Честь воеводы. Алексей Басманов (fb2)


Настройки текста:



Честь воеводы. Алексей Басманов



Из энциклопедического словаря.

Изд. Брокгауза и Ефрона,

т. V. СПБ, 1890.


лексей Данилович, сын Даниила Андреевича Плещеева, прозванного Басманом и погибшего в литовском плену, впервые упоминается в истории в 1543 г. Он был тогда на стороне Шуйских и вместе с другими боярами, их приверженцами, участвовал в преследовании Фед. Сем. Воронцова, пользовавшегося расположением Иоанна IV. В 1552 г. отличился при осаде Казани, обнаружив свою храбрость во время одного приступа на крепость вместе с знаменитым кн. Воротынским, и в этом же году был пожалован чином окольничего. Через три года ему представился случай вновь показать свою замечательную храбрость и способности вождя: с 7000 солдат он в 1555 году полтора суток выдерживал натиск 60-тысячного крымского войска, вождём которого был сам хан Девлет-Гирей. В следующем году он получает боярское звание и назначается вторым наместником в Новгороде. С открытием в 1558 г. Ливонской войны Ал. Дан. покидает Новгород и принимает деятельное участие в этой войне. Взятием Нарвы и участием в осаде Полоцка окончательно утверждается слава его как храброго военачальника. Но этим военные подвиги Ал. Дан. не кончаются. После 1563 г., когда был взят Полоцк, военные действия на время как бы прекращаются, и некоторые отряды русских войск получили возможность вернуться на родину. В числе удалившихся был и Ал. Дан. Б. Проживая в своём богатом поместье на бер. Оки, он в 1564 г. узнает о нашествии Девлет-Гирея. Тотчас вооружил он своих людей и вместе с сыном Фёдором Ал. засел в Рязани, на которую наступал Девлет-Гирей. Но несмотря на ветхость стен, крымцам не удалось взять города: все их отчаянные приступы были безуспешны вследствие храброй и искусной защиты Ал. Дан. Б. Здесь оканчиваются похвальные подвиги Б., и непобедимый полководец для удовлетворения своего честолюбия выступает за поприще царедворца. Искусством веселить, хвастливым усердием и предупредительностью воле монарха он вкрадывается в душу Иоанна, приобретает над ним сильное влияние и от его имени безнаказанно совершает ряд злодейств, между которыми не первое место занимает даже позорное изгнание из храма митр. Филиппа (1568). Самый план опричнины, по некоторым известиям, принадлежал Ал. Дан. Б. «с товарищами». Но вскоре после этого и любимцу государеву пришлось стать жертвою подозрительности и жестокости Иоанна. В 1570 г. некто Пётр Волынец донёс государю о том, что новгородцы сносятся с польским королём и желают восстановить свои прежние привилегии и что у тех уже написана грамота об этом и положена в Софийском соборе за образом Богоматери. Произошёл известный разгром Новгорода, и началось расследование дела. При расследовании погибло много именитых граждан, в том числе и любимцы Иоанна: Алексей Б. и его сын Фёдор, обвинявшиеся в сношениях с новгородцами и намерении посадить на трон Владимира Андреевича Старицкого. По словам Курбского и некоторых иностранцев, Иоанн наслаждался картиною отцеубийства, заставив Фёдора Алексеевича убить своего отца.



ГЛАВА ПЕРВАЯ УБИВАЛИ ПАСТЫРЯ


х было семеро опричных воинов из Сыскного разряда Малюты Скуратова-Плещеева-Бельского. За старшего у них стоял Степан Кобылин, опричник лет двадцати пяти, широкоплечий, приземистый, с чёрной бородой и маленькими ярко-карими круглыми глазками. Он был свиреп. И в его власти в сей час пребывал великий россиянин. Его знала вся Россия, и на него молились сирые и немощные, его боялся сам бесстрашный самодержец Иван Васильевич Грозный. Оттого он и повелел Малюте тайно отправить пастыря россиян[1] в Тверской Отроч монастырь, оттого и наказал опричникам медленно и жестоко истязать его разными муками.

То-то старалась семёрка кромешников[2] угодить царю-батюшке. Упрятав митрополита всея Руси в смрадную хлевину подземелья и приковав его к стене за руки и к полу за ноги, они взялись изощряться в палаческих пытках. Правда, пока им было запрещено применять орудия телесной боли, но дали полную власть чинить душевные пытки. Тут кромешники оказались тупыми и тонких терзаний не могли придумать. Они часами по очереди колотили палками в тяжёлую дубовую дверь, лишая узника сна и отдыха. Ещё набросали на пол свиного навоза — на том и иссякли их жестокие выдумки. Но Степану Кобылину того показалось мало. Он потряс за грудки своих подручных и добился, чего жаждал. В оконце под потолком они поставили глиняный кувшин с узким горлышком, который от самого малого дуновения ветра завывал, словно голодный волк. Там же, под окном, посадили на цепь пса, кормили его через день, и он скулил, не переставая, часами. Со временем их выдумки становились изощрённее, и последняя являла китайскую зломудрость. На потолке хлевины поставили кадку с водой, в ней просверлили малую дырку и в потолке сделали дыру, пустили капли воды на дно железной бадьи, кою подвесили перевёрнутой над головой узника. К ночи, когда наступала тишина и замученный узник питал надежду уснуть, на бадью начинали падать капли воды. И казалось несчастному, что свинцовой тяжести капли падали не на днище бадьи, а на его обнажённую голову и пробивали череп, и через час-другой он терял сознание. Сколько длилось небытие, узнику не дано было знать, но наконец свинцовый дождь прекращался, он приходил в себя и какие-то несколько минут ему дышалось легче. Он открывал глаза, но напрасно: в камору не пробивался ни один луч света, не достигала ни звёздочка, ни блик. Так суждено ему было прожить многие дни, недели, может быть, до исхода души.

В Тверской Отроч монастырь митрополита привезли в конце ноября 1569 года. Крытые сани гнали из Москвы под охраной опричников, одетых в чёрные кафтаны и чёрные шапки. И у каждого к седлу была приторочена собачья голова, под ней — метла. Степана Кобылина в Кремле наставлял сам Иван Грозный. Он повелел держать узника в оскудении злобном, но жизни не лишать. Потому как он, царь Иван, собирался навестить опального митрополита всея Руси и услышать от него покаяние.

Филипп знал, что царь Иван упорен в своих хотениях. И теперь митрополит пытался прозреть тьму Ивановых замыслов. Ещё в Москве Грозный мог бы умертвить его. Ведь, обвиняя в клятвопреступлении, тиран поступал так со многими: казнил, где считал нужным. Филипп содрогался, когда вспоминал, как аспид прислал ему с сыном боярина Алексея Басманова, Фёдором, за Ветошный ряд в Богоявленский монастырь в мешке голову казнённого двоюродного брата, боярина и конюшего Михаила Колычева. А у него, Филиппа Колычева, митрополита всея Руси, вина перед царём была более великая, чем у брата. Он дерзнул с амвона Успенского и Благовещенского соборов, в храме Новодевичьего монастыря принародно и громогласно вознести слова правды о диком нраве государя. Верующие — их было много в соборах и церкви — со стенанием произносили: «О Господи, вразуми царя-батюшку на непорочную и праведную жизнь!»

Царь Иван каждый раз возгорался яростью и гневом, случалось, грозил кулаком:

   — О, Филипп, наше ли решение хочешь изменить? Не лучше ли тебе хранить с нами единомыслие?

Филипп ни разу не дрогнул перед гневным царём. Он знал, что иного случая может не быть — сделать вразумление заблудшему сыну Божьему.

   — Царь всея Руси Иван Васильевич, — начинал он, — тщетна будет вера наша, тщетно и проповеданье апостольское и не принесёт пользы нам Божественное предание, которое нам святые отцы завещали и всё доброделие христианского учения. И даже само вочеловеченье Владыки, совершенное ради нашего спасения. Он всем нам наказывал, чтобы непорочно соблюдали им дарованное, а ныне мы сами всё рассыпаем — да не случится с нами этого! Взыщет Господь за всех, кто погиб от твоего царственного злоразделения. Но не о тех скорблю, кто кровь свою невинно пролил и мученически окончил жизнь свою, поскольку ничтожны нынешние страдания тех, кто желает, чтобы в Царстве Небесном им воздалось благом за то, что они претерпели. Но пекусь и беспокоюсь о твоём спасении, государь всея Руси. Остановись, сын мой, и оно придёт!

   — Ты поносишь меня и лжёшь! — закричал на весь Успенский собор царь Иван. — Не даёшь мне благословения, не отпускаешь грехов, сколько ни каюсь! Ты не ведаешь, думал ли я воспринимать апостольское учение о запрещении казнить без вины. А я думал, думал о том, и Бог свидетель! — Царь Иван размахивал принародно руками и кричал: — Я загоню тебя за наветы в Волчью пустынь, там сгною тебя заживо!

И ответил Филипп спокойно и с достоинством:

   — Нашей ли власти сопротивляешься? Видя упорство твоё, долготерпеливый пастырь не убоится предречённых мук. Как и все отцы мои, за истину благочестия, даже если и сана лишат или люто пострадаю, — не смирюсь!

Иван Грозный ещё больше пришёл в ярость. Он не внимал ни гласу Божьему, ни стенаниям и молению христиан. Он поднял на митрополита посох. А святой отец заслонился от него крестом.

Злобные же слуги государевы Афанасий Вяземский, Василий Грязной, Малюта Скуратов стали клеветать на митрополита: дескать, он ложно говорит о царской жестокости, что надсмехается над самодержцем, потому как от лукавого принял в сердце заповедание и сам обнажил лукавство. Но верные слуги царя не только поливали митрополита грязью. Малюта Скуратов и Алексей Басманов по воле царя стащили Филиппа с амвона и попытались сорвать святительские одежды. Все молящиеся ринулись к вратам храма, стремясь покинуть его. Лишь тогда царь опомнился и вразумил опричников:

   — Не троньте его! Иная уготована ему участь. С клятвопреступником поговорят топор и плаха! — И царь Иван, расталкивая верующих, поспешил уйти из храма.

Так было и в Благовещенском соборе и в Новодевичьем монастыре.

Вспомнив лишь малую толику тех многих схваток с царём, Филипп теперь думал о том, что он и впрямь пока нужен Ивану Грозному. И по той причине он не лишил его жизни, как это делал с иными «клятвопреступниками». Опальный митрополит пытался развеять тьму грядущего, понять, что удерживало государя от последнего взмаха руки, обрывающего жизнь ещё одного лютого врага самодержца. Он молил Бога о встрече с царём, надеялся, что беседа с глазу на глаз приведёт их к пониманию друг друга. «Да буду просить Всевышнего, дабы прислал в мою камору заблудшего государя. Достанет ли только сил наполнить его душу милосердием к россиянам. Да нет, поди, не явится. Вольно ему злочинствовать без узды», — размышлял узник горько.

У Филиппа Колычева было основание печалиться о своей судьбе. Да, он постоял за Русь, защищая её от царя-тирана, от аспида, он предотвратил многие казни невинных. Но ведь он не до конца ещё исполнил свою первосвятительскую миссию. Зло ещё прорастало, оно не источилось под натиском добра. И Россия жила в трепете, в ожидании новых злодеяний венценосного палача. Страх перед царём лишил россиян воли постоять за себя. И потому царю было вольно бесчинствовать, разорять храмы, монастыри, уничтожать лучших людей державы.

Досадовал Филипп и на духовенство. Казалось бы, проще простого: вознести всем святым архипастырям глас правды по всей державе, позвать за собой народ и вразумить царя всем миром. Ан нет, не могут священнослужители одолеть страх перед самодержцем, перед его опричной ратью, они живут под гнетом боязни. Оно и было отчего. Сколько святых отцов уже сложили головы! Казнён митрополит всея Руси Афанасий, удушен дымом митрополит Герман. Страх отцов церкви перед жестоким государем был так велик, что даже богохульство Ивана Грозного в храмах они прощали ему.

Кажется, вчера было, когда Филипп совершал Божественную литургию в Архангельском соборе по чину Захарии и Аарона, вознося кадило благовонное под купол храма. И тут пришёл к соборному пению царь Иван, облачённый в чёрную ризу. За ним во главе с боярином Басмановым вошла толпа опричников, тоже в чёрных одеяниях, и головы их были укрыты высокими чёрными шлыками, кои некогда носили халдеи[3]. Филипп ощутил в груди гнев, да усмирил его молитвой, ждал, что будет дальше. Он стоял на амвоне и смотрел на царя с осуждением. За Филиппом же стояли многие архиереи, и когда он обернулся к ним, то увидел, что все они опустили головы и не хотели замечать осквернения храма.

Царь Иван подошёл к митрополиту и попросил:

   — Владыка, благослови меня ноне и за живота моего сохранение помолись. — Филипп промолчал. Царь продолжал: — Трижды повторю! Если не благословишь, гнев на голову твою изолью и твоих попов из храмов изгоню!

И эти угрозы не смутили митрополита. Святители же говорили ему за спиной:

   — Владыка святой, слышишь, благочестивый царь всея Руси Иван Васильевич просит и требует благословения от тебя...

   — Слепцы, — строго сказал архиереям Филипп, — не зрите осквернения храма, так зрите лик государя благочестивого. Он в скоморошном одеянии в храм пришёл и толпу скоморохов злостных привёл. — И, подступив к краю амвона, спросил Грозного: — Царь благой, кому поревновал, что таким образом красоту свою изменил и неподобно преобразился? С тех пор как солнце в небесах пребывает, не слыхано, чтобы благочестивые цари державу так возмущали. Убойся, царь, гнева Божьего! Покинь храм Христа и благословения в нём не жди!

Царь Иван не покинул храма, опричная свита — тоже. И никто не обнажил голов, шлыки торчали над верующими, словно сатанинские пальцы. Филипп повернулся к иереям, гневно сказал:

   — Угодники! Что ж, молчите и впредь, пока ваш благочестивый царь не прилетит в храм на ведьме! — С тем митрополит и ушёл в алтарь. Он слышал, как царь Иван засмеялся и крикнул: «Ату его! Ату!»

Перебирая недавнее прошлое и все царские проказы-осквернения храмов, монастырей и православной веры, Филипп вспомнил о монашестве. Оно ещё не было до конца задавлено царской тиранией, и по монастырям святые отцы судили Ивана Грозного за бесчинства. Их голоса пока были слабыми, однако долетали через послухов Малюты Скуратова до Москвы, до ушей государя. И прозорливый Филипп уже видел, как царь сводит счёты с русскими монастырями. Увы, то сведение счетов будет ужасным, особенно в Новгородской земле, где иноки вопреки многим прочим инокам России громче и смелее гневались на попирателя православия и осуждали его.

Размышляя о монастырской братии, любимой и почитаемой Филиппом, он, не ведая того, обрёл провидческую остроту зрения и смог узреть всё, что случится за чертой текущего времени, в завтрашнем дне. По воле Божьей Филипп вознёсся из зловонной хлевины и умчал в Великий Новгород, там нашёл место на Городище, близ Торговой площади. И случилось сие в тот час, когда Иван Грозный предал смерти новгородского боярина Данилова, а с ним — семнадцать дворян, дьяков и подьячих. Ещё с поста, устроенного на мосту через Волхов, лилась кровь, а Филипп уже услышал, как Иван Грозный повелел своим катам-опричникам:

   — Ноне говорю вам: возьмитесь за монастыри. Велю сравнять их с болотами по всей Новгородской земле. Казну очистите, иконы ценные и утварь серебряную и золотую отправьте в Александрову слободу. И помните: сам лично пойду следом за вами. Потому чините суд и расправу старательно.

   — Исполним, царь-батюшка, с честью твоё повеление и не принесём тебе докуки на нас, — ответил Малюта Скуратов.

   — А ты, князь Афанасий Вяземский, что молчишь? Что прячешь в глазах? — спросил царь.

Видел и Филипп смущение в глазах князя Вяземского. Знал он причину того. В одном из монастырей Новгородской земли стоял игуменом его старший брат Игнатий в миру. Как мог Афанасий сказать царю, что с радостью пойдёт рушить обитель брата? Но, связанный жёсткой клятвой опричнины, ответил, как должно:

   — Не посрамлю и я опричной чести, государь. Положись на нас, как всегда.

Иван Грозный сдержал своё слово. Каждый день он поднимался до рассвета, переезжал из монастыря в монастырь, ликуя от своего озорства. По его повелению опричники снимали с храмов колокола, кресты, бросали, словно дрова, на возы чудотворные иконы, под метлу вычищали из келарен муку, крупы, масло, разоряли монастырское хозяйство, угоняли скот. В Вишерском монастыре Филипп видел, как опричники разбили раку святого Саввы и выкрали из неё святые мощи и большой серебряный крест.

Филипп не покинул Новгородской земли, пока не стал очевидцем всех преступлений царя Ивана и его опричников. Разбой длился две недели. Завершив разорение обителей, Грозный наложил на монашество непосильную денежную дань. Архимандритам он повелел внести в опричную казну по две тысячи, настоятелям — по тысяче, соборным старцам — по пятьсот золотых рублей. Они отказались платить, ибо, ограбленные, полушки за душой не имели. Царь приказал их бить. Когда опричники устали, Иван Грозный призвал к тому новгородских приставов и велел «бити их с утра до вечера на правеже до искупа беспощадно». Чёрное духовенство на Руси было обобрано государем до исподнего белья.

В эти дни Филипп молил Всевышнего о том, чтобы разверзил под ногами царя Ивана землю и бросил его в геенну огненную. Но час наказания ещё не настал, и помазанник Божий допущением Всевышнего бесчинствовал. Митрополит посетовал на такое неустроение и удалился в злосмрадную хлевину, дабы с терпением и верою дождаться своего часа и постоять за Русь и за други своя. Борясь каждый день и каждый час за спасение живота, Филипп пускался на разные уловки, чтобы обмануть своего пронырливого палача Степана Кобылина. Однажды, когда падающие капли воды, казалось, вот-вот лишат его разума, Филипп крикнул стражу, который стоял за дверью:

   — Эй, воин, позови десятского Кобылина!

   — Ишь чего захотел! Наш господин почивает, и разбудить его может только царь-батюшка, — отозвался страж.

   — Скажи ему, что край моего бытия близок.

Страж помолчал, подумал, потом вяло сказал:

   — Тогда потерпи, схожу.

Но прошло немало времени, пока появился Степан Кобылий. Страж не был волен уйти и оставить узника без присмотра, он должен был дождаться смены. Да и найти десятского оказалось нелегко. Степан мог быть в сей час в трапезной, или в келарне, или в хлебодарне, а то и в портняжной, где, говорили, ему шили новый кафтан. Однако во всех этих местах Степана не было. И нашёл его страж в гостевом покое монастыря, в уединении с паломником, который пришёл в обитель не на поклон святым мощам, а ради праздного жития. Паломничество при Иване Грозном Поощрялось, и иные гулящие люди тем пользовались вволю. Страж появился, когда паломник и Степан сидели за братиной[4], мило кумовничали и были хмельны.

   — Степан-батюшка, ты бы сходил до опального, — сказал страж. — Он бредит исходом живота, исповеди просит.

Кобылин вспомнил, что ему велено хранить жизнь митрополита, протрезвился, чертыхнулся, потому как ему ответ надо перед царём нести. К тому же не мог позвать на исповедь обительских старцев: запрещено было митрополиту общаться с монастырской братией.

   — Экое лихое дело удумал опальный негодник. Да я ему за то голову сверну, — возмутился опричник и поспешил к заключённому.

Добравшись до подвала волчьей пробежкой, Степан велел стражнику закрыть воду, дабы не капала на узника, сам вошёл в камору.

   — Эй, владыка, что это ты удумал в исход уйти? Да я за такую вольность шкуру с тебя прежде спущу! — зарычал Степан.

   — Почто кричишь, раб царский? Мне твой крик не страшен. Разумом просветлись да ответь, зачем меня царь бережёт, — тогда ещё подумаю.

   — Вот непутёвый! Сказано тебе, что исповедь твою хочет услышать, а ещё благословение получить.

   — А ежели не будет ни исповеди, ни благословения, что тогда?

   — И сие мне ведомо: царь сам тебя живота лишит и исповедник не понадобится. Потому сиди и жди.

   — Царь сам крови ещё не проливал. Все подручные за него делают.

   — Есть и подручные у него. Вот пришлёт лютых Григория Лукьяныча или Алексея Данилыча. Знаешь, поди, их.

   — Как не знать? Только я волен и не ждать. Тебе же быть на голову ниже, ежели упустишь меня.

   — Ишь скорый какой! Есть ли у тебя милосердие к подневольному?!

   — Ты не токмо подневольный раб, ты злодей и тать. Сколько дён-ночей лишаешь меня сна? Говорю теперь: сыщи государя и пусть явится моим словом, — твёрдо сказал Филипп. — И даю тебе на то три дня. Теперь изыди, аспид!

Степан был славен наглостью и скор на расправу. Он ринулся на Филиппа с кулаками, но вовремя отдумался: от его кулаков и не такие богатыри дух испускали.

   — Ну вот что: дай клятву за три дня не отходить. А не то я... — И Степан поднёс к лицу Филиппа заросший чёрной шерстью кулак.

Филипп лишь поморщился и почти миролюбиво сказал:

   — Одно тебе обещаю: вскоре же за теми днями, как я отдам Господу Богу душу, за твоей душой придёт дьявол. Ты уже давно продал её нечистой силе. Ты служишь аспиду и сам есть аспид. Теперь иди, опричник, иди. Отсчёт времени положен. Через три дня царь должен быть здесь. — И митрополит закрыл глаза, дабы не зреть разбойную рожу кромешника, перекошенную от ожесточения и беспомощности.

Степан зло потряс головой. Он понял, что митрополит не шутит и надо звать к владыке царя. Покинув хлевину, он сделал наставление стражам, оседлал коня, приторочил дорожную торбу с харчами и овсом, вскинулся в седло и умчался на поиски Ивана Грозного, гадая в пути, где тот, в Александровой слободе или в Москве.

   — Как бы не обмишулиться. Потеряю день — не сносить головы, — размышлял Степан вслух. — Между двух огней не накружишься.

Кобылин любил жизнь, особенно свою, потому попросил Спасителя вразумить-наставить его на дорогу неложную. Спаситель не внял стенаниям опричника. Но конь не подвёл. За Димитровым он повернул на Александрову слободу, в свою конюшню. И Степан доверился коню. Он приехал в Александрову слободу за несколько дней до похода на Новгород. Явился к Малюте Скуратову и всё рассказал, с чем приехал. Глава сыска расспросил, как выглядит митрополит, ест ли, пьёт ли, а после того посмеялся над Степаном.

   — Одурачил тебя владыка, одурачил. И к царю мы с тобой не пойдём, ежели не желаешь батогов схлопотать.

   — Что же мне делать, батюшка-барин?

   — Лети в Отроч монастырь, чтобы упредить иное что, а не исход митрополита. Хитёр он и вокруг пальца тебя обвёл.

Степан, ещё более озлившись на митрополита, покинул Александрову слободу и чуть не загнал коня, возвращаясь в обитель.

А в Отроч монастыре по воле монашеской братии случилось освобождение митрополита от цепей. Едва иноки узнали, что жестокосердый пристав уехал из обители, они позвали стражей в подклет под трапезной, угрели их крепкими хмельными медами и на пост баклагу принесли, утешили стража. А как только он свалился на солому возле печи, взяли у него ключи, открыли дверь и сняли с митрополита цепи.

   — Владыка милосердный, великомученик за веру, суди нас строго за то, что ранее не вступились за тебя. Ноне пристав Кобылин, зверь многоликий, умчал в стольный град или ещё куда-то и мы пришли освободить тебя.

   — Спасибо вам, братия. Выведите меня на горение выси глянуть.

   — Скажи, владыка, что сделать ещё, дабы спасти тебя от иродов? — спросил старший из монахов по имени Корнилий.

   — Да наградит вас Господь за доброе деяние, а паки за мужество. Но знает ли игумен Иустин о вашем подвиге?

   — Как можно, отче! Преподобный Иустин опален страхом от опричников, заикается и теряет дар речи, — ответил молодой инок.

   — Потому говорю вам: отведите на небо глянуть, святостью подышать, а потом верните в хлевину. Порадейте, братия, за Иустина. Не должно невинному страдать.

   — Мы все готовы за тебя, владыка, пострадать. И за Иусти на пострадаем, как час опалы придёт, — ответил великосхимник Корнилий. — Потому не отторгай нас. Мы спрячем тебя, и никто не найдёт. Да прежде отведём в мыльню, сбросим с тебя злосмрадность.

   — Тому порадуюсь, — Филипп попытался встать, но ноги не послушались его.

Монахи крепко взяли Филиппа под руки, накинули на плечи кожушок и, выведя из каморы, прямым путём направились к монастырской бане. Узник вдохнул несколько раз морозного воздуха, и у него закружилась голова. Но пока шли до бани, сия немочь пропала у Филиппа, и он порадовался, что увидел свет Божий. В предбаннике митрополита раздели, и весь хлам, что был на нём с чужого плеча, бросили в печь, приготовили чистое монашеское одеяние. Корнилий повёл Филиппа в мыльню. Они посидели у порога, пока Филипп свыкся с жарой. Потом два чернеца взялись мыть митрополита, а как вымыли, уложили на полок, вениками по нему погуляли. Но обессилевший митрополит попросил у них милости:

   — Духу не хватает, братья мои, вынести сию прелесть. Раньше-то я часами вениками гулял по себе, теперь ослаб.

   — А ты отдохни, владыка, косточки жар возьмут, силы прибудет, — рассудил Корнилий.

И вправду, полежал Филипп на полке, понежился, и захотелось ему ещё вкусить ядрёного жару. А после второго причастия Корнилий увёл Филиппа в предбанник. Там был накрыт стол, и на нём стоял жбан с квасом из целебного разнотравья на меду. Ничего подобного ранее Филипп не пивал. Тело его наливалось силой, как в сказке. Дух его возвысился. И он подумал, что нет нужды ему возвращаться в смрадную камору и ни перед кем — ни перед матушкой Россией, ни перед её многострадальным народом — он не совершит злодеяния, ежели скроется от жестокосердого царя-тирана. И он спросил:

   — Брат мой, Корнилий, ты и впрямь можешь меня укрыть где-либо от лихих опричников?

   — Можем, владыка. Мы уведём тебя в лесной скит, где ни одна чёрная душа не найдёт.

   — Господи, как бы я хотел в сей миг оказаться в Соловецкой земле! Там, на острове Большом Анзерском, есть скит близ горы Голгофы, где ни один кромешник меня бы не ухватил.

   — И туда можем отвести. В лесах мы знаем тропы до самого Белого моря, — заверил Корнилий.

   — Теперь, не мешкая, холодной водой ополоснусь, да в путь, в бега, — воспрял духом Филипп и поспешил закончить банную утеху и приготовить себя в дальний зимний путь.

Корнилий велел двум инокам сбегать в келарню, взять его именем харчей в две заплечные торбы, сам ушёл следом за Филиппом ополоснуться холодной водой. И митрополиту то же посоветовал. А тот уже опередил его.

   — Знаю, брат мой, не впервой мне в дальний путь после бани в зимнюю пору отправляться. Как жар сбросишь, охолонишься, так можно без урона идти.

Великосхимник Корнилий был одних лет с Филиппом. В Отроч монастыре затворничал двадцать два года. И все эти годы не только молился, укрепляя дух, но ещё и плотничал и лесорубом был. Сухой, жилистый, под стать Филиппу, он мог быть хорошим воином.

Декабрьский день уже сменился вечером, когда Корнилий и Филипп тайным ходом покинули обитель. Мороз к ночи крепчал, и потому на окраинных улочках Твери было безлюдно. Корнилий побаивался, что на заставе, у крепостных ворот стражники могут их задержать. Обошлось. Корнилий откинул капюшон мантии, сказал стражнику:

   — Идём, сын мой, с нами в Новгород Великий святым местам поклониться. Вот и Власий не против. — И Корнилий кивнул на Филиппа.

   — И пошёл бы, да воли нет. А вы уж, святые отцы, идите. — Тяжёлая калитка открылась перед беглецами.

Оказавшись за крепостными воротами, монах повёл митрополита в сторону от главной дороги.

   — Нам чтобы на след не напали опричники. Нюх у них собачий, — сказал Корнилий.

Всю ночь беглецы шли без помех и отшагали вёрст двадцать пять, держа путь на Вологду. Места тут были глухие, леса — бескрайние. Сошёл с дороги путник на звериную тропу по бесснежной поре — и уж никто не найдёт. Да шли они в окружении снегов, на коих следа не спрячешь, потому и держались дороги. Они искали лазейку в лес, но напрасно. И сие обернулось для них бедой.

В монастыре нашлась подлая душа и предала их. При келаре состоял послушник Мисюра, сын тверского думного дьяка. Из того, как приходили к келарю два инока с торбами за хлебом и другими харчами, Мисюра уразумел, что кто-то и куда-то на ночь глядя уходил из обители. Часа три он маялся совестью, но одолел её. И знал же подлый, к кому идти. Минуя игумена Иустина, кинулся к опричникам. Они ещё были хмельные, беспечные, пошутили над Мисюрой:

   — Поди, монахи к вдовушкам побежали, шёл бы и ты с ними.

Однако им пора было менять стража возле каморы, а как пришёл туда сменщик, так и ахнул: страж ещё спал возле печи, а камора была пуста.

Дерзкие и яростные опричники учинили в монастыре переполох. Исполняя государево дело, они действовали смело и зло.

Кто-то взлетел на звонницу и ударил в набатный колокол. Тут уж в келье не усидишь. Монахи выбежали во двор. И игумен появился. Один из опричников бердыш[5] к груди Иустина приставил, потребовал:

   — Говори, куда упрятал опального митрополита?

Игумен знал тяжёлую и жестокую руку опричников, понял, что им ничего не стоит обезглавить его, а всё вокруг предать огню. И чтобы спасти обитель от разорения и разбоя, сказал:

   — Крикните инока Корнилия. Ежели его нет, он и увёл волею Божьей митрополита. — Иустин был поклонником иосифлян[6] и давно не терпел вольнолюбивого Корнилия. Да и к митрополиту-нестяжателю, своему противнику по убеждениям, относился без должного почтения и не страдал оттого, что тот был в злостной опале. — Ищите их всюду!

Опричники ринулись в толпу монахов искать Корнилия. Рядом с ними кружил Мисюра. Когда не нашли, кого искали, Мисюра указал опричникам на тех монахов, кои приходили в келарню. Опричники вытащили их из толпы, привели к Иустину.

   — Спроси их, отче, куда ушли беглецы. Скажут — и бить не будем.

   — Дети мои, пожалейте своих братьев. Их тоже будут бить и обитель разорят, ежели не покажете Корнилия, — обратился к ним Иустин.

Иноки молчали. И тогда игумен молвил опричникам:

   — Добудьте у них подноготную сами.

Опричники окружили иноков и, толкая их в спины, погнали в зловонную камору. А спустя полчаса одного из них, полуживого, привели на площадь, где топтались монахи. Молодой, высокий и статный опричник с силой толкнул инока к ногам Иустина.

   — Он знает, куда ушли Корнилий и Филипп. Сказал, что во Владычин скит. Есть такой?

   — Есть. Там наш схимник Никанор в отшельниках, — ответил игумен.

   — Тогда вели запрячь пары резвых коней в сани. Да быстро! — грубо приказал игумену молодой опричник.

   — Собирайтесь в путь, охабни[7] возьмите — мороз. А лошадки сей миг будут, — заверил Иустин.

Ещё и ночь не наступила, как три пары лошадей вынесли сани из монастыря. В них сидели шесть опричников и монах, выдавший под пыткой Корнилия и Филиппа. Сильные монастырские кони катили сани всю ночь. И к утру близ деревни Высокое опричники нагнали беглецов. Борьбы не было. Усталых старцев схватили, скрутили им руки и ноги ремнями, бросили в сани и покатили назад. Близко к полудню опричники вернулись в монастырь. Филипп был вновь прикован цепями к стене. Корнилия заточили в каменный мешок, а двух иноков, что готовили припасы беглецам, забили насмерть. И жизнь в Отроч монастыре вновь потекла по старому руслу. Но не для всех.

Митрополит Филипп изменил русло своей жизни. Она была так же сурова и трагична, как нынешняя, но это была свободная жизнь, полная отрадных и горестных дней, печали разлук, слёз и страданий, потери близких. Однако в ней существовали ещё любовь и счастье. Филипп не придумал эту новую жизнь, она не была плодом его усталого воображения. И случился сей уход из текущего времени в тот час и день, когда Филипп узнал, что из Александровой слободы вышла опричная рать Ивана Грозного, которую он повёл для разорения Новгородской земли и самого Новгорода. Филипп узнал также, что Грозный остановится в Твери. Ещё в пути царь приказал своим воеводам погулять в Тверской земле. Да прежде всего велел грабить монастыри и храмы. И давал воеводам и опричникам от щедрости своей пять дней на разорение Тверской земли. Обо всём этом поведал Филиппу вернувшийся из Александровой слободы Степан Кобылин. Пришёл он в камору сильно хмельной и ради потехи поделился с ним новостями, дабы нанести Филиппу новую душевную рану.

Знал пастырь православной церкви, что вместе с Иваном Грозным приближается и его, Филиппа Колычева, смерть. Нет, он не поладит с царём-извергом, о чём бы тот ни просил, ни умолял. Он пошлёт ему анафему на времена вечные. Он отлучит его от церкви, от православной веры, царя не русской, но литовской, татарской и черкесской крови.

Всё так и будет. Проклятие святого Филиппа повиснет над Иваном Грозным, как карающий меч. Он умрёт в муках, которые не претерпевали казнимые им россияне.

Правда, Филипп не знал, что впереди царя спешили в Отроч монастырь его любимец и палач Малюта Скуратов и в чём-то пошатнувшийся, уже ощутивший немилость государя боярин и конюший Алексей Басманов. С первым из них и случится у митрополита всея Руси последняя смертельная схватка.

Пьяный Степан Кобылин, скаля в смехе лошадиные зубы, покинул камору. И едва захлопнулась за ним дверь, как наступившая короткая тишина оборвалась, подобно тонкой нити. За стенами вновь что-то завыло, над головой загремели по жести камни-капли. Палачи в который раз попытались разрушить-уничтожить духовные силы Филиппа, сломить непокорного, довести его до состояния бессловесного скота. Всё это Филипп хорошо усвоил за время заточения. Но он верил в себя и знал, что сумеет сохранить человеческий облик и силу духа. Сие стало сутью борьбы Филиппа с царём Иваном. И в этом ему помогали молитвы, акафисты, каноны — всё то, что он помнил наизусть из церковного достояния.

Когда-то Фёдор Колычев думал прожить долгую жизнь. Но пришёл час, и кому-то могло показаться, что он попал в безвыходное положение. Его, пастыря российских христиан, убивали. И сам Филипп чувствовал приближение исхода, уготованного ему Иваном Грозным. Но лукавый царь ошибался. Дух Филиппа оказался сильнее, чем представлял себе самодержец. И дух Филиппа улетел из злосмрадной каморы, из мира мучений, боли и слёз. Он словно птица вознёсся в другую жизнь, сияющую солнечным светом. Он попал в окружение любящих его родителей, братьев, сестёр, добрых дядюшек, тётушек, улетел в мир большого и славного русского рода Колычевых.

Ещё гремели по железу терзающие разум звуки, ещё стояли за дверями тати-опричники, но его, не Филиппа, а Фёдора Колычева, уже не было в каморе. По росной траве, под чистым ясным небом он бежал берегом голубого Онежского озера. А оттуда — ему это ничего не стоило — полетел на Волгу, в Старицы, где встретил радость и счастье молодости.

ГЛАВА ВТОРАЯ НА ПЕРЕПУТЬЕ


Ещё до отъезда из Александровой слободы второй человек в опричнине, славный своими подвигами, воевода, боярин, конюший Алексей Данилович Басманов заметил в государе Иване Васильевиче Грозном охлаждение к своей личности. Ничего подобного не бывало почти двадцать лет, с той поры, когда царь впервые приласкал его и наградил за храбрость и отвагу званием окольничего. Памятен тот 1552 год многим. Тогда по случаю взятия столицы Казанского ханства воеводы были приглашены в Кремль и для них был устроен пир на удивление всей Москве.

А сколько же раз с той поры Иван Васильевич отмечал радение искусного воеводы! И вот он в чём-то оплошал. Откуда появилась эта опала, когда и за что он заслужил немилость государя, Басманов не мог сказать. Может быть, всё началось с того часу, когда Иван Грозный послал Алексея в Богоявленский монастырь и наказал лично вручить опальному митрополиту отрубленную голову его двоюродного брата боярина Михаила Колычева? Тогда у царя было основание прогневаться на Алексея: он увильнул от поручения и Грозный был вынужден послать его сына, Фёдора. А может, это случилось ещё ранее, когда он не проявил особого усердия при низложении с трона церковной власти митрополита всея Руси Филиппа? Искромётный в начинаниях и делах, не скудный умом, Алексей Басманов понял, что для него расчётливо плетётся царём некая хитрованная сеть, дабы отловить его, когда он на чём-либо споткнётся. А там уж... Алексей даже думать не хотел о том, что может случиться, когда он окажется в сети, словно большая озёрная рыба.

Покачиваясь в седле под звёздным сводом морозного декабря, вспомнил Басманов, что, когда он бражничал перед предстоящим походом в Новгород, царь Иван Васильевич подозвал к себе Григория Лукьяновича Плещеева-Бельского, дальнего родственника Алексея по отцу Даниле Алексеевичу Плещееву-Басману, и некоторое время с ним шептался. А в минуты шептания оба они посматривали на него, Алексея Басманова. Тогда он сидел далековато от государя, не по чину. Когда завершилось шептание, Малюта Скуратов подошёл к нему и велел сыну Алексея, Фёдору, погулять, сказав тому ласково:

   — Иди собачками своими займись, они скоро потребны будут царю-батюшке.

Тридцатилетний сын Алексея Басманова, кравчий Фёдор, был лицом так красив, что им любовались не только женщины, но и мужи. И он уже много лет был в чести у государя и даже любим им. Потому он остался недоволен тем, что ему не удастся узнать, о чём Малюта шептался с царём и теперь вот будет говорить с отцом. Однако Фёдор не выказал своей досады. Он взял со стола кубок с вином, запел песню и пошёл по трапезной гоголем.

Малюта Скуратов улыбнулся своей милой, проверенной годами улыбкой, обнял Басманова за плечо и тихо сказал:

   — Ну, батюшка-свет Данилович, государь благословил нас в путь, и мы ноне же в ночь покинем с тобой сию обитель, умчим исполнять волю батюшки-царя всея Руси. То-то нам с тобой великая честь! Мешкать нам не велено, идём же собираться.

   — Григорий Лукьяныч, я дюже хмелен и упаду с коня под первой же елью или сосной. Ты уж, голубчик, попроси милости государя до утра протрезвиться в тепле. Сие и тебе во благо.

   — Э-э, Алёша, ты слишком много хочешь от меня. Иди сам, коли так, и упади в ножки царю-батюшке. А проявит милость государь или нет, того не ведаю.

   — Ладно, нам с тобой, Гриша, и одной милости хватит. Иду собираться в путь. Ты только поведай, куда и зачем. Может, в южные земли полетим? Так полегче оденусь.

   — Алёшка, знаю же тебя, потешника. Ты, милый друг, во всём дотошен. Да потерпи расспрашивать. Скажу одно: шубу надевай самую тёплую, едем мы в северные края. В прочем же поверь: суть истины у нас благая, и подоплёку велено пока хранить в тайне одному. Да ты не переживай, в пути у нас будет много времени, и мы наговоримся вдоволь. Так-то, брат мой. — Улыбаясь, Малюта дотянулся до чьего-то кубка, придвинул братину с вином, налил себе, Басманову, поднял свой кубок и, когда Алексей взял свой, сказал: — Ну, посошок на дорожку. Да и в путь, в путь!

Опорожнив кубок, Алексей встал и подошёл к царю Ивану. Захотелось ему заглянуть в грозные очи властителя и угадать свою судьбу. Но сердитого взгляда Алексей не отметил. Царь смотрел на него прищурившись и тепло промолвил:

   — Благословляю тебя в путь, любезный Басман. — И отвернулся.

Алексей поклонился и ушёл, так и не поняв, милостив ли царь к нему по-прежнему или только ловчит. Да и хмель туманил голову Басманова, и он был равнодушен ко всему.

А перед самым отъездом в покой, где с помощью слуги собирался в дорогу боярин, зашёл сын. Статный красавец Фёдор во внешности перещеголял отца. Алексей знал, откуда это. Фёдор был похож лицом на матушку, которую ему не довелось увидеть. Он был огневым, неугомонен нравом, весёлостью, умением быть всегда на виду. И был Фёдор вот уже многие годы одним из любимцев Ивана Васильевича, без которого, как отмечали летописи, «он не мог ни веселиться на пирах, ни свирепствовать в злодействах».

Алексей Басманов попытался расспросить сына, не ведает ли он, с какой целью царь отправлял его и Скуратова в ночной заезд. Но Фёдор, будучи хмелен посильнее отца, отделался от него, коротко молвив:

   — Ты, батюшка, держи с Лукьянычем ухо востро, а язык под замком. Во хмелю же — особо.

   — Сие мне ведомо давно, Федяша, — заметил Алексей. — Ты скажи о царском слове Григорию.

   — Негоже мне, батюшка, царское разжёвывать и класть кому-то в рот. Даже тебе, родимый.

Алексей знал жестокосердый норов сына и больше ни о чём не допытывался. Лишь призадумался. Да и тем некогда было заниматься: пришёл стременной Анисим и позвал:

   — Батюшка боярин, Григорий Лукьяныч уже в седле. И тебя Смелый ждёт, удила кусает.

Зимним морозным вечером того же декабрьского дня конная полусотня опричников во главе с Малютой Скуратовым и Алексеем Басмановым покинула Александрову слободу и взяла путь на Тверь. Знал Алексей, что царь Иван Васильевич отправится в поход на Новгород двумя днями позже. Он поведёт пятитысячную рать опричников, коя неотлучно пребывала при нём. Но думать о причинах похода Басманов не хотел, гвоздём сидела в его голове мысль о том, куда и зачем он скачет в ночи при лютом морозе.

Малюта Скуратов не проявлял никакого желания, как обещал ранее, поговорить-пооткровенничать о целях вояжа. Обычно весёлые глаза Лукьяныча смотрели на мир холодно, и голубизна их отсвечивала льдом речной коварной полыньи, которая запомнилась Алексею с молодой поры. Им предстояло одолеть до Твери почти двести вёрст. Поначалу молчаливый ночной путь тяготил Алексея, но постепенно он ушёл в воспоминания, и это согрело его, мороз уже не обжигал дыхание, мерный ход коня не нарушал одиночества, и ему было приятно лопатить-перебирать прошлое по его меркам уже долгой жизни.

Алексею Даниловичу шёл седьмой десяток. Он почти сорок лет был воином и воеводой, побывал в десятках схваток, сеч и сражений, из которых чаще всего выходил победителем. Чего стоило долгое борение с Казанским ханством, освобождение от ордынцев Правобережья Волги! А осада и приступы Казани, когда он вёл полк на крепостные стены! Запомнился ему особо третий приступ, на который его полк шёл рядом с полком князя Владимира Воротынского. Под ливнем кипящей смолы, под камнепадом они добрались до верха крепостной стены. Захватили чуть ли не четверть её. Вот она, близка победа! Но тут, словно им на зло, во второй раз за время сражения за Казань прозвучали боевые трубы, вещающие об отходе войска. И всё-таки в конце концов они одолели неприступную крепость. Многим воеводам Иван Васильевич воздал почести, не обошёл честью и Басманова.

С той поры битв и сеч на Казанской земле и пошёл расти дар воеводы Алексея Басманова. То, что это так, подтвердилось три года спустя, когда окольничему Басманову всего с семью тысячами передового полка пришлось сутки с половиной драться против шестидесятитысячной орды крымского хана Девлет-Гирея. Хан заходил на Русь с юго-запада, надеясь, что на этом пути ему не будет преграды. Но хитрый замысел Девлет-Гирея был разгадан. Дозоры Басманова вовремя разглядели в степи движение орды. И Девлет-Гирей споткнулся о прочный заслон на рубеже Верхней Оки. Каждый воин тогда встал против девяти ордынцев, и они не пробили этот живой щит, дрогнули и отошли в поисках незащищённых рубежей. Сам воевода Басманов успевал бывать на всех трудных местах сечи, был ранен, но, перевязав рану, продолжал биться. И вновь Басманову была оказана большая царская милость. После сражения на Оке государь пожаловал окольничего Алексея Басманова званием боярина. Мало того, Басманова послали в Великий Новгород на почётное «княжение» — вторым государевым наместником.

Царская служба оказалась вольному воеводе не по душе. Не было у него желания спорить, препираться на вечевой площади со строптивыми новгородцами. Как избавиться от постылого служения, он не знал. Не пойдёшь же на поклон к царю и не скажешь, прогони, мол, меня, государь, с постылого места. Такого Иван Васильевич не допускал. И оставалось ждать случая.

Сей случай скоро подвернулся. Развязалась Ливонская война. Россия считала, что нужно вернуть испокон принадлежавшие ей земли по южному берегу Балтийского моря. Они были её со времён Владимира Святого. То-то воспрял духом Алексей Басманов и помчал в Москву просить государя о милости — отправиться на поля сражений.

Иван Васильевич принял Басманова без проволочек, а выслушав просьбу послать его на войну, скупо улыбнулся.

   — Вижу, ты прирождённый воевода. Быть посему. Определю тебе полк, и пойдёшь. Я не забыл твою воинскую доблесть, жду и впредь радения за Русь и подвигов. А пока отдохни, ожидай моего повеления и грамоту старшему воеводе.

Алексей не засиделся в Москве. Уже через неделю он выехал с царским приказом принимать каргопольский полк, сформированный знакомым ему воеводой Игнатием Давыдовым. Сказано ему было идти на Нарву. Отправляясь из Москвы в Каргополь, Алексей долго беседовал со старшим братом отца, дядей Михаилом Плещеевым. Тот служил в Посольском приказе и многое знал о том, какие силы противостояли в этой войне русским.

   — Нам, батюшка мой племянничек, придётся воевать за выход к Балтийскому морю не только с Ливонским орденом[8], но и со шведами, а им и Польша будет помогать. Крепкий там орешек приготовлен для русской рати. Одно добавлю: Бог с нами, потому как за своё будем биться и без Балтийского моря России не должно быть.

Ливонская война затянулась на многие годы. Басманов участвовал во всех её больших сражениях, был трижды ранен. После взятия Нарвы за Басмановым прочно утвердилось мнение как о доблестном и храбром воеводе. В третий раз он был ранен при штурме Дерпта, и это тяжёлое ранение вынудило его покинуть поле брани. Нужно было залечить рану. И его увезли в имение на Левобережье Оки, неподалёку от Рязани.

Он приехал туда с большим желанием отдаться тихой мирской жизни, вместе с хлебопашцами пахать землю, выращивать сады, разводить пчёл. По случаю ранения он вызвал из Москвы сына Фёдора. Но тихой и мирной жизни не получилось. Благостно протёк всего лишь один год. Как-то утром в середине весны, когда он работал с дворовыми мужиками в саду, чистил и обрезал яблони, примчался молодой мужик из порубежной деревни и, соскочив с коня, покрытого пеной, выдохнул:

   — Воевода батюшка, велено мне передать тебе, что татарва несметной силы идёт на Рязань. Да и нас крылом заденет.

Басманов бороду потеребил, думы закружились в голове, увидел лёгкий путь: собраться с сыном да и укатить в Москву, в палаты на Пречистенке. Да, глянув на Фёдора, круто изменил решение. Захотелось ему удержать сына от царской службы подольше при себе. Да чтобы побывал в сечах, узнал цену пролитой крови. А что воин из него мог получиться отменный, он в этом не сомневался. Нрав у Фёдора был огневой, силы и ловкости ему не занимать, с двенадцати лет владел мечом и саблей. Чем не ратник! И в сей миг, глянув на сына, Басманов понял, что тот и сам готов рвануться навстречу ордынцам, глаза его сверкали, молили: батюшка, идём сражаться с ворогами. Господи, как тут не уступить, хотя знал, что подвергнет Фёдора смертельной опасности. Да спрашивается, для чего тогда приставлял к сыну бывалых воинов учить ратному мастерству? И было оправдание перед царём, ежели тот прогневается, зачем его любимца подвергал опасностям. Да потому, что сам воевода и сыну должно знать ремесло отца. Так уж повелось в роду Плещеевых-Басмановых. Да и в самом Алексее взыграла кровь воеводы-воина. Как тут не порадеть за родную державу? Спросил, однако, сына:

   — Федяша, ты готов идти в ратное поле, дабы защитить Рязань?

   — Истинно готов, батюшка. Мне бы только меч потяжелее припоясать, кольчугу надеть да щит червлёный взять, — весело ответил Фёдор.

   — В таком разе с Богом за дела. Зови молодых мужиков, пусть седлают лошадей и мчат по деревням и починкам именем государя собирать конных и пеших ратников. Да чтобы были с оружием. Я же здесь, в Воронцах, всех оружных людей-холопов соберу. Иди же не мешкая. Да старосту ко мне пришли, ежели увидишь.

   — Исполню, батюшка, — отозвался Фёдор.

И в этот миг отец отметил, что в сыне нет и на полушку царедворной спеси. «Да что же там с ним возле царя происходит, почему бесовщина в него вселяется?» — подумал Алексей.

Как только Фёдор ушёл, Басманов велел садоводам накормить-напоить гонца, коня обиходить, сам сел на колоду, задумался, стал прикидывать так и этак, когда может выступить в поход. И выходило, что не меньше суток потребуется собрать воедино всех способных к ратному делу. Время было такое, что шёл самый разгар полевых работ. С какой болью пахарь должен отрывать себя от тёплой землицы, ждущей зерна! «Эко, чёрт тебя угораздил, Девлет-Гирейка, учинить в такую пору разбой!» — дал волю гневу Басманов. У него зудели руки сойтись с ханом в единоборстве и тем решить исход ратной встречи.

Сборы воинов прошли удачно. Уже на другое утро более полутора тысяч конных ратников покинули имение Басманова в Воронцах и спешно помчались к Рязани. Воевода торопился до подхода орды достичь града и вместе с горожанами приготовить его к обороне. Алексею и это удалось. Орда ещё катилась по Правобережью Оки, а ратники Басманова уже заняли на крепостных стенах позиции. Едва расставив сотни, Басманов поспешил осмотреть стены. Они были деревянные, уже из тронутых временем сосновых брёвен с заострёнными концами. Местами заплот был настолько-ветхим, что, казалось, ткни копьём — и проткнёшь его. Осматривал Алексей стены с сыном и рязанским наместником боярином Тучковым. Посетовал:

   — За этим заплотом мы окажемся словно цыплята под решетом, когда на них налетает коршун.

   — Не успел я взяться за них. Всего первый год в Рязани стою, — пытался оправдаться боярин Клим Тучков.

   — Понимаю. Да надо что-то делать, — сочувственно отозвался Басманов. — Придётся подобрать весь строевой лес по городу и пустить его на укрепление стен изнутри. Думаю, не будешь возражать, боярин?

   — Как тут возражать, сердешный, — отозвался тот.

   — Да ты не беспокойся, батюшка, мы и так выстоим, — горел жаждой встречи с ордынцами Фёдор. — Не убегать же нам за каменные стены Москвы!

   — Выстоим и не побежим, — заверил Алексей сына.

До подхода орды Девлет-Гирея прошло два дня. И этих двух дней Басманову и Тучкову хватило, чтобы приготовить город к обороне. Были подняты на ноги все до единого горожане. Даже дети и старцы вышли на улицы. Они собирали камни и разбирали клуни, сараи, всё тащили на стену. Взрослые, мужчины и женщины, укрепляли стены, устанавливали котлы — варить смолу. Всем подросткам было наказано, как подойдёт орда и будет пускать стрелы, собирать их и охотиться за теми, кои будут пущены с горящей куделей, чтобы поджечь город. Вся Рязань превратилась в воинский стан. Басманов сам проверял готовность горожан и ратников отражать врага. Не забыл воевода и о том, чтобы отправить в Москву гонца.

Конные тысячи ордынцев прихлынули к Рязани двумя потоками. Они одолели Оку выше и ниже города, сразу оцепили крепость и до наступления сумерек пошли на приступ. Татары лезли на стены, словно саранча. Но их было чем смести в ров. Встретили ордынцев более трёх тысяч ратников. Они были хорошо вооружены, каждый имел щит, чтобы укрыться от вражеских стрел. Ратникам помогала тысяча простых горожан, которые бросали на головы взбирающихся по лестницам врагов камни, брёвна, всё, что принесли на стены за два минувших дня. Бой кипел со всех сторон города. То тут, то там на стену взлетали самые отважные татарские воины. Схватка кипела так, что, казалось, вот-вот ордынцы возьмут верх. Но всякий раз туда, где было особенно опасно, поспевал с бывалыми воинами воевода Басманов. Трупы врага опрокидывали за стену. Сотни ордынцев вместе с лестницами были повалены в ров. Побывал в этом рве и Басманов, но об этом он вспомнит потом.

Не одолев упорства рязанцев с ходу, татары ещё в течение трёх дней ходили на приступ. А прежде чем лезть на стены, метали тысячи стрел с горящей куделей, дабы зажечь город. Но им и это не удавалось. За четыре дня под стенами крепости накопились горы трупов татарских воинов. Но и ряды защитников стали жиденькими. Там, где стояли три воина, остался один. Может быть, Рязань не выстояла, но гонцы вовремя добрались до Коломны, и оттуда на помощь рязанцам пришла береговая рать князя Михаила Воротынского. Татары бежали, не принимая боя с московским войском. Князь Воротынский, подойдя к городу, был несказанно удивлён увиденным. Встретившись с Басмановым, молвил:

   — Как увидел горы трупов под стенами, так и подумал, что это мог сделать только Алексей Данилович со своими ратниками. Честь и хвала тебе, славный воевода. — И добавил: — Я тебя на Оку отдыхать больше не отпущу. Полно тебе сидеть в медвежьем углу. Такому воеводе, как ты, должно в Москве служить.

   — Моя служба отечеству только на поле брани, а не в Москве, — ответил Басманов.

Полоса приятных воспоминаний оборвалась. Полусотня выехала из сумрачного леса, и Малюта Скуратов сказал:

   — Скоро рассвет, Данилыч. Мы подъезжаем к селу Кудрищеву. Там и отдохнём до вечера. Сеунщики[9] наши готовят для нас тёплые избы.

Григорий Лукьяныч давно уже совершал свои походы только в ночное время. В этом он находил резон. Он был упорен в своей страсти к ночному движению даже тогда, когда это казалось невозможным. Его не останавливали ни лютые морозы, ни метели, ни проливные дожди, ни весенняя или осенняя распутица. Он видел в таком исполнении походов выгоду для себя и для воинов. В селениях их встречали днём хлебосольнее и теплее. Да и проще было выгонять из домов хозяев: переднюют в клунях, ничего с ними не случится, считал Малюта Скуратов.

За минувший долгий вечер и длинную ночь была пройдена половина пути. Ещё за две или три версты до Кудрищева Скуратов сказал Басманову:

   — На днёвке я тебе открою суть нашего вояжа, ежели не будешь хмелен, Данилыч.

Зная непредсказуемость поступков Скуратова, Басманов ответил с неким безразличием:

   — Откроешь, так откроешь, а то и до Твери потерплю.

Но, сказав так, Басманов подумал, что дойдёт до сути и своим умом. Он уже давно научился разгадывать замысловатые ходы повелений царя Ивана Васильевича. Одно он уже понял: они шли в Тверь не с благими намерениями, не порадовать тверчан. Так уж повелось почти десятилетие, что опричники, появляясь где-либо, приносили с собой не радость, а горе, слёзы, страдания и смерть. Приторачивая друг к другу факты и фактики, Басманов понял, что поспешное посещение Твери Скуратовым и им напрямую связано с предстоящим походом в опальный Новгород. Причину, побудившую Ивана Васильевича идти в поход, Басманов узнал несколько дней назад от своего сына. Фёдор, ласкаемый государем, последнее время был неразлучен с ним и, сказывали Алексею не без насмешки, даже спал у него в подножии.

Поведал Фёдор отцу о делах новгородских вроде бы не так ясно, с недомолвками, но суть прояснилась. Памятный Басманову по службе в Новгороде, меченый и битый всеми тать Петька Волынец без роду без племени якобы видел, как новгородский посадник Василий Путята прятал в Софийском соборе за иконой Божьей Матери некую грамоту. Оную грамоту должен был взять польский человек или паломник из православных христиан и доставить её польскому королю Сигизмунду Второму. И писано было в той грамоте о мольбе новгородцев взять их область вместе с градом, сёлами и монастырями под могучее крыло Польского королевства. Сказано было далее Фёдором, что, вскрыв эту грамоту, Петька Волынец прочёл её и, примчав в Александрову слободу, передал через Малюту Скуратова Ивану Васильевичу. Добавил Фёдор, что, прочитав грамоту, царь-батюшка вошёл в такой раж, что придворные, как могли, тайком разбежались от грозных очей осатаневшего государя. На суд и расправу он был скор и жесток. Он призвал к себе ближних советников — Алексей Басманов в эту пору уже был отлучён от участия в советах. Слова царь Иван никому не дал, грамотой только помахал перед лицами князя Афанасия Вяземского и боярина Василия Грязного и повелел готовиться к походу на Новгород.

   — Я покажу этим суконным душам, как идти в измену державе и опричнине! — кричал Иван Грозный.

Всё услышанное от сына было противно духу Алексея Басманова. Он не поверил, чтобы прожжённые новгородские мужи так бездумно попали в мышеловку. И знал Алексей, что, если допросить известного ему татя Петьку Волынца с пристрастием, он бы выложил иную, подноготную правду. Теперь же по воле этого поганца от жестокой руки самодержца пострадает невинный люд славного града. Оговорил Петька новгородцев, поди, за то, что они в какой раз его побили — пришёл к выводу Басманов. И душа у него не жаждала, не рвалась в опальный Новгород на бессудную расправу с невинными. Но Ивану Грозному всего этого не скажешь. Да можно бы и сказать, ежели устал от жизни. Знал Алексей, что после такого выпада против Грозного смельчаку один путь — на тот свет. А новгородцам помощи ни на полушку не будет.

Знал Алексей и то, что, задумав какое-либо жестокое и неправедное дело, царь Иван всякий раз пытался во спасение души заручиться поддержкой церкви, благословением в лице самого митрополита всея Руси. И теперь, чтобы открыть истинную цель своего и Малюты Скуратова вояжа в Тверь, Басманову оставалось сделать два шага. Да нет, уже и этих шагов не надо делать. И Басманова пробил холодный пот, потому как он увидел себя на краю пропасти, и даже нога была занесена над бездной. И хотя он отказался и думать о том, зачем его послали в Тверь, истина обнажилась помимо его воли и была страшна. Для ужаса, какой охватил неробкого Алексея, было много причин. Как ему захотелось забыть о них, избавиться раз и навсегда, вырвать из памяти, из груди! Но, оставаясь воином, он понимал, что избавление от всего совершенного им и от того, что он ещё может совершить, придёт только с его смертью.

В рассветной дымке полусотня въехала в Кудрищево. Мучительные размышления Басманова прервались. Григория и Алексея встретил сельский тиун[10] Роман, которого загодя предупредил гонец Скуратова. Он привёл путников в тёплый просторный дом и со всей семьёй захлопотал вокруг них. Сыновей он отправил разводить на постой воинов полусотни. Басманова и Скуратова Роман ввёл в чистую горницу. Тиун был наслышан о главном опричнике царя Ивана и встретил его так, как не встретил бы отца родного. В горнице приезжих ждала обильная трапеза с баклагой хлебной водки. За долгую ночь, проведённую в пути, они проголодались. Да и сугрев был нужен. Потому и начали они трапезу, выпив по кубку русской водки. Хмельное сняло усталость, в груди разлился огонь, и Григорий Лукьянович счёл, что теперь самое время изложить Басманову царский приказ. И, не забывая о пище, о закусках, Малюта повёл разговор:

   — Ты, Алексей Данилыч, не сетуй на меня, что сразу не выложил тебе на ладони царскую волю. Там, в слободе, ты бы батюшке в ноги пал, дабы не брать на плечи тяжкий крест, который выпало нести тебе и мне. А суть повеления Ивана Васильевича проста и человечна. Да и понятна каждому, кто любит батюшку-царя. Ты знаешь, Алёша, что ноне нет на Руси пастыря церкви. Сидит он в Отроч монастыре, упрямец. Уж как к нему был милостив государь, как лелеял своего духовного отца! До него же троих государь из церкви метлою вымел. И даже когда Филипп повёл встречь[11] ему, он всё ещё его по головке гладил. И вот тебе на, нет чтобы попросить у государя прощения за злобные наветы, за чернение имени истинного престолонаследника, он молча согласился укрыться в монастырской сидельнице. Какая неблагодарность... — Скуратову показалось, что Басманов не слышит его, сидит, угнув голову в стол, и он повысил голос: — Ты слушаешь меня, Алексей Данилыч? Я ведь с тобой говорю, а других тут не имеется.

   — Слушаю, слушаю, Григорий Лукьяныч, — отозвался Басманов и потянулся к кубку. — Ты продолжай, а я ещё для сугрева...

   — Так вот я и говорю, — твёрдо повёл речь Скуратов. — Отца церкви на Руси нет, а государю Ивану Васильевичу нужно пастырское благословение. Без него царь-государь не может судить мятежный Новгород за крамолу. Ты понял это?

   — Понял, понял, Лукьяныч, — ответил Басманов, полосуя ножом кусок говядины.

   — Слава Богу, что понял. А мне бы волю, так я бы и без пастыря всех крамольников в Волхов с камнями на шее сбросил. — Малюта тоже пригубил хмельного, квашеной капустой закусил и продолжал с мягкостью в голосе: — Ты же, Алёша, старый друг митрополита, тебе и велено государем идти к нему за благословением. Тебе, а не мне. Меня-то он и на порог сидельницы не пустит.

Малюта смотрел на Алексея ласково. Попробуй скажи, что он не сочувствовал Басманову. А тот задыхался от гнева.

«Ведь знаешь же, сукин сын, что сие благословение калёным железом не вырвешь из пастыря! — словно гром прогрохотал в душе у Алексея. — Да и не стыдно ли просить благословения у отчуждённого с трона церковной власти человека? К тому же с амвона Благовещенского собора принародно пославшего царю-аспиду анафему и проклятие?» Но, чтобы скрыть душивший его гнев, Алексей схватил глиняную баклагу, налил себе зелье и на одном дыхании выпил. Всё молча. Гнев схлынул, но сдали нервы, хмельное взяло волю. И Басманов громко засмеялся, аж слёзы просочились.

   — Ну и хитёр же ты, Григорий Лукьяныч, ну и хитёр! Поймал сокола на крючок с бечевой. Да ведь то сокол! Он и бечеву оборвёт и крючок унесёт. Ты что думаешь, после всего содеянного над митрополитом он выложит мне на блюде благословение?

   — Конечно, выложит. Ты всё сумеешь красно сказать ему. Потому тебе сей тяжкий крест и поручил царь-батюшка нести. Тебе, отменному воеводе и побратиму Филиппа. Ну как он может тебе отказать, ежели вместе проливали кровь за Русь-матушку? Да и козырь у тебя есть. Ты ведь ему за благословение свободу, царём жалованную, принесёшь.

Алексей Басманов посмотрел на Малюту Скуратова свинцовой тяжести взглядом. Малюта замечал за Басмановым такое явление. В зверя превращался сей покладистый царедворец и его сподвижник по опричным делам.

   — Ну-ну, Алёша, погаси в себе дьявольские страсти, — миролюбиво сказал Малюта. — Мы ещё не в Отроч монастыре. Охолонись, подумай, за сына порадей, и всё будет чинно. Ты ведь любишь Федяшу-то. Да и как не любить их, кровных! Я ведь тоже за своего Максима порой на душу грех беру. Вот и пойми, что без благословения и нам и им конец. И в святцы не надо смотреть. Вот ведь какая потеха нам светит, — закончил Малюта и засмеялся.

Так и не ответив Скуратову, пойдёт ли он к митрополиту Филиппу выколачивать из него благословение царю, Алексей встал из-за стола и полез на полати, где облюбовал себе место для сна. А пока Басманов поднимался в запечье на верхний полок, Малюта всё ещё посмеивался, похоже, чему-то своему. Но смех его звучал по-иному, чем у Басманова, в нём была уверенность, убеждённость в том, что Алексей Данилович исполнит волю государя лучшим образом. Скуратов понимал, что закопёрщику опричнины Басманову просто некуда деться. Он повязан с опричниной и царём Иваном Грозным насмерть. И потому, чтобы продолжать жить и вкушать блага жизни, Басманову остаётся одно: безропотно, с весёлым смехом, с улыбкой на устах, как это было все минувшие годы опричнины, исполнять любое приказание государя. Даже если бы царь повелел Басманову лишить жизни своего любимого сына за крамолу, за клятвопреступление. «И ничего ты не поделаешь, Алексей Данилыч, не восстанешь, гневными глазами не сверкнёшь», — оборвав свой смех, подумал Малюта Скуратов. И всё-таки на сей раз главный подручный царя Ивана Грозного ошибался.

Поднявшись на полати и уткнувшись в изголовницу, набитую сеном, скрипя зубами, Басманов крушил свою опричную жизнь, которая толкала его на новое, небывалое в церковной жизни Руси злодеяние, задуманное царём против главы русской православной церкви, против его боевого побратима молодости Фёдора Колычева в миру, с которым вместе проливали кровь в сражениях с татарами на реке Угре. «И пусть всё горит синим пламенем, но я не буду добывать из тебя, Федяша, благословения царю-аспиду», — заключил свои размышления Алексей Данилович.

Пролежав больше часа и уничтожив все «мосты» за собой, Басманов медленно, но упорно выходил на иную стезю жизни. Услышав храп Малюты, он осторожно спустился с полатей, надел кафтан на бобровом меху, припоясался саблей, зашёл на кухню и наказал тиуну Роману:

   — Скажи Григорию Лукьянычу, как проснётся, что я уехал в Отроч монастырь Тверской, где и ему должно быть.

   — Исполню, батюшка боярин, — ответил с поклоном тиун.

   — Теперь же подними моего стременного Анисима. Нам в путь пора.

Спустя полчаса боярин и стременной уже погоняли отдохнувших самую малую толику коней. Басманов спешил. И уже думал о том, как встретит его побратим Федяша, перед которым он был грешен, аки дьявол.

Днём мороз ослабел. В пути Алексей и Анисим остановились после полудня в какой-то деревне, нашли лучшую избу, попросили хозяина накормить их и коням дать корма, отдохнули пару часов и, расплатившись серебром, отправились дальше. В полночь путники добрались до Отроч монастыря. Их впустили за ворота не мешкая, как только Алексей сказал:

   — Открывайте! Мы опричные служилые с государевым делом. — Въехав на монастырский двор, Басманов приказал найти опричника Степана Кобылина. — Будите его батогами, ежели что, не то я ему правёж устрою.

Привратники исполнили волю Басманова покорно и быстро. Правда, до батогов дело не дошло, потому как от Степана им досталось и матюков и пинков. Но к Басманову он прибежал, словно дворовая собачонка к строгому хозяину.

   — Батюшка-воевода, Стёпка готов служить тебе. Укажи, кого бить, кого на правёж тащить.

Басманов горько усмехнулся: «Вот такая у царя гвардия. А ещё любви от народа ждёт».

   — Здоров будь, Степан. Как там митрополит Филипп? — спросил Алексей.

   — По чину, батюшка. А так жив и здоров. Токмо вот надысь преставиться надумал. Да мы его придержали.

   — Ну веди меня к нему.

   — Отдохнули бы с дороги, боярин. Сей миг брашно[12] приготовлю, медовухой разживусь у братии.

   — Веди, говорят. Да светец возьми.

Кобылин куда-то сбегал, принёс светец, связку ключей в руках держал. Повёл Басманова в дальний угол монастыря. Привёл боярина к низкому рубленому зданию, открыл замок на первой двери, потом на второй, и они оказались в тёмных сенях. Там, в конце, сидел у двери, рядом с печью, стражник. «Ох, и ушлый ты, Кобылин, даже стража под замком держишь», — мелькнуло у Басманова.

   — Посторонись-ка, Митяй, — сказал Кобылин.

Он снял третий замок и открыл дверь. Огонёк осветил малую клуню и лестницу, ведущую вниз.

   — Осторожно тут, батюшка-воевода, ступени гнилые, — предупредил Степан, медленно спускаясь.

И вот, наконец, воевода и опричник очутились перед четвёртой дверью, которая вела в каменную камору.

   — Здесь он, мятежный Филипп, боярин. Ишь как крепко мы его блюдём, — с удовольствием пояснил Степан.

«Тебе бы, скотина, сидеть за этой дверью», — подумал Алексей.

   — Отпирай же замок! — приказал он Степану.

Кобылин долго искал нужный ключ, наконец нашёл, снял замок, потянул засов, распахнул дверь. Из каморы пахнуло смрадом и сыростью. Алексей взял у Степана светец и сказал ему:

   — Теперь уводи стража и закрой все двери, как открывал. Я же остаюсь здесь. К утру примчит Малюта Скуратов, оповести его, где я.

Матёрый опричник растерялся. Он не знал, что и подумать. И что будет делать воевода в злосмрадной каморе до утра рядом с узником, спрятанным за четырьмя дверями на замках?

   — Но, боярин-батюшка, как же так? — пытался возразить Степан. — Да с меня Григорий Лукьяныч голову снимет за такое упущение!

   — Ты что, не понял сказанного? Исполняй быстро! — прикрикнул Басманов на Кобылина.

   — Исполню, батюшка-воевода, исполню. — Степан потянул на себя тяжёлую дубовую дверь, захлопнул её. Заскрежетал засов, звякнул замок, и послышались удаляющиеся шаги.

Наступила мёртвая тишина. Алексей поднял светец и увидел сидящего на скамье и прикованного за руки и за ноги к стене и к двум колодам на полу митрополита всея Руси Филиппа. Лицо его не было измождённым. Оно казалось прозрачным, иконописным и умиротворённым. В какое-то мгновение Алексею почудилось, что перед ним всего лишь оболочка Филиппа, а сам он отсутствует. Алексей подошёл ближе и понял, что Филипп в забытьи. Он поставил светец на лавку, опустился перед митрополитом на колени, припал к его ногам и со словами: «Федяша, дорогой мой побратим, казни меня за муки, причинённые тебе», — замер. И так, неподвижно, словно превратившись в камень, Алексей простоял перед Филиппом на коленях не один час. Он растворился в прошлом, он собирал по крупицам воспоминания, где и при каких стечениях жизни встретил Федяшу, как познакомился с ним, как шёл рядом по житейским ухабам. В наступившей тишине Алексей уплывал, может быть, улетал в озёрную, лесную и речную даль памяти и времени. Как и Филипп, он был уже недоступен для мирских страстей.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ КНЯЖНА УЛЬЯНА


Князь Фёдор Голубой-Ростовский, мужчина лет пятидесяти, сухощавый, крепкий, с чёрными, пугающими остротой глазами, морща и потирая низкий лоб — как бы чего не забыть, — собирался на охоту, да не на зверя, а на супротивного ему человека. И потому вместо пищали он вооружился татарской саблей, добытой им в бою против хана Ислам-Гирея на Оке. При князе были три холопа, вооружённые ореховыми батогами. Сборы происходили на подворье князя. Над стольным градом удельного Старицкого княжества покоилась ночь, тёплая и прозрачная, самая короткая в году, — ночь накануне дня памяти великомученика Феодорита Стратилата. Князь Фёдор и головы не приложил в эту ночь, всё ждал Ивашку с вестью о том, когда придёт час охоты. И этот час наступил. Ивашка, детина лет тридцати, высмотрел княжеского супротивника.

   — Он ноне наш, князь-батюшка. Близ монастыря на реке под обрывом умостился, — доложил князю холоп Ивашка.

   — Один он там или нет? — строго спросил князь.

   — С ним она, — тихо ответил Ивашка.

   — Вот и пора спасать её от татя! — воскликнул князь Фёдор и, накинув на голову капюшон чёрного плаща, повёл холопов с подворья.

