Поэзия народов СССР IV-XVIII веков (fb2)


Настройки текста:



Поэзия народов СССР IV–XVIII веков

{1}


Пятнадцать веков поэзии народов СССР

Все стихии вселенной слово мое — не сотрут,

Не раздавит его колесо вероломной судьбы.

Физули

1

Пятнадцать веков. Полтора тысячелетия, с IV по XVIII век, видевшие рождение и гибель великих мировых держав, возникновение и исчезновение целых народов, подъем, расцвет и упадок культур, десятки поколений, которые прошли по земле, сменяя друг друга. Вся эта безбрежная историческая жизнь, судьбы народов и государств, чаяния классов и отдельных людей надежнее, чем в наскальных надписях царей и культовых постройках, запечатлены в стихах, которые тогда были если не единственной, то преобладающей формой литературного творчества, потому что, как это ни может показаться странным, литература сначала научилась разговаривать языком поэзии, а не прозы. Бессмертные строки армянина Нарекаци и грузина Руставели, азербайджанца Низами и узбека Навои, великих ирано-таджикских поэтов и автора «Слова о полку Игореве» стали вечными спутниками человечества, неиссякаемым источником житейской мудрости и нравственного совершенствования, гражданской добродетели и личной морали. Столетиями они передавались из уст в уста, формировали социальные, этические, эстетические идеалы и представления.

Как уместить этот океан поэзии в одну книгу? Как рассказать о писателях, разделенных многими веками и тысячами километров, разгороженных языками, религиями, традициями, историческим типом культур, неодинаковых даже по своему этническому облику? В самом деле, одни из них представляют народ с историей, восходящей к древнейшему царству Урарту (Армянское нагорье), другие хранят память о Колхиде, Иберии, Албании — легендарных землях Кавказа и Закавказья, третьи принадлежат к племенам, которые еще в V веке образовали в районе Алтая и Семиречья «Тюркский каганат», распространившийся затем на территорию Средней Азии, в Междуречье Сырдарьи и Амударьи, четвертые ведут летосчисление с незапамятных времен иранской древности, пятые — прямые наследники славянских племен, начавших в IV веке продвижение в сторону Балкан, в южную половину Восточной и Центральной Европы, наконец, представители финно-угорской, балтийской, маньчжуро-тунгусской, многих-многих групп, племен и народностей.

Народы нашей страны и их культуры разнятся как по этническому корню, так и по характеру, темпам, «стажу» исторического развития. Одни издавна жили на самых оживленных перекрестках мировой цивилизации, другие сравнительно недавно вступили на путь общей истории. У одних за плечами была многовековая культура, тесно общавшаяся с греческой античностью, искусством «римского круга земель», китайской и арабской цивилизациями, другие получили письменность только при Советской власти. Об иранских народах Гете сказал, что «они назвали великими пять поэтов, тогда как среди прочих, забракованных ими, многие будут почище меня», а кочевники-степняки в это же самое время не знали авторской литературы и создавали только произведения фольклора.

Несоответствия уровней культур, различия между ними столь очевидны, что, казалось бы, во всем этом нет и не может быть никакого единства, общности, соизмеримости. Историку культуры остается исследовать художественное развитие отдельных народов или, в лучшем случае, изучать регионы близких и родственных литератур. Такой вывод был бы, однако, поспешным и неосновательным, потому что существует реальное понятие общности человеческой культуры, которая в своем развитии проходит соизмеримые стадии, переживает соотносимые между собой этапы.

Марксизму, давшему научное объяснение истории, принадлежит также заслуга открытия общих закономерностей развития всемирной культуры. Она осмысляется теперь как часть целостного исторического процесса, а ее развитие рассматривается с точки зрения смены социально-исторических формаций. Яркая, целостная оценка средних веков дана академиком Н. И. Конрадом в его известной книге «Запад и Восток».

Громадный период времени, который охватывает этот том, характеризуется утверждением феодальных отношений. Они знаменовали собою один из самых решительных поворотов в жизни человеческого общества, коренным образом изменили хозяйственный уклад, мировоззрение, идеологию и культуру.

Третий — пятый века отмечены крушением рабовладельческого строя. Падение Римской империи означало для народов Европы, а Парфянского и Кушанского царств — для народов Среднего Востока, что на смену древнему миру идет средневековое общество. Пусть феодализм в разных странах утверждался разновременно, различны были условия его становления и отдельные черты его развития, пусть он достиг неодинакового уровня у разных народов, но сущность его едина, социально-экономическая природа одна и та же, что обусловило сходные черты развития средневекового мира и его культуры.

Меняется структура населения земного шара, так как на арену выходят новые народы, которые совсем недавно относились к «варварам» или были вовсе неизвестны, а теперь сами стали определять пути мировой истории, «положили начало образованию в дальнейшем современных наций».

Мир, как показано академиком Н. И. Конрадом, приобретает не только новые этнографические, но также идеологические координаты. Всеобъемлющую роль в жизни народов начинают играть мировые религии — буддизм, ислам, христианство, выступившие в роли надстроек феодального экономического базиса, пронизавшие своим воздействием всю духовную жизнь средневековья. Они несли в себе не только оправдание существующего социального положения вещей, но были для своего времени и вместилищами культурных и духовных ценностей, накопленных человечеством за громадный исторический период. Так, армянская и грузинская культура этого периода, опираясь на христианскую религию, самым непосредственным образом могла входить в соприкосновение с византийским и романо-германским миром.

Сама концепция единства мира и ценности человека стала возможна именно на базе мировых религиозных учений.

Наконец, совершенно иной характер сравнительно с древним миром получает и классовая борьба. На смену восстаниям рабов приходят крестьянские движения и войны, равных которым история не знала. Они неизменно кончались поражением восставших — иначе и быть не могло, — но эти движения колебали и расшатывали средневековую иерархию, служили могучими ускорителями исторического прогресса, оказывали первостепенное влияние на идеологию и культуру своего времени.

Таковы, говоря суммарно и очень бегло, новые условия существования человечества в эпоху феодализма, к которой относится поэзия, представленная в настоящем томе. Однако было бы большой ошибкой подходить к литературе средних веков с нашими современными понятиями, не учитывая качественного различия в характере художественного развития человека той и нынешней поры.

Средние века были временем формирования и развития народностей, эта эпоха, — подчеркивает Н. И. Конрад, — не знала столь резко очерченных границ между литературами, как эпоха наций, что и позволяет говорить, например, об общности средневековых литератур народов Средней Азии, Ирана и Северо-Западной Индии.

Значительно более подвижны были также этнические и языковые преграды. Более того, в этот период существовали международные языки: древнеславянский, персидский, арабский, которые зачастую служили литературам разных народов и несли в себе серьезные возможности для культурного и духовного обмена. Так, например, общность литературного языка грандиозного мусульманского мира, простиравшегося от Кордовы и Севильи до Бухары, Самарканда, Герата и Дели, позволяла людям искусства и науки быть на высоте передовой культуры, усваивать духовные и научные идеи прошлого и настоящего.

Самые древние памятники средневековой литературы на территории нашей родины — армянского и ирано-таджикского происхождения. Они относятся к IV–IX векам и составляют первый раздел этой антологии.

Пятый век в истории армянской литературы, представленный такими именами, как Месроп Маштоц, Иоанн Мандакуни, отличающийся богатством и разносторонностью поэтического творчества, общим подъмом культуры, принято называть «Золотым веком». Именно в то время создавались произведения, которые стали образцами для позднейших авторов.

Армянская литература на первых порах своего развития носила церковно-религиозный характер, она находилась в руках духовенства и процветала в монастырях. Достаточно сказать, что поэты Иоанн Мандакуни и Комитас были католикосами Армении, великий историограф Мовсес Хоренаци — епископом. Но даже в тех случаях, когда к литературному творчеству стали причастны выходцы из мирян, они были преисполнены тем же религиозным чувством, отстаивали те же духовные ценности, создавали произведения в тех же канонических жанрах общехристианской литературы.

Религиозная по форме, литература Армении служила мощным фактором в идеологической борьбе против иноплеменных завоевателей, помогала сохранению целостности народа, который подвергался постоянной экспансии, была рождена потребностями своей бурной эпохи и связана с реальными условиями жизни.

Кроме духовной письменной литературы, существовала и светская изустная поэзия, связанная с традициями народной песни. Однако, подвергаясь в течение долгих веков гонению со стороны духовенства, она почти не сохранилась, хотя наложила свой отпечаток на письменную литературу, давала себя знать в историографии и других жанрах.

Доказательством того, что поэзия не ограничивалась только духовными стихами, но обращалась также к светским темам, к реальным событиям современности, может служить «Плач на смерть великого князя Джаваншнра» поэта VII века Давтака Кертога — произведение, отличающееся глубоким, искренним чувством, напряженным лирическим переживанием.

Средневековая таджикская поэзия начинается с VIII–IX веков, когда сложилось независимое феодальное государство Саманидов. Стихи создавались тогда на разговорном языке фарси и, частично, арабском, который был международным языком науки и культуры.

Творчество наиболее ранних представителей таджикской поэзии — Ханзалы Бодгиси, Фируза Машрики, Абусалика Гургани — несло на себе отпечаток фольклорной традиции, отражало существенные стороны жизни средневекового мусульманского общества.

Вместе с тем произведения первых поэтов Армении и Таджикистана готовили почву для творчества гениальных художников Нарекаци и Рудаки, которым суждено было проложить новые пути искусства, стать предвозвестниками восточного Ренессанса.

2

Период X–XIV веков в истории народов Кавказа, Передней и Средней Азии все чаще и со все большим основанием рассматривают как ренессансную эпоху в их культурном развитии. Действительно, общие экономические, мировоззренческие, художественные процессы, у одних раньше, у других позже, с большей или меньшей степенью интенсивности коснулись стран Средиземноморья, Кавказа, Средней и Передней Азии. Но в данном случае не столь уж существенны точные хронологические рамки ренессансных периодов в каждой культуре, степень их первоначальности по отношению к своим соседям. Исходя из структуры этой антологии, мы вправе рассматривать сходные явления в нескольких региональных культурах, растянувшиеся с X по XIV век, в их суммарной форме.

Десятый — четырнадцатый века для Грузии и Армении и для народов Средней Азии характерны становлением развитого феодализма и торгового капитала, ростом ремесел, искусств, международного обмена.

Именно территории Кавказа и Средней Азии стали в это время местом пересечения великих торговых путей между Востоком и Западом, Китаем, Индией, Константинополем и италийскими торговыми республиками. На этих коммуникациях мирового обмена росли города, создавались царства, усваивались материальные и духовные богатства тогдашнего мира. На этих путях звучали рядом не только языки всех народов Кавказа, Востока и романо-германского мира, но и возникали разнообразнейшие культурные и художественные влияния.

«Ближний Восток передал в X–XIII веках Западной Европе не только переводы с греческого, не только комментарии к Аристотелю, Птолемею, Галену, но и оригинальные научные труды арабских и арабо-еврейских ученых. В Багдаде при дворе Абассидов, в Кордове Омейядов и Альмовидов процветали в VII–XII веках замечательные школы ученых, связанные с математиками и мыслителями мусульманской Средней Азии. Таким образом, от Самарканда до Толедо (перешедшего со всеми арабскими библиотеками в руки христиан при начале «реконкисты») тянулась одна линия культурного развития. Европа до самого XII века была лишь периферийной областью греко-арабской науки, с которой могла соперничать одна лишь Византия»[1].

Роль науки, «знания» была в это время очень велика на Востоке. Блестящее развитие математики и астрономии в Самарканде и Герате, обсерватория Улугбека, как и расцвет искусства в Средней Азии, были связаны с великой арабской научной традицией, ставшей посредницей между Востоком и Западом, хранительницей эллинистической культуры.

Грузинские и армянские монастыри, как на Кавказе, так и разбросанные по всей Передней Азии и Средиземноморью, служили также посредниками между греко-византийским и восточным миром, были средоточиями культуры и науки.

Этот высокий научно-культурный опыт, в том числе и особенно в области астрономии, географии, космогонии, истории, богословия, философии, находит своеобразное отражение в поэзии, которая не только воспевала человека и природу, но и стремилась познать мир, объяснить суть вещей, представить движение истории. Ссылки на Платона и Ибн Сину, на Аверроэса и Аристотеля, на космогонические и философские учения, как и историко-мифологические параллели, весьма характерны для культуры этой эпохи. Поэзия Руставели, Низами, Джами, Навои, Физули в этом смысле есть не только энциклопедия духа и чувствований тогдашнего человека, но и свод его знаний.

Расцвет культуры был связан с интересом к традициям античности. Армения и Грузия обладали собственной древней культурой, входившей на равных правах в эллинистический мир. Переводятся Аристотель. Платон, многие сочинения и труды их современников и последователей, развиваются самостоятельные научные школы — философы Ефрем Мцире, Иоанэ Петрици. Арсен Икалтоели в Грузии, математик Ширакаци, философ Давид Непобедимый в Армении и т. д. В X–XIII веках интерес к античному наследию возрастает, традиции развиваются далее. Так, в XI веке на армянский язык с греческого переводятся «Начала» Евклида, в то время как латинский перевод, осуществленный на Западе столетием позже, делается с арабского.

По старой привычке Восток до сих пор рассматривается некоторыми как нечто косное и недвижное, однако это мнение справедливо лишь по отношению к позднейшему периоду его истории. Действительно, начиная с XVI века в силу ряда причин наступает «консервация» феодализма во многих странах Востока. Однако в эпоху раннего и высокого средневековья Восток по отношению к Западу, напротив, стоял на гораздо более высоких ступенях материально-технического, научного и культурного развития. Поэтому не лишне напомнить, что те признаки Ренессанса, которые мы обычно связываем с фактами итальянского Возрождения как классического образца, не только существовали раньше в странах Востока, но и в процессе общения в той или иной форме предопределили сходные явления на Западе, прежде всего в Средиземноморье.

Развитие городов, ремесел и торговли меняло прежнее миросозерцание, а это имело уже непосредственное отношение к культуре. Из раннефеодальной системы зависимостей, ограниченной связью феодала и крестьянина, вычленяется город как самостоятельная единица. Продукция свободных горожан-ремесленников идет на рынок, который становится символом обмена, движения, взаимосвязей. Ренессансные эпохи, особенно по сравнению с ранним средневековьем, отличаются динамизмом человеческих связей и общений. Идея движения получала реальное воплощение — люди путешествовали, ездили, передвигались, воочию познавая мир, другие народы, сравнивая их жизнь со своим привычным бытом и т. д.

Такие города Кавказа и Средней Азии, как Ани, Двин, Карс, Гори, Тебриз, Шуша, Самарканд, Бухара, были не только центрами ремесел и торговли, но и центрами новой культуры, которая разрушала прежний — статичный, самодовлеющий, замкнутый в себе — принцип миросозерцания и постигала идею разнообразия, связи и единства мира, где человек мог и стремился стать автономной единицей по отношению к догмам церковной и феодальной власти. Не случайно, характеризуя эпоху Возрождения в Италии, Ф. Энгельс говорил, что именно тогда стало «укореняться перешедшее от арабов и питавшееся новооткрытой греческой философией жизнерадостное свободомыслие»[2].

Конечно, ремесленник только выделывал шелка и калил булат, а купец торговал, но их деятельность развивала мысль и инициативу, и потому именно город стал той почвой и тем двигателем новой культуры, которую мы знаем по высочайшим образцам художественности во всех видах искусств, основанных прежде всего на новой концепции личности.

Мир феодального человека был всецело или в большей части подчинен универсалиям церкви, которая давала ему миросозерцание по образу и подобию земного подчиненного общественного устроения, но опрокинутого и сферу божественного, в котором личность, казалось, обретала гармонию и компенсацию за земное унижение. Подчиняя себя целому как земной человек на земле, он — человек — приобретал себя как духовную единичность перед богом, но по ту сторону жизни.

Новый гуманизм стремился преобразить эту закономерность на противоположных началах. Человек хотел быть самим собой, как самостоятельная индивидуальность, прежде всего на этой «грешной» и «плотской» земле. Минуя церковь, он общался самостоятельно с богом, который переставал быть всецело организующим его земную жизнь началом.

«Раскрепощение плоти» много значило для поэзии и искусства, и эта антология дает тому блестящие примеры, — лирика Рудаки, Руми, Физули, Кучака, Бабура, воспевающая природу и любовь, — как бы первоначальная, хотя и постоянная тема ренессансного мироощущения. Ведь и любовная лирика идет вслед за «раскрепощенным духом», она утверждает жизненную реальность лишь постольку, поскольку ее направляет раскрепощенное сознание, освобожденное от оков догматизма и аскетизма.

Теологи христианства и мусульманства старались доказать преимущества своих религий. Во всяком случае, европейские религиозные идеологи считали, что они убедили человечество в большей духовности христианства. Однако поэзия как мусульманских, так и христианских народов показывает: общность духовных поисков, общность анализа глубочайших тайн человеческого сердца, разума, человеческого существования в целом. И протест против религиозных догматов, и поиск гармонии в мире, и констатация ее невозможности, и порыв в сферу идеала, и драматическое ощущение несоответствия между идеальной и реальной сторонами души, и обожествление человека языком мистического вольнодумства — все это является завоеваниями человеческого сознания и духа, а не религий.

Раннеренессансное мироощущение не порывает с идеей бога, напротив, оно стремится понять ее как непосредственное общение души с всевышним, минуя, однако, церковь. Даже грандиозные крестьянские войны и движения средневековья, в том числе многочисленнейшие ереси — манихейство, павликианство, тондракийство, суфизм, — проходили под флагом религии, были исполнены идеей ее усовершенствования, ее «очеловечивания» и «оземления».

Вспомним, что и германская реформация совершалась на религиозной почве (Лютер, Кальвин, Томас Мюнцер). Во всех этих случаях задача заключалась в секуляризации религии, речь шла об отделении церковной власти от светской, о признании последней равноправной с первой.

Восстание против всеобъемлющей власти церкви было в эпоху средневековья одним из самых существенных моментов развития человеческого сознания, оно означало автономизацию человека в духовном плане. Но было бы упрощением думать, что передовые люди того времени были атеистами. В противном случае нельзя будет понять поэзию этого периода, которая, как правило, исходила из идеи бога, хотя и желала примирить ее с идеей природы (пантеизм) или обожествления человеческой личности (суфизм).

В том-то и состоит великое значение искусства этой эпохи, что, не уходя от идеи общей связи, оно вместе с тем и параллельно с ней раскрывало идею природы и человека, как не только равные, но и равновеликие божественному абсолюту; но именно этот «параллелизм» рождает драматические, а подчас и трагические духовные коллизии, которые и до сих пор потрясают своей человеческой подлинностью, стремлением к духовной гармонии и осознанием ее невозможности.

Григор Нарекаци расчленяет бытие и человеческое сознание на составные, противоположные, несовместимые части, тем самым лишая их божественного предопределения и заранее предуказанного порядка.

Европейская мысль синтезировала, вернее, стремилась объединить эти части в целое идеей индивидуализма, и, действительно, эпоха Возрождения и ранние стадии буржуазного развития показывают нам не только преимущества, но и относительную гармонию такого синтеза.

Нарекаци, будучи религиозным поэтом, стремится эти «распадающиеся» части бытия объединить идеей бога, заключенной в душе человека. То был громадный шаг в сторону от средневековой схоластики к гуманизму, но путь, ведущий в трагическое состояние человеческой души, поскольку, лишив себя сознания божественного предопределения, но не став на путь индивидуалистического мировосприятия, она, вместив в самое себя высокую идею божественного нравственного идеала, осталась один на один с несовершенствами и противоречиями мира и человеческой природы.

Дело не в том, что такие поэты не могли объяснить противоречия мира и человека, а в том, что они не могли объединить их ни в одной из тогда известных универсалий — ни в идее всемогущей державной церкви, ни в идее индивидуализма, ни даже в идее природы, хотя она, как правило, оказывалась последним убежищем смятенного сознания. Но именно в этой драматической коллизии несоответствия крылись предпосылки для возникновения высокого поэтического искусства, поскольку само расчленение сущего предполагало гуманистический, земной характер восприятия мира и человеческих задач, стремящегося к гармонической идеальности, но и констатирующего невозможность ее воплощения:

И сонмы сил, недобрых и благих —
Любовь и гнев, проклятья и молитвы, —
Блистают острием мечей своих
И дух мой превращают в поле битвы!

(Нарекаци)

Но осознание невозможности воплощения идеала, в ту пору могущего быть только религиозным, и есть, если вдуматься, глубоко земное чувствование, ибо церковная догматика видела в аскетическом каноне как раз преимущество и доказательство божественного порядка, допускающего достижение идеальности лишь по ту сторону земного существования.

Нарекаци хочет поднять земного человека до божественного идеала. Уже в этом заключена та свобода по отношению к регламентированной универсальности средневекового бога, которая создает почву для неоплатонизма. Эта свобода рождает самоуглубленность в живую природу, познание противоречивой сущности человека и вещей, с которой божественная универсальность не в состоянии справиться, ибо она уже не в состоянии ни объять, ни объяснить личность. В результате происходит обожествление человека, а не очеловечивание бога. Но не только. Хотя поэт и стремится к божественному идеалу, однако на пути к нему он раскрывает в человеке такое противоречивое многообразие чисто земных, «плотских», природных качеств и состояний, которые, будучи «греховными», тем не менее начинают играть самодовлеющую роль и значение и в повествовании и в познании мира. В результате, хотя «Книга скорбных песнопений» Нарекаци посвящена всецело богу, хотя каждая глава начинается и кончается «Словом к богу, идущим из глубин сердца», сама реальная панорама человеческого духа и смятенного сознания, созданная поэтом, такова, что получает самостоятельное от него значение; произведение, обращенное к познанию и утверждению идеи божества, есть прежде всего поэма о человеке, о природе его трагического, сомневающегося, ищущего истины духа.

Осознать природу земного человеческого существования армянскому епископу X века помог не только его высокий поэтический дар, но и его способность проникнуть в народную душу, минуя концепции официальной церкви, а в то время это было подвигом.

Грузинские поэты, в противоположность армянским, были больше связаны не с церковью, а с царским двором как центром национально-государственной жизни. Великий Руставели в своем бессмертном «Витязе в тигровой шкуре» воспевает царицу Тамар. Но помимо того, что для патриота XII века она, естественно, представлялась средоточием государственной власти и мудрости, которые, кстати, царица Тамар, как и ее дед и прадед, оправдывали личными достоинствами, само творение Руставели представляет собой прежде всего универсальный целостный свод и кодекс национальной мысли, философии, морали, нравственности, которые сопутствуют грузинскому народу до сих пор. Диалогично этому и воспевания царей и полководцев в поэмах «Тамариани» Чахрухадзе и «Абдул-Мессия» Шавтели являются, по существу, поэтическими историями страны в героический период ее расцвета. Царь, как герой произведения, персонифицирует, в силу своего официального государственного статута, историческую народную сущность.

Христианский пантеизм Нарекаци, основанный на еретическом учении тондракийцев, которое стремилось освободить человека от власти церкви, неоплатонизм Руставели находятся в русле многообразнейших форм пантеизма того времени, в том числе и чисто художественных. Весьма знаменательно, что и суфизм, выступающий как философско-эстетическая ересь по отношению к догматам магометанства, также пришел к идеям пантеизма.

Почвой суфизма была не только философия мистицизма, но и философия неоплатонизма, а главное — народных поисков неофициального, бездогматического общения с богом. Суфизм был направлен против канонических догматов, ограничивающих человеческий поиск истины. И даже если иметь в виду, что европейский рационализм, основывающийся на примате разума в формулировании истины, оказался путем более перспективным в общих судьбах человечества, мы не вправе отбрасывать как несущественный иной поиск познания сущности природы и человека, тем более в применении к искусству духовного познания, каковым является поэзия. Напротив, суфизм, особенно в его недогматической, оппозиционной форме, надо воспринимать как одно из проявлений раскрепощающегося человеческого духа.

И судьбы многих поэтов, например, Саади, и само время способствовали вызреванию идеи развития, в которую включена — как часть в целое — и человеческая жизнь, в этом случае лишающаяся прямолинейной законченности, завершенности, предопределенности, что всегда настойчиво утверждала церковь, беря под опеку свою паству. Пессимизм и мистицизм в этом случае становятся аналогом свободного духа, а нравы дервишского братства — попыткой освободиться от социальных связей неправедного общества и мира.

Разностороннее развитие личности сказывалось не только в художественном познанни мира, но и в познании «знания». Научное знание также ведет к суфийской идее эмансипации творческой личности. Великий Джами был историком, грамматиком, философом, математиком, астрономом. Чрезвычайно характерно, что он отказался от служебной карьеры, вступил в суфийско-дервишский орден, основная заповедь которого заключалась в служении ближнему.

Не только Саади, Джами, но и такие поэты, как Санаи, Аттар, Руми и многие другие, были связаны с идеями суфизма. В их творчестве явно ощутимо осуждение тирании и социальной несправедливости, часты мотивы служения ближнему и отрицания мирских благ.

Сама этимология понятий «суфизм», «суфийствование», «суфий» имеет, как утверждают ученые, двойную природу. Это слово означает и «облаченный в суф» — то есть во власяницу, и «софия» — мудрость; здесь обозначена взаимосвязь идей самоусовершенствования и мирского опрощения человека и мистического, мудрого воссоединения с божественным абсолютом.

Суфизм в начале своего возникновения был формой мусульманского аскетизма, противопоставленного общественному неравенству, самой официальной религии, не оправдавшей надежд на установление социальной гармонии.

Корни суфизма восходят к манихейству, к буддийским и индуистским системам, и особенно к неоплатонизму. Разновидности суфизма включают в себя как догматы ислама, так и идеи пантеизма, которые доходили до границ богохульского вольнодумства и атеизма.

Для суфизма характерен метафорический тип познания мира и человека, поэзия суфизма поэтому строится на интуиции, символе, метафоре, аллегории, откровении.

Поскольку суфизм исходит не столько из идеи рационального постижения божества, сколько из мистического слияния с ним, его главным символом становится идея любви, то есть не покорного подчинения божеству, а личной влюбленности в него, сублимирующей чувственность в высшие духовные ценности.

Может быть, поэтому лирическое искусство этого ряда, сочетающее жизненную конкретность и гуманистическую идеальность, достигло высочайших вершин искусства.

Суфистская поэтическая символика — «возлюбленная» и «друг», «вино» и «кабачок» — заключает в себе идею божества. Но переключенные в поэтическую сферу, эти символы зачастую лишались мистической абстрактности. Сами аллегории, в которых поэзия пыталась уяснить себе взаимоотношения человека и природы, человека и бога, жизни и смерти и т. д., воспринимались в их реальной жизненной оболочке и сущности. И не будет преувеличением утверждать, что суфийская поэзия, изощренная, мистическая, философская, часто скептическая, пессимистическая, не только идеологически основывалась на народном недовольстве засильем религиозной и феодальной власти, на стремлении преодолеть схоластику и догматизм, но и воспринималась не абстрагированно, а как жизненная конкретность высокого поэтического искусства.

Пантеизм, то есть обожествление природы и, следовательно, человека, неоплатонизм и суфизм были формами противопоставления свободной мысли официальной церковной догматике. Пантеизм и суфизм, правда, не разделяли идею индивидуализма, но в них был чрезвычайно развит гуманистический взгляд на природу вещей и человека. Пантеистическая, как и любовная лирика народов мусульманского и христианского Востока, была формой выражения гуманистических идей.

В любовной лирике, в воспевании природы, в мудром познании человеческого сердца восточная поэзия действительно достигла удивительных результатов.

3

Нужно прямо сказать, что членение средневековой поэзии народов Кавказа и Средней Азии — как лирического искусства — по проблемно-тематическим хронологическим этапам, которые столь отчетливы в новейшей литературе, если и возможно, то весьма условно. Конечно, чисто субъективная лирика рождается на рубеже XIV века, до этого поэзия была слишком связана с идеей бога, с разрешением религиозных противоречий, с мифологической образностью. С XIV века поэзия стремится к простоте, к жизненной конкретности, к большей социальной определенности и т. д. Это утверждение будет справедливым, однако, лишь в самой общей форме. В том и состоит особенность предлагаемой антологии, что, представив хронологически развитие многих литератур вне замкнутых в себе национальных рамок как единый процесс, она позволяет обнаружить общность и целостность лирического искусства на протяжении веков.

Конечно, поэт X века Нарекаци более погружен в трагические борения своего алчущего истины, смятенного противоречиями духа, но ведь именно ему принадлежат пленительные в своей непосредственности лирические строки, посвященные богоматери-женщине. И эта — одновременно и графическая и живописная, цветовая — картина природы:

Кипарисы, красуясь, кадят
Над чашами роз и лилей;
И в долине чаши лилей
Под солнцем всходящим горят.

Конечно, поэзия позднего средневековья менее отвлеченна, более конкретна и проста. Вот, например, с каким внутренним сдержанным юмором передает ответ непреклонной возлюбленной поэт XIV века Худжанди: «И сказала: «Ресницами ты мой порог обмети, // Увлажни его влагой из глаз». — «Повинуюсь», — сказал». Здесь «жестокость» возлюбленной передана через конкретный и простой образ. Но вот еще зарисовка:

Если рухну бездыханный, страсти бешенством убит,
И к тебе из губ раскрытых крик любви не излетит,
Дорогая, сядь на коврик и с улыбкою скажи:
«Как печально! Умер, бедный, не стерпев моих обид!»

Трудно вообразить, что эти стихи — искрящиеся не только страстью и жизнью, но и юмором — написаны в X веке великим Рудаки.

Связь между двумя стихотворениями очевидна, несмотря на расстояния веков и — главное — первоначальность, первозданность поэтического искусства Рудаки. Правда, можно заметить, что у Худжанди говорит сама возлюбленная, в то время как Рудаки передает ее слова. Видимо, в этом и заключен момент развития поэтической образности. Но само это развитие может быть определено, если не впадать в схематичность, в самой общей форме, что не исключает констатации движения поэзии.

Ведь и поэты одной эпохи могут если не различно смотреть на одни и то же явления, то, во всяком случае, делать из них противоположные выводы. Рудаки заключает:

Будь весел с черноокою вдвоем.
Затем что сходен мир с летучим сном.
Ты будущее радостно встречай,
Печалиться не стоит о былом.

У Нарекаци, погруженного в созерцание внутреннего мира более, чем и созерцание мира внешнего, вывод более драматичен: «Грядущее — темно, былое — ложно. // Я хуже всех, моя греховна суть».

Вполне можно допустить, что мировосприятие, отразившееся в этих стихотворениях, связано и со спецификой религиозных представлений христианства и ислама. Последний, видимо, более жизнелюбив, в то время как христианство более связано с драматической идеей духовной гармонии и свободы человеческой личности.

Но если рассматривать идеи и факты в поэтическом ряду, то нельзя не заметить здесь «сходства противоположностей». В самом деле, когда Нарекаци заклинает, обращаясь к богу:

Не дай мне лишь стенать, а слез не лить,
В мучениях рожать и не родить,
Быть тучею, а влагой не пролиться,
Не достигать, хоть и всегда стремиться,
За помощью к бездушным приходить,
Рыдать без утешенья, без ответа,
Не дай мне у неслышащих просить.
Не дай, господь, мне жертву приносить
И знать, что неугодна жертва эта… —

то, с точки зрения художественного познания, он призывает снять с человека все «отрицательные» оковы Но, сняв с этих конструкций трагические заклинания «не», «не дай», мы получим в итоге, как это и показало дальнейшее развитие средневековой поэзии, «формулу» Рудаки:

Подобен облаку и ветру мир неверный.
Так будь что будет! Пей кипящую струю.

Наконец, если христианский поэт X века сосредоточивает все противоречия мира в себе самом, пытаясь их решить пред ликом духовного абсолюта, то мусульманские поэты этого же времени гораздо более свободно членят мир на «составные» части, каждая из которых имеет свою «природу» в общей взаимосвязи целого. Поэтому «знание», «мудрость» у них если и не противопоставлены человеческой «плотско-духовной» природе, то и не совпадают с последней. «Мудрость» становится спасительным берегом в «океане жизни», к которому свободно — и зная предопределенность бытия — плывет «челнок» «бренного человека».

Нарекаци воспринимает мир в себе, в своей духовной единичности («О господи, я сын — преступный твой»), Абу Али ибн Сина — вовне. Ибн Сипа — ученый, мудрец, поэт; такого рода фигура весьма характерна для восточной культуры. Знание, казалось бы, постигает мир, оно спасает человека от бездн противоречий и сомнений:

Душа вселенной — истина: то бог. А мир есть тело.
А чувства тела — ангелы, верны душе всецело,
А члены тела — вещества, стихии, элементы.
Единство мира таково, я утверждаю смело.
Все, что сокрыто в словах, мне подвластно.
Тайны вселенной постиг я прекрасно.
Ну, а себя хорошо ли познал я?
Стало мне ясно, что все мне неясно.

Таким образом, и на этом частном примере мы обнаруживаем, что, с точки зрения искусства, «крайности сходятся». Ибн Сина приходит — через всесильное, всемогущее «знание» — к драматической мысли о непостижимости человека: «О, если бы познать, кто я!» Мир человеческого духа не так-то просто, оказывается, объяснить логическим «знанием», и поэзия удостоверяет это. С другой стороны, и Нарекаци, подчиняясь, не растворяется в духовном господстве христианского бога: «Я грешен, я упрям в грехе своем!» Упрямый в гордыне, в грехе, в жизнелюбии, в познании!

Средневековые поэты видели изменчивость мира, одни хотели объять его мыслью и мудростью, другие — духовным самоуглублением, но во всех случаях и независимо от религиозной принадлежности поэзия констатирует драматическую невозможность объять бытие в целом, в гармонии.

Хагани как будто создает в некотором смысле классическую формулу примиренного с жизнью миросозерцания: «А сердцу, любящему правду, пусть покровительствует разум». Но эта спокойная созерцательность взрывается изнутри страждущим истины поиском поэта:

Где яд, чтоб другом я его назвал.
Где меч, чтоб счастьем я его считал.
Где смерть, которую как избавленье
Потусторонний мир мне б даровал?

Ничто — ни христианский, ни мусульманский религиозный универсализм — не в состоянии ни утолить, ни воплотить эту жажду идеала:

О ночь одиночества! Ночь, пощади!
Я брошен. Закован я… Тьма впереди…
О ночь, если даже ты жизнь, — уходи.
О утро! Пусть гибель ты — вспыхни! Приди!

(Бейлакани)

И может быть, потому, что средневековый человек не мог обрести полноту гармонии и истины, поэзия утверждает универсализм — поистине титанический и преисполненный гордыни! — творческой индивидуальности.

При всем пиетете «мудрости» и «знания» в те времена, поэтическое слово, сам творец обладают, кажется, демиургическимн атрибутами. Тот же Бейлакани мог противопоставить «ночи» только душу творца: «Душа моя подобна океану, // Мне жемчуга дарует вдохновенье…» И, с презреньем обращаясь к придворным, от которых он, как и многие поэты тех времен, не мог не зависеть, гордо провозглашал: «Что ж, муравьи, потопом темным хлыньте — // Один мой бейт растопчет вас в мгновенье!» Низами вторит ему: «И перо бежит по миру, словно стяг завоеванья». Идея творческой гордыни рождает раскрепощающее человека ощущение свободы, полноты жизни. Оно касается пока взаимоотношения поэта и его художественного мира, но, поскольку последний является моделью и отражением реального мира, свобода творца становится аналогом свободы и могущества человека, как это видно из поистине царственных строк Асади: «Я царствую, Земля — мой трон, дворец мой — небосвод. // Мои вельможи — сонмы звезд, и месяц их ведет». И эта метафора рождает не только образ поэтического творчества, но и образ созидающего человека вообще: «Я превращаю небо в сад, и звезды в нем цветы».

Идея творчества как аналога созидающего человека была не только поэтической метафорой, не только привилегией художественного мира. Навои был не только гениальнейшим поэтом, но и мудрым правителем, составившим блестящую эпоху средневекового Герата, он был, кроме того, крупным ученым, музыкантом, художником, был личностью великой и всесторонне развитой, находящейся на самом высоком уровне культуры своего времени. Образ Навои неотделим от его государственной и научной деятельности, от культурной среды, которую он создавал в течение многих лет вокруг себя в Герате. Под сенью ею высокой дружбы творили и его учитель — классик таджикско-персидской поэзии Абдуррахман Джами, и «Рафаэль Востока» — живописец Бехзад, и каллиграф Султан Али Мешхеди, и многие другие.

Бабур — сын властителя Ферганы — был не только великий поэт, но и полководец, ученый, государственный деятель, основатель знаменитой империи Великих Моголов в Индии.

Личная универсальность выдающихся творцов обогащала и искусство, и другие избранные ими поприща. В творениях Навои мы явственно ощущаем его философию мира, его представления об идеальном государственном устройстве.

Судьба Бабура накладывает отпечаток на его поэзию. Бесстрашный воин, даже с явными элементами ренессансного авантюризма, он вносит в свое искусство мощную стихию волевого, личностного, императивного начала, подымая поэзию от созерцательности и аллегорического мистицизма до уровня бурных, поистине шекспировских страстей. Его поэзия в этом смысле индивидуалистична, исходит из собственного опыта и направлена на свое «я». Отсюда и новое чувство драматизма, пронизывающее его творчество, драматизма личной судьбы могучей индивидуальности. И даже такой обычный поэтический мотив, как тоска по «родине милой», оставленной ради нового царства, потрясает именно своим субъективным характером, ощущением изгнания — ведь это пишет и чувствует «владыка мира».

Творческая гордость чрезвычайно присуща поэтам средних веков. Поэзия — это служение знанию и искусству, служение правде и народу. Несоответствие этим принципам осмеивалось и отвергалось. «В поэте-рабе нет нужды никому…» — утверждал Анвари. «Коль тебе ради хлеба наниматься пришлось, // Так носи лучше мусор, а поэзию брось!»

Именно в утверждении свободы и ответственности творческой индивидуальности более всего раскрывается гуманистическая природа тогдашних представлений о человеческих возможностях, хотя бы и в логически-философском плане, как это видно у Несими:

В меня вместятся оба мира, но в этот мир я не вмещусь:
Я суть, я не имею места — и в бытие я не вмещусь.
Все то, что было, есть и будет, — все воплощается во мне,
Не спрашивай! Иди за мною. Я в объяененья не вмещусь…
Хоть я велик и необъятен, но я Адам, я человек,
Я сотворение вселенной. — но в сотворенье не вмещусь.
Все времена и все века — я. Душа и мир — все это я!
Но разве никому не странно, что в них я тоже не вмещусь?..
Я меньше, чем моя же слава, — но я и в славу не вмещусь.

Но эта «надмирность» предопределяла, с другой стороны, то, что все идейно-социальные противоречия осмысливались и разрешались как бы не в самой жизни и с ее помощью, а в духовно-философском мире творца, представая реалиями сознания и бытия, а не общественной практики и жизни. Титанический спор с богом, как христианским, так и мусульманским, позднее сменяется констатацией реальных социальных противоречий, которые предстают как противоположности, навсегда данные в своей несовместимости, как извечные свойства человека и мира.

Поэт XI века Носир Хисроу в «Споре с богом» констатирует: «Семя древа искушения в сердца // Сам ты кинул, сотворив людей, — давно». Вывод: «Я пучиною сомнений поглощен» — есть в некотором роде божественное предуказание для ищущего истины духа. Поэты XIII–XIV веков Фрик или Ованес Ерзнкаци констатируют жизненные противоречия уже как статичные данности, с которыми как будто никто не в состоянии совладать — и прежде всего сам бог, на которого раньше были все надежды: «Ты в рыцари выводишь тех, кому б сидеть в хлеву свином, // Без заступа ты роешь ров и рушишь праведника дом». В этой статике не только упрек богу, но и обвинение самой жизни. Но в этом случае бог заменяется понятием судьбы, понятием, ближе стоящим к человеческой земной природе. Именно здесь рождается тот пессимизм относительно возможностей человеческих усилий, который столь часто связывают с восточной поэзией. Контрастное восприятие несовершенств мира кончается мыслью о вечных свойствах природы бытия, не подвластных не только человеку, но уже и самому богу, и в этом нельзя не видеть конечно, шага вперед в художественном осмыслении социальной сущности мира:

Наш мир подобен колесу: то вверх, то вниз влечет судьба;
Верх, падает, и вновь ему взнестись настанет череда.
Так плотник мастерит равно и колыбели и гроба:
Приходит сей, уходит тот, а он работает всегда.

(Ованес Ерзнкаци)


Поэзия в средние века отмечена тотальным критицизмом по отношению к общественному жизнеустройству. Он абстрактен с точки зрения социальной, но всеобъемлющ и довольно тонок с точки зрения свойств человеческой природы, которые и в последующие века осознанного общественного существования не раз ставили в тупик апологетов чистого рационализма.

Необходимо, однако, отметить неуклонное движение поэтической мысли к осознанию социальных обусловленностей. Если Закани (XIV в.) видит своего первого врага в невежестве, как в антиподе разума, пред которым последний бессилен, причем к невежественным силам причисляются и владыки земли и неба:

Невежество — всесильный царь вселенной:
Различья умных от глупцов не видно.
Такие-то дела, Убайд… Спасенья
Ни от владык, ни от богов не видно…—

то Физули и Саидо Насафи уже непосредственно социальны.

В философскую лирику Физули проникает острое ощущение неблагополучия мира. И хотя образная система остается как будто прежней, сквозь нее явственно проступает социальная направленность, в ней звучит не общефилософская, а именно общественная коллизия:

Бессилен друг, коварно время, страшен рок,
Участья нет ни в ком, лишь круг врагов широк,
Лишь страсть, как солнце, горяча, но безнадежна.
Кто честен — на землю упал, зато подлец высок.
Я чужд своей стране, без родины, без правды.
Исчерчен этот мир витьем коварных строк.

У Саидо Насафи социальная направленность конкретна, более того, она диктует и видоизменяет традиционную образность — даже в пейзажной зарисовке чувствуется не только новый демократизм, но и принципиальная политическая заостренность. «Кипарисы на стрелы, пронзившие луг, похожи… // Слушай, Саидо, повсюду стон ищущего правды существа!» — вот главная мысль поэта.

Так истина становится правдой. Отсюда вызывающий демократизм и сарказм поэта: «Простонародье, голытьба великодушнее, чем знать!.. // Нужней небесных эмпирей сей жернов мельничный вертится!» Поэзия превращается в сатиру, идеал утверждается через отрицание, инвективу, столь характерную для поэзии и сознанья средневековья.

И все-таки для восточной поэзии более свойственна не чистая социальность, а всепримиряющий и всевидящий мудрый стоицизм, переходящий в скептицизм. Примером могут служить строки бессмертного Навои:

Пускай святыня далека, ступай в суровый путь,
А не достигнешь — все равно ей благодарен будь.
Слепец, кто вечности искал среди забот мирских,
Глупец, кто верности искал среди сердец людских.

Поэзия средних веков дает примеры социальных мотивов, но социальность творчества как художественная задача есть продукт более позднего времени, предпосылки для нее возникают в XVIII веке, и закрепляется она вместе с реализмом XIX века. Для средневековой лирики характерна сатира, инвектива или философское постижение противоречий человеческого существования, — ярким примером последнего является творчество Навои, как и многих других поэтов, представленных в этой антологии.

И именно лирика, особенно любовная лирика, сосредоточивает в себе все реальные проблемы средневекового человека как положительная давность, как позитивная — человеческая, земная, плотская, духовная — альтернатива религиозной односторонности.

Средневековая лирика всегда колеблется, во всяком случае у христианских поэтов, между двумя полюсами сознания — религиозным и земным: «Меж двух огней моя свеча, — и тот и этот жжет», «Две воли властвуют во мне, я раб у двух господ», — жалуется Констандин Ерзнкаци.

Меня всех четырех стихий стремит круговорот:
Огонь меня возносит ввысь, земля к себе влечет.
То угасает пламень мой под влажной пылью вод,
То ветра мощного струя его опять взметет.

Но само это противопоставление двух начал возникло в силу того, что человеческие чувства обрели в поэзии жизненную конкретность. Непосредственность реальности у Нарекаци связана с эффектом искусства, с точки зрения сознания поэт здесь постольку реален, поскольку религиозен. Поэтом движет чувство любви к богоматери. Но ее «небесные черты» оказываются, как и у Рафаэля, чертами земной прекрасной женщины — и это результат скорее искусства, чем идеи.

К XIII–XIV векам драматическое ощущение двойственности человеческой природы достигает кульминации. Затем оно постепенно ослабевает, лирика превращается в чисто субъективную поэзию, делая духовной земную сущность человеческих страстей В поэзию входит не только отвлеченное воспевание любви, но и сама свободная, торжествующая любовь, сама женщина-любимая как персонаж произведения.

Драматизм возникает теперь в градациях самого любовного чувства, в неистовствах страсти и ревности, в страхе нелюбви как антитезы человеческой сущности. Но последнее означало, что поэзия для того, чтобы отобразить любовь как человеческий мир, уже не нуждалась в преувеличениях и пышности. Напротив, она стремится к простоте, но в этой простоте таится еще больший заряд эмоций. Стихотворение перестает быть ясно-спокойной фреской богоматери или черно-белым, контрастным, слепящим изображением «греховного» переживания, утверждающим наперекор религиозному сознанию право «плоти» на свое существование, оно становится сюжетным, передающим развитие чувств как объективированных персонифицированных реальностей. Поэты могут передать уже не только «обобщенную» любовь — бурю ревности, стенания «обиженных жалоб», по и «персонифицированную» любовь, — они могут вспомнить картины прошлого, надеяться на будущее, слать проклятия счастливым соперникам и т. д.

Кучак освобождает лирическую поэзию от отвлеченности внешнего изображения, его чувства — земные и простые — передаются как авторско-личные переживания, что вовсе не лишает их страсти или драматизма:

Не нужна ты мне, не нужна,
Мне с тобой ни покоя, ни сна,
Обожгла ты меня стрелою
И осталась сама холодна.
Скажут лиге: ты стала водою, —
Пить не буду, губ не омою,
Словно та вода солона.
Если скажут: ты стала лозою, —
Не коснусь твоего вина.

Поэты мусульманских народов, как правило, были лишены любовного дуализма, даже художественный результат суфийской поэзии, переключенный в план жизненной конкретности и свободно воспринимаемый в нем, не несет в себе раздвоения, поскольку подразумевал в итоге именно высокую, но и земную любовь. Напротив, символом бездуховности, посягающим на прекрасную жизнь, становится нелюбовь, а его носителем ханжа, проповедник, служитель культа. Любовь в такой поэзии не только одухотворена, но становится символом и смыслом жизни.

Именно поэтому изображение всех аспектов земной жизни, освобожденное от дуализма духовных сомнений и осеняемое скептицизмом «мудрости знания», ведающее о конечности бренного человеческого существования, получает в восточной поэзии столь всеобъемлющий характер.

Физули взывает: «О душа моя, четок не трогай, на молитвенный коврик колен не склоняй», ибо «…преклоняя главу на молитве, ты уронишь корону свободы своей..». Это не просто антнклерикальность, ведущая к сатирической иронии, а призыв к познанию естественной природы человека и связанного с ней комплекса живых ощущений и впечатлений. «Я свободен во всем!», «Будь собою самим!» — заключает Физули.

Восточная поэзия блистает роскошью красок и созвучий, хитросплетениями изысканных образов, сравнений, уподоблений, передающих красоту мира и человеческих чувств. Но преклонение перед прекрасной природой и прекрасной любовью создает тот внутренний трагический подтекст, который пронизывает это высокое искусство, делая его и для нас, и для последующих поколений неисчерпанным и неисчерпаемым до конца в своей конечной сути. Трагический «подтекст» предстает и как невозможность объять всецело земную красоту, и как невозможность бессмертия, ибо человек бренен и должен покинуть этот прекрасный мир. Причем это драматическое ощущение возникает не в силу декларации, а в силу полного, абсолютного, самозабвенного приятия бытия. Может быть, поэтому здесь соседствуют рядом и восторг перед жизнью, и сомненья, проклятья и презрение к ней. Это не обожествление природы и не идеальность, взывающая к будущему, это жизненная данность, но представленная в столь «концентрированном» воплощении, что она, с одной стороны, рождает впечатление условности, с другой — щемяще-тоскливое чувство печали, вызванное ощущением, что такая реальность — при всем том, что она перед нами, — есть мираж. Восточная поэзия как бы многократно «останавливает прекрасное мгновенье» — отсюда и статичность и трагизм ее. А поскольку она преисполнена «знания» — также фатализм и скептицизм. Оказалось, что, когда человек останавливает прекрасные мгновенья, он остается один на один с вечностью, которую не в состоянии преодолеть, и он это осознает.

