. Разбойный приказ работает день и ночь. И князь Василий Голубой-Ростовский шастает по всей Руси в поисках крамольников.

   — Ты воин и знаешь, как обойти супостатов. Учить тебя нечему. Вот так-то. — И Анисим потянулся за шапкой.

   — Нет уж, гость любезный. Ты нынче у нас ночь проведёшь, отдохнёшь с дороги, а там как хочешь. Сейчас же нас к трапезе ждут.

   — Ну спасибо. Что уж там говорить, приустали ноженьки. Эвон сколько прошли, от Белого моря.

Алексей и Анисим покинули камору на конюшне и ушли в палаты.

   — И вот что ещё чуть не забыл сказать, — начал разговор Анисим по пути. — Погорельцам помощь нужна. В Новгород они посылали просителей, там откликнулись, но не щедро. Скажи о том боярину Степану, пусть порадеет посильно. Мы в Рязани и в Сасове тоже отзовёмся.

   — Как же не отозваться на такую беду, — согласился Алексей.

В палатах их ждала трапеза. Только Глеба не было.

   — Дядюшка, а где Глеб? — спросил Алексей.

   — А они с Федяшей саблю ладят в столярной.

   — Что же он про трапезу забыл? Да и мне он нужен. Пошлите за ним, — попросил Алексей.

А вечером, как уложили Федяшу спать, Алексей зашёл к Михаилу в покой. Присел возле стола, где тот читал книгу. Молвил:

   — Сердешный дядюшка, я вынужден вас покинуть на несколько дней. Не спрашивай куда и зачем, одно скажу: дело у меня неотложное.

   — Ты, Алёша, знай, что твои маеты мне близки, потому не пытаю. Федяше что сказать?

   — Скажи, что помчал на Оку ватажку басурманов прогнать. И скоро вернусь, как поганцев накажу.

   — Так воеводе и положено жить, — с улыбкой заметил дядя.

Сборы Алексея и Глеба были недолгими. Собрали в торбы брашно на четыре дня, Алексей взял из своего военного содержания тяжёлую кису с серебром. С тем и оставили палаты, попрощавшись с Михаилом и Анной. Ещё и заставы не были закрыты, как Алексей и Глеб покинули Москву. Уезжали через Можайские ворота, чтобы заморочить головы доглядчикам Разбойного приказа, а они на заставах всегда обитали. За селом Кунцевом миновали наплавной мост через Москву-реку и двинулись к Старицам. Ехали всю ночь, а днём отдыхали в глухой лесной чаще. Все эти предосторожности были не напрасны. Хотя и исчез с белого света князь Иван Овчина, но все шиши, доглядчики и послухи его остались на службе у Кремля. Они день и ночь выслеживали крамольников. А всякая связь со Старицами считалась крамольной. И началось это с того самого дня, как туда вернули из ссылки опального князя Владимира Старицкого и его мать-монахиню, бывшую княгиню Ефросинью.

В Старицы, как и советовал Анисим, Алексей не отважился идти. Не мог он знать, кому служат стражи у ворот. Да может, среди них и оборотень Судок Сатин кружится. А мимо стражей в город не попадёшь, разве что через стену лезть. Потому Алексей прямым ходом двинулся в Покровский монастырь. Игуменом в эту пору в обители стоял молодой Иов. Хотя рассвет ещё не наступил, но путников пустили в монастырь без проволочек. И вскоре же они встретились с игуменом Иовом. Алексей немного знал Иова, считал его сторонником князей Старицких и доверился ему, попросил позвать в монастырь боярина Степана Колычева. Игумен Иов исполнил просьбу воеводы не мешкая. И пока Алексей и Глеб отдыхали после ночного пути, он послал молодого инока в Старицы за боярином Степаном.

   — Передай, что совет скорый нужен от боярина, — наказал Иов иноку.

Боярин не припозднился с появлением в монастыре, приехал вместе с иноком в крытом возке. Он и раньше в нём приезжал, потому на Колычева стража не обратила внимания. Встретились Степан и Алексей как родные, обнялись, осмотрели друг друга. У Алексея седина побелила волосы на голове и бороде. Боярин заметил:

   — Рано мы стареем, сынок Алёша.

   — Так жизнь-то, батюшка, вся во пламени.

Игумен Иов покинул келью, в коей дал приют Алексею и Глебу. Сотский ещё крепко спал, и Алексей, не затягивая время, сказал:

   — А я к тебе, батюшка, с поклоном и весточкой через паломника от сына Федяши примчал.

   — Господи милосердный, слава тебе, что внял нашим молитвам! Ведь как уехал в Заонежье Федяша с Ульяной и сынком, так ни слуху ни духу. Ну как они там, родимые?

Алексей посадил Степана на лавку, сам сел рядом, за плечо обнял и поведал обо всём, что услышал от Анисима, потому как счёл, что отцу должно знать о судьбе сына всё, что она ему уготовила.

   — Ты только, батюшка Степан, наберись крепости и выслушай через меня Федяшину исповедь. Сейчас у него всё, как у истинного сына Божия. А было... Не приведи Господи никому пережить подобное...

Степан и впрямь был мужественный и кремнёвый человек. Он выслушал Алексея без стенаний, лишь изредка вытирал слёзы. Он даже не перебивал его и уже потом, когда Алексей замолчал, сказал:

   — Всё это я предполагал, сынок. Знал, что ни опала, ни жестокости не минуют Федяшу. И я благодарю Бога, что он дал ему вынести все муки и страдания. Сердце от боли ломит за погибель благостной Ульяши и их сынка Стёпушки. Молиться будем до конца дней за них... — Степан пристально посмотрел в глаза Алексею и со стоном выдохнул: — Господи, да что же я о тебе-то ничего не спрашиваю! Вижу, вижу, что и на твою долю выпала кара немалая.

   — Сверх меры, батюшка, как и Федяше. Одни и те же каты распяли нас на кресте. Да я-то посчитался со своим катом. А вот Федяша... Ему это, выходит, не удалось сделать.

   — Ничего, Федяша возьмёт своё. Наш корень крепок, и мы не забываем обид. Скажи, Алёша, мне-то теперь что делать? Может, слетать на Соловецкие острова?

   — Нет, батюшка. Тебе туда путь закрыт. Но ты можешь оказать Федяше помощь, дабы из пепелища подняться. И я ему окажу посильно. Вот кису серебра приготовил. Пусть поднимают обитель краше прежней.

   — Да и я не пожалею вклада. Но как всё отправить туда?

   — А ты попроси игумена Иова, чтобы он двух-трёх иноков паломниками послал на Соловки. Вот и будет знать Федяша, что мы отозвались на его беды.

   — Эко старая голова. А ведь всё верно. Святой Иов нам не откажет. Да и иноки у него есть преданные, смелые и сильные.

И боярин поспешил позвать игумена Иова на беседу. Когда тот пришёл, обратился к нему с поклоном:

   — Преподобный отец, вот свояк мой принёс печальную весть о том, что Соловецкая обитель от огня выгорела, а ведь я в ней бывал и многим обязан игумену Алексию. Так мы туда вклады посильные думаем сделать. Найдёшь ли ты иноков, достойных довезти вклады до погорельцев и вручить их игумену Алексию и иноку Филиппу, его пособнику в восстановлении обители?

   — На богоугодные дела как не отозваться. Конечно же, есть радивые братья в нашей обители.

   — Вот и славно. Так я слетаю домой, пару лошадок с возком пригоню, кису серебра прихвачу. А ты уж приготовь паломников. Ноне же чтобы и выехали. Осень ведь, каждый день дорог, а путь дальний. — Боярин Степан был нетерпелив, весь в движении и готов был сам лететь на Соловецкие острова.

Иову передалось рьяное стремление боярина. Он и сам загорелся подвижничеством.

   — Иди, боярин-батюшка, обряди возок в путь, — согласился Иов. — А мы тут свой вклад посильный погорельцам приготовим да ждём тебя.

   — Сынок Алёша, и ты подожди меня. На подворье я тебя не зову: не надо судьбу испытывать. А тут мы до вечера посидим и княжьей медовухи пригубим. — С тем и умчал Степан Колычев из монастыря.

Игумен Иов наказал Алексею отдохнуть, сам тоже поспешил собирать дары погорельцам и подбирать из братии нужных для тяжкого пути паломников.

Боярин Степан вернулся к полуденному богослужению. Он сам, без возницы, пригнал пару молодых и сильных лошадей, запряжённых в крытый возок, набитый всяким добром.

   — Там, на погорелье, всё это в дело пойдёт. А что лошадки молодые, так это ничего, они сильные. Им поспешать придётся, дабы последний коч из Онеги захватить.

И пока монахи собирались в путь, пока не покинули обитель, Степан Колычев принимал самое деятельное участие в их сборах. Иов тоже не поскупился на вклад погорельцам: он снарядил пару своих лошадей с крытым возком и подобрал не троих, а четверых иноков. Старшему из них было сорок пять лет, все мужи в силе при оружии, способные постоять за себя в случае необходимости.

Иноки и две пароконные повозки покинули подворье монастыря вскоре же после обедни, постояв несколько минут на молении. Степан и Алексей проводили их вместе с Иовом до ворот, благословили в путь, Иов осенил их крестом. А проводив иноков, Степан позвал Алексея и Глеба в ту келью, где они вели утренний разговор. Там для них заботами Иова был накрыт стол и среди снеди стояла баклага княжьей медовухи.

— Мне, сынок Алёша, и ты, побратим его Глеб, хочется отвести с вами душу в беседе. Уж не обессудьте.

Алексей и Глеб только улыбнулись. Им было отрадно провести час-другой за столом с отцом их боевого друга, попечаловаться о гибели близкого им по сечам и схваткам с ордынцами воина Доната.

В тот же день, уже в поздних сумерках, Алексей и Глеб покинули Покровский монастырь и вновь по ночным дорогам поспешили в Москву. Алексею не терпелось прижать к груди ненаглядного сынка Федяшу, отдать ему весь досуг, всего себя.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ СПУСТЯ ДЕСЯТЬ ЛЕТ


Так уж происходило на святой Руси испокон веку: когда свершались великие деяния, всякий раз они вызывали чудесные явления. Шёл 1326 год, и летописец записал: «В декабре сего года, егда покори великий князь Дмитрий Михайлович Грозные Очи новгородских крамольников и, повернув на Москву, повеле свозить камень на церковное строительство, явися на небеси звезда велика, а луч от неё долог вельми, токо светлей самой звезды. А конец того луча аки хвост великия птицы распростёрся».

И совсем немного лет прошло, как деяниями россиян было вызвано новое чудо. Как завершили возведение главного храма державы, Успенского собора в Кремле, как освятили и началась Божественная литургия, так и вновь явилась звезда велика и в её лучах засверкал золотой крест на куполе храма. Тому чуду дивилась вся Москва.

Спустя сто тридцать лет тот деревянный собор обветшал, и великий князь Иван Третий повелел построить белокаменный храм Успения Богородицы, и ноне здравствующий. Как возвели новый собор, как вознёс хор на клиросах хвалу зодчим, вновь чудо пришло. «А по крещении други звезда явися хвостата над Летним Западом».

И гадали россияне, какими чудесами наградит их Всевышний в день венчания великого князя Ивана Четвёртого на царство. А было то венчание в Успенском соборе. Семнадцатилетний государь, движимый мудрыми помыслами возвеличения Руси над иными державами по обряду и подобию византийских государей, счёл нужным взять себе царский титул и во всех делах государственных именоваться царём и великим князем.

Во все земли державы полетели гонцы, дабы собрать в стольный град достойных россиян. Примчал гонец и в Соловецкий монастырь, привёз грамоту игумену Филиппу Колычеву быть в январе в Москве на венчании государя. В эту пору Филипп только встал на игуменство. Ещё был жив престарелый игумен Алексий, но уже умирал, и братия отсчитывала последние дни его достойной жизни. За минувшие десять лет Филипп Колычев ни словом, ни делом не досадил братии, не огорчил, шёл по стезе послушания твёрдо и многое успел. Прошёл все три ступени схимы, был рософором, малосхимником, великосхимником. А пришёл час, и братия единым духом подняла его в игумены. «Нет мужа, достойнее тебя», — сказали ему соловчане.

В Москву провожали его всей обителью. В семь санных упряжек были положены подарки государю, первым боярам, митрополиту. Посылали в Москву соловецкие монахи-умельцы пушной рухляди сорок сороков, много рыбьего зуба, чистого северного жемчуга, морской белорыбицы, по-монастырски мочёной морошки-ягоды от всех хворей, десятки искусно написанных икон.

Игумен Филипп, в прошлом Федяша, Фёдор Степанович, в сорок лет столько переживший, ехал в Москву не с лёгким сердцем. Десять с лишним лет провёл он вдали от неё. В них было немало печали о незабвенной Ульяше, о сыне Стёпушке, который так и не назвал его батюшкой за малолетством. В минувшие годы было много работы, порою изнурительной. Каково было поднять из пепла храмы, службы, жилища — всё, что составляло монастырь, в коем обитало, кроме монахов, более ста работных людей и паломников! Молодой-то братии в монастыре было не свыше двух десятков, всё больше преклонные старцы, а с ними бревно-комель не затянешь на высоту в десять сажен, не вскинешь на стену камень в тридцать-сорок пудов. Ан подняли монастырь краше прежнего. И не без помощи всего мира, всех россиян, благодаря богатым вкладам боярина Степана Колычева и побратима Алексея Басманова. Отозвались они вопреки татям из государева Разбойного приказа.

Вот и не хотелось Филиппу встречаться в Москве с приказными псами. Имелась у игумена и другая причина нежелания ехать в стольный град. Отвращали его иерархи церкви, сам митрополит Даниил, к коему нужно будет идти на поклон. За минувшие годы Филипп сильно преуспел в познании канонов, уставов, догм и истории православия. Особый интерес Филипп проявил к учению Феодосия Косого. Беглый холоп Феодосий скрылся из Москвы в одно время с Филиппом. Спрятался в одном из монастырей за Белоозером. Там Феодосий нашёл товарищей по духу своему, и все они стали учениками Нила Сорского, Вассиана Патрикеева и Максима Грека. Нелегко приходилось Феодосию добиваться того, чтобы его слово услышали православные христиане. Косого и его сотоварищей изгоняли из монастырей как еретиков, и после долгих мытарств по северным монастырям Феодосий и другие нестяжатели нашли приют в Кирилловом Новоозёрском монастыре, затерявшемся в дремучих лесах. Отсюда Феодосий бросил вызов иосифлянам-стяжателям. Этот вызов был громким, дерзким и задел иерархов православия. В гневе был митрополит Даниил. О Феодосии заговорили придворные юного государя Ивана. Он же пока лишь слушал возмущённых вельмож и своего государева слова не изрекал.

Чем же привлекало бывшего боярина Колычева учение бывшего холопа Косого? По главным утверждениям Феодосия Филипп был не согласен с ним и следовал Новому Завету. Феодосий отрицал троичность Бога. «Един есть Бог. И един Бог сотворил небо и землю», — утверждал Феодосий, добавляя при этом, что в Божественных писаниях нет слов о троице: «Несть писано в законе троицы, разве единого Бога».

Филипп считал размышление Феодосия Косого о Боге, об Иисусе Христе чистосердечным, но по-детски наивным. Однако Феодосий был сторонником чистого — раннего — христианства. Он проповедовал любовь к ближнему, милосердие, нестяжательство. Вольнодумец был неласков к стяжателям. Он называл их имена с амвонов церквей, добавляя при этом, что все они ночные тати.

Отрицая во многом Феодосия и многое в нём принимая, Филипп искал свой путь познания православия. Он относил себя к числу тех верующих, кто опирался на духовный разум, ибо только такой разум позволял познать божественную правду и не льстить себе силою человеческого предания. Истинная правда приближала человека к Богу, потому верующий человек с духовным разумом не раб, но сын Божий. Десять лет жизни в обители дали Филиппу право судить и о монастырской сути. Он считал, что те обители, в коих твёрд устав по божественной правде, — это ноевы ковчеги во времена смут и государственных потрясений, это пристанища для обездоленных и страждущих, это общежития высокой духовной среды и школы трудников. Нигде, как только в монастырях, не рождаются личности, достойные святости и всенародной любви. Сергий Радонежский, Нил Сорский, митрополит всея Руси Пётр, инок Пересвет — несть числа святым от монастырей.

Так, в размышлениях о вере, о церкви, о русском православии и своём месте в нём Филипп приближался к Москве, которая его пугала. Закончил ли великокняжеский престол сводить счёты со Старицами? Там, вернувшись из ссылки, уже выходил из отроческого возраста князь Владимир, сын Андрея Старицкого, корень истинных Рюриковичей. Помнил, однако, Филипп, что пока никаких слухов о новых гонениях на Владимира Старицкого по Руси не гуляло. Сказывали, что жил он тихо, мирно, не искал себе беды. А то ведь и угодил бы под горячую руку молодого государя. Она у него была уже тяжёлая. В свои тринадцать лет — это четыре года назад — великий князь вынес смертный приговор князю Андрею Шуйскому. А венчая приговор, захотел увидеть, как государевы псари выпустят в железную загородку, куда посадили несчастного князя, свирепых волкодавов. Великий князь перед тем подошёл к загородке и ломким, мальчишеским голосом спросил князя Шуйского:

   — Почему милости не просишь? Пади на колени, и я прощу!

   — Я ни в чём не виновен, государь, — ответил гордый князь.

   — Виновен даже в сей миг. Ты вскинул голову и смотришь свысока. Ты виновен в гордыне и в помыслах. Теперь я и покаяния не приму, — сказал жёстко не по годам Иван, отвернулся от князя и крикнул псарям: — Ату его! Ату!

Те в миг открыли амбар, из которого выскочила свирепая стая псов. Князь Андрей и крикнуть не успел, как псы сбили его с ног, остервенело разодрали полотняное рубище и принялись рвать тело. А самый свирепый чёрный пёс вцепился князю в горло. И юный государь, в восторге хлопая в ладоши, закричал:

   — Ату его, Крам! Ату!

Сей восторженный крик тринадцатилетнего великого князя при виде жесточайшего злодеяния испугал многих придворных, коим было велено зреть казнь крамольного князя. И многим из них вспомнилось откровение ясновидцев: «И родилась в законопреступлении и в сладострастии лютость». И то сказать, подобного страшного злодеяния на Руси до сей поры не творилось.

Слух о жестокости великого князя Ивана, словно гром небывалой силы, прокатился по всей державе и достиг Соловецких островов. Тогда инок Филипп подумал в тишине ночной кельи, что в суровости юного государя не могли быть виновны бояре, якобы породившие в нём лютость. Пришедшая от родительского корня и дремавшая до поры, она проснулась сама по себе. Сын литовки и черкеса становился самим собой, стоило для утверждения сего вспомнить ослепление по его воле князя Михаила Глинского. И спор по этому поводу бесполезен, считал Филипп. Даже такие предостойные россияне, как правитель Алексей Адашев и священник, духовный отец государя Сильвестр, не смогли изменить нрав своего воспитанника. За всю доброту к нему, за науку и за православное воспитание Иван наградил своих радетелей жестокой опалой. В безвестности, от зверского обращения государевых слуг закончил свою жизнь в расцвете лет умнейший государственный муж, дворянин Алексей Фёдорович Адашев. Священник Сильвестр, россиянин чистого славянского типа из рода священнослужителей, где из поколения в поколение являлись миру добродетельные пастыри, был заточен в монастырь под бесчеловечный надзор приставов. И лишь чудом его удалось спасти и спрятать в тихой пустыни на Соловецких островах. В том была немалая заслуга Филиппа Колычева.

В Вологде Филипп остановился лишь на один день. Занесённый глубоким снегом город с множеством церквей и берёзовых купин, казалось, ушёл в спячку. Ан нет, Вологда жила. Через неё пролегала столбовая дорога из южной Руси в северную. И на вологодских постоялых дворах круглый год было людно и шумно. А уж о летней поре и говорить нечего. На реке Вологде близ города собирались десятки насад, дощаников, челнов, малых кочей, кои уходили отсюда в дальние плавания с товарами. Видел Филипп летнюю Вологду однажды — весела, красива, опрятна. Колокола в вологодских храмах особо звонки, а звонари в благовест чудодействуют.

Обоз Филиппа проследовал прямо на Соловецкое подворье, не ахти какое богатое, но просторное и тёплое. До пятидесяти человек могло найти в нём приют. Вечером Филипп попарился в баньке. То-то страсть и любота наступили, как поддали на каменку квасу да пошёл гулять по спине игумена можжевеловый веник! Поначалу кажется, что по спине десять ежей прокатили, а потом и нега пришла. Закрыл глаза, и почудилось, что полетел в горние выси. После дороги в тысячу вёрст, после баньки даже монаху не грех пригубить хмельного. И хотя Филипп им никогда не увлекался, ан пришлось выпить, благо друг боярина Степана Колычева, а Филиппов благодетель боярин Игнатий Давыдов, наместник каргопольский, навестить игумена надумал. Он приехал в Вологду днём раньше, а как услышал, что соловецкие монахи появились, захотел увидеть вольную братию. И была встреча Филиппа и Игнатия полной для них неожиданностью.

   — Господи, оказывается, и в нашей привольной Руси разойтись трудно. Федяша, любезный, как рад тебя зреть! — зашумел Игнатий, едва войдя в горенку, где Филипп сидел за трапезой. Всё так же худощав и строен был Давыдов. И борода по-молодецки опрятна — не в пояс.

   — Боярин-батюшка, надо же! Как отца родного увидел! — воскликнул Филипп и поспешил к гостю, обнял его, и они трижды облобызались.

   — Стёпушка-то, мой побратим, здравствует? — спросил Игнатий.

   — Здравствует, родимый. И матушка с ним.

   — И мы с супругой пока не разлучились. Ты-то, я вижу, облик сменил. И то, ведь двадцать годков минуло, как вы сами себя с Басмановым в Каргополь привели-пригнали.

   — Двадцать, боярин-батюшка. Сколько воды утекло... — Филипп встрепенулся: — Да что мы столбами стоим! Тебе как, батюшка, может, в баньку или к столу?

   — Нет, банькой я токмо дома упиваюсь. А к столу — отчего же! — И вздохнул: — Охо-хо, вспомнить-то есть что.

Филипп распорядился принести на стол медовухи соловецкой и всего, чем богаты лесные и озёрные угодья и ловы. А усадив Давыдова к столу, спросил:

   — Не слышал ли ты, батюшка-боярин, чего о побратиме моём Алёше Басманове? Он десять лет назад как отозвался на наш набатный звон, так с той поры словно в воду канул.

   — Ведаю одно после прошлого наезда в Москву год назад. Стоит он с полком на береговой службе, да не на Оке, а на Волге. Сказывали, что к Казани наши подбирались. Правый берег пытались оседлать, дабы крепость возвести против Казани. Там в пекле и Алёша с полком. Да ныне у Басманова всё благодатно. Воевода из него знатный вырос. А было-то и не приведи Господь, — выдохнул Давыдов.

Филипп наполнил серебряные кубки.

   — Ну пригубим, батюшка Игнатий, да слушаю тебя.

Игнатий выпил, закусил икрой паюсной, белорыбицей и повёл речь:

   — Это уж с его слов скажу. С ним я встречался года три назад. Вдовствует он. Ксения-то его сгорела нутром. Сказывал Алёша, что князь Овчина продержал её и дядю Алёши Михаила Плещеева несколько суток в ледяной клети. После того Ксения была два месяца в горячке, а как родила младенца, так и преставилась. Вскоре и сам Басманов заболел, маялся головой, много пил хмельного, всё проклинал Ивана Овчину и грозил ему лютой смертью. Дядюшка упросил его уйти на береговую службу. Там до сей поры и пребывает.

   — А сын как, все у Плещеевых подрастает? — спросил Филипп.

Игнатий пуще прежнего завздыхал.

   — Совсем никудышное дело с сынком Алексея получилось. Ведь и назвал-то он его в честь тебя — Федяшей. Да вот растёт он не таким, как хотелось: и хитёр, и изворотлив, и жестокосерд. А то, случается, озорной не в меру, весельчак до шутовства. Да умён ведь. Сказывал мне Михаил Плещеев, что грудное молоко кормилицы во всём поруху внесло. Она якобы ведьма и с нечистой силой путалась. В семь лет он от рук Михаила отбился, из дому убегал на скотобойню, что близ Ходынского поля стоит. Там, говорил Михаил, днями пропадал да смотрел, как скотобои с животиной управляются. Подрастая, сам за нож взялся, мелкую живность убивал, тушки разделывал. К одной страсти у него другая приросла. Вокруг скотобойни всегда множество собак ютится. Так он их подкармливал убоиной разной и приручал. Да подбирал самых матерых и злобных. По улицам свору водил, народ пугал. В двенадцать лет грозой всей Ходынки стал. — Игнатий пригубил хмельного и продолжал печальную быль: — Приставы на него ополчились, так он кричал им: «Подождите, вот укажу на вас государю, он ваши шеи в бараний рог согнёт!» А что было дальше, так это на удивление всей Руси. Прознал Федяша после казни князя Андрея Шуйского, что юный государь собак любит и затравил ими многих медведей и быков, и надумал привести свою свору в Коломенское. Пришёл Федяша с седмицей здоровенных псов в полуденную пору к воротам коломенского дворца и потребовал от стражей, чтобы его пропустили к государю. Я, дескать, знаю, что он любит собачек, вот и привёл ему в подарок. Серой масти лохматые псы, хорошо откормленные на скотобойне, стояли рядом с отроком, как ратники перед сечей. И что ж ты думаешь, вышел юный государь к Федяше, посмотрел на псов и позавидовал. Приглянулись они ему. Спросил:

   — Ты зачем пришёл комне с собачками?

   — Ведаю, что ты любишь их.

   — Но у меня есть и много.

   — Мои лучше.

   — Что ты сказал, поганец?! — вскипел Иван.

   — Я говорю, государь, они самые свирепые и потому лучше, чем твои.

   — Вот сейчас спущу на тебя и на твоих псов свору, тогда узнаешь, чьи свирепее. Да поздно будет, уходи прочь!

И тут Федяша молвил то, что смутило Ивана:

   — Государь, а ты проводи меня к твоим собачкам, дай мне погладить их. Только погладить.

   — Ты кто такой будешь, дерзкий поганец? — спросил государь.

   — Я Федяшка Басманов, сын воеводы. Ты, поди, знаешь его.

   — Алексея Басманова? Знаю. Удалой воевода. Ежели и ты такой, иди на двор, я отведу тебя в загон и посмотрю, как ты будешь гладить моих псов.

И вот по велению государя стражи открыли ворота, и Федяшка в окружении собак вошёл на подворье, и государь повёл его к загонам, где выгуливали царскую свору. Увидев это зрелище, к загонам потянулись придворные, и среди них был я. Один из загонов оказался пуст. Иван открыл в него дверь, сказал Федяшке:

   — Входи.

Тот приказал собачкам сидеть, а сам вошёл в загон.

   — Захар, пусти свору! — крикнул псарю государь и закрыл дверь на щеколду.

Захар побежал к псарне, исчез в ней, потом открыл дверь в загон, и из псарни вылетели семь псов, среди них был самый свирепый и сильный пёс Крам. И государь крикнул:

   — Крам, ату его!

Мы все замерли в страхе: ведь жалко было парнишку. Крам летел впереди всех. Вот-вот он бросится на Федяшку и разорвёт его. Но что это? Мы увидели, что Федяшка в сей миг сел на землю и сложил на груди руки. И Крам в шаге от него остановился, осел задом и заскулил. Федяшка поднял руку и стал ласкать его свирепую морду, а пёс посунулся и лизнул ему лицо. Прочие же псы сели перед Крамом и Федяшкой полукругом и залаяли, но не злобно, а в знак одобрения того, что происходило. Федяшка встал и, поглаживая Крама по голове, пошёл вместе с ним к двери в загон, через которую вошёл. Юный государь смотрел на Федяшку, открыв от удивления рот. Басманов-младший оставался спокоен и только спросил государя:

   — Так ты возьмёшь меня служить к собачкам?

   — Ну похож, похож на батюшку! Такой же отчаянный Басман! — воскликнул государь. Он открыл дверь загона, велел Федяшке выйти на двор, положил руку на плечо — они были одного роста — и повёл его в палаты. Так и определилась судьба сына Алёши Басманова. Он сейчас псарём у будущего царя.

   — Сие достойно удивления, — отозвался Филипп.

Они выпили по кубку медовухи, закусили. Игнатий успел расспросить Филиппа, почему он сменил ярко-алый кафтан на монашескую мантию. Погоревали. Ещё выпили. И тут пожаловал посыльный от вологодского воеводы.

   — Боярин Давыдов из Каргополя, — обратился он к Игнатию, — примчал гонец из Москвы, потому воевода Бутурлин видеть тебя сей час желает.

   — Федяша, не обессудь, бегу. Сказывают, в Москве не токмо венчание государя, но и ещё кое-что важное. Может, потому и воевод кличут. Завтра и увидимся.

Давыдов ушёл. Но свидеться Филиппу с ним больше не пришлось. Каргопольский наместник был вынужден покинуть Вологду в ночь, ещё не ведая, что в Москве происками княгини Анны Глинской его ждала опала. И не только его, но и весь большой род бояр Давыдовых.

Филипп Колычев вскоре добрался до Москвы. Появился в ней мрачный и неутихомиренный. Вот уже третий год после казни Андрея Шуйского близ великого князя вновь встали князья Глинские. Верховодила ими княгиня Анна Глинская, бабушка государя. При ней набирали силу два её сына, князья Юрий и Михаил. Все они считали, что Филипп Колычев якобы причастен к ослеплению князя Михаила Глинского-старшего. Потому Филипп не сомневался, что как только Глинские узнают о его приезде в Москву, то не преминут посчитаться с ним. Ждал он и грязных происков со стороны князей Голубых-Ростовских. Так бы всё и случилось. Но последовала череда важных событий, которые многое изменили в окружении государя. Некоторые же события смертельно ударили по роду князей Глинских.

Но вначале было венчание великого князя. Оно пришлось на день поклонения веригам апостола Петра. Обряд венчания начался 16 января в полдень в Успенском соборе Кремля. К этому часу гости из многих городов России и московские вельможи, торговые люди, горожане заполонили собор, площадь перед ним, весь Кремль. Да и Красная площадь утонула под людским морем. Колокола уже давно благовестили. Колокольный звон был не торжественный, а ликующий.

Великолепие венчания удивило и россиян, и иноземных гостей. Фёдор не видывал ранее такой роскоши обряда. Чьей волей всё делалось с византийской пышностью? Никак уж не волею нового митрополита Макария, который встал во главе церкви после смерти митрополита Даниила. И Глинские того не могли изобрести. Позже Филипп всё-таки узнает, что торжество по подобию византийских венчаний было придумано самим великим князем Иваном. Юный честолюбец великолепием венчания решил подняться вровень с византийскими царями-императорами.

В соборе Филиппа Колычева потянуло взглянуть в лицо государя. Рассудительный, сметливый провидец Филипп открыл бы душевный мир Ивана, рассмотрел бы в нём тот родник, коим питалось честолюбие юного государя, но Филипп стоял не в числе первых близ великого князя и заглянуть пристально в его лицо не мог. Однако и на расстоянии Филипп заметил холодное свечение и остроту глаз будущего царя. Ан нет, уже царя.

В это время обряд венчания со взлёта пошёл вниз. Два хора на клиросах — женский и мужской — отпели Херувимскую. Митрополит Макарий возложил на плечи государя, облачённого в парчовую царскую ризу и богатые бармы, золотую цепь — знак царского достоинства. Он же надел царю шапку Мономаха — символ власти над землёй. И вот Макарию подали державу, а он торжественно вручил её царю. Она, словно большое золотое яблоко, была украшена драгоценными камнями. Сие было символом власти над жизнями подданных россиян. «Теперь и моё бренное тело в руках молодого царя-жестокосерда», — мелькнуло у Филиппа. Перед царём засверкал меч, который поднесли князья Михаил и Юрий Глинские. То был меч Фемиды — высший символ правды народной. Князья встали на колени и положили меч у ног царя.

Всё свершилось. Царь дважды принял миропомазание и причастие по чину священства, как духовный пастырь народа. И отзвучал хор. Клир вознёс: «Достойно есть!» И был отговорён причастный стих.

После обряда венчания митрополит Макарий и новый духовник царя священник Сильвестр возвели Иоанна Васильевича на уготованное ему царское место — тоже по византийскому канону. Божественная литургия продолжалась всенародным молением от алтаря Успенского собора до Красной площади.

День венчания завершила званая трапеза для митрополита, епископов, знатных вельмож и россиян от городов и земель державы. В числе удостоенных чести отобедать с царём был и Филипп Колычев. Обильная трапеза с переменой сорока блюд прерывалась чтением списка. Дьяки Дворцового приказа оглашали имена и фамилии бояр, князей, дворян, воевод, дьяков, священнослужителей, коих царь Иван осыпал милостями — титулами, сёлами, землями, жалованьями. Услышав свою фамилию, гости подходили к царю, припадали на колени и целовали ему руку. Когда назвали Филиппа, он с горечью подумал, что и ему предстоит пройти путь унижения, явить подобострастие и рабское повиновение. Всё взбунтовалось в его душе. И будь на то воля Всевышнего и соловецкой братии, кою он представлял в стольном граде, он бы не подошёл к молодому царю невесть какого роду-племени, но только не Рюрикова. Не было в нём крови ни Владимира Святого, ни Владимира Мономаха, чью шапку он посмел надеть. Ни Александр Невский, ни Дмитрий Донской, ни Иван Калита, ни даже великий князь Василий Иванович, якобы отец его, — никто ничего не дал царю Ивану.

Какая же сила вознесла его на трон? Ноне быть бы на троне царём сыну Соломонии, Григорию, отец коему князь из рода Рюриковичей. Крикнуть бы сие в Успенском соборе, вознести на Соборной площади, сказать простому россиянину на Красной площади. Ан не может он, Филипп, проявить волю того, кто неведомо где. Да и жив ли Григорий?

А имя Филиппа Колычева вдругорядь произнесли громче прежнего. И встал Филипп, плечи расправил, голову не то чтобы гордо нёс, но и не склонил. К царю подошёл. Иван смотрел на него не свойственным юному чаду тяжёлым взглядом.

   — С чего замешкался, игумен соловецкий? — спросил царь.

   — Прости, государь-батюшка, устал с дороги.

   — Ты Колычев, в миру боярин Фёдор?

   — Я Колычев боярского рода от Андрея Кобылы.

   — Нет ли за тобой грехов державных? Отвечай не мешкая!

Фёдор знал, что, ежели промедлит, быть ему в опале. Ответил твёрдо, быстро, головы не склонив:

   — Перед Русью-матушкой ни в чём не повинен.

Царь Иван улыбнулся: смел игумен. Радение за господина своего удельного князя Андрея Старицкого не есть грех. Служение опальной великой княгине — тоже. Потому и нет на нём вины державной, счёл царь. Он вновь улыбнулся, чёрные глаза при этом оставались суровыми. Сказал громко:

   — От щедрот своих жалую твой монастырь землями и сёлами. Ещё прибавлю к монастырским десять соляных варниц. Доволен ли?

   — От имени всей соловецкой братии благодарствую, царь всея Руси, великий князь земель обширных Иоанн Васильевич, — ответил Филипп и склонился к протянутой руке. Разум его кричал при этом: «Целую аспида, лукавством нечистых посланного россиянам!»

Два умных человека, семнадцатилетний царь и сорокалетний игумен, поиграли мирно и расстались. Но тот и другой поняли, что вступили на путь долгой и не очень отрадной игры-борьбы, и пока ещё не знали, кто выйдет в том поединке победителем. Однако оба пришли к выводу, что предстоящие забавы будут жестокими. А пока Филипп дал знак монаху, стоявшему у двери, и тот скрылся за нею, да тут же соловчане внесли в палату большой берестяной короб пушнины. Филипп открыл его, достал связку горностаев, кои блеснули золотом, положил их обратно и сказал:

   — Прими, государь-батюшка, подарки от соловецкой братии.

   — Передай братии, она мне любезна.

После торжеств по поводу венчания государя на царство многочисленные россияне, приехавшие отовсюду, все иноземные гости не покинули стольного града, потому как были приглашены царём на свадьбу, коя должна была состояться через две недели. По царской воле в Москву уже свозили со всех концов России самых пригожих невест. Гонцы донесли повеление государя до всех городов уже давно. И там наместники и воеводы отбирали самых красивых, умных и рукодельных девиц, да кропотливо и дотошно высвечивали у них изъяны. В московский Кремль их было привезено всего лишь двенадцать, и каждая красы и стати неописуемой. Однако суть позже Иван недоумевал: зачем он повелел столько невест приготовить? Не захотел он старый обычай возрождать, потому как у него на примете была уже юная красавица, боярская дочь Анна Романовна Захарьина-Кошкина. Он присмотрел её на богослужении в Благовещенском соборе. Ей была уготована знаменательная судьба. С пресечением династии Рюриковичей она по женской линии протянет крепкую нить к династии царей Романовых. Её племянник Фёдор Романов явится отцом первого русского царя Михаила, положившего начало трёхсотлетнему царствованию дома Романовых. Но тому быть не скоро.

А пока в Золотой палате Кремля состоялись царские смотрины. И из двенадцати полусомлевших от волнения и страха девиц-боярышень царь Иван выбрал всё-таки ту, коя была мила его сердцу уже долгое время. Боярышень представлял окольничий Иван Заметня-Кривой, по воле судьбы находившийся в родстве с Анной Романовой.

Обряд смотрин протекал медленно. Невест долго готовили, приводили в чувство, иных холодной водой отливали. Да румяна-белила приносили много хлопот-мороки. В жарком помещении девицы упарились, краски с них потекли вместе с потом. И вот, наконец, Иван Заметня-Кривой вывел первую невесту, огласив имя:

   — Княжна Арина Андронова. — И повёл её к царю на поклон, на обмен платочками-ширинками.

Юная княжна красива, стройна, идёт по кругу мимо вельмож плавно, словно лебёдушка по глади вод плывёт. Надежда и страх бьются в её груди с такой силой, что она вот-вот сомлеет. Да так и случилось, когда царь не одарил её улыбкой и забыл обменяться платочками. Как упала без чувств княжна, в сей же миг подбежали к ней два рослых служителя и унесли её из палаты.

   — Княжна Варвара Сицкая, — огласил зал боярин Заметня-Кривой.

Варюша ещё более яркой красавицей оказалась. Но и она осталась не замеченной царём. Он ждал с нетерпением желанную невесту и потому равнодушно пропустил ещё девять пригожих россиянок.

И наступила очередь последней невесты — Анны Романовой. Приближаясь к царю мимо сотни вельмож, она волновалась, но не настолько, чтобы потерять чувство и своё очарование. Была она в лёгком шёлковом сарафане, который не скрывал, а подчёркивал её гибкий стан, высокую грудь. На лице у неё ни румян, ни белил, ни сурьмы. Чистое, прекрасное, с лёгким румянцем лицо в обрамлении золотистых локонов полураспущенной длинной косы приковывало взоры и вызывало восхищение у самых привередливых знатоков женской красоты.

Молодой царь ждал её с нетерпением и улыбался ей, словно встретил в саду Захарьиных, куда часто наведывался. Обменялись Анна и Иван знаками признания, и можно бы завершить смотрины. Ан нет, досужие сваты довели обряд до той дорожки, по которой прямой путь к венчанию и свадьбе. Царь Иван спустился с трона, взял по совету Заметни-Кривого невесту за руку и повёл её по кругу, вдоль плотных рядов вельмож. И все они вдоволь насмотрелись на Анну Романову, все признали, что достойнее её не было среди прочих невест. Она не смущалась под взглядами бояр-князей, но и гордыни в ней не было, шла ровно, со счастливой улыбкой на лице.

Род Захарьиных был известен всей Москве, много славных мужей вышло из него. Да и жёнами могли гордиться Захарьины. Они были умны, терпеливы, ласковы и мужественны. Такой возросла и Анна — верной и чуткой семеюшкой. Всё это Филипп Колычев рассмотрел в Аннушке и порадовался тому, что рядом с царём встанет царица отменных душевных начал.

Увы, на сей раз прозорливый священнослужитель ошибся. Не смогла юная царица, названная по воле супруга Анастасией, хоть в малой степени повлиять на необузданный нрав царя. После пышной свадьбы, после нескольких благостных дней медового месяца царь Иван увлёкся «мальчишниками». Вокруг него собрались гулёны и озорники его возраста, готовые исполнять любые причуды царя.

Анастасия уговаривала брата Никиту:

   — Родненький, разорви ты сей круг непутёвый, уведи князей Ивашку Мстиславского да Захара Трубецкого — гулён пропащих.

   — Да как я их уведу? — удивлялся брат Никита, годом старше сестры.

   — Скажи им, что царю державными делами пора заниматься.

   — Да ему потешно с нами. А заботы о державе он скоро Алёшке Адашеву отдаст. Ты уж не толкай, родимая, на свары с друзьями, — взмолился Никита.

Филиппу Колычеву, десять лет не видевшему Москву и государев двор, показалось, что царские «мальчишники» пустяки по сравнению с тем, что проросло с отстранением от государственных дел князей Шуйских. Глинские, теперь вошедшие в новую силу, заменив боярское правление, проявили себя как жестокие правители. В царском дворце их властью было заведено для вельмож восточное раболепие. Никто из них не смел обратиться к Ивану просто: «царь-батюшка», но должен был перечислить все его титулы, все земли, над коими он властвовал как великий князь. Да и на «ты» теперь царя нельзя было назвать. Одним махом были порушены вековые уставы с времён Олеговых, Ольгиных и Владимировых. Правительство молодого царя распоясалось. Пока он утешался гульбой, думные бояре и дьяки, кои стояли во главе тринадцати приказов, пустились в беззаконие. Взяточничество, вымогательство, казнокрадство, плутовство, чего раньше Русь не знала, расцвели махровым цветом и вершились на каждом шагу. Князья и бояре чинили интриги, обманы, сплетни не только во дворце, но и в Москве, в иных городах и землях. Многие россияне покидали Москву, дабы спастись от надвигающихся бедствий где-нибудь на окраинных землях.

Игумен Филипп тоже давно хотел покинуть стольный град и вернуться на милые сердцу Соловки, ан не тут-то было. Приказные твари не отпускали игумена, не выдавали ему царскую грамоту на соляные варницы и на земли с сёлами, кои отданы были во владение монастырю. Филипп уехал бы и без грамоты, потому как не мог унижаться, раболепствовать перед борзыми чиновниками. Да удерживало лишь то, что новые земли были очень нужны монастырю. Они помогли бы монастырской братии одолеть скудость жизни. Дождался, однако, Филипп невиданного, небывалого в стольном граде многие годы бедствия.

Двенадцатого апреля в полдень игумен Филипп пришёл на Варварку, дабы встретиться с царским тестем, боярином Романом Захарьиным-Кошкиным. Оставалась последняя надежда — получить грамоту через него. Но судьбе было неугодно, чтобы Филипп встретился с ним.

В этот час на торжище в Китай-городе загорелось враз несколько лавок с богатыми товарами. Народ хлынул к лавкам со всего торжища и даже с Красной площади, чтоб потушить пожар, да и руки погреть чужим добром. Но пока доставили воду в вёдрах с Москвы-реки, загорелись два гостиных двора. Там огонь пошёл гулять с чудовищной силой, охватывая всё новые строения. Он перекинулся на казённые амбары, где было тесно от товаров. Спустя час запылала Богоявленская обитель. А к вечеру пылало всё, что могло гореть, от Ильинских ворот до Москвы-реки, до Кремля. На углу Китай-города огонь подобрался к высокой башне, где хранились тысячи пудов пороха. Крыша башни вспыхнула, как пук соломы, народ бросился бежать из ближних от башни мест. Головни с крыши упали в башню, и она взорвалась с такой силой, что разнесла часть стены Китай-города и запрудила полреки. Взрыв породил панику по всему городу. Москвитяне, похватав в домах, что попалось под руку, покидали стольный град. Никто не думал тушить пожары. Но чьей-то вражьей силой они вспыхивали в новых местах. К двадцатому апреля загорелись дома за речкой Неглинкой, на Арбатской улице, в Замоскоречье.

Оставшиеся в городе москвитяне заговорили, что пожар начался по воровской воле князей Глинских. Сказывали, что видели люди, как Москву поджигала сама бабка царя княгиня Анна Глинская, а ей помогали сыновья Юрий и Михаил. Они разъезжали по стольному граду и из колымаги бросали горящие смолянки в покинутые хозяевами дома. Москвитяне взбунтовались. Двинулись в Кремль за Глинскими. Они в страхе попрятались. Но Юрия Глинского нашли в Успенском соборе. Его вытащили из храма и с криками: «Вот он, отродье ведьмы! Бейте его!» — принялись терзать, рвать на части и разбрасывать ноги и руки по соборной паперти. Да тут же несметная толпа вломилась в палаты князей Глинских и разграбила их. Но и того оказалось мало. Тысяча горожан с топорами, вилами и кольями двинулась на Воробьёвы горы, в село Воробьёво, где в царских палатах скрывался сам государь Иван, а с ним бабка Анна Глинская и её сын Михаил. Окружив подворье, москвитяне потребовали от царя выдать им на казнь княгиню Анну и её сына Михаила.

Царь Иван осмелился выйти к толпе, поднялся на башню близ ворот и прокричал:

   — Виновных в пожаре найду и предам смерти! — Дышал он тяжело, с надрывом, в чёрных глазах плавилась ненависть к возмущённым россиянам. И жалел он об одном — о том, что нет у него под рукой ратников. Послал бы их с саблями наголо сечь головы крамольной толпе. Но ненависть его пока была бессильной. Он повторил: — Я найду виновных и предам их смерти! Вы же идите по домам, и вам будет моя милость. — Царь ушёл.

Народ на вольном ветру Воробьёвых гор остыл от ярости и разошёлся по домам, поверив царю, что он накажет Глинских. Однако Иван обманул горожан: виновных в пожаре не искал и наказывать Глинских не думал, а зачинщиков бунта велел схватить. И вскоре они, числом тридцать семь, оказались в руках Разбойного приказа.

Когда царь отдал повеление казнить бунтовщиков, никто из близких не осудил молодого государя за эту жестокость. Анастасия могла бы посмотреть на него так, что он пожалел бы о своём зверстве. Но она по воле Ивана сидела в Коломенском. Один лишь священник Сильвестр пытался усовестить государя, предотвратить казнь невинных.

   — Остановись, государь. Зачем нарушаешь Священное Писание, предаёшь смерти невинных, а виновных покрываешь милостью?

Царь взъярился и в гневе, с искажённым до лютости лицом, крикнул:

   — Как смеешь ты, раб, осуждать меня!

Сильвестр был бесстрашен и ровно, спокойно сказал:

   — Смею, государь, потому как тебе во благо. Страшный пожар на Москве — то наказание Господне за грехи твои и наши. Всевышний ждёт от нас покаяния, но не новых злодейств и грехов.

Царь Иван пробежался по трапезной, словно молодой вепрь, остыл малость, остановился близ Сильвестра, ткнул его перстом в грудь:

   — Смел и дерзок ты! Таких люблю, хотя ты и заслуживаешь опалы. Бог с тобой, оставайся моим духовником, но встречь мне больше не иди!

   — Не отрекаюсь от сказанного, — ответил отважный священник. — Теперь иду к христианам радеть с ними за стольный град.

Игумен Филипп тоже все дни пожара пребывал среди горожан, помогал им словом и делом одолеть зловещую стихию. Наконец он дождался того часа, когда лишь пепелища дымились. И тогда быстро собрался в путь и вместе со своими служителями, не дождавшись царской грамоты, уехал. Понимая состояние молодого царя, он не добивался от него милости. Череда событий: венчание на царство, свадьба, небывалый пожар, смерть дяди, бунт, казни — всё это надломило неокрепшие силы и здоровье государя. Он заболел душевным смятением и признался духовнику Сильвестру: «В душу мою вошёл страх и трепет в кости мои».