Однако не только старый князь ушёл на «охоту». Чуть раньше отца умчал со двора с тремя холопами на поводу молодой князь Василий. К тем, кто сидел в сей час на берегу Волги, у князя Василия Голубого-Ростовского были более основательные претензии, чем у его отца. Но добирались они к берегу Волги по-разному. Князь Фёдор шёл через ночной город открыто и знал, что его увидят горожане. Но это его не смущало. Он шёл вершить правый суд, чтобы защитить честь семьи и рода. Сын же пробирался по задворкам, через сады и огороды, стараясь быть незамеченным. И весь путь в две версты бежал, дабы опередить отца.

Ещё десять лет назад у князя Фёдора Голубого-Ростовского был сговор с князем Юрием Оболенским-Меньшим о том, чтобы их дети, княжич Василий и княжна Ульяна, были помолвлены. И все эти годы у Голубых-Ростовских не было повода беспокоиться, хотя дети и не были обручены. Но год с лишним назад в начале зимы вернулся в Старицы на своё подворье, в свои палаты из новгородской Деревской пятины боярин Степан Колычев с сыновьями, и сговору Голубых-Ростовских и Оболенских-Меньших грозила поруха.

Поднялся у Степана Колычева на крыло старший сын Фёдор. Да был он красив и статен, этакий богатырь Добрыня, и смутил он юную княжну своим чубом и глазищами онежской синевы. И как тут отцу тщедушного отпрыска не впасть во гнев, когда невесту вот-вот из-под носа уведут! Девице княжне шёл шестнадцатый год, и до венчания и свадьбы по сговору оставалось совсем немного времени. Но к чужой невесте подобрался тать и, того гляди, умыкнёт. И тогда быть княжеской чести поруганной, и окончательно пошатнётся достоинство древнего рода князей Ростовских, лишённых волею великого князя Василия Ивановича своего удела. И покинул князь Фёдор свой Ростов Великий, дабы не быть в опале от московских князей, прижился в Старицах. И умысел к тому был. Тешил себя надеждой на то, что после болезненного государя Василия, у коего не было наследника, взойдёт на кремлёвский престол его брат князь Андрей Старицкий, с которым князья Оболенские были в родстве. Далеко метил князь Фёдор. Знать бы ему, что Андрей Старицкий будет лишь опальным князем, а не великим, не рвался бы к родству с ним. Да будущее князя Андрея пока скрывалось за пеленою времени.

Вот и спешил князь Голубой-Ростовский защитить от посягательства свою и сына честь. Об одном жалел князь Фёдор в этот час, что нет с ним рядом будущего тестя, потому как тот был в отъезде по делам Андрея Старицкого, у которого служил в дворецких. Да и матушки княжны Ульяны не было дома. Ушла она с паломниками помолиться в Троице-Сергиеву лавру. Да так, очевидно, было угодно Господу Богу, чтобы он, князь Фёдор, своей десницей отторг от юной княжны посягателя и поганца боярского сына Федяшку.

Той порой будущий митрополит всея Руси юноша Фёдор, коему шёл девятнадцатый год, сидел на выкорчеванном старом сосновом пне и следил за поплавком удилища, закинутого в Волгу. А рядом с ним, укрывшись суконным кафтаном, сидела юная княжна Ульяна. Клёв ещё не начинался, рыба пока сонилась, ждала рассвета, дабы отправиться на поиски пищи. Фёдор знал те повадки рыбы и потому был терпелив. И Ульяша ждала да о времени не думала. Было ей отрадно сидеть возле Федяши и слушать, как он тёплым, глубоким голосом напевал ей былины:

— Ах ты, батюшка Владимир стольнокиевский,
А был-то я вчерась да во чистом поле,
Видел я Добрыню у Почай-реки,
Со змеюкою Добрыня дрался-ратовался...

Впервые Ульяна и Фёдор встретились несколько месяцев назад в храме на Пасху. Шло ночное бдение в старицком соборе Благовещения, и вместе они подошли к батюшке, дабы освятить куличи, пасхи, пасхальные яйца. Тогда же боярский сын улыбнулся приветливо, ласково и тихо молвил:

   — Христос воскресе, красна девица.

Тут уж без ответа не обойдёшься. Да и как не отозваться такому ясному соколу. И Уля прошептала:

   — Воистину воскресе, добрый молодец. — И тоже улыбнулась.

Фёдор увидел в сей миг только большие серого бархата глаза княжны да локон золотистых волос, упавший на её чистый лоб. Сердце его сладостно замерло. И в Ульяне эта сладость откликнулась. И встали они рядом с родителями помолиться. Князей Голубых-Ростовских в пасхальные дни в Старицах не было. Может быть, по этой причине Оболенский-Меньшой и Степан Колычев стояли на богослужении бок о бок. Княжне Ульяне и Фёдору было вольно стоять за спинами родителей, и они ласкали друг друга глазами.

Вторая их встреча случилась в том же храме в день Вознесения Господня. Но была эта встреча скупой, лишь взглядами обменялись приглянувшиеся друг другу отроковица и юноша. Ульяша стояла в окружении отца, матери, брата, сестры и сродников князя. Рядом же и за спинами Оболенских молилось семейство князя Фёдора Голубого-Ростовского. Молодой князь Василий стоял почти возле Ульяны и не спускал с неё чёрных, с синим отливом глаз. Он был старше Фёдора Колычева на три года и уже служил великому князю. Худой, черноволосый и остроносый, к тому же надменный, он не нравился княжне Ульяне, да и многим другим девицам из старицкой знати, которая заполонила в сей праздничный день собор.

С богослужения Фёдор возвращался грустный. Уля крепко запала в сердце с той первой встречи. Её бархатные глаза не угасали перед взором Фёдора и манили к себе, обещая нечто таинственное. Но все его чаяния сойтись с княжной поближе в этот праздничный день рухнули. И больше всего Фёдора расстроил отец. Боярин Степан заметил, как настойчиво и долго смотрел в сторону Ульяны Оболенской его сын. И на пути к дому сказал:

   — Ты в Ульяну глазами не стреляй. Видел, поди, рядом с нею князя Василия. Так вот знай, что они с Ульяной помолвлены девять лет тому назад. Будущим летом и под венец пойдут.

Фёдор на это известие ничего не ответил отцу. Да и что он мог сказать, ежели выходило, что Ульяна ему не судьба! Фёдор чтил законы старины и не думал их нарушать, не искал больше встреч с Ульяшей, ничем ей не досаждал.

Однако он рано отгородился от Ульяны. Волею той же судьбы случилась непредвиденная встреча, которая много изменила в жизни молодого боярина и княжны Ульяны. На Святки после Рождества Христова все жители Старицы выходили на берег Волги и там устраивали весёлые гулянья с ряжеными, с кострами, с песнями. Детвора, отроки да и все молодые старицкие горожане в эти дни до устали катались на санках.

Всё было так и на сей раз. На склонах волжского берега на третий день после Рождества Христова было особенно людно. Тому погода благоволила. Стояла теплынь, даже снег подтаивал. Светило солнце. На колокольнях города трезвонили колокола, звали горожан к обедне. В этот благостный час на крутом берегу появилась княжна Ульяна в сопровождении холопов и дворовых девиц. В светло-рыжей беличьей шубке, в собольей шапке, румянолицая, она показалась Фёдору сказочной царевной. Но встреча с нею не обрадовала Колычева. Рядом с нею, гордый и надменный, стоял князь Василий Ростовский. А обочь его находился приехавший погостить к Ростовским некий дальний родственник по матери, по имени Алексей, сын Данилы Алексеевича Плещеева, прозванного Басманом. Это был ладный, выше среднего роста молодой человек, широкий в плечах, с орлиным взглядом тёмно-карих глаз. Он любовался округой. Вот холопы подкатили к ним санки, Алексей придержал их, а Василий усадил в них Ульяну, сам встал позади на полозья, держась за спинку, оттолкнулся, и санки полетели вниз.

Фёдора что-то обожгло, побудило догнать Ульяну и Василия. Он разбежался, толкая впереди санки, упал на них грудью и полетел вдогон. Нет, он не даст этому сухарю примчать на лёд Волги первым, он обгонит его, решил Фёдор, всё сильнее и сильнее отталкиваясь руками от укатанного снега. Но что это? Василий не удержался на закорках, изо всех сил толкнул санки и упал на склон. Фёдор уже был близко. Вот-вот он обгонит Ульяну. Но её стремительные сани, полозья которых были смазаны салом, вылетели на волжский лёд, помчались по нему и там, почти на стремнине Волги, уткнулись в полынью и стали медленно проваливаться. Полынья оказалась неширокой, княжна невольно упёрлась в её край руками, но они заскользили по льду, ещё мгновение — санки вынесет течением из-под княжны и тогда...

Последнего мгновения Фёдору хватило. Когда ноги княжны упали в воду, руки соскользнули со льда, виднелись лишь голова и одна рука, вскинутая вверх, Фёдор в прыжке, в падении на лёд, успел схватить Ульяну за воротник шубы. Да тут же другой рукой ухватил княжну за вскинутую руку и попытался вытянуть её из воды. Но в сей миг Фёдор почувствовал, что и его влечёт к полынье. И тогда он, удерживая мёртвой хваткой княжну за руку, ногтями другой руки впился в лёд и замер.

Увидев случившееся на льду Волги, Алексей Басманов одним из первых ринулся вниз. Он делал огромные прыжки, падал, катился кубарем, вскакивал и успел-таки. И вот его сильные руки схватили Фёдора за ноги, потащили от полыньи. Фёдор же, ухватив княжну за вторую руку, потянул её. Миг — и она уже на льду. Подбежали холопы князя Оболенского, вскинули княжну на руки и бегом, бегом помчались в гору, в село.

Фёдор поднялся на ноги. Перед глазами у него плыли красные круги, а из-под ногтей левой руки падали на снег капли крови. Он медленно побрёл в гору, ещё никого не видя. Но просветление пришло, когда он наткнулся на князя Василия Ростовского. Тот всё ещё стоял на том месте, где упал с санок. И было похоже, что он вовсе не причастен к трагическому происшествию, кое случилось по его вине. Однако всё было иначе. Он сорвался с санок потому, что заметил полынью и его прошиб страх. И он видел, как проваливалась под лёд его невеста, но, парализованный страхом, вместо того, чтобы спасать её, он закрыл лицо руками и крикнул: «Нет, я не хочу! Не хочу!» Чего он не хотел, того никто не ведал, потому что, лишённый дара речи, кричал только в душе. Он даже не мог ответить на гневные слова Фёдора, который, проходя мимо, брезгливо бросил:

   — Что стоишь, мерзкий?! Там невеста твоя погибала!

Фёдора догнал парень, спасавший его.

   — Больно? — спросил он, увидев на снегу кровь.

   — Огнём горит, неладная, — отозвался Фёдор и посмотрел на Алексея. — Спасибо. Если бы не ты...

   — Управился бы и сам.

   — Ан нет, лёд скользкий. — Фёдор сжал руку в кулак, дабы остановить кровь. Спросил: — Как тебя звать?

   — Алексей Басманов, сродни Ростовских по матушке. Гостевать приехал.

   — А я Фёдор Колычев. Мы тут недавно живём.

   — Поди, не знаешь, что Василий Ростовский чуть невесту не упустил, — заметил Алексей.

   — Что невеста, то знаю, а упустил, так это верно.

   — Помстилось мне, что ли, будто он её из озорства толкнул.

   — За ним такое водится.

Алексей Басманов, услышав справедливый укор, согласился с Фёдором и с непонятным для себя равнодушием посмотрел назад на князя Василия. Алексея потянуло за Фёдором, он чувствовал некую притягательную силу, исходящую от этого отчаянного парня. Пока поднимались на крутой берег Волги, он присматривался к Фёдору и видел, какая пропасть разделяет этих двух старичан — Фёдора и Василия. И мелькнула у Алексея мысль, что у него уже нет желания идти на подворье князей Голубых-Ростовских.

   — Стыдно мне за Ваську. Он ведь не любит княжну. Да и женитьба их будет что голубки с коршуном, — выразил Алексей, очевидно, не сию минуту наболевшее.

   — Стерпится-слюбится, — отрешённо заметил Фёдор.

Они поднялись на главную Богдановскую улицу, и уже был виден в проулке большой дом Колычевых.

   — Зайдём ко мне, познакомлю тебя с батюшкой, с матушкой. Пусть знают, за кого молиться, — сказал Фёдор.

   — Спасибо, я обязательно зайду, но не сейчас. А ты обещай, что, как будешь в Москве, зайдёшь к нам на Пречистенку. Спросишь, где палаты дворянина Михаила Плещеева. Это мой дядя, и я у него живу. Там его всякий знает.

   — Если что, зайду. Да мне братья или дядя покажут твой дом. Они там тоже на Пречистенке живут.

Алексей протянул руку, Фёдор пожал её.

   — Ну бывай. — И Алексей ушёл. Он уже торопился оседлать коня и умчаться из опостылевших в короткий час палат князей Голубых-Ростовских.

Однако поспешно уехать из Стариц Алексею не удалось. В горячке случившегося на Волге он забыл, что прибыл из Москвы не по зову своего сердца, а по воле дядюшки Михаила. Дядя прислал Алексея в Старицы поздравить с пятидесятилетием и днём ангела князя Фёдора Голубого-Ростовского, с которым они долго служили вместе в Посольском приказе. Алексей должен был вручить князю серебряную братину с дарственной надписью, изготовленную ростовскими мастерами. Поэтому, скрепя сердце, Алексей остался у Голубых-Ростовских и маялся от безделья. Но уже на другой день начали съезжаться гости из Москвы, из Ростова и других мест России, чтобы почествовать князя. И Алексею стало занятнее проводить время, знакомясь с гостями. А перед самым днём ангела в полдень вкатились во двор сани, запряжённые тройкой лошадей цугом. Из крытых саней, словно птица из гнезда, выпорхнула на снег девица и закружилась. «Наконец-то, наконец-то!» — повторяла она. Но, увидев, что на неё смотрит незнакомый молодец, остановилась и в смущении опустила голову. Следом за девицей вылез из саней крепкий мужчина лет сорока и сердито сказал Алексею:

   — Чего уставился на мою дочь и в краску её вгоняешь?!

Алексей только пожал плечами и промолчал. Тут подошёл князь Фёдор Ростовский, обнял гостя.

   — Свет Пётр Ольгович, Матерь Божия бережёт тебя!

   — Поздравляю? друг мой Фёдор Иванович, и с полувеком и с днём ангела. А я вот с доченькой. Сама-то приболела.

   — Прошу пожаловать в палаты. Там уж многие собрались. — И, увидев Басманова, добавил: — Да вот, познакомьтесь. То сын знатного воеводы Плещеева-Басмана, сгинувшего в польском плену. Дворянин Алексей Басманов.

Дворянин Пётр Лыгошин, рассмотрев приятное лицо Басманова, позвал дочь.

   — Родимая, подойди к нам.

Она подошла.

   — Познакомься. Это сын того самого Данилы Басмана, которого в храмах среди достославных имён упоминают.

   — Алексей, — сказал он с поклоном.

   — Ксения, — тоже поклонившись, ответила Лыгошина.

Их взоры встретились. И Алексей зажмурился. Ему почудилось, что чёрные пронзительные глаза Ксении обожгли ему грудь и сердце. Но нет, в следующий миг тот же взгляд Ксении показался Алексею ласковым и тёплым. Ростовский увёл гостей в палаты, а Алексей продолжал стоять на дворе и чувствовал, что у него, словно от хмеля, кружится голова.

И прошло три дня, в течение которых Алексей и Ксения встречались многажды в день и даже находили минуты, когда им удавалось побеседовать. У них появилась жажда видеть друг друга. Алексей не мог наглядеться на её лицо. Оно казалось ему самым прекрасным из всех, что видел ранее. С чёрными, ниспадающими на плечи локонами, с чёрными же большими глазами, прямым носом и яркими, красиво очерченными губами, с лебединой шеей, стройная, она представлялась Алексею воплощением неземной красоты.

Ксения тоже не осталась равнодушной к Алексею. Он показался ей ясным соколом, прилетевшим из девичьих снов, из святочных гаданий. На третий день их знакомства в старицком соборе во время молебна в честь князя Фёдора Голубого-Ростовского Ксения взяла Алексея за руку. Точки её жизни смешались с точками жизни Алексея, и он прошептал:

   — Любая, по приезде в Москву я пришлю к твоим батюшке и матушке сватов. Дай Бог, чтобы они приняли их.

   — Как же не принять, они у меня добрые, — улыбнулась Ксения.

И Алексей понял из этого ответа, что их взаимное тяготение друг к другу ведомо её отцу.

Когда выходили после богослужения из храма, Алексей встретился с Фёдором Колычевым. Алексей обнял за плечи Фёдора и весело сказал:

   — Друг мой, познакомься. Это Ксюша-москвитянка. Дерзну молвить, что моя невеста.

Фёдор внимательно посмотрел на Ксению. Она не отвела взора от его строгих тёмно-серых глаз, её губы были раскрыты в полуулыбке.

   — Ия дерзну молвить своё: вижу по вашим глазам, что огонь люботы не угаснет в них до исхода дней. Радуюсь за тебя, Алёша. Твоя Ксюша — чудо.

Она же смеялась.

   — Вот уж, право, смущать взялись...

Фёдора и Алексея всё сильнее влекло друг к другу. Как-то получилось, что у них не было настоящих друзей. Может быть, по той простой причине, что они помалу жили на одном месте. Фёдор с родителями год назад из Новгородской земли приехал, где обитали в глуши Деревской пятины, словно отшельники. А Алексей после гибели отца и скорой смерти матери кочевал от одних родственников к другим и лишь последние три года наконец-то окончательно прижился у дяди Михаила. Алексей знал загодя, что ежели поведёт дружбу с Фёдором, то наживёт себе недругов в лице князей Голубых-Ростовских. Да, отмахнувшись от этой «печали», он сказал:

   — Федяша, ты проводи нас завтра в Покровский монастырь. Хотим посмотреть, как живёт братия.

Фёдор и ответить не успел, как из храма вышел князь Василий и со словами: «Пора, пора нам, други, к застолью», — увлёк Алексея и Ксению с паперти собора.

На другой день в послеобеденную пору Алексей пришёл-таки на подворье Колычевых, но был один.

   — Батя Ксению не отпустил. Сам князь их в монастырь повезёт, — поведал он.

   — Да ты не горюй, всё верно. Отец за честь дочери болеет.

Фёдор собирался недолго. Вместе с холопом собрал суму заплечную, харчей туда положил, баклагу хлебной водки — вот и сборам конец.

Шли не спеша, разговор завели. Фёдор спросил:

   — Ты, Алёша, заниматься чем думаешь?

   — Одна у меня стезя, как у батюшки, у деда и у всех Плещеевых, — к воеводству пойду. Десятским уже определён.

   — А ежели семеюшкой обзаведёшься, тогда как?

   — Всё едино. Россиянки терпеливы. У половины из них мужья в походах да в сечах жизнь проводят.

   — Это верно. А я вот думаю о мирской жизни. Чтобы земля, лес, река всегда доступны были. Чтобы хлеб выращивать, в лес за зверем ходить, за грибами, в реке рыбу ловить — всё так просто, всё по-божески.

   — Ты, Федяша, не тешь себя подобными благими желаниями: как пить дать ждёт тебя государева служба.

   — Ну прорицатель ты, Алёша. Я и сам о том задумывался. Да буду тогда проситься в Посольский приказ.

Дорога шла лесом. Красиво в нём было, тихо. Алексей залюбовался им и сказал:

   — Слушай, Федяша, а давай не пойдём в монастырь. Скучно там для нашей поры. Вот смотри — тропа, лоси, поди, протоптали. Уйдём за ними следом. Там снег растопчем под елью, палюшечку устроим, славно посидим возле огонька! У меня и кресало с трутом есть.

Фёдору затея оказалась по душе. Большей прелести и не придумаешь — пооткровенничать, притереться друг к другу. А палюшечка — то-то знатно! И друзья свернули с монастырской дороги на лосиную тропу, отшагав сажен двести, нашли там уютную полянку среди елей, разгребли валенками ещё неглубокий снег, наломали сушняку, поиграв силой, лапником запаслись, чтобы посидеть на нём. И вскоре в ранних январских сумерках запылал в лесной чаще костерок, потянуло дымком. Всё содержимое из заплечной сумы пошло в ход. Выпили хмельного, лучком, салом, говядиной закусили, а там пошли сердечные разговоры. Фёдор поделился с Алексеем, как глубоко в сердце ему запала княжна Ульяна Оболенская, да вот на пути стоит князь Василий.

   — А ты дерзни, Федяша, дерзни. Васька тебе и в подмётки не годится. И уйдёт Ульяша за тобой, уйдёт! — Голос Алексея звучал уверенно. И сам он признался в сокровенном: — Как вернусь в Москву, так и зашлю сватов к Петру Ольговичу Лыгошину. Взяла его доченька Ксюша моё сердце в полон.

   — Тебе проще, Алёша. А у нас с Ростовскими до кулаков или поножовщины дело дойдёт. Миром княжну не уступят.

   — Это уж верно, — согласился Алексей. — Коварные они, Ростовские.

В душевных разговорах, в заботе о костре друзья не заметили, как наступила ночь, стал крепчать мороз. Вернулись они в Старицы, когда городок уже спал. Распрощались, обняв друг друга, ещё не ведая, что их новая встреча окажется такой же неожиданной, как и та, что случилась на волжском льду.

Княжна Ульяна долго болела. Ледяная вода всё-таки обожгла ей грудь, и у неё возникло воспаление лёгких. Лечили её дома мазями, отварами, молитвами, заговорами, страдали вместе с нею. Ей очень хотелось жить. И болезнь отступила. Чуть окрепнув, она попросила отца:

   — Батюшка родимый, ты знаешь, за кого мне молить Бога. Позови его, я хочу ему поклониться.

Князь Юрий Оболенский-Меньшой души не чаял в своей старшей дочери, но на сей раз здравый рассудок встал над любовью и он ласково отказал:

   — Сладкая моя, вот как встанешь на ноженьки, так и увидишь его в храме. А там как Бог даст...

Поведать правду князь Юрий не мог. Была у него встреча с будущим свёкром, князем Фёдором Голубым-Ростовским, когда Ульяна лежала в беспамятстве. И сказал ему Голубой так:

   — В твоей беде, любезный, виноват Федька Колычев. Он подтолкнул санки к полынье и сына моего с них сбил. Холопов моих о том спроси. Пуще надо стеречь доченьку.

Князь Юрий знал истинную суть. Ответил:

   — Чего уж тут виновных искать! Здоровье Ульяше тем не вернёшь. А беречь... Что ж, мы все под Богом ходим. — Понял Юрий Оболенский из разговора одно: Ростовские никому не уступят его дочь.

Ульяна была умница и поняла, что отец лукавил. Холопы, что несли её с Волги, ещё в церковной сторожке, где переодели княжну, рассказали ей, как всё было. И Ульяна теперь знала цену князю Василию. Отца она ни в чём не упрекнула.

   — Ладно, батюшка, как Господь повелит, так и будет, — ответила она ему.

После этой короткой беседы с отцом княжна замкнулась, два дня не говорила ни с кем. Да будучи по нраву неугомонной, попросила мамку Апраксию принести ей бумаги, чернил, перьев и занялась рисованием. Рука у неё оказалась лёгкой и чуткой, глаз — зорким и острым. Да и воображение — богатым. Чистые листы оживали. Вот летит в вечернем небе архангел Михаил. Земля под ним тихая, покойная — сонная. Храм над рекой возник на другом листе. Над храмом три херувима резвятся. Полная луна светит. Всё в гармонии. Третий лист — откровение. Он написан нервной рукой, торопливо, может быть, на одном дыхании, потому значительно. Волга ещё подо льдом, да полынья чёрная виднеется. И вода в ней в движении, но тяжёлая, зловещая, словно окно в прорву. И в полынье она, Ульяна. И упал к ней ангел-спаситель, и она у него в руках. А поодаль жалкая фигурка чёрного гнома. И чёрные птицы над ним. И белые близ ангела-спасителя. Придёт час, и эти листы Ульяна покажет Фёдору. А пока юная княжна думала, как ей избавиться от чёрного гнома. И вновь по чистому листу летает тонкая, почти прозрачная ручка Ульяши, и твёрдо, точно рисует она то, что давно сложилось в её воображении. Над лесной заснеженной поляной парит белый орёл. Он только что бросил на землю чёрного гнома, и тот падает в круг стаи волков, ждущих свою жертву. Ульяше жалко гнома, она страдает, но гасит в себе жалость, потому как знает, что её рукой водила Божья сила.

Пришёл март, посинели снега, небо удивляло чистотой и глубокой голубизной. Ульяна уже поднялась с ложа и часами сидела у окна светлицы за рукоделием. Да наступил день, когда и в светлице ей стало тесно и душно. Её потянуло на вольный воздух, ещё в храм — помолиться. И на Благовещение Пресвятой Богородицы Ульяна вместе с родителями отправилась на Божественную литургию. Она волновалась. Её и влекло в храм и одолевал страх показаться там. Знала, что встретит Фёдора и Василия, но не ведала, как себя вести. «Хорошо бы, — думала она, — чтобы «чёрного гнома» там не было». А что же Фёдор? Быть ему в храме? «И уж не он ли её ангел-спаситель?» — спросила себя с удивлением Ульяна. И ответила без сомнений: «Да он же, он!»

Судьба оказалась милостивой к Ульяне. Её отец знал, что князья Ростовские ещё неделю назад укатили в Москву, и теперь ему хотелось исполнить просьбу дочери, отблагодарить Фёдора Колычева за её спасение. И он сказал, когда подошли к собору:

   — Ульяша, ежели Фёдор Колычев в храме, ты вольна подойти к нему и поклониться. И я поклонюсь, и матушка тоже.

Уходя из дому, князь Юрий взял из своих сокровищ меч, который достался ему по наследству от предков и с которым кто-то из них ходил на Куликово поле и бился с ордынцами. Рукоять меча была украшена драгоценными камнями, отделана золотом.

Он завернул меч в льняную пелену и передал холопу, дабы тот принёс его в собор.

От слов отца у юной княжны забилось сердце, чего ранее с ней не бывало. Войдя в храм, где ещё не так много было богомольцев, она посмотрела в тот край, где всегда молились Колычевы. Но что же? «Ангела-спасителя» она не увидела, только его матушку боярыню Варвару, батюшку Степана и сестёр. Ульяна почувствовала, как падает сердце. Ан нет, радость рядом. Фёдор покупал свечи и видел, как вошли в собор Оболенские. Он подошёл к ним и поклонился.

   — С праздником вас, князь-батюшка и княгиня-матушка, — сказал Фёдор и сделал ещё поклон. — И тебя с праздником, а также с выздоровлением, княжна Ульяна.

Всё было так неожиданно, что юная княжна растерялась, да быстро одолела растерянность, смело и решительно шагнула к Фёдору, приподнялась на цыпочки и поцеловала его.

   — Да хранит тебя Господь Бог многие годы, ангел-спаситель, — громко сказала она.

И многие в храме увидели, как княжна поцеловала молодого боярина, услышали возглас Оболенской. Кому сие было в удивление, но таких мало оказалось, а кто не забыл случай на Волге, те одобрили порыв княжны. Да были в храме послухи князей Голубых-Ростовских, и самый пронырливый из них Судок Сатин, кои доглядывали за каждым шагом княжны Оболенской и теперь приготовили её жениху «хороший подарок». Видели холопы Ростовских и то, как после службы князь Юрий Оболенский перепоясал Фёдора Колычева мечом в богатых ножнах.

С этого дня не было часу, чтобы шиши Ростовских потеряли из виду Фёдора Колычева и княжну Оболенскую. Они же перестали замечать вокруг себя вся и всё, жили одним: ожиданием встречи. Где и как они встречались, о том не думали, лишь бы увидеть друг друга. Но самым доступным местом их свиданий всё-таки были храмы. Там они могли сказать несколько слов, прикоснуться рукой к руке и насмотреться глаза в глаза. Расставаясь, говорили: «До встречи, желанный», «Я буду ждать её, лебёдушка».

После болезни юная княжна повзрослела, и всё у неё входило в пору цветения, всё было яркое, пленящее. Вот она по тёплой майской весне пришла в храм в платье-далматике[13], греческого покроя, и стало видно, как стройна и благородна её фигура. Толстая светлая коса с вплетённой в неё золотой и пурпурной камкой легла по спине ниже пояса. На голове голубая коруна-обод с венчиком из зелёных листьев и бирюзовых цветов. То женскому глазу любопытно, да непорочна юная княжна, оттого и гирлянды из цветов и листьев на коруне. Всё на ней красиво, а лицо Ульяши, на зависть старицким девицам, прекрасно. Ни одной неверной и жёсткой чёрточки, ни одного неверного штриха не сделала природа на нём. Потому не только Фёдор не спускал с неё глаз, хотя в храме сие грешно, но все старицкие молодцы и мужи тянулись оком к юной княжне.

Ульяну такое внимание к ней не смущало, потому как для неё в храме светило лишь одно лицо — лик ангела-спасителя. Её не пугало то, что горожане, кои знали о помолвке княжны с князем Василием, подумают о ней, видя, как с каждым днём она всё дальше удаляется от своего жениха. Себе она говорила: «Так угодно Всевышнему, и я покоряюсь ему». Ниточка за ниточкой, день за днём она связывала своё чувство, имя которому любовь, с судьбой москвитянина Федяши и того не страшилась.

И когда вернулись из Москвы со службы государю Василию князья Ростовские, то молодого князя и его отца Фёдора мало чего ждало утешительного. Послухи и видоки выложили всё из карманов, что накопили во время отсутствия князей в Старицах. Особенно богатым был «улов» у видока Судка Сатина и старшего из доглядчиков, мосластого мужика Фрола. Они докладывали князьям, где и в какие дни видели княжну Ульяну, что слышали из их с Колычевым разговоров.

   — Ноне Ульянея в посаде Покровского монастыря пропадает. Взяла волю у батюшки с матушкой бегать туда. И Федька при ней денно находится, — выкладывал своё Судок Сатин.

   — Что же они там делают, порочные? — спросил князь Фёдор.

   — О том мне ведомо, батюшка, — вмешался Фрол. — Кума моя сказывала, что Ульянея парсуны вышивает, ещё образа пишет и посадскую ребятню чему-то наставляет.

   — А Федька что делает? Не при ней ли сиднем сидит? — осведомился старый князь.

   — Он с монахами топором робит. Часовню бревновую ставят, — ответил Фрол.

   — Так, — молвил князь Фёдор и посмотрел на сына. — Вот с завтрева ты и будешь Ульянею туда провожать, коль не хочешь потерять её!

   — Батюшка, да что проку! — воскликнул князь Василий. — Нос от меня Ульяна воротит. И пока Федька здесь, так и будет.

Князь Фёдор выпроводил из покоя Фрола и Судка Сатина, спросил сына:

   — Что же теперь повелишь с ним сделать? Я не великий князь.

Василий к отцу поближе приник, прошептал:

   — А то, батюшка, что на Волге омуты глубокие есть. Вот и...

   — Что же ты меня в сидельницу за сторожа надумал упрятать?! — И схватил сына за грудь, потряс, кулаком погрозил: — Смотри у меня! Эко удумал! Да в Старицах всем собакам ведомо, чья невеста Ульяна! Да и другое всем известно, что ухажёром у неё Федька Колычев! Ежели пропадёт он, что скажет народ?

   — А коль так, батюшка, то мне не нужна порченая невеста! — разгорячился молодой князь. — Ведь это ты ищешь родства через Оболенских со старицким князем.

   — Замолчи и не доводи меня до белого каления! — крикнул князь Фёдор и уже спокойнее сказал: — Дурень ты, сынок. Ты же Федьке подарок делаешь!

   — Так я и говорю, родимый, на одного тебя надежда, — льстиво произнёс младший Ростовский.

   — То-то, уразумел, — смягчился князь Фёдор. — Да мы нонешними днями избавимся от него. И о Старицах забудет до конца века.

   — Верю, родимый: коль ты взял дело в свои руки — исполнишь, — масляным угостил сын отца.

   — Ишь ты, хорошо тебе сидеть за моей спиной. Ладно, иди отдохни с дороги, а я сбегаю к Оболенскому-Большому. Он вчера ещё прикатил в Старицы.

Князь Юрий Александрович Оболенский-Большой, троюродный брат князя Юрия Александровича Оболенского-Меньшого, приехал в Старицы на побывку к семье. Он пополнил в Москве свой полк и собирался с ним на береговую службу, да ждал повеления великого князя Василия, дабы знать, где встать на Оке против ордынцев. Как встретились на подворье Оболенских два князя, так Фёдор Голубой-Ростовский и сказал:

   — С тобой бы пошёл на рубеж, любезный, постоял бы плечом к плечу, да беда домашняя приключилась.

   — То мне ведомо от братца. Чем же тебе помочь?

   — За тем и пришёл, князь-батюшка. Как будешь в Москве встречаться с великим князем, молви ему, чтобы Федьку Колычева на береговую службу отправил.

   — Только-то? — удивился и впрямь большой, крепкий князь Юрий Александрович. — Туда он, поди, и сам в охотку пойдёт.

   — Так ты его в передовой полк, любезный, спроворь. За такую услугу до гробовой доски благодарен буду.

   — Ну полно. Всё исполню в честь нашей дружбы. И недели не пройдёт, как Федяшку крикнут из Стариц. Теперь же нам в трапезную пора. — И повёл Ростовского за собой. — Фряжского изопьём. Завтра чуть свет и в стольный град выступаю.

   — Эко знатно. Снял ты с моей души камень тяжкий, батюшка Юра, — бодрым голосом возвестил князь Фёдор, смакуя удачное посещение князя Оболенского-Большого.

Той порой Ульяна и Федяша жили своим. Встречались каждый день и многие часы проводили вместе. Потому не прошло и трёх дней с отъезда князя Оболенского-Большого, как страх потерять честь рода взял верх над всеми другими чувствами и над здравым разумом князя Фёдора Ростовского и он пустился во все тяжкие. В бессонные ночи старый князь представлял себе, как Ульяна и Федяша тешатся, как княжна, согретая ласками и лестью, теряет над собою власть и отдаётся Федяшке, впадая в сладострастие. И князь Фёдор, не выдержав испытания больного воображения, дерзнул на самосудную расправу над боярским сыном.

Фёдор Колычев ещё ничего не ведал о близком крутом повороте своей судьбы. Летний погожий день клонился к вечеру, когда он пришёл в посад Покровского монастыря. Там, у мастерицы Аграфены, его ждала Ульяша. Её привезли в посад в полдень, и она вместе с Аграфеной вышивала сакос — короткий стихарь с небольшими рукавами для старицкого епископа. Наступал его день ангела, и Ульяна с Аграфеной готовили ему подарок от монастыря. Вышивания у них было ещё много, и они спешили, засиживаясь до позднего вечера. К концу дня за княжной приехал слуга в лёгкой коляске, но она по просьбе Фёдора, да и по своему желанию отправила слугу домой одного. Сама же с Фёдором ушла на прогулку берегом Волги. И это были самые счастливые часы жизни Ульяши и Фёдора.

Давно уже погас вечерний закат, приближалась полночь. Но Ульяша и Фёдор забыли о времени. Найдя сосновый пень, они сели на него, укрылись одним кафтаном, и Фёдор возносил старинные былины или рассказывал, как ходил по рекам Пинеге и Северной Двине до Белого моря.

   — Там летние ночи светлы, как благостные дни, а по берегам всюду поднимаются сказочные селения, и люди в них добры, как матушка с батюшкой. И рыбы в Пинеге и Двине столько, что её берут руками, как из садка. Днём мы с батюшкой покупали у охотников меха, ещё жемчуг, который северяне добывают в Пинеге, а по ночам плыли.

   — А девицы какие на Пинеге? — с лукавой улыбкой спросила Ульяна.

   — Не знаю, я их не видел, — бесхитростно ответил Фёдор, а поняв уловку княжны, засмеялся: — Ой, хитра ты, Ульяша. Да лучше тебя во всём белом свете не найдёшь. — И Фёдор, сильнее прижав к себе девицу, приник к её губам.

В эту минуту и навалилась на них беда. Что-то зашуршало, зашумело у них за спиной по обрыву, и не успел Фёдор повернуться, как страшный удар по голове свалил его на землю и он потерял сознание. Его взяли за руки и поволокли. В другой миг чьи-то сильные руки схватили Ульяну, на голову ей накинули холст, связали по туловищу и куда-то понесли. Она пыталась кричать, но насильники зажали ей рот, и она вскоре сомлела. Сколько и куда её несли, она не ведала, а пришла в себя тогда, когда её привязывали спиной к какой-то толстой валежине. Она вновь попыталась позвать на помощь, но верёвка перехлестнула ей рот, и она снова потеряла сознание.

Несчастная не знала, что спустя минуту-другую к ней подошёл князь Василий, оголил её до грудей и ласкался к ней, целовал её тело всё неистовее и, потеряв рассудок, снасильничал. Насытившись, прикрыл её тело сарафаном и скрылся. Три холопа, кои таились неподалёку, убежали следом.

Сколько пролежала в беспамятстве Ульяша, она не могла сказать, а когда пришла в себя, услышала голоса, крики, люди звали её: «Ульяша! Ульяша! От-зо-вись!» Наконец к ней кто-то подбежал, и она узнала голос отца: «Это она, это Уленька, моя дочь!» И ещё кто-то крикнул: «Дайте нож!» И упали на землю верёвки, холст был скинут с головы Ульяны, она глянула на свет Божий, почувствовала боль в животе, поняла, что с нею случилось, и в третий раз потеряла чувство. Князь Юрий и его слуги бережно подняли Ульяну на руки и понесли её лесом к дороге, там положили на возок, укрыли пологом и повезли в Старицы.

Фёдор пришёл в себя лишь на другой день. Он открыл глаза, осмотрелся и осознал, что лежит в глухом овине, на соломе. Он пошевелился, но напрасно: руки и ноги были перетянуты сыромятными ремнями. Голова у него гудела от звона, словно колокол, когда бьют в набат. Его тошнило. Он попытался вспомнить, что с ним случилось, и не смог. В голове, казалось, было пусто. Он закрыл глаза и попробовал вспомнить лицо Ульяны, но боль и звон в голове так крепко запеленали память, что из неё ничего нельзя было добыть. Фёдор не сдавался, напрягал силы и одолел немочь. Вначале он увидел глаза Ульяши. Они светились чисто и ясно, словно утешали Фёдора: «Любый, наберись терпения, и всё будет хорошо».

   — Уповая на Господа Бога, я буду терпелив, — прошептал Фёдор.

Ему удалось забыться, и он уснул.

В этот час к овину подошли молодые мужики и баба. Они откинули щеколду и открыли дверь. Да и застыли в страхе на пороге, тут же бросились бежать в деревню, до которой было больше версты. Там они вломились в избу старосты, и мужик выкрикнул:

   — Батюшка Ефим, человек в нашем овине!

Гусятинский староста Ефим оказался человеком бывалым, спокойным и деловитым. Спросил:

   — Живой?

   — Не ведаем, — ответил мужик и почесал затылок.

   — Я видела: ноги и руки у него сыромятиной спутаны, — отозвалась молодая баба.

   — Экие недотёпы. Нет бы подойти, рассмотреть, что к чему, — проворчал староста и поспешил из избы.

Он распорядился запрячь лошадь в телегу. Прибежавшим к избе мужикам велел взять топоры, а бабам — вилы и повёл всех к овину. Шли все бойко, но в овин вошли с опаской, топоры и вилы наготове. Но, увидев спелёнутого ремнями человека, облегчённо вздохнули. «Ах ты, сердешный», — запричитали бабы. Фёдора положили на телегу как был — связанным. И лишь на дворе старосты с него сняли путы, и Ефим спросил:

   — Чей ты, сынок? — Он смекнул, что страдалец не из простых людишек.

   — Колычев я, сын Степанов, — ответил Фёдор.

   — Ах ты, голубчик! Да как же ты, боярин, в беду попал? — засуетился староста. — Знаю твоего батюшку отменно.

Ефим велел занести Фёдора в избу, а увидев на голове запёкшуюся кровь, послал бойкую бабу за знахарем, прогнал мужиков и баб со двора и призадумался, потому как увидел явную помсту[14]. «Оно ещё беду накличешь на Гусятино, коль вольно в Старицы с барином явишься», — решил Ефим.

Деревня Гусятино принадлежала князю Андрею Старицкому, но Ефим не отважился его уведомлять-беспокоить, а послал старшего расторопного сына Ивана к самому боярину Колычеву, наказав ему:

   — Пойдёшь в Старицы. В пути не мешкай, но будь там в полночь. Таясь, пройди к подворью Колычевых. Не забыл, где оно?

   — Помню, батюшка.

   — Зови самого боярина Степана, скажешь ему, что сынок Федяша в Гусятине у меня в избе.

Иван поклонился отцу.

   — Всё исполню, батюшка, как велено. — Взял свитку, ещё ломоть хлеба, с тем и покинул Гусятино.

Отмахав до полуночи двадцать пять вёрст, Иван тайком прошёл по окраинной улочке до подворья Колычевых, у ворот подёргал ремень, что тянулся в людскую. Прибежал привратник.

   — Кого тебе? — выглянув в оконце, спросил он.

   — Боярина-батюшку Степана. С вестью к нему, — ответил Иван.

   — А весть благая? — спросил с опаской привратник. — Сынок у него пропал.

   — Благая, дядя. Отчиняй калитку, веди меня.

В доме Колычевых никто не спал. Боярин Степан, услышав от гусятинского Ивана хорошую весть, возликовал и на радостях наградил его пятью серебряными рублями.

   — То батюшке твоему за радение. Теперь же бежим на конюшню и в путь. Как он там, сердешный?! — причитал боярин Степан.

Спустя несколько минут со двора Колычевых выехали два пароконных возка, тихо миновали улочки Стариц и через крепостные ворота, возле коих не было стражей, помчали по тракту в сторону Новгорода.

На другую ночь Фёдора привезли в Старицы всё с теми же предосторожностями. Он ещё маялся головной болью, и рана не поджила, потому три дня пролежал в постели. Когда стало полегче и память начала проясняться, он спросил отца и мать про княжну Ульяну. Но они отвечали коротко: дескать, не знаем, что с ней, — и при этом не смотрели сыну в глаза. Он догадался, что и с Ульяной случилась какая-то беда.

   — Господи, да ведь она мне не чужая, скажите, что с ней?!

И вновь Фёдор услышал только горестные вздохи и краткие ответы.

А через день, когда Фёдор поднялся на ноги, его вместе с отцом позвали в палаты князя Андрея Старицкого. Шли отец с сыном к нему на поклон и гадали, чем их порадует-опечалит удельный князь? Может, сочувствие выразит по поводу случившегося? Однако про то, что произошло с Ульяной и Фёдором, в Старицах мало кто знал. Не хотели свои горести показывать ни Оболенские, ни Ростовские. Да и Колычевы молчали. Каждый из них посчитал, что ещё есть время всё вызнать до конца и свести счёты, ежели потребуется. Знали на Руси многие, что Колычевым палец в рот не клади и на хвост не наступай — зубы покажут. Силён и знатен был боярский род Колычевых. Стояли они вровень с другим московским родом бояр Кошкиных-Захарьиных-Романовых. Росла ветвь этих родов от боярина Андрея Кобылы с тринадцатого века. Бояре Колычевы немало сделали в пользу Московского государства, когда Москва поднималась над всеми удельными княжествами Руси. Потомки Андрея Кобылы — всё больше воеводы — имели многие земельные владения в Московской, Новгородской, Тверской и Рязанской землях. Были у них и по северу державы отчины-пятины. Начиная с Фёдора Колыча, внука Андрея Кобылы, они служили только московским князьям. Лишь Степан Колычев, после того как потерпел опалу от великого князя Василия, был вынужден сперва жить в Деревской пятине, а потом поселиться в Старицах. И потому Колычевы шли на вызов Андрея Старицкого полные достоинства. Горожане почтительно кланялись им.

Князь Андрей, однако, уколол их гордыню. Он встретил Колычевых в приёмном покое, а не в большой палате, был не в духе и спросил с раздражением:

   — Что за свару затеяли с Ростовскими? Дело дошло до великого князя, а я ничего не ведаю.

   — Тебе судить нас, батюшка, — начал боярин Степан, — а токмо мы скажем одну правду, коя всем ведома. На Святки мой сын спас княжну Ульяну Оболенскую от погибели на Волге: в полынью она провалилась. Они же теперь милы друг другу, она чтит его за ангела-спасителя. Что тут поделаешь?

   — Но тебе ведомо, что она засватана ещё девять лет назад?

   — Да, — признался Колычев-старший.

   — В том и вина твоя. Теперь расплачивайся за неё. Били челом Ростовские великому князю Василию, дабы твоего Фёдора изгнать из Стариц. Великий князь внял им, просьбу уважил, причину сами знаете. Потому Фёдору не быть в Старицах.

   — Куда же ему от родного дома? К тому же рана на голове не зажила, татями ночными нанесённая, — защищал сына боярин Степан.

   — Кто Фёдора уязвил? — спросил князь. — Почему я о том ничего не ведаю, словно в уделе все немые?

   — И мы не ведаем, то ли Ростовские, то ли ещё кто, — ответил Степан.

Князь Андрей никогда не чтил князей Голубых-Ростовских и, будь на месте Оболенского-Меньшого, отцовской властью порвал бы сговор. Но сам он побаивался лукавых проныр и потому не хотел идти им встречь, дабы защитить Фёдора. И всё же участь его облегчил.

   — Внял я тебе, боярин Степан. Пусть Федяша пока сидит дома. Днями в Старицы приедет мой братец великий князь. Там и определим судьбу твоего сына. Однако от службы ему не уйти. Для сего приготовь военную справу и коня. И пусть ждёт своего часа.

Боярин Степан остался недоволен князем Андреем: мог бы и отказать старшему брату. Да и было за что. Но Степан смолчал, надеясь на то, что Господь разберётся во всём по справедливости.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ БРАТЬЯ


Палаты князей Старицких располагались на высоком берегу Волги в черте города. Подворье было обнесено крепким дубовым остроколом с внутренней галереей. С неё в нужный час можно было встретить врагов стрелами, копьями и мечами. Да пока Бог миловал Старицы. Не знал сей город злых набегов татар за спиной Москвы и вторжения литовцев, потому как трудны дороги через Волок: лежали там непроходимые болота на пути.

В просторных княжеских палатах, рубленных из вековой сосны, почти всегда было малолюдно. Старицкие вельможи только по необходимости шли к князю. А так любили отсиживаться на своих подворьях. Да и то сказать, причины тому были веские. Хотя и приходился князь Андрей Иванович кровным братом великому князю всея Руси Василию Ивановичу, жил по всем меркам в чёрном теле. Андрею было уже за сорок лет, а он оставался холост, как перст, без семеюшки. И причиной тому было строгое запрещение старшего брата. Великий князь боялся появления побочных престолонаследников. Он показал таковую свою суть сразу же, как занял престол после смерти великого князя Ивана Васильевича, своего батюшки. И первой жертвой Василия стал племянник князь Дмитрий. Чтобы тот не лелеял мысли о престоле, Василий повелел заковать его в железа и бросить в каменный монастырский подклет. Держали князя Дмитрия в заточении в чёрном теле, и он умер в ранней молодости спустя четыре года. Сказывали, что скончался «нужной» смертью. А как понять ту «нужную» смерть, каждому приходилось сие делать по своему разумению. Однако досужие россияне утверждали, что Дмитрия уморили голодом и холодом. Иные же говорили, будто он задохнулся от дыма. И выходило, что смерть князя Дмитрия была всё-таки насильственной.

С той далёкой поры великий князь Василий проявил открытую неприязнь ко всем своим младшим братьям, а их было четверо. Юрия Дмитровского, идущего за ним по старшинству, и Андрея Старицкого, чуть помоложе Юрия, он даже боялся, и им первым было запрещено обзаводиться семьями. Позже такая же участь постигла и двух других братьев Василия. Этим своим поступком Василий порушил братскую любовь к себе до конца дней своих.

И не только запрещением жениться уязвлял своих братьев великий князь. Он год за годом разорял их малые уделы и требовал от них всё больше работных и ратных людей. И пустовала в уделах земля, потому как не было или не хватало пахарей, и оставались вдовами и старыми девами-вековухами тысячи россиянок в Дмитровском, Старицком, Суздальском и Угличском уделах.

Будучи помоложе, Андрей Старицкий не раз просил старшего брата увеличить ему удел, дабы не жить в нищете, но Василий постоянно отказывал. А когда снизошёл до милости, то дал имение где-то далеко в Новгородской земле. Ежели Василий и Андрей встречались, то всякий раз между ними возникали ссоры. Едва Андрей заикался о том, что ему пора обзавестись семьёй, великий князь приходил в неистовую ярость и непристойно кричал:

   — Ты червь, ты убогий умом человечишка и не понимаешь, чего просишь! Ты добиваешься, чтобы я дал тебе волю иметь сына и идти с ним вперёд моего престолонаследника! Никогда тому не бывать! Сгною за сторожами, как наглеца Дмитрия!

   — Но у тебя же нет детей, нет наследника и не будет, — зло отвечал Андрей.

   — Будет, будет у меня наследник! — вопил Василий. — Не Соломония, так другая принесёт его!

Озлобленные братья расходились. Василий ещё бушевал, когда Андрей тихо убирался восвояси, уезжал в Старицы, питая к нему возрастающую лютую ненависть. Но, имея мягкий нрав, он пытался избавиться от низменных чувств к брату. В Москве он ни с кем не встречался и спешил в свои глухие Старицы. И там у него была одна отрада — молитва. В своих молитвах он просил Всевышнего воздать каждому по делам его. Случалось, что молил Господа Бога лишить Василия наследника. И выходило, что его молитвы доходили до Всевышнего. Хотя Василий и женился до того, как встал на престол, и прожил уже многие годы в супружестве, но Бог не давал ему наследника. Злость заставляла младших братьев радоваться тому, что за восемнадцать лет Бог не дал Василию ни сына, ни дочери.

Андрей не верил, что жена Василия Соломония бесплодна. Не могла такая россиянка, полная сил и здоровья, быть бесчадной. Видел Андрей в том вину старшего брата, который и в молодые годы — до двадцати восьми лет — не потешился ни с одной дворовой или сенной девицей. Того на Руси испокон у знати не бывало. Они же, братья Василия Андрей, Юрий, Дмитрий, Иван, поласкали кого ни попадя от челядинок до скотниц и породили своё племя обоего пола. Кровь у княжичей, доставшаяся в наследство от матери — южанки, греческой царевны Софьи Фоминишны, была горячая — вот и тешились.

Как женился Василий на первой красавице России боярышне Соломонии Сабуровой, так подумали братья, что теперь у Василия год за годом пойдут детишки, как у их батюшки. Однако и Соломония не прибавила Василию мужской силы.

Соломония была на тринадцать лет моложе Василия. А между князем Андреем и Соломонией была совсем малая разница в годах. И он таки влюбился в неё, вздыхал по ней в бессонные ночи, думал-мечтал о несравненной Соломоеюшке. Его пленила не только красота великой княгини, но и её нрав, разумность. Пред лицом Василия она вела себя сдержанно, боялась упрёков. Но лишь только великий князь уходил в военный поход, как Соломония преображалась, особенно в те часы, когда ей удавалось покинуть кремлёвские палаты и приехать на родное боярское подворье, которое располагалось на Пречистенке, близ Колымажного двора, где хранились государевы экипажи и была конюшня. И тогда в доме Сабуровых всё приходило в движение, молодёжь веселилась, пела — наступал праздник. Знал о том князь Андрей не понаслышке, а был очевидцем сам, когда однажды Соломония пригласила его на свой день ангела. В тот день и Андрей играл-тешился вместе с братьями Соломонии и её подругами.

А когда наступил августовский вечер, Соломония и Андрей волею Божьей остались одни. Той уединённой встрече было не больше десяти-пятнадцати минут. Они спрятались в самой глухой части сада, куда и в дневные-то часы не ступала нога человека. И Соломония сама, без побуждения Андрея, приникла к его груди и торопливо, со слезами в голосе, распахнула душу и пожаловалась на свою горькую судьбу.

   — Свет Андреюшка, кои-то годы живу в печали и страхе за свою долю. Князь Василий-батюшка терзает меня по ночам, аки овечку, жаждая проявить свою силу, но Господь не даёт ему той силы, и чадородец его есть вервь бескостная, никуда не годная. И тогда за одними терзаниями приходят другие, князь винит меня в том, что я будто бы холодна. И стыдно мне от того делается, потому как кровь моя кипит и паром исходит от грудей моих. И уж я готова сбежать от него к дворовым холопам, с ними греху предаться. Что же мне делать, скудной? Скоро умом рехнусь, — страстно шептала Соломония и трепетала под руками Андрея, словно птица в силке.

И князь Андрей прыгнул в опасный омут, взял лицо Соломонии, и стал жадно целовать его, и шептал страстно, откровенно:

   — Любая, милая, жизнь отдам на плахе, на поругание пойду за единственный миг, дабы познать нам друг друга. Годы терзаюсь сердцем по тебе, желанная.

   — Познай меня, познай, любый. Я ведь сильна, как дворовая девица, я богатыря принесу.

Руки их потянулись к запретному, они позабыли всё, лишь ненасытно целовались, изголодавшись по настоящей нежности и ласке. Они всё глубже опускались в греховную связь.

И только Богу было ведомо, что случилось бы минутой-другой потом, если бы не раздался громкий зов батюшки, боярина Юрия Константиновича, отца Соломонии. С трудом, с болью разрывая по живому свою плоть, Соломония и Андрей оторвались друг от друга, и великая княгиня, словно блудная девица, нырнула в заросли вишенника и где-то уже вдали отозвалась на зов отца.

Князь Андрей явился в палаты Сабуровых часом позже. Всё это время он просидел на берегу Москвы-реки и думал о несчастной судьбе великой княгини. И все его раздумья сводились к одному: не заслуживала эта прекрасная женщина такой горькой доли.

Спустя чуть меньше двух лет он и вовсе будет охвачен безумной болью, когда узнает, что великий князь Василий свершит над нею насилие, пострижёт в монахини и упрячет в суздальский Покровский монастырь.

И всё-таки двум любящим сердцам суждено было встретиться ещё раз вдали от людских глаз, и они исполнили то, чего так жаждала их исстрадавшаяся любовь.

Весной следующего года, когда великий князь Василий всеми силами, неправдой и происками добивался расторжения супружества с Соломонией и настойчиво требовал на то благословения церкви и её предстоятеля митрополита всея Руси Даниила, государевы дела вынудили его идти на Псков. Тот вольнолюбивый город пошатнулся в сторону Литвы, потому как не могли горожане дольше терпеть тиранию жестокого великокняжеского наместника. Решением вече псковитяне отправили в Литовское королевство своего посла. Их бунт был открытым, и доглядчики государя тотчас донесли о том весть до Москвы. Василий поднял в седло полк ратников и отправился наказывать псковитян.

В великокняжеских палатах в эту пору царила гнетущая тишина. Соломония уже знала, какая готовится ей судьба. Всё бунтовало в ней, всё кричало: нет, нет и нет! Она тогда была полна сил и жажды жизни. Ей страстно хотелось родить дитя. Это стремление всколыхнуло в ней, казалось бы, безрассудные желания отдаться любому молодому вельможе великокняжеского двора, рынде[15], челядинцу. Как жадно она смотрела на рослых, богатырской стати телохранителей! Каждый из них мог стать отцом её ребёнка. А там... Там будь, что будет, только не под монастырский куколь. Да и какое наказание может грозить ей за то, что супруг бесплоден? Лишь за то, что она принесёт дитя, исполнит своё главное дело на земле, рассуждала Соломония, пребывая в смятении.

Но природное благородство, глубокое почитание законов нравственности оттесняли грешные мысли и побуждения. И не единожды за день она опускалась на колени перед иконостасом и молила Бога о прощении за греховные помыслы и укреплении её духа в стоянии против дьявольских наваждений. Однако, как ей показалось, она нашла праведный путь к исполнению заветного желания.

Накануне похода великого князя на Псков, после вечерней трапезы, когда Василий чуть отошёл от дум о ратных заботах, Соломония попросила супруга:

   — Любый князь, возьми Соломонеюшку с собой. Видеть хочу древний город, ещё монастырь в Печёрах, славный чудесными исцелениями. Да и с тобой рядом хочу побыть.

Князь Василий нахмурился, посмотрел на Соломонию с неудовольствием, отошёл от неё подальше и ответил резко:

   — Зачем тебе тяготы пути? Да и мне обуза в ратном деле.

Однако Соломония была настойчива. Она подошла к Василию и глядела на него ласково, с мольбой.

   — Устала я от пышнотелых боярынь, дышать от них нечем. Прошу тебя, родимый, возьми.

Василий не знал чувства жалости и потому не мог её проявить. Но князь подумал, что коль Соломония напрашивается, то у неё есть на то причины и стоит её взять. А доедет она до Пскова или нет, не важно. Важнее другое: вдали от Москвы она будет меньше знать о том, что ей уготовано.

   — Собирайся. Завтра и выступаем, — сказал он сухо.

   — Спасибо, мой семеюшка. — И Соломония улыбнулась мужу.

Она прощала ему всё, даже пренебрежение к ней, кое в последнее время выражалось всё обнажённее. Так было и в эти минуты: вымолвил дюжину слов, а среди них ни одного тёплого, мягкого, все чёрствые. «Да чего уж там, ты, князь-батюшка, меня ещё вспомнишь ласково», — мелькнуло у Соломонии. И она ушла на свою половину дворца, чтобы собраться в путь. Свиту она решила с собой не брать, лишь любимую тётушку боярыню Евдокию да двух челядинок. О том и сказала Евдокии:

   — Едем мы во Псков, тётушка, да боярынь с собой не возьму. Так ли я рассудила?

   — Истинно так, матушка, — ответила Евдокия. В отличие от придворных барынь, она в свои пятьдесят лет была подвижна, румяна и без подбородков и не носила лишних телес. — Нам и легче в пути без ленивых мамок будет, — закончила она.

Князь Василий выезжал в Псков в конце июля. Ехали при нём воеводы, тысяцкие, дьяки разных приказов. Княжеская свита была небольшой, но за спиной у Василия шёл не один конный полк ратников, а два. Счёл он, что с полком может и не управиться с мятежными псковитянами, коих должно наказать примерно.

Путь лежал через Волок Ламский, Старицы и далее на Вышний Волочок. На первый ночлег князь Василий остановился, пройдя Волок Ламский. Лагерь разбили на луговом берегу реки Ламы. Вечер наступил тёплый, тихий. Как стемнелось, князь и княгиня остались в шатре одни. Едва легли на ложе, Соломония приникла к Василию, прошептала:

   — Любый, пришёл наш час. Ноне Матерь Божия с нами, и она утолит нашу жажду. — Руки её были горячи и ласковы, легко гуляли по телу Василия и, казалось, могли возбудить мёртвого.

Но князь Василий не внял ни словам Соломонии, ни её домоганиям.

   — Полно, Соломония, тщетны наши потуги, — сухо отозвался он.

   — Нет, нет, семеюшка, укрепись духом, и всё будет лепно. Ноне нам всё посильно. Слышу голос Матушки Богородицы. «Благословляю вас, дети мои», — речёт она. — И Соломония продолжала жадно, неистово ласкаться, побуждая принять её.

Василий оставался холоден. Не было в нём никакого движения плоти, и, чтобы отделаться от настырной Соломонии, он зло и беспощадно бросил ей в лицо слова, которые в мгновение погасили в ней пылающий костёр страсти:

   — Не льсти себе! Ты дырявый кувшин, и, сколько ни лей в тебя, проку не будет! — Василий встал с ложа, оделся и покинул шатёр.

Соломония же схватила зубами изголовницу, дабы не закричать, и забилась в истерике, в рыданиях. Но вскоре одолела женскую слабость, затихла. Однако не уснула, лежала и думала о своей горькой доле, не ведая, кого винить. Но больше казнила себя: «Да, да, я дырявый кувшин, и никому меня не налить!» И всё-таки самобичевание продолжалось недолго.

Когда в последний раз к ней во дворец привели известную всей Руси ворожею Степаниду Рязанку, она больше часу осматривала Соломонию и всё восхищалась «лепотою её стати», наконец прошептала ей в самое ухо: «Всё при тебе, как у Богоматери. Да того никому возгласить не смею». Соломония от избытка радости сняла с руки золотой перстень с адамантом и сунула ворожее в карман свитки.

   — Прими от моей щедрости за добрую весть, — прошептала она.

И сама потом перебирала все приметы здоровых женщин, расспрашивала о них свою тётушку, у коей было пятеро детей. Да всё сводилось к одному: она такая же, как и те женщины, кои приносят младенцев каждый год.

А вот её супруг, князь Василий, был не то чтобы скопцом, считала Соломония, но семя его не прорастало. Однако этого великой княгине не дано было знать до поры до времени, потому как она себя не испытала до дна.

Утром, как настал час выступать в поход, князь Василий зашёл в шатёр и увидел Соломонию спящей. Он не стал её будить.

Выйдя из шатра, позвал окольничего Ивана Шигону и повелел ему:

   — Как придёт в себя Соломония, проводи её до Стариц, там оставь у князя Андрея, сам же поспеши в Волочок.

   — Исполню, батюшка, — ответил Шигона, мужчина лет сорока, черноволосый, широкоскулый и крутоплечий. Чёрные, чуть раскосые глаза его смотрели на великого князя с подобострастием. Он побывал уже в опале от государя и теперь боялся чем-либо не угодить ему.

Как было заведено князем Василием в походах, каждый раз по утрам он отправлял впереди себя гонца, дабы тот предупреждал по пути, что идёт сам великий князь. Так было и на сей раз: в Старицы с рассветом ускакал его сеунщик.

Все эти дни, пока великий князь собирался в поход и шёл до Стариц, князь Андрей был озабочен тем, чтобы выполнить повеление старшего брата, собрать в своём уделе сто ратников и держать их в седле к тому часу, как явится великий князь в Старицы. Дело оказалось непростое. Наступала уборочная страда, шёл сенокос. Как отнять у многодетной семьи кормильца, ежели он и пахарь и жнец, а уж воин в последнюю очередь? Скажут, что сто ратников не так уж и много. Однако и немало, ежели помнить, что в нынешнем году по весне князь Андрей уже отправил из своего удела в Москву триста ратников. И всё шло к тому, что близился день, когда из Старицкого удела уйдёт в великокняжескую рать последний молодой мужик. При всём этом старицкий конный полк ратников во главе с князем Юрием Оболенским-Большим вот уже несколько лет стоит на береговой службе на Оке в ожидании набегов крымских татар. И некому было пожаловаться на эту несправедливость. Одно оставалось Андрею Старицкому: ждать жестокосердного старшего брата.

   — Костью в горле встали бы тебе мои воины, — ругался князь Андрей, готовясь к встрече государя.

Великий князь появился в Старицах злее обычного. В сумерках долгого летнего дня он въехал на подворье брата и, не сойдя с коня, строго спросил встретившего его Андрея:

   — Где воины, коих велел тебе держать в седле?

   — По избам они, князь-батюшка. Утром чуть свет явятся, как в поход выступать.

   — Ноне я выступаю. Псковичи в измену спешат уйти. Полки мои в движении, — резко пояснил Василий.

   — Худо. Да ты бы сошёл с коня. Чай, не к чужому приехал. В покоях трапеза ждёт.

   — И то сказать — голоден. За день-то маковой росиночки во рту не было. — Князь дал знак воинам, и к нему подбежал стременной, помог сойти с коня.

Андрей был уже рядом, и братья обнялись, вместе направились в палаты. По пути князь Андрей наказал дворянскому сыну Судку Сатину собрать ратников, коих определил на службу великому князю.

   — Шли моим именем всех дворовых по селениям, чтобы немедля выступали в поход. И не забудь к тому же про Фёдора Колычева: быть ему сей же час у меня на подворье.

В трапезной князю Василию принесли таз с водой, он умылся и прошёл к столу, сел в кресло брата. Андрей примостился сбоку. Позвал князя Пронского, самого преданного ему человека.

   — И ты с нами вкуси чем Бог послал, — сказал Андрей своему конюшему.

Трапеза проходила в молчании. Великий князь часто посматривал на младшего брата, словно пытался разгадать, что у того на душе. Он знал, что Андрей не питает к нему тёплых родственных чувств. Знал и причину тому: жил по его воле в чёрном теле, не имея права обзавестись семьёй, вырастить наследников, продолжателей рода. Да нашёл Василий утешение, но не брату, а себе: «Ничего, вот скоро найду себе чадородную, тогда и ему поблажку сделаю». Уже завершив трапезу, князь Василий сказал Андрею:

   — Соломония за мной увязалась в поход, да под Волоком Ламским сомлела. Завтра, поди, князь Шигона доставит её к тебе. Как поправится, отвезёшь её в Москву. Ещё Фёдора Колычева отправь при ней. Дядья просили за него. Пора ему служить в стольном граде при дворе великого князя.

   — Исполню, как велишь, — скупо ответил Андрей. Но сердце забилось чаще, он взволновался. И не будь в трапезной сумеречно, великий князь увидел бы, как изменилось лицо младшего брата. Да было то угодно Всевышнему, чтобы всё случившееся далее между Андреем и Соломонией осталось неведомым некое время государю Василию.

ГЛАВА ПЯТАЯ АНГЕЛ-СПАСИТЕЛЬ


Покинув подворье князя Андрея Старицкого, Степан и Фёдор Колычевы вышли на берег Волги и, не сговариваясь, направились к монастырю. Им было о чём поговорить. Когда пришли к тому месту, где Фёдор с Ульяной сидели на пне, он промолвил:

   — Вот тут меня и ударили. А больше ничего не помню.

   — Разбойники! Попадись они мне, живота лишил бы не дрогнув, — распалился боярин Степан. — Крест целовать буду, но скажу одно: волею Ростовских с тобой расправились.

   — Батюшка, но ведомо ли тебе, что с княжной Оболенской?

   — Никакой молвы о ней по Старицам не слышно. Уж я и матушку твою понукал проведать Оболенскую. И на двор её не впустили.

У Фёдора тревожно забилось сердце.

   — Беда с ней случилась, батюшка, спасать её нужно! — горячо воскликнул он.

   — Охолонись. От кого спасать? — сердито спросил боярин Степан. — Как вытурят тебя из Стариц, так вольно на улицах и в храме появится. Потому и не лезь на рожон.

   — Не верю я тому, что с ней не случилась беда. И то пойми: ведь она люба мне. И я ей — тоже.

   — Тогда поди и спроси князя Юрия, почему он на тебя в обиде.

   — И спрошу! Ноне же сие сделаю.

   — Ну попытай удачи, попытай! Останавливать тебя не буду. Вот он скоро из монастыря по этой дорожке пойдёт. Тут и жди его, а мне домой пора. Да смотри, поберегись, а то как опять что...

   — Теперь уж остерегусь, разуму прибавили, — отозвался Фёдор.

   — Ну то-то. — И Степан ушёл в город.

Фёдор спустился с обрыва на берег, покружил вокруг пня, попробовал представить, как уязвили его, поискал рыболовную снасть и ни с чем поднялся на дорогу, направился к монастырю, навстречу князю Юрию Оболенскому-Меньшому. Он шёл и думал о тех, кому обязан всем, что случилось с ним и с княжной Ульяной. Он уже знал точно, что с нею приключилось несчастье. В горячей голове молодого боярина рождались всякие замыслы мести за разбой. Он хотел, чтобы эта месть была честной, открытой, потому ему нужно было знать твёрдо, что с ним посчитались Ростовские. За все свои беды он готов вызвать на единоборство любого из князей — отца, сына. Да знал, что ни тот, ни другой не примут его вызов.

Чашу терпения Фёдора переполнила встреча с князем Юрием. Он вскоре повстречался Фёдору на монастырской тропе. В последнее время князь часто ходил в обитель. Вынашивал он тайное желание уйти от мира, принять постриг и служить Богу. Но тому помехой был князь Андрей Старицкий, у которого Оболенский служил дворецким.

Вид у князя Юрия Александровича был удручённый. В пути он не поднимал глаз от земли, словно стыдился смотреть на мир божий. Поодаль от князя шли два вооружённых мечами холопа. Фёдора удивило сие. В прежние времена такого за князем не водилось, чтобы воины сопровождали его. Фёдор поспешил навстречу князю и спросил его с поклоном:

   — Князь-батюшка Юрий Александрович, прости за дерзость, но я хочу знать, что случилось с княжной Ульяной? Даже в храм не ходит.

   — Тебе не следовало возникать предо мной! Прочь с пути, а не то холопов крикну! — гневно произнёс князь.

Но Фёдор не дрогнул и с пути не сошёл.

   — В чём вина моя, князь-батюшка? — спросил он.

   — Зачем появился пред Ульяшей?

   — Но ведь я спасал её от погибели!

   — Лучше бы не спасал, сраму меньше!

   — Нет, князь-батюшка. Ты токмо сей час так считаешь. Погибни Ульяша, ты предал бы меня сатане.

Князь горестно вздохнул, опустил голову и молвил смиренно:

   — Верно сказал. Да нет радости ни мне, ни её матушке, ни ей оттого, что она жива.

   — Прошу Христом Богом, князь-батюшка, скажи, что случилось с Ульяшей? Никому того не прощу!

   — Ничем ты ей не поможешь. Она — чужая невеста. Да не ведаю, будет ли женой, потому как опозорена. Она поругана и обесчещена! — выкрикнул князь, и на глазах у него появились слёзы. Он стоял перед Фёдором поседевший и постаревший раньше времени.

   — Кто учинил то злодейство?! Кто? Я убью того! — воскликнул Фёдор и взял князя за руку.

   — Если бы я знал, кто погубил мою дочь, сам учинил бы суд.

   — Князь-батюшка, сие на совести Васьки Ростовского! Он и есть злочинец! — убеждённо отозвался Фёдор.

   — Окстись, боярин! Как можно жениху такое сотворить! — Князь отмахнулся от Фёдора и медленно побрёл к дому.

Но Фёдор не оставил его в покое.

   — Эх, батюшка Юрий Александрович, ты доверчив и мыслью устал. Ведь твоя сестра Ефросинья уже потеряла надежду стать супругой князя Андрея Старицкого. А батюшка говорил мне: Ростовские потому и затеяли сватовство, что думали породниться с тобой и с князем Андреем через княжну Ефросинью. — Фёдор торопился высказать всё, что ему было ведомо от отца. — А ведь князь ноне прямой наследник престола державы.

   — Господи! — взмолился князь Оболенский. — Полно вам тешить себя надеждами на то, что когда-нибудь князь Андрей наденет мономахову шапку. Уж я-то знаю Василия. Хитрее его токмо татарские цари. — Князь даже остановился. — Василий костьми ляжет, дабы никого из братьев не допустить к трону. Да, он бесплоден. Но он-де иезуит. Он послал челобитную вселенскому патриарху о разводе, он наступает на горло митрополиту Даниилу и добьётся расторжения уз, преступит закон церкви. Судьба Соломонии в монастыре. Он же возьмёт себе в жёны — знал бы ты кого! Он приведёт во дворец дочь колдуньи, аспида в образе прекрасной женщины. А она-то уж найдёт путь к наследнику. Прелюбодейства в ней, женщине литовской и татарской крови, пруд пруди! — Князь вскинул руки к небу. — Господи, избавь нас от этого исчадия сладострастия и порока! Даруй ей смерть лёгкую, но избавь!

Может быть, глас этого бесхитростного и чистосердечного человека дошёл до Всевышнего. Спустя тринадцать лет будущая жена Василия, княгиня Елена Глинская, мать Ивана Грозного, жестокая и беспощадная, умертвившая даже своего родного дядю-благодетеля, была отравлена и скончалась лёгкой смертью.

Фёдор Колычев перекрестился. Он тоже слышал кое-что о нраве будущей великой княгини и потому поддержал Оболенского.

   — Но должно воспротивиться этому браку! — горячо заявил он.

   — Полно, боярин! Василий перешагнёт через всех, кто встанет на его пути. Да ты будешь скоро очевидцем перемен. Теперь оставь меня. — И князь Юрий побудил уйти Фёдора.