Презренье к жизни и к роду человеческому в средневековой поэзии не есть социально или психологически детерминированная величина. Физули признается: «Хламиду безумия я надел, // Мир этот жалкий отчизной своею назвал», — но было бы ошибкой понимать эту скорбную тираду буквально. Средневековый поэт свободен по отношению к жизни не только потому, что он в ней всецело растворен, но и потому, что он связан с идеей целого, с идеей абсолюта. В этом смысле средневековая поэзия контрастна — она или принимает жизнь, или отрицает ее, но и в приятии заключен трагизм бренного человеческого существования, и в отрицании есть признание любви к прекрасной жизни.

Великие поэты средних веков находят синтез земного и абсолютного, и этот синтез человечен, он построен по образу и подобию человеческой природы: «Дай посох! Настало время для посоха и сумы», — просто может сказать старый Рудаки, но в этой простоте таится великое. Навои дает одновременно и трагический и оптимистический образ мира, примиренный в воле, — абсолютом становится человеческая судьба.

В этом смысле внутренний драматизм лирики заключен не столько в утверждении бренности человека и жизни («Вращается мир, забывая ушедших, // Бесстрастно встречая стучащихся в дверь…» — Бейлакани; «Смотрящий видит, ведающий знает — // Бессмертен мир, где смертный умирает» — Юсуф Хас-Хаджиб), сколько во всеобъемлющем приятии радостей бытия, в максимализме которого, как во всякой безмерности, уже заключена идея самоотрицания. И чем внешне «проще» и «безыскуснее» воплощена эта идея, тем больший в ней внутренний драматизм. «Готова молодость твоя откочевать, схвати ее. // Родную кинувший страну, скажи мне: где пути ее?» — горестно спрашивает Низами: здесь драматизм заключен в самой возможности вопросительной интонации. «Наступила весна, и с лица Гюлизар приподнялась завеса теней. // Время терний минуло, в бутонах кусты, и сады с каждым днем зеленей!» — восклицает Несими, но почему в освежающей картине ранней весны есть элемент печали?! Картины природы в средневековой поэзии, кажется, адекватны самой природе, но ее созерцание рождает мысль о конечности человека в ее вечности («И равнодушная природа красою вечною сиять», — как заключил эту идею столетиями позже Пушкин, один из тех немногих поэтов, искусство которого могло соперничать в воссоздании мира с природой). В самом деле, когда мы читаем строки Фаррухи: «Встают облака голубые над синей равниной морской: // Плавучие думы влюбленных, забывшие сон и покой», — то возникает не просто поэтический образ, не просто сравнение, а как бы живая картина океана, рождающая в душе человека мысль о любви и смерти, о вечности и бренности природы и любви.

Может быть, и не следует преувеличивать этих моментов, но что они существуют и определяют образный строй средневековой лирики — несомненно. Иначе трудно почувствовать и объяснить, в чем обаяние и какая-то внутренняя лирическая и драматическая напряженность «обычных» строк, каких тысячи в этой антологии, хотя бы того же Фаррухи: «Звучат среди зелени струны, все поле напевов полно, // И звонко сдвигаются чаши, и кравчие цедят вино», — картины весны у которого заключают в себе нечто большее, чем обозначают реалии природы, ее составляющие.

Поэзия с течением времени становится проще, жизненнее. Конкретиость входит в поэтический образ. «Ты мне душу растрепала, словно прядь своих волос», — может сказать Саккаки. Высокая простота заменяет вычурность. Атаи уже может позволить себе простодушно обратиться к возлюбленной:

Этот раб сто раз в печали умирал.
Раз бы в радости родиться, — тем живу!
Атаи болел разлукой сотни раз.
Раз бы встречей излечиться, — тем живу!

Но мы не должны преувеличивать степени простоты и конкретности этой лирики, а, напротив, находить в сложности и отвлеченности ее достоинства, ее, если говорить о восточной поэзии, специфику. Так, Лутфи пишет: «Если в вине заблестят отраженья сияющих рук, // Станет серебряной влагой пурпурное это вино». В этом сложном образе есть не только смысл, не только изощренная завершенность, но и глубокий душевный порыв, искреннее возвышенное чувство; образ можно не только оцепить, но и принять в душу.

Высокая простота, но и изощреннейшая сложность более всего характерна для средневековой лирики, как и мудрость всеведения, и одновременно простодушие, почти детское.

Величайшим мастером предстает перед нами Алишер Навои, вобравший в свое творчество достижения арабо-персидской поэзии, открывший, подобно Данте, возможности национального языка, создав на нем свои нетленные творения.

Его лирике свойственны все те качества, которые характерны для средневековой поэзии в целом, но как бы в «усилении», в двойной «концентрации», рождающей новое качество поэтического искусства. Лирика Навои многозначна, она фиксирует одновременно многие и разные состояния мира и человека и сводит их в единство своею гуманистической позицией. Дисгармония разнонаправленных человеческих чувств, порывов, состояний получает в поэзии Навои гармоническую завершенность, и не как отвлеченный идеал, а как сама жизнь, отраженная в искусстве, но и перевоссозданная им. Эти особенности гения Навои пронизывают все его творчество, вплоть до первоклеточки художественного поэтического образа. Навои, подобно Шекспиру и Пушкину, обрел власть над природой и духом, он «примирил» их в своей поэзии, равновеликой бытию.

Поэзия Навои не знает никаких условностей и ограничений, она воссоздает мир как целостность — противоречивую, многоликую, многошумную, драматическую, — но именно как гармоническую целостность. И поэт в самом течении лирического повествования как бы наглядно демонстрирует и разнонаправленность жизненных и душевных состояний, и их примиряющий художественный синтез. Вот маленькая картинка: «Она ушла, покинув пир, и села на коня, хмельна. // А я ей чашу протянул, с мольбой держась за стремена», — реальная картина, сопрягающая противостояния к единое жизненное целое. Любовные сюжеты Навои построены в некотором смысле по драматургическому принципу, давая картину пластического и духовного движения чувства.

Средневековая поэзия при всем ее «открытом цвете», если использовать терминологию из области живописи, тем не менее способна (хотя и не ставит себе целью) к психологической нюансировке, к волевой императивности, к символическому подтексту, то есть художественным возможностям, которые мы обычно связываем с новейшим периодом развития европейской поэзии.

Так, поэтесса Зебуннисо имеет блестящие образцы психологической лирики. Чего стоит, например, ее признание: «К чему, к чему мои глаза грозу изображали, // Когда в душе моей в тот миг одни мольбы дрожали?» Правда, в отличие от современных нам поэтесс, Зебуннисо заключает стихотворение открытием, связанным с природой художнического переживания: «Страдай, страдай, чтобы для всех стихи твои звучали!» В свое время эта мысль, видимо, объясняла саму возможность вторжения в поэзию непосредственного личного опыта.

Непосредственность личного опыта пронизывает творчество Бабура. Его поэзия поражает именно индивидуально-императивным характером. Это страстный монолог, воззвание, обращение, требующее ответа здесь и сейчас. Бабур не сопрягает, как Навои, противоположности мира в гармонии мудрого примирения, но, констатируя их, пытается «прорвать» их необходимость мощным волевым усилием. Это создает ощущение могучего темперамента, но и трагической невозможности преодолеть жизненные обстоятельства лишь властной силой индивидуализма. Но этот динамизм создает характеры и самого автора, и его оппонентов — неверных возлюбленных, вероломных друзей, жестоких врагов.

На исходе средних веков, более всего в поэзии христианских народов, возникают мотивы символического, духовного мистицизма, не связанного, однако, с идеей религии. В реальную, пленительную картину мира вплетается тревожный, навязчивый зов; он исходит не от бога, а как бы из самого человека, он разрушает гармонию, он зовет, но куда? Поэзия как будто отошла от ортодоксальной идеи бога, она создала прекрасный мир человеческой реальности, но остановилась, но рискуя идти дальше, прислушиваясь к духу, который не позволяет сосредоточиться на одной идее земного благополучия. Эти настроения особенно показательны в «Песне об одном епископе» Григориса Ахтамарци, заставляющей вспомнить мистические видения раннего Блока.

Опустошил я горный скат,
Камнями защитил свой сад,
Собрал колючки для оград
И слышу: «Встань, покинь свой сад!..»
В точиле мнется виноград,
Вином меня утешит сад;
Хочу я пить в тиши прохлад
И слышу: «Встань, покинь свой сад!»

В этом навязчивом мотиве: «И слышу: «Встань, покинь свой сад!» — звучит не только голос бога и смерти, но и голос человеческого рока, голос «очеловеченной души», взыскующей новых духовных ценностей, но уже поверх небесных и земных абсолютов. Поэт IV–V веков Маштоц полностью растворен в идее реальности бога: «Царь мой и бог мой», «Добрый кормчий, ты — оборони меня!» Поэты позднего средневековья полностью растворены в идее земной реальности. «Как хорош Тбилиси в мае, — в розах весь, как небо в звездах! // Склоны скал — в росе небесной, горы — в зелени, как в гроздьях!» — пишет Вахтанг VI. Поиск Ахтамарци связан с идеей духовной природы человека, которая не может ограничиться абсолютами чисто небесного или чисто земного плана. Однако мистический символизм Ахтамарци не получает широкого развития, он замирает вместе с угасанием лирики средних веков, с тем, однако, чтобы зародиться вновь в XX веке.

Отмеченные нами новые моменты в поэзии Бабура, Ахтамарци, Зебуннисо не являются характерными для лирической поэзии всей эпохи в целом, это в каждом случае — а их не так мало — индивидуальные исключения, хотя, конечно, и закономерные.

Осознание бренности человеческого существования в поэзии средневековья, в том числе и перед ликом религиозного абсолюта, хотя и ведет к трагическому приятию и воспеванию реальной жизни, способствует (как в живописи) двухмерному воплощению мира. Миросозерцание остается все-таки мистическим, в нем отсутствует идея индивидуализма и социально-общественного детерминизма. Средневековая поэзия народов Кавказа и Средней Азии развивает гуманистическую сущность человеческого мирочувствования, оставляет незавершенной идею общественной личности, вместо которой развиваются идеи фатализма и мистицизма, поскольку, повторяем, она не довела идею личности до таких пределов индивидуализма, на которых стоит европейское художественное сознание ренессансной эпохи.

Но почему? Тому много причин и оснований. Обладая собственной мудростью и духовным опытом тысячелетий, она, похоже, видела опасность отчуждения личности в индивидуализме и в ее одиночестве, то есть видела конечные, последующие пределы идеи ренессансного человека.

Можно задаться вопросом: почему Гете считал классиков персидской поэзии гораздо выше себя, при всем том, что он вполне осознавал не только величие, но и европейскую (а в те времена, следовательно, и мировую) типичность своего гения? Может быть, потому, что автор «Фауста» хотя и ощущал себя олимпийцем в чисто европейском смысле, не мог не чувствовать, тем более на склоне лет, обдумывая финал своего великого творения, необходимости равновеликой рационализму идеи бренности человеческих усилий. Восточная поэзия не отрицает стремления к идеалу, не отвергает рационалистического начала, ро она — может быть, в силу иного типа отношения человека и мира — менее преисполнена иллюзий по поводу человеческих возможностей, она исходит из идеи конечной, а потому трагической, мистической природы человеческого существования. Да ведь и Гете, хотя и привел своего героя к рациональной формуле гармонии, вынужден был показать и ее неустойчивость — слепой Фауст полагает, что стук лопат означает работу по возведению дамбы, что осуществляется его мечта о счастье созидания и творчества, позволяющая наконец остановить прекрасное мгновенье, в то время как лемуры рыли ему могилу, то есть Гете предвидел и возможность кризиса рационалистического мышления.

В одном из стихотворении «Западно-восточного дивана» Гете есть типичный для средневековой восточной поэзии образ самосожжения мотылька, влюбленного в свечу. Ромен Роллан истолковал призыв поэта «умри и возродись!» не как мистическую идею саморастворения в божестве, а как метафору, выражающую идею бессмертия человека, идущего на гибель во имя идеала. По существу, та же идея движет финалом «Фауста», но нельзя не отметить, что она осуществляет себя как бы перед контроверзами восточной художественной мысли. Последняя исходила все-таки из мистического трагического постулата, который затем мог быть переосмыслен в виде земной сущности свободного и совершенного человеческого духа. Однако величие европейского гения заключается в том, что он все-таки ведет своего героя, пусть и путем логики, к поиску и обретению земного идеала. Восточные поэты трагический финал видят и ставят уже в прологе бытия, — это не отсутствие гуманистической цели, а духовно-мистическое понимание предопределенности человеческого бытия.

4

Период X–XV веков знаменовал собою интенсивнейшее взаимовлияние религиозных, региональных культур. И именно в процессе этого активного, небывалого до того в истории взаимодействия, позволяющего говорить о культурной общности многих народов, населявших обширнейшие территории тогдашнего мира, именно в этом процессе складывались основы национальной самобытности местных культур, формировались сами национальные литературы, их национально своеобразные черты. Совершенствование и обретение собственной человеческой, как и национальной, сущности происходило, таким образом, в процессе взаимодействия со многими культурными мирами.

Этот процесс протекал, конечно, далеко не равномерно. Общность религии и мощь культурного воздействия арабо-персидской учености и литературы были причиной, например, того, что великий азербайджанский поэт Низами не только писал на языке персо-таджикской литературы, но и определил дальнейшее развитие последней, став одним из преобразователей и новаторов в системе этой великой поэтической цивилизации. Лишь гений Навои три века спустя оформил и дал тюркским народам национальное поэтическое слово на уровне этой цивилизации.

Возражая против деления Востока по религиозному принципу на «христианский Восток» и «мусульманский Восток», исследователь В. К. Чалоян справедливо замечает, что в этом случае в общий религиозный (христианский или мусульманский) мир включается весь Восток, в то время как последний представляет совокупность самобытных национальных культур, на основе которых складывалась всеобщность культуры Востока, независимо от причастности к тому или другому религиозному миру. Последний, конечно, не мог не накладывать своего отпечатка на местные культуры, но и не в силах был, с другой стороны, ни всецело подменить национальную самобытность, ни тем более помешать всеобщности культур народов Востока — как христианских, так и мусульманских. В этой связи нельзя не согласиться с мнением В. К. Чалояна, который пишет: «Всеобщность культуры Востока не отрицает, а, наоборот, предполагает оригинальность и самостоятельность культур отдельных стран, и потому неверно приписывать культурное творчество отдельных народов только арабам, персам или византийцам. Та культурная общность, которая существовала благодаря преемственности культурных начал между различными странами, не дает нам права превратить культуру какого-то отдельного народа в придаток византийской, или арабской, или иранской цивилизации. Мы подчеркиваем мысль о том, что всеобщая культура Востока не только не исключает множества национальных культур, но как раз предполагает его».

Если культуры Армении и Грузии с самого начала развивались как культуры близкие и дружественные, но всегда самостоятельные и самобытные, то народы Средней Азии и Азербайджана, входя в один языковый и религиозный регион, имеют общее наследство, основанное на единстве арабо-персидского культурного мира. Национальные литературы как таковые здесь вычленяются гораздо позже.

Расцвет поэзии народов Кавказа и Средней Азии этого периода связан также с формированием народного литературного языка. Среднеазиатский регион, находившийся в пределах персо-арабской языковой «империи», к XV веку окончательно разрабатывает национальный, то есть тюркский, язык как язык литературный. Навои, подобно Данте или поэтам Плеяды, писал о возможностях и преимуществах своего языка, до того считавшегося, как и итальянский и французский, «варварским» языком, на котором, однако, оказалось возможным передать все оттенки чувств и мыслей в высоком искусстве поэтического слова. Руставели писал на языке, который до сих пор, то есть восемь веков спустя, почитается всеми грузинами мерилом совершенства — ясности, точности, народности. Аналогичные процессы происходили во всех литературах. Так, после Джами «отделяется» от общего ирано-таджикского корня таджикская литература и поэзия. Расцвет Ренессанса связан в Армении с формированием нового литературного народного языка — ашхарабара, заменившего древний грабар.

Эпоха высокого средневековья характерна складыванием классических местных национальных стилей, прежде всего в поэзии. Когда мы называем имена Нарекаци, Руставели, Низами, Навои, Джами, их ближайших соратников, то перед нами возникают не только могучие творческие индивидуальности, создавшие великие художественные миры, но и нечто большое, — они предстают, по существу, как создатели и творцы национальных литератур, классических стилей, наиболее полно воплотивших в слове национальное художественное мышление, определившие на столетия вперед пути развития поэтического искусства, подобно тому как в других странах и литературах это сделали Данте, Сервантес, Шекспир, Рабле, Расин, Гете, Пушкин… И не случайно именно социалистическое возрождение советских наций вновь и по-новому открыло многим национальным литературам их собственное классическое наследие, заставив «работать» его на сегодняшний день.

Эпоха Ренессанса была связана с интересом к народу и народному творчеству, прежде всего к устной поэзии, героическим сказаниям. У одних — например, у армян — сам народ сложил эпос о сасунских богатырях. Причем между взглядами на мир безымянных авторов эпоса и профессиональных поэтов есть идейно-художественная связь. У таджиков гениальный Фирдоуси, используя народные сказания, явился создателем эпоса о систанских богатырях — «Шах-наме». Эти особенности присущи многим культурам данной эпохи.

В этой связи разделение поэзии на «дворцовую» и «народную», разделение, которое особенно часто применяли по отношению к литературам народов Средней Азии, Азербайджана, к ирано-таджикской поэзии, представляется в наше время, и особенно в свете построения этой антологии, явно устаревшим. Некая отрешенность от конкретной жизненной практики и изощренность поэтической формы, погруженность в абстрактные вопросы бытия и одновременно гедонизм действительно свойственны так называемой «дворцовой поэзии». Но в наше время мы воспринимаем некоторую разницу между дворцовой и недворцовой поэзией в единстве противоположностей. Они не противостоят друг другу, а одно дополняет другое. И «дворцовая поэзия» учит «чувству поэзии», «чувству прекрасного», она «возбуждает эстетический восторг и чувство красоты», если использовать мысль Достоевского по поводу фетовской поэзии, которой сперва отказывали в праве представительства в национальном пантеоне поэзии.

Что касается стран Востока, то это разделение тем более условно, ибо собственно народная (фольклорная) поэзия здесь столь совершенна, изощренна и усложненна, что противопоставление по формальному принципу теряет существенный смысл.

С другой стороны, высочайшее поэтическое искусство, связанное с именами Нарекаци, Руставели, Низами, Навои, Саади, Хафиза, Физули народно не только по духу и миропониманию, но во многом и по формальным моментам.

Внутри самой «дворцовой поэзии» были аристократическое и народное направления, которые, конечно, следует различать и отмечать.

Глава газневидской придворной поэзии, автор блестящих касыд Унсури владел титулом «царь поэтов». «Царем поэтов», главой панегирической поэзии считался также и Анвари. Однако эти наименования явно устарели, они сейчас не несут в себе той полноты содержания, которая заключалась в них в свое время, кроме признания того факта, что это были блестящие мастера поэтического искусства, находившиеся, но традиции, при дворцах султанов-покровителей. Недаром азербайджанский поэт Хагани, современник и друг Низами, считавшийся придворным поэтом, как бы в назидание потомству, писал:

Султан ничтожен — недостоин он
Души моей широкой океана!

Слово «хагани» означает — царский, но Хагани, как и Низами, — родился в семье ремесленника. Поэзия «царя поэтов», даже по традициям своего времени находящегося при дворе царя, может быть только другом народа, его наставником, учителем мудрости, добра и правды.

5

«С падением Константинополя связан упадок феодального мира, — пишет исследователь В. К. Чалоян, — системы его производственных отношений, достигших в своем развитии первоначального накопления, распад системы внешних отношений и связей между странами Востока и Запада. Рушилось единство мира, Восток в результате турецких завоеваний был оторван от Запада и подвергнут насильственной деградации. Запад в силу тех же причин пережил экономический кризис, он, будучи оторван от Востока, также пережил экономическую деградацию. В результате и Восток и Запад оказались вне столбовой дороги исторического развития. Получилось так, что на первом плане исторического развития выступили новые страны: вначале Нидерланды, Англия, затем Франция, позднее Германия. На базе капиталистических отношений возникла новая система единства мира, новые связи и общения во всеобщем движении и развитии».

Общий кризис феодальных отношений дает себя знать повсюду в XVIII веке — при всем громадном разнообразии исторических условий и неравномерности развития народов. В истории России этот период обычно определяется как начало разложения феодально-крепостнического строя, существенно ослабленного крестьянской войной под руководством Пугачева, в которой наряду с русскими принимали активное участие представители других народностей нашей страны.

Иными путями шел процесс у народов Средней Азии, характеризуемый застоявшимися формами феодализма, экономической отсталостью, политической децентрализацией, обострением междоусобной борьбы. Разрозненность племен, вечные тяжбы ханов ослабляли братские народы, делали их добычей иноземных захватчиков.

По-прежнему томились под властью чужеземцев народы Закавказья. Иранские и турецкие правители стремились рассматривать небольшие страны Кавказа как свои провинции. Политику ассимиляции проводили, в свою очередь, немецкие бароны и пасторы среди коренных жителей Прибалтики, делая ставку на то, чтобы вытравить у них всякую самостоятельность и национальную память.

В этих условиях литература становится активной общественной силой, она осознает свою национальную самобытность как идейно-художественную необходимость, развиваясь на путях реализма и гражданственности, порывая со старыми традициями.

«Давид Гурамишвили… освободил грузинскую поэзию от налета восточной экзотики и книжной вычурности… Смелый новатор, Гурамишвили черпал вдохновляющие идеи непосредственно из народных недр, причем не только родных ему грузинских, но и русских и украинских. С именем Гурамишвили связана демократизация грузинской поэзии. Особое значение Давида Гурамишвили состоит в том, что он реалистически изображает исторические события родной страны и социальный быт», — читаем мы на страницах книги А. Барамидзе и Д. Гамезардашвили «Грузинская литература».

Прямо перекликаются с ними литературоведы Азербайджана, отмечая, что для национального художественного творчества XVIII века характерно значительное укрепление и расширение произведений, близких народу, ориентированных на поэтику фольклора. В частности, с творчеством Видади и Вагифа связывается новое течение поэзии, родственное жизни и ее реальным потребностям…

О новом направлении поэзии XVIII века, «во многом отличной от поэзии прошлых веков», пишут и туркменские исследователи С. Каррыев и X. Кор-оглы, которые обоснованно считают самым крупным его представителем Махтумкули.

М. Рыльский отмечает в творчестве «странствующего» философа и поэта Григория Сковороды такие черты, как борьба с официальной церковью и богословской ортодоксией, отчетливые начатки материалистического познания мира, гуманизм и демократизм, позволяющие говорить о нем как о первом украинском поэте нового времени.

Литовский исследователь Л. Гинейтис, анализируя «Времена года» К. Донелайтиса, в свою очередь, приходит к выводу, что «живая, реальная действительность не укладывалась в заранее установленные рамки нравоучения и не могла быть изображена иллюстративно. Талант поэта повел Донелайтиса по пути реалистического изображения действительности… Жизнь со своей правдой и логикой врывается в поэму».

Творчество всех этих художников знаменует крупный шаг в сторону реальной действительности, несет чувства личного достоинства и духовной независимости общественного человека. Нужно было чувствовать себя личностью и гражданином, чтобы, подобно Д. Гурамишвили, поставить собственные злоключения в один ряд с горестями родной страны, чтобы писать стихи, опираясь на увиденное и пережитое, чтобы превратить их «в дневник своей души», как сделал Вагиф, чтобы уделять пристальное внимание оттенкам индивидуальных чувств и общественных переживаний, которые определяют строй поэзии Бесики.

Утверждение прав и достоинства общественного человека — существенные черты поэзии XVIII века, которые проявляют себя и в народной ашугской поэзии, что с наибольшей наглядностью проявилось в творчестве Саят-Новы, который, по словам В. Брюсова, «мощью своего гения превратил ремесло народного певца в высокое призвание поэта».

Судьба Саят-Новы зависела от царя и церкви, поэт постригся в монахи, провел в монастыре значительную часть жизни. Эти биографические приметы как будто целиком относятся к феодальной эпохе. Но за внешне традиционной драмой, которую пришлось пережить также многим предшественникам Саят-Новы, стоял характер исторически новый, остроконфликтный, трагический смысл которого целиком принадлежал новому времени.

Статичность изображения чувств, олеографическая неподвижность переживаний взорваны, декларативность однолинейной страсти преодолена раскрытием внутреннего мира человека. Недаром В. Брюсов в восхищении писал: «Поистине Саят-Нову можно назвать «поэтом оттенков».

Песни Саят-Новы, сложенные на армянском, азербайджанском, грузинском языках, повсюду распевались вольным людом: на тифлисских майданах и дорогах, ведущих в Шушу, Баку, Тебриз, за скудной крестьянской трапезой в Араратской долине и в мастерских ремесленников, в духанах, кабачках и караван-сараях всего Кавказа. В этих песнях был сосредоточен духовный мир крестьян и ремесленников, их чаяния и надежды, обиды и скорби, раскрыты, опоэтизированы такие стороны личности, которые подрывали мертвенный покой подчинения, оказывались абсолютно несовместимыми с феодальной и религиозной властью.

Гуманизм лирики Саят-Новы не просто возвеличивал человека, но и утверждал общественный характер личности, осознавшей свою независимость по отношению ко всей системе средневековых регламентаций, почувствовавшей свое высокое назначение в мире.

Все его творчество направлено против феодального деспотизма. И полно глубокого смысла, что именно народный ашуг, певец городского демоса, завершил великое течение Ренессанса, зародившееся еще в глухую ночь средневековой схоластики, и поднял поэзию на новую высоту, определил ее развитие надолго вперед.

С творчеством Саят-Новы связан, в частности, рост авторитета ашугской поэзии, усиление воздействия народного творчества на классическую литературу, которая все больше сближается со стихией родного языка, очищается от чужих влияний, укореняется на почве собственной национальной жизни.

Туркмен Махтумкули (Фраги) — поэт иного географического региона; тем значительнее, что в его произведениях намечаются сходные процессы, свидетельствующие об общем кризисе средневековой поэзии, о демократизации художественного творчества и его сближении с реальной жизнью народа, понимаемой как общественное, гражданское бытие.

Махтумкули, как и его современники, сохраняет верность назидательной традиции, остается в кругу привычных тем и мотивов, однако внутри этой художественной системы он производит решительную перестройку образности и стиля, открывшую дорогу современной поэзии.

Исследователи туркменской литературы С. Каррыев и X. Кор-оглы отмечают, что Махтумкули всегда был чужд аскетизма, отрешенного от земли и устремленного в «потусторонний мир», что его творчеству ближе направление суфизма, связанное с мистическим пантеизмом. Но даже в мистических стихах поэта сквозь условные мотивы фатальной обреченности бытия и экстаза опьянения вином и любовью проступают живые чувства, реальные переживания. «Дервиш озаренный», как Махтумкули называл себя в стихах, на может удовлетвориться «образом дивных строений», «обителью чудных видений». Он вновь и вновь возвращается на грешную землю с ее межплеменной враждой и захватническими походами иноземцев, радостями и страданиями, вторгается в жизнь современников патриотическими призывами, вдохновенными гражданскими стихами, едкими сатирическими инвективами.

Социальная активность произведений Махтумкули была так велика, а их политическая направленность столь очевидна, что мусульманское духовенство запрещало вплоть до революции чтение его стихов в туркменских мектебах, в то время как народ слагал многочисленные легенды о любимом поэте. Строки Махтумкули прочно вошли в репертуар народных невцов-бахши и до сих пор повсеместно исполняются в республике.

Если Махтумкули взрывает изжившую себя художественную традицию изнутри, то поэзия таджикского ткача Саидо Насафи связана с миром ремесленников, с демократической литературой города, которая противопоставляла себя дворцовой. Насафи подчеркнуто посвящает касыды не царям и вельможам, а простым ремесленникам. В его аллегорической поэме «Слово о тварях» самым ловким, умелым и смекалистым оказывается муравей, ибо муравьи, объединившись, одолевают и льва.

Близок Насафи по характеру творчества узбек Турды. Его поэзия насквозь пронизана антидеспотическим пафосом, сочувствием к тяжелой доле тружеников:

Губит отчизну нашу стадо тупых ослов,
Шах с этим сбродом дружит, бекам подносит плов.
Есть ли герой в подлунной, пусть он услышит зов,
К нам он придет на помощь — грянет, как сто громов,
Пусть он чумную свору с нашей земли сотрет!

С творчеством поэтов XVIII века обычно связывают начатки просветительского реализма, который получил мощное развитие в XIX веке, просуществовав вплоть до Великой Октябрьской социалистической революции.

Критика феодальных установлений всегда и всюду велась просветителями с позиций разума, опиралась на естественное чувство, раскрепощающееся ог средневековых догм. Становление просветительских идей в литературах нашей страны этого периода неотделимо также и от подъема патриотических настроений, потому что освобождение человека было невозможно без объединения родного народа, избавления от гнета чужеземных захватчиков, выхода нации на просторы новой истории.

Причем чрезвычайно существенно, что в творчестве наиболее крупных художников понятие патриотизма не разграничивает, а сближает народы, предполагая дружбу и расширяющееся сотрудничество между ними. Не будет преувеличением утверждать, что художественный мир Д. Гурамишвили, в котором своеобразно побратались Грузия, Россия и Украина, или Саят-Новы, равно близкий всем народам Закавказья, моделирует, пользуясь языком современной науки, реальную дружбу народов, которая становилась и стала могучей движущей силой истории.

Патриотический и гражданский акценты творчества были, пожалуй, манными в XVIII веке. Махтумкули неустанно призывал к объединению туркменских племен «в один поток». Турды напоминал:

Внемлите, бек! О других хоть раз подумать вы должны,
Народ узбекский разобщен — друг другу роды не равны.
Один зовется кипчаком, другой уйгур, а третий — юз, —
Мы неделимая семья, с душой единой рождены.
Одна нам голова дана, один халат на всех надет,
Должны мы в общем доме жить, как равноправные сыны.

Патриотизм Гурамишвили и Вагифа — это основной пафос их творчества, объединяющий всю сложную гамму человеческих чувств и переживаний в художественное единство.

Вся поэзия XVIII века кипит политическими страстями, активно участвует в борьбе за единство и свободу своих народов.

Поэты XVIII века, как правило, были политиками и воинами, дипломатами и государственными деятелями, неизменно стояли в самом центре событий своего времени, стремясь практически реализовать собственные общественные и патриотические идеалы.

Вместе с братьями совсем еще юный Махтумкули бился против иранцев, попал в плен, а вырвавшись на волю, предпринимал героические попытки сплочения родного народа. Турды был в рядах повстанцев против кровавого Субханкули-хана. Бесики состоял при имеретинском царе Соломоне и вел внешнеполитические дела его государства. Легендой стала в памяти народной жизнь Вагифа — поэта и государственного деятеля.

Сын крестьянина, Вагиф не только перенял искусство народных певцов-ашугов, но сумел также получить всестороннее образование. За его ученость к имени поэта Панах народ прибавил почтительное — Молла, что значит учитель. И действительно, он отличался поразительной одаренностью во многих областях. Став визирем карабахского государя, Вагиф взял в свои руки все дела государства, стремился сплотить народы Кавказа в оборонительный союз против Ирана. Он же был инициатором переговоров с Россией, имевших целью заручиться ее поддержкой. Жизнь его, как и многих современных ему поэтов, оборвалась трагически. Вместе с сыном, тоже поэтом, он пал жертвой междоусобной вражды, был казнен по повелению нового правителя Карабаха.

Совершенно естественно, что бурная жизнь Вагифа, полная опасностей, величественных раздумий, общественных страстей, не могла не отразиться в стихах. Здесь и мухаммасы, написанные во время поездки в Тбилиси, пронизанные дружелюбием к братскому грузинскому народу, и вдохновенные лирические газели, и философские гимны.

Слитность творчества с биографией писателя — черта художественного творчества нового времени, когда автор почувствовал себя личностью, эстетически осознал право на самовыражение и значительность индивидуального опыта. Даже по сравнению со стихами великого Физули произведения Вагифа отличаются более отчетливым личностным началом, заметной индивидуализацией характеров.

Восемнадцатый век характеризуется укреплением связи России с соседними народами, знаменует начало процесса их воссоединения в едином государстве, что было исторически и неизбежным и прогрессивным.

В. И. Ленин, который на протяжении всей своей жизни был неизменно внимателен к национальному вопросу, постоянно призывал «учиться у уроков истории, не прятаться от ответственности за них, не отмахиваться от них…»[3].

Один из главных уроков истории нашей страны состоит в том, что народы, ее населяющие, объединились вокруг России в силу действия объективных законов, коренных потребностей собственной национальной жизни. И естественно, что литература — зеркало жизни народов — не могла не обратить свои взоры в сторону России, понимая, что без ее помощи невозможно одолеть иноземных захватчиков, избавиться от междоусобиц, восстановить единство племен и народов.

«Спасение мыслимо лишь в том случае, если русское правительство протянет Грузии руку помощи против врагов, которых еще много», — заявили грузинские послы в Петербурге, и слова эти стали пророческими для многих народов.

Как уже отмечалось, активную роль в этих событиях играли поэты: Вагиф, Бесики, возглавивший посольство царя Соломона в Россию, наконец, Давид Гурамишвили, вся жизнь которого тесно связана с Россией и Украиной.

После смерти своего высокого покровителя Гурамишвили перешел в русское подданство, принимал участие в нескольких европейских походах, был пленен пруссаками во время Семилетней войны, заключен в Магдебургскую крепость, а освободившись из плена, поселился в Миргороде.

Судьба поэта, в которой тесно переплелись судьбы трех братских народов, символична. Полно глубокого смысла и его творчество, которое благодаря высокой простоте и народности, напряженному драматизму и музыкальности оставило неизгладимый след в грузинской литературе, повлияло на многих поэтов XIX и XX веков, в том числе таких, как Н. Бараташвили, Важа Пшавела, С. Чиковани.

Наследие Д. Гурамишвили известно под названием «Давитиани», что значит «Давидово». Оно состоит из поэм «Бедствия Грузии» и «Пастух Кацвия», а также включает в себя лирические стихи, написанные в манере грузинских народных романсов, русских и украинских песен.

Наиболее значительное из произведений Д. Гурамишвили — поэма «Бедствия Грузии», своеобразная панорама трагической истории страны в первой половине XVIII века, наполненная описаниями опустошительных нашествий персов и османов, феодальных междоусобиц. Если патриотизм его младшего современника Бесики утверждался славой грузинского оружия, находил опору в победах над врагом, и в частности в победоносной битве с турками под Аспиндзой, которая дала материал для знаменитой одической поэмы «Аспиндза», то патриотическое чувство Д. Гурамишвили мужало и закалялось горечью неудач и поражений: родная земля — в огне, разбиты надежды молодости, окончательно разложилась феодальная знать, некогда грозная врагу.

Слово для Гурамишвили, как и для остальных просветителей, было серьезным делом, способным переформировывать человеческие души и менять ход истории. Поэт освобождает его от классицистической нормативности, придает большую жизненную емкость и разнообразие. События истории эстетически уравнены в слове с переживаниями человека, народные чаяния — с чувствами поэта. Оно открыто навстречу реальной жизни, которая сама осмыслена на уровне героического свершения.

Еще поэт-царь Арчил II противопоставлял «сказочности» и «надуманности» «былевое», реалистическое, пользуясь современным языком, повествование. С наибольшей полнотой и последовательностью этот принцип осуществлен в творчестве Д. Гурамишвили — поэта, для которого носителем нравственных основ бытия был простой народ, крестьяне, романтически изображенные в поэме «Пастух Кацвия».

Автор «Давитиани» был здесь не одинок, так как рост национального самосознания обострял внимание к народной жизни. С нею связывалась ценность в бессмертии родного народа, способного выдержать любые исторические испытания, надежды на будущее.

Знаменательно, что литературы, позже других вступавшие в круг всемирной литературы, как правило, начинались эпическими произведениями о народе. Именно такова поэма Кристионаса Донелайтиса «Времена года», знаменующая новое летосчисление литовской поэзии.

Классик литовской литературы Майронис утверждал, что его народ может «смело гордиться перед всеми просвещенными народами Европы поэмой Донелайтиса».

Традиция «сельских поэм», — справедливо замечает Л. Гинейтис, — берет начало у Вергилия и получает особое распространение в эпоху сентиментализма. Ученый-пастор К. Донелайтис не проходит мимо этой традиции, но художественную мощь и смысл его поэмы составляет широкая панорама народной жизни, жизни крепостного крестьянства, трудов и дней литовских хлебопашцев.

Крестьянский мир Донелайтиса далек от пасторальной идилличности. Острые общественные противоречия, социальная несправедливость, постоянное угнетение, нужда — вечные спутники «бедняков-горемык», которым, однако, «писатель ничего не может посоветовать, кроме христианского смирения». Но поэма близка нам не этими нравоучениями, отошедшими в прошлое и ставшими достоянием истории. Ее значительность в том, что «Времена года» — подлинная энциклопедия жизни литовского крестьянства, пронизанная сочувствием к народу, просветительской убежденностью в естественном равенстве всех людей.

Самое значительное произведение зачинателя, «батька» украинской литературы И. Котляревского тоже восходит к Вергилию, но в его «Энеиде» совсем иной колорит и тональность, чем в эпическом творении Донелайтиса. За различиями в данном случае стоит не только несходство творческих индивидуальностей, но и нечто большее — различие национальных эстетических вкусов и представлений двух народов.

Героическая поэма древнеримского классика «травестирована» Котляревским, события ее переиначены на современно-иронический лад. В украинской «Энеиде», по проницательному наблюдению академика А. Белецкого, бушует неудержная стихия смеха, родственная той, что запечатлена в картине И. Репина «Запорожцы, пишущие письмо турецкому султану». Смеха, веселого и жизнерадостного, грубоватого и озорного — целая симфония смеха, которая помогает утвердить значимость, полнокровность, весомость материального мира, стихию народной жизни.

Герои Котляревского выступают под диковинными латинскими именами, путешествуют по мифологическим странам, но все это дюжие украинские парубки, и автор не очень озабочен тем, чтобы маски, взятые напрокат у Вергилия, надежно прикрывали их лица.

«Энеида» Котляровского стала памятником украинской вольности и культуры, который, с одной стороны, завершал традицию старинной поэзии, а с другой — служил прологом новой демократической литературы XIX века.

Если говорить суммарно, то XVIII век во многих литературах народов СССР открывает новые идейно-эстетические принципы отношения искусства к действительности, которые получат развернутое и полное осуществление в литературе следующего столетия, станут известны под названием реалистических. Особое положение XVIII века в истории культур народов СССР позволяет завершить им изложение пятнадцативекового процесса развития литературы, связанной со становлением, расцветом и упадком феодально-средневекового общества.

Это великое художественное наследие было в полной мере открыто и освоено, став частью духовной жизни многомиллионных масс и многих народов и наций лишь в советское время.

Это великое наследие, будучи живой частью современных национальных культур, в то же время способствует взаимопониманию и взаимопознанию, став достоянием всех народов.

Оно само создавалось в процессе широкого, дружеского духовного обмена и взаимодействия, и сейчас, открытое и доступное, особенно через посредство русских переводов, способствует делу гуманистического, нравственного, эстетического воспитания, делу воспитания интернационализма братской солидарности.

Это великое наследие, став общенародной, общенациональной культурной традицией, будет теперь сопровождать нас всегда.

О постепенном постижении этого великого наследия, этой «великой книги», раскрытой для нас социалистическим культурным возрождением, хорошо написал еще в 1947 году Илья Сельвинский:

Восстаньте из праха, поэты, — вам эта книга!
Эпохой вы заново спеты, — вам эта книга.
Вмурованным в свое слово, но безъязыким!
Вам, каторжанам запрета, вам эта книга!
Шлифуя стиха граненья, — жили вы молча.
Казалась игрой самоцвета нам эта книга.
Насыщенная безмолвьем, вся из намеков,
Казалась в туман одетой нам эта книга.
Но вот поднялось над миром пламя свободы!
Явилась в огнях расцвета нам эта книга, —
И мы увидали — упрятанное в страницах
Знамя бунтарского цвета! О, эта книга!
Так по рукам столетий, в эру коммуны
Прибыла эстафетой к нам эта книга.
Восстаньте из мрака, поэты, восстаньте из праха,
Примите слово привета — вам эта книга.
Гремите же в старых строфах новою речью!
Как трубы нашей победы — нам эта книга!

Л. АРУТЮНОВ и В. ТАНЕЕВ

IV–IX века

Месроп Маштоц Армянский поэт 361—440

{2}

* * *
Море жизни всегда обуревает меня.
Воздвигает враг валы на меня.
Добрый кормчий, ты — оборони меня!
* * *
Рано утром предстану пред тобой,
Царь мой и бог мой!
Рано утром преклонишь к мольбе моей слух,
Царь мой и бог мой!
Молю я: взгляни на молитву мою,
Царь мой и бог мой!
* * *
Надежда моих младенческих дней,
Не оставь меня, господи!
Опора дряхлеющей жизни моей,
Не оставь меня, господи!
Заступник на Страшном суде, пожалей,
Не оставь меня, господи!
* * *
Вседержитель, греховность мою сокруши,
Ты ведь бог кающихся.
Благословенья меня не лиши,
Ты ведь бог кающихся.
В геенну не брось моей скорбной души,
Ты ведь бог кающихся.

Неизвестный армянский поэт V век

Шаракан

{3}

Отец милосердный, заботливый,
Создатель всего живого,
Щедро мир оделяющий
Своими благодеяньями,
Прими в предзакатный час
Мольбы твоих слуг.
О владыка вселенной
И церкви нашей святой,
Будь милосерден к больным,
И к удрученным печалью,
И к тем, кто в дороге,
И к тем, кто в море,
И к тем, кто в исповедальне,
И к тем, кто кается горько,
И к душам усопших.
Ведь ты, о господь всемогущий,
О наших избытках и нуждах
Знаешь лучше, чем мы —
Благодарные или просящие…
Слава, и Власть, и Любовь тебе
И сыну, которого ты породил,
И духу святому
Отныне, на веки и присно.

Неизвестный армянский поэт V век

Шаракан

Свет, и света создатель, и первый светоч,
Обитающий в горнем свете,
Благословляемый сонмами ангелов,
Отец небесный!
Когда утренний свет забрезжит,
Сделай так, чтобы в душах у нас
Забрезжил твой свет,
Снизошедший к нам.
Свет, беспорочное солнце, рассвет пречистый, —
Сын, отцом порожденный,
Ты, кого славили мы,
Славя отца до восхода солнца.
Когда утренний свет забрезжит,
Сделай так, чтобы в душах у нас
Забрезжил твой свет,
Снизошедший к нам.
Свет, порожденье Отца и Сына, родник доброты, —
Дух святой лучезарный,
Ты, кому мальчики, певчие в церкви,
Вторя небесному хору, славу поют.
Когда утренний свет забрезжит,
Сделай так, чтобы в душах у нас
Забрезжил твой свет,
Снизошедший к нам.
Свет, триединый свет, Трое в одном лице —
Троица пресвятая,
Ты, кого черви земные, вслед за сынами неба
Славят денно и нощно.
Когда утренний свет забрезжит,
Сделай так, чтобы в душах у нас
Забрезжил твой свет,
Снизошедший к нам.

Мовсес Хоренаци Армянский историк ок. 410—493

{4}

Рождение Ваагна

{5}

Небеса и Земля были в муках родин,
Морей багрянец был в страданье родин,
Из воды возник алый тростник,
Из горла его дым возник,
Из горла его пламень возник,
Из того огня младенец возник,
И были его власы из огня,
Была у него брада из огня,
И, как солнце, был прекрасен лик.

О царе Арташесе Отрывки

* * *
Храбрый царь Арташес{6} на вороного сел,
Вынул красный аркан с золотым кольцом,
Через реку махнул быстрокрылым орлом,
Метнул красный аркан с золотым кольцом,
Аланской{7} царевны стан обхватил,
Стану нежной царевны боль причинил,
Быстро в ставку свою ее повлачил.
* * *
К тебе обращаюсь, прославленный царь Арташес,
К тебе, победитель могучего племени храбрых аланов.
Поверь словам, что скажу тебе
Я, черноокая дочь аланов,
И возврати мне брата.
Не подобает богатырям
Для утоления мести
Жизни лишать малолетних наследников
Таких же богатырей
Или в слуг обращать их
И держать наравне с рабами,
Делая вечной вражду
Двух вольных и храбрых народов.
* * *
Кто возвратит мне дым моего очага
И утро наставшего Навасарда{8},
И гордых оленей прыжки,
И трепетных ланей бег,
И меня самого
Среди тех, кто трубит в рога
Или бьет в барабаны,
Как пристало на царской охоте.
* * *
Когда поскачешь ты на охоту,
По склону Азата
К вершине Масиса{9},
Пусть бесы поймают тебя
И потащат
По склону Азата
К вершине Масиса,
Пусть не найдешь ты пути обратно
И никогда не увидишь света.

О построении Вардгеса

{10}

Отделился, пошел Вардгес-юноша
Из области Тухов к Касах-реке.
Он пришел и сел на Шреш-холме,
Близ города Артимед у Касах-реки,
Тесать да ваять Еруанда врата.

Иоанн Мандакуни Армянский поэт V век

{11}

* * *
Преображеньем твоим на горе
Ты божественную силу явил, —
Тебя славим, о мысленный свет!
Луч славы твоей ты явил,
Воссиял и свою твердь осветил, —
Тебя славим, о мысленный свет!
Ужаснулись ученики твои,
Явление чудесное зря.
Тебя славим, о мысленный свет!
Но, восстав от тяжелого сна,
К твоей славе прилепились сильней, —
Тебя славим, о мысленный свет!

Комитас Армянский поэт VII век

{12}

* * *
Жены, славны страной и народом своим,
Предлагали жемчуг, незнакомый дотоль,
За многих себя оставляли в залог,
Выкупом став для чуждой земли.
Вам — корабль вести, ваш опытен дух,
Стремительна мысль, безвременна плоть,
По долгим путям житейских пучин
Невредимо неслись и дошли до Христа.
Вы — ветви лозы виноградной Христа.
Виноградарь небес сберет ваш сок;
Вы дали себя в точиле топтать,
Чтоб вечных блаженств чашу испить.
От житейских нужд отвратились вы,
Ибо все здесь сон и прикрасы лжи,
Обольщенью нег вы не предали душ,
Убедясь, что величье — одна суета.
Завиден чрез вас стал девства чертог,
Ваша кровь и огонь обновили его,
Вы предали плоть мечу и костру,
Неугасимый свет вы в чертог внесли.
Тридцать семь — число тех блаженных дев
Венчанных вовек невянущим венком,
Высоко взнесенных над всем земным,
Блаженствующих здесь во славе творца.