Как и Сильвестр, игумен Филипп был человеколюбивым и милосердным пастырем. Он простил царю, что тот не исполнил своего обещания и обманул соловчан. Но он не мог простить ему невинных жертв. Не мог оправдать и то, что москвитяне были не только обездолены, но и подавлены страхом, жестокостью царя. Покидая Москву, Филипп страдал оттого, что стольный град был уничтожен пожаром.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ ГОДЫ РАСЦВЕТА


Перед отъездом из Москвы Филипп наказал своему келарю купить красок, сусального золота, кипарисовых досок — всё для иконописной мастерской. Но предупредил:

   — В Москве ты, Филимон, ноне не купишь этого, так в Твери и в Вологде поищи. Я же в Старицах побываю. Тебя в пути догоню. — С тем и уехал. Не мог на сей раз он проехать мимо отчего дома. Да и сердце звало. Вещало оно какую-то беду, но разгадать вещуна Филиппу не удалось.

А она ждала его в Старицах. Путь до них был не ахти какой долгий. По майской соловьиной поре уже и дороги просохли. Ехал игумен в сопровождении троих верховых и оружных крепких иноков и двух паломников, кои напросились в попутчики. На третий день долгими сиреневыми сумерками Филипп выехал к Волге и вскоре увидел золотые маковки собора Успения Божьей Матери. Тут же купола и шатры церквей показались, княжеские палаты, дома, берег Волги, и вот уже наплавной мост ниткой через реку протянулся, за ним песчаный подъём к городским воротам забелел. Ворота распахнуты, и стражей близ них не видно — мирная пора. Но кто-то побежал от ворот в город. Филипп сидел рядом с возницей. И зорок был, а не рассмотрел в наступивших сумерках человека. Да, похоже, по одёжке был холоп, а чей — можно только гадать. Вот и подъём одолели лошади и в Старицы въехали. И показалось Филиппу странным то, что улицы города были пустынны. В прежние-то годы в эту пору на Крестовой улице от гуляющих было тесно, а по Богдановской и вовсе не пройдёшь. Никому не хотелось сидеть дома в соловьиные вечера. Ноне же и на главной улице ни души, наглухо закрыты ворота, ставни домов. Удивился Филипп да и велел гнать лошадей к своему подворью. Но лишь только они свернули на малую улицу и поравнялись с подворьем князей Голубых-Ростовских, как ворота распахнулись и из них выскочили вооружённые холопы. Двое из них схватили под уздцы лошадей и мгновенно завернули во двор. Другие же встали перед верховыми монахами и паломниками, преградив им путь. Филипп и опомниться не успел, как оказался на подворье князя, ворота захлопнулись, к нему подскочили двое и стащили с повозки. И только тут Филипп пришёл в себя.

   — Как посмели?! А ну, прочь руки! — крикнул он и с такой силой толкнул холопов, что они разлетелись в разные стороны и упали на землю.

Гневный Филипп направился к воротам. На пути у него встали два вооружённых саблями холопа.

   — Прочь, тати! — потребовал Филипп.

Они подняли сабли.

   — Не ищи лиха, святой отец, — сказал один из холопов. — Идём к князю, там и спрашивай о своей судьбе.

   — Ведите к злодею! Мы с ним поговорим! — отозвался Филипп.

Его привели в полутёмную людскую, усадили на скамью, велели ждать.

В сей час князь Голубой-Ростовский слушал в уютном покое стоявшего перед ним видока Сатина. Изменив в прежние годы князю Андрею Старицкому, Судок прилежно служил князю Василию. Он ещё в Москве высмотрел Филиппа, следил за ним, а когда тот покинул стольный град и взял путь на Старицы, Судок, не жалея коня, обошёл Филиппа и ждал, пока игумен не появился близ города. Сатин же вывел на Филиппа холопов, а теперь докладывал Василию о том, что Филипп Колычев схвачен и пребывает в людской.

   — Что повелишь делать с ним, князь-батюшка? — спросил Сатин.

   — Пусть отведут его в подклет, я же приду следом.

   — Исполню, батюшка. Но с Филиппом пять иноков. Мы их на подворье к Оболенскому-Меньшому загнали. Их куда?

   — Там и закрой в амбаре.

Судок Сатин ушёл. Князь поднялся с кресла, быстро заходил по покою. Прошло больше двадцати лет, как князь Василий встречался с Филиппом Колычевым, и теперь трудно было узнать в щуплом, желчном человеке с почерневшим лицом, с космами неопрятных волос и драной бородёнкой некогда первого старицкого сударя. Блеск его чёрных глаз был нездоровый, в них таилось что-то волчье. Князь много пил хмельного, настаивая медовуху или хлебную водку на дурман-траве или на полыни.

Но не только внешне изменился князь Василий. Душа его всё ещё плавала в крови невинных жертв, коих он немало загубил в тридцать седьмом году, перебирая по воле великого князя и Елены Глинской старицких людишек. Когда они возвращались из Старой Руссы, князь Василий с полусотней ратников стоял в воротах и отбирал из потока всех, кто был отмечен государевой опалой, и тех, кто был неугоден лично ему. В ту пору в Старицах пострадала треть взрослого населения, да больше мужского. Одних князь вывозил из города ночью, и они пропадали неведомо где, других насильно постригал в монахи и монахини и отправлял в северные обители. И только Богу ведомо, сколько крови и слёз пролили старицкие удельщики, пока наместником стоял князь Василий.

Со смертью великой княгини Елены Глинской в Старицы вернули князя-отрока Владимира Старицкого и по государевой воле определили его наместником. Князь Голубой-Ростовский попытался уехать из Стариц, но мать Владимира княгиня Ефросинья испросила позволения у государя держать князя Василия в Старицах, дабы казнился за содеянные грехи перед горожанами.

   — Должно ему тут мучиться совестью, где вершил бессудные смертные злодеяния, — сказала княгиня Ефросинья своим послам, отправляя их в Москву. Потом она казнила себя за опрометчивое желание.

Шли годы, и князь Василий жил в Старицах проклятым и отвергнутым горожанами. Его подворье превратилось одновременно в тюрьму и в осаждённую крепость с той лишь разницей, что по нескольку раз в год с разрешения княгини Ефросиньи к нему из вотчин привозили корм, коего большая дворня требовала много.

Князь Василий, однако, был не из тех, кто не сумел бы уйти из-под влияния одинокой женщины. Кого ему было бояться, ежели возле княгини ютились лишь дворовые люди, а боярский и княжеский дух уже давно выветрился из палат князей Старицких. И потому князь Василий начал вольничать, мстить горожанам за то, что они предали его анафеме. По ночам его холопы тайно покидали подворье и занимались разбоем. Летней порой по третьему году сидения в Старицах сам князь Василий повёл холопов в луга, и там они прибили пастухов и угнали из ночного в Литву большой табун лошадей, кои принадлежали старицким горожанам. За этим большим разбоем последовал другой. По воле Василия в одну осеннюю ночь были сожжены близ Стариц все овины с немолоченым хлебом, все стога сена.

Вскоре горожане узнали, чьи злодейские руки потянулись к их добру, но не было прямых улик, и зло осталось безнаказанным. В тот же год по осени в городе стали пропадать люди. Едва кто появлялся вечерней порой на улице, как на него нападали холопы князя Василия и человек исчезал. Горожан обуял страх. К вечеру Старицы словно вымирали. Подворья и дома запирались на крепкие замки. Днём горожане крадучись шли к княгине Ефросинье, просили у неё защиты.

   — Урезонь ты, матушка, злочинца. В ночь на Покров день моя Парашка сгинула, — жаловалась дворянка Паршина.

   — У нас же двух коров увели и в поле порезали, — вторила Паршиной горожанка Пекина. — Кто мне вернёт животину?

   — Как урезонить? — говорила Ефросинья. — Ежели бы поймали на месте злочинства его людишек. А то ведь отбоярится да ещё челобитную напишет государю за навет.

   — Что же нам теперь делать? — спрашивали перепуганные горожане.

   — Скопом надо выследить князя. Тогда уж и суд будем чинить.

Княгиня Ефросинья пыталась образумить князя, к себе вызывала. Он же пренебрёг её вызовом. А встретив на богослужении в храме, предупредил с глазу на глаз:

   — Тебе, княгиня, неделю сидеть тихо и отродье своё беречь.

И Ефросинья сидела тихо, переживая за сына, и даже со двора его не выпускала. Так прошло несколько лет. Ноне князю Владимиру шёл шестнадцатый год. Он не обрёл ещё силы и голоса, но боялся не князя Василия Голубого-Ростовского, а того, кто стоял за его спиной и сидел на московском троне.

Князь Василий ещё не собрался с духом, дабы идти на встречу с Филиппом. Он распалял своё воображение. Вот он спустился в подклеть, увидел там своего заклятого врага, отнявшего у него невесту. Враг сидел на цепи. И князь подошёл к нему, достал охотничий нож и пустил кровь из прикованной руки. Враг не дрогнул. Тогда князь проткнул ему щёку. И это не вырвало стона у монаха. «Может, ему ухо отсечь? — спросил себя князь. — Нож остёр, на лету рассечёт. Но хватит тешить воображение», — решил он. Князь подошёл к стене, где во множестве висело оружие, схватил охотничий нож, коим тешил воображение, и покинул палаты. Он пришёл в людскую, где ждал его Судок Сатин, и приказал:

   — Веди к злодею!

Судок засеменил впереди князя. Из людской они вышли в амбар, там мимо камор и клетей прошли к лестнице, ведущей в подвал, подошли к дубовой двери, возле которой стоял холоп с саблей.

   — Тут игумен, — сказал Судок и распахнул дверь.

Василий вошёл в подклеть и остановился в пяти шагах от бывшего боярина Фёдора Колычева. Тот сидел на скамье у стены, с боков и на полу — железные скобы. Цепей на Филиппе не было, они валялись рядом. Не посмел Сатин надеть их на Божьего человека. Да и князь того не приказывал.

Василий повернулся к Сатину.

   — Почему не посадили на цепь? — спросил он гневно.

   — Прости, батюшка, бес попутал. — И Сатин склонил голову в ожидании удара.

Но князь проявил к нему милость, лишь резко бросил:

   — Стой за порогом. Будешь нужен, позову.

Сатин скрылся за дверью. Филипп продолжал сидеть не шелохнувшись. Лишь удивился в душе: «Каким жалким стал сей человечишка!» Князь же напустил на себя важность, цыплячью грудь выпятил, плечи расправил.

   — Ну, давай поговорим, Божий человек, — сказал он.

Филипп молчал. У него было время подумать о своей судьбе.

Ещё ничего не ведая о злодейской жизни князя Василия, он понял, как только увидел вымерший город, что властелином здесь этот смердящий пёс. Потому знал Филипп, что впереди ему ничего хорошего не светило. Не тот человек Василий Голубой, чтобы проявить к нему милость. И Филипп пришёл к мысли, что ежели сам за себя не постоит, то и спасения ему нечего ждать. Никто ведь не знал, что он в Старицах. А враг вот — перед ним и с ножом. И хорошо, что один, а стражи лишь за дверью. Потому он должен и может за себя постоять. И знает, как это сделать. Грех, конечно, ордынской сноровкой воспользоваться, да что поделаешь, ежели супостат вынуждает. Главное — не мешкать, всё делать решительно, не оглядываясь.

А князь Василий не сумел разгадать задумок узника, счёл, что тот у него в руках. Чтобы уязвить Филиппа, князь бросил ему в лицо слова, от которых игумен пошатнулся:

   — Ты, Фёдор, в личине, да я сдеру с тебя монашеский куколь, как содрал личину целомудрия с Ульяны. И ещё знай: я, князь Василий, сжёг её и твоё отродье в заонежской тайге.

Князь Василий выиграл первую схватку. У Филиппа закружилась голова. А тать Василий уже подбирался к нему, но теперь не один. Он крикнул:

   — Эй, Судок! Эй, Прохор! Ко мне!

И распахнулась дверь, Сатин и Прохор влетели в подклеть, и князь Василий жёстко повелел:

   — В цепи его!

Но Филипп выстоял, в голове у него прояснилось. Он понял, что, упустив мгновение, потеряет жизнь. Цепь лежала близ его ног, и, когда Прохор бросил саблю и нагнулся к цепи, Филипп обрушил на его голову два пудовых кулака. Холоп упал. В тот же миг Филипп схватил цепь, размахнулся и снёс с ног Сатина. Князь Василий с ножом бросился на Филиппа, занёс руку, но тут же получил удар цепью, и рука повисла плетью, нож выпал.

Филипп поднял нож и закрыл дверь. Теперь он был хозяин положения. Пока Василий корчился от боли, он увидел на стене сыромятные ремни, кои, видимо, хранились для допроса с пристрастием, снял их и связал холопу руки и ноги. Да тут же ему пришлось ещё раз ударить Сатина, который подбирался к двери. Судок свалился надолго, но дал знать о себе князь Василий. Он схватил левой рукой цепь и взмахнул ею, но действия его были неумелыми, медленными, и Филипп успел увернуться от удара. Он навалился на князя, прижал его к стене, вырвал цепь, снял с мантии ремённую опояску и, ловко скрутив князю руки, толкнул на скамью. Приставив к его груди нож, Филипп сказал:

   — Тебе конец, злочинец и тать! Догадывался я, что ты обесчестил Ульяну, что сжёг её с малолетним сыном. Догадываюсь, что Старицы вымерли твоими происками. Теперь молись Всевышнему об отпущении грехов. — И Филипп уколол князя. Тот вскрикнул. — Ну, кайся!

   — Это тебе не унести живота с моего подворья. Побьют тебя холопы! — Князь увидел свою кровь и побледнел.

   — Ведомо мне твоё коварство, ан ответ на то у меня есть. Знаешь, как ордынцы поступали, когда уходили из полона? Вот и я ордынскую сноровку проявлю и приторочу к делу. Может быть, ты и поживёшь, ежели будешь послушен. — Филипп левой рукой взял Василия за загривок, поднял его со скамьи, прижал к себе, укрыл мантией и уколол ножом в бок.

   — Не смей! Мне больно! — крикнул князь.

   — Знаю. Да будет больнее, ежели засупротивничаешь. Слушай же со смирением. Сей миг мы выйдем из каморы, и в людской ты скажешь своим холопам, чтобы выпустили моего возницу и коней вывели на улицу. Ещё велишь освободить моих иноков и паломников. Помни: жизнь твоя — в моих руках. И в твоих.

   — Ты не услышишь от меня такого повеления, — отозвался князь. Он произнёс это через силу, потому как нож медленно впивался ему в бок.

   — Услышу, — ответил Филипп и нажал на нож сильнее. — И не вздумай сказать иное.

Василий понял, что ему не вырваться из железных рук Филиппа, и смирился:

   — Ладно, веди.

И Филипп вывел князя из подклети, закрыл дверь на щеколду. Они поднялись в амбар, вошли в людскую, и князь Василий, чувствуя остриё ножа, крикнул:

   — Эй, Филька, отведи коней игумена на улицу и возницу с ними!

Филька, дюжий бородатый холоп, поклонился князю.

   — Исполню, батюшка! — И убежал.

   — Про иноков и паломников скажи, — тихо потребовал Филипп.

Князь согласился без возражений. Знал, что Филипп не пощадит его, а холопы могут и предать.

   — Митрофан, где там людишки игумена? Выпроводи их на улицу!

Из людской молча убежал ещё один холоп.

   — Что тебе ещё? — спросил князь Филиппа и потребовал: — Теперь отпусти меня, сам иди с Богом.

   — Полно, князь! Или я твоего коварства не знаю? — ответил Филипп. — Ты пойдёшь со мной до улицы и будешь повелевать холопами, как я потребую. — И Филипп, ни на миг не отдаляя ножа от тела князя, повёл его из людской на двор.

Оставшиеся в людской два холопа поняли, что происходит, и встали на пути игумена и князя. Один из них даже саблю обнажил. И князь, дрожа за свою жизнь, сорвался:

   — Дорогу, мерзкие твари!

Холопы разбежались по углам. Филипп и Василий вышли на двор. Там уже вели к воротам коней, и на облучке сидел возница Карп. На дворе князь Василий предупредил:

   — Слушай, Колычев, твои потуги пусты. Сей миг я закричу, и ежели ты лишишь меня жизни, то и тебе конец!

   — Но ты не закричишь, потому как боишься смерти больше, чем я. К тому же холопам ни к чему меня убивать, я для них не враг. Потому вели немедля открыть ворота, — жёстко произнёс Филипп.

Ночь уже скрывала действия игумена. Холопы, коих во дворе было пятеро, видели лишь то, что князь и игумен идут рядом и побуждал их что-то делать только князь.

   — Филька, дьявол, распахни ворота!

Ворота открылись, возок выкатился со двора, а на улице Филипп заметил, как к возку подъехали иноки и паломники. Игумен и князь вышли с подворья. Василий сказал:

   — Ты на воле. Теперь отпусти меня.

   — Нет. Вели закрыть ворота! — Нож вновь достал тело князя.

Он застонал.

   — Ты зверь! — И крикнул: — Филька, закрой ворота!

Холоп безропотно исполнил и эту волю своего господина, ещё не ведая, что видит его в последний раз. Филипп подвёл князя к возку. Василий почувствовал неладное. Он рванулся и хотел закричать. Но Филипп упредил крик, зажав князю рот.

   — Полно, князь! Не будет тебе воли до исхода. Мало ли россиян пострадали от тебя! Да и мне твой долг велик. Потому пострадай отныне за всех нас. — И Филипп позвал монаха: — Савватей, иди скоро ко мне!

Один из монахов легко спрыгнул с коня, подбежал к игумену.

   — Слушаю, преподобный!

   — Давай в возок, принимай поклажу. Меч держи у горла и рот ему зажми.

Филипп откинул полог возка, Савватей нырнул туда и принял князя, сразу зажав ему рот рукой, завалил да и сел на него.

Колычев вскочил на облучок, взял у Карпа вожжи, стегнул коней, и они с места пошли рысью. На повороте Филипп посмотрел назад, увидел, что холопы выбежали со двора и остановились. Усердия спасти князя они не проявили.

Филипп гнал коней по знакомой дороге вдоль Волги к монастырю и вскоре примчал к нему. Спрыгнув с облучка, Филипп постучал в калитку. Привратник спросил:

   — Кого Бог прислал?

   — Открой, сын Божий, я игумен соловецкий Филипп с братией.

Распахнулась малая дверь, привратник сказал:

   — Войди, преподобный. — Филипп шагнул за дверь, и монах тут же закрыл её. — Говори, с чем прибыл, а мы игумена позовём. Прости нас, грешных, с опаской обочь живём.

   — Не мешкайте токмо. Скажите Иову, что помощь скорая нужна Филиппу Колычеву.

К привратнику подошёл инок с бердышом.

   — Стой тут, а я за преподобием сбегаю. — И привратник убежал трусцой.

Игумен Иов не заставил себя ждать. Филипп был ему любезен. К тому же в дни венчания Ивана на царство они хоть и мельком, но виделись в Москве — было что вспомнить. Два игумена обнялись. Филипп коротко поведал о том, с чем пожаловал. Тут же ворота распахнулись, путники въехали в монастырь, и прямым ходом их проводили к храму. Пока Иов и Филипп шли следом за возком, где был упрятан князь Василий, его судьба была решена. Василия ввели в придел храма, и при свете двух лампад игумен Иов в присутствии многих свидетелей свершил над князем Василием постриг. И был вычеркнут из мирской жизни злочинец и тать князь Василий Голубой-Ростовский, явился монах Власий. Князь успел пригрозить, что будет жаловаться царю. Но Иов и Филипп уверовали в то, что свершили благое дело, освободили город от злодея, и потому не страшились за свою судьбу.

В эту же ночь Иов снарядил два возка и четверых иноков в сопровождающие Власия. Его, связанного по рукам и ногам, усадили в возок, и Иов посоветовал Филиппу укрыть его в Кирилловом Новоозёрском монастыре.

   — Там Зиновий Отенский и Феодосий Косой, они упрячут злочинца до исхода. Тебе же всех благ, славный воитель, — ласково сказал Иов, провожая Филиппа в путь.

   — Спасибо и тебе, преподобный, спасающий души. И прошу тебя побывать у наших, передать матушке с батюшкой, что был с оказией в ночной Старице, а зайти не нашёл время. Скажи, чтобы простили родимые. Да чтобы знали, что Ваську Голубого от них увожу. Отныне вздохнут вольно. — С тем Филипп и покинул монастырь.

Только в августе Колычев вернулся на Соловецкие острова. Он и не предполагал, что сердце его защемит от радости. Ещё на палубе коча, как только увидел на окоёме гряду островов, он ощутил в груди волнение. «Что же, сие есть должное, — подумал Филипп. — Здесь я нашёл пристанище для души и тела, обитель и кладезь для разума, из коего черпаю силы для трудов праведных».

Братия встретила своего пастыря ликованием, пением псалмов, колокольным звоном. Да сразу же в храме отслужили благодарственный молебен Матери Пресвятой Богородице за то, что отвела от их чтимого пастыря все беды, кои грозили ему в стольном граде и в Старицах. На другой день благость возвращения Филиппа дополнилась ещё двумя отрадными событиями. Из Онеги приплыл новый коч, на коем прибыли два гонца: один от царя, другой от митрополита. Царский гонец привёз дарственную грамоту на земли, на сёла и соляные варницы, а служитель Макария — благодарение митрополита и клира за избавление Стариц от сатаны в образе князя Василия. В грамоте говорилось, что постриг тому злодею — лишь малая кара. Потому митрополит обрекал его на обременительное и суровое послушание. Перед трапезой Филипп зачитал обе грамоты, тем приумножив радость соловецких подвижников.

Осмотревшись в обители после своего долгого отсутствия, Филипп со страстным рвением окунулся в душеспасительные, хозяйственные и строительные работы. Для того было много поводов. Умножилась братия, и каждому новому подвижнику надо было найти место, ибо монахи чтили Всевышнего не только молением, но и трудом праведным. А для приложения сил мест было предостаточно. Десять летназад после разгульного пожара многое было построено наспех. И то сказать, на дворе был конец короткого северного лета, а надо было подготовиться к долгой и суровой зиме. Потому возводили трапезную, келарскую, многие кельи с одной целью: перезимовать. Но так уж получилось, что всё выстроенное десять лет назад стояло и поныне. Долгие размышления, нередко и бессонные ночи, привели Филиппа к тому, что прежде всего нужно возводить жизненные строения — трапезную и келарскую с закромами и амбарами. Но и церковь вставала в ряд первых забот. И имя ей уже родилось: Успения Пресвятой Богородицы. Думая о том, как начать новое строительство, Филипп пришёл к решению возводить лишь каменные строения — на века. Опасался он одного: пойдёт ли братия на подвиг, а другим словом того строительства не обрисуешь, потому как камень нужно было добывать из недр земли. И Филипп со знатоками дела отправился искать нужный материал. Обошли всю округу и нашли много камня, но взять его и придать ему форму стоило огромных человеческих сил. Найдутся ли они? Задумался пастырь: не на каторжный ли труд обрекал он иноков? Господь того не допустил. Он указал им на лёгкий для добывания камень, который напластовался в лощине сразу же за стенами монастыря. Филипп отважился добыть первый камень сам, дабы иноки не сомневались в его доступности.

Однако прежде чем позвать за собой братию на преображение обители, игумен собрался пройти по землям Соловецкого острова. Он хотел знать, чем богаты горы, озера, леса, болота и пустоши, окружающие монастырь. Нашлись охотники сопровождать игумена. Были снаряжены лёгкие лодки-плоскодонки для водного пути и лошади, чтобы везти поклажу посуху. И две недели открывал Филипп красоту Соловецкого острова, а его помощники записывали всё полезное, что находили в пути. Филипп удивлялся природе Соловков. Она была особая. Тут было теплее, чем на Онежском полуострове, который лежал гораздо южнее. Растительный и животный мир был богат. В лесах и на болотах было много целебных ягод, вызревали голубика, черника, морошка и даже клюква. Были изведаны четыре озера, которые встретились на пути. И какой только рыбы в них не водилось! Тут ловились кумжа, щука, налим, судак, карась, лещ, селёдка. А близ берегов, в устьях впадающих в озера речек и ручьёв, весело ставили в толщу снетка. «Ах, снеток-услада!» — восклицали монахи, набивая им рогожные кули.

Игумен Филипп искал больше другое — хороший строевой лес. И нашёл его во множестве по берегам Долгой губы. Сосновые боры здесь тянулись более чем на сотню вёрст, каждая сосна под стать корабельной. И взять лес было доступно: легко сплавить по воде Долгой губы, коя подходила почти к самому монастырю.

Отряд Филиппа добрался на севере острова до самого Белого моря. Недалеко за проливом лежал большой остров Анзерский. Игумену захотелось побывать на манившей его земле. Но бывалые монахи отговорили его, потому как море в эту осеннюю пору сильно ярилось и одолеть пролив на лёгких судёнышках было невозможно.

   — Ладно, мы той земли достигнем благодатным летом, — согласился Филипп и добавил: — Да уж пора и возвращаться.

Филипп вернулся в обитель с жаждой дел. Забыв об отдыхе, собрал братию на вольном воздухе, позвал соборных старцев, работных людей и паломников, коих всегда много грелось-кормилось в монастыре, и повёл с ними разговор:

   — Многие братья помнят, когда я здесь появился. Прошло тому десять лет. В тот год как раз случился пожар, разоривший обитель. Вот мы отстроились. Храм подняли рубленый, трапезную, келарню, чеботную, иконописную палаты. Пока сии строения не ветхие, но тесные и огонь для них — первая опала. Потому зову вас, братия, и все работные люди, и все паломники, на подвиг во имя обители и Всевышнего. Ведаю, мы слабы телом, но крепки духом, и ежели подвигнемся на святое дело, то одолеем, потому как Господь Бог с нами. Молвите же, братья, своё слово в упрёк мне, ежели сказано что не так.

Монахи не отозвались едино на страстный призыв игумена. При согласии они обрекали себя на долгий и тяжкий труд. Потому над толпой стоял пока невнятный говор. И понял Филипп, что настал миг, от коего зависело будущее монастыря: быть ли ему возведённым заново. И Филипп нашёл и вознёс верные слова:

   — Братья, любезные Господу Богу, даю обет Всевышнему и вам быть трудником вместе с вами от первого и до последнего камня, до последнего работного дня. Аминь!

Сильные и твёрдые слова игумена возымели своё действие. Иноки согласно ответили:

   — Веди нас, святой отец, на послушание великое. Аминь!

Но тут же поднялся над толпой келарь-казначей и спросил:

   — Отче, откуда имаши злато на возведение храма и палат?

Филипп на то ответил по Писанию:

   — О, братья! Надёжно уповать на Бога, ежели удобно ему будет дело наше. Невидимый подаст нам от щедрот своих.

И пришла на Соловецкую обитель страдная пора. Дабы не бедствовать копейкой, не голодать при тяжком послушании, Филипп открыл ещё несколько соляных варниц в Вычегодской волости на монастырских землях. Торговля солью шла бойко, в казну потекли живые деньги. Братия трудилась, не думая о хлебе насущном. Продавалось той соли до десяти тысяч пудов беспошлинно.

Помогали монастырю и новгородцы. Из Новгорода на Соловки обозами и на судах пошли строительные материалы: кирпич, известь, скобяные изделия и железо. За монастырской стеной с восточной стороны, как и предполагал Филипп, было открыто несметное богатство камня-плитняка. Молодые иноки и работные люди, а с ними и игумен, добудут того камня столько, что хватит положить в основу храмов и вознести над островом церковь Успения Пресвятой Богородицы и великое творение — собор Преображения Господня, равного которому на тысячу вёрст в округе не было. Ушли многие иноки и в леса — рубить сосну на балки, на доски и стропила.

В те же августовские дни, как началась стройка, в монастырь пришло много москвитян. Потеряв при пожаре семьи, имущество, дома, они жаждали пострига. Им нужен был приют, их следовало кормить. И Филипп послал царю Ивану челобитье. «Братии прибыло много, а прокормиться им нечем», — писал игумен. Царь помог скоро. И не потому, что был милостив к монастырям, — им двигало тайное желание напомнить гордому игумену о своих щедротах. А гордыню ту Иван усмотрел в Филиппе в тот час, когда он по ритуалу должен был поцеловать руку царю. Но того целования не случилось, лишь борода игумена пощекотала длань, счёл уязвлённый царь.

Однако к тому времени, как Иван Грозный напомнит Филиппу о пренебрежении к целованию царской руки и уличит игумена в гордыне, тому впрямь будет чем гордиться. Через восемнадцать лет после начала стройки, покидая монастырь, Филипп Колычев удивится: «Господи, неужели сия северная жемчужина дело рук наших?» Красив, величав поднялся Преображенский собор. Да и церковь Успения, словно белая лебедь плывущая в дымке тумана над Святым озером, тоже творение рук монастырской братии. Покидая остров, Филипп ласкал взором трапезную и келарню с мукосейной и хлебодарней, да и многое другое, достойное памяти. Вдохновением Филиппа на Соловецком острове явилось породнение многих озёр, кои связаны друг с другом каналами. Сей памятник и поныне как чудо.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ ДАРЫ ДАНАЙЦА


Казалось бы, Соловецкий монастырь — тихая обитель. Он таился на морских островах более чем в тысяче вёрст от Москвы. Случалось, что всю долгую зиму в монастырь через торосы Белого моря не было пути. И вместе с тем соловчане жили словно бы на виду у всей державы, как если бы обитель стояла близ Кремля, как Симонов монастырь. И странным во всём этом игумену Филиппом казалось то, что при нём монастырь был не в меру обласкан царём Иваном. По третьему году игуменства Филиппа монастырь получил от царя в дар ещё две деревни в Выгозерской волости, а с ними и восемь соляных варниц. Вслед за дарами государя, дабы не отстать от него в щедротах, потекли вклады имущих. От новгородских посадников монастырь принял в вечное пользование больше десяти деревень. Новгородцы же подарили колокола на церковь Успения. Вологодцы и ярославцы прислали большие денежные вклады. Скудость монастыря ушла в прошлое. Две сотни монахов жили в достатке и в трудах праведных, к своему удовольствию.

Радоваться бы игумену Филиппу тому благополучию, но он почему-то не давал воли радости, гасил её, искал свои пути к процветанию монастырской жизни. Ему важнее было найти монахам достойное и прибыльное занятие. Испокон веку россияне любили квас. И Филипп со своими умельцами добился того, что соловецкий квас стал славен чуть ли не на всю державу. Да и квасная варница в монастыре стала единственной на всю Русь по своему устройству. Сделали монахи такие штуки, что квас сам из чанов квасоварни поднимался по трубам вверх, а оттуда тёк в погреба, разливался по бочкам. В тех же бочках доставлялся всем, кто желал его испить.

Филипп поощрял умельцев. Как-то к нему пришёл великосхимник Герман и сказал:

   — Отче преподобный, зачем нам молотить хлеб вручную? Послушание то тяжкое, а работных людей мало.

   — Внемлю, брат, в чём твой совет? — побудил Германа Филипп.

   — Господь надоумил моё слово — мельницу ставить.

   — Но реки у нас нет.

   — О отче, ветер вольный, Божье творение, нам провеет зерно и в муку смелет.

   — Будет по-твоему, брат Герман. Тебе и вести за собой иноков в том деле.

Умел ладить с монахами игумен Филипп, не угнетал словом и делом. Но и за пределами монастыря, с епископами и иными архиереями и с самим митрополитом Макарием у Филиппа Колычева были добрые отношения. А вот многие игумены завидовали Филиппу, потому как им не перепадало столько щедрых даров. Особенно загорались сердца пастырей чёрной завистью, когда они узнавали о какой-либо новой щедрости государя. И то сказать, благодаря милости царя Соловецкий монастырь владел самыми богатыми земельными угодьями. О соляных варницах и говорить нечего: их у соловчан имелось больше, чем в любом другом северном монастыре, где добывалась соль.

Сам Филипп горевал, если ему кто-то завидовал. И от царской ласки поёживался. С годами он всё глубже познавал нрав царя Ивана. Не хотелось Филиппу верить в то, что все подарки-поминки государя — это дары данайца. На самом деле всё так и было.

Несколько лет, кои пришлись на первые годы царствования Ивана после губительного пожара в Москве, рядом с царём стояли многие достойные россияне. И эти годы держава жила без потрясений. Не погибали под топорами палачей сыны отечества, их не ссылали в монастыри, не сажали в зловонные хлевины. Начало царствованию, достойному лучших времён на Руси, было положено на первом Земском соборе 1549 года. Великая Земская дума всякого рода и чина людей открылась двадцать седьмого февраля. Она осудила неправедное боярское правление. Думные бояре восседали на этом соборе все до единого и услышали нелицеприятные упрёки в стяжательстве власти. Но никто из земцев не призывал соборян к озлоблению против бояр. Сам царь Иван, выйдя к народу на Красную площадь и поднявшись на Лобное место, осудил бояр за злочинства, но при том москвитяне услышали от него и слова замирения. Слушал царя и посланник Соловецкого монастыря игумен Филипп. Он порадовался тому, что царь, по его размышлению, очистился от скверны лютости. А Иван сказал:

   — Дети разумные, слушайте. Нельзя исправить минувшего зла, могу только спасти вас от подобных притеснений и грабительств. Забудьте то, чего уж нет и не будет! Оставьте ненависть, вражду, соединяя всё любовью христианскою!

Игумен Филипп находился неподалёку от митрополита Макария. Он хорошо видел лица близких к царю людей. Бок о бок с ним стояли молодой и благородный обликом дворянин Алексей Адашев и мудрый священник Сильвестр. За царём, словно в строю застыли князья Андрей Курбский, Курлятяев, Воротынский, Одоевский, Серебряный, Горбатый-Шуйский, бояре Шереметевы, Колычевы, думный дьяк Висковатый — все светлые лица достойных россиян. Князь Андрей Курбский назвал этот круг вельмож Избранной радой. Он же потом писал царю Ивану, что время правления Избранной рады — самое плодотворное за все годы царствования Ивана Грозного. В эту пору обрели силу законы, пополнилась золотом казна, кою размотали Глинские, россиянам дышалось легко. Особое место в Избранной раде занимал просветитель и сочинитель Иван Пересветов. Его советы, удивляющие в то время многих западных послов в Москве, принимались царём и Избранной радой с вдохновением. Пересветов говорил:

— Ты, царь-батюшка, жалуй службой вельмож не по знатности, а по их делам. Засилье бездарных вельмож приведёт Русь к падению, как некогда пала великая Византия.

Игумен Филипп не мог согласиться с Пересветовым в одном и спорил по этому поводу с ним. Тот подбивал царя быть грозным как к вельможам, так и к народу. «Государство без грозы что конь без узды», — любил повторять сочинитель. Однако не мог предвидеть Пересветов того, как глубоко западут в восприимчивую и нервную душу царя Ивана эти слова: «Быть грозою!», «Быть грозным!», обернутся в лютость вскормленной Иваном Грозным опричнины.

И быть же тому несчастью, когда волею судьбы игумен Филипп познал всё, к чему привели царя Ивана символы власти, им взлелеянные. Соловецкий монастырь вырос в один из очагов духовного развития державы. По благословению игумена Филиппа монастырский соборный старец Иаосаф изготовил Парадное Евангелие с золотой вязью заставок и титлов. По воле Филиппа соловецкие писцы переписали сочинения духовных писателей минувшего и текущего века. Потом царь Иван и его судьи зачтут сие не в заслугу, а в вину Филиппу.

Игумен Филипп и близкие к нему соборные старцы не стояли в стороне от церковной борьбы, коя остро проявлялась в эти годы на Руси. Лишь только иосифляне предали суду вождя нестяжателей старца Артемия из заволжского скита, соловецкие старцы Иаосаф и Феодорит, а с ними и настоятель Филипп, отважились на его защиту. Когда Артемия отправили из скита в Соловецкий монастырь под «злобное презрение», Филипп открыл ему двери темницы и дал убежать в Литву. Сие не осталось незамеченным для царя Ивана. Ранее он считал Соловки лучшим местом заточения опальных вельмож, изменников, чародеев, теперь убедился, что соловецкие узники вовсе не страдали там, а жили в благости. Так было и с духовником самого царя священником Сильвестром, коего Иван велел упрятать на Соловки за непокорство. Сильвестр жил в обители как почётный гость. И когда царь Иван спустя какое-то время подверг опале князя Дмитрия Курлятяева, то сослал его не на Соловки, а на Ладогу.

Игумен Филипп пока сопротивлялся царю Ивану исподволь. Оно проявилось очевидно, когда царь велел казнить князя Фёдора Овчину-Телепнёва-Оболенского, сына конюшего Ивана Овчины. Может быть, Филипп и не ввязался бы в открытую борьбу с царём, ежели бы не святое явление игумену, кое случилось вскоре же после казни Фёдора Овчины.

Тёплой белой ночью, пребывая в глубоком размышлении по поводу гибели невинного князя, Филипп пришёл на берег Святого озера, опустился на замшелый валун и, утомлённый душевными переживаниями, задремал. Но дремота не мешала ему воспринимать окружающий мир так же ясно, как и в бодрствовании. И вот он увидел, как берегом озера, легко перепрыгивая с валуна на валуй, приближался к нему небесный воин в белом одеянии и с обнажённой головой. Золотистые волосы его ниспадали на плечи, рыжая борода торчала клином вперёд, а небесной лазури глаза светились добротою и вниманием. Странник был перепоясан мечом. Близ Филиппа он опустился на валун и тихо, как старому знакомому, сказал:

   — Тебе бы надо, преподобный Филипп, остеречься царя Иоанна. Да ты того не сделаешь, ибо деяния твои от воли Всевышнего. Потому говорю тебе: живи и впредь в согласии с Божьими заповедями и добивайся их исполнения от помазанника Божия царя Иоанна. Он отбивается от рук Господа Бога и способен творить большое зло. Встань же на пути отступника во благо веры православной и россиян.

Филипп присмотрелся к страннику и узнал в нём архангела Михаила, заступника всех православных христиан и архистратига Всевышнего. Ответил правдиво власть предержащему:

   — Готов исполнить волю Всевышнего. Но я слаб. Как могу противостоять венценосному?

   — Время и воля Всевышнего всё поставят на свои места. Грядёт твоё вознесение, и у тебя будет право властвовать над духом и душою государя. Остальное — чистоту помыслов, мужество и стойкость — ты несёшь в себе. Дерзай, брат мой! Аминь! — И архангел Михаил встал, легко прыгая с валуна на валун, источился в голубых сумерках белой ночи.

Филипп вроде бы и был в дрёме, но увидел, что мох на валуне примят и ещё хранил тепло тела, когда игумен потрогал его. Он перекрестился и тихо молвил:

   — Да будет так, Всевышний. Я твой верный слуга и воитель.

Он просидел возле Святого озера долго, пока не пробрался под мантию холодный ветерок, налетевший с воды. И о многом передумал. Да прежде всего поволновался за своё детище, за Преображенский собор. Храм на погребах лишь поднялся над землёй, и никто, кроме зодчих и Филиппа, не мог предположить, каким он станет. Ещё минувшими днями, когда вместе с иноками носил-поднимал на стену камни, игумен и подумать не мог, что придёт час и он вынужден будет покинуть недостроенный собор. Да и не хотел он, чтобы сие строение вознеслось без него. Ещё он считал, что собор должен быть привычным, как многие монастырские и городские храмы, не возноситься над стольными. Но после встречи с архангелом Михаилом у Филиппа появилась дерзновенная страсть. Он отважился поднять Преображенский собор выше и величественнее главного Успенского собора в Москве. Он молился Господу Богу и каялся в дерзости, но остановиться уже не смог. Позже он выразил своё желание мастерам, надеясь от них услышать осуждение в поползновении вознести своё детище выше московской святыни. Но мастера оказались лихими и достойными Филиппа сподвижниками. Они только перекрестились на церковь Успения и произнесли согласно:

   — Отче игумен, оно и во благо: какой грех, ежели судьба вознесёт соловчан поближе к Всевышнему? То встанет храм храмов. Потому и нет с нас спроса за грехи.

Так и поднялся собор Преображения на Соловецких островах выше Успенского собора Кремля. Царю Ивану о том донесли, и он затаил гнев на дерзкого игумена Соловков. Но то была первая «дерзость» смелого боголюбца. Позже их будет множество.

Вскоре, однако, Филиппу пришлось на время покинуть обитель. Он был вызван в Москву. По воле царя Ивана в первой половине 1551 года намечалось провести церковный собор. Позже сей собор будет назван Стоглавым, потому как на нём приняли первый церковный Судебник, в который вошли сто глав церковного устроения.

Царь Иван в эту пору жил ещё по заветам Избранной рады, и отношение его к собору было доброе и пронизанное заботой о благе церкви. Но именно здесь, на соборе, и случилось первое резкое столкновение молодого царя со своим духовным священником Сильвестром. Ещё за несколько дней до начала заседаний собора отец Сильвестр пришёл вечером в покой, где царь Иван хранил и читал книги. Пользуясь хорошим расположением духа царя, Сильвестр сказал:

   — Государь-батюшка, сын мой, говорю, дабы ты ведал побуждения мои. Долгом и совестью чту потребовать от собора исправления церковного устроения.

   — Ты честен, прям и человеколюбив, отче. Но кипение страстей к чему тебе? — отозвался царь. — Скажи о сути пороков, и я оглашу их на соборе.

Сильвестр и впрямь был честный и прямодушный. Он продолжал:

   — За ними стоит митрополит Макарий. Тебе ли идти на владыку? То мне сподручнее.

Горячая кровь Ивана закипела. Он гневно крикнул:

   — Зачем попрекаешь Макарием?! Пойду на нечистую силу прямо, ежели встанет на моём пути!

   — Не серчай, царь-батюшка, сын мой. Сказанное мною забудь. И на собор я пойду в согласии с тобой. — Сильвестр решил закончить беседу мирно. Да не удалось легко отделаться от царя.

Упорный нравом Иван потребовал:

   — Отче, говори всё, как на духу. Тогда и пойдём в согласии. А по-другому и не быть.

Знал Сильвестр, что царь мог бы и не спрашивать о церковном неустроении и о взглядах нестяжателей на порядки, заведённые иосифлянами. Но Иван хотел убедиться, что Сильвестр — нестяжатель. И он добился своего.

   — Ты, царь-батюшка, ведаешь, что ноне пятая часть земель и крестьянских дворов в ярме у церквей и монастырей, что достатки и богатства, данные им, извратили священнослужителей и монашество. Они пекутся больше о мирских делах, нежели о спасении души. Потому следует царской властью отобрать у церквей и монастырей лишние земли и селения с крестьянами, устроить на тех землях вольную общинную жизнь. А церквям и монастырям оставить лишь нужное на прокорм.

Стихия подхватила Сильвестра, и он ещё долго излагал своё понимание церковного устроения. А царь Иван слушал его не перебивая и только темнел лицом. Да и в глазах его горел недобрый огонь. Сильвестр знал цену тому огню, но уже не мог изменить себе и, зная о грозящих ему последствиях, всё-таки продолжал:

   — Да пусть будет ведомо тебе, царь-батюшка, что духовенство, особенно низшее, утонуло в пороках, в пренебрежении к своему долгу и в непотребном духовному сану поведении. Потому собор должен запретить попам и монахам пить водку и чтобы они не лаялись и не бились до кровопролития. Аминь!

Когда Сильвестр закончил своё обвинение церкви, царь Иван долго молчал. Он думал о том, что духовник не только иосифлян не может терпеть, но и его, государя, казнит за допущения церковникам. Сказал он коротко и жёстко:

   — Ты огорчил меня, духовник. Иди к покаянию.

Об этой беседе с царём Иваном Сильвестр расскажет Филиппу на соборе во время перерывов на трапезу. Филипп подивится отваге Сильвестра и станет ждать, чем завершится их противостояние. А пока игумен на равных с прочими священнослужителями писал новые главы Судебника и слушал речи царя, митрополита и многих архиереев. Из сказанного царём Иваном Филипп понял, что молодой государь не нашёл в себе отваги вступить в противоречие с митрополитом Макарием и всеми его сторонниками иосифлянами. Он и словом не обмолвился о том неустроении церкви, суть которого раскрыл ему Сильвестр.

Однако смелый священник заставил говорить о себе и даже вынудил царя отвечать на его вопросы об исправлении церковного устроения. И хотя Иван ответил на вопросы Сильвестра и выразил своё порицание иерархам и самому митрополиту Макарию за то, что многие духовные чины служат сатане, но не Богу, на Сильвестра он сильно разгневался. В эти же дни царь позвал себе нового духовника, а Сильвестру вход в царский дворец был закрыт.

Вольно или невольно, но как человек чистых помыслов и чести Филипп встал на сторону опального Сильвестра. А потом и на сторону Алексея Адашева и многих других членов Избранной рады, ещё не ведая, что над этими благочестивыми россиянами была занесена тяжёлая рука царской опалы.

В эту пору в окружение царя Ивана пробивались уже другие люди, меньше всего расположенные к благородным поступкам. В дворцовых покоях замелькало лицо мелкого дворянина Григория Лукьяновича Бельского-Плещеева, которого чуть позже назовут Малютой Скуратовым. Пока ещё, как кот у ног господина, отирался близ Ивана захудалый боярин Василий Грязной, личность коего была сходна с его фамилией. Скуратов и Грязной вторглись в царский дворец, во дворцовый обиход не одни — за их спинами вставали, а то и таились до поры многие другие отродья. И были среди них мужи даже именитых фамилий и родов, как князь Афанасий Вяземский.

В дни работы Стоглавого собора игумену Филиппу постоянно приходилось встречаться с людьми, близкими к царскому двору, он общался со многими думными боярами. Ведь только из рода Колычевых — все близкие родственники Филиппа — на Стоглавом соборе присутствовало двенадцать думцев. Все они жили меж собой в мире и согласии. И в каждой семье Филиппа ждал тёплый приём, откровенные и доверительные беседы. В свои наезды в Москву Филипп теперь останавливался у двоюродного свата, окольничего Михаила Колычева. Он был старше Филиппа и дружил с его отцом Степаном. Филипп был Михаилу Ивановичу за сына. Несмотря на сан Филиппа, брат, как и в прежние годы, звал его Федяшей. Позже боярин Михаил сыграет важную роль в становлении его на престол Русской православной церкви. И сделано сие будет, казалось бы, во благо избранника. Однако сие хорошее дело обернётся бедой как для Филиппа, так и для Михаила.

Окольничий Михаил Колычев в пору Стоглавого собора был в чести у царя Ивана, но, несмотря на это, старался держаться от него подальше. Молодой царь менялся на глазах. Добрые духи уже потеряли над ним опеку, а другие — духи зла и тьмы — витали всё ближе, и их тлетворное дыхание вызывало в царе не отвращение, а жажду дышать их смрадом. Окольничий Михаил Колычев до открытия Стоглавого собора ещё защищал царя Ивана, говорил своим близким:

   — Наш государь-батюшка молод, всего-то двадцать один год. И ежели рядом с ним будут по-прежнему стоять Адашев, Сильвестр, Курлятяев и иные добрые мужи, нас ждёт благое царствование.

Но когда на Стоглавом порочили имя Сильвестра за его выступление против иосифлян, называли хищником и разбойником и царь не защитил своего духовника, а отдал его на травлю иосифлянам, Михаил Колычев усмотрел за спиной царя зловещие всполохи. С этого часа пристальный взгляд боярина уже не упускал из виду никаких мелочей в поведении царя и всему давал особую цену. Боярин Михаил рассказал Филиппу, что встретил в Кремле царицу Анастасию в великой печали и как она изливала душу.

   — Слава Богу, что повстречала тебя, сердешный, — молвила Анастасия, увидев Колычева. — Хоть ты, Михаил Иванович, развеешь мои страдания.

   — Поведай беду, царица-матушка, — отозвался боярин Михаил.

   — Вчера, уже к вечеру, ездили с царём-батюшкой в Коломенское. Там для него псарь Басманов потеху устроил. Тот медведь, что Прохором зовут, теперь по его воле всё живое мнёт под себя и разрывает. Как мы приехали, так Басманов втолкнул в загон к Прохору тёлочку-однолетку. Как он гонял её и рвал, как она малым дитём ревела — со мной худо приключилось. А царь хохотал и кричал: «Ату её! Ату!»

   — Я, дорогой Федяша, слов не нашёл, чтобы утешить расстроенную царицу, — продолжал боярин Михаил. — Ведь он же теперь сам способен бросить малое дитя на растерзание лютому зверю. Да что говорить, было уже, как Шаховского и Шуйского псами затравил.