Но Колычев ещё молча сделал несколько шагов рядом, словно что-то соображая. Потом его словно обожгло. Он поклонился князю и побежал в город. Он мчался на подворье князей Оболенских, надеясь на то, что успеет до возвращения князя встретиться с княжной Ульяной. Он прибежал к воротам запыхавшись и, к счастью, легко преодолел первый заслон. Холопы, что сторожили ворота, знали, чем обязана княжна боярину, и пропустили его. Велели идти в людскую и там найти домоправительницу Апраксию. Фёдор нашёл её быстро, но уткнулся в неё, как в каменную стену.

   — Иди, иди, гуляй, сокол, по иным дворам, а здесь тебе нет ласки, — заявила Апраксия и загородила всю дверь в княжеские палаты. — Никого зреть не хочет Ульянушка, детка моя. А тебя, позорника, и слышать не желает. Ить, являются то один, то другой!

Фёдор ухватился за последние слова домоправительницы, потянул из неё другие.

   — Кто же так рассердил тебя, Апраксия?

   — Да тебе-то зачем знать? Иди, иди, гуляй. — И Апраксия начала теснить Фёдора из людской своими крепкими телесами.

В этот миг прибежала со двора шустрая молодая девка, а как глянула на Фёдора — улыбнулась и что-то пошептала на ухо Апраксии. Румяное широкое лицо услужницы расплылось в улыбке.

   — Ишь ты! — отозвалась она на шёпот девки и спросила Фёдора: — Так ты и есть тот добрый молодец, что спас нашу детоньку?

   — Я и есть, коль так.

Апраксия осмотрела Фёдора, словно коня на торгу.

   — Экий ты, сын Степанов: и кудряв, и глазаст, и нос не хлипкий. Ох, боярин, смотри, однако: огорчишь Ульяшеньку, быть тебе батогами битым. — И освободила дверь да на девку крикнула: — Что зенки повыкатила?! Кыш на птичник!

Фёдор успел улыбнуться доброй девице, и она убежала. Апраксия взяла его за руку и повела во внутренние покои, а в сенях усадила на лавку и твёрдо сказала:

   — Вот что, сокол мой. Вспомнила я теперь о тебе всё, знаю, что ты для Ульяши. Потому должен знать всю правду.

   — Приму, какой бы ни была, — ответил Фёдор.

   — В ту ночь, как пришла беда, прибежала на подворье сенная девка Грунька, коя ходила при Ульяше, закричала благим голосом: «Ратуйте! Ратуйте матушку-княжну!» Сбежались мы, спрашиваем, а она ни слова толком не может вымолвить. Одно твердит: «Ратуйте! Ратуйте!» А как шлёпнули её по заду, так всё и выложила. Была она с Ульяшей в монастырском посаде, да отпустила её княжна к родителям в деревню. Там и припозднилась. А как возвращалась тем путём, коим с Ульяшей ходила, так и увидела татей, кои через дорогу в лес Ульяшу тащили, там и скрылись. Скопом побежали мы туда, батоги, пищали взяли, а татей уже и след простыл. Только наша доченька, голубушка, на валежине распластана. Как глянули на неё, так и обомлели: носильное на ней в кровушке, летник до грудей порван. Что там было, как все голосили! Да сняли с неё путы, батюшка-князь кафтаном своим укрыл, взяли её, словно пушинку, в возок уложили, что следом с матушкой Еленой прикатил. Привезли, поместили в светёлке. А она, сердешная, как придёт в себя, закричит слёзно, от живота просит избавить. Да накричавшись, снова сомлеет. И так три дня. Теперь лежит словно неживая, от всего отрешённая. — Рассказывая, Апраксия плакала и, только закончив, вытерла передником слёзы.

Фёдор слушал Апраксию, крепко стиснув зубы и сжав кулаки на коленях. В груди у него бушевала ярость. Он был уверен, что поругание над княжной учинил князь Василий Ростовский. И умысел видел Фёдор. Счёл Василий, что из такого хомута, какой он накинул на Ульяну, ей не выбраться. Знал Фёдор, что в Старицах никто другой не опустился бы до насилия над молодой княжной. И теперь Фёдору следовало посчитаться с князем Василием не только за разбойничье, трусливое нападение на него, но и за поруганную честь любимой девушки. А в том, что он любит Ульяшу, Фёдор не сомневался. Теперь же, в несчастье, она стала ему ещё дороже. Ярость слепила глаза Фёдора, в голове кружились мятежные мысли. Он готов был бежать на подворье князей Ростовских и всё предать огню и мечу, потому как, считал он, там все виноваты в том, что содеяно с княжной Ульяной.

Охладило Фёдора одно: с подворьем Ростовских сгорят все Старицы. К тому же знал он, что ни князя Василия, ни его отца в городе уже нет. Кому же мстить? И всё-таки он решил, что от наказания Василию не уйти. Теперь у него не было прав на Ульяну, он не жених ей, а враг. И оставалось одно: найти Василия где угодно и посчитаться с ним. И хорошо бы найти его в Москве, размышлял Фёдор. В стольном граде у него есть братья Михаил, Андрей, Гавриил. Они хоть и не кровные, но в помощи не откажут, ежели понадобится.

Апраксия закончила рассказ со всхлипами:

   — Теперь нашей доченьке свет не мил, лежит она кои дни и никого к себе не пускает.

   — Тётушка Апраксия, но она же назвала меня ангелом-спасителем. Уж как пить дать допустит в светлицу, — молил Апраксию Фёдор.

   — И не проси! И не вводи во грех, пока матушку-княгиню не позвала! — сердилась та.

   — Не надо звать матушку Елену. Скажи Ульяше, что я пришёл. Иди, тётушка, а я посижу здесь тихо.

Фёдор и Апраксия ещё препирались, но, будучи женщиной мягкой по нраву и рассудительной умом, она сочла, что Фёдор не нанесёт её любимице большего урону, в коем пребывала. Да, может, и подвигнет её к жизни, потому как было видно, что княжна медленно угасала. И Апраксия положила на плечо Фёдора тёплую руку.

   — Сиди тут, как мышь. Жди свою судьбу. — С тем и ушла.

Сколько времени минуло, Фёдор не помнил. Он молил Бога о том, чтобы Ульяша проявила к нему милость, позвала-показалась. Наконец Апраксия пришла, и лицо её было светлое.

   — Иди, боярин, княжна Ульяша в милости к тебе.

Фёдор поднялся со скамьи и чуть не побежал.

   — Охладись, охладись, — предупредила Апраксия, — ещё не ведаешь, что тебе уготовано.

Она повела Фёдора сенями, по чёрной лестнице во второй покой и там в небольшой прихожей усадила его на скамью.

   — Жди здесь и дальше ни шагу.

В прихожей, пол которой застилали цветастые половички, было светло, чисто и пусто. Лишь в углу стоял сундук с узорами да у печи широкая лавка, на которой, похоже, спала сенная девица. Фёдор осмотреться не успел, как дверь светлицы открылась и на пороге появилась княжна Ульяна. На ней был сиреневый сарафан, подпоясанный серебряным пояском. Голова ничем не прикрыта. Как увидел Фёдор Ульяшу, так и зашлось у него сердце от жалости. Не было в ней от прежней жизнерадостной отроковицы ничего. Бледное с синевою лицо, испуганные печальные глаза, плечи опущены, руки словно плети. И вся она высохла от худобы.

Ульяна закрыла за собой дверь, прислонилась к ней, и в сей же миг Фёдор шагнул к княжне, опустился на колени и взял её за руки. Она же сказала:

   — Федя, не ищи меня больше. Вот как придёт старица из суздальского Покровского монастыря, так и уйду с нею. — И высвободила руки. — Прощай, ангел-спаситель.

   — Ульяша, не делай невозвратного шага. Я люблю тебя. Вымолви ответное слово, и я пришлю к твоим матушке с батюшкой сватов.

   — Не тешь себя надеждой, Федя. Мне, порченой, нет места в миру.

   — Полно, Господи! Да и есть ли твоя вина в том, что ты попала в руки злодеев? У ног твоих молю: забудь о своей беде, вернись к жизни, данной нам Всевышним, поверь в наше будущее! — И Фёдор, вновь взяв княжну за руки, поцеловал их.

   — Не надо, Федя, не надо! Я недостойна твоей милости. Стыд и срам поедают меня оттого, что я ещё жива. — И Ульяна взмолилась: — Боже милосердный, открой мне свои врата, впусти в Царство Небесное! Открой, дабы не упала головой в прорву!

Фёдор встал и прижал Ульяну к себе.

   — Любая, не тешь лукавого, не убивай матушку с батюшкой, отрекись от чёрных желаний, не сироти нас! Ведь батюшка твой побуждается принять постриг. Да помни и то, что князья Оболенские всегда были мужественны и являли гордость и честь российскую. Да и как можешь ты уйти от жизни, ежели злочинец не наказан и торжествует?

   — Кто тот злочинец, я не ведаю. Только Богу дано знать погубителя моего. Всевышний его и покарает.

   — Ульяша, ты светлая и чистая душа, но твоё милосердие к врагу только урон нашей вере. Я найду его и посчитаюсь с ним в честной схватке. Он ведь и меня огрел.

   — Всё видела и слышала: и как по голове тебя ударили, и как ремнями скручивали. Их было пятеро, все холопы, так мне показалось.

   — Ты узнала их? Чьи они?

   — Нет, не признала бы. Да и как? Все в чёрном, и шлыки закрывали лица. Тут же они и меня схватили, в холстину закутали. Кричать пыталась, так рот зажали, а там вервью перетянули. Я и сомлела. В себя пришла лишь в светлице.

   — Господи, укажи мне тех злодеев, укажи! — взмолился Фёдор. Грудь у него ломило от гнева и ненависти. И показалось ему, что он сокрушил бы дюжину врагов. Да и сокрушил бы, потому как с детских лет был приучен к настоящему мужскому делу. Ещё там, в Деревской пятине на Онеге, Фёдор выстаивал с мужиками вровень на заготовке леса от зари и до зари, не уступал в сноровке, когда отёсывали брёвна, ставили срубы. — Господи, укрепи наш дух в одолении зла и нелюди!

Ульяна сильнее прижалась к Фёдору. Тепло и сила, исходящие от него, волнами перекатывались в её ослабевшее тело. И она почувствовала, как всё в ней оживает, всё раздробленное срастается. Под руками Фёдора она выпрямилась, плечи её поднялись, шея расправилась. Волны подошли к её лицу, и с него исчезли бледность и синь. А волны катились всё выше, и посветлело в глазах, они зажглись, заискрились. И сердце её наполнилось жаром. Ульяна забилась под руками Фёдора, но не тревожно, не от горя, а от прихлынувшей нежности к ангелу-спасителю. Она заплакала легко и радостно. Да и как могло быть по-другому, ежели он вновь вытащил её из безысходности и печали, уныния и отчаяния! И Ульяна подумала: «Как бы всё ни сложилось дальше, но, пока он согревает меня, пока отдаёт свою силу, послужу ему всем естеством своим, и душою и сердцем. Встану рядом с ним пред лицом всяких бед и напастей».

Фёдор почувствовал изменения в Ульяше и больше не возносил горячих слов, не грозил кому-то, ещё неведомому. Его тёмно-синие глаза смотрели в бархатные озера Ульяши, и сердце его заходилось от нежности. И она не спускала с него глаз, и губы её приоткрылись в улыбке. Они порозовели, в них билась уже горячая кровь. И волны тепла и силы теперь уравнялись. Они и в Ульяше вздымались и перекатывались в Фёдора, захлёстывали его по самое горло. И ему захотелось пролить слёзы. Но он сдержался, потому как знал, что не только в горе, но и в радости мужчине должно держать глаза сухими. Время потеряло для них смысл. Уже канула в Лету печаль, протекли реки горя и уныния. Наступила вечность покоя, нежности, безмятежного полёта. Время утратило над ними власть. То, что вершилось месяцами, годами, они одолели за мгновения. Нерасторжимо связались их узы. И теперь в их телах, хрупком и слабом Ульяши, сильном и прочном Фёдора, родилась одна большая и чуткая душа. Теперь их желания, взгляды, побуждения зарождались на одном древе. И пришёл миг, когда они вместе подумали о житейском, о том, что явилось им из далёкого прошлого, возникло в дикой мерзости, которая чуть не погубила их. Ульяша и Фёдор сошлись в своих мыслях, как если бы думал кто-то из них один: «Вот только дитя от злодейского семени нам не надо. Да справимся и с этой напастью. Есть же бабушка-ворожея Степанида Рязанка. Она изгонит травками злое семя».

Той порой, как Ульяша и Фёдор избыли две вечности, пробудилась от сонного наваждения Апраксия, что коротала время на широкой лавке в светлице.

   — Ахти, эко я в дрёму упала! А голуби-то мои не упорхнули?

Да как поднялась, как понесла на своих коротких ногах восемь пудов телес, так чуть не выломила дверь в светлицу, благо спиною к ней стоял Фёдор. Он всё-таки испытал крепкий удар, пошатнулся. Вывалившись из покоя, Апраксия чуть было не упала, но Фёдор успел подставить ей своё плечо.

   — Ахти меня, — запричитала вновь Апраксия. — Грех попутал непутёвую, задремала и помстилось мне, что голуби-то мои улетели. Ан нет, вы здесь и в радости. А не то матушка Елена с меня шкуру спустила бы.

   — Полно, мамка, от кого и куда нам улетать? — весело ответила Ульяна.

Апраксия ещё сотрясалась и голосом и телесами, а Фёдор и Ульяна по-детски звонко и беззаботно смеялись над нею. И суть смеха юных душ дошла до неё, она сама улыбнулась да кинулась к Фёдору, обняла его и поцеловала, навзрыд произнесла:

   — Сокол ты мой несравненный! Вот уж истинно ангел-спаситель! Лед-то, лёд-то растаял в грудях у моей детоньки. Земной поклон тебе, сокол ясный! — И бухнулась в ноги Фёдору.

В сей миг на лестнице появилась княгиня Елена. Её лицо, ещё не увядшее, красивое даже в горести, вдруг засветилось удивлением, потом улыбкой. Она поднялась в прихожую и привлекла дочь к себе, прижала к груди. Заплакала.

Ульяша вытирала ей ладонями слёзы и утешала:

   — Матушка, мне хорошо! Матушка, возрадуйся вместе с нами!

ГЛАВА ШЕСТАЯ СОЛОМОНИЯ


После отъезда великого князя Василия из Волока Дамского Соломония провела в шатре ещё полдня. Она лежала в постели и была безучастна ко всему, что её окружало. Она всматривалась в прошлое. Проплывали перед нею годы замужества, словно тяжёлые осенние тучи.

Ах, как мало выпало на её долю светлых погожих дней! Лишь в начале замужества, когда князь Василий выбрал её из пятисот девиц, которых собрали в Кремль на смотрины, и Соломония покорила его своей красотой, жизнелюбием и пытливым, хотя ещё по-детски наивным умом, она, как ей казалось, была счастлива. Бодрило честолюбие: великая княгиня всея Руси. Но уже в ту пору у Соломонии были сложные отношения с супругом. Она и боялась его и боготворила. В её глазах Василий был сказочным богатырём, смелым, суровым и, думалось ей, добрым. Но вскоре её мнение о муже стало меняться. О доброте его она скоро забыла. Она увидела его крутой нрав. Он даже противился своему строгому отцу. Когда Иван-батюшка попытался женить его на датской принцессе Елизавете, Василий показал отцу крепкие зубы и наотрез отказался взять в жёны иноземку. Великого князя Ивана Третьего не зря в народе называли грозным. Он и на самом деле был таким. И не сносить бы Василию головы, когда отец вновь решил женить его на принцессе, но теперь уже на дочери литовского короля. Но вмешался в назревающую свару близкий к великокняжескому двору грек Юрий Трахиниот.

— Ты, великий князь всея Руси, должен знать, что даже византийские императоры не искали невест своим наследникам в чужих землях. Тут ведь недолго и династию порушить.

Соломония узнала о сём разговоре из уст самого Трахиниота, который стал её учителем и сделал пытливую княгиню образованной женщиной той поры.

Великая княгиня верила, что её жизнь с князем Василием была бы другой, если бы с первых лет супружества у них появились дети. Она приняла Василия через год после венчания, когда ей исполнилось шестнадцать, и с первых дней лелеяла надежду, что понесёт. Но миновало несколько месяцев, а у неё всё было, как прежде. И Соломония поняла, что они не зачали дитя. И потекли годы бездетной жизни, и каждый из них становился для Соломонии более несчастным и суровым, чем предыдущие. И всё реже Василий ложился с нею в постель, ласкал её и искал близости.

В первые годы супружества молодую княгиню обуревала ревность. Ей метилось, что в походах, а они случались каждый год, князь согревал других россиянок, что у него уже по многим землям Руси подрастают сыновья и дочери. И Соломония дерзнула пустить по тем городам и весям, где побывал великий князь, своих видоков и послухов, кои проведали бы у кого там из россиянок растут княжеские отпрыски.

Лет пять сабуровские холопы бродили по тем местам, где останавливался великий князь. Но опасения Соломонии так и не подтвердились. Никто из россиян и слыхом не слыхивал, чтобы где-то у кого-то подрастал княжеский прелюбодеич. И вот уже лет десять княгиня Соломония не пускала по следам мужа доглядчиков и вовремя прекратила надзор, потому как у великого князя повсюду были шиши. И они доносили ему о то, чего ищет Соломония, что нужно холопам её отца в городах и весях.

Великий князь Василий ни разу не упрекнул в том жену. А великая княгиня радовалась тому, что князь Василий не нарушал супружеской верности. Но к радости примешивалась и горечь. Было похоже, что Василий не осмеливался выявлять свой порок за стенами супружеской опочивальни.

В последнее время Соломония склонилась к одной мысли и утвердилась в ней: князь Василий не впадал в блуд по той причине, что имел основание обвинять её в бесплодии. И теперь, лёжа в тишине неразорённой природы, под лесной сенью, Соломония уверовала в другое: есть у неё право подвергнуть себя испытанию и либо воочию убедить князя, что ей дано от Бога рожать детей, либо тогда уж в омут головой. Третьего пути она не находила. Да и то сказать, ежели она не преступит целомудрия, то не сможет иным путём смыть с себя пятно бесплодной смоковницы и быть ей брошенной в монастырь. Уж такова судьба всех женщин великокняжеского дома.

   — Господи милостивый, прости за греховные побуждения, — поднимаясь с ложа, шептала Соломония, — придёт час, и я преклоню свою грешную голову, дабы судил ты заблудшую по делам её.

Великая княгиня позвала свою тётушку Евдокию и попросила помочь ей одеться. А когда Евдокия облачила княгиню в дорожное платье, она велела найти князя Шигону и передать ему, чтобы собирался в путь на Старицы.

Иван Шигона не внял тётке Соломонии, сам явился в шатёр.

   — Матушка-княгиня, куда изволишь ехать? — спросил он.

   — Тебе было сказано, что в Старицы. Зачем пытаешь? — неласково ответила Соломония.

Шигона подумал, что желание княгини не расходится с повелением великого князя, внимательно посмотрел на неё и понял, что она в состоянии перенести тяготы короткого пути, откланялся и ушёл распоряжаться. Этот самый скрытный человек великокняжеского двора был предан Василию и служил ему, как пёс. Он и великой княгине верно служил. Но к тому примешивалась досада. Иван Шигона не верил, что Соломония бесплодна, — о том говорили ему вещие сны. В них он часто ласкал прекрасное тело Соломонии, с замиранием сердца гладил её полнеющий живот, в котором таилось его дитя. Какие это были прелестные сны! Но всякий раз пробуждение приносило нестерпимую боль, разочарование и злость, потому как не дано ему было владеть красавицей Соломонией. И чтобы отдалиться от неё, чтобы грешные мысли не жгли душу, он возненавидел Соломонию. Но от службы ей никто, кроме великого князя, освободить его не мог.

Усадив Соломонию и её тётку в каптану[16], он с облегчением вздохнул: «Скоро конец твоему владычеству». Князь поднялся в седло и повёл свой небольшой отряд в Старицы.

Весь день великая княгиня просидела у оконца каптаны и взирала на благостную природу родной земли, украшающую их путь. Бежали мимо берёзовые рощи, пойменные луга, где поднимались уже стога сена, веселили глаз прогретые солнцем сосновые боры. В них терпко пахло хвоей и смолой. На опушках рдели гроздья рябины. Всё это умиляло Соломонию, её настроение возбуждалось и от родного приволья, и от предстоящей встречи с князем Андреем. И она не заметила, как приехали в селение Погорелое Городище, от коего до Стариц было рукой подать.

Князь Шигона остановил отряд на трапезу, да тут же отправил гонца в Старицы, дабы тот предупредил удельного князя о прибытии великой княгини. Не хотелось Шигоне уведомлять князя Андрея, но дворцовый устав без порухи себе не преступить. И потому, когда в сумерках долгого летнего дня Соломония подъезжала к городу, над ним гулял колокольный благовест. На всех церквях, а их было много в Старицах, звонари старались перещеголять друг друга. Но лучших звонарей, чем соловецкие, в Старицах не было. Они же на сей раз величали княгиню Соломонию особенно. На соборной колокольне звонари прямо-таки выговаривали:


Бого-лепно, бого-лепно
Соло-монию встре-чаем.
Многи лета, многи лета
Ей от всей души желаем.

Да тут соловецкие созорничали:


Голи-ками приметаем!
Голи-ками при-ме-таем!
Метлой метём
Путь-дороженьку!

Горожане простили им ту благую вольность, потому как Соломонию они почитали не меньше, чем своего князя. И москвитяне такой встрече порадовались. Лишь князь Шигона гневно заметил на ветер:

   — Вот ужо будет вам, смутьяны, как час придёт! С чего растрезвонились?

Князь Андрей не ждал Соломонию в теремах и на подворье не задержался, а спустился к самой Волге, ибо княгиня Соломония была для него желаннее князя Василия. От того одни огорчения исходили. А тут солнышко из хмари выплывало.

Соломония покинула каптану, лишь только мост остался позади. Мелькнуло у неё дерзко: «Спалить бы, разметать его и до конца дней в Старицах остаться».

Князь Андрей поклонился и спросил:

   — Хорошо ли доехала, государыня? — Глаза князя светились-играли.

   — Славно. Да к тебе всегда путь-дорожка скатертью стелется, — ответила Соломония тёплым голосом.

   — Речи твои мне приятны, — признался Андрей. — Надолго ли?

   — Моя бы воля, тут, на Волге, зимовала бы и летовала до исхода дней, — повторила она вслух сокровенное желание.

Грусть и тоска послышались князю Андрею в этих словах Соломонии. Да как утешить? Они помолчали. Но князь подумал, что только здесь, поднимаясь на долгий крутой берег Волги, они могут поговорить, не боясь, что их подслушают. Вон Шигона уже далеко впереди. Гордый, заносчивый, промчал мимо, едва поклонился. И боярыня Евдокия далеко, но позади. Князь Андрей коснулся руки Соломонии.

   — Твоё желание может исполниться. Василий болен, и у него нет наследника не по твоей вине. Знаю, он и до тебя был немощным. Потому прямым наследником будет только твой сын. И ещё скажу. — Князь Андрей оглянулся — по-прежнему они шли в отдалении от всех. — Скажу без страха заслужить твой упрёк. Люба ты мне пуще жизни, потому быть ли у тебя дитяти, сие в твоей воле.

Соломония слушала Андрея жадно, с волнением. Она благодарила Бога, что он дал понять князю её желания. Она же и ехала в Старицы только затем, чтобы избавиться от многолетней боли, вспыхнувшей ещё в родительском саду невесть как давно. Соломония поняла, что нынче у них не будет никаких помех отдать свои судьбы в руки Господа Бога. Великая княгиня посмотрела на князя Андрея с нежностью. Он ей всегда был люб. Да и как не полюбить такого сокола! Соломония окинула Андрея взором с ног до головы: статен, светлолиц, всего на семь лет старше её. Не было в нём лишь богатырской силы, и нравом мягок, твёрдости мало вовсе. Да и то сказать, та твёрдость была с детства подавлена в Андрее старшим братом, коему жестокости и твёрдости не занимать. Знала Соломония, что подданные любили своего князя. Он был заботливым и добрым государем. Подтверждение тому княгиня видела своими глазами: весь берег Волги заполонили горожане, кои вышли следом за князем. Они что-то кричали, их возгласы были радостными. Им казалось, что князь наконец-то обрёл семеюшку. Андрей, однако, отметил для себя другое. Он вспомнил, с каким трудом ему удалось собрать три-четыре десятка горожан, дабы встретить великого князя. И его приезд в Старицы не вызвал у собравшихся на берегу Волги никаких проявлений верноподданности.

Князь Шигона с отрядом воинов ожидал на высоком берегу княгиню с нетерпением и был недоволен тем, что она и князь Андрей чувствовали себя вольно и могли говорить о чём угодно, потому как близ них не было послухов.

   — Да ничего, ничего, твоя песенка спета, матушка, — прошептал он, когда Соломония уже шла по площади к княжеским палатам.

Он спрыгнул с коня и пошёл следом за княгиней. У Красного крыльца произнёс:

   — Матушка-княгиня, жду твоего повеления.

   — Ты, воевода, ещё вчера получил повеление великого князя. Вот и радей, как велено. — Сказано сие было равнодушно и с пренебрежением: ты, дескать, холоп государя, потому и живи по уставу холопов.

Грудь Шигоны обожгло гневом: «Мерзкая! Ты ещё поплатишься, топтанием оскверняя душу!» Ответил же покорно:

   — Так и будет, матушка. Утром и уеду вдогон.

В просторных покоях князя Андрея в этот вечер царило оживление. Несмотря на поздний час, в трапезной были накрыты столы и дворецкий Юрий Оболенский-Меньшой принимал гостей. Стольник князя Иван Ших-Черятинский успел позаботиться о том, чтобы достойно угостить москвитян. Пришли поклониться великой княгине князь Фёдор Пронский, бояре Степан Колычев, Борис Пилецкий. Тут же явился крадучись боярский сын Судок Сатин, сам угодливый и скорый в делах, а душонка чёрная и подлая. Иван Шигона посмотрел на него многозначительно, дал понять, что он ему нужен. Шигона присматривался к придворным мужам князя Старицкого, будто примерялся к каждому, как ухватить за шею, когда грянет над ними час опалы. А она неумолимо надвигалась. Но в этот вечер Шигона ничем не поживился, дабы донести крамольное до великого князя. Пока волжане вели разговор о хозяйственных делах, об урожае, об уборке хлебов и всего, чем одарило россиян щедрое лето. Даже о набегах татар не говорили, хотя с каждого двора на Оке бились против ордынцев один-два воина. А как выпили хмельного, так мужи старицкие завели речь об охоте, близком её начале. Докладывали егеря вельможам, что нынче на озёрах богато гусей и уток, да и лебедей можно пострелять, что боровой птицы по лесам в достатке. Князь Старицкий был страстный охотник, и псарня у него не уступала великокняжеской.

Гости разошлись за полночь. А ранним утром князь Андрей проводил в путь князя Шигону. Разговор между ними был короткий.

   — Передай великому князю, что Соломонию проводим до Москвы в полном здравии, — сказал князь Андрей.

   — Завтра и отправь. Чего её держать здесь? — без всякой почтительности и с вызовом заметил Шигона.

   — На то её воля. Тебе же в дорогу пора, — сухо отозвался князь Андрей и, не пожелав доброго пути, ушёл в палаты. Позвав князя Юрия Оболенского, наказал ему: — Ты, Александрович, пошли человека в Покровский монастырь за Иовом. Порадуем его пением великую княгиню. Подобного пения в Москве не сыщешь.

   — Верно сказано, батюшка-князь. Сей миг и пошлю Карлушу, — ответил Оболенский и ушёл исполнять повеление князя.

Этот день проходил в Старицах тихо и благостно. Оживление в княжеских палатах наступило к полудню. Соломония вышла к трапезе вся в свечении, словно в пасхальный день. Она была в ожидании чуда. После трапезы князь Андрей повёл великую княгиню на богослужение в кафедральный Благовещенский собор. Там отстояли обедню. Чинность службы и пение хора пришлись ей по душе. Особенно же очаровал Соломонию своим чистым ангельским пением отрок Иов. Он был иконописен.

   — Ему бы в стольном Успенском соборе на клиросе петь, — заметила Соломония.

   — Придёт час, и позовём, — ответил князь Андрей.

Соломония поняла значение сказанного, посмотрела на Андрея ласково. «Господи милостивый, помоги исполниться благим помыслам», — подумала она.

После обедни великая княгиня в сопровождении князя Андрея и его свиты прошлась по главной Богдановской улице удельного княжества, любуясь тихим, уютным городом, утопающим в зелени садов, его красивыми хоромами, церквами.

   — Как боголепно у тебя здесь, Андрей Иванович, не то что в оглашённой Москве.

   — Верно, матушка. — Но на чело князя пало облако, сказал о давно наболевшем: — Да вещает сердце, что близок конец той благости. Вот-вот не только Старицы, но и всю Россию опалит огнём, ежели не будем добиваться нового устроения державы.

   — Как согласно мы мыслим. И верно, вижу я во всей державе поветрие на грозу. Великий князь Василий изживает себя, в окружение берёт таких поганцев, как князь Иван Шигона. Вот и ваши князья Голубые-Ростовские к нему подстегнулись. — И воскликнула: — Господи, избавь нас от пришествия сатаны!

Старицкие горожане заполонили Богдановскую улицу, всюду плотной стеной стояли на деревянных пешеходках, толпою сопровождали великую княгиню, славили её. А досужие кумушки судачили о своём.

   — Лепота, что у княгини-матушки, что у князя-батюшки, от Бога. Им бы и быть семеюшками, — громко размышляла полнолицая горожанка.

Старицы жили в преддверии большого христианского праздника Преображения Господня, до которого оставался один день. Тому празднику суждено быть особенно памятным Соломонии и Андрею. Он наступил для них раньше, чем для всех россиян. Знали князь и княгиня, что в самую полночь, как наступить Преображению Господню, в мире вершатся всякие боголепные чудеса. И теперь Андрей и Соломония нетерпеливо ждали приближения вечера и ночи. Да время удалось скоротать незаметно: то за трапезой, то за осмотром хозяйства княжеского подворья. Князь Андрей показал Соломонии свою псарню — породистых гончих, борзых, волкодавов.

   — Одни они утеха у меня, обездоленного злым роком, Соломонеюшка, — пожаловался князь.

   — Тебя жалею, светлый князь, лучшей доли желаю, — отозвалась Соломония, когда шли от псарни на конюшню.

   — Правда, и здесь есть доброе существо, коему можно попечаловаться в час боли. Вон конь Жемчуг. — Андрей подвёл Соломонию к стойлу, где отдыхал белоснежный жеребец. — Он всё понимает, когда я душу чищу близ его.

   — У меня и того нет, князь Андреюшка. Разве что тётушка Евдокия Ивановна. Она у меня молчалива, как рыба. Порой и ей не скажешь того, чем душа болит. Потому я медленно тлею в одиночестве. Одно меня может утешить теперь — дитя. Чрево моё плодородно, сие я знаю, да семя в него некому было положить. Волчицей бы завыла, тогда, может быть, матёрый волчище нашёлся бы.

   — Полно, Соломонеюшка, кручиниться, — весело отозвался Андрей. — Близок час чудесам вершиться. И пусть над нами Всевышний чинит суд. А мы совершим чудо.

Князь Андрей смотрел в прекрасные глаза Соломонии, и был его взгляд так откровенен, так правдив, что великая княгиня нисколько не усомнилась в том, что чуду быть. Она ничего не ответила князю на ясно выраженное желание. Да и не нужно было слов. Всем своим существом, и глазами, в коих плескалась радость, и красиво очерченными губами, и движением руки, коей Соломония прикоснулась к Андрею, и ещё многим другим, чего князь не мог объяснить, Соломония дала ему понять, что она готова сотворить с ним чудо.

Они ещё погуляли по княжескому подворью, прошлись садом, где было светло от яблонь, усыпанных плодами. Взошла полная луна, и сад казался волшебным.

   — Благостно. Так бы и в мире... — тихо произнёс Андрей. И вдруг его ожёг страх за Соломонию. Спросил: — Ты не боишься, что будет потом?

   — Нет. Все страхи мои уже сгорели, и дух их выветрился из груди. Ведаю, что и Бога мне бояться не следует: он меня не осудит.

К Андрею и Соломонии подошла обеспокоенная боярыня Евдокия.

   — Матушка, в терем пора бы. Полночь близко, — предупредила она.

   — Не тревожь меня, тётушка, дай надышаться волюшкой. Иди и помолись за меня.

Евдокия поклонилась и ушла. Она-то всё понимала, да трепетала душой и телом за свою любимую племянницу. «Ой, над омутом стоит голубушка, да и бросится туда. Теперь уж бросится. Всё на лике светится», — причитала со вздохами боярыня. Но в терем не ушла, а затаилась, спряталась в калине на выходе из сада, готовая жизнь свою отдать, лишь бы не помешал кто-либо великой княгине прыгнуть в омут.

И Соломония знала, что тётушка Евдокия в сей час охраняет её покой, где-то поблизости укрылась. Потому, когда князь Андрей повёл Соломонию к избе садовника, она шла рядом с ним спокойная и счастливая. Они вошли в чистую избу. Князь Андрей заложил в двери дубовый засов, взял Соломонию за руку, и они поднялись в светёлку.

Князь и княгиня горели от страсти. В них накопилось её столько, что и в молодости подобного не испытывали. Однако волю той страсти они дали не сразу, вели себя сдержанно, дабы не сгореть в пламени чувств, не впасть в забвение, а потом не помнить, как всё было. Они творили обряд близости степенно, неторопливо. И это приносило им блаженства больше, нежели необузданность чувств. Они оба были прекрасны во всём: в нежности, в ласке, в узнавании друг друга. Соломония впервые в жизни узнала настоящего мужчину, восхитившего её своей чадородной силой. Князь Андрей впервые познал женщину, с коей мог согрешить многие годы назад, о коей мечтал всю жизнь.

   — Господи милостивый, я получил всё, чего жаждал двадцать лет, — шептал он.

   — Мать Пресвятая Богородица, ты наградила нас жаждой чадородия. Молюсь тебе, спасительница наша, — вторила Соломония князю. И ласкалась, побуждая Андрея творить чудо ещё и ещё.

Уже наступил день Преображения Господня. Иисус Христос в последний раз сказал своим ученикам: «Среди вас есть некоторые, что до смерти увидят силу Царствия Божьего». Господь взял с собой Иакова, Иоанна, Петра и поднялся с ними на гору Фавор. И преобразился пред ними: просияло лицо Его, как солнце, одежды сделались белыми, как свет. И вот явились им Моисей и Илия, с Ним беседующие. При сем Пётр сказал Иисусу: «Господи, хорошо нам здесь быть, если хочешь, сделаем три куши: Тебе одну, и Моисею одну, и одну Илии». Когда он ещё говорил, светлое облако осенило их и глас из облака глаголющий: «Сей есть Сын мой Возлюбленный, в котором Моё благоволение; Его слушайте!»

Соломония и Андрей вернулись в княжеские палаты, когда в птичнике пропели первые или вторые, а может быть, третьи петухи. Время для них потеряло смысл. Боярыня Евдокия проводила их от сада до чёрного крыльца. Там увела Соломонию в опочивальню.

И никому из них в этот час не было ведомо, что содеянное нынче ночью в светёлке уже не было тайным. Да знали они другое: сам Христос Спаситель говорил, что всё тайное становится явным. Тому свидетельств появится много. И одно из них — возникновение на Руси Кудеяра, снискавшего и добрую и худую славу во времена Ивана Грозного. Сказывали и утверждали по державе многие, что тот Кудеяр был сыном великой княгини Соломонии, именем Григорий.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ ЖЕСТОКОСЕРДЫЙ


Великая княгиня покидала Старицы на другой день после праздника в честь Преображения Господня. При Соломонии были боярыня Евдокия, человек пять прислуги и десять телохранителей. Ещё князь Андрей отправлял на московскую службу два десятка воинов, а с ними старшим молодого боярина Фёдора Колычева. Зная Колычевых с лучшей стороны, князь Андрей попросил Соломонию:

   — Возьми Фёдора на дворцовую службу, да поближе к себе. А в трудный час положись на него.

   — Так и будет, любый, — ответила Соломония.

Фёдор того разговора не слышал. Он был возбуждён, нетерпелив и рвался в Москву. Хотелось ему поскорее достать князя Василия Голубого-Ростовского, свести с ним счёты за поруганную честь княжны Ульяны. Да и за своё оскорбление, за то, что подло нанёс удар, он думал отплатить князю.

   — Буду молить Бога, чтобы он помог тебе наказать злочинца, — сказала княжна, когда Фёдор забежал на подворье Оболенских, дабы проститься с Ульяной. Он встретился с княжной всё в той же горенке-прихожей перед светлицей. Обняв Ульяну за хрупкие плечи, произнёс:

   — Ты береги себя. Я скоро вернусь и пришлю сватов.

Ульяша грустно улыбнулась и ничего не ответила. Да и как скажешь, ежели в эти дни она очищалась от плода вражьего. Кажется, с Божьей помощью и силой трав ворожеи Степаниды Рязанки всё завершилось благополучно. Однако у неё нашлось тёплое прощальное слово:

   — Я люблю тебя, Федяша, и жду твоего возвращения. А сваты... придут, и им не откажут.

Фёдор уходил от Ульяши и с подворья Оболенских с щемящим сердцем. Вещало оно ему, что не случится у них с Ульяшей безмятежного будущего. Он рассердился на себя и подумал: «И что это я дрогнул перед невзгодами! Нам бы лишь вместе неразлучно...»

Проводы великой княгини были торжественны. Трезвонили колокола, как и при встрече, горожане вышли к Волге и провожали Соломонию за мост и дальше. А князь Андрей с вельможами сопровождали великую княгиню до самого рубежа княжества, который пролегал под Волоком Ламским. Андрею хотелось большего. Он готов был следовать за нею до Москвы, лишь бы держать в руках её нежную руку, смотреть в её прекрасные глаза и ловить её завораживающую улыбку, а потом запомнить всё на многие годы. Но того ему было не дано. Он предугадывал судьбу прекрасной россиянки из достойного рода бояр Сабуровых, и жгучая ненависть к старшему брату накапливалась в его душе, переполняла её. Не стерпев жжения, он сказал:

   — Останься в Старицах, Соломонеюшка. Я сумею тебя защитить.

   — Осталась бы, родимый, да ведь он спалит Старицы и весь добрый люд погубит. Ему, жестокосердому, сие посильно.

Настал миг расставания. Княгиня, забыв о каких-либо условностях, не видя придворных вельмож князя и своих спутниц, прижалась к груди князя Андрея. Он обнял её. Соломония была покорна и печальна, ведала, что только чудо может сохранить её в этом вольном мире. Но, не надеясь на то, что князь Андрей может защитить её от жестокого супруга, она уходила навстречу неизбежным потрясениям мужественно и гордо.

   — Пока жива, буду помнить тебя, любый.

   — Мы ещё встретимся, мы будем вместе, — с верою ответил князь.

   — Дай-то Бог, — молвила Соломония, поцеловала Андрея в лоб и скрылась в каптане.

В свите Соломонии, среди телохранителей и прислуги, были всё-таки послухи и видоки великого князя. Они радовались тому, что усмотрели при расставании Соломонии и Андрея. Теперь им было с чем идти к князю Ивану Шигоне, главному великокняжескому псу, было в чём обвинить великую княгиню и старицкого прелюбодея. Потому все заспешили в Москву: одни — для того, чтобы поскорее увидеть близких, другие — с тем, чтобы обличить тех, кто должен быть обличён.

У боярина Фёдора Колычева к жажде поскорее добраться до Василия Голубого-Ростовского примешивалось желание увидеть родную Москву. Он в ней родился, и детство его прошло на Рождественке, близ женского Рождественского монастыря. Да и родни у Фёдора было много. Высились палаты бояр Колычевых на Патриарших прудах, в Заяузье, на Пречистенке, в других местах большого города. Рассчитывал Фёдор до того, как заступить на государеву службу, навестить всех близких, передать поклоны от матушки с батюшкой. Плохо было то, что он не знал, какую службу ему уготовил великий князь. Может, пошлёт в порубежье, стоять на Оке против крымских или казанских татар, кои по нескольку раз в год нападали на южные земли России. Что ж, он отправится в порубежье, будет отражать набеги татар, потому как Колычевы никогда не страшились выйти лицом к лицу с врагом.

Однако судьбе было угодно, чтобы жизнь Фёдора потекла по иному руслу. Едва появившись в стенах Кремля, он был определён в великокняжеские рынды. Тому причиной были не только просьба князя Андрея, но и личные качества Фёдора. В свои девятнадцать лет он был красив и статен, природа наградила его недюжинной силой, ловкостью и смелостью. Он получил хорошее воспитание, умел писать, читать, знал греческий язык. Ко всему этому он был честен, правдив и спокоен. Держался он независимо, но не гордо, а с достоинством. И вместе с тем у него не было высокомерия, честолюбия и заносчивости.

Дворцовая служба оказалась Фёдору не в тягость. Он легко привык нести ночное бдение и быть исполнительным. Угнетало его только то, что он не мог пока найти князя Василия Голубого-Ростовского. И у него не было возможности отправиться на поиски князя. Оставалось уповать на случай. Пока же Фёдор врастал в дворцовую жизнь. Волею великой княгини его поставили старшим над рындами, кои охраняли её покои. Жизнь во дворце текла мирно, тихо, но стражи несли свою службу рьяно, и молодому воеводе всегда находилось дело. По ночам он как радетельный хозяин обходил посты, вовремя менял караульных, заботился о том, чтобы они спали в караульном покое, а не на постах. Случалось, следил за ночными посетителями дворца. И однажды во время ночного обхода он встретился с незнакомым благородным старцем в монашеском одеянии. Шёл он по длинным сеням от покоев великого князя к покоям великой княгини. То был великосхимник Чудова монастыря Вассиан Патрикеев. Он первым остановил Фёдора и заговорил с ним.

   — Сын мой, вижу тебя впервые. Чей ты и откуда, как попал во дворец? — спросил старец.

   — Святой отец, прости, но мне бы тебя надо было спросить, как ты в ночное время оказался во дворце? Вижу, чувствуешь себя здесь вольно, знать, часто ходишь в великокняжеские терема. И мне должно по службе ведать, кто ты. Уж не духовник ли государя?

   — Странно, что ты об этом спросил, — завёл разговор Вассиан. — Но тебе откроюсь, потому как вижу по челу, что достоин доверия. — Монах увидел лавку, присел на неё и пригласил Фёдора. — Мне не довелось быть духовником государей. Я бывший князь Василий Патрикеев, ноне же инок Чудова монастыря Вассиан. Жду возвращения из похода государя, чтобы посоветоваться с ним. Пишем мы вместе с Максимом Греком, ещё с Фёдором Карповым и дьяком Николаем Булевым-Любчанином для правителей. Мы утверждаем, что государь должен управлять державой грозою правды, закона и милосердия. Как сие примет государь Василий, нам должно знать. — Умные, ещё зоркие глаза Вассиана смотрели на Фёдора требовательно. — Вот ты, что думаешь? Ноне во дворце мало придворных с такими искренними ликами. Откройся же, юный муж.

   — Закон и правда от Бога, и жить по ним всем — и государям, и простому люду, — ответил Фёдор.

   — Верно речёшь: от Бога и для всех.

   — Сам же я есть Фёдор Колычев, сын Степанов. Прибыл из Стариц на великокняжескую службу. Стою близ матушки Соломонии.

Вассиану пришёлся по душе молодой воевода. Но он не спешил выказать свои симпатии, попытался разузнать, чем живёт молодой Колычев.

   — Ведаю я, чего стоит знатный род бояр Колычевых. Твоего батюшку Степана Ивановича, прозвищем Стен Стур, знаю. Он был в опале у князя Василия. Как же ты попал сюда на службу, чем заслужил милость великого князя?

Фёдор был не так прост. Он осмотрелся: в сенях послухам и видокам великого князя негде было спрятаться. Спросил старца:

   — Скажу правду, останется ли нашей?

   — Умён. Я понимаю тебя. — Вассиан улыбнулся. Положил свою ещё красивую и крепкую руку на колено Фёдора, сказал доверительно: — Послушай прежде моё сокровенное. Я в княжеских палатах бываю многажды. Великий князь часто беседует со мной. Вот и в последний раз перед отъездом во Псков надеялся получить моё благословение и ждал совета, как быть ему, бесчадному, с неплодной Соломонией, дабы обрести наследника престола, продолжателя великих князей со времён Владимира Святого. Ответил же я ему, что ни вселенский первосвятитель, ни московский митрополит Даниил, ни архиереи не вольны дать тебе свободу, великий князь. Господь Бог сочетал, человек же не разлучает. Ан князь Василий жестокосерд, ему встречь не иди. Потому ноне я опальный. А бесчадный князь ищет новую долю. И не найдёт. Чего не дано Богом, того от сатаны не получишь.

Фёдор слушал Вассиана внимательно, и мысли в его здравой голове текли в согласии со старцем. Угадал он в мудром Вассиане ясновидящую силу. И то сказать, теперь он, Фёдор, и сам склонен думать, что великий князь лишён силы чадородия. К такой мысли, правда ещё не утвердившейся, он пришёл в тот миг, когда увидел, как Соломония расставалась с князем Андреем. Она обрела на груди у князя покой, она расцвела в Старицах, как плодное дерево, и возвращалась в Москву обновлённой.

Что ж, согласился Фёдор, старец Вассиан прав, что не дал обещания князю Василию поддержать его на соборе ради разлуки с многострадальной Соломонией.

   — Кланяюсь тебе, святой отец, за твёрдость в бережении законов Божиих, — наконец заговорил Фёдор. — Сам же я разлучён со Старицами и с невестой происками князей Голубых-Ростовских. Живота не пожалел бы, дабы наказать за мерзости младшего из них.

   — Говори всё, — побудил Вассиан.

   — Он надругался над целомудрием княжны Ульяны Оболенской-Меньшой, по-разбойному лишил невинности. Она была помолвлена с ним с семи лет. Ещё до разбоя мы полюбили друг друга, и она моя невеста.

   — Ты волен его наказать, — согласился Вассиан. — Но не торопись. Пусть в его судьбе кара придёт от Всевышнего.

   — Ты, святой отец, человеколюбец и милосерден. А как быть мне, смертному, ежели кровь взывает о мести?

   — Ты не язычник. Приди к Богу и помолись. Господь утолит твою жажду и отвратит от зла и насилия, ибо таково имя мести. Пока же призываю тебя, воин, служить матушке нашей Соломонии, идущей путём тернистым. — Вассиан поднялся, выпрямился, стал высок и величествен. — Благословляю тебя во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь. — Великосхимник осенил Фёдора крестом и ушёл.

Фёдор ещё долго сидел на лавке, размышляя над советами Вассиана.

В день Усечения главы Иоанна Предтечи — в канун Нового года — вернулся в стольный град великий князь Василий. Он пресёк потуги псковитян отойти от Москвы и был доволен походом. Москва в эти дни уже приготовилась к праздникам и была благодушная, немного обеспокоенная последними заботами о встрече Нового года. На улицах города великий князь увидел немало москвитян, но торжественного шествия в угоду ему не состоялось, и колокольный благовест возносился лишь над кремлёвскими храмами.

Досада и гнев исказили лицо Василия: пришли же гонцы ранее, оповестили москвитян о возвращении великого князя. Потому гордый государь не мог простить своим подданным такой непочтительности. За двадцать лет, что он сидел на престоле, москвитяне впервые так уязвили его самолюбие. Чем же недовольны они? Однако князь напрасно озадачивал себя вопросами. Ведал он о том, чем заслужил отчуждение. Всегда же было так, что бесчадные государи не в чести у народа. Помнил Василий, как горожане встречали из походов его отца, великого князя Ивана Васильевича. Он был отец пяти сыновей и двух дочерей. За то и честь!

«Ну погодите, будет вам!» — зло подумал Василий, проезжая мимо жидкой толпы по Тверской улице. А злости у великого князя на сей раз было много.

Доглядчики князя Ивана Шигоны не ждали, когда вернутся из похода государь и их господин. Они помчались им навстречу и застали на отдыхе в Троице-Сергиевом монастыре. «Верный холоп» князя Андрея Старицкого не побоялся разбудить князя Шигону, который вольно храпел в монастырской келье.

   — Князь-батюшка, не вели казнить непутёвого боярского сына, но выслушай, — раболепно склонясь перед Шигоной, произнёс Сатин.

   — В словесном блуде пропадёшь, несчастный холоп. Говори, с чем пришёл, и, ежели дельное принёс, быть моей милости тебе.

В келье было полутемно, горела лишь лампада перед образом Михаила-архангела. Шигона сел на лавку, на которой спал, был лохмат, страшен, аки леший. У Сатина ознобом обожгло спину: «А ну как не угожу?! Да один конец: этот не порешит, так князь Андрей голову снимет». И выдохнул:

   — Великая княгиня Соломония-матушка в прелюбодейство впала.

   — Брешешь! — рявкнул Шигона и, высоко вскинув ногу, пнул Судка в грудь.

Сатин отлетел на два аршина, упал, за грудь схватился, стеная, запричитал:

   — О, лихо мне, лихо! Грудка моя слабенькая рассыпалась на косточки. За что ты меня так, князенька, я ведь правду принёс! — Тщедушный, с плоской грудью, с редкой козлиной бородёнкой и жалкими собачьими глазами, он часто маялся грудной болью. И было неведомо, в чём он носил своё подлое сердце и ещё более подлую душу.

Князь Шигона пожалел Сатина:

   — Ну полно, полно! Ведь такое сказал, что и на себя руки наложил бы. Да я тебя серебром одарил бы за благую весть.

Судок покачивался, приходя в себя. Когда он вымогал у боярыни Евдокии подноготную о ночной гульбе Соломонии, то казался себе богатырём. Знал же, что Евдокия не пнёт его ногой. Теперь Судок подполз к Шигоне на коленях и торопливо зачастил:

   — Всю ночь тешились в избе, что в дальнем конце сада стоит на княжеском подворье. И слышал я, как они стонали от вожделения в светёлке. Пол поднимался под крышу, где я пребывал.

Ревность и ненависть мутили сознание князя. Но он больше не бил Сатина. Шигона отвалился к стене, разорвал на груди исподнюю рубаху и хватал воздух, словно рыба на льду. Успокоившись, он расспросил Судка во всех подробностях о поведении Соломонии в Старицах и понял, что ежели услышанное донесёт до великого князя Василия, то обречёт Соломонию на самую жестокую расправу. Шигона страдал, раздваивался. Ему и жаль было княгиню, и в то же время он ненавидел её за то, что она всегда пренебрегала им. Он же готов был целовать ей ноги за самую малую ласку.

Но сильнее ненависти и любви вкоренилась в Шигону рабская покорность. Будучи князем, он оставался рабом своего господина. Сие пришло от предков, кои были рабами великого киевского князя Ярослава Мудрого. И потому, едва наступил рассвет, Шигона отправился в палаты игумена, где располагался Василий. И с тем же раболепием, как и Сатин, всё выложил великому князю. Да многое и от себя добавил.

Слушая Шигону, князь Василий темнел лицом, его хищный нос ещё больше заострился, круглые птичьи глаза сощурились, как у монгола. И весь он был похож на огромную плотоядную птицу, готовую упасть на жертву. Но Василий не излил своего гнева на дворецкого. Выслушав пространный донос Шигоны, он повелел:

   — Седлай коней и — в путь!

В Кремле великий князь появился пополудни. Здесь его встретили как должно. На всём расстоянии от ворот до Красного крыльца палат плотной толпой стояли бояре, князья, дворяне, служилые дьяки, торговые люди. Там и тут возносилось над Соборной площадью: «Слава великому князю! Слава!»

На Красном крыльце дворца Василия встретила Соломония. Она показалась супругу жизнерадостной и красивей, чем прежде. У князя ёкнуло сердце: ведь любил же её и мог бы любить поныне, будь она чадородна. Поднявшись на крыльцо, он, однако, обнял Соломонию. И она прижалась к нему. Глаза её были чисты и непорочны. Василия ожгло: «Оговорили, тати!» Князь повернулся к площади, слегка поклонился народу, помахал рукою и ушёл с Соломонией во дворец. В сенях он сказал ей:

   — Иди к себе, я скоро приду к тебе.

Ещё и вечер не наступил, свечи во дворце не зажгли, а князь Василий скинул дорожные одежды, смыл дорожную пыль в дворцовой бане и, забыв о вечерней трапезе, отправился на половину великой княгини. В пути он встретил Ивана Шигону. Тот стоял, раболепно склонив голову, предполагая, что великий князь идёт судить Соломонию. Ещё князь Василий встретил в прихожей перед опочивальней великой княгини Фёдора Колычева, но, не зная его в лицо, спросил:

   — Ты кто? По чьей воле во дворце?

   — Твоей волей, князь-батюшка, прибыл из Стариц в Москву и волею великой княгини вошёл во дворец, ей служу. Имя моё — боярин Фёдор Колычев.

Князь Василий смерил Фёдора внимательным взглядом и нашёл, что он молод, статен, силён, смотрит почтительно и с достоинством. Коротко заметил:

   — Ну служи. — Он направился к двери опочивальни, миновал Евдокию и скрылся в покое жены.

Она ждала Богом данного ей супруга. А пока ожидала, много думала о нём, о себе, искала силы, дабы не дрогнуть под его жгучим и тяжёлым взглядом. В том видела своё спасение. Сердце вещало ей, что князю уже всё ведомо. За двадцать лет супружества она утвердилась в том, что для великого князя на Руси нет ничего тайного, и особенно во дворцовой жизни. Поди, ни один государь прежде не держал близ себя и по всей державе столько шишей. Но состояние Соломонии после возвращения из Стариц было таким, что она ничего не боялась, не испытывала душевного трепета перед мужем, как раньше, была готова к любым испытаниям, лишь бы сохранить в себе новую жизнь. А в то, что она в ней есть, Соломония верила свято.

Когда князь Василий появился в опочивальне, Соломония творила молитву, только в ней находя своё спасение. Так и было. С молитвой на устах Соломония поспешила навстречу Василию, обняла его, прижалась к широкой груди, привстала на цыпочки и поцеловала в губы.

   — Сокол мой ясный, как я скучала по тебе! Как долго ты был в походе! Думала, не дождусь.

   — Как могла скучать, ежели в Старицах была весела?

   — Страдание моё вылилось в веселье. Боялась, что от печали увяну без тебя, желанный мой.

   — Так ли сие? А что же князь Андрей не ходил близ тебя гоголем?

   — Ходил, любый. Так ведь я великая княгиня. И многие вельможи кружат близ меня, тот же князь Шигона проходу не даёт. Лесть для них вместо молитвы. — Соломония вновь приникла к Василию. — Идём же, мой желанный, на ложе. И всё у нас будет, как в молодости.

Князь Василий дрогнул. Соломония победила его отчуждение. Он ещё раз пристально посмотрел ей в лицо и увидел, с какой девической невинностью смотрела она на него, какой чистотой светились её глаза. И к князю пришло желание, которого он давно не испытывал. Василий заглушил в себе гнев, негодование, жёсткость, с коими шёл в опочивальню Соломонии. Он вспомнил, как сотни раз за долгие двадцать лет их супружества Соломония ласково и мудро побуждала его пробовать свою силу. Её вера в мужское достоинство Василия вдохновляла его, и он жаждал её ласки, неугомонности в супружеской утехе и, окончательно забыв наветы на княгиню, окунулся в озеро нежности, что приготовила ему жена. Он провёл ночь в постели с Соломонией. И был волшебный час близости, какой Василий ранее не испытывал. На удивление себе, князь проявил недюжинную силу, и она показалась ему детородной. Он даже несколько раз поделился своей радостью:

   — Соломонеюшка, что ты со мной сделала! Отныне я богатырь! Ишь как мы с тобой славно натешились!

   — Славно, сокол мой ясный. И ты не запамятуй сию ночь. Веди отсчёт дням до появления наследника. Да будут у нас и другие похожие праздники.

А пока князь Василий и княгиня Соломония тешились и увеселялись, в великокняжеском дворце случилось то, что перевернуло судьбу великой княгини.

В глухую полночь, лишь только воевода Фёдор Колычев обошёл свои караулы на половине Соломонии, туда тайно пробрались трое из чёрных[17] слуг князя Ивана Шигоны. Они вломились в покой боярыни Евдокии, подняли её с постели, завязали рот, накинули тёмный плащ и увели из дворца. У чёрного крыльца стоял крытый возок, Евдокию бросили в него на солому, кони в сей же миг рванулись и умчали из Кремля. Ехали недолго. Евдокию вытащили из возка и ввели в храм Рождества Пречистые на Рву. Её привели в ризницу, силой поставили на колени и откинули капюшон. Она подняла голову и увидела перед собой митрополита всея Руси Даниила. Вид у него был грозный. Он сидел на лавке, и его жгучие глаза уставились на Евдокию. К ней подошёл князь Иван Шигона, больно ткнул посохом в спину и прошипел:

   — Говори владыке всю истинную правду, чем занималась великая княгиня в Старицах с князем Андреем?

Евдокия, ещё не придя в себя от боли, ответила:

   — Они токмо осматривали подворье и гуляли по саду.

Шигона вновь ткнул её в спину остриём и пнул ногой. Евдокия вскрикнула.

   — Ты скрыла подноготную!.. Говори же!.. Владыка ждёт твоей исповеди! — кричал Шигона.

   — Я больше ничего не ведаю. Истинный Бог, — ответила Евдокия.

   — Зачем грешишь во храме, дочь моя? — мягко заговорил Даниил. — Одна правда может спасти тебя от суда Господня, от гнева великого князя и осуждения церкви. Всевышний милостив, он простит тебя, ежели не будешь укрывать грехопадение ближнего. Слушаем тебя с молитвою. Аминь.

   — Истинно я ничего не ведаю, владыка. Видит Спаситель. — И Евдокия перекрестилась.

И опять за неё взялся князь Шигона. Теперь укол посохом был ещё сильнее.

   — Ты ищешь себе худа, боярыня! — крикнул князь Иван. — Волею великого князя сюда ведут твою любимую дочь. Что скажешь ты, когда мы снимем с неё носильное и плетями пройдёмся по белому телу? Говори же правду! — И Шигона опять пнул её сапогом.

Боярыня Евдокия знала ту правду, кою искали митрополит и дворецкий, но она отреклась от всего земного во благо молчанию. И тогда Иван Шигона велел увести её из храма в подвал. Там подручные князя сорвали с неё одежды, привязали к столбу, дождались митрополита и князя, кои не появлялись довольно долго, а как они пришли, по знаку Ивана Шигоны Евдокии прижгли калёным железом спину. Она сдержала крик, лишь застонала от боли. Палачи прикладывали железный прут к спине боярыни несколько раз, а Шигона всё требовал выдать великую княгиню. Он был вне себя от злости и всё посматривал на митрополита, ждал от него какого-то повеления. И наконец Даниил сказал:

   — Я благословляю привести сюда отроковицу Ксению.

И под утро люди Шигоны привели в подвал дочь Евдокии, шестнадцатилетнюю девицу и на глазах у матери сорвали с неё всё, уложили на топчан. Четыре холопа держали её за руки и за ноги, а пятый, матёрый мужичище-холоп, взялся снимать порты. И Ксения закричала: «Матушка, не дай надругаться!» Мужество покинуло боярыню, она отрешённо произнесла:

   — Не троньте доченьку! Отпустите её с Богом! Я всё расскажу.

   — Отправь её домой, — молвил митрополит Даниил Шигоне и покинул подвал.

Но Иван Шигона не поспешил исполнить волю владыки. Он приказал одеть Ксению и Евдокию и повёл их в придел храма. Там их ждал митрополит Даниил, ещё пять архиереев и духовник великого князя Василия, священник Александр. Шигона велел поставить избитую, измученную пытками Евдокию вновь на колени, её дочь держали за руки холопы рядом. Князь Шигона спросил Евдокию:

   — Боярыня Евдокия Сабурова, ты служишь великой княгине, не так ли, неправедная?

   — Да, служу, — ответила та.

   — Была ли ты очевидицей, когда князь Андрей Старицкий и княгиня Соломония пребывали во блуде?

Евдокия посмотрела на князя Шигону с ненавистью. Она знала, что ей уже не подняться с колен, потому как он не поверит той правде, которую скажет. И она повернулась к митрополиту с мольбой о спасении, но не о своём, а дочери.

   — Милостивый владыка и вы, святители, велите князю отпустить мою дочь. И я всё скажу, что мне ведомо...

   — Князь Иван, — обратился митрополит к Шигоне, — дай в мои руки отроковицу. Сие во благо ей. А ты, Евдокия, встань и сядь на лавку. Боярыне негоже стоять на коленях, — рассудил он.

Шигона за руку подвёл Ксению к митрополиту. Она тряслась, как в лихорадке.

   — Дитя Божие, встань рядом со мной, — повелел митрополит Ксении.

Она подошла. Даниил взял её за руку и приказал Евдокии:

   — Теперь говори, как на духу, и в том ваше спасение.

   — Владыка милостивый и вы, святители, — заговорила Евдокия, — ведомо мне, что над матушкой Соломонией нависла беда. Её обвиняют в пустоте чадородия, её хотят отлучить от Богом данного супруга. Она же не бесчадна, и у неё будет в должный срок дитя. Ноне она до полуночи ублажала своего мужа. Тому я очевидица. Теперь спросите его: доволен ли он своей семеюшкой?

   — А что же в Старицах, всё шло благочинно?

   — Господи, владыка, ты бы сам спросил матушку-княгиню. Она лжи не потерпит и исповедуется пред тобой, как пред Господом Богом, — искренне убеждала Евдокия митрополита.

И было Даниилу над чем задуматься. На его суровом лице, в жгучих чёрных глазах возникло сомнение: он не знал, как поступить.

Отправляясь с князем Шигоной в храм и теперь вот, позвав архиереев, он надеялся получить от Евдокии такое признание, которое помогло бы ему исполнить желание и волю великого князя — освободить его от супружеских уз. Такого признания от первой боярыни у него не было. Даниил не сомневался, что она и не сделает его, даже если бы её вздёрнули на дыбу. Только надругание над дочерью-отроковицей могло сломить её. Но тут митрополит Даниил не мог позволить себе совершить несмываемый грех. И теперь владыке надо было поступиться своей совестью в другом и нарушить закон церкви, нарушить волю вселенского патриарха святейшего Марка и Вселенского собора. Москва так и не получила от них согласия на расторжение брака Василия с Соломонией.

Но митрополит знал, что великий князь ни перед чем не остановится и вынудит его, первосвятителя русской церкви, благословить-венчать великого князя с новой избранницей ради обретения престолонаследника. В душе Даниил не желал брать на себя и этот тяжкий грех. Он хотел бы видеть после Василия не Юрия Дмитровского, ветреного и неумного гуляку, а второго брата Василия, Андрея Старицкого. Не так умён, не очень прозорлив, но душевен, человеколюбив, честен. При мудрой думе мог бы быть достойным государем. «Увы, тому не бывать», — с сожалением отметил Даниил. Тщеславный, самолюбивый, жестокосердый князь Василий преступит все божеские и человеческие законы. Потому Соломонии быть жертвой, ежели он сам, митрополит, не желает стать козлом отпущения, хуже — попасть в опалу. Это было последнее, о чём подумал Даниил, отдавая княгиню на заклание. Он велел своим услужникам отвести Ксению домой, а когда её увели, сказал епископам и князю Шигоне:

— Свершите над заблудшей во лжи боярыней Евдокией Сабуровой постриг и отправьте её в суздальский Покровский монастырь.

Евдокия отнеслась к приговору митрополита спокойно. Иной доли она себе не ждала и не желала, потому как знала, что то же самое постигнет и её любимую племянницу.

Ещё и рассвет не наступил, как митрополит Даниил укатил в Кремль и, минуя свои палаты, отправился в великокняжеский дворец. Он пришёл к опочивальне Василия и стал ждать его, потому как придворные ему сказали, что князь пока на половине великой княгини. Однако митрополит так и не дождался государя.

Великий князь Василий в это утро не зашёл в свои покои. От Соломонии он спустился на чёрное крыльцо, велел подать коня и с небольшим отрядом телохранителей умчал в село Коломенское, где спрятался в своём загородном дворце.

Митрополит был озадачен исчезновением великого князя. Он ушёл в свои палаты и маялся там, пока из Коломенского не прибыл за ним гонец. Забыв о том, что в полдень ему отправлять в Благовещенском соборе литургию, Даниил не мешкая выехал на зов великого князя. Шесть резвых митрополитовых коней домчали его каптану до Коломенского в считанное время.

Рьяность митрополита в служении государю была ведома и придворным, и церковному клиру. Иосифлянин по своему мировоззрению, он утверждал, что великокняжеская власть есть богоустановленное явление. На этом пути у него были победы. Совсем недавно он взял верх над своими злейшими врагами — нестяжателями, над хулителем веры Иваном Беклемешевым и сочинителем богопротивных писаний Максимом Греком. Над Иваном совершили принародную казнь на Болоте — отрубили ему голову. А Максима заточили в злосмрадной каморе Волоколамского монастыря. Той победе не случиться бы, не будь на то воля великого князя. «Как тут не порадеть государю верной службой», — считал Даниил.

Князь Василий отдыхал. Бурная ночь в опочивальне Соломонии хотя и принесла ему отраду, но теперь, спустя несколько часов, вместо того чтобы быть довольным собой и Соломонией, он чувствовал, как нарастает в нём недоверие к супруге, неудовлетворённость собой и недовольство ею. Василию показалось, что всё случившееся ночью есть некое чародейство, колдовство, и за ночное наваждение ему придётся заплатить дорогой ценой. Однако никогда никому ничего не плативший великий князь взбунтовался. И случись быть рядом Соломонии, только Богу ведомо, как бы она в сей час поплатилась за колдовство над ним, великим князем России.

И в это время Василию доложили о приезде митрополита.

   — Князь-батюшка, прибыл владыка Даниил, — сказал, подойдя к утонувшему в думах Василию, дворецкий Андрей Овчина-Телепнёв.

   — Зови его не мешкая, — ответил князь.

Даниил был близко, за дверью, и тотчас появился в княжеском покое. Он вошёл решительно и в поднятых руках держал крест. Сказал, едва приблизившись к Василию:

   — Нашими молитвами, сын мой великий князь, мы заслужили милость Всевышнего. Ежели всё ещё питаешь страсть к расторжению брачных уз с Соломонией, церковь благословит твой шаг.

Князь Василий был удивлён, что по мановению Божьему ему открыт путь к свободе. Но и обрадовался. Как долго он добивался благосклонности церкви и уже потерял надежду получить её!

   — Что случилось, владыка? — поднимаясь навстречу Даниилу, спросил князь.

   — Ноне утром боярыня Евдокия Сабурова открыла нам, священнослужителям, тайну блуда великой княгини в Старицах. Боярыня наказана постригом, и она на пути в суздальский монастырь. Она потворствовала прелюбодеянию. Ты же, князь-батюшка, волен, как сочтёшь нужным, наказать неверную жену.

   — На что же ты благословляешь меня, владыка?

   — Дорога ей одна: замаливать грехи в монашеской келье.

   — Где?

   — Есть Суздаль и там Покровский монастырь со строгим послушанием. Господь указует сие.

   — Быть по сему. И пусть Всевышний нас рассудит, — заявил князь.

Спустя немного времени Василий и Даниил сидели за столом в трапезной и пили фряжское вино. Великой княгини Соломонии больше для них не существовало. Но было сказано слово о литовской княжне Елене Васильевне Глинской, будущей матери царя Ивана Грозного.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ РАБА БОЖИЯ


Прошло более месяца, как князь Василий провёл свою последнюю ночь в опочивальне Соломонии. Да как ветром унесло его с той поры из Кремля, из Москвы. Сказывали, он то ли в селе Коломенском затаился, то ли в Александрову слободу ушёл, но толком никто не знал, где он прятался от народа. Соломония изошла болью от неведения, от тяжёлых предчувствий. Она считала, что государь скрылся неслучайно, что грядут жестокие перемены, а какие, того Соломония не ведала, и никто не хотел её просветить. Да беда не приходит одна: исчезла из дворца её любимая тётушка Евдокия. Соломония отругала за нерадение Фёдора Колычева и рынд, кои стояли на постах. Но бранила напрасно: тати прошли в её покои тайным ходом, ведомым только им. И тогда она послала Фёдора искать Евдокию.

   — Иди вину свою смой, отыщи мою желанную тётушку, — наказала Соломония.

   — Постараюсь, матушка-княгиня, — отвечал Фёдор, — да боюсь, что тщетны наши потуги будут.

Но прежде чем отправиться неведомо куда на поиски, Фёдор побывал в палатах бояр Сабуровых. И боярин Юрий, мрачный, убитый горем, рассказал всё, о чём знал со слов дочери Ксении, украденной из дома в ту ночь, как исчезнуть Евдокии.

   — Ещё сказано мне тайно под целование креста, что моя супружница пострижена в монахини. А в какой монастырь увезли, то мне неведомо.

Сколько слёз пролила Соломония по любимой тётушке, когда выслушала печальный рассказ Фёдора! Она догадывалась, в чём провинилась перед государем боярыня Евдокия.

В те же дни по воле дворецкого князя Шигоны Соломонии прислали в услужение боярыню Дарью Телепневу. Черноглазая, сухощавая, молчаливая и суровая Дарья скорее была похожа на стража при княгине, нежели на мамку. Соломония пыталась разговорить Дарью, вопросы ей разные задавала. Та отвечала коротко и односложно: «того не знаю», «этого не ведаю». Соломония знала, что на все её вопросы дал бы ответ князь Шигона. И она бы усмирила свою гордыню, спросила бы неугодного ей князя, где её супруг, где, наконец, боярыня Евдокия. Но и князя Шигоны во дворце не было.

Соломония ждала супруга с нетерпением не случайно, а чтобы удивить: она понесла дитя. Знала, что сия весть может и не порадовать великого князя. Но ей важно было утвердить себя женщиной чадородной. И пусть Василий обличит её в прелюбодействе, однако не будет на ней пятна неплодной смоковницы. Не было подобного в роду Сабуровых, и по женской линии испокон веку не приходило той беды. Потому пусть великий князь себя винит за бесплодие. Тут она и решила выложить своему семеюшке, ежели он обвинит её в неверности. Доколе ей страдать от целомудрия? Проку от него за двадцать лет супружества ни на полушку не прибыло.

А утвердившись в своём желании всё сообщить супругу начистоту, но не дождавшись его в течение месяца, она попыталась поклониться Боярской думе. Однако в тот день, когда дума заседала в Грановитой палате, дьяки остановили её на пороге и сказали, что ей запрещено появляться в совете, и отвели её в покои.

Отчаявшись, Соломония позвала Фёдора Колычева.

   — Знаю, что у тебя в Москве есть дядья и братья и кто-то из них в думе заседает. Сходи к ним и попроси сослужить службу — проведать через кого-либо или самим вызнать, где скрывается великий князь. И пусть ему скажут, что я жду дитя.

   — Я схожу к нашим и попытаюсь от них хоть что-нибудь прослышать. Но...

Фёдор Колычев стоял перед Соломонией опустив голову и с грустным лицом. Он уже знал её судьбу, лишь дня перемен не ведал. И сказал ему о том всё тот же старец Вассиан, с которым он день назад встретился в Чудовом монастыре. Фёдор пришёл к Вассиану в келью и попросил просветить его, что будет с Соломонией, когда появится в Кремле великий князь.

   — Она уже многие дни живёт словно в заточении или в облоге, как медведица, — пояснил он Патрикееву.

Старец Вассиан слушал Фёдора с печальным видом. Лицо его было болезненно, ему нездоровилось. И то сказать, в свои семьдесят пять лет он никогда не знал покоя. А в молодые и зрелые годы при великом князе Иване Васильевиче, отце князя Василия, князь Патрикеев был именитым воеводой, многажды ходил в боевые походы, славно бил врагов и не раз смотрел смерти в глаза. О том говорили его многие раны. Его полк отличался при взятии Вязьмы, в сечах за Смоленск, за Псков. Князь Патрикеев хорошо знал не только ратное дело, но и дворцовую жизнь: интриги, измены, опалы. И ему не составило труда ответить на вопросы Фёдора. И Вассиан пространно рассказал, о чём ведал:

   — Её судьба печальна, сын мой. И то, что Соломония любит князя Андрея и впала с ним во грех, во дворце ноне ведомо всем. И князь Василий её за то не простит. Даже Всевышний её не защитит. Да если бы только сие отлучало князя от Соломонии. Неделю назад князь Иван Шигона устроил в селе Тайнинском встречу великому князю с княжной Еленой Глинской, дочерью литовского князя Василия Львовича. Великий князь от неё без ума. Что уж там, седина в бороду, бес — в ребро. И потому Соломония пребывает во дворце последние дни. Передай нашей матушке от меня одно: чтобы набралась терпения и не забывала о молитве. В ней она найдёт спасение.