Давтак Кертог Армянский поэт VII век

{13}

Плач на смерть великого князя Джаваншира

О всеведущий дух, ниспошли благодать,
Дай мне силы на песню, на плач, на проклятье,
Разумение дай, чтобы внятно сказать
Слово скорбное о невозвратной утрате!
Горе тяжкое плакать заставило нас,
Стон печали над нами пронесся, как пламя.
Пусть все сущее в мире услышит наш глас,
Все живущее слезы прольет вместе с нами.
Нас стена защищала, но пала стена.
Скалы, нас укрывавшие, ныне разбиты.
Нам светила луна — закатилась луна,
Слово твердое рухнуло — нет нам защиты!
Мы не ждали беды, но пришла к нам беда.
Власть добра и надежд победило безвластье,
Свет чудесного царства угас навсегда,
Счастья сад превратился в пустыню несчастья.
Эти беды и горести нашего края,
Может, те, что предрек многомудрый Исайя{14},
Ибо светлого крестовоздвиженья день
Омрачила беда и страдания тень.
И грядущее стало темно и безвестно,
Дух вражды и безверья туманит нам путь.
Нечестивые вырыли черную бездну,
Чтобы нашего пастыря в бездну столкнуть.
Словно лев, был он грозен, не будучи злым,
Для старейшин родов был опорой и властью,
Ликовали друзья от любви и от счастья,
И от страха враги замирали пред ним.
Был он первым по мужеству и по уму.
К самым дальним пределам неслась его слава,
Поклониться спешили соседи ему,
Восхваляли его все края и державы.
Даже греческий царь, даже юга князья
Домогались с властителем нашим свиданья
И, гордясь, что они Джаванширу друзья,
Принимали с почтеньем его назиданья.
И в гордыне забыли, что люди — мы прах,
Что во власти господней и счастья и беды.
Бога мы прогневили, погрязнув в грехах,
И правителя нашего смерти он предал.
Ангел, что охранял его душу и плоть,
От него отдалившись, обрек на страданье.
В горький час отвратился от князя господь,
Оставляя насильникам на поруганье.
Лицемер потаенно свой меч навострил,
К убиенью коварно готовясь заране,
И смертельный удар Джаваншира сразил —
Темной ночью погиб он, как моавитяне{15}.
Джаваншир, надо всеми возвысился ты!
Исходили завистники злобой безмерной.
Ты убит был тайком средь ночной темноты,
Ты скончался, израненный немилосердно.
Лишь вошла злая смерть в государеву грудь —
Солнце вмиг изменило извечный свой путь.
На земле пусть убийца живет нелюдим,
Словно Каин, для всех ненавистен и страшен.
Птицы певчие пусть не щебечут над ним,
Пусть лишь черные вороны крыльями машут.
Звери хищные пусть поджидают его,
Пусть вовек не найдет он ночлега под крышей.
Пламя Ирода{16} пусть настигает его,
Пусть его пожирают и черви и мыши!
Пусть огонь пожирает его, разгорясь,
Пусть убийцу ничто не спасет от заразы,
И рука, что на светоч земли поднялась,
Пусть покроется струпьями смрадной проказы!
Пусть в презренного жабы вливают свой яд,
По ночам пусть с убийцею змеи грешат.
Пусть умрет окаянный, терзаясь жестоко,
Будь он проклят, исчадие зла и порока!
Наш водитель, наш кормчий, наш князь Джаваншир,
Посмотри, что с твоими сиротами стало.
Разум твой озарял наш неправедный мир,
Нас отвага твоя от беды ограждала.
Как жемчужины, с уст обронял ты слова,
И блистал ты отвагой, носитель величья,
Ото сна пробуждался детенышем льва,
Расправлялся с трусливою утренней дичью.
И разбрасывал кромки овечьих ушей,
Славя господа истовой жертвой своей.
На охоте ты был всех смелей, всех быстрее.
Возрастил ты цветок вечнодышащих дум.
Ночью плоть почивала, но зоркий твой ум
И во сне управлял колесницей Арея{17}.
Ты лишь взглядом единым умел отличать
Мудреца от глупца и героя от труса.
Нисходила обильно к тебе благодать,
Как священная кровь из ребра Иисуса.
Ты при жизни божественной притчею стал.
Дух бессмертья над смертным тобою витал.
Мир был светел, но темень взяла его в плен,
Как, лишенным тебя, нам поверить в удачу?
В опустевшей стране я потомков сирен,
А не страусов стаи сегодня оплачу.
Сколько дней и недель, сколько б лет ни прошло,
Мы не сможем забыть о великой утрате.
И тебя погубившее черное зло
Тяготеет над нами как бремя проклятья.
Ты, наш пастырь великий, был светел, как день.
Без тебя нам во тьме никуда не пробиться.
И ложится на наши угрюмые лица,
Словно пыль на дороги, бесславия тень.
Буду вечно взирать я на трон опустевший,
Бесконечно в мученьях рыдать, безутешный.
Слезы нас ослепляют, померкнул наш свет,
Перед нами пути утешения нет.
Только пламень печали, любовью зажженный,
Не погаснет в сердцах безутешных друзей.
Нам дымиться бы, как фимиам благовонный,
Чтоб сгореть без следа на могиле твоей.
Ибо здесь без тебя все темно и туманно.
Нашей светлой надеждою был ты один.
Пред тобой прояснялись вершины Ливана,
Волны бурные тивериадских глубин{18}.
Если ты, наш заступник, не жил бы на свете,
Пред врагами давно бы мы пали без сил.
Без тебя одолел бы нас северный ветер,
Гунн жестокий гранаты бы наши срубил.
Без тебя опускаются руки в бессилье.
Тьма сгущается, нам не дождаться зари.
Покрываются брачные комнаты пылью,
Облачаются в траур земные цари.
Даже тем, кто короной увенчай по праву,
Мишура золотая теперь не нужна.
Тщатся сбросить владыки презренную славу,
Ибо суетность славы им стала ясна.
Всем уйти суждено — никому не остаться,
Нам одно лишь даровано счастье судьбой:
Слезы лить по тебе, по тебе убиваться,
Лечь в могилу когда-нибудь рядом с тобой,

Степанос Сюнеци Армянский поэт VII–VIII века

{19}

* * *
Неувядаемый цветок, высот свободных светлый крин,
О ладоносный стройный ствол, о пальма выжженных долин,
Ты золотой сосуд, что полн небесных манн для злых годин.
Благословенная, тебе мы славословие поем.
Ты как жемчужина горишь, как светозарный ты чертог,
Ты благовония родник, ты золотых лучен поток,
Мария, о, блаженна ты, и у твоих пречистых ног,
Благословенная, тебе мы славословие поем.
Чтут все архангелы тебя и славит весь небесный мир,
Всех небожителей чреда, всех серафимов пышный клир,
Все те, что троице святой возносят звон нездешних лир.
Благословенная, тебе мы славословие поем,

Саакдухт Сюнеци Армянская поэтесса VIII век

{20}

Пресвятая Мария

Пресвятая Мария, пречистый храм,
Матерь живого божьего слова.
Благословенна ты среди жен,
Дева и богородица.
Нива духа, дивный цветок,
Дождем пролившийся от отца,
Оплодотворенный;
Людям явленная.
Благословенна ты среди жен,
Дева и богородица.
Небес и земли основа,
Жизни подательница,
Луч господнего света, сошедший к нам,
Чтоб удержать от грехопадения.
Благословенна ты среди жен,
Дева и богородица.
Лик прекраснейшего серафима
Миру явившая,
Во чреве носившая
Повелителя сонмов ангельских.
Благословенна ты среди жен,
Дева и богородица.
Для нас растворившая посохом жизни
Врата, охраняемые херувимами,
Из рук у них взявшая огненные мечи.
Благословенна ты среди жен,
Дева и богородица.
Рая врата и сошествие божье;
Посредница между землей и небом,
Познавшая муку праматери нашей Евы
И победившая смерть.
Благословенна ты среди жен,
Дева и богородица.
Счастливица, радуйся, —
Всевышний с тобой,
Ангелов хоры прелестными голосами
Славу тебе поют, в небесах,
Благословенна ты среди жен,
Дева и богородица.
Обитель еще небывалого божьего слова,
Во чреве таившая жар господня огня,
Неопалимая, как купина;
Мать для всех порожденного бога,
Благословенна ты среди жен,
Дева и богородица.
Таинство жизни бренной и вечной,
Давшее миру новые крылья,
Сон земнородных вознесший на небо
И в святых обративший их.
Благословенна ты среди жен,
Дева и богородица.
Светлую славу поют небеса
Властителю вечности и беспредельности,
Тому, кто пришел порожденный пречистой
И искупил первородный грех.
Благословенна ты среди жен,
Дева и богородица.

Ханзала Бодгиси Таджикский поэт ? — ум. ок. 836

{21}

* * *
Быть может, первенство и слава сокрыты в алчной пасти льва,
Так что же: вырви их у зверя и утверди свои права.
Иль обрести и власть и славу, или, как следует бойцу,
Бесстрашно ринуться в сраженье и встретить смерть лицом к лицу
* * *
Милая в костер бросала руту на закате дня,
Чтоб горела ярко рута, от заботы злой храня.
Но зачем ей, право, рута, для чего огонь ей нужен —
Той, чья родинка — как рута, а лицо алей огня?

Фируз Машрики Таджикский поэт ? —895

{22}

* * *
Злее птицы кровожадной эта хищная стрела,
Закогтит она любого, не минует никого-о!
Видно, коршун быстролетный отдал ей свои крыла,
Чтоб гнездо его разрушив, унесла птенца его-о!

Абусалик Гургани Таджикский поэт IX век

{23}

* * *
Мой совет: в неравной битве лучше кровь свою пролей,
Но не дай иссякнуть чести в тайниках души твоей.
Лучше пасть пред истуканом, чем пред гордым человеком,
Смелой доблести дорога к цели выведет быстрей.
* * *
Ты сердце унесла своим единым взглядом,
Твои уста — судья, но дерзкий тать твой взор.
Чем награжу тебя за похищенье сердца?
И кто ж видал, — о диво! — чтоб награжден был вор?

X–XIII века

Григор Нарекаци Армянский поэт 951—1003

{24}

Алмазная роза

Алмазную розу одел
Алый свет покрывалом благим,
А над тем покрывалом благим
Жемчугом нунуфар{25} просиял.
В огромном просторе морском
Отразилось сверканье цветка,
И зарделся сверканьем цветка
На ветке пылающий плод.
Сочный шафрановый плод
Густая скрывала листва,
Создателя арфа — листва, —
Тобой петого, дивный Давид{26}!
В рое торжественном роз
Зазвучала стоцветность цветов;
Молодых тонкоствольных дерев
Заалели побеги вокруг.
Кипарисы, красуясь, кадят
Над чашами роз и лилей;
И в долине чаши лилей
Под солнцем всходящим горят.
На алмазную лилию с гор
Сладкий подул ветерок;
С полночной горы ветерок
Лилею росой окропил.
Росой и красой жемчугов
Покрылась лилея в долу;
Цветы оросились в долу
Росой с золотых облаков.
И звезды пошли в небесах,
Огнями луну окружив
И алмазный крест водрузив
Над кругом своим в небесах.

Песнь на воскресение Христово

Телега идет с Масиса-горы,
На телеге той — высока скамья,
А на той скамье — золотой престол,
А на том столе — пурпурова ткань,
А на том тканье — сидит царский сын,
А по праву с ним — шестикрылые,
А по леву с ним — многоокие,
А пред самым ним — отроки-краса,
А в объятьях их — то господень крест,
А в руках у них — лира да псалтырь,
Воспевают те, славословят те:
Слава всемогущему Христову воскресению!
Телегу ведут с Масиса-горы,
Ведут да ведут, устанавливают,
Вот телега стоит и не движется,
Колесо-то ее не вертится.
Проса шесть снопов, да сто клевера,
Да фиалок сноп наваливают,
Что по праву-то от Масиса-горы,
Наваливают, устанавливают.
А телега стоит и не движется,
Колесо-то ее не вертится.
У телеги той нити шелковы,
Серебряна шлея, золото ярмо,
А постромки виты жемчугом.
Но телега стоит и не движется,
Колесо-то ее не вертится.
Впряжены волы черные да белые,
Волы в яблоках, быстроногие,
И рога-то их крестовидные,
Так и шерсть у них — без конца жемчуг.
Вот телега стоит и не движется,
Колесо-то ее не вертится.
Возчик у нее ловок и велик:
Стан — что ивы ствол, широки плеча,
Перву пару он вот понукивает,
На вторую он вот покрикивает,
И телега тут с места сдвинулась,
С места сдвинулась, покатилася.
Покатилася вся телега тут,
Что по праву-то от Масиса-горы,
Покатилася, заскрипела ось,
И, поскрипывая, в Ерусалим въехала,
И Сиона нового воспели сыны
Песню хвалебную:
Слава всемогущему Христову воскресению!

Книга скорбных песнопений Отрывки

Слово к Богу, идущее из глубин сердца (Гл. 1)

I
Я обращаю сбивчивую речь
К тебе, господь, не в суетности праздной,
А чтоб в огне отчаяния сжечь
Овладевающие мной соблазны.
Пусть дым кадильницы души моей,
Сколь я ни грешен, духом сколь ни беден,
Тебе угодней будет и милей,
Чем воскуренья праздничных обеден.
Мой стон истошный, ставший песнопеньем,
Прими не с гневом, а с благоволеньем.
Из дальних келий, тайных уголков
Достал я слово, как со дна колодца,
Пусть дым сожжения моих грехов
К тебе, всемилосердный, вознесется!
Когда перед тобой предстану я
С застывшей на губах мольбой бесплодной,
Пусть жертва добровольная моя
Тебе не будет столь же неугодной,
Как стон Иакова в краю глухом{27}
Иль попиранье твоего закона
Правителем греховным Вавилона{28},
Как сказано в Писании святом.
Мой дар тебе пусть будет, всеблагому,
Угоден.
Пусть тебя он ублажит,
Как дым кадильниц в скинии Силома{29},
Которую воссоздал царь Давид.
Кивот, освобожденный от плененья,
Давид поставил там на много дней.{30}
Да будет таковым и возрожденье
Погрязнувшей в грехах души моей!
II
Час настает, и громкий судный глас
Уже гремит в ущелиях отмщенья.
Он нас зовет и порождает в нас
Страстей противоборных столкновенье.
И сонмы сил, недобрых и благих —
Любовь и гнев, проклятья и молитвы, —
Блистают острием мечей своих
И дух мой превращают в поле битвы!
И снова дух смятен мой, как вначале,
Когда я благодати не обрел,
Которую апостол Павел{31} счел
Превыше Моисеевых скрижалей{32}.
Мне ведомо, что близок день суда,
И на суде нас уличат во многом,
Но божий суд не есть ли встреча с богом?
Где будет суд — я поспешу туда!
Я пред тобой, о господи, склонюсь
И, отречась от жизни быстротечной.
Не к вечности ль твоей я приобщусь,
Хоть эта вечность будет мукой вечной?
Я грешен был, я преступал закон,
Я за грехи достоин наказанья
Страшней, чем мука варварских племен,
Поверженных твоею гневной дланью.
Для филистимлян{33} и едомитян{34}
Годами ты отмерил наказанье,
Но вечный огнь в удел мне будет дан
За все мои сомненья и деянья.
Ждет Страшный суд меня, но до тех пор
Удел при жизни выпал мне не лучший:
При жизни обречен я на позор
И ожиданье кары неминучей.
Нас вознести иль превратить во прах,
Низвергнуть в ад иль даровать спасенье
Во всем ты властен, все в твоих руках,
Приявший муки в наше искупленье!

Слово к Богу, идущее из глубин сердца (Гл. 2)

I
Взывал ты, повторял священный стих,
Склонялся пред отцом своим небесным,
Судящим по делам сынов своих,
Не обольщаясь рвеньем их словесным.
Страдал твой род в египетском плену,
Но не дал ты ему лишиться веры.
С кем, Моисей, сравнить тебя дерзну,
Найду ли я достойные примеры?
Я грешен, я упрям в грехе своем,
Я — варвар, недостойный божья слова.
Та кара, коей предан был Содом{35},
И по моим грехам не столь сурова.
Как Ханаан{36}, грехом я осквернен,
Я — Амалик{37}, меня нельзя наставить,
Как идолообитель Вавилон,
Меня разрушить легче, чем исправить.
Обломком жалким я встаю из мглы,
На мне лежит проклятье, грех Иудин{38}.
Как древний Тир{39}, достоин я хулы,
Я, как Сидон{40}, порочен и подсуден.
Я старца одряхлевшего слабей
От дней развратных и от жизни шумной.
Я — голубь, кроткий в глупости своей,
А не в своей смиренности разумной.
Я как яйцо, где скрыт змеиный яд.
Ехидна я, что львицей почиталась.
Я — Иерусалим, старинный град
Пред тем, как от него лишь пыль осталась.
Я — человек, чья сущность не чиста.
Шатер пустой, не избежавший бедствий.
Я — крепость, чьи сокрушены врата,
Наследникам ненужное наследство.
Я — дом, но дом забытый испокон.
И чтоб его избавить от проклятья,
Он должен быть очищен, обновлен,
Обмазан глиной божьей благодати.
А у меня нет для спасенья сил,
Я слаб, я сломлен тяжкими грехами,
И справедливейший определил
При жизни место мне в зловонной яме.
Я изгнан, я отвержен, я забыт,
Смятен я духом, жалок я обличьем.
Я — тот талант, который был зарыт
Рабом лукавым, как глаголет притча.{41}
II
Всех душ и всякой плоти созидатель,
Многоусердный в милости своей,
Дай верить мне, как верил Моисей —
Пророк, твоей достойный благодати.
Дай завершить мне книгу песнопений
Достойною твоих благословений.
В обитель, где ты должен нас принять,
Я начал путь свой, плача и стеная,
Дай грех мне искупить и злаком стать,
Возликовать при сборе урожая.
И как грехи мои ни велики,
Не дай иссякнуть слез моих истокам,
И, как гонимых, ты не обреки
Мой дух и сердце засухе жестокой,
Пред тем как мы услышим неба глас,
А небо — глас земли, где сонмы нас…
Пусть чистая молитва и елей,
Все, что тебе святыми воздается,
Проникнет в суть души моей скорей,
Чем тела оскверненного коснется.
О господи, я — глина, ты — творец,
Спаси меня, небесный мой отец.
Чтоб на земле мне духом укрепиться,
Чтоб в час, когда вступлю я в мир иной
И небо ты разверзнешь предо мной,
Я б мог его сияньем насладиться,
Чтоб под небесным этим светом впредь,
Как воску, не растаять, не сгореть.
Дай, боже, силу мне, изнеможенному,
Дай духом мне воспрянуть, обделенному.
Перед концом моим, возможно скорым,
Сведи меня с порочного пути,
Хоть я истерзан совести укором,
А не усилием тебя найти.
Меня, земною тронутого скверной,
Услышь, о боже, со своих высот.
Возьми залог моей мольбы усердной
И дай мне благодать своих щедрот.
Своим небесным светом освети
Мой слабый стон, глухое покаянье,
И слово из Священного писанья,
Что в эту книгу тщусь я привнести.
Меня, мой благодетель совершенный,
Хоть жалости не стою, пожалей,
И вместо меди звонкой, но презренной,
Даруй мне злато милости своей.
Не повергай меня в смертельный страх,
Ты не ожесточай мой дух скорбящий,
Не обреки бесплодным быть в трудах,
Как пахаря на почве неродящей.
Не дай мне лишь стенать, а слез не лить,
В мучениях рожать и не родить,
Быть тучею, а влагой не пролиться,
Но достигать, хоть и всегда стремиться,
За помощью к бездушным приходить,
Рыдать без утешенья, без ответа,
Не дан мне у неслышащих просить.
Не дай, господь, мне жертву приносить
И знать, что неугодна жертва эта.
И заклинать того, кто глух и нем.
Не дай во сне иль наяву однажды
Тебя на миг увидеть, лишь затем,
Чтобы не утолить извечной жажды!
И до того, как мой услышишь зов,
Услышь мои, о боже, покаянья
И соразмерно с тяжестью грехов
Не назначай покуда наказанья.
Щадящий, пощади, спаси, спасающий,
Освободи меня, освобождающий.
Не дай сойти с пути; прости, прощающий;
От бед оборони, обороняющий.
Недуг мой исцели, всеисцеляющий,
И путь мой озари, всеозаряющий.
За прегрешенья не карай, карающий.
Прости мой долг, от долга избавляющий,
С врагами примири, всепримиряющий.
Когда в последний раз, в последний миг
Я подниму слабеющие вежды,
Пусть мне случится твой увидеть лик,
Дарующий спасенье и надежды.
И мой последний вздох в последний час
Пусть мне минувшей жизни будет слаще.
Пусть ангел твой с меня не сводит глаз,
Ведя дорогой страшной, но манящей.
Когда умру, моей душе яви
Дух небожителей, дух бестелесный
Тех, кто дорогой веры и любви
Пришел, о боже, в твои чертог небесный.
Не воздавай мне за мои грехи.
Пусть будет принят дух мой и мире лучшем.
Не дай, спаситель, волка в пастухи
Твоей больной овце, овце заблудшей.
Погрязшему в долгах даруй прощенье,
Погибшему в грехах пошли спасенье.
III
Ты, жаждущим дающий утоленье,
Ужели в мире не рассеешь тьму,
Ужель меня лишишь благоволенья,
Изменишь милосердью своему?
Ужели мне откажешь в состраданье,
Ты, тот единый, в ком оно живет?
Цветок, утратишь ли благоуханье,
Засохнешь ли, о благодатный плод?
Ужель животворящие деянья
Ты прекратишь, о, наше упованье?
О ты, который кроток и велик,
Ужель пренебрежешь извечной славой,
Ужели омрачишь, о боже правый,
Пречистый свой, неомраченный лик?
Ты ль не даруешь, о, мое спасенье,
Кровоточащим ранам исцеленье?
Бальзам на язвы не положишь мне?
Слепому, не пошлешь мне озаренье,
Свет предо мною не зажжешь во тьме?
Я твой проситель, раб твой дерзновенный,
Молю тебя: меня ты не покинь.
Нетленный, жизнь дарующий вселенной,
Ты, славословленный, благословенный,
Ты был и есть — твердыня всех твердынь.
Ты был и остаешься вездесущим,
Как в прошлом, так и ныне, и в грядущем,
И за пределом вечности.
Аминь!

Слово к Богу, идущее из глубин сердца (Гл. 3)

I
О повелитель сущего всего,
Бесценными дарами нас дарящий,
Господь, творящий все из ничего,
Неведомый, всезнающий, страшащий,
И милосердный, и неумолимый,
Неизреченный, и непостижимый,
Невидимый, извечный, необъятный,
И ужасающий, и благодатный,
Непроницаем ты, неосязаем,
И безначален ты, и нескончаем,
Ты — то единственное, что безмерно,
Что в мире подлинно и достоверно,
Ты — то, что нам дает благословенье.
Ты — полдень без заката, свет без тени,
Единственный для нас родник покоя,
Что просветляет бытие мирское.
И безграничный ты, и вездесущий,
Ты и сладчайший мед, и хлеб насущный,
Неистощимый клад, пречистый дождь,
Вовек неиссякающая мощь.
Ты и хранитель наш, и повелитель,
Недуги наши знающий целитель,
Опора всех, всевидящее зренье,
Десница благодатного даренья,
Величьем осиянный, всем угодный,
Ходатай неустанный, царь беззлобный,
Всевидящий, и днем и ночью бдящий,
Судья, по справедливости судящий,
Взгляд негнетущий, голос утешенья,
Ты — весть, несущая успокоенье.
Твой строгий перст, всевидящее око
Остерегают смертных от порока.
Судья того, что право, что неправо,
Не вызывающая зависть слава.
Ты — светоч наш, величие без края,
Незримая дорога, но прямая.
Твой след невидим, видима лишь милость,
Она с небес на землю к нам спустилась.
Слова, что я изрек тебе во славу,
Беднее слов, которые бы мог
Услышать ты, о господи, по праву,
Когда б я не был речью столь убог.
Господь благословенный, восхваленный,
Восславленный всем сущим во вселенной,
Все то, что нам достигнуть суждено,
Твоим внушеньем мудрым рождено.
О господи, дорогу очищенья
Ты мне в моих сомненьях указуй
И, приведя меня к вратам спасенья,
Ты удовлетворись и возликуй.
Цель песнопенья твоего раба —
Не славословье и не восхваленье,
Мои слова ничтожные — мольба,
Которой жажду обрести спасенье.
II
Собранье песен сих, где каждый стих
Наполнен скорбью черною до края,
Сложил я — ведатель страстей людских, —
Поскольку сам в себе их порицаю.
Писал я, чтоб слова дойти могли
До христиан во всех краях земли,
Писал для тех, кто в жизнь едва вступает,
Как и для тех, кто пожил и созрел,
Для тех, кто путь земной свой завершает
И преступает роковой предел.
Для праведных писал я и для грешных,
Для утешающих и безутешных,
И для судящих, и для осужденных,
Для кающихся и грехом плененных,
Для добродеятелей и злодеев,
Для девственников и прелюбодеев,
Для всех: для родовитых и ничтожных,
Рабов забитых и князей вельможных,
Писал я равно для мужей и жен,
Тех, кто унижен, тех, кто вознесен,
Для повелителей и угнетенных,
Для оскорбителей и оскорбленных,
Для тех, кто утешал и кто утешен.
Писал равно для конных и для пеших.
Писал равно для малых и великих,
Для горожан и горцев полудиких
И для того, кто высший властелин,
Которому судья лишь бог один,
Для суетных людей и для благих,
Для иноков, отшельников святых.
И строки, полные моим страданьем,
Пусть станут для кого-то назиданьем.
Пусть кающийся в горьком прегрешенье
Найдет в моих писаньях утешенье.
Пусть обратит мой труд, мое усердье
Себе во благо человек любой.
И стих мой, став молитвой и мольбой,
Да вымолит господне милосердье!
III
Всем тем, кто вникнет в сущность скорбных слов,
Всем, кто постигнет суть сего творенья,
Дай, боже, искупление грехов,
Освободи от пагубных оков
Сомненья, а значит, преступленья.
Желанное даруй им отпущеиье.
Пусть слезы их обильные текут,
И голосом моим они моленья
Тебе угодные да вознесут.
К тебе да вознесется их мольба
И за меня, за твоего раба.
Пусть, боже, на рабов твоих покорных,
На всех, раскаявшихся, кто прочтет
С участьем книгу этих песен скорбных,
Твой свет и благодать да снизойдет!
И если примешь тех, кто вслед за мной
Придет к тебе с моей мольбой усердной,
Врата своей обители святой
Открой и мне, о боже милосердный!
И если слезная моя мольба
Прольется, словно дождь, грехи смывая,
То и меня, ничтожного раба,
Омоет пусть его вода живая.
И если ты спасешь, о боже, всех,
Согласных с мыслью, мною изреченной,
Ты и меня, простив мой тяжкий грех,
Спаси, о господи благословенный!
И если песнь моя в душе иной
Родит тебе угодные понятья,
Ты и меня, отец небесный мой,
Не обдели своею благодатью!
И если те, кто мой постигнет стих,
Возденут ввысь дрожащие десницы,
Пусть боль стенаний горестных моих
С молитвой чистой их соединится.
И если сказанные в книге сей
Тебе мои угодны будут речи,
То в многощедрой милости своей
Будь милосерден и к моим предтечам.
И если поколеблется, скорбя,
В священной вере некто, духом нищий,
Пусть он, воспрянув, в книге сей отыщет
Опору, уповая на тебя!
Коль маловер однажды устрашится,
Что храм его надежд не устоит,
Пусть этот шаткий храм твоя десница
Строками книги скорбной укрепит.
Когда недугом мучимый жестоко
Почти утратит кто-то с жизнью связь,
Пусть обретет он силу в этих строках
И возродится вновь, тебе молясь!
И если смертный страх или сомненье
Вдруг овладеют кем-то из людей,
Пусть в книге он найдет успокоенье,
Найдет покой по благости твоей!
И если груз грехов неискупленных
Потянет в пропасть грешника, пусть он
Всей сутью слов, тобою мне внушенных,
Спасен навечно будет и прощен!
И если где-то грешник есть, который
Не минет сатанинской западни,
Дозволь, чтоб труд мой был ему опорой
И сам безумца светом осени.
И если кто-то в гибельной гордыне
Слова святых молитв забыть готов,
Дозволь, чтоб я вернул его к святыне
Могуществом тобой внушенных слов.
И тех, кто в сатанинском ослепленье
Уверует в презренную тщету,
Мне книгой скорбных этих песнопений
Дозволь вернуть к причастью и кресту.
И ураган неверия, взметенный
Как над водой, над душами людей,
Смири моею песней, вдохновленной
Божественною милостью твоей!
IV
Сей труд, что начинал я с упованьем
И с именем твоим,
Ты заверши,
Чтоб песнопенье стало врачеваньем,
Целящим раны тела и души.
И если труд мой скромный завершится
С твоим благословением святым,
Пусть дух господень в нем соединится
Со скудным вдохновением моим.
Тобой дарованное озаренье
Не погаси.
Мой разум не покинь,
Но вновь и вновь приемли восхвалеиья
От твоего служителя.
Аминь!

Слово к Богу, идущее из глубин сердца (Гл. 9)

I
И наступает срок сказать мне честно
О прегрешеньях дней моих и лет.
Но в час, когда пора держать ответ,
Моя душа робка и бессловесна.
И если я припомню все, что было,
И воды моря превращу в чернила,
И, как пергаменты, я расстелю
Все склоны гор пологие и дали,
И тростники на перья изрублю,
То и тогда при помощи письма
Я перечислю, господи, едва ли
Мои грехи, которых тьма и тьма.
И если кедр ливанский в три обхвата
Свалю я, сделав рычагом весов,
На чаше их и тяжесть Арарата
Не перетянет всех моих грехов.
II
Я — древо, на котором веток много,
Но зрелых я плодов не оброню.
Как та смоковница, по воле бога
Бесплоден я, засохший на корню.{42}
Смоковница, украшенная кроной.
Манит шумящею листвой зеленой
Усталых путников издалека.
Но подойдет к ней путник изнуренный,
И ни плода не сыщет, ни цветка.
Она — предмет презрения и брани,
Оставленная, как напоминанье,
Как некий тусклый образ душ людских,
Запятнанных греховностью и ложью,
Подвергнутых навек проклятью божью,
Погрязших в омуте грехов мирских.
Бывает, потом политые пашни,
Зерно приемля, хлеба не родят,
И пахарь, труд оплакавши вчерашний,
Уходит прочь, куда глаза глядят.
Душа, храня пристойности обличье,
Ты, как смоковница, листвой шуршишь,
Но, как смоковница в старинной притче,
Бесплодия и ты не избежишь.
Душа моя, как выгребная яма.
Ты вобрала, чтоб погубить меня,
Грехи всех смертных — со времен Адама
Свершенные до нынешнего дня.
Ты копишь то, что богу не угодно,
И потому презренна и бесплодна.
III
Я сам отяготил себя грехами,
Я над собой самим свершаю суд.
Я буду побивать себя словами,
Как из пращи камнями зверя бьют.
Я в мире жил и нагрешил премного,
И ныне я вступаю в смертный бой, —
Как некий враг с врагом во имя бога,
Я насмерть биться буду сам с собой.
В сокрытых мной пороках, и желаньях,
И помыслах, в которых был лукав,
Винюсь, как в совершенных злодеяньях,
Перед тобою на колени пав.
Молюсь тебе, живу единой верой,
Что ты, который милосердней всех,
Свою отмеришь милость той же мерой,
Которой мерю я свой тяжкий грех.
Ты не откажешь дать мне подаянье,
И чем неизлечимей мой недуг,
Тем большее искусство врачеванья
Ты явишь мне, и я воспряну вдруг.
Чем больший долг простишь ты мне с любовью,
Чем милосердней будешь и щедрей,
Тем истовей польется славословье
Мое, как в притче праведной: твоей.
О господи, в тебе одном спасенье,
Даешь ты справедливость нам в даренье.
Лишь от твоей десницы обновленье,
И силы нам от твоего перста,
От милосердия нам искупленье,
От лика — вся земная красота,
От твоего чела — нам озаренье,
От твоего дыханья — вдохновенье,
От твоего участья — доброта,
От твоего елея — умиленье,
От знаменья — благое разуменье,
Что наши скорбь и радость — все тщета.
Лишь ты даруешь нам освобожденье
От страха, от преступного сомненья,
Ты вкладываешь слово нам в уста.
Достоин ты земного восхваленья,
Молитв, небесного благословенья.
Лишь ты один вселенной лепота,
Все в мире сущее, все поколенья
Возносят к небесам тебе моленья.
Молитва наша свята и чиста.
Аминь!

Слово к Богу, идущее из глубин сердца (Гл. 21)

I
С тех пор, как гибели себя обрек,
Уже я не восстал как человек,
Вновь не обрел в себе я человека,
Как сказано в Писании святом.
Сойдя с пути, что праведен от века,
На этот путь я не вступил потом.
Хоть рассказал я в предыдущих главах
Про все грехи мои, но, стыд поправ,
Напомню вновь я о делах неправых,
О злодеяньях, о путях лукавых,
Не изменяя слогу прежних глав.
II
О господи, я — грешник, я — злодей,
Я заслужил твой лютый гиев и кару.
Ничтожностью, греховностью своей
Себя я уподобил Велиару{43}.
Своею нерадивостью и ленью
Я сам себя подвергнул осужденью,
Обрек себя на горе и позор.
И демоны мои возликовали,
В бесовском хороводе заплясали,
И пляшут и ликуют до сих пор.
Удары тайные я принял, боже,
Предуготованные мне судьбой.
Я не отверг отвергнутых тобой,
Наоборот, их силы приумножил.
Бесовской я и сам грешил игрой,
И сам плясал я с бесами порой.
Они же имя божье поносили.
Но я греха не отвергал в бессилье,
Себе не говорил я — не греши!
Я грех творил,
И черви подточили
Поникнувший цветок моей души.
Я погубителей моих незримых
Не вскармливал, но не уничтожал.
Я сам невольно силы умножал
Гонителей моих непримиримых.
Я разрушителям, исчадью ада,
Был преданнее, нежели творцу.
Не сладость я вкушал, а горечь яда,
И вот приходят дни мои к концу.
Я устрашен греховностью моей.
О, горе мне, позор и поруганье!
Как перед взором праведных людей
Предстать мне после моего признанья?
Всех лучше знаю, сколь мой грех велик,
Мне горло сжал отчаяния крик.
Когда способность мне была б дана
То видеть, что никто узреть не может,
Узрел бы я: душа моя черна,
Как идолопоклонник в храме божьем.
Понеже грехородной силы страсть
И идолов богопротивных власть
Сказать воистину — одно и то же.
В кромешной тьме, у жизни на краю,
По гибельной тропе иду и ныне,
Мой дух бессмертный — благодать твою
Я превратил в бесплодные пустыни.
III
Могу ли человеком я считаться,
Когда причислен я к творящим зло,
И существом разумным называться,
Когда в меня безумие вошло?
Хоть я и зрячий, но слепого хуже.
Внутри себя свет погасив, теперь
Я не могу прослыть ученым мужем —
К Познанью сам себе закрыл я дверь.
Слыть многомудрым, свыше просветленным
Я, погубивший душу, не могу,
И, просто существом одушевленным
Себя назвавши, я и то солгу.
Среди кувшинов я — кувшин негодный.
В гранитной кладке — камень инородный.
Я в сонме избранных — избранник ложный.
Я в сонме призванных — глупец ничтожный.
И, устрашенный смертью, ибо грешен,
Покинут всеми я, а кем утешен?
Пророк Иеремия говорил,
Что некий древний град падет в бессилье{44},
Так и меня страданья истощили,
Погиб я, потеряв остаток сил…
Как дерева червями, ткани молью,
Изъеден я своей сердечной болью.
Я истончился, словно паутина.
Моя греховность этому причина.
Я прекращаю век свой, исчезая,
Как утренний туман, роса ночная.
Я на людей надеялся, но ложно:
Надежда лишь на господа возможна.
И ныне, о содеянном скорбя,
Я, проклятый и очерненный скверной,
Надеюсь, боже, только на тебя,
Исполненного милости безмерной.
И на кресте ты никого не клял,
Терпя страданья, не ожесточился,
Когда к отцу небесному взывал
И за своих мучителей молился.
Подай мне весть, чтоб мой услышал слух,
Даруй надежду в жизни быстротечной
И в час, когда тебе свой жалкий дух
Я возвращу,
Даруй мне дух свой вечный.
Аминь!

Слово к Богу, идущее из глубин сердца (Гл. 23)

I
Непостижимый взору и уму,
Ты, без кого ни слова нет, ни дела,
Определяющий предел всему
И только сам не знающий предела.
Нам без тебя ни света нет, ни тьмы,
Ты слышишь наши стоны, зришь несчастья.
Невидим ты, но все, что видим мы,
Померкло бы без твоего участья.
Ты — недоступен для рабов своих,
Но близок в вышине своей нездешней.
Целитель жесточайших ран людских
И утешитель боли неутешной!
II
Узри, о боже, взор мой безутешный
И сердце, что раскрыл я пред тобой.
На путь наставь мой разум многогрешный,
Но будь целителем, а не судьей.
Неверью и сомненьям нет предела,
Но, чтоб греха избегнуть, дай мне сил.
Мой дух еще не отрешен от тела,
И страшен грех, что тело осквернил.
Скорблю, что дух и разум не едины,
Что на добро надежды нет в сердцах.
Скорблю, что создан человек из глины,
Замешанной на низменных страстях.
Скорблю, что нас, людей, наш ум усердный
Не сделал совершеннее скотов,
И грязью мы отмечены, и скверной,
И памятью содеянных грехов.
Что каждый совершил и что утратил,
Мутит молитву нашу, застит взгляд,
И мы, сжимая плуга рукояти,
Дрожа от страха, все глядим назад.
Мы, смертные, пленяемся ничтожным,
И не умеем мы глядеть вперед,
И в поединке истинного с ложным
Неистинное чаще верх берет.
И боль утрат идет вослед за нами,
И всюду тьма, и пелена у глаз.
И приговор возмездья пишет память
В суде сознанья каждого из нас.
О, горе, если бог нага отвернется
И поразит нас гром его речей
И вечное величие столкнется
С мгновенного ннчтожностью людей.
Растратил я, гонясь за наслажденьем,
Свой драгоценный дар, пропал мой труд.
Пусть божьей справедливости каменья
Меня, греховного, нещадно бьют.
Я путь прошел, но свет моих трудов
В потемках неусердья был не ярок.
Я не оставил по себе следов,
И свет погас, и догорел огарок.
Мой слабый ум немногое постиг
И потерял способность постиженья,
И онемел греховный мой язык
Без права отвечать на обвиненья.
Чадит лампада тусклая моя,
Мое напоминая нераденье,
И стерто имя в книге бытия,
И вписаны укор и осужденье.
III
Я вижу воина — и смерти жду,
Церковника я вижу — жду проклятья,
Идет мудрец — предчувствую беду,
Идет гонец — могу лишь горя ждать я.
Кто сердцем чист — порог мой обойдет,
Благочестивый горько упрекнет,
Навстречу мне не сделает и шага.
Водой испытан буду — захлебнусь,
От испытанья зельем не очнусь,
Услышу тихий шорох — устрашусь,
Протянут руку — в страхе отшатнусь,
Учую зло во всем сулящем благо!
На пир я буду позван — не явлюсь,
На суд твой буду призван — онемею.
Ниц упаду, слезами обольюсь,
Как будто говорить я не умею.
Мне стрелы изнутри пронзили грудь,
Слились в большую рану все сомненья,
Терплю я муку, не могу вздохнуть,
Ни днесь, ни впредь не жду отдохновенья.
Услышь, о боже, вопль души моей,
Последний стон мой, ставший песнопеньем,
Стон, слившийся со стонами людей,
Тебя молящих о моем спасенье.
Нас, жалких обитателей земли,
Ты сам из праха сотворил земного,
Что делать нам, наставь и повели!
Услышь мое беспомощное слово!
Ты, сущий в каждой твари, что живет,
Превозносимый каждой тварью сущей,
Покой душевный от своих щедрот
Даруй нам в жизни сей быстротекущей!

Слово к Богоматери, идущее из глубин сердца (Гл. 26)

I
И я один из тех, чья жизнь сурова.
Чьи слезы льются, как весной поток,
И кто стенанья превращает в слово —
В песнь с однозвучным окончаньем строк.
И стих, певучий от таких созвучий,
Щемит сердца, когда звучит в тиши.
Единозвучье раскрывает лучше
Невидимую миру боль души.
Я жил на свете горестно и сиро
И, как гласят Писания слова,
Душа, что не вполне мертва для мира,
Для бога не вполне еще жива.
Не знаю — эта песня хороша ль,
Но строки ныне с самого начала
Я рифмовал, чтобы моя печаль
Еще сильней и горестней звучала.
II
Сокровищ царских жалкий расхититель,
Я наказанью предан с давних лет,
И призовет меня казнохранитель,
Чтоб, казнокрад, я дал ему ответ.
Томлюсь в темнице без воды и пищи,
Томлюсь, мои печали велики,
Мой долг — пятьсот талантов, но я, нищий,
Давно растратил и золотники.
И чтобы сердцу в песне изливаться,
Я здесь избрал особый лад строки,
Чтоб каждый стих вершился звуком «и»,
Что означает также цифру «двадцать».
Бушует нищета, как пламень горна,
В закладе сердце и душа моя,
За всю вину моих деяний черных
Сурово спросит грозный судия.
И подступает страх, меня пронзая
Своим мечом безжалостным, когда
Задумываюсь я и понимаю
Неотвратимость Страшного суда.
Я, суетный, подверженный сомненьям,
Уже сегодня слышу божий глас
И мучусь, будто в огненной геенне
Мой дух и плоть горят уже сейчас.
Все, чем владел, растратил я и прожил,
А что копил я столько лет подряд,
Презренно, и в сокровищницу божью,
Что я стяжал, того не поместят.
Плоть нечиста моя и взгляд мутится,
Но, взор молящий устремивши ввысь,
Прошу тебя, небесная царица:
Ты за меня пред господом вступись!
Моим грехам да будет отпущенье,
Пусть мне вина простится, умоли,
И пусть вовек дымятся воскуренья,
К тебе от нас летящие с земли.
III
Что, кроме щедрых слез и жалких строк,
В дар милостивцу принести я мог?
Как мне содеянное мной измерить?
Я быстрой мысли торопил крыла,
Но мысль моя размер моей потери
Все ж охватить собою не могла.
Нет края, нет конца перечисленью
Грехов, в которых я повинен сам.
Я чашу малодушья и сомненья,
Как чашу смерти, подношу к губам.
Боль нестерпимая во мне таится,
Рождаясь, я не в силах разродиться,
И стрелы в сердце мне вонзают яд.
Жар лихорадки почки мне сжигает,
Мои мученья печень разрывают,
И желчь, скопившись, к горлу подступает,
Мою гортань стенания теснят,
Все члены тела, хоть они едины,
Друг с другом, словно смертные враги,
Меня губя, вступают в поединок,
О пресвятая дева, помоги!
О матерь божья, я твой раб презренный,
Я грешник, чьи сомненья велики,
И все же я молю тебя смиренно:
Из тьмы грехов меня ты извлеки.

Слово к Богу, идущее из глубин сердца (Гл. 30)

I
О милосердный, ниспошли мне сил,
О всеблагий, пусть будет мне примером
Заблудший раб, что многожды грешил,
Но все ж ступил на путь добра и веры.
Пусть лишь в преддверье рокового дня,
Пред самой смертью встал на путь он правый,
Творивший зло, он праведней меня,
В ком дремлет соучастник — дух лукавый.
Тот дух могуч, а сам и духом слаб,
Мой искуситель у меня под боком.
Двойник мой, он — не твой смиренный раб,
А потакатель всем моим порокам.
Ведя меня дорогой суеты,
Со мною искуситель неразлучен.
Мой враг, исток моих сомнений жгучих,
А сколь их много, — знаешь только ты!
Но кто грешит, тот кается потом,
И платим мы за радости страданьем.
И я склоняюсь пред тобой челом,
Согбенный прегрешеньями в былом
И просветленный поздним покаяньем.
II
Я повтореньем истины грешу,
И оттого моя не легче участь,
Но я не царства божьего прошу,
Мне б жизнь влачить, немного меньше мучась.
Не пребывать мне в райской тишине,
Причисленному к сонму вознесенных,
Среди безгрешных душ не место мне,
Мне место средь живых, но сокрушенных.
Я улыбаюсь, будто свету рад,
А про себя свою стезю кляну я,
Лицо мое спокойно, только взгляд
Горит, смятенье духа доказуя.
Со сладкою и горькою едой —
Перед собою я держу два блюда.
Держу перед собою два сосуда:
Один с отравой, с благостью другой.
Две печи есть: одна красна от жара,
Пока другая стынет без огня.
Две длани надо мною: для удара
И для того, чтоб отстранить меня.
На небесах два облака застыло —
Одно несет нам огнь, другое — град.
Тому, что будет, и тому, что было,
Две укоризны с уст моих летят.
Две жалобы летят незаглушимых —
В одной мольба, в другой укора знак.
И в сердце слабый свет надежды мнимой
И горькой скорби безнадежный мрак.
Два ливня хлещут: ливень стрел свистящий
И камнепад, грозящий всей земле.
Восходит солнце — жжет нас зной палящий,
Заходит солнце — нам темно во мгле.
III
Карающую занесешь десницу,
Я возмолюсь: «Казни меня скорей!»
Рука дарующая мне примнится —
Приблизиться я не посмею к ней.
Речь о грехе зайдет — приду в смятенье,
О святости — пойму свою вину.
Открыто мне дадут благословенье —
Украдкою себя я прокляну.
Я похвалу услышу — опровергну,
В ней заподозрю ложность и тщету.
Подвергнусь я хуле немилосердной —
Я слишком малою ее сочту.
Пусть осмеют, пусть предадут позору —
Сочту возмездье правым и смирюсь.
Мне пожелают люди смерти скорой,
Чтоб их слова сбылись, — я помолюсь!
Когда б небесный гром меня сразил,
Я принял бы его, как избавленье.
Я книгу прав своих давно закрыл —
Ни оправданья нет мне, ни спасенья!
В тот лучший мир я поспешил бы сам,
Когда бы не страшился наказанья.
Беда идущему по двум стезям,
Как говорит Священное писанье.
IV
Ужели ты не слышишь, всеблагой,
Рыданий и мольбы моей усердной?
Ужели ты не видишь, милосердный:
Я — пленник зла — стою перед тобой?
Я жду, в своем погрязши заблужденье,
Твое добро на зло мое в ответ.
Я, обреченный, жду благословенья.
Слепой, я жажду твой увидеть свет.
Протянется ль твоя десница, боже,
Чтоб тонущего грешника спасти?
Когда персты на раны мне возложишь,
Когда с неверного сведешь пути?
Научит ли твое долготерпенье
Усердью неприлежного меня,
И будет ли твое благоволенье,
Чтобы очистить грешного меня.
Заблудший раб, найду ли я покой
Под милосердною твоею дланью,
Чтоб, грешному, спрямить мне путь кривой,
Забрезжит ли вдали твое сиянье?
Я человек, чья совесть нечиста,
И лишь в тебе надежда очищенья.
Я проклят, и твоя лишь доброта
В меня вселяет веру во спасенье.
Я ныне приобщаюсь тайн святых
И в них ищу, рыдая, утешенье.
Я вижу: в поднятых перстах твоих —
Мне, многогрешному, благословенье,
Лишь ты один способен даровать
Мне, угнетенному, освобожденье
И молвить слово, чтобы ниспослать
Рабу смятенному успокоенье.
Очищен я твоею чистотой.
Твой взгляд — моим страданьям облегченье,
И капля крови, пролитой тобой,
Освобождает душу от мученья.
Без помощи господней кто я есмь?
Мне мощь твоя дарует свет надежды,
Твой мир, смятенному, — мне светоч здесь
Днесь и покуда не смежу я вежды.
И нет в тебе и малой доли тьмы,
Как вне тебя нет ни добра, ни света.
Ты — надо всем, тебе подвластны мы.
Тебе, господь, да будет слава спета.
Аминь!

Слово к Богу, идущее из глубин сердца (Гл. 39)

I
Подталкиваем дьявольской рукой
И соблазняем леностью привычной,
И я утратил прежний облик свой,
Свое первоначальное обличье.
А если так, то ныне мне пристало
Сказать, в чем грешен, как я прожил век,
Сказать пред миром, что со мною стало,
На что, ничтожный, я себя обрек.
II
Себе кажусь я книгою сейчас.
Я — книга воплей, стонов и сомнений,
Похожая на книгу тех видений,
Что Иезекииль узрел в свой час.{45}
Я — город, но без башен и ворот.
Я — дом, где нету очага зимою.
Я — горькая вода, и тех, кто пьет,
Я не способен напоить собою.
Я — сад, который высох и заглох.
Я — поле, тучное травою сорной.
Я — нива, что предуготовал бог,
Но почву дьявол распахал проворно.
Я — древо, потерявшее плоды,
Годящееся только для сожженья.
Я — саженец, засохший без воды,
Светильник, потерявший дар свечснья.
И новые стенанья, плач глухой
Я облекаю в прежние созвучья.
Беспомощен зубовный скрежет мой,
И горек мой позор, и слезы жгучи.
Гнев над моей душой неумолимый,
Над грешной плотью огнь неугасимый.
Печать греха легла мне на чело.
Достоин казни я, творящий зло.
Боль, посланную с неба, на земле
Приемлю я, погрязнувший во зле.
Что ждет меня — заранее известно:
Как кучи плевел, превращусь я в дым.
И возвещает снова глас небесный
О том, что мой недуг — неисцелим.
III
Я каюсь, чтоб меня услышал мир.
И, правда, может, схож я с той блудницей,
О коей у Исайи говорится
Во притче про надменный город Тир.{46}
Но если скорбь блудницы позабытой
Из тьмы времен пророк донес до нас,
Как должен я взывать в свою защиту,
Как должен прозвучать мой скорбный глас?
Мне ведомо,
Пришествие господне
Настанет,
Я дрожу уже сегодня.
И, думая о страшном Судном дне,
Предвижу нескончаемые муки,
И к небесам я простираю руки,
И жду возмездия, и страшно мне.
Что будет — все я знаю наперед.
Но и предвидя все свои страданья,
И зная, что меня в грядущем ждет,
Я все же нерадив на покаянья.
Но в страшный час меня ты не покинь,
О господи, отец наш всемогущий,
Чадолюбивый, добрый, вездесущий,
Прощающий своих сынов.
Аминь!