Рассказ боярина Михаила поверг в уныние и Филиппа. И не только царя он вспомнил недобрым словом, но и своего побратима Алексея Басманова. Как же он допустил, что его любимый сын зверское обличье принял? В тот же день, зная, что Алексей Басманов стоит со своим полком на береговой службе, Филипп отправился на Пречистенку в палаты Михаила Плещеева в надежде застать там сына Алексея Басманова. Увы, его попытка была напрасной. В доме Плещеевых только челядь берегла хоромы, а дядюшка Алексея и его жена Анна умерли два года назад. Филипп уже думал о том, чтобы побывать на Оке, найти Алексея, поговорить с ним о сыне, но он не мог бросить свои дела на Стоглавом соборе. И, болея душой за отца и сына Басмановых, он продолжал исполнять своё «послушание» в Кремле.

Стоглавый собор закончил свою работу только в мае. Филипп был доволен тем, что упорядочили каноны богослужения. Оно стало единым для всей Руси. Были возданы должные почести пятидесяти местночтимым угодникам. А главное — стал единым для всей державы иконостас святых. Укоротили на соборе права церквей и монастырей: голос Сильвестра дошёл до иерархов. Им запретили заниматься ростовщичеством, а продавать или приобретать земли разрешалось лишь правительством. Интересов и прав Соловецкой обители исправления не затрагивали.

Соловецкий монастырь при Филиппе следовал общежительному уставу. Сам игумен и знатные иноки обители были нестяжателями и не имели личного богатства. Всё своё золото и серебро они вложили в монастырское строение. Знать, сие было отрадно Филиппу, потому он возвращался на Соловецкие острова с радостью и лёгким сердцем. Покидал он Москву конным строем. В Вологде сел со служителями на монастырские струги, морем шёл на коче. Да вот и она, бухта Благополучия, за нею — родные стены обители!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ ДАЁШЬ КАЗАНЬ!


Никто в России не был равнодушен к тому, что десятилетиями и особенно в ранние годы царствования Ивана Четвёртого происходило на юго-востоке державы, там, где за её пределами, за Диким полем раскинулось Крымское ханство, а ещё ближе и более опасное Казанское ханство. Самые дальние от его земель россияне страдали, как и ближние, потому как борьба с казанской ордой стоила всем россиянам большой крови. В постоянных сечах при набегах орды гибли тысячи воинов, разорялись восточные и южные селения и земли России. Орда не раз угрожала стольному граду державы.

И вот наступило время перемен. По воле молодого царя в России создавалось сильное войско. Появились первые стрелецкие полки, вооружённые не только луками, стрелами, бердышами и мечами, но и огнестрельным оружием — пищалями. Сначала в стрелецкое войско было набрано три тысячи воинов. Они были сведены в отдельные «приказы» по пятьсот человек. Часть конных ратников тоже получила пищали. С каждым месяцем в русское войско поступало всё больше пушек, и уже можно было сказать, что в нём появилась артиллерия. Пушкари были выделены в особый род служилых людей «по прибору».

И пришло время первого мощного похода на Казанское ханство. В марте 1549 года в Казани умер давний враг Москвы хан Сафа-Гирей. По настоянию крымского хана на трон был возведён малолетний сын Сафа-Гирея Утямыш. Однако правителем был назначен не кто-то из казанских князьков, а знатный воин из Крыма Кучан. Воспользовавшись сменой власти в ханстве, царь Иван Четвёртый предпринял первый зимний поход на Казань и повёл войско сам. Впервые при войске было много пушек, и на пушкарей возлагали большие надежды при осаде Казани. Но они не оправдались. Зима в тот год выдалась тёплая. На реках не встал крепкий лёд, дороги были малопроезжими. Всё вокруг было похоже на весеннюю распутицу. И «великая мокрота» не позволила подтянуть пушки к Казани. Воеводы поняли, что любой приступ в этих условиях будет губительным. Царь Иван прислушался к советам бывалых воевод и отказался от желания поскорее покорить Казань.

Вновь благостное время похода на Казанское ханство наступило через год. К этой поре полки отважного воеводы князя Андрея Горбатого-Шуйского очистили правобережье Волги в пределах Казанского ханства от застав орды и даже от крупных отрядов. В этих наступательных сечах участвовал полк Алексея Басманова. Любил своих однополчан-каргопольцев Алексей Басманов, за несколько лет воеводства над этим полком знал каждого ратника в лицо, помнил поимённо всех отличившихся мужеством и отвагой в сечах, а такими были все воины из тех, с кем он начинал биться ещё на реке Угре вместе с Фёдором Колычевым. Тогда у них было по сотне воинов, но Каргопольская земля всё пополняла и пополняла свою рать, и вот уже под началом у Алексея Басманова собралось пять тысяч северян, и они годами не покидали береговой службы.

Во время освобождения правобережья Волги полк Басманова отличился особо. Он же придумал, как с меньшими потерями очищать правобережье от орды. Ещё в начале действий Алексей Басманов пришёл в шатёр к князю Андрею Горбатому-Шуйскому и сказал:

   — Князь-батюшка, думаю я, что эти приволжские земли мы можем взять малой кровью.

   — Садись, рассказывай, как ты себе это мыслишь? — спросил князь. Удалой, богатырски сложенный воевода и сам был горазд на выдумки, потому поощрял сие в своих полковниках, в тысяцких.

   — А ты, князь-батюшка, дай волю моему полку ночами погулять по степи да по татарским заставам и селениям.

   — Хорошо, дам. А дальше что?

Алексей сел к походному столу.

   — Предание старины мне ведомо от деда Плещея. Сказывал он, сие предание живёт в нашем роду не один век. И пришло оно от воина, именем Плещей, который сам воевал против ордынцев, коих называли печенегами. Сказывал дед, что однажды печенеги осадили стольный град Руси Киев. Их была тьма. Княгиня Ольга долго обороняла град. Но силы её были невелики, и Киеву грозила гибель. В ту пору сын её князь Святослав с дружиной был в дальних северных вояжах. Гонцы Ольги нашли его, уведомили. И послал он вперёд ко граду три тысячи лучших воинов с воеводой Путятой. И вот всего-то три тысячи витязей, приблизившись к печенегам на ладьях, по единому сигналу трёх тысяч боевых рогов огласили ночь небывалым рёвом на всю округу. Печенеги пробудились ото сна в панике, подумали, что на них наступает несметная рать и, побросав кибитки, шатры, бежали от града. Потом подошла дружина Святослава, и печенеги были разбиты наголову.

   — Похвально. Нам предание деда Плещея в прибыток. Однако здесь орда по всему правобережью разбросана, — заметил князь.

   — Верно. Так мы их по ночам из селений и будем выкуривать, как ос. Да ежели пищали у нас в ход пойдут, страху нагоним.

   — Я даю тебе волю поискать удачу. Вот только где ты добудешь боевых рогов на весь полк?

   — Так у меня же в полку почти одни каргопольские охотники, и ремесло им знакомо. День-два — и все будут вооружены.

   — Ну дерзай, Алексей Данилович, благословляю. Как начнёшь землю от погани очищать, так и все полки пойдут. Сам поведу, и наше будет правобережье.

Выговорив себе знатное дело, Басманов не мешкая взялся его исполнять. Помчались в лес наряды ратников заготавливать бересту. Другие принялись варить клей. Всё им было посильно. Басманов сам обходил мастеров, многие рога пробовал на звук, давал тысяцким, кои сопровождали его. Когда было изготовлено на каждую тысячу воинов по две сотни рогов, воевода Басманов отважился попытать судьбу в ночном налёте на ордынцев.

Басманов воспользовался осенней пасмурной ночью и в ранних сумерках повёл полк за рубеж Казанского ханства. Пять сотен его пластунов, выдвинутые вперёд, быстро уничтожили несколько ордынских застав. И было намечено захватить сразу два селения. На одно из них — Большой Усурт — Басманов повёл три тысячи ратников, другое, значительно меньше Усурта, — Юрмаши — отдал тысяцким. Тридцать всадников он поставил по цепочке для связи. К селениям подошли глухой полночью и так близко, что уже виднелись глинобитные мазанки. Ночь была тёмная, тишина стояла мёртвая, даже собак не было слышно. И вот три тысячи всадников развернулись у селения Большой Усурт. То же проделали и тысячи возле селения Юрмаши. И дошёл до ратников приказ поднять боевые рога и затрубить, и вознёсся в небо рёв сотен боевых рогов. В селениях истошно залаяли псы. Вскоре рёв разбудил всех воинов, всех мирных жителей. Они выбегали из юрт и мазанок и в страхе, думая, что на них напал шайтан, побежали из селений в чистое поле к Волге. С рёвом, с криками: «За Русь! За Русь!» — их преследовали воины Басманова. Вскоре они миновали селения, где остались старики и старухи, развернулись строем и пустились преследовать конных и пеших ордынцев.

Ратники Басманова сумели всё-таки и в ночи отличить мирных жителей от воинов: одних они оставляли за спиной, а других убивали, ежели они сопротивлялись. Тех, кто бросал оружие и сдавался, гнали в полон. Не обошлось и без стычек. Неподалёку от селения Большой Усурт сотни две ордынцев укрылись в роще, и оттуда в русских полетели стрелы. Роща была невелика, воины окружили её и спустя какой-то час стянули хомут, многих ордынцев порубив, остальных взяв в полон. Большой Усурт и Юрмаши были в руках ратников Басманова. Оставив там по две сотни воинов, Басманов повёл своих ратников дальше.

К рассвету полк Басманова выгнал ордынцев таким же манером ещё из одного селения. Они разделили участь тех, кто бежал из Большого Усурта и Юрмашей. Полк Алексея вышел на крутоярье берега Волги. Так началось освобождение правобережья. На следующую ночь на орду пошла вся рать князя Андрея Горбатого-Шуйского. И чуть больше недели потребовалось ратникам князя Андрея, чтобы очистить большую часть правобережья Волги.

На последнем рубеже Басманов встретился с князем Андреем.

   — Честь и хвала тебе, воевода, — сказал Горбатый-Шуйский. — Теперь мы по-иному будем грозить казанцам. — И он обнял Алексея.

Так и было. В эти же дни на крутом правом берегу Волги, напротив устья реки Казанки, началось сооружение крепости Свияжск. Её башни, стены, ворота, навесы — всё было срублено-сработано в лесах под Угличем и по Волге сплавлено под Казань. Сотни конных упряжек, тысячи воинов и работных людей приняли плоты крепости на Волге и потянули, повезли, потащили на высокие холмы брёвна и весь приклад. Закипела работа. Мастера и воины взялись возводить башни и стены, ставить ворота — все из готового материала, как должно, размеченного. И всего за месяц поднялась на холме правого берега мощная крепость Свияжск. Царь Иван сам приехал на освящение крепости. Когда закончился обряд, он поднялся на передовую башню, погрозил Казани кулаком и сказал:

   — Ну берегитесь, басурманы! Близок конец вашего царствия!

Полки князя Андрея Горбатого-Шуйского были поставлены на береговую службу вдоль Волги по всему рубежу Казанского ханства. И лишь полк Алексея Басманова был отозван в крепость Свияжск. Там он вновь встретился с царём. Иван Васильевич молвил ему:

   — Ты славно воевал, Басманов. Много похвалы вознёс тебе князь Андрей Шуйский. Пойдёшь ли теперь на приступ Казани?

   — Жду твоего повеления, царь-батюшка.

   — Скоро услышишь его. Да смотри не дрогни. А как поднимешься первым на крепостную стену да сбросишь с неё басурман, так пожалую тебя чином окольничего.

   — Благодарю, царь-батюшка. Не посрамлю русского оружия.

   — Ну то-то...

Алексей ещё не видел сына Фёдора, который был в свите Ивана Васильевича, но знал, что он при царе, и осмелился попросить сына в свой полк.

   — Малой милости у тебя прошу, царь-батюшка. Отпусти ко мне в полк сына Федяшу. Должно ему вкус сечи познать.

   — Не дерзай, Басманов, то не малая милость. Твой Федяша мне любезен, и я не отпущу его, даже к батюшке. — Сказано сие было строго. И Алексей понял, что совершил оплошку.

   — Прости, царь-батюшка. Отцовское ретивое сердце ту просьбу молвило.

   — Прощаю, да впредь о Федяше забудь. Нужен он мне лично.

   — Так и будет, царь-батюшка, забуду. — И Алексей низко поклонился.

   — Иди же и готовь моим именем подручных тебе воинов к одолению крепостных стен. Благо теперь есть где. — И царь Иван повёл рукой вокруг свияжских крепостных стен. Да помни: сам проверю, как ратники горазды будут до врага добираться. — С тем и отвернулся от Басманова к князю Афанасию Вяземскому.

Алексей ушёл. Он был возбуждён от похвалы царя за ратное дело и обеспокоен тем, что тот разлучал его с сыном. «Господи, Федяша, я бы полжизни отдал, чтобы ты был близ меня!» — воскликнул Алексей в душе. Судьба любимого сына давно беспокоила его. Слышал он, что его Фёдор самый близкий к царю человек среди многих именитых вельмож. Он уже в чине — кравчий. Это и пугало. Знал Алексей, как легко исчезает царская милость и её место заступает нелюбь. Того, кому выпадает царская немилость за самую малую ошибку, кого царь невзлюбит, ждала жестокая опала. Но Басманов попытался прогнать мрачные мысли, благо у него появилась новая большая забота.

И впрямь, прежде его воинам не доводилось ходить на приступы крепостных стен. А в этом воинском деле нужна особая сноровка и умение. Было над чем подумать и послушать бывалых воевод, коим где-то приходилось одолевать стены вражеских крепостей. Да таких, как выяснил Басманов, в его окружении не оказалось. В Диком поле не было крепостей под ордынской рукой. И потому начинать пришлось с азов. Да и поспешать надо было, чтобы овладеть новой наукой. Рассчитывал Алексей, что как только откроется санный путь по Волге, так и пошлёт царь Иван свою рать на приступ Казани.

В самой Казани осенние действия московской рати посеяли страх. Особенно же заячья болезнь охватила приближённых пятилетнего хана Утямыша. Знали вельможи, что с него спроса нет. А хвалёный крымский воин-правитель Кучан бездействовал. И выходило, что только им, близким хана, отвечать за всё то, чем грозили московиты. И они ничего лучшего не придумали, как искать мира с Москвой. Вскоре к великому князю и царю всея Руси Ивану из Казани прибыл на переговоры посол. Царь принял его с глазу на глаз. И было это легко, потому как посол мурза Юсуп знал русскую речь.

   — Большой царь, мы хотим с тобой мира, — начал Юсуп. — Скажи нам, что тебе нужно от нас, и мы всё исполним. Только не сокрушай нашего ханства.

   — Всё ли исполните? Знаю, что вы способны на обман.

   — Обмана не будет. Вот и сейчас скажу тебе, большой царь, то, что будет тебе приятно. Мы готовы отдать твоей милости нашего хана вместе с его матерью красавицей Сююн-бике.

   — Вон как! Хорошо, отдайте. Я их приму. А там поведём разговор дальше, ежели выдадите нам и правителя Кучана.

   — И о том подумаем. Мир нам дороже Кучана, — согласился Юсуп.

   — Тогда и беседе конец. Иди, исполняй обещанное. Да не тяните! — закончил царь Иван.

Казанские вельможи сдержали своё слово и выдали пятилетнего хана Утямыша вместе со знаменитой своей красотой ханшей Сююн-бике. Татарские вельможи привезли их ночью в лодке. Ханша была запелёната в конскую попону, а её сын закрыт в большой ивовой корзине.

   — А где же правитель Кучан? — спросил посла Юсупа князь Воротынский, который от имени царя принимал ханшу и её сына.

   — Мы просим милости у большого царя за то, что упустили Кучана. Он бежал с отрядом отважных, а куда, мы не ведаем. Но князь Шах-Али послал многих воинов, чтобы поймать его. И поймает, — заверил Юсуп. — В Крым ему дорога закрыта.

Об исчезновении из Казани правителя Кучана Воротынский немедленно доложил царю Ивану. Он разгневался на татарскую знать, ругал их всячески, потом повелел:

   — Пошлите ратников во все концы. Да прежде на Крым все ходы перекройте. Не верю Юсупу. Они заведомо выпустили его за крымской ордой.

В эти же дни, чтобы избежать дальнейших переговоров с Казанью, царь Иван уехал в Москву, захватив с собой красавицу Сююн-бике.

А спустя три дня по отъезде царя Ивана из Свияжска на реке Каме русский дозор перехватил правителя Кучана. Его «отважные» были побиты, а он сдался в плен. Тогда же его отправили под усиленной стражей в Москву, где он повелением Ивана Четвёртого был казнён.

Той порой русская рать ни на один день не прекращалаподготовки к штурму Казани. Алексей Басманов вместе со своими ратниками учился брать приступом стены. Сотню за сотней он вёл за собой на высокие стены Свияжска самых крепких и быстрых воинов. Обучение шло с западной стороны «вражеской крепости», дабы казанцы не видели, как русские учатся покорять её. Басманов испробовал все приёмы приступа. Учились забрасывать на стены железные «кошки» на верёвках и по ним взбираться наверх. Бегали через ров со штурмовыми лестницами, прикрываясь щитами от стрел. Приставив лестницу к стене, подпирали её жердями, чтобы враг не смог отбросить, и поднимались на стену плотной чередой. Достигнув верха, вступали в сечу с «врагами». Всё было, как в настоящей сече. И случалось, что были раненые и кто-то срывался со стены. Басманов утешал получивших ранения или ушибы, хвалил:

   — Экие вы у меня разумники, каргопольцы.

Особый отряд воинов Басманов учил делать подкопы под стены. Там тоже была нужна большая сноровка. Ведь надо было достичь стены так, чтобы подкоп не обвалился. Заготавливались плахи, стойки, все по размеру, чтобы двое могли разминуться в подкопе, чтобы можно было прокатить бочку с порохом. Всему учились до седьмого пота. И сам Басманов, и тысяцкие, и сотские — все шли впереди воинов.

В Казани всё ещё жили надеждами на мир. Сменивший малолетнего хана князь Шах-Али в третий раз стал ханом Казанского ханства. Он был сторонником мира с Москвой и жестоко расправлялся со всеми, кто выступал против него. Своим единомышленникам он говорил:

   — Не лелейте надежду на то, что Казань устоит против Москвы. Русь ныне не та, коя раньше допускала нас под стены Кремля. Пора нам идти к большому царю на поклон. И мы должны быть довольны, ежели царь возьмёт нас под своё крыло. Нам бы только добиться своего — чтобы оставили нам свободу жить вольно.

Хан Шах-Али ещё призывал своих сторонников идти на поклон к русскому царю, а за его спиной родился и созрел новый заговор. Противники Шаха-Али чинили ему помехи в переговорах о мире как могли. На правобережье Волги стали появляться летучие отряды ордынцев. Они нападали на береговые дозоры, захватывали пленных, поджигали селения, всячески обостряли отношения с русской ратью. Басманов в эту пору вновь был вынужден защищать берега правобережья. Он разделил свой полк на две части, и три тысячи воинов ушли на береговую службу, а две продолжали учиться штурмовать крепость.

Наступила зима. Заговорщики уже осудили хана Шах-Али на смерть, но исполнить приговор не сумели. Заговор был раскрыт, все участники были схвачены и казнены.

В эту пору в Свияжск вновь приехал царь Иван. Хан Шах-Али, очевидно, узнал об этом и прислал в русский стан князя Хамзу с просьбой возобновить переговоры о мире. Царь Иван дал согласие, однако был озадачен тем, что его послов пригласили на переговоры в Казань.

   — Что это, они готовят нам ловушку или навязывают свою волю?! — возмутился государь.

Но, посоветовавшись с воеводами, он согласился отправить своих послов в Казань. В конце зимы царь обозначил состав послов и велел им идти за Волгу. Среди воевод, отправленных на переговоры, оказался и Алексей Басманов. Он упросил князя Андрея Горбатого-Шуйского передать царю своё желание посмотреть крепость изнутри. При этом сказал:

   — Я, князь-батюшка, не верю, чтобы татары пошли на мировую, потому хочу увидеть, что за вертеп перед нами высится. Как гляну на нутро, так и пойму, посильно ли нам раскусить сей орешек.

   — Я скажу царю о твоей просьбе, и ты пойдёшь вместе со мной, — ответил князь Андрей.

Однако русскому посольству не удалось побывать в Казани и посидеть за столом переговоров. Когда послы-воеводы покидали Свияжск и добирались до города, там случились события, повлиявшие на весь ход дальнейших отношений между Казанским ханством и Россией. Перебравшись через Волгу по ледяной дороге и подъехав к крепостным воротам, послы увидели, что они закрыты. Воевода Басманов, ехавший впереди с князем Андреем, хотел постучать в ворота рукоятью меча, но вовремя остановился и прикрылся щитом. Он заметил в бойнице башни татарского воина, который держал в руках лук со стрелою на тетиве. Басманов повернул коня и крикнул:

   — Все уходите! Все уходите!

И послы поняли, что им грозит опасность, развернули коней и помчались к Волге.

В Казани в этот день совершился очередной переворот. Хан Шах-Али был заключён в темницу, а вместо него избрали гостившего в Казани знатного воина Ядыгара из астраханской династии ханов.

Ядыгар не ринулся в открытую схватку с русскими войсками, а повёл хитрую политику накопления сил. Он позвал на помощь ногайскую орду. И ногайский хан Юсуф дал клятвенное обещание с первыми лучами весеннего солнца двинуть свою орду на правобережье Волги, дабы смять русские полки, сжечь крепость Свияжск. Заручившись поддержкой ногаев, хан Ядыгар отправил послов в Крымскую орду. Девлет-Гирей принял послов и тоже дал клятвенное заверение, что не оставит братьев по крови в беде.

К весне в русском стане совсем стало ясно, что военное столкновение неизбежно и что русским ратям придётся принять удар двух орд с юга и не допустить вольных действий казанской орды. Несмотря на угрозу с юга, в России готовились к взятию Казани во всех землях. Едва прошёл ледоход на Москве-реке, на Оке и на Волге, как к Казани выступила судовая рать. По полой воде она летела словно на крыльях. Следом за судовой ратью двинулась пешая. Она шла вдоль Оки, оставляя в крепостях мощные заслоны. И эта мера была благодатной.

Уже катилась по Дикой степи на Русь Крымская орда, которую вёл сам хан Девлет-Гирей. Его орда получила подкрепление от турецкого султана. Он выделил в помощь крымцам корпус отчаянных янычар со множеством пушек. Действия крымской орды были предсказуемы, но до поры до времени. Она не пошла к Волге и низовьям Оки, где было большое скопление русских войск, а ринулась на запад. И неожиданно для всех повернула к Туле и осадила город, но обломала зубы о тульский «орешек». Туляки защищались героически и выдержали все приступы на крепость до подхода русской рати. Крымцы вынуждены были отступить и сделали это так поспешно, что побросали половину пушек, оставили всех русичей, захваченных в посадах под Тулой.

Ногайская орда хана Юсуфа разбила себе голову о прочный заслон, выставленный на юге казанского правобережья князем Андреем Горбатым-Шуйским и казаками. Не испытывая судьбу, забыв о клятвенных обещаниях, хан Юсуф удрал в свои степи.

И пришло время, когда уже ничто не мешало извне идти на взятие Казани. На левом берегу, уже под стенами крепости, накапливалась стопятидесятитысячная рать, готовая по первому сигналу боевых труб пойти на приступ. Среди этих тысяч были и пять полков князя Андрея Горбатого-Шуйского. И один из них во главе с воеводой Басмановым должен был выполнить главную задачу. Под Казань привели свои полки многие знаменитые воеводы. Тут были князь Андрей Курбский с ярославской ратью, князь Михаил Воротынский во главе тверских и новгородских полков.

Был август. Стояла жара. Но русской рати было вольготно стоять на берегах Волги и Казанки. Крепость Казанского ханства была уже в прочном хомуте. А русские полки всё подходили. Как-то ночью переправился на левый берег Волги трёхсотенный отряд донских казаков, и среди них был отменный воин — есаул Ермолай. Позже перед ним будет преклоняться вся православная Русь, ибо этим витязем был будущий патриарх всея Руси Гермоген. После взятия Казани и покорения Казанского ханства Ермолай останется в этом инородном крае, примет сан священнослужителя, поднимется по ступеням иерархов до сана митрополита Казанского и породнит тысячи россиян и татар обоего пола. Многие магометане примут по его призыву христианство.

А пока есаул Ермолай обосновался со своими казаками близ полка Алексея Басманова. И они плечом к плечу поднимутся во время приступа на стены крепости и постоят друг за друга так, как это умеют делать только русичи.

Царь Иван в дни подготовки к приступу не покидал Свияжска. Он ещё надеялся, что хан Ядыгар устрашится грозной силы и сдастся на милость Москвы. Много раз русские глашатаи подходили под самые стены Казани и призывали татар отказаться от смертоубийственного сражения. Но в ответ к глашатаям летели не слова, а стрелы.

В Казани в эту пору приготовились защищать свой стольный град тридцать тысяч воинов. Они дали клятву умереть, но не сдаваться.

Терпение царя Ивана лопнуло, и в середине августа он повелел начать приступ. И ранним утром, чуть солнце озарило землю, разразилась пушечная канонада. По городу, по его стенам в один миг ударили сто пятьдесят орудий. Пушкари не жалели ни пороху, ни ядер, стреляли долго. Татары не ожидали, что на их головы обрушатся все небесные громы. И воины и мирные жители прятались от страха кто куда мог. А в это время наступила короткая тишина, прервавшаяся криками десятков тысяч воинов: «За Русь! За Русь!» Полки пошли на приступ. Воины бежали с лестницами и захватами. Из-за их спин тысячи лучников и стрелков из пищалей стреляли по верху стен, пытаясь сбить татарских лучников.

Одними из первых пошли на приступ сотни полка Алексея Басманова. Он наступал с юго-западной стороны крепости, и стены здесь казались самыми мощными. Полку было отведено всего сто сажен пространства стены. Басманов был уверен, что воины его полка сомнут врага на этом малом участке и дадут простор для наступления другим полкам. Алексей бежал среди первых двух сотен ратников своего полка. Они подтащили к стенам лестницы, умело вскинули их, закрепили упорами. И вот уже самые отважные ринулись наверх. Ступень за ступенью они одолевали расстояние, отделяющее их от остроколья. Они ловко прикрывались щитами, зная, что на их головы вот-вот польётся смола, полетят камни. Десятка два ратников были уже близки к цели. Ещё сажень — вот он, верх стены: поднимись и бросайся в сечу. Но не тут-то было. Татарские воины коварно защищали стены. Они пока не бросали на головы наступающих камни, не лили кипяток и смолу, но как только над стеною появлялась голова, грудь русского воина, так его ждал смертельный удар. Та же участь ждала и второго, и третьего воина. Сам Алексей Басманов поднимался по лестнице примерно за пятым воином. И он понял, в чём кроется неудача его ратников. Прикрываясь щитами, они лишали себя возможности вооружиться мечом, саблей: ведь надо было нести щит и держаться за лестницу. Действия же татар были свободны, и один воин мог стоять против дюжины наступающих. Басманов не склонен был к безрассудным поступкам. Он должен был любой ценой зацепиться за стену. Перекинув на спину щит и взяв в руки меч, Алексей продолжал подниматься на стену. За ним по лестнице взбирались десятки его ратников. А впереди падали один за другим сражённые воины. Казалось, эта участь ждала и его. Но нет, Басманова оберегала судьба. В тот миг, когда он уже поднялся над стеной, а её защитник поднял саблю, чтобы сразить его, меткий стрелок из пищали сшиб татарского воина. Защитник упал. Алексей уже стоял в проёме между зубцами и в тот же миг поверг набегавшего воина. И шагнул вперёд, освобождая место для тех, кто поднимался следом за ним. Их уже трое, и они отважно бьются, разя подбегающих врагов. Пространство на стене расширилось. Убиты защитники ещё в двух бойницах, и на стене уже больше десяти воинов Басманова. Ещё убиты несколько защитников, отвоёваны две сажени стены. А на неё всё прибывают и прибывают ратники Басманова, расширяют поле сечи. Близка победа!

Но что-то случилось внизу, у стен крепости. Затрубили боевые трубы, возвещающие окончание приступа. С чего бы? Зачем? Басманов ещё бьётся, тесня защитников. А трубы призывают. Басманов не может этого понять, но вынужден подчиниться и исполнить воинский приказ. И он со своими ратниками начинает отступать, велит им покидать стену. Следом за ними и сам уходит со стены. С лестницы он видит, как русские воины повсеместно отступают от стен. Горячка боя ещё не схлынула с Басманова, и он никак не может понять, что произошло. Чьим повелением русская рать отходит от крепости, вот-вот уже поверженной. И ему было больно от потери завоёванного участка стены. Он готов был зарычать от ярости.

Оказалось, что приступ прекратили по воле царя Ивана. К нему привели татарского мурзу, якобы посланца хана Ядыгара, который просил прервать приступ и звал русского царя начать переговоры о мире. Трудно было понять, отчего хитрый царь Иван, его опытные воеводы проявили близорукость в самый горячий, уже победный миг приступа, как попались они в ловушку очередного обмана татарских правителей.

Старый и, казалось, безобидный мурза ещё поздним вечером был выпущен из крепости и, прикинувшись овечкой, упросил ратников переправить его на правый берег Волги, дабы он мог уйти в селение Юрмаши. Однако ночь он провёл вблизи Свияжска, утром увидел, как русские начали обстрел Казани, поспешил к воротам Свияжска и упросил стражей отвести его к царю. Иван в это время следил за приступом со стены крепости. Мурзу привели к нему, и он передал государю мольбу хана Ядыгара прекратить приступ и заверил, что казанские правители сегодня же заключат с русскими мир. Царь Иван не усмотрел в том обмана и повелел остановить приступ.

В душе царя Ивана ругали все воеводы, которые вели ратников на приступ. Князь Андрей Горбатый-Шуйский, встретив Алексея, вернувшегося со стены, и похвалив его за отвагу, произнёс:

   — Обвели нашего царя вокруг пальца. Вот что значит молодо да зелено. А ведь какой-нибудь час и твои воины полстены очистили бы от ордынцев. Ох, раскается государь в содеянном!

Как знать, может, князь Андрей сказал подобные слова ещё кому-то или кто-то подслушал их в тот миг, когда он сгоряча поделился своими чувствами с Алексеем, но для князя они стали роковыми. Их донесли до царя. И вскоре после взятия Казани знаменитый воевода князь Андрей Горбатый-Шуйский поплатился жизнью. Царь казнил его за «измену».

Ожидание мирных переговоров оказалось напрасным. Мурзу за обман убили и отправили его тело хану Ядыгару. Царь Иван повелел войску вести осаду Казани. Она была длительной. Шесть недель стояли сто пятьдесят тысяч ратников на подступах к столице ханства. Лишь обученные отряды воинов приступили к подкопам крепостных стен. В них закладывались пороховые мины. И был разведан тайник — источник, из которого осаждённые брали питьевую воду. Царь уже уехал из-под Казани, и воеводы Андрей Курбский и Михаил Воротынский решили сделать подкоп к источнику и взорвать его. Десять дней и ночей велись скрытые подземные работы. Как только открыли подземный ход длиною почти сто сажен, в конце его заложили одиннадцать бочек пороху и взорвали. Казанцы лишились питьевой воды и были вынуждены брать её из гнилой протоки. В городе началось повальное бедствие, ежедневно десятки мирных горожан и воинов умирали от страшной заразной болезни. К октябрю прокопали подземный ход и заложили под воротами и частью стены сорок восемь бочек пороха. К этому часу русская рать приготовилась к новому приступу. Взрыв был произведён перед самым рассветом. Он разрушил две сторожевые башни, ворота и большой участок стены. Первыми в этот огромный проход бросились на рассвете второго октября казаки есаула Ермолая и несколько отборных сотен ратников из разных полков. И впереди, рядом с казаками Ермолая, шли воины Алексея Басманова. Ворвавшись в город, Алексей и Ермолай со своими воинами приступили к выполнению особой задачи. Они должны были очистить от защитников крепостную стену. Сколько их там было, никто не знал, но захват крепостной стены сулил русской рати господство в городе.

Однако Басманов и Ермолай не предполагали, каких трудов будет стоить всё это и сколько прольётся крови. На крепостных стенах несли ночное бдение более трёх тысяч ордынцев. Их отчаянное сопротивление вначале ошеломило русских воинов, которые по внутренним лестницам поднимались наверх. И всё-таки на стороне наступающих была неожиданность нападения. Ведь никто из защитников не ждал взрыва, никто не предполагал, что русские сразу ринутся занимать стены. Басманову повезло ещё и потому, что сотни казаков, которых вёл есаул Ермолай, ворвались на стену, словно таран, сразу в нескольких местах. Сам Ермолай врезался в гущу врагов, и началась рубка. Татары не выдержали натиска с двух сторон, в панике прыгали с высоты во двор, некоторые пытались скрыться за наружной стороной стен. Но и там их поджидала смерть: по штурмовым лестницам тоже поднимались русские ратники. Большинство татар, однако, отчаянно сопротивлялись. Вскоре схватка расчленилась по всей стене на многие очаги. Воины Басманова и казаки Ермолая уже соединились и плотной стеной шли вперёд, туда, где ещё был враг. Сеча близилась к завершению.

Наступил рассвет. На улицах города ещё продолжался бой. Татары засели в домах, и их надо было брать приступом. Но силы оказались неравными, русская рать заполонила весь город. Первыми закончили своё ратное дело воины Басманова и казаки Ермолая. Крепостные стены были в их руках полностью. А вскоре было завершено сражение и на городских улицах. Тысячи татарских воинов всё-таки не отважились противостоять огромной рати русских и побросали оружие, сдались в плен.

В полдень второго октября 1552 года Казань как столица Казанского ханства перестала существовать. Над ханским дворцом был поднят русский стяг. Басманов и Ермолай наблюдали за его водружением с высоты крепостной стены. Они стояли рядом и радовались победе. За немногие часы, проведённые в сече рядом, Басманов и Ермолай почувствовали дружеское расположение друг к другу. Как посчитал Алексей, Ермолай был ровесником его сына. Расставаясь, Басманов сказал:

   — Иди ко мне в полк, есаул. Ты славный воевода, и я дам тебе тысячу воинов.

   — И пошёл бы, — ответил Ермолай, — но дал обет идти на береговую службу за Казань. Нашенская теперь это земля, и должно её оборонять.

Позже царь Иван достойно отметит подвиг этих двух отважных воинов: Басманова, как он и обещал, наградит званием окольничего, а Ермолаю поручит возглавить сторожевой полк в Казанском крае.

«Мирному населению восточных и северо-восточных земель теперь не угрожали ни плен, ни разорение — Казанское ханство вошло в состав Русского государства», — сказано в исторических трудах о России.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ ЗЛО ПРОРАСТАЕТ


Как хорошо и благостно жилось в обители при Филиппе в минувшие годы. Более двухсот иноков жили единой братской семьёй без свар и озлобления, в трудах праведных. Филипп как вернулся на Соловки да исповедался перед братией за свои деяния в Москве, донёс новость о церковном и монастырском устроении, введённую на Стоглавом соборе, так и дал себе волю несколько дней и светлых ночей побродить по неизведанным местам острова. Два соборных старца за ним увязались, три послушника им помогали в пути. Ехали в повозках до озера Питьевого, там лошадей в обитель отправили, сами на лодки сели, не один десяток вёрст прошли по озёрам, волею обитателей острова связанным между собой каналами.

   — Благодать-то какая! — воскликнул соборный старец Зосима, ещё крепкий и подвижный. Он как сел за вёсла на озере Средний Перт, так и грёб вместе с послушниками до озера Валдай.

Прогулка Филиппа оказалась не праздной. Старец Зосима сказал в пути, как плыли по озёрам:

   — Ты, отче игумен, должен осмотреть каналы, коими мы с тобой соединили озера, и помыслить с нами, как воду из них пустить в Соловецкий залив, а может, и в бухту Благополучия.

   — В чём такая нужда просматривается? — спросил Филипп.

   — Дабы заставить её работать во благо братии, — отвечал Зосима.

   — Ишь ты! Ну говори, — побудил Филипп.

   — Наша ветряная мельница хороша, но ветров мало. Потому нужно ставить водяную.

Филипп в душе возрадовался такому устремлению, но сказал строго:

   — Вы, старцы, неуёмны. Ещё и собор не вознесли под купола, а вам уже подавай новых забот.

   — Не ущемляй наших забот, отче. И собор и мельницу осилим. Нам токмо место обозначить разумно, где стоять каменной. И как под неё воду пустить на колесо.

   — Коль так, дерзайте, ежели с братией в согласии. А путь для воды и место для мельницы выберем, мудростью вашей питаемы.

И с новой силой закипели в обители зодчие страсти. По летней поре проложили путь озёрной воде через монастырское подворье, вывели в бухту Благополучия. На том водном пути поставили мельницу каменную. Вода закружила колеса, от них жернова в ход пошли. Два года понадобилось на эту заботу, зато и радости сколько! Муку мельница давала простого помола, пеклёванную и даже крупчатую, из коей кулики отменные пеклись.

В эти же годы монахи соединили все службы, храмы и жилые кельи светлыми сенями, дабы в долгие зимы, в метели и в пургу — круговерть снежную — не выходить на стужу, а вольно ходить по всему монастырю.

Но мелкие соловецкие радости затмило ликование всей Руси. Осенью 1552 года последние паломники принесли в Соловецкую обитель весть, коя взволновала всех островитян. Как всегда, последние кочи с большой земли монахи встречали в бухте Благополучия всей обителью. На них прибывали не только паломники, но и келари со многими товарами. Везли келари всякую утварь, скобяные изделия, ткани, кожи, воск, мёд, лён — всё для нужд монастырской братии и на потребу ремёсел. На сей раз монахи не сразу взялись за разгрузку кочей. Прежде было ликование.

   — Слава русичам! Слава русской рати! — закричали паломники и прочие люди на палубах кочей, лишь только они пристали к берегу.

   — Что случилось, братья? — поднявшись на первый коч, спросил Филипп.

   — Казань покорена! Пало Казанское ханство! — услышал он в ответ.

   — Слава тебе Господи! — воскликнул Филипп. — Наконец-то россияне избавились от злодейских набегов казанцев. Теперь и астраханскому хану и крымскому будет укорот.

В этот день, с позволения игумена, братия и гости пили вино, провозглашали здравицу русским ратникам, одолевшим мощную крепость. Сами казанцы считали её неприступной.

Старец Зосима от паломников услышал, что Казань штурмовали и казаки во главе с есаулом Ермолаем. И Зосима предсказал братии:

   — Сей витязь донской через пятьдесят лет встанет на престол русской церкви. Нарекут его именем Гермогена. И сей воитель будет причислен к святым, его имя увековечат.

Филипп вознёс Зосиме благодарность:

   — Твоими устами, соборный провидец Зосима, мёд бы пить. И церкви нужны воители.

А под конец монастырского застолья к Филиппу подошёл паломник из Москвы дворянин Григорий Плещеев, сродник Алексея Басманова, и передал игумену от него низкий поклон.

   — Шлёт тебе доброе слово твой побратим воевода Алексей Басманов. После взятия Казани, где он был лучшим полковником при штурме, его вызвали в Москву, и сам царь Иван-батюшка дал ему чин окольничего. Видеть бы тебя хотел Алёша.

   — Спасибо, брат Григорий, за добрую весть. Страдаю оттого, что живу в неведении о славном Алёше Басманове, — ответил Филипп. И выпил за благополучие побратима с Григорием по кубку соловецкой медовухи.

Над Соловецкой обителью протекло несколько мирных лет, наполненных трудами праведными. Изредка эти годы омрачались злыми ветрами, налетавшими из Москвы. В эти годы судьба забросила на Соловецкие острова священника Сильвестра. Перед тем как Сильвестру встретиться с Филиппом, он два года провёл в подземной келье Кирилло-Белозерского монастыря. Там перенёс он многие жестокости, на кои обрёк его царь Иван, отныне уже Грозный.

   — Велено и тебе, брат мой, держать меня в чёрном теле и озлоблении скорбном. На то твоя воля и царское повеление, — сказал при встрече с игуменом Филиппом измождённый Сильвестр.

И приставы, кои привезли Сильвестра на остров, о том же сказали, но уже от имени Ивана Грозного. Но игумен Филипп не внял их наказу. Он проводил приставов из монастыря, а Сильвестра поместил в чистую и тёплую келью, приставил к нему служителя, велел мыть в бане, лечить монастырскими снадобьями, ухаживать за ним чинно и заботливо. Сильвестру же молвил:

   — Жить тебе в нашей обители, подвижник, во благости и сколько Всевышний отпустит. Ответ же перед твоим притеснителем буду держать я.

Сильвестр, мучимый тяжёлой грудной болезнью, прожил ещё полтора года. Умирая, он сказал игумену Филиппу:

   — Только Господь Бог мог бы сделать для меня больше, чем сделал ты. И о том, человеколюбец, мною будет сказано Спасителю, как доведётся предстать пред ним.

Похоронили Сильвестра с почестями в усыпальнице храма Успения.

А года за два до того, как Иван Грозный позовёт игумена Филиппа в стольный град, прибыл на богомолье в Соловецкий монастырь брат Филиппа окольничий думный боярин Михаил Колычев. Он был усталый, душевное состояние угнетённое. И для Филиппа он привёз печальные вести. Когда остались они вдвоём в келье, присели к столу перед тем, как пригубить монастырской золотниковой медовухи, боярин Михаил поведал Филиппу о неизбывном горе, кое постигло его да и весь боярский род Колычевых.

   — Ноне ты, Федяша, осиротел. В минувшую распутицу Всевышний призвал твоего батюшку, а моего дядю в горние выси.

   — Господи милостивый, как же я не внял твоему гласу, не примчал к одру, не закрыл глаза родимому! — с рыданиями вознёс моление раненый вестью Филипп.

   — Да и не успел бы, Федяша: распутица долгая гуляла, а Стёпушка, словно конь на скаку, упал и не встал. Сказывали, сердце без болезней остановилось, и всё, — пытался утешить Филиппа боярин Михаил.

   — В кои дни то случилось, уж не в начале ли апреля?

   — Так оно и было: третьего апреля и преставился. К тебе же никаких путей не было. — Филипп плакал, Михаил его не успокаивал. — Облегчи, облегчи душу, Федяша. Да ведь беда-то не приходит одна. Матушка твоя Варвара схиму приняла. Теперь её место в Новодевичьем монастыре. Я и отвёз её туда.

   — Эко лихо! Да что же она, сердешная, ко мне бы с тобой приехала, — вновь запричитал убитый горем Филипп.

   — Горести великие. Да пригуби, пригуби чару, болезный! И полегчает. И я пригублю за помин души дядюшки.

Выпили, погоревали братья, да в сей же час Михаил о новой беде поведал:

   — Однако, брат мой, и прошлый год несладким был. За неделю до Успения Богородицы преставилась любезная всем россиянам заступница наша царица Анастасия.

   — О том я слышал нонешним летом. Да разное сказывали о её смерти. Говорили, что якобы её отравили. И кто бы: Алексей Адашев да Иван Пересветов.

   — Тому царь поверил, оттого и сжёг своим гневом оклеветанных. Ан всё не так. Давно в ней любовь к Ивану от слёз выгорела. А как схлынула сердечная боль, так Настюша к Алёше Адашеву потянулась, словно цветок из тьмы на луч света. Иван-то вроде бы и любил Анастасию, да не голубил, а больше ногами пинал. Потому говорю: смерть царицы на совести Ивана. И Адашев лишь поплатился за свою любовь к Настюше. Ноне на Москве всем ведомо то злодеяние Грозного Ивашки. Что-то будет теперь! — тяжко вздохнул боярин Михаил.

   — И что же, государь теперь вдовый? — спросил Филипп.

   — Полно, Федяша! Свадьба давно уже отшумела. Черкешенка теперь у него жена, Мария Темрюковна. Зов крови соединил их.

   — И кто же у государя отныне в чести? Не крещёный ли черкес Ипат?

   — Того некий посадский купец живота лишил за прелюбодеяние с его семеюшкой. А новых придворных я тебе назову. Да сам разберёшься, каковы они. Одним из первых вельмож сейчас стоит при царе Алексей Басманов, ведомый тебе. И ты даже побратимом его считал.

   — Считаю.

   — Ну-ну, Федяша. И сынок Алексея, Фёдор, отца подпирает — кравчий он. С ними князь Афанасий Вяземский. Да то пока терпимые вельможи. А вот как покажут себя Василий Грязной и Григорий Бельский-Плещеев, даже Господь Бог не ведает. Ходит слух, что Иван поручил Григорию сыск и пыточное дело. И ведь противоречит тому назначению сам лик Григория: красив, благообразен, улыбчив. Да богатырь.

   — А душа в потёмках, — добавил Филипп. — Видел я того незнатного дворянина. Он и сатане готов служить за чины и почести.

   — То верно. И в Москве сие знают. И теперь многие вельможи, кои раньше в «мальчишники» с царём играли, отошли от него, затаились в отчинах.

   — А что владыка Макарий, почему не попрекнёт царя за то, что окружил себя чёрными душами?

   — Эх, Федяша, Макарий давно смотрит царю в рот и каждое слово в уставы записывает.

   — Худо. Наш долг в другом. Испокон веку архиереи — духовные наставники государя. Пять с половиной веков отцы православной веры стояли близ государей и тем спасали Россию от произвола самодержцев.

   — Что ж, Федяша, тебе ещё дано будет проявить свой дух и мудрость. Богом то тебе заветовано.

Беседа Колычевых затянулась за полночь, а их общение — на полгода. Боярин Михаил открыл для себя на Соловецких островах большой и притягательный новый мир. И даже загорелся желанием возвести часовню и новый скит близ горы Голгофы на Анзерском острове, где побывал вместе с Филиппом. Уезжая, боярин Михаил признался Филиппу в том, что он со страданием в душе покидает Соловецкую обитель.

   — Остался бы здесь до исхода бытия, — говорил боярин перед тем, как подняться на борт коча. — Там, в Москве, мир полон коварства, жестокости, зависти и суеты. У тебя человеколюбивый мир, и имя ему — Соловецкий. Ох, как я разомлел тут от благости! — воскликнул Михаил и продолжал уже строго: — И вот что, Федяша. Тебя как пить дать позовут в стольный град. И сам я буду манить. Так ты уж не спеши туда. Там ведь токмо петля, а волюшки никакой. Тем паче с твоим норовом и правдолюбием.

   — То я ведаю, брат, и никуда не рвусь.

Братья поднялись на коч — он уже готовился отплывать, — обнялись, облобызались.

   — И ты, батюшка, берегись, а то мне совсем плохо будет, — сказал на прощание Филипп и покинул судно.

Прошло не так уж много времени с памятного расставания Колычевых, как в Москве «правящему престолом русской патриархии, блаженному и приснопоминаемому митрополиту Макарию, достигшему маститый старости, случилось приложиться ко отцам своим в вечное блаженство». Церковь осиротела. Вместе с архиереями пролил над телом усопшего слезу и царь Иван Грозный. Да и как не пролить над любезным угодником, не поперечившим за многие годы ему ни словом! Отцы церкви должны были избрать нового митрополита. Но сию волю архиереев царь Иван Грозный пресёк. Боялся, что они найдут строптивого пастыря, а государю такой пастырь за ненадобностью. Потому Иван Грозный своей властью возвёл в сан митрополита всея Руси инока великосхимника Чудова монастыря Афанасия, до пострижения носившего имя Андрея Протопопова. Он вырос в семье священника и, казалось многим, был угодлив сверх меры. После ссылки Сильвестра царь Иван позвал его к себе духовником. Но придворные знали, что Афанасий лишь носил звание духовного отца царя, на самом деле не имел на него никакого влияния, был послушен его воле. Придворные потом скажут, что Афанасий лишь носил личину послушника, и несказанно удивятся. Поднимая на престол церкви Афанасия, царь Иван обмишулился. Время и жизнь при царе, в кругу именитых бояр и князей, изменили нрав покорного россиянина. Он увидел вокруг себя тьму дьявольского зла и восстал против него. И когда Афанасия возвели в сан митрополита всея Руси, то он, не сомневаясь в правоте своей, потребовал от царя отменить смертную казнь за какие-либо преступления без убийства невинных жертв. Иван Грозный, как всегда с ним бывало в последнее время, выслушав дерзкое требование, пришёл в безудержный гнев.

   — Как смеешь ты, поповский сын, возвеличенный мною, указывать мне рубеж моей власти?! — кричал царь. — Она безрубежна! И ноне же ты увидишь, что по-твоему никогда не быть!