И вот теперь Соломония просила Фёдора проведать, где князь Василий, сообщить ему важную весть.

   — Я исполню твою волю, матушка-княгиня. — Фёдор поднял глаза и подумал: «Господи, какое же сердце жестокое надо иметь, дабы растоптать-загубить такую женщину».

Отправившись на поиски великого князя, Фёдор обскакал все московские заставы, награждал стражей деньгами и спрашивал их о том, не пропускали ли они или не впускали в Москву великого князя. Ответ был один: нет и нет. И наконец на Серпуховской заставе за жбан браги он выведал о том, что стражи пропустили великого князя.

   — Да то было больше трёх недель назад, — открыл истину страж.

Однако для Фёдора и это было важно. Теперь он знал, что князь Василий покинул Москву, но в неё не вернулся, и что через Серпуховскую заставу путь лежал прежде всего в село Коломенское. И Фёдор, не раздумывая, умчал в загородный дворец князя. Прискакав в Коломенское, он действовал решительно, потому как знал, что сказать. Во дворце его встретил дворецкий, князь Андрей Овчина-Телепнёв.

   — С чем ты примчал? — спросил он.

   — Великая княгиня дитя понесла, — ответил Фёдор, — и просит батюшку-князя в Москве появиться.

   — Эко, братец, как ты обмишулился. Батюшка Василий и был-то здесь два дня. Потом отбыл в Александрову слободу. О том подлинно ведаю, потому как челядь оттоль вернулась. Да и из слободы он умчал, сказывают, а куда — того не знаю.

   — Ну а в Москву когда он возвратится? Не было о том речи? — наседал на дворецкого боярин.

   — Э-э, братец, поди, вернётся, как Соломония оттуда убудет.

Князь сообщил об этом не без оснований. Не забыл он о том, с чем приезжал в Коломенское митрополит. И разговор князя Василия с Даниилом ему был известен: подслушал. Да и то сказать, как не согрешить, радея о ближнем. Ведь бояре Сабуровы были в родстве с князьями Телепнёвыми-Оболенскими. Однако на этом откровенность дворецкого оборвалась. Страх лишил его смелости.

Фёдор заметил сие по глазам пожилого князя и подумал: «Всё так: и радеем и болеем, ан этой болью-радением никто Соломонию не избавит от беды, не изменит её судьбы».

Фёдор приехал в Коломенское уже поздним вечером. В пути его хлестал дождь со снегом, он вымок и продрог. И потому князь Андрей оставил его во дворце.

   — Иди к очагу. Тебе нужно обсушиться, я пришлю крепкое для сугрева, брашно к нему.

   — Спасибо, князь-батюшка. Уж больно погода ноне мерзкая, — отозвался Фёдор.

Он пробыл в Коломенском не больше двух часов. В Москву явился за полночь, но в Кремль не поспешил. Нечем ему было порадовать Соломонию. Размышляя о том, куда двинуться на поиски великого князя, он заехал на Колымажный двор, что на Волхонке, и там узнал новость, которая положила конец его исканиям. В тот вечерний час, когда Фёдор сушил свой кафтан, в Москву вернулся из Александровой слободы или ещё откуда-то великий князь Василий. Скрытно от придворных он ушёл в свои покои и там закрылся, наказав постельничему Якову Мансурову отвечать всем, что его по-прежнему нет в Москве.

С Колымажного двора Фёдор отправился в Кремль с лёгким сердцем. Ему было что сказать Соломонии: князь Василий во дворце. Вблизи Кремля Фёдор увидел, как в Никольские ворота въехали крытый возок и несколько всадников. Фёдор поспешил следом. Он увидел также, что возок остановился возле чёрного дворцового крыльца, всадники спешились и двое из них скрылись в дверях. Фёдора сие насторожило. Зная все дворцовые ходы и выходы, он представил себе, как люди в чёрных одеяниях поднимаются во второй покой и, властно минуя стражей, проникают в опочивальню Соломонии. Фёдор ударил плетью коня, подскакал к крыльцу, поднялся на него и шагнул к двери. Но три всадника, кои спешились ранее, преградили ему путь, встали грудь в грудь. Он попытался оттолкнуть их, но они оказались покрепче молодого боярина, потеснили с крыльца.

   — Пустите! Я рында великой княгини! — И Фёдор потянулся к сабле.

В тот же миг его схватили за руки, заломили их, втащили в сени, спустились с ним по лестнице и там замкнули в тёмной каморе. Фёдор услышал знакомый голос окольничего, богатыря и воеводы Ивана Овчины-Оболенского: «Посиди там, рында Соломонии!»

В этот час великая княгиня проснулась с тихой радостью на лице. Ей показалось, что она почувствовала в себе движение дитяти. В её исстрадавшейся за долгие бездетные годы душе зажёгся неопалимый свет. И жизнь её приобретала новый смысл, впереди открывалось материнство, коего Соломония так жаждала. С кем поделиться этой радостью? Ах, будь, что будет! Она сей же час встанет и поспешит в покои великого князя. Ей что-то подсказало, что Василий во дворце. Она расскажет супругу, что понесла дитя, заставит поверить, что это он дал ему жизнь. Соломония торопилась и даже не позвала сенную девицу, дабы та одела её, сама взялась. Да в последний миг, как покинуть опочивальню, подошла к окну и посмотрела во двор. В предрассветной сини она увидела у крыльца чёрный монастырский возок, и сердце её оборвалось. «Господи, зачем он здесь?! И тишь такая всюду!» Соломония позвала боярыню Дарью, коей положено было находиться за дверью опочивальни, но та не отозвалась. Соломония выглянула за дверь — покой был пуст. Она вновь подбежала к окну. В сей миг у неё за спиной послышались шаги, дверь распахнулась и в опочивальню вломились двое в чёрных монашеских одеждах. Один из них отбросил капюшон, показал лицо. Перед Соломонией стоял князь Шигона.

   — Что тебе нужно, дерзостью одержимый? — крикнула княгиня.

   — Вольно тебе кричать. Но лучше помолчи. Я при государевом деле, — ответил Шигона.

   — Прочь с дороги, мерзкий! — И Соломония рванулась к двери.

Но князь Иван удержал её. А тот, что был вместе с князем, достал беличью шубку, надел на Соломонию, сверху же накинул чёрный плащ. И Шигона, крепко держа Соломонию, повёл её из опочивальни. В сенях он зажал ей рот. Она попыталась вырваться, но чёрный слуга князя сгрёб её, словно куль с мукой, себе под руку и, вновь зажав рот, побежал из дворца. Распахнулась последняя дверь, княгиню втащили в возок, и кони с места помчались к Никольским воротам. Всадники поспешили следом. И лишь конь Фёдора Колычева понуро стоял у крыльца.

Великий князь Василий в это время стоял у окна приёмного покоя и смотрел на Соборную площадь до той поры, пока краем её не промчались возок и всадники и не скрылись за кремлёвскими воротами. В груди у князя на мгновение вспыхнула жалость к супруге, но всё доброе к ней тотчас погасло, потому как перед взором Василия возник образ молодой и прекрасной княжны Елены Глинской. Он вновь увидел её во дворце села Тайнинское. Её большие чёрные глаза, соболиные брови, чистое смугловатое лицо без румян и белил, её стать — всё обжигало Василия, влекло колдовскими чарами, обещало блаженство. Князь Василий уже отважился постричь бороду и усы на литовский манер и, поворошив широкую бороду, проворчал: «Ишь ты, зарос аки леший! Этак и несравненную княжну испугаю до смерти».

Той порой Фёдор Колычев выбрался из подклета, откуда был лаз в большой подвал дворца. Пробравшись по нему до лестницы, он возник на кухне весь в паутине, перепугал сытников[18] и медоваров, пробежал мимо них словно оглашённый и внутренней лестницей поднялся в трапезную, а оттуда — на половину покоев великого князя, миновал среднюю Золотую палату и оказался перед опочивальней Василия. Но здесь его остановили рынды, хотя и знали, кто такой Фёдор Колычев. Пришёл постельничий Яков Мансуров, спросил Фёдора:

   — Что, аки домовой, в паутине весь?

   — Беда стряслась, Яков Иванович! — Фёдор шагнул поближе к боярину и прошептал: — Матушку-княгиню умыкнули тати, а главным у них князь Иван Шигона, с ним Иван Овчина.

Яков Мансуров осмотрелся и тихо сказал Фёдору:

   — Не ищи себе опалы, парень! О том государевом деле ты ничего не знаешь, ничего не видел и не слышал. Нишкни! — прикрикнул боярин.

Пока Фёдор слушал, лицо его опалило гневом, глаза дико сверкнули. Он зло ответил:

   — Государь должен знать сие. И татей я назову. Да она же радость хотела принести великому князю. Она дитя понесла!

   — Я вот в хомут тебя! — задыхаясь, прошипел Мансуров. На носу и в глазницах у него выступил пот. Добавил же жалостливым голосом: — Федяша, милый, уходи сей же миг. Опоздаешь, пеняй на себя.

Фёдор ещё упирался, но Мансуров потеснил его:

   — Уходи, голубчик, Христом Богом прошу.

Фёдор понял постельничего, и голос его с трепетом запал в душу. Стиснув зубы, дабы не закричать, побрёл из палат, из дворца, сам не ведая куда.

Боярин Мансуров поспешил, однако, к великому князю, потому как принудила рабская покорность. Государь ходил по покою: свобода взбудоражила его дух.

   — Ну что там? Лица на тебе нет, — сказал Василий.

   — Государь-батюшка, Федяшка Колычев зрел, как Соломонию увозили. И Шигону с Овчиной признал.

   — Где сей проныра шастал, что до времени не выгнали из Кремля? — строго спросил князь.

   — С ног сбились люди Шигоны, искаючи...

   — Вели Ивану Овчине сыскать Федьку и держать при себе до моего повеления. Да не мешкай, не то опять источится.

Боярин Мансуров откланялся и ушёл. Знал он, что не скоро исполнит повеление великого князя, потому как Ивана Овчины в Кремле не было, а где он, Мансуров того не ведал.

Государь Василий Иванович продолжал вышагивать по палате и всё теребил бороду, но пока не звал брадобрея, а ждал князя Шигону, прикидывая, как он там управляется с Соломонией. Наконец он ушёл в трапезную, дабы выпить чару хмельного. Было за что, считал он.

У князя Шигоны и впрямь всё шло пока без задорин. Хотя и были непролазными и непроезжими московские улицы в эту пору, но пара добрых коней из монастырской конюшни быстро добралась до ворот женского Рождественского монастыря. В пути князь Иван Шигона часто оглядывался. Не хотел он, чтобы кто-то из кремлёвских людей узнал, куда скрылся чёрный возок, в коем кого-то увезли из княжеского дворца. Но улица Рождественка в этот ранний осенний час была малолюдна: сновала по ней прислуга, дворники свою службу исполняли.

Возок остановился у тяжёлых, окованных железом ворот сбоку от крепостной башни. Боярин Иван Овчина подъехал к ним, постучал кнутовищем.

   — Отчиняйте не мешкая! — гаркнул он, соскочил с коня и сам с силой нажал на дубовые плахи.

Ворота распахнулись с резким скрипом, возок поднялся по крутому въезду и скрылся на монастырском дворе, стал возле храма Рождества. Князь Шигона крикнул Ивану Овчине:

   — Веди её в ризницу!

Иван Овчина заглянул в возок, покачал головой, ответил Шигоне:

   — Сомлела она, Иван Юрьевич.

Соломония и впрямь потеряла сознание. Ещё в Кремле, когда она в возке попыталась кричать, человек Шигоны зажал ей рот тряпицей, смоченной зельем дурман-травы. Сладкий, пряный дух затуманил ей голову, и она канула во тьму. Иван Овчина вытащил Соломонию из возка и на руках отнёс в храм. Там уже ждал кремлёвскую «гостью» сам митрополит Даниил. Рядом с ним стояли игумен монастыря Давид, единственный мужчина на все женские монастыри Москвы, и семь монахинь в чёрных одеждах и чёрных куколях на головах.

Когда Соломонию внесли в ризницу, игумен Давид велел положить её на широкую лавку, сам ушёл в алтарь, вскоре вернулся, держа в руках глиняный сосуд и льняную тряпицу. Смочив из сосуда благовонием тряпицу, он поднёс её к носу княгини и так держал, пока Соломония не задышала часто-часто и не открыла глаза. Взгляд её прояснился, и она спросила:

   — Где я? Что со мной?

Ей никто не ответил. Она села на лавке и осмотрелась. В ризнице царил полумрак, и она не сразу разглядела тех, кто находился поодаль от неё. Наконец человек, стоявший к ней спиной, повернулся, и она узнала в нём митрополита всея Руси.

   — Владыка Даниил, чьей волею меня занесло в сей храм?

   — Волею Господа Бога, — сухо ответил митрополит.

Он смотрел на Соломонию так, как будто перед ним стояла провинившаяся холопка, а не великая княгиня. Его мрачное лицо, чёрные холодные глаза, хрящеватый нос — всё выражало беспощадность. Соломония усомнилась: Даниил ли это, некогда раболепный перед нею? А узнав игумена Давида, поняла, зачем привезли её в Рождественский монастырь. «Но как они посмели? — озадачила себя вопросом Соломония. — Есть ли на то воля Божия, воля вселенского патриарха?» И Соломония решила сопротивляться. Только в этом видела она своё спасение. Сказала твёрдо и властно:

   — Воли Господней нет на то, чтобы великую княгиню силой увели из Кремля и разлучили с супругом, чтобы уготовили ей постриг! Ты, митрополит, клятвопреступник, ты ответишь за всё перед Всевышним и перед россиянами!

   — Не тщись, отчаянная! — прикрикнул Даниил. — Надо мною и над тобой воля помазанника Божия, государя всея Руси великого князя Василия. Он и всея Русь, которая за ним, хотят иметь наследника престола, без коего россияне осиротеют. Ты прогневала Господа Бога, он наслал на тебя бесплодие. Чего же ты сетуешь? Зачем чернить нас, пастырей и слуг государевых?

Но митрополит не сломил волю Соломонии.

   — Я не бесплодна и ношу под сердцем дитя. И ежели в сей миг не отвезёте меня к великому князю, коему должно знать, что у него будет наследник, быть вам всем в жестокой опале, — гневно же ответила Соломония.

К митрополиту подбежал князь Шигона.

   — Она извратница! Она обманывает нас и князя! Она очернила себя блудом! — ярился он. — Зачем ты медлишь? Твори обряд! Где ножницы, где куколь? — бушевал Шигона.

   — Сын мой, не встревай в дела церкви! — стукнув посохом о каменную плиту пола, строго сказал Даниил и тихо добавил: — Грех на душу берём несмываемый, коли дитя у неё под сердцем. Сам великий князь нас в волчьи ямы засадит.

   — Да слышал же ты от Евдокии, что ежели будет у неё дитя, так от князя Андрея. За блуд её и наказывай, — наседал на Даниила князь Шигона.

   — Того боярыня Евдокия не сказала.

Митрополит и князь ссорились шёпотом. Шигона утянул митрополита из ризницы и доказывал своё близ амвона. Оба они знали, что творят зло и не будет им прощения ни на земле, ни в небесах. И спор они вели ради того, чтобы хоть как-то обелить себя: да, мы сопротивлялись, мы не хотели пострига великой княгини, но мы смертны, и над нами Господь Бог и великий князь.

   — Ты не слышал потому, что не хотел слышать, — нажимал Шигона. — Да запомни, что вселенский патриарх тебя не защитит, не спасёт, ежели государь лишит сана и ушлёт на Соловки.

И митрополит Даниил сдался. Не резон ему искать дорогу на Соловецкие острова. Ещё нестяжатели не все повергнуты, ещё сочинения душевные не дописаны. «Слаб человек, греховностью одержимый. Господи, спаси меня от деяний недостойных», — взмолился Даниил да тут же побудил князя Шигону:

   — Иди и скажи игумену Давиду моим словом: пусть вершит обряд пострижения над многажды грешной, утонувшей в пороках рабыней Божией Соломонией. — И Даниил отвернулся от князя, ушёл в алтарь, дабы не видеть неправедных действий, не зреть страдающую великую княгиню.

Князь Шигона тоже в сей миг хотел бы провалиться сквозь землю, лишь бы не вершить грязное дело над любимой женщиной. Да деться некуда, попробуй отмахнись от повеления государя! Случись не исполнить волю великого князя, он не посмотрит, что ты ему предан по-собачьи. Однако совсем немного времени минует, как за сотворённое злодеяние в Рождественском монастыре пронырливый, раболепный князь Иван Шигона будет жестоко наказан своим господином.

Иван Шигона вернулся в ризницу. Он догадывался, что здесь без них что-то произошло. Соломонию держали за руки четыре монахини, она билась, вырывалась. Князь подошёл к игумену Давиду.

   — Святой отец, митрополитом велено с обрядом не мешкать.

   — В ней послушания нет, сила нужна. Приложи к ней руки, и свершу постриг, — ответил Давид.

Шигона посмотрел вокруг, ища Ивана Овчину. Того в храме не было.

   — Помогу, помогу, чего уж там, — с явным неудовольствием ответил князь и приблизился к Соломонии, отстранив монашек.

Соломония закричала:

   — Не подходи, поганец! Не тронь меня, глаза побереги! — Куда только делась её сдержанность! И будь в руках у неё оружие, она ударила бы князя. Однако она могла лишь угрожать: — Сам обретёшь монастырь или ордынцы голову снесут на береговой службе!

Шигона рассвирепел. Он выхватил из-за пояса кафтана плеть и с силой обжёг Соломонию по спине. Всё это случилось настолько неожиданно, что княгиня лишь пронзительно закричала от боли и упала на колени. Шигона того и добивался. Он крикнул холопу, который стоял в дверях:

   — Держи руки!

Тот в мгновение подскочил к Соломонии, захватил её руки за спину. Князь Иван выдернул из воротника шубки длинные каштановые косы княгини и протянул их Давиду:

   — Режь!

Игумен подоспел с ножницами, заскрипела сталь, и коса упала на каменную плиту. Давид не успокоился на сделанном и крестом выстриг несколько прядей волос. Монахиня подала Давиду чёрный куколь, и он надел его на Соломонию. Но великая княгиня неожиданно вырвалась из рук холопа, поднялась на ноги, сбросила куколь на плиту и принялась его топтать.

   — Не признаю вашего обряда! Вижу нечестие! Свидетель тому Христос Спаситель! — кричала Соломония и крестилась на образ Иисуса. Иван Шигона вновь с силой огрел её плетью. Она же повернулась и нанесла ему пощёчину. — Как смеешь, блудный раб!

Появился митрополит Даниил, повелел:

   — Игумен Давид, подай мне куколь! — Тот исполнил волю Даниила. — Князь Шигона, держи руки оглашённой!

Иван обхватил Соломонию со спины, сжал её, словно взял в хомут. Даниил подошёл к княгине, надел ей куколь на голову и, не отнимая рук, произнёс:

   — Свидетельствую перед Господом Богом и перед всеми в храме Рождества: посвящается в иночество раба Божия Соломония, отныне нареченная Софьей. Помолимся, братья и сёстры, за рабу Господа Бога Софью.

Слова митрополита разнеслись по всему храму, и где-то на хорах раздалось пение: «Святая славная и всехвальная великомученица Христова Софья! С обретением днесь в храме Твоём Божественном люди!»

Соломония стояла с высоко вскинутой, несмиренной головой, и по её прекрасному бледному лицу текли слёзы. Она молила Всевышнего не о милости к себе, а о том, чтобы покарал своим гневом всех, кто свершил над нею злодеяние. Она перечисляла имена своих врагов и первым назвала имя великого князя Василия. Теперь для великой княгини было очевидно, что только он виновен во всех бедах, выпавших на её долю. В своём обличении она была беспощадна, уверовав в то, что только ненависть к тем, кто стал её врагами, поможет ей выстоять в неравной борьбе, выстоять ради сохранения жизни будущего дитяти. Соломония дождётся торжества своего моления. Она будет заокоёмной свидетельницей гибели своих врагов.

В сей миг к Соломонии подошли монахини, окружили её и, сцепив в локтях руки, увели из храма. Канула в прошлое красавица Соломония Сабурова, явилась на свет для горестной жизни инокиня Софья.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ТАЙНОЕ ДВИЖЕНИЕ


Фёдор Колычев, прогнанный из дворца великого князя постельничим Яковом Мансуровым, попытался найти след пропавшего из Кремля чёрного возка. Теперь он понял, что случилось с Соломонией, которую должен был стеречь пуще глаза. Всё подходило под власть одного слова: она жертва. Жертва жестокосердого князя. Слухи, что долгое время гуляли по кремлёвским палатам, оправдались. Государь добился свободы от брачных уз супруги и волен ныне обрести новую.

Размышляя над текущим круговоротом, Фёдор ухватил след чёрного возка, побежал по нему и вскоре оказался на улице Рождественке и в конце её возник перед вратами женского монастыря. Он горестно вздохнул: «Сих ворот мне ни головой, ни тараном не прошибить». И тихо побрёл прочь, ещё сам не ведая куда. Однако рука Божия не оставила его в беде и на исходе дня, вымокшего под дождём до нитки, голодного, привела на подворье двоюродных братьев Андрея и Гавриила Колычевых, кои жили в Заяузье. Там его ждала радостная встреча. В этот день из Стариц приехали его отец и матушка. Встреча была неожиданной. Братья приняли его как обычно, тепло, по-родственному, но чему-то улыбались и хитро перемигивались. Они отвели Фёдора в трапезную, и старший брат Андрей сказал:

   — Ну-ка посиди у печи, обсушись, выпей романеи, вкуси пищи, а мы сей миг обернёмся.

И братья ушли. Фёдор выпил вина, присел возле печи, угрелся и задремал было. И в это время в трапезной появились его матушка и отец. Степан и Варвара были в самом соку — ему сорок два, ей тридцать восемь лет. Он был кряжист, широк в плечах, русая борода опрятна, серые глаза с прищуром и зоркие. У Варвары девичью стать полнота ещё не одолела, лицо румяно, глаза — синие озера, светлы и радостны.

Фёдор подхватился от печи, подбежал к матери, уткнулся ей в грудь с возгласом: «Родимые!»

   — Федяша, дитятко моё великорослое! — запричитала мать, и слёзы навернулись у неё на глаза.

   — Полно, полно, мать, радуйся, а не реви. Дай-ка я пошатну его, — отбирая у матери сына, произнёс боярин Степан. Он осмотрел Фёдора с ног до головы. — Не вижу в тебе мужания, всё тот же Федяша.

   — Батюшка, так минуло лишь два месяца, как из Стариц!

   — То-то и оно! Сколько воды утекло в Волге! Ну рассказывай, что у тебя. Вижу, кафтан намок, сапоги грязные, да и выгляд не ахти. Знать, трудно живёшь?

   — Твоя правда, батюшка, трудно. Велел мне князь Андрей стоять возле княгини Соломонии и хранить её от всяких бед, а я... Я недотёпой оказался.

   — Говори, что случилось! Не поклёп ли на себя возносишь? — потребовал боярин.

   — Какой уж поклёп, батюшка! Минувшей ночью татей не остановил. Они же умыкнули великую княгиню и увезли в Рождественский монастырь, а что с ней в том монастыре, не ведаю.

   — Ишь ты, какую новинку принёс! — удивился боярин Степан, ухватившись за бороду. И повернулся к племянникам: — Вы слышали?

   — Слухи о постриге Соломонии давно ходили у нас в приказе, да мы не верили, — отозвался Андрей.

Боярин Степан в задумчивости прошёлся по трапезной и остановился близ племянников.

   — Теперь ждите больших перемен, горюны. И сторожитесь во всём, не встревайте в государевы дела. Не быть отныне покою в державе, — произнёс боярин Степан.

   — Полно, дядюшка. Откуда та опасица[19] нагрянет? — спросил Андрей.

Слуги уже накрыли стол, и боярин Гавриил позвал гостей на трапезу. Уселись молча и хмельного выпили с коротким пожеланием блага и здоровья. Ничто не располагало к разговору, потому как весть о заточении Соломонии в монастырь нарушила душевный покой. Наконец боярин Степан прервал тягостную тишину:

   — Вот ты, племяш Андрей, сказал: «Откуда быть опасице?» Я вижу, как проявится отлучение Соломонии. Как пить дать Василий породнится с литовскими князьями. Они же Колычевых ненавидят с времён Ивана Васильевича. Потому и прошу вас, племяши, удалиться на время из Москвы. Уезжайте в свои отчины. Дел там много во благо души. Живите на покое в трудах праведных. И тебя, сын мой, зову из стольного града.

   — Батюшка, я ведь на государевой службе, — ответил Фёдор.

   — То верно. Вот и отправляйся на Оку. Там и послужишь на заставах старицких воинов. Князь Юрий Оболенский-Большой примет под своё начало.

   — Я готов туда ехать, батюшка. Да я при великом князе. Как одолеть ту препону?

   — О том подумаем. Одно скажу: Глинская, кою прочат в жёны государю, тебя не возьмёт в свои рынды. Но и великий князь места не даст, поскольку ты стоял при опальной Соломонии. И к тому же ты из Стариц, опального города.

   — Что же в том, батюшка?

   — Это долгий разговор, Федяша, но я найду время, поведаю.

   — Дядюшка Степан, а почему нам лучше уехать? Мы ведь тоже служим, и у нас дела в приказе бывают.

   — Ладно, скажу почему. Колычевы и Глинские давно враждуют между собой. Ещё со времён государя Ивана Васильевича. Мой отец, а ваш дед, был помощником у итальянского зодчего Аристотеля. И Василий Глинский, отец княжны Елены, тоже близ Аристотеля стоял. Вот там ваш дед и сошёлся с Глинским, сказывали, крепко помял кулачищами. А кто кому дорогу перешёл, того не ведаю. Князь Глинский поклялся тогда искоренить род Колычевых. И сыновьям Василию и Михаилу то завещал. С той поры мы и враждуем. Но Василий давно преставился, а Михаил за сторожами сидит. Да сказывают, что наш князь Василий скоро отомкнёт двери темницы. И горе нам, ежели князь Михаил встанет властью рядом со своей племянницей. А что Елена будет великой княгиней, теперь о том всей России ведомо. — Степан замолчал, потянулся к кубку с вином.

Молчали и племяши. Им, тугодумам, нужно было время, дабы осмыслить, чем могут угрожать им Глинские, ежели придут к власти. Позже они не раз вспомнят мудрое предупреждение дядюшки. Но будет то тщетным. Вместо того чтобы укатить в свои отчины в Костромскую землю, они явились к Андрею Старицкому. Конец их был трагичен. Спустя одиннадцать лет по воле Глинских их схватили со многими другими вельможами за отъезд из Москвы, били кнутом на Красной площади, потом отвели на Болото и там отрубили головы. Сам боярин Степан избежит опалы и казни. Он вновь уедет на это смутное время в Деревскую пятину Новгородской земли. Там и проживут они с Варварой, с сыном Степаном и дочерьми многие годы.

Слушая отца, Фёдор думал о своём сокровенном. Подсел поближе к Варваре, спросил шёпотом:

   — Матушка родимая, поведай, как там Оболенские-Меньшие? Все ли здравствуют?

   — Видела их в храме на Покров Пресвятой Богородицы. Молились. И Ульяша была. С Еленой, матушкой её, словом перемолвились. Чинно всё у них. Вот только князь Юрий Александрович никак не успокоился, всё Голубых-Ростовских клянёт. А так на службу ходит к князю Андрею, за домом смотрит.

   — А как же Ростовские, появляются в Старицах? В Москве их нет и слыхом о них не слыхивали.

   — Ив Старицах не было. Да сказывают, что они на Ярославщину укатили, там у них земли были.

Фёдору хотелось узнать всё об Ульяне, по которой исходил сердечной тоской, но смущение сдерживало его. Он спрашивал о князе Андрее, об иноке Иове, поёт ли тот по-прежнему, но любимой не мог вымолвить ни слова. Ведь спросить надо было о самом важном: не забыла ли она его, ждёт ли? Мать видела душевные муки сына и облегчила ему страдания:

   — Ещё с Ульяшей выходили из храма на Покров. Она теперь в цвет пошла. И голову высоко держит, и улыбается, как прежде. По тебе мается. «Во сне, — говорит, — вижу Федяшу часто».

   — А ещё что обо мне?

   — Пытала. «Как, — говорит, — там мой ангел-спаситель, в Москве?»

   — А ты ей? — Глаза Фёдора светились от радости. Весь он был нетерпелив и слушал бы матушку без конца.

   — Я-то? Да рассказала, что ведомо: жив-здоров, служит исправно. В Старицы рвётся.

   — А она?

   — Прижалась ко мне и прошептала: «Люб мне Федяша, матушка Варвара». Так-то, родимый. А вся иная жизнь в Старицах, как в половодье на Волге-матушке.

   — Домой хочу, — с грустью признался Фёдор. Он прижался к плечу матери и замолчал. Вновь слушал, о чём говорили отец и братья.

А к палатам бояр Колычевых в этот час приближалась разлука. Она выехала из Кремля в образе трёх всадников. И одним из них был воевода, князь Иван Овчина-Телепнёв-Оболенский, а два другие — чёрные слуги князя Шигоны.

Уже наступил вечер. Крепко примораживало. Грязь залубенела, лужи покрылись хрустким льдом. Серпик молодой луны светился в дымке: быть крепкому морозу. И то сказать, зима в этом году припозднилась. В прежние годы к середине ноября реки льдом сковывало, поля снегом укрывало, а тут кругом всё нагое.

Всадники ехали молча. Лишь близ двора Колычевых Иван Овчина спросил бородатого воина:

   — Семён, ты как мыслишь, когда дорога встанет?

   — Так ноне в ночь снег пойдёт. Эвон как с полночи тучи наволакивает. В сани утром можно садиться, — ответил бородач.

   — Сие нам ух как кстати, — отозвался Иван Овчина. Он спешился, позвал Семёна: — Идём бражку пить, хозяев величать.

Калитка на подворье Колычевых оказалась на щеколде. Иван Овчина сильно постучал кнутовищем. Вскоре на дворе раздался голос:

   — Кого там нелёгкая принесла?

   — Отчиняй! С государевым делом! — крикнул Овчина.

Калитка распахнулась, возник привратник, и Овчина потребовал:

   — Веди к господину.

Незваные пришельцы появились в трапезной в тот миг, когда шла мирная беседа о сельских делах. Боярин Степан рассказывал о том, как нынче земля порадовала селян богатым урожаем.

   — И жито, и ячмень, и овёс — всё уродилось на славу. Будем с пивом и калачами.

   — Мир дому сему, — возникнув на пороге, сказал Иван Овчина.

   — С чем пожаловал, боярин Телепнёв? Коль с добрыми вестями, садись к столу, — поднявшись навстречу, ответил боярин Гавриил, не уступающий в богатырской стати Ивану.

   — И посидел бы за бражкой, да час дорог. Государь требует служилого Фёдора во дворец. Да не мешкая.

Степан Иванович подошёл к Ивану Овчине, в глаза заглянул.

   — Я взамен не гожусь? — спросил он.

   — Нет, боярин Степан, ты своё отслужил. А Фёдору пора, потому как ищем с утра.

   — Вот и искал бы в подклете, куда замкнул, — уколол Фёдор Овчину.

   — Что было, то прошло. Я ведь тоже на службе у государя.

Фёдор надел тёплый, сухой кафтан на меху, который дал ему со своего плеча Андрей, поклонился отцу, матушке, братьям.

   — Не судите меня, родимые, всё будет у меня путём. Ежели завтра не явлюсь, княжне Ульяне передавайте: пуще прежнего она люба мне. — С тем и покинул Фёдор палаты братьев.

Боярин Степан поспешил следом за сыном, проводил до ворот.

   — Федяша, ежели что, дай знать о себе, — попросил он.

   — Как получится, батюшка, — ответил Фёдор и скрылся за воротами.

Иван Овчина ждал его и отдал повод своего коня. Сам отобрал чалого у воина Шигоны, сказав ему:

   — Ты промнись до палат князя. Да передай, ежели дома, что Фёдор Колычев в строю.

На коротком пути к Кремлю Фёдор спросил Ивана Овчину:

   — Зачем я нужен во дворец? Я ведь токмо княгине служил.

   — Сие ведомо лишь Господу Богу и государю, — ответил воевода. — Да ты не переживай, служба молодцу не в тягость.

У крыльца великокняжеского двора всадников встретил окольничий Дмитрий Шуйский. Сказал Фёдору, когда тот спешился:

   — Иди за мной. — И повёл его во дворец, но не в покои князя Василия.

Фёдор пытался разгадать, что и кому от него чего-то нужно, в чём он виновен, да и есть ли за ним та вина? И ничего путного в голову не приходило. Вина, оказывается, была. И когда Дмитрий Шуйский распахнул дверь покоя и Фёдор неожиданно для себя увидел князя Шигону, у него ёкнуло сердце. И не напрасно. Князь зло спросил:

   — Зачем ты путался ноне под ногами? Зачем кружил близ монастыря? Тебе ещё за матушкину титьку держаться, а ты в государевы дела встреваешь!

   — Князь Иван Юрьевич, я служу великой княгине, и мне велено охранять её покой, защищать жизнь. То я и исполнял в меру своих сил.

   — Ишь ты, разумник! Или без тебя некому о ней позаботиться? — отчитывал Фёдора Шигона. И уже более спокойно продолжал: — Тебе одна дорога к милости государевой: послужить ему верой и правдой. Потому завтра тебе день на сборы в дальний путь. А куда и зачем, всё сказано будет перед выездом. Ночь ноне проведёшь в караульне. Отлучаться не смей. Да и не уйдёшь. Быть тебе под надзором.

   — То-то во благо. Хоть отосплюсь, — улыбнулся Фёдор.

   — Отоспишься. Утром поедешь с Семёном на Колымажный двор. Там и будешь собираться в путь. Возьмёшь меховые охабни и всё другое тёплое... — Шигона смотрел на Фёдора почти по-отечески: дескать, я на тебя шумлю, но сие для порядка. И тут же осведомился о том, чего Фёдор и предположить не мог: — Да, хотел тебя спросить вот о чём. Ты Алексея Басманова знаешь?

   — Знаю. В Старицы он приезжал, там и познакомились.

   — А в Москве не встречался?

   — Думал, да всё некогда было.

   — Он с князьями Голубыми-Ростовскими вроде бы сродники?

   — Того не ведаю.

   — Они его чтят, говорят, славный парень.

   — Я бы им поверил, ежели бы так отозвались.

   — Ну да ладно. Это я всё к слову, — заторопился князь Шигона. — Иди отдыхай да справляй, что велено.

За дверью покоя Фёдора ждал князь Дмитрий Шуйский, который повёл его в караульное помещение. Там князь ввёл Фёдора в малый покой, что за общинной палатой, и сказал:

   — Тебе здесь тихо будет. — И предупредил: — А наперёд держи ухо востро. — С тем и ушёл.

Оставшись один, Фёдор присел на топчан, застеленный войлоком, и попытался разобраться, что с ним происходит. Да, будучи сообразителен, понял, что ему поручается тайное государево дело. Вот же и предупредили Шигона и Шуйский, чтобы не вынюхивал суть того дела, чтобы держал ухо востро, дабы избежать неприятных последствий. Что ж, в свои девятнадцать лет Фёдор понимал сложность и ответственность поручения, кое, ежели не выполнит и нарушит запрет, может обернуться для него многими бедами. Споткнулся Фёдор в догадках, когда подумал, зачем было нужно Шигоне выспрашивать его об Алексее Басманове. «Ладно, поживём — увидим», — отмахнулся он от загадки и завалился спать. Но ни Колычев, ни Шигона не предполагали, что поездка Фёдора в северные земли обернётся жестокой опалой в первую голову для князя Ивана Шигоны.

Ночью на Москву выпал обильный снег. К утру покрепчал мороз. Москвитяне радовались новому наряду стольного града, потому как устали от слякоти и грязи. Под снежным покровом Москва преобразилась, посветлела, прибавила простому люду расторопности, удали. И лихие кони уже помчали лёгкие сани по московским улицам. Ещё колдобины давали себя знать, сани прыгали на них, переворачивались, да не беда, коль на душе светло и весело. По церквам звали верующих на богослужение, колокольный звон плыл над городом. Да пуще всего в Кремле благовестили храмы. Там ведь три новых собора, поднятые в поднебесье милостью, упорством и усердием великого князя всея Руси Ивана Третьего, удивляли и радовали москвитян малиновым звоном своих колоколов.

По первому снегу жизнь в стольном граде забила ключом. По палатам, по теремам, домам и избам — разговоры, шёпот, тайные встречи, и всё по поводу того, что государь Василий гоголем ходит по дворцу, усы укоротил, бороду сбрил, кафтаны атласные что ни день меняет. В Благовещенском соборе не Богу, а невесте молится. Княжна Елена Глинская ему свет затмила. «И чем она его прельстила? — удивлялись москвитяне. — Русских-то кровей в ней ни на полушку!» «А уж лютости, лютости, всем ведьмам достанет!» — добавляли бойкие. «Но и красой всех затмевает!» — рассуждали краснокафтанники по вечерам на Тверской улице. Так с утра до вечера шли по Москве пересуды того, что вершилось в Кремле.

Фёдор Колычев в этот первый зимний день тоже ощутил душевную лёгкость. Да всё оттого, что как проснулся, так и взялся перебирать матушкины подарки про Ульяшу. Какое слово ни вспомнит, оно самоцветом сверкает. Люб он Ульяше, и весела она, и голову гордо носит, и презирает, ненавидит Ваську Голубого. «Вот уж истинно голубой и коварный, как первый лёд на Волге: ступи на него — и уйдёшь в пучину. Ничего, я ещё Ваську достану», — утешал себя Фёдор, покидая караульню в сопровождении Дмитрия Шуйского. В пути тот пошутил над Фёдором:

   — Ты у нас, Федяша, словно знатный вельможа, слуги тебя обочь ведут.

   — Ан и есть знатен, княже. Вот сей миг коня у крыльца подадут, — не остался в долгу Колычев.

И правда, как вышли на чёрное крыльцо, возле него уже ждали Фёдора воины-холопы князя Шигоны. И три коня под сёдлами стояли. Знакомый Фёдору чернобородый Семён сказал:

   — Заждались тебя, боярин. Теперь лететь нам на Колымажный двор.

   — Невелика поруха, — беспечно отозвался Фёдор. Да тут же тихо молвил Шуйскому: — Княже Дмитрий, уведоми в Заяузье наших, что я в отлучке надолго.

Дмитрий лишь слегка кивнул головой. Фёдор его понял и лихо, прямо с крыльца, взлетел в седло и поскакал к Никольским воротам. От Кремля до Колымажного двора на Волхонке рукой подать. Примчали вмиг. А там начались долгие, нудные, как показалось Фёдору, сборы в дорогу. Ему выдали крытый санный возок. Осмотрев его, Фёдор нашёл огрехи. Пока мастера позвал, всё отладил, сколько времени ушло. Потом в провиантских амбарах получали съестной припас себе, овёс для коней, охабни меховые и другой приклад по случаю зимы, без коего в северных пространствах пропадёшь. Надо было и о конях позаботиться, получить новые попоны. Сборы в дальнюю дорогу не были Фёдору в новинку. Когда жил в Деревской пятине, не раз уходил в тайгу на зиму, а ведь отроком был.

Пока собирались в путь, от князя Шигоны пришёл посыльный.

   — Велено тебе, боярин, ждать на Колымажном дворе полуночи, — сообщил он Фёдору. — Там и отправляйся в путь, но не позже. Сказано, чтобы ехал к Троице-Сергиеву монастырю.

Фёдор выслушал молча и вопросов сеунщику не задавал: всё ему было ясно. Время скоротал просто: Семёну наказал разбудить его к полуночи, сам нашёл в людской топчан в закутке и завалился спать.

Было морозно и тихо. Тёмное синее небо усыпали яркие звёзды, коих в слякотную пору долго не видели. Из ворот Колымажного двора выехали четыре всадника и пара сильных буланых бахматов, запряжённых в крытый возок с возницей на облучке. Сразу же свернули на заставное кольцо, лёгкой рысью добрались до Тверской улицы и в конце её у сторожевого поста остановились. Велено было ожидать, пока не появится тот самый возок, который и погонит он, Фёдор, в места отдалённые. Ждать пришлось недолго. Возок вскоре показался и катил он, как подумал Фёдор, с Рождественки. Его сопровождали Иван Овчина и ратник с лицом, укрытым башлыком. Овчина подъехал к Колычеву и подал ему две грамоты за печатями.

   — Которая тебе — тут написано, вскроешь за Дмитровым в деревне Груздево. Вторую вручить тому человеку, который назван в первой грамоте.

   — Исполню, как сказано, — ответил Фёдор.

   — Помни главное: не пытайся узнать, кого сопровождаешь. При возке будет постоянно мой посыльный, и его не отлучай. Звать его Кузьма. Да береги путников от разбоя. Животом за них отвечаешь. Теперь в дорогу! — Иван Овчина велел стражам открыть ворота. А как Фёдор приблизился, подал ему руку: — Не держи на меня сердца. Мы оба на государевой службе.

У Фёдора мелькнуло: «Покаялся брат, прости его».

   — Всех благ тебе, боярин, — от души произнёс Фёдор.

   — Спасибо. Да помни: с моим посыльным держи себя душевно. Он заслуживает того.

Через несколько лет воевода Иван Овчина вспомнит эти несколько прощальных минут и то, что он прощён Фёдором за нанесённые ему обиды, не забудет и отплатит за всё щедро и бескорыстно. Ему нравился молодой Колычев за прямодушие и честность. И хотя нрав у Фёдора ещё не сложился, Иван Овчина увидел в нём человека сильного и волевого, способного постоять не только за себя, но и за други своя. Мешало им сойтись поближе разное отношение к великой княгине Соломонии и к великому князю Василию. Фёдор преклонялся перед Соломонией, Иван не почитал её. Фёдор осуждал государя за жестокость, Иван принимал его деяния как должное. Эти взгляды двух россиян так и не изменятся.

Однако князь Иван Овчина был менее постоянен в своём восприятии людей. Выразив доброе отношение своему посыльному, он вскоре с лёгкостью принесёт ему неизбывные страдания и будет ненавидим этим «Кузьмой», с которым Фёдор должен вести себя «душевно».

За московской заставой, проезжая мимо Ямской слободы, Фёдор подумал, что начал свой путь в неведомое. У него было такое ощущение, будто он едет с завязанными глазами. Он даже не имел права знать, кто его путники и куда он их везёт, какую судьбу им уготовил государь. Чтобы хоть как-то развеять тягостное состояние, он принялся вспоминать всё, о чём говорили во время встречи с матушкой и отцом. И высвечивался перед ним милый лик любимой. Фёдор всегда испытывал волнение, когда глядел на её прекрасное лицо. Счастливыми он считал те дни, кои они проводили в монастырской слободе. В избе мастерицы Ульяша склонялась над парсуной, вышивала её золотой нитью, а Фёдор сидел неподалёку, держал перед собой раскрытую книгу, но, забыв о ней, смотрел на Ульяшу, не отрывая глаз. В эти часы она казалась ему не земной, а сошедшей с небес. Дунь лёгкий ветерок, и он поднял бы Ульяшу, унёс её в заоблачные выси. Такой воздушной представлялась Фёдору её плоть. Не так уж много накопилось у него воспоминаний об Ульяше, но их хватило на весь путь до Дмитрова, до Груздева и далее в пространстве и времени, до новой встречи с незабвенной княжной Ульяной Оболенской-Меньшой.

Иногда Фёдор отвлекался от приятных дум, останавливался, пропускал оба возка, ратников во главе с Семёном и задерживал взгляд на посыльном Ивана Овчины. И даже размышлял о нём: «И что за попутчика навязал мне Иван Овчина, какого-то Кузьму? И душевности в нём не вижу. Вот уже почти сто вёрст позади, а он лик свой под покровом держит». Как старший среди путников, Фёдор мог бы спросить посыльного, кто он такой. Но подумал, что всё будет проще, когда придёт время ночного постоя.

К вечеру того же дня Фёдор и его спутники добрались до Груздева, где им предстояло остановиться на отдых. Деревня принадлежала боярину Кикину. На холме стоял небольшой барский дом, выстроенный для редких наездов боярина Фрола. Ниже, вдоль реки, вытянулись избы. На въезде дорогу путникам преградила заграда из жердей, при ней стоял сторож с колотушкой.

   — Пропусти-ка, отец, в деревню, — потребовал Фёдор. — Зачем дорогу перекрыли? Где тиун? Мы с государевым делом.

   — На всё тут воля боярина Фрола, ан государю и он служит, — ответил понятливый страж. — И ежели вам Глеб нужен, то в пятой избе он. Эвон конёк высится, — показал страж избу тиуна, с тем потянул в сторону три жерди, переплетённые со столбиками вицами.

Тиун Глеб встретил путников близ своей избы, словно ждал их. Поклонившись, сказал:

   — Ежели вы с наказом от боярина Кикина, милости просим, а ежели не от него, то у нас постоя нет.

Фёдор удивился порядку, заведённому Кикиным. Ответил строго:

   — Мы государевы люди, и нам нужен ночлег.

Худощавый благообразный тиун Глеб смотрел на Фёдора умными глазами. Он понял, что перед ним не гулящие люди, и ещё раз поклонился.

   — Милости просим.

Глеб разместил Фёдора и его спутников в боярском доме, кого в людской, кого в отдельных покоях. Муж с женой — холопы Кикина, что жили при доме, — приготовили трапезу, разнесли её, как было приказано. Фёдор с Глебом остались вдвоём. Боярин сел к столу и, пригласив тиуна сесть, сказал:

   — Мы едем по государеву делу. Вот у меня грамота, кою велено вскрыть в твоей деревне. — Фёдор достал из кармана кафтана бумагу, показал её тиуну, печать потрогал. — Видишь, она на замке. Будешь очевидцем, когда я вскрывал грамоту. — И Фёдор, сорвав печать, раскрыл загадочную бумагу.

   — Вижу и скажу, как было, — ответил тиун.

А Фёдор уже не слушал Глеба, читал грамоту. В ней было написано, что идти ему, Колычеву, с путниками до Каргополя. Там явиться к епископу Каргопольскому Никодиму, вручить ему грамоту. В этот миг Фёдор многое бы отдал за то, чтобы взглянуть на вторую грамоту. Что в ней? Может быть, не только судьба двух неизвестных ему путниц, но и его удел? Однако ничто не могло заставить Фёдора нарушить данное слово, донести грамоту до адресата нетронутой, чем бы тайна бумаги ни грозила.

Той порой в доме затопили печи, и стало тепло. Тиун Глеб ушёл. Монахинь — а Фёдор уже знал, что ехал именно с ними — поселили в светёлке. Вечером одна из них в сопровождении Кузьмы спускалась вниз, выходила по надобности, лица никому не показывала. Но было видно по походке, по движениям, что она нестара. Присматриваясь к ней, Фёдор пришёл к мысли, что она может быть в том же возрасте, что и Соломония. «Да уж не она ли?» — мелькнуло у Фёдора. Но нет, такого, чтобы он не угадал Соломонию, и быть не могло. Фёдору казалось, достаточно одного движения рукой, поворота головы, и он убедился бы, что перед ним Соломония. Однако сам он не заметил, как тайная незнакомка глянула на него. Вскоре она прошла в светёлку. За нею следом ушёл и посыльный Овчины.

Перекусив, чем Бог послал, Фёдор тут же в горнице лёг на широкую лавку, укрылся охабнем и попытался уснуть. Усталость разламывала тело. И то сказать, почти сутки он провёл в седле. Но сон к нему не шёл. Он думал о том, что не давало ему покоя какой день: о судьбе Соломонии. Теперь он мог бы сказать, что одна из монахинь — великая княгиня. Её, и никого другого, он сопровождал в Каргополь, дабы передать из рук в руки епископу Никодиму. Но почему охранять её послали не кого-либо из числа многих придворных, близких к великому князю, а того, кто служил ей? И зачем при изгнаннице посыльный князя Овчины? К этим загадкам Фёдор пока не находил ключа. Да понадеялся на то, что всё тайное станет в своё время явным, и попытался забыться сном.

К полуночи Фёдор всё-таки уснул. Но ему показалось потом, что он лишь смежил веки и не проспал нескольких мгновений, как почувствовал, что его кто-то тормошит. Он открыл глаза и увидел над собой чёрную фигуру, лишь в глубине под капюшоном белело лицо.

   — Что тебе надо? — спросил Фёдор.

   — Тише, боярин. Я Анастасия-подорожница. Вот тебе грамотка для великого князя Василия. Донеси её в руки князя, да скоро. — И инокиня сунула под охабень в руки Фёдору туго свёрнутую бумагу. — Тут судьба матушки Соломонии. Милости просит она у великого князя. — Инокиня провела мягкими и тёплыми пальцами по лицу Фёдора и скрылась в темени горницы. Сон у Фёдора как рукой сняло. Он полежал ещё немного и встал, зажёг свечу, развернул грамотку и прочитал: «Попечалуйся со мной, великий князь, о судьбе своей Соломонеюшки. Я есть плодна и несу дитя. Просила о том тебе донести, да бита кнутом Шигоной. Молю Бога и тебя о милости к наследнику престола, любой мой семеюшка. Да хранит тебя Всевышний. Соломония, чтящая себя великой княгиней».

Грудь Фёдора обожгло огнём. Всё-таки он увозил в изгнание Соломонию. Иначе откуда быть сей печальной грамотке? И загорелась в душе Фёдора страстная необходимость тот же миг повернуть свой отряд назад, добраться до великокняжеского дворца и отвести Соломонию в покои великого князя. Но в воспалённой, усталой голове Фёдора оставалась ещё здравомыслящая частица. Она-то и предостерегла молодого боярина от опрометчивого шага. «На погибель захотел? Не без воли Василия свершён постриг Соломонии! — предупредила она. — Потому остерегись от вольностей». Однако Фёдор счёл своим долгом выполнить волю княгини, найти путь к государю, дабы грамотка попала в его руки. Он вспомнил о старце Вассиане, который был вхож к государю и оставался противником его развода с Соломонией. «Он-то уж донесёт эту грамотку до государя. Ему же её доставит тиун Глеб».

Вспомнив о Глебе, Фёдор утвердился в мысли о том, что сей человек не подведёт и исполнит его поручение. Глухая морозная полночь не остановила Фёдора. Он оделся, накинул на плечи охабень и, покинув господский дом, отправился к избе тиуна. Глеб, похоже, спал вполглаза. Едва Фёдор постучал в оконце, как откинулась занавеска и донёсся глухой голос: «Кого Бог принёс?»

   — Староста, отчини дверь! Я подорожник боярин Фёдор!

Вскоре хлопнула дверь в избе, прошаркали по сеням валенки, и перед Фёдором возник Глеб.

   — Служба твоя государю нужна, — входя в сени, сказал Фёдор. В избу он решил не входить.— Должно тебе завтра с утра в Москву ехать. Вот грамота, отвезёшь её туда. А чтобы дошла без помех к великому князю, иди в Чудов монастырь, что в Кремле. Спросишь там старца Вассиана Патрикеева. Запомни: Вассиан Патрикеев. И отдашь сию грамоту только ему. Он же сходит с нею к государю. — Фёдор передал свиток Глебу, наказал: — Береги её и в чужие руки не давай. — Он достал из кисы[20] два серебряных рубля и вручил тиуну. — То тебе за честные хлопоты.

   — Исполню, боярин, коль государево дело, — ответил Глеб и спрятал грамоту и деньги на груди под свиткой.

   — Уйдёшь после нас, как мы уедем. И запомни, Глеб: за доброе дело тебе добром и отплатят.

На том боярин и тиун расстались. Вернувшись в дом, Фёдор хотел было лечь на жёсткую лавку. Но чья-то крепкая рука взяла его за плечо. «Надо же, одно наваждение за другим», — мелькнуло у Фёдора. Он повернулся и увидел посыльного Овчины. Шлык по-прежнему закрывал его лицо.

   — Отложи сон, Федяша, поговорить надо, — сказал посыльный.

Фёдор узнал этот голос. Перед ним стоял Алексей Басманов.

   — Алёшка, никак это ты! — воскликнул Фёдор. — Подожди, я сей миг светец вздую или свечу зажгу. — Он метнулся к печи, достал из закутка лучину, разгрёб на шестке золу, вскрыл рубиновые угольки, сунул в них лучину, подул, и она вспыхнула ярким пламенем. Он нашёл светец, зажёг его и повернулся к Басманову. — Ну, сбрасывай свой шлык, Кузьма, показывайся.

Алексей не заставил себя ждать, развязал башлык, сбросил его.

   — Ты про Кузьму забудь. Вот перед тобой я, Федяша. Да без исповеди. Уж не взыщи.

   — Что так? А я-то думал, что посыльному князя Овчины ведомо, зачем его отправляют в дальний путь. — Фёдор присмотрелся к Алексею. На открытом лице, обрамленном молоденькой русой бородкой, в чистых глазах не было ни на полушку лукавства, скрытности. Он смотрел на Фёдора, как младенец. — Ну что молчишь-то?

   — Да вот смотрю на тебя и радуюсь, Федяша. Похоже, невзгоды тебя не всколыхнули, не огорчили, ты даже весел.

   — Э-э, обо мне потом. Для начала я должен знать, зачем ты сей час пришёл ко мне.

   — Да уж лучшего времени и не сыщем. Откроюсь, и поверь, что чистую правду скажу. Велено мне князем Овчиной быть при тебе лишь для вспомощи, а до какой поры — и не ведаю. И что ждёт нас впереди, того тоже не ведаю. Всё это, мне кажется, потянулось от пронырства Васьки Ростовского. Сказывали мне, что три дня назад его отец встречался с князем Шигоной и с князем Овчиной. О чём у них шла речь, мне неизвестно. После этого разговора меня и разыскали и отправили невесть куда.

   — Днём позже меня о тебе Шигона спрашивал, выражал к тебе добрые чувства...

Появился холоп Кикина. Увидев за столом Фёдора и Алексея, с поклоном подошёл к ним. Лицо доброе, улыбчатое, с хитринкой в серых глазах: муж себе на уме.

   — Я вам, соколики, медовухи сей миг принесу. Сподручнее время будет коротать. А зовут меня Игнашкой. — И ушёл.

Фёдор и Алексей в ожидании Игнашки помолчали. За них говорили глаза. И было ясно по ним, что Алёша и Федяша любезны друг другу и ни у того, ни у другого нет в душах тёмных уголков, где бы таилась нечисть, готовая выплеснуться. И тянулись они плечом к плечу, как два молодых дуба, стоящих на взгорье.

Игнашка не заставил себя ждать, принёс баклагу с медовухой, два липовых кубка, ржаных лепёшек.

   — Вкушайте, а я вам и не нужен боле.

   — Спасибо, Игнат, — отблагодарил Алексей и принялся разливать медовуху. — Ну, Федяша, давай укрепим наше тяготение. В Старицах я к тебе потянулся. Вот оказалось, что судьбе угодна наша встреча.

   — Будь здоров, Алёша. Ты мне любезен. Да и в памяти неизбывно живёт то, как ты тянул меня за ноги от полыньи. Спасибо.

   — Ну полно. Господь нами двигал в ту пору. Мне более памятно то, как мы коротали вечер в лесу у палюшки.

Они выпили: Алексей — лихо, Фёдор — степенно. Помолчали, лепёшек пожевали. И первым повёл речь Басманов:

   — Теперь вот слушай, почему я при тебе, как мне кажется. Тогда, в Старицах, нам ничто даром не прошло, как для меня, так и для тебя. Я о том знаю. Как приехали Ростовские в Москву, так прислали ко мне холопа с просьбой почтить их гостеванием. Я сослался, что у меня нет времени, и пренебрёг желанием встретиться с Ростовскими. И тут, сказывали мне потом, князь Фёдор в раж пошёл. И вспомнились ему старые обиды, кои понёс он от моего батюшки. Какие обиды, я не ведаю, да и были ли они — тоже. Он же ноне в Разбойном приказе третья голова. Вот и взялся искать крамолу на нас. И нашёл-таки. Якобы мой батюшка ещё в ранние годы великого княжения Василия защищал честь Новгорода. Твой-то батюшка тогда в опалу попал, как я узнал. А моему опала уже была не страшна: сгинул он в литовском или польском плену. Теперь же батюшка-государь не прежний, он не внял Новгороду, ну и дал слово наказать опалой наш род, а допрежь всего меня. Всё это князь Иван Овчина моему дядюшке поведал и счёл за лучшее уберечь меня от опалы, отправил в дальний поход. А какой срок будет тому дальнему походу, мне то неведомо. Да понял я, что, когда Овчина передавал тебе тайные грамоты, кроется в одной из них не только моя судьба, но и твоя. И повязаны мы с тобой, Федяша, одним наговором. Истинный крест говорю. — И Алексей перекрестился да потянулся к баклаге.

Фёдор ничем не нарушил исповеди Алексея и во всём поверил сказанному, ибо всё, что открыл ему Алексей, вкупе с событиями в Старицах говорило об одном: оба они теперь недруги князей Голубых-Ростовских. И во что выльется сия вражда злопамятных князей, оставалось только гадать. Фёдор тоже наполнил липовый кубок и тихо произнёс:

   — Спасибо за искренность, Алёша. Да будем уповать на одно: Бог не выдаст, свинья не съест. К тому добавлю: вдвоём-то сподручнее воевать с невзгодами.

Они выпили и в согласии закончили беседу. Пора было отдохнуть.

До Каргополя Фёдор Колычев и Алексей Басманов с подорожниками добрались удачно, разве что морозы донимали. Старинный город в эту пору был тихий и сонный, лишь дым из печных труб, поднимаясь столбами, говорил о том, что он не спал. Было сумеречно, потому как долгая полярная ночь доставала до этого северного края. Подворье епископа Никодима искать не пришлось. Оно раскинулось близ собора Христа Спасителя. Оставив Алексея, воинов и два возка у ворот, Фёдор спешился и ушёл в палаты епископа. Его встретил молодой кряжистый служитель в монашеском облачении.

   — С чем пожаловал, сын мой? — спросил он.

   — С государевым делом к епископу Никодиму, — ответил Фёдор.

   — Наберись терпения, путник. — И служитель ушёл из прихожей.

В доме епископа, словно в храме, стены украшали множество икон. И многие из них были древнего византийского письма. От некоторых икон было трудно отвести глаза, они привораживали, наполняли благостью душу. Фёдор остановился возле иконы Божьей Матери и замер, очарованный её взором, он забыл, где пребывал, и появление служителя было для него неожиданным.

   — Сын мой, владыка ждёт тебя. — И служитель распахнул двери.

Епископ Никодим находился в сей час в молельне. Это был невысокий усыхающий старец, его глаза подёрнула влажная дымка, белая борода ниспадала до пояса.

   — Раб Божий Фёдор Колычев, преподобный отец, — представился Фёдор.

   — С чем пожаловал? — спросил епископ.

   — Вот грамота от дворецкого великого князя Ивана Шигоны. — И Фёдор подал пакет с печатью Никодиму.

Епископ осмотрел грамоту и ушёл в сопровождении монаха во внутренние покои. Прошло немало времени, прежде чем Никодим появился вновь.

   — Сын мой Фёдор, боярин Колычев, ведомо ли тебе, кто подорожницы? — довольно жёстким голосом спросил он.

   — Нет, неведомо, — без заминки ответил Фёдор.

   — И ты не пытался узнать, кто они?

   — Нет, преподобный отец. Я исполнял наказ князя Ивана Овчины.

Пока епископ и боярин вели разговор, служитель Никодима инок Макарий через чёрный ход вышел из дома, распахнул ворота, взял под уздцы лошадей, что тянули возок с монахинями, и увёл их во двор. Там попросил монахинь покинуть возок и скрылся с ними в покоях епископа. Фёдор Колычев хотя и был уверен, что доставил в Каргополь великую княгиню Соломонию, но всё-таки ошибался. Если бы ему довелось увидеть вторую монахиню, он бы, к своему изумлению, встретил боярыню Евдокию Сабурову, исчезнувшую из Кремля неведомо как. Вскоре же Фёдору пришлось изумляться и негодовать по поводу своей личной судьбы. Никодим ещё расспрашивал его о московской жизни, о князе Андрее Старицком, коего хорошо знал, когда в палатах епископа появился великокняжеский посадник и воевода Каргополя боярин Игнатий Давыдов. И следом за ним в сопровождении инока Макария вошёл Алексей Басманов. Воевода Давыдов, высокий, крепкий пятидесятилетний муж, был хотя и строг лицом, но добр нравом. В Каргопольской земле его любили за справедливость и за человеколюбие. В руках он держал грамоту, которую передал ему ратник князя Ивана Шигоны Семён.

   — Лихое дело принесло вас к нам, сын Степанов и сын Данилов, — вместо приветствия произнёс басом и окая воевода. — Писано в сей грамоте, — Игнатий поднял бумагу и показал её Фёдору, — сидеть вам, Басманов и Колычев, безвыездно в Каргополе отныне и год наперёд.

Фёдор ударил кулаком в ладонь левой руки, воскликнул:

   — Так я и знал, как собирался в путь: быть подвоху! — И взмолился: — Батюшка-воевода, скажи, чьим повелением я наказан? За что сослали Алексея Басманова?

Боярин Давыдов покачал головой:

   — Того сказать не могу. Да вы не печальтесь. Государева служба везде в честь. Я уж десятый год здесь служу, а поначалу тоже негодовал. А твоего батюшку, Фёдор, боярина Степана, я уважаю и ценю. И твой батюшка, Алексей, воевода Плещеев-Басман, мне ведом как ревнитель Руси. Так что будете служить при мне.

Фёдор посмотрел на Алексея, тот молча пожал плечами. Сказать им было нечего. Они лишь отметили, что боярин и епископ тоже переглянулись с пониманием друг друга. И Никодим позвал гостей в трапезную.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ПОХОД В СЕВЕРНЫЕ ЗЕМЛИ


Два дня Алексея и Фёдора никто не тревожил. Им отвели просторный покой в доме воеводы-наместника Игнатия Давыдова и дали полную свободу, как потом они узнали, в пределах крепости. Они это предполагали и не сетовали. На трапезы их Давыдов не приглашал, и они кормились в людской, но отдельно от дворни. В первый же день после утренней трапезы они ушли осматривать Каргополь и до обеда обошли весь. Вначале обследовали деревянные стены и башни крепости. У самой высокой рубленой башни к ним подошёл опрятно одетый горожанин средних лет с умными тёмно-карими глазами.

   — Благости вам великой, гости дальние. С поклоном к вам писец от боярина Игнатия. Зовут меня Ефим, а послан к вам, дабы старину Каргополя открыть.

   — Мы послушаем тебя, отец Ефим, со вниманием, — ответил Фёдор.

   — И во благо. Вот видите, на сей башне изображены два воина. Это святые братья-великомученики Глеб и Борис. В оное время они нам город спасли от бедствия.

   — Да как же двое-то? — удивился Алексей.

   — Святым отцам всё посильно. Лет тридцать назад, как возник на сей башне пожар от грозы да как пошла она полыхать, так явились чудотворцы Борис и Глеб, летали вокруг башни, крылами рьяно махали, огонь и утихомирился. И стоит с той поры крепость на Валушках незыблема.

   — Храм бы во имя святых поставить, — отозвался Фёдор.

   — И поставили. Есть у нас Борисо-Глебская церковь. А теперь идите за мной, я вам другую люботу покажу. — И Ефим повёл Алексея и Фёдора к городской площади.

Но любоваться на ней было особенно нечем. Два деревянных храма, присутственный дом, за ним — тюрьма, палаты воеводы и епископа, ещё богатых торговых людей — вот и всё достопримечательности города. И всё-таки писец Ефим не обманул их, показал Фёдору и Алексею красоту на утеху. Резьба по дереву на домах Каргополя могла удивить кого угодно. Добротные высокие дома, покоящиеся на подклетях, поражали взор постороннего выдумкой и мастерством резчиков. Сколько птиц и животных, ведомых и неведомых, они увидели на каргопольских домах! Резьба по дереву на них была всюду — от конька до завалинки. Богатые наличники на окнах, ставни, карнизы, балясины на лестницах и крыльцах, резные столбы, поддерживающие навесы и крыльца, коньки то с лошадьми, то с птицами. И на каждом доме особый рисунок резьбы, своя, хозяйская, выдумка. Двух одинаковых наличников не найдёшь во всём городе.

   — Экие умельцы! восклицал Фёдор и благодарил писца Ефима, что открыл им чудо Каргополя.

   — Поди и девицы за этими наличниками такие же павы, — веселился Алексей.

   — Давай-ка, Алёша, пойдём к здешним мастерам в ученье, — предложил Фёдор. — Мастерство за спиною не носить.

Алексей и Фёдор присматривались к горожанам-каргопольцам. Они были приветливы, доброжелательны и в большинстве своём круглолицы и черноглазы. При взгляде на девиц Алексей вздыхал. Ему казалось, что это смотрит на него любая Ксюшенька.

Фёдор заметил искромётные взгляды друга на каргопольских девиц, его вздохи и попрекнул Алексея:

   — Что они так волнуют тебя? Или забыл свою незабвенную? Ведь сказывал, что краше её нет.

   — И теперь так скажу. Да глаза у здешних девиц, как у моей Ксюши. Ну ни дать ни взять такие же пронзительные. Вот и вздыхаю, — пооткровенничал Алексей.

Два безмятежных дня пролетели незаметно. А утром третьего дня воевода Игнатий Давыдов призвал опальных москвитян к себе на беседу. Он принял их на втором этаже, в просторном покое за письменным столом, на котором лежали книги и был развернут большой лист пергамента, проложенный по краям серебряными полосками. Усадив Алексея и Фёдора на лавку, обитую сукном, сам опустившись в кресло, привезённое ему мореходами из Дании, боярин Игнатий повёл речь:

   — Вот что, други московские, праздно вам не должно пребывать в Каргополе — себе в ущерб. Да и у меня есть интерес до вас. Народ вы бойкий, письменный, потому и годитесь на важное дело. Каждый год я отправляю служилых людей в дальние государевы охотничьи угодья и ловы. Пришла и ноне тому пора. Вот я и думаю послать вас со своими людьми в те угодья собирать у охотников их лесной промысел — рухлядь пушную: белок, горностаев, куниц, соболей, ну и иных.

Игнатий встал, позвал Алексея и Фёдора к столу. Они подошли, встали обочь.

   — Видите, это карта Каргопольской земли. И как она велика, простирается до самого Белого моря — всё это государева вотчина. Сколько тут богатых зверем лесов! И по всей реке Онеге есть селения, а в них тиуны и старосты принимают добычу от охотников. Вам же должно налегке дойти до крайнего селения Онега — вот, у самого моря оно, — и оттуда возвращаться, забирая у тиунов пушнину.

   — Но мы не понимаем в ней ничего, — заметил Алексей.

   — Верно. И вы, конечно, не будете этого делать, не сведущи в том, как ей счёт вести, как лепоту оценивать. Тем мои служилые будут заниматься. А ваша забота с ратниками одна: оберегать сию пушнину от разбойных ватажек. Они же погуливают кое-где. Поговаривают, что близ Сыти гуляет ватажка, ещё у Повети, у Верхнего Березняка, тут уж совсем близко от дома, встречают гулящих людей или кагалы[21] чуди заволоцкой. Вот против них и придётся вам с ратниками постоять. Пушнину повезут от самой Онеги и от прочих селений местные оружные охотники. Это их справа. А вам и двум десяткам ратников оборонять обоз. И боже упаси допустить разорение. И мне и вам тогда головы не сносить. Дошло ли до вас сказанное мною?

   — Дошло, боярин-батюшка, — ответил Басманов. — И посильно исполнить сразу. Как ты думаешь, Федяша?

   — Да вкупе с тобой. С бывалыми людьми почему не идти. Порухи делу не будет.

   — И я так мыслю, — согласился боярин Игнатий. — И помните: в хозяйской справе воля моя за дьяком Пантелеем. А в ратной... — Давыдов посмотрел на Фёдора, на Алексея, утвердил: — Ты, Басманов, будешь верховодить. — И Фёдора спросил: — Нет ли твоей чести урона, боярин Колычев?

   — Отнюдь, батюшка, — ответил Фёдор. — Я пристяжным буду!

   — Вы, смотрю, весёлый народ. — И Игнатий засмеялся.

На приготовления в дорогу был отпущен всего один день. Но и его с достатком хватило. Ранним морозным утром на дворе наместника все были в сборе. Два десятка конных всадников встали под начало Басманова. Дьяк Пантелей с писцом Арсением были сами по себе в просторном возке. А Фёдору вменили в обузу досматривать за возницами и четырьмя парами крепких лохматых северных лошадей, коим ни мороз, ни пурга не страшны.

   — В сани рыбу в Онеге возьмёте. Там мои ловы есть, — пояснил Давыдов Фёдору.

Когда всё было готово, расторопный дьяк Пантелей сбегал к боярину Игнатию, доложил. Тот вышел проводить наряд, но не один, а с епископом Никодимом. Игнатий всё осмотрел, пожелал доброго пути, ещё раз наказал блюсти государево добро. Никодим осенил всех крестом, благословил:

   — Да хранит вас Господь Бог. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь.

С тем и покинули двор наместника пять возов, двадцать всадников, Пантелей с Арсением и возницами и Алексей с Фёдором. По зимним дорогам, а может быть, и по бездорожью, по снежным заносам.

Путь на Онегу был уже накатан, и за короткий зимний день по нему одолевали до шестидесяти вёрст. Первые дни ехали всё больше лесом и ночевали в лесных клунях, поставленных Игнатием для сборщиков пушнины. Они были просторны, с печами для обогрева, и размещалось в них до пятидесяти человек, а потесниться, так и больше. Но вот отряд выехал на речной зимник Онеги, по берегам которого были селения, в кои обязательно нужно было заезжать, дабы предупредить тиунов о том, чтобы подготовили к сдаче пушнину. Зимний путь стал труднее. А тут ещё рождественские морозы навалились. Они стояли такие крепкие, что лёд на реке лопался с треском, деревья в лесу стреляли.

Фёдору подобные морозы были привычны. Алексей же оказался менее приспособлен к стуже. Чтобы как-то согреться на дневном переходе, Басманов пытался бежать рядом с конём. Казалось бы, разогрелся, да не в меру. Как сел в седло на речном просторе, ветром его пронзило. К вечеру он и простудился. Жар охватил тело. И когда, наконец, добрались до селения Облога, он уже еле на ногах держался от слабости. Его привели к тиуну в избу. Дьяк Пантелей оказался расторопным. Тут же привёл деревенского знахаря, заросшего, как старый пень, мхом. Он принёс всякого снадобья и взялся изгонять хворь изнутри и снаружи, да всё с наговорами. Он натёр Алексея барсучьим жиром, замешанном на скипидаре, напоил его водкой со зверобоем, уложил на горячую русскую печь, укрыл шубой и, усмехаясь, сказал:

   — Ноне я с ним прилягу, а завтра хвори унесу.

Так и было. Утром Алексей словно вновь на свет народился, был весел, бодр, да только голоден. А как утреннюю трапезу завершили, заметил Фёдору:

   — Эта наука мне впрок пойдёт. С морозом не надо бороться, с ним надо ладить.

Знахаря он отблагодарил серебром, а тот снабдил его зельем. И дальше, до самой Онеги, Басманов был в строю наравне с северянами.

В Онеге к приезду государевых сборщиков мехов были уже готовы. Пантелей с Арсением взялись за дело рьяно. Дьяку тут был оказан почёт. Служилые люди Онеги перед ним преклонялись. Да и как не поклониться человеку, принимающему в свои руки несметное богатство! Нынешняя зима была щедра на всякого пушного зверя. Всего вдоволь настреляли и отловили: белку, горностая, куницу, соболя. Связки их отливали серебром, золотом, перламутром, а то и непонятным притягательным блеском, словно рассветная заря. Всё было Пантелеем пересчитано, занесено в сводную грамоту, уложено на семь возов. А ведь это только первый сбор. Пантелей-то знал, что придёт в Каргополь с обозом, в коем будет до пятидесяти возов — вот оно, приношение каргопольцев в государеву казну! Зная дворцовую растратную жизнь, Фёдор Колычев подумал, что, когда меха продадут иноземным купцам, государеву двору можно будет безбедно кутить-проживать добро до нового сбора. «Ох, не по-божески сие, — вздыхал вдумчивый боярин. — И почему бы не воздать полной мерой за труды тем, кто добывал это богатство?» Сам он увозил боярину Давыдову скромный дар моря и реки — четыре воза красной рыбы.