Слово к Богу, идущее из глубин сердца (Из гл. 51)

I
Я, смертный, не обласканный судьбой,
Ужель к себе подобному с мольбой
Мог обращаться, горестно стеная,
Бессилия людей не понимая?
Ужель к тому я обращал моленья,
Кто сам ничтожен силой, речью слаб.
У мыслящих существ искал спасенья
Я, мыслящий, но неразумный раб?
Ужель молил людей, власть предержащих,
Владык, как и дары их преходящих?
Ужели брата я молил родного,
Который сам искал прозренья свет,
Ужели я молил отца земного,
Что сам прощенья ждал на склоне лет?
Ужели мать молил я в тишине?
Ужели ждал от той ответной вести,
Чья нежность и забота обо мне
Оборвались с мгновенной жизнью вместе?
Ужели я молил земных царей,
Не понимая, что цари земные
Способны смертным смерть нести скорей,
Чем блага жизни иль дары иные?
О нет, не к братьям, не к царям земным,
Я обращался лишь к тебе, о боже,
Лишь ты один все можешь дать живым
И после смерти воссоздать нас можешь.

Слово к Богу, идущее из глубин сердца (Из гл. 54)

III
Плывет пловец, захлестнутый волнами,
Его пучина бьет, а он плывет.
Покуда взмахивает он руками,
Но силы кончатся его вот-вот.
Бьют волны и бока его, и спину,
Ест соль глаза, а морю нет конца.
Оно в свою соленую пучину
Сейчас затянет бедного пловца.
Пловец плывет, но нет ему спасенья.
Он не уйдет от вздыбленных валов.
Жалчайшее господнее творенье,
Как бедный тот пловец, и я таков.
Мне говорят — понять я не пытаюсь,
Не слышу, хоть мне голос подают.
Трубит архангел — я не пробуждаюсь,
Недвижим я, хотя меня зовут.
Я позабыл все то, что раньше видел,
Черствее становясь день ото дня,
Бесчувственен я к боли, словно идол,
Хоть люди ранить норовят меня.
Мне лестно даже с идолом сравненье.
Я хуже, ибо совесть не чиста.
Презренный и достойный обвиненья
Дерзаю все ж вымаливать прощенье,
Спасенье у спасителя Христа.

Слово к Богу, идущее из глубин сердца (Гл. 55)

I
Парил я на крылах души моей,
Над сонмом живших в мире сем от века,
Но, многогрешного, меня грешней
Покуда я не видел человека.
Все это взвесив на весах ума,
Я обратил к себе как прорицанье
Нетленный стих Давидова псалма:
«Со мною кто сравнится в злодеянье?»
Так что ж скажу я своему врагу?
Чье прокляну и чье ославлю имя?
Я, грешный, лишь себя клеймить могу
Словами беспощадными своими.
И мне, отягощенному виной,
Я верую, даруешь ты прощенье,
Как ныне я прощаю прегрешенья
Всем тем, кто был виновен предо мной.
II
Какие б я моленья возгласил,
Какие б воскурил благоуханья,
Чтоб только ты, о господи, простил
Людей, которых я порочил бранью,
Чтоб осужденного ты оправдал,
Плененному — свободу даровал,
Утешил бы скорбящих, удрученных,
Призрел обманутых и обреченных;
Чтоб скорбных духом ты уврачевал.
Когда добро намерюсь совершать я,
Чтоб ты, великий, мне прибавил сил;
Когда намерюсь произнесть проклятье,
Чтоб ты остановил и вразумил!
Чтобы в моленьях я, страдавший много,
Всем зложелателям своим простил,
Чтоб голос злобы, неугодный богу,
В ожесточенном сердце усмирил;
Чтоб я забыл вчерашние обиды.
Молясь о примиренье всех людей,
И чтоб возрадовался ты, увидев,
Каким я стал по благости твоей.
Вся жизнь — в тебе, лишь ты — бессмертье смертного,
Упорство человека неусердного.
Ты — сила слабого, богатство — скудного,
Ты — мудрость для меня, для безрассудного.
Я как пловец — ненастье, тьма и ветер
Мне ощутить мешают силу зла,
Я словно птица, что попала в сети
И гибели своей не поняла.
Не понял я, что страшен мир двуликий,
Что губит он, соблазнами маня.
Как псалмопевец говорил великий:
«Постигли беззакония меня».
III
Один мудрец назвал в года былые
Смерть без причины явной злом большим,
Хоть он язычник — я согласен с ним:
Мгновенной смертью правят силы злые.
Как скот бессмысленный и бессловесный,
Мы исчезаем вдруг во мраке бездны,
Не осознав сей жизни пустоту.
Мы умираем — и не ужасаемся,
Мы исчезаем — и не удивляемся,
Мы даже в час последний — не смиряемся,
Отлучены бываем — не терзаемся,
Порокам предаемся — и не каемся,
Соблазнов низких не остерегаемся,
Всему предпочитаем суету.
Смиренный Иов смерть называл покоем{47}.
Я с ним согласен днесь и наперед,
Когда б не зло, содеянное мною,
Что в тайне для меня же сеть плетет.
На свете настоящее — ничтожно,
Грядущее — темно, былое — ложно.
Я хуже всех, моя греховна суть.
В грязи желаний я погряз по горло.
Земные страсти мне сжигают грудь.
Нетвердый разумом, иду нетвердо.
Над глиняной обителью моей
Дожди не утихают проливные,
А слабый дух мой — глины не прочней,
Соблазны мира — не добрей стихии.
Что я скажу пред тем, как умереть?
Мои деянья скудны, страсти — странны.
Из ничего мой скарб, из ветра снедь,
Усилья тщетны, радости обманны.
Когда настигнет смерть, то силы зла
Пред справедливостью должны склониться,
И заповедь, что мне дана была
Для жизни, — лишь для смерти пригодится.
IV
Как сказано о том в Святом писанье,
Пришел посланник зла, мой давний враг,
Он отнял все, и сердца достоянье
Разграблено, и разум мой иссяк.
Я к господу, безумный, не взывал;
Чем шел быстрей, тем глубже увязал;
Стремясь к величию, терял я веру;
К безмерному стремясь — утратил меру.
Терял я большее, чем находил,
Был осторожен — лишь себе вредил.
Идти старался прямо — спотыкался,
Стремясь за лишним — нужного лишался.
Избавился от меньшего из зол,
Но гибельные страсти приобрел.
То, что искал, считал всего дороже —
Не стало оправданием моим.
В тебе одном мое спасенье, боже,
Я пред тобой склоняюсь, всеблагим.
Тебя молю я, раб твой неусердный,
Моей молитвы в гневе не отринь.
Будь милостив, отец наш милосердный,
Прибежище души моей.
Аминь!

Слово к Богу, идущее из глубин сердца (Гл. 56)

I
Как ядовитый плод на древе ада,
Или враждебной ставшая родня,
Иль сыновья, предавшие меня,
Грехи меня терзают без пощады,
Все неотступнее день ото дня.
II
Я сердцем хмур, устами злоречив.
Мой слух неверен, взор мой похотлив.
Моя рука готова смерть нести,
Моя нога сбивается с пути.
Мой смраден вздох, походка нетверда,
Я не оставлю по себе следа.
И воля к благу у меня шатка,
Зло крепко, добродетель некрепка.
Божественный завет я позабыл.
Указанный запрет я преступил.
Я — дичь, не избежавшая стрелы,
Бежавший раб, упавший со скалы,
Я — узник, чей конец наступит вскоре,
Морской разбойник, что утонет в море.
Я робкий ратник, я свидетель лживый,
Нестойкий латник, пахарь нерадивый,
Священник, презирающий амвон,
Законник, попирающий закон,
Звонарь церковный, невпопад звонящий,
Я — проповедник, смутно говорящий,
Я — взгляд, который неприятен людям,
Ужасен ликом я и сердцем скуден,
Я — прерванная трапеза хмельная,
Я — праздник жалкий, красота смешная,
Я — сад, который высох и заглох,
Я — жнец, который жнет чертополох,
Сажающий крапиву садовод,
Мышам доставшийся пчелиный мед.
Я — без защиты брошенный старик,
В грехе упорствующий еретик,
Болтун пустой, гордец скотоподобный,
Хвастун и лжец, скупец, мздоимец злобный.
Я — леность, я — надменность, я — коварность,
Бесстыдство, черная неблагодарность,
Великолепье, жалкое обличьем,
Ничтожество, надутое величьем,
Величье, что пред низостью склонилось,
Могущество, чья сила истощилась.
Я — управитель-плут, советчик ложный,
Торгаш бессовестный, друг ненадежный,
Сосед злословящий, богатый скряга,
Чьей смерти ждут наследники как блага.
Бесчестный казначей, служитель-бражник,
Глашатай лживый, нерадивый стражник,
Я — нищий, жалкий, но высокомерный,
Правитель алчный, царь жестокосердный,
Я — вестник, с доброй вестью опоздавший,
Посредник, поводом раздора ставший,
Я — царь-изгнанник, царь, лишенный трона,
И царь-тиран, не знающий закона.
Я — воин, побежденный и несчастный.
Я — самовластный князь, судья пристрастный.
Я — полководец, робкий и бесславный,
Слуга лукавый, раб самоуправный.
Я — песня — сочинителя позор,
Для обвинителя я — приговор.
Когда-то раньше не творил я зла,
Мне отовсюду вслед неслась хвала.
Но все прошло, мой мир перевернулся,
И ныне я — носитель многих зол.
К одним пришел я, ибо обманулся,
Другие я по слабости обрел.
III
Изо всего, что ныне перечислил,
Всего, чем ныне утрудил тебя,
Что тягостней тебе и ненавистней,
Каким грехом я погубил себя?
Что совершить и как тебя восславить
Рабу, который скорбию томим?
Как от грехов своих себя избавить,
Представ перед всесвятым величием твоим?
Сколь велико, скажи, твое терпенье
И долго ль будешь ты меня прощать,
И долго ль будешь, господи, молчать,
Мои земные видя прегрешенья?
Тебе совсем мою прозреть бы речь,
Тебе б не слушать слов моих ничтожных,
Не для меня ль карающий твой меч?
Я заслужил, чтобы меня обречь
На казнь, что ждет преступников безбожных.
Но ты меня, бредущего во мгле,
И прочих, мне подобных, на земле
Врачуешь добрым светом милосердья,
Чтоб душам нашим обрести бессмертье.
Там, где мерцает неземная синь,
Нас, грешных, не по нашему усердью
Ты одаряешь, господи.
Аминь!

Слово к Богу, идущее из глубин сердца (Гл. 71)

I
Пребудь счастлив и славен, сонм святых,
Хотя порой иные отступались,
Хотя порой иные колебались,
Но вновь гореньем чистым озарялись,
И находили путь, и утверждались
В неложности молитв и дел своих.
Они являли слабости подчас,
Но отрекались от сует мгновенных
И возвышались в помыслах священных
Над бренной сутью каждого из нас.
Была всегда их чтима чистота,
И не было к мольбе их небо глухо,
Их чтят, как тело господа Христа,
В них — обиталище святого духа.
В них нету ни следа, ни тени тьмы.
Их праведность светла в сиянье божьем.
Они богоподобны, если мы
Кого-то богу уподобить можем.
Была их жизнь чиста и безупречна,
Неколебима воля, вера вечна.
Их истина едина и одна.
Всему, что в мире тленно или мнимо,
Противоборство их необоримо.
Их благочестие несокрушимо,
И мудрость их для нас непостижима,
Сияньем божиим озарена.
Молить их, как создателя молю я,
Деяния их чтить по мере сил
И уповать на помощь их святую —
На это нас всевышний вразумил.
II
А я, ничтожный в мыслях и делах,
Хулы достоин, грешник безнадежный,
Я бодрствую, но сон в моих глазах.
Дремлю, хотя мои открыты вежды.
Молясь, я в мыслях осуждаю близких.
Молясь, я мыслю о деяньях низких.
Иду вперед — и вдруг подамся вспять.
Едва очистившись, грешу опять.
Страстей своих греховных и гордыни
И умиротворяясь не уйму.
Я мед мешаю с горечью полыни,
В сиянье дня предвосхищаю тьму.
Я прячу тернии среди цветов.
Едва покаясь, снова согрешаю.
Мое цветенье не дает плодов.
Я не творю того, что возглашаю.
Даю зарок — и тут же попираю:
Я простираю длань — и опускаю,
Ни с кем своим достатком не делюсь.
Что посулил, того не дать стараюсь.
И снова гнойниками покрываюсь,
Едва от прежней язвы исцелюсь.
Веду корабль я, но с пути сбиваюсь,
Я отправляюсь в путь — и возвращаюсь,
Едва наполнившись — опустошаюсь,
То распадаюсь, то воссоздаюсь,
То сею смуту я, то примиряю,
Виновный сам — другого обвиняю,
Я повинюсь — и тут же отрекусь.
Того, что начал, я не завершаю,
Растрачиваю все, что обретаю,
Что накоплю, немедля промотаю,
Немудрый сам, я мудрых поучаю,
Вражды погасшей пламень раздуваю
И никогда того не постигаю,
Чему учусь и что постигнуть тщусь.
Что сам я разорву, потом латаю,
Я злаки мну, крапиву насаждаю,
Я белым голубем в гнездо влетаю —
И вороном оттуда вылетаю.
Едва поднявшись, вновь к земле стремлюсь.
Я, белый, обернусь мгновенно черным.
Строптивый, притворяюсь я покорным,
От истины в гордыне отвернусь.
Что правою рукой оберегаю,
То левою беспечно разоряю.
Себя считаю правым, хоть не прав.
Я истину устами утверждаю,
А сердцем лгу, все истины поправ.
Сауловы{48} деянья совершаю,
Давидово обличие приняв.
Сначала я заблудшим притворяюсь,
А после откровенно заблуждаюсь.
То я смиренно не подъемлю глаз,
То вместе с бесами пускаюсь в пляс.
Хвалим я грешниками и утешен,
А кто безгрешен, те меня хулят.
«Блажен ты», — говорят мне те, кто грешен.
«Ты грешен», — праведники говорят.
Но мнится мне суд праведных пристрастным,
И я не к ним, а к низким духом льну.
Порою перед грешником несчастным,
Пред самым недостойным спину гпу.
Не различив, что бренно, что нетленно,
Хожу я в облачении чужом,
Но люди узнают меня мгновенно,
Как чайку в оперении чужом.
Порой многоречив я неуместно,
Когда ж ответить надобно, я нем.
Куда богатство трачу — неизвестно,
Но в день расплаты остаюсь ни с чем.
Бывает, в час восхода я богат,
Но нищим застает меня закат.
Пашу я нерадиво пашню воли.
Боюсь чего-то, что-то сделать тщусь…
Я вечером с тревогой спать ложусь
И просыпаюсь от душевной боли.
И все-таки, беспутный, безрассудный,
Я, господи, твой сын, но сын твой блудный.
Я — пленник, что собою сам пленен,
Прислужник смерти, сам я обречен.
Я — ветвь, что только для огня годится,
Я — огнь погасший, что не возгорится,
Я погибаю, сам себя кляня.
Мне ведомо: моя плачевна участь.
Чем сам я, кто гневней казнит меня?
Я сам уже теперь сухие сучья
Готовлю впрок для адского огня.
И пред тобою, грешный и упрямый,
Стою сейчас с повинной головой,
Как Каин — порождение Адама,
О господи, я — сын преступный твой.
О господи, твой грешный сын, я стражду.
Давно себе я вынес приговор.
Давно мой каждый шаг и вздох мой каждый
Мне самому проклятье и укор.
III
Как мне спастись в греховной жизни сей,
Когда и Авраам{49} мне в осужденье
Мои припоминает прегрешенья,
Когда в меня бросает Моисей
Слова, что тяжелее, чем каменья,
И праведный Навин{50} во гневе мстит,
Весь род карает заодно с Аханом{51}
И выдает на гибель царь Давид
Людей безвинных гаваонитянам,{52}
Когда он царь великий, зло тая,
С Навалом сводит счеты, с сумасшедшим{53},
Когда ревнитель божий Илия
Людей палит огнем, из туч сошедшим{54}.
И тот, кто, может, праведнее всех,
Апостол Петр людей карает сирых,
Ниспосылая смерть за малый грех
Анании с его женой Сапфирой{55}.
Когда ведун великий душ людских,
Апостол Павел, столп вероученья,
К благим словам в посланиях своих
Примешивает смрадный запах тленья{56}.
Моей вине нет края, нет конца.
Сонм воинов, отважных и суровых,
Блаженных сонм и сонм святых, готовых
Исполнить волю нашего творца.
Земля и твердь, и огнь, и все стихии,
Живая тварь и камни неживые,
Все карою грядущей мне грозят,
Напоминают мне грехи земные
И предрекают мне кромешный ад.
Грешащий, я под стать морской стихии, —
Кто в душу мне пытливый бросит взгляд,
Увидит: маленькие и большие
Внутри меня чудовища кишат.
Увидят, как чудовищ этих сонмы
Меня терзают в жизни сей земной,
И подтвердит свидетель потрясенный
Правдивость слов, произнесенных мной.
О господи, моих грехов премного,
Но ты даришь спасенье нам, живым,
Единородный сын живого бога,
Ты, что всесилен и непостижим.
Господь, неизреченный и нетленный,
Понеже все мы под твоей рукой,
Прости и дух мой, бурею смятенный,
Ты, боже, укрепи и успокой.
Своим мечом, карающим и правым,
Чтобы от них не стало и следа,
Ты отсеки бесчисленные главы
Чудовищ тайных моего стыда.
И этих скорбных песнопений слово
Услышь,
Не усомнись в моей мольбе,
Ты не отвергни, господи, сурово
Молитву, обращенную к тебе.
Мои слова, как ладан благовонный,
Прими, господь, и мир мне принесу
И, как пророка своего Иону,
От чудищ и от бурь меня спаси!{57}
Услышь, о господи, мои стенанья,
Прими мою молитву покаянья,
Умерь мои бессчетные страданья,
Меня в мой час последний не покинь.
Мое единственное упованье —
Отец, и сын, и дух святой.
Аминь!

Слово к Богоматери, идущее из глубин сердца (Гл. 80)

I
В молитвах многие проведший дни,
О матерь божья, пресвятая дева,
Я днесь тебя молю: оборони
От божьего карающего гнева!
Пречистая, ты — ясный свет дневной,
Сияющая в небесах денница,
Ты, что святей обители святой,
Меня услышь, небесная царица!
Ты, укрепленная творцом земли,
Прикосновением святого духа
И сыном осененная, внемли,
Мой стон пусть твоего достигнет слуха.
Родившая того, кто триедин,
Вскормившая его, кто по рожденью
Любимый и единственный, твой сын
И господин твой, царь по сотворенью,
Я, с праведного сбившийся пути,
Днесь преклонился пред тобой в смиренье.
Услышь мои мольбы и обрати
Ко всеблагому, как свои моленья.
Ты вознеси мольбу мою и с ней
Соедини свое святое слово,
И пусть оно дойдет до всеблагого,
Любовью озаренного твоей.
Пусть не карает он меня сурово,
Хоть я, быть может, худший из людей.
Пусть не казнит, а даст мне силу снова
Ему молиться до скончанья дней.
II
К твоим стопам приникнуть мне дозволь,
Ты, признанная матерью живущих,
Чтоб я без мук покинуть мог юдоль
Пороков и страстей, меня гнетущих.
Пошли спасенье, свет зажги вдали,
Чтоб путь к спасенью стал бы мне приметней,
И всеблагого сына умоли,
Чтоб стал мне торжеством мой день последний.
Меня в молитве слезной помяни,
Открой мне путь, доселе неизвестный.
Пред господом колена преклони,
Дай руку падшему, о, храм небесный!
Снимавшая спасителя с креста,
Мне вымоли, владычица, спасенье,
Ты, матерь Иисуса, так чиста,
Что будут приняты твои моленья.
Стань для меня защитною стеной,
В мою защиту обрати моленья,
Чтоб ныне совершилось надо мной
Таинственное чудо очищенья!
III
Я, грешный раб, до рокового дня
Тебе молиться буду, восславляя.
Когда спасешь, владычица, меня.
Когда ты смилуешься, пресвятая.
Когда ко мне ты снидешь, устрашенному,
И облегчишь мне муку, устыженному,
Когда мои рыдания прервешь
Ты, все неистинное попирающая,
Когда простишь мою тщету и ложь,
Ты, непрощенных грешников прощающая!
Когда меня от зла ты оградишь,
Спасающая нас и ограждающая,
Когда, людские беды отвращающая,
Ты дух мой слабый в вере укрепишь!
О, если ты, заклятия снимающая,
В груди моей волненье укротишь,
И если, благодать все примиряющая,
Меня, владычица, благословишь,
И если ты, смятенного, меня
К себе приблизишь, о присноблаженная,
И если сокрушенного меня
На верный путь наставишь, совершенная,
И если ныне успокоишь ты
В моей душе мятежное волнение,
И если недостойного прощения
Своим прощеньем удостоишь ты,
Услышь меня, скорбями удрученного,
Спаси меня, на гибель обреченного!
Быть может, в вышине твоя рука
Благословит земной мой путь тернистый,
И капля девственного молока
Падет мне в душу с губ твоих пречистых!
Творца всего, что суще в мире сем,
Ты, матерь, беспорочно породила,
Неизреченно в нем соединила
Суть бога с человечьим естеством.
Он — судия и наставитель мой,
Создатель зрит души моей поруху.
Хвала единству троицы святой.
Отцу, и сыну, и святому духу.
Аминь!

Слово к Богу, идущее из глубин сердца (Гл. 82)

I
О господи, щедры твои даренья.
Ты — жизни свет, души успокоенье,
Во имя нас страдал ты и скорбел,
Идя путем своим неизреченным,
Спасая нас, ты муки претерпел
Пред тем, как вознестись в иной предел
И слиться с духом наисовершенным.
II
Во имя всех апостолов святых,
Во имя благоизбранных твоих,
Благословляемых твоею дланью,
Создавшей твердь и все, что в мире есть,
Которым я в другом своем писанье
По мере сил воздал хвалу и честь;
Во имя их любви и совершенства
Без милости меня ты не оставь
И на стезю желанного блаженства
Их указаньем пастырским направь.
О господи, надеждой на спасенье
Отметь меня, как тех отцов святых,
Прославленных чредою поколений
И языками всех краев земных.
Наставь меня, как тех святых людей,
Увенчанных венцами светозарными,
И песнопениями благодарными
И озаренных милостью твоей.
III
Всегда ты, господи, тех отличал,
Кто проповедовал твое ученье,
Их чистые молитвы принимал,
И фимиам, и жертвоприношенья.
И хоть их кровь обильная текла,
Они при жизни были непреклонны.
Неверие в господние законы
Вовек не омрачало их чела.
Пусть им порою не хватало сил,
Они твое несли повсюду слово,
И ты их, милосердный, возродил
Из праха, из ничтожества земного.
Ученики апостолов святых,
Они сумели, претерпев страданья,
Увидеть в слепоте сует земных
Заметное не всем твое сиянье.
И, к пиршествам причастны неземным,
Теперь они блаженствуют, провидцы.
Наставь меня, чтоб я, подобно им,
Спасенье принял из твоей десницы.
IV
Блажен, кто в пламени горел, кто пролил
И кровь и слезы, избранный тобой,
И те блаженны, что по доброй воле
Ушли навек от суеты мирской.
Они попрали все свои сомненья,
И Велиар не смог их побороть
На бранном поле жизни, где в боренье
Извечно пребывают дух и плоть.
В морских волнах они достигли суши,
Обетованный отыскав предел,
И возродились легкие их души
Со скиниями их тяжелых тел.
И заблестели неземной красою
На их главах венцы в сиянье дня…
Поддержанного их мольбой святою,
Причисли к ним и грешного меня.
V
С молитвой старцев, славящих тебя,
С молитвой, что достигнет небосвода,
Свою мольбу соединил, скорбя,
И я, как каплю дегтя с бочкой меда.
Пусть их моления с моей мольбой
Предстанут, как уродство с красотой,
Хоть на мгновенье слившись воедино,
Как с грязью изумруд, со златом — глина
Или с никчемным камнем серебро,
С неправдой правда и со злом добро.
О боже, выслушай, не отстраня,
Молитву нашу! Не суди сурово
Их слово ради грешного меня
И ради них мое приемли слово.
О совершенный, о благословенный,
Несотворенный, всеблагой, нетленный,
Ты, господи, источник всех даров,
Всех добрых дел начало и причина,
Не осуждаешь ты своих рабов,
В отличье от людей не мстишь безвинно.
Не умерщвляешь их, но оживляешь
И обретаешь их, а не теряешь,
Не изгоняешь ты, а собираешь,
Не предаешь, не губишь, а спасаешь.
Ты оступающихся не толкаешь,
Погрязнувших в грязи — ты поднимаешь,
Не проклинаешь, а благословляешь,
В грех не ввергаешь — веру возвращаешь,
Ты грешных не казнишь, ты их прощаешь,
Ты не колеблешь нас, а утверждаешь,
Не попираешь ты, а возрождаешь,
Спасаешь грешных ты, а не караешь,
Ты безутешных в горе утешаешь,
Жизнь сохраняешь, а не убиваешь,
Не укоряешь ты, а наставляешь.
Мы забываем — ты не забываешь,
Мы отступаем — ты не отступаешь.
В отличие от сущих на земле
Ты милостью вражды не вызываешь,
Презренному злословью и хуле
За доброту себя не обрекаешь.
Тебя не осуждают за терпенье,
Лишь ты не заклеймен за всепрощенье,
Не обречен за кротость на гоненья,
Единственный, кому на все даренья
Ответствует не брань и не хула,
Не слово осужденья и презренья,
А истая молитва и хвала.
Так отпусти, о господи, мой грех,
Спаси, о милосердный, от проклятья.
Прости меня, хоть я грешнее всех,
И долг скости, что не сумел отдать я!
Лишь длань поднимешь ты, и сгинет зло,
Нам к совершенству путь в твоей лишь воле.
Тебе меня спасти не тяжело,
А для меня что можно сделать боле?
Вдохни в меня, о боже, образ твой,
Навстречу протяни свою десницу,
И дух мой грешный обретет покой,
Спасенье обретет и возродится.
VI
Не приближай, господь, мой смертный час,
И мой последний вздох не торопи ты,
Чтоб я без очищенья и защиты
Не вышел в путь далекий, ждущий нас,
Я жив надеждою, как смертный каждый.
Не дай испить мне желчь, когда возжажду.
Пусть не нагрянет смертный час во сне,
Как вражие нашествие ко мне.
Пусть лихорадка не охватит вдруг
Моих корней, не пережжет случайно,
И пусть безумье иль другой недуг
Моей душой не овладеет тайно.
Дай искупить при жизни грех мирской,
Да не умру я, задремав средь ночи,
Пусть не сулит мне гибели покой,
Пусть забытье мне смерти не пророчит
И пусть во время сна последний вздох
Навеки не прервет мое дыханье,
Пусть не застанет смерть меня врасплох
Без памяти и слова покаянья!
XII
О господи, твое долготерпенье
Спасает от отчаяния нас,
Твое всесилье — наше озаренье,
Спасенье от безумья в черный час.
Ты — от недугов наших исцеленье,
И воскрешенье, и животворенье,
Ты — наша вера, наше искупленье,
Сколь многих ты из темной бездны спас!
Ты слабых духом к жизни возвращаешь,
Нас из драконьей пасти вырываешь,
От гибельных страстей освобождаешь,
Чтоб видеть рядом с праведными пае!
Все в мире павшие и вознесенные,
В грехах погрязшие и возрожденные,
Тобой спасутся, ибо ты — родник
Надежды и раба и властелина.
Сознаньем не постичь, сколь ты велик,
Единственный для всех нас и единый.
Все под тобою: и моря, и реки,
И прах пустынь, и камень всех твердынь.
Да будут прославляемы вовеки
Отец, и сын, и дух святой.
Аминь!

Слово к Богу, идущее из глубин сердца (Гл. 95)

I
Свет истины, пречистый Иисус,
В величии своем неизреченный,
К тебе взываю и тебе молюсь,
Царь бытия, мой свет благословенный.
Мой стон невнятный, вопль истошный мой,
Преобрази в свое святое слово
И с этой нашей общею мольбой
Предстань перед творцом всего живого!
Приял ты облик наш, чтоб нас спасти,
Приял за нас проклятье и распятье,
Прости ж мой грех и на моем пути
Не обдели своего благодатью.
Ты грех наш искупил, преобразись
По нашему подобью, достославный,
Днесь укрепи, моля, со мной склонясь
Пред тем, кому один лишь ты всеравный!
II
Христос, во имя рай твоих святых,
Умилостивь отца всея вселенной,
Да распадется мрак скорбей моих,
Забудется мой долг, мой грех презренный!
Пусть за мои деянья приговор
По воле вседержителя смягчится,
Пусть червь меня не точит с этих пор.
Пусть наш зубовный скрежет прекратится.
И да иссякнут слезы наших глаз,
И сгинет тьма, и ужас отдалится,
Исчезнет все пытающее нас,
Огонь карающий да истощится!
III
Твое сиянье пусть наш мрак рассеет,
И пусть в сердцах людских растопит лед,
Пусть помощь и спасенье подоспеет,
День твоего пришествия придет.
Да снизойдет твоя святая воля
На нас,
И реки милости твоей
Да напоят иссохнувшее поле
Моих в страданье ввергнутых костей!
Пусть кровь из ран твоих кровоточащих
Во имя всех тобой спасенных душ,
И сад моей души, где тлен и сушь,
Преобразует в сад плодоносящий.
В последний день земного бытия
И в первый день святого воскресенья
Пусть возродится вновь душа моя,
Которую убили прегрешенья.
Пусть станет дух мой тверже всех твердынь,
Преображенный силою пречистой…
Господь благословенный днесь и присно,
Всем сущим в мире славимый.
Аминь!

Шахид Балхи Таджикский поэт ?—936

{58}

* * *
О знанье мудрое, жемчужина жемчужин!
Неоценимое, ты ценности залог.
К чему сокровища? В тебе моя отрада,
Хотя б мой трудный путь был темен и жесток.
Познанья — мудреца блистательная свита,
А неуч и в кругу придворных одинок.
* * *
Видно, знанье и богатство — то же, что нарцисс и роза
И одной с другим в соседстве никогда не расцветало.
Кто богатствами владеет, у того на грош познаний,
Кто познаньями владеет, у того богатства мало.
* * *
Когда бы дым валил от горя, как от костра лесного,
Лишился б мир, закрытый дымом, сияния дневного.
Скитаясь, этот мир прошел я от края и до края.
Но видеть мудреца счастливым, увы, мне было б ново.
* * *
Бродил я меж развалин Туса{59}, среди обломков и травы.
Где прежде я встречал павлинов, там увидал гнездо совы.
Спросил я мудрую: «Что скажешь об этих горестных останках?»
Она ответила печально: «Скажу одно — увы, увы!»
* * *
Льет слезы туча, как влюбленный,
И сад смеется, как любимая,
Рыдает гром, как на рассвете
Рыдаю сам неудержимо я.
* * *
Есть два ремесленника в мире, у каждого своя забота,
Один орудует иглою, другой меж тем прилежно ткет.
Великолепные уборы изготовляет шахам этот,
И только черные паласы готовит неимущим тот.

Абу Шакур Балхи Таджикский поэт 915—?

{60}

* * *
Врагу пощады не давай, мой брат,
Враг — древо, источающее яд.
От корней до ветвей он ядовит.
И коль вода иль мед его поит,
Он все равно рождает горький плод
И меда никогда не принесет.
* * *
Кто посвящает жизнь свою учеиью и добру,
Слывет наставником людей на жизненном пиру.
Приводит человека в мир познания стезя,
Когда не знаешь ничего — ни ткать, ни прясть нельзя.
* * *
В познаньях я достиг уже того,
Что знаю, что не знаю ничего.
* * *
Заблуждается, кто жемчуг выше всех искусств считает.
Лишь благодаря искусству жемчуг ценность обретает.
* * *
Томим разлукою с тобой, палим безмерною тоской,
Я ниже стал, главой поник, мой стан сгибается дугой.
Из-за коварства твоего я все надежды потерял,
Но есть ли в мире кто-нибудь, кого сравнил бы я с тобой?

Абу Мансур Дакики Таджикский поэт ?-977/981

{61}

* * *
Есть два властителя — цари земных широт:
Багряный, словно кровь, и желтый, словно мед, —
То золотой кружок с державною печатью
И обнаженный меч, правителя оплот.
Когда тебя влечет к престолу властолюбье,
Судьбу твою решит одни небесный ход.
На помощь призови где ласку, где жестокость,
Где красноречия возвышенный полет.
На власть не кинешься, как лев — на лань степную,
Или на мышь — орел с заоблачных высот.
Две вещи власть дают: одна — клинок индийский,
Другая — золото, источник всех щедрот.
Мечом берешь ты власть, а золото динаров{62}
Ей блеск могущества и прочность придает.
Владенье золотом, удачей и булатом
Важней, чем стройный стан или высокий род.
Правителю нужны отвага, ум и щедрость,
А без заслуг судьба короны не дает.
* * *
Как ты изменчив, мир, — ты суетой зачат!
Всегда и соблазнить и обмануть ты рад.
Для одного подъем, паденье — для другого,
Для одного ты рай, а для другого ад.
Зачем премудрость ты нагой и нищей создал,
Но золотом одел и глупость и разврат?
Зачем недолог век павлина и фазана,
Но долголетен гриф иль ядовитый гад?
Зачем лишь пятьдесят живет мудрец великий,
Но до ста проживет преступный казнокрад?
Превратен разум твой, ты любишь недостойных
И милости свои даруешь невпопад.
* * *
Облекая мир в праздничный наряд,
Облака земле красоту дарят.
Видишь, мой кумир, розы — краше гурий
И цветник расцвел, точно райский сад.
Небо — словно лик синеокой пери,
Как багряный шелк, все поля горят.
Зелень трав темней, чем глаза газели,
Сладостен ручья вкус и аромат.
Вступит и газель в поединок с барсом,
Так прекрасен мир, так цветы манят.
Ныне деву жду, чья спина — как солнце,
Чье лицо — луна, той, кем в плен я взят.
Девы лунный лик, хмель вина багряный,
Ризы тех, кому вечный пламень свят!{63}
Там, где был пустырь выжженный и голый,
Как павлин, земля восхищает взгляд.
Так причудлив мир, словно твой любимый
Мускус{64} и вино пролил наугад.
Розовой водой нежно пахнет глина,
Будто в ней цветок сладостный зачат.
И добро и зло Дакики изведал,
Ныне жаждет он четырех услад:
То — коралл вина, вера Заратуштры{65},
Чанга{66} нежный стон, алых губ гранат.
* * *
Ничтожен стал я в бытии застойном —
Всегда застой вредит мужам достойным.
Как хороша проточная вода,
Как портится она в пруду спокойном!
* * *
Когда бы все переменилось и в мире вдруг ночей не стало,
Разлуки с нежными губами, с нарциссами очей не стало, —
Мол душа бы не узнала, как ранит жало скорпиона;
Когда бы черных скорпионов ее витых кудрей не стало,
И если б зубы не сияли светлее звезд в устах пурпурных, —
Звезда бы сумрачной подругой немой, любви моей не стала.
И если бы не черный локон, не черный взор под черной бровью,
Моя душа не загрустила б, любых чернил черней не стала.
О, если суждено мне, боже, остаток дней влачить без милой,
Я предпочту, чтоб жизнь угасла и этих скорбных дней не стало.

Имаро Хорасани Таджикский поэт Ок. X века

{67}

* * *
Я спрячусь тайно в эти строки, едва прочтешь мой звонкий стих,
Тебя в уста я поцелую из-под укрытья слов моих.
* * *
В руке у пери{68} среброликой сверкает чаша — посмотри!
Не правда ль, то луна и солнце соединились в час зари?
И эта чаша, где искрится рубин вина благоуханный,
Подобна розе белоснежной с тюльпаном огненным внутри…
* * *
Мир серебристым был от снега, и вдруг — какая перемена!
Там изумруды засверкали, где стыли горы серебра.
Весна. Властитель Кашемира{69} преобразил сады и рощи
И вместо савана явил нам узоры пышного ковра.

Хаким Хаббаз Нишапури и его сын Таджикские поэты X век

{70}

Отец

Ты видишь, сын мой, эти косы? Их озорной взвивает ветер,
Ты скажешь: «То влюбленный бродит, кляня в тоске весь белый свет».
Нет, то привратник полководца нам издали руками машет,
Он говорит: «Не подходите! Вы видите, приема нет».

Сын

Эй, лекарь-пекарь, ты послушай, что говорит простая мудрость!
Пускай больной, к тебе пришедший, здоровым от тебя выходит.
Беда, когда спешит страдалец в надежде скоро исцелиться
И, обманувшись в ожиданьях, от лекаря скорбя выходит.
Отец ответил: «Иль не знаешь, что в день, назначенный судьбою,
На звук рогов и зверь из чащи, чтоб погубить себя, выходит».

Абу-ль-Хасан Кисаи Таджикский поэт 953 — ок. 1002

{71}

* * *
Роза — дар прекрасный рая, людям посланный на благо.
Станет сердцем благородней тот, кто розы в дом принес.
Продавец, зачем на деньги обменять ты хочешь розы?
Что, дороже розу купишь ты на выручку от роз?
* * *
Трехсотсороковой к концу. Свершился дней круговорот.
Среда. Еще четыре дня, а там Шавваль{72} — и минул год.
Зачем пришел я в этот мир? Что совершить и что сказать?
Пришел я песнь любви пропеть, пришел изведать жизни мед.
А стал рабом своих детей и пленником своей семьи,
И жизнь я прожил, как верблюд, трудился, словно вьючный скот.
К чему? Мои богатства я по пальцам сосчитать могу,
А бедствия начну считать — до гроба не окончу счет.
Чем завершу я долгий путь? Его истоком ложь была, —
По суете он пролегал и в суете конец найдет.
За деньги жадность я купил, а жадность принесла мне зло,
Я — многих горестей мишень, мне только беды небо шлет.
О, жаль мне юности моей, и жаль прекрасного лица,
И жаль мне прежней красоты и прошлой жизни без забот.
Где безмятежность юных лет, отвага пламенной души?
Где упоение страстей, мечты безудержный полет?
Мой волос бел, как молоко, а сердце, как смола, черно.
В лице индиговая синь, и слабость мне колени гнет.
От страха смерти день и ночь дрожу, как пожелтевший лист,
Как нашаливший мальчуган, когда отцовской плетки ждет.
Мы проходили, и прошли, и стали притчей для детей,
Забыты все, кто жил до нас, и нас забудут в свой черед.
О Кисаи! Твой полувек заносит лапу над тобой,
Как ястреб, он тебя когтит, твои крыла на клочья рвет.
И если от надежд ушел и разлюбил богатства ты,
Так время осуди свое и без надежд иди вперед.

Абу-ль-Касим Унсури Таджикский поэт 961—1039

{73}

Отрывки из касыд

* * *
Ее уста, как лепестки росой омытых роз,
Вчера дарили мне ответ на каждый мой вопрос.
Сказал я: «Только по ночам очам доступна ты?»
Сказала: «Днем встречать луну еще не довелось».
Сказал я: «Кто сокрыл тебя от солнечных лучей?»
Сказала: «Тот, кто сон ночной и у тебя унес».
Сказал я: «Ведь нельзя желать, чтоб ночь как день была!»
Сказала: «Щек не обжигай напрасно током слез».
Сказал я: «Сладок аромат волны густых кудрей».
Сказала: «Амброй{74} напоен поток моих волос».
Сказал я: «Кто зажег огонь на коже нежных щек?»
Сказала: «Сердце и твое его огнем зажглось».
Сказал я: «Глаз не оторву от твоего лица».
Сказала: «На михраб{75} взглянуть другим не удалось!»
Сказал я: «От любви к тебе сгораю в муке я!»
Сказала: «От любви страдать давно уж повелось».
Сказал я: «Где мне обрести моей душе покой?»
Сказала: «Юный лик царя всегда усладу нес».
* * *
Водой в нем становится пламя, в нем шелк переходит в булат{76}.
Он строен, как юная дева, и чист, как невинности взгляд.
Коснешься его — как вода он, метнешь его — это стрела,
Согнешь — это лук, а взмахнешь им — так молнии в тучах блестят
Он разумом сам не владеет, но в мозг, словно разум, войдет.
Чужда ему зависть, но в сердце войдет, словно зависти яд.
Ты видел осколки алмаза, нашитые ровно на шелк?
Ты видел на зеркале светлом жемчужин мерцающих ряд?
И разум ответить не может — он сад или красный огонь,
Затем что в нем алое пламя, и в нем — расцветающий сад.
Холодной водой орошенный, он зелен и тверд, как самшит.
Красна им рожденная рана, как пламя иль алый гранат.
По шелку его непрестанно струится блестящая ртуть,
А в стали таится жемчужин бесценный и царственный клад.
Кто видел, как льется по шелку сверкающей ртути ручей?
Кто видел, как полосы стали жемчужины миру дарят?
Он создай из темного праха, но в битве он — яркий цветок,
Он полю сражения дарит цветущего сада наряд.

Абу Али ибн Сина Таджикский поэт Ок. 980—1037

{77}

Рубаи

{78}

* * *
Плохо, когда сожалеть о содеянном станешь,
Прежде чем ты, одинокий, от мира устанешь.
Делай сегодня то дело, что выполнить в силах,
Ибо возможно, что завтра ты больше не встанешь.
* * *
Душа, ты связана с желанием и страстью.
Спеши: мгновению обязана ты властью.
Любви не покупай, богатств, чинов не требуй,
Кто счастья не ценил, тот близится к несчастью.
* * *
О солнце! Странник ты, повсюду знаменитый.
Из этих странствий мне подарок принеси ты:
Кого ты на путях любви нашло сегодня
С печалью на лице и болью, в сердце скрытой.
* * *
Мы к богу-истине прибегли, когда пошли путем прямым.
Теперь благое и дурное в самих себе искореним.
Когда божественная правда судить нас будет с добротой,
С дурным отожествит благое, благое уравнит с дурным.
* * *
Душа вселенной — истина: то бог. А мир есть тело,
А чувства тела — ангелы, верны душе всецело,
А члены тела — вещества, стихии, элементы.
Единство мира таково, я утверждаю смело.
* * *
Вино враждует с пьяницей, а с трезвым дружит, право.
Немного пьем — лекарство в нем, а много пьем — отрава.
Не пейте неумеренно: вам будет вред безмерный,
А будем пить умеренно — вину и честь и слава!
* * *
Пьешь изредка вино — мальчишкою слывешь,
И грешником слывешь, когда ты часто пьешь.
Кто должен пить вино? Бродяга, шах, мудрец.
Ты не из этих трех? Не пей: ты пропадешь!
* * *
Мои друг с моим врагом сегодня рядом был.
Не нужен сахар мне, что смешай с ядом был!
С подобным другом впредь не должен я дружить:
Беги от мотылька, когда он с гадом был!
* * *
О кравчий, скажи, где сосуды из глины, где?
То зеркало, кравчий, где бог наш единый, где?
Омыть сокровенное хочется нам сейчас.
С отломанным горлышком где же кувшины, где?
* * *
Кто стар, тот молодым огнем пылать не может.
Творца хулит старик, но юным стать не может.
То дело, что творил, творил ты темной ночью:
Оно при свете дня существовать не может.
* * *
Все, что сокрыто в словах, мне подвластно.
Тайны вселенной постиг я прекрасно.
Ну, а себя хорошо ли познал я?
Стало мне ясно, что все мне неясно.
* * *
Пройти пустыню мира ты, сердце, торопилось,
Но мира не познало, хотя познать стремилось.
В конце концов не знаю дороги к совершенству,
Хотя в пытливом сердце сто тысяч солнц светилось.
* * *
О, если бы познать, кто я! Хотя бы раз
Постигнуть, для чего скитаюсь я сейчас?
Спокойно зажил бы, отраду обретя,
А нет — заплакал бы я тысячами глаз.
* * *
От праха черного и до небесных тел
Я тайны разгадал мудрейших слов и дел.
Коварства я избег, распутал все узлы,
Лишь узел смерти я распутать не сумел.
* * *
Когда к невеждам ты идешь высокомерным,
Средь ложных мудрецов явись ослом примерным,
Ослиных черт у них такое изобилье,
Что тот, кто не осел, у них слывет неверным.
* * *
Мое неверье — не игра, не слов пустых убранство.
Я верю в истину одну: вот веры постоянство.
Сейчас таких, как я, — один, и если я — неверный,
То, значит, правоверных нет, нет в мире мусульманства.