Иван Грозный без проволочек сдержал своё слово. Чтобы показать безграничность своей власти, повелел казнить сына фаворита своей матери, молодого князя Фёдора Овчину. Тот уже полгода сидел за сторожами без вины и суда. В тот час, как свершиться казни, митрополит Афанасий вёл в Благовещенском соборе литургию. Во время пения канона Иисусу Христу к Афанасию подошёл священник Архангельского собора отец Игнатий, позвал митрополита с амвона в царские врата и сказал:

   — Владыка преподобный, волею государя в пыточной Арсенальной башни власти собираются убивать молодого князя Фёдора Овчину и тебя зовут смотреть.

Митрополит Афанасий, невысокий и худощавый мужичок с редкой белой бородой, коя гуляла на ветру, с васильковыми, ещё свежими глазами, вышел из алтаря на амвон, вознегодовав. И от этого стал выше, мощнее и вознёс слова протеста против царского произвола.

   — Братья и сёстры! — прокатилось под сводами собора. — Православные христиане, совестью и мужеством наделённые, идите за мной и вместе мы скажем благочестивому царю, дабы отменил казнь безвинного христианина, верного сына отечества, князя Фёдора Овчины-Телепнёва-Оболенского!

Храм был полон богомольцев, и среди них стояло немало именитых бояр и князей, которые знали Фёдора Овчину как непорочного агнеца. И вельможи отозвались на призыв владыки. Когда он сошёл с амвона и, вскинув над головой золотой крест, стуча посохом из животворящего древа, направился в царский дворец, честные и бесстрашные россияне двинулись следом. Шли не только бояре, князья, дворяне, но и служилые дьяки, торговые и простого звания люди. От Благовещенского собора до царских палат не было и ста сажен, но шествие шло к Красному крыльцу долго и обросло сотнями москвитян, кои, узнав суть, тоже воспылали гневом. Возле дворца в сей же миг засуетились стражи, рынды вскинули бердыши, схватились за сабли. В дверях появился конюший Алексей Басманов, крикнул с крыльца:

   — Владыка Афанасий, что тебе нужно? Зачем привёл толпу?

   — Зови благочестивого царя Иоанна Васильевича или распахни двери и мы войдём в палаты!

   — Эко выдумал! Толпою — во дворец! Ждите, схожу к царю-батюшке!

Вскоре Алексей Басманов вновь возник на крыльце. Он был воспалённый и взъерошенный от ярости. Замахал руками:

   — Царь-батюшка спрашивает, зачем выдумал шествие, владыка?! Словно бунтари пришли! Веди за собой бояр-князей. Прочему люду нет места во дворце!

Афанасий и к этому был готов. Спокойный, уверенный, он позвал:

   — Дети мои, пособники справедливости, будьте стойкими, идите за мной! Господь Спаситель с нами! — И митрополит взошёл на Красное крыльцо.

Следом за Афанасием потянулись вельможи числом до трёх десятков.

Царь Иван Грозный принял Афанасия в тронном зале. Он сидел на троне мрачный и злой. Близ него застыли два десятка царедворцев. Иван стукнул об пол посохом и сурово спросил:

   — Владыка, зачем ты пришёл толпою?

Афанасий знал, чем грозят ему шаги дерзостные, но мужественно сказал:

   — Венценосный и благочестивый государь, дети твои, россияне, миром просят тебя не казнить своих подданных без вины. Но ты хранишь свою волю и по-прежнему готов казнить и миловать своих детей. С низким поклоном просим тебя не брать грех на душу за смерть безвинных. В сей час в пыточной готовятся убить молодого князя Фёдора Овчину-Телепнёва-Оболенского. Говорю от мира: нет его вины пред тобой. Отмени казнь. О том прошу от имени православной церкви, о том христолюбивые россияне просят.

Иван Грозный вспылил. Он встал с трона и двинулся на митрополита, стуча посохом. Глаза его горели сатанинским огнём. Обличьем он походил на демона зла, коего во веки веков Русь не видела среди российских государей. Подняв над головой посох, словно собираясь ударить Афанасия, он закричал:

   — Или я уже не царь, что не дано мне казнить изменников?! Едва подниму руку на врага престола, как вы, епископы, игумены, сойдясь с боярами, идёте встречь! Тому не бывать! Ты Афанасий-владыка, мною вознесён, мною же будешь попран!

   — Смиренно склоняю голову, — ответил Афанасий, — но освободи невинного князя-агнеца.

   — Он виновен в измене. Сказанного им не буду глаголать. Но я видел в его глазах жажду мести за казнённого отца, поправшего царскую честь преступным обольщением моей матушки! Потому и казню Фёдора Овчину. — Иван повернулся к царедворцам и крикнул: — Эй, принесите голову злодея!

Афанасию стало плохо, в глазах потемнело, закружилась голова, но он одолел слабость и спокойно сказал:

   — Ты, государь, ещё властвуешь над животами своих подданных и волен чинить им добро и зло. Я тоже волен в своих деяниях и потому снимаю с себя святительские одежды и возвращаюсь в иноческую келью. — Афанасий шагнул к царю и тихо добавил: — Тебе же шлю анафему.

Иван Грозный распалился вовсе. Он схватил за руку митрополита, который попытался уйти, и вновь крикнул:

   — Тебе меня не переступить, владыка! Коль ты винишь меня в злодеяниях и шлёшь мне анафему, я отрекаюсь от престола! Теперь иди! — И указал митрополиту на дверь. Да с той же яростью возвысил голос на вельмож: — И вы уходите! Да наслаждайтесь победой надо мной! Но помните: торжество ваше будет коротким!

Вельможи покидали царский дворец в смятении. Им казалось, что их там побили. Но митрополит Афанасий встречал всех на Красном крыльце, осенял крестом и побуждал вернуться в собор. Сам проследовал туда же, поднялся на амвон и продолжал службу, будто ничего не случилось, помня лишь то, что это его последняя Божественная литургия.

Однако это богослужение Афанасия не было прощальным. Произошло непредвиденное. В Иване Грозном совершился надлом. Весь день в царском дворце была суматоха. К вечеру у чёрного крыльца появилось несколько просторных колымаг. В них грузили царский скарб, одежду. Примчал конный отряд Ивановых телохранителей. И царь в ночь покинул стольный град, умчал в Александрову слободу, на Владимирскую землю.

Зимняя дорога, крепкий январский морозец остудили душевные страсти царя. Он признал правоту Афанасия. Князь Фёдор Овчина был не настолько виновен перед ним, чтобы лишать его живота. Сказанное князем в запальчивости было правдой. Иван об этом уже давно знал. Но и оскорбительно. «Ты, государь всея Руси, не есть великокняжеский потомок. Ты — пригульный матушкой своей», — бросил во время гулянки хмельной князь. «Кто тебе сказал такую злобу?» — спросил царь Иван. «А батюшка перед смертью поведал. Твой отец есть крещёный черкес Ипат», — ответил Фёдор. «Твой батюшка Иван Овчина много знал, оттого и голову потерял. Да и тебе её не сносить. Жаждешь того сам!»

Та свара случилась в Симоновом монастыре, куда царь Иван прятался от мира с гулёнами. И Фёдор Овчина был в числе тех гулён. Оттуда его по воле царя люди Малюты Скуратова увезли в кремлёвскую тюрьму, из которой ему вырваться не пришлось.

Едва прибыв в Александрову слободу, царь написал Афанасию повинную грамоту, в коей каялся за горячность и убиение молодого князя, просил снять анафему и повелевал не покидать митрополичьего престола. «Мне без тебя, отче, будет одиноко». В той же грамоте царь Иван излил гнев на бояр и князей, назвал всех поимённо, кто явился во дворец с Афанасием. И были там означены трое бояр из рода Колычевых. Иван Грозный не случайно перебирал имена бояр и князей. Всем им царь погрозил опалою.

Митрополит Афанасий бился с царём Иваном около двух лет. Лишённый Грозным права молиться и печаловаться об убиенных им, Афанасий не стерпел царского притеснения и покинул престол церкви, скрылся в каком-то глухом монастыре. Уходя из Кремля, Афанасий стенал. Ему лучше других было ведомо, какая лютая ненависть ко всему русскому народу прорастала в отпрыске Глинской и Ирата. Другими словами состояние царя Афанасий не мог назвать. Он не ошибался, скажет позже митрополит Филипп, потому как Афанасию довелось быть свидетелем рождения тысячеголового змея, имя коему — опричнина.

Грозный вернулся из Александровой слободы в Масленую неделю, когда москвитяне вольно объедались блинами, катались на санках с гор, гоняли по улицам лошадей, запряжённых в сани, полные девок и парней. Да вскоре же в стольном граде наступила тишина. По Москве, по державе пошла гулять опричная метла, выметая «крамолы, измены, заговоры». Собачья пасть, притороченная к сёдлам опричников, пожирала всех, кого выметала из палат-теремов опричная снасть. И первой жертвой опричников стал прославленный воевода, один из покорителей Казанского ханства князь Андрей Горбатый-Шуйский, чтимый превыше отца родного в годы береговой службы Алексеем Басмановым. В те же дни более ста сродников казнённого князя из суздальской коренной знати были отправлены царём в ссылку в Казанский инородный край. Вотчины и имущество казнённого и ссыльных Иван Грозный забрал в свою казну. То было начало травли и уничтожения «христолюбивым» государем своих подданных.

Слухи о жестокостях самодержца волнами накатывались на Соловецкие острова. Паломников в святой обители, прославленной чистотой нравов и строгостью исполнения Божественного писания, становилось всё больше. Их не останавливали ни жестокие морозы, ни торосные льды, ни весенняя распутица. Зимой они двести вёрст шли пешком через море, одолевая ледяные преграды. Появляясь в монастыре, падали от усталости и изнеможения, а придя в себя, шли на исповедь к игумену.

Так Филипп узнал о стоянии митрополита Афанасия против царя Ивана Грозного, о взлёте и падении архиепископа Казанского Германа, коему Иван Грозный дал престол церкви, но через два дня после возведения в сан митрополита отобрал. Герман, как и Афанасий, оказался честным и мужественным россиянином и священнослужителем. Он не стал скрывать своего возмущения опричниной. Когда поставили его митрополитом, на первой же Божественной литургии Герман позвал царя Ивана в алтарь и побеседовал с ним с глазу на глаз.

   — Ты, богочтимый царь-батюшка, сын мой, дал мне власть церковную. Она же простирает длани и на царскую душу. Потому Христом Богом прошу тебя распустить опричников и печься о животах благочестивых вельмож и достойных россиян. Они же тебе отплатят любовью.

   — Вот как накажу всех своих супротивников, так и будет замирение с вельможами, — возразил царь. — Пока же, владыка, не мешай мне творить правый суд.

Герман не уступил царю и продолжал вразумлять-увещевать его иными словами. Он грозил самодержцу страшным судом, «тихими и кроткими словесами его покарующе».

   — Тебе, благочестивый царь, нужно печься о спасении души за убиение непорочного князя Андрея Горбатого, за ущемление жизни его сродников.

   — Полно, владыка, учить меня царствовать. Не хочу тебя слушать. — И царь покинул алтарь и собор.

Поздним вечером того же дня в палаты митрополита явились Алексей Басманов с сыном Фёдором и иными опричниками. Они вынесли Германа во двор, там упрятали в крытый возоки увезли неведомо куда. Герман был готов к тому, что его ждало, и ни в палатах, ни в возке не издал ни звука.

Расправившись со вторым неугодным митрополитом, Иван Грозный ушёл в созерцание своего внутреннего мира. Однако никакого ликования в душе не было, лишь тревога прорастала всё глубже, повиликой опутывала нутро. Грозный понимал, что долгие распри со священным собором, с архиереями чреваты осложнениями его царствованию. И он велел конюшему Алексею Басманову собрать в Золотой палате московский церковный клир. К приходу архиереев были по-царски накрыты столы, на коих во множестве красовались братины и ендовы[33] с винами, медовухой и водкой. Когда пригубили хмельного, царь повёл беседу:

   — Служители Господу Богу, наша церковь вновь пребывает в сиротстве. Ошибся я, не послушав вас и вознеся на престол церкви Афанасия и Германа. Примите же моё покаяние и вразумите мудрым советом, кому быть духовным отцом не токмо царя, но и моих подданных.

И встал перед царём архиепископ Крутицкий и Коломенский учёный муж Матвей. Поклонился и сказал:

   — Государь-боголюбец, на Руси есть достойный род бояр Колычевых. На земском соборе мы их видели числом двенадцать. Да был и тринадцатый, пастырь монашеской обители Соловецкой. Потому говорю: зови в пастыри православной церкви достойного сына отечества Филиппа Колычева.

Иван Грозный вспомнил венчание на царство девятнадцатилетней давности, и эту же Золотую палату, и Филиппа Колычева пред собой, который не поцеловал его руку, а пощекотал бородой. Вспомнил его глаза, смелые и неподкупные, подумал: «Ох, церковники, опять пытаетесь взять меня в хомут. Да уж ладно, уступлю вам в последний раз. А там пеняйте на себя».

Так решилась судьба игумена Филиппа Колычева, будущего шестого митрополита за минувшие годы властвования Ивана Грозного.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ РАЗЛОМ


В это же время, может быть, чуточку раньше, чем у Филиппа Колычева, ломалась судьба знаменитого воеводы Алексея Басманова. Как благополучно у него всё складывалось в юности! Дядюшка, дворянин Михаил Плещеев, заменил отца, погибшего в польском плену, а его супруга, добродетельная Анна, — матушку, сгоревшую от горя вскоре после гибели мужа. Счастливой порой своей жизни Алексей назвал бы то время, когда познакомился в Старицах с Фёдором Колычевым и приобрёл настоящего друга, когда там же, в Старицах, встретил дворянскую дочь Петра Лыгошина — Ксению. Тогда ведь с первого взгляда, с первого часа Алексей и Ксения полюбили друг друга. Как редко в окружении Алексея встречалось такое, чтобы молодые соединились по любви. Ему повезло. Отец и мать Ксении тоже из любви к своей дочери не искали ей знатного жениха. Она же при красоте своей привлекла бы кого угодно, а ей дали вольно любить дворянского сына.

Вернувшись из Стариц в Москву, Алексей несколько раз встречался с Ксенией во время богослужения в церкви близ Симонова монастыря. Они стояли за спинами её родителей и, забывая молиться, смотрели друг на друга. И при каждой встрече Ксения казалась Алексею всё прекраснее. После седьмого «свидания» Алексей понял, что он не может жить без завораживающей его девицы. И Алексей уговорил дядюшку Михаила и тётушку Анну быть его сватами.

Благословляя на супружество Ксению и Алексея, Пётр Лыгошин строго сказал ему:

   — Люби и жалуй наше дитя. Бесценный клад тебе отдаём. Да хранит вас Господь Бог.

Когда состоялось венчание, когда прошло свадебное застолье, на которое Алексей загодя вызвал из Стариц Фёдора, Басманов привёз свою молодую супругу в палаты на Пречистенку. Бездетные Михаил и Анна приняли жену племянника как родную дочь. И началась сладкая жизнь. Так назовёт время медового месяца Алексей уже позже, когда будет лопатить и лопатить короткую, как северное лето, пору жизни с Ксюшей. Их ночи были полны сиянием любви и узнавания друг друга в близости. В черноглазой, со смоляными волосами Ксении таился огонь южанки. Она была неутомима во всём: и в ласках и в страсти. Сильный Алексей любил брать её на руки и нянчил, как дитя, а она, как дитя, играла с ним. И тогда он бежал с нею на ложе, и они впадали в забвение. Они теряли счёт дням, времени. И для них было полной неожиданностью то, что подступило вдруг как гроза, как вихрь, разметавший их. Это было их первое расставание, когда князь Иван Овчина отправил Алексея в Каргополь, якобы спасая его от опалы Ивана Шигоны. Неожиданный отъезд Алексея поразил Ксению, словно стрела птицу в полёте. Алексей был болезненно потрясён тем, как приняла Ксения весть о разлуке. Он утешал её, как мог:

   — Я ведь ненадолго, любушка, всего на какой-то месяц. А там, как вернусь, мы продолжим свои сказочные дни и ночи.

Ксения не плакала, не стенала, но все огни в ней погасли и в чёрных глазах поселилась тьма.

   — Всё не так, Алёша. Мы с тобой разлучаемся надолго, — шептала она бледными губами. — За князем Шигоной стоят Голубые-Ростовские, и это от них пала на тебя опала. От не враз неё избавишься.

Алексей не возражал. Он чувствовал сердцем, что Ксения права. Он понял, когда разговаривал с князем Иваном Овчиной, что за его ласковыми словами таилась бездна лжи.

   — Я поеду с тобой, любый, — заявила Ксения. — Князь Иван Фёдорович не посмеет мне отказать.

   — Откажет, голубушка, откажет, потому как всё тайно в моём отъезде. Мне ведь и тебе не велено говорить, куда я еду. Я как в тёмном лесу: ни лучика не проникает через хвою, дабы осветить мой путь в Каргополь.

Расставание с Ксенией было мучительным. Но Алексей не спешил его прерывать. Он хотел страдать вместе с Ксенией, хотя бы день или лишний час побыть с нею. И ещё он жаждал вдохнуть в Ксению веру, что впереди у них всё будет хорошо. И она проводила его в путь уже ободрившись и улыбалась, и чёрные глаза горели живым огнём. Последнюю ночь они провели в утехах, как прежде.

Когда спустя полгода после каргопольского сидения Алексей возвращался через Старицы в Москву, ему довелось побыть дома всего три дня. Да и то лишь потому, что сотни его и Фёдора отдыхали после долгого перехода и ждали повеления великого князя, куда им идти на береговую службу.

Встреча с любимой женой была и радостной и печальной. За три дня они не успели наговориться и насладиться друг другом. Дядюшка Михаил и тётушка Анна беспокоили их только тогда, когда наступал час трапезы.

По ночам Ксения твердила:

   — Любый, я хочу понести дитя.

   — Давай, любая, давай. Ты уже готова к тому, тебе девятнадцатый годик. Только смотри, без меня не рожай.

На этот раз их расставание было не таким горьким. Русские женщины той поры привыкли провожать мужей в ратное поле спокойно, с верой в то, что их родимый семеюшка обязательно вернётся цел и невредим.

Так и было. Пробыв на береговой службе полгода, побывав в сечах и схватках с ордынцами, отделавшись лёгким ранением, Алексей вернулся на Пречистенку в объятия потяжелевшей Ксюши. Она была на шестом месяце беременности. Ксения похвалялась:

   — Вот видишь, Алёша, как мы задумали, так и получилось.

   — И впрямь, лапушка. Ты настоящая чародейка. Да скажи мне по секрету, кого ты понесла?

   — А того, кто тебе желаннее.

   — Выходит, сынка?!

   — Его, родимый. Да богатырём будет и красавцем весь в тебя. Ты уж поверь мне.

Радуясь, что обретёт наследника, Алексей пристально вглядывался в лицо Ксении. Оно было спокойно, сдержанно, красиво, но в нём что-то изменилось, но что, Алексей не мог разгадать. В чёрных глазах таилась озабоченность. И он спросил:

   — Ксюша, я вижу, тебя что-то угнетает?

   — Ноне, Алёша, в Москве все живут в угнетении. Тёмные страсти бушуют в Кремле, и нам оттого покою нет. И тебя прошу, милый сокол, облетай кипение страстей стороной. Хорошо бы нам вовсе из Москвы уехать, хотя бы в батюшкину деревушку Уборы.

Алексей не возражал жене, согласился.

   — Вот как осмотрюсь день-другой, с батюшкой твоим посоветуюсь, так и уедем.

   — Славно. Втроём и укатим: ты, я и наш сынок. Были у нас месяц назад молодые Захарьины. Они ведь в Хорошеве имение держат. Это от Уборов-то близко. Семён даже сказал: «Как приедете к нам, так мы с Алёшей пойдём сома пудового отловим. Давно высмотрел».

   — Ой, любушка, не трави душу. Так по рыбному лову стосковался!

Однако вместе Алексею и Ксюше уехать не удалось. Приболела тётушка Анна, и Ксения не сочла возможным покинуть её. Случилось это на третий день, как обговорили отъезд из Москвы.

   — Ты уж прости меня, Алёша. Поезжай к Захарьиным один, там и в Уборы уйдёшь. А я тут за тётушку порадею.

Как в те дни казнил себя Алексей за то, что не взял с собой Ксению! Тётушка простудой помаялась и выздоровела. А ненаглядной Ксении нет. Жестоко обманул его князь Иван Овчина. Забрав в заложники дядю Михаила и Ксению, он не упрятал их в своих палатах, а замкнул в ледяной каменной клети в подвале великокняжеского дворца. И показывал князь ему не Ксению, спящую на ложе, и не дядюшку, сидящего за столом, а своих дворовых холопов в их одеждах. Всё было сделано так, чтобы Алексей посчитал их за своих близких.

За тот обман князь Иван Овчина заплатил сполна. Казнил его Алексей жестокой смертью. Да что ему-то в том проку? Тогда, как привёз князь Овчина из сидельницы Ксению, она горела, словно свеча, и догорела за каких-то три месяца, пока Алексей гонял на Белоозеро и на Ладогу приговорённых к заточению в монастырь бояр Ляцкого и Бельских. И сказал по возвращении с Ладоги Алексею учёный лекарь, которого держал боярин Захарьин, что сгорела его Ксения от неизлечимой и скоротечной болезни, кою называют чахоткой. Родила сынка и погасла. Дядя Михаил взял в дом кормилицу для младенца Федяши. А Алексей в те дни чуть с ума не сошёл. Как похоронили супружницу в Новодевичьем монастыре, так и вовсе надломился. В одном спасенье находил — в хмельном. Так и спился бы, да призвали вновь на службу. И ушёл он в рать князя Андрея Горбатого-Шуйского на Оку. Дал ему князь под начало тысячу воинов. Тут уж некогда заливать горе хмельным. Поначалу искал себе смерть в сечах, но ни ордынская стрела, ни сабля его не брали. И мало-помалу пришёл в себя Алексей, жажда к жизни появилась, ратники ему братьями стали. А вот жену себе он больше не искал и мужественно вдовствовал, хранил своей незабвенной верность год за годом.

И вот уже позади сечи в Казанском ханстве, взятие Казани. Затуманило уже память об обороне Рязани, где на стене рядом с ним стоял такой же огневой, как и матушка, сын Федяша, красивый личиком как две капли воды похожий на Ксению. Всё у Алексея было: окольничий, боярин, теперь вот конюший, земли и сёла, царём жалованные. А радости в жизни нет. Там, в сечах, она ещё приходила от побед над басурманами. Но пришла мирная жизнь, и всё изменилось. Вновь хмельное стало повседневной потребностью, потому как и последнюю утеху у него отняли: сын как был взят на царскую службу, так и чужим стал. Через хмельное приходили к Алексею веселье, удаль и ещё нечто такое, чего в минуты просветления он пугался, как сатанинского наваждения.

Когда он ушёл с ратной службы, дотошными летописцами было сказано об Алексее Басманове горестно, откровенно, но в чём-то и неправедно: «Здесь оканчиваются похвальные подвиги Алексея Даниловича Басманова и непобедимый полководец для удовлетворения своего честолюбия выступает на поприще царедворца. Искусством веселить, хвастливым усердием и предупредительностью воли монарха он вкрадывается в душу Иоанна, приобретает над ним сильное влияние и от его имени безнаказанно совершает ряд злодейств, между которыми не первое место занимает даже позорное изгнание митрополита Филиппа».

С этими выводами летописцев должно поспорить. Басманов никогда не страдал честолюбием и угодничеством. Об этом говорит сама трагическая гибель Басманова. К пагубному падению привела Алексея смерть жены. Тому же способствовало падение его сына Фёдора, коего, как и супругу, он любил больше жизни до конца дней своих. Теперь можно сказать с уверенностью, как считал сам Алексей Басманов, житейская неправедная стезя сына Фёдора, где каждый шаг был шагом к новому злодеянию, и повлияла на Басманова в большей степени, чем что-либо другое. Уходя с ратной службы на дворцовую, Алексей надеялся спасти сына. Так он располагал. Но сказано же в Книге судеб, что человек располагает, а какие-то силы уводят его на стезю добра или зла. Так случилось и с Алексеем Басмановым.

Придя на дворцовую службу, боярин вскоре сам попал под влияние царя, ибо не было в окружении Ивана Грозного личности, под чьё влияние попал бы он сам. Наделённый умом и наблюдательностью, Алексей при любом удобном случае пытался разгадать внутреннее состояние царя, и ему удавалось улучшить его, ежели оно было плохое. Он содрогался от каждого житейского удара. И там, где нужно было по-царски совершить доброе дело, он поступал по-дурному. В любой миг от царя Ивана можно было ожидать не только грубой, но даже жестокой выходки. Басманов был очевидцем, когда царь, получив в подарок слона из Индии, потребовал от него встать на колени. Слон, конечно же, не исполнил его требования. И государь от гнева потерял дар речи. А придя в себя, велел изрубить бердышами несчастное животное на куски. Иван Грозный доверительно относился к дворянину Алексею Адашеву и даже заверял, что любит его. Но когда Адашева оговорили в том, что он якобы бывает не в меру любезен с царицей Анастасией, Иван Грозный возненавидел его и предал казни. В каждом незнакомом встречном в минуты дурного настроения царь видел врага. И Алексей понял: чтобы заслужить доверие государя, надо было час за часом доказывать, что его любят и преданы ему до самопожертвования.

Однажды, в припадке душевного отчаяния, царь пожаловался Алексею, который уже стоял при нём конюшим: «Тело моё изнемогает, болезнует дух, раны душевные и телесные умножились, и нет врача, который бы исцелил меня, ждал я, чтобы ты поскорбел со мной, и не явилось никого, утешающих я не нашёл, заплатили мне злом за добро, ненавистью за любовь». Так стенал царь Иван пред Басмановым, жалуясь на бояр и князей, так подвигал его быть добрым и заботливым, когда надумал породить опричнину.

В часы откровения, когда Иван побуждал своего «незаменимого» конюшего Алексея Басманова создавать опричную опору царя, он говорил ему:

— Мы с тобой, батюшка Данилыч, построим особый двор для расправы с изменниками и ослушниками царя, мы с тобой возьмём в окружение особых бояр и дворецких, казначеев и дьяков, воевод и ратников.

Эти откровения царь Иван излагал Басманову во время второго своего бегства из Москвы в Александрову слободу. Страшное и небывалое событие готовилось тайно. В конце 1564 года в Кремле ночью появилось множество саней. На них слуги грузили скарб, утварь, иконы, кресты, съестные припасы. Особые возы были отведены под государственную казну и царскую одежду. Когда всё было готово к отъезду, царь Иван вышел с заднего крыльца, ведя за собой жену и сыновей. Все они сели в крытую колымагу, и огромный обоз, сопровождаемый личной сотней телохранителей царя, покинул Кремль.

Алексей Басманов многого не понимал в бессвязных откровениях царя Ивана об опричнине. Но он ясно отметил себе, что царь надумал собрать вокруг себя особое войско и принимать в него только «человек скверных и всякими злостями исполненных».

   — И я обяжу их страшными клятвами не знаться не только с друзьями и братьями, но и с родителями, а служить единственно мне. И при этом заставлю их целовать крест. И будем мы жить в слободе при монастырском чине, какой установлю я для избранной мною опричной братии, — торопливо и зло говорил он своему конюшему, закутанный в меха в просторной колымаге.

Оставаясь по нраву своему воином и воеводой, Алексей Басманов, конечно же, не понимал политической сущности задуманного преобразования российской жизни. Он знал только то, что создаётся особая рать, коя должна ограждать личную безопасность и жизнь государя. Но откуда ему грозила опасность, того Алексей не ведал. Выходило, однако, что царь преследовал цель истреблять крамолу, гнездившуюся в русской земле и прежде всего среди боярства. И для этого царю потребовалась рать в несколько тысяч человек, способных уничтожить каждого, вплоть до матушки с батюшкой, кто изменит царю. Потом управление этой ратью дозорщиков внутренней крамолы будет поручено главе сыска Григорию Лукьяновичу Плещееву-Бельскому и ему, Алексею Даниловичу Плещееву-Басманову. Было над чем задуматься отважному воеводе. Тут всё сложнее, нежели идти на приступ крепости, хотя бы и такой, как Казань или Нарва, которые Алексей со своими воинами одолевал.

Когда всё определилось и опричная рать уже собиралась, шли и ехали в Александрову слободу отъявленные негодяи и тати, Басманов, будучи в трезвом состоянии, дрогнул. Его поразила мысль о том, что ему придётся руководить поганцами и вводить их в чин царских служилых. И была долгая бессонная ночь стенаний и болезненных размышлений. Он вспомнил своего побратима Фёдора Колычева, который ушёл из мерзкого мира и обрёл пристанище в монастырской обители, принял имя Филиппа. Басманов знал, что Колычев всё ещё игумен в Соловецком монастыре, и решился убежать от проклятого, порочного окружения царя Ивана и принять схиму, а потом уйти на какой-нибудь пустынный остров в Белом море, там построить скит и коротать в молениях оставшуюся жизнь. Как сладки были эти мысли и как жестоко они оборвались, когда в его покой пришёл сын Федяша.

   — Вставай, батюшка, на моление пора, царь призывает. Да после моления велено мне медведя приготовить: бой будет.

Алексей знал, о чём говорил сын. Был схвачен князь Никита Серебряный, который, возвращаясь с посольской службы из Литвы, не ведая ничего про опричников, побил их, многих плетьми порол, когда они в деревне боярина Морозова бесчинствовали, убивали, насиловали, грабили добро. Двоих опричников Никита повесил для острастки. И собачьи головы рядом с ними привязал. И только вожаку их Митьке Хомяку удалось убежать. Он-то и опознал князя Серебряного. Примчавшись в Александрову слободу, он всё рассказал Малюте Скуратову, а потом и царю Ивану. Государь выслушал, синея глазами, пятна розовые по лицу пошли, но сказал Малюте Скуратову без крика и спокойно:

   — Такого никогда впредь не будет, чтобы моих слуг убивали. Отловите Никитку и в железах ко мне.

Знал Басманов, что его сын вместе с царскими псами держит ещё и матерого медведя. И видел Алексей, как Фёдор выпускал его на обречённых «изменников». После этого Алексей умолял сына:

   — Феденька, прекрати травить людей медведем и псами. Сам скоро на зверя будешь похож. Не рушь мою любовь к тебе.

   — Так ведь я-то, батюшка, царя больше люблю, чем тебя. Он меня вырастил, чего уж тут говорить, кому мне служить...

И на этот раз Алексей пытался увещевать сына, но наткнулся на крепкую рогатину.

   — Батюшка, может, ты меня ещё и в Литву поманишь сбежать, как князь Андрей Курбский бежал. Нет уж, не доводи до греха. — Фёдор посунулся близко к отцу. Алексей увидел красивые глаза Ксении, чистые, невинные, а в словах сына был яд. — Вот шепну государю-батюшке, чего добиваешься от меня, и песенка твоя будет спета. — И словно не опрокидывал в душу отца отраву, весело сказал: — Идём же, батюшка, на моление, а то игумен-государь осердится.

Проглотив горечь и боль от удара, нанесённого сыном, Алексей встал с ложа, быстро оделся и ушёл в дворцовую церковь, где службу вёл сам Иван Грозный.

В Александровой слободе все ходили в чёрных одеяниях, «яко ношь темна». Царь вместе с Басмановым и Скуратовым придумали и обряд опричника. Его нарядили в чёрное суконное одеяние до пят, с чёрным шлыком на голове. К конскому седлу у него были приторочены собачья голова и метла — знаки его должности, чтобы, как собака вынюхивать и выслеживать, грызть государевых изменников. У всех опричников были кони только чёрной масти, с чёрной же сбруей.

Набрав первую тысячу опричников, взяв с них клятву верности, царь Иван поручил Басманову учить их воинскому делу. Алексей принял это поручение без особой радости. Не хотелось Басманову учить отпетых негодяев ратному делу, ничем они не походили на ратников, с которыми он ходил во многие сражения и сечи. Но повеление надо было исполнять. И Алексей, как и всё, что он делал, старательно, взялся учить опричников воинскому ремеслу. Он назначил сотских, десятских, выбирал их не без разбору, а по своему опыту: строгий, но справедливый и не жестокосердый должен быть сотский, десятский. А замыслив сей подбор, Алексей посмеивался над собой, будто искал в навозной куче зерно жемчуга, а его там и не могло быть. С горем пополам, разбив тысячу на сотни и десятки, поставив воевод, Басманов облегчённо вздохнул: они уже в строю, они служилые люди и, доведись идти на ордынцев, пойдут. Вот только надо научить их владеть саблей, бердышом, теперь ещё и пищалью.

Царю Ивану обученная тысяча опричников понравилась. Проехав вдоль строя на коне, он даже похвалил Басманова:

   — Угодил, радетель военной справы, царю. В кои-то веки.

И выходило по сказанному Иваном Васильевичем, что вся его, Басманова, ратная служба — псу под хвост. Обидно было Алексею, да виду не подашь. Радоваться и смеяться надо было, чтобы царь понял, что он доволен похвалой.

Опричнина набирала силу. Разделив Россию «пополам», а точнее, разрубив на многие куски, Иван Грозный выделил в свой царский обиход двадцать лучших городов с уездами, более десяти волостей с лучшими землями и поручил Алексею Басманову установить в них новый строй жизни, метлою выметая дух земщины. Он наставлял Алексея:

   — Ты как придёшь с ратью опричников в Вологду или Суздаль, так сход устраивай, всем горожанам говори, чтобы вольно шли в опричный обиход. — Глаза царя Ивана смотрели на Басманова пристально, подозрительно, словно он впервые видел его. Алексей боялся этого змеиного взгляда, но должен был добротою своих глаз сдерживать натиск. — Кто пойдёт, с тех клятву бери. А кто будет сопротивляться, тот мой враг, того гони с семьёй, но без добра в земские земли, ещё в Казанский инородный край. А кто и в опричнину не пойдёт и город покинуть не захочет, тот есть мой лютый враг, того казни.

Алексей слушал наставления будучи трезвым. Он стоял перед царём, словно послушник, но в голове у него пробивались крамольные мысли: «За что же казнить невинных и вольных россиян? Зачем гнать старух, стариков, детей на жительство в гиблые места? »

И царь Иван угадал настроение Басманова. Сказал ему, однако, ласково:

   — Ты, Алёша, вижу, сомневаешься в справедливости моего повеления. Но царю дана господом Богом власть над рабами его, и я не чиню беззакония, а только властью пресекаю всякое сопротивление мне. Потому не гневи меня и будь покорен моей воле. Тебе сие в прибыток.

Таков был Иван Грозный. И Басманов понял, что никаких крамольных мыслей он не должен держать в голове, ибо их доступно царю «видеть». И он покорно, с показным вдохновением принял повеление государя очистить от крамолы Вологду и Суздаль, Галич и Старую Руссу, все другие города, уезды и волости, какие царь наметил ему посетить в зиму. И где-то в глубине сознания Алексей молил Бога, чтобы царю не пришло в голову желание поручить ему неправедное дело ещё и в Каргополе и в Старицах, которые по царскому указу тоже отходили в опричнину. Как он мог при встрече с каргопольцами смотреть им в глаза и требовать у тех, с кем проливал кровь в сражениях, чтобы они шли в опричнину или покинули город, ежели воспротивятся воле царя? Нет, лучше пусть на него падёт царский гнев, чем предстать перед каргопольцами или старичанами в роли палача-изгонителя. Несколько позже судьба сведёт его со старицким князем Владимиром Андреевичем, отца которого он знал и уважал, но сведёт не для того, чтобы они мирно побеседовали за кубком княжьей медовухи, а для того, чтобы он, Басманов, опрокинул в рот князя кубок отравленного вина.

А пока конюший Алексей Басманов собирался в зимний долгий вояж по городам и весям державы, чтобы чинить именем государя зло и насилие над россиянами, пришла к нему жажда вновь увидеть любимого сына. Он нашёл его в глубине двора возле псарни.

   — Ну как ты тут, Федяша, управляешься? Я в поход ухожу дальний, а тебе пожелать хочу от отцовской любящей души, чтобы ты только собачками и занимался. Уж больно они хороши у тебя. А в государевы-то дела и не встревал. Матушка покойная на том свете тому порадуется. Это уж точно. Она мне во сне часто видится.

Сын смотрел на отца с ласковой улыбкой, как Ксения, у него ещё таилось в душе что-то родственное к отцу, но ответил, как всегда, не так, как ждал отец:

   — Как же не встревать, батюшка? Ноне должен вернуться из Москвы князь Афанасий Вяземский. Так он, сказывают, наловил там дюжины три татей-бояр и их прихвостней, супротивных царю-батюшке. Ишь, Арбат они не хотят отдавать государю во владение. Мне же велено государем собачек приготовить, дабы проучили их, рвали и кусали крамольников рьяно. Вот какие дела-то у меня, батюшка.

   — Грех на душу берёшь, Федяша, — попрекнул отец сына. И зря.

   — Так ведь и ты, батюшка, ходишь с руками по локти в крови, — взбеленился Фёдор. — Яблоко-то от яблони недалеко падает. — И тут же весело рассмеялся, тронул отца за плечо, бросил, уже уходя в загон к собакам: — Мы с тобой, родимый, одной опояской повязаны.

Алексей бы полюбовался сыном, богатырём, красавцем, у которого улыбка была обворожительная, как у красной девицы, ан нет, он плюнул вслед и не потому, что досадовал на сына, а по одной причине, коя давно жгла душу Басманова: сын сказал правду. Вольно или невольно, но он обагрил свои руки невинной кровью. Вот и сейчас он отправлялся в поход не калачи дарить, а изгонять из родных изб и палат ни в чём не повинных россиян.

Басманов ещё надеялся, что в тех опальных городах, кои отбирались в опричнину, он сумеет исполнить царскую волю малым горем и бедой и без кровопролития. Но накануне отъезда к нему был приставлен боярин Василий Грязной. Если Фёдор Басманов был главным царским псарём, то Василий Грязной был истинным царским псом. И это он надоумил царя Ивана послать его в соратники к Басманову. Свирепый, как дикий кабан, хитрый, как старый лис, Василий сказал царю льстиво:

   — Ты, царь-батюшка, прозорлив и приметлив, аки Бог, и верно рассмотрел, что в душе у Алёши Басманова червоточина появилась. Да тебе ведь любезен Басманов, и посему пошли меня с ним по городам и весям, дабы он не пошатнулся там.

   — Отпускаю тебя скрепя сердце. Да потому, что угадал ты мою боль за Алёшу. Поправь, ежели что. Ты это умеешь.

   — Сумею, батюшка. — И засмеялся. Смех у него был серебристый, приятный. — Он у меня шёлковый будет.

Сотня опричников во главе с Басмановым и Грязным покинула Александрову слободу задолго до рассвета. И первым градом на их пути был Суздаль, древний и некогда стольный град Суздальского княжества. Суздальская земля была извечно для хлебопашцев щедрой и обильной. Необозримое ополье без лесов и болот примыкало к самому граду с трёх сторон. Дорога здесь была каждая четь землицы. Богато жили суздальцы. И потому Алексей с болью думал о том, что они не отзовутся добровольно стать вотчинниками опричнины, придётся ломать их силой.

Едва сотня опричников появилась в Суздале и вступила на торговую площадь, как со всех сторон сбежались горожане посмотреть на дивных и пугающих всадников. Отродясь суздальцы не видели такого войска: все в чёрном, кони чёрные и — страсть! — собачьи головы и метлы у конских седел.

   — Потешники явились! Потешники! — кричали бойкие горожане, окружив всадников.

Народу на площади было много по случаю торгового дня. Из окрестных селений съехались крестьяне продать-купить всякую всячину. Окружив опричников, горожане трогали их снасти, смеялись. Да вскоре, рассмотрев мрачные, свирепые лица опричников, поспешили отойти подальше. Только отважные мальчишки кружили близ конских ног.

Басманов и Грязной уже действовали. Собрали присяжных окладчиков из земской управы, нашли городового приказчика, велели собрать весь городской люд и послушать царский указ. Город был небольшой, и с торговой площади можно было докричаться до каждого подворья. И вскоре все горожане стеклись на площадь, лишь кое-кто из местной знати не пришёл. Басманов и Грязной въехали на конях в самую гущу суздальцев. Василий поднял руку, гул толпы утих. Сказал Басманову:

   — Давай, Данилыч, тебе речь вести.

Алексей умел красно говорить. Царь Иван любил его за это. И вот настал час сказать такое красное слово тысячам горожан и сельчан, убедить их в том, что оно не от лукавого, а праведное. Сказанного по-иному суздальцы не поймут. И, переступив порог чести, Алексей повёл речь:

   — Россияне, слушайте слово царя-батюшки Ивана Васильевича. Он пребывает в великой печали и даже ушёл из стольного града во Владимирскую землю. Он страдает близ вас, потому как по всей святой Руси гуляет боярская крамола и грозит нашему государю лютой смертью. Поможем же государю-батюшке в борении против крамолы, коя и в вашем городе свила гнездо. Я призываю вас высветить лики крамольников, кои прячутся во тьме. И царь отплатит вам за сию помощь добром. Отныне ваш град будет под личной охраной государя. А всякий горожанин, который укажет крамольника или крамольное гнездо, будет награждён землёй и имуществом государева преступника. — Алексей замолчал. Он должен был услышать, почувствовать, как были приняты его слова, правильно ли он повёл горожан.

Площадь молчала. Горожане ещё не успели осмыслить сказанное царским посланцем. Но за последние слова Алексея, как он и рассчитывал, зацепились те, кто норовом был подобен опричникам. За чужое имущество, за четь земли они готовы были выдать с головой кого угодно. И вот уже Алексей заметил в толпе движение. С разных сторон через плотную массу горожан пробивались несколько молодых и в возрасте мужиков. И один из них, лет сорока, в драном кафтане, в истрёпанной шапке, натянутой до самых глаз, сказал Басманову:

   — Ты, государев человек, угости нас царской медовухой, тогда и покажем тебе осиные гнезда.

   — Смотрите, за обман государя не сносить вам головы, — предупредил мужиков Басманов.

   — И поделом обманщикам будет, — отозвался красноликий бородатый мужик. — Да только мы честной народ. В нашем товаре обмана не будет, мил человек.

   — Василий, проводи их к виночерпию за государев счёт, — попросил Грязного Басманов. — Да пусть ведут тебя с опричниками в те гнезда.

   — Дело говоришь, Данилыч, — ответил Грязной. И крикнул: — А ну, молодцы, за мной! — Позвал и десятского: — Эй, Гришка, веди своих! — И Василий повёл дюжину поганцев в торговый ряд, где приметил питейный торг.

Алексей вновь прислушался к гулу на площади. Там гуляло разноголосие. И Басманов понял, что его надо углубить, разжечь страсти. Он вновь возвысил голос, чтобы сказать то, что затронет каждого суздальца, не только тех, кто готов изживать «крамолу», но и тех, кто крамолой живёт.

   — Суздальцы, слушайте новое слово царя-батюшки. Поскольку город ваш указом государя изымается из земского управления, всем вам отныне должно быть на государевой опричной службе. Царь-батюшка не принуждает вас силой, вы вольны выбирать. А выбор таков: кто идёт на государеву опричную службу, тому всё имущество сохраняется и государь обещает вам жалованье. Иное ждёт тех, кто не пойдёт на государеву службу. Они вольны покинуть царский град и уехать в места, им обозначенные самим царём-батюшкой.

Эти слова Басманова вызвали негодование у большинства горожан. Они не хотели идти на государеву опричную службу, тем более, угадав, что эта служба предполагала насилие. В этот миг суздальцы увидели, как ведут пятерых именитых горожан, среди которых был сродник опального рода бояр Морозовых. Все они своей человечностью и правдолюбием были любезны собравшимся. И кто-то крикнул:

   — Не дадим в обиду Морозовых, Анчихиных и Петровых!

Но опричники по мановению руки Василия Грязного обнажили сабли и ринулись теснить люд от «крамольных» горожан. Басманов тронул коня и с десятью опричниками, что были близ него, врезался в толпу горожан. Он кричал:

   — Суздальцы, вам будет мир и покой, ежели дадите осудить государевых преступников!

Басманова уже никто не слушал. Толпа не утихомирилась. Опричники едва сдерживали горожан, рвущихся спасти пятерых обречённых. Василий Грязной увидел помост близ храма и велел вести их к нему. Он взлетел на помост и крикнул:

   — Суздальцы, утихомирьтесь! Я ещё не сказал своего слова. Идите вольно в опричнину, пока призываем. Завтра уже будет поздно. Завтра мы оголим город. Отныне он царский!

Вошёл в раж и Басманов. Кровь у него закипела, непокорство суздальцев бесило его. Он выхватил плеть и стал направо и налево бить по головам горожан. Кто-то схватил его за полу кафтана, пытаясь стащить с коня, но сверкнула сабля опричника, и молодой горожанин упал под ноги коня. Пролилась первая кровь. И она опьянила опричников. В этот миг вновь возвысил голос Василий Грязной. Он выдохнул из могучей груди всего одно слово:

   — Тихо-о!

Такого гласа суздальцы не слыхивали и замерли.

   — Смотрите, непокорные! — продолжал Грязной. — Вот что будет каждому из вас, ежели не подчинитесь доброй воле милосердного царя! — И Грязной коротким, но сильным ударом отрубил руку у пожилого боярина Анчихина, стоявшего впереди других обречённых. Не обращая внимания на вопль обезрученного, он спросил остальных: — Будете ли вы молить государя о пощаде за ваши злодеяния против него?

Трое из жертв не произнесли ни слова. Лишь четвёртый молвил:

   — Не жди от нас покаяния, тать. Мы ни в чём не виновны.

Грязной исказил сказанное горожанином и донёс до суздальцев за плотную стену опричников явную ложь:

   — Вы слышите, что он сказал: «Мы шлем анафему царю-аспиду!» Ваше слово, горожане! Я слышу! Я слышу! Вы жаждете их смерти! — И Грязной крикнул опричникам: — Ату их! Ату!

Сразу десять молодых и сильных опричников бросились к помосту, взлетели на него, засверкали сабли. И полетели прочь головы, руки, падали на помост тела.

Женщины, кои были среди горожан, заголосили, суздальцы стали разбегаться. И вскоре близ опричников остались дрожащие от страха и ужаса лишь городовой приказчик и присяжные окладчики.

На следующий день суздальцев вновь согнали на торговую площадь. Они были тихи и покорны. Они признали особый царский двор и просили Басманова и Грязного, чтобы те от их имени поклонились царю-батюшке о милости войти в опричнину.

Алексей Басманов был в этот день изрядно хмелен, бодр и деятелен. Он довольно потирал руки, смакуя первую удачу. И лишь где-то в глубине души таилось смущение оттого, то при его участии был жестоко растерзан боярин Петров, сродник московского боярина Захарьина, к которому сам Басманов был близок. «Почему же я не остановил эту дикую расправу?» — задал себе вопрос Алексей и отказался искать на него ответ, увидев, как пристально приглядывался к нему Василий Грязной — недреманное царское око.

После Суздаля Басманов и Грязной повели свою орду в тихий Галич, приютившийся на берегу большого озера, богатого рыбой. Было неведомо, чем приглянулся этот городок царю Ивану, может быть, первозданной тишиной, только он запомнил его и одним из первых занёс в список. Здесь была пролита малая кровь. Сами галичане привели в железах местного скотобойца Захара, который каждый раз, когда резал животину, приговаривал: «Вот и ещё одного Ивашку под нож пустил». Кого он имел в виду под именем «Ивашка», оставалось неизвестно, ибо дознаться от него путного слова не смогли, потому как он был хмелен до поросячьего визгу. Захара отдали на потеху молодым опричникам, и они его зарезали, как режут кабанов: распластали на земле и ткнули нож в сердце.

Галичане мирно приняли все царские указы-повеления, тем сохранили свой город и себя от неправедной расправы. Покидая город, Грязной негодовал:

   — Плохо мы поратничали здесь, Данилыч. Держать нам ответ перед государем за то, что гнойную крамолу не вскрыли.

   — Да нет её в Галиче.

   — А ты бы придумал. Чай, побашковитее меня.