Обратный путь сборщикам пушнины показался легче. На ночлеги пока останавливались только в селениях. Отдыхали в тепле, сытно. И всё, казалось, шло хорошо. Но в начале февраля испортилась погода. Начались метели, дорогу заносило снегом, особенно на открытых речных просторах. В лесу коней пугал волчий вой. Но звери, хотя и были голодны, близко к обозу не подходили, словно знали, что сила не на их стороне. Как-то Алексей попытался уговорить Фёдора поохотиться на волков.

   — Отловим дюжину, глядишь, и по шубе сошьём. То-то знатная справа будет! Давай урвём полночи, — манил Басманов.

   — Охолонись, Алёша, не наша это справа, — отговаривал Фёдор друга.

Вёрст за двести до Каргополя обоз из тридцати семи подвод остановился на ночлег в селении Верхние Березняки. Всё было как обычно. Староста разместил людей на отдых, коней поставили в тёплые конюшни, корм им задали. Караулы блюли добро. Пантелей принял ещё воз пушнины. Ночь прошла спокойно. А утром дьяк Пантелей пожаловался, что приснился ему сон и в том сне он мылся в реке вкупе с Алексеем. Рассказывал тот сон Пантелей за трапезой. Крестился на образа и молвил, когда завершил байку:

   — Вот что, други мои: сей сон вещий, потому как пришёлся он на чистый четверг. Как пойдём дале через леса, берегитесь да будьте готовы татей встретить.

   — Ну, Пантелей, так ты и думаешь, что сон тебе в руку, — заметил Алексей. — Если б виденье некое, а то сон...

   — Так и думаю, Алексей. Не впервой сие. Лет пять назад всё случилось по сказанному. И купался я во сне с кем-то и через день, как припозднились на перегоне из-за метели, так и набросилась на нас чудь заволоцкая. Многие наши пали. И чудь мы побили, мало от ватажки в лесу скрылось. Да Бог помогал нам, потому как государево добро везли и не потеряли.

   — Будем и мы уповать на Всевышнего. Эвон сколько сотен вёрст прошли без порухи. Тут-то мы уж почитай дома, — размышлял Фёдор.

На том путники и забыли этот разговор. Вновь впереди только дорога. И день прошёл благополучно. Вот и последнее селение, от которого обоз пойдёт лесами, срезая изволок Онеги, удлиняющий путь вёрст на полсотни. Как угомонились на постое, потрапезничали, так и спать легли. Алексей и Фёдор умостились на одном топчане. Фёдор вскоре уснул, у Алексея же ни в одном глазу сна не было. Он вспоминал свою Ксюшеньку. Погоревал, что всего через полгода после свадьбы их разъединили. Когда уходил из дому, Ксения заплакала.

   — Чует моё сердце, что нас надолго разлучают, родимый, — шептала она в плечо Алексею.

   — Ну полно, полно, ладушка. До Каргополя и обратно путь невелик. — Он целовал Ксению, гладил её живот: она уже, кажется, понесла. — Ты, моя родненькая, теперь о малышке думай да береги его, поди сынок будет.

Обманула судьба Алексея, да всё происками князя Ростовского-Старшего вкупе с князем Иваном Овчиной и князем Иваном Шигоной. Понял он, что, питая его лаской, они лицемерили и обманывали. Маясь от бессонницы, Алексей пожалел и Фёдора, коего разлучили с невестой. А сердце щемило от предчувствия беды. Поелозив вдоволь на жёстком ложе, Алексей встал, накинул кафтан, вышел из избы. Мороз и ветер тут же охватили его, до исподнего доставая. «Ишь ты, всё, как после вещего сна Пантелея», — подумал Алексей и вернулся в избу. Лёг на топчан, согрелся и уснул-таки.

День начинался как обычно. Встали ещё до свету: Пантелей не давал залёживаться в тепле, блюл порядок. Чуть развиднелось, и выехали. Алексей с проводником и ратником Филимоном катили впереди обоза, за их спинами — десять ратников, далее обоз в сорок три подводы, за обозом — Фёдор во главе десяти воинов. Метель уже кружила вовсю, но особой силы-злости не показывала. Как въехали в лес, и вовсе стало тихо, лишь ветер кружил-шумел в вершинах деревьев. В полдень, как всегда, была короткая остановка. Возницы и воины задали коням овса в торбах, ратники и все прочие хлеба с вяленым мясом пожевали. И снова в путь. Уже смеркалось, когда Пантелей вышел из возка, догнал Алексея и предупредил:

   — Сторожко смотрите вперёд. Где-то опасица тут.

   — Понял, Пантелеюшка, понял, — ответил Алексей.

Он ощутил в груди непривычное беспокойство, острее вглядывался в лесную чащу, словно хотел пронзить хвою взором. Но ничто не предвещало беды. Она, однако, пришла, когда до зимника оставалось не более пяти вёрст. Впереди что-то затрещало, заскрипело, и на дорогу с выстрелом, подняв тучу снега, упала сосна и перекрыла путь. А в то же время в лесу раздался свист, улюлюканье, и на обоз налетела ватага чуди заволоцкой, все в вывернутых мехом наружу шубах, в лохматых собачьих шапках. Полетели стрелы. И вот уже тати выскочили на дорогу. Они были конные, все на юрких маленьких и косматых лошадках. Ратники едва успели выхватить мечи, сабли, и началась сеча.

Наверное, разбойники одолели бы ратников, потому как их было больше. Но они были неумелые бойцы, и мечи у них были короткие. И напали они на бывалых воинов. К тому же все возницы взялись за оружие. Даже дьяк Пантелей и писец Арсений защищали свой возок. Тати, однако, налетели в первую голову на ратников впереди обоза и в хвосте. Басманову и Колычеву первыми пришлось сойтись с чудью. Алексей сразу же выделил среди разбойников атамана и бросился на него. Но тот ловко ушёл от единоборства, что-то крича, встал за спины своих подручных. И на Басманова наскочил меднолицый детина. Алексей увернулся от ударов чуди, послал коня вперёд, оказался сбоку от татя и с силой рубанул его по шее. Тут же удачно подвернулся другой тать, он и его достал. И вновь Алексей попытался добраться до вожака, который всё время что-то кричал. Снова перед Алексеем возникли два юрких разбойника. Но им не удалось остановить его стремительный натиск, он пронзил одного, у другого выбил из рук оружие. И вот уже вожак близко. Знал Алексей, что, как только он вышибет его из седла, тати дрогнут. Рядом с Алексеем удачно бились его воины, и вожаку уже некуда и не за кого было прятаться.

Фёдор и его ратники, ещё с десяток возниц, управились с нападавшими тоже успешно. Они остановили татей, когда те ещё не выскочили на дорогу. В считанные минуты шесть или семь разбойников валялись на снегу, остальные бросились бежать. Фёдор крикнул своим воинам:

   — Не преследуйте их, пусть бегут! Обороняйте обоз! А я в голову... — Промчавшись вдоль возов, Фёдор увидел на снегу ещё трёх поверженных татей. — Держитесь, браты! — крикнул возницам Фёдор и поскакал дальше.

Он застал ещё одну схватку. Несколько разбойников ещё бились с воинами. Фёдор подоспел ко времени. Он с ходу сразил одного татя, сбил с коня другого. Ещё троих свалили ратники, а оставшиеся поспешили скрыться в лесу. Среди воинов Фёдор не заметил Алексея.

   — Где десятский? — вскричал он.

   — В лес за вожаком помчался! — ответил молодой воин.

   — Вот нелёгкая его понесла!

К Фёдору подбежал Пантелей.

   — Путь очистить надо! — крикнул он.

   — Надо! А ну вперёд, други, вперёд, стащите дерево скопом! — распорядился Фёдор.

Тут подбежали возницы, коих позвал Пантелей, и все поспешили стаскивать с дороги дерево. А Фёдор поскакал в лес. Он пробирался по следу сажен двести и ругался, костерил Алексея: «Неладная тебя понесла!» И вдруг увидел, что навстречу ему бежит конь без всадника. Заметив Фёдора, конь шарахнулся в сторону. Фёдор узнал в нём буланого с белой звёздочкой на лбу — коня Алексея.

   — Господи, да что с Алёшкой-то! — выдохнул Фёдор и послал своего коня вперёд.

Сажен через сто Фёдор увидел в густых сумерках под сосной, что кто-то копошится. Он спрыгнул с коня и с обнажённым мечом побежал к тому, что привлекло его внимание. Двое из чуди заволоцкой стаскивали кафтан с Алексея.

   — Ах вы, гады ползучие! — крикнул Фёдор и ринулся на разбойников.

Один из них побежал, другой вскинул короткий меч, но ему не удалось ударить: Фёдор отбил меч и поразил татя своим оружием. Оглядевшись, он склонился к Алексею и увидел его окровавленное лицо. Кафтан был расстегнут, и Фёдор приложил ухо к груди друга. Тот был жив. Фёдор осмотрел лицо. На лбу, над левым глазом кровоточила рана, похоже, от удара чем-то острым. Он пощупал лоб, голову — рана была неглубокой, череп — цел. Фёдор встал, ещё раз огляделся, пытаясь понять, что же произошло, и заметил низко отходящий от сосны сук. Под ним валялась шапка Алексея, в снегу блеснул меч. Фёдор поднял всё это, прошёл несколько дальше и увидел, что конский след оборвался и конь Алексея повернул обратно. И Фёдор понял, что Басманов на скаку ударился лбом о сук и был выброшен из седла.

   — Ах, Алёшка, как тебе не повезло! — посетовал Фёдор. Он повернулся и увидел, что и его коня нет. — Господи, ещё не легче! — Его взяла оторопь. — Да как же теперь?

Он подумал, что, как только кони Алексея и его прибегут к обозу, там сочтут, что они сгинули в лесу. И Пантелей не отважится задержать обоз, отправить людей на поиски. Сгоряча Фёдор хотел бежать к обозу, но, глянув на Алексея, одумался. Пнув со злости убитого татя, он вновь склонился к Алексею и понял, что тот в беспамятстве. Он взял пригоршню снега, согрел его в руках и, когда ком обмяк, приложил его к ране, зная, что кровотечение остановится. Он распахнул свой кафтан, вытащил из-под свитки рубаху, оторвал подол и перевязал голову Алексею. Застегнув на нём кафтан, подобрался под друга, поднял и понёс к дороге. След уже был плохо виден. Да и Алексей мешал смотреть под ноги. Фёдор подумал, что может сбиться со следа. Увидев валежину в обхват, он подошёл к комлю, положил на него Алексея, пригнулся и, изловчившись, взвалил его на спину, вышел на след и побрёл вперёд.

Фёдору показалось, что он идёт лесом целую вечность. В одном месте ему помстилось, что он сбился со следа, потерял его в густой чаще, вернулся назад, поплёлся туда, где деревья были реже, нашёл множество следов, и все они вели к дороге. Наконец-то он выбрался на неё. Она была пустынна: обоз ушёл, лишь на обочинах валялись убитые тела. Фёдора вновь взяла оторопь. Сумеет ли он донести Алексея до зимника, куда наверняка отправился обоз? Но другого выхода он не видел, и, стиснув зубы, Фёдор пошёл. Он был сильный, но и ноша была нелегка: не меньше шести пудов весил Алексей. Сгибаясь под тяжестью раненого друга, Фёдор шаг за шагом одолевал сажени, вёрсты. Пройдя версты три, он выбился из сил. Хотелось упасть на снег и не подниматься. Но к ночи крепчал мороз, и он знал, чем эта слабость может обернуться. И Фёдор продолжал идти вперёд из последних сил, ругая дьяка Пантелея, который не счёл нужным ни подождать его, ни послать людей на поиски. Он понимал, что у Пантелея есть оправдание — доставить в сохранности государево добро. Но это не усмиряло ярости Фёдора. Может быть, сия ярость и помогала ему одолевать вёрсты. Но вскоре и она погасла. Фёдор почувствовал головокружение, сознание стало проваливаться, он шёл, шатаясь, уже не чувствуя замерзших рук, удерживающих Алексея. И когда Фёдор бессильно опустился на колени, готов был завалиться на бок, он услышал конский топот и скрип санных полозьев. Со стороны зимника к нему кто-то приближался. Сознание Фёдора пробудилось, он попытался встать, но не смог.

В это время к нему подъехали восемь всадников — это были ратники его десятки, а в возке рядом с возницей сидел дьяк Пантелей. Увидев, в чём дело, всадники спешились. Тут же трое из них сняли Алексея со спины Фёдора и понесли в возок. К Фёдору подошёл Пантелей.

   — Ты жив, родимый?

   — Бог миловал, — ответил Фёдор, подняв голову.

Ему помогли стать на ноги и повели к возку, посадили в него. Пантелей достал из сумы баклагу с хлебной водкой, открыл её и поднёс Фёдору.

   — Испей-ка, и силы прирастут.

Алексея накрыли попоной, возница развернул сани, и все отправились в обратный путь. В зимнике Алексея положили на нары, ближе к очагу, и самый сведущий в лекарском деле Пантелей принялся осматривать его, слушал грудь. Он влил в рот Алексею хмельного и, когда тот проглотил его, сказал:

   — К утру оклемается.

В зимнике ещё не скоро все успокоились. Несколько ратников и возниц получили раны, их перевязывали, смочив повязки водкой.

К утру, однако, Алексей не очнулся. Его привезли в Каргополь всё в том же возке. И только на четвёртый день он открыл глаза и, увидев Колычева, спросил:

   — Федяша, где я? Ведь был в лесу.

   — Здравствуй, раб Божий, с возвращением тебя в лоно жизни, — улыбаясь, сказал Фёдор.

Позже память Басманова прояснилась. Ион поведал Фёдору, как гнался за вожаком татей заволоцких и как его что-то ударило в лоб.

   — Помню свет молнии, и больше ничего.

   — Предай забвению случившееся, — произнёс Фёдор. — В сечах всякое бывает.

К ним в покой заходил воевода Игнатий Давыдов. Он поблагодарил за службу государю, сказал, что в грамоте всё отпишет князю Ивану Овчине-Телепнёву, и пожелал Алексею поскорее подняться на ноги, потому как их ждут разные перемены. Какие это перемены, наместник не пояснил.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ ВЕСНА ПЕРЕМЕН


Приближалась весна. Её ждали с нетерпением: устали за зиму от праздников. Тут и Рождество Христово, и Святки, и Крещение Господне. А вскоре же после Богоявления в Кремле состоялась великокняжеская свадьба. Спустя всего два месяца после заточения Соломонии в монастырь князь Василий повёл под венец литовскую княжну Елену Глинскую, племянницу известного на Руси и в Литве князя-перелёта Михаила Львовича Глинского. Он в эту свадебную пору сидел в темнице, посаженный туда за измены девять лет назад государем Василием.

Женитьба великого князя на девице литовско-татарского роду вызвала в Москве и особенно среди вельмож много пересудов, порицаний деяния государя. Умные люди той поры, встретившись на Соборной площади после богослужения, говорили со знанием тайных побуждений великого князя Василия. Вот остановились возле колокольни Ивана Великого три почтенных москвитянина: сочинитель Иван Пересветов, будущий дьяк, глава Посольского приказа Иван Висковитый, ещё будущий глава Избранной рады дворянин Алексей Адашев. Они любили постоять здесь вдали от послухов и поговорить вольно. Да прежде чем повести речь о кремлёвской жизни, они полюбовались великим творением русских мастеров и итальянского зодчего Бона Фрязина. Их изумляло величие восьмигранного столпа, вознесённого в небо на высоту птичьего полёта. Там, наверху, только что отблаговестили колокола. Их малиновый звон, кажется, ещё витал в воздухе.

   — Благость какая, — произнёс Иван Пересветов, высокий молодой муж в богатом кафтане и распахнутой бобровой шубе. Его глубокие серые глаза светились умом и жаждой жизни. — И право же великую колокольню на века грядущие вознёс наш батюшка-царь Иван Васильевич. Поди во всём белом свете подобной нет.

   — Было, было. Теперь не то. В суете проводят время государи, — заговорил Иван Висковитый, тоже молодой муж, видом строгий, с холодными и проницательными голубыми глазами. Ему суждено быть распятым на дубовом кресте Иваном Грозным за супротивные, но праведные слова. — Батюшка-царь Иван Васильевич велик потому, что многое нам оставил. Эвон стены какие. И соборы на загляденье всему миру вознёс. А что наш государь, его сынок? Всё с кровными братьями воюет, и токмо.

   — Ну как же? — возразил Алексей Адашев, совсем молодой человек, у коего на красивом лице пока лишь рыжеватые усы выделялись, а бороды и знаку не было. Но стать заметна: в плечах широк, в талии словно девица. — Князь-батюшка тоже отличку имеет. Чужеземную девицу взял. Россиянка-то ему неугодной оказалась.

   — Роду неведомо какого, ан кровей многих. Но тут батюшка Василий далеко метит. Ожёгшись на русской девице и воспылав страстью к иноземке, он надеется, что она сей же миг принесёт ему наследника. Однако сами посудите, в сорок-то семь лет легко ли подобное сотворить Василию, ежели прежде не сотворил? — размышлял Висковитый.

   — Господи, сие вполне детородный возраст, — отозвался Пересветов.

Казалось, они вели серьёзный разговор, но в нём сквозила ирония в адрес великого князя. Потому они и вели беседу в стороне от кремлёвского многолюдства.

   — И то верно, — согласился с Пересветовым Висковитый. — Но первопричина женитьбы нашего батюшки на Елене Глинской в ином. Что уж говорить, тут прямое желание войти в родство с видным литовским княжеским родом.

   — Сие стремление похвально, — вставил своё слово Алексей Адашев. — Сколько русских земель ещё томится под польско-литовским игом! Даже Смоленск, стоявший в русском поле пятьсот лет, ноне опять литовцами-поляками полонён.

   — А посмотреть с другой стороны, — продолжал Иван Висковитый, — род Глинских происходит от потомка ханов Большой Орды Чингизида Ахмата. Потому нам легче будет жить и ладить с Казанским ханством.

Зимний день был в разгаре, кремлёвские соборы вновь распахнули свои врата. Москвитяне потянулись к обедне. Падал лёгкий снежок. Над колокольней Ивана Великого мельтешили-кричали вороны, галки. А беседе общительных друзей не было конца.

   — Одно мне непонятно, — не прекращал разговор Пересветов. — Отчего государь не спешит выпустить из сидельницы на волю дядюшку великой княгини. Сколько лет томится за сторожами!

   — И никто на твоё пытание не даст ответа. Уж куда там, сам германский император Максимилиан просил освободить князя, ан нет, государь его просьбе не внял. Суровости у него не убавишь, — пояснил Висковитый.

   — Ах, да всем тут ведомо, что сама Елена не желает видеть дядюшку на воле, — высказал своё предположение Алексей Адашев. И покрутив головой вправо-влево: не видны ли где послухи-доглядчики, — таинственно произнёс: — Приберёг я вам новинку, служилые. На диво та новинка. Слышал я от Якова Мансурова о том, что князь Иван Шигона опалой обожжён и бит кнутом в пытошной.

   — За что такая немилость к дворецкому? — удивился Пересветов.

   — Сказывал Мансуров, что государь получил грамотку из Рождественского монастыря, куда Соломонию увезли на постриг. Будто бы Шигона бил великую княгиню плетью. Того на Руси ещё не бывало.

   — Верно молвишь, не бывало. Потому Шигоне поделом: не возносись над помазанниками Божьими, — отметил Пересветов.

   — Где они все ноне? Соломония и кто с нею был повязан: Фёдор Колычев, ещё Алексей Басманов?

   — Слышал я, что Соломония отвезена в Каргополь. И Колычев с Басмановым оставлены там при воеводе. А Шигона отправлен ратником в Сторожевой полк на Оку.

Беседа друзей, похоже, была исчерпана, и они медленно направились к Никольским воротам. На речке Неглинной было полно детворы: шло весёлое катание с горок. Вдоль реки с Красной площади ползли тяжёлые сани, груженные зерном, всякой снедью, дровами. Там, на площади, ноне торговый день. В этот час Красная площадь шумела, гудела, пела, кричала. Да ещё разносилось над нею мычание коров, ржание лошадей — одним словом, богатое торжище жило своей полнокровной жизнью. Москвитяне и крестьяне из ближних и дальних мест торопились купить-продать всё, что нужно. Знали россияне, что близко то время, когда торжища в стольном граде оскудеют, как и во многих городах России. Тому причина одна: татарское нашествие, набеги на Русь летучих орд. Держава уже не платила дани ордынским ханам, но ни казанские татары, ни тем более крымские не давали покоя россиянам до сей поры.

«На азиатской стороне России шла изнурительная и непрерывная борьба. Здесь не было ни миров, ни перемирий, ни правильных войн, а шло вечное одностороннее подсиживание», — утверждал известный русский историк Василий Осипович Ключевский. Им же было сказано, что Орда в XV веке уже рассыпалась и окончательно разрушилась в начале XVI века. Из её развалин образовались новые татарские гнезда, царства Казанское и Астраханское, ханство Крымское и орды Нагайские за Волгой, по берегам морей Азовского и Чёрного, между Кубанью и Днепром.

Всё это знал просвещённый сочинитель Иван Пересветов. Знал, что самую большую опасность во времена Ивана Третьего и Василия Третьего таил Крым. Россияне и грозились Крыму при Иване Васильевиче, но у них не было сил дойти до Крымского перешейка за полторы тысячи вёрст и одолеть неприступный Крымский вал. Пересветов встречал русичей, кои побывали в плену у крымских татар и бежали. Рассказывали они, что такое Перекоп. Это широкий и глубокий ров в шесть вёрст, выкопанный рабами не за одно десятилетие. За ним поднимался высокий вал, укреплённый отвесной каменной стеной. Потому и была крымская берлога для русичей пока неприступной. Да многие русские воеводы всё-таки примерялись к тому, чтобы покорить Крым. Рассчитывали они на то, чтобы обойти Перекоп по Азовскому морю.

Позже так и будет. Но это уже не при жизни Ивана Пересветова случится.

Вот уже и весна близко. Да ближе, чем весна, стояло Казанское ханство. Оно, похоже, начиналось в двух-трёх днях пути за Старой Рязанью на Оке и за Ельцом на притоке Дона Быстрой Сосне. Оттуда татары делали набеги и зимой, благо реки и болота в морозные зимы не были им препятствием, благо был под седлом быстрый и сильный конь, были и лук, стрелы, кривая сабля, щит и копьё. В торбе же — запас вяленой конины, сушёного пшена и сыра из молока кобыл. С таким припасом татарскому воину и тысячу вёрст пройти не помеха. Ещё русские полки не встали по водным рубежам, а татарская орда вот она — топчет, разоряет, жжёт, грабит рязанские, тульские, калужские земли. За два дня орда углублялась внутрь державы более чем на сто вёрст, всё опустошала, забирала, что могла увезти, унести, угнать. Лишь печи оставались на месте селений да тянулись по степи длинные вереницы полонян и полонянок. Татары были особо охочи до русских мальчиков и девочек в возрасте до десяти лет. Для маленьких детей они делали короба с крышками, сажали их туда, как птиц, зайцев или поросят. Такую добычу они ценили превыше всего. Потом эти русичи, воспитанные в волчьих законах, становились самыми преданными хану и жестокими воинами, а россиянки были лучшими жёнами татарских мурз, лучшими матерями. Опустошение южных земель России грозило ей вымиранием и одичанием огромных областей.

И копилась у россиян годами ненависть и ярость к врагам. И уж если сходились они в сечах и схватках с ордынцами, что случалось в год по нескольку раз, пощады крымцам и казанцам не было. Их не брали в полон, их убивали на поле битвы.

Нынешней весной по повелению великого князя россияне готовились к встрече с крымской ордой особенно старательно. В Разрядном приказе строчились и рассылались по землям государевы указы, обозначались оборонительные рубежи. Воеводам и дьякам ничего не надо было выдумывать, так как границы давно и прочно пролегли от Нижнего Новгорода на восток, по Оке до Серпухова. Тут защитный рубеж делал крутой поворот на юг, тянулся к Туле, потому как россияне не могли отдать сей город на грабёж и разорение татарам — ключевым он считался перед стольным градом. Да и Козельск был важен для Руси, потому между Тулой и Козельском тоже вставали полки. На этом рубеже как в прежние годы, так и ныне создавались оборонительные цепи со рвами, валами на безлесных пространствах, с засеками на лесных дорогах.

Там же перед лесами ставились остроги и острожки с крепкими деревянными стенами из остроколья, с дубовыми воротами и рублеными клетями. Линия рвов, валов и засек тянулась вёрст на четыреста, мимо Рязани, Венёва, Тулы, Одоева, Лихвина до реки Жиздры, где-то под Козельском.

Сетовал великий князь Василий на то, что соседи у него на западе бестолковые и чванливые люди. Взять того же польско-литовского короля Сигизмунда. Сколько раз Василий звал его: дескать, пойдём вместе, остановим татарву, ни к тебе, ни ко мне больше не придут. Куда там! Шляхетская спесивость мешала Жигмонду согласиться защищать вместе с русскими свои рубежи. Потому в Кафе, на невольничьем рынке Крыма, польских рабов и рабынь было больше, чем русских.

Потеряв всякую надежду слить две рати, великий князь Василий перестал уговаривать Жигмонда и тем более строго следил за подготовкой своего войска против татар. Его повелением уже в марте закипела работа в Разрядном приказе. Дьяки и подьячие трудились от зари до зари, расписывая повестки, сотни гонцов мчались с ними по всем областям и вручали наместникам. Они призывали на службу дворян и детей боярских, кои выступали в походы конны, оружны и людны, имея каждый при себе по десять холопов. Города выставляли своих ратников отрядами, сотнями. Они съезжались на сборные пункты, там сводились в полки, и московские воеводы вели их под Серпухов, Каширу и Коломну, под Алексин и Калугу. К концу марта великий князь Василий имел под рукой уже до семидесяти тысяч воинов.

Пришла в середине марта повестка Разрядного приказа и в Каргополь. А с нею государев наместник Игнатий Давыдов получил грамоту, в коей было сказано, что снимается опала с воеводского сына дворянина Алексея Басманова и с боярина Фёдора Колычева. Когда Игнатий объявил им волю великого князя, Фёдор спросил:

   — Воевода-батюшка, ответь нам теперь, кто нас под государеву опалу подвёл?

Давыдов ничем не рисковал. Да и молодые боярин и дворянин ему нравились: ничем себя не очернили за минувшую зиму, всякий указ наместника исполняли честно и прилежно. Да и за государево добро постояли крепко, не щадя живота своего.

   — Вы вправе знать, Фёдор и Алексей, кто на вас зуб точил, — ответил Игнатий. — Опала на вас легла происками князя Ивана Шигоны. Он же теперь от государева двора удалён и, сказывали, простым ратником отправлен в Сторожевой полк на Оку.

   — Спасибо, воевода-батюшка, — поблагодарил Фёдор Игнатия, — тяжесть с души сняли, потому как мы перед государем ни в чём не виновны. Не так ли, Алёша? — спросил Фёдор Басманова.

   — Истинно так, — подтвердил Алексей.

   — То мне ведомо. Да служба для вас не кончилась. Теперь вы поведёте каргопольских ратников против басурман. Поставлю вас обоих сотскими.

   — Мы готовы, — ответил Алексей. — Встанем, Федяша? У меня так руки зудят от жажды с басурманами сразиться.

   — Ты-то воеводин сын, а я мирской человек, — отшутился Фёдор. — Да где наша не пропадала!

В Каргополе ещё лютовали мартовские морозы, когда молодые воеводы Алексей Басманов и Фёдор Колычев выступили из города во главе двух сотен конных ратников. Купцы, коим северные дороги ведомы более чем кому-либо, подсказали своим землякам и воеводам: «Идите на Бежецкий Верх, туда зимник как стол — скатертью покатитесь. До Волока Дамского дойдёте без помех».

Фёдору не хотелось «катиться скатертью», но у него от волнения забилось сердце: «Так ведь это же через Старицы. Там Ульяшу увижу, матушке с батюшкой поклонюсь».

Так и было. Дальний путь две сотни бывалых охотников-северян одолели за несколько суток. Дневные переходы были долгими, ночной отдых — коротким. И в конце марта Фёдор увидел на окоёме[22] маковки старицких церквей и собора. В Старицы сотни пришли к ночи. В палатах Колычевых ещё не спали. А кто и спал, так с появлением Фёдора все в доме поднялись и началась великая суета. Фёдор же, едва обняв матушку: «Родная, как я по тебе скучал!», едва поклонясь отцу и побывав у него в крепких объятиях, попросил:

   — Батюшка, мы с двумя сотнями воинов пришли. Там возле них сотский Алексей Басманов. Как бы их обогреть и накормить?

   — Эко лихо, — удивился Степан. — Дело-то знакомое, всех пристроим. — Боярин надел тёплый кафтан, шапку, позвал сына: — Идём же. Тридцать воинов оставь на подворье, в людскую пойдут. Остатних по городу разведём.

   — Десятские Глеб, Донат и Микула, ко мне! — распахнув ворота, крикнул Фёдор. Три воина тотчас возникли перед Фёдором. — Ведите своих воев в людскую, а коней — под навес, к коновязи.

Десятские увели своих ратников без суеты. «Ну и ну, — порадовался Степан, — сотник хороших воев ведёт!» И повёл оставшихся воинов на подворье князей Оболенских-Больших. К боярину вышла княгиня Анна и приняла три десятка ратников без оговорок.

   — Сам батюшка-князь порадовался бы им, — сказала она. — И то подумать, бывалый воевода знает, как в зимнее время ратники рады тёплому постою.

Нашлись ещё шесть доброхотов-старичан, взяли по десятку воинов. А вот и подворье князей Голубых-Ростовских. Хозяева где-то в Москве или в вотчинах, а в палатах лишь дворецкий с челядью. Он принял бы воинов, Степан знал это, ан нет, не оказали такой чести Колычевы своим недругам. Да и нужды не было, потому как в другом месте примут их с великой радостью. И Степан прошагал с ратниками ещё квартал, привёл их к усадьбе князя Оболенского-Меньшого. А когда остановился у ворот, посмотрел на сына: доволен ли?

Фёдор понял отца, тихо молвил:

   — Спасибо, батюшка.

Постучали в ворота. Появился дворовый человек.

   — Зови князя, воев на постой принять, — сказал боярин Степан.

Князь в этот поздний час в конюшне был: всегда перед сном заходил, вышел во двор, спросил:

   — Кого Бог прислал?

   — Юрий, это я, Степан Колычев! — появляясь во дворе, крикнул боярин.

Пока два старых друга заботились о воинах, Фёдор обратился к Басманову:

   — Алёша, ты с батей возвращайся, а я скоро приду. Надо же навестить Ульяшу.

   — Давай проведай зазнобушку, — ответил Алексей.

Фёдор побежал к знакомому чёрному крыльцу, дабы отыскать душевную Апраксию. И в этот вечер удача не отвернулась от Фёдора. Он нашёл тётушку Апраксию на кухне, она хлопотала об утренней трапезе. Увидев Фёдора, домоправительница перекрестилась: «Свят, свят!» — да и прижала его к своей полной груди.

   — Господи, ангел-спаситель прилетел! А моя ноне вспоминала о тебе, горевала. Да вот же ты, ясный сокол! Ну идём, идём, отведу тебя в горенку.

   — Как она, Ульяша, здорова ли?

   — Бог милует. Краше прежнего.

Апраксия привела Фёдора в знакомую горницу перед светлицей княжны Ульяны, скрылась за дверью. Вскоре же дверь распахнулась, и из неё, словно птица, вылетела молодая княжна. У Фёдора не было времени ахнуть: возникла перед ним краса неописуемая да и повисла у него на шее.

   — Бесстыдница, хоть бы меня смутилась! — воскликнула Апраксия, сияя.

   — Надо же, надо же! И сон в руку, и явление твоё прошлой ночью, — торопливо произнесла Ульяша и трижды поцеловала Фёдора. — Ах ты, ангел мой спаситель!

   — Ульяша, какая ты сказочная, — тихо молвил Фёдор и коснулся её волос, лица. — Ульяша, радость моя!

   — Идём в светлицу, любимый, идём! Матушка с батюшкой не упрекнут меня. — И Ульяна повела Фёдора в свой покой, сказав Апраксии: — Тётушка, ты уж оставь нас.

   — Бог с вами, — отозвалась Апраксия и покинула горницу.

Фёдор вошёл в святая святых, будто в храм. И был несказанно удивлён: стены светлицы украшали пелены, вышитые уверенной рукой мастерицы. И смотрели на Фёдора со всех сторон то матерь Божия, то Иисус Христос, то архангелы Михаил, то София-премудрость. Их божественные лики были чисты, сияли добротой, глядели живо, словно одушевлённые.

   — Ульяша, ты вся в них! — воскликнул Фёдор, едва не прослезившись. — Они милосердны и мягкосердечны.

   — Того не ведаю. Да тебе виднее. Сам ты как в Старицах оказался? Избавлен ли от опалы? — Ульяша ласкалась к Фёдору, и в глазах её светилась нежность. — Долго ли пробудешь дома?

Фёдор потускнел. Трудно ему было сказать, что не более суток ему можно побыть среди близких, ответил виновато:

   — Мы из Каргополя с Алёшей Басмановым пришли. Помнишь его?

   — Помню, да ведь смутно. Я даже не видела его.

   — Вот мы с ним ратников две сотни ведём. От опалы избавлены. Идём на сторожевую службу к Дикому полю.

   — Господи, опять разлука, — запечалилась княжна и попросила: — Возьми меня с собой, любый!

   — И взял бы с радостью, да уставы того не велят.

   — То ведомо мне, — ответила княжна с грустью. — Расскажи, как служил у великой княгини, как в опалу попал.

   — Всё поведаю, как налюбуюсь тобой. Ты мне во сне часто снилась. Да в яви — другая. Ой, какая же ты прекрасная, Ульяша!

   — Полно, свет мой, — всё с той же печалью в голосе отозвалась она. И снова спросила о великой княгине: — Куда Соломонию-то упрятали? Жива ли?

   — Жива, слава богу. Прошлой осенью всё было хитро задумано. Ведь я уходил в Каргополь с верой, что в монастырской каптане одна из инокинь — великая княжна.

   — И что же?

   — Мне запретили пытать, кого везу. И только в Каргополе, спустя несколько дней по приезде, я увидел ту, кого считал за Соломонию. То была Евдокия Сабурова.

   — Надо же! А Соломония куда пропала?

   — Её спрятали в Суздале, а в каком монастыре, того не ведаю.

   — Господи милостивый, защити страдалицу, — перекрестилась княжна. — Невинную и так жестоко...

Беседе возлюбленных не хватило бы и ночи, но вскоре в дверь постучали и появилась Апраксия.

   — Боярин, тебя батюшка зовёт, — сказала она.

Было отчего огорчиться Фёдору, но пойти встречь отцу он не посмел.

   — Ульяша, я не прощаюсь с тобой. Завтра ещё буду в Старицах.

   — Я жду тебя, — отозвалась княжна с порога светлицы.

На дворе Фёдора встретили князь Юрий, отец и Алексей.

   — Эко проворный! Куда пропал? — упрекнул Степан сына.

   — Батюшка, вот я, — уклонился от прямого ответа Фёдор.

   — Домой пора, матушка ждёт. Завтра же, как будет время, на трапезу Юрий Александрович зовёт.

   — Федяша, не откажи. Всей семьёй будем ожидать, — подтвердил князь. — И Алёше так сказал: ждать будем побратимов.

А на другой день Фёдора позвали к князю Андрею Старицкому. Он встретил Фёдора радушно. В зале для гостей был накрыт стол. Князь усадил Фёдора напротив себя, кубок медовухи налил.

   — Рад, что жив и здоров. За то и выпьем. Тут ведь всякое говорили. Будто в заточение тебя взяли.

Князь и боярин выпили, закусили. И Андрей спросил:

   — Поведай мне, любезный, что знаешь о Соломонии?

   — Батюшка-князь, не так уж много я ведаю. Но скажу, что до пострига Соломония была весела, радостна и жила тобою. Боярыня Евдокия говорила мне, что дня не проходило без речи о тебе. Потом началось. Сперва Евдокию в хомут взяли и постригом наказали. А тут и Соломонию умыкнули. Великий князь в ту пору из похода вернулся, да всё прятался от Соломонии. То в Коломенском скрывался, то, сказывали, в Александрову слободу удалился. И в Кремль тайно вернулся, сидел на своей половине, как сыч в дупле. О том я подлинно знаю, потому как рвался к нему. Заправлял же всем князь Шигона вкупе с Иваном Овчиной.

Слушая Фёдора, князь Андрей становился всё более печален и гневен. Все чувства, кои копились в нём не один год к старшему брату, сплавились в одно — в ненависть. Но что он мог сделать? Бессилие угнетало его. Он лишь шептал: «Господь всё видит и воздаст тебе, жестокосердый, по делам твоим!» Расставаясь с Фёдором, князь доверительно сказал:

   — Пошлю в Суздаль верного человека, дабы нашёл Соломонию и смотрел за ней, а нужно будет, и оберёг её дитя.

   — Князь-батюшка, честь и хвала тебе за сие желание, — отозвался Фёдор, покидая княжеские палаты.

От князя Андрея Фёдор поспешил домой. Там уже его ждали родители и Алексей. Пора было идти на трапезу к Оболенским-Меньшим. Фёдор летел туда на крыльях, дабы увидеть свою незабвенную Ульяшу, показать её Алексею. За трапезой было оживлённо, Фёдор и Алексей рассказывали, как ходили к Белому морю, собирали пушнину, как дрались с чудью заволоцкой.

Через день ранним пасмурным утром сотни Фёдора и Алексея покинули Старицы. Многие горожане провожали ратников, наказывали передать старицким воинам, кои уже ушли на Оку, дабы берегли себя во встречах с басурманами. Ратники уходили из Стариц конным строем. И лишь Фёдор вёл коня на поводу. Рядом с ним шли боярин Степан, князь Юрий Оболенский и княжна Ульяна. У Фёдора и Ульяны накануне была помолвка, и отныне их нарекли женихом и невестой.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ КНЯЗЬ ИВАН ШИГОНА


Всю зиму после того, как постригли в монахини великую княгиню Соломонию, по Москве ходили слухи, что всему виною в том князь Иван Шигона. Москвитяне — народ дотошный. И в тех слухах таилось много правды. То, что Иван Шигона любил Соломонию, ведали все московские вельможи, близкие к великокняжескому двору. Лишь великий князь Василий того не знал или, скорее всего, не хотел знать. Однако москвитян на мякине не проведёшь. Они чуяли, что в великом князе накопилось много желчи против Шигоны, и всё потому, что он питал к Соломонии не чистую высокую любовь, как в песнях, а низменную, плотскую. Что Иван Шигона был женолюбцем и многих россиянок обесчестил, о том ведали не только в Москве, но и во многих вотчинах князя, куда он часто наезжал в свадебные недели, кои длились от Богоявления и вплоть до Масленой недели. И уж никак не пропускал Красной горки, когда по всей Руси «умыкаху жены себе, с нею же кто совещашеся». Красная горка — тоже время свадеб, а для молодого князя Шигоны — дни торжества его власти над подданными, над холопами, дни первой ночи невест со своим господином.

Двадцатилетнего князя Ивана Шигону прислал на службу великому князю Василию его вассал, князь новгород-северский Василий Шемячич. В своей грамоте Шемячич писал великому князю, что сей молодой князь будет служить государю всея Руси верой и правдой до погибели живота своего. Порадел Иван великому князю вначале стременным, потом сокольничим, там стольником и наконец поднялся в дворецкие. Да бес попутал Шигону: влюбился он в прекрасную Соломонию. Повидавший многих русских красавиц, Иван ни одну из них не поставил бы впереди Соломонии. Он мог любоваться ею часами, он раздевал её в мыслях и изнывал от вожделения, от страстной тяги и жажды погладить её груди, обнять тонкий стан, провести рукой по спине и ниже. Никто не мог ему помешать в думах положить её на ложе, прикоснуться к запретному. Часто его воображение рисовало картины одна другой несбыточнее. Вот он заходит в её опочивальню, снимает с неё богатые одежды. Она же улыбается ему, открывая жемчужные зубы, её тёплые глаза светятся радостью. Она ждала возлюбленного Иванушку, сама помогает ему снять с неё атласный греческий далматик и бельё из тонкого льняного полотна. Вот она возникла перед ним во всей своей прекрасной стати. У неё высокие округлые девичьи груди, соски словно бутоны распускающейся бордовой розы. Вся она из бело-розового мрамора, освещённого солнцем. Раскинув руки и обняв князя, она ведёт его на ложе. Но в сей миг из рук Шигоны выскользнул кубок с вином, упал, зазвенел, и великий князь Василий глянул на своего дворецкого гневно, почти свирепо. Шигона сжался в ожидании удара. Однако великий князь сдержался и не ударил похотливого придворного, лишь сердито заметил:

   — Эко же, неловкий! Уснул, что ли?

Однажды в марте 1523 года, когда великий князь ходил в Смоленск на обсуждение с Сигизмундом мирного договора, князь Шигона остался в Москве. В эту пору уже шла молва, что Соломония якобы бесплодна. И князь Иван дерзнул нарушить покой великой княгини. Зная её благочестие и особую любовь к богослужениям в честь великих чудотворцев, он нашёл предлог вывезти Соломонию в село Коломенское накануне празднования дня иконы Божьей Матери «Сторучица грешных». Побуждая Соломонию на поездку, князь Шигона поведал ей за вечерней трапезой:

   — Матушка-княгиня, ноне мне прислали весть из Коломенского. Весть благая. Сказывают, что в старой лесной часовне близ села нашли древнюю икону. Старец Феофан, что вошёл в часовню, был слеп, но в её правом углу увидел свет, идущий из подполья. Он пошёл к тому свету и увидел под ветхой доской освещённую неопалимым светом икону. Лишь только он прикоснулся к иконе, как прозрел. И тогда Феофан снял с себя свитку, завернул в неё святыню и отнёс домой. Завтра по воле старца перенесут икону Божьей Матери в дворцовый храм. Все ждут от неё чудес. Поедешь ли ты, матушка-княгиня, в Коломенское?

   — Как же мне не поехать, князь?! — воскликнула Соломония.

   — Тогда завтра до свету и уедем. Токмо есть одна препона. Чудеса исцеления, кои придут от святой иконы, нужны тебе, и только тебе. Потому из придворных с тобою никому не быть.

   — Да как же так? — удивилась Соломония. — С боярыней Евдокией я не могу расстаться.

   — Ей тем паче не быть. Сглазу в ней много.

   — Тебе откуда сие ведомо?

   — На себе испытал, государыня. Потому идти тебе к чудотворной иконе одной и желание своё, оно тебе ведомо, из уст в уста вознести. Разве что епископа не отторгай.

   — Ну коль так, едем до света одни. Однако же о рындах не забудь.

И на другой день Соломония уехала в Коломенское. Была при ней лишь сенная девица Дуняша, верная княжне, а больше князю Ивану Шигоне. И телохранители были из верных Шигоне воинов. Но в этот день икону «Сторучица грешных» не принесли в храм. Сделано это было происком Шигоны. Он сказал епископу:

   — Ты, преподобный отец Исайя, назначь освящение иконы на завтра. Будут из Москвы сам митрополит Даниил и архиереи многие.

Однако Шигона знал, что никто не приедет, потому как митрополит и клир были в эту пору в Суздале. Но о том Шигона умолчал.

Соломония легко согласилась провести ночь в загородном дворце. Она и раньше любила Коломенское, его дворец, его речные дали и всю милую красоту и никогда не спешила отсюда в Москву.

Иван Шигона ликовал. Всё шло, как он замышлял. Оставалось дожить до ночи. И когда Соломония посетовала, что ей придётся скучать без любимой тётушки, князь Шигона смело ответил:

   — Ежели ты, Соломонеюшка, любишь слушать на ночь сказки тётушки Евдокии, то я знаю их больше её.

   — Тому не верю, князь, — ответила она и хотела упрекнуть его за вольность обращения, но передумала.

   — А ты, матушка, испытай меня.

   — Возьму и испытаю. То-то будешь посрамлён, князь Иван.

   — Тому не бывать. — Шигона был рад, что между ними возник такой нескромный разговор, и продолжал: — Я почему люблю сказки? Да потому, что они при мне многажды былью оборачивались.

   — Ой, князь Иван, ты горазд на выдумки! — Соломонии тоже понравился сей разговор. И то сказать, кроме тётушки Евдокии, ей не с кем было вольным словом перемолвиться. — Да посмотрю на тебя ноне вечером, каков ты есть сказочник.

   — Да уж не посрамлю чести, матушка-княгиня.

В ожидании вечера Шигона извёлся. И страх не раз пробирал его до костей. Эко замахнулся — покорить великую княгиню. Но ему был в пример князь Овчина, который легко покорял сердца знатных россиянок. А через несколько лет играючи добьётся внимания, ласки и близости у самой великой княгини Елены Глинской, станет её любовником принародно. Но великий князь Василий к тому времени преставился. А пока государь был жив, и дворецкий Шигона играл с огнём.

Наконец-то наступила вечерняя трапеза. За столом лишь Соломония и Иван. Князь чувствовал себя скованно. Любовные муки и страх сделали его неловким, малоразговорчивым. Но он хмельным разжёг дерзость и после трапезы произнёс:

   — Вот и настало время сказки-были, Соломонеюшка.

Соломония прищурила свои прекрасные русалочьи глаза и улыбнулась:

   — Смел ты, Иванушка-богатырь, — Соломония встала из-за стола и направилась в свою опочивальню.

Иван Шигона пошёл следом. Соломония тому не воспротивилась, но была удивлена тем, что ни в сенях, ни в прихожей опочивальни не увидела сенной девки Дуняши. Она же по воле князя отлучилась. Шигона был рад, что они с княгиней в покоях вдвоём, и его дерзость возросла. Но Соломония насторожилась: что это князь затеял?

   — Не ты ли, дворецкий, куда-то Дуняшу спровадил?

   — Сама отпросилась, животом замаялась, теперь в людской. Да ты не печалься, матушка, я тебе во всём помогу лучше сенной девки, — ответил Шигона, распахнув двери опочивальни и сам вошёл первым. — Я сей миг камин зажгу, постель поправлю.

   — Что это ты норовишь сотворить, князь Иван? — догадываясь о побуждениях Шигоны, спросила Соломония.

   — Так ведь сказки-то без помех нужно слушать, Соломонеюшка-свет. И красоту их можно понять токмо из уст в уста, слушая. — Шигона взял Соломонию за руку и ввёл её в опочивальню, закрыв дверь. — А начинается моя первая сказка просто. Жила-была на великой Руси княжна Соломонеюшка, девица красы неописуемой. Как шла она лугом-лесом, травы перед нею стелились, деревья в пояс кланялись, птицы над головой кружили, на плечи садились, звери лютые у ног ложились, и всех она лаской оделяла. И токмо князь Иванушка в сторонке печальный стоял. Потому как Соломонеюшку-свет любил он, души в ней не чаял. А она-то к нему лишь присматривалась, примерялась: пара ли он ей? «Да пара, пара», — вещало разумнице пылкое сердце. И сказала Соломонеюшка: «Иди к моим ногам, ясный сокол. Зачем тебе печалиться в одиночестве». Иванушка не пошёл, а полетел, ласки жаждая за любовь свою...

Соломония не помнила, как зачаровал её своим голосом князь Иван. И даже поверила, что слушает истинную сказку-быль, что она похожа на явь. Той минутой князь Иван руки к Соломонии протянул, за плечи обнял, к широкой груди прижал, продолжая страстно:

   — Потому как видела девица-княжна, что готов Иванушка жизнь свою положить к её ногам, лелеять её вечно, детей и внуков с нею растить. — С этими словами князь принялся целовать Соломонию то в белую шею, то в грудь, коя виднелась в разрезе далматика, и наконец приник к её губам, повлёк на ложе.

И тут чары Шигоны улетучились. Явь была проста: Шигона увлекал её к прелюбодеянию, уверенный, что так и должно поступать с женщинами, которых он очаровал. Его убеждённость в успехе граничила с наглостью. Он не спрашивал свою жертву, готова ли она к бесчестью. И в груди у Соломонии вспыхнули злость и гнев, силы неведомо откуда взялись, она вырвалась из объятий князя и нанесла ему две пощёчины. Да и больше бы дерзкому досталось, ежели бы он не прикрыл лицо руками. Она же жёстко сказала:

   — Как ты смел посягнуть на мою честь? Два слова великому князю — и ты будешь казнён! Вон, раб смердящий!

В груди у Соломонии всё клокотало, и, будь у неё под руками палка, она бы обломала её о спину мерзкого прелюбодея. Соломония распахнула дверь и с силой толкнула князя. Он споткнулся о порог и чуть было не упал под ноги сенной девице Дуняше, которая вернулась к опочивальне сторожить покой полюбовников.

Дуняша отшатнулась, но Шигона достал её и ткнул рукой с такой силой, что она упала, а князь бегом скрылся в сенях. Но позор опалил его так, что, не помня себя, он вернулся в прихожую и с ненавистью ударил Соломонию бранным словом:

   — Неплодная смоковница! Быть тебе мною битой! — Он схватил поднявшуюся на ноги Дуняшу и утащил её следом за собой.

Свидетельницу своего позора, сенную девицу, он отправил в ту же ночь в дальнюю вотчину, и её во дворце больше не видели.

Прошло несколько лет. Соломония никому не поведала о том, что случилось в Коломенском. Со временем она забыла о домогательствах Шигоны. И ему бы всё забыть. Ан нет, страсть князя к Соломонии с каждым годом прирастала. И не без причин. Ведь она не выдала его великому князю, значит, что-то несла в себе к нему и не была полностью безразличной. Но и ненависть не угасала в князе, а таилась рядом с любовью. Ненавидя Соломонию за отторжение, за пощёчины, за тумаки, он не отказывал себе в том, чтобы любоваться красотой спесивой княгини. Правда, теперь восхищение его было тайным. Он боялся, что Соломония в конце концов выдаст его великому князю.

Позже, когда в Рождественском монастыре во время пострига Иван Шигона дважды ударил Соломонию плетью, она пожалела о том, что утаила от супруга дерзкую выходку князя в Коломенском дворце. И всё-таки, встретившись со своей тётушкой в монастыре, она посчиталась с Шигоной. Грамотка, которую Евдокия вручила Фёдору Колычеву в деревне Груздево, дошла до великого князя.

Прочитав послание Соломонии, Василий Иванович поступил так, как во все времена поступали государи всех держав. Он защитил честь престола, честь великокняжеской семьи, считая, что никому из его подданных не дано поднимать руку на членов великокняжеской, царской семьи. В тот же день, когда грамотка попала к князю Василию из рук Вассиана Патрикеева, он положил её в карман атласного кафтана и отправился в среднюю Арсенальную башню кремлёвской стены. Там, в каземате под башней, находилась пыточная. По пути великий князь Василий сказал окольничему Бельскому, сопровождавшему его:

   — Вот что, Иван Васильевич, возьми стражей и приведи в каземат Ивана Шигону моим именем.

   — Исполню, государь, как велено, — ответил Бельский и ушёл.

Продолжая путь, Василий Иванович думал о дерзостном Шигоне и о том, что содеяно им над Соломонией без его государевой воли. Шигона — злочинец. А он, Богом данный супруг Соломонии, не злочинец ли? Что вынудило его быть жестоким к женщине, которую любил? Только её бесчадие? Да и было ли оно? В храме перед святыми иконами она утверждала, что носит под сердцем дитя. Выходит, нет в ней бесчадия. У Василия закружилась голова от слабости, от прихлынувшей тоски по наследнику. Князь пошатнулся, и кто-то поддержал его под руку. Он обернулся и увидел свою свиту. Собрались придворные вольно, потому как он никого не приглашал. Лишь Шигоны не было. Ощутив свою вину, он спрятался. Не смел он поднимать руку на великую княгиню, да кровь взыграла от ненависти к ней за пренебрежение им, за давние пощёчины. Князь Шигона третий день скрывался в тайной каморе. Домоправителю он сказал, что мается хворью, и не велел никому говорить, где пребывает, даже если придут от имени великого князя. И два дня в покоях Шигоны протекли тихо-мирно. И третий день наступил благостно. А после того как во дворце побывал старец Вассиан Патрикеев, всё и началось. Шигона уже подумывал явиться к государю, повиниться в том, как всё было в Рождественской обители, покаяться в своей вольности перед образом Спасителя милосердного. Авось простит государь. Размышляя себе во благо, Шигона подумал о том, что ему пора бы побывать в своих палатах на Остоженке, жену обнять, дочь и сына приласкать. Жена его Параскева была из старой боярской семьи, покладистая, тихая. Да вот блёклая, глаз не радовала, кровь не зажигала. От неё, как в осеннее ненастье, холодом и сыростью веяло. Потому и искал утехи на стороне, не гнушался ласкать дворовых девок, холопок.

Размышления Шигоны неожиданно прервались. За дверью каморы возник шум, говор, кто-то упал. Тут же дверь от сильного удара затрещала, полетели запоры, и она распахнулась. На пороге возник князь Иван Бельский, давний недруг Шигоны. Он знал все тайники во дворце и потому скоро нашёл затворника. За спиной Бельского возвышались рынды.

   — Как ты смел ворваться? — крикнул Шигона.

   — Собирайся, пойдёшь с нами, — спокойно ответил Бельский, такой же дюжий и крепкий, как Шигона.

   — Вон! — ещё пуще закричал затворник и вскинул кулак, угрожая Бельскому. — Вон сей же миг!

   — Говорю именем государя. Скрутим, ежели сам не пойдёшь, — всё так же спокойно произнёс окольничий.

Иван Шигона понял, что сопротивляться бесполезно: приказ государя будет выполнен, чего бы сие ни стоило. Пыл в нём угас.

   — Клим! Где ты пропал? — позвал он домоправителя.

Пожилой слабосильный Клим из захудалых городских дворян появился в дверях, стоя на четвереньках. Лицо у него было в крови, левый глаз заплыл.

   — Одень меня, — велел Шигона.

   — Одену, князь-батюшка, одену. Вот токмо поясницу поправлю. — И он со стоном распрямился, кинув злой взгляд на здоровенного рынду.

   — Сам бы оделся, — заметил Бельский. — Не на приём зовут, не на пир.

   — Да уж вижу, — покорно согласился Шигона. И, одеваясь с помощью Клима, вспомнил своего дядю по матери удельного князя новгород-северского Василия Шемячича. В тот злопамятный год, когда Шигона покушался начесть Соломонии, великий князь вызвал Шемячича в Москву. Два дня он жил в покое, который ноне занимал Шигона. На третий день в Боярской думе Шемячича обвинили в измене и в сговоре с крымским ханом Мухаммедом-Гиреем о походе на Москву. Судили скоро. Приговорили к пожизненному заточению. Но в темнице он прожил лишь неделю. Сказывали потом, что угорел от печного дыма. От этого воспоминания Шигоне стало страшно. Внутри всё поползло вниз. Уж не такую ли судьбу ему уготовил князь Василий? Он вырвал из рук Клима кафтан и оделся сам. Вот уже и охабень на нём, зачем он надел его — неведомо. И можно идти, куда поведут, идти быстро, дабы поскорее узнать свою планиду.

Великий князь Василий ждал князя Шигону с нетерпением. В пыточной появились дьяки Разбойного приказа, велели мастерам заплечных дел разводить огонь, налаживать дыбу, щипцы калить, плети смачивать. Всё это делалось на глазах у великого князя. Дьяки пеклись о том, чтобы показать своё усердие. Однако Василий, как и его отец, никогда не любовался тем, чем занимались заплечные мастера. К тому же у него оказалось достаточно времени, чтобы понять, что в судьбе Соломонии повинен прежде всего он, и плеть, счёл великий князь, упала на спину государыни России не без его допущения. Прервав размышления, Василий подозвал думного боярина Игната Бутурлина, главу Разбойного приказа, и произнёс:

   — Здесь быть князю Ивану Шигоне. Он виновен в том, что поднял руку с плетью выше дозволенного ему. Бить его самого плетью, пока не сникнет. После же одеть сермяжно и под стражей отправить под Козельск в острожек. Быть ему там простым ратником.

В сей миг тяжёлые двери каземата распахнулись, и стражи ввели князя Шигону. Он рванулся вперёд, упал на колени перед Василием.

   — Батюшка-государь, нет моей вины пред тобой! Ежели что, так оговорён! Пёс я твой верный!

Князь Василий достал грамотку Соломонии из кармана кафтана и подал её Шигоне.

   — Читай для всех!

И князь принялся читать. Невелика была грамотка, но больно ударила Ивана Шигону. Понял он, что не будет ему прощения за то, что бил плодную Соломонию и не внял её мольбе. Однако Шигона нашёл «соломинку» и ухватился за неё, вновь взмолился:

   — Помилуй, великий государь! Твоею волей рука двинулась! На ней грех прелюбодеяния. Она же в Старицах...

   — Полно, князь. Не тебе её за то судить, — оборвал Шигону Василий. — Мне ведома и другая твоя вина перед государем. — И великий князь повернулся к Бутурлину: — Верши повеление. Да ноне же чтоб в Москве его не было. — С тем Василий и покинул каземат.

Лишь только за государем закрылась дверь, боярин Бутурлин объявил стоявшему на коленях князю Шигоне вину и меру наказания. К нему в сей же миг подошли заплечные мастера, взяли под руки и повели к столбу, отглаженному до блеска телами жертв, содрали с Шигоны одежды до пояса, привязали и схватили плети. Они посмотрели на Бутурлина — тот махнул рукой:

   — Давай!

И две плети хлёстко, ровно и всё сильнее заиграли на белой спине Шигоны. Он стиснул зубы, лишь тихо охал, стенал. Спина покрылась красно-синими полосами и засочилась кровью. Но палачам показалось, что они бьют вполсилы, и полетели из-под плетей клочья кожи. Шигона застонал, истошный крик вырвался из его груди, голова откинулась назад, и глаза закатились. Заплечные мастера были довольны своей работой, отошли от князя полюбоваться делом своих рук. Принесли сермяжные одежды, онучи, суконный шлык. Шигону облили ледяной водой, он пришёл в чувство, его облачили в сермяжное и увели из пыточного каземата в сидельницу, коя находилась рядом. И ушёл из мира пронырливый государев пёс именем князь Иван Шигона. Теперь уже до самой смерти никто не назовёт его князем, разве что в разговоре, вспоминая его недобрым словом.

Шигона не смог бы сказать, сколько времени он провёл в тёмной и холодной каменной подклети, когда двери распахнулись и его вывели на кремлёвский двор. В пяти шагах от дверей стояли крытые сани, запряжённые парой серых лошадей. На облучке в нагольном тулупе сидел возница, за санями высились три конных воина. Всё так знакомо показалось Шигоне. Давно ли, всего несколько дней назад, он подобным образом отправлял в Каргополь боярыню Евдокию и в Суздаль великую княгиню Соломонию. «Как всё зримо», — мелькнуло у него в голове.

Шигону сунули в возок, бросили на колени конскую попону, дабы укрылся от холода. Возница щёлкнул кнутом, крикнул: «Но, милые!» Сани тронулись, и вскоре остались позади кремлёвские дворцы, палаты, соборы. Вот уже и Красная площадь позади. Канула в прошлое долгая сладкая жизнь. И словно в насмешку, кони помчали на Пречистенку, потом на Остоженку, мимо родных палат, в которых Шигона ещё утром намеревался побывать. В щёлочку князь увидел свой большой рубленый дом и попрощался с ним, не ведая, когда вернётся в него.

Судьбе было угодно, чтобы он никогда больше не переступил порога своих богатых палат.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ СЕЧИ ЗА КОЗЕЛЬСКОМ


Алексею Басманову и Фёдору Колычеву не приходилось бывать в степях южнее Москвы, куда каждый год накатывались татарские орды. Но они немало наслушались рассказов бывалых воинов о схватках со степняками и представляли себе, что такое степь, где глазу не за что зацепиться, где лесной человек чувствует себя, словно голыш на юру. Да и сотни воинов Алексея и Фёдора не знали, что такое степи. Каргополье — это реки, леса и озера во все стороны света. Однако Алексей и Фёдор явились в степь не с пустыми руками. Помня советы старых воинов, Алексей и Фёдор не держали их втуне, а пустили в оборот. Как привели они свои сотни в Москву да на постой определили в ближнем селе Никулино, так и взялись обучать их степному бою, разным уловкам, хитростям, без которых в степи не уцелеешь. Учились северяне прилежно, знали, какой ценой заплатить за неумелость драться с ордынцами. Но и северянам было что приготовить для басурман. Как-то десятский Донат, кряжистый и крепкий зверолов, сказал Алексею Басманову и Фёдору Колычеву:

   — Нам бы, воеводы, рогатинами обзавестись. Как встанем на рубеже да полезут бритоголовые, так ни конному, ни пешему воину рогатины не одолеть.

Каргопольцы поддержали десятского:

   — Верно Донат говорит. Даже медведь рогатины не осиливает.

   — Ведомо мне сие, братцы, — отозвался Фёдор. — Сам брался в Заонежье за такой снаряд.

   — С рогатиной против диких коней сподручно стоять, — добавил своё Алексей Басманов.

И ещё по крепкому весеннему насту воины сходили в лес, добыли себе рогатины из молодого дуба, вяза, берёзы, ирги. Заготовили, просушили, переплели-увязали сыромятными ремнями и вооружились неведомым для степных людей снарядом. Лесовики, у коих крепкие руки, знали, что им не страшен не только медведь, но и воин со своей игрушечной сабелькой и даже с копьём. Не достать врагу ратника с рогатиной, а он того вмиг на землю из седла выбьет. Да и коню грудь пронзит. И больше недели ратники Басманова и Колычева ходили за деревню упражняться в рукопашном бою с рогатинами.

Той порой сотни начали сводить в тысячи. Да вскоре же пять тысяч воинов встали под рукой князя Юрия Оболенского-Большого в полк правой руки. Колычеву было отрадно, что их сотни влились в полк близкого ему человека.

   — Повезло нам, братец Алёша, воевать под началом такого воеводы! — похвалялся Фёдор пока будущим сродником.

   — Слышал я о нём немало добрых слов, — отозвался Алексей Басманов.

Наступил день смотра полка. Молодые сотские волновались. А ну как не понравится воеводе вид лесных каргопольцев! И вот уже воевода в сопровождении тысяцких едет вдоль полка. Проезжая мимо Басманова и Колычева и увидев притороченные рогатины, князь с удивлением спросил:

   — Эй, сотники, что это за справа у седел ваших воинов?

Бойкий Басманов не полез за словом в карман:

   — А это каргопольцы с рогатинами.

   — Вижу, что не с ухватами. Но зачем?

   — Бритоголовых из седел поднимать будем, — ответил Алексей.

   — Чей ты сын будешь? — спросил князь.

   — Фёдора Басманова.

   — О-о, ведом мне был тот славный воевода. Я запомню тебя, сын Басманов.

Сорокалетний князь был в самой силе, богатырской стати, красив лицом. Он несколько раз посмотрел на Фёдора. Спросил, однако:

   — А ты никак сын боярина Степана Колычева?

   — Верно, Юрий Александрович. Поклон тебе от княгини Анны и от всей семьи привёз. Как провожали, передать наказывали.

   — Спасибо! Ну служи исправно, земляк. — Князь поднял руку и поскакал дальше.

Через день после смотра полк князя Оболенского-Большого выступил под Козельск. На него уже надвигалась с юга весна. И там, где-то по Дикому полю, вместе с весной катилась крымская орда. И горели на её пути понизовые казачьи станицы, хутора. Но пока у государя не было сил защитить россиян понизовых земель и придвинуть границы к самому вражескому ордынскому стану. Пока к югу вместе с правым полком князя Оболенского-Большого шёл летучий полк-ертаул[23] под командой воеводы Дмитрия Шуйского. В том полку было всего две тысячи воинов, и главная задача его была в разведывательных действиях.

В ертаульском полку шли два недруга Алексея Басманова и Фёдора Колычева. Одним из них был ратник Иван Шигона, другой — тысяцкий князь Василий Голубой-Ростовский. Князю Василию было велено идти со своей тысячей на Мценск. Бывалые воины знали, какой опасности там подвергаются малые разведывательные отряды, как часто сотни нарывались на передовые волны татарской орды и мало кому удавалось уйти из неравной сечи.

Воеводе Оболенскому-Большому на военном совете в Серпухове тоже было предписано выделить две сотни для разведки в степях за Козельском. Просили о том польско-литовские воеводы, чтобы узнать от русских о приближении крымской орды. Оболенский возражал: «Зачем кровью русичей платить за интересы Жигмунда, ежели он сам не печётся о защите своих рубежей?» Но всё-таки согласился с козельским наместником-воеводой князем Курлятевым, когда тот заявил:

   — Мы же не ведаем, куда от Козельска повернёт хан Саадат-Гирей: то ли на Дорогобуж двинет орду — зорить поляков, то ли вломится в наши земли и пойдёт к Москве. Там Саадат-Гирею просторно.

Вернувшись в полк с военного совета, князь Оболенский-Большой собрал тысяцких, а с ними сотников Басманова и Колычева и сообщил:

   — Завтра выступаем на рубеж. На всех лесных дорогах будем ставить засеки и острожки, на всех лесных опушках — завалы. Сказывают, что хан Саадат-Гирей и его племянник хан Ислам-Гирей идут большой силой. Нам её должно остановить.

Алексей Басманов и Фёдор Колычев слушали князя внимательно, но не понимали, почему они, сотники, оказались среди воевод. И уже позже, когда посидели в трапезной и выпили по чарке хмельного за удачу, князь Юрий сказал Алексею и Фёдору:

   — Вам, сын Данилов и сын Степанов, велю идти на Мценск. В схватки с ордынцами не вступайте, разве что для защиты живота. Явятся они, и шлите немедленно гонцов, сами отходите в леса. Знайте, что туда же, за Мценск, ушёл летучий ертаул князя Дмитрия Шуйского. В трудный час соединитесь с ним и встаньте под его руку.

   — Всё исполним, как велено, воевода-батюшка, — ответил Алексей.

   — Верю. Вы крепкие отцовы корни. А с твоим батюшкой, — обратился князь к Фёдору, — мы давние друзья. Кстати, там, за Мценском, ты можешь встретить князя Василия Голубого-Ростовского. Ты ведь искал его зачем-то?

   — Искал, чтобы счёты свести. Да простить его велено. Сказали мне матушка и княжна Ульяна, что Господь накажет злочинца по делам его. Как мне нарушить волю близких!

   — Ну смотри. Пытать не буду, какие у тебя к нему счёты. Да здесь, перед лицом врага, не время помсте, — заметил князь.

Теплынь в ополье пришла стремительно в начале апреля. В ночь подул тёплый ветер, нанёс тучи, и пошёл дождь, словно парным молоком поливая тощие, осевшие снега, оставляя намёты лишь по оврагам, лощинам и балкам да снежную целину в лесных чащах. Над деревней Молчановкой, в которой стояли сотни Басманова и Колычева, грачи суматошно заканчивали вить гнезда. Их грай гудел-гулял над хатами с утра до позднего вечера. По деревенской улице ни пройти, ни проехать. Грязь по колена и такая липкая, что подошвы от сапог отрывает. По такой взлохмаченной поре Алексей и Фёдор и увели свои сотни на юг. Провожали ратников девки, молодайки, бабы, а мужиков, особенно молодых, по всей деревне вышло к плетням не больше дюжины: война всех поглотила.

Алексей и Фёдор не торопили своих ратников в походе. Они знали, что пока нужно беречь силы и людей и, прежде всего, коней. А там, как выйдут в степь, враг не оставит времени на отдых. До Мценска сотни дошли без помех. В селениях, кои встречались на их пути, россияне жили без суеты, покойно. Но это была видимая часть их жизни. В ближних лесных чащобах, в оврагах, на склонах среди зарослей, они рыли землянки, «лисьи норы», чинили старые тайные убежища, загодя свозили в них съестные припасы. Всё, что видели в порубежных селениях Алексей и Фёдор, наводило их на мысль о том, что лёгкой жизни у них не будет. Да и у их воинов. И потому Алексей и Фёдор были строги к себе, взвешивали каждый шаг, чтобы не совершить непоправимый промах. Сотским повезло, потому что все их десятские были опытными звероловами-охотниками. А что такое таёжный охотник за медведями и рысями, за соболями — это надо испытать самому, потому как словами не передать. У Фёдора был такой опыт. Однажды он ходил в тайгу с охотником Прокопом из отцовской челяди. Было Фёдору четырнадцать лет, а он увязался за неутомимым детиной. И преследовали они пару соболей два дня. Лыжи тонули в рыхлом снегу по колена, с охотников сошло двадцать потов, ночь они сушились, грелись у нодьи[24] утром снова шли, падая от усталости. Собаки теряли след и тоже выбивались из сил. Взяли всё-таки соболей. А цена-то какая той добыче?!

В степях бывалому человеку легче, чем в тайге, ежели только умеешь от врага отбиваться. Так мыслил Фёдор, да во многом ошибался. Степное военное дело понятнее оказалось Алексею. Когда Мценск остался в двух поприщах[25] позади и сотням Алексея и Фёдора нужно было встать дозорами в перелесках, Алексей подумал, что тут они могут и просчитаться. Из перелеска за окоёмом не увидишь ничего. И Алексей предложил разделить силы и упросил Фёдора остаться на месте, сам с сотней решил выдвинуться, провести поиск на юге, хотя бы на один дневной переход вперёд.

   — Мы ведь тут, Федяша, как кони в шорах: пройдёт орда десяти вёрстами западнее, и не увидим её, окажемся за спиной у ордынцев.

Доводу друга Фёдор внял, но предупредил:

   — Смотри, Алёша, как бы нам не обмишулиться. Велено здесь стоять.

   — Но ведь без риска и коня на скаку не остановишь, — отозвался Басманов. — К тому же я далеко не оторвусь от тебя. Одно-два поприща, и по кругу назад.

Алексей всё-таки доказал необходимость такого поиска, и Фёдор скрепя сердце согласился. Но заметил:

   — Иди и будь во всём осторожен. А через два дня я пойду за тобою следом. Договорились?

   — Хорошо, Федяша, пусть так и будет.

Сотня Басманова покинула стоянку на рассвете. День прошёл спокойно. Двигались не спеша, чтобы кони не утомились. На ночлег Алексей остановился у небольшого лесочка близ реки. Спал он крепко, и приснился ему сон, будто приплыл на челне к становищу белобородый дед, поднялся на взгорок и сказал: «Чего сидите, ежели крымцев ждёте? Идите на Карачев, там и увидите. А идти вам от восхода солнца на заход». Проговорив сие, дед накрыл зипуном костёр, погасил его и пропал во тьме ночи. Проснувшись чуть свет, Алексей вспомнил сон, а ещё Пантелея вспомнил и подумал, что сон вещий. Он позвал первого десятского Тихона, умного молодого воина, и рассказал ему о том, что пришло в ночи. Спросил:

   — Может, сон-то вещий? Старец уж больно благообразен.

   — Вещий твой сон, воевода. Исполни всё, как велел отец. Вот только воеводу Фёдора надо бы предупредить.

Про Тихона не скажешь, что он был суеверен. И Алексей внял совету северянина. В тот же час он отправил гонца к Фёдору.

   — Молви ему, чтобы шёл по нашему следу на Карачев, — наказал Алексей молодому ратнику.

В тот год хан Саадат-Гирей изменил свои привычные действия в походе на Русь. Он не пошёл прямым путём на Москву, потому как знал, что на рубеже Козельска-Перемышля-Тулы и на всём протяжении Оки, что тянулась с запада на восток до Нижнего Новгорода, орду встретит сильная русская рать. Зачем терять воинов, счёл хан Саадат-Гирей, не лучше ли идти в обход заслонов-рубежей? И хитрый хан повёл своих ордынцев влево от Москвы, словно держал путь на Литву. Вот уже и Свейск миновали, на очереди — Почеп. И шла орда вольно, но недолго.