Абу-ль-Хасан Фаррухи Таджикский поэт ?—1038

{79}

Отрывки из касыд

* * *
Встают облака голубые над синей равниной морской:
Плавучие думы влюбленных, забывшие сон и покой.
Ты скажешь: нежданные льдины помчались по тихой реке.
Взревели там черные вихри, там вздыбился смерч золотой.
Дождем облака разразились, и в небе распалась их цепь.
Смотри: не слоны ли пасутся в далекой степи голубой?
Они — словно ржавые пятна на глади китайских зеркал
Иль беличий мех на атласе, горящем живой бирюзой.
Как будто цветные лужайки, как будто гряды островов
Поплыли по влаге зыбучей, пленяясь беспечной игрой.
Ты скажешь: здесь небо, как море, и в синем просторе его
Симург{80} обучает полету весь царственный выводок свой.
Бредут по небесному своду то мрачно, то вдруг засветясь,
То явят прозрачное небо, то солнце заслонят собой.
Они — как узор из сандала поверх бирюзовой доски,
Иль будто на гладь полировки лег амбры рассыпанной слой.
Они — словно дым, восходящий, коль брызнуть водой на огонь,
Иль словно влюбленного очи, узревшего лик дорогой.
Как будто задернутый пылью, стал сумрачен воздух от них, —
Так жизнь угасает неверных, сраженных державной рукой.
* * *
Так свежа земля родная, так душиста зелень луга,
Так вино мое прозрачно, так светла моя подруга:
Первая подобна раю, с бурной страстью схож второй,
Третье — с Балхом розоструйным и четвертая — с весной.
Мир — от влаги поднебесной, луговина — от рейхана{81},
Ветвь — от прелести зеленой, лес — от чашечек тюльпана:
Первый — шелк, вторая — амбра, третья — юная жена,
А четвертый — взгляд подруги, чье лицо — сама весна.
Алый выводок фазаний, треугольник журавлиный,
Стадо нежных робких ланей, грозный рык из пасти львиной:
Первый спит, вторые правят свой заоблачный полет,
Третье знает, убегая: смерть четвертый им несет.
Соловью приснилась радость, горлинке приснилось горе,
Слышно иволги рыданье, стон скворца в пернатом хоре;
Роза — первому подруга, ива скорбная — второй,
Третьей — пихта, а четвертой — ветвь чинары молодой.
* * *
Когда в переливы атласа оденется луг молодой
И пышно покроются горы сквозной семицветной фатой, —
Земля, словно царственный мускус, бесценный струит аромат,
И пестрой семьей попугаев блестящие ивы стоят.
Вчерашний предутренний воздух поведал о близкой весне.
Хвала тебе, северный ветер, за радость, врученную мне!
Развеянной мускусной пылью ты снова затеял играть,
А сад — цветоносных красавиц повсюду расставил опять,
Чубучника белые бусы вновь блещут из важных долин,
И вновь на иудином древе{82} горит бадахшанский рубин.
И розы, как рдяные чаши, приподняты в светлую рань,
И тянет к земле сикомора свою пятилапую длань.
На ветках стоцветные перстни, в стоцветных покровах сады.
Жемчужины — в ливнях небесных, жемчужины — в струях воды
И нежными красками неба стоцветно пылающий мир
Подобен почетным одеждам, что дал нам великий эмир.
И стан пробужденный эмира готов к выжиганью тавра.
Любви, песнопений и хмеля настала благая пора.
Как звезды средь чистого неба, сверкая в щелку луговом,
Войска развернулись на воле и встали шатер за шатром.
Ты скажешь: в любой из палаток влюбленная дремлет чета
И каждая в поле травинка любовной игрой занята.
Звучат среди зелени струны, все поле напевов полно,
И звонко сдвигаются чаши, и кравчие цедят вино.
Смущенных красавиц упреки, объятья, любовные сны,
Певцами разбуженный воздух несет дуновенье весны.
Зеленая степь необъятна, как некий второй небосвод,
Ее травяная равнина — пространство безбрежное вод.
В том море виднеется судно, но дышит оно и бежит!
А в небе звезда полыхает и по небу мчаться спешит.
Гора ль повстречается, судно возносится на гору ту,
А встретится солнце — набросит звезда свою тень на лету.
Ужели не чудо природы, что солнце закрыто звездой?
Ужели не чудо и судно, что степью плывет, как водой?
Костры, словно желтые солнца, горят у широких ворот,
Ведущих к шатру золотому, где шах многославный живет.
Мирьядом светящихся копий щетинится пламя костров:
Червонным текучим расплавом то пламя назвать я готов.
Орудья тавра багрянеют, в огне раскалившись давно:
Так в пламенно-зрелом гранате багряно пылает зерно.
Вот — дикие копи стенные: не мыслят они о тавре.
Вот — юношей зорких отряды: дивлюсь их отважной игре.
Но им ли соперничать с шахом? Хвалю его доблестный жар:
Он скачет с петлей наготове, как юноша Исфандиар{83}.
Петля изгибается, вьется, подобно прекрасным кудрям.
Но помни: крепка ль ее хватка — ты скоро изведаешь сам.
Всечасно иные изгибы в искусной петле узнаю:
Как будто жезлом Моисея ее превратили в змею{84}.
Она, исхищренная, краше девических юных кудрей
И крепче испытанной дружбы старинных и верных друзей.
Коня за конем приводили, готовясь им выжечь тавро,
И наземь валили ретивых, арканом опутав хитро.
На каждом копе ожерелье, как горлицы дикой убор, —
Аркан венценосца, который над миром державу простер.
Кто б ни был веревкой охвачен, петлей перекручен вдвойне,
Носить ему знак падишаха{85} на лбу, на плече, на спине!
* * *
Я сказал: «Только три поцелуя, солнце прелести, мне подари».
Отвечала: «От царственных гурий поцелуев не жди на земле».
И сказал: «Иль расстаться мне с миром, чтоб вкусить поцелуи твои?»
Отвечала: «Бесплатного рая не добудешь, рожденный во зле».
Я сказал: «Что же, гурия рая, все скрываешь свой лик от меня?»
Отвечала: «В обычае гурий укрываться, как искра в золе».
Я сказал: «Но тебя невозможно увидать, молодая луна!»
Отвечала: «Луна своенравна, но ее ли предашь ты хуле?»
Я сказал: «Укажи мне, кого же расспросить о приметах твоих?»
Отвечала: «Узнается солнце, не имея примет на челе!»
Я сказал: «Видишь, как меня сгорбил стан твой стройный, подруга моя?»
Отвечала: «Отныне подобен будешь луку, мой друг, — не стреле».
Я сказал: «Неужели нельзя мне каждый день любоваться тобой?»
Отвечала: «Снижаются ль звезды, если небо исчезло во мгле?»
Я сказал: «Нет звезды, о подруга, — только слезы остались в очах».
Отвечала: «Слеза не нужна мне, как цветочная влага пчеле».
Я сказал: «Ты лицом посвежеешь от ручьев, что из глаз я пролью».
Отвечала: «То сад расцветает от воды, что таится в скале».
Я сказал: «Дай, лицо я приближу к молодому лицу твоему».
Отвечала: «Приблизь, ведь тоскует и шафран о весеннем тепле».
* * *
Я видел блеск Самарканда, луга, потоки, сады,
Я видел дивные блага, что он рассыпал кругом.
Но сердце ковер скатало, покинув площадь надежд, —
Как быть, коль нет ни дирхема{86} в моем кармане пустом!
Хоть райских садов и восемь{87}, в раю лишь один Ковсар{88}
От мудрых в городе каждом услышишь рассказ о том.
Садов здесь тысяча тысяч, Ковсары здесь без числа, —
Что пользы? Жаждой томимый, вернусь я назад в свой дом.
Смотреть на блага земные, когда в руке ни гроша, —
Отрубленной головою на блюде лечь золотом!

Абунаджм Манучехри Таджикский поэт ? — 1041

{89}

Отрывки из касыд

* * *
Обитатель шатра, время вьючить шатер —
Ведь глава каравана скатал свой ковер,
Загремел барабан, и верблюды встают,
И погонщики гасят ненужный костер.
Близко время молитвы, и солнце с луной
На одной высоте замечает мой взор.
Но восходит луна, солнце клонится вниз,
За грядой Вавилонских скрывается гор.
И расходятся чаши весов золотых,
Разрешается света и сумрака спор.
Я не знал, о моя серебристая ель,
Что так скоро померкнет небесный простор.
Солнце путь не прервет в голубой высоте.
Но нежданно прервать мы должны разговор.
О красавица, движется время-хитрец,
Всем влюбленным желаниям наперекор,
И рожденная ныне разлуки тоска
Зрела в чреве судьбы с незапамятных пор.
Увидала любимая горе мое,
И ресницы надели жемчужный убор,
И ко мне подошла, припадая к земле, —
Словно к раненой птице я руки простер.
Обвились ее руки вкруг шеи моей,
И со щек ее нежных я слезы отер.
Мне сказала: «О злой угнетатель, клянусь,
Ты, как недруг, в жестоких решениях скор!
Верю я, что придут караваны назад,
Но вернешься ли ты, сердце выкравший вор?
Ты во всем заслужил от меня похвалу,
Но в любви заслужил ты лишь горький укор!»
* * *
Твоя золотая душа дрожит над твоей головой{90},
Душою питаем мы плоть, ты плоть поглощаешь душой,
И с каждым мгновеньем на часть твоя уменьшается плоть,
Как будто бы тело душа все время сливает с собой.
Коль ты не звезда, то зачем лишь ночью являешься ты?
А если не любишь, зачем роняешь слезу за слезой?
Хоть ты — золотая звезда, из воска твои небеса,
Хоть бьешься в тенетах любви, подсвечник — возлюбленный твой.
Твое одеянье — в тебе, но всех одевает оно.
Покровы скрывают тела, но ты остаешься нагой.
Когда умираешь, скорбя, тебя оживляет огонь,
И голову рубят тебе, чтоб ты не угасла больной.
Ты — идол, ты — идола жрец, влюбленные — он и она.
Смеешься и слезы ты льешь. О, в чем твоя тайна, открой!
Безглазая, слезы ты льешь, смеешься, лишенная рта,
Весной не всегда ты цветешь, и вянешь не только зимой.
Со мною ты сходна во всем, во всем я подобен тебе.
Враги мы с тобою себе, веселье мы любим с тобой.
Мы оба сжигаем себя, чтоб счастливы были друзья,
Себе мы приносим печаль, а им мы приносим покой.
Мы оба в слезах и желты, мы оба одни и горим,
Мы оба сгораем дотла, измучены общей бедой.
И скрытое в сердце моем блестит на твоей голове,
И блеск на твоей голове горит в моем сердце звездой.
И слезы мои, как листва, что осенью сбросил жасмин,
Как золото, слезы твои струятся на круг золотой.
Ты знаешь все тайны мои, подруга бессонных ночей,
И в горести, общей для нас, я — твой утешитель, ты — мой.
Лицо твое — как шамбалид{91}, расцветший на ранней заре,
Лицо мое — как шамбалид, увядший вечерней порой.
В обычае — спать по ночам, но так я тебя полюбил,
Что ночь провожу я без сна и в сон погружаюсь с зарей.
За то, что с тобой разлучен, на солнце я гневаюсь днем,
Соблазнам сдаюсь по ночам — ты этому также виной.
Друзей я своих испытал, и знатных, и самых простых:
Не верен из них ни один и полон коварства любой.
При свете дрожащем твоем тебе я читаю диван{92}.
С любовью читаю, пока рассвет ire придет голубой.
Его начертала рука затмившего всех Унсури,
Чье сердце и вера тверды и славны своей чистотой.
Стихи и природа его в своем совершенстве просты,
Природа его и стихи приятной полны красотой.
Слова, что роняет мудрец, нам райские блага дарят,
И «клад, что ветра принесли»{93}, за них был бы низкой ценой.
Читаешь касыды его — и сладостью полнится рот,
А бейты ею — как жасмин, весенней одетый листвой.

Абу Мансур Асади Таджикский поэт Начало XI века — конец 80-х годов XI века

{94}

Спор дня и ночи

Послушайте, как спор вели однажды день и ночь,
Рассказ мой позабавит вас и грусть прогонит прочь.
Был спор о том — ему иль ей воздать по праву честь.
Слов похвальбы и слов хулы, пожалуй, мне не счесть.
«Ведь знают все, — сказала ночь, — что первенствую я!
С тех пор, как заложил господь основы бытия,
Ему, кто мудро отделил от тьмы твои лучи,
Милей молящегося днем — молящийся в ночи.
И ночью видел Мухаммад{95}, как раскололась твердь,
И ночью он вознесся в рай, поправ навеки смерть.
Я царствую. Земля — мой трон, дворец мой — небосвод.
Мои вельможи — сонмы звезд, и месяц их ведет.
Печали синею фатой скрываешь небо ты.
Я превращаю небо в сад, и звезды в нем — цветы.
Арабы месяцам ведут по лунным фазам счет,
И потому их год печать архангела несет.
Здоровый и веселый смех являет всем луна,
В усмешке солнца только злость и желчь заключена,
Луне, чтоб завершить полет, потребны тридцать дней,
А солнце ровно год летит орбитою своей».
Но день прослушал эту речь и гневом воспылал:
«Тебе подобный где-нибудь найдется ли бахвал?
Всевышний ночи повелел склониться перед днем,
Так чем же возгордилась ты в безумии своем?
Все праздники проходят днем перед лицом моим,
И днем свершает в Мекку путь смиренный пилигрим.
Мужчину создал из земли господь при свете дня.
С рассветом оживает мир, чтобы хвалить меня.
Влюбленных разлучаешь ты, пугаешь ты детей
И отдаешь сердца в полон диавольских сетей.
Вся нечисть от тебя пошла: мышь, нетопырь, сова.
Ты — покровитель грабежа, помощник воровства.
Рожден я солнцем, а тебя могила родила.
Мне люб веселый, яркий свет — тебе печаль и мгла.
Я освещаю мир, а ты его скрываешь тьмой,
Глаза блестят, узрев меня, но гаснут пред тобой.
Мне дорог честный человек, тобой обласкан вор.
Печальный траур носишь ты, я — праздничный убор.
Как только солнце алый стяг взметнуло в небосвод,
Бледнеют звезды и луна, цветы твоих высот.
Ужели в книге бытия я стану за тобой?
Ужели зрячего милей всевышнему слепой?
Ты скажешь: «Раньше создал смерть, а после — жизнь господь».
Но возлюбила только жизнь любая в мире плоть.
Хоть по луне ведет араб всех летописей счет,
По солнцу в нашей стороне определяют год.
Хоть солнце желтолико, — что ж! — луну сравню ли с ним?
Сравню ль серебряный дирхем с динаром золотым?
Лишь солнца отраженный свет на землю шлет луна,
Лишь тем, что подарил ей царь, пленяет взор она.
Ты возразишь: луна быстрей свершает свой полет.
Что ж, господина иль слугу с наказом шлют вперед?
Два раза молятся в ночи и три — в теченье дня.
Тебя всевышний обделил, чтоб одарить меня.
А кто качает головой, прослушав речь мою,
Пусть призовет на спор друзей и выберет судью».

Носир Хисроу Таджикский поэт 1004 —после 1072 г

{96}

Спор с богом

Ты, о боже, в малом теле муравья
Смог вселенную громадную замкнуть, —
Между тем не увеличил муравья,
Не уменьшил и вселенную ничуть.
Цепи гор, сковавших Запад и Восток,
В створках раковин умеешь затворить;
Не успеет оком человек моргнуть —
Ты вселенную успеешь сотворить.
Чтобы листья покорялись ветерку,
Чтобы твердь стояла крепко, — ты решил…
На пути, ведущем, господи, к тебе,
Человек претерпевает свыше сил.
Ведь природа человечья и душа
Тем и разнятся, что видят не одно…
Семя древа искушения в сердца
Сам ты кинул, сотворив людей, — давно.
Ведь посеявший ячменное зерно,
Не надеется пшеницу собирать.
Сам до века ты основу заложил
Темных дел, за кон будешь нас карать.
Если созданы мы только для молитв, —
Для чего ты создал дьявола, господь?
Много слов для разговора я припас, —
Страха все же не могу я побороть.
Не могу в своем неверии принять
От подвижников невежественных весть.
Слово разума я только признаю:
Перл — в жемчужных только раковинах есть.
Все ж настаивать на сказанном боюсь:
Где спасенье, коль разгневаешься вдруг?
Вдруг ты твердость непреклонную явишь,
Кто натянет тетиву на твердый лук?
Как же быть во время Страшного суда?
Как мы счеты наши старые сведем?
Коль не вырвешь многогрешный мой язык,
Значит, можно не молчать перед судом?
А лишить меня, создатель, языка
Разве будет справедливо? Нет и нет!
Почему же справедливость соблюдать
Ты даешь твоим творениям завет?
Коль присутствовать изволишь на суде,
Вовсе мыслить я, пожалуй, не смогу.
Коль другому поручишь меня пытать —
Для чего за ним, как дурень, побегу?
Всеблагому и премудрому зачем
Подменять себя другим в отместку мне?
Прикажи меня отправить прямо в ад, —
Пользы нет в пустопорожней болтовне.
Мир загробный не таков, как мир земной:
Там насилие и взятки ни к чему.
На тебя ведь все возложены дела, —
Исполняй же! В чем задержка — не пойму.
Грех не нужен был покорному рабу.—
Ты греху открыл лазейку, боже, сам.
Сам ты дьявола уловки поощрил,
Проложив ему стезю к людским сердцам.
Нам молиться, правый боже, ты велишь
И паломничество в Мекку совершать:
Не подобен ли охотнику на серп —
Ловишь дичь, когда ей снится благодать?
Сам на серну ты кричишь: «Беги! Беги!»
Сам борзую натравить спешишь тотчас.
Помолиться нам приказываешь ты
И науськиваешь дьявола на нас.
Для извечного, владыка, существа
Непригоже друга стравливать с врагом.
Выгнал злого из обители своей,
Чтобы нас теперь обхаживать кругом.
Я пучиною сомнений поглощен,
То надеждами, то страхами объят.
Рай в уплату за покорность обещав,
Созерцаешь, как меня толкают в ад.
Все обиды от красавиц, боже мой!
Так иль этак, жить приходится, терпя.
Но виновны ли булгарки предо мной?
Нет, всевышний, это козни — от тебя!
Разве смеет возмутиться человек?
Соблазнительниц, одну другой лютей,
В дальнем крае ты разводишь, о господь,
Для того чтобы дурачить нас, людей.
Ты мечту и вожделенье сочетал,
В жилах жажду наслаждения разжег,
Чтобы вовсе истомился человек,
Чтобы места он найти себе не мог.
Кто же, страсти в человеке пробудив,
У существ розовощекой красоты
Покрывало их стыдливости украл
Для бесчестия людского, как не ты?
Ты желудки сделал жадными к еде,
Чтобы рыскать нам за пищей день и ночь,
Всем, что чисто и нечисто, человек
Набивать свою утробищу не прочь.
Члены тела моего — мои враги:
Порываются к прелестницам земным, —
Жадной плотью, поборающей меня,
Я всечасно ненавидим и томим.
Но когда бы эти плотские блага
Не давали наслаждений без числа,
Мне осталось бы слоняться по степям
Терпеливо, наподобие осла.
И зачем угрюмой злобы семена
В человеке ты для роста поместил?
Неужели ради Страшного суда,
Ради мук меня из глины замесил?
Если ты свое подобие творил —
Не игральную костяшку на кону, —
Что ж глумишься над созданием своим?
Для чего еще ты создал сатану?
Много есть еще вопросов у меня,
Но боюсь тебе загадки задавать.
Если, впрочем, бессловесным надо быть,
Ты бы должен был скотом меня создать.
Буду спорить в день последнего суда!
Впрочем, можешь у меня отнять язык,
А не то тебе придется отвечать,
Чтобы я свое невежество постиг.
Прикажи меня поглубже спрятать в ад!
Что за прок с тобою спорить всякий раз?
Ты, когда мы честно молимся тебе;
«Соврати их!» — сатане даешь приказ.
Если сам ты без песчинки на ступнях,
Как ты создал, повторяю, сатану?
Словом, столько в этом деле темноты,
Что рукой на богословие махну.
Если создал ты хороших и дурных,
В наказаньях и наградах смысла нет,
Безупречных ты иметь желаешь слуг?
Нас, плохих, зачем ты выпустил на свет?
По природе я — железная руда:
Содержать в себе алмазы не могу.
Сотни раз меня в горниле переплавь,
Я все тот же, пред которым ты в долгу.
Зло даешь и получаешь плату злом, —
Чем ты лучше в этом случае меня?
Пусть я плох, — но я тобою сотворен…
А не правлюсь — так не делал бы меня!
* * *
Вот взмыл орел с высоких скал. Он, по обычаю орла,
Добычу свежую искал, раскрыв два царственных крыла.
Он хвастал крыльев прямизной, их необъятной шириной:
«Весь мир под крыльями держу. Кто потягается со мной?
Ну, кто в полете так высок? Пускай поднимется сюда!
Кто? Ястреб, или голубок, или стервятник? Никогда!
Поднявшись, вижу волосок на дне морском: так взгляд остер.
Дрожь крыльев мухи над кустом мой зоркий различает взор».
Так хвастал, рока не боясь, — и что же вышло из того?
Стрелок, в засаде притаясь, из лука целился в него.
Прошла под крыльями стрела… Так было роком суждено, —
И мигом сбросили орла с высоких облаков на дно.
Упав, орел затрепетал, как рыба на сухом песке.
Он участь рыбы испытал, и огляделся он в тоске,
И удивился: до чего железка с палочкой просты, —
Однако сбросили его с недостижимой высоты.
И понял, почему стрела, догнав, унизила орла:
Его же собственным пером она оперена была.

Фахр ад-дин Асад Гургани Таджикский поэт XI век

{97}

Вис и Рамин Отрывок

Мубад сватается к Шахру,

и та заключает договор с Мубадом

Случилось, что в обители своей
Увидел шах Мубад, глава царей,
Сей движущийся тополь среброствольный
Красу, рожденную для жизни вольной.
Позвав ее, подобную луне,
Повел беседу с ней наедине,
И усадил на трон, и преподнес
Красавице охапку свежих роз.
Игриво, мягко, властно и учтиво
Сказал: «Ты удивительно красива!
Хочу, чтоб ты всегда была со мной,
Любовницей мне стань или женой.
Как хорошо прильнуть к твоим устам!
Тебе я всю страну мою отдам!
Как все цари покорны мне повсюду,
Так я тебе навек покорным буду.
Владея всем, избрал тебя одну.
Ни на кого с любовью не взгляну.
Твое желанье будет мне приказом,
И сердце принесу тебе и разум.
Хочу и ночью быть с тобой и днем:
Ночь станет днем, а день — блаженным сном!»
Шахру, услышав страстные призывы,
Дала ответ веселый и учтивый:
«О царь, ты правишь миром самовластно,
Зачем по мне страдаешь ты напрасно?
Мне ль быть женой, любовницей? К чему ж
Такой, как я, любовник или муж?
Скажи, могу ли быть женой твоей,
Когда я мать созревших сыновей —
Правителей, могучих войск вожатых,
И красотой и доблестью богатых?
Из них Виру всех больше знаменит:
Слона своею мощью посрамит!
Меня, увы, не знал ты в те года,
Когда, о царь, была я молода.
Когда была я тополя прямей,
Брал ветер амбру у моих кудрей.
Росла я, украшая мир счастливый,
Как над рекою ветка красной ивы.
Померкли солнце дня и лик луны,
Сияньем глаз моих посрамлены.
Земля была смутна из-за меня!
Не знали люди сна из-за меня!
На улице, где утром я пройду,
Весь год жасмином пахло, как в саду.
В рабов я властелинов превращала,
Дыханьем мертвецов я воскрешала.
По осень наступила: я стара,
Прошла, прошла весны моей пора!
Меня покрыла осень желтизной,
Смешался с камфарою мускус мой.
Меня состарил возраст, я тускнею,
Мою хрустальную согнул он шею.
Увы, когда старуха молодится,
Над нею мир смеется и глумится.
Лишь на меня ты зорким взглянешь глазом,
Тебе противной сделаюсь я разом».
Когда ответ ее услышал шах.
Сказал: «Луна, искусная в речах!
Да будет беспечальна и светла
Та мать, что дочь такую родила.
Да будет счастлива и день и ночь
Земля, взрастившая такую дочь.
И в старости пленяешь ты меня,
Какой же ты была на утре дня!
Коль так красив цветок, когда увял,
То ты достойна тысячи похвал.
Ты прелестью блистала поутру,
Для всех была соблазном на пиру,
И если мне женой не можешь стать,
Не можешь даровать мне благодать,
То дочь твоя да будет мне женой:
Милей жасмин, что сблизился с сосной.
Бесспорно, если плод похож на семя,
То дочь, как мать, свое украсит время:
Да станет солнцем моего чертога,
И радостей она узнает много.
Пусть это солнце озарит мой жребий:
Ненужным будет солнце мне на небе!»
Шахру в ответ произнесла слова:
«Что радостней такого сватовства?
Я прогнала бы все заботы прочь,
Будь у меня под покрывалом дочь.
Была бы дочь, — тебе служить желая,
Клянусь, ее к царю бы привела я.
Но если дочь рожу, то ты — мой зять:
Вот все, что я могу тебе сказать».
Сей договор был по сердцу Мубаду,
Ее ответ принес ему отраду.
Шахру с Мубадом, словно теща с зятем,
Скрепила договор рукопожатьем.
Вот амбра с розовой водой слилась,
И строчками украсился атлас:
Мол, если дочь родит Шахру, то мать.
Царю ее обязана отдать.
Им от беды теперь спастись едва ли:
Невестой нерожденную назвали!

Ма'суд Саад Сальман Таджикский поэт Ок. 1046 — ок. 1121

{98}

Отрывок из «Тюремной касыды»

Знать, неважны дела обитателей мира сего,
Коль в темнице поэт и в болячках все тело его.
Десять стражей стоят у порога темницы моей,
Десять стражей твердят, наблюдая за мной из дверей:
«Стерегите его, не спускайте с мошенника глаз!
Он хитрец, он колдун, он сквозь щелку умчится от нас!
Ой, смотрите за ним, не усмотрите — вырвется вон.
Из полдневных лучей может лестницу выстроить он».
Все боятся меня, но охоты задуматься нет —
Кто ж он, этот злодей, этот столь многоликий поэт?
Как он может сквозь щелку умчаться у всех на глазах?
Чем похож он на птицу, что в дальних парит небесах?
И такой испитой, и такой изнуренный тоской!
И в таких кандалах! И в глубокой темнице такой!
Те, которым веками удел повелительный дан,
Все ж боятся меня, — а пред ними дрожит много стран!
Даже если бы мог я бороться и если бы смог
Через стены прорваться и крепкий пробить потолок, —
Если б стал я как лев, и как слон бы вдруг сделался я,
Чтоб сразиться с врагом, где, скажите, дружина моя?
Без меча, без друзей как уйду я от горя и мук?
Разве грудь моя — щит? Разве стан мой — изогнутый лук?

Катран Тебризи Азербайджанский поэт 1010–1080

{99}

Касыда о тавризском землетрясении

Нет, не сбываются надежды никогда:
Вселенная в своих устоях не тверда.
Меняешься ты сам, несутся дни и ночи,
Не мешкают в пути, спешат вперед года.
Ты будущего ждешь, заботишься о мелком —
А рок настороже, и близится беда.
Счастливец, ты решил, что избежишь несчастий,
Что и красавица навеки молода!..
Спокоен был Тавриз, богат и многолюден,
Тускнели рядом с ним другие города.
Слуга или эмир, согласно распорядку,
Все знали благодать любимого труда,
Служили ближнему и славили аллаха.
Здесь слава и почет, там изгнана нужда;
Здесь вина сладкие и звонкие газели,
Там всадники летят, джейранов бьют стада;
А где-то слушают певиц сладкоголосых,
Целуют ветрениц, пока горит звезда.
Никто не клеветал на друга и соседа,
И ругань грубая бывала всем чужда.
И некий день пришел — земля заколебалась,
Низина вспучилась, как горная гряда,
И почва треснула, и скорчились деревья,
И всюду хлынула свирепая вода.
И те, что выжили, в рыданьях убежали,
В подкову согнуты от страха навсегда.
Аллах вселенную лишил ее величья,
Земная красота исчезла без следа.

Газель

В день свиданья о разлуке не могу не думать, нет!
Отощал, как полумесяц, обошедший целый свет.
Я страшусь заката солнца, на закат глядеть боюсь,
Я страшусь луны затменья, не гляжу на лунный свет.
К дорогой стремлюсь, но сердцу я разлуку разрешил,
На свидание с любимой наложил я свой запрет:
Потому что за свиданьем час разлуки настает, —
А в разлуке я надеждой на свидание согрет.
Только я ее оставлю — вмиг за мной она бежит,
Словно лик луны, прекрасна и стройна, как минарет.
Губы гневно сжав и очи устремивши на меня,
Вся к прыжку она готова, словно барс, нашедший след.
И уйти не позволяет, шепчет мне: «Не уходи!
Что прикажешь — все исполню! Без тебя мне жизни нет!

РУБАИ

* * *
Тиран, невыносим твой тяжкий гнет!
Терзаешь ты безжалостно народ!
Смотри, не стало бы наоборот:
Узнает гнет, кто сам других гнетет.
* * *
Ровнее след моих морщин, чем кольца кос твоих.
Румянец щек твоих алей, чем кровь в глазах моих.
Ты хорошеешь с каждым днем, — я с каждым днем слабею.
Ты все достойней слов любви, — не верю больше в них.
* * *
Ты, стройный кипарис, ушла — с тех пор все опустело,
Глаза мои покинуть грусть ни разу не хотела.
Имел когда-то душу я, и сердце нежно пело, —
Его за встречу отдал я, а за разлуку — тело.
* * *
Мне без тебя кровавых слез не осушить,
Огонь терзаний без тебя смогу ль залить?
Ушла — и вот мечты моей порвалась нить!
Приди — скажи, как без тебя могу я жить?
* * *
Хоть часто ты со мной бываешь — ну и что ж?
Ты для меня души дороже — то не ложь!
Ты ближе мне всегда, чем сам себе я,
Хоть взглядом иногда вонзаешь в сердце нож!

Юсуф Хас-Хаджиб Узбекский поэт XI век

{100}

Из книги «Наука быть счастливым»

Глава говорит о раскаянии по поводу дурно проведенной жизни

Смотрящий видит, ведающий знает —
Бессмертен мир, где смертный умирает.
И око уходящего смеется
Над теми, кто на свете остается.
Существовало разных стран немало,
Но время их давно с землей сровняло.
Немало было городов, родов,
От коих не осталось и следов.
Где грозный тот правитель, кто считал,
Что край, ему принадлежащий, мал?
Он, покоривший сто земель в сраженье,
Взял во владенье только три сажени.
Где тот великий воин, тот тиран,
Кто землю полил кровью мусульман?
Владыка, землю бросивший во тьму,
Лежит в земле, не страшный никому.
Давно забыт и грозный властелин,
Мечтавший всей землей владеть один.
Земля, которую он сжег дотла,
Его в свою утробу приняла.
Богатство мира спрятать в свой ларец
Мечтал скупец, где он теперь, глупец?
Угнел богач в те дальние места,
Где нужно только два куска холста.
Таков наш мир, его постигни суть,
Чтоб истины ворота распахнуть.
Чем ты живешь, — страданье и покой, —
Все пролетит, все снимет как рукой.
Послушай, что сказал нам человек,
Страдавший и терпевший весь свой век:
«Ты, жаждущий веселья, веселись!
Перед страданьем, страждущий, смирись!
И помни: если проявить терпенье,
Страданье превратится в наслажденье!..»
…Мудрец, на мир сегодняшний взгляни:
Глупец в почете — знающий в тени.
Все в мире лживо, и на горе всем
Невежество болтливо, разум нем.
Тот, кто вина не пьет, скупцом слывет.
Тот, кто посты блюдет, глупцом слывет.
Все чистое исчезло; грязь одна
Вдруг на поверхность поднялась со дна.
Что стало с миром: он нечист и лжив.
Кто в мире справедлив и кто правдив?
Мысль говорящих слишком далека
От слова, что слетает с языка.
Пришла на смену правде осторожность,
На смену верности — благонадежность.
Не приложу ума, что с миром стало:
Благонадежных тьма — надежных мало.
Усердные затмили милосердных,
Приятели друзей сменили верных.
Кто встать поближе норовит к тебе,
Тот не в глаза — в карман глядит тебе.
«Доверие» — теперь пустое слово,
А «недоверие» — первооснова.
Уже давным-давно на свете нет
Людей, что божий помнили запрет.
К купцам и к тем утрачено доверье,
Художники в свой дом закрыли двери.
Ученый хоть и прав, но он молчит.
Честь потеряв, забыли жены стыд.
Не совесть правит нами, не добро,
Тот в славе, в чьем кармане серебро.
Забыл народ молитвы и посты,
Мечетей мало, да и те пусты.
Был прав один мыслитель безупречный,
Сказав про этот мир недолговечный:
«В наш темный век в ком справедливость есть?
Где человек, в ком сохранилась честь?
На свете много зла и очень мало
Людей, кого бы это удивляло!»
Честь не криклива, доброта тиха,
Но слышен голос злобы и греха.
Молчат мужи — законов знатоки;
Сердца их тверды, мягки языки.
Жизнь — коротка, но в ней длинна тоска,
Убила счастье жадности рука.
Утешить бедных, приласкать сирот —
Кому такое в голову придет?
Кто помогает старикам и вдовам,
Коль слово «старость» стало бранным словом!
Наверное, был прав седой мудрец,
Сказав, что мира близится конец…
Читающий, читай хоть понемногу
Мои слова, а мне пора в дорогу.
Жизнь эта, может быть, в какой-то мере
Частица той — она ее преддверье.
Ты выбери себе достойный путь,
Исполни долг и мстительным не будь!
Я сделал все, свое сказал я слово
Для блага всех, ни для чего иного.
Я не искал ни злата, ни похвал,
Свое прославить имя не мечтал.
Ночей не спал я, слеп над этим списком,
Речь обращал я к вам — к чужим и близким,
Чтоб вы, нелегкий труд мой оценя,
Усердно помолились за меня!
Все строки этой книги от начала
Шептал язык мой, а рука писала.
Когда прочтете вы сии слова,
Язык мой будет нем, рука — мертва.
Я покидаю мир, где годы прожил,
Пусть мне земля отныне будет ложем.
А ты, читающий, не позабудь
Меня сердечным словом помянуть.
О господи, услышь мою мольбу,
Будь милосерден к своему рабу!
Грешил я, осквернял и дух и плоть,
Но я ведь только червь, а ты господь.
Я жалкий раб, не знающий пути,
Но ты, Прощающий, меня прости!
Мой край от Запада и до Востока,
Аллах великий, не карай жестоко!
У грешных душ, погрязших в заблужденье,
Не отнимай надежду на спасенье.
Я грешен был, и мне гореть в огне,
Будь, Справедливый, справедлив ко мне!
Прости грехи моим единоверцам,
К ним не всегда я шел с открытым сердцем,
Был добрым, справедливым не для всех,
Прости и этот мой великий грех!..

Глава говорит о свойствах речи

Речь умного, как влага из колодца,
Речь глупого бедой к нему вернется.
Я в многословье видел мало пользы,
От краснобаев не бывало пользы.
Коль хочешь говорить, скажи, но кратко,
Чтоб был в едином слове смысл десятка.
Тебя великим может сделать слово,
А многословье превратить в смешного.
Пусть, как гранит в руках каменотесов,
Весомой будет суть твоих вопросов.
Невежда слеп и глух, а просвещненье
Глухому дарит слух, слепому — зренье.
Ты знанья обретешь, себя прославишь,
Ты сам уйдешь, но в мире след оставишь.
Пусть будет твой язык не лжец, не сплетник,
А меж тобой и знанием посредник.
Тем, кто не знает, я скажу по чести:
Язык карают с головою вместе.
Сдержи язык свой, голову жалея:
Чем он смирнее, тем она целее.
Людей грязнит невежда бранью злой,
Злодей болтливый всех чернит хулой.
Для пламени осмысленного слова
Нет, кроме знаний, топлива иного.
Не говори плохого никому,
Когда не враг ты счастью своему.
Оставишь память ты на свете белом
Лишь добрым словом да хорошим делом.
Ты сам умрешь и превратишься в прах,
А слово в чьих-то будет жить устах.
Не для забвенья, а для разуменья
Я оставляю эти наставленья.
Не серебром владея и не златом,
Владея словом, будешь ты богатым…
Увидеть свет, проникнуть в тайну знанья —
Ведь у меня иного нет желанья.
Незнанья суть — блужданье в темной ночи,
А знанье — путь, достойнее всех прочих.
Умом и знаньем обретешь по праву
Почет при жизни, после смерти — славу.

Ахмад Яссави Узбекский поэт Ок. 1105—1166

{101}

* * *
Прежней щедрости в народе нашем нет…
Правды шахов и визиров стерся след…
Отвергает бог дервишеский обет…
Для народа — время страшных бед, о люди!
Тот, кто был ученым мужем, знатоком,
Стал насильником, льстецом иль дураком,
Для дервиша правдолюбец стал врагом,
Посмотрите: этот гибнет свет, о люди!
Разве долго до скончанья света? Нет!
Раб Ахмад солгал ли это? Нет!
Сам ли пользы от совета ждет? О нет!
Уходя, народу даст совет, о люди!
* * *
Некто был к власти приучен,
Тяжким богатством навьючен, —
Словно каргас-трупоед,
Сгинул в болоте вонючем.
Муфтий{102}, мулла лишь себя ведь
Ловко умели прославить —
Белое черным представить…
Буду в аду, в пепле бед!
Казий{103} чванливым был самым,
В спеси он спорил с имамом{104}.
Каждый ослом был упрямым —
Пали под кладью, и — нет.
Горе мздоимцам: хоть в силе, —
Пальцы они прикусили.
Страшно им даже в могиле, —
Дать им придется ответ!
Жирно кто ел и нечисто,
Кто одевался цветисто,
С трона хвалил за убийство
Прах он — и прахом одет!

Ахмад Югнаки Узбекский поэт XII век

{105}

Из поэмы «Подарок истин»

О знании

О знании беседовать мы будем,
Примкни, мой друг, к познанию — рассудим.
От знания исходит к счастью путь, —
Исток пути открыт отсюда людям.
О, знающий всегда, как перл, в цене!
Ничто невежда — по своей вине.
Познание, как мозг в костях мужчины,
Краса мужчины — ум. В любой стране…
Муж без познаний — кость без мозга жизни,
В пустую кость, пожалуй, палец втисни,
И то — зачем? Да, знающий в цене!
Он знатен в мире и в своей отчизне.
Ученый умер — имя вновь живет!
Невежда жив — кто имя назовет?
Один, познавший цену силы знанья,
Несведущих сто тысяч превзойдет!
Теперь гляди — закон тобою понят, —
И ничего дороже знаний в жизни нет!
Мир всплыл и вырос им благодаря!..
Невежду — вниз. Пускай невежда тонет!
Муж, познавай! — так завещал пророк,
Хвалить познавших преподал урок.
А знающий все больше жаждет знаний,
Их вкус он знает, силу их сберег!
Несведущему правда ненавистна,
Зря проповедь мудра и бескорыстна!
Немытого отмоешь — и хорош…
А тот — нечист, бессильна укоризна!
Разумный знает толк в своем труде, —
Исполнив, не останется в беде.
Какой бы труд ни предстоял, — что легче,
Чем сожалеть? Не жалуйся нигде.
Кто ведает слова для пользы дела,
Ненужные зароет в землю смело.
Невежда бедный треплет языком,
Зовет беду, болтая неумело.
С наукою дружа, простой бедняк
Стал самым знатным из владельцев благ!

О том, как беречь язык

…Так говорят, кто в знание проник:
Будь нравственным и береги язык,
Зря высунешь — он зуб тебе сломает,
Коль за оградой прятаться привык.
Правдивы лишь слова того мужчины,
Кто верно свяжет следствия, причины…
Язык, который слишком гибок, — враг!
Слова на ветер — лживы и бесчинны.
Умен ли бойкий? И чего достиг?
Нет, то не ум, а только вспышки миг…
О, велика ненужных слов ошибка!
Бывает, лжет не человек — язык.
Подальше будь от лгущих языков,
Будь жизнь прожить в правдивости готов,
Правдивость — красота и уст и сердца, —
Жизнь украшай не ради пустяков!
Коль правда — мед, а ложь — как горечь лука,
Рот не сожги, смешав их… Что за мука!
Болезнетворны лживые слова, —
Давным-давно о том гласит наука.
Целительна правдивость верных слов, —
Закон и этот исстари не нов!
В народе будь правдивостью прославлен:
То для него — основа всех основ.

Ованес Саркаваг Имастасер Армянский поэт Середина XI века — 1129

[4] {106}

Мудрая беседа, которую вел в час прогулки философ Ованес Саркаваг с птицей, именуемой «Пересмешник»

О птица, птица божия, скрываемая чащею,
Недремлющая, бдящая под веткою в тени,
То весело поющая, то жалобно молящая,
Хвалу во славу господа с моей соедини!
Ты здесь, лесолюбивая отшельница всесветная,
Живешь, не зная зависти, всех равно возлюбя.
Среди великих малая, средь малых неприметная,
Но могут и великие учиться у тебя.
Среди великих малая, средь малых невеликая,
Но лучше нас понявшая, что в мире все — тщета.
Беспечна, незапаслива, на ветку с ветки прыгая,
Живешь во славу господа — спасителя Христа!
Искусна в песнопении, ты сладко заливаешься.
К тебе не прикасаются ни суета, ни ложь.
Зовешь ли ты кого-нибудь, клянешься ль, отрекаешься,
Ликуешь или каешься, ты день и ночь поешь.
Ты, дух не осквернявшая и плотью не грешащая,
Вовеки не вкусившая запретного плода,
В заботах неусыпная, всегда к трудам спешащая,
И днем и в ночь безлунную — тебе светло всегда.
Пример святым отшельникам, укор живущим в праздности,
Ты недоступна лености, к злословью не склонна.
Певунья многогласная в своей однообразности,
Ты величава в скромности, в величии скромна.
Одним — способность пения, другим же дар молчания
Дал бог по справедливости, дал в меру наших сил.
Хоть не была ты в горнице на благовествовании{107},
Разноязыким пением тебя он одарил.
Мудрец из неудачливых, не преуспевший в пении,
Прошу — меня, смиренного, в ученики возьми!
Как плату за учение, создам я сочинение,
Что навсегда останется, читаемо людьми.

Ответ птицы, именуемой «Пересмешник»

Что было мне подарено, в грехе я не утратила.
Не сорвала я с дерева плодов добра и зла.
Я избежала страшного возмездья и проклятия,
Ни башен я не строила, ни бога не кляла.
Горды своею мудростью, грешили вы надменностью,
Один язык дробили вы на сотни языков.
Грешили вы гордынею, не знали вы смиренности
И с каждым шагом множили число своих грехов.
В своих чертогах каменных отмеченные скверною,
Природу невзлюбили вы, и ваша в том вина.
Я ж, птица, от рождения была природе верною, —
За верность откровеньями ее награждена.
Вы как единство созданы, но противоборением
Разобщены вы, смертные, на множество частей.
А мы, созданья малые, велики единением,
Спастись нам помогающим от пагубных сетей.

Философ оправдывает ответы птицы, именуемой «Пересмешник», и проявляет к ней снисходительность

В суровом осуждении права ты, птица, может быть.
Хотя он и загадочен, нам мир природы мил.
Но грешных от рождения и прегрешенья множащих
Нас от природы истинной Создатель отдалил.
О птица, птица божия, твое мы слышим пение.
Перед твоею песнею ничтожна песнь моя.
Но звучным щебетанием, суровым осуждением
Мешаешь размышлениям о тайнах бытия.
Смущаешь ты укорами покой мой, птица малая,
В минуту обретения душою высших благ.
Ты в строгом обличении все, чем грешил, бывало, я,
Склонна преувеличивать, как будто я твой враг.
Я трачу дни короткие на обретенье мудрости,
Ищу пути, которые предначертал Творец.
Зачем же дух мой алчущий ты обвиняешь в скудости,
Тобою оклеветанный, не враг я, но истец.
И как истцу, пристало мне порочить обвиненного.
Скажи: коль, птица певчая, сродни ты соловью,
Что не поешь в пустыне ты, от мира отрешенная,
А средь людей построила ты келию свою?
Искусники великие: Орфей{108} — певец из Фракии,
И Арион{109} прославленный, и Амфион{110} из Фив,
Хоть пели восхитительно, но признаю, однако, я,
Что птичье пенье сладостней в тиши лесов и нив.
У всех твоих сородичей есть мастерство врожденное,
Да и тебе такое же природою дано,
Но что ж ты лес покинула, и, чем-то привлеченная,
Мое жилье приметила, и здесь кружишь давно?

Философу, обвиняя, отвечает птица, именуемая «Пересмешник»

Постигший мудрость многую, напрасно ты винишь меня,
От века мы исконные владетели земли.
А вы созданья высшие, но все ж владыки пришлые,
За грех из рая изгнанны, на землю вы пришли.
Земля сия бескрайная нам отдана в наследие,
Чтоб жили и плодились мы, не ждя иных наград.
А вы, желая многого, утратили последнее,
На небеса позарившись, вы заслужили ад!
Разбогатеть мечтали вы, да стали духом нищие,
Попрали слово божие, низвергнуты во прах.
Попали в преисподнюю, как ни стремились к высшему,
Идя за искусителем, погрязли вы в грехах.
Братоубийцы злобные, ходить вам неприкаянным,
И не услышат ангелы ваш вопиющий глас.
Вы люди — слуги божие, роптали на Хозяина.
И, слуги ваши кроткие, мы обличаем вас.
Наказанным изгнанием за вашу суть лукавую,
Вам с нами жить, с безгрешными, и ныне и всегда,
Отвергшим пищу чистую, вам пищу есть кровавую,
У нас обитель общая и общая беда.
Рассудком наделенные, стоящие над безднами,
Вы поминутно множимым грехом осквернены.
За ваши прегрешения мы — твари бессловесные —
Созданья неразумные, страдаем без вины!
За ваши прегрешения, невыполненье должного,
Созданья бессловесные, мы горестно живем.
Нет лекаря искусного и крова нет надежного,
И нашу пищу скудную находим мы с трудом.
Познали мы лишения за ваши прегрешения.
Вы землю нашу заняли, за грех сюда попав.
Ничтожны ваши доводы и ложны обвинения,
Ответствуй же по совести: кто виноват, кто прав?

Сопоставление двух речей и признание философом своего поражения

Ты поразила мудростью сужденья непреложного,
Искусно ты оспорила все вымыслы тщеты,
И мудреца ничтожного, меня, поэта ложного,
Своею речью краткою разубедила ты.

Нерсес Шнорали Армянский поэт 1102–1173

{111}

На распятие господне

Тот жаждал на кресте, как человек простой,
Кто создал океан, наполненный водой.
Самаритянку тот «дай мне испить» просил,
Кто всю вселенную бессмертьем напоил{112}.
И сотник римских войск, желчь с уксусом смешав,
Чрез губку напоил царя небесных слав{113}.
Днем солнце было мглой затем облечено,
Что слово вечное землей оскорблено.
И громким голосом господь с креста к отцу
«Или! Или!» — воззвал и предал дух творцу{114}.
Завета Ветхого порвался завес — в миг,
Когда в мучениях даятель жизни ник.
Земля потрясена была до глубины;
Рассеклись камни скал, гроба потрясены;
Темница страшная, восколебался ад,
Тьму душ окованных он выпустил назад:
От гласа мощного того, кем жизнь дана,
Была свобода им в тот час возвращена.
Сей жизнедатель наш, когда во ад сошел,
Он свет затеплил тем, кого в тюрьме обрел,
На небо верхнее из бездны их вознес
И с бестелесными — их водворил Христос;
Их свету причастил в чертоге без греха,
Во царстве свадебном святого жениха, —
Там церкви-матери, где первенцы царят
И Авраамовых наследников где град,
Где праведных ряды пред господом-отцом
Ликуют без конца о женихе святом,
С отцом и святым духом, в век веков, псалом
Распятому за нас мы славу воспоем.

На ночь Великого Пятка{115}

По всей земле превратил он солнечный свет во тьму,
Он в полдень оный покров возложил на свою наготу.
В полдень умер Адам во грехе, и свет померк,
В девятом часу воссиял, когда Христос попрал смерть.
У креста богоматерь, скорбя, росу проливала слез,
Внимая о жажде словам, что сын ея принес.
Дали оцет тому, волей чьей реки в Эдеме{116} текли,
Кто в пустыне народ напоил сладчайшей водой из скалы.
В третьем часу обольстил Еву-праматерь — змей,
В шестом часу согрешил Адам, внимая ей.
И в третьем часу господь висел, ко кресту пригвожден,
Когда же рай покидал Адам, туда был разбойник введен.

Всем усопшим

Когда архангел возгремит трубой
И воззовет на Страшный суд всю плоть,
В тот страшный день всех помяни, господь,
Усопших со святыми упокой.
Когда с Востока, славой золотой,
Твой лик блеснет, чтоб сумрак побороть,
В тот страшный день всех помяни, господь,
Усопших со святыми упокой.
Ты книгу тайн разверзнешь пред собой,
И задрожит от ужаса вся плоть.
В тот страшный день всех помяни, господь,
Усопших со святыми упокой.

При восходе солнца

Свет, света творец, первый свет, чей дворец — неприступнейший свет!
Небесный отец! Кто хвалим сонмом духов, созданных от света!
Наши души, в свете зари, осияй твоим мысленным светом.
Свет, исшедший от света, бог сын, кто один — рождение отца,
Солнце правды, чье имя, до солнц, сонмы духов гимном хвалили,
Наши души, в свете зари, осияй твоим мысленным светом.
Свет, идущий от света, бог дух, кто вслух чрез пророков гласил,
Благ источник, хвалят кого, с сонмом духов, отроки церкви,
Наши души, в свете зари, осияй твоим мысленным светом.
Свет, кому и названия нет, один, троичен, неразделим.
Святая троица, хвалим кого, с сонмом духов, мы, гласы земные,
Наши души, в свете зари, осияй твоим мысленным светом.

Небо

Небо, я, будучи раз навсегда сотворенным,
Неизреченно раскинулось сводом бездонным.
Отделены, как заметил еще Моисей,
Верхние воды от нижних стихией моей.
Соединило навечно пространство небесное
Оба начала: телесное и бестелесное.
Ибо, подобно стихии телесной, я зримо,
Как естество бестелесное — неощутимо.
Я покрываю собою четыре стихии,
Те, из которых возникли все твари живые.
Кроме всего, воплощаю я нечто такое,
Что различают не глазом, а только душою.
Я — полукругло, от прочих предметов отлично,
Хоть и в движенье всегда, я всегда безгранично.
Сущему в мире — всему я конец и начало.
И в пропастях и на кручах — везде я бывало.
Я неподвижным кажусь — неподвижность обманна.
В даль я стремлюсь, лишь в движенье своем постоянно.
Горы высокие, что вас страшат крутизною,
Скаты, глубокие пропасти — все подо мною.
Не прерывая движения ни на мгновенье,
Небо, я вечно в своем бытии и движенье.