От Галича опричники пошли на Вологду, минуя Кострому, коей в списке государя пока не было. До Вологды путь оказался не таким уж и дальним. Сытые, резвые кони покрыли этот путь за три дня. Вот и северная красавица, спокойная, милая Вологда. В зимнее время она казалась притягательной и уютной. Дома здесь у всех горожан были добротные, просторные, народ гостеприимный, душевный. Алексей Басманов был настроен, как и в Галиче, не искать здесь крамолу, а только донести до вологжан волю государя и мирно упросить их войти в «особый государев двор». Но из-за этого между Басмановым и Грязным возникла чуть ли не ссора. Василий, обладавший такой же властью при царе, сказал:

   — Ты, Данилыч, ищешь сладкой жизни и не желаешь пачкать руки в крови. А у нас такая служба, что без того не обойдёшься. Я ведь не зря при тебе. Вижу я твою червоточину и царю о том поведал. Так вот заткни эту червоточину и пойдём с тобой государево дело править ревностно. А по-иному и не быть.

Басманов не вспылил: не хотелось ему портить отношения с этим «медведем», — ответил миролюбиво:

   — Устал я, Василий, от крови. С девятнадцати лет её проливаю. Да там, в прошлом, была басурманская кровь, а тут своих, русичей... Эх, напиться бы сейчас да и забыться!

   — Ладно, у нас ещё ночь впереди подумать. А там, ежели что, пей беспробудно. И без тебя управлюсь. — Грязной поласкал пудовый кулак. — Знаю, Вологда полна крамольников. Все они тут, на севере, мнят себя вольными и не чтут царя.

Так и было в Вологде. Как осмотрелся Басманов утром в городе да увидел на постоялом дворе питейную избу, так и нырнул в «отрадное место». И только сел за стол да крикнул полового, как тот догадался, что нужно гневному боярину, мигом принёс княжьей медовухи, которая в Вологде покрепче хлебной водки.

Пил Алексей неторопливо, не хотел оглушить себя хмельным и заливал душевный огонь постепенно, но верно. Он был далеко от царя, от забот, кои взял на свои плечи Василий Грязной. Знал Алексей, что Василий обо всём его поведении донесёт царю, но это его не волновало и не пугало. Он был озабочен одной жаждой: забыть о прожитой жизни, оставить себе лишь самый малый её островок, где жила его несравненная Ксюша с завораживающими глазами.

Однако в уединение Алексея ворвался говор вологжан, и в нём несколько раз он услышал имя соловецкого игумена Филиппа.

   — Да видел, видел я, как сани с Филиппом скрылись в соловецком подворье, — доказывал молодой горожанин своим дружкам. — И белых лошадок его я знаю.

   — Ну и что в том проку, что ты его видел, Пахом? Ведь он же тебя золотниковой водочкой не угостил, — отмахивался разбитной мужичок от очевидца.

   — Помолчи, Сучок. Мне мой свояк-пономарь сказывал, что соловецкого игумена сам царь зовёт к себе, чтобы служил при нём первосвятителем.

Алексей догадался, о ком ведут речь вологжане. И в памяти его ярко высветилось всё, что было пройдено и пережито с Фёдором Колычевым. И до ломоты в сердце захотелось Алексею увидеть мирского Федяшу, поплакаться на свою горькую жизнь. И он встрепенулся, дабы бежать на соловецкое подворье, упасть Филиппу на грудь или в ноги и молить, чтобы с нарочным тайно отправил его на Соловецкие острова. «Он поймёт меня, поймёт и простит за всё содеянное в опричной жизни». Но хмель ещё не ударил Алексею в голову, он мыслил ещё здраво, и у него пробудилась совесть. «Не могу, не смею я видеть его и смотреть ему в чистые глаза, служа сатанинскому делу». Может быть, выпив ещё кубок-другой княжьей медовухи, Алексей и отправился бы на встречу с Филиппом, если бы не путы, связывающие его через сына с главою опричнины Иваном Грозным. Сказано же было Алексеем в здравом уме во время клятвы: «Не знаться не только с друзьями и братьями, но и с родителями и служить единственному тебе, царь. На том и целую крест». И утихомирился Алексей, совестью мучимый, а в большей степени клятвою опутанный. Разломать-то он разломал два своих состояния, да боль новую себе причинил и принялся заливать разлом хмельным и пил не только княжью медовуху, но и хлебную водку, дабы поскорее впасть в беспамятство.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ ВОЗНЕСЕНИЕ


Согласившись с церковным клиром, царь Иван, однако, не спешил слать гонцов на Соловецкие острова за Филиппом. Он и сомневался в выборе клира, и боялся того боголюбца. И после долгих колебаний он надумал возложить всю тяжесть ноши на россиян: дескать, вы заварили кашу, вы её и расхлёбывайте. И родилось повеление царя собрать Земский собор. А как церковники согласились на его проведение, так и ушли гонцы на Соловецкие острова. Стояла майская благодатная пора для всяких начинаний, в московских садах благоухала сирень, цвели яблони, по берегам рек в зарослях ивняка ночи напролёт заливались соловьи. И в эти дни торжества природы в Кремле собрался Земский собор всей державы. На него съехались более трёхсот человек всякого звания и чина. И от боярского рода Колычевых вновь было двенадцать его представителей. Но самого Филиппа в Москве ещё не было: он не мог расстаться с Соловецкой обителью. Да, похоже, и не хотел, надеясь, что без него выберут кого-то другого. Однако игумен ошибался. Несмотря на его отсутствие, Земский собор вольно и единогласно избрал игумена Филиппа Колычева митрополитом всея Руси.

Царь Иван Грозный согласился с выбором Земского собора лишь после долгой беседы с конюшим Иваном Петровичем Фёдоровым, коего считал умнейшим и благоразумным царедворцем, к тому же провидцем. Конюший Фёдоров, по мнению царя, один имел обыкновение судить праведно. Знал Грозный, что Фёдоровы и Колычевы своими корнями прорастали от одного древнего боярского рода. И сие для царя сыграло более важную роль, чем голос Земского собора.

Земцы ещё продолжали работу, решалось, быть ли замирению с Польшей. Царь Иван Грозный тогда хотел мира с королём Сигизмундом Вторым. Да была у него к тому личная причина. Он страдал от измены князя Андрея Курбского, который, как считал царь Иван, сбежал из войска в самый трудный час войны России с Ливонией. Будучи знатным воеводой и начальствуя в покорённом Дерпте, он оставил рать и ночью с верным слугой исчез из крепости и, умчав в Вольмар, явился к королю Сигизмунду. Примирение с Польшей вселяло надежду в Грозного на то, что Сигизмунд выдаст изменника. И тогда бы... Царь Иван уже придумал Курбскому самую жестокую казнь. Он зашил бы его своими руками в медвежью шкуру и отдал бы на растерзание свирепым псам Федяши Басманова.

Однако переговоры с Польшей затянулись: Сигизмундрассчитывал получить при замирении свои выгоды. А гонец той порой добрался до Соловецкого монастыря и вручил Филиппу царскую грамоту. Прочитав её, Филипп сильно загоревал и даже подумал о том, чтобы скрыться на острове Анзерский в Голгофо-Распятском скиту. Знал Филипп, что там его царские слуги не достали бы. Ведал он и то, что ожидало его в Москве. В монастыре он жил в покое и в движении к святости. В стольном граде ему предстояло окунуться в котёл с кипящими страстями, надо было вступать в непримиримую схватку со злом опричнины. И он, смертный человек, испытывал страх перед теми испытаниями, кои сулила ему Москва.

Но в грамоте из стольного града было не только повеление царя Ивана Грозного, но ещё и воля Земского собора, воля всей земли русской. И Филипп не нашёл в себе силы преступить волеизъявление россиян. Он счёл, что так угодно судьбе и Всевышнему, и смирился с неизбежностью. Да, он блаженствовал в Соловецкой обители. Он отдал ей тридцать лет жизни и здесь сложился как муж разумный и твёрдый, обогащённый знаниями Божественного писания, догм и канонов православия. В эту пору он не уступал многим мужам, владевшим вершинами богословия. Истинный боголюбец, он был правдив и мудр. И потому невозможным оказалось уйти от долга христианина, от долга перед православными россиянами и не отдать им себя на служение.

Отметив с братией своё шестидесятилетие, простившись с каждым иноком, выслушав советы досточтимых соборных старцев, Филипп Колычев выехал в Москву. С берегов Белого моря он взял путь на Новгород. Его тянуло побывать в граде достойных россиян, отслужить в Софийском соборе молебен, встретиться с архиереями, посмотреть на церковное устройство в Новгородской земле, в коей христианство процветало со времён великого князя Владимира Святого.

Однако в Новгороде Филиппа меньше всего ждало приятное времяпровождение. На подъезде к городу его встретили с иконами избранные жители Новгорода. Филипп остановил дорожный возок, вышел навстречу новгородцам.

   — Дети мои, благочестивые христиане, что скажете? — спросил он.

Избранные поклонились митрополиту, и старший из них боярин Путята, муж одних лет с Филиппом, молвил:

   — Знали мы тебя игуменом и чтили. Отныне ты владыка всея Руси. Потому просим всей Новгородской землёй защитить нас от неправедных вольностей и порадеть пред царём-самодержцем. Уже слышно, как царь гнев держит на град сей.

   — Верю вам, новгородцы, и помню подобный гнев от матери царя Елены Глинской. Ноне он наследством перешёл к её сыну, царю венценосному. Постою за вас, елико сил хватит. Постойте и вы за себя. Сила ваша в бережении веры православной, в опасении от клевретов, — ответил новгородцам Филипп.

Не одну версту он прошёл пешком с избранными горожанами. И многое узнал о российской жизни. Вольнолюбивые новгородцы сетовали на то, что волею Ивана Грозного родилась не только сатанинская рать с мётлами и собачьими головами у седел, но и опричная дума. Филиппу от этой вести было горько вдвойне, потому как одним из вождей сей думы был его двоюродный брат боярин Фёдор Умной-Колычев.

   — Ноне опричники подминают под себя княжескую и боярскую знать, — продолжал рассказывать боярин Путята. — А в семибоярское правление не вошёл никто из бывших удельных князей, ни Шуйские, ни Патрикеевы, ни иные.

Пребывание Филиппа в Новгороде принесло ему одну печаль. Лишь молебен в Святой Софии согрел душу. Священнослужители и горожане жили в страхе и тревоге за будущее. Торговля и ремесла замирали. Никто не знал, что принесёт им день грядущий. А они, эти грядущие дни, уже проявлялись всё зловещее.

За два дня до въезда в Москву вновь избранного митрополита Иван Грозный учинил новое злодеяние. Многие участники Земского собора сразу же после его роспуска написали на имя царя челобитную, явились во дворец, взмолились в поклонами:

   — Ты, государь-батюшка, не зори нас и повели не быть опричнине. Все мы верно тебе служим и проливаем кровь за тебя. Ты же приставил к нашим шеям обидчиков с ножами. Они хватают братьев кровных, чинят обиды, тянут в пыточные и убивают. Останови разбойников, батюшка-царь.

Иван Грозный, слушая челобитчиков, ходил по гостевой палате с мрачным лицом и зорко всматривался в верноподданных вельмож. Когда они выговорились, он крикнул:

   — Григорий, где ты?

Тотчас вышел из тайного места Малюта Скуратов, и царь повелел ему:

   — Видишь сию чёртову дюжину? Они пришли жаловаться на царя, а ему то в урон. Чтобы я их больше не видел! Всех загони в земляную сидельницу!

   — Исполню, царь-батюшка, родимый! — отозвался Малюта.

Челобитчики только ахнули от страха да со слезами на глазах упали на колени, моля о пощаде. Но было уже поздно: царь ушёл. Появились подручные Малюты Скуратова и погнали земцев в земляную тюрьму, совсем недавно построенную по воле Ивана Грозного на склоне кремлёвского холма.

В тот же день вместе с челобитчиками оказался в земляной тюрьме и чтимый Иваном Грозным конюший Фёдоров. Его оклеветал перед царём кравчий Фёдор Басманов. Явившись в царскую опочивальню во время полуденной дрёмы Грозного, нашептал ему:

   — Царь-батюшка, ты и Ивана Фёдорова опали гневом. Он есть зачинщик у челобитчиков. И по его науськиванию они вломились во дворец.

Царь Иван ответил на навет Басманова кратко:

   — Иди и упрячь его моим именем туда же, в земляную.

В такие тяжкие для россиян дни лета 1566 года и въехал в стольный град бывший соловецкий игумен, а ноне волею народа митрополит всея Руси Филипп. Царь принял его не сразу. Дворецкий Василий Данилов прислал на подворье боярина Михаила Колычева, у которого, как всегда, остановился Филипп, посыльного. Тот сказал:

   — Быть тебе, владыка, у царя-батюшки в полдень июля двенадцатого.

   — Явлюсь в назначенный час, сын мой, — ответил Филипп. Он был доволен, что у него появились четыре дня, чтобы оглядеться и разобраться в той сумятице, коя царила в Москве.

Прежде всего Филипп попытался уяснить себе суть опричнины. Будучи просвещённым россиянином с пытливым умом, он поискал истоки опричнины, потому как и в прежние времена при государях было нечто подобное. Он пришёл в знакомый ему Чудов монастырь, и там иноки-летописцы помогли ему найти в летописных сводах то, что он искал. Филипп выяснил, что слово «опричнина» происходило от старославянского слова «опричь» — кроме. Отсюда пошло и то, почему опричников называли ещё и кромешниками. Но в Древней Руси, когда стольный град был во Владимире, опричниками именовали ту часть русичей, которым после смерти князя выделяли земли «опричь всех уделов». Ни тьмы, ни зла за этими понятиями не скрывалось. Иван Грозный, как счёл Филипп, вывернул то понимание наизнанку. В своей державе он совершил некий бунт и отобрал у россиян в опричнину, кроме личного государева удела, огромные области, десятки городов, уездов, волостей, считая, что самодержцу дозволено всё. Он поставил над этими областями и землями своё правительство, свой суд. Была избрана в государевом уделе и Боярская дума. Филипп не понимал, зачем в центре России царю понадобилось вогнать в опричнину девятнадцать городов. Не миновала дележа и Москва. В ней Иван Грозный взял себе улицу Арбат с Сивцевым Вражком и слободами, Никитскую и Чертольскую улицы. Объявив пространство своих владений, Иван Грозный приступил к насильственному изгнанию всех бояр, князей, дворян, не пожелавших вступить в опричнину. Их вывозили с семьями и нередко без имущества в глухие, заболоченные места Тверской, Костромской и Ярославской земель. В это же время царь повелел строить новые дворцовые палаты за рекой Неглинной, между Арбатом и Никитской улицей. Места эти в бумагах были обрисованы крепостными стенами мощнее кремлёвских стен. Переустройством российской жизни волею Ивана Грозного занимался Опричный приказ, в котором денно и нощно трудились сотни дьяков, взятых царём из земских приказов.

Распутывая сложную вязь опричнины, Филипп Колычев пришёл к выводу, что по причуде Ивана Грозного Россия поделена на два государства. Одно государство, где Иван Грозный ввёл опричнину, называлось государевым уделом, другое — земщиной. При этом царь оставался единственным властителем, но более жестоким к земщине.

Иван Грозный не скупился в трате денег. Создавая опричную державу, он потребовал от земщины баснословную сумму — сто тысяч рублей золотом — и опустошил до копейки земскую казну. Но этих денег царю оказалось мало. Ему потребовалось не меньше на создание своего нового войска. Оно называлось Особым, и в нём через год после введения опричнины было более пяти тысяч ратников. Кроме того, царь в десять раз увеличил личную охрану и держал в ней более тысячи отборных воинов. Выросли до тысячи воинов и отряды при сыске, коими ведал Малюта Скуратов.

Отбором опричных ратников Иван Грозный занимался сам, принимая их в Большой палате своего дворца. Их приводил Малюта, выстраивал. Царь выходил к ним в сопровождении свиты. Каждого будущего опричника строго опрашивали, осматривали, словно лошадь на торгу, отбирали самых сильных, крепкой стати, без изъянов. Потом царь Иван брал с них клятву верности. И они клялись служить царю не щадя живота, искоренять крамолу и доносить обо всех, кто замышлял против него заговоры. Ещё они клялись отречься от своих родных и близких и выдавать их сыску, ежели те изменяли царю или кому-либо из царской семьи. Ко всему прочему они давали слово не садиться с земцами за стол, не иметь с ними никаких дел, не вступать в любовные и семейные связи. Каждый, кто вступал в опричнину, получал от царя в дар палаты, имения, земли из тех, кои отбирались у земцев.

Вникнув во все тонкости государева переустроения России, митрополит Филипп Колычев пришёл в ужас. Помня историю Великой Руси до Мономаховых времён, Филипп не нашёл в ней ни одного подобного перелома. И он понял, что опричнина грозит России большим разорением, нежели трёхвековое татаро-монгольское иго.

В разгорающемся костре опричного пожара пострадали и отрадные сердцу Филиппа Старицы. Иван Грозный, ненавидя и побаиваясь Владимира Старицкого, считал его главным своим противником, якобы способным при желании отнять у него престол. Но, чтобы расправиться с Владимиром, у Ивана Грозного не было пока причин и повода. Старицкий князь жил в своём бывшем уделе тихо и мирно, ни в каких страстях участия не принимал, жил заботами о благе своих подданных. Многие московские вельможи любили князя Старицкого и, если случалось быть в Покровском монастыре на богомолье, наведывались к князю для благостных бесед и ради дружеской чары вина. Но когда царю Ивану доносили о тех, кто бывал в Старицах, и о том, что они там делали, Грозный всё равно впадал в ярость и кричал:

   — Я тебе покажу, старицкая ехидна, как пиры устраивать! Ради Христа пойдёшь на паперти!

И Грозный отобрал у Владимира в опричнину половину удела. Взамен же дал земли бесплодные и пригнал туда на поселение опальных земцев. Многих же именитых старицких горожан царь вызвал в Москву и принудил вступить в опричнину. Однако царю поддавались не все. Сын князя Юрия Оболенского-Большого, Алексей, достойный отца воин, не ведающий страха, когда принуждали его вступить в опричнину, сказал Ивану Грозному:

   — Ты, великий государь, зовёшь меня в пёсью шкуру вырядиться да велишь отречься от родимой матушки, от любезных мне сестёр и друзей, так уж лучше сразу вели меня на плаху тащить за Русь и за други своя.

Иван Грозный от дерзости молодого князя чуть не потерял дар речи и конюшему Алексею Басманову велел постучать по спине, дабы икотой не изойти. А как прошла икота, прошипел:

   — На береговой службе животом истечёшь, дерзкий! Ноне же отправляйся за Серпухов к воеводе Игнату Вяземскому!

И чем больше узнавал Филипп о сути опричнины, о делах кромешников, о том, как правил державой Иван Грозный, тем глубже ощущал в себе пустоту. Яма в груди становилась бездонной. А всё, что он раньше носил из верноподданнических чувств, — всё выветрилось и развеялось, как дым. Пустота была пугающей, она ослабляла дух и тело. Сильный, волевой Филипп впал в растерянность. Он не знал, как вести себя с царём. Каноны православной церкви повелевали верховному пастырю быть духовным отцом государя, но как можно им быть, ежели в душе ни Любви, ни почтительности, ни простого уважения к государю нет? «Да ведь тут и до ненависти один шаг!» — восклицал в душе митрополит. Он не находил себе места. Ночами, когда в палатах Колычевых все спали, он вставал на колени перед образом Вседержителя и молил вразумить его на дела праведные. Наконец, накануне встречи с царём, Филипп не вынес душевных мук и во всём признался брату Михаилу. Был поздний вечер, боярин Михаил в эту пору обычно выходил в сад погулять перед сном. В саду и нашёл его Филипп.

   — Любезный брат, выслушай меня и помоги мне советом, — присев рядом на скамью в глубине сада, начал Филипп. — Ты земский думный боярин и далёк от опричнины. Я тоже её не жалую. А царь-батюшка есть опричник. Как же мне вести себя, ежели я встану на престол церкви?

Боярин выслушал Филиппа внимательно, но утешения и совета не нашёл. Он долго молчал, а потом с горечью сказал:

   — Ах, Федяша, ты задал мне вопрос, на который у меня нет ответа.

   — Но как быть? Завтра встреча с царём. Сегодня меня звали на беседу с архиепископом Пименом. Я отказался: не по чину зовущий, к тому же Пимен ревностный пособник государя. Но я бы хотел избежать раздора с Пименом.

   — И Пимен и другие царские ласкатели будут искать тебя и тоже льстить. С тем надо смириться.

   — Господи, мне на ордынцев было легче ходить, чем здесь единожды подняться во весь рост! Ах брат, я так надеялся на твой совет и помощь! — в отчаянии воскликнул Филипп.

И тут боярин Михаил строго, как некогда отец Филиппа Степан, сказал мудрое:

   — Выслушав совет, ты совершишь чужую ошибку. А мы, Колычевы, всегда на свой ум полагались и оставались самими собой. В том и сила рода Колычевых.

   — Поди так, — согласился Филипп и повторил: — В том и сила наша.

Они долго молчали. Летний вечер был тёплый, благостный, по саду гулял лёгкий ветерок. Он остудил пылающую грудь Филиппа. Поразмыслив над словами брата, он пришёл к выводу, что лучшего совета Михаил дать не может, как остаться самим собой. И Филипп вздохнул полной грудью, как перед схваткой с ордынцами. Пустоты в груди как не бывало. На своём месте билось его отважное сердце. Филипп обнял Михаила.

   — Спасибо, брат, за сильное слово. — И лихо добавил: — Э-эх, сабли наголо и — в сечу!

Боярин Михаил засмеялся.

   — Вот и хорошо, вот и славно! Вижу Колычева, а не мокрую курицу! — И Михаил от души постучал по спине Филиппа. — С сабелькой наголо — это славно!

На другой день, как прийти митрополиту в Кремль, царский ласкатель архиепископ Пимен перехватил-таки Филиппа на Соборной площади. Старый, сухонький, с лисьим лицом, Пимен повёл Филиппа в придел Благовещенского храма и там сказал ему довольно жёстко:

   — В тебе, вчерашний игумен, много гордыни. Зачем не пришёл, как позвал? Теперь идёшь к венценосному с той же гордыней. Оставь её на пороге храма, иди к помазаннику Божьему с покорной головой, не перечь великому государю. Тогда быть тебе на престоле церкви. Владыка из тебя знатный прорастёт. Ишь, богатырь какой! И ликом сподобился, — частил Пимен.

У Филиппа было что ответить царскому угоднику, хотя бы то, что его избрал митрополитом Земский собор. Но он сдержался. Почтительно поклонившись старцу, Филипп сказал:

   — Спасибо тебе, отче, за вразумление. — И ушёл, шагая крупно и гордо неся голову.

Царь Иван принял Филиппа в малой Голубой палате. В ней было светло, прохладно и тихо. Филипп не видел царя несколько лет и удивился переменам в его облике. В свои тридцать шесть лет он выглядел более старым, нежели шестидесятилетний Филипп. На худые плечи ниспадали редкие с сильной проседью чёрные волосы. Длинный клин бороды был неопрятен, морщины, словно глубокие борозды, изрезали худое лицо, орлиный нос заострился ещё больше, а чёрные глаза горели нездоровым огнём. Филипп понял, что царь не простит и малой толики непокорства, тем паче — заносчивости. Потому Филиппу не хотелось в первый же день идти царю встречь, и он собрался с духом, чтобы быть почтительным и внимательным ко всему тому, что царь найдёт нужным сказать.

Так оно и было. Но Иван Грозный, оставаясь непредсказуемым, с первых же слов сильно озадачил митрополита и поставил его в довольно трудное положение.

   — Говори, прошлый боярин, правду. Зачем отошёл от Москвы и верно служил князю Андрею Старицкому? Я всё помню.

   — Но ты, милосердный царь, сменил гнев на милость в день венчания на царство. Тобою любима обитель Соловецкая, а я прощён за службу князю Андрею. Нужно ли ворошить прошлое?

   — Хорошо. Говоришь ты верно и смело. И там, в обители, ты показал себя рачительным игуменом и всё творил во благо державы. Будешь ли и впредь служить державе и царю без порухи?

Царь Иван сидел в тронном кресле. Напротив него неподалёку стояло ещё одно, но царь не предложил избранному народом митрополиту всея Руси сесть. Сие уязвило самолюбие Филиппа, но он наложил на себя смирение и вёл подобающе тому. Колычев счёл, что царь даёт ему понять величие государя и видеть пропасть, отделяющую его, вчерашнего игумена, от царствующей особы. Не так ли поступали византийские императоры со своими подданными? Иван Грозный хотел видеть в митрополите послушного угодника. Но тут Филипп сказал себе вопреки обету смирения: «Тому не бывать!» И царю ответил как должно:

   — Ты, великий государь, знаешь, что Колычевы во все времена служили отечеству верой и правдой. Тако же и я буду служить.

Ответ царю Ивану не понравился. Он взъярился:

   — Зачем гору обходишь? Отечество и государь едины. Вот и отвечай без каверз!

Филипп согласно склонил голову, но прежде, чем дать ответ, сел в кресло. Царь тому удивился. «Ишь, какой своенравный и дерзкий. До него никто не садился в сие кресло без моей воли. Такой не будет ласкателем. Эко обмишулюсь, ежели дам ему церковь», — подумал царь Иван.

А Филипп, опустившись близ царя в кресло, как и положено владыке, обрёл уверенность, спокойствие и ясность ума, потому беседу повёл откровенно:

   — Богочтимый царь-батюшка, я есть слуга и раб Божий. И всё, что заповедано им, я чту и исполняю.

   — Хорошо, — отозвался царь. — А потому как я помазанник Божий, надлежит тебе и мои повеления исполнять. Вот мы поставили тебя митрополитом. Будешь ли ты моим верным соратником?

«Господи, вот и кончилось моё смирение. Да, видно, у Колычевых стезя такая — идти по правде, как по лезвию меча», — подумал Филипп. И ответ его был первым шагом к схватке с царём вплотную.

   — Буду, благочестивый царь, ежели ты исправишь своё правление.

   — Чем же оно тебе не по нраву?

Филипп встал, повернулся к иконам, перекрестился и ответил:

   — Вот положил на себя крест и говорю: чтобы ты, царь и великий князь всея Руси, развеял опричнину. Тебе, мудрому, виден её вред для россиян. А не оставишь опричнины, и мне в митрополитах быть невозможно.

Своей прямотой, страстью, смелостью речения Филипп Колычев озадачил Ивана Грозного. Он вспомнил резкие речи митрополита Афанасия, протест Германа Казанского, всё сличил и пришёл к выводу, что мира с духовенством у него не будет. «Они все одержимые, все ненавидят меня, — со злостью подумал царь Иван. — Да и я не прост. Посмотрю, посмотрю, да и под корень всех...» И спросил:

   — Ещё что потребуешь?

   — Будь, государь, великим до конца, а к сему без милосердия не придёшь. Отпусти с миром земских челобитчиков, коих неделю назад в земляную тюрьму убрал.

Иван встал с трона, приблизился к Филиппу, сказал гневно:

   — Озлил ты меня, игумен соловецкий. Теперь и не знаю, ставить тебя или нет.

Филипп упорно добивался своего:

   — Не ставь, государь-батюшка. Вернусь к своим братьям, кои печалуются по мне. А вот челобитную от покорного тебе Новгорода прими. — И Филипп достал из нагрудного кармана бумагу, подал царю.

   — Яви к новгородцам милость, великий государь, и то сторицей тебе обернётся.

Царь Иван принял грамоту, повертел её в руках.

   — Ишь, прыткий какой, за всю державу радеешь? Иди и жди свою судьбу. — Царь отвернулся от Филиппа и ушёл из Голубой залы.

Филипп ещё постоял, посмотрел царю вслед, покачал головой. Улыбка проскользнула на его мужественном лице. И он пошёл восвояси.

На другой день за Филиппом пришли соборные старцы Филимон и Фаллей. Оба преклонных лет, но бойкие и словоохотливые.

   — Иди в Благовещенский собор, игумен, — зачастил Филимон, — ждут тебя иереи, силе твоей дивятся. Царь-государь милость проявил, выпустил челобитчиков земских. Да сказано твоим братцем боярином Фёдором Умным-Колычевым, что сие уступка тебе, а прочего не будет.

Филипп знал, что иереи позовут его. О том сообщил ему брат Михаил. Их же побудил к тому сам Иван Грозный. Передавая весть, боярин Михаил молвил:

—Ты, Федяша, пока уступи царю. Помни, что ты нам в первую голову нужен. С тобой земцы выстоят перед опричной тьмой.

Филипп запомнил сказанное братом. Уж коль зовёт он постоять за други своя, куда денешься.

В Благовещенском храме собралось всё московское духовенство. А разговор с Филиппом начал опять-таки царский угодник Пимен, потому как он, будучи новгородским архиепископом, по чину стоял выше прочих архиереев:

   — Великий князь всея Руси, самодержец и царь Иоанн Васильевич милостью одарил тебя за радение челобитчиков. Они на волюшке. И многие в соборе. Теперь и ты отплати царю-батюшке послушанием: яви согласие встать на престол церкви.

Филипп поднялся на амвон, строго спросил архиереев:

   — И мы опричнине будем хвалу возносить?

Никто из клира в ответ не вымолвил ни слова. И уж было сорвался с уст Филиппа протест, ан вовремя вспомнил он просьбу брата «постоять за други своя». И задумался: хотел понять, на что обрекал себя, по каким терниям проляжет его жизненный путь. Он вспомнил, как тридцать лет назад шёл по раскалённым углям пожарища, и уверовал, что и ноне способен проделать тот же путь. И тут услышал, как более сотни христиан, менее слабых духом и телом, молили его принять сан митрополита. То было слёзное моление. И понял Филипп, что клир архиереев молит его о том же, о чём просил брат Михаил. И Филипп поднял руку, а когда в храме воцарилась тишина, сказал:

   — Братья во Христе, я покоряюсь вашей воле и постою за вас, понесу тяжкий крест, пока достанет сил. — Филипп поклонился архиереям, поднял крест, осенил им всех. — Аминь!

И в тот же миг на клиросах два хора запели хвалебный канон. А из ризницы появился конюший Алексей Басманов. Филипп узнал его, но засомневался: он ли? Перед ним стоял матёрый муж, словно вытесанный из чёрного камня. Живинка в нём просматривалась только в движении. Застыл и — камень. И глаза Алексея, некогда наполненные огнём жизни, застекленели. «Господи, нет, это не ты, Алёша-побратим. Тот бы мне улыбнулся, обнял бы, по спине бы похлопал, — пролетело у Филиппа в голове птицей. — Камень это с Железной горы».

Посмотрел и Алексей на Филиппа. Но взгляд его был мгновенный. Он всё уже знал о Филиппе, о его горькой участи. Потому и принял он личину камня, дабы не подпустить к себе этого святого отца, самому не упасть близ него. Знал Алексей, что Филипп встал на лезвие меча. Царь Иван уже давно сгорал от гнева после первой же встречи с ним. И готов был опалить его огнём уничтожаюшим. Как тут проявить повязанному клятвой добрые чувства к царскому врагу? Ему, человеку, раздираемому противоречиями, такая любезность к Филиппу смерти подобна. Алексей, однако, не хотел умирать от царской руки. Он всё ещё оставался воином, и уж ежели отдать жизнь, так в ратном бою. Потому Алексей и надел на себя каменную личину. В руках он держал бумагу. Когда певчие умолкли, сказал:

   — Сие запись царская. — Басманов поднял бумагу. — В ней два условия от государя. Ежели ты, Филипп, и вы, архиереи, согласны принять сии условия, вам дано возвести соловецкого игумена в сан митрополита.

   — Возгласи, — ответил от имени клира Пимен.

   — Слушайте все! — призвал Басманов и прочитал: «Писано мною, царём. В опричнину ему — митрополиту — ив царский домовый обиход не вступатися. А по супротивничеству из-за опричнины и из-за царского домового обихода митрополита не оставливати. И чтобы митрополит советовался бы с царём и великим князем». — Прочитав запись, Басманов спросил: — Все ли слышали?

   — Воистину слышали! — прозвучало хором.

И тогда Алексей подал запись Филиппу, а служитель — перо, обмакнув его в ярославские орешковые чернила.

   — Приложи свою руку, владыка, — попросил Басманов.

Гусиное перо легко, а показалось оно соловецкому игумену и бывшему воеводе тяжелее палицы. Знал он, что подписанная его рукой запись приобретала силу клятвы и нарушение её по законам Ивана Грозного было чревато, грозило смертной казнью. Но Филипп подписал бумагу твёрдо, загодя ведая, что нарушит сию запись, порождённую не волей Всевышнего, а сатанинской силой.

Ещё через день при стечении тысяч россиян в Архангельском соборе Кремля состоялись Божественная литургия и поставление игумена Филиппа Колычева на престол Русской православной церкви. Ему желали благополучного стояния и долгих лет жизни. Он ведал, однако, что ни того, ни другого не будет. Провидческим взором он видел, что в грядущие дни и недели его ждут сеча за сечей. Он был готов к тем сечам, потому как знал крепость своей руки, силу своего духа и ясность ума. Ведома была ему и сила венценосного противника. Одного он, как честный воин, не знал — коварства царствующего Иоанна.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ СУПРОТИВНИКИ


Всего лишь один день длилось торжество по случаю посвящения в сан митрополита всея Руси Филиппа Колычева. Чин возведения совершили не как должно. Правда, царь Иван сам вручил Филиппу посох апостола Петра из животворящего древа, сам надел панагию. Иван Грозный хотел казаться ласковым, обходительным и был бы похож на такого человека, если бы не глаза. Не в его силах было погасить в них зловещий блеск. Филипп видел такой взгляд в тайге, когда на него с дерева смотрела рысь. И сказал царь такие слова, кои никак не могли быть приняты за искренние:

   — Отныне ты владыка. Вот и радей за Русь Божиим словом. Я же, елико сил хватит, помогу тебе.

Исполнив малую часть обряда посвящения, царь Иван покинул храм, дабы спешно умчать в Кострому, кою решил прибрать в свой удел, сделать в ней ещё одну удельную опричную крепость. Филипп знал чин поставления митрополитов и возмутился поведением царя. Вопреки вековым канонам, царь поступил своенравно. И весь торжественный ритуал наполнился несуразностями, нарушающими чистоту канона. С горечью Филипп не раз подумал: «Со мной ли всё сие происходит, не скоморох ли я? А может, всё это сон?» Горечь в этот день у Филиппа так и не источилась из души. Его отвели в палаты митрополита, где собрались все архиереи и была устроена праздничная трапеза. Застолье не обошлось без здравиц, благих пожеланий и пития хмельного. Но Филипп нутром чувствовал, что все пожелания и здравицы ложные, потому как за столом сидели верные государевы слуги, но только не священнослужители.

Торжество отшумело, как порыв ветра. Пришло время вникать в дела. И Филипп, зная, что митрополия — это большое и мудреное хозяйство, которое в один день не познаешь, охотно и со страстью взялся вникать в церковное строение. В русской церкви была своя дума с боярами и архиереями, свои ратные люди, и немалым числом. Были и приказы. В них служили больше сотни дьяков и подьячих. Кто их подбирал, кому они служили — царю или митрополиту, — Филипп не тотчас выяснил. Но чем глубже он вникал в дела, тем очевиднее было для него то, что рать чиновников митрополии — это всего лишь служилые люди ещё одного царского приказа. «Господи, да какую бы грамоту я ни послал отсюда в епархии, список с неё в сей же миг ляжет на стол царя или попадёт в руки Малюты Скуратова», — не раз подумал Филипп.

Поняв, что среди кремлёвского духовенства и среди служилых чинов в приказах у него окажется мало единомышленников, Филипп отправился в поход по многим московским монастырям. В них игумена Соловецкого монастыря знали все схимники, все настоятели. И митрополит узрел в обителях искреннее к нему радушие. Лишь Симонов монастырь отличался от прочих. И настоятель и монахи смотрели на митрополита без почтительности и чуть ли не с превосходством. Позже Филипп узнал, что Симонов монастырь был опричным и жили здесь не по уставам монашества, а шутовским манером. В том шутовстве сам Иван Грозный был заводилой и ярым его поборником.

Побывал Филипп и в Рождественском женском монастыре, зашёл в храм, вспомнил давнее-предавнее — постриг великой княгини Соломонии, попечаловался о ней и о её сыне Григории, судьба коего могла быть иной, ежели бы не гонения на Соломонию великого князя Василия и князей Глинских.

Шёл десятый день стояния митрополита Филиппа. С утра он намеревался поехать в Донской и Новодевичий монастыри. В женском хотелось ему отслужить панихиду по матушке, кою тоже не довелось проводить в последний путь. Уже запрягли лошадей в каптану, пора ехать, но тут прибежал запыхавшийся служитель и на пороге, встретив Филиппа, уткнулся в него.

   — Батюшка-владыка, на Арбате и в Сивцевом Вражке резня! Многих уже живота лишили!

   — С чего затеяли? — спросил Филипп худосочного дьячка с выпученными от страха глазами.

   — Так глаголют разное.

   — Едем туда, и в пути всё расскажешь. — И Филипп покинул палаты, одержимый желанием прекратить братоубийственную бойню.

Дьячок оказался разумным и поведал всё складно.

   — Я в храме Спаса на Песках служу. Ещё десять дён назад, как уехать царю-батюшке из Москвы, услышал я на паперти разговор молодых княжат. Они говорили: дескать, царь больше не вернётся в Москву, ибо стольным градом будет Кострома. «Потому нам пора вернуть свои хоромы на Арбате», — говорили они. Да вчера в ночь и собрались по закоулкам Арбата многие мужи, коих волею царя выслали невесть куда. Ноне же чуть свет они вломились в свои хоромы и взялись гнать взашей опричных. Тут и свара пошла, сабли зазвенели, бердыши загуляли.

Возница домчал каптану митрополита до Арбата в один миг. И то, что открылось Филиппу, походило на погром и разорение после набега ордынцев. Мостовую Арбата одну из первых замощённых улиц Москвы, заполонила мятущаяся толпа горожан. Всюду валялась разбитая мебель, перевёрнутые повозки, сани, бочки, кадушки, корыта, всякий иной домашний скарб, и среди всего этого шло настоящее побоище. Сошлись новоиспечённые опричные вельможи, кои заняли чужие дома и палаты, и выселенные из них бояре, дворяне, князья — земцы. И тем и другим помогали в драке холопы, челядинцы. Все были вооружены чем пришлось. Одни держали сабли, мечи, другие — оглобли, колья, вилы, заступы, топоры и всё другое, чем можно было убить, ранить, покалечить. И уже были убитые и раненые. И лилась на мостовую кровь. Над побоищем стоял гвалт; крики, гнев и отчаяние возносились в небо.

Филипп велел вознице гнать лошадей в самую гущу драки, сам встал рядом с ним. Люди шарахались от коней, расступались. В центре жаркой схватки Филипп остановил коней и громовым голосом крикнул, вскинув ввысь крест:

   — Дети неразумные, зачем Бога гневите?! Остановитесь и разойдитесь! Вы не разбойники, но честные россияне!

Супротивники разошлись по разные стороны улицы. Земцы закричали:

   — Они у нас кров отняли! Они наше имущество забрали! Смерть татям!

   — То за вашу крамолу нам царь жаловал! С него и спросите! — отвечали опричные.

   — Нас упрятали в болота! Там только смрад и дышать нечем! — вновь отозвались земцы.

   — Всё встанет на круги своя, россияне! — обращаясь к земцам, возвысил голос митрополит. — Наберитесь терпения. Всевышний воздаст всем по делам их. И опричные уйдут из ваших домов!

   — Владыка, за что нам угрожаешь? — К Филиппу подступил детина в чёрном кафтане опричника. — Не мешай нашей управе! — То был худородный дворянин Илья Кобылин, отец двух братьев-опричников.

Митрополит поднял посох и, уставив его в грудь дерзкого опричника, сказал с гневом:

   — Ты смутился чужим добром! Кто же тебе судия, ежели не Господь Бог, защитник сирых? Нишкни, тать!

   — Сам нишкни! — сдерзил Кобылин. — Тебе ещё будет от моих сынов!

И он направился к воротам «своего» дома.

   — Владыка, пошли им, кромешникам, анафему! — крикнул молодой князь Василий Курлятев.

   — Кричите, крамольники! Мы видим, что владыка вкупе с вами стоит против батюшки-царя! — рвал горло сын Кобылина, Степан. — Да вместе с вами быть ему на дыбе!

   — Не бери грех на душу, не грозись владыке, ежели ты христианин, — упрекнул Степана Филипп. — И все вы разойдитесь миром, — обратился он к земцам и опричным. — Приедет государь Иван Васильевич, и будем вместе мыслить, где кому жить.

Тут же подбежал к митрополиту ещё один опричник, черноликий, словно грач, городской дворянин Посадов.

   — Владыка, мы снесём тебя в Земляную, ежели вольно не уйдёшь отсель. Изыди, изыди, крамольный поп!

Филипп глянул в глаза озверевшего опричника, и ему стало не по себе. Из-под чёрного шлыка смотрел на него человек, как две капли воды похожий на Ивана Грозного. «Господи, глаза-то по-волчьи горят», — мелькнуло у митрополита. И хотя он был за земцев, всё-таки понял, что здесь, на Арбате, сила не на их стороне. Те, кто стоял против земцев, кто польстился на добро честных россиян, знали, что за их спиной могучий и грозный государь с войском. Это он дал им добро неугодных ему россиян, и за это он требует от них верной службы, даже если они должны убивать невинных, грабить их дома, сгонять с доброй земли в болота. Они, эти злобные люди в чёрных кафтанах — верные слуги царя. Ему же, митрополиту, не дано было встревать в опричные дела, не дано остановить произвол. Ему оставалось одно: возносить слова убеждения к страдальцам, уговаривать их не идти на кровопролитие ради тленного имущества. И он приник душою к земцам.

   — Дети разумные, оставьте ненависть и злобу врагам вашим, идите с миром в места, назначенные вам. Живите с надеждой на избавление от мук, в трудах праведных обретёте радость бытия. И Господь наградит вас за терпение.

Ничего другого, более утешительного, Филипп не мог сказать несчастным. Знал он, что Иван Грозный не пойдёт ни на какие уступки, не вернёт земцам ни домов, ни палат, ни рухляди. Да и своё положение Филипп понимал. Крестная запись, к коей он приложил руку, веригами висела у него на шее. И ещё один шаг, ещё одно гневное слово против царя — и Грозный обвинит его в клятвопреступлении. Стиснув зубы, дабы не закричать во гневе, Филипп велел вознице развернуть коней и медленно поехал с Арбата, побуждая земцев покинуть проклятое место. В пути он заметил не только уходивших от своих домов москвитян, но и знакомые, с особыми отметинами лица людей Малюты Скуратова. Видоки, послухи, шиши всё брали себе на зубок, дабы в нужный час их свидетельства дали самодержцу волю чинить «праведный» суд над неугодным ему митрополитом.

Филипп велел вознице свернуть в Сивцев Вражек. Он проехал его с горестным лицом. Всюду — в домах, на дворах, на улице — царило разорение. Владельцы домов, то ли земцы, то ли опричники, ходили по дворам словно тени. Обернувшись, Филипп отметил, что за его спиной нет доглядчиков. Он вздохнул с облегчением. Сказал дьячку, который всё ещё сидел в каптане:

   — Иди, сын мой, ко храму. Спасибо за службу. Да хранит тебя Господь Бог.

Дьячок вышмыгнул из каптаны и, озираясь, скрылся в проулке между разорёнными домами.

В Новодевичью обитель митрополит приехал к обедне. Едва появился во дворе монастыря, как его окружила чинность и благость женского общежития. Здесь не бушевали страсти и жизнь текла в молитвах и послушании. Филиппа проводили на могилу матери, он погоревал над мраморной плитой, помолился, монахини исполнили канон, цветы положили. Отстояв в храме обедню, митрополит побеседовал с сёстрами во Христе и понял, что в этой обители никаких потрясений не произойдёт, даже если бы вся Москва раскололась на две враждующие ватаги. Филипп пожелал сёстрам благости и долгих лет жизни и уехал в Донской монастырь. Здесь монашеское, мужское житие протекало по бурному руслу. На Филиппа дохнуло чем-то близким, словно оказался в Соловецкой обители. Братья возводили вокруг монастыря каменные стены. Иноки сами добывали глину, месили, формировали в кирпичи, обжигали их в напольной печи — все знакомые, отрадные сердцу Филиппа работы. Правда, обитель была в два раза меньше Соловецкой, проживало в ней около сотни монахов, большая часть которых были выходцами из именитых российских опальных фамилий.

Иноки встретили митрополита приветливо. И он понял по их лицам, что государя Ивана Грозного здесь не чтят. На то было у них основание. Среди братии пребывали насильственно постриженные бояре Сабуровы, Сицкие, Шеины, которых совсем недавно привезли из Казанского края, где они отбывали ссылку по опале. Постригли их за старые грехи, якобы за стояние в Дмитрове вместе с князем Юрием Дмитровским против Глинских. Узнав об этих иноках, Филипп попросил игумена Паисия собрать опальных россиян, дабы узнать их вину.

   — Мне потребно в глаза их посмотреть, преподобный Пенсий, — произнёс митрополит.

Когда собрались в просторной келье игумена ещё крепкие мужи, Филипп попросил их рассказать о Казанском крае.

   — Не довелось мне побывать в былом татарском ханстве. Говорят, там щедрая земля, богатые леса, реки. Так ли сие?

   — Верно говорят, — ответил опальный боярин Шеин, кряжистый, средних лет россиянин. — Токмо мы ту землю видели сквозь железы.

   — А я вот тридцать лет на Соловецких островах провёл. Небо там словно купол храма земного.

   — Сказывали, и там опричные воеводы передел учинили. Верно ли сие? — спросил усталый измождённый князь Сицкий.

   — Пока сия беда соловчан миновала. Иноки блюдут уставы и порядок. С чего бы их притеснять? Там мы вольно жили. Край земли однако же, — заметил Филипп.

Разговор шёл полунамёками, недомолвками. Но видел Филипп по лицам опальных вельмож одно: нелюбовь к царю Ивану Грозному. Ещё жажду перемен. В их лицах жила надежда на лучшие времена.

Посетив за три недели все московские монастыри и многие храмы, Филипп отправился за пределы стольного града. Он побывал в Троице-Сергиевой лавре, в Ростове Великом, в Переяславле-Залесском, всюду встречаясь с братией, игуменами, архимандритами и главами епархий. И Филипп уяснил себе, что чёрное духовенство не ждёт от опричнины ни благ для себя, ни мира, а только гонений и грабежей. Худая слава московского Симонова монастыря и Александровой слободы, а также отторжение в опричнину суздальских монастырей показали монашеству истинное лицо кромешников. Инокам было ведомо о злочинствах опричников больше, чем мирянам. Они знали, что во всех монастырях, кои попали в хомут опричнины, пролито немало невинной крови. Потому, считал Филипп, на монашество можно будет положиться, ежели придёт час встать против государя и его опричной тьмы, ежели церковь потребует отмены опричнины.

Но священнослужители церкви не раскрывались перед митрополитом, не хотели вести никаких разговоров об опричнине. Даже самые смелые ростовские архиереи прятали глаза, когда Филипп спрашивал, что они думают о новых порядках. На вопрос Филиппа ростовскому епископу Кириллу, что он скажет царю, если тот надумает сделать Ростовскую епархию вотчиной опричников, архиерей ответил откровенно:

   — Я стар, потому мирские страсти мною забыты. Ежели быть Ростову Великому вотчиной опричнины, то сие угодно Всевышнему.

Каждый раз Филипп расставался со священнослужителями с грустью. Они жили под гнетом страха. Ему не удалось заручиться в своих деяниях и поддержкой думы. Выходило, что боярин Михаил Колычев ошибался в её силе. Да и откуда быть той силе, ежели царь Иван выкачал её из земцев? Они были неспособны защитить даже самих себя.

Пока митрополит ездил по епархиям, Иван Грозный прислал из Костромы в Москву Алексея Басманова с сотней опричников. Они ворвались в палаты бояр Фёдоровых, и глава Земской думы Иван Петрович Фёдоров был взят под стражу. А когда Филипп вернулся в Кремль, конюшего Фёдорова уже отправили на воеводство в Полоцк. Там, в Полоцке, по задумке Ивана Грозного события развивались так стремительно, что Фёдоров и опомниться не успел, как вновь оказался в кремлёвской Земляной тюрьме. В первый же-день его пребывания в Полоцке к нему явился «тайный» гонец с предложением литовских князей и самого короля покинуть Россию и принять убежище в Литве.