Приняв совет Тихона, Алексей поднял сотню в седло и повёл воинов на заход солнца, выслав далеко вперёд дозорный отряд. Весь день, лишь с короткой остановкой в полдень, воины не покидали седел. Но долгий апрельский день миновал мирно-тихо. И в деревнях, кои встречались на пути, крестьяне деловито готовились к севу. Однако Алексей находил в селениях тиуна или просто кого-то из жителей и предупреждал:

   — Ты, друг, будь настороже и всем скажи, что орда идёт.

И снова ратники шли без устали на запад. В полдень десятские Тихон и Донат, что ехали обочь Алексея, все посматривали на небо. И Алексей, глядя на них, озирал синюю высь. Там ничто не привлекало его внимание, лишь воронье тянулось цепочками с севера на юг. Да что с того? Но Тихон и Донат знали тому цену. И когда сотня пересекла путь воронья, Тихон сказал:

   — Воевода, нам бы пора из степей уходить, на холод тянуться.

   — Что так? — спросил Алексей.

   — Видишь, воронье на зной цепью летит?

   — Вижу.

   — То к орде спешат. Она уже близко. Ноне здесь будет.

   — Выходит, к лесу надо прибиваться? Как ты-то, Донат, мыслишь?

   — Вкупе с Тихоном, — ответил Донат.

   — Вам виднее, охотники, — вздохнул Алексей. — Да токмо десятского Еремея нет, а без него как уйти...

   — Стой, сотский, стой! — прервал Алексея Донат. — Вижу на окоёме чёрный клубок, да катится он. — Донат ловко встал на спину коня и, приложив руку к глазам, зорко вгляделся вдаль. — Растёт клубок, растёт! — Донат простоял так с минуту. Его ни о чём не спрашивали, лишь Алексей смотрел в его лицо и всё понимал по выражению. Вот, наконец, в охотничьих глазах плеснулась радость, скользнула по губам улыбка. — Сват Еремеюшка мчит, братцы, — произнёс Донат и опустился в седло.

Теперь уже все заметили, как по степи катился клубок, и стало видно, что это небольшой отряд конников. Тут Донат пришпорил коня и помчал навстречу всадникам. Где-то в полуверсте от сотни сошёлся с ними. А вскоре Донат и Еремей подскакали к Алексею, и запылённый, разгорячённый долгой скачкой Еремей доложил ему:

   — Ордынцы валом идут. Вчера их заметили. Они в ночь остановились, а мы вот — ушли.

При сотне было два десятка запасных коней. Алексей распорядился сменить усталых коней ратников Еремея на свежих и повернул сотню на север, дабы в случае опасности найти защиту от степняков в лесных чащобах. Ратники уходили лёгкой рысью, всматривались в окоём и не видели отрадного леса, лишь колки-рощицы попадались на пути. Время уже близилось к вечеру, и воронье закружило в небе почти над головами всадников. И воины всё чаще оглядывались назад, с каждым разом всё больше опасаясь обнаружить за спиной конную лавину.

Она накатывалась. Несмотря на более чем тысячевёрстный путь, орда шла так же быстро, как и в начале пути. И пока Басманов искал лесное убежище, в степи появился конный вражеский дозор: семнадцать всадников. Увидев русских, ордынцы пошли намётом, не догадываясь о том, что их в шесть раз больше. Впереди показалась роща, уже одетая в молодую яркую зелень. Алексей повёл сотню под её покров. И хотя кони русичей были не так легки на ногу, как татарские, но ратники успели скрыться в роще. И тут же Алексей дал команду идти Тихону со своими воинами налево, Донату — направо.

   — Как подойдут степняки, возьмём их в хомут, — сказал он.

Тихон и Донат поняли замысел сотского, увели воинов вдоль опушки, приготовили рогатины, затаились.

Ордынцы приближались. Они, очевидно, сочли, что перед ними небольшая дозорная группа русских, и потому смело приближались к роще. Вот уже до Алексея долетели их яростные крики. Вот уже сотня сажен до рощи, вот полсотни. Засверкали кривые сабельки, в рощу полетели стрелы. Вот она, опушка! Ордынцы увидели русских воинов. Можно дотянуться до них саблей, копьём. «Секим башка!» — услышал Алексей. Но что это? В дозоре ордынцев замешательство. Их кони врезались в частокол, вскинулись на дыбы, падают. Сами воины выбиты из седел, полетели на землю. Справа и слева на них наскочили ратники. Те из ордынцев, кои ещё держались в сёдлах, ринулись в сечу. Но и здесь наткнулись на частокол рогатин, непреодолимых для них, вмиг были сброшены на землю. Лишь мурза Аппак, крепкий, широкоплечий воин, кружил на своём жеребце и отбивался от наседавших на него русичей, что-то кричал. У Алексея мелькнуло: «Достать его живым!» И он ринулся к ордынцу. Однако сотского опередил Донат. Сильными руками он вонзил рогатину жеребцу в грудь, тот поднялся на дыбы и рухнул. Мурза Аппак не успел выскочить из седла, и конь придавил его. В тот же миг рогатина взметнулась, и точный удар воина прижал шею ордынца к земле. Татары бились отчаянно, но сила солому ломит. И пятнадцать всадников полегли под ударами русских воинов. Лишь двое — мурза Аппак и молодой ордынец — живыми стояли среди русичей.

Осмотрев место схватки, Алексей велел ратникам упрятать всех убитых в кусты и поймать лошадей.

   — Ловите коней! Чтобы поле было чистым. Заберите оружие! И торопитесь! — Алексей теперь дорожил каждой минутой, понимая, что татарский дозор не мог далеко оторваться от орды.

Так оно и было. В лучах клонившегося к заходу солнца сотский увидел, как в небе, вёрстах в двух, кружила туча воронья. Тем временем пленным связали руки и отвели их вглубь рощи. Там посадили на коней и приторочили к сёдлам. И Алексей повёл сотню к восточной оконечности рощи. На опушке он увидел синеющий спасительный лес. До него было не меньше трёх вёрст. Алексей не стал медлить, понимая, что если они успеют добраться до леса, то орда их не достанет. Он приказал Тихону:

   — Веди сотню на рысях к лесу. Я иду следом.

   — Понял, воевода, — ответил Тихон.

Сотский и молодой воин Филипп, который был посыльным при Алексее, подождали, пока сотня вытянется из рощи, и лёгкой рысью двинулись следом. Алексей думал, что делать дальше. Он понял, что мурзу и его воина нужно немедленно отправить в стан к князю Оболенскому-Большому и поручить это важное дело Донату и его ратникам. Решив так, Алексей соскочил с коня и, держа его за повод, лёг на землю, прислушался. Степь глухо гудела. «Идут басурманы!» — мелькнуло у Алексея. Испытывать судьбу он не хотел. Вскочив в седло, крикнул Филиппу:

   — Давай, друг, летим вперёд! Орда близко!

Спасительный лес приближался. Вот он в версте, вот ближе.

А за спиною у воинов Алексея, уже в виду рощи, заполонив обозримое пространство, двигалась на рысях орда.

Отправив Доната и десять его воинов с пленными в Козельск, Алексей повёл своих ратников лесными опушками обочь орды. Он должен был убедиться в том, куда движется крымская сила — на Москву или на Литву.

В эти же дни от Козельска на запад шла сотня шестого полка — летучего ертаула, — ив ней за сотского шёл сам тысяцкий князь Василий Голубой-Ростовский. Он уже водил сотню до Епифани, но разведка была напрасной. Орда ни к Туле, ни к Рязани не приближалась. И князь Дмитрий Шуйский отправил Василия с сотней в направлении на Рославль. Василий Голубой-Ростовский принял распоряжение как должное и повёл сотню на поиски ордынцев на западных рубежах державы.

Совсем по-другому отнёсся к походу сотни на запад князь Иван Шигона. Оставаясь рядовым ратником, он, однако, верховодил в сотне, и никто, даже князь Голубой-Ростовский, ему не перечил. Он помнил прошлые услуги князя Шигоны и был к рядовому ратнику Шигоне почтителен. Узнав от князя Василия задачу сотни, Иван Шигона задумался о том, чтобы выжать из похода на Рославль свою корысть. Ещё в ту пору, когда великий князь Василий расправился с его дядей князем Василием Шемячичем, государем крупного и сильного Новгород-Северского княжества, Шигона затаил жажду кровного мщения за дядю. Со временем жажда источилась, но внутри где-то остался яд кровной мести и ожидал своего часа. Теперь этот час настал, счёл Шигона. Оставалось лишь исполнить малый замысел. Он был прост: уйти в орду, там же просить хана Саадат-Гирея о милости, чтобы дал ему тысячу воинов восстановить в Новгород-Северском родовую власть Шемячичей. Князь Шигона имел основание обратиться с просьбой о помощи. Он напомнил бы ему о том, как шесть лет назад Василий Шемячич помог крымскому хану Мухаммеду-Гирею подойти к Москве незамеченным. Знал Иван Шигона и то, что в Новгород-Северском бояре и дворяне очень недовольны великокняжеским наместником Евдокимом Бельским. Сказывали, что он люто свиреп и корыстен. Потому Ивану Шигоне было на кого опереться в борьбе за княжеский престол. И теперь Шигона торопил-понукал молодого князя Василия Голубого-Ростовского.

   — Как первым встретишь орду и дашь знать воеводам, тебе честь и хвала, — щекотал Шигона честолюбие Ростовского.

   — Так-то оно так, — соглашался князь Василий, — токмо встретившись с ордой, можно и не разминуться.

   — Полно, князь-воевода, нам ли бояться орды, ежели мы у себя дома и в любом лесу можем укрыться, — утешал Ростовского Шигона.

Хитрый придворный князь убедил-таки воеводу Василия идти навстречу орде скорым маршем. Согласившись с Шигоной, Ростовский рассуждал просто: чем раньше он разведает движение крымчан, тем скорее избавится от риска быть подмятым ордой.

В эти же дни, простояв в дозоре сутки и получив весточку с гонцом от Алексея, Фёдор повёл свою сотню по пути Басманова. Это было легко: на весенней мягкой почве следы конников отпечатались чётко. К ночи Фёдор привёл сотню к той рощице у реки, где Басманов и его воины отдыхали. И здесь Фёдор отметил, что от рощи сотня Алексея пошла не на юг, а на запад. От поворота Фёдор гнался следом за Алексеем ещё полный день. К вечеру он добрался до степного села, встретил тиуна и спросил, были ли русские воины в селе.

   — Были, воевода-батюшка, и ночь провели, а поутру на Литву пошли. Вот просёлок, по нему и двинулись, — показал тиун.

Колычев задумался: почему Алексей прервал путь на юг и пошёл на запад? Но ответа у него не было. Он решил, что у друга явилась определённая цель. Значит, надо спешить на соединение. Однако Фёдор не преминул спросить тиуна:

   — Тебе, отец, старшой говорил что-нибудь про ордынцев?

   — А как же! Умный воевода, дал совет быть настороже. Сказывал, что орда идёт, а куда, на Москву или в Литву, ещё неведомо.

Не пытаясь разгадать причину, побудившую Алексея искать орду на западе, Фёдор решил, что тот действует не с кондачка, и понял, что придётся забыть о ночном отдыхе и догнать Алексея во что бы то ни стало. Подъехав к сотне, которая остановилась на сельской площади, Фёдор произнёс:

   — Вот что, браты, отдыха нам ноне ночью не будет. Идём догонять сотню Алексея Басманова. Без нас им придётся худо.

Воины приняли сказанное сотским как должное. Многие из них, пользуясь короткой остановкой, потянулись к перемётным сумам, дабы достать из них съестное, дать коням овса. Фёдор понял желание ратников и велел всем спешиться и перекусить, покормить коней.

Но встретиться сотням Фёдора и Алексея в этой напряжённой скачке по весенней степи не удалось. Зато состоялась другая встреча, для Фёдора Колычева довольно важная. Она была скоротечная в час наступления орды, но не прошла бесследно для Колычева и Басманова.

К этому времени хан Саадат-Гирей уже знал, что он не остался незамеченным русскими воинами передовых отрядов. Место схватки дозора мурзы Аппака было найдено ордынцами. А то, что там не нашли трупа мурзы, говорило хану Саадат-Гирею о пленении Аппака. Хан не ждал такого плохого начала. Он прогневался, и, будь Аппак рядом, не сносить бы ему головы. Совершив ещё один дневной переход на северо-запад, хан повернул орду на восток и двинулся к рубежам Московии.

Сей манёвр орды был замечен ратниками Колычева. И он поспешил отправить в стан под Козельск гонцов, дабы предупредить о движении орды к границам державы. Теперь настало время подумать о безопасности своих воинов. Встреча с передовыми отрядами орды грозила сотне гибелью, и, прервав короткую трапезу, Фёдор повёл её к своим рубежам.

Этой ночью князь Иван Шигона тоже не думал об отдыхе. Ещё ранее, смутив трёх ратников, относившихся к нему почтительно, прелестью новой жизни в Новгород-Северском, Шигона увёл их ночью навстречу орде. Ночь была холодной, шёл дождь. Однако четыре всадника мчались по степи рысью, и дождь не стал им помехой. Когда ночь перевалила на вторую половину, Шигону и его спутников отделяло от орды каких-то два часа пути. Но беглецам-перелётам не удалось одолеть оставшийся путь. Навстречу Шигоне приближалась сотня Фёдора Колычева.

Шигона первым услышал конский топот и обрадовался: «Крымчане! Крымчане!» — твердил он. Но вскоре чуткое ухо услышало обрывки русской речи. В мгновение он свернул с дороги, хлестнул коня и, крикнув: «За мной!», — помчался влево от степной дороги.

Фёдор и десятский Касьян, ехавшие впереди сотни, заметили всадников. Те показались им подозрительными.

   — Перелёты! Достать их! — приказал Фёдор Касьяну и ринулся наперерез.

За Фёдором помчались Касьян со своими ратниками, и началось преследование. Кони у беглецов были резвее, и они уходили всё дальше. Однако судьба проявила к ним немилость. На пути Шигоны и его воинов возник глубокий, с отвесными склонами овраг, заросший кустарником. Ринуться в него было смерти подобно. Шигона метнулся вправо, где овраг казался не таким глубоким. Он искал удобный спуск. Но было уже поздно. В беглецов полетели стрелы. И одна из них, пущенная Касьяном, настигла князя Шигону, пронзив ему шею, и он упал с коня. Ратники Касьяна охватили беглецов полукольцом. Фёдор крикнул:

   — Не сопротивляйтесь! Вам не уйти!

Они и не думали сопротивляться. Один из них отозвался:

   — Возьмите нас! Мы не перелёты! Это Шигона повёл нас, а куда, не ведаем!

Колычев спрыгнул с коня, подошёл к поверженному воину, склонился над ним.

   — О, да это и правда князь Иван Шигона! И он жив! — воскликнул Фёдор. — Ну что, вражина, переметнуться захотел? Будет тебе...

Князь ещё хрипел, кровь лилась изо рта. Фёдор подошёл к беглецам, спросил одного:

   — Как звать?

   — Фрол. Холоп княжий. Ночью мы убежали с господином из сотни князя Василия Ростовского. Господин сказал, что пойдём в Северскую землю. А на самом деле... — Фрол замолчал.

   — Говори, что на самом деле? — велел Фёдор.

   — Да что там, в орду шёл наш господин.

   — Спроси же его, куда нести, — приказал Фёдор.

Фрол опустился на колени рядом с Шигоной и прошептал на ухо:

   — Князь-батюшка, мы бы тебя понесли, да не знаем, куда.

Фёдор склонился над Шигоной с другой стороны. Князь открыл глаза, сквозь хрипы у него вырвались два коротких слова:

   — К хану Саадат-Гирею. Да быстро. — И Шигона закрыл глаза, сник.

Фёдор выпрямился, сказал Касьяну:

   — Положите его на седло. Нам пора уходить. Стрелу не трогайте.

Касьян тотчас распорядился. Воины быстро вскинули тело князя на седло его коня, приторочили. Фёдор заметил Фролу:

   — На вас вины нет. Пойдёте с нами. Веди, откуда шли.

   — Из Козельска мы...

   — Дорогу запомнил?

   — Ведаю, — неохотно отозвался Фрол.

   — Будешь показывать.

   — Неможно нам: там на пути сотский князь Василий Ростовский. Он забьёт нас батогами.

Чуть прежде Фёдор как-то пропустил мимо ушей имя Ростовского. Теперь же подумал и удивился: «Надо же, как тесно на земле». Вслух он сказал:

   — Я не выдам вас сотскому.

Колычеву и самому не хотелось встречаться с Ростовским. Он не мог отомстить ему за то, что произошло с ним и с княжной Ульяной в Старицах, потому как, сказал князь Оболенский-Большой, здесь не место помсте. Не доезжая до становища князя Ростовского, Фёдор повёл сотню в обход. Чтобы сохранить свою честь, он послал десятского Касьяна с воином к Ростовскому, дабы предупредить о том, что орда близко. Разминувшись с сотней летучего ертаула, Фёдор уходил на Козельск без остановки. Лишь час он пожертвовал на то, чтобы напоить-накормить коней, перекусить самим. Он понимал, что теперь только от него зависит, сумеют ли воеводы встретить орду там, где она не ожидает сопротивления. С запада полсуток спустя в Козельск вернулась сотня Алексея Басманова. Сойдясь, Алексей и Фёдор обнялись. А после обоюдных расспросов Фёдор сообщил:

   — Можешь увидеть своего обидчика Шигону. — Фёдор показал Алексею низкую хату. — Там он умирает.

И Фёдор поведал о том, что случилось в ночной час на степной дороге.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ЕЛЕНА ГЛИНСКАЯ


Никто из тех, кто видел и знал Елену Глинскую, не осмеливался назвать её русской красавицей. Хотя в Елене и таилась русская кровь, но в такой малой толике, что ничем себя не обнаруживала. И то сказать, из поколения в поколение род князей Глинских всё больше отходил от русских корней. И правы были современники, кои называли Глинских литовско-татарскими князьями. И так угодно было судьбе, что в княжне Елене Глинской через десятилетия, через поколения проявилась и восторжествовала татарская кровь потомка ханов Большой Орды князя Чингизида Ахмата. В роду Глинских хранился миниатюрный поясной портрет этого князя, исполненный неизвестным восточным художником. И в детстве Елена не раз рассматривала своего предка, любовалась им. Он был красивым и сильным воином. Широкие плечи, крутая грудь, тонкая талия, гордо вскинутая голова, украшенная собольей шапкой. Черты лица правильные, нос прямой. Лишь глаза и скулы выдавали в нём монгольскую расу. Скулы были широкие, острые у шеи, а чёрные глаза хотя и большие, но более чем раскосые.

Позже, когда Елена повзрослела, она нашла в своей внешности те же самые черты, хотя в более утончённом виде. Скулы её тоже были остры. Разрез глаз поднимался к вискам. Волосы были густые, чёрные с вороным отблеском, жёсткие. И фигура у Елены была той же изящной стати. В довершение всего, как и у князя Ахмата, у Елены чуть ниже левого виска красовалась небольшая родинка, сходная, как две капли воды, с родинкой Ахмата.

Княжна Елена не могла знать нрава своего предка. Она лишь предполагала его горячность, неуёмность, честолюбие и высокомерность. Однако эти предположения опирались на твёрдую почву. Просто она видела в Чингизиде то, что в полной мере несла сама. Исполняя свои желания, она пылала страстью, всегда стремилась достичь задуманного немедленно и не стояла за ценой добытого.

Ещё задолго до того, как великий князь Василий избрал её и возлюбил «лепоты ради лица, а паче целомудрия ради», Елена многое сделала для того, чтобы привлечь внимание государя. Начала она с того, что отыскала знахарку-ворожею Степаниду Рязанку, привезла её в Москву из Талдома и поселила на псковском подворье. Она не поленилась сходить к Степаниде в Земляной город на то подворье и не пожалела червонца, дабы заручиться её помощью. Сказала ей:

   — Ты, старица, объявись теперь близ Кремля на торжище, пускай тебя узнают царские придворные да послухи-видоки. А как найдёт тебя молодой и статный боярин именем Иван Овчина да позовёт, иди за ним. Он тебе скажет, что делать.

   — Исполню, касатка, как просишь, — отвечала Рязанка. Ворожея смотрела на Елену яркими карими кошачьими глазами, щурилась, как кошка, в предвкушении хорошей добычи. Она сумела проникнуть в суть нрава молодой княжны и определила ей цену. Стареющее лицо Степаниды разгладилось, помолодело от удовольствия, кое обещали ей заботы о дерзкой княжне. Она улыбнулась:

   — Мне же ведомо, касатка, твоё домогание. И придёт час, скажу, исполнится ли.

Елена и сама улыбнулась. Ей понравилась ворожея, она открыла в ней родственную душу.

   — Мы с тобой поладим, старица, — приласкала Елена Степаниду.

Вскоре же Рязанка встретилась на торжище у кремлёвской стены с молодым боярином Иваном Овчиной. Он спросил:

   — Ведомо ли тебе, что великая княгиня Соломония бесчадна?

   — О том все бабы на Москве знают, касатик. А мне её погладить нужно, тогда и скажу, — ответила Степанида.

   — Завтра в полдень придёт сюда боярыня Евдокия. Она яснолица, с рыжей косой и зелёными глазами. Ей будет сказано, кто ты. Она поведёт тебя к великой княгине. Как спросит Соломония о чём, не льсти, говори правду.

   — Даден мною зарок Господу Богу не сеять лжи, боярин. Теперь же прощай. — И Степанида словно источилась на глазах Ивана Овчины.

Изумлённый боярин лишь покачал головой.

Назавтра Степанида побывала в Кремле, провела там не один час. Соломонию осмотрела, ощупала, огладила и сказала ей просто:

   — Ты чадна, матушка. Тебе бы молодца ядрёного. Токмо мою правду неси в себе и про меня никому ни слова. Будет оттого нам худо до исхода дней.

   — Смолчу, голубушка, смолчу. В себе буду носить сию радость.

Но Елене Глинской ворожея принесла ложь, ту, которую княжна жаждала узнать. И хотя Степанида страдала, нарушив зарок, да покаялась за сей грех, ведая, что Глинская всё равно своего добьётся и встанет рядом с государем.

После встречи с Рязанкой Елена отправилась к своему дядюшке, советы коего ей всегда были полезны. Сидельница, в которой почти десять лет провёл князь Михаил Львович Глинский, находилась в Кремле за Сенной церковью. Посторонних туда не пускали, но ежели с хорошими подарками, то и к литвину двери открывались. Елена не скупилась на серебряные рубли.

Князь Михаил Глинский сидел за измену России и не ведал, когда завершится срок заточения. Знал он лишь то, что из государевой тюрьмы мало кто возвращался на свет Божий. Потому появление племянницы в его каморе всегда было светлым праздником. Но прежде она приходила без цели, на сей раз ей нужен был совет. Узнав, чего добивается племянница, князь увидел лучик надежды на избавление от заточения. Измождённый, лишённый солнечного света, ранее гордый князь выглядел древним старцем. Его прежние чёрные волосы на голове, смоляная борода стали сивыми, чёрные глаза выцвели, подёрнулись плесенью. Каждый раз при виде дяди у Елены навёртывались на глаза слёзы. Но теперь она смотрела на него с задором и улыбкой.

   — Дядюшка, я пришла сообщить тебе о своих скорых переменах. Я прошу у тебя совета и благословения.

   — И совет и благословение будут тебе, родимая. Но скажи, что ты жаждешь получить, не сделаешь ли ложного шага?

   — Нет и нет, дядюшка. Я замечена государем. На том спасибо князю Михаилу Васильевичу Тучкову. То было в Благовещенском храме. Он показал меня великому князю Василию. И государь несколько раз посмотрел на меня. Да как! Это надо было видеть.

   — Но будет ли от того прок? — спросил Глинский. А выражение его глаз всё-таки изменилось: в них заплескалась надежда.

   — Проявится, дядюшка. Когда он уходил из храма, то улыбнулся мне. — Елена говорила уверенно, но не обо всём. Она утаила, что обожгла великого князя своим чародейским взглядом. Он достиг его души и сердца, и там загорелся огонь желания ещё и ещё раз посмотреть на прекрасную княжну. — Князь Михаил Васильевич велел мне приходить к заутрене и обедне каждый день, потому как он понял стремление великого князя видеть меня.

   — Я помолюсь за тебя, родимая, и буду просить Матерь Божию, чтобы она зажгла в сердце государя любовь к тебе. Ты достойна того. Да, будучи в храме, кланяйся князьям Василию и Ивану Шуйским, ещё князю Михаилу Захарьину и казначею Петру Ивановичу Головину. Уж коль они скажут своё слово, быть тебе великой княгиней. Однако ты и матушку свою Анну не обойди просьбой дать тебе совет.

   — Спасибо, дядюшка. Теперь лёд тронулся. И матушка услышит от меня исповедь. Узнала я через матушку, что митрополит Даниил благословил государя отказаться от бесплодной смоковницы Соломонии и порвать с ней брачные узы.

Князь Михаил прослезился. Он поверил, что в его темницу заглянула сама свобода.

   — Я буду на твоей свадьбе посаженным отцом, — заявил князь Михаил и дотронулся рукой до плеча племянницы.

У неё от прикосновения дяди пробежал по телу озноб, и она поспешила покинуть узника.

   — Жди меня, дядюшка, скоро. Я принесу тебе волю, — молвила Елена на прощание.

Трудно сказать, чья воля торжествовала в судьбе Глинских и прежде всего княжны Елены. Божия или сатанинская? Но всё шло к тому, что судьба уготовила ей великокняжескую корону. Позже многие россияне сойдутся во мнении о том, что Глинские продали свои души дьяволу. Спустя двадцать лет Москва обвинит род Глинских в колдовстве, и немало из них будут убиты, растерзаны. Убьют и мать Елены, княгиню Анну. Елена первой понесёт кару и будет отравлена. А пока всё неведомыми путями двигалось к свадьбе Василия и Елены.

Свадебные торжества состоялись ровно два месяца спустя после заточения Соломонии в монастырь. Венчание было значительным, свадьба — пышной. Но ни вельможи, ни именитые горожане на свадьбе не веселились. Да и сама невеста не выглядела счастливой. Подружки-боярыни подрумянили Елене лицо, но бледность пробивалась сквозь румяна, а в больших чёрных глазах невесты затаился испуг. Никогда ранее Елена не испытывала страха, теперь же она боялась того, что ожидало её в первую брачную ночь. Она чувствовала, что чуда не будет и она не понесёт от своего супруга дитя, на что надеялся сам великий князь. Братья Елены Михаил, Иван, Юрий и ещё сестра Анастасия, а с ними и сама княгиня Анна немало потрудились, дабы установить истину: способен ли великий князь к продолжению рода. Потому для них не стала тайной связь Соломонии с князем Андреем Старицким. Они знали доподлинно, что Соломония понесла от него, а не от великого князя Василия. То было для Глинских и огорчительно: нечего ждать детей от великого князя Василия, — и отрадно: дитя Соломонии не может претендовать на великокняжеский престол. Но Елена не хотела, чтобы ей была уготована судьба Соломонии. Потому-то страх перед грядущим прорастал корнями в её душе всё глубже. Когда же после широкого свадебного застолья настал час идти молодым в опочивальню, у Елены отнялись ноги. Спас её от нешуточного позора сам великий князь. Когда вельможи в голос потребовали: «Батюшка-государь, тебе пора на покой и отраду с молодой семеюшкой», — он поклонился придворным и, как ядрёный молодец, подхватил Елену на руки и понёс в опочивальню.

   — Браво, браво! — кричали вельможи. — Слава нашему князю!

В новой опочивальне пахло сосновой смолой. Стены её светились, словно янтарные. Одна стена была затянута шёлковой тканью, в ней торчали стрелы, увешанные драгоценной пушной рухлядью: соболями, куницами, горностаями, бобрами. Посреди опочивальни возвышалось просторное ложе из ржаных снопов, укрытых белоснежными льняными простынями. Всё это Елена рассмотрит потом, а пока Василий опустил её на скамью под белым бархатом возле тёплой печи. Елена прижалась к ней спиной, Василий сел рядом. Он был скован, молчалив и задумчив. Неведомо по какой причине он вспомнил Соломонию в первую супружескую ночь с нею. Как он был счастлив тогда, два десятка лет назад! Василий попытался отмахнуться от ненужных воспоминаний. Ведь он и сегодня считал себя счастливым человеком. Но тщетно бодрился, ему сие не удалось. Елена это видела. Её супруг был будто связан по рукам и ногам. Его лицо без привычной бороды, лишь с усами, остриженными коротко, походило на маску: ни одной живой черты. Ему бы приласкать молодую жену, вновь поднять на руки, положить на белые простыни и избавить от невинности. Ан нет, он продолжал сидеть истуканом.

На душе у Елены стало черным-черно. И что-то там, внутри, побуждало её встать и убежать из великокняжеского покоя. И сила в ногах у неё появилась. Но она вспомнила наказ матери. Старая княгиня сказала, словно повелела, властно и строго:

   — Велю тебе взять над ним верх. И тогда быть тебе истинно великой княгиней. Помни сие. Помни и то, что ежели покажешь слабость, то быть нам по-прежнему в опале от бояр и от самого великого князя.

Елена хорошо знала жестокий нрав матери. Она-то уж умеет наказать за непослушание. И потому Елена одолела свой страх перед неизбежным, стала прежней, умеющей исполнять то, чего добивалась. Она поднялась со скамьи, прошлась по опочивальне, раз-другой передёрнула плечами, словно лягушка-царевна сбрасывала свою кожу, и повернулась к Василию с ласковой, нежной улыбкой. Сказала:

   — Ты, государь-батюшка, муж мой любый, не печалься, что я моложе тебя, душа твоя как у юноши, она пламенеет, я вижу сие. Ты только улыбнись, только посмотри на меня, как на желанную семеюшку. — Елена опустилась перед Василием на корточки, руки ему за спину закинула, чёрными глазами сверкнула так, что у князя волнение в груди разлилось. А как Елена приникла к его губам в жарком поцелуе, так он и вовсе сомлел от нежности к молодой супруге. Он поднял её на ноги, прижал к сердцу, залюбовался ею и прошептал:

   — Желанная чародеюшка, ясновидица, ты согрела мою грудь.

И князь сам приник к её губам. И улетучились, как дым, страхи, кровь заиграла в жилах, пробудилось желание себя показать, молодую жену ублажить, постичь то, к чему бесславно шёл все годы жизни. Он поверил в своё обновление, ощутил себя молодым, сильным, способным к чадородию. И уже не сомневаясь в торжестве плоти, Василий понёс Елену к ложу, опустил на белую простыню и взялся снимать с неё одежды. Первые мгновения у него дрожали руки. Но и это прошло, когда Елена, ласково воркуя, принялась стаскивать с него кафтан и прочее.

Близкие придворные с нетерпением ждали сего священного часа, знаменующего первую супружескую ночь государя и его молодой жены. За стеною опочивальни, увешанной мехами, в тайной каморе была сделана секретная глазница, коя скрывалась за висящими на стрелах соболями, но между ними хорошо виднелось государево ложе. И возле этой глазницы затаился первый боярин державы, конюший Фёдор Васильевич Овчина-Телепнёв-Оболенский. Он не считал своё дело зазорным. Более того, по его твёрдому убеждению, сие являлось делом государственной важности. В державе, стоящей на пороге сиротства, должны быть свидетели того, что в сей миг вершилось в государевой опочивальне. Ведь речь шла не просто об игре плоти государя и государыни, а о том, будет ли зачат престолонаследник. Не должно источиться Рюрикову роду. Молодой корень должен прорасти, считал боярин Фёдор Овчина. И были с ним согласны все, кто стоял за его спиной. А в каморе затаились князья Василий Тучков, Михаил Тучков, Борис Горбатый, бояре. И женщины присутствовали. Им тоже важно было знать, как тешились молодые, потому как жёнам доподлинно известно, когда творится детородное начало. Посему свахи Авдотья и Варвара проявили свою волю, потеснили князей и приникали к глазнице по очереди, ликуя оттого, что происходило в опочивальне.

А там в свете множества ярко горевших свечей в мнимом одиночестве бушевали страсти, как казалось боярыням, такой силы, от коих, случалось, и двойни нарождались. Боярыни Авдотья и Варвара, отваливаясь телесами от стены с глазницей, истово крестились. Варвара, забыв о всякой осторожности, воскликнула:

   — Истинно государь-батюшка ублажил государыню досыта! Еленушка лежит недвижна и ручки раскинула, жмурится и улыбается от неги.

   — Ах, срамница, хоть бы наготу прикрыла, — заметила Авдотья, вновь приникнув к глазнице.

Князь Тучков-старший взялся теснить Авдотью.

   — Полно, хватит владеть зрелищем! — потребовал он.

И Захарьин с Горбатовым возмутились. Им тоже нужно было узреть вершину торжества великокняжеской четы. В опочивальне, однако, огонь отбушевал и великий князь Василий Иванович больше не пылал страстью. Елена ещё понежилась в постели, показала всем боярам-князьям свои молодые прелести и потянулась за шёлковым далматиком, забыв надеть льняную белоснежную исподницу. Она прикрыла покрывалом алые маки невинности и встала. И свидетели «государева дела» покинули тайную камору, появились в малом покое перед государевой опочивальней. Там толпилось множество вельмож второго разряда. Все они смотрели на вошедших счастливцев жадными глазами и ждали от них откровения. Лишь митрополит Даниил шёпотом спросил князя Фёдора Овчину:

   — Одарил ли Всевышний молодых благодатью?

   — Щедроты Божии проявились в меру, — ответил достаточно громко князь.

Эти слова услышали все, кто был в покое. И, возбуждённо разговаривая, вельможи повалили чередой в Столовую брусяную избу, к накрытым яствами и хмельным столам, дабы продолжить свадебный пир.

Сам великий князь был доволен собой, потому как давно не испытывал такого блаженства. Он, как показалось ему, исполнил свой супружеский долг сполна и вскоре, утомлённый долгим свадебным днём, сладко уснул.

К Елене сон не приходил. Она, ещё не искушённая в мужской и женской близости, всё-таки поняла, что её супругу не хватало малости, коя венчает вожделение. Потом она узнает, чего недоставало Василию. Но, унаследовав от матери не лучшие черты нрава, Елена затаила в себе всё, что выведала о мужских пороках супруга, и обернула их во благо себе.

После свадебных торжеств, которые длились семь дней, в великокняжеских теремах наступила тишина. Князь Василий и княгиня Елена отправлялись каждый день на богомолье по московским монастырям, а спустя неделю уехали в Троице-Сергиеву обитель. Куда бы молодожёны ни приходили, в храм ли, в монастырь ли, они всюду много и истово молились, просили Всевышнего о милости — послать им дитя.

Однако время бежало, а милость Божия на них не снисходила. Прошло три месяца, но Елена не ощущала движения новой жизни в себе. Тело оставалось лёгким, и жажда мужской близости с каждым днём нарастала.

Вместе с тем, как по осени на лужах, в душе появился ледок и день за днём крепчал, прорастал вглубь, угнетал её нрав. Прежде так любившая весело посмеяться Елена замкнулась, снедаемая думами. Она стала пугаться бессонных ночей.

Великий князь, похоже, не замечал перемен в супруге, да и видел её редко в последние месяцы и с наступлением весны. Он был озабочен державными делами, готовился отражать нашествие крымской орды, а с нею ногаев, казанских и астраханских татар. Доносили ему лазутчики, что хан Саадат-Гирей задумал нынче слить все орды в единую Большую Орду и вновь поработить Русь. Было отчего великому князю тревожиться, уйти в военные заботы, забыть о молодой жене.

Придворные вельможи тоже словно забыли о Елене и при великом князе не заводили о ней речи. Но однажды они напомнили ему о Соломонии. Ранним апрельским утром за три дня до Воскресения Христова во время трапезы конюший Фёдор Овчина тихо произнёс:

   — Государь-батюшка, донесли мне весть о том, что в Суздале сотворилось чудо, да никто не ведает, чья сила тому помогла. Но похоже, что всё-таки Божья. Сказывали богомольцы, что инокиня Софья из Покровского монастыря разрешилась от бремени и родила сына.

Эта весть так больно ударила Василия, что он задохнулся и долго не мог перевести дыхание. Он и раньше слышал о том, что Соломония якобы носит дитя, но думал, что всё это обман в угоду её корысти. Ан нет, вот оно, свершилось. Он же за отторжение Соломонии и жестокосердие наказан люто. И как теперь поступить, он вовсе не знал и не у кого было попросить совета. Князь Шигона предал его, митрополит-угодник Даниил не остановил пострижение, когда Соломония молила о милости. «Что же ныне делать? — стонал Василий. — Может, помчать в Суздаль и вызволить из заточения мать и дитя?» Но Василий нашёл-таки лазейку ускользнуть от исполнения благого желания. «Да нужно ли ехать в Суздаль? То не моё дитя, а прелюбодейчич».

Когда же стало прорастать новое зло в отношении Соломонии, великий князь и его не вырвал с корнем. Он не пресёк движение Глинских — матери Елены княгини Анны, братьев Юрия и Михаила. О том движении Глинских великий князь узнал всё от того же конюшего Фёдора Овчины. Он пришёл в опочивальню государя ночью, разбудил его и сказал с тревогой:

   — Великий князь Василий Иванович, пробудись и внемли. В Суздаль собираются люди княгини Анны Глинской. Они затеяли нечистое. Что делать повелишь?

За многие часы размышлений князь Василий отрезвел, смягчился душой и готов был защитить Соломонию. Он ответил конюшему:

   — Думал о том, брат Фёдор. Пошли сей же час в Суздаль дьяков Григория Меньшего-Путятина и Третьяка Ракова. Над ними поставь боярина Фёдора Колычева — предан Соломонии и добьётся нужного. Пусть они моим словом возьмут мать и увезут в Александрову слободу. Там строго держать её под надзором.

Ступив на стезю злочинства, сойти с неё непросто. Не удалось сие великому князю и на этот раз. Боярина Фёдора Колычева давно не было в Москве, и в эти дни он пребывал со своими каргопольцами в Диком поле. Уехали в Суздаль лишь дьяки Путятин и Раков. Но и они опоздали. Дитяти при Соломонии не было. Как выяснили дьяки, до них побывали в монастыре люди княгини Анны во главе с её сыном Юрием. Потом дьяки узнали, что и князь Юрий Глинский ушёл из Суздаля ни с чем и они не захватили дитя. Дьяки Григорий и Третьяк всё-таки оказались дотошнее князя Юрия Глинского. Они не покинули монастыря, а добрались до игуменьи Ульянеи и именем великого князя попытались заставить её сказать, куда делось дитя. Но бились они тщетно, хотя и угрожали:

   — Ты, Ульянея, под Богом ходишь, потому говори всю правду о государевом деле. Не то быть тебе битой, — предупредил дьяк Григорий.

   — Правду и говорю, как пред Богом: нет никакого дитяти в обители.

   — Где же оно? Вся Москва трезвонит, что инокиня Софья родила сына, а ты отрицаешь. Веди нас в келью!

   — Не поведу. Она хворая лежит, в горячке. — Ульянея, в мирской жизни красавица Агриппина Пронская, княгиня, боярыня, была возлюбленной князя Василия Патрикеева, но за любовь свою заслужила немилость великого князя Василия и была пострижена в монахини в один день с князем Патрикеевым. Ей было за что питать к государю нелюбовь, потому она ни в чём не поступилась в его пользу.

Как ни пытались дьяки выжать, выведать у инокинь Покровского монастыря что-либо об исчезновении сына Соломонии, ничего они не добились. Даже грамота государя, с коей примчал в Суздаль гонец и коей Василий одаривал Соломонию селом Вышеславским с деревнями и починками, не сдвинула дознание ни на шаг. И Ульянея не смягчилась, хотя в той грамоте говорилось, что после смерти инокини Софьи село, а с ним и всё прочее отходили в дом Пречистые Покрова Святой Богородицы.

Бывшая княгиня Агриппина Пронская и в молодости была умна, теперь и вовсе. Ещё прозорливостью обогатилась. Потому, прочитав дарственную, увидела между строк и то, что было уготовано инокине Софье, кроме села Вышеславского с деревнями. Смерть таилась за государевой бумагой, ибо не могла Ульянея пережить Софью, которая была в два раза моложе её.

И Ульянея отказалась принять дарственную и не позволила вручить её Софье.

Настырные дьяки перехватили в сенях келейницу Ефимью, прислуживающую Ульяне и Софье. Она же склонила голову и открыла всё о «государевом деле». Ей казалось, что она говорит правду, но другой, истинной правды она не знала.

   — Верно, служилые, — начала рассказ Ефимья, — инокиня Софья разрешилась от бремени. Да мёртвое дитя было. В ту же ночь пришли к ней в келью некие люди в чёрном и лики закрыты и унесли тельце, а куда, того никто не ведает. Даже матушка Ульянея.

Дьяки поискали следы младенца в подвалах монастыря, в усыпальницах, на монастырском погосте, но вынуждены были вернуться в Москву ни с чем. Лишь опасение за свои животы от немилости великого князя увозили дьяки из Суздаля. Как примет великий князь печальные вести, было ведомо одному Господу Богу.

Государь отнёсся к этим вестям болезненно, но дьяков отпустил с миром, потому как не видел причины подвергать их опале. Князь Василий признал виновным себя в том, что лишился сына и наследника. День-другой он предавался унынию и печали. Да утешился наконец: другие печальные вести принесли в Кремль служилые люди. К Московской земле подходила орда хана Саадат-Гирея, и государь был вынужден уехать в Серпухов, поближе к войску.

Княгиня Елена тоже вскоре узнала, что произошло в Суздале. И у неё появился повод порадоваться. Но она не ощущала отрады. Была тому важная причина. Шёл шестой месяц её супружеской жизни, а её лоно по-прежнему оставалось пустым. И это так угнетало Елену, что она не находила себе места. Елена много молилась, просила милости у Матери Божьей, своей защитницы, но напрасно. Все потуги её были бесплодны. И на глазах у матери и сестры менялся характер великой княгини. Она всё больше походила на свою мать — склочную и злобную хищницу. Она часто срывалась на крик и, бывало, заглазно угрожала князю Василию:

   — Нет, государь, судьбу Соломонии ты мне не уготовишь! Я знаю, что мне делать! У великой княгини будет наследник! Будет! Будет!

Княгиня Анна успокаивала мечущуюся по покою дочь и заверяла её:

   — Бог милует тебя от участи Соломонии. И близок час, когда я приведу тебя к торжеству.

Однажды Анна встала перед окном, протянула в пространство руки, в её чёрных глазах вспыхнул дикий огонь.

   — О милостивый, ты показал мне нашего спасителя! — И Анна быстро повернулась к младшей дочери княжне Анастасии. — Покинь нас, — приказала она. Та молча и покорно ушла. Анна вновь устремила взор в пространство и с той же страстью произнесла: — Он зовёт нас, он готов принять нас! О дочь моя, ты спасена! — Анна схватила Елену за руки. — Близок день, когда мы отправимся в путь за твоим и нашим счастьем!

   — Но когда наступит сей день? Когда, матушка?

   — Всевышний укажет мне время! Будем молиться и ждать!

Беседы матери и дочери проходили всегда тайно. Никто не слышал, не знал, о чём шелестели словами, словно сухими листьями, две родственные души. И последняя беседа хотя и прошла бурно, но осталась неведомой никому. Она дала свои плоды: уныние и печаль Елены отхлынули, пришла жажда и страсть действия.

Великий князь вернулся в Москву уже глубокой осенью. Ехал в колымаге впереди войска. Василий был доволен россиянами. Русь выстояла перед новым нашествием крымской орды. Отныне не потребуют ханы Саадат-Гирей и Ислам-Гирей шестьдесят тысяч алтын дани. Не будет прежней вольности и казанскому хану Сагиб-Гирею. На Руси наступило время залечивать раны.

Василий Иванович тоже спешил залечить свою рану. Не давала она ему покоя, та глубокая душевная язва, с коей он покинул Москву ещё весной. От супруги Елены так и не было вестей за всё лето о том, что она уже на сносях. Теперь, по осени, князь Василий понял, что Елене не о чем уведомлять было его. Как горько отозвалось то в сознании! И когда великий князь въехал в стольный град под торжественный благовест всех московских колоколов, когда тысячи москвитян кричали: «Слава государю! Слава русской рати!», — настроение у него не улучшилось. Он спешил в Кремль, чтобы увидеть Елену, не оправдавшую его надежд, спросить её, почему она сиротит россиян.

Он вошёл в Столовую палату, и навстречу ему вышла лёгкая и тонкая, словно хворостинка, юная красавица. Лицо Елены озаряла радостная улыбка. Она прильнула к груди князя Василия и прошептала:

   — Государь мой, батюшка любезный, как долго ты воевал!

   — Теперь вот дома, — ответил Василий. Он прижал Елену к себе, но вместо радости почувствовал досаду оттого, что Елена не затяжелела.

Великая княгиня посмотрела в лицо супруга и поняла его состояние, страстно заговорила:

   — Не казни меня, любый! У нас будет сынок! Будет! Я ещё молоденькая тёлочка, я ещё в силу не вошла. А там пойдёт!

Бог пошлёт нам дитя. Ты заслужил это, мой государь, воевода и герой!

Великий князь оттаял душой, он вновь был покорен красотой и страстью Елены. И всё у них поначалу потекло, как должно. Несколько ночей Василий провёл в опочивальне жены. Они миловались, и была близость. Правда, совсем не такая, какой хотелось Елене. Порок её супруга обозначался всё явственнее, он не одаривал Елену детородной плотью.

И прошло два года, но великокняжеская чета оставалась бездетной. Елена к этому времени уже не заглядывала в покои супруга, обитала всё больше на своей половине дворца. Она всё чаще отлучалась из Москвы, ездила по святым местам, молила Бога, дабы он послал ей дитя. Возвращаясь в Москву, она какое-то время кружила близ Василия, иногда увлекала его в свою опочивальню, и они иной раз делили супружеское ложе. Но Елена уже не надеялась на чудо. Ночи, проведённые вместе, не приносили им, кроме страданий и отчуждения, ничего нового. И как-то всё чаще у неё на глазах стал появляться сын конюшего Фёдора Овчины-Телепнёва-Оболенского, молодой красавец Иван. И с каждым разом Елену влекло к нему всё неудержимее. Она стала искать повод, дабы встретиться с ним наедине. Но её побуждения были замечены княгиней Анной, и та не преминула предостеречь дочь. Придя ранним вечером к ней в опочивальню, она жёстко сказала:

   — Ты добиваешься того, к чему пришла Соломония. Тому не бывать! И послушай меня...

Елена уже потеряла всякую выдержку и крикнула матери:

   — Как можно тебя слушать?! Два года назад ты обещала мне избавление от мук, сулила спасение! Где оно? Уж лучше в омут головой, чем каждую ночь быть казнимой одиночеством в холодной постели!

   — Будь благоразумна, великая княгиня. Тогда ещё не настал твой час. Теперь он близко. Но не князь Иван Овчина твой спаситель. Сойдясь с ним, ты погубишь себя и его, а вместе с вами и нас предадут жестокой опале.

   — Что же мне делать? — остановив свой бег перед матерью, спросила Елена.

   — За тем я пришла сегодня, чтобы вразумить тебя. Ноне ты поступишь так, как я велю. Сей же час ты оденешься торжественно и пойдёшь в покои государя. Ты пройдёшь по всему дворцу на виду у всех придворных, будешь с ними ласкова и улыбчива. Ты должна пробудить у них интерес к тебе, который почти угас. С кем-то поговори, пусть кто-то тебя проводит до опочивальни государя. Ты попроси супруга, чтобы он велел принести лучшего вина. Вы будете пить вино, и ты заставишь государя быть весёлым. Вы ляжете в постель и потешитесь. Князья и бояре будут тому очевидцами.

   — Матушка, как можно такое говорить! — вспылила Елена.

   — Можно. Я знаю, что говорю. Сама ты их не увидишь даже при желании.

   — Но чувствовать, что на тебя смотрят?! Нет, тому не быть!

   — Не перечь матери! — крикнула Анна. — Речь не только о тебе, но и о престолонаследнике веду. И не вводи меня во гнев!

   — Я ещё не лишилась стыда, но покоряюсь тебе, матушка. Говори же, что будет завтра, дальше?

   — Завтра ничего не случится. Разве что придворные поговорят о твоей с великим князем ночи. А в четверг мы с тобой утром уедем из Москвы, но куда, о том тебе пока лучше не знать. Семеюшке же скажи, что едешь в Пафнутьев монастырь. — Княгиня Анна сочла, что ей у дочери больше нечего делать и покинула опочивальню.

Елена исполнила волю матери и даже превзошла себя. Она была весела и прекрасна. Когда шла через покои дворца, всем улыбалась и позволила вельможам проводить себя до опочивальни великого князя. За нею последовало не меньше дюжины вельмож и боярынь. И в князе она сумела пробудить страсть, приговаривая при этом: «Вот я уже и не тёлочка, я детородная женщина».

Великий князь Василий забыл все свои огорчения. Елена зажгла в нём молодость. Он страстно целовал её где хотел и говорил:

   — Ты моя царевна, волшебница! Надеюсь, что на сей раз мы сотворили с тобой чудо.

   — Конечно же, мой ясный сокол. Мы сотворили чудо. И не забудь нынешний ночной вторник, веди от него счёт. Для меня так важно, чтобы мы вместе несли заботы о нашем чаде.

Как и обещала княгиня Анна, через день после острого разговора и памятной ночи вторника она увезла Елену из Кремля, из Москвы. Путь им предстоял долгий, и крепкая крытая каптана, запряжённая парой сильных и рослых лошадей, хорошо подходила для трудной осенней дороги. Елена ни в чём не перечила матери, не спрашивала, куда та везёт её. Ещё и рассвет не наступил, как они покинули Москву через Серпуховскую заставу и покатили в сторону Боровска. Сопровождали каптану два конных воина из дворни княгини Анны.

Погода была мерзкая, шёл дождь, иногда со снегом, дорога была трудная и не располагала к разговору. Укрывшись меховым пологом, Анна и Елена дремали в глубине каптаны. До воровского Пафнутьева монастыря путники добрались только на другой день. Елена уже знала от матери, куда они держали путь и зачем. Да поверить тому не могла и пыталась забыть услышанное. Но, как наваждение, оно прорывалось в сознание и перекатывалось в голове, словно загадочный цветной шар, маня и в то же время отталкивая.

Сказала же княгиня Анна дочери так:

   — Мы в Пафнутьев монастырь не поедем. Делать там среди монашеской братии нечего. За монастырём в лесной пустыне живёт отшельником святой отец Ипат. Он и принесёт тебе благо, коего жаждешь.

   — Матушка, уж не святым ли духом он утолит мою жажду? — спросила дочь.

   — Так всё и будет, потому как он чародей от Бога.

   — Не во грех ли меня толкаешь, матушка? Знаю, что чародеев от Бога нет.

Анна долго молчала, лишь тонкие губы были в движении, будто она что-то жевала. Княгиня не могла собраться с духом и ответить дочери, что толкает её именно на греховный путь. И всё-таки прояснила:

   — Иного пути у тебя нет. Разве что в монастырь.

Анна знала того отшельника, коего в миру звали Ибрагимом. Лет пятнадцать назад молодой кавказский князь Ибрагим был позван казанским ханом в поход на Москву. И он согласился, пришёл на Русь со своими абреками грабить мирные города и селения. Дошёл с казанской ордой до Зарайска, а как город взяли, словно осатанел от лютости. Сказывали, детей к матерям привязывал и в реку Осётр, а то и в колодцы бросал. А ещё с большой жаждой похоть свою утолял. И каждую ночь его абреки приводили к своему князю по две-три полонянки. Натешившись, он отдавал их абрекам. В сечах ему не было равных в смелости и жестокости. Он не брал русских воинов в полон и убивал их сам. Скажет пленному воину: «Я отпускаю тебя, беги!» — и тот поддавался на обман. Бежал долго, и несчастному казалось, что он уже избавился от горькой участи раба. Но в это время князь Ибрагим пускал намётом своего скакуна, нагонял беглеца и с ходу отрубал ему голову. В разбойничьих налётах прошло всё лето. А осенью, когда пора уже было возвращаться в горы, отряд князя Ибрагима был окружён русскими ратниками летучего полка и уничтожен. Князя Ибрагима взяли в плен.

Россияне знали о зверствах южанина, но не убили его, а отправили в Пафнутьев монастырь, дабы заточить его на муки и пытки долгие. Он бы там и нашёл свою лютую смерть, если бы не его лик. В первый же день, как игумен Пафнутьева монастыря Герасим увидел Ибрагима, он проникся к нему необыкновенным обожанием и священным трепетом. Игумен представил себе, что перед ним прикован цепями к стене сам Николай-угодник: ласковые, кроткие глаза, смирение и всепрощающая печаль на тёплом лице — всё говорило, что сей пленник не простой смертный.

Личина пленного обманула игумена Герасима. Ибрагима продержали в грязном каменном подклете в цепях недолго. По воле Герасима он был переведён в обычную монастырскую келью. И прошло совсем немного времени, как пафнутьевские монахи обратили Ибрагима в православную веру, свершили над ним постриг и нарекли именем Ипат. Герасим приблизил новообращённого к себе, выучил его русской грамоте. Ипат оказался способным учеником, проводил за чтением книг, за письмом по десять часов ежедневно. Он даже взялся изучать греческий язык, чтобы читать священные писания древней Византии, коих немало было в Пафнутьевом монастыре.

Года через два, пользуясь расположением игумена, Ипат нередко стал уходить из монастыря и пропадал где-то по нескольку дней. Позже игумен Герасим узнал, что его любимец занимался на стороне греховными делами. В Боровске он сошёлся с колдуном и чернокнижником Мансурой, учился у него колдовскому делу, готовил отравное и отрадное зелья, вызывал злых духов, напускал на людей туман.

Герасим предостерёг Ипата:

   — Сын мой, не разрушай мою любовь к тебе. Отрекись от сатанинских премудростей, покайся и остережёшься зловонной хлевины.

Ипат понял, что он живёт под недреманным оком монахов, что его свобода мнимая. И он внял предостережениям игумена, больше года не покидал стен обители. Герасим подумал, что Ипат исцелился, вновь стал давать ему поблажку. Ипат и впрямь забыл Мансуру, но окунулся в новую греховность — в женолюбие. Ему легко было добыть внимание одиноких жёнушек. Ни одна вдовица-молодица не могла устоять перед его обаянием.

Так прошло семь лет жизни Ипата в Пафнутьевом монастыре. Его не тянуло на родину, где ему был уготован позор за то, что сдался в плен. Он был доволен своим вольным положением при игумене Герасиме. Но к этому времени престарелый Герасим источился здоровьем и преставился. Пожалуй, никто из монастырской братии не пролил столько слёз, не вознёс в небо стенаний, сколько излил Ипат. Он страдал искренне, потому как знал, что на смену мягкосердому Герасиму придёт суровый правдолюбец преподобный отец Адриан. Так и было.

И на восьмом году благостное пребывание Ипата в монастыре завершилось. Зная о приверженности Ипата к ворожбе и к чернокнижию, а пуще к прелюбодеяниям, Адриан изгнал крещёного южанина из обители. На прощание суровый игумен сказал ему:

   — Разум твой и плоть твоя очистятся от сатанинской греховности токмо в геенне огненной. Обитель чтит память преподобного великосхимника и игумена Герасима, потому мы не ввергаем тебя в оскудение жестокое, но даём волю. Врата обители распахнуты, и уходи не мешкая.

Суровый взгляд Адриана и предупреждение подвергнуть «оскудению жестокому» породили в душе Ипата страх. И он покинул обитель, забрав с собой малое нажитое за минувшие годы добро. Случилось это летней благодатной порой. Уходя из обители по лесным дорогам и тропам, Ибрагим обрёл спокойствие и, прошагав вёрст двадцать пять, уже на закате солнца остановился на живописном берегу малой речки Росянки и заночевал в чаще под кроной могучего дуба.

И прошло ещё семь лет. Ипат не покинул речку Росянку, она его околдовала. Добыв в ближней деревне топор и пилу, он принялся рубить себе хижину и осел в ней прочно и надолго. Вскоре же к малой хижине он прирубил просторный покой, поставил очаг из камня и начал добывать себе пропитание ворожбой.

Молва о том, что в воровской чаще поселился отшельник и чародей, вскоре облетела всю округу и вышла за пределы Боровского уезда. К Ипату потянулись страждущие паломники, надеясь на исцеление от недугов. Большей частью это были женщины. Шли они из Боровска и Коломны, из Серпухова и Медыни, из многих других городов средней России. Вскоре слава-молва о чудотворце-целителе долетела до стольного града, и потянулись за Боровск из Москвы «бесплодные смоковницы». Немало их, возвращаясь от целителя, забывали о своём недуге, обогащались потомством.

К этому целителю и привезла княгиня Анна Елену. Жилище отшельника, спрятанное в чаще, было обнесено высоким острокольем, с крепкими дубовыми воротами. Лишь только путники подъехали к ним, как на дворе раздался яростный и злобный лай. Но вскоре пёс замолчал, открылась калитка, и появился Ипат, держа в руках тяжёлый и острый посох.

   — Кого Бог принёс? — спросил он всадника, стучавшего в ворота.

   — Пускай во двор: московские гости пожаловали, — ответил рында.

Отшельник подошёл к каптане, дождался, когда воин открыл дверцу, и, увидев два женских лица, сказал:

   — Милости просим, гости желанные.

Кони вкатили каптану на двор, и из неё первой вышла княгиня Анна.

   — Не спрашивай, кто мы, святой отец. Прояви милость и прими нас.

Елена выбиралась из каптаны медленно, на землю ступила осторожно, словно боялась, что под ногами у неё разверзнется прорва, встала за спиной матери. И хотя уже опустились сумерки, она разглядела лицо отшельника. Оно показалось ей до боли знакомым. Да тут же её взяла оторопь: лик целителя был очень похож на лицо князя Василия, лишь на несколько лет моложе. «Что за блажь у матушки появилась?» — подумала Елена и сделала шаг к каптане, взялась за дверцу. Но хозяин ласково, каким-то манящим голосом позвал их:

   — Гости любезные, прошу вас в моё пристанище, где тепло и сухо.

Он взял княгиню Анну за руку и повёл её к видневшемуся за берёзами жилищу. Елена осталась на месте. Ипат заметил её нерешительность, вернулся и подал ей руку. Она была тёплая и мягкая. Сказал отшельник неожиданное для Елены:

   — Государыня, ты в святом месте, под защитой Всевышнего. — И он повёл её за собой.

Елена застыла на пороге, у неё не было сил сделать хотя бы ещё один шаг. Ей показалось, что она вошла не в келью отшельника, а в вертеп колдуна. В нём не было ни окон, ни потолка, всюду лишь почерневшие от копоти брёвна. В левом углу близ двери горели дрова в очаге, над ними в чёрном котле что-то булькало, источая острый и пряный запах. У Елены защипало в носу, она чихнула, и в глазах у неё посветлело, она увидела всю дикость бытия отшельника: ни одной лампады, ни свечи. На стенах — ни одной иконы. В плошках горели сальники, освещая убогое и мерзкое жилище. Елене стало жутко, и она попятилась к двери. Но Ипат остановил её:

   — Матушка великая княгиня, не спеши покинуть мою обитель. Мы поговорим здесь с твоей родимой, а ты войди в ту дверь. — Ипат показал на едва заметный проем. — Там найдёшь покой и утеху.

Елена продолжала стоять в нерешительности. И тогда Ипат снова взял её за руку, провёл к двери, распахнул её, и Елена оказалась в таком же убогом жилище, лишь стены и потолки из брёвен были светлыми. Ипат заглянул Елене в глаза, понял её состояние и сказал мягко, завораживающе:

   — Да увидят твои глаза то, что не дано видеть простым смертным.

Ипат оставил Елену одну. Она же, чтобы не видеть убожества жилища, прислонилась к косяку двери и закрыла глаза, подумав: «Зачем всё это?»

Целитель вернулся скоро. В руках он держал корзину. Из неё выложил на стол миску с мёдом, пшеничный хлеб в рушнике, яблоки, два кубка и баклагу. Он пригласил Елену к столу — она охотно подошла, наполнил кубки искрящейся золотистой жидкостью.

   — Сие наша трапеза, великая княгиня. Вкусим и выпьем, что послал нам Господь Бог, и прикоснёмся в беседе к сокровенному. — Ипат подал кубок Елене. — Выпей во благо, прекрасная. — Глаза отшельника светились притягательной силой. Елена не понимала, почему так покорно и с лёгкостью взяла кубок с зельем.

Она смотрела на Ипата не в силах отвести взгляда. Он выпил свой кубок. Елена сделала то же, и это получилось у неё как-то просто, непринуждённо, будто в жаркий полдень выпила прохладной сыты. Спустя минуту она почувствовала, как по телу у неё разлился огонь, зрение обострилось, она осмотрелась и увидела то, что не заметила несколько минут назад. И удивилась: оказалось, что она пребывает в чудесной опочивальне, где всё было красиво и ласкало взор. Стены были затянуты византийской шёлковой тканью с диковинными яркими цветами и сказочными птицами. По углам стояли голубые каменные вазы, в коих плавали живые благоухающие розы. Перед нею сидел в алой шёлковой рубахе русобородый и голубоглазый красавец и смотрел на неё влюблённым, нежным взором. Он ласково улыбался и протягивал к ней сильные белые руки. Она взяла их в свои. Елена и Ипат вместе встали, и она потянулась к нему, провела рукой по лицу, дабы убедиться, что рядом с нею человек во плоти. Ипат повёл её к белоснежному и просторному ложу. Возлюбленный — так назвала Елена в душе Ипата — ни к чему её не принуждал, она сама обняла его и приникла жаждущими ласки губами к его горячим губам. Они замерли в поцелуе и, приникнув друг к другу, опустились на ложе.

Всё, что случилось следом за поцелуем, Елена так никогда и не могла вспомнить. Лишь образ Ипата каждый раз наполнял её грудь несравнимым ни с чем блаженством. Почему это происходило, Елена не понимала и сказала бы перед Богом, целуя крест, что она чиста и не пребывала в прелюбодеянии. Позже, со слов матери, она узнала, что в хижине отшельника Ипата провела три дня и три ночи и везли её с речки Росянки сонную.

Вернувшись в Москву, Елена не застала во дворце великого князя. Он был в Коломенском. Отдохнув два дня, Елена по воле матушки отправилась туда и по её же воле провела с супругом ночь. Она принесла им только мучения. Как ни пытался князь Василий проявить свою мужскую силу, ему это не удавалось.

Елене оставалось только успокаивать Василия тем, что неделю назад они славно потешились и тому будет скоро подтверждение.

— Ты, мой любый семеюшка, радуйся. В ту ночь во вторник я понесла от тебя.

Великий князь поверил Елене, притих, был с нею ласков и занялся тем, что стал отсчитывать дни от памятного вторника. Елена к той ночи приложила за малым перерывом три последующих дня и начала свой отсчёт.

И прошло девять месяцев. К неописуемой радости великого князя, после четырёх с лишним лет супружества, 25 августа 1530 года великая княгиня Елена принесла великому князю всея Руси долгожданного наследника. И состоялось в Кремле и в Москве небывалое ликование и пирование. Государь назвал своего сына в честь своего отца Иваном.

В те дни у пытливых российских летописцев возник вопрос: был ли будущий царь Иван Грозный законным престолонаследником Василия Ивановича? Более дотошные из них приоткрыли тайную завесу. Писали они, что лепотой лица и благообразием возраста Елена Глинская была вправе гордиться, но что касалось её целомудрия, то тут сомнений открывался великий простор. Потому по поводу появления у великой княгини Елены сына Ивана летописцами было сказано немногословно, но исчерпывающе: «И родилась в законопреступлении и в сладострастии лютость». Они не ошиблись. Тому свидетельствовал весь путь царствования Ивана Грозного.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ НА ГОСУДАРЕВОЙ СЛУЖБЕ


Военные тревоги минувшего лета ещё долго будоражили Россию. Великий князь Василий стоял в Серпухове, когда ему донесли, что сотский Алексей Басманов со своими воинами пленил крымского мурзу Аппака и тот теперь находится в стане воеводы Юрия Оболенского-Большого за Козельском. Воевода прислал государю грамоту, в которой известил, что крымская орда движется в междуречье Десны и Угры, стремясь якобы к литовским рубежам. Мурза Аппак, однако, открыл истинный замысел ханов Саадат-Гирея и Ислам-Гирея. Орда была намерена теперь ударить по Москве с запада. В Серпухове оказались готовы к такому повороту событий. И помчались из города гонцы к ближним и дальним полкам отдавать повеление государя срочно идти к Медыни и там встать на Угре против ордынцев.

И было так. То ли орда где-то замешкалась, то ли русские действовали быстро, но майской соловьиной ночью Алексей Басманов и Фёдор Колычев во главе своих сотен привели полк воеводы Юрия Оболенского-Большого к месту, где орда отдыхала перед последним броском к Угре. На её передовые отряды напали русские, и более двух тысяч крымчаков полегли под острыми мечами и саблями русских. Воевода Юрий подошёл со своим полком так стремительно и незаметно, что татары не могли оказать какого-либо серьёзного сопротивления. Перед становищем врага все пятьдесят сотен полка зашли во фланг ему, развернулись, смяли сторожевые посты и навалились разом: кололи спящих у костра, рубили убегающих, топтали их конскими копытами. Полк пролетел над становищем передовых отрядов, словно смертоносный смерч. Нанеся ощутимый урон врагу, князь Оболенский-Большой не стал, испытывать судьбу и ночным маршем удалился от орды подальше, перебрался на левый берег Угры и тут начал строить оборонительные рубежи.

Лишь сотня Алексея Басманова не ушла далеко от места побоища. Сотскому было велено узнать, как ордынцы отнесутся к стремительному налёту русского войска. Алексей остался в трёх вёрстах от ночного становища двух тысяч ордынцев и ждал появления основной орды два дня. Потому он и предположил, какой болезненный удар нанёс ордынцам внезапный ночной налёт полка воеводы Оболенского-Большого. На исходе второго дня Басманов подумал, что орда изменила своё движение и пошла всё-таки на Литву. Ан нет, по полёту воронья Алексей понял, что орда движется к русским рубежам. К месту побоища она приближалась медленно. Из лесного мыса передовому дозору было видно, что подходили ордынцы широким строем. Те, кто ехал впереди, кружили по полю, искали кого-то. Потом передовые всадники съехались, и Алексей увидел, как один из них показывал на лес, а другой, оспаривая первого, махал рукой в сторону чистого поля, куда действительно после налёта ушёл русский полк. И словно гончие псы, татары двинулись по следу полка. Но и к лесу поскакал небольшой отряд. Алексей счёл за лучшее увести своих воинов с опушки подальше в чащу.

Потом было стояние и битва на Угре. К сторожевому полку Юрия Оболенского присоединился полк новгородцев, ещё тысяча псковитян, да столько же ярославцев. Успел к началу сражения и воевода Иван Овчина с московским полком. Подтягивались к западному рубежу и другие московские полки, что стояли под Серпуховом и Коломной. Но большие воеводы были осторожны и не оголили вовсе рубежей под Серпуховом, Коломной и даже Каширой и Зарайском, зная коварство крымских ханов.

И они не ошиблись. Саадат-Гирей разделил орду на две части и меньшую — Ислам-Гирея — ещё от Белова послал на Перемышль, а от него на Зарайск. Но там орда Ислам-Гирея была разбита и бежала.

Первая немалая сеча случилась всё-таки на реке Угре в большой излучине под Медынью. Там вольное течение реки вдруг круто поворачивало с востока на юг и вёрстах в тридцати, сделав петлю, возвращалось к движению на восток, продолжало катить свои воды в Оку. Кто надоумил татарских князей попытаться захватить левый берег реки на излучине, неведомо, но ясно было русским воеводам, что татары действовали по умной подсказке. Воеводы не могли держать в том мешке большие силы. Перевяжут татары горловину, и, будь там десять тысяч ратников, побьют их ордынцы. Однако и оставить излучину незащищённой — того хуже. Горловина излучины — десять вёрст. Попробуй найти такую пробку, дабы крепко закупорить её. Воеводы всё-таки нашли такую «пробку», кою ордынцам не удалось выбить. Придумали они поставить вдоль всей горловины ежи из кольев, дабы ни конным, ни пешим строем татарам не пройти. И закипела работа: тысячи воинов рубили, валили деревья, подлесок на той же излучине, вытягивали их на простор конями, тащили на себе. И два дня, две ночи никто из воинов не знал отдыха и сна, пока не возник оборонительный рубеж. Ещё помня о том, что татары не жалеют стрел, пускают их тучами, русичи изготовили из ивовых прутьев непробиваемые для стрел щиты. Всё шло, как задумали воеводы. Осталось дать ратникам отдых. И они получили его до полуночи третьего дня. Сотня Басманова отступала от ордынцев в двух часах от их движения. Этого времени хватило, чтобы русские дружины встали на всём десятивёрстном рубеже.

Вот уже, как и предполагалось, лавина ордынцев докатилась до излучины. Перед нею конники разделились на два крыла, обтекая полуостров. И стало ясно, что татары действовали, как хотелось русским. Тысячи конников ринулись в воду, дабы одолеть преграду, захватить левый берег. Воины Алексея Басманова ещё находились на излучине, но настал миг, и они на рысях покинули её. На выходе из излучины, уже перед острокольем, Басманова встретил князь Юрий Оболенский-Большой, спросил:

   — Ну как, сотский, идут басурманы?

   — Ломятся, князь-батюшка, — ответил Алексей.

   — Уж встретим «хлебом-солью» незваных, — пообещал воевода. Рядом с ним стояли тысяцкие, сотские. Князь повелел им: — Идите к ратникам, готовьтесь к сече. Начну я здесь, в сердцевине. Ордынцам тут хороший поминок приготовлен.

Алексей Басманов и Фёдор Колычев тоже были намерены уйти к своим сотням, но князь остановил их:

   — Вы мне нужны... Вот о чём подумаем...

На Угре под Медынью немало челнов. Ходили на них медынские купцы с товарами по Оке до Нижнего Новгорода и далее по многим волжским городам. Воевода Оболенский взял те челны государевым словом по случаю нашествия татар для борьбы против них. И теперь челны были спрятаны по берегам реки в зарослях, ждали своего часа. Пришёл час погулять на челнах по реке в ночное время, лишить ордынцев сна и покоя. Захватив излучину, орда в этот день дальше не двинулась.

Князь Оболенский ещё в первый день, как вышли к Угре, отметил, что левый берег реки по излучине плотно зарос камышами, местами полоса камыша вдоль реки достигала тридцати-сорока сажен. И было хорошо, что молодой камыш ещё не пробился кверху, а старый, жёлтый и сухой, заполонил весь берег. Вокруг этих камышей и закружились мысли князя. Теперь он выложил их Басманову и Колычеву, считая их воеводами самых боевых сотен. Сказал им:

   — Велю вам, Алёша и Фёдор, сделать до вечера по сто витеней-смолянок. Верёвки и смолу возьмёте в обозе. Как исполните урок, отдыхайте до полуночи. А в полночь челны, что спрятаны, — на воду, и за дело. Пойдёте гулять двумя сотнями вдоль берега, на коем ордынцы, и подожжёте камыши.

   — Поняли, князь-батюшка. Статочное дело придумали. Токмо всю излучину за ночь не обойдём, — ответил Басманов.

   — Верно, не обойти. Да и не пустят вас ордынцы на остриё. Возьмёте по пятьдесят челнов, в каждый посадите по два человека. Гоните челны на пятьдесят сажен друг от друга и разом поиграйте огнём. Ох и трудное у вас дело, сотские. Да верю, одолеете.

За то время, что ушёл Алексей с сотней в степи, не так уж много воды утекло, но узнать его было трудно. Двадцатилетний воин раздался в плечах, грудь стала круче, лицо возмужало, тёмно-карие глаза смотрели спокойно, в них светилась отвага. Фёдор был во многом подобен Алексею, но помогучей и посдержанней. Князь тронул их обоих за плечи и проводил:

   — Идите же, не мешкайте. Да хранит вас Господь. — И князь перекрестил сотских.

Алексей и Фёдор поспешили к своим воинам. А князь Оболенский велел стременному подать коня. Воин подвёл гнедого скакуна. Юрий поднялся в седло и в сопровождении личной полусотни ратников помчался на левое крыло полка.