Солнце истины

Солнце истины пламень любви запалило,
Лед неверия, камень греха растопило.
И ростки показались на древе сознанья,
Исторгая пьянящее благоуханье.
И на грешной земле зацвели, зашумели
Дерева, что в раю красовались доселе.
И доселе мерцавшие в небе светила
Провиденье на грешную землю спустило.
Призывает спаситель на пир свой небесный
Верных воинов рати своей бестелесной,
Но и смертные мученики, и провидцы
К бестелесному сонму должны приобщиться.
Укрепили их дух, усмирили сомненье
Муки господа, чудо его воскрешенья.
И явились на пир вереницы гостей
В одеяньях, окрашенных кровью своей.
Обессмертил великий господь естество
Смертных воинов воинства своего.

Чахрухадзе Грузинский поэт XII век

{117}

Тамариани

Ода вторая

Тамар{118}, тебя пою, ты — солнце незаходящей красоты,
Твой стан точеный тонкостроен, и кроткий лик являешь ты.
Тамар, эфир молниеносный, словесный луч целебных трав,
Ларец познаний, ключ, текущий среди эдемовых дубрав{119}.
В щедротах ты подобна морю, высоким духом — небесам.
Ты милосердье, и смиренье, и упоение глазам.
Из края в край идя с победой и славой тронув гуд струны,
Ты победителей сразила, они тобой побеждены.
Ты с богом разделила страсти животворящего креста,
В горах ты утвердила веру, их высота тобой свята.
Все люди власть твою признали. И люди ль только слились в хор
Тебе подвластны львы в равнине, тебе послушны барсы гор.
Тебя зовут светила солнцем, тебя возносят семь планет.
Но для певцов ты недоступна, и мне к тебе дороги нет.

Ода пятая

Мудрецы, алкавшие познанья
Истинной основы мирозданья;
Эллины, создавшие законы
Сладостного словоизлиянья;
Псалмопевцы, что владели арфой
Необыкновенного звучанья, —
Все они тебя воспеть не в силах, —
Молнийного ты сильней блистанья.
Я сравню с луной, зарей, зарницей
Голос твой, исполненный сверканья.
Сходства нет между тобой и мраком,
Ты предмет желанья и алканья.
Слышал я на десяти наречьях:
«Семь планет из-за ее сиянья
На ночлег с небес не удалились,
Приняли другие очертанья».
Все, в тебя влюбленные, клянутся, —
Все, избравшие удел скитанья:
«Свет зари в ее глазах, но листьям
Не дает, увы, произрастанья…»
Троя тяжело страдает{120}, ибо
Не из-за тебя ее страданья.
«Почему Иудифью, не Тамарой
Я убит?{121}» — слышны царя стенанья.
Голова Самсона безволоса{122},
Женщина — причина злодеянья,
Но могу ль с тобой сравнить Дебору{123}?
Хитрой не скажу слова признанья!
Чтобы свету тьма уподоблялась, —
Не дала царица указанья.
Вот была Эсфирь{124}, но в ней, однако,
Не было эфирного дыханья.
«Где ты, Вис?» — рыдал Рамин{125}, не зная,
Что из-за тебя его терзанья.
Пусть хулит судьбу певец безумный —
Нет к нему в прекрасной состраданья.
От любви пылает Саль{126}, горюя,
Что не ты исток его пыланья.
Шатбиер искал Алать напрасно:
Ты была венцом его исканья!
Плачут оба Каина: библейский
Ждет братоубийца наказанья,
А Меджнун, сравнив с Лейли{127} Тамару,
Жаждет не с Лейли — с тобой свиданья.
Ты сломила всех, разбив строптивых
И презрев покорных причитанья.
Ни иранцев рать, ни злые звезды
Не хотят с тобою состязанья.
Шла война; в ту пору некто, муж твой,
Был наказан карою изгнанья,
И тогда иранский шах с тобою
Возжелал союза и слиянья,
Но была другому суждена ты, —
Князю львов, чьи славятся деянья.
Царь Ширвана, данник твой, возжаждал,
На тебя взирая, обладанья,
Многим — их число нельзя исчислить —
Ты внушила страстные мечтанья.
Всех с ума ты сводишь беглым взглядом, —
Диво, что не терпит подражания!
С виду — солнца ты изображенье,
Чудо красоты и обаянья.
Ты горда и светлолика; дерзких
Ты страшишь грозою воздаянья, —
Свет неугасимый, бездна счастья,
Сладостный елей благодеянья!
Презираешь льстивых, двоедушных,
С мудростью не знаешь пререканья.
Кто, узрев твой чистый нрав и пламя,
Не сгорит, лишенный вдруг сознанья?
Дротик, щек твоих коснувшись, станет
Розой, полною благоуханья.
На твоем челе, как на скрижалях,
Клятвенные видим обещанья.
Волосы твои — как лес; ты слышишь
Изгнанных тобою воздыханья?
Солнечный твой лик с нарциссом сходен,
Шея — словно мрамор изваянья.
У кого душа осталась целой,
Не пронзенная стрелой желанья?
Как хвалить твой стан? Султан свидетель:
Все хвалы оставишь без вниманья!
Сонм светил, твоей руки искавших,
Удалился, не сдержав рыданья:
Колесниц лишив, ты прогнала их,
А они-то ждали пированья!
«Ты полям подобна Елисейским!»{128}
Раздаются всюду восклицанья.
Очи — как чернильные озера,
Лик — луна, обитель упованья.
Лишь увидел я глаза Тамары,
Два индийца, два очарованья, —
Понял я: хвалы мои бессильны,
И связал себя уздой молчанья.
Коль поет Энос, — Платон, замолкни:
Не помогут хора призыванья.
Бог велел Гомеру и Самсону:
«Расскажите мне о ней сказанья!»
Но они, трудясь, недовершили
Красоты твоей живописанья.
Тот, кто взглянет на тебя, ослепнет.
Ты затмила свет существованья.

Ода двенадцатая

Признаю: ты — небо, о царица,
С розой, с хрусталем должна сравниться!
Как свеча пылаешь ты: недаром
Опозорена тобой зарница.
Если с ярким солнцем станешь рядом,
То принудишь солнце ты затмиться.
Ты вкушаешь счастье — почему же
Солнце заставляешь огорчиться?
Меньше о тебе скажу, чем знаю:
Клятвенно готов я поручиться.
Стоит ли хвалить твое сиянье,
Коль нельзя сиянью научиться?
Очи у тебя — чернил озера,
Где же копья! Каждая ресница!
Тонким станом дивно ты похожа
На тростник и тополь, чаровница!
Райским крином предо мной цветешь ты,
Не могу тебе я надивиться.
Царственной чете не стало равных,
Недругам пришлось угомониться.
Но тиран явился с мощью мнимой,
Начал, как свирепый зверь, яриться.
В плен забрал он женственных и робких,
Чтоб над слабосильными глумиться.
Побеждать он возымел привычку,
Возгордился, гнусный кровопийца.
Вот уже на нас в поход с востока
Войско многочисленное мчится.
«Быть в Мосуле{129} камфаре в презренье:
В Грузии сумеем поживиться,
Ту страну не раз опустошал я!» —
Громогласно стал султан хвалиться.
Кроткая, услышав эти речи,
Неустанно принялась трудиться.
«Христиане! — воинам сказала.—
Помогите правде утвердиться!»
Всем князьям велела ты: «Мужайтесь,
На врага должны вы ополчиться!»
Храбрецов ты вдохновила: жаждут
Пасть за веру, с турками сразиться!
Решено: война! Давид — вожатый,
Он, второй Давид, не осрамится!
С агарянами вступил он в битву,
Правого отмщенья кровь струится…
Эллинствовать эллинам пристало,
А Сократу — мудростью светиться,
А Гомеру — нас пленять стихами,
А Эносу — мыслью к небу взвиться.
Мало я сказал, но разве можно
На меня, безгласного, сердиться?
Недруги бежали от Давида,
Как от льва — овца или лисица.
Поняли они свое безумье,
Стали сокрушаться и стыдиться.
Отступив, рассеялись отряды,
От врагов очистилась граница.
Их союзники бежали в страхе,
С ними вновь боясь объединиться.
Так Давид торжествовал победу, —
Довелось твоей надежде сбыться.
Двадцать храбрых гнали десять тысяч,
Не давая им остановиться.
Целый, невредимый, сокрушал их
Сам Давид, заставив пыль клубиться.
Истреблял он мусульман с позором,
Уничтожил полчище румийца{130}.
Нашим воинам добычей ценной
Удалось тогда обогатиться.
Убежал владетель Ерзинджана{131},
От тебя решил в Сигоре{132} скрыться.
«Не по доброй воле шли мы в битву».
Стали плакать пленники, молиться.
Вот теперь понятно всем, откуда
Пленными полна твоя столица!
Ты благоустроила народы,
Наши голоса звенят, чтоб слиться:
«Ты и сын твой здравствуйте, покуда
Этот мир стоит и время длится!»

Иоанн Шавтели Грузинский поэт XII век

{133}

Абдул-мессия Фрагменты

1
Бог, единый в троице, всеправый,
Да поможет мне не для забавы.
Как Давид, на гуслях заиграю,
Я принес «Хвалу» царю державы.
Зевс меня призвал, и пожелал я
Образ твой восславить величавый.
Ныне, поучая неразумных,
Свет открою мудрости и славы.
2
Мудрые афиняне, внемлите,
Как Давида хвалят, посмотрите.
Хвалит весь Восток: Китай, Египет,
Хвалит Запад: в Сирии, на Крите.
Византийцы, эллины! Сократу
Равными себя хотя вы мните,
Звездочеты, что бранят друг друга,
Не трудитесь, молча отойдите.
3
Пусть мне скажут, правду соблюдая:
Средь людей найдется ль мощь такая?
Сей эфир, сияющий, как солнце,
Нам ниспослан господом из рая.
Мы подобных витязей не сыщем,
Мир пройдя от края и до края,
Не сравнится с высотой небесной
Бездна ада, мрачная и злая.
4
Похвалу начать дерзну я ныне,
Людям расскажу о властелине —
Бодром, доблестном, красноречивом,
Уподобившем страну твердыне,
О царе, изменников разящем,
Чтобы в адской мучились пучине,
О затмившем царственных потомков,
Полном мудрости и благостыни.
5
Где начало? Бог всего живого
Дал Давиду клятвенное слово:
«Превращу в царей твоих потомков,
Во владык престола золотого».
Вот и стал Давид царем державы
Изволеньем бога всеблагого.
Так возвышен Сим благословенный,
И от Хама ты спасен дурного{134}.
6
Он миропомазан, крепкий станом,
Не Ионатаном, а Натаном.
Прекратил он смуту и разбои,
Мир настал с покоем долгожданным.
Так Давид могучий бодро правит,
На погибель злым, на страх смутьянам,
Он установил закон и веру,
Стал для нас оплотом богоданным.
10
Он людей согрел: как солнцем лета,
В зодиаке Льва земля согрета.
Он священниками восхваляем,
Племенами, сторонами света.
Звери, горы, и леса, и долы
Перед ним склонились в знак привета.
Сокрушает он врагов коварных —
Скопища предательства, извета.
11
Да прославится Давид великий,
Чьих побед мы всюду слышим клики.
Он уничтожает вражьи рати,
Перед ним трепещет варвар дикий.
Верным — друг, врагам несет он гибель,
Стройный, мужественный, солнцеликий.
За него умру, отдам я душу, —
Кто же разлучит меня с владыкой?..
18
Благоденствует его владенье,
Вкруг него — семи планет свеченье.
Как луна, весь мир заемным светом
Блещет перед ним в благоговенье.
Как магнит — железо, так народы
Витязя притягивает зренье.
Радости познал я преизбыток,
Вечно длится наше наслажденье.
19
Он — непобедимый повелитель,
Стройный витязь, доблестный воитель,
Он — градоправителей владыка,
Грозных полководцев предводитель.
Лучший лучник, всадник, меченосец,
Он — врагов бессчетных покоритель.
Что пред ним астролог с талисманом?
Он — провидец, мира устроитель.
21
Сказано: «Где правда утвердится,
Там и куст засохший возродится».
Ты отверг роскошные наряды,
У тебя из шерсти власяница,
Для тебя и Силоам{135} воздвигнут,
Ты — как лев, грозна твоя десница.
Ты врагов разбил средь вод Геона,
Легион твоей стрелы боится.
26
Вечен ты, как правоты сиянье, —
Я тебя воспеть не в состоянье:
Так ты щедр, красив и благороден,
Так твое могуче обаянье!
Ассирийской мудростью украшен,
Ритора{136} надел ты одеянье.
Отдохни, вкуси веселья жизни,
Ибо велико твое деянье!
31
Ободрил ты громкими делами
Рать грузин, ведя ее сквозь пламя.
В бой с врагом вступая, ты вздымаешь
Горгаслана{137} и Давида знамя.
В мире нет воителя такого,
Что провел бы столько битв с врагами.
Обессилел наш противник давний:
Как Ростом{138} возвысясь над бойцами,
38
Ты сидишь в одежде драгоценной,
В ризе златотканой и священной.
Пурпуром, виссоном ты сверкаешь.
Скипетр и венец — краса вселенной.
Облаченный в яркую порфиру,
Где смарагд блистает несравненный,
Ты гордишься чудной диадемой,
Господом самим благословенной.
40
Ты украсил, свыше вдохновленный,
Хорезмийским сердоликом троны.
Сооружены из райских сосен
Во дворце опорные колонны.
Серебром и златом блещут стены,
Плитам взор дивится изумленный,
Вкраплены меж них, горят, как пламя,
Лигвримоны и биврилионы.
41
У тебя — десятки тысяч в стане,
Знатные вельможи и дворяне.
Сердцем ты Нимврод{139}, лицом — Иосиф{140},
У тебя, как у Самсона{141}, длани.
Ты уничтожаешь лесть лукавых,
Губишь подлых, опытных в обмане.
За тебя охотно стану жертвой,
Словно агнец кроткий, жду закланий.
47
Отобрал ты солнца блеск прелестный,
Лунные лучи и свет небесный!
Ты — отца достойный сын блаженный,
Трижды славный богатырь чудесный.
Речь твоя — печать добра и правды,
Ты — судья судей, везде известный.
Ты для недругов — огонь возмездья,
Ты земных племен заступник честный.
50
«Да» есть «да», а «нет» есть «нет»: ты много
Сделал, клятвы соблюдая строго.
Ты десницей добывал победу,
С помощью меча, щита и бога,
Для врагов ты стал грозой и громом,
Ты — их страх, и трепет, и тревога.
Ты ведешь к победам войско славных,
Счастье и добро — твоя дорога.
52
Воин бога, помыслом крылатый,
Манною небесною богатый,
Светоч ты, чье пламя осветило, —
Где сокрыт предатель, соглядатай.
Ты узнал коварных, криводушных,
Отплатил им грозною расплатой.
Ахитофелю{142} они подобны,
Каждый — вепрь жестокий, волк проклятый!
53
Ты сумел в ученье углубиться
Прокла Диадоха{143}, патарийца.
Эбеллиты{144}, чье воззренье дышит
Созерцательностью аттикийца,
Говорят: «Вовеки нашей пастве
Мудростью с Давидом не сравниться».
Знают маги и друзья Зенона{145},
Что Давидом Перипат{146} гордится.
55
Ты с победою пришел из Рима,
Ибо мощь твоя неодолима.
Ты — святого знанья проповедник,
Радость, что в сердцах людей хранима.
Плуг твой пашет, чтобы яровые
Зрели мощно и неистребимо.
Над тобой — туман. Ужель закроешь
Двери милости, что всюду зрима?
56
Светом осенил тебя создатель.
Молвил Иродика продолжатель —
Иппократ, а с ним Сократ согласен:
«Он — земли и моря обладатель!»
Средь восьми мудрейших ты, подобно
Эбеллитам, светлый созерцатель.
Ты детей воспринял от купели,
Юношей безгрешных воспитатель.
58
Силу дал ты льву, заре — сверканье,
Злато — западу, благоуханье —
Мускусу и Кандагару{147} — сахар,
Индии — жемчужное блистанье.
Стал ты сотоварищем планетам, —
Этим ты исполнил их желанье.
Ты — сподвижник сонма сил небесных,
Излучаешь, как святой, сиянье.
59
Вижу: ветви дерево пустило,
Это рода царственного сила,
Что не терпит гнета, притеснений,
Что людей от горя защитила.
Ты для странников — приют ученья,
Гавань кораблей, обитель Нила!
Над землей ты высишься, как Этна,
Красноречья, мудрости светило.
62
Ты — супруг примерный, нежный, страстный,
Деткам горлицы — отец прекрасный.
Мы страдали, но пришло спасенье
От тебя, правитель полновластный.
Ты для тех, кто трудится, — отрада,
Бедняков защитник ежечасный.
Для врагов ты камень преткновенья,
Ты — утес, для варваров опасный.
63
Ты — отец сирот, приют бездомных,
Хлеб для алчущих и свет для темных,
Пестун юных, для нагих — одежда,
Ты — судья для вдов и женщин скромных.
Ты для слабых старцев — посох силы,
Ты спасаешь нас от вероломных,
Ты — глубоких истин толкователь,
Ты — свершитель мудрый дел огромных.

Мехсети Гянджеви Азербайджанская поэтесса XII век

{148}

Рубаи

* * *
Ничто не в силах нас заставить разлучиться!
Какою клеткою в плену удержишь птицу?
Кого ты оплела жгутами черных кос —
Того оковами не удержать в темнице.
* * *
Помогут ли слезы теперь и губ моих пламя сухое?
Навылет пронзила мне грудь ты пущенной метко стрелою.
Я думал, что этой любви ручей мелководен и узок, —
Но чуть оступился, и вмиг под воду ушел с головою.
* * *
Сказать ли, что с моей душой ты, став надменной, сделала?
Ты жизнь бесценную досель — ничтожной, бренной сделала!
Была бы, как твоя коса, ночь длинною, — тогда б
Все рассказал я, что со мной твоя измена сделала.
* * *
Не сплю я по ночам, а плачу. И от слез
В моих глазах туман, черней твоих волос.
А если и усну, то вижу сны, еще
Запутанней твоих рассыпавшихся кос.
* * *
Я горестный день расставания знал,
Что лживы твои обещания, знал.
Клянешь ты меня, а клялась мне в любви!
Но верь — я все это заранее знал.
* * *
Все, чем долгие ночи в беспамятстве жил я, — ушло.
Наважденье, бесценных богатств изобилье — ушло.
Свет души моей, мыслей хранительница сокровенных!
Ты ушла, и все то, что тебе говорил я, — ушло.
* * *
С протянутой рукой увидев бедняка,
Спешу ему отдать запястья и шелка.
Две сотни праведных сердец сынов Гянджи
Отдам, чтоб нищету утешить старика.
* * *
Желанный ли гость колосок там, где рдеют тюльпаны?
На розы взглянув, любоваться шипами не стану.
Зачем же, юнец, бородою курчавой гордишься?
Пусть щеки твои будут схожи с зарею румяной.
* * *
С кувшином из золота мир этот схож —
То горькую воду, то сладкую пьешь;
Но смертного часа оседлан скакун, —
Недолго ты здесь, на земле, проживешь.
* * *
Ты спьяна выронил вчера кувшин из рук.
О камень грохнувшись, заговорил он вдруг:
— Стал грудой черепков в единый миг, хоть я
Таким же, как и ты, был только что, мой друг.
* * *
Роза пунцовая вдруг побледнела —
К ней соловьиная трель долетела.
Листья срывая, она растерзала,
Словно безумная, в кровь свое тело.
* * *
Ярко озаряет сад наш пламя роз.
Жизнь — халат, расшитый лепестками роз.
Дунет ветер смерти — не найдешь тогда
В вырытой судьбою черной яме роз.

Муджиреддин Бейлакани Азербайджанский поэт XII век

{149}

Кыты{150}

* * *
Душа моя подобна океану,
Мне жемчуга дарует вдохновенье,
А эти пустозвоны, куклы эти
Подобны грязной океанской пене,
Стараются казаться соловьями!
Но ведь всегда ворону выдаст пенье!
Они — как ножны, языки — клинки их,
Им ненавистен вольнодумный гений.
Питают взятки их, как лампу — масло,
Они ж чадят, как мокрые поленья!
Как муравьи, они воруют крохи
Со скатертей моих стихотворений…
Что ж, муравьи, потопом темным хлыньте
Один мой бейт растопчет вас в мгновенье!
* * *
Сад времени нашего ядом сочится,
Ни в свежесть, ни в сласть тростника ты не верь:
Его сердцевина больна и червива…
О жизни и смерти подумай теперь.
Скрипят без конца две широкие двери —
Ворота рождений, ворота потерь.
Вращается мир, забывая ушедших,
Бесстрастно встречая стучащихся в дверь.

Рубаи

* * *
Огонь сжигает грудь мою — из-за тебя, мой друг.
Я муки сердца не таю — живу скорбя, мой друг.
Ты на чужбине. Боль твоя сильней моей тоски.
Я знаю это — и пою лишь для тебя, мой друг.
* * *
Я б кольцо свое украсить бирюзой небесной мог,
Лошадь времени взнуздал бы, а дыханьем скалы б сжег,
Но коль тысячу колосьев на хырмане{151} Хагани
Соберу я, стихотворец, — буду счастлив, видит бог!
* * *
О ночь одиночества! Ночь, пощади!
Я брошен. Закован я… Тьма впереди…
О ночь, если даже ты жизнь, — уходи.
О утро! Пусть гибель ты — вспыхни! Приди!

Эфзеледдин Хагани Азербайджанский поэт Ок. 1120—1199

{152}

Развалины города Медаин

Внимательно смотри, вот для тебя урок.
Стал прахом город Медаин{153}, — о, жалкий рок!
Идем же, сердце, в путь. Нам Деджла{154} путь укажет.
Но глубже, чем река, горючих слез поток.
И Деджла плакала, как сто ручьев кровавых,
Чей полноводный бег печален и широк.
И устье Деджлы пьет с ненасытимой жаждой —
Пузырится в жару — и бред ее глубок.
Смотри, она горит от ужаса и горя.
Слыхал ли ты когда, чтоб воду пламень жег?
Плати же, как она зекят{155} слезами платит —
Здесь, у морской губы, — соленый свой налог.
О, если бы река все рассказать могла нам,
Как бил озноб ее всю с головы до ног!
Она сама в цепях и вьется длинной цепью,
Ее пожар загнал и ужас уволок.
Так обратись к развалинам — и ты услышишь,
Как плачет из глубин, невнятный голосок.
Вглядись, как медленно крошатся эти зубья:
Все временно. Все — тлен. Всему назначен срок.
Топчи нас, человек. Мы, как и ты, истленье.
Мы, как и ты, ковер для всех идущих ног.
Как ноет голова от воя сов полночных,
Хотя бы слез твоих нас освежил глоток!
Здесь истина жила. Ее не пощадили.
Поплатится ли тот, кто с нами был жесток?
Изменчива ль судьба, или ее ломает
Тот, кто обуглил наш возвышенный чертог.
Не смейся над моим рыданьем — помни, путник:
Кто слез не проливал, тот низок и убог.
Когда-то Медаин был не беднее Куфы{156}
Плачь, путник, и пойми, как мой позор глубок.
Ведь камня этих стен так много рук касалось,
Что оттиски легли на каждый уголок.
Привратником здесь был властитель Вавилона,
О, слушай, Туркестан, — трубит военный рог…
Балконы рухнули, отполыхали балки.
Здесь был когда-то пол, здесь — круглый потолок.
Не удивляйся! Там, где соловьи гремели,
Одна сова кричит плачевный свой упрек.
Сойди с коня! Коснись лицом земли бесплодной.
Нам дали мат слоны на злейшей из досок.
Земля пьяна, но пьет из черепа Ормузда{157};
Ей льет Нуширеван{158} багряной крови ток.
Ты спросишь: где же те былые венценосцы?
Беременна земля от них на долгий срок.
Где Кесры{159} апельсин и где айва Парвиза{160}?
Все золото — ничто. Сам Сасанид — песок.
Вино из этих лоз когда-то было кровью,
Кувшин — землею был, где прах Парвиза лег.
Земля от стольких тел тучнела и разбухла,
Но жаждет новых жертв, хотя бы малый клок.
И кровью детскою, как пурпурною краской,
Старуха красит рот, а женщина — сосок.
Бывало, странники везут домой подарки.
Я привезу друзьям рыданье этих строк.
О Хагани! Учись молчанью этой почвы
И подари друзьям ее сухой кусок.

Жалоба на свое положение

Жалуюсь тебе на гнет и зло.
Послушай же, откуда все пошло.
Как раковина, я в пучине бед
Запечатлен. И мне исхода нет.
Чтоб жемчуг взять, чтоб створки разомкнуть,
Судьба ножом не растерзала грудь.
Я в пламени, мне не передохнуть.
В руках беды я сыплюсь, словно ртуть.
Явились бельма на глазах судьбы,
От оспы — ямы на щеках судьбы.
Но это бельма века моего,
А оспины — Ширван и зло его.
Да, обладал я крыльями орла,
Я видел мир. Но сломаны крыла.
Я злобою пленен и окружен.
И каждый вздох мой горек и стеснен.
В ярме — я сходен с мельничным быком, —
Вращаю ворот я в кругу своем.
Мой мельник — век. Гоняет он меня,
Мне не давая отдохнуть ни дня.
Бык, мельницу вертящий целый год,
В кругу стесненном нехотя идет, —
Зерно он мелет, радует сердца,
И нет его мучениям конца.
Для достиженья цели он в пути,
И все ж ему до цели не дойти.
Удушье тяжко давит грудь мою.
Я, сидя одиноко, слезы лью.
Мне сердце пламень внутренний спалил
И в кровь на веках слезы превратил.
Сосуд моей души разбит, о друг,
Моя работа падает из рук, —
Вот так, когда в лампаде масла нет,
Тускнеет и дрожит лампады свет.
У верных праздник есть — Новруз{161} весной.
Но где же он — Новруз весенний мой?
Прошли года, мой волос серебря,
Как числа старого календаря.
Ведь с новым годом он не совпадет;
Свой календарь заводит новый год,
А старый календарь, что весь пройден,
Уносит из библиотеки вон,
И вместе с мусором сожгут его
Иль книгоноше отдадут его.
Сложилась так теперь судьба моя:
Тот старый календарь, о друг мой, — я.
Не ведал правды я в сердцах людей,
Вернее — даже не слыхал о ней.
Юсуф{162} от братьев много перенес.
Из-за друзей я больше пролил слез.
Я камнем, в угол брошенным, лежу,
От горьких мук в себя не прихожу.
Пришли в упадок все мои дела,
Болезнь костер в груди моей зажгла.
Я — попугай, что мудрости учил,
Но город зла — Ширван — мне клеткой был.
Сгубил меня горбатый сей старик,
Отрезав клюв мой, крылья и язык.
Из Индии веселья он принес
Меня сюда — в обитель зла и слез.
Сказал он: «Из акульей пасти пей!»
И яд смертельный пищей стал моей.
Чтоб в Индию обратно улететь,
Как попугай — я должен умереть.
Служить презренным больше не хочу!
Хоть я рожден для песен — я молчу!
Язык связал я, рта закрыл ларец,
Я запер изнутри души дворец.
О, если бы язык мой саблей был
И делал дело, а не говорил!
Да, Шемаха прекрасна, хороша!
Но как в узилище моя душа.
И каждый волос тела моего
Стал сторожем узилища того.
Не то чтобы друзей мне повидать —
Ко мне и ветер не хотят пускать.
И если шаг я сделаю в тиши
Или вздохну из глубины души,
Враги арканом этот вздох возьмут,
И исказят, и шаху донесут.

Газели

* * *
Сердце мое как челнок, а любовь — океан.
Слушай, любимая! Эти слова — не обман.
Я, словно молнией, нашей разлукой спален,
Ранен, как саблей. И я умираю от рай.
Сжалься! Ты видишь — под бурею гибнет мой мир,
Тонет корабль мой, ветрила сорвал ураган!
Волн бушевание лишь по колена тебе, —
Я же кипящим смерчем с головой обуян.
Кто же соперники у Хагани? Ведь они
Даже стоять у моих недостойны стремян!
* * *
Выйди в поле, любовь моя, — видишь, как поле цветет,
Роза с утренним ветром из чаши свидания пьет.
Соловей говорит, что нарцисс опьянел от любви, —
Он, как видно, не знает, что красный тюльпан его ждет.
«Опасайся любви своей!» — лилия мне говорит,
Но совет ее вряд ли до слуха влюбленных дойдет.
Дань с цветов собирает в широкую полу весна,
Роза прячется в листьях, наряды свои бережет…
Не ходи в цветники, там ты палец шипом занозишь,
Там живет недотрога — колючий шиповник растет.
Я боюсь, о красавица! Если ты выйдешь гулять,
Кипарис — твою шапочку, мак — покрывало сорвет.
Ветер утренний амбровых кос услыхал аромат —
И вздохнул, и унес его в поле, и не отдает.
Из-за этого в ссоре я с ним. И смеются кругом:
«Вот глупец Хагани: с ветром утренним споры ведет!»

Кыта

* * *
Дворцы царей подобны морю: нет в этом море перламутра,
Но стаями акул теснится там лизоблюдов жадный сброд.
И муж разумный, муж познанья, корабль духовного богатства,
Ища удачи, в это море неверное не поведет.
Жемчужины живого чувства в нем не найдешь ценою жизни,
Лишь сплетен и превратных мнений кружится там водоворот.
А сердцу, любящему правду, пусть покровительствует разум:
Он верный путь добру проложит и шею жадности свернет.
Довольствуйся уединеньем, покоем и лепешкой хлеба
И не ищи у царских тронов чинов, отличий и щедрот.
* * *
Сказали как-то, что, мол, Хагани
Быть недостоин при дворе султана!
Сказали правду: водоносом див{163}
Неподходящим был для Сулеймана{164}!
Султан ничтожен — недостоин он
Души моей широкой океана!

Рубаи

* * *
Служить я страсти больше не хочу.
Я сердце делу горечи учу.
Как смеет мотылек влюбляться в солнце,
Когда не в силах победить свечу!
* * *
Прошла, умчалась юность Хагани,
Печальны были все года и дни.
Прошло все время в чтенье эпитафий
На горестных похоронах родни.
* * *
Хотел меня великий одарить —
Что, Хагани, желаешь получить?
Ответил я: что ты способен делать,
Когда не можешь юность возвратить?
* * *
Не наливай вина мне. Все равно
Разбито сердце и в глазах темно.
И сколько б ты ни налил — все без пользы:
Не может грусти вылечить вино.
* * *
Что буду делать с кубком золотым?
Дай глиняный! Он станет мне родным.
Пока я сам не превратился в глину,
Пусть кубок будет глиняный моим.
* * *
Опять от волн любви качаюсь я,
От слез кружится голова моя.
От ветра твоего я, как вода, взволнуюсь
И полечу по волнам, как ладья.
* * *
Где яд, чтоб другом я его назвал,
Где меч, чтоб счастьем я его считал,
Где смерть, которую как избавленье
Потусторонний мир мне б даровал?

Низами Гянджеви Азербайджанский поэт 1138/1148—1209

{165}

Газели

* * *
Готова молодость твоя откочевать, схвати ее.
Родную кинувший страну, скажи мне: где пути ее?
Затем согнулись старики, давно изведавшие мир,
Что ищут юность; глядя в прах, все мнят в пыли найти ее
Зачем бросаешь ты, скажи, на буйный ветер жизнь свою?
Припомни вечность. Надо здесь тебе приобрести ее.
Ведь жизнь не жизнью ты купил, не знаешь цену жизни ты
Жемчужины не взвесил вор, хоть он зажал в горсти ее.
Коль будешь радоваться ты — в отставку горе не уйдет.
Горюя, радость не спугнуть, навек не отмести ее.
Дай органона{166} звоны нам! Дай аргаванное вино{167}!
Есть песнь любви, о Низами! На радость в мир пусти ее!
* * *
О кумир! Мне знак призывный глазом шаловливым сделай.
Исцели свиданьем сердце, время ночи дивом сделай.
Все одно мне счастье снится: в полумгле тебя лобзаю.
Кудри черные приблизив, ты меня счастливым сделай.
Падишахи благосклонно бедняков ласкают взором.
Погляди по-падишахски, взор свой неспесивым сделай.
Низами тебе на рабство препоясался. На рынке
Ты купи меня, гуламом{168} ты меня нельстивым сделай.
* * *
Мне ночь не в ночь, мне ночь невмочь, когда тебя нету со мной.
Сон мчится прочь, сон мчится прочь, беда в мой вступает покой.
Клянусь, придет свиданья час: пройти бы не мог стороной.
Клянусь я мглою кос твоих, уйдешь, — и охвачен я мглой.
Не мне ль нестись к тебе одной, стремиться могу ли к другой?
Тебе ль искать подобных мне, — не тешусь надеждой пустой.
Сравнись со мной — величье ты, вглядись — никну я пред тобой.
Сравнюсь с тобой — не прах ли я? Все клады в тебе лишь одной.
Нет глаз, чтоб видеть мне твой лик, мне радости нет под луной.
Нет ног — поспеть к тебе, нет рук, чтоб с жаркой сложить их мольбой.
Забыла ты о Низами, владея моей судьбой.
Днем гороскопы числю я, в ночь звезды слежу над собой.
* * *
Спустилась ночь. Явись, луна, в мой дом приди на миг!
Душа желанием полна, — о, погляди на миг!
Ты жизни плещущей родник, исток существованья,
Недаром я к тебе приник, — прильни к груди на миг!
Не ненавидь, но прекословь, дай мне немного счастья!
Смотри, как жадно бьется кровь, — к ней припади на миг!
Верь этим благостным слезам и, если я отравлен,
От черной иемочи, бальзам, освободи на миг!
Зачем ты пляшешь на ветру, изменчивое пламя?
Будь благовоньем на пиру и услади на миг!
Но смоль волос вокруг чела — тугры крылатый росчерк.
Я раб, султаном ты пришла, — так награди на миг!
* * *
В ночи я знаю: сердце мне от той отвлечь придется,
На чьей дороге утренней мне снова лечь придется.
Возлюбленная избрана, и, чтоб избрать другую,
Придется сбросить эту жизнь, вторую влечь придется.
Луна! Тебе я жертвой стал, — благословен твой праздник! —
Мне по твоим глазам гадать — как ни перечь — придется.
Попоной твоего коня я голову прикрою,
Воительница! Вновь ронять мне жалкий меч придется.
В дар на пиру прими меня, — ужели жемчуг слезный
Мне в золотом ларце моем всю жизнь беречь придется?
С дороги убери скорей обычай ранить сердце,
Горючей кровью мне залить дорогу сеч придется.
Из сердца эта влага бьет, из глаз моих струится, —
Прах Низами у ног твоих — ей смыть и сжечь придется!
* * *
Мир покаянья моего разрушен вновь огнем любви.
Вновь разговеться мне пора несмешанным вином любви.
Кумиром сердце зажжено, чье имя вечное Зухра{169}, —
И солнце силы лишено пред нежным божеством любви!
Хоть искра падает любви в любое сердце, назови
Жаркое, что тебе милей, чем сердце под ножом любви?
Твой глаз намеком мне сказал, сказал: «Твоя — но потерпи».
Аллах! Я терпелив, но жизнь идти спешит путем любви.
Пускай охотится на всех газелеоких, но меня
Разит ее очей газель, едва забудусь сном любви.
Она вольна меня карать, о, пусть измучает меня,
Но лишь не прогоняет прочь, не замыкает дом любви.
Хоть грех великий — без вины разить таких, как Низами,
Пускай разит, пускай разит, когда я стал рабом любви!
* * *
Спеши, о, спеши, без тебя умираю!
Мне помощь подай, — без нее пропадаю!
В крови мое сердце, стенаю в разлуке:
Свиданья! Тоска! Часа встречи не знаю!
Уж раз ремесло твое — быть музыкантом,
Я звуков высоких и низких желаю.
Басмой лук бровей не натягивай грозно
До самых ушей! Шли стрелу! Ожидаю.
Ты знаешь, что жить без тебя я не в силах.
Ты жизнь мою хочешь, бери же, — бросаю!
Я вижу: удачи я жаждал напрасно, —
Я вздохом последним тебя призываю.
Тебе Низами отдает свою душу,
Прими — как страдания я принимаю.
* * *
Расступился черный мускус, и она всплыла вчера.
Оттого пришли в порядок все мои дела вчера.
Луноликая спешила, соглядатаев боясь,
Полотно с луны срывая, розы обожгла вчера.
На жемчужину глядел я, глаз не властен отвести.
Словно по моим ресницам — влажная — сошла вчера.
И покоились мы рядом. Пробудилось — и бегом
Счастье резвое пустилось, чуть сгустилась мгла вчера.
«Ухожу! — она сказала. — Что мне дать в залог тебе?»
«Поцелуй!» — я той ответил, что мне жизнь дала вчера.
Я проснулся, опаленный, и огонь во мне горит, —
Впрямь была вода живая в той слезе светла вчера.
Головою ширваншаха вам клянется Низами:
Лишь во сне со мною вместе милая была вчера.
* * *
Ты видишь: я твой давний друг, — зачем томишь тоской меня,
Зачем отталкиваешь ты с небрежностью такой меня?
Коль спросишь о беде моей, оставь меня в моей беде,
Коль озабочу я тебя, забудь в заботе злой меня.
Я пред людьми тобой горжусь, но как меня стыдишься ты!
Я приношу тебе любовь, а ты даришь враждой меня.
Какой бы цвет ни приняла, — и я такой же цвет приму, —
Аллаха славь, поен зуннар{170}, увидят все с тобой меня.
Коль скорбь моя не тяжела, тебе со мной скорбеть легко,
А если я пред ней склонюсь, прогонишь с глаз долой меня.
Своим сокровищем тебя всегда признает Низами.
Тебе пристало унижать, казня своей рукой меня.
* * *
Лик покажи свой. Я созерцать блеск Гулистана{171} жажду.
Рай приоткрой мне сахарных уст. Их непрестанно жажду.
Дивен цветник свиданья с тобой: нет в нем шипов, и все же
Благоуханных жажду я роз, плоти их рдяной жажду.
В доме игорном иль в кабаке стать навсегда залогом
Вместо давно пропитой чалмы, вместо кафтана жажду.
В кельях суфийских я не слыхал нелицемерной речи;
Мне на плечо поставьте вино. Полного жбана жажду.
С чашей хмельного в правой руке, с локоном друга в левой
Я посреди базара бродить с грезою пьяной жажду.
Наземь чалму свою уронив, темя бия руками,
В пляске топтать ковры стариков, верных Корану, жажду.
Долго ли мне чело преклонять перед порогом школы?
Скит иль кумирню сделать своей целью желанной жажду.
Стали ко мне друзья мои все злей скорпионов лютых, —
Ныне с ехидной в дружбу вступить я, бездыханный, жажду.
Сердце любовной страсти отдать, не выходить из круга
Тех, что пленяют жаром очей, гибкостью стана, жажду.
Горечь разлуки душу мою нудит к губам подняться;
Ах, поцелуя, что исцелит тяжкие раны, жажду.
Я, Низами, тебе на уста хоть бы одно лобзанье
Робко сложить, как будто на длань мощного хана, жажду.
* * *
Счастье пьяное мое в ум придет когда-нибудь.
Крепкий сон судьбы моей, он пройдет когда-нибудь.
Эту дверь раскроет вихрь, ночь засветит ясным днем.
Душу мне воровка душ вновь вернет когда-нибудь.
Враг в надежде на любовь ласки не дождется, нет!
Лишь презрение во мне он найдет когда-нибудь.
Для нее неверным стал, — может, черный зульф{172} ее,
Как зуннар виясь, мой стан обовьет когда-нибудь.
* * *
Другим знавала ты меня, а ты — ты лучше, чем была,
Твоя умножилась краса, моя же молодость прошла.
Я только пламя, ты Халил{173}, — что ж я не гасну пред тобой?
Нет, не умру я лишь затем, чтоб ты из сердца не ушла.
Не по приказу ты меня, по доброте своей утешь.
Насколько можешь, будь со мной и, сколько хочешь, будь мила,
Меня разбитым назовешь — смогу ли неразбитым быть?
Ведь облик видела ты мой, и сердце ты узнать могла.
Лишь на служение тебе стал препоясан Низами —
Ведь он для счастья двух миров желает, чтобы ты жила.
* * *
О луна, скажи, чьим гостем ты с твоей красою станешь?
Знаменьем красы кому ты, посланным судьбою, станешь?
Голова твоя покрыта сенью царственной из амбры.
С черной сенью, чьим султаном ты ночной порою станешь?
Ты сладка, с тобою рядом тростниковый сахар — горечь.
О грабительница сердца, где ты не чужою станешь?
Ночь темна, но путь мой светел, лишь боюсь дурного глаза.
Ты родник. Во мраке этом чьей живой водою станешь?
Ты уходишь. Дух мой тоже хочет прочь уйти от горя.
Болен Низами. Целебной ты кому травою станешь?
* * *
Месяц неполный прошел, ночи — лишь стража прошла.
Входит подруга моя; кубок она подала.
Дружески села она здесь, перед взором моим.
Страха в ней нет пред врагом; нет ей от ближнего зла.
На ледяное вино, на огневой поцелуй
Право имела душа; право, как честь, приняла.
Будто бы мед с молоком, с милой слился Низами.
К большему счастью лететь в мире не сыщешь крыла!
* * *
Так роза на щеках вина смеется,
Что вся душа вина до дна смеется,
И сад от смеха стал таким веселым,
Что и тюльпан в нем допоздна смеется.
И столько над собой рыдала туча,
Что аргаван, восстав от сна, смеется.
* * *
Ты рукой мне сжала сердце, жизнь влачу пустую я.
Жизнь моя к концу приходит, в верности тоскую я.
Всюду, где ты скорбь увидишь, мне ты сватаешь ее.
А тебе всегда желаю радость молодую я.
«А какой бальзам, спросила, нужен глазу твоему?»
Из-под ног твоих лишь только пыль хочу седую я.
Я одежду шью, мечтая о свидании с тобой.
На тебя надеть хотел бы ризу золотую я.
Долго ль жить еще ты будешь, проливая кровь мою?
О тебе по свету славу разношу благую я».
****
Друг, утешься. Судьба нам на помощь в печали приходит,
К опечаленным, друг, из неведомой дали приходит.
Хочешь вечного счастья — не спи, ночи в дни превращая.
Спящий — слеп. Счастье к спящим ночами едва ли приходит.
Ты — Хума{174} — накорми воробьев, ты здоров — будь спокоен.
Врач к больному, — чтоб помощь ему оказали, — приходит.
От счастливого хмеля возлюбленных нищие пьяны.
Но черед отрезвленью — не ждали иль ждали — приходит.
Мухе — мед, а на пламени бабочке в муках метаться.
Вор крадет, а к айарам{175} беда — не всегда ли — приходит?
Бой султанский прошел, и, как дождь, всюду — стрелы да стрелы.
Дождь к полям, — если стрелы жужжать перестали, — приходит.
О дворцах ты не думай: и псарь в час охоты там нужен,
Если время рядиться в доспехи пз стали — приходит.
Низами, будь утешен. Ведь каждый по-своему счастлив:
К безработным работа, что долго искали, приходит.
* * *
Жить в заботе и невзгодах, расточая зло, — не стоит.
Тосковать и горько плакать, — пусть нам тяжело, — не стоит.
Мир со всем его богатством невелик: зерна он меньше.
Перед правдою неверной преклонять чело не стоит.
День заботливый, — он полон животворного сиянья,
Предрассветного тумана все его тепло не стоит.
Наша жизнь, — я слышал, — стоит меньше малого. Неправда.
Жизнь и этого — ничтожней что бы быть могло? — не стоит.
* * *
Где путь в кумирню? Где в мечеть пройти?
Подобным мне к ним не даны пути.
Гуляка я, в мечеть не захожу,
В кумирне тоже душу не спасти.
Но между ними все ж проложен путь.
О дорогие, как его найти?

Рубаи

* * *
От очей моих влюбленных милая тайком ушла,
Не вняла моим стенаньям и, покинув дом, ушла.
Душу за полу хватало сердце бедное мое,
Но она, на них махнувши легким рукавом, ушла.
* * *
От меня ушла ты! Где же мне тебя искать, увы!
О тоске моей великой некому сказать, увы!
Знаю, что теперь до гроба не увижу я тебя.
Мне одно осталось: кровью очи омывать, увы!
* * *
Если буду плакать, кто бы мне в беде моей помог?
Если же крепиться буду, смертный час мой недалек.
Память о тебе лелея, день и ночь вздыхаю я.
От любовного томленья смертных огради, о рок!
* * *
Как в курильницах алоэ, наши души в нас горят,
Ужасом кровавой брани наш несчастный край объят.
К нам стремишься ли, не знаю, но от нас ты так далек!
Не вступаешься, хоть видишь, что идет на брата брат.
* * *
Дни свои влачить без друга — наигоршая из бед.
Жалости душа достойна, у которой друга нет.
Утешителя лишенный, проживи-ка, не скорбя,
Эти несколько коротких, купленных у рока лет!
* * *
Нет напитка лучше сока пьяных гроздий, мне поверь!
Слава лучшая кумирен в чистом их вине, поверь!
Мир земной — развалин груда: жизнь нам лучше провести
Под кабацким ветхим кровом в сладком полусне, поверь!