   — Тебе, князь-батюшка, — таинственно начал гонец, — царь Иван готовится кровопролитие учинить.

   — Я тому не верю, — ответил Фёдоров. — Тебе же совет дам: поезжай в Москву и спроси у царя-батюшки, так ли это?

И Фёдоров велел взять гонца под стражу и отправил его в Москву по знакомой тому дороге. Но и сам воевода пробыл в Полоцке всего несколько дней. Его якобы вызвали на очную ставку с гонцом. Появившись в Москве, Фёдоров попытался встретиться с царём: ведь раньше он, конюший, был вхож во дворец днём и ночью. Ему сказали, что царь его примет, надо только подождать. И воеводу отвели отдыхать в малую камору без окон.

   — Ты сосни с дороги. Тут есть лавка и солома, — посоветовал Фёдорову боярин Василий Грязной. — И царь пока почивает.

На самом деле Ивана Грозного в эту пору в Москве не было. А его именем творили свои дела вожди опричнины Алексей Басманов, Василий Грязной и Малюта Скуратов. Они взяли Ивана Фёдорова под стражу и обвинили в клятвопреступлении и измене государю.

В царском дворце были и истинные сыны отечества. Они знали боярина Фёдорова как достойного россиянина и поздним вечером того же сентябрьского дня уведомили митрополита обо всём, что случилось в государевых палатах. Филипп поспешил во дворец на выручку любезного ему Ивана Петровича. Митрополита встретили бояре Алексей Басманов и Василий Грязной. Оба были хмельны, неопрятны и дерзки.

   — Какие страсти, владыка, почивать мешают? — спросил без почтительности Грязной.

   — Где боярин Иван Фёдоров? Видеть и слышать его должен: исповедь его нужная, — властно сказал Филипп.

   — Ты видел боярина Ивана сегодня? — спросил Басманов Грязного.

   — Нет боярина в царских покоях, — ложно ответил Грязной.

   — Не греши, сын Василий. Ведаю, что он здесь, и веди к нему. Не то клятву наложу! — возвысил голос митрополит.

Василий Грязной былизворотлив и умён. Он знал, чем остудить гнев митрополита. Сказал, коснувшись плеча:

   — Ты, владыка, не пекись об Иване Фёдорове. Он продал отчину Литве. И свидетель того есть. Потому он изменник и суд над ним вершить царю-батюшке. Тебе же в царёвы опричные дела не входить, ибо сам клятву нарушишь и преступишь.

   — А ты что скажешь, бывший побратим Фёдора Колычева? — нацелив на Басманова палец, спросил Филипп.

   — Василий правду изрёк. И ты бы, владыка, поостерёгся ломать царские уставы, вторгаться в домовый и опричный обиход. Ну зачем тебе преступать крестное целование? — Басманов в этот раз смотрел Филиппу в глаза, но что с того: хмельной сраму не имеет.

В груди у Филиппа всё клокотало от гнева. Но вериги клятвы неодолимо сгибали его гордую голову. И он покинул царский дворец, но не отступил от мысли вырвать боярина Фёдорова из рук опричников. Он шёл через Соборную площадь в горьких размышлениях. Считал Филипп, что если Иван Грозный предаст Фёдорова казни, то держава потеряет крепкую опору в борьбе с опричниной. Конечно же, наговор на Ивана Петровича в измене грозит ему плахой и он уже стоял «среди смерть пред очами имущих».

Царь Иван в это время, как Филиппу стало ведомо, пребывал в селе Тайнинском. Там, в прекрасном и уютном дворце, построенном ещё Иваном Третьим, Грозный предавался увеселениям. Зная крутые повороты царя в хотениях, Филипп велел служителям тотчас запрягать лошадей. Он разбудил спавшего в своём покое уставщика Иону Шилина, инока способного к подвигу, и сказал ему:

   — Прости, брат мой, что в полночь сон прервал. К царю нам ехать следует. Готов ли?

Пятидесятилетний Иона Шилин только глазами сверкнул, поднялся с ложа, шустрый, рукодельный, вмиг готов был в путь.

   — Готов, батюшка-владыка, — бодро ответил он.

Ещё Филипп взял с собой семерых конных — личную охрану и, когда время уже перевалило за полночь, покинул свои палаты и Кремль. Знал Филипп, что царь Иван вставал с первыми петухами, потому надеялся застать его на ногах, а не в постели.

На выезде из Москвы Филипп разминулся с всадником. То был опричный воин-гонец. Он мчал в Москву к Басманову с повелением царя Ивана, в коем решалась судьба боярина и конюшего Ивана Фёдорова. Велено было тайно вывезти его в Коломну и там заточить в крепостной каземат под суровый надзор. Филипп ещё не ведал того, что там, в Коломне, по воле Ивана Грозного вовсю зверствовала опричная сотня Григория Ловчикова. И в тот час, когда Фёдорова повезли из Москвы, в его вотчине были схвачены и заключены в казематы крепости кравчий Тимофей Собакин, дьяк Семён Антонов, конюх татарин Янтуган Бахмет и более двадцати челядинцев боярина. Заточили в казематы и сродников Фёдорова: боярина Александра Колина и дьяка Кузьму Владыкина. Все они были обречены Иваном Грозным на лютую казнь.

В четыре часа утра в Тайнинском уже никто не спал. Дымились трубы в поварне, повара готовили трапезу, конюхи чистили царских лошадей, Фёдор Басманов с молодыми псарями травили гусем голодного медведя — всё шло заведённым порядком. Сам царь с думным дьяком Посольского приказа Иваном Висковатым писал литовскому королю Сигизмунду Августу грамоту, в коей уличал его в пособничестве заговору против царского престола России.

Раннее появление митрополита в Тайнинском озадачило Ивана Грозного.

   — Что там в Москве случилось, коль прыткий так рано примчал? — спросил царь думного дьяка.

   — Да, может, по пустякам себя тешит. Иного-то ему и не дано, — ответил Висковатый.

   — Поди так, — молвил царь и лишь через час принял митрополита.

Филипп вошёл в царский покой с уставщиком Ионой Шилиным. Иван Грозный уставился на него с удивлением и, забыв получить от митрополита благословение, зло крикнул:

   — Зачем козла-послуха привёл? В шею его выгони!

Иона не дрогнул, смотрел на царя без страха. Филипп же сказал:

   — Не обессудь, великий государь. Мы поговорим, а он запомнит, потому как разговор вельми важный. И думный дьяк пусть побудет с нами. Ему тоже суть беседы важно знать.

   — Со своим уставом пришёл, владыка. Ан в чужой монастырь так не ходят.

   — Владыке, государь, все монастыри подвластны.

   — Остер! Говори же, что привело. — Царь нервно ходил из угла в угол покоя и смотрел под ноги, словно что-то искал на персидском ковре.

   — Говорю, великий государь. Ведомо мне, что вчера к полуночи взят под стражу в другой раз глава Земской думы, конюший, воевода, боярин Иван Петрович Фёдоров. Он же аки чистый родник, не замутнён крамолой, он верный слуга отечества.

   — Но не царя и великого князя всея Руси! — крикнул Иван Грозный.

   — Он верный слуга россиян и служит во благо царя и отечества, — твёрдо повторил Филипп. — Потому, государь-батюшка, сын мой, повели своим людям отпустить его с миром. — Митрополит говорил сдержанно и тихо. Но царю всё равно не понравилась речь Филиппа.

   — Ты говоришь «чистый родник»? А мне ведомо другое. Он в сговоре с любезным тебе князем Владимиром Старицким и готовил с ним против меня бунт. Потому расправы ни ему, ни всем заговорщикам не миновать. И тебе — тоже! Вижу, ты готов содеять клятвопреступление! Зачем вмешиваешься в мой домовый обиход и дела опричнины?

   — Казнь Фёдорова во благо токмо опричникам, но не тебе, великий государь, и не России, — ответил Филипп.

Митрополит лишь значительно позже узнает, какую иезуитскую уловку измыслил Иван Грозный, дабы одним махом избавиться от многих своих явных, а больше мнимых врагов.

Как-то в конце лета Иван Грозный примчал в Старицы, дабы закончить передел Старицкого удела в пользу опричнины. Князь Владимир тому сопротивлялся, но царь был ласков с братом, одарил его волостью под Тверью, сделал богатый вклад в Покровский монастырь и сам попросил князя Владимира отпустить с ним в Москву великосхимника Иова. Потом слёзно пожаловался на горькую судьбу:

   — На Руси меня поедом едят бояре. Посему был я, братец Владимир, в Кирилло-Белозерском монастыре и думаю в близкое время уйти от мира да в той славной обители бренные дни дожить. А ежели и там покоя не найду, братец любезный, попрошу королеву аглицкую Елисавету приют мне и чадам моим дать.

   — Полно, царь-батюшка, брат мой любезный, печаловаться. Царство под тобой крепко стоит.

   — Как же оно может стоять, ежели благожелателей у меня нет? Да и ты не устоишь без них, как оставлю тебе трон.

Так или иначе шёл тот разговор с глазу на глаз, мало кому ведомо. Но в те же дни князь Владимир донёс его суть до жены, княгини Авдотьи и других близких людей. Да тогда же Владимир исполнил просьбу царствующего брата: составил список всех своих благожелателей. Сказывали потом, будто бы и Иван Фёдоров принимал участие в сочинении того списка, многих вельмож назвал, на коих князь Старицкий мог рассчитывать в становлении на трон. Однако Иван Фёдоров к тому списку руки не мог приложить, ибо в Старицах он вовсе не бывал. Да это мало волновало Ивана Грозного. Рассуждали позже россияне, что никто из государей до Ивана Грозного не придумывал такого подвоха. Окрестив честных россиян заговорщиками, царь поручил провести розыск по списку Малюте Скуратову, Алексею Басманову и Афанасию Вяземскому. Сие для них оказалось проще простого, вроде детской забавы. И полетели головы неповинных россиян, и упрятали десятки их в тюрьмы, сослали сотни в глухие места. Потому, чувствуя свою силу, Иван Грозный продолжал увещевать митрополита:

   — Говорю тебе, владыка: остудись и не мешай мне выводить крамолу в державе и крепить царскую власть, кою готовлю для сыновей.

А Филипп всё хотел заглянуть в глаза Ивана, прочитать в них помыслы тайные и выведать душевное состояние. Но царь так ни разу и не глянул на митрополита. Однако и такое поведение царя дало повод Филиппу сказать последние жёсткие слова. Он тоже знал, что царь тайно посещал Кирилло-Белозерский монастырь, и причину ведал. Оттого, не думая о последствиях, твёрдо произнёс:

   — Твой недуг подозрительности и недоверия к своим подданным, великий государь, нужно лечить не мешкая. И ежели ты надумал в молении очистить себя и принять постриг, исполни сие. Кирилло-Белозерская обитель достойно примет тебя в иноки. И тогда держава избавится от опричнины, вздохнёт вольно.

Проговорив эти слова без сомнения в своей правоте, митрополит покинул царский покой. Он ушёл с гордо поднятой головой, твёрдо зная, что быть ему отныне в опале и не избежать судьбы славного россиянина Ивана Петровича Фёдорова. То была печальная, но провидческая мысль.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ СУДНЫЕ ДНИ


Расправы над подданными, их казни, захват опричниками чужого имущества, чужих земель — всё это не прошло даром для Ивана Грозного. Летом 1568 года царь вдруг обнаружил, что к нему никто из иноземных государей не шлёт послов. Купцам было запрещено везти свои товары в Россию. Иван Висковатый боялся встречаться с Грозным, потому как царь требовал наладить добрые отношения с европейскими державами. Призвав, наконец, думного дьяка к ответу, царь Иван спросил:

   — Почему Швеция грозит мне войной? Что кроется за молчанием аглицкой королевы Елисаветы? — Висковатый молчал, не знал, выкладывать ли правду. Царь злился. — Говори, а не скажешь, вот мой ответ: по твоей вине я обложен, аки медведь в берлоге.

Иван Висковатый выкручивался из незавидного положения как мог. Но думному дьяку приходилось вновь и вновь приносить царю дурные вести. Как-то во время вечерней встречи с царём глава Посольского приказа принёс протест Турции. Могучая держава потребовала от Ивана Грозного отступиться от Казанского и Астраханского ханств. Сказано было и об опричнине: «Не разгонишь оную, пойду войной на тебя», — грозился турецкий султан.

Вести с рубежей державы поступали одна неприятнее другой. Висковатый шёл к царю на доклады с душевным трепетом. И было отчего. Лишь только думный дьяк появлялся в покое, как царь начинал метать в него молнии, хватался за посох. Высокий, крепкий телом и духом думный дьяк начинал заикаться, плакать и просить у царя пощады:

   — Милостивый государь, царь-батюшка, не гневайся на меня, ни в чём нет моей вины. Уж лучше лиши службы!

   — Ишь, заячья болезнь пришла! — кричал царь. — А мне каково?! — И требовал: — Говори, что там у тебя? Но милости не жди! Знаю теперь доподлинно, что послы твои скверно исполняют дело.

   — Скверно, государь-батюшка, иное. Их не пускают в иноземные державы, — отвечал Висковатый. — Да и как пускать, ежели Швеция порушила мир с Россией и её войско идёт к нашим рубежам? Ещё английская королева Елизавета прислала грамоту, в коей сказано, что она не желает заключать с тобой, государь, военный союз. Ещё литовцы проявили коварство и приступом взяли сторожевую крепость близ Полоцка.

Гневный царь бросил в думного дьяка серебряный кубок.

   — Говори, тать, что за крепость?!

   — Улу называется, царь-батюшка, — увернувшись от кубка, ответил думный дьяк.

   — Вон! — закричал Иван Грозный. — Видеть тебя не хочу!

Висковатый скрылся за дверью. Дня три царь не звал его. А как позвал, тот принёс ему новую чёрную весть, коя окончательно добила Ивана Грозного.

   — Царь-батюшка, ноне тебе только одно подмётное письмо. Ты уж не серчай и не читай его.

   — Как это не читать? Дай сюда! — потребовал царь.

Думный дьяк подал ему письмо и отошёл поближе к двери.

Иван развернул бумагу. Читая, он побледнел, на лбу выступил обильный пот. Письмо было коротким, но сказанное в нём потрясло царя. Он и раньше подозревал, что в его родословной кроется какая-то тайна. Да и говорили ему о том в глаза. Тот же князь Фёдор Овчина во хмелю выложил. Он тогда ещё не поверил. Теперь, похоже, правда проявилась вовсе. Неизвестный писал, что он, государь Иоанн, не есть русский человек, потому как отец его — ведомый многим отшельник Ипат, в прошлом пленный кавказский князь, принявший православную веру. И про мать было сказано, что она полутатарка, полулитовка. И что нет у него права на царскую власть, дескать, пора ему уйти в монастырь и уступить престол истинному наследнику, сыну великой княгини Соломонии и князя Андрея Старицкого — Григорию. Он же скоро объявится, заключалось в письме.

Дочитав подмётную бумагу, Иван Грозный устало сказал думному дьяку:

   — Позови Лукьяныча, неугодный.

Пока искали Малюту Скуратова, царь успел подумать, что письмо дышит правдой. «Да и что другое могло потянуть к черкешенке Марии Темрюковне, как не зов крови, — уже не в первый раз предположил Иван. — И двор мой ноне на черкесский похож», — размышлял без горечи царь.

Пришёл Малюта-молодец. Опрятен, улыбчив, красив, даже румянец на щеках, словно по младости лет. «А лютости в нём, однако, больше, чем в ком-либо. Крикнуть, что ли, на него?» — подумал царь.

Ан нет, с Григорием Лукьяновичем Иван Грозный разговаривал как с большим вельможей. Знал он, что, ежели Малюту обидеть и оскорбить непотребными словами, он сам проявит дерзость и, чего доброго, задушит огромными лапищами. Однако на этот раз царь разговаривал с Малютой без особой ласки. И было отчего. Следствие по делу об измене Ивана Фёдорова затянулось почти на два года. Сыскные опричники Мал юты Скуратова рыскали по всей державе, замучили под пытками десятки служилых людей, слуг, холопов в коломенской и новгородской вотчинах Фёдорова, но не добыли никаких улик об измене. Никто, даже под рукой палача, не оговорил Фёдорова.

Малюта смотрел на царя ласково, спросил:

   — Ты, батюшка, звал меня?

   — Звал. Найди митрополита, и пусть придёт во дворец моим именем.

   — Найду, и придёт, — ответил Малюта, слегка поклонился и вышел.

Иван Грозный задремал в кресле. Филипп вошёл тихо и сел у стены на лавку, обитую зелёным бархатом. Митрополиту не хотелось тревожить царя. Он всматривался в черты его лица и думал о нём. До сих пор Филиппу не удавалось разгадать противоречивую, изощрённую в хитростях и коварстве натуру Ивана Грозного. Он был умный и образованный человек, он знал цену добру и злу. Сам боярами был ущемляем, но не до такой степени, чтобы все силы души и тела отдать одной страсти — искоренению боярской крамолы. Однако обернулось это другим. Вместе с боярами и князьями он уничтожал русских людей всех чинов и сословий. «Как сие могло уложиться в природе российского государя?» — удивлялся Филипп.

Царь, наконец, открыл глаза, увидел митрополита, спросил:

   — Давно пришёл?

   — Давно.

   — Разбудил бы.

   — Ты, государь-батюшка, видимо, умаялся в делах, устал...

   — И то верно. — Царь помолчал, собираясь с мыслями. — Спросишь, зачем позвал? Так вот скажи, как на исповеди: служил ли ты при дворце, когда я на свет Божий появился?

   — Служил, государь-батюшка, сын мой.

   — И правду ведаешь о моём рождении? — Царь прожигал Филиппа пытливым взором. — Говори, всё стерплю.

Филипп не отводил своих глаз от царских. Он подумал: «Какую правду ты хочешь знать, истинную или в угоду? Токмо правда бывает одна, или её нет вовсе».

   — Чего молчишь, владыка? Сказал же, стерплю. — А про себя подумал: «Нет, не стерплю!»

И Филипп согласился с ним: «Не стерпит. И будет преследовать меня, как тот шатун в заонежской тайге, пока не упаду. Да где наша не пропадала!» И Филипп шагнул с обрыва в пропасть, в холодный омут.

   — Ты, царь-батюшка, сам, поди, знаешь о той правде. Ан ищешь подтверждения у очевидцев. Скажу мало. Но то правда. Великий князь Василий, твой мнимый батюшка, был не чадородным, но винил в том княгиню Соломонию. За то и свершил над нею постриг. Женившись на твоей матери, он три года ездил с нею по монастырям, по ворожеям и колдунам, дабы они помогли твоей матушке зачать дитя, но того не добился. Матушка твоя тоже оставалась бесчадной. Всё решила твоя бабушка, княгиня Анна. Она отвезла дочь за Боровский монастырь к отшельнику Ипату. Там они провели три дня. И в положенный час ты появился на свет. Вот и вся правда, государь Иван...

   — Васильевич?

   — Ипатович. Всё, как на духу.

   — А брату Юрию кто отец?

   — И сие тебе, государь, ведомо. Изволь моё подтверждение: мать твоя была возлюбленной Ивана Овчины и Юрий — дитя их греховных услад.

   — Скажи последнее: от кого понесла Соломония?

   — Не ведаю доподлинно, но предполагаю: князь Андрей Иванович Старицкий — отец дитяти Соломонии. Они любили друг друга с ранних лет.

Воцарилась тишина. Каждый думал о своём. Царь вспомнил подмётное письмо. А митрополит размышлял о новом повороте своей судьбы. «И то сказать, зачем великому государю свидетель в его тёмном прошлом», — пришёл к выводу Филипп. Он встал.

   — Я пойду, царь-батюшка. Службу мне пора править в Успенском соборе. Приходи, помолимся вместе.

   — Не знаю, приду ли, — как-то безучастно ответил Иван Грозный и даже не заметил, как Филипп ушёл. В этот миг он подумал о том же, о чём минутой раньше размышлял митрополит. «Господи, а ведь Филипп единственный очевидец...» И царь Иван усмехнулся.

Митрополит пришёл в Успенский собор и вскоре при стечении сотен россиян повёл службу в честь приближающегося праздника Благовещения Пресвятой Богородицы. В конце марта стояла благодатная погода. Все радовались теплу и солнцу. И Филипп радовался, правил службу в хорошем состоянии духа, хотя только что завершившаяся беседа с царём не предвещала ничего хорошего, наоборот, чем больше о ней думал митрополит, тем зловещее вырисовывался её облик. Однако Филипп попытался забыть о разговоре с царём. Огорчало митрополита более то, что царь Иван стал редким гостем в храмах. Правда, о церквях Симонова монастыря и Александровой слободы он не забывал. Но там велись потешные службы. В тех храмах царь Иван был то шутом, то архиепископом, то игуменом, князь Афанасий Вяземский служил келарем, Малюта Скуратов — пономарём, а Алексей Басманов — духовником Ивана Грозного. Где уж тут до благостной церковной службы, когда столько потехи! В Симоновом монастыре были и кулачные побоища, и разгулье с вольными девицами — всё дозволялось уставом царских вертепов, написанным самим Иваном Грозным. Трудно было смириться Филиппу с тем, как увязал в сатанинской ереси государь. Но он должен был сие терпеть, потому как не имел права вмешиваться в царский домовый обиход.

Теперь, как понимал Филипп, после откровенной беседы с царём, он получил это право. И заплатил за него ценою своей жизни. Ничто не пугало отныне митрополита вступиться за боярина Ивана Фёдорова и вырвать его из злодейских рук государя. Филипп ничтоже сумняшеся назвал Фёдорова самым правдивым и стойким россиянином из всего земского правительства. И Земская дума, кою он возглавлял, при нём была настроена более строго против царской опричнины и всего произвола Ивана Грозного. Но пока Иван Фёдоров был в заточении, и ему, митрополиту, не должно быть покоя.

Служба в Успенском соборе была в самом разгаре, когда неожиданно распахнулись врата храма и в него, словно разбойная ватага, вломилась орава кромешников во главе с Иваном Грозным. При нём, как всегда, были Алексей Басманов и Василий Грязной. Он «вошёл со всем воинством своим, вооружён весь, наго оружие неся». Царь был в дорожном одеянии, опричники — тоже, все в чёрных кафтанах, в шапках, кои они и не подумали снять. Владыка вознегодовал: как посмели они осквернить святыню православной веры в час торжественного богослужения?! Он поднял над головой крест, крепче сжал в руке посох и сошёл с амвона навстречу царю и кромешникам. Богомольцы поспешили расступиться, многие покидали храм, другие прятались в приделах. Подойдя к царю и опричникам, митрополит бесстрашно сказал:

   — Великий государь, вели насильникам покинуть храм, дабы не опалил анафемой.

Царь Иван зло усмехнулся.

   — Они при мне! Они берегут своего царя от злодеев. Ты же ищешь опалы, возвысив свой голос на царя! — ответил он.

   — Мы с тобой, государь, час назад беседовали. И я понял, чего ты теперь добиваешься. Не устрашусь, пред лицом Господа Бога скажу, что ты, государь, не хочешь быть благочестивым царём. Ты возмущаешь державу жестокостью и непотребством. За алтарём льётся невинная христианская кровь и россияне насильственно умирают! Зачем ты возвышаешься на земле выше Господа Бога? Как не прогневаться Вседержителю, как не шагнуть на тебя встречь слуге Божьему?! — продолжал громогласно обличать Ивана Грозного митрополит. — У всех народов есть законы и права, только в России их нет. Зачем же ты несёшь озлобление детям своим? Зачем не помнишь о том, что ты смертный человек, хотя Бог и поднял тебя? Всевышний взыщет с тебя за невинную кровь, пролитую твоими руками, твоими чёрными слугами! Опомнись, государь! Иди к покаянию! — И Филипп ударил посохом о каменные плиты собора.

Но и Грозный вошёл во гнев. Его чёрные глаза засверкали диким огнём, орлиный нос побелел. Он тоже стукнул посохом о каменную плиту и крикнул:

   — Молчи, чернец! Ведомо ли тебе, что замышляют враги мои? Они хотят извести-поглотить меня. Даже ближние мои отдалились от меня и душу мою хотят вырвать из груди! Я был слишком мягок к тебе, к твоим сообщникам в моей державе. Но отныне вы у меня взвоете! Теперь иди и исполняй службу, пока я в милости! — Царь был ростом ниже митрополита, но смотрел на него свысока и с презрением.

В глазах владыки в сей миг светилась жалость. Так жалеют конченых, погрязших в пороках людей.

   — Я исполняю службу, государь, и служу не тебе, а Господу Богу и Пресвятой Богородице. Потому повели твоим людям снять шапки. — И митрополит вернулся на амвон. Он поднял крест. — Слово моё к вам, благочестивые россияне. Государь и кромешники оскверняют святыню державы, и потому я вознесу им анафему, ежели они не покинут храм.

В этот миг Иван Грозный поднял руки и крестом взмахнул ими. Опричники сей же миг скинули шапки. Он же направился к царскому месту, но не сел на него, а встал рядом. И тогда митрополит запел третий псалом Давида:

   — «Господи, как умножились враги мои! Многие восстают на меня! Многие говорят душе моей: нет ему спасения в Боге! Но Ты, Господи, щит предо мною, слава моя. И Ты возносишь голову мою!»

Певчие на клиросе запели канон молебный к Пресвятой Богородице:

   — «К Богородице прилежно ноне притечём, грешнии и смиреннии, и припадём в покаянии зовуще из глубины души: Владычице, помоги!»

Митрополит посмотрел на царя и подумал, что тот входит в смирение, потому как в глазах у него погас бесов огонь, плечи опустились и на лице разлилась печать покаяния. Да так оно и было. Царь подступил к амвону и трижды повторил:

   — Владыка, благослови на добрые деяния!

После первого прошения Филипп ещё сомневался в искренности государя, но, когда тот смиренно вторично и в третий раз произнёс сии слова, митрополит поднял крест, дабы благословить царя, но слова благословения не сошли с его уст, потому как он увидел в глубине глаз Ивана знакомое ему коварство. Это был змей, пытающийся зачаровать свою жертву. Филипп отвернулся от царя и вместе с певчими повёл канон к Богородице. И проявилась глубинная суть царя-деспота. Он крикнул в четвёртый раз, уже гневно:

   — Владыка, стащу с амвона, ежели не благословишь на добрые деяния!

И тогда митрополит повернулся к царю, шагнул к нему с амвона и из уст в уста сказал:

   — Будет тебе Божье и моё благословение, ежели освятишь себя богоугодными делами. Сними опалу с боярина Ивана Фёдорова, выпусти из сидельниц всех безвинных и получишь отпущение грехов. Говори же царское слово с амвона. — И Филипп протянул Ивану руку, дабы ввести его на амвон. Но Иван Грозный отмахнулся от протянутой руки.

   — Чернец! Ты обрёк себя на то, что ищешь! А Фёдорова я не токмо освобожу, но и вознесу на трон державы! — И стуча, посохом о каменные плиты, под звуки пения, плывущего с клироса, государь покинул собор.

За ним толпою выломились опричники. Алексей Басманов уходил последним. Он посмотрел на Филиппа, мелко-мелко перекрестил себя и поспешил следом за Василием Грязным. Филипп заметил движение Басманова, но не понял его сути. А в Алексее в этот трезвый час бытия проснулось сострадание к митрополиту, да тут же и погасло, потому как Басманов испугался этой невольно вспыхнувшей искры.

Мучаясь от ярости и гнева, исходя желчью, Иван Грозный не бросил слов на веер и оказался скор на расправу. Словно для того, чтобы воочию показать митрополиту свою жестокость, как это было при Афанасии, Грозный учинил публичное уничтожение главы Земской думы Ивана Фёдорова. Придя во дворец, он повелел Малюте доставить Фёдорова в Москву. И опричники помчались в Коломну. А через два дня узника привезли в Кремль. Иван Петрович догадывался, зачем он понадобился царю, и, зная упорство Грозного в достижении цели, покорно шёл к своей гибели. Боярин был ещё не так стар, но, доведённый в каземате крепости до истощения, был немощен и худ до такой степени, что на лице сквозь кожу просвечивались кости. Он не страдал — всё лучшее, что было в его жизни, осталось позади, — ни о чём не сожалел. Он возник во дворце спокойный и отрешённый. Но то, что с ним случилось вскоре, потрясло его.

Когда Иван Петрович прибыл в царский дворец, там уже было множество вельмож. Фёдоров не ведал, по своей ли воле пришли опричные бояре, князья, дворяне, но подумал, что человек двадцать земских, стоявших в стороне от опричников, собрали тоже для бессудной расправы. С приходом Фёдорова в тронном зале наступила тишина. Близ трона было безлюдно. На лавке лежали царские одежды. Когда подвели Фёдорова к одеждам, к нему подошёл царский духовник епископ Евстафий. Тут же появился Иван Грозный и сказал:

   — Вот царские одежды, Иван Петрович. Низко кланяюсь тебе и прошу их надеть. — Царь и впрямь низко поклонился.

Фёдоров растерялся. Он понял, что царь решил превратить его в шута, но взял себя в руки и с вызовом пояснил:

   — Ведомо мне, что царей возводят собором. Потому зачем мне отягощать свои плечи чужим покровом?

Царь позвал опричников:

   — Эй, люди! — махнул он им рукой. — Иван Петрович хочет быть в царских одеждах! Облачить его!

Тотчас к Фёдорову подбежали рослый сын Малюты Скуратова Максим и Фёдор Басманов. Они силой надели на боярина всё, что было приготовлено, поставили его перед Грозным.

   — Вот теперь ты ублажён. Поднимись на трон, глаголь и повелевай, — громко приказал царь Иван.

   — Шутом не буду! — крикнул Фёдоров. — Знаю твои помыслы, потому лишай меня живота!

   — Ан нет, не ведаешь ты моих тайных мыслей! Быть тебе царём! — Грозный повелел Алексею Басманову и Василию Грязному: — Эй, други, посадите его на трон!

Боярин сопротивлялся. Но Алексей и Василий взяли его под руки и, словно малое дитя, занесли на царский трон, усадили, как должно. А царь Иван снял шапку, опустился на колени и вознёс руки:

   — О милосердный государь, теперь ты имеешь то, чего добивался! Отныне ты царь и великий князь всея Руси! Повелевай и наслаждайся владычеством, коего жаждал! Да вели меня отвести на плаху! Умру, за Русь не вопия! — кричал, юродствуя и сверкая бешеными глазами, Иван Грозный, нисколько не смущаясь тем, что сам в сей миг был смешон.

Вельможи не смотрели на царя, а, низко опустив головы, вздыхали. Особенно страдали земцы. И ни у кого не хватило духу остановить царя, сказать, что ему, государю великой державы, постыдно быть шутом или юродивым.

И всё же храбрая душа нашлась. Уже пробивался через толпу царедворцев митрополит Филипп. Его посох стучал всё сильнее, крест, поднятый над головой, отпугивал опричников. Остановившись близ царя, Филипп сурово сказал:

   — Государь и великий князь всея Руси Иван Васильевич, встань и не гневи Всевышнего. Сего шутовства он не простит. Не срами российский престол!

Иван Грозный поднялся стремительно. Встал перед митрополитом, гневно сверкая глазами, властно произнёс:

   — Верно, владыка, шутом мне не должно быть, потому как я есть карающая десница. Ты зришь изменника и посягателя на царский трон! Какой же мерой ему воздать?

   — Отпусти его с миром! Он чист перед тобой, государь, — потребовал митрополит.

   — Как бы не так! Вот члены Боярской думы, — и Иван протянул руку в сторону земцев. — Спроси их, что они изрекут?

   — Спрошу, — ответил Филипп и подошёл к боярам. — В чём вина конюшего Фёдорова, который многие годы стоял перед вами?

Бояре скопом молчали и прятали глаза от митрополита. Но из-за их спин кто-то крикнул:

   — Он замышлял измену вместе с князем Владимиром Старицким!

Филипп шагнул вперёд, земцы расступились, и он увидел Судка Сатина. Царь Иван подбежал к митрополиту, схватил его за рукав святительских одежд и, тряся, спросил:

   — Что изречёшь на сие, что? Да мыслю — ничего, потому как сам ты с изменником вкупе!

   — Вот та ехидна, коя оклеветала Фёдорова! — И Филипп ткнул посохом в Сатина. — Ты же, государь, болен сатанинской хворью, — тихо сказал Филипп и попытался освободиться от руки царя.

Царь отпустил митрополита, но продолжал, кривляясь:

   — Сие тебе видится. Но ты сей миг узришь и другое. Ты увидишь, как я наказываю крамольников. — И он крикнул опричникам: — Эй, люди, казните сего самозванца! Вот вам моя сабля! — И Грозный обнажил её, бросил подбегавшему Василию Грязному. Опричник поймал саблю да извернулся и бросился на Фёдорова, ударив его по шее наотмашь. Но не отсёк головы, она лишь упала на правое плечо, и кровь хлынула на трон.

   — Он ещё жив, он смеётся! — крикнул молодой Басманов и, выхватив саблю, пронзил Фёдорова в сердце.

Земские бояре и дворяне в страхе покидали тронную залу, теснились, давили друг друга в дверях. Митрополит поднял крест и громко произнёс, обращаясь к царю:

   — Анафему тебе, изверг и аспид, во веки веков. — Он подошёл к убитому Фёдорову, закрыл ему глаза и тихо молвил: — Вознесись на небеса, душа твоя, агнец безвинный. — С тем и покинул царский дворец.

К трону подбежали царские слуги, завернули в холст тело Фёдорова и унесли. Досужие горожане видели, как убиенного привезли в возке к реке Неглинной в рогожном куле, привязали к нему верёвками камень и бросили в воду.

Несколько дней после лютой казни Ивана Фёдорова владыка не покидал своих покоев. Но через служителей он знал, что Иван Грозный продолжал злочинствовать над многими боярами и дворянами, кои были близки к главе Земской думы и оказались в списке князя Владимира Старицкого. Позже с амвонов московских церквей и соборов священники читали молитвы за упокой душ убиенных. Было таковых сто сорок вельмож и за две сотни челяди тех господ. Среди казнённых было шестеро из боярского рода Колычевых и человек двадцать их сородичей.

А четвёртый день после казни Фёдорова митрополит покинул кремлёвские палаты и уехал к боярину Михаилу Колычеву. В тот же день опричники чёрной сворой ворвались в палаты митрополита, разбежались по всем покоям, по хозяйственным службам, схватили всех служителей владыки, всех соборных старцев, кои жили при нём. И все они были брошены в земляную тюрьму. Вечером того же дня на подворье Колычевых приехал кравчий Фёдор Басманов и передал Филиппу повеление царя быть ранним утром на другой день в Новодевичьем монастыре. Царь потребовал от митрополита, чтобы он отслужил в храме обители торжественный молебен в честь своей жены черкешенки Марии Темрюковны.

Филипп исполнил волю Ивана Грозного, приехал в монастырь ранним утром. Чествование совпало с празднованием дня чудотворной иконы Смоленской Божьей Матери. Сия реликвия, написанная евангелистом Лукой в Антиохии и волею Божьего Провидения явившаяся на Русь в ХП веке, хранилась в Благовещенском соборе Кремля, но ко дню празднования повелением Грозного её привезли в Новодевичий монастырь. И быть бы богослужению великолепным, если бы не кощунственная вольность государя. Иван Грозный появился в обители следом за митрополитом. Как и в Успенский собор, в монастырь с ним прихлынула свора опричников. Да это было терпимо, потому как чёрные воины вошли в женскую обитель чинно и без головных уборов, безоружные. Однако среди русских опричников на сей раз оказалось несколько татар и черкесов — иноверцев. А рядом с царицей Марией встала близ амвона ханша Сююн-бике. Митрополит ко всему этому отнёсся снисходительно. Но, как только началась Божественная литургия, владыка заметил, что иноверцы надевали шапки магометанского покроя — тафьи.

Филипп понял, что сие кощунство не невольное осквернение православного храма магометанами, а преднамеренное, задуманное кем-то прежде. Митрополит сошёл с амвона к царю и, показывая на опричников в тафьях, сурово спросил:

   — Сие ли подобает царю творить в православном храме?

Царь на замечание митрополита не разгневался, а, хитро прищурив глаза, сказал:

   — Я их позвал по воле царицы Марии. Но ты волен изгнать их из храма. Потому утешь себя.

   — Я изгоню их, государь-батюшка и государыня-матушка, — ответил Филипп и поднялся на амвон.

   — Свет мой, — обратился Иван к царице Марии, — иди и защити своих сродников. Никто не смеет нарушить твою волю и желание.

Мария лишь кивнула Ивану и ушла к своим сродникам. А митрополит зашёл в алтарь и послал священника и двух дюжих дьячков-алтарников вывести магометан из храма.

   — Скажите им, что агарянам[34] нет места в Христовом храме, — наказал Филипп.

Священник и дьячки-алтарники поспешили выполнить волю митрополита. Со словами: «Нет места агарянам в храме!» — они стали выпроваживать иноверцев из церкви. И царица Мария закричала:

   — Царь-батюшка, на помощь! Братцев избивают!

Литургия нарушилась. Ещё пел на клиросах хор, но в храме все всполошились. Грозный поспешил на помощь царице. Опричники навалились на священника и дьячков, потащили их из храма. Слышались крики: «Бей их, бей!» Иван Грозный взял за руки царицу Марию и в окружении опричных бояр и князей покинул церковь. На паперти он сказал Василию Грязному:

   — Приведи ко мне митрополита.

   — Исполню, — ответил боярин, побежал в храм, влетел на амвон, схватил Филиппа за рукав священной одежды и с криком: «Иди, злочинец, на расправу!» — потянул его из храма.

Филипп не уступал Грязному в силе, легко освободился от его руки.

   — Анафема, изыди! — гневно произнёс он и вышел на паперть.

Иван Грозный ждал Филиппа. При его появлении он обвёл рукой царедворцев, среди которых на сей раз не было Алексея Басманова, и сказал:

   — Вот свидетели твоих клятвопреступлений. Трижды ты нарушил клятву не вмешиваться в домовый обиход царя и дела опричнины. Ноне ты обидел царицу. То смывается только кровью. Да будешь судим! — И, не дав митрополиту обличить даря в кощунстве и осквернении храма, покинул двор обители, сел с царицей в колымагу и уехал.

Митрополит долго стоял на паперти в окружении обитательниц монастыря и чувствовал, как в груди у него разливается холод. Он знал, что не единожды нарушил клятвенную запись и делал сие с ответственностью, потому как пастырь церкви не мог терпеть дикие бесчинства царя. Но Филипп ещё надеялся, что царь образумится, забудет о неугодной россиянам крестной записи. Теперь стало очевидно, что царь не отступился от неё и не во гневе, когда терял рассудок, а здраво приговорил его к суду. Филипп знал, что праведный суд не усмотрел бы в деяниях митрополита вины против царя, но он ведал, что бессудность царя Ивана Грозного была безмерной, и не ждал себе никакой пощады.

Он возвращался в свои кремлёвские палаты в горестном унынии. Душа его изнывала от предчувствия беды. Даже спасительные молитвы не помогали избавиться от безысходного состояния. Когда же Филипп не увидел в своих палатах ни одной живой души, а лишь опустошение, к его сердцу прихлынуло отчаяние. В памяти ещё ярко высвечивалась дикая расправа над главой Земской думы, любезным ему Иваном Петровичем Фёдоровым. И он понял, что совсем близок час жестокой расправы над ним, митрополитом всея Руси. И не видел он в своём окружении, кроме разве уставщика Ионы Шилина, никого из архиереев церкви, кто бы выступил в его защиту. Даже вольнолюбивый новгородский архиепископ Пимен, даже правдолюбец рязанский епископ Филофей не возвысят голоса «за други своя», за пастыря Русской православной церкви. Все они страха ради впадут в безмолвствование.

Так оно и было. Всё по воле Ивана Грозного в одночасье закружилось в чёрном вихре вокруг митрополита. Скорым часом со многих мест державы стянули в Москву свидетелей-клевретов, готовых обвинить Филиппа в законопреступлениях. Привезли из Соловецкого монастыря игумена Паисия, пастыря честного, но поражённого страхом, вынуждающим его говорить какую угодно «правду» во благо царя. Из Суздаля-опричного позвали епископа Пафнутия, ему поручили быть главою судного дела. Рядом с ним в помощь поставили корыстного архимандрита Андрониевского монастыря Феодосия. В судную комиссию вошёл опричник князь Василий Темкин-Ростовский, известный тем, что оговорил перед царём многих своих сродников, а когда их казнили, половину имущества забрал себе, остальное сдал в государеву казну.

Пока судные люди собирали против митрополита разные улики, велением Ивана Грозного его отлучили от церковного престола и заточили в Богоявленский монастырь, что стоял в Китай-городе за Ветошным рядом.

Опричники во главе с Василием Грязным пришли в палаты митрополита ночью, стащили его с постели и хотели увести в исподнем. Однако он нашёл в себе силы сказать Грязному такие слова, от коих тому стало страшно и он разрешил Филиппу надеть святительские одежды.

   — Не кляни мой род, владыка, не клади на меня проклятие! — взмолился боярин Василий Грязной. — Я слуга подневольный, клятвой повязанный, и тебе служил бы, будь ты ноне у власти. А священные одежды, что ж, надевай.

Как только митрополит оделся, его повели под стражей из палат на Соборную площадь. Там стоял крытый возок. Филиппа усадили в него и погнали коней из Кремля.

Митрополит Филипп, пребывая в Богоявленском монастыре, не сложил сан, как сие сделал некогда митрополит Афанасий. Он потребовал прислать к нему конюшего Алексея Басманова. Для того это была полная неожиданность, и Алексей отказался посетить опального митрополита. Он нашёл Ивана Грозного на псарне и попросил:

   — Государь-батюшка, не неволь меня идти к митрополиту. Не умею я с ним разговаривать.

   — Так и мне трудно с ним речи вести. Но коль нужно, коль просит тебя, — царь смотрел на Басманова хитрыми глазами, — коль просит конюшего Басманова, так тебе должно идти.

Вынужденный исполнить волю монарха, Алексей Басманов явился в монастырь, терзаясь совестью, вошёл в смрадную клеть и застыл близ двери не поднимая головы. Филипп сидел у поставца, читал Евангелие. Спросил Алексея:

   — Когда же мы с тобой встретились впервые, сын Данилов?

Алексей посмотрел на Филиппа, как показалось митрополиту, осмысленно, ибо на сей раз не был хмелен. Но признаться, что они познакомились и прониклись друг к другу дружбой сорок с лишним лет назад, у Алексея, отважного воеводы и наглого опричника, не хватило сил. Знал он, что это потянет за собой другие воспоминания и, торопясь вспомнить всё былое, они дойдут до того часа, когда спасали один другого в пламени сеч, когда делились сокровенными тайнами любви к своим несравненным семеюшкам. И когда, наконец, они дойдут в воспоминаниях до часа, прервавшего их светлую дружбу и ввергнувшего его, Алексея, в бездну зла, насилия, беззакония и отрицания всего святого, тогда он не выдержит пыток и, не приведи Господи, ринется на «обидчика», разбудившего в нём ласкового и одновременно свирепого зверя, и никому не ведомо, чем это завершится. И Алексей, стиснув зубы, молчал. Он ещё не стоял на берегу реки Небытия у брода, не знал ещё, что, вступив в неё и одолев, он очистит свою душу от грехов и преступлений. Но путь к покаянию ему был открыт. Алексей видел это по глазам владыки. Однако уста грешника были крепко запечатаны, замкнуты окаянною клятвой. И Алексей не выдержал вопрошающего взгляда митрополита, со звоном дерзости спросил:

   — Что тебе надобно от меня, владыка?

   — Ты ведаешь, сын Данилов, сие лучше, чем я. Да не будешь принуждён к покаянию силой. Грядёт час, ты скоро осознаешь это и придёшь к стопам Всевышнего.

   — Поживём — увидим, — вновь с вызовом сказал Алексей.

   — В это я верю: увидишь. Да не пожелаю врагу своему того, что ты узришь. И скоро, очень скоро, ещё вешнее солнце будет стоять за окоёмом.

   — Не вещай, владыка, осержусь. И не лезь в мою душу.

   — Больше ни слова. Но веру мою в твоё очищение ты не порушишь.

   — Господи, да говори же наконец, зачем звал! — закричал Басманов.

   — Передай государю, что я требую созыва Земского собора. Им ставлен на трон, ему и панагию сложу. — И Филипп осенил крестным знамением Басманова. — Иди с Богом, Алёша.

Басманов хотел отмахнуться от Филиппа и его крестного знамения, по рука не поднялась. Он хотел покинуть клеть, но ноги не слушались. С великим трудом он сделал шаг и привалился к стене. Всегда полный сил, он не мог понять, что с ним случилось. И до него дошло, что самому ему не выбраться из клети. Мелькнула мысль, что это проделка Филиппа, что он не священнослужитель, а колдун. Этой мысли он возрадовался: то-то будет чем поделиться с государем! И уж тогда наверняка Филиппа Колычева сожгут за колдовство на костре. «Болото», где жгут колдунов, оно тут рядом, за монастырём.

Пока Алексей предавался горьким размышлениям, пока упивался мыслью взять верх над колдуном с помощью царя-батюшки, Филипп подошёл к Алексею, уткнувшемуся лицом в стену, и сильными руками стал разминать, растирать ему ключицы, шею, позвоночник до самых ягодиц, и так несколько раз всё сильнее и сильнее, разминая мышцы и промеж позвонков. И Басманов почувствовал, что ему легче дышится, что руки вольно движутся, кулаки сжимаются. Он переступил с ноги на ногу и понял, что ноги его слушаются. И нервы у него сдали. Он ткнулся лбом в стену и во второй раз в жизни, после слёз, пролитых по незабвенной Ксении, заплакал. Но виду не показал: гордыня держала в узде. Не повернувшись к Филиппу, он вышел из клети и пропал в темноте каменного хода.

Звякнул засов, и Филипп вновь остался один. Он сел на скамью. На лице его светилась скупая улыбка. Он понял состояние Басманова: тот сделал первый шаг к очищению. «Дай-то Бог! Дай-то Бог! — мелькнуло у Филиппа. — Помолюсь за него, и придёт к покаянию, заблудший».

Иван Грозный был уже без узды. Выслушав Басманова, он крикнул:

   — Я ему покажу Земскую думу! Хватит и в Москве мне крамольников! — Отпуская Басманова, наказал ему: — Пришли ко мне Лукьяныча!

Едва появился Малюта Скуратов, он повелел главе сыска:

   — Ноне же вечером схвати боярина МихаилаКолычева и доставь его в Арсенальную пыточную башню.

   — Исполню, батюшка, — только и ответил Малюта.

Расправа с Михаилом Колычевым была жестокой и скорой.

Царь Иван пришёл в Арсенальную башню раньше, чем туда привели боярина. Он велел палачам приготовить плаху. Каты куда-то юркнули и тут же принесли тяжёлую дубовую плаху. В это время доставили Михаила Колычева. Он, похоже, сопротивлялся опричникам: на лице у него была кровь, а у Малюты под глазом синяк. Царь Иван обрадовался такому виду прибывших.

   — Вижу, вижу колычевскую породу. Ты и на царя бы поднял руку?

   — Подойди поближе, государь, и я покажу тебе своё хотение. — Царь не шелохнулся. — A-а, боишься! А я бы тебе плюнул в твои сатанинские глаза, чтобы ты ослеп.

К своему удивлению, Иван Грозный не обиделся на Михаила Колычева.

   — Вот сейчас тебе отрубят голову, — сказал он спокойно, словно петуха приговорил к закланию, — и я пошлю её твоему братцу, бунтарю и клятвопреступнику Филиппу, коего ты с Ивашкой Фёдоровым навязал мне в митрополиты. Так ты передай ему из уст в уста, что то и ему грядёт. — И Грозный дал знак палачам.

Они вмиг подлетели к боярину, подхватили его под руки, поволокли за жаровню. Михаил успел крикнуть: «Ты сатана, а не царь! Будь проклят!» И тут же его бросили на плаху. Один палач прижал голову, другой взмахнул топором.

Царя сопровождал кравчий Фёдор Басманов. Грозный сказал ему:

   — Вели палачам завязать голову в мешок. Тебе же должно отвезти её в Богоявленскую обитель, там преподнести клятвопреступнику Филиппу. Ему же передашь от моего имени: ежели митрополит не покается предо мной, то красоваться его лихой голове на колу близ Кремля.