Ратники Алексея Басманова и Фёдора Колычева управились к сроку. Часа за два до полуночи приготовили по сто смолянок, спустили на воду челны, и у них осталось время на короткий сон.

К ночи разгулялся ветер, нанесло тучи, но дождь не пошёл. И ратники поблагодарили Бога за то, что сулил им удачу. Близко к полуночи воины вывели челны на чистый простор и по счёту до тридцати, по лёгкой воде Угры — по течению — полетели друг за другом вдоль берега излучины. Они прижимались к зарослям камыша, и с берегов их трудно было заметить. Воины действовали согласно. Алексей с десятским Глебом проплыли на своём челне почти три версты, дальше помчались челны Фёдора. И настал миг подать сигнал остановиться. Фёдор и десятский Касьян раздули трут, засверкал, заметался близ камышей огонёк трута, его увидели на ближних челнах и повторили для других, и пошёл сигнал от искрящихся трутов дальше, изначально к берегу, откуда уплыли. Челны круто свернули в камыши, и вот уже загорелись двести витеней-смолянок, от них вспыхнул сухой камыш, и на протяжении шести вёрст берег, на котором укрылся враг, запылал. А воины Колычева и Басманова, налегая на вёсла, поспешили убраться к своему берегу. Последние челны уходили по открытой воде: им некуда было спрятаться. Но в стане ордынцев пока царила тишина. Однако держалась она недолго.

Вскоре огонь был замечен врагом, послышались крики, конское ржание. Всё нарастало по мере того, как огонь стремительно наступал и валом катился всё дальше вдоль берега, с которого уже доносились дикое ржание лошадей и вопли отчаяния, а когда на излучине вспыхнули сухая трава и кустарники, в стане врага возникла паника. Огонь был уже всюду, и ордынцы не знали, куда бежать, где искать спасения от моря пламени.

И только там, где стояла русская рать, где занимался рассвет и виднелось чистое небо, можно было вырваться из огненного мешка. Страх перед бушующей стихией огня оказался сильнее страха перед мечами, копьями, саблями, бердышами, рогатинами. И хан Саадат-Гирей, тоже вначале дрогнувший, но будучи мужественным и смелым воином, опомнился и заставил своих князей и мурз прекратить панику, поставить тысячи в боевой порядок и двинуть их на урусов. Постепенно беспорядочный гвалт в стане врага прекратился, послышались отдельные команды. И вскоре ордынцы, спасаясь от огня, двинулись на русский рубеж. Они шли на всём двесятивёрстном пространстве.

Ратники князя Оболенского-Большого, воеводы Ивана Овчины, князя Дмитрия Шуйского, новгородцы, псковитяне, ярославцы — все приготовились к встрече врага. К началу сечи вернулись в строй и сотни Алексея Басманова и Фёдора Колычева. Затрубили боевые рога. И по их призыву выделенные для того сотни выбежали вперёд за свой же частокол и встали перед ним, прикрываясь щитами. Было велено передовым воинам не вступать в сечу с ордынцами, а лишь на время заслонить остроколье. И вот уже конница татар неудержимо приближается. Её ничто не может остановить. Ещё миг — и жиденькая цепочка русских ратников будет смята. Полетели в русичей тысячи стрел. Но того мгновения, чтобы достать своими саблями русских воинов, у ордынцев не оказалось. Ратники, прикрывшись щитами от стрел, словно призраки скрылись за частоколом.

И конная лавина ордынцев на всём десятивёрстном пространстве врезалась, воткнулась в остроколье, и рекою полилась кровь. Тысячи коней распороли груди, животы, тысячи татарских воинов вылетели из седел и упали на землю под копыта коней, на дубовые зубья. Конское ржание, крики людей, стоны, ругань взорвали округу. Задние ряды ордынцев продолжали напирать, сминая передние, не уяснив себе, что им уготовано впереди. Но всех их ждала на рубеже русской рати только смерть. Татарские воины, которым как-то удавалось проскочить через частокол, падали под ударами русских воинов. Однако ордынцы все лезли и лезли со страстью обречённых. Сзади к ним подступала стена огня. Вслед за камышами, сухими травами и кустарниками загорелись хвойные деревья. Спешившись и побросав коней, несколько сотен ордынцев сумели прорваться за остроколье. Началась сеча в чистом поле. Но русские дружины не дрогнули. Князь Оболенский-Большой, Дмитрий Шуйский, Иван Овчина, тысяцкие, сотские бились впереди, подбадривали своих воинов, ломились в гущу врагов. Русские ратники не отставали от воевод и сломили натиск прорвавшихся ордынцев, погнали их в пламя пожарища.

Уже рассвело. Поднималось солнце. Сеча теперь продолжалась там, где огонь не доставал ордынцев, — в центре и на левом фланге горловины. Воевода Оболенский-Большой, а следом за ним и воевода Иван Овчина повели свои сотни правого крыла на помощь тем, кто сражался в центре. Здесь против русских бился сам хан Саадат-Гирей с отборными воинами. Среди них были отряды турецких янычар. Эти воины бросались на русские дружины с дикой яростью. И сотни Алексея Басманова и Фёдора Колычева попали под такой натиск. На пеших воинов-каргопольцев ринулся конный строй. Но их спасли рогатины, которыми наряду с саблями и мечами были вооружены каргопольцы. Рогатинами они валили наземь коней, выбивали из седел воинов. Однако, не считаясь с потерями, ордынцы и янычары продолжали натиск. Их было значительно больше, чем ратников под рукой Басманова и Колычева. Рогатины ещё сбивали врага, но и за мечи пришлось взяться. Фёдор и Касьян увлеклись боем, разя направо и налево, вломились в гущу татар, и падали те, сражённые мощными ударами, один за другим. Но пришёл миг, когда перед Фёдором появились два сильных бывалых воина. Фёдор ловко уходил от сабельных ударов и достал одного противника в рысьей шапке, пронзил его бок. Но другой, ловкий ордынец в то же мгновение колющим ударом в правый бок сбросил Фёдора на землю. От Басманова подоспел Донат, свалил ордынца рядом с Фёдором. В эти минуты подступила вся сотня Басманова. Сеча шла в сажени от Колычева. Фёдор хотел подняться, чтобы встать возле Алексея, но потерял сознание. В себя он пришёл на спине Доната. Десятский уносил его с поля сечи. Фёдор зашевелился, застонал. Донат повернул голову:

   — Потерпи, боярин, потерпи. Сие не край и не достать косой твоего живота.

К полудню сеча стала затухать. Но и пожар на излучине пошёл на убыль. Татары, потеряв надежду прорваться сквозь русский строй, отступали к бродам через выгоревшие камыши. За спиною сумевших спастись осталось не меньше десяти тысяч убитых соплеменников. Князь Оболенский-Большой, направляя коня в прогалинки между убитыми и обгоревшими ордынцами, не решился преследовать орду за пределами Угры, потому как полк поредел наполовину. В последние минуты сечи был ранен в руку и сотский Алексей Басманов. Его перевязывал воин, когда князь Оболенский увидел Алексея.

   — Эко, брат, попал-таки под вражью саблю, — сказал он. И спросил:

   — А где Колычев, что это я не вижу его?

   — Унесли его с поля сечи, — ответил Басманов. — Крепко Федяше досталось.

   — Вот уж поруха на твоего побратима, — заметил Оболенский и добавил: — Нам пора уходить с излучины.

Час спустя после полудня на Угре появился полк воеводы Василия Бельского. Дерзкий и смелый князь, осмотрев место сечи, встретился с Юрием Оболенским-Большим и сказал с похвалой:

   — Ты герой, сын Александров. И все вы тут витязи-герои. Как растерзали мамаев! Досадно же, что не поспел к сече. Но пойду за Угру и подтолкну в спину Саадата. — Бельский был полон сил и задора. Такого не удержишь.

   — Иди, князь, а мы тебе поможем, как раны перевяжем да павших земле предадим, — ответил Оболенский.

Хан Саадат-Гирей, однако, не ждал, пока русские перейдут Угру и будут преследовать его. Он знал, что орда у него ещё сильна, и первая неудача не остудила пыл степняка. Он повёл воинов правым берегом реки вниз по течению, ища новые броды и места, где бы левый берег был пустынный.

Но и русские воеводы не дремали. Дозорные сотни не упускали ордынцев из виду, шли левым берегом Угры. Конники не прятались, им велено было показывать себя орде, дабы знали крымчаки о недреманном оке русичей.

Той порой конные сотни князя Василия Бельского в поздних сумерках настигли орду, а к ночи отрубили ей «хвост», вытянувшийся вдоль берега Угры на версту. Они налетели как вихрь, и ордынцам не было спасения. Их смяли, снесли с берега в Угру и там добили. Лишь немногие крымчаки успели оказать сопротивление и уйти к орде, которая не сумела подать помощь попавшим в беду. Сотни князя Бельского, уничтожив больше тысячи ордынцев, скрылись в ночи.

После полудня Фёдора Колычева привезли на крестьянской повозке в Медынь. Он потерял много крови, был слаб и терял сознание. Сопровождавший его Донат понукал возницу:

   — Ты, батюшка, давай гони лошадку. До лекарни воеводу живым довезти надо.

Но лекарни-лазарета в Медыни не оказалось. И не только Фёдора, но и других раненых, коих вывозили с места сечи, разместили в домах горожан. Фёдору повезло. Крестьянин, хорошо знавший Медынь, привёз его к деду, который держал пасеку да, поговаривали, занимался знахарством. Так сие или нет, но дед Захар и бабка Анна приняли Фёдора как родного и взялись усердно лечить. Старый пчеловод, ростом в два валенка, с чёрными глазами-буравчиками, покружил возле телеги и велел нести Фёдора не в дом, а под навес в саду. Он разложил на большом столе, сбитом из плах, охапку цветов и разнотравья, бабка Анна застелила сено холстиной и сказала Донату:

   — Тут ему лепно будет, соколик.

Фёдора положили на стол, дед Захар с помощью Доната раздел его до пояса. Бабка Анна принесла две толстых свечи из воска, поставила их в глиняный подсвечник, зажгла и увела Доната в избу.

   — Захарушка не любит, когда кто-то зенки пялит на его справу, — пояснила голубоглазая и ещё моложавая Аннушка.

Дед принялся за лечение споро. Он принёс в корзине из омшаника взваров и мазей, приготовленных на мёду, полыни, девясила и копытня. Снял с Фёдора окровавленную повязку, намочил холстину во взваре и омыл рану. Она была широкая, с рваными краями, словно ордынец, вонзив саблю, повернул её.

   — Эко, басурман, как над русичем изгалялся, — проворчал Захар. Он достал из корзины некий мягкий жёлтый стержень, напоминающий бычий хвост, густо обмазал его янтарной мазью, расширил и с силой глубоко ввёл сей стержень в рану. При этом Захар шептал заговор на неприятельское оружие:

   — Завяжу я, сын мой, рану развестую узлом-паузой, замкну плоть-кровушку в теле молодецком, наложу ужище на грудь богатырскую, изгоню вон зло басурманское.

Да тут же взял Захар махотку с носиком и по капельке, по капельке начал лить в рану коричневое целебное зелье и медленно вытягивать бычий хрящ. От боли, коя пронзила Фёдора, он застонал, пришёл в себя, открыл глаза и задёргался на ложе. А Захар, не обращая внимания на стоны раненого, продолжал вводить зелье в рану. И вся она словно задымилась, и каждая капля стала вспыхивать звёздочкой, а рана на глазах сужалась, затягивалась. И тогда дед вновь взял кусочек холстины, обильно смочил её из новой махотки и, словно соску, сунул в рот Фёдору. Он тотчас сладко зачмокал.

   — Ты, раб Божий, питайся моим зельем живительным, силу богатырскую дающим, ты усни сном молодецким, — продолжал шептать ведун, поддерживая холстину во рту Фёдора.

И Колычев перестал стонать, глаза его закрылись, но губы по-прежнему чмокали. Он спал. Захар присел рядом с Фёдором, глядел на него ласково, словно вещая птица. Вскоре пришла Анна с суконной полостью, взяла свечу, осмотрела рану, покачала головой, сказала, будто пропела:

   — Экой чаровник. — Добавила: — Шёл бы изголовницу приласкал. Эвон, зорька гаснет. — И укрыла Фёдора полостью.

   — Какой сон, Аннушка? Порадею за болезного, — ответил дед.

И началось радение-лечение Фёдора. Снадобья из трав, настоянных на мёду, целебные взвары знахаря, материнские руки бабки Анны, чистый садовый воздух сотворили чудо: рана заживала на глазах. Через неделю Фёдор встал на ноги, ещё через три дня взялся помогать деду новые ульи ладить. Доната он отослал на поиски полка воеводы Оболенского-Большого, жаждая вернуться в свою сотню. А долгими светлыми вечерами слушал сказы-побывальщины деда Захара, сам рассказывал о московской жизни, о государевой службе в Кремле. Тут уж деда Захара хлебом не корми, а дай послушать.

Через три недели Фёдор настолько окреп, что стал собираться в путь. Как раз вернулся Донат с вестью о том, что сотня Колычева вместе с сотней Алексея Басманова и с полком воеводы Оболенского-Большого стоит под Серпуховом на Оке. Однако Фёдору не удалось уйти от перемен судьбы. В это время приехал на западный рубеж державы окольничий князь Василий Тучков. Он привёз повеление государя явиться Фёдору Колычеву в Москву. Тот было взбунтовался: отрывали его, как от родной плоти, от каргопольских побратимов, от друга Алёши. Дед Захар урезонил его:

   — Ты, сын мой, боярин, не иди встречь государю. На рой же с кулаками не пойдёшь. То-то.

Дед Захар и бабка Анна провожали Фёдора как родного сына. Когда Фёдор спросил, как ему отблагодарить за лечение, может, серебра прислать, дед возмутился:

   — Не гневи нас со старухой. Ты нам отраду принёс за те дни, что дома побыл. — Он вручил Фёдору небольшой глиняный сосуд. — Тут, родимый, мазь охотничья, от всяких ран и язв исцеление несёт. Возьми, ублажи нас со старухой.

Ту мазь Фёдор хранил многие годы, и она не раз спасала его от разных недугов.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ ПОТРЯСЕНИЯ


Так уж повелось на Руси: когда умирали государи — великие князья, — то россияне повергались в уныние. И то сказать, начиная от Дмитрия Донского и кончая истинным царём именем грозный Иван Третий Васильевич, Русь не испытывала жестокостей от своих государей. Целых полтора века. Иван Васильевич, отец здравствующего великого князя Василия, был грозным только для врагов. Россией же правил именем закона, правды и милосердия. Иван Васильевич был царь-созидатель. Он вознёс над Москвой её лучшие храмы. И сказали о нём достойные летописцы-историки так: «Время долгого правления Ивана Третьего ознаменовалось событием всемирно-исторического значения. Перед глазами современников Русь, раздробленная ранее на множество земель и княжеств, предстала государством, объединённым под властью великого князя Ивана Васильевича, государственной мудрости и решительности которого современники единодушно отдавали дань уважения».

Того не скажут летописцы о личности великого князя Василия Ивановича, который в первые же годы великого княжения обагрил руки родственной кровью. И позже многие россияне пострадали от него, были уничтожены родные братья. Вероломный и честолюбивый государь подминал под себя всех, кто шёл ему встречь. С такими размышлениями о князе Василии возвращался в Москву Фёдор Колычев. Волею судьбы находясь на государевой службе и выполняя поручения великого князя, Фёдор Колычев не раз испытывал душевные муки, особенно когда отвозил опальных россиян в места отдалённые и безотрадные. После ранения на Угре Фёдор недолго пребывал в покое. Как приехал в Москву, великий князь вызвал его к себе и за заслуги в схватках с татарами пожаловал ему село и деревню в Тверской земле. Сказал ему при этом:

   — Ты славно бился с басурманами, за то мною и награждён. Да от службы при дворе тебе не уйти. Ты недельку отдохни, а там я тебя найду для важной справы.

Великий князь мог бы в сей же час поручить Фёдору государево дело, да пока и сам сомневался в необходимости его исполнения. Хотя и подрастал у Василия Ивановича наследник княжич Иван, оставалась у него жажда узнать-увидеть первенца своего, рождённого Соломонией. Знал он, что дитя в младенческом возрасте не умерло, а пребывало где-то в глухих местах Рязанской земли.

На дворе уже гуляло бабье лето. Деревья оделись в золотой наряд. В Москву на торжище съехалось полдержавы — продать-купить дары минувшего щедрого лета. По этой поре и пришёл на подворье бояр Колычевых доверенный дьяк государя Третьяк Раков. Фёдор делами занимался, дрова колол. Вроде бы дело холопское, ан нет, Фёдор отрицал то, потому как видел в работе и для себя великую пользу.

Третьяк, худой, пронырливый и важный, молвил коротко:

   — Боярин, государь зовёт.

Фёдор не спросил зачем, дьяк не сказал — так уж повелось.

В великокняжеском дворце Фёдора встретил дюжий и красивый, как амур, государев рында Дмитрий Курлятев.

   — Иди за мной, — велел он Фёдору и повёл его в покой, где князь Василий принимал своих подданных.

Великий князь полулежал в просторном византийском кресле. Вид у него был болезненный, глаза тусклые. Фёдор низко поклонился Василию:

   — Государь-батюшка, боярский сын Колычев готов служить тебе.

   — Верно. На службу и позвал. Да жду от тебя радения. Но прежде вот о чём поведай. Ты князя Ивана Шигону встречал в Диком поле?

   — Пришлось, государь-батюшка. Да та встреча была ночью, мимолётно. Он-то меня, поди, и не узнал, — ответил Фёдор.

   — А стрелы ты пускал в него?

Стрелу, которая сразила Шигону, выпустил ратник Касьян. Однако сию тайну Фёдор сохранил для себя.

   — Было и так. Токмо когда я стрелял, то не ведал, кто уходил в орду из русского стана. Узнал, что беглец есть князь Шигона, когда стрела достала его и он упал с коня. Он ещё был жив, и его увезли в монастырь под Козельском, там и оставили. Иного о нём не ведаю.

   — Мне ведомо: преставился князь, — глухо заметил князь Василий и, помолчав с минуту, продолжал: — Помню, ты был верным слугой Соломонии. Послужи ещё ради неё. — Государь говорил тихо, и Фёдор осмелился подойти совсем близко. — Дошло до меня слово, будто князь Михайло Тучков послал своего послужника на поиски дитяти Соломонии, коего из монастыря украли чёрные и корыстные люди. Так ли сие, мне неведомо, но ведаю другое: тот послужник именем Андрей, ушёл в Рязанскую землю под Зарайск или далее. Да неспроста. Сходи и ты туда. Найди дитя, и того холопа приведи моим именем в Москву.

   — Исполню, государь-батюшка, — ответил Фёдор. — Но дозволь мне взять в помощь дворянина Алексея Басманова. Вдвоём-то сподручнее.

   — И дозволил бы, да из него славный воевода растёт, по стопам батюшки пошёл. Потому не взыщи. А людишек возьми, но не из Кремля, а со своего подворья. Тут верить никому нельзя. Ещё и Москвы не покинешь, а корыстные люди в Рязани окажутся.

   — Всё, как велишь, государь-батюшка, исполню.

   — И помни: сказанное здесь — наше с тобой.

   — Наше, батюшка. — Фёдор поклонился и тихо добавил: — Не болей, государь-батюшка, не сироти матушку Русь. — С тем и ушёл.

Сборы в дальний путь были недолгими. Фёдор попросил у братьев в помощь себе и Донату двух холопов: умного и бывалого воина Никиту и удалого сорвиголову Антипа. Москву Фёдор и его воины покинули ночью, когда по улицам лишь сторожа с колотушками несли бдение. На заставе их пропустили государевым словом. В пути Фёдор пытался найти ответ загадочному исчезновению дитяти Соломонии. Его удивляло то, что тати ушли из Суздаля в южную сторону. Было резонно идти в северные земли. Там уж наверняка можно было спрятать-затаить великокняжеского отпрыска. Пытался Фёдор разгадать и другое: кто мог умыкнуть княжича, тем более из монастыря? «Сие было сделать не так просто. Разве что Глинским, людям рисковым, удалось. Но и Глинским не имелось вовсе надобности уносить куда-то далеко наследника престола. Им сподручнее было умертвить его где-нибудь близ Суздаля, — размышлял Фёдор. — Сгинуло бы дитя, и делу конец. Оставался князь Михаил Тучков. Но он мог унести дитя из монастыря только в угоду Соломонии. Но тогда зачем же в Рязанскую землю, тем более в Зарайск? Там же татары всё лето разбойничали». Неразгаданные вопросы вконец замучили Фёдора. За долгий день он устал, словно сто вёрст пешком прошёл.

Ночевали Фёдор и его воины в Коломне. А на другой день, опять же до света, ушли на Зарайск. На добрых конях — полдня пути, ежели не повстречается на дороге ордынская разбойничья ватажка. Да Бог миловал: не встретились басурманы. Но Зарайская земля была разорена. И случилось сие совсем недавно. Деревни перед Зарайском ещё дымились от пепелищ сожжённых хат. Вокруг них ходили-бродили старики и старухи. И ни души из молодых россиян. В одном полувыгоревшем селении Фёдор спросил согбенного старика, сидевшего близ пожарища на колоде:

   — Дедушка, кто тут зверем погулял?

   — То Ислам-Гирей вольничал, супостат. В Луков день, сынок, — ответил дед.

Фёдор вспомнил, что Луков день был седьмого сентября. Ноне десятое. Вновь спросил деда:

   — И в полон всех угнали? Да не было ли у твоих сродников в эти дни пришлых?

   — Кому быть? Я уже с лета одинок, словно перст. Горе затуманило глаза. И почему это меня пощадили? На муки разве...

Зарайск тоже лежал в пепелищах. Многие жилища ещё пламенели, потому как ливень помешал им сгореть в одночасье. В центре Зарайска сохранилось десятка два домов, стоявших особняком и окружённых высоким частоколом. Было ещё светло и солнечно. И Фёдор подумал, что у него есть время расспросить уцелевших горожан о том, что его интересовало. Он обошёл дом за домом и спрашивал, кого встречал:

   — Не было ли у вас кого из пришлых с малым дитём?

Чаще всего ответ был один:

   — Не было, да и не помним. Уж такая беда свалилась...

Два дня Фёдор, Донат, Никита и Антип бродили по Зарайску, обошли все дома, землянки, омшаники, расспрашивали всех, кто остался в городе, но впустую. И Фёдор подумывал уже о том, чтобы покинуть спалённый город. Только не знал, куда двинуться: то ли на Серебряные Пруды, то ли на Переяславль-Рязанский. «И они, пожалуй, разорены татарами», — решил он.

Наступила третья ночь, кою они проводили в Зарайске. Воины спали в уцелевшем овине на окраине города с его восточной стороны. Фёдор, укрывшись попоной, сидел на жердях за овином, смотрел на отдалённую рощу. Её освещала полная луна, и роща трепетала берёзовой пожелтевшей листвой. Зрелище зачаровало Фёдора. Но вдруг он увидел не менее интересное: под кронами деревьев вспыхнул огонёк, разгорелся и там запылал костёр. Фёдора потянуло на этот огонь, и, оставив попону, он направился через поле к роще. Вскоре он увидел, что возле костра сидели двое. Чтобы не напугать их, Фёдор запел:


Как ходили мы в поход на Оку,
Басурманов крепко били на юру...

У костра услышали Фёдора. Кто-то встал, шагнул навстречу. Фёдор уже был рядом, сказал:

   — Мир вам, селяне.

Перед Фёдором стоял дед, ещё крепкий, кряжистый, в нагольном кожушке, в шапке. В руках — топор на длинном топорище.

   — Коль сам с миром, иди к огню, — отозвался дед сурово.

Фёдор подошёл к костру, возле которого сидела старая женщина и пододвигала, прилаживала к огню горшок с репой.

   — Бедуете, матушка?

   — Бедуем, сынок. — Она посмотрела на Фёдора очень внимательно. — Вижу — не нашенский. Ищешь кого?

   — Ищу, матушка. — Фёдор присел на корточки.

   — Ноне никого не сыщешь. Всех басурманы угнали в полон, — разговаривая, она не спускала чёрных глаз с лица Фёдора и, казалось, заглядывала ему в душу. — И нас бы тут не было, да по орехи ходили в лес.

   — Я суздальских ищу, — тихо сказал Фёдор.

   — Вон что! И сам суздальский? — спросила старуха.

   — Из тех мест, — ответил Фёдор.

   — Прохор, — позвала она деда, — наши-то чьи были?

   — Чего раны бередишь, Ефросинья? Что проку, чьи? Ноне их всех в татарву гонят. — Прохор сел к костру, уставился в огонь, явно не желая вести разговор.

Фёдор почувствовал в том некий умысел. Не хотел дед делиться с чужим человеком чем-то сокровенным. И Фёдор подумал, что ежели не внушить доверия, то уйдёт ни с чем. И рискнул открыться:

   — Беда с моими близкими случилась, дитя-сыночка тати скрыли. И сказали мне люди добрые, что они на Зарайск ушли.

   — Эка поруха, — отозвался дед и повернулся к Фёдору, задетый за живое и готовый уличить его во лжи: — Токмо Маняша с Андрейшей того не сделали. Ихнее дитя было. Они и хату тут поставили, а тати гнезда не вьют. Вон их пепелище за рощей. — Большим заскорузлым пальцем дед показал за спину. — И приветливы были.

   — Ты, Проша, правду сказывай, — заметила Ефросинья. — Маняша-то сухостойной показалась нам, грудью дитя не кормила. Дам ей молока, она разведёт на нём толокна, в тряпицу положит, малец и сосёт.

Фёдор тяжело вздохнул. Понял он, что дитя у той пары было чужое. Да что толку теперь, коль оно в татарщине. Но допытывал своё:

   — Матушка, а сколько тому мальцу времени?

Она ответила бойко, потому как бабьим опытом знала:

   — Вот у нас корова на великую пятницу отелилась, ещё и молозиво не сошло, они и явились в ночь. Мальцу и недельки не было, пуповинка ещё не подсохла. Ноне мой денёк — преподобной Ефросиньи. Тут и отмеряй времечко.

Фёдор праздники и счёт хорошо знал. Выходило, что дитяти всего пять месяцев.

   — А как Маняша звала сынка?

   — Всё про Гришаню ворковала.

Фёдор почесал затылок, головой помотал.

   — Нет, не нашенский. И право, ваши знакомцы не были татями, — согласился Фёдор. Сам же подумал: «Он, княгинюшка-то о Грише бредила». Фёдор снял с пояса кису, достал серебряный рубль, подал Прохору:

   — Возьми на хозяйство, дедушка. — Ефросинье же поклонился: — Спасибо, матушка, сняла маету. — С тем и удалился.

Он шёл и думал, что вернётся в Москву с печальной для великого князя вестью. А через многие годы Фёдор услышит немало скорбного и невероятного о делах и подвигах благородного разбойника Кудеяра. О том Фёдору поведает паломник в Соловецком монастыре. Андрейша — так звали паломника — скажет, что тот Кудеяр есть истинный наследник русского престола, Рюрикович, князь Григорий, сын Соломонии.

Вернувшись в стольный град, Колычев не скоро увидел государя. Великий князь и великая княгиня совершали поездку по дальним монастырям Тверской земли. Неделю-другую Фёдор пребывал на подворье у братьев и заскучал без дела. Ульяша чуть ли не каждую ночь снилась. Днём и вечером думы о ней одолевали, любовь-тоска сердце точили. Да и матушку с батюшкой хотелось повидать. И отправился Фёдор в Разрядный приказ, дабы отпроситься у главы приказа боярина Бориса Горбатого в Старицы. Он же сказал:

   — Иди к конюшему Фёдору Васильевичу. Ты в его власти.

Конюший Фёдор Овчина-Телепнёв — высокий, дородный, борода грудь закрывает, глаза карие, с хитрецой — прищурив один глаз, спросил:

   — Какая нужда приспела? Вот вернётся государь и решит, быть ли тебе свободным. Ты по его воле где-то пропадал.

   — Мне бы в Старицах только денёк побыть, матушку проведать.

   — А я за тебя в немилость? Уволь, батюшка.

Фёдор не хотел обострять отношения с конюшим, знал, что себе в урон.

   — Спасибо, боярин, вразумил. — И, поклонившись, покинул дворец.

Осень уже набрала силу. Фёдор вышел на Соборную площадь под моросящий с утра дождь. Всё вокруг было серое, неприветливое. Он и подумал, что надо бы заглянуть к Алексею Басманову на Пречистенку, но вспомнил, что Алексей на Оке, в сторожевом полку, и опять добавилось досады. Хмурые москвитяне шли в соборы к обедне. И Фёдора потянуло в храм. Но вспомнил, что многажды пытался увидеть старца Вассиана Патрикеева, и отправился в Чудов монастырь. По поручению митрополита Даниила Вассиан и богослов Максим Грек в эту пору переводили и переписывали православные книги греческого закона. Да вскоре же случилась большая свара. Архиереи, коим митрополит поручил прочитать и проверить переводы, нашли в них исправления текста, запрещённые законами церкви. Вассиана и Максима обвинили в ереси, им грозил церковный суд. Для Даниила это был большой повод взять в хомут гордого и независимого Вассиана, а с ним и вольнолюбивого Максима, которые совращали с праведного пути верующих. Оба «еретика» стояли во главе нестяжателей и потому были ненавистны Даниилу, ярому стороннику и покровителю иосифлян. К тому же в душе у Даниила таилась к Вассиану жгучая ревность. Был прежний князь Василий Патрикеев всё ещё близок к великому князю, приходил, когда вздумается. И даже в опочивальню по ночам наведывался. Поучал его во многом, науськивал на то, чтобы государь своим указом повелел отобрать у церквей и монастырей земли, где трудились смерды, а не монахи и не церковнослужители. Государь, однако, пока ничего не отнял ни у церквей, ни у монастырей. «Да кто может предвидеть его будущие побуждения», — размышлял Даниил и потому торопился упрятать ненавистных нестяжателей в монастырские каморы, под присмотр строгих игуменов, а по правде — бросить их в зловонные хлевины, из коих ещё не удавалось выбраться живым ни одному достойному россиянину.

Вассиан встретил Фёдора приветливо и порадовался его приходу.

   — Сын мой, ты светел ликом, зреть тебя — отрада и канон хвалебный звучит в душе.

Фёдор и раньше замечал, что бывший красавец князь любил говорить, вознося словеса. Однако он поклонился Вассиану.

   — Спасибо, святой отец, за теплоту. — И спросил: — Правда ли, что над тобой, батюшка, и над византийцем гроза собирается? Устоите ли?

   — Наша правда от Святой Ольги[26], потому и жить ей многие века. Нас же страстями не остановишь: на чём стояли, на том и будем стоять. Тебе скажу: иосифляне — враги россиян. Знаем, что суд уже близок. Даниил назначил собор, клевретов-лжесвидетелей нашёл. А ещё государя смутил. Ты приди на тот суд. Тебе, молодому воеводе, важно знать подноготную.

В просторной келье Вассиана было светло, чисто, не по-монастырски уютно. Получив от бывшего князя большой вклад, монастырь позволил ему некоторые вольности в быту. Что ж, Вассиан был не просто монах, а учёный муж. Он писал сочинения, которые несли поучительную мудрость. Случалось, сам государь искал у Вассиана совета по делам посольским. И всякий раз сказанное учёным-богословом было весомее и умнее, чем то, что говорили дьяки Посольского приказа.

   — Святой отец, но почему великий князь не защитит тебя от неправедного суда и от митрополита? — спросил Фёдор.

   — Даниил сильнее Василия, потому государь и не может меня оградить. Да не страдаю, что будут судить неправедно. Молю Всевышнего об одном: чтобы не лишили языка и дали возвысить голос. Моя правда сильнее Даниила, она переживёт сего лжемудреца. Я глаголю о том, чтобы все блага человек добывал своим трудом, но не отнимал их у ближнего. Чего же бояться мне неправедных угроз? Вот и ты, светлоликий, живи по правде. Ведомо мне, что ждёт тебя в грядущем, да не буду смущать твой покой. Помни и знай одно: Колычевы испокон веку жили и живут на острие меча.

Вассиан и Фёдор провели в душевной беседе не один час, говорили о многом, словно предвидели, что сии речи последние.

В предзимье, уже после Покрова дня 1533 года, в просторной Средней палате великокняжеского дворца Даниил открывал церковный собор. Долго ждали великого князя Василия. Даниил знал, почему он задерживался. Государь был против суда над Вассианом и Максимом Греком. Но митрополит вначале осудил византийца, пока великий князь был в отлучке. Максима приговорили к шести годам заточения в Волоцком монастыре. Теперь настал час Вассиана. Однако Даниил всё-таки остерегался судить Вассиана: знал, что он любим великим князем. Но, одолев страх, пришёл к Василию и проявил твёрдость, даже укорил его за мягкосердие к еретикам.

   — Ты, христолюбивый государь, превыше всего должен защищать православие от дьявола и его слуг. Потому не противься воле церкви изгонять сатанинские силы.

Василий сдался, сказал с безразличием:

   — Верши свой суд, коль правда за тобой. Я же скоро приду, — пообещал он.

Великий князь не пришёл в палату, где учинили расправу над его прежним другом и мудрым советником. Но спустя не так-то уж много времени, на пути к смертному одру, Василий возникнет, как тень, в монастырской зловонной каморе, куда заточили Вассиана, и станет молить узника о том, чтобы простил ему грехи и принял покаяние. Но милости государю от Вассиана не будет.

В палате уже сошлись все, кого митрополит позвал на собор. За большим полукруглым столом расселись архиереи, на скамьях вдоль стен — многие сановники, вельможи. Среди них нашёл своё место и боярин Фёдор Колычев. Вблизи великокняжеского трона, но ниже его, на скамье сидел подсудимый Вассиан Патрикеев. Напротив .Вассиана рядком жались друг к другу шесть видоков и послухов. Потом их назовут лжесвидетелями. В среде послухов были ведомые всей Москве клеветники по прозвищу Рогатая Вошь и Исаак Собака.

«Господи, что же они могут сказать, эти Вошь и Собака? — размышлял Фёдор. — Оговорить облыжно — вот их удел».

Неожиданно для всех в палату привели измождённого Максима Грека, посадили неподалёку от Вассиана.

Наконец вместо великого князя пришёл конюший Фёдор Овчина-Телепнёв и сообщил, что государь недомогает и просит без него открывать собор. Митрополит остался доволен тем, потому как Василий развязал ему руки. Он начал заседание собора и произнёс обвинительные слова:

   — Прежде мы обличали инока Максима в ереси и он был судим за вольности перевода церковных писаний, ещё за то, что высказывался против поставления митрополита, минуя патриарха. Он же вступал в сношения с турецким султаном и подбивал его на войну с нашей державой. Наказание не идёт ему впрок. Ныне он пуще прежнего несёт ложь на божественные писания, перекладывая их с греческого. Вместо «бесстрашно божественное» он пишет «нестрашно божественное». Ещё клеймит государя за жестокосердие к подданным христианам и в трапезной Волоцкого монастыря при братии глаголил: «Наш государь есть немазанник Божий». От сего еретика несть числа поношениям великому князю. — Голос Даниила звучал грозно. Вот он сорвался на крик: — Токмо смерть погрязшего в ереси и крамоле спасёт державу от зловонного тления еретика! Теперь же слово за вами, соборяне, — закончил свою речь Даниил.

Соборяне, однако, молчали. Лишь суздальский епископ Феофил отозвался:

   — Мы осудим его, владыка. Тебя же просим обличить Вассиана Парикеева.

   — Я ждал государя, чтобы сказать своё слово при нём. Но он занемог, и теперь мы вольны судить Вассиана, — продолжил Даниил. — Сей грешный сын из рода Гедиминовичей заявляет, что монастыри и храмы великой Руси не должны иметь кабальных смердов, кабальных сел и деревень. Ещё требует милости к еретикам — не казнить их. Вассиан утверждает, что государь должен править державой грозою правды, закона и милосердия. Он же считает, что государь всё это попирает. Не есть ли Вассиан вольнодумец, не почитающий не только государя, но и Спасителя Иисуса Христа? Он утверждает, что сын Всевышнего и Спаситель православных не вознёсся на небеса, но почил в пустынях Египетских.

Трубный голос митрополита властно давил на разум собравшихся в палате. Архиереи и бояре потели, бледнели, ахали. Внутри у них что-то ухало и опускалось вниз чрева. Их страх имел корни, все они были грешниками, и ересь прочно покоилась в них.

Закончив обвинение, митрополит дал слово лжесвидетелям. Он велел старцу Тихону Ленкову зачитать своё «искреннее» письмо. Но старец Тихон оказался некнижен. Он стоял согбенный и трясущийся, голову не поднимал и в глаза собравшимся ни разу не глянул. Он стал рассказывать о том, чего в подмётной грамоте не было:

   — Видел я волхование Вассиана, когда он приезжал в Волоцкий монастырь навестить Максима Грека. Тогда в глазницу к ним влетел злой дух в образе чёрного крылатого кота и они пели ему римские еретические псалмы.

Фёдор Колычев не стерпел наговора на учёных мужей, спросил:

   — Старец Ленков, ты не можешь прочитать родное слово, а ведаешь римскую речь! Как же так?

   — Не ведает, — ответил за Тихона Даниил, — но снизошла на келейника Божья благодать, и он уразумел чужое слово. Тебе же, раб Божий, укор: где говорят мудрые, там нечего делать недорослю.

   — Прости, владыка, грешен, — повинился Фёдор.

В палате возник говор. Митрополит не утихомирил соборян. Он думал о роде Колычевых: «Все они дерзки и чтут себя правдолюбами». Он поднял руку, и в палате наступила тишина.

   — Говори, старец Тихон, главное, — повелел митрополит.

   — Был же я очевидцем другой встречи Вассиана и Максима. Они же, чернокнижники, блудодействовали, жгли вороньи перья над книгой и чёрный дух вызывали. Он явился сатаною, и под его дланью рушились видимые мне в дыму храмы.

   — Слышал ли ты, Вассиан, слово старца Ленкова? — спросил митрополит подсудимого.

Вассиан встал. Высокий, благородный, голову он держал гордо и смотрел на Тихона с презрением. Сказал мало, но все тому поверили, потому как правда была очевидной.

   — Как ехал я в Иосифов монастырь навестить Максима, встретился мне келарь Досифей, а с ним рядом на козлах сидел старец Ленков. Они же в Звенигород держали путь. И на другой день, как они возвращались, я встретился с ними. О том и спроси сей час, владыка, у келаря Досифея.

Крепкий, как кряж, келарь Досифей сам поднялся и сказал:

   — То так: Ленков при мне был два дня. — И тут же Досифей попытался замять конфуз Тихона. — Токмо не тебя ли, Вассиан, я брал за грудки в Троицын день, когда ты поносил наших чудотворцев Сергия и Варлаама, Пафнутия и Макария, укоряя и хуля их за то, что они держали города и сёла, взимали с них дани и оброки?

   — Было сие. Но и ты мою длань познал, иосифлянин!

   — Так потому как удержу тебе нет!

В сей миг вмешался в перебранку конюший Фёдор Овчина-Телепнёв:

   — Государевым словом: сваре не быть! — И властно сказал митрополиту: — Приговаривай наказание! Ему же быть милосердным! Твои послухи и видоки плохо тебе служат.

Митрополита будто обухом по голове ударили. Понял он, что конюший истинно говорит от имени государя. Понял Даниил и то, что великий князь может встать поперёк дороги и собор споткнётся о ту преграду. Что ж, решил Даниил, он не будет требовать Вассиану лютой смерти, он возьмёт его другим. Конюшему же ответил покорно:

   — Передай государю, что всё исполню, как сказано. — И поклонился боярину Овчине, словно великому князю. И обратился к соборянам: — Настал час вкусить пищи. Зову вас в трапезную. — Даниил не хотел вести собор при конюшем и потому прервал заседание раньше времени.

В этот день архиереи больше не собирались. Сошлись лишь через два дня и ещё два дня слушали свидетелей. Вассиан твёрдо и спокойно выводил на чистую воду лжесвидетелей. И у соборян не было повода судить богослова жестоко. Однако приговор вынесли суровый. Его навязал соборянам митрополит. Он же от имени архиереев сказал своё:

   — Слушайте волю церковного клира[27]. Еретика и нестяжателя, волхва и чернокнижника Вассиана заточить в Волоцкую обитель под присмотр старцев Гурия, Ионы и Касьяна. Велеть игумену Нифонту держать Вассиана в чёрном теле и крепости безысходной.

Фёдор Колычев не спускал глаз с лица великого книжника Вассиана и видел, что он не дрогнул, выслушав приговор, он взирал на судей гордо и с презрением. Но Фёдор всё-таки жалел Вассиана, молил, чтобы Всевышний проявил милость к судьбе осуждённого. Знал он, что такое «крепость безысходная» и насколько жестоки те старцы, кои по слухам были явными катами. И Фёдор с нетерпением ждал, что вот-вот откроется дверь в Среднюю палату и появится великий князь, скажет в защиту своего бывшего любимца милосердное слово, повелит отправить его в иной монастырь, в Ростов Великий или в Суздаль, где не истязали опальных. Но великий князь не внял мольбе Фёдора и не появился. Осуждённого увели. К Фёдору подошёл конюший Овчина-Телепнёв и проговорил:

   — Волею государя тебе, боярин, сопровождать в Волоцкий монастырь Вассиана Патрикеева.

   — Не могу, батюшка-конюший. Я же не из числа катов, — решительно ответил Колычев.

   — Должен. Велено государем сказать слово игумену Нифонту и грамоту передать о бережении Вассиана.

«Господи, — вздохнул Фёдор с облегчением, — как тут отказаться!»

Но Фёдор не добился у игумена Нифонта милости к узнику, не помогла и грамота государя. Нифонт отдал её на хранение старцу Флегонту и забыл о ней. Вассиана, как было велено митрополитом, бросили в сырую и холодную подвальную камору на гнилую солому. Вскоре Вассиан заболел грудью и истекал кровью до исхода души. А перед тем как ему преставиться, в монастырь приехал великий князь. Василий тоже был безнадёжно болен и просил друга юности о том, чтобы тот простил ему все содеянные злочинства.

   — Ты меня прости и помилуй, друг мой Вассиан. Сошёл я с пути милосердия, толкаемый слугами сатаны. Это они заставили лишить тебя княжеского звания, по их воле я отдал тебя в монашество, был послушником, когда судили тебя. Прости меня, грешного, — молил великий князь со слезами.

Лёжа на гнилой соломе под дерюгой, умирающий Вассиан поднял голову и, увидев освещённое свечой лицо Василия, сказал:

   — Ты не с тем пришёл. Имеющие власть от Бога так не приходят. Ты пришёл к покаянию от сатаны.

Василий задыхался от смрада нечистот, произнёс с трудом, прикрывая рот рукавом кафтана:

   — Я пришёл с миром. Близок исход, боль неизлечимая одолела меня. Потому прими моё покаяние во имя моих малолетних детей, дабы не несли они проклятие за грехи отцов своих. Да не падёт на них твоё проклятие за грехи мои.

   — Зачем же не вывел меня из хлевины, прежде чем каяться? Господь давно от тебя отвернулся. Ты окружил себя злодеями и слугами дьявола. Твои Даниил, Досифей, Нифонт и Феогност не есть слуги Божии, но аки звери из геенны огненной и адовой. Потому нет тебе от меня ни милости, ни прощения. — И Вассиан спрятал голову под дерюгу.

Великий князь понял, что уйдёт из подземелья без покаяния. Гнев опалил его грудь. Он хотел пнуть ногой распростёртого на соломе узника, но острая боль под левой лопаткой пронзила его, и он едва нашёл силы крикнуть:

   — Эй, хранители, помогите мне!

В камору вбежали Фёдор Колычев и Дмитрий Палецкий, сплели из рук крестовину, усадили на неё великого князя и вынесли из подвала. Стоявший у выхода Феогност ринулся было замкнуть дверь подвала, но Василий грозно остановил его:

   — Стой, кат! Отдай ключ! Сам иди в хлевину, там и сгниёшь!

Когда государя уложили на медвежью шкуру в каптане, он повелел Палецкому:

   — Иди и замкни Феогноста. — И лишь только Дмитрий ушёл, сказал Фёдору: — Явись к Нифонту с моим повелением: Вассиана перевести в чистую келью, вымыть в бане и чисто одеть. Да останешься здесь, пока жив святой отец.

Больше месяца прожил Фёдор в Волочком монастыре. И все дни его прошли в близком общении со старцем Вассианом. Он медленно угасал, и у него мало осталось сил для беседы с полюбившимся ему молодым боярином. Однако всё поведанное богословом прочно оседало в памяти Фёдора, питало его душу благостью. Однажды, близко к исходу души, Вассиан призвал к себе Фёдора и весь вечер рассказывал ему, как уподобиться быть учеником Нила Сорского[28]. Вассиан говорил так увлечённо и живо, что Фёдору это показалось невероятным. Было похоже на то, что больной пошёл на поправку.

   — Не знаю мужа ноне здравствующего, который бы житием своим был выше похвалы святому отцу Нилу Сорскому. С той первой встречи с ним я и живу по его заветам. Он был чист и правдив, как родник, не чтил стяжателей и корыстолюбцев, живущих кривдой, угодничеством, упивающихся властью. Завещаю тебе, Федяша, прикоснуться к его сочинениям, к его слову о жизни и тлении. У него найдёшь защиту от тиранов и врагов, и тебя никогда и ничто не устрашит. «Дым есть житие сие, а исход, завершающий жизнь, подобен сну, который приходит ко всем, кто устал», — сказал Нил мне однажды. Будет час, сходи поклониться Нилу в Кириллов-Белозерский монастырь. То завещаю тебе.

Вассиан говорил всё тише. Слова любви и преклонения перед своим учителем звучали всё глуше, глаза мученика затухали, лицо светлело. И на вечерней заре ноябрьским морозным днём в миру князь Василий Патрикеев, в иночестве Вассиан, покинул сей мир, который без безмерно жесток и несправедлив к этому благородному и умному россиянину. Он ушёл из жизни без покаяния, не подпуская к себе никого из монастырской братии. А священника из ближней деревни игумен Нифонт запретил Фёдору приводить. Он даже не разрешил Колычеву похоронить Вассиана на монастырском кладбище. И Фёдор был вынужден увезти тело покойного из монастыря в деревню. Мужики сделали домовину, помогли выкопать на погосте могилу и вместе с Фёдором победовали, пролили слезу над гробом великомученика.

И пришёл час возвращаться в Москву. На душе у Фёдора было горько от сознания того, что Вассиан умер по воле чтимого им государя. Колычев приехал в стольный град с большой неохотой. Но, ещё не придя в себя от переживаний, он окунулся в новые страсти-потрясения. В Кремле на пятьдесят четвёртом году жизни умирал великий князь всея Руси Василий Третий Иванович, один из последних Рюриковичей. На его долю выпала мученическая смерть. Многие дни и ночи его терзали страшные боли, от которых он не находил спасения. От его ног и тела исходил смрад, не сравнимый ни с чем. И никакие благовония не помогали от него избавиться.

В ночь со второго на третье декабря принявший за несколько часов до смерти монашество, нареченный именем Варлаам, великий князь всея Руси преставился.

Фёдор Колычев счёл себя свободным от государственной службы и через девять дней после кончины Василия Ивановича оставил стольный град. Уезжал он вместе с князем Андреем Старицким и отныне считал себя его служилым человеком. В день выезда из Москвы для Фёдора не было ничего дороже Стариц, ничего он с такой страстью не желал на свете, как только увидеть, прижать к сердцу любимую княжну Ульяну. Он рвался к ней, чтобы как можно скорее привести её в собор и скрепить любовь венчанием. Фёдор шептал в пути: «Ульяша, милая, если бы у меня были крылья...»

Декабрь показал свой нрав жестокими морозами и обжигающими ветрами, но ничто не могло остановить Фёдора, и он готов был покинуть свиту князя Андрея и мчать в Старицы без устали.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ БОРЬБА ЗА ТРОН


Великий князь Василий Иванович, умирая, назвал имя престолонаследника твёрдо и ясно. Он хотел, чтобы на Мономахов трон взошёл сын великой княгини Елены Васильевны Иван. Но никому из близких бояр, князей и прочих вельмож не было ведомо, о чём думал в сей последний час государь всея Руси. А думал он, уходя из бренного мира, с горечью о том, что судьба не наградила его истинным наследником Рюрикова корня — кровинушкой. На смертном одре он признался, но только лишь себе, что всю жизнь страдал бесплодием и ни одна россиянка не понесла от него дитя. И княжич Иван, коего он назвал своим сыном, не был таковым по плоти и крови. Прошептали ему однажды о каком-то отшельнике, обитающем в лесах за Боровском. Да был он, сказали ему, крещёным кавказским князем Ибрагимом, а в монашестве Ипатом, и творил он чудеса по чадородию. Слух этот пошёл от воинов, кои сопровождали княгинь Елену и Анну. Те воины были послухами князя Ивана Овчины. Он внял им и с батюшкой поделился. А батюшка Фёдор, конюший при великом князе, донёс печальную тайну государю. Вот и замкнулась цепочка. «Да что с того теперь, — устало подумал Василий, — пусть властвует на Руси сей прелюбодеич, лишь бы любезен был своим подданным». Подумал как-то вскользь Василий и о втором сыне, Юрии, родившемся спустя два года после Ивана. О его появлении было доподлинно ведомо, что он — плод прелюбодейства великой княгини Елены с молодым боярином Иваном Овчиной. Василий знал о любовной связи Елены с князем Овчиной, но не казнил их, будучи безнадёжно болен и не прощён за многие грехи. Потому и не взял на душу ещё один тяжкий грех. Василий отмахнулся от размышлений о судьбе второго сына. Он спешил, ему ещё надо было подобрать малолетнему Ивану опекунов. И государь уже на смертном одре досадил-таки великой княгине, не отдал ей опекунство над сыном. Он назвал опекунами будущего государя Ивана князей Дмитрия Бельского и Михаила Глинского.

Елена осталась недовольна изъявлением воли великого князя и не смирилась. Она сочла, что супруг уязвил её умышленно. Нашлись и другие, кто был недоволен решением Василия, лишённого болью ума. И они имели право перечить государю, но Всевышний убрал его вовремя.

Москва ещё печалилась, проводные колокольные звоны ещё не угасли над стольным градом. И поминальные столы не опустели, и слёзы лились у добросердых горожан. А на московском подворье удельного князя Юрия Дмитровского шла развесёлая игра и пированье. И подданные князя Юрия, приехавшие из Дмитрова подставить в трудный час своему государю плечо, а то и меч в защиту поднять, права утвердить, хватив не в меру хмельного, кричали:

   — Слава нашему князю, слава! — Правда, добавить при этом «великому» ещё ни у кого не хватало духу.

Однако все, кто был на пированье, и без того осознавали, что Юрий Дмитровский взялся торить себе дорогу к трону. Митрополит Даниил ещё в тот час, когда принимал крестное целование и клятву от Юрия в пользу малолетнего княжича Ивана, понял, что князь дмитровский не с чистой душой читал клятвенную запись и она для него была не крепче мыльного пузыря. Потугам Юрия невольно потворствовал его брат Андрей Старицкий.

Сам князь Андрей не лелеял мысли о престоле. Он искренне горевал, потеряв старшего брата, непритворно давал клятву не идти встречь престолонаследнику Ивану, а быть ему опорой. И в Старицы он уехал полный скорби. Но он всё-таки остался доволен тем, что Василий вспомнил о нём перед самой смертью и прибавил к его княжеству Волоколамск с сёлами, деревнями и починками. А то ведь он совсем уподобился нагому нищему в своём старицком лоскуте. В пути князь Андрей сказал Фёдору Колычеву:

   — Ты побудь недельку дома да поедешь в Волоколамский уезд моим наместником.

Фёдор Колычев, покружившись в придворной жизни, считал, что князь Андрей прежде времени забогател мыслями, и предупредил:

   — Готов ехать, князь-батюшка, но пока указа не получишь, лучше туда не ездить.

   — Ишь ты, как рассудил. А поди и верно, — отозвался князь Андрей. На том и кончился разговор да больше и не возникал.

Великая княгиня Елена, вопреки воле покойного супруга, запретила Разрядному приказу выдать князю Андрею Старицкому грамоту на владение Волоколамским уездом. «Обойдётся и без него», — сказала она. И потому Фёдор Колычев остался в Старицах.

Старицы встретили князя Андрея сонной тишиной. Стоял жестокий мороз, от которого лопались деревья. Горожане не показывали на улицы носа. Всюду было пустынно. Однако звонари ради встречи князя поиграли на колоколах собора и церквей. Лишь на княжеском дворе Андрея встретили вельможи хлебом-солью и свечи зажгли. Старицкий епископ Мефодий вышел со священниками навстречу князю, дабы благословить его образом чудотворной Смоленской Божьей Матери. Княгиня Ефросинья что-то замешкалась встретить супруга. Но потом выяснилось, что обряжала сынка Владимира, двухлетнего княжича. Князь Андрей порадовался сыну, словно после долгой разлуки.

   — Ишь как растёт он у тебя, матушка, — сердечно сказал князь Андрей, обняв княгиню и взяв княжича на руки.

Был среди встречающих и боярин Степан Колычев. Фёдор как увидел отца, так птицей из седла вылетел, побежал к нему. Встретились, обнялись, облобызались трижды. Да пора было осмотреть друг друга. Фёдор и вовсе не заметил перемен в отце: не пошёл вширь — охабень сидел на нём плоско, лицо сухощавое, как прежде, и борода ровно пострижена, и глаза ясные. Отец же углядел в сыне перемены.

   — Эко возмужал, сынок! Лик-то как у воителя Михаила-архангела, а плечи-то — палицу в руки — как у витязя! — радовался Степан. О тяжёлом ранении сына он знал, но пока не хотел бередить рану.

На дворе пошумели, здравицу князю прокричали, да все в палаты потянулись следом за ним: быть застолью. А Колычевы от всей суеты в сторонку отошли, и отец сказал сыну:

   — Иди домой, Федяша, отдохни, матушку поздравь. Она нам сынка-братика принесла. Пока недомогает, да уж на поправку пошла.

Фёдор слушал и радовался: растёт, ветвится древо рода Колычевых. Вот и второй братец появился у него. И не ведал он того, что этого братика Александра в двадцать семь лет достанет звериная рука царя-лиходея и лишит живота лютой смертью. Род бояр Колычевых ветвился мощно, уходил корнями вглубь и вширь земли русской. Но то, что довелось ему пережить при царе Иване Грозном, и сам сатана не допустил бы. Сей царь подрубил древо Колычевых, и оно упало прахом.

Остаток дня Фёдор провёл дома, среди близких, дорогих сердцу людей: матушки, отца, брата Степана, сестры Аннушки, няньки Панкратовны, многих дворовых холопов, коим жилось у бояр Колычевых вольготно и сытно. Много старицких новинок услышал Фёдор за прошедшие полдня. Но ничто не интересовало его так, как то, чем жили минувший год князья Оболенские-Меньшие, а прежде всего княжна Ульяна, невеста Фёдора. И знал он, что лучше всего расспросить о том матушку. Лишь сели за стол, за трапезу, как Фёдор попросил:

   — Родимая, поведай словечко про Ульяшу.

Боярыня Варвара и правда знала о жизни князей Оболенских-Меньших всё до мелочи. Год у них выдался трудный. В Костромской земле село у них сгорело, князь Юрий там лето провёл, заболел тяжело, были и другие невзгоды. Но сказала коротко:

   — Жизнь Ульяши в ожидании тебя, ангела-спасителя. Ещё в рукоделии. Её пелены и парсуны красотой сказочной сияют. За ними и из Москвы приезжают люди добрые, покупают.

   — Сбегаю я к ней, матушка и батюшка, — попросился Фёдор.

В это время на дворе заскрипели ворота, послышалось ржание лошадей, лай собаки, голоса людей. Степан остановил сына:

   — Подожди, Федяша, я тебе подарок приготовил. — Он встал из-за стола и направился к двери.

Не прошло и минуты, как на пороге трапезной появились князь Юрий, княгиня Елена, а с ними и княжна Ульяна. Пока родители жениха и невесты раскланивались друг с другом, Фёдор подлетел к Ульяне и, забыв о приличии, обнял и поцеловал её в трепетные губы. Да тут же окинул её взором и обомлел: стояла перед ним царственная Ульяна в расцвете своей девичьей красы, повзрослевшая и полная величия. Такой Ульяшу Фёдор не видывал и готов был вновь поцеловать её в губы, но оробел. Он снял с неё беличью шубку и Горностаеву шапочку. Румянец на щеках Ульяши разгорелся ярче, золотистая коса упала до пояса, бархатные глаза засверкали от радости.

   — Федяша, мой ангел, как долго я тебя ждала! — жарко прошептала княжна и сама прижалась к любимому.

К ним подошла княгиня Елена, взяла дочь за плечо.

   — Охладись, Ульяна. Негоже прилюдно тебе... — Отстранив дочь от Фёдора, Елена осенила его крестным знамением и трижды поцеловала. — Страдали мы, как узнали, что был ранен и лежал на смертном одре.

   — Бог миловал, матушка-княгиня, — отозвался Фёдор. — Спасибо деду Захару и матушке Анне, выходили. Теперь я прежде басурмана свалю, а сам не дамся.

   — Так-то вернее, — согласилась княгиня Елена.

Хозяева пригласили гостей к столу. И все выпили медов за возвращение сына с государевой службы и за его выздоровление. Ещё выпили за всех близких усопших, потому как близилась Радоница, когда покойных призывают к живым на радость Пресветлого Воскресения. У родителей Фёдора и Ульяны состоялся особый разговор. Пришли они к согласию, что пора молодым идти под венец, пора свадебный обряд совершить.

   — Вот и прошу у вас, Еленушка и Юрий, милости справить торжества на Красную горку, — подвёл черту под беседой боярин Степан.

   — Славное времечко, — согласился князь Юрий.

Однако же верно говорят в народе, что человек предполагает, а Господь Бог всё по-своему расставляет. Не было у Фёдора и Ульяны ни пышной свадьбы, ни свадебного поезда с подругами и дружками, с князьями-боярами и многими иными гостями. Не прошло и недели с памятного дня, как примчал в Старицы гонец к князю Андрею и привёз повеление великого князя Ивана Четвёртого явиться в Москву воеводе Фёдору Колычеву с полусотней воинов в распоряжение Разрядного приказа. И срок обозначили: быть в стольном граде в первую седмицу Великого поста.

Весть о том дошла до Колычевых в тот же день. В доме загоревали. И подумать не знали на что: ведь идти на порубежные с Диким полем земли было ещё рано.

Князь Андрей вызвал Фёдора к себе. Но не только для того, чтобы сказать о воле Москвы. Был у Андрея с Фёдором тайный разговор о князе Юрии Дмитровском.

   — Взят мой любезный братец под стражу вместе со своими боярами. Голову потерял, не знаю, что делать, как ему помочь. Потому на тебя вся надежда, боярин Федяша.

Они сидели в приёмном покое за столом, и лицо князя Андрея, скорбное и безвольное, удивило и опечалило Фёдора. «Право же, ничем ты ему не поможешь», — мелькнуло у Фёдора. А князь продолжал выкладывать грустные вести:

   — Брат мой затеял искать великокняжеский престол, нарушил крестное целование и полез в драку с Глинскими. Да говорят, что Глинские ордой налетели на подворье Юрия, ворвались в палаты, связали братца по рукам и ногам, его бояр-князей тоже. Что с ними будет теперь? — Князь замолчал, ждал, как отзовётся сказанное в Фёдоре.

Тот лишь спросил:

   — Тому причина должна быть, чтобы князь Юрий нарушил крестное целование. Есть ли она?

   — Явилась. И вельми важная. — На столе высилась Красивая глиняная сулея, рядом стояли два серебряных кубка. Князь налил в них вина. — Пригуби. — Сам выпил до дна, повёл речь дальше: — Сказывают, что в Москве объявился человек, который назвал себя истинным отцом князя Ивана.

   — Может ли быть подобное? — удивился Фёдор.

   — Сомнений у меня нет. Да мне ли не знать, что наш старший братец к чадородию был неспособен. Потому князь Юрий схвачен без вины, и жажда его взять престол — законная. А от меня — благословение. Потому прошу тебя ехать в Москву не мешкая, не ждать указанного срока. Скажешь моим верным людям, что я не оставлю брата в беде. Скажешь и то, что я посылаю служилых в Новгород Великий, в Тверь, Ярославль, Псков и Рязань. Вот и спрашиваю тебя, боярин Фёдор: готов ли ты бескорыстно и не щадя живота своего послужить роду Рюриковичей?

   — Отвечаю, князь-батюшка: готов, — ответил Фёдор, глядя прямо в глаза Андрея Старицкого. А спустя мгновение он опустил голову и тихо добавил: — Токмо дозволь мне побыть в Старицах ещё три дня.

   — В чём дело?

   — Князь-батюшка, лишь Господу Богу ведомо, что меня ждёт в стольном граде. Мы с княжной Ульяной думали обвенчаться на Красную горку. Кто знает, как скоро вернусь я в Старицы?

   — Сие так, — заметил князь. А подумав, сказал: — Быть по-твоему, ежели возьмёшь меня посаженным отцом.

   — Спасибо, батюшка. Оттого моя служба тебе будет только крепче и надёжней. — И Фёдор осушил свой кубок.

В покой вошла княгиня Ефросинья и принесла на руках сына Владимира, посадила его на колени отцу.

   — Ты бы мне поведал, родимый, что Москве нужно от нас? — Она была худа и неказиста, но умна и сердечна, к тому же знатного княжеского рода Курбских. Чтобы жениться на ней, князь Андрей должен был дождаться, пока у его брата Василия не появится наследник.

Князь Андрей встал, давая понять Фёдору, что их разговор завершён. И молодой боярин покинул княжеские палаты да, минуя своё подворье, отправился к палатам князя Оболенского-Меньшого. Князь Юрий и княгиня Елена были в своих покоях, и кстати. Они встретили Фёдора приветливо, но с удивлением. Княгиня отложила рукоделие, а князь — «Божественное писание». Они встали навстречу Фёдору.

   — Вижу, молодец, чем-то обеспокоен. Не беда ли какая привела? — спросил князь Юрий.

   — Князь-батюшка и княгиня-матушка, беда пока не грянула, но нужда у меня крайняя. — И Фёдор опустился на колени. — Прошу вас, родимые, благословить нас венчаться завтра.

   — Господи милостивый! — в один голос воскликнули князь и княгиня. На лице Юрия вспыхнул румянец, Елена побледнела. — Да почто такая спешка возникла? — спросила она.

   — Великий князь зовёт на службу. И воли у меня три дня, — ответил Фёдор.

   — Но что скажет Ульяша? — обратилась Елена к супругу.

   — Иди и позови её, а мы тут словом перемолвимся, — ответил тот.

Княгиня ушла в светлицу, князь помог Фёдору встать на ноги.

   — Говори, любезный, только ли служба тебя зовёт?

   — Не одна служба, батюшка. Глинские взяли под стражу князя Юрия Дмитровского. Сие всё, что могу сказать.

Князь Оболенский, покачивая головой, заходил по покою и больше ни о чём не спрашивал Фёдора. Тут прибежала княжна Ульяна спросила жениха:

   — Федяша, правда, что ты уезжаешь?

   — Правда, Ульяша.

Вошла княгиня Елена. Ульяна взяла Фёдора за руку.

   — Батюшка и матушка, благословите нас ноне же идти в храм. Да святых отцов побудите обряд исполнить, — твёрдо заявила княжна.

Княгиня Елена переглянулась с мужем, и они подошли к дочери и будущему зятю. Ульяна и Фёдор опустились на колени.

   — Благословляем вас, дети, ноне же идти под венец, — сказал князь Юрий. Княгиня Елена взяла с поставца перед иконостасом крест и подала его мужу. Он осенил жениха и невесту крестным знамением. — Благословляем исполнить начертанное судьбой и Всевышним.

   — Матушка и батюшка, дозвольте мне домой сбегать, уведомить родимых, — вставая сам и помогая подняться Ульяне, попросил Фёдор.

   — Беги, сын, беги. А мы тут невесту к венцу соберём, — ответил князь.

И всё закружилось в доме Оболенских.

В доме Колычевых — тоже. И хотя заявление Фёдора свалилось как снег на голову, оторопь была недолгой. Боярин Степан приказал подать к крыльцу коня под седлом, оделся и умчался в старицкий собор. Он не ждал, не гадал увидеть близ собора князя Юрия, встретил его удивлённо, но обрадовался.

   — Ишь ты, как согласно мы с тобой, — сказал Степан.

   — Так свёкру без тестя и пути нет. Идём же за милостью к епископу, — ответил Юрий.

Совсем немного времени понадобилось, чтобы все от мала до велика в Старицах узнали о скоропалительном венчании княжны Ульяны и боярина Фёдора. И вскоре в палатах невесты появились свадебные подружки, а в доме жениха — свадебные дружки. Они уже знали, что на сборы жениха и невесты отведено совсем немного времени, потому всё делалось споро. Подружки поднялись к Ульяне в светлицу и с песнями, с наговорами и шутками взялись собирать невесту к венцу. Зная, что у невесты ещё нет подвенечного платья, нашли в её сундуке-укладке шёлковое византийское платье-далматик, ленты, кисею, венец-корону. Девичью косу Ульяны подружки разделили стрелою на две — знак любви обоюдной, а гребень, которым расчёсывали косу, обмакивали в мёд, дабы жизнь невесты была сладкой. Нашлась и кичка, украшенная жемчугами. Всё это сказочно преобразило Ульяну.

Вот она уже и подвенечная, и в храм можно. И отец Ульяны вернулся ко времени. На дворе успели приготовить несколько саней, коней разукрасили лентами. Вскоре же на княжеский двор примчался жених с дружками — все в сёдлах, на боевых конях. Суета в палатах Оболенских вдруг стихла, и оторопь охватила многих: Господи, так пора уже в храм! Отец и мать взяли дочь за руки и повели к саням, усадили на медвежью шкуру, укрыли лисьим пологом. Две подружки сели рядом с нею — обе княжны. Князь Юрий махнул рукой и велел ехать к храму. И кони помчали, заскрипел под полозьями снег. Следом жених с дружками вылетели со двора. И вот уже короткая улица позади, вот площадь и впереди старицкий кафедральный собор Успения. Епископ Иона и князь Андрей ждали на паперти свадебный поезд. Вот все уже выстроились в шествие и направились в храм. Епископ шёл впереди, князь Андрей — между женихом и невестой.

В соборе яблоку негде было упасть. Старицких горожан привлекло в этом венчании немало таинственного. Помнили они, что княжна Оболенская была засватана многие годы назад князьями Голубыми-Ростовскими. И кое-кто даже чуда ждал: вот настанет главный миг венчания и в храм влетит истинный жених, князь Василий Голубой-Ростовский. Ан тому «чуду» не дано было свершиться. Венчание закончилось благополучно, под божественное пение канонов и при молчаливом ликовании собравшихся сродников Колычевых и Оболенских. Вот уже и обручальные кольца надеты, жених и невеста поцеловались, их помазали миром. И зазвучал торжественный псалом.

Возвращались молодые медленно, шли пешком. Из храма их сопровождали сотни горожан. Ворота подворий князей Оболенских и бояр Колычевых в этот день были распахнуты для всех старичан. На дворах там и тут горели жаровни, на них жарились поросята, бараны, птица. На столах для всех, кому не хватило места в трапезных, было в достатке хмельного и яств. Молодожёны, как и положено, сидели за свадебным столом в доме Колычевых. Веселье не стихало до глубокой ночи, а с утра всё началось вновь, но уже в палатах князей Оболенских. Фёдор и Ульяна порадовали в застолье гостей и близких. И вечером и утром они были прекрасны, многажды под громкие призывы «горько», «горько» сомкнули уста в жарких поцелуях. Да у них были и особые заботы. Судьба отвела им всего две ночи из многих дней и ночей свадебного медового месяца. Позже Фёдор и Ульяна сойдутся во мнении, что эти две ночи были самые счастливые в их жизни. Пока же они пролетели как один миг.

Накануне Богоявления Фёдор Колычев, а с ним ратник-побратим Донат и три воина из личной сотни князя Андрея ранним утром покинули Старицы. Провожая Фёдора, князь наказал ему:

   — Въезжай в Москву, минуя заставы. Иди к князю Ивану Ярославскому. Он даст тебе кров и скажет, к кому идти, помимо тех, кого назвал я.

   — Исполню, как велено, князь-батюшка, — ответил Фёдор.

   — Помни и то, что полусотня придёт в назначенный день. Ты её встретишь за Москвой в селе Хорошево. С нею и придёшь к Разрядному приказу. Теперь с Богом в путь.

Через сутки с лишним в сумерках морозного январского дня Фёдор миновал село Хорошево, проторённой тропой перебрался через Москву-реку и глухой окраиной въехал в Москву. Она показалась Фёдору затаившейся, настороженной. На улицах было мало пешеходов и вовсе не видно конных упряжек. Старицкие воины успешно добрались до церкви Успения на Бору, близ которой ещё великий князь Иван Третий дал землю новгородцам и ярославцам для подворий. Ярославский двор князя Ивана был построен совсем недавно. Добротные строения, возведённые из кондовой сосны, ещё не потемнели от времени, и в покоях всюду гулял терпкий запах смолы, которая янтарными брошами покоилась на боках толстых, в обхват, брёвен.

Князь Иван Ярославский лишь вошёл в зрелый возраст. Светлолицый, голубоглазый, волосы цвета спелой соломы, как у большинства волжан выше Ярославля, сухощавый и стройный. Он встретил Фёдора приветливо, по-свойски, потому как знал его.

   — Здравствуй, боярин.

   — Здравствуй, князь, — ответил Фёдор.

   — Как путь одолел? Поди, замёрз по такой стуже?

   — Спасибо. Бог миловал. Да и пообвыкся уж на морозной лютости.

В трапезной было тепло, и всё в ней выглядело просто, по-русски: большой стол из сосновых янтарных досок, лавки при нём как сёстры. Лишь печь выглядела модницей, одетая в голубые изразцы. Фёдор коснулся её руками. Она была горячая, ласковая. И он ощутил, что всё-таки продрог на морозе, передёрнул плечами.

Князь Иван заметил движение Фёдора.

   — Воины твои в людской, их обогреют, накормят. И тебя прошу к столу. Вижу, сугрев тебе нужен. Вот медовуха крепкая, а ещё задорнее первач хлебный.

Фёдор отозвался на приглашение хозяина не мешкая. А выпив огненного первача и закусив рыжиками и копчёной осетриной, почувствовал, как сходит озноб, и повёл речь о том, с чем был послан:

   — Князь Иван, низко кланяется тебе сродник твой князь Андрей Старицкий. Он в большой печали и тебя зовёт попечаловаться за его кровного брата Юрия Дмитровского.

   — Что ж печаловаться? — отозвался князь Иван. — Тем не поможешь Юрию, и Глинских тем не удивишь. Не сказывал ли тебе князь Андрей, как мыслит высвободить Юрия из-за сторожей?

   — Сказывал. Потому я и примчал в Москву, дабы миром порадеть за истинного наследника Мономахова трона. Побудить всех, кому близок Юрий Дмитровский и кому чужды Глинские-иноземцы. И слово князя Андрея я привёз в первую голову. Назови, княже, всех москвитян, к кому могу войти с доверием.

   — Зачем только москвитян? А тверичи, ростовские, рязанские, владимирские и иные? Как обойти их? Теперь вся Русь пойдёт на Глинских. Считай, что мы, ярославские, первыми сойдёмся с чужеземными татями. Да встанут плечом к плечу с нами князья Кубенские, Слуцкие, Прозоровские, Морозовы-Тучковы, Глебовы-Засекины, Шаховские и Хохлаковы. — Князь Иван долго и с жаром называл фамилии многих славных княжеских и боярских родов, кои, как он считал, по первому зову поднимутся на защиту наследника трона Рюриковичей.

На другой же день сам Иван Ярославский и Фёдор Колычев пошли по кругу с призывом порадеть за истинного престолонаследника. Но всё оказалось не так просто, как мыслил горячий Иван Ярославский, как рассчитывал осторожный Андрей Старицкий. Прошло много дней, протекли недели, а раскачать-поднять московских вельмож не удалось. И время было упущено. Страх тяготел над князьями и боярами с того самого часа, как по воле государева опекуна Михаила Глинского вслед за Юрием Дмитровским и его придворными был схвачен и заточен в тюрьму князь Андрей Шуйский.