Касыды

* * *
Царь царей в слаганье слов я, в нем я — только совершенство.
Небо, время и пространство чувствуют мое главенство.
Бубенец великой славы — отзвук моего дыханья.
И перо бежит по миру, словно стяг завоеванья.
Кей-кубадовой{176} короны достигаю головою,
Поднялось мое величье над гурхановской парчою.
Словно звуки органона, слух моя газель ласкает.
Мысли тонкие сверкают, как вино благоухают.
Я в движенье звезд — основа, а они — второстепенность.
Я — сиянье небосвода, а не туч седая пена.
В барабан не бью без толку, а забью, так свадьба будет.
Я владык не славословлю, только песни слышат люди.
Я луна, но не приемлю на себя затмений черных.
Жемчуг я без белых пятен, я из жемчугов отборных.
Люди весело смеются, если это мне желанно, —
Как в день сбора винограда почки нежного рейхана.
Если б радость не лучилась нз стихов моих — жемчужин,
Кто бы пил напиток магов? Никому б я не был нужен.
Не завистник я, поверь мне, жжет моей звезды сиянье,
Как Йемена светило{177}, сына прелюбодеянья.
Разверни мой скромный свиток, дверь открой в касыду эту,
Стихолюбы всем в подарок понесут ее по свету.
Нет в ларце простой стекляшки, что ж я жемчуг рассыпаю?
Пуст кошель! Что ж рот жемчужной раковиной раскрываю?
Сердце, вера — все разбито, что же славы я взыскую?
Голова и ноги голы, что ж о вечности толкую?
Царь и государь! Прошу я, стань на путь щедрот со мною,
Чтоб не шел я больше рядом ни со злом, ни с мыслью злою.
Твой гарем — вот это сердце — скрой от зависти и мести.
Ангел с дьяволом ужиться никогда не смогут вместе.
Не гони меня от трона потому, что я ничтожен.
Лжи и слабости проклятой грех в меня природой вложен.
Ты прости меня, я грешен. Обласкай меня, помилуй,
Чтоб приниженность и слабость наконец сменились силой.
Все, что лишь движенью служит, сдует ветер, смоют реки.
Ты необходим для жизни — жизнь дана тебе навеки.
Сохрани ты это сердце — вот и счастье и награда.
Если ж этого не будет, мне и жить тогда не надо.
Будет Низами прощенье — вот его одно желанье.
Так ли грешен он? Опасно всем небес предначертанье.
Лишь по твоему веленью я смогу быть счастлив ныне.
А придет к концу дыханье, — приведи меня к кончине.
* * *
Увы, на этой лужайке, где согнут страстью я,
Какую еще отраду сорву с ветвей бытия!
У пальмы нет больше тени, ее опали плоды,
Плоды и листья той пальмы сломила буря беды.
Кривой небосвод, вращаясь, спешит мне выдолбить гроб
И мне камфару пророчит снегами тронутый лоб.
Мой мускус в белом мешочке рождался, хоть черен он.
Теперь же мускусом черным — мешочек белый рожден.
Две нити чистых жемчужин таил мой рот молодой,
Но небо, нити порвавши, рассыпало жемчуг мой.
Мои жемчуга, как звезды, рассыпались из ларца,
Когда восток заалевший сверкнул мне звездой конца.
Мой день окончен. Прощаюсь с развалиной этой я,
Лечу, как сова, в жилые пространства небытия.
Мой стан согнулся — и клонит к земле вершину мою, —
Затем что, тяжек плодами, в саду смиренья стою.
Я надвое перегнулся, чтобы не обагрить одежд, —
Затем что сердце кроваво и кровь упадает с вежд.
На лоб седые сугробы ложатся все тяжелей:
Страшусь, не рухнула б кровля непрочной жизни моей.
С горы, окованной снегом, вода свергается в дол, —
Вот так и я, омраченный, слезами весь изошел.
Истаял весь я. На землю, как тень, я упасть готов —
И я, упав, не оставлю, как тень, на земле следов.
Никто меня и не помнит, — затем что нет больше сил
Добраться до сердца милых и тех, кто меня любил.
Мой стан изогнулся луком, как будто сердцу грозит
Стрела последнего часа — и я укрылся за щит.
Увы! К зениту блаженства меня напрасно б влекло,
Коль в низшей точке надира{178} сломилось мое крыло!
В саду вселенной нагими мои деревья стоят:
Плоды надежд с них сорвали каменья, буря и град.
Растенье, плод свой осыпав, челом вздымается ввысь,
Но пальма моя согнулась, когда плоды сорвались.
Моя голова мгновенно, втянувшись, скрылась меж плеч —
Затем что страшен ей смерти мгновенно сверкнувший меч.
Глаза мои ослабели. Страшусь друзей помянуть:
Лицо умыл я слезами, сбираясь в последний путь.
Страдаю в убежище скорби — затем что нет больше сил
Ступить на порог высокий дворца, где я прежде жил.
Моя последняя буква в последнем слове моем…
…………………………………………………..
Давно уж белое с черным сливает усталый взгляд —
Пусть даже солнце с луною перед ним, как свечи, горят.
Жизнь прожил — что ж совершил я? Одни грехи за спиной.
Затем-то я и согнулся, страшась расплаты людской.
Коль сердце мое в тревоге, коль дрожь в руках у меня, —
На пире веселом века как выпью чашу огня?
Смерть гостьей в дом мой явилась. Как гостью привечу я,
Коль слаще всех угощений ей жалкая жизнь моя?
Благая трапеза жизни для неба души горька:
Ведь ядом тронута сладость шербета и молока.
Жизнь вышла со мной проститься — на росстань этого дня.
Мой стан согнулся, в объятьях она сжимает меня.
Так весь я немощи полон, что трудно страх побороть:
Вот-вот рассыплется прахом моя отжившая плоть.
В пути своем спотыкаюсь, как перст ведущего счет.
Ты дивом считай, что помню, какой проживаю год.
Что воздух мне цветниковый! Что реки с чистой водой!
Исы{179} я не жду дыханья и Хызра{180} влаги живой.
Как туча, слезы точу я из глаз печали моей:
От них, как молния, скрылось виденье минувших дней.
Богатство юности щедрой я выронил на пути:
Теперь, сгибаясь напрасно, я силюсь его найти.
Подобна жизнь моя тени, и ей потребна стена,
Чтоб вновь, опору обретши, из праха встала она.
Взманив меня, как ребенка, на цвет, и запах, и звук, —
Душой лукавило небо, чтоб вырвать юность из рук.
Из царства радости светлой звучит к веселью призыв —
Меня ж усыпила седость, мне уши ватой забив.
Плетясь за хлебом насущным, таких я полон скорбей,
Что мудрый скажет, увидев: несет зерно муравей.
Чтоб жизнь мою обесценить, ударом камня невзгод
Разбил меня беспощадно чеканщик злой — небосвод.
Мои достоинства скрылись от глаз придирчиво злых:
Теперь любые пороки — святей достоинств моих.
Высоким светом познанья мечты мои зажжены —
Затем и стан мой согнулся, как дымный круг у луны.
В узлах и петлях без счета запуталась жизнь моя,
И что распутать сумею, доселе не знаю я.
Чтоб сгинул ствол моей пальмы, что ветвь над веком простер.
Согнувшись, небо вонзает мне в ногу острый топор.
И образа я не знаю, и я содержимым пуст,
Ушли они без возврата из сердца, очей и уст.
Столь грешен я, что страдальцам, кипящим в грешном аду,
Грехами буду я страшен, когда в то пламя сойду.
В саду мятежного духа стою согбенным ростком:
Я прежде высушен веком — в аду я вспыхну потом.
Одно лишь слово ошибки — вот все, что вещей рукой
Судьба вписала заране в житейский перечень мой.
Пускай слезой покаянья то слово сотру навек —
Что нужды! Может ли спорить с судьбой своей человек?
В бесплодной тяжбе с судьбою — судьба всесильна, а я
Всего ничтожней, что в силах душа измыслить моя.
И если выбросит искру костер страдальческий мой —
Вскипят моря небосвода от жара искры одной!

Сабир Термези Таджикский поэт ? — убит в 1151 г

{181}

* * *
Лишь в странствиях себя мы познаем —
Мы, как в тюрьму, заточены в свой дом:
Пока таится в раковине жемчуг,
Ему цены мы верной не найдем.
* * *
Ты к мыслям злым не обращай лица:
Позорит злое дело мудреца.
Замыслишь ты обиду для народа,
Так для себя плохого жди конца.
Кто служит ближним, принося им благо,
Дождется в жизни славного венца.
Твори добро, не будь жестокосердым,
Ведь ненависть — орудие глупца.
Не явно благодетельствуй, а тайно:
Претит душе бахвальство гордеца.

Абу-ль-Маджд Санаи Таджикский поэт 1070 —ок. 1140

{182}

Притчи из поэмы «Сады истин»

Ты слышал рассказ, уже ведомый миром,
Как женщина раз поступила с эмиром,
С покойным Ямином Махмудом самим,
Что был за щедроты по праву хвалим?
Так дерзостно было ее поведенье,
Что палец Махмуд прикусил в удивленье!
Наместник, в Баверде бесчинства творя,
Обидел вдовицу вдали от царя:
Ограбил старуху, без денег, без пищи
Оставил рыдать в разоренном жилище.
О том, как старуха пустилась в Газну{183},
Я ныне правдивую повесть начну.
Пришла она к шаху. Упав у порога,
Вдова призвала всемогущего бога —
В свидетели, как и жилье и тряпье —
Все отнял наместник, губитель ее.
И шах, восседавший на троне высоком,
На скорбную глянул сочувственным оком,
Сказал он: «Немедля ей грамоту дать.
Пусть в доме своем водворится опять!»
С напутственной грамотой мудрого шаха
Вдовица в Баверд возвратилась без страха.
Наместник, напрягши злокозненный ум,
Решил: «Поступлю я, как древле Судум.
Оставлю вдову без пожитков и крова, —
Уж, верно, в Газну не отправится снова!
Хоть в грамоте сказано: «Все ей вернуть», —
Приказ обойти ухитрюсь как-нибудь».
Он знать не хотел ни аллаха, ни шаха,
Вдове не вернул он и горсточки праха.
Старуха же снова в Газну побрела.
Послушай, какие свершились дела:
Там шаху все снова она рассказала
И плакала горько средь тронного зала.
Злодея кляла и, смятенья полна,
У шаха защиты просила она.
Шах вымолвил: «Грамоту дать ей вторую!
Я правым всегда милосердье дарую».
Вдова же: «Носить надоело мне их, —
Правитель не слушает грамот твоих!»
Но шаховы уши тут сделались глухи, —
Не вник он в слова оскорбленной старухи.
Сказал он: «Дать грамоту — дело мое, —
Правитель обязан послушать ее.
Коль тот, в Абиварде нас слушать не хочет
И волю властителя дерзко порочит, —
Ну что же, кричи! Сыпь на голову прах!
Я толку не вижу в бессвязных речах!»
«Нет, шах мой! — старуха сказала сурово, —
Коль раб презирает властителя слово,
Не я буду сыпать на голову прах,
Пусть голову прахом осыплет мой шах.
Скорбеть и рыдать господину пристало,
Коль раб его слов не страшится нимало!»
И шах услыхал, что сказала вдова,
И сам осудил он свои же слова.
Сказал он вдове: «Мир да будет меж нами!
Правдивыми был я разгневан словами.
Поистине в прахе моя голова,
Права ты, старуха, стократно права!
Кто хочет быть первым в обширной державе, —
На дерзостных слуг полагаться не вправе!»
* * *
Весною поехал в охотничий стан
Махмуд — многославный забульский{184} султан.
Старуха к нему обратилась несмело, —
От дыма лишений лицо почернело.
Свирепо насилье, жесток произвол!
Разорвано платье по самый подол.
Сказала: «Ты, царь, справедливостью славный, —
Так будь справедлив и к старухе бесправной»,
Подъехал прогнать ее телохранитель,
Однако его отстранил повелитель.
Сказал, возвышаясь на белом коне:
«Поведай печаль свою, женщина, мне,
Султану даны справедливость и сила.
Скажи, чья рука тебе зло учинила».
Из глаз у вдовы, в ее горе глубоком,
Горючие слезы струились потоком.
И молвила старая: «Бедствую я,
Убого живу — помогают друзья.
Двух дочек имею да малого сына,
Отца их сгубила лихая година.
А голод не стерпишь, нужна и одежа, —
На нищенку вовсе я стала похожа.
Гну спину над пажитью в дни урожая,
Колосья пшеницы и проса сбирая.
Истаяла я от вседневных забот.
Не скажешь: старуха в довольстве живет.
Что ж гонишь меня, словно кара господня?
Ведь завтра наступит вослед за сегодня!
Доколь угнетать подчиненных своих!
Доколь отнимать достоянье у них!
Была целый месяц работать я рада
В саду богатея за горсть винограда.
Вчера, в день расплаты, с веселой душой
Взяла виноград заработанный свой.
Вдруг вижу — пять воинов ждут у дороги:
«Эй, стой!» Подкосились усталые ноги.
Один забирает весь мой виноград,
Рыдая, тяну я корзинку назад.
Другой, угрожая расправой короткой,
Чтоб я не кричала, стегнул меня плеткой,
Сказал: «Я султана Махмуда слуга!
Смирись и молчи, коли жизнь дорога.
Попробуй султана слезами растрогай!
Ступай, побирушка, своею дорогой!»
Пришлось ради жизни мне губы замкнуть.
Охоты твоей разузнала я путь.
Тебя здесь полдня ожидала я, стоя, —
И гневное сердце не знало покоя.
Теперь, когда знаешь про злобных людей,
Ты бойся горячей молитвы моей!
Коль мне, беззащитной, не дашь ты управы,
Пожалуюсь господу силы и славы!
Ведь стон угнетенного в утренний час
И стрел и кинжала острее для нас.
В час утра молитва и плач угнетенных,
Стенанья печальные крова лишенных
И тысяче воинов сломят хребты!
О, бойся насилья, слуга правоты!
Коль с бедной старухой поступишь неправо,
Тебе опостылит твоя же держава.
Другому ты царство отдашь под конец,
Другому наденут твой царский венец!
Пусть воин, о царь, — мой злодей и грабитель,
В день Судный ответишь и ты, повелитель!»
Махмуд, потрясенный, поник недвижим,
И молча старуха стояла пред ним.
И молвил султан величавый, рыдая:
«На что нам и жизнь, и держава такая,
Коль женщине днем, на проезжем пути,
Домой виноград не дают донести?
День Судный придет — за деяния эти,
Как всякий на свете, я буду в ответе.
Старуха окажется шаху врагом, —
Как встану из мертвых при грузе таком?
Отвергнув ее, обрету ли спасенье?
Не буду ль печален я в день воскресенья?»
Старухе сказал: «Подойди ко мне ближе!
Всего, что захочешь, проси! Говори же!»
Старуха в ответ: «Подари мне хоть клад, —
Обиды моей не возьмешь ты назад!
Правитель живет для закона и права,
Иначе на что нам такая держава!»

Авхададдин Анвари Таджикский поэт ?—1191

{185}

* * *
О придворных поэтах речь мою разумей, —
Чтоб толпу лизоблюдов не считать за людей!
Ведай: мусорщик нужен в государстве любом, —
Бог тебя покарает, коль забудешь о том.
Если скопится мусор вкруг жилья твоего, —
То без носчика, брат мой, приберешь ли его?
Что, скажи, без Джафара может сделать Халид?
Ткач наткет на одежду, а портной смастерит!
А в поэте-рабе нет нужды никому,
И хозяйство вселенной не прибегнет к нему.
Коль тебе ради хлеба наниматься пришлось,
Так носи лучше мусор, а поэзию брось!
* * *
Влюбленный спросил меня: «Пишешь газели, как прежде писал?»
«О нет! — я ответил. — не нужно мне больше хулы и похвал».
«Что так?» — он спросил. «Заблужденья ушли, — так я молвил в ответ.—
Тому, что ушло безвозвратно, возврата из прошлого нет.
Слагал я газели, касыды, сатиры писал без числа,
Затем что влюблен был, и алчен, и ненависть в сердце жила.
Один не заснет, не задремлет, все ночи гадает над тем,
За чей ему счет поживиться, где взять ему лишний дирхем;
Другой распростился с покоем, все дни размышляет о том,
Как сахарный рот возвеличить, как локон прославить стихом;
А третий, как пес одряхлевший, желает и ждет одного:
Чтоб враг ему в лапы попался, который слабее его.
От этих трех псов шелудивых избавь, милосердный господь,
Мою изнемогшую душу, мою полоненную плоть!
Газели, касыды, сатиры — навек позабыть пх дозволь!
Доколь мне насиловать сердце, свой ум угнетать мне доколь?
Метанье словесного сора пристало ль мужам, Анвари?
Коль некогда слыл ты болтливым, тем строже уста затвори!
На путь благодатный спасенья ступи одинокой стопой,
Два-три мимолетных мгновенья — и кончится искус земной!»

Ответ шаху на его приглашение явиться ко двору

Есть у меня лачуга, и день и ночь она
Дарует мне отраду покоя, пищи, сна.
Такое мне в лачуге привольное житье,
Что негодует небо на бытие мое.
Над ней такое небо, что свод небесный весь
Лишь малая частица огней, горящих здесь.
Такой в ней мир прекрасный, что океан земной
Лишь отблеск сновидений, встающих предо мной.
Все, все, что есть в чертогах прославленных царей,
Вмещается в лачуге отверженной моей.
Излюбленная книга и рядом с ней сухарь —
Вот пир мой, вот мой ужин сегодня, как и встарь.
Полна до края чаша терпенья моего,
Взамен вина подолгу я тихо пью его,
Ласкательно скрипящий короткий мой калам{186}
И перстень свой, и цитру я за него отдам.
Мне роскоши не надо, гнетут меня шелка,
Хожу в суфийской хырке{187}, душе она легка.
От лишнего, мирского оборони, господь!
Порабощает душу, отягощает плоть.
Мир-старец не прогонит наперекор уму
Высоких дум, нашедших приют в моем дому.
Назад с пути мирского путь преградил мне тот,
Кто для меня от века и пристань и оплот.
Все скажут: заблужденью предался я… Ну что ж?
В том истину я вижу, в чем люди видят ложь.
На службе падишаху — будь долог век его! —
Я быть уже не в силах, устал я от всего.
Хотя посланье шаха ласкает сердце мне,
Пронзенное тревогой, истлевшее в огне, —
У нищего ни речи, ни слов ответных нет:
Мой дом, мои лохмотья — вот лучший мой ответ!
* * *
Четыре есть приметы у доблестных людей.
Коль их в душе отыщешь, найдешь и доблесть в ней.
Одна зовется — щедрость. Когда разбогател,
Умей дарить без меры и в меру жить умей!
Вторая — дружелюбье. Друзей не обижай:
Друг — зеркало для друга, нет зеркала светлей!
Примета третья — строгость. Напрасно не злословь,
Чтоб не просить прощенья у совести своей.
Четвертая — уменье прожить, не помня зла.
Просящему прощенья прощенье дай скорей!

Фарид-ад-дин Аттар Таджикский поэт Ок. 1119-?

{188}

Отрывок из поэмы «Язык птиц»

Некий город ждал владыку как-то раз,
Все богатства выставлял он напоказ.
Выбрал каждый подороже украшенья,
Выставлял их повиднее в знак почтенья.
Но у брошенных в темницу бедняков
Отыскались только цепи их оков,
Только головы казненных отыскались
Да сердца, что там от горя разрывались.
Взяли руки, что у них же отсекли,
И украсили темницу, как могли.
Город встретил шаха сказочным нарядом,
Шах на все вокруг смотрел спокойным взглядом.
Лишь темница всем внушала жуть и страх.
И пред ней остановился грозный шах.
Вызвал узников к себе он в восхищенье,
Дал им золота и обещал прощенье.
«Почему, — спросил советник, — ты свой путь
Здесь прервал, о государь? В чем тайны суть?
Город пышно убран шелком и парчою,
В нем сокровища повсюду пред тобою,
Падал под ноги тебе жемчужный град,
Веял мускуса и амбры аромат.
Но глядел на украшения ты мало,
И ничто из них тебя не привлекало.
Почему же взор высокий твой привлек
Вид кровавый этих рук, голов и ног?
Для чего ласкать в темнице заключенных,
На обрубки рук глядеть окровавленных?
Можно ль тут найти отраду для души?
Ты для нас загадку эту разреши».
Молвил шах: «Все остальные украшенья
Только детям доставляют развлеченья.
Каждый житель в ожидании похвал
Сам себя, свое богатство выставлял.
Город спрячет свой убор, хоть он и ярок.
Только узники мне сделали подарок:
Отделились эти головы от тел
Потому, что я проехать здесь хотел.
Моему здесь повинуются приказу —
Вот зачем я бег коня замедлил сразу.
Те блаженствуют, проводят в счастье дни,
И полны высокомерия они.
Здесь, в темнице, счастья, радости не знают,
Здесь под гнетом гнева шахского страдают.
Обезглавливают их, лишают рук,
От тоски им нет спасенья и от мук.
Ждут без цели, и конца не видно страху,
Из темницы могут выйти лишь на плаху.
Для меня темница эта, словно сад —
Здесь меня за муки верностью дарят…»
В путь собравшись, жди приказа к выступленью,
И не должен шах гнушаться тюрем тенью.

Отрывки из «Божественной книги»

* * *
Раз Нуширвана вынес конь на луг.
Там старец был, согбенный, словно лук.
Сажал деревья он вблизи арыка.
«Ты бел, как молоко, — сказал владыка, —
Твой смертный час теперь уж недалек.
Сажать деревья — что тебе за прок?»
Старик сказал: «Не о себе забота.
Ведь посадил для нас деревья кто-то,
Сегодня с них снимаем мы плоды
Другим я отдаю свои труды.
Ведь путь добра для душ достойных сладок,
Есть в каждом деле собственный порядок».
Пришелся шаху по душе ответ,
Дал старцу горсть он золотых монет.
Вскричал старик: «Я, деревца сажая,
От них не ждал так скоро урожая!
Восьмой десяток мне, великий шах.
Но погляди — деревья-то в плодах!
Хоть ни одно в земле не укрепилось,
А золота немало уродилось!»
Понравился царю мудрец седой,
Ему ту землю отдал он с водой.
Твори сегодня ты дела благие —
У лежебок поля стоят нагие.
* * *
Был сын у шаха тополя стройней,
Был лик его луной в силке кудрей.
Все люди красоте его дивились,
И взгляды всех сердец к нему стремились.
Он чудом был всех девяти небес,
Чудеснейшим из всех земных чудес.
Две брови, словно занавес айвана{189},
Скрывали вход в покой души султана.
Кто видел стрелы тонкие ресниц,
Пронзенный, падал перед ними ниц.
Два ряда ярких перлов прятал рот,
В уста рубины закрывали вход.
Как подпись шаха, волоски на коже
Влюбленных казни обрекали тоже.
А подбородок низвергал миры,
Мячом он для любовной был игры.
И сердце некой женщины любовью
Зажглось к красавцу, обливаясь кровью.
Спокойствия и счастья лишена,
Его увидеть жаждала она.
В жестоком пламени тоски сгорала,
И ложем ей зола отныне стала.
Звала того, кто сердце ей зажег,
Стенала, слез лила кровавый ток.
Когда он ехал в мяч играть порою,
Она кидалась вслед ему стрелою.
Летела пред конем быстрей мяча,
Как клюшки, косы по земле влача,
Глядела на него влюбленным взглядом,
Катились в пыль дороги слезы градом.
Хоть часто слуги плеть пускали в ход,
Ее от боли не кривился рот.
Все люди той несчастной удивлялись,
Над ней повсюду громко издевались,
Показывали пальцем ей вослед.
Но для любви подобной страха нет.
О ней давно твердила вся столица,
Царевич этим начал тяготиться.
Отцу сказал он: «До каких же пор
Мне от бесстыдницы сносить позор?»
Великий шах решил не медлить боле
И повелел: «Ее сведите в поле,
За косы привяжите к скакуну,
И пусть искупит тяжкую вину.
Когда земля порвет ей в клочья тело,
То люди позабудут это дело».
На поле для игры поехал шах,
Там собралась толпа людей в слезах.
От слез кровавых из-за той несчастной
Земля, как сад гранатный, стала красной.
Вот подвели к коню бедняжку ту,
Чтоб за волосы привязать к хвосту.
Тогда она к ногам склонилась шаха,
О милости моля его без страха:
«Коль решено мои окончить дни,
Последней просьбы ты не отклони!»
Сказал ей шах: «Коль просишь о прощенье,
Знай — непреклонен я в своем решенье.
Коль способ казни просишь изменить,
Знай — только так хочу тебя казнить.
Отсрочки ль просишь ты, полна боязни?
Знай — ни на миг не отложу я казни.
Иль чтоб царевич снизошел к тебе?
Знай — откажу я и в такой мольбе».
Она в ответ: «Мне не нужна пощада,
Великий царь, отсрочки мне не надо.
Просить не стану, государь благой,
Чтоб казни предал ты меня другой.
Коль, справедливый, дашь мне разрешенье,
То не о том услышишь ты моленье.
Сверши, о чем молю в свой смертный час!»
И шах сказал: «Ты слышала приказ.
О сказанном просить я запрещаю,
Все прочее исполнить обещаю».
«Коль в униженье, — молвила она, —
Конем я быть затоптана должна,
Я об одном молить тебя хотела —
Пусть конь его мое растопчет тело!
Возлюбленный пускай казнит меня,
Пусть вскачь погонит своего коня;
Коль он меня растопчет в униженье,
Я буду жить в моем к нему стремленье,
И в смерти буду счастлива стократ,
Огнем любви я вспыхну меж плеяд.
Я — женщина и сердцем не смела.
Мне кажется, уже я умерла.
Но все ж была я подданной твоею:
О жалости тебя молить я смею!»
Смягчился шах от горести такой.
Да что там! Слезы проливал рекой.
От этих слез пыль превратилась в глину.
Он женщину простил и отдал сыну.
Коль ты мне друг, рассказ мой, может быть,
Тебя научит, как должны любить.

Асир-ад-дин Ахсикати Таджикский поэт 1108/10—1196/98

{190}

* * *
Живу в разладе с милой, — о, аллах!
Сражен жестокой силой, — о, аллах!
В ее зрачки гляжу и отражаюсь,
Ничтожный и унылый, — о, аллах!
Спасаясь от греха, я — о, аллах! —
Сто раз твержу, вздыхая: «О, аллах!»
Она ж бесстрастна, словно от рожденья
Слепая и глухая — о, аллах!
Мне стала жизнь постылой, — о, аллах!
Судьба грозит могилой, — о, аллах!
Себя я предаю из-за того, что
Живу в разладе с милой, — о, аллах!
* * *
Привык я на пути своем добро из горя извлекать,
Ужасна хворь моя, но в ней сумел найти я благодать:
Страданьем новым каждый час меня дарить не забывай,
Тебе — занятие, а мне — вниманья твоего печать.
За каждой мукою я жду несчастий новых череду,
Так стоит ли, провидя боль, ее пытаться избежать?
Легко ль твердить мне, как хочу свершить желания свои?
Ты знаешь страсть мою, а мне — безжалостную дружбу знать.
Ах, роза твоего лица мне драгоценнее души,
Не унижай — не торопись шипы свои в меня вонзать.
Вчера, безумен, опьянен, украл я дерзко поцелуй —
Теперь, опомнившись, хочу его значение понять.
Сплети оковы для меня из завитков твоих волос,
Дай мне прохладу губ твоих, чтоб зной безудержный унять.
О, позови меня: «Асир!» Ведь в строках, отданных тебе,
Сокровища Ираков двух задаром можешь ты собрать.
* * *
Прекрасно с миром в мире быть по милости творца
И просветленным уходить из твоего дворца.
Я так усерден в мастерстве высокое хвалить,
Что разум жемчуг у меня научится сверлить.
Я — раб, я замер у дверей: «Какой отдашь приказ?»
«Повелеваем говорить лишь истину о нас».
Что толку в якоре, когда он легок и, волной
Подхваченный, приговорен качаться, как хмельной?
Чтоб дело важное свершить, в его проникнув суть,
Прими условие одно: немногословен будь.
* * *
Зачем врачи, когда у них лекарства не найти?
Зачем дороги, если нет товарища в пути?
Я знаю, что в душе живет всемилостивый бог, —
О, если б где живет душа, я отыскать бы смог!
Рассудок это? Что ж тогда безумия ладья?
Душа ли это? Кто ж тогда любимая моя?
Кто ищет бога, не твердит с неверным заодно: —
А разве зубы нам нужны, когда мы пьем вино?
Какое снадобье принять? Попробуй назови…
Где добрый дом того врача, что лечит от любви?
Асир! Не плачь и не скорби — все, зоркий, видит он
И знает, каково тому, кто яростно влюблен.
* * *
С тех пор, о господи, как мир ты справедливости учил,
Он никогда б не должен был творить недобрые дела;
Поставил стражем ты судьбу, чтоб справедливость охранять, —
Залогом верности тебе была всеобщая хвала.
Но диво ли, что страж меня не любит так, как я его?
Ведь испокон веков судьба к поэтам доброй не была.

Рубаи

* * *
Твоих кудрей лишен я — вот беда,
От жара в сердце — на глазах вода,
Как жить мне, если сладостное счастье
Лишь в сновиденьях вижу иногда!
* * *
Как злом твоим душа моя полна!
Как нож твой чует тела глубина!
И стона, небывалого в подлунном,
К устам из сердца хлынула волна…
* * *
Если я в моей отваге дива убедить смогу,
Если благочестьем зависть в пери пробудить смогу,
Вот тогда до самой смерти, над обманутым смеясь,
Я о хитрости великой с гордостью твердить смогу.

Сайфи Исфаранги Таджикский поэт Конец XII — начало XIII века

* * *
Нынче к ночи — вода от запруды иной,
Нынче к ночи — вино из посуды иной,
Хочет друг расплескать драгоценную страсть,
Ветер веет — и запах повсюду иной.
Сердце жаждет добраться до Мекки мечты, —
Только путь предначертан верблюду иной.
Я в квартал нареканий напрасных вошел —
И вести разговор я не буду иной.
Грех мой только в страданьях и в муках моих,
Замутилась вода — не добуду иной.
Нам друзья наши радость приносят, но вновь
Каждый ищет другого — причуды иной.
Если в медном тазу мы увидим себя
Искаженными — просим посуды иной.
Все одежды похожи на свадьбе, в толпе.
Только дервиша плащ, словно чудо, иной.
Для желанья, для страсти отвергнутой есть
Площадь скорби — и нету покуда иной.
У любимой, поклявшейся верною быть,
В каждом месте любовник для блуда иной.
Твой рассудок, как птица, в силках ее кос,
Аромат не надежды оттуда — иной!
* * *
Нет любимых, и в мире сближения нет,
Лиц желанных нигде отражения нет,
Караван на заре поднялся, но, увы,
Если спутника нет, то движения нет.
Мимо мудрых пройдет совершенство твое,
И заслугам твоим сбережения нет.
Ты захочешь составить страстей гороскоп,
Только в утренний час звезд кружения нет.
Так сложились сегодня вселенной дела,
Что и в чаше — скорбей постижения нет.
Нрав на нрав не похож, и не сходны сердца,
Даже у янтаря притяжения нет.
Стала медь не в цене, оттого что теперь
К серебру чистоты — уважения нет.
Гнет грозится, но тверд справедливый судья
Перед властью и злом унижения нет.
Если путники силу теряют в пути,
Значит, у вожаков положения нет,
И надежда бесплодна — у бедных мужей
Есть желанье, но силы вторжения нет.
Отразило стекло грех вселенский, и нам
Остается вздыхать — утешения нет.
* * *
Мир не трогай — свершенья из мира ушли,
От больных продавцы эликсира ушли,
Лавку жизни закрой и сверни свой ковер —
Ведь давно знатоки кашемира ушли.
Нет под масками верных; открывшие лик
Дали верности знак — не турнира ушли.
Пробудиться не в силах рассудок хмельной,
А кто трезв и разумен, те с пира ушли.
Если ты остаешься — страдай и терпи,
Те, кто больше страдал, под секиры ушли.
Нет согбенных, отмеченных силон ума, —
Всех осмысленных слов ювелиры ушли.
Лью на сердце бальзам утешении, молюсь,
Чтобы слов драгоценных транжиры ушли.
Из-за змей недомолвок, Заххаковых{192} змей
Кости слов, а не только сапфиры ушли..
Тщетно, праведник, молишь о правде, — беги!
Все живые от гнета кумира ушли.
Замолчи, попугай{193}. Времена мудрецов,
Разговоров часы в тьму эфира ушли.
Нож напрасно ищу я — на этой земле
Все ножи, как по знаку факира, ушли!
* * *
Сад любви — в нем святыни цветка не найти,
Жизни жар — в нем души огонька не найти,
Не найти содержанья и смысла в словах,
Как в пустыне нагой ветерка не найти.
В битве жизни цари стали прахом — и вот
Животворной воды ни глотка не найти.
Алчность кружит умы, и лекарства ни в чем,
Кроме слова мессии, пока не найти.
Перлы светлые есть на шнурке бытия,
Но цены нм — она высока! — не найти.
Блеска многие ищут владыке вослед,
Но в пустыне тоски вожака не найти.
Мир в узлах наставлений благих, но того,
Кто разведал секрет узелка, не найти.
Ищем келью себе, только время не то:
Для раздумий нигде уголка не найти.
Но ищите защиты от гнева небес —
Ласки в битве со львом у клыка не найти;
Не ищите защиты от чар колдуна —
Ведь от яда гюрзы молока не найти.
Если правды в суде ты искать захотел,
То свидетеля наверняка не найти.
От отравы в крови без вина для души
Нам спасенья — порукой века! — не найти.
* * *
Я сгорел на огне устремлений своих,
Опечатал я дверь размышлений своих,
И глядел на укрытый от мира приют
Я в начале дороги сомнений своих.
Миновала весна моей жизни, и я
Отошел от жилья наслаждений своих,
В непогоду, без друга, влачусь я один,
Как свеча, среди ночи мучений своих.
Прожил годы, не зная ночной темноты, —
Жил при свете луны озарений своих.
Туча жемчуг роняет, старея, а я
Перлы смысла сбираю для бдений своих.
Был я светом, открывшим предметов черты,
Изобильным — в награду молений своих;
Был горящим в тумане светильником я,
Сокращающим масло мгновений своих;
Но стихами и прозой — трудами годов
Я умножил года поколений своих,
И друзья, облегчив мою душу, меня
Оплатили ценой восхвалений своих.
А когда я возжаждал следов правоты,
В безъязыкое время томлений своих, —
То влюбленные дали мне дружбы вино —
С ним я смешивал мед песнопений своих.
Мой калам музыкантов «хосровский напев»
Подарил из ларца сочинений своих.
Так довольна ли тень твоя, о Утарид{194},
Благосклонна ль к итогу свершений своих?
* * *
Пью я воду живую из моря стихов,
Равный Хызру, спасаю ее от оков;
Я, по воле небес, — справедливый судья
Там, где птицы, стихи и полет облаков;
Постигаю рассудком явленья, и мне
Воля неба видна, как узоры горшков;
Я — как птица: чем более я устаю,
Тем я выше парю — мой обычай таков;
И пока для людей я — посев, хлопочу,
Чтоб вода увлажняла дороги ростков;
Мое сердце — как страж, сон страны стерегу,
Чтоб врасплох не застал нас налет степняков;
Рядом с Ноем-отцом я блаженство вкушу,
Если будет близка добродетель веков;
Саблю памяти в пламя вложу, чтоб душа
Обрела бы закалку дамасских клинков;
Где бы тени красавиц ни вычертил свет,
Я, увидев, запомню душою зрачков;
Никогда меня с места не сдвинет молва,
Как солому гнилую — толчки каблуков.
* * *
Я и союзе с любовью, всегда молодой,
Потому что рожден под счастливой звездой;
Взор духовный проник в потаенность души,
Знаньем полон тростник, как источник — водой;
В долгой жизни моей милость неба на мне,
Как владыка, блюду башни веры святой.
Пробным камнем живу: я могу отличить
Драгоценный металл от породы пустой;
А звезда Утарид от печалей хранит,
Чудо женских одежд не грозит мне бедой;
Двуязычность людей — словно жало у змей, —
Я, как рыба, от них защищен глухотой.
Для скитальцев, бредущих у чванных домов,
Я — вожак, ибо я обручен с беднотой;
Для невежд — я осел, а для сведущих — царь,
Потому что стихи поверял красотой.
Я довольствуюсь костью во время нужды —
Птица счастья Хума одаряет едой;
Но нетленность порой отдаю за тщету —
За серебряный грош отдаю золотой.
* * *
С духом праведных не было б речи одной,
Если б вера в Али{195} не сдружилась со мной;
Ветер веры знаком, славословил его
На просторах несчастий скитавшийся Ной.
Розы радости топчут ослы — из-за них
Я скорблю, как дитя на земле неродной.
Много ль проку ишана с поэтом равнять?
Я подобен воде, умаляющей зной.
Есть стихи, словно лодки на высохшем дне, —
А меня в океане качает волной;
Вот стихов эликсир! Но случается так,
Что проходят стихи от людей стороной…
Над останками брата я горько рыдал,
Он в груди, этот прах, как за дверью стальной,
И от крови моей, что течет из очей,
Над могилой тюльпаны восстанут стеной.
Утарида сиянье легло на стихи,
Я — глаза Наблюдателя жизни земной,
А для мира всего, чтобы копии снять,
У поэта хватило бы скорби дневной…
Лозы праведных душ возлелей, о поэт!
Ты во все времена — плод лозы под луной.

Сайфи Фаргони ТАДЖИКСКИЙ ПОЭТ XIII век

{196}

* * *
Сахар пользы в солонке тщеты не найдем,
В наше время нигде доброты не найдем,
Ложь, насилье и подлость повсюду царят,
Справедливости и простоты не найдем.
Псы в обличье людей переполнили мир, —
Неподдельной людской красоты не найдем,
Если исподволь люди кусают, как псы, —
Чабанов и волков прямоты не найдем.
Упованье томит, как сердечная боль,
Мы в душе равновесья цветы не найдем.
Милосердными сильные мира слывут, —
Но у вас милосердья черты не найдем,
Щедрость — признак величья; от ваших щедрот
И лепешки мы для сироты не найдем.
Если мы о покое дерзаем мечтать —
То при вас воплощения мечты не найдем,
Кроме горькой услады остаться людьми —
Ничего среди вас, о скоты, не найдем!
Мы души не найдем у живых мертвецов,
У скупцов завалящей еды не найдем.
Это род кислолицых — добра и не жди!
В этих тучах дождя чистоты не найдем.
На распутье дорог ничего из еды,
Кроме горестей и маеты — не найдем.
Стол накрыт — не грусти, что из блюд ни одно
Мы без горечи и кислоты не найдем.
Как от боли, умрем мы от этих людей,
Но лекарства от нашей беды не найдем.
О Сайфи, повтори напоследок, что мы
Сахар пользы в солонке тщеты не найдем.

Касыда

Жизнь ты прожил в безделье, не зная о скорби людей,
Завершенья дела твои ждут до скончания дней.
Каждый час твоей жизни приближает начало конца,
Но по жизни влачишься, не видя достойного в ней.
Ты лисою петляешь меж сильными мира сего,
Ты собачину жрешь — и не знаешь добычи вкусней.
Там, где скатерть насильник расстелет, ты кошкою ждешь,
Не узнать насыщенья натуре собачьей твоей.
Нет ужаснее кары тебе, если съеден твой хлеб;
С благодетелем трапезу делишь ты — мясо свиней!
В серебре ты находишь лишь пользу для собственных дел,
Но от дел твоих черных и золото станет черней!
Сладострастным павлином взираешь на мир, но, увы,
Под лучами красавицы грязь твоя станет видней.
Дорогими одеждами красишь ты тело свое,
Но бесплодны старанья, чтоб черное стало красней…
…Слушай, воин-султан! Ты, как знамя, над царством паришь,
Но в сраженье жестоком попробуй врагов одолей!
Запылился твой меч, бесполезного ношею стал;
Быть покорным судьбе не пристало владыке царей.
Меч твой жадным серпом не рубил у неверных голов,
Твоя палица ждет, чтобы час ее пробил скорей.
Превосходно ты правишь страною, подвластной тебе:
Тот над миром взойдет, кто тебя славословит сильней.
Прояви доброту к бесприютным сиротам своим —
Сделай жемчуг из слез — не найти жемчугов солоней.
Твой слуга, что глупее ослицы, — безверия сын,
Сжалось сердце народа, ведь бремени нет тяжелей.
Он способен лишь хворост подбрасывать в жадный огонь,
Пламенеет костер — неминуема гибель людей!
Твой наместник безмозглый отмечен вниманьем твоим,
В ад пойдете вы вместе, и муки не будет страшней.
Ты позорное дело вершишь, попирая народ,
В той стране, где живешь, не найти безопасных путей;
Если сам не боишься, не страшен насильнику ты,
И тебе ль проливать на страну правосудья елей?!
Ты охотник, о визир, загнавший добычу в степи,
Фараон, ты гордишься богатством своим, как Корей{197}.
Хлеб у бедных отняв, как собака, ты злобно рычишь,
Не напиться тебе, хоть до дна весь источник испей.
Для волов твоих носят зерно и солому в твой дом,
Обобрав бедняков, твои слуги: бери и владей.
Деспотия твоя — над страной вредоносная пыль;
Нужен дождь, чтоб прибить эту пыль, но не стало дождей.
Визир злой! Чтоб у шаха в диване вопросы решать,
Ум и хитрость важны, и тебя не встречал я умней.
Не видала страна еще в бедности худшего дня,
Ты дрожишь за богатство свое, ты скупого скупей.
Стал змеею в руках твоих ловких покорный калам,
Сам погибнешь от яда чернил — порождения змей!
Вьется черной змеею в диване твоя голова,
И рассыпался в страхе народ, словно стая мышей.
Ты безверия сын и безверие — вера твоя,
Делать подлость тайком — то не казня хитрость, — хитрей!
Не утешится сердце несчастного словом твоим,
Коль жена у соседа, не жить в безопасности ей.
И такую газель никогда не напишет Сайфи,
Чтоб звучала мелодией славы жестокой твоей.

Гали Татарский поэт Конец XII — начало XIII века

{198}

Юсуф и Зулейха Отрывок из поэмы

Ответ Зулейхи женщинам Египта

Египет услыхал о муках Зулейхи.
Тут заработали у женщин языки!
Смеясь над Зулейхой, надменны и резки,
Болтают сплетницы о ней кругом теперь:
«Подумать — Зулейха любви к рабу полна!
Не покорился раб — она посрамлена.
Правитель все узнал, он видит, что она
Бежит за собственным своим рабом теперь!»
Узнала Зулейха, о чем шипят тайком,
И пир устроила, чтоб кончить с тайным злом.
За убранным столом — четыреста числом —
Расселись женщины, войдя к ней в дом теперь.
Руками Зулейхи Юсуф был наряжен,
Причесан был Юсуф прекраснейшей из жен,
И с блюдом золотым, сластями нагружен,
Он к пышному столу шел прямиком теперь.
Там каждой женщине, присевшей на диван,
Был померанец дан, и острый ножик дан,
Чтобы разрезать плод… — То был коварный план!
И вот предстал Юсуф пред их лицом теперь.
Юсуфа красота сразила всех тотчас!
Не сводят женщины с раба горящих глаз,
Не плод, а пальцы рук, на месяц заглядясь,
Кромсает каждая своим ножом теперь!
Юсуф, один Юсуф приковывает взгляд.
Налюбоваться им все женщины хотят,
Не чувствуют они, что раны кровь струят, —
Нет, не молол никто уж языком теперь.
Сказала Зулейха: «Видали корень мук?
Узнали, почему я стала сохнуть вдруг?
Взглянули только раз, и пальцы ваших рук
Вы режете? И в вас ударил гром теперь?
Взглянули вы лишь раз, а я гляжу семь лет!
Юсуфа все сильней люблю я, он — мой свет.
Но я измучилась, и сил уж больше нет,
Терпенье исчерпав, мечтать о нем теперь…
Теперь вы знаете, как мой недуг возник?
Ведь юноша светлей зари! Его язык
Как песня соловья! Кто видит этот лик —
Душой пожертвует, не чувствуя потерь…»

Ованес Ерзнкаци Плуз Армянский поэт Ок. 1230—1203

{199}

Четверостишия

1
Наш мир подобен колесу: то вверх, то вниз влечет судьба;
Верх падает, и вновь ему взнестись настанет череда.
Так плотник мастерит равно и колыбели и гроба:
Приходит сей, уходит тот, а он работает всегда.
2
Язык для речи служит нам: речь праведных — что злата звон
Бог людям дал один язык, язык у змия — раздвоен.
И у кого два языка: один — колюч, другой — червлен,
Становится сродни змее, и всеми ненавидим он.
3
Я, все грехи свои собрав, оплакал зло прошедших лет.
Шел к небу караван, и я, сложив грехи, пошел вослед.
Но ангел мой, представ, сказал: «Куда идешь ты, дай ответ!
В раю для тех, кто предстает с подобным грузом, места нет!»
4
Так говорили мне цари, и каждый так мудрец твердит:
«До самой смерти человек с алчбой глаза на все стремит,
И, лишь когда во гробе он и прахом взор его покрыт,
Раскаявшись, он говорит: «Довольно этого! Я сыт!»
5
Кто умен, тот с морем схож:
Лей ушатами — все вместит;
На бурдюк дурак похож:
Лишний ковш — и уж трещит.
6
О безрассудный человек, проснись, опомнись же скорей!
Ты душу вольную отверг и, низкий раб своих страстей,
Пируешь за столом греха, смешав часы ночей и дней,
Глотаешь все, что б ни нашел, жир набирая для червей.

Ованес и Аша

Что такое со мной случилось,
Что за тьма надо мной сгустилась?
Был я сталью, сталь искрошилась.
Был скалой, скала обвалилась.
Грудь колыша, стан изгибая,
Шла красавица молодая.
Повстречала меня — обернулась,
Увидала меня, встрепенулась.
Я с субботы на воскресенье
Шел из верхнего храма в селенье,
Нес кадило с пахучим ладаном, —
Ты меня ослепила негаданно.
Шел, шептал я псалом Давидов,
Задрожал я, тебя увидев.
Чуть заметно ты двинула бровью,
Я — осекся на полуслове.
Я увидел тебя — отвернулся,
Но ты бросила яблоко спелое.
Я рванулся к нему, нагнулся,
Поднял яблоко красно-белое.
Я живу по Христову завету,
Мусульманин родитель твой.
Что же значит яблоко это,
Наземь брошенное тобой?{200}
Ты сказала мне: «Семя гяура{201},
Не смотри на меня так хмуро!
Ничего, что отец твой священник,
Мой отец мулла и кади{202}.
Все забудем мы во мгновенье,
Лишь прижмешь ты меня к груди».
Молит господа мать Ованеса,
Пусть изгонят из сына беса,
Жжет она восковые свечи.
Шепчет в церкви такие речи:
— Пойте, дьяконы: «Бог, помилуй!»
Может, сын опомнится милый.
Возгласите, отцы, аллилуйю,
Жизнь спасите его молодую!
Он не знает божьего страха,
Повторяет лишь имя аллаха,
В прегрешеньях своих не кается.
«Нет спасенья мне!» — убивается.
— Отступись, мой сыночек, сдайся.
Повинись, помолись, покайся!
Проповедник во храме божьем
Грех клянет твой, простить не может!
— Мать моя, я, твой сын и наследник,
Говорю, что не прав проповедник, —
Если раз на Ашу он глянет,
Сам, как я, он безумным станет.
— Отступись, мой сыночек, сдайся,
Помолись, повинись, покайся.
Слышишь, мать твоя плачет, старуха.
Неужель твое сердце глухо?
— Мать моя, я твой раб до могилы,
Ты вскормила меня, взрастила.
Но не жди, чтоб я отступился,
От любви мой ум помутился!
— Отступись, мой сыночек, сдайся,
Помолись, повинись, покайся!
Для тебя, любимого сына,
Присмотрю я дочь армянина.
Отступись, мой сыночек, сдайся,
Помолись, повинись, покайся!
Для тебя невеста найдется,
Что над верой твоей не смеется!
— Примирись ты, о мать дорогая,
Не гневись ты, меня ругая.
Тонок стан у Ашн невинной,
Звонок голос ее соловьиный.
…А Аша пред отцом стояла,
Слезы горькие утирала.
Бил ее и корил кади:
С армянином, мол, не ходи!
…Ованес нашел ее вскоре.
— Ты, Аша, облегчи мое горе!
Я, стеная, в горах блуждаю,
Как свеча восковая таю.
Говорит Аша:
— Все на свете
Я отдам, по, чтоб быть с тобой,
Ты три раза вокруг мечети,
Взяв кольцо, обойди с муллой.
Примешь веру моих собратьев,
Станешь ханом в моих объятьях!
— Нет, Аша, хоть в твоей я власти,
Нам не будет с тобою счастья.
Я, исполнив твое пожеланье,
Обреку и тебя на страданье!
Лучше ты от своих законов
Отступись, Аша, а потом
Восемь выучи наших канонов
И псалмы в Писанье святом, —
То, что, грешный, я сам позабыл
В час, когда тебя полюбил!
— Ростом малый, умом великий,
Будь моим, Ованес, владыкой.
Поведи меня, молодую,
В день пресветлый в церковь святую!
Я, твоей подчинившись вере,
Не разувшись, открою двери,
И священник во храме божьем
Пусть венец на меня возложит!

Фрик Армянский поэт XIII — начало XIV века

{203}

Колесо судьбы

Гей ты, судьба! Нам изменив, ты нас свергаешь с высоты;
Ты останавливаешь вмиг коловращенье суеты.
От века зыблющийся мир на склоне скользком держишь ты.
Подставив меру зла, твердишь: «Сыпь все заботы и мечты!»
Ах, колесо! Злодея ты лелеешь в доме золотом,
А честный должен подбирать объедки за чужим столом,
Ты в рыцари выводишь тех, кому б сидеть в хлеву свином,
Без заступа ты роешь ров и рушишь праведника дом.
Скажи: «Ты не права, судьба!» — и смех услышишь без конца.
За что ученых гонишь ты, а любишь злого иль глупца?
Из них ты делаешь вельмож, их ты доводишь до венца
И шлешь по горам и полям бродить за хлебом мудреца.
Теперь еще труднее нам, когда татарин сел на трон; {204}
Всех обделил он, и воров поставил господами он.
Но ты ни с кем ведь не родня: вновь повернется ось времен,
Ударишь ты, — и нет царя, исчезнет он, как утром сон.
Как верить, колесо, тебе — ведь ты не любишь никого!
Нет правды у тебя, нет клятв, нет совести, нет ничего!
Сегодня возведешь на трои, а завтра сокрушишь его,
Повергнешь в пепл и в прах, лишишь честей, короны и всего.
Лишь исподлобия взглянув, судьба хребет свой повернет.
Что тут бумага, что перо иль даже всадников сто сот!
Все терпят: от пинков судьбы и царь спины не сбережет,
Не сдержишь стрелами себя — и полетишь на дно с высот!
Судья неправедный! Зачем ты правый презираешь суд?
Ты с правым во вражде всегда, а твой любимец — вор и плут.
Ошибки чаще ты творишь, судьба, чем на земле весь люд;
Ты землю, море, небо — все заворожаешь в пять минут.
Невежда пред тобой велик, а мудрый головой поник,
И что кругом ты не права, какой не вымолвит язык?
Но, слышу, мне судьба в ответ: «Не лай, как пес, пустой старик.
С тех пор как я — судьба, никто еще не лгал, как этот Фрик!»
Моя судьба, меня ты бьешь, ты — мой неправедный судья,
Но вспомни, что от бога все, и власть — его, а не моя!
Судьба еще: «Величит бог как бедняка, так и царя,
Хоть я — судьба, но вот тебе дать ничего не вправе я!
Бог повелит — ты будешь царь, я посажу тебя в чертог;
Бог не велит — и будешь ты скитаться нищим вдоль дорог».
Судьба, я замолкаю: все прекрасно, что дозволил бог;
Ни нашим по грехам, порой — всевышний к нам создатель строг.