Послав митрополиту зловещее предупреждение, царь Иван сделал, однако, видимость того, что внял опальному владыке, и созвал московских архиереев на собор. Он даже позволил соборным старцам навестить митрополита и вразумить его. Они пришли к нему скопом, и было моление и слёзы над головой убиенного боярина Михаила Колычева, кою Филипп получил от Ивана Грозного и не намерен был отдавать, дабы самому по православному чину предать земле. Позже, как успокоились старцы и Филипп, была долгая беседа. Иереи пытались убедить Филиппа покаяться перед царём. Он же не внимал им и пытался сам увещевать их:

   — Зову вас, разумные россияне, не попирать Священное Писание и вразумить бессудного государя остановить свои безумства. Голова достойного христианина, присланная мне в устрашение, должна устрашить и вас. Всех вас ждёт подобная участь, ежели не остудим безумца. Воспряньте духом!

Соборные старцы пообещали постоять за митрополита на суде и попытаться остудить Ивана Грозного. Но им ничего не удалось сделать, их всех увезли скопом в Суздаль. Многие архиереи божились постоять за митрополита, но, когда после следствия пришёл час суда в Благовещенском соборе, никто из Земской думы и из членов Освящённого собора не произнёс и слова в защиту митрополита Филиппа Колычева. Всех их устрашила голова убиенного Михаила Колычева, кою им довелось видеть. И митрополит был вынужден защищать себя сам. Вначале соборяне выслушали в течение дня все показания свидетелей и лжесвидетелей «законопреступлений» Филиппа Колычева, якобы совершенных им в бытность сотским, иноком и игуменом. Ему даже вписали в вину насильственный постриг в монахи злодея князя Василия Голубого-Ростовского. Когда обвинения были изложены, царь решил, что сего достаточно, чтобы наказать митрополита самым жестоким образом. Он потребовал от Филиппа опровергнуть сказанное свидетелями и лжесвидетелями.

   — Теперь говори в своё оправдание, ежели есть что сказать. — Иван Грозный смотрел на Филиппа пристально и пронзительно, пытаясь смутить его взглядом.

Но ещё в заточении в Богоявленском монастыре Филипп укрепил свой дух молитвами и теперь стоял перед грозным царём в полном бесстрашии и с жаждой защитить не себя, а россиян.

Он знал, что у него есть право донести до Освящённого собора всю ту правду о царе, кою он ведал. Филипп отважился обнародовать письмо князя Курбского, полученное царём: содержание его по воле случая стало известно митрополиту: «Уж ежели и быть клятвопреступником перед царём-аспидом, то с основанием великим», — подумал Колычев. То обличительное письмо хранилось у царя за семью замками. Но однажды царь перечитывал его, перед тем как принять на беседу митрополита, и оставил на минуту без присмотра. Филипп вглядывался в то письмо, может быть, с минуту, и цепкая память учёного мужа прочно схватила и удержала жестокое речение князя Андрея Курбского. И когда Грозный повторил: «Говори же в своё оправдание, ежели есть что сказать», — Филипп ответил: «Есть».

Он поднялся на амвон, распрямился во весь свой немалый рост, расправил ещё крепкие плечи и произнёс, обращаясь к соборянам, кои заполонили храм:

   — Мне есть что сказать в свою защиту. Но я знаю, что сие тщетно. Я уже давно осуждён государем. Скажу вам другое. Из моих уст вы услышите обвинение царю. Вот письмо благочестивому государю от его прежнего любезного князя Андрея Курбского. Он же писал не токмо царю, но и в назидание потомкам. Потому слушайте и внимайте. Говорю дословно. «Царю, некогда светлому, от Бога присновеликому, ноне по грехам нашим омрачённому адскою злобою в сердце, прокажённому в совести, тирану беспримерному между самыми неверными владыками земли. Внимай! В смятении горести сердечной скажу мало, но истину. Почто истязал ты Сильных Вождей знаменитых, данных тебе Вседержителем, и светлую победоносную кровь их пролил во храмах Божиих? Разве они не пылали усердием к царю и отечеству? Вымышляя клевету, — Филипп говорил это в лицо Ивану Грозному и видел, как тот наливается злобой и ненавистью, — ты верных называешь изменниками, христиан чародеями, свет разума тьмою. Чем прогневали они тебя, предстатели отечества? Не ими ли разорены Батыевы царства, где предки наши томились в тяжкой неволе? Не ими ли взяты твердыни Германские в честь твоего имени? И что ты воздаёшь нам, бедным? Гибель?»

Соборяне слушали разоблачение Ивана Грозного затаив дыхание. Но опричники уже полуобнажили сабли, ждали знака царя, дабы броситься на дерзкого обличителя. А царь был словно заворожён силою гневного обличения.

   — «Но слёзы невинных жертв готовят казнь мучителю, — продолжал Филипп. — Бойся и мёртвых: убитые тобою живы для Всевышнего; они у престола его и требуют мести!» — Филипп замолчал, сложил на груди крестом руки и спокойно, с чувством жалости и превосходства смотрел на соборян и на царя.

Иван Грозный тоже смотрел на своих клевретов. Взгляд его и весь вид были требовательны, голова подалась вперёд, клин бороды нацелился в груди опричных бояр.

   — Что же молчите? — спросил он их наконец. — Или согласны с изветом, сочинённым клятвопреступником?

И первую плаху на лобный помост положил хмельной до чёртиков конюший Алексей Басманов:

   — Сей извратитель достоин смерти! Знаю князя Курбского, он слаб в словесах и не написал бы иезуитской клеветы! — Басманов подбежал к царю, протянул руку. — Дай, батюшка, твою сабельку, я проткну ему грудь, пусть он примет царскую смерть!

   — Что ты несёшь, негодный! Я не дозволю проливать кровь во храме! — И Грозный повернулся к судьям. — Слушайте, призванные к праведному суду! Ваш государь не умножит мнимых грехов истинным. Грешу! И потому быть митрополиту помилованным и завтра же моим повелением ему служить Божественную литургию в Успенском соборе.

   — Но он порочен, и мы лишаем его сана! — вознёс голос архиепископ новгородский Пимен.

   — Сказано мною: завтра ему служить в храме! — твёрдо повторил Иван Грозный и ушёл в алтарь.

В этот день митрополит Филипп вольно вернулся в свои кремлёвские палаты и там в полном одиночестве попытался разобраться во всём, что случилось на судилище и почему Иван Грозный не пресёк его бренный путь, как сделал сие с конюшими Михаилом Колычевым и Иваном Фёдоровым. Филипп заведомо знал, к чему повёл себя, когда возносил обличительную речь, какой подвох приготовил ему царь-иезуит. И несмотря на то что Филипп промаялся в догадках остаток вечера и бессонную ночь, его потуги раскрыть суть поведения Ивана Грозного оказались тщетны. Да вскоре всё завершилось так, как было задумано извращённым и коварным царём.

На другой день, ближе к полудню, пришли из Успенского собора священник и служители. Они принесли пищу, и митрополит утолил голод. Потом Филиппа облачили в святительские одежды по сану, и он ушёл вести обедню — главное дневное христианское богослужение.

И всё шло по чину. Христиане праздновали день памяти архистратига архангела Михаила. Служба шла при большом стечении верующих. И в самый разгар её, когда хор пел канон архангелу-хранителю, в собор ворвались опричники во главе с Алексеем Басмановым и Василием Грязным, за спинами коих шли опять-таки не только русские воины, но и татары и черкесы. Они окружили митрополита на амвоне. В храме возникло волнение, верующие попытались вырваться из него, но на пути к вратам их ждала преграда. Там плотной стеной стоял ещё отряд опричников. И послышались вопли, крики тех, кого опричники отгоняли от врат силой. Но всех остановило громогласие Басманова:

   — Слушайте, россияне! — крикнул он. И когда наступила тишина, Басманов поднял над головой бумагу и продолжал: — Вот царский указ о низложении митрополита всея Руси Филиппа Колычева. И потому мы срываем с него святительские одежды и предаём изгнанию с церковного трона!

Тут пробился к амвону Малюта Скуратов. Он схватил с груди Филиппа панагию и закричал:

   — И сделаю это я по повелению батюшки Ивана Грозного! — Содрав символ святительской власти, Малюта в ярости начал стаскивать с митрополита одежды.

В том помогал ему Василий Грязной. Вместе они сняли с Филиппа всё до исподнего и вывели из собора. Близ паперти стоял простой крытый возок, запряжённый чалой лошадёнкой, отобранной у крестьянина на торжище. Два дюжих молодых опричника Степан и Митрофан Кобылины приняли митрополита от Малюты и Василия, закинули его, словно куль с зерном, в возок и в сопровождении большой толпы опричников повели лошадь под уздцы из Кремля через Красную площадь в Китай-город, там скрылись за воротами Богоявленского монастыря.

Сказывали позже очевидцы, что Василий Грязной и кравчий Фёдор Басманов повелением Ивана Грозного доставили в монастырь лютого медведя и запустили на ночь к Филиппу. А поутру царь будто бы явился в монастырь, зашёл к опальному в келью в надежде увидеть лишь обглоданные кости, но «обретоша святителя цела, а нимало чим повреждена». Медведя же царь увидел в углу кельи тихо постанывающим рядом с молящимся на коленях Филиппом.

В Богоявленском монастыре Колычев просидел в темнице несколько дней, пока шло заочное судилище на Освящённом соборе. Признанный виновным в «скаредных делах», Филипп по церковным законам за эту ересь подлежал сожжению на костре. Однако против того поднялось простое духовенство и монашество Москвы, многие горожане. Сотни иноков и священников из монастырей и храмов пришли вместе с москвичами в Кремль и потребовали милости к опальному владыке. И Иван Грозный, а за ним и соборяне уступили россиянам. Казнь была заменена вечным заточением.

Тёмной ночью, когда митрополичью кафедру уже занял игумен Троице-Сергиева монастыря Кирилл, двери зловонной темницы отворились, Филиппа расковали и, надев на него драный зипун, бросив в руки попону, усадили в крытый возок и вывезли из Москвы в неведомое для москвитян место.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ ЗА СВЯТУЮ РУСЬ


Однако тайное на Руси никогда не хранилось долго, а всплывало на поверхность жизни. Вскоре россияне узнали, что достойный святости отец православной церкви заточен в тверской Отроч монастырь. И потекли в ту обитель паломники, дабы поклониться великомученику. Они страдали за своего пастыря.

Страдал вместе с россиянами и царь Иван Грозный. Но у его страданий была иная причина. Заточение митрополита всея Руси в Отроч монастырь не внесло в душу государя удовлетворения. Его ненависть к правдолюбцу нарастала так же быстро, как и любовь народа к Филиппу. Иван сожалел о том, что не расправился с ним прилюдно. И хотел бы, да не было достаточных улик, кои неложны. А что нарушал клятву не вмешиваться в домовый обиход и в дела опричнины, то, себе-то Иван признавался, сие шло во благо России. Царь знал, что никто не обличал его так сурово и принародно, как этот отважный россиянин. Кто ещё мог сказать, что он Иван Ипатович, а не Васильевич, что смертно ненавидит русский народ, считает его быдлом? Иван Грозный признавался себе, что в душе трепетал перед Филиппом, когда тот с амвонов соборов и церквей оглашал его пороки.

Правда, Филипп ни разу не позволил себе крикнуть принародно о том, что он, Иван Грозный, нерусский человек и не истинный престолонаследник. Сия правда, как предполагал Иван Грозный, вызвала бы небывалое народное возмущение и была бы хорошим поводом российским мужикам взяться за топоры, вилы и дреколья и бежать на Красную площадь, ломиться в Кремль, всё крушить, дабы достать лжецаря. Знал Иван Грозный, что народ был бы несправедлив, потому как он стал царём не по своей воле, его сделали наследником престола, его воспитали для царского сана. В чём же его вина? Да что гадать, ежели он сам определил свою вину перед россиянами. И совсем, может быть, по-другому складывалась бы его царская судьба, будь он, как его мнимый дед Иван Васильевич Третий, милосерднее к детям своим и подданным россиянам.

Казалось бы, Ивану Грозному пора было успокоиться и не терзать свою душу, потому как главный его враг заговорщик Иван Фёдоров казнён, с ним и бояре, дворяне, служилые дьяки получили своё. Кого бы такое кровавое пированье не устроило? Ан нет, царь Иван Грозный был замешан из другого теста, из коего чудовищ стоглавых замешивали. Ему ещё мало было крови и жертв. И потому лютая ненависть его ко всему русскому лишала сна, покоя, радостей жизни. Даже жена красавица Мария не могла согреть его своим огнём, своими ласками избавить от жажды кому-то мстить, кого-то убивать. Когда Мария неожиданно скончалась сентябрьскими днями 1569 года, Иван Грозный распустил слух, что она была отравлена тайными злодеями. И, пользуясь правом судить, царь «приговорил тем Россию к ужаснейшим исступлениям своей ярости».

Перед глазами царя Ивана закружил-заметался призрак земской смуты, и во главе её он увидел князя Владимира Старицкого. Иван счёл, что не без участия удельщика отравлена Мария Темрюковна. И страх подтолкнул Ивана Грозного к новым злодеяниям.

Как всегда, для их исполнения оказался под руками Малюта Скуратов. Этот опричный палач следовал за царём словно тень. Стоило Ивану лишь сделать знак рукой, как Малюта возникал пред ним. И в последних числах ноября, будучи в Александровой слободе, царь Иван позвал Малюту и, словно спеша на пожар, повелел ему:

   — Возьми сотню воинов и мчи сей же час в Старицы, схвати в железы князя Владимира со всеми сродниками и окольными путями, минуя Москву, гони в Нижний Новгород, там замкни на моём подворье.

   — Исполню, батюшка, — ответил красавец Малюта.

Царь ещё о чём-то соображал, потирал лоб худой и длинной рукой.

   — И вот ещё: захвати с собой из моей поварни Моляву-кормщика. Пусть он там прислуживает князю Владимиру.

   — Исполню и это, батюшка.

   — Иди же с Богом, а я отдохну.

Царь опустился в кресло и закрыл глаза, замер. В этот час в свои тридцать девять лет он казался немощным стариком, промотавшим свою жизнь в прелюбодеяниях и хмельной гульбе. Его облик отражал правду. Он был рад, что пребывает в Александровой слободе, где без каких-либо помех мог предаваться скоморошескому монашеству, звериным потехам — всему тому, чего в Москве не позволял себе.

Прошло полторы недели, как Малюта отвёз в Нижний Новгород опального князя Владимира с женой княгиней Авдотьей и девятилетней дочерью Евдокией. И царский повар Молява — в миру Максим Мусатов — исправно поработал в поварне у Владимира, да совсем неожиданно исчез с подворья в Нижнем Новгороде и волею царя переправлен в Александрову слободу. Моляве и осмотреться не дали, как привели в пыточный подвал и отдали в руки катов. Те потрудились изрядно, но, чего добивался от него Василий Грязной, Молява не сказал. «Оговорён я, оговорён!» — как заклинание твердил истязаемый.

И тогда на дознание явился сам Иван Грозный. Стуча посохом о каменный пол, прошёл мимо опричных вельмож, кои были свидетелями при дознании, опустился в кресло и спросил:

   — Ну, где тот злодей, коему велено отравить меня и моих чад?

Грязной метнулся в камору и вывел оттуда окровавленного Моляву.

   — Вот он, злодей, царь-батюшка! — И Василий толкнул несчастного в спину, тот упал перед Грозным на колени.

   — Говори, раб презренный, кем тебе велено отравить меня зельем? — потребовал царь.

   — Оговорён я, милосердный государь, оговорён, — взмолился Молява.

   — Полно, не верю тебе, пёс смердящий. Ты и в моей поварне поносил меня. — Крикнул Грязному: — Эй, Василий, где улики?

Грязной принёс торбу.

   — Вот отравные коренья, найденные у злодея, — сказал он царю.

   — Вижу, мало пытали его. Возьмитесь ещё, пока трижды не скажет подноготной правды.

И два ката взялись за несчастного. Они содрали с него одежды, привязали к столбу, старший, чернобородый мужичище, схватил с жаровни раскалённый прут и медленно, словно наслаждаясь действием, провёл им по груди, по животу да сунул железо между ног. Подвал огласился нечеловеческим воплем.

   — Скажешь ли теперь, окаянный, чья воля над тобой? — крикнул Иван Грозный.

   — Оговорён я, батюшка-царь, — отозвался истязаемый.

   — Пытайте, — вновь приказал царь.

И пошли в ход калёные клещи и кнут с зубьями. Несчастный не выдержал пыток и оговорил себя.

   — Пощади, государь милосердый! — закричал Молява. — Дал мне князь Старицкий пятьдесят рублей золотом, ещё коренья и яд. Велел извести всю царскую семью.

   — Трижды повтори, — молвил царь.

И плеть с зубьями рассекла грудь Молявы.

   — Трижды повторю, батюшка.

Тощий лысый дьяк все показания записал. Дал перо в руки Молявы, и тот поставил крест на бумаге. Царь, довольный содеянным, встал и приказал Василию Грязному:

   — Мчи ноне же в Нижний и привези всё старицкое отродье сюда. Да не замешкайся и на день!

В первых же числах декабря князь Владимир Старицкий с женой и дочерью были доставлены под Александрову слободу на ямскую станцию Боганы. Охраняли князя более полусотни опричников — мышь не проскочит. На другой день пребывания князя Владимира в Боганах явился Иван Грозный. Распорядился:

   — Подайте на стол питьё и яства.

Василий Грязной вновь засуетился, и вскоре на столах было всё нужное для трапезы.

   — Теперь садись, братец любезный, поговорим ладком, — предложил Иван Грозный Владимиру и опустился на лавку, обитую сукном.

Владимир сел к столу напротив. Опричники посадили рядом с ним жену и дочь.

   — Вот и славно, — отметил царь. — Однако скажи мне, старицкий князь, кто есть я перед тобой?

   — Ты-то? Так царь и великий князь многих земель российских. Вот и меня Стариц лишил. Как в прорву в тебя всё идёт.

Князь Владимир понял ещё в те дни, когда Малюта Скуратов с опричниками налетел на его подворье и погнал из родных покоев в Нижний Новгород, что Иван не милосердный брат к нему, а иезуит и ордынец вместе. Он своим коварством заставил Владимира совершить предательство и выдать на казнь палачам всех, кто был предан ему. Как хотелось Владимиру повернуть вспять время и поступить по-иному! Увы, былое не воротишь. А что теперь ждёт его? Если бы ведать! Князь посмотрел на Дуняшу: «Какой ладной она поднимается!» На жену Авдотью: «Сколько радости она мне принесла! А как красива! На зависть всем!» Сам Владимир в свои тридцать шесть лет был статен и красив. Да мягкотел не в меру. Говорили, что из него можно верёвки вить. «Да не совьёт Ивашка-заморыш!» — крикнул князь в душе и добавил к сказанному:

   — Теперь вот мыслишь меня живота лишить.

   — Полно, братец любезный. Я токмо хотел знать, ведаешь ли ты, кто мой истинный отец?

   — А чего же не ведать? Твой батюшка есть мой дядя великий князь Василий.

   — Так ли?

   — Но коль чтишь по-иному, тому и быть.

   — Тогда отвечай: почему ты искал моей смерти и готовил отравное зелье?

   — То навет.

   — Ан нет! — Царь Иван достал из кармана кафтана, подбитого соболем, бумагу, показал её Владимиру. — Вот запись. Мой повар, что у тебя работал, проговорился, что ты заплатил ему пятьдесят рублей и дал коренья.

   — Выходит, я обманщик? А может, ему велено было меня отравить, да совесть в русском человеке проснулась?

   — Но он сюда явился с зельем. — Царь встал, подошёл к Владимиру, по пути погладил по голове дочь князя, тронул за плечо княгиню. — Ну, ежели ты так считаешь, то вот кубок с зельем, кое у Мусатова нашли. — Иван взял со стола большой кубок и подал брату. — Выпей. И семеюшке дай, и отроковице. Чего бояться, ежели ты знаешь, что коренья не отравные? Как исполнишь просьбу, так вольно в Старицы вернёшься. Пей же!

   — Я не буду пить и близким не велю. Это твоё отравное зелье! — крикнул Владимир.

   — Вон как! А меня, злочинец, хотел напоить. Да тому не бывать! — И позвал: — Эй, Фёдор, эй, Яков, напоить их!

Кравчий Фёдор Басманов и сокольничий Яков Кобылин кинулись к князю Владимиру, к его жене. К дочери подскочил Василий Грязной. А князь Владимир оттолкнул Басманова, птицей вылетел из-за стола, ловко выхватил из ножен у одного из опричников саблю и взмахнул ею:

   — Не подходить! Убью каждого!

За спиной Владимира появился воин. В руках он держал аркан. Иван Грозный сделал ему знак рукой, тот размахнулся, аркан взлетел и захлестнул князя. Воин дёрнул, и Владимир упал. «Якши, бабай», — отметил воин. Тут же на князя навалился Фёдор Басманов и вылил ему в рот отравное зелье. В ту же минуту Василий Грязной и Яков Кобылин поили Авдотью и Дуняшу. Иван Грозный стоял рядом и увещевал:

   — Пейте, голубушки, пейте. Это сладенькое зельице.

Авдотья рыдала, кричала, рвалась к трепещущей от ужаса дочери. Никто в ямской избе не внял их стенаниям. И на глазах у царя, по его повелению они были отравлены. Смерть князя Владимира, его жены княгини из рода Одоевских и их дочери наступила мгновенно.

   — Вот и славно, — заметил царь, будто на его глазах убили трёх комаров. Грязному же приказал: — Похорони их со священником.

Расправившись с Владимиром Старицким и его семьёй, со всеми, кто был при князе и кого привезли из Нижнего Новгорода, Иван Грозный ощутил приток сил. Он был деятелен, весел. Отслужив в храме монастыря с потешными иноками молебен, царь повелел опричному воеводе князю Василию Зюзину готовить к походу войско.

   — Идём к Балтийскому морю, любезный князь. Пора кой кого проучить и напомнить, что я есть самодержец всея Руси.

Царь Иван не стал уточнять, кого он должен проучить. Но в эти дни им было получено подмётное письмо новгородского жильца. В нём было сказано, что новгородцы близки к измене и готовы отправить гонцов в Польшу с просьбой к королю взять Новгород под своё крыло. У Ивана Грозного наконец-то появился повод покарать вольнолюбивых северян жестокой казнью. «Я их под корень вырублю от мала до велика», — бледнея от ярости, грозился он.

А в связи с походом на Новгород у царя возникло желание и нашлась причина расправиться с опальным митрополитом. Он вспомнил разговор с Колычевым трёхлетней давности, во время которого тот слёзно радел за новгородцев, вымаливал у Ивана милость к заговорщикам.

Морозным декабрьским утром из Александровой слободы выступила пятитысячная опричная рать. Иван Грозный сам вёл её на разгром мятежного Новгорода. По пути он должен был остановиться лагерем в Твери. Здесь ему предстояла встреча с Малютой Скуратовым и Алексеем Басмановым, которые выехали из Александровой слободы сутками раньше царя. Посылал он своих вельмож испросить благословения на наказание мятежного Новгорода у обречённого на смерть митрополита Филиппа. И уж после того, как Малюта и Алексей ускакали в Отроч монастырь, он подумал, что погорячился дать волю Басманову и Скуратову лишить жизни владыку. «Как даст благословение, так пусть уж поживёт малость причастный к моим заботам», — думал, страдая, государь. Но вдогон за своими подручными предупредить о своей «милости» царь Иван никого не послал.

Однако всё случилось не так, как располагал государь Иван. Проснувшись к вечеру в избе тиуна Романа, Малюта встал, заглянул на полати и, не увидев там Басманова, ощутил беспокойство. «Куда это Алёшка подался? — подумал он. — Быть бы ему в хате и меня будить».

В сей миг в горницу заглянул тиун Роман. Заметив опричника, вошёл и, хотя Малюта не был боярином, польстил ему:

   — Боярин-батюшка, твой подорожник ещё чуть свет уехал. Сказано им было, чтобы искали его в Отроч монастыре.

   — Ну и слава Богу, а то я уж подумал невесть что, — вздохнул посвободнее Малюта. Он позвал стременного Митяя Хомяка, детину крепкого, словно медведь, сказал ему: — Скоро чини трапезу да в путь.

   — Сей миг и трапеза будет, батюшка, — ответил Хомяк и скрылся за дверью.

Из Кудрищева полусотня Скуратова выехала в ранних вечерних сумерках. Коней гнали рысью всю ночь, благо мороз поддавал жару. В пути Малюта думал о том, что заставило Басманова умчать одному. То ли он хотел прежде него добыть благословение от митрополита, то ли оборвать ему жизнь, чтобы того благословения не было. Считал Малюта, что Басманов способен на что угодно в своей бесшабашности. Ему же ничего не стоило выхлестать баклагу хлебной водки, влететь в клеть и одним ударом сабли снести узнику голову. Правда, Малюта подобных «подвигов» за Басмановым не знал. Досужие размышления не привели Малюту ни к чему, и он положился на благоразумие Алексея в пользу царя. С такими мыслями и примчал в предрассветный час Скуратов в Отроч монастырь.

В обители уже всё было в движении. В храме горели свечи, по двору бегали служки, молодые монахи, поставленные на послушание, — жизнь шла своим чередом. Скуратов послал Митяя Хомяка за караульщиком митрополита Степаном Кобылиным. Тот прибежал, как гончий пёс на зов хозяина. Да было отчего проявлять прыть. Одолевал его заячий страх с той самой минуты, как замкнул в клети митрополита боярина Басманова. Подбежав к Малюте, Степан выдохнул с ходу:

   — У нас тут страсти великие случились, батюшка-воевода. А всему порухой боярин Басманов.

   — Где боярин?

   — В том и суть, батюшка. Примчал он вчера поздним вечером, меня за грудки схватил и велел вести к опальному. Отвёл я его, отчинил камору, ждать собрался, думаю, выскочит сей миг от смраду. Ан нет, он как нырнул в камору, так в ней и остался, а мне повелел закрыть его на все замки.

   — И ты закрыл?

   — Так и было. Да на том не кончилось...

   — Хмелен, поди, боярин явился?

   — А ни в одном глазу. Уж мне ли не знать ту породу!

   — И что же он учинил?

   — С вечеру в каморе было тихо. Нас семеро возле дверей слушали. Мы ведь жизнь митрополита оберегали. К ночи там началась возня, треск, стук. Потом возле двери шевеление. И догадались мы, что боярин со своей стороны к двери заплот приставил. Вот те крест, батюшка. — И Степан перекрестился.

   — А к чему?

   — Того не ведаю. Одно мы подумали, что он иной путь искал, дабы убежать с владыкой из каморы.

   — И он убежал? — ощутив страх, спросил Малюта.

Степан улыбнулся своим жеребячьим лицом, зубы, как у коня, показал. И даже за рукав кафтана тронул Малюту.

   — Ан нет, батюшка-воевода. Мы всю камору в хомут взяли. Там и мышь не убежит. И досель стражи стоят.

И вновь Малюте стало зябко от набежавшей мысли: «А что как скаженные живота себя лишили? Ведь опять с меня спрос».

   — Веди к опальному не мешкая, — велел Малюта.

И Кобылин потрусил впереди Скуратова, повёл его в глубь двора, к рубленому низкому строению.

С того часа, как Алексей Басманов прискакал в Отроч монастырь и вошёл в смрадную хлевину к митрополиту, прошло более полусуток. Подступив к Филиппу, Алексей упал ему в ноги и, склонив голову на колени .митрополита, замер в молении и причитаниях.

   — Милосердный владыка, прости и помилуй чёрного грешника, — повторял многажды Алексей. — Прости и помилуй. Я пришёл избыть с тобою последние дни и часы бытия, не отторгай меня.

Но Филипп молчал и за долгое время, пока Алексей стенал, не проявил никаких признаков жизни. И Алексея охватило беспокойство: да жив ли владыка? Он поднялся на ноги, взял светец и поднёс его к лицу Филиппа. Басманов увидел, что Филипп сидит с открытыми глазами и дышит. Но глаза были далеки своим взором от каморы, от всего того, что окружало митрополита, и Алексей испугался: уж не рехнулся ли Филипп? Этот отрешённый от всего земного взгляд владыки, эта закостенелость всего тела — всё говорило, что Филипп пребывает в беспамятстве. И Алексей попытался облегчить его страдания. Он принялся освобождать руки и ноги митрополита от цепей, которые стягивали его по стене и по полу. Он нашёл в углу кулебу, нечто похожее на молот и топор — и, взяв её в руки, выбил из стены скобы, кои удерживали руки и костыли, крепившие цепь на плахах у ног. Сам он не спускал глаз с Филиппа, опасаясь, что, освобождённый, тот упадёт. Но нет, митрополит по-прежнему сидел закостенев. Алексей положил руки Филиппа ему на колени и принялся открывать замки цепей на запястьях. Но разомкнуть их без ключа оказалось невозможно. Алексей даже попытался сорвать их силою и с отчаянием подумал, что Филиппу придётся побыть какое-то время с цепями. Уложив цепи на лавку так, чтобы они не отягощали руки, Алексей попробовал привести Филиппа в чувство. Но и это ему долго не удавалось.

Филипп в эти дни и часы пребывал в том прошлом, куда удалился он, когда узнал, что из Александровой слободы выехали палачи по его душу, о которых уведомил его Степан Кобылин. И было так, что, уйдя из смрадной каморы, он прошёл весь жизненный путь до того часа, пока не стал иноком Филиппом. И путь инока он прошёл, пока не поднялся до сана митрополита всея Руси. Да вот уже и этот короткий путь первосвятителя позади. И, пребывая в мире забвения до того часа, когда стало очевидно, что жизненная стезя вот-вот оборвётся, Филипп вернулся в истинный мир, который окружал его в Отроч монастыре.

Всё это случилось не без помощи Алексея. Отчаявшись снять с рук Филиппа цепи, Алексей принялся делать заплот у двери. Он хотел, когда примчит в Отроч монастырь Малюта, не пускать его в камору и потребовать, чтобы тот вызвал в обитель Ивана Грозного. И он откроет дверь только тогда, когда царь помилует митрополита. Оторвав от пола прибитые к нему две скамьи, он загородил ими дверь, укрепил заплот распоркой и, убедившись, что всё сделано надёжно, принялся приводить в чувство Филиппа. Он растирал ему ладонями лицо, грудь под сердцем, поворачивал голову вправо и влево, разминал мышцы в ключицах. И вот Алексей заметил, что выражение глаз Филиппа меняется. Они уже не смотрели вдаль, а, моргая, уставились на Алексея. И наконец Филипп разомкнул уста и спросил:

   — Кто ты, старче?

   — Федяша, родимый, наконец-то я услышал твой голос, — ответил Алексей. — Да помнишь ли ты Алёшку Басманова, коего на спине нёс по каргопольской тайге?

   — Помню. Помню и то, что пребывал с ним в сече не раз и он спасал меня многажды от смерти. Помню его славным воеводой. Да попутал его бес, он ушёл на дворцовую службу, предал русский дух, продался царю-басурману. Ты ли это?

   — Я, родимый, я, свихнувшийся, спившийся, злодейством пропитанный. Я, Федяша! И вот пришёл на твой суд. — Алексей вновь встал на колени перед Филиппом, но теперь смотрел ему в глаза и говорил, говорил: — Ты казни меня, терзай словом и делом, токмо дай мне исповедаться. Исповедь мою прими, и, может быть, я заслужу твоё прощение. Погубила меня любовь к сыну. Ты ведь знал, что он похож на ангелочка, он, как две капли воды, моя незабвенная Ксюшенька. Он же попал в любимцы к царю-аспиду, там творил зло, старцев отравным зельем убивал, собаками и медведями мужей травил и терзал, царя веселя. Кровь лил, словно воду. Вот я и ринулся спасать своего любимого сынка. Неизбывным горе моё было, когда я увидел, в какую пропасть зла он падает. Я подставил ему грудь, чтобы он упал на меня, но тем решил токмо свою учесть. Всё завершилось нашим обоюдным падением. О, как я ненавижу свою любовь к сыну, потому как через эту любовь не смог спасти его, как презираю себя за то, что не утонул-таки в хмельном! И вот я, Алёшка Басманов, пред тобой! Суди меня, владыка, пинай ногами, бей чреслами — всё стерплю. Нет мне прощения за предательство побратимства. — И Алексей вновь упал на колени Филиппа, плечи его содрогались от рыданий.

Филипп понял причину падения Алексея. И впрямь любовь к сыну во спасение его могла толкнуть Алексея на неправедную, жестокую и злодейскую стезю. Он понял, что, повязанный клятвою опричника, Алексей сжёг за собой все мосты, ведущие к очищению. Ещё он понял, что у них с Басмановым много общего в судьбах, оба они стали жертвами жестокосердых, коварных злодеев. И Филипп, многажды погладив сивую голову Басманова, вынес ему свой милосердный приговор:

   — Брат мой, Алёша, Бог простит тебя за твои прегрешения, ибо он видит, что твоя рука была во власти исчадия ада и тьмы. Моя же любезность к тебе не угасла, но пребывала во сне. Я верю, что ты пришёл к покаянию искренне. Встань и сядь рядом. Нам с тобой есть что вспомнить в эту последнюю ночь на исходе бытия.

Алексей поднялся, сел рядом на скамью, обнял Филиппа за плечо. И они замерли, согревая теплом друг друга. Потом Алексей неторопливо рассказал Филиппу всё о своей жизни из того, что было неведомо ему. И митрополит не преминул поведать ему о своих горестях-страданиях и о том, что удалось ему сделать в Соловецкой обители за минувшие годы во благо жизни. Так они без сна и без стенаний о своей горькой доле скоротали долгую зимнюю ночь и вернулись к действительности, когда Алексей сказал:

   — Скоро здесь будет Малюта Скуратов. И он потребует от тебя, митрополита всея Руси, благословения на казнь Новгорода.

   — Что толкнуло царя на столь злодейский шаг? — спросил Филипп.

   — Клевета новгородского татя Петьки Волынца.

   — Знаю я этого поганца. Потому не будет царю моего благословения, даже если он сам придёт в эту хлевину, — твёрдо ответил Филипп.

   — Господи, как я рад, что ты по-прежнему кремень духа! — воскликнул Басманов и запел:


И-эх, Соловья-разбойника я зову на бой,
Давай-ка, злыдень-батюшка, поратуюсь с тобой!

В это время за дверями каморы послышались шаги, голоса, некая возня. Загремел засов. И вот кто-то уже пытается открыть дверь. Но она не поддалась. И раздался голос Степана Кобылина:

   — Боярин Басманов, освободи дверь, не то ломать будем.

Басманов не ответил Кобылину.

   — Слушай, Данилыч, не чини безрассудства, — донёсся голос Малюты Скуратова. — Я батюшке-царю не скажу ни слова о твоей вольности, и мы мирно пойдём в Новгород.

   — В Твери ли государь? — спросил Басманов.

   — Ноне и будет, — произнёс Скуратов.

   — Так ты иди навстречу ему и скажи, что боярин Алёшка Басманов требует воли митрополиту. А ежели не будет того, тому, кто войдёт в камору первым, я отрублю голову. Надеюсь, что это будешь ты.

   — Полно, Алёша, нам ли с тобой тягаться с царём-батюшкой? Да он сожжёт эту храмину вместе с вами — и делу конец. Ты лучше скажи митрополиту, чтобы он оказал царю милость и написал благословение. Вот я и бумагу с чернилами принёс. Открывай же, Данилыч!

   — Не дождёшься!

   — Данилыч, не вынуждай меня на неугодные меры!

   — Не вынуждаю. Одного требую: иди к царю!

Малюта Скуратов знал, что как только он явится к царю с пустыми руками да ещё с просьбой, противной его духу, идти на поклон к митрополиту, так царь вспыхнет, словно порох. И тогда только гадать можно, как он накажет его. Того Малюта не мыслил допустить, потому как совсем недавно был опален гневом царя за то, что пытался выгородить своего сына Максима, поступившего наперекор царю. Заведомо знал Малюта, что нельзя ему показываться на глаза Иоанну Васильевичу без благословения митрополита. И понял он, что у него есть одно лишь средство выйти сухим из воды: любой ценой добыть грамоту. Придя к такому выводу, Малюта сделал последнюю попытку:

   — Вот что, Данилыч, к царю мне пути нет без грамоты. Потому предупреждаю: хочешь остаться жив, открывай камору и уходи на все четыре стороны. Я тебя не видел и не ведаю, где ты. Ты же матёрый волк! Зачем тебе погибать под плетью? Ты же волк! И нечего нам друг другу глотки рвать!

   — Ты, Лукьяныч, знаешь моё слово: сказано и отрублено.

   — Тогда пеняй на себя!

В это время Филипп тронул Алексея за руку, тихо сказал:

   — Вот что, Алёша. Милости от царя ни мне, ни тебе не будет, потому Христом Богом прошу тебя: уходи. И ищи путь к Соловецкой обители. Там моим именем примут тебя. И ты помолишься с братией за меня. Там вольно поживёшь.

   — Нет, Федяша, никуда я не пойду. Теперь меня от тебя можно разве что отрубить.

   — Да хранит Господь наше мужество, — выдохнул Филипп и замер.

В это время раздался грохот. В дверь застучали в два топора. Сильные руки опричников рубили дубовые доски яростно, без остановки, только доносилось кряхтение рубщиков. И дверь начала разрушаться, щепы полетели от неё крупные, появилась дыра. Уже была прорублена одна доска. Потом возникла короткая тишина. Она насторожила Басманова. Он схватил в одну руку кулебу, другой обнажил саблю и встал сбоку от двери. Той порой опричники подтащили к ней толстое короткое бревно, подняли его вшестером и протаранили. Раздался треск, дверь разлетелась на куски, опричники вместе с бревном ввалились в камору. И тут на них, словно смерч, налетел Басманов. Он с маху разнёс одному опричнику голову кулебой, другого пронзил саблей. Вновь взмахнул кулебой и уложил третьего. Всё это в мгновения. Вот уже и четвёртый упал под ударом сабли. А Филипп про себя повторял: «Упокой их, Господи!» — и дивился ловкости, силе и отваге, с какой Басманов убивал опричников. Два оставшихся в живых опричника ринулись к двери, Басманов и их достал — они упали на пороге.

Но ввалились в камору сразу семеро опричников с обнажёнными саблями. Их труднее было сразить одним махом. Однако Басманов не дрогнул. Он вновь, словно вихрь, закружил по каморе и там, где сверкнула его сабля или он взмахнул кулебой, кто-то падал.

Однако коварству нет предела. Малюта Скуратов выпустил Хомяка, и в тот миг, когда Басманов потерял из виду дверь, Хомяк рысью прыгнул в камору под ноги Алексею и завалил его. Тут же возник Степан Кобылин и кистенём ударил поднимающегося Басманова по голове. Подоспел и Малюта.

   — Не убивать! Не убивать! — крикнул он и заслонил собой лежащего Басманова. Распорядился: — Митяй, Степан, унесите его.

Кобылин, Хомяк и ещё два опричника подхватили Алексея на руки и утащили из каморы. И наступила тишина. Малюта огляделся, увидел сидящего у стены Филиппа, а под ногами у себя девять трупов убитых опричников. Царских опричников. «Да что же будет мне за то от царя-батюшки!» — воскликнул он в душе. Но надо было действовать. Малюта позвал человек десять опричников и велел им очистить камору. Когда они управились, он подошёл к Филиппу. Тот сидел на скамье, заросший сивыми волосами, на его руках болтались цепи. Справа от Филиппа стояли бадья с водой и малая кадь с чечевицей — единственной пищей узника.

   — Ты меня не гони, — наконец собрался с духом Малюта. И тут же пустил ложь: — Я пришёл к тебе с милостью от батюшки-царя. Велено тебе дать волю. Вот сейчас напишешь благословение батюшке казнить за измену Новгород и уходи себе из каморы.

   — Исчадие адово, новгородцы никогда не изменяли Руси. И ежели не хотят быть под рукой Ивашки-агарянина, то я их благословляю. Потому как Ивашка не есть русский царь. Он иных кровей людина. Иного ты от меня не услышишь.

   — Милости и государь и я просим у тебя! Ты же милосердный, напиши благословение, напиши, умоляю тебя!

   — Прокажённый, чего ты просишь? Воли казнить невинных? Не проси, ибо род твой во веки веков будет проклят.

Малюта терпел поношения и сдерживался. Он не мог уйти с пустыми руками. Выглянув из каморы, позвал Степана Кобылина.

   — Есть ли тут бумага и чернила? — спросил Малюта.

   — Сей миг добуду, — отозвался Кобылин.

Малюта вновь взялся увещевать митрополита.

   — Напишешь благословение, и я сам отвезу тебя в Старицы на покой к князю Владимиру, — продолжал он сеять ложь. Филипп промолчал. Он хорошо знал иудин нрав и иезуитскую изощрённость первого пособника в злодеяниях царя. Он даже подумал, что Иван уже посчитался с истинным наследником престола.

Вернулся Кобылин и принёс письменный снаряд: на цепочке чугунная литая чернильница с крышкой и вставочкой для пера, к цепочке пристегнут свиток бумаги.

   — Держи, боярин, — посластил Малюте Степан. — Токмо впустую. Не будет он писать бумагу. Да и не подойдёшь к нему: болотина из крови под ногами.

   — Говори толком, что надумал?

   — Я напишу то благословение. А руку приложить заставим.

   — Верно, — согласился Малюта и, выйдя из каморы, велел Кобылину писать что надобно.

Та бумага не дошла до Ивана Грозного. Когда Степан написал её хорошим слогом, Малюта взял бумагу, вошёл в камору, приблизился к митрополиту.

   — Вот и послание, владыка, милосердному государю. Подписывай, и ты волен. — Он крикнул Кобылину: — Эй, Степан, ключи от желёз у тебя?

   — При мне, боярин, — отозвался опричник.

   — Давай их сюда. А мы тут руку прикладываем к бумаге. Побуди же свою длань, отче, подписать благие словеса. Мы ведь идём карать изменников, руды там много прольётся. Как без отпущения грехов? — И Малюта расправил бумагу на коленях митрополита, протянул ему перо.

Тот же увидел новгородцев, идущих к нему с челобитной, ещё себя в царских палатах, молящего Ивана о милости к новгородцам. Увидел волчий взгляд Ивана, в коем ни на полушку не было милости к вопиющим. И рука Филиппа потянулась к бумаге, но не для того, чтобы поставить на ней иудино клеймо. Он схватил бумагу и плюнул на неё во гневе, разорвал на мелкие клочья и бросил под ноги, затоптал.

И тогда Малюта с маху ударил его по лицу, голова Филиппа ударилась о стену. И вспыхнуло пламя. И в этом пламени Филипп увидел Софийскую вечевую площадь и Ярославово дворище и тысячи новгородцев, коих опричники гналибердышами на мост через Волхов и бросали, бросали с моста в ледяную воду сотнями, сотнями. Женщин и детей связывали попарно и тоже бросали на плавающие ледяные глыбы. Ещё Филипп увидел звонницу на Торговой стороне и на ней сидящего в кресле Ивана Грозного. И Филипп послал ему анафему. Послал и возрадовался, потому как сила проклятия тирану была столь велика, что чудовище вспыхнуло синим пламенем и сгорело, рассыпалось в пепел, и ветер поднял его и чёрной тучей вознёс над Волховом, развеял сей пепел по болотам.

   — Вот и всё, кат. От меня же погибель пришла царю-иезуиту и вечная мука в прорвах адовых. — И Филипп вновь откинул голову к стене.

И тогда Малюта, потеряв рассудок, схватил подголовник, набитый шерстью, и, прижав им голову узника к стене, перекрыл дыхание. Палач навалился на Филиппа всем могучим телом и душил его, душил, изнемогая.

Жизнь крепко держалась в шестидесятидвухлетнем муже богатырской стати. Он ударил Малюту коленом в пах. Тот взвыл от боли, отбросил подголовник и схватил Филиппа за горло. Малюта стиснул его с такой силой, что глаза великомученика выдавило из орбит.

Палач не мог видеть, как светлая душа Филиппа покинула измученное тело и плавно, не подверженная давлению никаких земных сил, пролетела мимо Малюты Скуратова и Степана Кобылина, миновала стражей и опричников во дворе и вольно поднялась в горние выси Царства Небесного.

Было 23 декабря 1569 года, когда по воле Ивана Грозного его лютый палач Малюта Скуратов прервал жизнь единственного в пору разгула опричнины россиянина, принародно и громогласно обличавшего царя-злодея, ненавидевшего русский народ.

«Царь после этого сделал «перебор» иерархов, как сторонников покойного Филиппа, так и его противников. Грозный нанёс сильный удар церкви, подчинил её всецело своей самодержавной воле. Митрополита Филиппа русская церковь причислила к лику святых. Каких-нибудь два десятилетия спустя после его мученической кончины безвестный соловецкий монах составит житие Филиппа. Сведения о борьбе и смерти мученика занесут в свои труды летописцы. Все они сохранили и донесли до нас память о бесстрашном и гордом правдолюбце, имевшем смелость выступить против деспота-царя и его кровавой опричнины, сложившем голову за «други своя». Так писали историки о достославном Филиппе Колычеве.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ БУНТ БАСМАНОВА


Разделавшись с Филиппом, Малюта не огласил своего злодеяния. Он покинул каменную хлевину, прикрыл полуразрушенную дверь и прислонился к стене. Он понял весь ужас содеянного, и у него не было ни сил, ни желания жить. Что скажет он своему любимому государю, когда возникнет перед ним с пустыми руками? И не будет ему в оправдание то, что он лишил жизни опального митрополита. Но горестные размышления недолго одолевали главу царского сыска. У него мелькнула и созрела дерзкая мысль обелить себя и всю вину за случившееся, за смерть девяти опричников перевалить на плечи Басманова. «Это он, — крикнет Малюта царю, — будучи пьян и гневен без меры, задушил полезного нам священнослужителя!» Царь Иван может и не поверить, но Малюта давно научился убеждать царя во всём, что выгодно ему и на пользу опричнине. Поверив сам в то, что всё так и было, Малюта призовёт свидетелей: «Батюшка-царь, спроси у стременного Митяя Хомяка или у тиуна Романа из деревни Кудрищево, что Алёшка убежал из села и явился в Отроч монастырь на полдня раньше меня». Размышляя подобным образом, Малюта понял, что царь Иван согласится с ним, обвиняющим во всех бедах Басманова, и учинит над ним свой суд и расправу.

Выходя из подземелья, Малюта остановился возле опричников, окруживших тела погибших, и решил взять в свидетели всех, кто был в каморе в тот миг, когда оглушили Басманова. Он сказал:

   — Как спросит государь, почему приехали без митрополита, скажете ему одно: тому виною Басманов. Малюте не важно было, что опричники не знают, жив митрополит или нет. Важно было их слово, что всё случилось волею Басманова. Увидев лежащего на снегу Алексея, Малюта обратился к Кобылину: — Степан, положи Басманова в сани, укрой меховой полостью и вези к царю. Он же у тверского воеводы скоро появится.

Завершив свои дела в Отроч монастыре, Малюта ускакал вдвоём с Хомяком навстречу государю. Опричное войско ещё не вступило в Тверь, и Малюта рискнул встретить его на пути к городу. Расчёт был прост: увидев колымагу царя, испросит он у батюшки позволения сесть рядом для беседы и всё выложит. Царю и гневаться будет неудобно: по колымаге не побегаешь. Но, заметив царскую опричную рать и колымагу Ивана Грозного, окружённую сотней личных опричников, Малюта зябко поёжился. Боялся-таки гнева государя. Тот мог ударить его посохом, пнуть сапогом. Да, такой гнев был привычен царедворцу. Подумает в таком разе Малюта: «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало». И стерпит обиду, проглотит боль и горечь.

Однако на удивление Малюте, когда он рассказал, как Басманов побил опричников и якобы задушил митрополита, царь Иван не только не опалил гневом палача, но даже развеселился.

   — Вот не ожидал от Алёшки такой прыти. А мне ведь давно ведомо, что Басманов и Колычев в побратимах ходили, когда ордынцев били. Вот уж, право, пути Господни неисповедимы. Ну а опричных моих за что побил?

   — Э-э, батюшка, так они в измену пошли, защищать стали опального Филиппа.