Позднее Фёдор вспомнит и переберёт в памяти всех, кого называл Иван Ярославский, помолится за спасение их душ, потому как все они будут уничтожены князьями Глинскими. С ними поступят коварно. Все они будут позваны в Кремль для беседы и советов по государеву делу. И там, в Столовой брусяной палате их всех возьмут под стражу и заключат в тюрьму.

К самому Фёдору Колычеву судьба окажется милосердной. Недели две он мотался по Москве, пытаясь вразумить столбовых россиян на противоборство с Еленой Глинской. Но однажды вечером, накануне Масленицы, подъезжая к дому дворянина Михаила Плещеева в надежде застать дома Алексея Басманова или перекинуться двумя добрыми словами с его жёнушкой Ксенией, он был остановлен конными воинами. Во главе их ехал боярин Иван Овчина. Он встал поперёк пути Колычева и тихо, но внятно сказал:

   — Зачем ты шастаешь по дворам? Твои потуги тщетны. Остерегись отныне, добром говорю.

   — С чего остерегаться, Иван Фёдорович? Две недели всё дома сижу. Да вот сегодня собрался навестить своего друга Алёшу Басманова, — ответил Фёдор.

   — Полно вздор городить! Как спущу с цепи послухов и видоков, обрешут тебя за милую душу. И друга подведёшь и сам до гробовой доски не отмоешься. А из-за чего? Того не ведаешь. — Иван Овчина совсем близко подвинулся к Фёдору и прошептал: — Князь Юрий Дмитровский преставился. Сказывают, угорел в келье.

   — Вон как! Да за что же его угрели? — выдохнул Фёдор.

   — Да вот так. Только никто не угревал. Молвили, уснул он, как младенец, и отошёл к Богу от нервного сотрясения. А тебе жить надо. Жить! — нажал Овчина на нужное слово. — Потому езжай на подворье к братьям, сиди и носа не показывай. А там скоро на ордынцев пойдём, потешимся. Хочешь, я тебя вместе с Басмановым в свою рать возьму? Там и свобода ваша живёт. Понял?

   — Спасибо, Иван Фёдорович, понял, — ответил Колычев и, не испытывая судьбу, миновал палаты Плещеевых, направил коня домой.

Услышанное от Ивана Овчины больно укололо Фёдора. Он ехал и думал о том, что князь Юрий Дмитровский вёл себя не как мудрый и прозорливый муж, умеющий взвесить свои силы и мощь противника, а как легкомысленный и отчаянный человек. И вот он схвачен. Лишён жизни. Насильственно. «А что дальше?» — задал себе вопрос Фёдор и не нашёл ответа. Одно он уяснил твёрдо: смерть Юрия Дмитровского освобождала его от долга перед князем Андреем Старицким, потому как сей князь не домогался трона, был верен крестному целованию. Так думал Фёдор, добираясь до Заяузья на подворье своих братьев.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ РАСПРАВА


Великая княгиня Елена после смерти супруга недолго предавалась печали. Да и времени на то не было. Вокруг неё шла тайная и явная борьба за власть. И сама она в этой борьбе играла не последнюю роль. Она не хотела смириться с тем, что рядом с её родным сыном встали опекуны, в коих она не нуждалась. И хотя Михаил Глинский был её дядей, она терпела его с трудом.

Как выпустили князя из тюрьмы, он изменился до неузнаваемости. В нём пробудились все худшие стороны характера. Спесивый и высокомерный, он жаждал власти. Он хотел быть не одним из опекунов, а единственным правителем державы при малолетнем великом князе. Однако у его племянницы были другие расчёты. Елена тоже стремилась к единовластию.

Дмитрия Бельского княгиня не терпела вовсе. Он домогался её внимания, пытался опорочить князя Ивану Овчину, занять место любовника при Елене. Однако великая княгиня любила Ивана Овчину искренне, не прятала своих чувств и в соперниках не нуждалась. С дворцовыми интригами она рассчитывала управиться без потерь для себя. А вот заговор князя Юрия Дмитровского и его сторонников напугал Елену серьёзно. Это была прямая угроза жизни как её, так и её сына, великого князя Ивана. Однако с помощью верного друга Ивана Овчины ей удалось упредить заговорщиков. Спустя девять дней после кончины Василия Елена позвала Ивана Овчину на тайную беседу и сказала ему:

   — Ты, мой любезный друг и мой любый, всё знаешь о том, что замышляет Юрий Дмитровский. Потому возьми его в хомут моим именем. И всех его сподвижников.

   — Ждал твоего повеления, матушка. А у меня всё готово. Нынче же в ночь и обратаю их.

   — Славный мой рыцарь, как бы я без тебя жила, — сверкая от возбуждения чёрными глазами, произнесла Елена.

   — Ради тебя, любая, я готов на всё.

Так и было. Ранней ночью одиннадцатого декабря на подворье Юрия Дмитровского налетели ратники Ивана Овчины и в одночасье взяли под стражу князя и более двадцати его вельмож. Князь Юрий спросил Ивана Овчину:

   — По чьей воле, лихой князь, ворвался ко мне?

   — По воле государя Ивана Васильевича. Да ежели ты не нарушал крестного целования, тебя утром и отпустят в Ярославскую землю, — с ясным ликом ответил Иван Овчина.

Но никому из ярославцев даже не предъявили обвинения в клятвопреступлении, и они сгинули в подземельях Кремля.

Спустя несколько дней княгиня Елена встретилась с Михаилом Глинским. И эта встреча была тайной. Говорила Елена полунамёками:

   — Дядюшка, вижу угрозу моему дитяти Иванушке. Порадей за него, любезный, отведи беду.

   — Кто ему угрожает, матушка? Вроде бы все вороги в сидельнице.

   — А ну как вырвется оттуда клятвопреступник князь Дмитровский? Соберёт он силу великую и лишит жизни нашего соколика.

   — Понял, матушка Елена, порадею, — ответил князь Глинский.

Он знал, что Юрий Дмитровский сидел в той же каморе, в коей некогда скончался великий князь Дмитрий. Ведомо было Глинскому и то, как Дмитрия лишили живота. «В жизни многое повторяется», — подумал Михаил Глинский и решил уготовить то же самое дяде Дмитрия, Юрию Дмитровскому. И Иван Овчина был прав, сказав: «Уснул он, как младенец, и отошёл к Богу».

У великой княгини Елены прибывали силы. Смущало её лишь то, что в Москве появился отшельник Ипат. Елена боялась этого человека, знала его силу и не ведала, как укротить её.

Ипат пришёл в Москву вскоре после смерти великого князя Василия. Высокий, крепкий, со смоляной бородой, с глазами, горящими, аки сатанинские, он пугал не только москвитянок, но и бывалых московских мужей. Сказывали, что под его взглядом купцы доставали из-за пазухи кошели с деньгами и с поклоном, ни за что ни про что отдавали чародею. Однако Ипат недолго бродил по московским улицам. Однажды он вошёл в Кремль, дождался часа, когда великая княгиня выходила из дворца и шла в Благовещенский собор на литургию. Тут-то он и показался Елене. И взглядом ожёг, напомнил о себе. Елену что-то перенесло в лесную чащу за Боровск, в чертог отшельника Ипата, вспыхнула молния и озарила всё, что с нею происходило без малого три ночи и три дня, чего она ранее не помнила, не ведала. И всё, что она увидела, чему явилась участницей, блаженно отозвалось в её душе. Елена улыбнулась Ипату и сделала лёгкий поклон, нисколько не заботясь о том, как примут сей знак внимания к чужому человеку её приближённые.

А Ипат уже любовался маленьким великим князем, который держался за руку мамки-боярыни. Он сумел поймать глаза княжича Ивана и пронзил его своим взглядом. Великий князь вздрогнул, зажмурился и побледнел. Но прошло несколько мгновений, и он ощутил в груди облегчение. В его сердце зажглась смелость, и Иван сказал Ипату:

   — Ты мне люб. Приходи на трапезу в мои палаты.

Князь Михаил Глинский, который шёл за Еленой, тоже обладал сильным обжигающим взглядом, но оказался слабее Ипата и ощутил на спине озноб. И будь в сей миг его власть, он погнал бы из Кремля чародея, но не решился и слова вымолвить: Глинский знал от княгини Анны, кто перед ним. Лишь дерзкий воевода Иван Овчина не смутился перед странным пришельцем. И когда Елена с сыном ступили на паперть собора, он подошёл к Ипату и произнёс:

— Пустынник, ты забудь, что тебя звали в княжеские палаты. Там тебе нет места.

Однако Иван Овчина ошибался. Ипат через день появился в великокняжеском дворце и был принят с почестями. Одет он был не в рубище отшельника, а в московские городские одежды, кои носили не бедные люди. О том позаботилась мать Елены, княгиня Анна, которая по праву считала Ипата близким человеком.

Раскол в стане Елены Глинской начался с малого. Боярин Иван Овчина хотел защитить честь великой княгини и уберечь её от влияния Ипата. Он знал о связи Елены с Ипатом, случившейся пять лет назад: один из дворовых воинов княгини Анны был его послухом. И теперь князь Овчина боялся новой вспышки порока Елены. Да и ревность к Ипату одолевала Овчину, потому как он который год был любовником Елены. Княгиня Анна не любила Ивана Овчину и взялась исподволь настраивать против него дочь и Михаила Глинского. Дядя великой княгини Михаил Глинский о своём пёкся. Иван Овчина переходил ему дорогу и оттеснял его от кормила государственной власти. Вскоре же допущением Елены Овчина стал правителем, хотя и неофициальным. Глинский не мог простить Овчине его дерзкие происки. А Елена не потерпела потуги матери и дяди вбить клин в отношения с близким ей боярином. И тогда княгиня Анна пошла на разрыв с дочерью и благословила князя Михаила на бунт против великой княгини. Князь Глинский пошёл на поводу у княгини Анны и, строя планы на будущее, возмечтал о многом даже сверх меры.

Начиная борьбу за власть, за управление державой, Михаил Глинский решил, что, пока великий князь малолетний, нужно добиваться слияния России с Литвой, что пора на смену ушедшей с Василием Третьим династии Рюриковичей воссоздать династию Ольгердовичей, к коей князь причислял и себя. Видел Михаил Глинский на себе венец и бармы царские. И всё казалось князю, шло, как задумал. И судьбы племянницы и её сына были уже решены. Близился день дворцового переворота, и были уготованы места Елене и её сыну в одном из глухих северных монастырей. Таких мест на Руси для коронованных особ всегда хватало. И послушайся Глинский княгини Анны, быть бы дворцовому перевороту успешным. Она же настойчиво твердила, упрашивала:

   — Начинать тебе надо не с Елены и Ванюшки — они птицы малые, — а с кобеля Ивана Овчины. Уберёшь его, и всё пойдёт с Божьей помощью. Тут отшельник Ипат Боровский снадобьице мне принёс. Пять капелек в сыту[29] сольёшь, и сон Овчине придёт вечный.

   — Семь бед — один ответ. Исполню, Аннушка, — согласился поначалу Глинский.

   — Теперь о другом слушай. Ноне вторник. Тебе Ивана до четверга надо убрать. А в пятницу чтобы на моём подворье все воеводы и князья тебе верные собрались. Да предупреди их, пусть приготовят оружных холопов. А как будешь вельмож собирать, не обойди вниманием воевод-полковников, кои при ратях стоят. Поклонись князю Семёну Бельскому. Ещё его брату Ивану. Окольничего Ваню Ляцкого приласкай: дюже отчаянный человек. На Ходынском поле князь Иван Воротынский с полком стоит, его моим именем позови. Не обойди и Богдана Трубецкого. Все они Ивану Овчине нелюбие таят и рати приведут. Что тогда Елена со своими стрельцами да иноземными гренадерами сделает? Да и ещё поберегись Басмановых и Колычевых. До них чтобы и слуху не дошло о нашем сговоре. Первые Ивана-княжича чтут, вторые Андрея Старицкого прочат в государи.

Так беседовали князь и княгиня Глинские, замышляя покушение на родных и близких им Елену и маленького Ивана.

Но тайная беседа на Варварке у тёплой печи не осталась неведомой людям князя Ивана Овчины. Он с ними поспевал всюду. И по этой причине ни княгиню Елену, ни Ивана Овчину, ни многих воевод, кои стояли за их спинами, подготовка к бунту и перевороту в Кремле не застала врасплох.

Боярин Иван Овчина знал, что князь Михаил Глинский — его злейший враг. Но поначалу он не предполагал, что стремление Глинского захватить власть зайдёт так далеко. Когда же правитель узнал, что грозит ему, Елене и маленькому великому князю, он запустил во всю силу Разбойный приказ, в коем со времён Василия Третьего служило так много послухов и доглядчиков, что их хватило бы приставить к каждому пятому горожанину. Они были всякие: конюхи, возницы, стольники, сенные девицы, коробейники, рынды. Все они исправно служили государеву делу, да прежде всего увёртливому князю-боярину Ивану Овчине. Потому главный телохранитель Елены знал о потугах Михаила Глинского всё, чтобы в нужный час пресечь действия пронырливого князя. И встреча Глинского с боярами, князьями и воеводами — недругами престола — на Варварке в палатах княгини Анны была ведома конюшему до последнего слова. И сыты Иван Овчина не пил в эти дни в Кремле по той причине, что знал об уготованном ему.

В памятную для многих москвитян пятницу подьячий Илюшка Карпов провёл близ заговорщиков на Варварке весь вечер. Умению Илюшки проникать в тайная тайных можно было лишь удивляться. Он был умным, ловким и учился сыску у своего отца Фёдора Карпова, дипломата, посла, сочинителя. На подворье Анны Глинской он пришёл днём под видом коробейника. Покружил по двору, в людскую зашёл, челяди товар показал-продал да на конюшню сходил, там и покинул подворье. Ан нет, в его кожушке и треухе, с коробом на груди удалился с подворья сторожевой холоп Анны Глинской, а Илюшка затерялся в княжеских покоях да нашёл себе место близ трапезной, где собрались заговорщики.

Ещё до рассвета на другой день, когда Москва почивала, к дому на Стромынке подкатил крытый возок и исчез во дворе. Раннего гостя встретил дядя Илюшки Карпова и увёл в дом. Там при свете лампады перед Иваном Овчиной возник сам Илюшка и поведал всё, что услышал в палатах княгини Анны Глинской.

— Было так, Иван Фёдорович-батюшка, — начал Илюшка. — Сошлась седмица бояр-князей: Богдан Трубецкой, Иван Воротынский, Иван Ляцкий, ещё братья Иван и Семён Бельские да сами Глинские — Анна и Михаил. — Илюшка говорил твёрдо, без запинок, словно читал с листа. — Беседу повёл князь Глинский. Сказал он: «Трудные времена настали для нас. Потому позвал вас, други, дабы мудростью вашей осветить путь. Советуйте, да вкупе исполним всё рьяно». И ответил Семён Бельский: «Устали мы от этих худых времён, а всё из-за него, Овчины-самозванного, правителя и прелюбодея. Пора плечи расправить». И тут распалился Иван Ляцкий: «Власть нашу уворовали Елена и Овчина. Совету бояр мудрых стоять бы опекунами при малолетнем государе. Но никто там ноне не считается ни с Бельскими, ни с Глинскими, ни с Воротынскими и Трубецкими. Власть в приказах у безвестных дьяков, а над Россией — у кобеля Овчины. И как же ты, князь Михайло, муж мудрый, дал волю своей племяннице, дабы она над тобой и над нами торжествовала!» — «Скорблю, но сие так, — покорно произнёс Глинский. — Хотя княгиня моего роду-племени, но мы, Глинские, как и вы, нынче не у кормила власти. Потому спрашиваю: готовы ли вы свергнуть Ивана Овчину и очистить Кремль от прелюбодейки?» И вновь поднялся князь Иван Ляцкий: «С тем мы и собрались, чтобы едино ударить по татям». И он призвал: «Поклянёмся же на кресте в верности делу, поклянёмся равно разделить удачу, встать первыми близ великого князя. Кто им будет, пока не ведаю!» И ответил князь Глинский: «Клянусь до смертного одра быть верным товариществу!» И все поклялись в том же. И тогда Семён Бельский сказал: «Отныне мы в боевом строю. Завтра же шлите своих людей в вотчины, пусть вашим словом ведут в Москву оружных холопов. Ты, князь Воротынский, и ты, князь Трубецкой, готовьте полки, дабы встали ратники на стены Кремля против наёмников Елены. Сроку на сборы нам пять дней. Там Елене и Ивану отдадим должное и поведём Русь». Вот и всё, боярин-батюшка, что наловил, — с облегчением вздохнул Илюшка, выложив добытое.

   — На том спасибо за верную службу. Будет тебе и награда, — ответил Иван Овчина и достал из кармана кафтана золотой червонец. — А пока вот тебе для начала на гостинцы и гульбу. Но о службе не забывай, будь под рукой.

Спустя день после сговора с единомышленниками конюший Иван Овчина с благословения великой княгини принял ответные меры. Под благим поводом — стояния на Оке против татар — были отправлены в Коломну и под Серпухов полки князей Воротынского и Трубецкого. Да туда же умчались гонцы с наказом воеводам Фёдору Лопате и Ивану Горбатому-Шуйскому вести свои полки на отдых в Москву. Через день Иван Овчина распорядился закрыть на всех заставах решётки и не впускать в Москву никакие ватажки. В эти же дни конюший Иван Овчина получил благословение своей возлюбленной Елены взять под стражу её дядю, Михаила Глинского. Ночью, нежась в постели великой княгини, Иван спросил:

   — Соколица моя ясная, ты ж не будешь страдать сердешно, ежели упрячем твоего дядюшку?

   — Боюсь его, аспида, он коварен не только для меня, он и родную дочь уязвил бы. Как я упрашивала его отправить в монастырь князя Юрия Дмитровского, как просила не трогать дмитровских вельмож! Потому говорю: не будет у нас с ним мира и согласия. И ежели я его не одолею, то он возьмёт верх.

На другой день утром конюший Овчина велел дьяку Разрядного приказа Третьяку Ракову найти Фёдора Колычева и немедленно позвать на службу.

   — До захода солнца мне должно увидеть его, — наказал он Дьяку.

Третьяк встретил Фёдора Колычева. Он шёл в Кремль, но, выслушав Ракова, направился в приказ, там и застал Овчину.

   — И во благо, что отозвался скоро, — заметил тот, увидев Фёдора.

   — Слушаю, князь-батюшка, — произнёс Фёдор.

В приказном покое было душно, тесно от множества служилых дьяков и подьячих. Овчина увёл Фёдора во двор.

   — Позвал я тебя, боярин, затем, чтобы ты должок уплатил.

   — В долгах ходить тошно и непривычно. Потому спрашиваю, князь-батюшка, в чём моя справа? Посильна ли?

   — Тебе всё посильно, — улыбнулся Иван. — Нынче в ночь пойдёшь с моими людьми к князю Михаилу Львовичу Глинскому. Объявишь ему волю великой княгини и возьмёшь под стражу.

   — Исполню, — ответил Фёдор. — Но ежели спросит, в чём его вины перед племянницей, тогда как?

   — Вину он узнает в пыточной. Но ты его не волнуй, скажи, что во дворце и услышит из уст великой княгини.

   — То верно. — Больше Фёдор ничего не сказал. Подумал же о многом, да прежде всего о судьбе князя Андрея Старицкого. Фёдор был уверен, что и князь Андрей обречён, но не знал, когда пробьёт его роковой час. «И спросить бы тебя, конюший Овчина, да боюсь: как бы не послал с конной сотней в Старицы привезти в Москву последнего князя на уделе». Спросил о воинах: — Когда и где мне взять ратников?

   — Вечером придут на ваше подворье. Десятским у них ратник Карп, сын боярский. Славный молодец.

Красавец Овчина казался мягким, обходительным. Его голос ласкал слух, он никогда не был злобен языком и лицом, но действа его были жестоки и непредсказуемы. Посылая ратников на подворье Колычевых, конюший накрепко привязывал к себе Фёдора и при любых поворотах дворцовой борьбы сделал бы его соучастником своих происков. Так и случилось бы, да коса на камень нашла, и поворот судьбы Фёдора Колычева для Ивана Овчины тоже оказался непредсказуемым.

Фёдор расстался с Иваном Овчиной и вернулся на подворье братьев. До вечера он мыкался, не находя себе места. Однако в сумерках сумел уснуть и проспал часа три. Проснулся в настроении хуже некуда. Вышел во двор, чтобы освежиться на морозе, но и стужа не помогла обрести равновесие. Фёдор был мрачен. Душе претило окунуться в дворцовую свару. Грязную, по мнению Фёдора, потому, что ни у той, ни у другой стороны не было дела до россиян. Живут они в неустроенности, ну и пусть. А две ватаги сойдутся по одной корыстной причине: ухватить покрепче в свои руки власть, престол. Они же, эти злочинцы, вкупе удушили истинного наследника престола — князя Юрия Дмитровского. Знал теперь Фёдор, что смерть Юрия на совести Елены и Михаила Глинских.

Карп приехал вовремя, привёл с собой десять конных молодцов, перед которыми и крепость не устоит, не то что усадьба князя под защитой холопов. Да и на защиту опальный князь не имел права: вершилось государево дело.

Фёдору вывели из конюшни коня. Он легко взметнулся в седло и подал голос:

   — За мной! Бог свидетель, мы выполняем свой долг.

От Заяузья до палат князя Михаила Глинского рукой подать. Но, покинув подворье братьев, Фёдор не спешил. Он покружил по улицам, словно путал след, посмотрел, нет ли где ватажки, — всюду было пустынно. Он отдалял неприятные минуты, кои ожидали его в палатах Глинских. Однако сколько ни кружи вокруг да около, а повеление великой княгини нужно было выполнять. И Фёдор неожиданно ударил коня плетью и рысью помчался вперёд. Вот и Варварка. За подворьем бояр Захарьевых сразу же палаты Глинских. Фёдор властно постучал в ворота. На дворе послышался говор, и кто-то громко спросил:

   — Кого нелёгкая принесла?

   — С государевым делом! Открывай ворота!

Но ворота не открыли, лишь из калитки на миг выглянул холоп. Карп в то же мгновение коршуном слетел с коня и вломился во двор. Холоп только ойкнул и отлетел от ворот. А Карп уже распахнул их.

   — Давай, боярин! — закричал он.

И конные въехали на подворье. Тут поднялась суматоха. По двору забегали челядинцы, будто они и не спали, да вскоре скрылись в палатах, закрыв за собой двери. Князь Михаил Глинский, коего уведомили о появлении государевых воинов, вместо того, чтобы отдаться на волю судьбы, приказал всем холопам вооружаться.

   — Никого не впускать! Рубить всем головы! — крикнул он своим людям. — Да саблю мне, саблю подайте!

Фёдор спешился и вместе с Карпом подбежал к дверям палат, постучал рукоятью сабли, потребовал:

   — Князь Михаил, именем государя великого князя открой двери!

В палатах никто не отозвался. Сам князь Глинский скрылся в опочивальне с двумя вооружёнными холопами. Они закрыли двери и завалили их всем, чем было можно.

   — Врёте, пся крев! — ругался князь. — Я вам не дамся, я порублю ваши головы!

Глинский знал, что его ждёт. За последние дни к нему трижды приходили от великой княгини и звали в Кремль. Он выгонял посыльных из палат. Но четвёртого посыльного — от княгини Анны — он выслушал. Она уведомляла, что их заговор раскрыт и ему не дано осуществиться. Он не поверил Анне. Теперь же понял, что она говорила правду, и знал, что племянница не простит ему измены. Когда-то князь был сильным воином, воеводой, храбро бился в сражениях и даже против русских, когда служил под знамёнами литовского государя Александра. Как он был ловок и силён в молодости! «Так неужели я ослаб духом? — взвинчивал себя князь. — Неужели испугаюсь принять смерть в схватке с врагами? Нет, тому не бывать!» И он выхватил из ножен саблю.

Воины Карпа уже выломали двери в палаты, ворвавшись в них. Осмотрев трапезную и другие покои и не найдя в них князя, Фёдор велел ломать дверь в опочивальню. Десять пар крепких рук схватили тяжёлую скамью, разбежались и ударили в дверь. Она раскололась, и только шапки полетели в разные стороны. Миг — и воины уже в опочивальне. Фёдор вбежал следом.

   — Ни шагу! Зарублю! — крикнул ему Глинский.

Фёдор опустил свою саблю, остановился в трёх шагах от князя. Он не спешил скрестить оружие.

   — Спрячь саблю, Михаил Львович. Ты обречён. Велено именем великого князя отвезти тебя в Кремль.

   — Я прежде тебе голову снесу! — вновь крикнул Глинский и замахнулся саблей. — В России нет великого князя. Свидетельствую: сын Елены Иван не есть сын великого князя Василия! Он — плод разврата! Тому очевидица её мать княгиня Анна. Она свела свою дочь с черкесом Ипатом. Он ноне в Кремле! Возьми его в хомут, и он откроется. Теперь уходи! Завтра я сам приду в Кремль и скажу своё слово Боярской думе. И пусть бояре меня судят, ежели есть за что!

Слушая откровения Михаила Глинского, Фёдор невольно встал на его сторону. Ведь ежели всё так — а он уже не сомневался в том, — как можно подвергать Глинского и всех его сторонников, истинных россиян, опале: они же против вознесённого на престол чужеродного княжича? И у Фёдора дрогнула рука с саблей: как можно наказывать за правду? Он миролюбиво сказал:

   — Хорошо, князь, насилия я над тобой не свершу. Но тебе должно сей же час, а не завтра идти с нами в Кремль. Иван ещё великий князь, и он на троне. Его повеление для нас от Всевышнего. Но ты не страшись, мы тебя не тронем.

   — Полно, боярин. Тебе должно знать, сколь жестоки те, кто стоит возле Елены. И сам я, случись, отправил бы изменника на дыбу.

Глинский вспомнил, как тридцать лет назад расправился за неверность с земским маршалком паном Яном Заберезским. Он ворвался со своими уланами в спальню маршалка и, не дав ему прийти в себя от сна, отрубил голову, велел уланам вынести её и бросить в колодец. «И как они помилуют меня, если и я, и там, в Кремле, — все мы палачи». И вовсе неожиданно для Фёдора князь Михаил сделал выпад и достал его саблей. Не сделай Фёдор малого движения в сторону, сабля пронзила бы ему грудь. Она пропорола лишь кафтан и холодной сталью коснулась тела. В то же мгновение Фёдор вложил в свой удар всю силу и, выбив из рук князя саблю, крикнул воинам:

   — Вяжите его!

Карп прыгнул на князя, сбил его с ног, заломил руки за спину. Другой воин тут же стянул их сыромятным ремнём. Когда князя вывели из опочивальни, Фёдор велел воинам найти крытый возок. И вскоре пара лошадей подкатила возок, воины упрятали в него князя и повезли в Кремль.

В великокняжеском дворце в этот вечер никто не ложился спать. Придворные и сама княгиня Елена ждали, когда приведут заговорщиков. Случилось сие по внушению Ипата. Сначала жажда увидеть своих врагов проснулась в Елене и конюшем Овчине, потом и в пятилетием великом князе. Чародей не сказал им ни слова, лишь глазами поиграл возле них да что-то пошептал. Когда ожидание затянулось, Елена обратилась к Ивану Овчине:

   — Любый, ты выйди, посмотри, может, кого уже изловили.

Князь ушёл, и вскоре перед княгиней предстали братья Семён и Иван Бельские. Они были покорны, в глазах затаился страх, на лицах — следы побоев.

   — Зачем вы вздумали бунтовать? Вы хотите власти? Разве мало её у вас в вотчинах?

Братья стояли, низко опустив головы, молчали.

   — Матушка, их надо батожками, и они заговорят, — подал голос великий князь, за спиной которого стоял его кормилец Ипат.

   — Они того заслужили, государь, — ответила Ивану мать и приказала: — Уведите их в пыточную.

Лишь только увели Бельских, в палату втащили бушующего и непокорного князя Ивана Ляцкого. Он бился в руках стражей, матерно ругался. И первым обвинил его в бунте малолетний Иван.

   — Он мне противится! Мне! — закричал великий князь. — Бить его батожками да покруче!

Фёдор Колычев с воинами появился в Кремле последним. Иван дремал в кресле. Елена с Овчиной мирно беседовали. Ипат сидел возле печи, тоже дремал. Когда Фёдор доложил, что князь Глинский доставлен во дворец, Иван Овчина сказал Елене:

   — Матушка великая княгиня, может быть, сего изменника сразу в Тайнинскую башню отправить?

   — Нет, Иван Фёдорович, хочу посмотреть дядюшке в глаза, — отозвалась Елена. — Вели его привести.

Услышав от конюшего Овчины повеление великой княгини, Фёдор с облегчением подумал: «Будет прощён!» Он развязал князю руки и вместе с Карпом повёл его в палату. Князь Михаил расправил плечи, гордо вскинул голову и предстал перед племянницей и великим князем Иваном с гневом на лице и глазами, сверкающими злым огнём. Увидев Ипата, он поспешил к нему и, ткнув пальцем в грудь, крикнул:

   — Вот главный злодей нашей беды! Он очаровал тебя колдовством, Елена, и ты нас отвергла!

Ипат попытался обуздать ярость литвина, ожёг его властным взглядом. Но нашла коса на камень: взгляд чёрных глаз Глинского оказался не менее силён, чем у Ипата. Они долго буравили зрачками друг друга. И всё, может быть, кончилось миром, если бы князь Михаил не метнул свой дикий взор на полусонного Ивана. Он встрепенулся и закричал испуганным голосом:

   — Матушка, обереги меня!

Елена подбежала к сыну и заслонила его от Глинского.

   — Чем ты напуган, родимый? — спросила она.

   — Он уколол меня, мне больно. У него глаза колючие! Я не хочу их видеть больше! — Иван заплакал.

Елена повернулась к Овчине и властно произнесла:

   — Иван Фёдорович, уведи его. Да именем великого князя лиши колючих глаз. Упрячешь его в камору, в коей сидел. — И Елена с ненавистью посмотрела на дядю.

Ноги у князя Михаила подкосились, он упал на колени и взмолился:

   — Ленушка, пощади! Не я ли твой радетель?!

Великая княгиня словно не слышала его мольбы, жёстко приказала Ивану Овчине:

   — Да убери же его, конюший!

Овчина сделал знак Карпу, тот подбежал к нему, они подхватили князя под руки и поволокли из палаты. Конюший тут же распорядился:

   — Колычев, отправь заговорщика в Тайницкую башню. Да жди меня!

Он вернулся в палату, подошёл близко к Елене, попросил:

   — Повтори, что сказала во гневе: должно ли ослепить твоего дядю?!

   — Должно. Такова воля великого князя, — ответила Елена и отвернулась от конюшего.

Он же посмотрел на Ивана. Взгляд его был печальным и осуждающим. Овчина хотел попросить о милости к престарелому князю, но передумал: понял, что милости не будет. Ушёл. А великий князь смотрел вслед конюшему так, как дети в его возрасте не смотрят. Это был жестокий взгляд. И было ясно, что великий князь не забудет осуждения Овчины. Пройдёт не так уж много времени, когда юный государь Иван повелит засадить конюшего Ивана Овчину в земляную сидельницу и уморить его там голодом.

Придя в пыточную, Овчина кликнул Колычева и сказал ему:

   — Позови дьяка Третьяка Ракова и передай волю великого князя. Да проследи, дабы исполнили точно.

Колычев не был робким человеком, но тут его взяла оторопь. Овчина толкал его на соучастие в казни. Но Фёдор одолел минутную слабость. «Ан нет, тому не бывать!» И тихо, но твёрдо ответил Ивану Овчине:

   — Боярин, тебе велено исполнять дело, ты и пекись!

   — Как смеешь перечить! Или сам рвёшься в руки катов, так есть за что! Сей миг крикну видоков!

   — Коль так, чини неправый суд и надо мной! Да поспешай!

Выговорив это, Фёдор покинул башню, прибежал на Соборную площадь, за нею у коновязи нашёл своего коня, взметнулся в седло и покинул Кремль. Он примчал на подворье братьев, разбудил их, сказал, что вынужден покинуть Москву и вернуться в Старицы. Братья все поняли, помогли ему собраться в путь, вместе с ним снарядили в дорогу Доната и двух воинов, кои пришли с Фёдором из Стариц, и проводили до ворот.

   — Берегись теперь, Федяша, как бы и в Старицах тебя не достали, — предупредил боярин Андрей.

   — Бог обережёт и помилует, — ответил Фёдор и расстался с братьями.

В этот час в Тайницкой башне Кремля князя Глинского привязали в столбу, палач взял с жаровни калёный железный прут и дважды ткнул князю в глаза, дабы не смущал больше своим острым взглядом маленького тирана. Михаил Глинский зашёлся в истошном крике и потерял сознание. Великий князь Иван в эту пору уже сладко спал. А его матушка, выросшая на руках князя Михаила Глинского, сидела с Иваном Овчиной и кормильцем Ипатом в трапезной и пила княжью медовуху в знак одоления заговорщиков. Елена была в хорошем расположении духа. А конюший Овчина сидел задумчивый. Он был озабочен поведением Фёдора Колычева. Хотелось конюшему наказать строптивого боярина, но что-то сдерживало его от этого побуждения. Над этим и маялся сей совестливый человек.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ НЕ ИДИ ВСТРЕЧЬ


Князь Иван Овчина-Телепнёв недолго терзался сомнениями по поводу дерзкого поступка Фёдора Колычева. Ему захотелось, сменив милость на гнев, наказать непокорного боярина. И он считал, что должен сделать это в назидание другим. Да, князь Иван знал, что род бояр Колычевых силён и знатен заслугами перед державой, корнями уходят в далёкое прошлое. В одной Боярской думе их из года в год заседало не меньше седмицы, а то и более. Были из них и председатели думы. А о службе во Дворцовом, в Посольском и в Разрядном приказах и говорить нечего: все Колычевы через них прошли. И всегда они служили исправно. А вот меньшой из них, Фёдор, дворцовую службу вёл неисправно, теперь же и норов неуёмный проявил. Так почему бы его не наказать?

И пока над князем Михаилом Глинским каты вершили в Пыточной башне расправу, князь Иван придумал, как привести ослушника Колычева в повиновение. А чтобы от государевой службы не увиливал, был исполнителен и послушен, князь Овчина нашёл ему такое дело, от которого он никак не мог бы отказаться, ежели не хотел попасть в немилость у самой великой княгини.

Еленой Глинской было уже решено выслать в глухие и губительные места мятежников бояр Ивана Ляцкого, братьев Семёна и Ивана Бельских и князя Ивана Воротынского. Вот и отправит он Фёдора Колычева повелением государыни гнать их по этапу в места отдалённые. Знал он, что на пути к тем гиблым местам погонщикам достаётся тягот не меньше, чем погоняемым.

Не мешкая, чтобы Фёдор далеко не умчал, не спрятался за спины дядьёв и братьев, князь Иван Овчина призвал в свои покои верного десятского Карпа, во всех делах рьяного и твёрдого, и сказал ему душевно:

   — Вот что, друг Карпуша, бери своих воинов и отправляйся сей же миг на поиски Федяшки Колычева. Отлови его и приведи под белые руки ко мне.

   — Исполню, князь-батюшка, — ответил Карп. — В Заяузье или на Пречистенке он, поди, у братьев.

   — Ищи всюду.

   — Так и будет, князь-батюшка.

Иван Овчина помедлил отпускать Карпа, пришла, как ему показалось, ещё одна благая мысль: послать на поиски вместе с Карпом дружка Колычева, Алёшку Басманова. Слышал Овчина, что молодой воевода долечивался дома после ранения. Счёл Овчина, что умный Федяша сразу поймёт, что не для утехи или сурового наказания ищут его, вспомнит хождение в Каргополь и одумается. Сказал Карпу:

   — И вот что ещё, Карпуша. Ты допрежь, как идти за Фёдором, загляни на Пречистенке к Басмановым-Плещеевым и позови моим именем с собой за Федяшкой Алёшку Басманова.

   — Исполню и сие, — ответил Карп.

   — Теперь поспешай.

Иван Овчина ушёл в свою опочивальню, думая о том, что хорошо бы сейчас погреться возле свет Еленушки-государыни. Да время было не то — смутное, где уж тут до утех. И он решил отдохнуть от многотрудного дня. А Карп поспешил в казарму поднимать своих воев и вести их в ночь исполнять «государево дело».

Однако всё случилось не так, как мыслили себе князь Иван Овчина и десятский Карп. Первым делом Карп рысью повёл своих ратников на Пречистенку за Басмановым. Прилетев к подворью, он твёрдой рукой застучал в ворота. Вскоре вышел привратник, по стуку понял, что за воротами властные люди, открыл калитку. Карп уже сошёл с коня. Едва калитка приоткрылась, как он вломился во двор.

   — Веди к господину не мешкая, — строго сказал он молодому, но крепкому мужику.

Но привратник не поспешил исполнить волю Карпа.

   — Кто тебе нужен, воин? У меня два господина, старший и младший.

   — Государыня призывает к себе Алексея Басманова. Веди же к нему. — И Карп направился к палатам.

   — Так нет в покоях Алексея Даниловича, — спеша за Карпом, вымолвил привратник.

   — Где же он? — остановившись, спросил Карп.

   — В село Уборы к тестю уехал. Рыбку любит по ночам добывать.

   — Будь он неладен со своей рыбкой! — вскипел Карп. — Ты знаешь, у кого он там остановился?

   — Ведаю. Сказал же, у тестя. Там у дворянина Лыгошина и спроси в барском доме, скажут, где рыбачит.

Карп покинул подворье Басмановых, отправил трёх воинов в село Уборы к Лыгошиным, сам с оставшимися воинами полетел в Заяузье, оставив на потом палаты боярина Михаила Колычева на Пречистенке.

Но и там служилого ждала неудача. Братья Андрей и Гаврила встретили посыльного князя Овчины ласково. На вопрос Карпа, где Фёдор, ответили дружно.

   — Утром, как ушёл на службу, так и не приходил. Мы уж не знаем, что и подумать. Андрей вот все уши прожужжал: сходи, дескать, в Кремник[30], спроси князя Овчину, — пространно повёл речь боярин Гавриил.

   — Бояре вы непутёвые! — вспылил дерзкий Карп. — Я же вечером у вас был, и с Фёдором мы уехали.

   — Так мы того не видели, как он был дома, на службе задержались, — ответил Андрей.

   — Не видели! Теперь вот князь-батюшка Овчина велел привести его под белые ручки.

   — Эка поруха! — воскликнул боярин Андрей. — Да что же этот Федяшка самому конюшему встречь пошёл? Говорили же, не ломись на того, кто выше тебя. Да мы взгреем его, как появится в палатах, сами отведём к светлейшему.

Карп глазами позыркал по сторонам. Хотелось ему пошнырять по покоям и каморам, потому как чуял он, что его за нос водят. Да понял резон: тянули они время, дабы Федька куда подальше ушёл. Зыкнуть надумал на братьев, да попробуй: боярин Гавриил в Разбойном приказе служил, управу в сей миг на крикуна найдёт. Сказал братьям:

   — В Кремнике Фёдора нет. Час назад ускакал, не исполнив повеления конюшего. А дело то — государево.

   — Господи, надо же, — забеспокоился боярин Андрей. — Так, может, служилый, вместе его поищем? Может, он у нашего дяди Михаила на Пречистенке?

   — Да я сей же час и людей подниму, — засуетился Гавриил.

   — Ладно, свои люди есть, — ответил Карп миролюбиво, но добавил с острасткой: — Токмо пеняйте на себя, ежели утаили что и пошли в обман. Князь спросит!

С тем и покинул Карп палаты братьев Колычевых. Да побудил себя ехать к думному боярину Михаилу Колычеву, надеясь на авось. Но и от Михаила Колычева Карп уехал несолоно хлебавши. И уже злой, взвинченный, всю ночь мотался по Москве, поднимая кряду всех Колычевых, а их было больше десяти семей. Измотав себя и воинов до чёртиков в глазах, Карп вынужден был отправиться в село Уборы, потому как явиться к князю Овчине без «улова» смерти подобно. И только к вечеру следующего дня Карп вернулся с поисков, «отловив» в речных заводях на Москве-реке молодого воеводу Алексея Басманова.

Алексей был удивлён тому упорству, с каким искали его люди князя Ивана Овчины. Он попытался расспросить Карпа, зачем призывает его государев конюший, но Карп отделался от него короткой фразой:

   — Ничего мне неведомо!

   — Да врёшь ведь, — упрекнул Карпа Алексей. — Ну а если бы я не поехал? Тогда как?

   — Так воины при мне, сам понимай, воевода, — отозвался Карп.

И припомнилось Алексею, как он был отправлен в Каргополь. Тогда тоже до самого Каргополя он не знал, зачем его вытурили из Москвы. И нечто подсказывало ему, что ещё раз придётся изведать непредсказуемость поступков конюшего Ивана Овчины.

Вот и Кремль. Въехав в ворота, Басманов спешился, отдал стражу коня, чтобы поставил у коновязи, сам направился к Соборной площади.

В Успенском соборе только что закончилось вечернее богослужение. И когда Алексей подошёл к храму, на паперть вышла великая княгиня Елена Глинская, ведя за руку пятилетнего сына Ивана. За нею шли многие князья, бояре и среди них князь Иван Овчина. На людях он всегда держался в стороне от государыни, хотя вся Москва знала давно, насколько они близки. Увидев Басманова, который стоял неподалёку на площади, Овчина вышел из толпы придворных и направился к нему. Но Алексея заслонил Карп. Подойдя близко к князю, он тихо сказал:

   — Боярин-батюшка, Федяшки Колычева в Москве нет. Вчера ушёл через Хорошевскую заставу в Старицы: ратники его там опознали. — И не дожидаясь, что ответит на это князь, отошёл в сторону.

Басманов приблизился к Овчине.

   — Слушаю тебя, батюшка-князь.

Иван Овчина внимательно осмотрел Басманова, спросил:

   — Где это ты, Алёша, пропадал ночь? Небось девицу какую смущал?

   — Ан нет, батюшка-князь, у меня супружница есть. С тестем рыбной ловлей за Уборами на Москве-реке баловались. Страсть как любим с ним ночной лов. Сома пудового отловили.

   — Завидую тебе, сердешный. А у меня жизнь, как у белки в колесе. Да уж такая планида... Ты вот что скажи как на духу: где твой друг Федяша Колычев?

   — Не знаю и давно не видел.

   — И я не знаю. Да вчера он был возле той башни. — И Овчина кивнул в сторону Пыточной башни. — Шлея ему под хвост попала, и умчал он с государевой службы. Не надо бы ему идти встречь меня, негоже. А надобность в нём великая. И в тебе — тоже.

   — Говори, батюшка-князь, в чём моя служба? Правда, я ещё от раны не совсем оклемался.

   — Скажу, а как же! Да попозже. А пока ты Федяшу должен разыскать. Думаю, рана тому не помеха. Он, видимо, в Старицы уехал, к молодой жене. Сие похвально. Да ведь от службы убежал. Или я бы не отпустил его на побывку?

Алексей Басманов слушал Ивана Овчину внимательно и в лицо ему смотрел. Оно было ласковое, в глазах — одна доброта. И в сказанном не было подвоха: со службы без ведома нельзя уходить. А подспудное-то и не угадаешь — таков уж скрытный норов был у любимца государыни. Слышал Алексей многое о том, как захомутал мятежников Овчина. Такое не каждому по уму и по силам. Да борьба ещё не окончилась, и потому, видимо, нужен был конюшему боярин Фёдор. Алексей отозвался:

   — Знамо дело, что без послушания службы не правят.

   — Вот и я о том. Так уж ты, Алёша, завтра по первому солнышку отправляйся в Старицы, найди Федяшу да скажи, что надобность в нём большая и дело ему поручается государственной важности. А других наказов у меня и нет.

Алексей не хотел принимать это поручение. Он был твёрдо убеждён в том, что за ним кроется нечто подспудное. Да ведь не спросишь. И попробовал Алексей отбояриться от исполнения нежелательного наказа:

   — Ты, батюшка-князь, уволил бы меня от этого. Раной ещё маюсь, в седле долго не могу быть.

   — Зачем в седле? На Колымажном дворе возок по вкусу возьмёшь. И ратников тройку дам. Карп тебе во всём поможет. Да вижу я, чем ты маешься. Но государеву службу нужно кому-то вершить. А коль жребий на тебя пал, так ты уж не перечь мне, Алёша. — Иван Овчина посмотрел на толпу придворных, на Елену Глинскую. Все они стояли близ Красного крыльца и ждали его. — Иди же, Алёша, отдыхай, а утром Карп с подорожниками к тебе явится. — И конюший поспешил к ожидающей его государыне.

Алексей не спешил покинуть Соборную площадь. Он огляделся кругом — всюду было благостно, мирно, тихо. Богомольцы расходились по палатам и домам умиротворённые. И ничто не говорило о том, что всего сутки назад сюда, в Кремль, волокли заговорщиков, что над ними вершили неправедный суд и расправу, что многие из них брошены в казематы, в земляные сидельницы, пройдя через пытки и истязания. И многие уже отрешились от всего земного, потому как знали свою страшную участь. Алексей подумал, что и Фёдор на чём-нибудь споткнулся и его ждут жестокие испытания. Да поди угадай. И сам он, словно подсадная утка, мог попасть под выстрел охотника, ежели воспротивится воле «мягкосердечного» Ивана Овчины. В конце концов Алексей принял решение ехать в Старицы, но не для того, чтобы там захомутать Фёдора, а чтобы помочь ему не попасть в хомут. Но пора было уходить из Кремля. Он сказал Карпу:

   — Жду тебя на рассвете. Возьми для меня на Колымажном дворе возок. Да соломки в него побольше брось.

   — Всё исполню, воевода, — ответил Карп.

Алексей отправился в палаты на Пречистенку, унося с собой тревоги и предчувствие чего-то неведомого, но безусловно жестокого. И вновь ему захотелось умчаться в степь, там в открытой сече сходиться с ордынцами, вольно идти на смертельные опасности.

Однако ни Иван Овчина, ни тем более Алексей Басманов не предполагали, что Старицы уже не те, когда жизнь текла как в тихом омуте, и откуда можно было выманить непослушного боярина Фёдора Колычева.

Старицы были похожи на растревоженный улей, который трудно было чем-либо утихомирить. Крепостные ворота были закрыты. Лишь только стражи заметили четверых воинов и крытый возок, как к князю Андрею Старицкому помчался сотский Донат, дабы испросить повеления, что делать с чужими воинами. Но князя Андрея в палатах не оказалось, был он в Покровском монастыре на молении. Домовничал князь Юрий Оболенский-Меньшой. Да было ему ведомо настроение князя Андрея и его отношение ко всему придворному окружению Елены Глинской: жгла его ненависть за смерть брата, за поруганных воевод и бояр дмитровских. Потому был всем старицким вельможам наказ князя Андрея не иметь никаких сношений с московским великокняжеским двором, а кто нарушит сие повеление, тот попадёт в опалу как изменник. И ответил князь Юрий Донату:

   — Ты допрежь спроси путников, откуда они, чьей волей идут в Старицы. Как скажут, что по государевой воле или по воле князя Овчины, так ты их в хомут возьми и веди с саблями наголо на подворье к князю. Тут уж мы разберёмся, что к чему.

   — Как велено, так и исполню, князь-батюшка, — промолвил бывалый сотский, ходивший многажды на татарву во время берегового стояния на Оке.

И вновь побежкой вернулся Донат к крепостным воротам. Путники уже возле них стояли. Донат как глянул в оконце, так и признал в них служилых москвитян. Видел он воеводу Басманова, десятского Карпа, состоящего при князе Овчине.

   — Ишь ты, коршуны налетели. Да неспроста... — И кликнул ратников из караульного помещения: — Эй, браты, ну-ка скоро ко мне! — Десять воинов тотчас встали перед Донатом. — Слушайте: становитесь за ворота. Я открываю их, впускаю ратников, а вы их в хомут и сей же миг обезоружьте.

Так всё и было. Донат распахнул ворота. Въехал в Старицы возок, возле которого шёл Алексей Басманов, следом вошли четыре воина, ведя в поводу коней. И ворота захлопнулись, а воины и Басманов оказались в окружении старицких ратников.

   — Положите на землю оружие! — грозно сказал Донат.

   — С чего бы это так? — спросил Карп. — Мы с миром к вам.

   — Помолчи себе во благо. Клади оружие! — всё так же с угрозой продолжал Донат.

   — Мы посланцы князя Овчины, — произнёс Алексей. — И у нас государево дело.

   — Вот-вот, вас-то мы и ждём. Сколько в Москве Овчина погубил душ, теперь за нас взялся. Быстро исполняйте мою волю!

Донат и его десять ратников обнажили мечи. Алексей лишь усмехнулся и подумал, что лучшей встречи и нечего ожидать. Он обнажил свою саблю и положил у ног на песок.

   — Исполняйте волю князя Андрея, — сказал он Карпу.

Тот тоже не стал перечить, положил у ног оружие. То же сделали и его воины.

   — Теперь за мной, — повелел Донат и повёл москвитян к подворью старицкого князя.

Горожане — взрослые и подростки — видели, как стражи провели воинов к палатам князя Андрея. Весть об этом в мгновение ока облетела все Старицы. Был среди подростков и малец Степа Колычев. Как и все мальчишки, он стремглав помчался домой. Увидев на дворе отца и старшего брата, подбежал к ним.

   — Батюшка, батюшка, там каких-то басурманов поймали, к дяде Андрею на подворье повели, — сообщил он, сверкая голубыми глазёнками. — И сабли у них отобрали Донатовы стражи.

   — Спасибо за новость, сынок, да нам она ни к чему. Пусть князь с басурманами и разбирается, — ответил сыну боярин Степан.

Фёдор, однако, отнёсся к сказанному братиком по-иному. Всего лишь два дня назад он проявил непокорство перед князем Овчиной и подумал, что те «басурманы» примчали по его душу. В груди у него ничто не дрогнуло. И он счёл, что будет лучше, ежели побывает в палатах князя Андрея, узнает суть. Сказал отцу:

   — Мне надобно туда сходить, батюшка. Я кому-то нужен в Москве, вот и приехали...

   — Догадался и я, Федяша, о том. Да не ходи. Коль порвал с Москвой, так и будь в стороне. Бережёного и Бог бережёт.

   — Верно, батюшка, речёшь. Только ведь те «басурманы» здесь мне не страшны. И в Москву они меня не возьмут. Вот те крест! Но мне должно знать, велика ли опала на меня положена.

   — С тем не спорю, Федяша. Да лучше подожди, пока князь Андрей с богомолья вернётся. Он-то уж как пить дать позовёт тебя, дабы истину узнать.

   — Ты всегда, батюшка, прав. А мне спешить некуда. Тем более что москвитяне под стражей.

Князь Андрей вернулся из монастыря к вечеру. Князь Оболенский доложил ему, что в каменной клети появились сидельцы.

   — И что за сидельцы, где их ухватили? — спросил князь Андрей.

   — Оказия, батюшка. Главным-то у них Алёша Басманов. Помнишь, как моя доченька в полынье тонула, а он с Федяшей спасал её?

   — Как же, помню.

   — Не случайно они здесь. Два дня назад Федяша примчался из Москвы. Я уж тебе о том не стал говорить...

   — Что с Федяшей-то?

   — Позови его. Сам он о том и расскажет. Выходит, что Басманов явился с воями князя Ивана Овчины за Фёдором.

   — Вот уж, право, загадочно всё. Овчина ноне первый кат при Елене. А ты спросил Басманова, зачем он пожаловал?

   — Алёша молвил, что князь Овчина милостиво просил Фёдора вернуться в Москву на службу.

   — Ну а ты знаешь, почему твой зять умчал из Москвы? — спросил князь Андрей.

   — Того не ведаю, не выпытывал. Да и не скажет, поди. Разве тебе, батюшка, откроется.

   — Откроется. Так ты пошли за ним не мешкая. — Князь Андрей тяжело вздохнул, — Господи, как всё пакостно на Руси.

События последнего времени в стольном граде сильно подкосили здоровье князя Андрея и вовсе лишили душевного покоя. Он бунтовал против содеянного Глинскими в Москве. По всем статьям трон державы должен быть отдан брату Юрию Дмитровскому. Да был бы он помудрее и похитрее, а не грудь нараспашку, одолели бы скопом Глинских. Теперь всё кануло. И сам он, Андрей Старицкий, не будет бороться за трон, потому как присягнул на верность племяннику Ивану ещё при старшем брате Василии, отце будущего царя. Безотрадные размышления князя Андрея прервались: пришёл Фёдор Колычев.

   — Здравия тебе, батюшка-князь, — сказал Фёдор, переступив порог гостевой палаты.

   — Будь и ты здоров, Федяша. Зачем позвал, не ведаешь?

   — Догадываюсь. Московские гости тому причиной.

   — То верно. А ты знаешь, кто во главе их?

   — Нет, батюшка.

   — Помнишь, кто тебя из полыньи тянул?

   — Век не забуду. Алёшка Басманов?!

   — Он самый у гостей за воеводу.

   — Да где же он? Я хочу увидеть Алёшу!

   — В стороже сидит. Ты мне прежде поведай вот о чём. По какой причине ты сбежал из Москвы и со службы?

Фёдор опустил голову. Не хотелось ему говорить, на что его толкал князь Иван Овчина.

   — Норовом не сошлись с конюшим Овчиной-Телепнёвым, князь-батюшка.

   — Власть уважать надо, а не норов показывать. Ну да это я к слову. А по сути что?

   — В пыточную он меня посылал, вершить неправедное дело. А я отказался.

   — И кого же пытать он посылал тебя?

   — Велено мне было стоять при катах, когда они повелением Елены Глинской и малого аспида Ивана глаза выжигали князю Михаилу Глинскому. Вот я и отказался.

   — Надо же быть такому, чтобы по детской прихоти обезглавить пожилого и родного по крови человека! — Князь Андрей горестно покачал головой. — Вот уж, право, аспиды.

   — То-то и оно, князь-батюшка. Тут я и сказал Овчине, что пришёл конец моей службе государю. Я ведь ему не присягал. Потому и умчал под твоё крыло, батюшка. Тебе меня и судить.

   — Нет у меня Божьей воли судить тебя. Да нужно послушать, что молвит от имени Овчины твой знакомец и спаситель Алексей Басманов.

   — Я с радостью его послушаю. Алёша не скажет вздора.

Князь позвонил в колоколец. Явился дворецкий князь Оболенский.

   — Юрий, пошли человека за Басмановым. Пусть приведут сюда.

   — Мигом исполним, батюшка.

Когда Юрий Оболенский ушёл, князь Андрей заговорил о наболевшем:

   — Ты, Федяша, не питай надежду на то, что Овчина тебя за сей отказ от службы пожурит. У него послухи есть в каждом доме Москвы. И ему ведомо, как ты ходил к ярославским, дмитровским, костромским и иным вельможам. Ведомо ему и то, о чём там велись разговоры. А вот почему он тебя до сих пор не захомутал, того не ведаю и не понимаю. Но впредь берегись.

   — Чем-то я ему привлекателен. Но чем, тоже не знаю.

Привели Алексея Басманова. Фёдор встал с лавки, шагнул к нему и обнял.

   — Славный побратим, с чем бы ты ни приехал в Старицы, тебе не место в сидельнице.

Алексей тоже обнял Фёдора, но сказал с осторожностью:

   — Подожди, Федяша. Вот как выслушает меня князь-батюшка да молвит своё слово, тогда поверю.

   — Разумно. Так исповедуйся, с чем тебя послал Иван Овчина!

Басманов шагнул к князю Андрею, руку к груди приложил.

   — Князь-батюшка, клянусь светлой памятью отца, не ведаю я, с чем послан. Сказано одно: привезти Фёдора в Москву по доброй воле.

   — Сам-то ты как мыслишь? — спросил князь Андрей.

   — Пока ехал в Старицы, о многом передумал. Да пришёл к одному выводу: за цацки он нас принимает, и Федю и меня. Ведь так и было, когда мы с Федей в Каргополь угодили под надзор наместника. Тогда он нас уверил, что спасает от опалы князя Шигоны и Фёдора Ростовского. Теперь иное что-то затеял, ласково говорил со мной, как отправлял сюда. А я ни одному слову его не поверил. Да и как поверить, ежели со мной четырёх воинов послал!

   — И что же, ты будешь сейчас уговаривать Фёдора, чтобы ехал в Москву?

   — Упаси Боже! Пусть я в опалу попаду, но ни слова Фёдор от меня о Москве не услышит. Да я и сам, ежели меня отпустите, подамся не в стольный град, а в сторожевой полк на Оку, к вашему князю Оболенскому-Большому. Мы ведь с Федей около года у него служили. Воин я, а не дворцовый пёс. Вот и весь сказ.

Помолчали. Словам Алексея и князь и боярин поверили. У Фёдора к тому было больше оснований. Вместе они тяготы походов переносили, вместе с врагами бились и кровь проливали за родную землю. Наконец, после долгой паузы, Фёдор попросил князя Андрея:

   — Князь-батюшка, отпусти Алёшу ко мне. Пусть он у меня погостит, сколько вздумается.

   — Отпускаю. А спутников твоих, Басманов, я недельку придержу, пока ты до сторожевого полка доберёшься.

Друзья покидали палаты князя Андрея умиротворённые и жаждущие поговорить в уединении. И хотя они были молоды, но у каждого из них в душе жила озабоченность за судьбу России, которая стояла на пороге смутного времени.

В доме Колычевых Алексея встретили как родного.

   — Ну, будь здоров, побратим Федяши, — сказал боярин Степан и обнял его. — Чтим тебя всей семьёй.

Алексей смутился перед домашними Фёдора, но, посмотрев на княгиню Ульяну, забыл о смущении, поклонился ей, тронул за ручонку сына, которого она держала на руках.

   — Рад тебя видеть, княгинюшка. Ты такая и есть, как Федяша тебя высвечивал. И сынок твой весь в батю.

Пришло время войти в краску Ульяне. Но её выручила боярыня Варвара:

   — Идёмте к столу, родимые. Там и поговорим вдоволь.

Фёдор положил руку на плечо Алексею, повёл его в трапезную.

Басманов погостил у Колычевых всего два дня, насладился спокойствием, тишиной, сердечностью отношений и жалел, что дни пролетели быстро. Вместе с Фёдором и Ульяной они побывали в Покровском монастыре, послушали пение псалмов, исполняемых повзрослевшим Иовом. Такого с Алексеем не бывало. Пение наполняло его душу благостным покоем, на глазах появлялись слёзы, хотелось делать что-то доброе. Видел Алексей, что Фёдор и Ульяна в таком же блаженном состоянии. После литургии, когда покинули храм, Алексей сказал:

   — Как всё божественно! Душа становится младенчески чистой. И вовсе нет желания уезжать от вас. И хватит ли сил у меня миновать родной дом в Москве и не увидеть Ксюшу?

   — Ты крепись, не давай воли смятению, и всё будет хорошо, — подбадривал друга Фёдор.

В этот час ни Фёдор, ни Алексей ещё не знали, что расстаются на долгие годы, что по воле злого рока однажды Алексей Басманов предстанет перед Колычевым совершенно в другом свете. Но это случится через годы. А пока Ульяна и Фёдор провожали из Стариц близкого и в чём-то родного им человека. У Фёдора и Алексея проявилось много того, что связывало их крепкими узами. Каждый из них рисковал своей жизнью ради спасения друга. Такое без крови не оборвёшь. И в последний час перед отъездом Фёдор решил проводить Алексея до Волока Дамского, потому как проститься с ним за воротами дома не смог.

Провожать Алексея вышли все Колычевы. Боярин Степан и боярыня Варвара благословили его в путь словно сына. Степан настоял на том, чтобы Алексей взял с собой дворового человека.

   — Сподручнее вдвоём-то коротать вёрсты... — И наказал дворовому: — А ты, Пахом, как проводишь до полка воеводу, иди к брату моему Михаилу на Москву. Там и поживёшь до попутчиков.

Княгиня Ульяна своё Алексею наказала:

   — Ты уж, Алёша, выбери время побыть при родах возле Ксюшеньки. Ой, как тяжело нам рожать, когда вас, семеюшек, нет рядом!

И вот, наконец, верховые Алексей, Фёдор и молодой мужик Пахом покинули подворье Колычевых. Вот и Старицы остались позади. Донат сказал путникам у ворот:

   — В оба смотрите. По лесам ноне гулящие люди шастают.

В пути до Волока Дамского, однако, никто не потревожил путников, и у них было время поговорить о том, что происходило в России за последние месяцы.

   — Раскол случился в державе, чего уж там скрывать, — размышлял Фёдор. — И князь Андрей Старицкий теперь никак не пойдёт на мировую с Глинскими. Ведомо, что сила не на его стороне, а там как знать.

Алексей своего мнения не высказывал. У него в голове не было никаких мыслей — только о себе, о Ксении.

   — Я вот, Федяша, обмолвился, что пойду мимо Москвы к Оболенскому-Большому в полк, а теперь не знаю, как быть. Влечёт меня некая тревога домой. А почему, не ведаю. Разве что Судок Сатин смутил меня, его я у князя Андрея на дворе увидел.

   — Да что тебе Сатин? — удивился Фёдор. — Он у князя за приживалу.

   — Так ведь раныне-то он при Голубом-Ростовском служил. И в Москве я встречал его у Разбойного приказа. Двулик он — вот суть.

   — Это верно ты говоришь. И мне ведомо, что он подлый и шиш отменный, — согласился Фёдор. — Ты вот что: и впрямь, забудь пока о береговой службе. Тебя ещё рана беспокоит. Ты поезжай прямо в Москву. Там иди к Ивану Овчине, всё расскажи, как было. И обо мне правду выложи: ушёл, дескать, служить старицкому князю, ибо клятвы на верность государю Ивану я не давал. И тогда.ты будешь вне опалы. Про Карпа скажи: в полон его взяли, потому как причина есть. Помни то, что не надо нас выгораживать. Иван Овчина давно понял, что мы ему супротивничаем. Как и он нам, добавлю.

   — Мне бы теперь побыть близ Ксении до родов. Как твоя Уля сказала, ей сейчас очень трудно одной, — вёл речь о самом больном Алексей.

В Волоке Ламском они расстались после ночи, проведённой на постоялом дворе. Вечером, как приехали, Алексей и Фёдор долго сидели в питейной избе. Алексей, пытаясь заглушить душевную тревогу, много выпил и захмелел, а во хмелю признался:

   — Головой я пошатнулся, Федяша, после того удара за Каргополем. Чуть к непогоде, болит, скаженная, места не нахожу. Дьявольщина всякая лезет. Я отбояриваюсь от неё, а она, подлая, каверзить заставляет. Как избавиться от наваждения, Федяша?

   — Одно избавление от бесовщины, Алёша, молитва. Она и спасёт. Да ты не раскисай, ты крепок телом и духом окрепнешь. Вот как принесёт тебе Ксюша сынка, гоголем ходить будешь.

И всё-таки их расставание было грустным. Алексей даже прослезился. Смахнув ладонью набежавшие слёзы, сказал:

   — Метится мне, Федяша, что мы с тобой разлучаемся навечно.

   — Пути Господни неисповедимы, Алёша. А мне всегда будет тебя недоставать. И я приду к тебе, только позови на помощь.

Предчувствие не обмануло Басманова. В Москве его и впрямь ждала беда. Он приехал с Пахомом на Пречистенку, а его ожидали пустые палаты. Не было в них ни жены Ксении, ни дяди Михаила, только дворня да престарелый дворецкий Аким.

   — Горе у нас, батюшка Алексей. Осиротели мы, — встретил со слезами и причитаниями Алексея дворецкий.

   — Что же случилось, Акимушка? Недели не прошло, как в отлучку ушёл, как всё тихо-мирно было. Где дядюшка, где моя семеюшка? Говори же, говори!

   — Говорю, батюшка Алексей. Три дня назад под вечер пришли в палаты государевы люди и его именем забрали с собой батюшку Михаила и твою семеюшку. Посадили в колымагу и увезли неведомо куда.

   — Но хоть что-нибудь они сказали?

   — Мне было наказано передать, чтобы ты явился в Кремник к князю Овчине-Телепнёву, как только прибудешь в Москву. Вот и всё, батюшка Алексей.

   — Ну и дьявол сей Овчина-Телепнёв! В заложники моих родимых взял, чтобы с крючка не сорвался! — в гневе проговорил Алексей. Да боль ударила в лобную часть головы, аж закричал. Сжал голову, качал ею, постанывал. Да вспомнил совет Фёдора молитвою напасть отводить. Зашептал «Во спасение от бедствий» и пришёл в себя. Понял, что надо ехать в Кремль. Наказал дворецкому: — Ты, Акимушка, приюти Пахома. Из Стариц он, дворовый человек Колычевых. Однако кто спросит, скажешь, что наш, из Убор. Я же скоро вернусь с родимыми. — И убежал во двор, взлетел на неостывшего от долгого пути коня и помчался на свидание с Овчиной.

В одном Басманову повезло. Овчина был в своих покоях и принял Алексея без проволочек. Он был любезен. Усадил Алексея к столу, налил вина.

   — Охолонись с дороги, Алёша. Да не казни меня за строгость к твоим. Они у меня в палатах отдыхают, сам увидишь...

   — Однако обиды ты мне чинишь, князь-батюшка, ни за что ни про что! — выложил наболевшее Басманов.

   — У меня больше обид на твоё непослушание. Я ведь послал тебя Христом Богом за Колычевым. А ты что в Старицах учинил? С Федяшкой в обнимку ходил, вместо того чтобы вернуть к службе.

   — Он служил у великого князя Василия, а другим клятвы верности не давал. И потому решил остаться на службе у князя Андрея.

   — И это мне ведомо.

   — Откуда? Уж не Божий ли человек Сатин на хвосте принёс?

   — Не знаю такого. И сие государева тайна. Да не будем толочь воду в ступе. Одно скажу: Карпа мне жалко и воев. Загубит их Андрейша в отместку мне. Теперь о деле. Хотел я послать Фёдора Колычева за старшего на Белоозеро. Но, прости, жребий по твоей вине пал на тебя. Надо отвезти туда в острог мятежных бояр Ивана Ляцкого с семьёй да Ивана и Семёна Бельских с семьями. Надёжнее тебя у меня нет человека.

   — Так уж и нет? Оскудел государев двор надёжными служилыми, — вспыхнул Басманов.

   — Есть верные и надёжные. Да и тебя хочу видеть таковым, — ровно и даже улыбаясь сказал Овчина.

Басманов задумался, голову склонил, и впервые у него вместо злости закипела в душе ненависть к этому красавцу. Она прожигала Алексею нутро, словно калёный штырь. «Ведь знаешь же ты, прелюбодей, что жена у меня на сносях, а прогоняешь от неё. Ладно, князь, я пойду на Белоозеро, но тебе это дорого обойдётся. Ты ещё попомнишь, как ущемлял Алексея Басманова». Да понял, что ещё не время обнажать свои чувства, поднял голову и спросил:

   — Когда выезжать?

   — Завтра. Сегодня надо тебе в бане помыться, отдохнуть с дороги. А завтра чуть свет с моими посыльными воинами и поведёшь опальных из Кремля. Завтра же я и твоих родимых домой отправлю.

   — Так мне бы свидеться с женой и с дядей надо. Жена у меня последние месяцы ходит. Жестоко разлучать нас.

   — Ну полно, ты же воин, Алексей. И всё-то наши семеюшки рожают чаще всего без нас, пока мы в сечи ходим. И мой сынок без меня на свет появился. Господи, что тут поделаешь! — страдал пуще Алексея Иван Овчина.

Алексей понял, что идти встречь Ивану Овчине или слёзно умолять его не следует, да и гордость мешала. Не одолеть ему этого матерого придворного. И он смирился.

   — Я готов, князь-батюшка, — сказал Алексей, вставая. И попросил: — Токмо отведи меня до родимых. Хочу увидеть супружницу и дядю.

   — Ты их увидишь, да разговору между вами не будет. Зачем тебе волновать близких перед разлукой долгой?

Князь Овчина встал и повёл Алексея по своим палатам, где в одном из покоев якобы находились Ксения и дядя Михаил. У дверей этого покоя стоял страж. Овчина миновал его, вошёл вместе с Алексеем в соседний покой, откинул висевшую на стене выделанную шкуру бобра и открыл тайную глазницу.

   — Смотри, — сказал князь. — Ксения спит, а Михаил книгу читает. Он же книголюб, как мне ведомо.

Алексей подошёл к узкой щели, через которую был виден весь покой. Он увидел лежащую на ложе женщину, но сказать, что это была Ксения, не мог. Она лежала спиной к глазнице и была укрыта с головой. Он не признал и дядюшку, который сидел за книгой у стола. Да, дядя Михаил любил читать, но сказать, что это был он, Алексей тоже не мог. На сидящего был накинут кафтан, вроде бы дядюшкин, но за поднятым воротником не видно было его головы. Алексей хотел крикнуть, позвать дядю. Но Овчина словно угадал его желание, закрыл глазницу, сказал:

   — Теперь ты видел, что я не чиню им зла. Они в благополучии, их кормят и поят, и даже книга твоему дядюшке дана для полноты жизни. — При этом Овчина тяжело вздохнул: — За всё надо платить, Алёша.

Басманов ничего не ответил на слова князя Овчины. Он молча покинул покой и, не прощаясь с князем, ушёл. Уже ничто не могло убедить Алексея, что Овчина не преследует его. И ненависть к придворному злочинцу пустила в душе Басманова корни, начала прорастать, укрепляться.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ МЯГКОТЕЛЫЙ КНЯЗЬ


Елена Глинская, оставаясь правительницей при малолетнем сыне, завершала дела покойного мужа. Великий князь Василий за годы своего княжения подмял под себя почти всех удельных князей. И одной из первых его жертв стал могущественный вассал, удельный князь новгород-северский Василий Шемячич. Следом за ним пали вольные Стародубское и Рязанское княжества.

На долю Елены осталась расправа с князьями Юрием Дмитровским и Андреем Старицким. Елена сумела накинуть аркан на Андрея. И он жил в постоянном страхе с того самого часа, как взяли под стражу брата Юрия. Правительница не только не выполнила волю супруга и не передала Андрею Волоколамский уезд, но обманула его, посулами выманив Ржевскую волость с деревнями и починками в дар монастырю. Разорила Елена и воинскую силу Старицкого княжества: дважды за два месяца потребовала по две сотни воинов на береговую службу.

Князь Андрей жаловался своим близким боярам и князьям: «Мне теперь от ватажки разбойников не отбиться — так обескровила Елена. Больше пяти тысяч старицких воинов держит литвинка на Оке да в Диком поле. Какие земли ещё делают Москве такие подарки?»

Возвращение в Старицы боярина Фёдора Колычева ещё больше повергло в уныние доброго князя. Фёдор прибыл в Старицы под вечер, два дня отсиживался дома, пока в связи с появлением в городе Алексея Басманова Андрей не позвал Фёдора в княжеские палаты. Но при Басманове откровенного разговора у князя Андрея и боярина Фёдора не получилось. И он велел ему зайти, как проводит гостя. И вот Фёдор вновь в княжеских палатах.

Князь Андрей встретил Фёдора с заметным волнением, провёл его в малый покой, где кроме стола и двух лавок под бархатом, ничего не было. Князь усадил боярина и попросил:

   — Рассказывай, Федяша, всё пообстоятельнее, как там в Москве, чем грозит нам литвинка?

В этот час Фёдор отметил, что за прошедшее с его отъезда из Стариц время князь сильно постарел, а было ему лишь около пятидесяти лет. Глаза его, ранее лучистые, потускнели, и воли в них проявлялось мало. Жажда борьбы и вовсе улетучилась. Фёдор ничем не мог утешить и приободрить князя. И начал он с того, что покаялся:

   — Ты, князь-батюшка, помилуй меня и прости. Не смог я выполнить твоего желания ни в большом, ни в малом. Добрался я до Москвы хорошо. С князем Иваном Ярославским встретился чинно. Он — ярый противник литвинки — все пути мои наметил, все имена верных людей назвал. И я ходил к ним тайно. И другие от князя ходили, дабы сбить воедино силу. Токмо недолго всё шло без препон. Ведомо мне теперь, что у конюшего Ивана Овчины под рукой более тысячи послухов и видоков, кои всех вельмож обложили и за каждым их шагом следят. Потому Овчина всё про нас ведал и упредил властной силой. Хитро поступи