   — И поделом им...

   — Батюшка, так ты и наказывать Басманова не намерен? — спросил Малюта. — А мне кажется...

   — Подожди о наказании Басманова. Думал я, что дам ещё пожить митрополиту в монашестве. А сегодня — нет. — Глаза царя засверкали адским огнём, и он воскликнул: — Сегодня я бы сам ему голову снёс, что не благословил меня на благое дело! Пришёл вчера ко мне новгородец, коего я из сидельницы в Москве выпустил, и сказал, что митрополит Филипп замышлял отход Новгорода вместе с жильцами. Да слышал тот видок, что заговорщики называли имя ещё некоего боярина, да слухом он слаб и не разгадал имени. Вот так-то, Лукьяныч: крамолен Новгород, крамолен и его защитник Филипп, потому и не благословил меня. Да вот что, однако: ты вновь заскочи в Отроч монастырь и вели игумену захоронить митрополита по чину.

   — Исполню, батюшка, — ответил Скуратов, намереваясь покинуть колымагу.

Но царь Иван задержал его.

   — Что ж ты, братец, не сказал, где герой Данилыч?

Допустив одну ложь, Малюта Скуратов вынужден был вновь лгать.

   — Так упился он, царь-батюшка, наш герой, с радости, что казнил изменников и митрополита. Отсыпается в Твери.

   — Ну как отоспится, так пришли ко мне. Теперь иди, я устал от тебя.

Малюта ушёл. Но благополучный исход встречи с царём его не порадовал. Выходило, что лавры победы он отдал изменнику опричного устава и клятвы. Сам он лишь по чистой случайности остался не наказан. А ежели всплывёт правда, а она обязательно всплывёт, потому как никому из опричного окружения верить нельзя? Да и не положено по уставу: все должны быть преданы только царю: И должно каждому опричнику, будь то боярин или простой россиянин, доносить государю всё, что пытался кто-то утаить от главы опричнины. Неробкий Малюта испугался и понял, что только правдивый рассказ обо всём, что случилось в Отроч монастыре, может спасти его от опалы, а Басманов получит по заслугам.

Ядрёный морозный воздух освежил затуманенные ложью мозги Малюты. Он послал в Отроч монастырь Хомяка с наказом игумену предать тело митрополита земле по христианскому обряду, сам проскакал версты две вдоль опричной рати, вернулся к колымаге царя и попросил у него позволения войти. Услышав оное, он заскочил на ходу в колымагу и упал в ноги Ивану Грозному.

   — Царь-батюшка, вели казнить непутёвого Гришку. В угоду Алёшке Басманову я изрёк тебе ложь. Всё было не так в Отроч монастыре и ранее, как отбыли из слободы.

Царь Иван больно пнул Малюту посохом в бок.

   — Ну, кайся, извратник, как всё было. Но новой лжи не потерплю, прогоню ратником на береговую службу.

   — Лжи не будет, царь-батюшка, только правда. — Тёмно-карие глаза Малюты смотрели на царя по-собачьи преданно и с мольбой.

   — Говори изначально, как из слободы уехали.

И Скуратов, обретя равновесие, поведал обо всём, что случилось — в пути к монастырю и в самой обители. Закончив, Малюта добавил:

   — Сейчас, батюшка, Алёшку Басманова везут в возке. Он повязан и без памяти.

   — Так и везите до Новгорода. А там судить будем. Поди, он и есть тот изменник, коего не вспомнил новгородский дворянин.

   — Да мы того новгородца заставим опознать Басманова.

   — Пусть и опознает. Да ты садись, Лукьяныч. Вон кошёлка, там баклага с княжьей медовухой, пригуби, сосни. Знаю же, что ночь-то в сёдлах провели.

Алексея Басманова везли в Новгород. В пути он пришёл в себя, удивлённо посмотрел на полотняный верх возка, пошевелил руками, ногами и понял, что крепко спутан. Он попытался понять, припомнить всё, что случилось с ним в последние минуты, когда опричники ворвались в камору. Он зримо увидел, как бил их кулебой и саблей и скольких уложил под ноги. Запомнилось ему, как его завалили. И на этом всё обрывалось — пустота. Он понял, что содеянного им достаточно для того, чтобы больше никогда не встать близ царя как воевода опричной рати, не выпить за здоровье государя кубок княжьей медовухи. Он уже опальный и приговорённый к тому, чем жаловал царь Иван своих врагов. Страх в груди Алексея, однако, не проявился. Он даже улыбнулся. Он стал вспоминать, сколько раз стоял лицом к лицу с «лихой бабой». Не счесть. Но он попробовал перебрать все памятные случаи, когда сходился вплотную с лиходейкой, вооружённой косой.

Перед взором возник первый бой на реке Угре против ордынцев. Тогда он прикрывал грудью Федяшу, только что раненного. Его уносил Донат с поля сечи. Федяшу пытались добить сразу четверо степняков. Но он встал на их пути. Сабли свирепых ордынцев, казалось, вот-вот пронзят его с четырёх сторон. Но нет, ни одна не достала его, потому как он был ловок, стремителен и дерзок. Он засмеялся, когда убил первого ордынца, похоже, самого сильного и бывалого воина. Смех русича поразил ордынцев, они опешили, и Алексей ухватил миг, проткнул второго. Третий добрался до него и ранил в левую руку, но большего не успел сделать. У последнего страх перекосил лицо, и он убежал. А Фёдор был уже вне опасности.

За долгую Ливонскую войну смерть гонялась за Алексеем по пятам. И тысячу раз он мог быть убит. Вражеские стрелы и пули пробивали ему доспехи, под ним убивали коней. Однажды ливонский рыцарь разрубил ему шишак, спасла бобровая шапка. Это случилось на крепостной стене во время приступа на Дерпт. Мгновение — и ошеломлённый Алексей полетел бы со стены в бездну. Но какая-то сила толкнула его вперёд, и он пронзил кинжалом шею рыцаря. Дерпт, Нарва, Ревель пали под натиском русских войск. Летом 1558 года Алексей стоял на берегу Балтийского моря и умывался.

Через все сражения Алексей пронёс одну тайную мысль: судьба к нему была милосердна чрезмерно. Этой мыслью он никогда и ни с кем не делился. То было самое сокровенное после любви к незабвенной Ксении и её отражению — сыну Федяше. Как он спасал сынка в битве за Рязань! Так же свежо, спустя годы, Алексей вспомнил тот день, тот час, те мгновения, когда татары поднялись на стену и потеснили рязанцев. Алексей прибежал к месту яростной стычки вместе с сыном. Увидев рядом с собой воеводу, рязанцы воспряли духом, стали теснить татар. Федяша в тот миг краем стены пробрался в самую гущу врагов, пытаясь убить мурзу. Но могучий мурза, который бился с русичами, узрев молодого красавца, воспылал жаждой захватить его в полон. Он возник перед Фёдором и первым же сильным ударом выбил из его рук саблю. Мурза что-то крикнул своим ордынцам, и такой же сильный воин, как мурза, пробился к Фёдору, ударил его кулаком по голове, вскинул на плечо и побежал к штурмовой лестнице.

Увидев, как уносят сына, Алексей с яростью прорубил себе путь к стене и, пока ордынцы спускались, унося Фёдора, крикнул: «Други, за мной!» — и спрыгнул с трёхэтажной высоты. За ним последовали ещё с полтора десятка воинов. И близ стены у лестниц пошла рубка. Заметив внизу русских, ордынцы прыгали сверху, но каждый из них тут же получал смертельный удар. И вот уже тот воин с ношей на плече рядом. Он бросил Фёдора на землю и сам прыгнул на Басманова, но угодил на его саблю. Алексей тут же подхватил сына на плечо и стал подниматься на стену. Татары были настолько ошеломлены внезапностью случившегося, что забыли о луках и стрелах. Рязанцы без потерь покинули место схватки, следом за воеводой взобравшись на стену. Многие из них повалились на настил, чтобы отдышаться. А Басманов приводил своего сына в чувство.

Теперь, размышляя над прожитой жизнью, Алексей понял, что только любовь к сыну привела его в опричнину. И он жалел лишь о том, что не нашёл в себе сил вырвать Федяшу из рук царя, отторгнуть сына от государевой службы. Сие и заставило Алексея быть в царской стае как все, а из-за своего дарования и вовсе приблизиться к царю и тоже стать его любимцем. Если бы Алексей когда-либо корил судьбу, он сказал бы, что она сыграла с ним злую шутку. Нет, он не корил её, а заливал своё горе хмельным.

Последнюю остановку перед Новгородом царь Иван сделал в большом селе Корыстынь, раскинувшемся на южном берегу озера Ильмень. От него к древнему граду уходила прямая, как стрела, дорога по ледяному полю. Алексей знал это село. В бытность свою вторым наместником Новгорода он не рам бывал а Корыстыни. Ещё перед въездом в село царь Иван позвал в свою колымагу Малюту Скуратова, сказал ему:

   — Вот что, Лукьяныч. Сей же час, как пристанем в Корыстыни, вели приготовить баню и скажи Басманову, что моей милостью он должен вымыться. Скажи, что на беседу позову. А иного ничего не говори. И про митрополита не обмолвись, а то испортишь мою обедню.

   — Всё понял, батюшка. — В чём заключалась «обедня» государя, Малюта не стал спрашивать. Знал, что царь может и прогневаться, молвит: «А это не твоё собачье дело».

Когда вошли в Корыстынь, Малюта поступил, как было велено. Он отправил Митяя Хомяка освободить Басманова от пут, вывести его из возка, дать время размять ноги, а затем привести в избу, в коей Малюта располагался. Потом он пожалел, что допустил Алексея к себе, дабы передать ему волю царя. Почти четверо суток Алексей пролежал в путах и весь пропитался дурным запахом. Да Малюта был краток с бывшим фаворитом царя.

   — Ты, Данилыч, сейчас пойдёшь в баню. Да знай, что после бани тебя ждёт встреча с царём-батюшкой.

   — Спасибо, Лукьяныч, что передал о царской милости. Токмо мне та встреча ни к чему.

   — А ты не ведаешь её сути, так и помалкивай. Может, к тебе милость большая будет проявлена. Ты волен сказать государю, какую я проявил к тебе строгость. Да ведь и сам был хорош, уложил девять лучших воинов. Какой урон опричному войску нанёс. — Малюта крикнул Хомяку, который появился на кухне избы: — Эй, Митяй! — Когда тот вошёл в горницу, наказал: — Веди боярина в баню, да найди в моей укладке кафтан, рубахи, порты и сапоги ему. Обрядишь его по чину после бани.

В жаркой бане Алексей мылся-парился с великим удовольствием. Да всё приговаривал: «Ах, хороша банька». Хомяк ему подручного дал. Тот похлестал боярина можжевеловым и берёзовым вениками. Чувствовал Алексей, что помолодел телом на десять лет. Но разумом понимал, что это его последняя банька. Да и не жалел и свыкся с мыслью о том, что близок час его расставания с белым светом. И о сыне уже думал как-то отрешённо: «Да поживёт при царе угодник, коль умеет быть любезен». Лишь одно его беспокоило: жив ли побратим Фёдор Колычев? «Слава богу, что исповедь от меня принял, что простил все прегрешения мои, грехи отпустил. А вот самому-то какая судьба светит?»

На удивление Алексею и впрямь после бани Хомяк подал ему чистую новую одежду и даже кафтан боярского покроя.

Принарядился Алексей, осмотрел себя, воскликнул: «Хоть в пир, хоть в мир, хоть в добрые люди!» Да всё, даже самое ближнее, для Алексея в эти часы было за пеленой тумана: «Что там повелит Ивашка Грозный?» Вспомнил, как конюшего и боярина Иван Петровича Фёдорова в царские одежды одели, царь Иван на коленях перед ним стоял, просил-кричал: «Порази меня булавой, государь-батюшка!» А потом велел Ваське Грязному и Федьке Басманову лишить «царя» жизни. «Поделом и мне. Любая смертушка будет в радость», — заключил горькие размышления Алексей и приободрился. И было к тому же, чем укрепить бодрость, потому как в предбаннике вместе с квасом стояла баклага хлебной водки. Как приложился к ней Басманов, так и ополовинил.

Вскоре же после бани Алексея повели к царю. На постой Ивану Грозному освободили от семьи лучший дом в селе. Царь Иван восседал за трапезой, когда ввели Басманова. Глянув на него, царь Иван понял, что Алексей хмелен, но пока в меру. Близ царя сидели его сын, царевич Иван, удалой и бесшабашный девятнадцатилетний молодец, Афанасий Вяземский, Малюта Скуратов и Василий Грязной — первые советники и исполнители его воли. По другую сторону стола стояла свободная лавка. Царь показал на неё и повелел:

   — Садись, боярин. Речь поведу с тобой.

Басманов сел, плечи расправил, голову поднял, готовый ко всему. Даже к тому, что выйдет из поварни сын его Федяша и подаст ему кубок с отравным зельем. Так Федяша подносил неделю назад кубок боярину Василию Матвееву. Угощал и приговаривал: «Сладкое зельице». Но этого не случилось: не подали кубок от имени государя. Он же спросил:

   — Данилыч, ты догадываешься, зачем я тебя в бане приказал помыть, справу боярскую дал и хмельным велел угостить?

   — Всякое на ум приходит. Да что с того, государь?

   — Похвально, что равнодушен. Ан нет, я порушу твоё спокойствие сказанным. Как ты думаешь, что стало с твоим побратимом митрополитом Филиппом?

   — Мрачные раздумья мучают, государь. Он ведь нарушил клятвенное целование, и я знаю, что бывает с клятвопреступниками.

   — Твой ум цепок, но недалёк. Награждён твой побратим милостью царской безмерно. Господи, скажут ли потомки, как я был добр к недругам своим? Так вот, Данилыч, по доброте своей я дал митрополиту Филиппу волю и проводил его свободно в Соловецкую обитель. Пусть постоит там игуменом, сколько Бог пошлёт. — В лице Ивана Грозного не дрогнула ни одна чёрточка, но захмелевший Басманов не принял эту ложь с довернём. Сказал, однако:

   — Земной поклон тебе от всех россиян за сию милость ь опальному митрополиту. — И Басманов встал, поклонился царю. Вновь сел. — Мне даже трудно поверить, что в сей час владыка Филипп где-то на пути в Соловецкую обитель. Нет, мне что-то не верится, государь. Ведь он же твой супротивник.

   — Что с того, что он инако мыслит? Я хочу быть добрым к инакомыслящим. Только и всего. Тебе же в укор. Как это ты не веришь царю, ежели я сказал?

Хмель уже взял волю над норовом Алексея, напитал дерзостью, лишил всякого страха, покорности, раболепия. Видел он сидящего за столом разбойного атамана в окружении матерых злодеев. И захотелось Алексею накалить царя так, чтобы тот сгорел или лопнул от гнева. Но он ещё не всё узнал от царя, что хотелось узнать в последние предсмертные часы.

   — Я бы поверил, государь, ежели бы ты миловал мою просьбу и показал благословение митрополита наказать славный город Новгород. Покажи, я поверю, что ты его отпустил с Богом. И ещё умоляю тебя прогнать от себя Федяшку Басманова, потому как он скоро вовсе катом обернётся и тебе должно его беречься. Как исполнишь мою просьбу, моё моление, так зашивай меня в медвежью шкуру и отдавай на потеху своим собачкам. Мало же тебе было потехи, как князя Никиту Серебряного отдал псам.

Сказанного Алексеем было достаточно, чтобы на губах Ивана Грозного выступила пена бешенства. Но сила воли у него была ещё могучей, он сдержал приступ ярости, при котором мог бы сам вырвать саблю и принялся бы по частям убивать плоть ненавистного отныне ворога. Он вытер губы, глотнул сыти — хмельного он никогда не пил — и довольно спокойно произнёс:

   — Грамоту митрополита ты не увидишь, её нет. И неправду я изрёк по одной причине. Хотел в одном быть к тебе милосердным: чтобы ты преставился с умиротворённой душой. — Иван Грозный встал, протянул к Басманову руку с указующим перстом. — Твой побратим больше за нас не помолится. Вот мой нежный сотоварищ, любезный Лукьяныч, умиротворил его вечным сном. — И царь положил руку на плечо Малюте: — Так ли я изрёк, мой преданный слуга?

   — Так, батюшка. Целую крест. — И Малюта поклонился.

   — Теперь ты веришь слову царя? — спросил Иван Грозный Басманова.

   — Верю, государь. По-иному ты и не мог поступить. Ты в веках будешь проклят, как злодей. Сказано же о тебе в летописях в день твоего рождения: «И родилась в законопреступлении и в сладострастии лютость».

   — Вы слышите, как он меня казнит? Вы слышите? Да, я лют со своими врагами. И ты после Курбского и Колычева есть мой самый заклятый враг за сей упрёк! — К царю вновь прихлынул приступ гнева. Но он упал в кресло и закрыл лицо руками, тряся взад-вперёд головой.

В избе стояла мёртвая тишина. Алексей Басманов встал, шагнул к столу и налил из братины в чей-то кубок княжьей медовухи, выпил её. Грохнув об пол кубок, пошёл плясать и запел:


И-эх, Соловей-разбойник,
Выходи на бой!
Выходи, поганец,
Поратуюсь с тобой!

И, упав на лавку, Басманов, как и царь, закрыл лицо руками. И вновь воцарилась тишина. Наконец Иван Грозный открыл лицо, сказал тихо, каким-то ломким голосом:

   — Причастен он к измене Новгорода. Ведите его в цепях туда. Там и будем судить на Волховом мосту. — Ни на кого не глядя, он встал и, словно немощный старец, поплёлся в боковушку, где ему было приготовлено ложе.

К Басманову подбежали князь Афанасий Вяземский и боярин Василий Грязной. Они схватили его за руки и увели из избы.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ НЕПРАВЫЙ СУД


В Корыстыни царь Иван простоял с ратью несколько дней. Не прошла ему бесследно «душевная» беседа с Алексеем Басмановым, он страдал душою, был мрачен, не появлялся за трапезой. И будет чуть позже ясно, что все эти дни царь накапливал в себе ту самую лютость, в коей обвинил его любимый прежде им конюший Алексей Басманов, заводила и весельчак.

В Новгород царь Иван и опричная рать приехали накануне Дня Богоявления — Крещения Иисуса Христа. Расположился царь на Торговой стороне, занял палаты Ярославова дворища. Опричная же рать богоявленскую ночь и день коротала у костров, а как праздник миновал, воины принялись изгонять из домов всех горожан Торговой стороны и поселились в опустевших жилищах основательно и надолго.

Ещё и колокола от звонов не остыли, как по спискам Опричного приказа «чудовище начало пожирать своих». Весь мост через реку Волхов был превращён в огромный помост, на который свозили приготовленных к смерти «изменников». Там им отрубали головы и сбрасывали трупы в Волхов, где под мостом для этой цели разбили лёд и очистили от него реку. Многих по воле царя не убивали, а лишь связывали руки и ноги и тоже бросали в реку. Всему этому страшному злодеянию царь придал особый ритуал. С рассветом на мост привозили Алексея Басманова и привязывали к столбу, укреплённому на середине моста. Сам царь, укутанный в меха, сидел на возвышении, устроенном для него. Он садился в кресло, под ноги ему клали мешок с калёным песком, и начиналось «следствие!». Оно было скоротечным. Опричники приводили жертвы, дьяки записывали их имена в обиходную книгу. Потом Василий Грязной и Михаил Безнин подводили приговорённых к Алексею Басманову и спрашивали:

   — Знаком ли тебе сей изменник? Он ведь был наместником в твоём граде.

   — Знаем, — отвечал новгородец. — Да не помню, чтобы он подговаривал кого к измене.

   — Скрываешь. Да будет смерть тебе за сокрытие преступника, — заявлял Василий Грязной.

Новгородец бледнел, в глазах появлялся ужас, и он кричал:

   — Помню, помню, батюшка-боярин! Он подговаривал нас на Соборной площади. Пощадите!

Дьяк торопливо записывал признание. Грязной подходил к Ивану Грозному.

   — Батюшка-царь, новгородец Васюков покаялся и признал Басманова. Да, тот верховодил заговором. Да и новгородец с ним заодно!

   — Чините расправу, — со взмахом руки говорил Грозный.

И жертву вели к краю моста, там кидали на плаху и отрубали голову. Она летела в Волхов.

Первые две недели с рассвета и до темноты опричная рать опустошала Новгород. Все ворота из города были закрыты и держались под усиленной охраной. Жители не могли покинуть город и пребывали в панике. Никто не знал, чья очередь настанет через час, через день. По мосту мимо привязанного к столбу Басманова и восседающего на «троне» царя весь день проезжали подводы на Ярославово дворище с имуществом горожан, отобранным «по розыску». И когда царь Иван уставал смотреть на однообразное убиение новгородцев или не хотел видеть, как приводят на мост молодых матерей, связывают их вместе с детьми и сбрасывают в Волхов, он уходил в палаты отдыхать. А на его место садился царевич Иван и продолжал так же отрешённо и жестоко уничтожать «заговорщиков» и «изменников».

Позже достойный доверия великий русский историограф Николай Михайлович Карамзин так опишет события, свершившиеся в Новгороде зимой 1570 года: «Некому было жалеть о богатстве похищенном: кто остался жив, благодарил Бога или не помнил себя в исступлении! Уверяют, что граждан и сельских жителей изгибло тогда не менее шестидесяти тысяч человек. Кровавый Волхов, запруженный телами и членами истерзанных людей, долго не мог их пронести в Ладожское озеро. Голод и болезни довершили казнь Иванову, так что иереи в течение шести или семи месяцев не успевали погребать мёртвых, бросали их в яму без всяких обрядов».

В те же дни расправы над новгородцами случилось на мосту через Волхов событие, которое, кроме царских приближённых, самого царя и двух десятков опричников, никто не заметил. Каждый день, страдая душой и сердцем за новгородцев, боярин Алексей Басманов ждал своего часа. Уже были записаны в обиходные книги со слов «свидетелей» тысячи показаний о том, что он, Басманов, был главой заговора в Новгороде, подбивал как именитых граждан, так и простых людей на измену и отход к Литве. Приговор себе он уже давно знал: его ждала смерть. Не знал он лишь того, как она будет исполнена и кто станет её исполнителем.

Но однажды, на исходе третьей недели стояния на мосту, в благодатный солнечный день неуёмный нрав Басманова взбунтовался. Ему надоело жить в мучительном ожидании смерти. И он задумал найти эту отраду сам. Не знал он пока лишь одного: как достичь желанной цели. Привязанный к столбу, он даже не мог наложить на себя руки. Он молил Бога поразить его рукой карающей, но Бог не отзывался на призыв. Случалось, он кричал царю Ивану, когда тот был на помосте: «Покарай же, покарай меня, царь праведный!»

В Иване Васильевиче наряду с ненавистью к Басманову уживалась ещё некая малая толика не источившейся любви. И эта толика подвигла царя Ивана на «милосердый» поступок. В тот час, когда на мосту ждали казнимых из-за пределов Новгорода, из дальних селений и монастырей, царь Иван скучал. Но вот он о чём-то задумался, посветлел ликом и позвал Скуратова:

   — Вот что, Лукьяныч. Пришли на помост седмицу бывалых опричных бойцов. Ещё десяток, дабы близ меня поставить. А потом развяжи Данилычу руки и ноги и положи неподалёку свою сабельку. А там посмотрим, выйдет ли ноне у нас потеха.

Скуратов слушал государя внимательно. Но что-то смущало его в этой царской затее. Зная, что оружный Басманов страшнее медведя или дюжины умелых бойцов, Малюта предупредил царя Ивана:

   — Ты бы, батюшка, остерёгся. Оружный Басманов не на тех, кто дастся в руки живым. И тебе может быть урон.

   — Делай, как я сказал. И не гневи меня. Ишь, волю взял перечить.

   — Исполню, батюшка, как велено. Прости, родимый, — ответил Малюта. — Вот только сабельку булатную жалко.

   — Ну и татарин же ты скупой! — вспылил Иван. — Возьми мою, дамасскую. И уходи с глаз. Да позови ко мне Федяшу Басманова.

   — Он с царевичем да с собачками бычка гоняет-травит на дворище.

   — Пусть прекратят забаву. Нужен мне Федяшка.

Малюта поклонился, ушёл. Тотчас послал Митяя Хомяка за Фёдором, наказал:

   — Скажи, чтобы мигом был здесь, дабы не прогневать батюшку.

   — Так и скажу, — ответил Хомяк и убежал на Ярославово дворище, благо оно от моста было рукой подать.

Проводив Хомяка, минуя придворных за спиной царя, Малюта поспешил с моста за опричниками. Возле торга не меньше сотни их жгли костры, грелись. Малюта подошёл к ним.

   — Седмица нужна самых отважных. Подходи ко мне, кто смел.

К Малюте подбежало десятка два молодых крепких опричников. Он отобрал из них семерых и отдельно десятерых. Первым сказал:

   — Пойдёте биться с воином. Он силён и страшен.

   — Сдюжим, — дружно отозвались опричники.

   — Смотрите, голову снесёт — не жалейте.

Сказал слово и десятерым:

   — А вы встанете близ царя. И Боже упаси, ежели вас тот воин срубит — тоже головы не сносить.

   — Не посрамим свою честь, батюшка-воевода, — ответил высокий, статный и весёлый опричник.

   — Мы того барса за лапки схватим и раздерём на половинки, — засмеялся детина, похожий на лешего.

Чуть позже у них у всех в груди появится ледок, когда они увидят того воина, против которого им придётся стоять не на живот, а на смерть.

   — Тогда все за мной. — Малюта повёл опричников на мост.

Фёдор Басманов прибежал к царю стремглав. Не глянув на отца, что был привязан к столбу, присел возле ног царя, сверкнул чёрными глазищами, сказал:

   — Батюшка-государь, ну и потеха была! Твой любимый Орай на спину бычку прыгнул и за загривок его, за загривок начал рвать!

   — Гоже, гоже, сынок. Да делу время, а потехе час. Вон видишь, твой родимый стоит? Ты знаешь, что ему грозит?

   — Ведаю, государь-батюшка. — Горящие глаза Фёдора чуть потускнели.

   — Так вот приспело время тебе порадеть за него.

   — Батюшка-государь, избавь. Не могу я радеть за твоего клятвопреступника. Избавь, батюшка, — чуть не застонал женоподобный красавец. — Да я бы его сам...

   — Ты поперёд батьки в пекло не лезь. Ты же не знаешь, о чём я прошу. И всего-то хочу, чтобы ты избавил его от страданий. Эвон, три недели тут стоит на морозах. Эка поруха! Да как можно такое вытерпеть! Вот и облегчи родимому страдания.

   — Ой, батюшка-государь, не по уму мне сия загадка.

   — Раскрою ту загадку, ежели ты по-прежнему любишь царя.

   — Как же мне не любить тебя, благодетель! На том и крест целовал и ноне целую. — Фёдор встал на колени и приложился к нагрудному кресту царя. — Я твой раб, и служить мне до исхода дней тебе.

   — Вот и славно. Слышу голос преданного мне сына.

Басманов видел, что происходило на помосте. И как крест целовал у царя сынок Федяша, тоже видел. Подумал: «К чему бы это? На что он призывает Федяшу? Ишь ты, улыбаются, о благом речь ведут. Вот бы услышать. Вон что-то передал царь Федяше. Да тайно, дабы никто не заметил. Федяша под кафтан спрятал. Сел поудобнее, на меня смотрит. Подойди, подойди ко мне, сынок. Я не хуже царя тебя словом согрею».

Однако внимание Алексея отвлекли опричники. Сперва их появилось семеро, и они кучно встали неподалёку от него. Потом пришли ещё десять и окружили помост царя. Следом за ними прибежал Лукьяныч, подошёл к царю, что-то сказал. Царь Иван ему не ответил, только согласно покивал головой. И вот Малюта приблизился к Басманову. Он и раньше подходил к нему, говорил то шутя, то серьёзно: дескать, покайся перед царём, и он помилует. Алексей в эту сказку не верил и не хотел просить у Ивана Грозного милости, ибо знал, что её не будет. Малюта предупреждал: «Смотри, не обмишулься». И вот он снова рядом.

   — Чего тебе, Лукьяныч?

   — Да по твою душу пришёл.

   — Перепродать, что ли, надумал? Тебе-то от моей души ни вару, ни товару.

   — А ты не смейся. Вечно ты надо мной изгаляешься, — без обиды в голосе сказал Скуратов.

   — Ну-ну, говори о своих каверзах.

   — Вот сейчас я сниму с тебя путы и дам тебе волю. Сие есть милость царская. А как ты ею распорядишься, это уж не моё дело, а твоё. — И Малюта принялся развязывать за спиной Алексея сыромятные ремни.

   — Дошло-таки до него моё моление! Да ты не тяни, не медли! Там и всего-то три узла, — торопил Басманов Скуратова.

Малюта снял с Алексея путы и предупредил:

   — Стой и ни шагу вперёд, пока не скажу. Да помни: ты больше не опальный, ты только воин! Воин! И вон басурманы стоят, на которых тебе идти. И вот я сабельку дамасскую положу на мост. Она в подарок тебе от царя. А как уйду, там уж твоя воля. Делай всё, как разумение подскажет.

   — Спасибо, Лукьяныч. И до тебя дошла моя молитва. Слава тебе, Господи. Был воином и умру им.

   — Ну с Богом, Данилыч! — Скуратов отошёл от него на три шага, обнажил саблю и положил на мост. Сам быстро ушёл под защиту опричников, охранявших царя Ивана.

Алексей сжал кисти рук в кулаки, разжал и так повторил несколько раз. Почувствовал, как кровь потекла к ним. Сделал первый шаг к сабле.

В тот же миг к нему стали приближаться семь опричников с обнажёнными саблями. Алексей поспешил к оружию. И вот оно уже у него в руках. Эфес изукрашен алмазами, сталь воронёная — остра сабелька, перо на лету рассечёт. Хороша. И по руке могучему воину. Да глянул на семёрку опричников, и зябко стало. «Ой, не одолею», — мелькнуло у него. А присмотрелся к ним и заметил, что они боятся его. «Да одолею, одолею! Что-нибудь да и получится из этой забавы!» Шагнул навстречу опричникам и запел:


Эх, комарики-сударики,
Вейтесь, вейтесь вокруг сабельки!
А я вас порублю!
А я вас порублю!
Я вам головы сниму!

И-эх! Вознёс Алексей под небеса «И-эх!» и пошёл в сечу. Вспомнил он Нарву, крепостную стену и на ней против себя десять рыцарей, укрытых броней. А у него в руках только щит да меч. Да рядом побратим Глеб. Разметали они рыцарей! Разметали! И Алексей нанёс первый удар. И было в нём столько силы и ярости, что опричник, получивший удар, остался безоружным. А пока другой замахивался, Алексей вонзил ему саблю в подреберье. Да тут же ткнул в спину потерявшего оружие. Пятеро на одного — это уже полегче. И пошла пляска. Годы Алексею не помеха. Уже седьмой десяток, а он вёрток и резв, словно конь-трёхлеток. Кто-то уколол его в левую руку, а он ответил наотмашь разящим ударом. И вот уже только четверо против него.

На мосту все замерли. Царь Иван не усидел в кресле, поднялся, смотрит, как его бывший любимец дорогу в Царство Небесное прорубает. И даже порадовался: «Молодец, Данилыч! Молодец! Так их пёсье племя!»

Той минутой Алексей ещё один удар пропустил — полоснули бок. Да есть ещё силы, есть. И он в прыжке пронзил сердце обидчика. И только трое против него. Только трое! Что там за их спинами? Ах, если бы свобода! Но ещё трое против одного. И теперь настал их черёд. Рассвирепели, сплотились, пошли на Басманова стеной. А ему того и надо. Ложный выпад, прыжок вправо и удар в развороте в левый бок. Разящий удар — и стена развалилась. Теперь перед Басмановым только двое. И они пятятся. Он вновь запел:


Эх, комарики-сударики,
Вейтесь, вейтесь вокруг сабельки!
А я вас порублю!
А я вас порублю!
Я вам головы снесу!

Два молодых крепких опричника испугались. Они пятились, уходили от ударов. Царь Иван злился, негодовал. Искорки приязни к Басманову погасли. Он видел, что пятеро его воинов валяются убитые на мосту, он костерил Малюту за то, что тот не нашёл умелых бойцов: «Бес тебя попутал сосунков послать!» И тут же порадовался: «А ведь Данилыч-то жив! Он же мне и надобен такой!» Царь Иван повернулся к Фёдору Басманову, стоявшему за его спиной, и сказал твёрдо, чему не поперечишь:

   — Иди, сынок, твой час настал.

Фёдор лишь поклонился. Ужом скользнул с помоста, пробрался за ним до места схватки и затаился за столбом, к которому был привязан отец. Потом, низко пригнувшись, стал со спины подкрадываться к нему, увлечённому победной схваткой. Вот уже осталась сажень, полсажени. В руке Фёдора блеснул кинжал. Алексей Басманов в этот миг почувствовал за спиной что-то неладное и повернулся к сыну. Но было уже поздно. Удар Фёдора под левую лопатку был смертелен. Алексей всё-таки увидел, что это был его сын, и, падая, прошептал:

   — Да хранит тебя Бог, Федяша.

В это мгновение Фёдор ещё не знал, что потерял не только любящего отца, но и государя-батюшку. Царь Иван отвернулся от места схватки. Фёдор стоял над трупом растерявшийся. Он пошёл к царю, чтобы отдать окровавленный кинжал его владельцу. Но царь Иван заслонился Малютой и сказал ему так громко, что все окружающие услышали и вздрогнули. Услышал сказанное царём и Фёдор. Эти слова прозвенели у него в ушах словно приговорный колокол:

   — Сей же миг убери от меня отцеубийцу! Я боюсь его!

Скуратов ещё не успел сделать знак опричникам, охранявшим царя, как Фёдор понял, что попался в сети не менее коварные, чем те, которые были расставлены его отцу. Но он знал государя, как ему думалось, лучше, чем отец, и не пожелал оказаться в сетях.

   — Остановись, батюшка-государь! — крикнул Фёдор. — Я не отцеубийца, но по твоей воле убивший клятвопреступника. Мой отец — ты! Многие тысячи раз ты называл меня сынком, сыном!

   — Лукьяныч, ты слышал моё повеление?! — гневно произнёс царь.

   — Да, батюшка! Исполню! — И Малюта сам побежал к Фёдору.

   — Остановись, Скуратов! — звонко приказал Фёдор. — Никто не подойдёт ко мне, пока государь не скажет, что я его сын!

   — Поганец! Ты мой раб, а не сын! — крикнул в гневе Иван Грозный. — Убейте же его!

Фёдор подбежал к отцу и взял его саблю. Но опричники уже валом навалили на него. Размахивая саблей, Фёдор отступал к краю помоста. Но за шаг до пропасти он остановился, поднял саблю и повелительно сказал:

   — Стойте! Слушайте все! Никто из рода Басмановых ещё не был казнён! Вы можете меня убить, но не казнить! И это ещё не всё. Слушай, государь! И ты, царевич Иван, внимай! Вчера, батюшка, твой любимец пёс Орай читал мне Книгу судеб. И я переложил читанное им. Он пел:


Царь сынка убьёт Ивашку
Посохом тяжёлым!
Народ крикнет: «Понарошку,
Разума лишённый!»

Жди, царевич Иван, от батюшки своей смерти! — И взыграла-таки в Фёдоре кровь Басмановых. — И-э-э! — вознёс Фёдор и бросился с саблей и кинжалом на опричников. Он налетел так стремительно, что сразу ранил троих.

Большего Фёдору сделать не удалось. Силы были неравными, да и боец он был слабый, оружие из его рук вышибли сразу. И четыре меча вонзились ему в грудь и в бок. Опричники подняли его на мечи и сбросили в Волхов.

Царь Иван Грозный не видел гибели Фёдора. Закрыв лицо бобровым воротником кафтана, он не то рычал от гнева, не то стонал от боли. А все, кто был на мосту, стояли молча, не зная, что делать. Лишь Малюта Скуратов не растерялся. Он взял царя под руки и повёл с моста.

Боярина Алексея Басманова повелением царя Ивана Грозного похоронили на Ярославовом дворище, близ храма Николая Чудотворца. По нему была отслужена панихида, в коей его называли достославным воителем и полководцем. Царь Иван отстоял на панихиде как истинный христианин.

Вскоре же после смерти Алексея Басманова казни в Новгородской земле были прекращены. Теперь у Ивана Грозного осталась одна забота: вывезти из новгородских монастырей всё добро в пользу опричнины. Царь больше не поднимался на мост через Волхов. Смерть Басманова нанесла Ивану Грозному тяжёлую душевную рану. Всё-таки он был любимым его сподвижником в делах опричнины. Однако «по словам князя Курбского и некоторых иностранцев, Иоанн наслаждался картиною отцеубийства, заставив Фёдора Алексеевича убить своего отца».

Трудно утверждать то и другое. Тайна душевных побуждений, порывов и деяний царя Ивана Васильевича Грозного всё ещё остаётся неразгаданной.


Москва — Финеево, 1995-2001 гг.


ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА


ДАТА РОЖДЕНИЯ не установлена. Но по жизни он оказался ровесником своего побратима боярина Фёдора Колычева, который родился в 1507 году. Сын дворянина и воеводы Данилы Плещеева-Басмана. Детство и юность прошли в Москве.


1526 г. Подвергается первой опале, и по воле царедворца князя Ивана Шигоны Ал. Басманова отправляют в Каргополь.


1527-1534 гг. Уходит в первый боевой поход против крымских ордынцев. Там, на поле брани, Ал. Басманов, как и отец, решает посвятить свою жизнь военной службе. И все эти годы он проводит на Оке, в Диком поле, лицом к лицу с ордынцами. Он — сотский, тысяцкий, его военный талант растёт.


1535 г. Вступает в конфликт с фаворитом великой княгини Елены Глинской, князем Иваном Овчиной, вновь подвергается опале.


1536-1542 гг. Снова на береговой службе на Оке, в Диком поле.


1543 г. Приверженец князей Шуйских, Ал. Басманов участвует с ними в преследовании царедворца князя Фёдора Воронцова, пользовавшегося расположением Ивана IV.


1544-1550 гг. Военная служба всё-таки главное занятие Ал. Басманова, и он вновь защищает державу от ордынцев Казани и Крыма.


1551 г. Участвует в сечах по освобождению Правобережья Волги от Казанской орды. Командует полком. Во время первого приступа Казани проявляет героизм.


1552 г. Отличается при осаде Казани. А во время последнего приступа по взятию Казани проявляет незаурядный талант воеводы и личную храбрость. В этом же году Ал. Басманов пожалован чином окольничего.


1555 г. Ал. Басманов в полной мере раскрывает талант полководца. С 7 тысячами воинов он в течение полутора суток удерживал натиск 6-тысячной крымской орды, которую возглавлял сам хан Девлет-Гирей.


1556 г. Алексей Басманов получает боярское звание и назначается вторым наместником царя в Новгороде.


1558-1562 гг. С началом Ливонской войны Ал. Басманов покидает Новгород и принимает деятельное участие в этой войне. Взятием Нарвы и участием в осаде Полоцка окончательно утверждается слава Ал. Басманова как храброго военачальника. Он получает тяжёлое ранение.


1563 г. В Ливонской войне наступил перерыв. Ал. Басманов уезжает на излечение в своё поместье на Оке близ Рязани.


1564 г. Проживает в своём поместье с сыном Фёдором. Едва оправившись от ранения, он узнает, что к Рязани приближается с ордой хан Девлет-Гирей. Тотчас вооружив своих людей, Ал. Басманов вместе с сыномФёдором выступает на защиту города. Несмотря на ветхость стен, крымцам не удалось взять Рязань. Все отчаянные приступы многотысячной орды были отбиты всего лишь несколькими тысячами воинов и горожан.


1565 г. Ал. Басманов повелением Ивана IV призван на дворцовую службу и уже в феврале этого года становится одним из главных организаторов опричнины.


1566-1567 гг. Ал. Басманов принимает самое активное участие в разделении России на «опричную царёву вотчину» и «земщину».


1568 г. Злодеяния, творимые опричниками, отрезвляют Ал. Басманова. Особенно его потрясает изгнание из храма митрополита Филиппа (побратима).


1569 г. Ал. Басманов становится жертвою подозрительности Ивана Грозного. Приближённые царя Малюта Скуратов и Василий Грязной ищут в поведении Ал. Басманова «крамолу», «клятвопреступление» и находят их.


1570 г. Царь Иван Грозный подбивает своего любимца, сына Ал. Басманова, Фёдора, наказать «клятвопреступника». И Фёдор, выполняя волю царя-батюшки, убивает своего отца. Вскоре же и сам становится жертвою коварного Ивана Грозного. Его подвергают казни.

ОБ АВТОРЕ


Александр Ильич Антонов родился в 1924 году на Волге и городе Рыбинске. Работал на авиационном заводе формовщиком. Ветеран Великой Отечественной войны, фронтовик, награждён тремя боевыми орденами, медалями. В 1962 г. закончил Литературный институт. Член Союза писателей и Союза журналистов России, Исторического общества при СП РФ.

Печататься начал с 1953 года. Работал в газетах «Труд», «Строительная газета», «Литература и жизнь» и различных журналах. В 1973 году вышла первая повесть «Снега полярные зовут».

С начала 80-х годов пишет историческую Прозу. Автор романов «Княгиня Ольга», «Патриарх Всея Руси», «Держава в непогоду», «Великий государь» и других, выходивших в различных издательствах.

Исторический роман «Честь воеводы» — новое произведение писателя. Печатается впервые.



Примечания

1

Пастырь россиян — митрополит московский и всея Руси Филипп (1507-1569), в миру боярин Фёдор Степанович Колычев из знаменитого рода Колычевых; вёл борьбу против жестокостей Ивана IV Грозного; задушен в монастыре в г. Тверь.

(обратно)

2

Кромешники — грешники, мучители, здесь — опричники.

(обратно)

3

Халдеи — семитические племена, жившие в 1-й половине 1-го тысячелетия до н. э. в Южной Месопотамии и образовавшие ряд княжеств, которые вели борьбу с Ассирией за обладание Вавилоном; позднее слились с вавилонянами.

(обратно)

4

Братина — старинный большой шаровидный сосуд, в котором подавались напитки для разливания по чашам или питья вкруговую; большая общая чаша для питья и еды.

(обратно)

5

Бердыш — старинное холодное оружие — боевой топор с лезвием в виде вытянутого полумесяца, насаженный на длинное древко.

(обратно)

6

Иосифляне — представители церковно-политического течения в Русском государстве конца XV—середины XVI в., поддерживавшие великокняжескую власть, выступали за сохранение церковного землевладения в противоположность нестяжателям.

(обратно)

7

Охабень — старинная русская широкая верхняя одежда в виде кафтана с четырёхугольным отложным воротником и длинными прямыми, часто откидными рукавами.

(обратно)

8

Ливонский орден — немецкий духовно-рыцарский орден в Ливонии в 1237-1561 гг.; вёл войны за захват прибалтийских и русских земель, где основал своё государство, распавшееся в 1561 г. под ударом русских войск.

(обратно)

9

Сеунщики — гонцы, вестники.

(обратно)

10

Тиун — название различного рода должностных лиц на Руси в XI-XVII вв. (приказчик, управляющий княжеским или боярским хозяйством, судья низшей степени).

(обратно)

11

Встречь — здесь: против, супротив (обл.).

(обратно)

12

Брашно — еда, пища, кушанье, яство.

(обратно)

13

Далматик — род мантии или накидки.

(обратно)

14

Помста — месть, кара, возмездие.

(обратно)

15

Рында — великокняжеский и царский телохранитель-оруженосец в Русском государстве XIV-XVII вв.

(обратно)

16

Каптана — карета, колымага, возок.

(обратно)

17

Чёрные — выполняющие физически тяжёлую, грязную работу; принадлежащие к низшим, не привилегированным сословиям, к простонародью; злостные, низкие, коварные.

(обратно)

18

Сытники — «чин их таков: на Москве и в походах царских носят суды с питьём, и куда царю случится идти или ехати вечеровою порою, и они ездят и ходят со свечами».

(обратно)

19

Опасица — опасение, опасное время, предосторожность.

(обратно)

20

Киса — кожаный или суконный мешок, затягиваемый шнуром.

(обратно)

21

Кагал — шумная толпа, сборище.

(обратно)

22

Окоём — пространство, которое можно окинуть взглядом, горизонт.

(обратно)

23

Ертаул — передовой отряд, авангард; разведочный отряд.

(обратно)

24

Нодья (нодьё) — костёр промышленников в лесу, на ночлегах.

(обратно)

25

Поприще — здесь путевая мера, около 20 вёрст.

(обратно)

26

Святая Ольга (после крещения — Елена (ум. в 969 г.) — киевская княгиня, жена князя Игоря, правившая в годы малолетства сына Святослава Игоревича; около 957 г. приняла христианство.

(обратно)

27

Клир — в христианстве духовенство как особое сословие, противостоящее светским лицам — мирянам; совокупность священнослужителей и церковнослужителей.

(обратно)

28

Нил Сорский (1433-1508) — русский церковный политический деятель и писатель; переписчик книг, монах, путешественник; основал первый русский скит (на р. Соре); нестяжатель, в 1503 г. выступил на церковном соборе за изъятие земель у монастырей.

(обратно)

29

Сыта — вода, подслащённая мёдом; медовый отвар на воде.

(обратно)

30

Кремник — Кремль.

(обратно)

31

Божедом — здесь обитатель богадельни, воспитательного дома; могильщик, кладбищенский сторож.

(обратно)

32

Коч (коча, кочь, кочмара) — мореходное судно, меньше ладьи.

(обратно)

33

Ендова — старинная русская посуда для вина в виде большой широкой чаши с носком или рыльцем.

(обратно)

34

Агаряне — потомки Агары, рабыни Авраама, от её сына Измаила; то же, что измаильтяне или арабы; русские считали агарянами всех мусульман, в том числе и татар.

(обратно)

Оглавление

  • ГЛАВА ПЕРВАЯ УБИВАЛИ ПАСТЫРЯ
  • ГЛАВА ВТОРАЯ НА ПЕРЕПУТЬЕ
  • ГЛАВА ТРЕТЬЯ КНЯЖНА УЛЬЯНА
  • ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ БРАТЬЯ
  • ГЛАВА ПЯТАЯ АНГЕЛ-СПАСИТЕЛЬ
  • ГЛАВА ШЕСТАЯ СОЛОМОНИЯ
  • ГЛАВА СЕДЬМАЯ ЖЕСТОКОСЕРДЫЙ
  • ГЛАВА ВОСЬМАЯ РАБА БОЖИЯ
  • ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ТАЙНОЕ ДВИЖЕНИЕ
  • ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ПОХОД В СЕВЕРНЫЕ ЗЕМЛИ
  • ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ ВЕСНА ПЕРЕМЕН
  • ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ КНЯЗЬ ИВАН ШИГОНА
  • ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ СЕЧИ ЗА КОЗЕЛЬСКОМ
  • ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ЕЛЕНА ГЛИНСКАЯ
  • ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ НА ГОСУДАРЕВОЙ СЛУЖБЕ
  • ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ ПОТРЯСЕНИЯ
  • ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ БОРЬБА ЗА ТРОН
  • ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ РАСПРАВА
  • ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ НЕ ИДИ ВСТРЕЧЬ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ МЯГКОТЕЛЫЙ КНЯЗЬ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ ПАДЕНИЕ СТАРИЦ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ В БЕГАХ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ЧЕРЕЗ СТРАДАНИЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ СОЛОВЕЦКАЯ ОБИТЕЛЬ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ ОТЗОВИСЬ, АЛЁША!
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ СПУСТЯ ДЕСЯТЬ ЛЕТ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ ГОДЫ РАСЦВЕТА
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ ДАРЫ ДАНАЙЦА
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ ДАЁШЬ КАЗАНЬ!
  • ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ ЗЛО ПРОРАСТАЕТ
  • ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ РАЗЛОМ
  • ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ ВОЗНЕСЕНИЕ
  • ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ СУПРОТИВНИКИ
  • ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ СУДНЫЕ ДНИ
  • ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ ЗА СВЯТУЮ РУСЬ
  • ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ БУНТ БАСМАНОВА
  • ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ НЕПРАВЫЙ СУД
  • ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА
  • ОБ АВТОРЕ
  • *** Примечания ***