Сердце мое, отчего ты забилось?

Сердце мое, отчего ты забилось?
Быстрая мысль, ты куда устремилась?
Что ты, слеза, по щеке покатилась.
Память, а ты почему замутилась?
Много грешил, суесловил я много,
Я отдалился от господа бога.
Ныне меня посетила тревога,
Ангел святой поманил меня строго.
Все, что святыней считал я когда-то,
Нищему духом давно уж не свято.
Сделал замки и воздвиг я палаты,
Скрыл в сундуки я каменья и злато.
Грешник с посыпанной пеплом главою,
Что ты дрожишь над несметной казною?
И богачи, поглощенные тьмою,
Много ли взяли из мира с собою?..

Цветок любви

Цветок любви чудесный этот
Растет не в дальней стороне,
Он зацветает вешним цветом
Внутри людей, а не вовне.
Он любящим приносит благо,
Он указует им пути.
Исполнись львиною отвагой
И тот цветок в себе взрасти!
Ты силам темным на потребу
Не пребывай в греховном сне.
Но, устремляя очи к небу,
Покайся, Фрик, в своей вине.
Страшись страстей, что правят нами,
Помысли о грядущем дне
И плачь кровавыми слезами,
Чтоб в вечном не гореть огне.

К богатым

Вином грешите, ложью
В кругу распутных жен.
Вам слаще слова божья
Греховных песен звон.
Но близится расплата, —
Суд страшный, трубный глас,
Прислужники разврата,
Что ожидает вас?!
На нищих вы кричите
И гоните их вон,
Вы бедняка браните
За то, что беден он.
Но бог поднимет руку
И спросит в судный час:
«Чтоб облегчить мне муку,
Кто пострадал из вас?»
Как Лазарь, я в бессилье{205}
Лежал у ваших врат,
Но вы пройти спешили
И отводили взгляд.
Дарили вы презреньем
Всех тех, кто обделен,
Но в огненной геенне
Конец ваш предрешен.
На муку вас осудят,
За пурпур, за виссон{206}.
Последний нищий будет
Скорей, чем вы, спасен!
В роскошестве излишнем
Забыли вы закон:
Кто яму роет ближним —
В ней будет погребен,
Пред матерью пречистой
Покайтесь до конца,
Своей молитвой истой
Смягчите гнев творца.
Заступница поможет
И сына в судный час
Умилостивить может,
Чтоб вас простил и спас.
Молите всеблагого,
Чтоб отпустил вину.
Мое услышьте слово —
Нельзя вверяться сну!
Покайтесь же в моленье
И смойте поскорей
Слезами искупленья
Грехи души своей.
Чтоб сыновьями ада
Вам, богачам, не быть,
Раскаяться вам надо
И господа молить.
Чтоб пищею дракона
По смерти вам не стать,
Господнего закона
Примите благодать.
Из вас постигнет каждый,
Что в мире все тщета,
Переступив однажды
Последние врата.
Зачем же о богатых
Ты так печешься, Фрик?
Ведь нищий сам, ты златом
Не полнишь свой тайник.
Нет у тебя ни крова,
Ни тех, кого любил.
Богатства никакого
Ты здесь не накопил.
Ты прожил век, и ныне,
Как прежде, бос и гол.
Ты этот мир покинешь
Таким же, как пришел.
И все ж, когда голодным
Руки ты не простер,
Ты древом был бесплодным,
Пригодным лишь в костер.
Что черно здесь, что бело,
Постичь лишь ныне смог,
Когда расстаться с телом
Душе приходит срок.
Отвергни, Фрик, беспечность
Земного бытия,
Обресть старайся вечность —
Там родина твоя.
При жизни совершайте
Лишь добрые дела.
Вовек не пожелайте
Себе подобным зла.
Наградою двоякой
Добро нам воздает.
В известном мире благо,
Здесь — славу и почет.
Духовный слух добавьте
К земному, чтобы внять
Великой божьей правде,
Чтоб господа познать.
Сей мир — не достоянье.
Я сам себя пытал:
«Достойные деянья
Ты часто ль совершал?»
Здесь помощи просите
Лишь у небесных сил,
Чтоб сжалился спаситель
И нам грехи простил.
И ныне покаяньем
Свой просветлите взор
И добрые деянья
Творите с этих пор.
Вас одарить мне нечем,
Но каждый, кто умен,
Моей да внемлет речи
И будет просветлен.
А люди, у которых
Пустая голова,
Пусть почитают вздором
Разумные слова.

XIV–XVII века

Констандин Ерзнкаци Армянский поэт Ок. 1250 —начало XIV века

{207}

Отрывок

Как розы стройный куст, возник
Передо мной прекрасный лик.
Вовек ни отрок, ни старик
Красы подобной не постиг.
Весь день свою любовь таю
И, где она, разузнаю!
Чуть вспомню, снова слезы лью:
Похитил душу кто мою!
Лишь аромат тот разлился,
Как потерял свой разум я;
Огня влилась в меня струя,
Лишь увидал, что видел, я.
Как полная луна, светла,
Раскинув косы вкруг чела,
Она меня лучом прожгла,
Как многих уж с ума свела.
Каменьев драгоценный ряд
К ее грудям был никнуть рад,
Ее благоуханный взгляд
Был розами расцветший сад.
Не жаждать я ее не мог:
Так жаждет свежих роз листок,
Так жаждем, в первый вешний срок,
Чтоб с юга дунул ветерок.
Я в основанье сокрушен;
Что было жизнью — стало сон;
Печаль — отныне мой закон,
Души тоска и сердца стон.

Весна

Веселье вкруг нас и веселье вдали,
Нам ветры веселую песнь принесли.
Великая благость господня — внемли! —
Сегодня нисходит с небес до земли.
Лежала земля и мрачна, и темна,
Покрытая льдами, тверда, холодна,
Про травы, про зелень забыла она,
И снова сегодня она зелена!
Зима была темным вертепом тюрьмы,
Но снова вернулась весна на холмы
И всех нас выводит на волю из тьмы!
Вновь солнце на небе увидели мы!
Земля, словно мать, велика добротой,
Рождает все вещи одну за другой,
Их кормит, и поит, питает собой…
Вот вновь она блещет своей красотой.
Дохнул ветерком запевающим Юг,
Из мира исчезли все горести вдруг,
Нет места, где мог бы гнездиться недуг,
И все переполнено счастьем вокруг.
Тихонько гремя над землей свысока,
Под сводом лазурным плывут облака,
И падает вдруг водяная река,
Луга затопив, широка, глубока.
Мир весело праздновать свадьбу готов:
Веселье во всем для плодовых дерев,
Цветами всех красок и разных родов
Раскрашены дали полей и лугов.
На море влюбленном — опененный вал,
И гад, между волн, веселясь, заплясал;
Ключи, зазвенев, побежали из скал,
И быстрый поток по камням засверкал.
А реки, сбегая с возвышенных гор,
Гудят, как могучий, торжественный хор;
Прорезав долины цветущий ковер,
Стремятся в морской, им любезный, простор.
Спускаются телки и козы к ручьям,
Играют и скачут по свежим цветам;
И звери, что крылись зимой по лесам,
Сбегаются, рады свободным полям.
Слетаются птицы, поют над гнездом;
Вот ласточка нежно щебечет псалом;
Вот — луга певец, улетевший тайком,
Приветствует день в далеке голубом.
Зверям и скотам так приятно играть,
И множиться в мире, и мир наполнять;
Сзывает птенцов легкокрылая мать,
Их учит на крыльях некрепких летать.
И также цветы образуют гряду
В больших цветниках и в плодовом саду;
Другие вошли покачаться в пруду,
И облик их бледный похож на звезду.
Но вот наконец прилетел соловей,
Чтоб петь возрождение в песне своей;
Он строит шатер из зеленых ветвей,
Чтоб алая роза зажглась поскорей.

Борьба плоти и духа

Ты Констандину свой завет с духовных дал высот;
Как будто понял я; теперь отвечу в свой черед:
Твой суд суровый на меня еще да не падет, —
Я слаб, не мог бы я снести столь тяжкой ноши гнет.
Мой дух ученья мудрецов, как истину, блюдет,
Но телом я в плотском плену — оно земным живет,
Меж двух огней моя свеча, — и тот и этот жжет;
Опоры мыслям нет моим, они идут вразброд.
Меня всех четырех стихий стремит круговорот:
Огонь меня возносит ввысь, земля к себе влечет,
То угасает пламень мой под влажной пылью вод,
То ветра мощного струя его опять взметет.
Две воли властвуют во мне, я раб у двух господ,
Не остается невредим, кто пламя обоймет.
Скажи, кто по морским волнам стопами перейдет
И чья могучая рука задержит ветра ход?
И в назидание себе я молвлю наперед,
Затем что всех моих грехов я знаю полный счет:
Как с братом, говорить с тобой мне, слабому, нейдет,
Мне лучше в прах упасть лицом, чтобы топтал народ.
Я много пролил жарких слез, и много слышал тот,
Кто с нежной лаской врачевал недуг моих забот,
Затем что много от людей я выстрадал невзгод,
И в ранах сердце у меня, и боль мне душу жжет.
Я валом окружил себя, был грозен мой оплот,
И на меня восстал весь мир и двинулся в поход;
Вот безоружен я и наг средь бранных непогод,
Со всех сторон меня разит незримых стрел полет.
Иные говорят: «Глупец и мрачный сумасброд».
Другие вторят им: «Тот прав, кто кровь его прольет».
А я отвечу: «Констандин, пускай шумит народ;
Не верь другим и не ищи в отчаянье исход».

Слово на час печали, написанное о братьях, обидевших меня

О, доколь, сердцем скорбя, тяжко вздыхать наедине
И всегда, день ото дня, грусть и печаль ведать одне!
Незнаком душе покой, и не придет радость ко мне,
Чтоб хоть миг вкусил я мир и отдохнуть мог в тишине.
Как волна, бурно несусь, отдыха нет темной волне,
Не доплыть до берегов, и нет пути к тихой стране.
Нет друзей, любимой нет, опоры нет внутри и вне.
Кто поймет, сколько скорбей в каждом моем прожитом дне!
Для меня близкого нет, среди чужих и в моей родне,
Кто бы мог меня обнять и пожалеть мог обо мне.
Тот, кто был дорог душе, прочь отошел, стал в стороне.
Как винить мысли чужих, если нам боль несут оне?
Где найдут мудрый совет, совет любви, ценный вдвойне, —
Почему весь мир со мной в злобной вражде, как на войне?
Тот, кому, дух мой раскрыв, я все дарю, что в нем на дне,
Тот всегда, как лицемер, ласков со мной только извне.
О, доколь, сердце мое, будешь пылать в знойном огне
И терпеть лживую жизнь у ней в плену, как в западне!
Пробудись, забудь мечты, эти мечты снятся во сне,
Соверши волю души, полно хмелеть в пьяном вине.
Констандин, внемли совет, с правдой его чти наравне.
От сует земных душу замкни в твердой броне.
Эта жизнь многих влекла, многие с ней слились вполне;
Все, словно свинец, канув на дно, спят в глубине.

Песня чистой любви

Будь благословен твой лик сияющий,
Жизнь мою от счастья отдаляющий.
Ты — весенний ветер, я — миндаль.
Дует ветер твой не для меня ль?
Из того, к чему я здесь привык,
С чем сравню твой несравненный лик?
Ты — звезда, что светит моему
Сердцу, погруженному во тьму!
Ты идешь — прислужники вокруг.
Мне бы тоже стать одним из слуг.
Я готов служить, лишь призови,
Знак подай мне, пленнику любви.
Если б только чудо совершилось,
Если б мне твою увидеть милость,
Я бы распластался — жалкий раб, —
Чтоб меня ты попирать могла б.
Говорят, любовь к тебе — темница,
Где немало юношей томится,
Где находят все же добрый знак
Люди, погруженные во мрак.
Тот, кого не сжег твой взор небесный,
Для тебя — что камень бессловесный.
Кто тобой пленен — тот человек.
Страшен плен, но кто его избег?
Ты — цветок, чьи лепестки горят.
Я вдали вдыхаю аромат.
Но шипы между тобой и мной.
Не сорвать мне розы неземной.
Я прошу, царица, об одном —
О свободе быть твоим рабом,
Говорю: возьми к себе в рабы.
Для меня счастливей нет судьбы.
Констандин — я раб смиренный твой.
Взгляд ловлю я несравненный твой.
Что же по примеру всех владык
От раба ты отвращаешь лик?

Я — твой пленник, сжалься надо мной!

[5]

Ты — мой свет, ты словно солнце светишь,
Лучшее, что суще под луной,
Не беги, едва меня заметишь,
Я — твой пленник, сжалься надо мной!
Если ж ты меня не замечаешь,
О, душа души моей больной,
Свет моих очей ты отнимаешь,
Я — твой пленник, сжалься надо мной!

. .

Всех ты словом одарить готова,
А меня твое сжигает слово,
Надо мною не глумись сурово,
Я — твой пленник, сжалься надо мной!
Я покоя навсегда лишился,
От любви мой разум помутился.
Хочешь ли, чтоб с жизнью я простился?
Я — твой пленник, сжалься надо мной!
Нет звезды на нашем небе лучшей,
Почему ж ты прячешься за тучей,
От меня скрываешь свет свой жгучий?
Я — твой пленник, сжалься надо мной.
Роза в пору своего цветенья,
Ты — моя любовь, мое мученье.
Скрыть не могут люди восхищенья,
Если видят лик твой неземной!
Как два лука, брови вдруг натянешь,
Стрелы выпустишь, мне сердце ранишь.
И не то что исцелишь — не глянешь,
Ты пройдешь спокойно, стороной.
Нет мне от любви моей спасенья,
Ты — мое лекарство и леченье.
Приоткрой лицо хоть на мгновенье,
Встань во всей красе передо мной.
Ночью я не сплю, лежу и плачу,
Днем бреду куда-то наудачу.
Без тебя я ничего не значу, —
Ты моя душа, мой свет дневной.
Если ты лишишь меня надежды,
В клочья разорву свои одежды.
Если я навек закрою вежды,
Будешь ты одна тому виной.
Я — пловец, плыву в открытом море,
Не доплыть, иссякнут силы вскоре.
Услыхать мой стон из бездны горя
И спасти дано тебе одной.
Но спасти, помочь ты мне не хочешь,
Ты проходишь, опускаешь очи.
Ты со мной черства, стыдлива очень.
Я — твой пленник, сжалься надо мной!
Ты мой свет, ты ярче солнца светишь.
Почему ж меня ты не приветишь,
Прочь идешь, едва меня заметишь?
Я — твой пленник, сжалься надо мной!

Песня любви

Такой прекрасной, несравненной
Никто не видел под луной.
Твой образ дивный, незабвенный
Повсюду следует за мной.
Тебя ищу я наудачу,
Я муку прячу, но не спрячу,
Кровавыми слезами плачу
И днем, и в тишине ночной.
Твои шаги, твое дыханье
Меня приводят в содроганье.
От твоего благоуханья
Я стал безумный и хмельной.
Ты красотой меня пленила,
Как полуночное светило.
Ты путь мой светом озарила,
То свет — я знаю — неземной!
Любовь моя, как наважденье,
Мое проклятье и спасенье.
Ты — храм мой светлый, и моленья
Я возношу тебе одной!
На шее жемчуга и лалы,
Шелка твоей одежды алы,
Как с пламенным вином фиалы,
Как розы в цветнике весной.
Что б ни надела — ты прекрасна,
Весь мир ты озаряешь властно.
Подобную тебе напрасно
Искать в любой стране иной.
Я чахну от любви и боли,
И я молю тебя, как молит
О благодатной влаге поле,
Которое сжигает зной!
Тебя вокруг ищу я взглядом,
И, если знаю: ты не рядом,
Мир кажется мне сущим адом,
И ты одна тому виной!
Но если я тебя замечу,
Я сердце болью изувечу,
Я сам возьму пойду навстречу,
Я стать хочу твоим слугой!
Под этим небом необъятным
Подъемлю чашу с ароматным
Вином хмельным и благодатным,
Подобным лишь тебе одной!

Поучение, нужное и полезное простым людям

Не гордись превосходством сокровищ своих или стада,
Не гордись, что в сражении конного стоишь отряда,
Не гордись, что твой разум — росток Соломонова сада,
Добродетелью строгой — и тою гордиться не надо.
Не гордись, что безмерны таланты твои и познанья,
Каждый зреющий плод тех, кто жаждет его достоянье.
Если ты плодоносен, познавшие боль и страданья
Близ тебя соберутся, господнее славя дыханье.
Если ж темен твой ум, и не скор ты на доброе дело, —
Ты бесплотная ветка, что жить для себя захотела,
Ты ехидна, ты шип, ты из божьего изгнан придела,
Тот, кто тронет тебя, занозит себе душу и тело.
Если вечно косишь ты на жемчуг и золото глазом,
Если хочешь иметь все земные сокровища разом,
Попроси мудрецов укрепить свой ослабнувший разум, —
Тот, кто истину видит, не станет тянуться к алмазам.
Тот, кто любит добро и к смиренью привержен душою, —
Светлой троицы трон, не запятнанный грязью чужою,
В нем царит благодать, червь греха у него под пятою,
С ним побыть — все равно что умыться водою святою.
Доброта и покорность — вот святости первооснова,
На земле дети божьи не ищут богатства иного;
Сам господь, этот мир сотворивший могуществом слова,
Приходил в него нищим, просил у отверженных крова.
Добрым будь, как Григор, в ком души не убила темница{208},
И в свой час в небесах сможешь ангельским пеньем упиться,
Но поверь, коль не сможешь и духом и телом смириться, —
Сгинешь ты, Констандин, пустослов и тщеславный тупица!

Слово о злом товарище и о тех, кто верит врагам доброты

Не верь, если праведным вдруг
Себя человек назовет.
Узнай его мысли сперва,
Проведай, чем сердце живет.
Иные, коль верить словам,
Сладки, будто сотовый мед,
Но все, кто их яда вкусил,
Давно холодны, словно лед.
Как братьями стать нам, когда
Повсюду лишь зависть одна,
Нечистый в людские сердца
Забросил ее семена.
Добро против зла восстает,
Идет между ними война,
И зло на пути у добра
Покуда стоит как стена.
В сердца наших праотцев враг
Вдохнул первородное зло, —
И Каин десницу занес,
И Авель упал тяжело…
А зло разрослось, расползлось,
Весь мир оно обволокло.
Повсюду убийства и ложь,
Их бесы берут под крыло.,
Под шкурой овечьей одни
Таят свою волчую суть
И душат ягнят по ночам,
Сумев пастухов обмануть.
Другие идут в доктора,
Но ты легковерным не будь,
Принявший лекарство больной
Кончает свой жизненный путь.
А третьи власти хотят
И просятся в поводыри,
Хоть видят вокруг только тьму
И тьмою полны изнутри.
Стараясь слепцов обмануть,
Они от зари до зари
Твердят, что им ведом весь мир,
Все пропасти и алтари.
Их души пусты, но словам
Внимает порой большинство.
Достойного встретив, они
Зовут недостойным его.
Бездельем корят они тех,
Кто в поте лица своего
Алмазы из недр достает.
Их злость не щадит никого.
Уводит иных за моря
Любви нерастраченной пыл,
Восславить бы надо того,
Кто перл из пучины добыл,
Но эти невежды твердят:
«О здравом рассудке забыл
Меняющий твердь берегов
На палубный зыбкий настил».
Идут налегке хитрецы,
Но вьючат мешки на других.
Их мудрость — умение лгать,
Грехи словно струпья на них,
Их мертвые души смердят,
Как кучи отбросов гнилых,
Но амброю пахнут тела
В одеждах из тканей цветных.
О бог милосердный, зачем
Ты нам даровал этот век,
Когда среди горя и бед
Вконец оскудел человек.
Мы овцы, нам нужен, чтоб жить,
Пастух, не смыкающий век,
Достойнейших зубы греха
Порой превращают в калек.
Ах, если б в ковчеге своем
Явился нам праотец Ной,
Чтоб мы перестали тонуть,
Житейскою сбиты волной!..
Ах, если б мудрец Авраам
Повел нас дорогой иной,
Где не был бы каждый наш шаг
Пред господом новой виной.
Ах, если б нас пас Моисей,
Как было в былые века.
Он мог, чтоб народ свой спасти,
Железо поднять на врага,
Он принял от бога завет,
Он сдерживал море, пока
Шли люди по дну между волн
Незыблемых, как берега.
Ах, нам бы пророков святых,
Чья вера была так чиста,
Что стали молиться Христу
Они до рожденья Христа…
Но лучше всего, чтоб с небес
Спустился он сам, как тогда…
О дева, носившая плод,
Блаженна твоя красота.
Блаженны и ты, Симеон,
Младенца почтивший старик,
И ты, Иоанн, что душой
Был с часа рожденья велик.
Блаженно то время, когда
Стал смертным бессмертный на миг,
И каждый, на землю ступив,
Мог верить, что к небу приник.
Недоброе время, господь,
Назначил нам промысел твой,
Меж нами не то что святых,
Души не отыщешь живой.
Готовятся волны греха
Нас всех захлестнуть с головой,
И нету ковчега вблизи,
И вновь не рождается Ной.
Зачем так страдать, Констандин?
Отчаяньем душу губя,
От берега прочь ты плывешь
И мнишь обреченным себя,
Но стоит назад повернуть,
И суши увидишь края…
Пока не у пристани ты,
Но жизнь еще длится твоя.

Хачатур Кечареци Армянский поэт XIII — начало XIV века

{209}

Бренное тело корила душа

Бренное тело корила душа:
Телу, скорбя, говорила душа:
«Грешное — все ты соблазны познало
Этого мира, где святости мало.
Ты и меня погубило грехами,
Ввергнуло в неугасимое пламя.
Ты и в аду, не избегнув огня,
Будешь терзаться и мучить меня».
Тело ответило: «Полно, душа,
Я — в услуженье, а ты — госпожа.
Ложно, неправо меня не суди,
Раны кровавые не береди.
Конь я, и ты оседлала меня,
Гонишь куда ни попало коня.
Все по твоей совершается воле,
В мире — я горсточка праха, не боле».

Господь словам моим свидетель

Господь словам моим свидетель:
Все в мире суета и ложь.
Лишь скорбь найдешь на этом свете,
А в гроб лишь саван унесешь.
В твоих усильях мало толку,
Цена твоим стараньям — грош,
И это все ты незадолго
Перед концом своим поймешь.
Всегда ликующий беспечно
Юнец на дерево похож,
Но расцветание не вечно,
Но листья пожелтеют сплошь.
Придет зима, и станет хуже.
Нагой, ты задрожишь от стужи.
Весна позор твой обнаружит,
Великий стыд перенесешь!
Я — тоже пленник заблужденья,
И мне иного обвиненья
Не предъявляйте в осужденье,
Мне в сердце не вонзайте нож.
Мой взор померк, и нет спасенья,
Нет мне, больному, излеченья.
Я слышу смерти приближенье,
Она меня ввергает в дрожь.

Я, смертный, сотворен из праха

Я, смертный, сотворен из праха,
Из четырех стихий земных,
Во тьме я шел, дрожал от страха,
Слеза текла из глаз моих.
Кого-то пламенем сжигал я,
И сам терпел, сгорал дотла.
И зло кому-то причинял я,
Страдая от людского зла.
Мой дух был пламенем неложным,
Но канул я в глухую тьму,
Я знал почет, но стал ничтожным
По безрассудству моему.
Был родником с водой сладчайшей,
Грехом я сам себя мутил.
Блистал я, был звездой ярчайшей —
Свой свет я погасить спешил.
О Хачатур, дремать позорно,
Твой час последний предрешен.
Жизнь — это снег на склоне горном,
Грядет весна — растает он.
Твой сон тебя страшит, кончаясь,
Влечет он в бездну, а не ввысь.
Заплачь, вздохни, промолви: «Каюсь!»
От сна греховного очнись!

Жизнь на земле подобна морю

Жизнь на земле была как море,
Мне выплыть было не дано.
Подобно морю, было горе,
Тянувшее меня на дно.
Любовь была темна, как бездна,
Меня влекла во мрак безвестный,
И дней моих цветок чудесный
Раскрылся и увял давно.
И смерть настанет, не обманет,
Мой взор навеки затуманит,
Лицо мое землистым станет,
И станет все темным-темно.
Влекомые тщетой земною,
Пройдут живые стороною,
Все, кто при жизни был со мною,
Меня забудут все равно.

Я потерянный агнец

О пастух наш, я агнец заблудший,
От святого отбившийся стада,
Вся земля тебе правдою служит,
Всей земле твоя воля — отрада.
Постоянно в твоей благодати
Пребывать бы мне, слабому, надо,
Чтоб не встала меж мною и небом
Прегрешений глухая ограда.
Погружен я в Святое писанье,
Сердце голосу господа радо;
Дай мне силу подняться из грязи,
Дай избегнуть кромешного ада.
Я дитя твоей светлой купели,
Хоть со мною и не было слада;
Алый крест начерти своей кровью,
В знак того, что дана мне пощада.
Сделай мягким в груди моей камень,
Сделай добрым злонравного гада,
Дай мне слез неизбывные реки,
Дай росу с твоего вертограда.
Исцелять от недуга болящих
Ты любил мимоходом когда-то,
Так пошли же и мне исцеленье,
А не то я погиб без возврата.
По весне зеленеют деревья,
И весна их цветеньем богата,
Дай же мне расцвести, о всевышний,
Дай мне в каждом почувствовать брата.
Плохо рыбе, попавшейся в сети,
Бьется бедная, страхом объята,
Понимает — без моря не жить ей,
А сетям не сорваться с каната.
Я вне моря твоей благодати,
В этом слабость моя виновата,
Сын Марии, мне страшно, мне стыдно,
Сделай так, чтоб минула расплата.
Из-за многих моих прегрешений
Тьма лишь худшею тьмою чревата…
За меня на кресте умирал ты,
Так спаси меня от супостата.
Сотворил ты пресветлое солнце,
Мир согревшее ласковым взглядом,
О, сияющий свет первозданный,
Разреши мне побыть с тобой рядом.
Словно низкие черные тучи,
Что ползут нескончаемым рядом
Над землею и морем тревожным,
Обдавая нас гибельным хладом,
Застилают грехи мои небо,
Хлещут огненным яростным градом,
И от страха стучат мои кости,
И душа сметена огнепадом.
Я от мира сего отрекался,
Но отравлен был суетным ядом,
И в руках у разбойников плакал,
Расставаясь с богатым нарядом.
Лишь во злобе служил я примером,
Был порочен умом и укладом,
И дрожу перед мигом расплаты,
Что грозит мне, заблудшему, адом.
Сам я выстоять не в состоянье
И не верю случайным опорам.
Дай мне силы на узких тропинках,
Пробегает огонь по которым.
Я хотел бы, как Иеремия,
Зарыдать вместе с ангельским хором,
Над попавшими в лапы дракона,
Над достойными, ставшими сором.
Час пробил, мой кувшин раскололся,
Но напрасно ты смотришь с укором.
Вся земля мне заступницей будет,
Удостой лишь ее разговором.
Сын заблудший твой, Кечареци я,
Я уже захлебнулся позором,
Как Петру, свою длань протяни мне,
Чтоб не стал я убийцей и вором.
Пожалей меня, господи боже,
Пусть мне искусы кажутся вздором,
Ты надежда моя и опора,
Я нуждаюсь в спасении скором.
В Судный день, чтоб предстать пред тобою,
Даже мертвые встанут из тлена,
Сбереги мою грешную душу,
По которой тоскует геенна.

Изеддин Гасаноглы Азербайджанский поэт Конец XIII — начало XIV века

{210}

* * *
Ты душу выпила мою, животворящая луна.
Луна? — Краса земных невест! Красавица — вот кто она!
Мой идол! Если я умру, пускай не пенится графин.
Какая пена в нем? — Огонь. Он слаще красного вина.
От чаши, выпитой с тобой, шумит у друга в голове.
Какая чаша? — Страсть моя. Любовь — вот чем она пьяна,
Царица! Сладкой речью ты Египту бедами грозишь:
Все обесценится, падет на сахарный тростник цена.
Покуда амбра не сгорит, ее не слышен аромат.
Какая амбра? — Горсть золы. Какой? — Что в жертву предана.
С младенчества в душе моей начертан смысл и образ твой.
Чей смысл? — Всей жизни прожитой. Чей образ? — Снившегося сна.
Гасаноглы тебе служил с той верностью, с какой умел.
Чья верность? — Бедного раба. Вот почему любовь верна!

Авхеди Мерагаи Азербайджанский поэт 1275–1338

{211}

Отрывки из поэмы «Джами-джем»

* * *
Мы «кто» или «что» мы? Мы свет или тень?
Мы мраком покрыты иль светлый мы день?
За светом угнаться — задача трудна,
Ты тенью родился, а тень не видна.
Немало на свете путей и дорог:
Кто близок отсюда — оттуда далек.
Гора — великан, но величье — обман, —
Как малая точка вдали великан.
Твой образ — загадка, душа твоя — лес,
Ты полон таинств, ты полой чудес,
Живущим на свете тебя не познать!
Светилам небес ты дитя или мать?
Закрытая книга, неясен твой лик —
Ты юноша или седой ты старик?
Ту книгу раскрой, и, быть может, дано
Познать в этой книге хоть слово одно.
* * *
Живешь в этом мире, тебе незнакомом,
Расстаться не можешь ни с краем, ни с домом.
Просторы чужие, чужие края —
Скажи мне — зовут ли, манят ли тебя?
Ты дома сидишь, весь зачах, лик твой бледен!
Не знаешь ты мир — оттого-то и беден…
* * *
Зачем ты бежишь? Ты ходи не спеша,
Чтоб не волновалась чужая душа.
Герой — кто страны своей тайны хранит,
Герой — кто за друга стоит, как гранит.
С ученым воюешь ты очень уж смело,
Не зная, что нет у науки предела.
Скажу тебе, если ты спросишь меня:
Не будь пустомелей, твой враг — болтовня.
Твой друг недостатки укажет тебе,
А враг успокоит, припишет судьбе.
Клянется — обманчив речей его пламень,
В устах его дружба, за пазухой камень.
Скажи мне: где вера, как веру найти?
От сердца, мой друг, пролегли к ней пути.
* * *
Кувшин с вином — мой верный друг и день и ночь, — да будет так!
Душа поэта — твой приют, о, страсти дочь, — да будет так!
От сердца сердце далеко, мы духом связаны с тобой,
И силы духа никому не превозмочь, — да будет так!
И даже если боль моя отрадой будет для тебя —
Любою болью я готов тебе помочь, — да будет так!
О божество мое, приди, но слушай речь клеветников,
Свой разум ты сосредоточь, — да будет так!
Влеку я ношу страстных слов, тебе я должен их отдать,
Дабы под грузом слов моих не изнемочь, — да будет так!
Хочу быть жертвой за тебя, хочу учетверить любовь,
Дабы мне стало без любви и жить невмочь, — да будет так!
О утро, принеси ко мне чудесной власти ветерок,
Продли цветущую весну, ее упрочь, — да будет так!
Мы целый год разлучены, терпеть не стало больше сил.
Сомнением любовь мою не опорочь, — да будет так!
Пусть вопрошающим устам ответит сердце нежным «да»,
И пусть мученья Авхеди умчатся прочь, — да будет так!
* * *
Сердцу нечем дышать, и смыкается круг, пойми,
Ни к чему умножать эту муку из мук, пойми!
Как мне скрыть от людей жар больной головы моей?!
Так впусти же меня, я твой гость, — ты мой друг, пойми!
От вопросов твоих я, наверно, с ума сойду,
Ну, откуда мне знать, что творится вокруг, пойми!
Убежала она от моих покоренных глаз;
Приказала б она — был бы лучшим из слуг, пойми!
Пой, прошу, для меня о прекрасном ее лице,
Я в безмолвии жду, я устал от разлук, пойми!
Я поведал любовь чаше, полной вина, и вот
С верным другом моим мне не надо порук, пойми!
Если вспомнится мне дивный запах ее волос,
Он бальзама струей оживит меня вдруг, пойми!
Ты один, Авхеди. Кто разделит печаль твою?
Улыбнется она, и пройдет мой недуг, пойми!
* * *
Гиацинта цветенье — кудрей твоих бурный поток,
Но с тобой ни один не сумеет сравниться цветок.
Я часами слежу за движением царственных губ:
Покажн, цветоликая, — дай мне блаженства глоток!
Твое сердце и косы яснее всех слов говорят:
Кто тебя полюбил, и поныне забыться не смог.
Внешний блеск украшает красавиц, но знаю — в тебе
Красота не заглушит души благородный росток.
Ни к чему объясненья — мне ведома сила любви,
Соловей, что о розе поет, изучил лепесток.
Ароматом гвоздики, любимая, полон твой рот,
В каждом слове твоем обретаю я страсти итог.
«Сердце, сердце мое!» — так печально звучит мой призыв…
Ничего не сказала, и день испытаний жесток.
Я прощаю тебя, милосердие — кара моя,
Я клянусь возвратить тебе нитей любовных моток.
О, любовь! Авхеди свой священный нарушил обет!
Он в вине теперь ищет всех радостей жизни исток.
Я устал и к губам подношу драгоценный бокал:
О, сними этот груз, я в мечтах о любви изнемог.
* * *
В сердце милой отыскивать верность устал, — почему?
Мое сердце — как воск, а ее — как металл, — почему?
Взгляд моей несравненной заметит бродячего пса,
А меня он, увы, замечать перестал, — почему?
За убийство убийца расплатится кровью своей,
Но тобою убитый, богат я не стал, — почему?
Ты спокойно глядела, как кровь моя льется, и я
О губах твоих нежных напрасно мечтал, — почему?
Все считают, что могут любые любых созерцать,
Твой рассудок от мудрости этой отстал, — почему?
Неразлучен я в мыслях с твоими кудрями, тебя
Без тебя я ношу из квартала в квартал, — почему?
Все в назначенный час открывают дорогу к тебе;
Авхеди, для тебя этот час не настал, — почему?
* * *
Если вдруг говорящий ко мне обращается взгляд,
Значит, в сердце недаром костры ожиданья горят.
Овладеть ее сердцем стремлюсь всей душой, ибо в нем
Есть и солнце, и звезды, и весь мироздания сад.
В день, когда предадут мое бренное тело земле,
Я оттуда услышу, как пахнет любимой наряд.
Если дарят меня благосклонностью милой глаза,
То о том, как стучит мое сердце, они говорят.
Каждый час без прекрасной меня повергает в печаль,
Вздохи рвутся из сердца и в небе, как птицы, парят.
Ах, какими шипами ко мне обернулся цветок,
Тот, которому был я, как вестнику доброму, рад.
Боль, нежданно нашедшая место в душе Авхеди,
Как свечу, меня плавит, я таю от жара утрат.
* * *
Увяданью всегда возносилась тобою хвала,
Ты иного не жди, ибо сила терпенья ушла.
Ты ревниво хранишь свои мысли, а вот у меня
Для любого открыты и помыслы все, и дела.
Исповедаться друг перед другом настала пора —
Но какая же тайна унять бы страданья могла?
О, раскрой свое сердце, подобное розе в шипах,
От обид погибаю, ведь я человек, не скала.
Ты ведь видишь уже — я у ног умираю твоих,
Не сумел я предвидеть победу печали и зла.
Я прошу, ты пойми: если завтра не будешь иной,
Ты услышишь рыданья и стоны мои без числа.
Распрямит свои плечи и скажет тебе Авхеди:
«Есть терпенью предел, и его ты уже перешла».
* * *
О любимый мой враг, пожалей, не рази, погоди,
Я — паломник любви, моя цель — это ты! — впереди.
Все наставники черствы, и все разлучить нас хотят,
О царица моя, от несведущих взор отведи.
Если старый аскет вдруг увидит очей твоих свет —
Не спастись проповеднику: сердце утратит в груди;
Если кудри твои издалёка увидит гяур —
Крест сожжет, и неверные будут забыты вожди.
И в загробное царство тебя не отпустят земля,
Есть ли кто-то, кто сможет прекрасной сказать: «Уходи!»?
Не проси, чтоб молчал перед ликом такой красоты:
Не молчит соловей, когда розу целуют дожди.
Ароматом любви пропитались и пахнут стихи,
Да пребудет таким до скончанья веков Авхеди!
* * *
Мое сердце любовью полно, ястреб мой,
И живет только ею оно, ястреб мой!
От беды безысходной на сердце тоска,
Ему криком кричать суждено, ястреб мой!
Эта грусть застилает туманом глаза,
И в душе моей стало темно, ястреб мой!
Так налей, виночерпий, мне чашу полней,
За Багдад, за тебя пью вино, ястреб мой!
Я — Вамиг, ты — Азра, будь же верною мне,
Я — Фархад, ты — Ширин, мы одно, ястреб мой!
Умножаются страстные вздохи мои,
С ураганом сравнить их дано, ястреб мой!
Ты ведь можешь любовный недуг излечить,
А больного покинуть грешно, ястреб мой!
Правды к шаху просить я пойду, если ты
Мне покажешь безумия дно, ястреб мой!
Музыкант, ты сегодня о грусти не пой:
Мое сердце Ширин вручено, ястреб мой!
Пой влюбленным о силе стихов Авхеди,
Время песен настало давно, ястреб мой!

Хаджу Кирмани Таджикский поэт 1281/82—1352

{212}

Из поэмы «Гуль и Новруз»

{213}

1
С зарей, лишь органоном запели соловьи,
На сто ладов воздели мелодии свои,
Кумарского алоэ разлился аромат,
И горлицы стенаньем заворожили сад,
Проплывшее в носилках с пиалой золотой
Провозгласили солнце хаканом{214} над землей;
И пьяницы под утро возжаждали вина,
И утренние птицы запели, как одна.
По миру солнце мира прошло путем побед,
Вселенную шафранный завоевал мобед{215}.
Певец, настроив струны на лад хусравани,
О Зенде{216} распевает, как маги в оны дни.
Напиток розоцветный в пиалу неба влит,
На чанге песню утра исполнила Нахид{217}.
Налет индийской синьки рассвет смывает с рук,
Серебряную руку он разрумянил вдруг.
На кровлю неба знамя взносил в ночи Бахрам{218}, —
Рассек светилу сердце меч солнца пополам.
Испив Джамшида кубок, хмелеет круг живой,
Пьянеет, с чашей солнца пируя круговой.
Цветы и ветер вешний распространяют хмель,
Уже в цене упала татарская газель.
Кричит петух рассветный, за ним еще петух,
Нецеженая влага возвеселяет дух.
Благоуханный ветер и чаша гонят лень,
Мозг сонных переполнен сырою амброй всклень.
Под щекот соловьиный, под песенку скворца
Избавились от скорби тоскующих сердца.
Вот язычком зарделся с востока солнца шар,
Взойдя в теплицу солнце забрасывает жар.
Рассветный ветер землю мастями умастил,
Жемчужинами неба засыпан царь светил.
Была на сердце рана вечернего вина,
Душа моя томилась, что не была пьяна.
Лицом к лицу я встретил пылающую страсть,
Я пил из кубка солнца живительную сласть.
Обрел Дауда{219} голос, избавленный от тьмы,
Душа моя запела любовные псалмы.
Надела перстень Джама мне на руки души,
Дала постичь мне имя, таимое в тиши.
Разумная, уселась на улице надежд,
И солнце благосклонно ее коснулось вежд,
Рождаться в самом сердце дозволила словам
И, с разумом согласный, вручила мне калам,
Тончайшие сравнения сбирала каждый миг,
Тела жемчужин цельных пронзала каждый миг,
То жаловалась сердцу и обвиняла глаз,
То сердцу же о глазе сплетала свой рассказ.
Свои простерла крылья забот моих Хума,
Высоко в поднебесье взлетел орел ума.
Миры воображенья раскрылись для меня,
Парил я, мирозданье крыламн осеня.
На солнце я направил земного вихря гнев,
Я для Нахид прекрасной пропел любви напев.
Взвил знамя на вершине седьмой твердыни я,
На ширь восьмого луга взираю ныне я.
По правилам я с небом общался наяву,
И другом серафимов я стал, по существу.
Я тем престол поставил, чей дом — небес эфир,
Дал собственному сердцу духовный эликсир.
Испил из винной чаши бесчувствия глоток,
Хуму — жилицу неба — я уловил в силок.
И как Иса, Пророку учителем я был,
И как Муса{220}, для мудрых святителем я был,
Я в истину бросался — в глубокие моря,
И знаешь ты: нырял я за жемчугом не зря.
2
О, розами дохнувший весенний ветерок,
О ты, что розощеким цветочный сплел венок,
Хмельному ты нарциссу один сумел помочь,
Ты зажигаешь светоч для бодрствующих почь.
С признательной стопою всеблагостный гонец!
Прах под твоей стопою — чела земли венец!
Садов цветочных дети упоены тобой,
Сердца тюльпанов этих полонены тобой.
Татарский мускус веет в дыхании твоем,
Алой кумарский тлеет в дыхании твоем.
Духовной ты лампаде даруешь запах роз,
Дыхания мессии ты аромат принес.
С лица у розы-девы снимаешь ты покров.
Плетешь узлы якинфа из многих завитков.
Едва дохнешь весною, — светла душа воды,
Дохнешь, — и тотчас мускус повеет от гряды.
А Рахш{221}, тобой гонимый, несется, как вода?
В тебя урок истоков вольется, как вода.
Ты разве не был, ветер, Джамшидовым конем?
Ты разве птиц небесных не обучал на нем?
Ты аромат рубашки доставил в Ханаан,
Ты прочитал Якубу Египта талисман{222}.
На миг мой дух мятежный покоем утоли,
Мне раненое сердце дыханьем исцели!
О, если огнесердых ты понял в их судьбе,
Аллах, мне будет сладко, — будь сладко и тебе!
* * *
Когда под сенью райских кущ собой украсила айван
Невеста высшего и скрыт был голубою тканью стан,
Всем показалось, что вошла восточной спальни госпожа,
Полночной тьмы густую прядь решив запрятать под чачван{223}.
Из яхонтов сготовил мир питье, врачующее дух,
Из мозга времени изгнал унынья хмурого дурман,
И на подвешенном ковре фиглярить начала судьба.
Из-под эмали кубка встал шар солнца, золот и багрян.
И показалась, засверкав, из-под зеркального зонта
Верхушка самая венца того, кто на небе султан.
Казалось, что идут гулять жасминолицые красы
И вырос на лугу небес у ног их пламенный тюльпан.
Луна склонила лик туда, где стан на западе разбит.
На берег выпрянул из волн челнок, покинув океан.
Прекрасней солнца, в дверь мою вступила полпая луна, —
Тот лик и самое Зухру пленил бы, ярко осиян.
Она душиста и свежа, побег рейхана — прядь ее.
Струится пряный ветерок, мир благовонен, как рейхан.
Растертым мускусом она лицо посыпала луны,
Под благовонного рукой запел шиповник свой дастан{224}
Что он гласит? Он нам гласит, что нынче праздник, торжество!
Хосрову мы поем стихи, — в них поздравляется хакан.

Убайд Закани Таджикский поэт 1270–1370

{225}

* * *
Спасенья на земле нам от страданья нет.
На милосердный рок нам упованья нет.
Что власть, богатство, блеск? На что высокий сан?
Подует вихрь судьбы — и достоянья нет.
Лишь бескорыстный дух спокойствие найдет,
И счастлив только тот, в ком зла стяжанья нет.
Что пользы на земле от очерствелых скряг?
Им благодарности и воздаянья нет.
Глазами мудрого на бренный мир гляди,
Других не трогай, — в том благодеянья нет.
Покроет седина и черный шелк волос, —
Пощады юности у мирозданья нет.
Душа моя полна печалью до краев,
В ней места для игры и ликованья нет.
Прав благородный ум, что некогда сказал:
В Ширазе мудрый нищ, ему признанья нет{226}.
Так много нищеты и слез видал Убайд,
Что в жизни для него очарованья нет.
* * *
Встречать зарю в кругу друзей с фиалом хорошо.
Рубаба{227} звук звенит в мозгу усталом хорошо.
Кружится ум, коль твой кумир с тобою рядом пьет, —
Искать утех в вине густом и алом хорошо.
С красавицей в ночном саду свиданья сладок час:
Ручей бежит, мерцает свет опалом, — хорошо!
Пей, друг, вино, гони печаль и мрака избегай, —
Бежать от тех, кто в сие глухом и вялом, хорошо.
Гармонию красы не раз я постигал во сне, —
Да будет мне и наяву хоть в малом хорошо!
Обмолвился Убайд стихом, нечаянно сложил.
Ответить на стихи стихом-кинжалом хорошо.
* * *
Время настало, и снова мы пьем, как хотим.
Пост, и молитву, и четки оставим другим.
Словно цветы — свои головы гуриям бросим,
Души красавицам стройным навек отдадим.
Пусть же ничтожные шейхи{228} твердят поученья,
Мы, поднеся им вина, болтовню прекратим.
Долго ли видеть еще проповедника рожу?
Долго ли будет нас мучить он взором своим?
Ох, надоело поститься и лишь по ночам
Скромною пищей питаться, немилой очам.
Вот и прошел рамазан{229}, и теперь ежедневно
Полную чашу вина подношу я к устам.
* * *
У моря скорби берегов не видно.
Нигде счастливых очагов не видно.
Нахлынуло и затопило горе.
Друзей, как звезд сквозь туч покров, не видно.
Скажи, куда покой земной девался?
Здесь в доме мира мирных снов не видно,
К чему твердынь искать несокрушимых?
Ни для одной из них основ не видно.
К чему искать сокровищницы блага?
Ключей ни от каких замков не видно.
Не избежать нам, смертным, гнева рока,
А отчего он так суров — не видно.
Благоволенья светлый дом разрушен,
Где верный и надежный кров — не видно.
Невежество — всесильный царь вселенной.
Различья умных от глупцов не видно.
Такие-то дела, Убайд… Спасенья
Ни от владык, ни от богов не видно.

Камал Худжанди Таджикский поэт ? — между 1390-1405

{230}

Газели

Сказал

— Луне назло твой лик пригож, — сказал? — Сказал!
А губы — слаще не найдешь, — сказал? — Сказал!
Ты для друзей — души дороже! Без тебя,
Как без души, — не проживешь! — сказал? — Сказал!
Любви своей от глаз чужих не утаив,
Я сам друзьям о ней — ну что ж? — сказал? — Сказал!
Что делать, если мой соперник хуже пса!
В сравненье с ним и пес хорош! — сказал? — Сказал!
О бессердечности твоей не говорил, — Молчал!
А стало невтерпеж — сказал? — Сказал!
— «Камал, — обиделась, — назвал меня своей»!
Уж если он такую ложь сказал, — сказал!

Прикажи отречься

От несравненной красоты я должен, по словам ханжи, отречься!
Пускай аллаха молит он, дабы помог ему от лжи отречься!
Сказал святоша: «Перестань валяться у ее дверей, рыдая!»
Не может нищий от мольбы — как на него ты ни брюзжи! — отречься.
Двоякого исхода ждет несчастный, в эту красоту влюбленный:
Его соперник умертвит иль вынудит от госпожи отречься!
Когда внезапный ветерок исходит от ее кудрей душистых,
На рот прелестный не смотри, от пылких взглядов положи отречься!
Все в кабачок ушли. Никто не внял твоим, достойный шейх, призывам!
Кого заставишь от вина, — возненавидев кутежи, — отречься?
Наставник подлинный не тот, кто скажет: «Воздержись, Камал, от пьянства!»
Коль истинный наставник ты — от воздержанья прикажи отречься.

Сначала посеять зерно

Еще не свершили мы дела, а жизнь завершить суждено.
Ко мне подойди, виночерпий, чье дело — хмельное вино.
Питьем из ключей животворных ты жаждущего напои.
Счастливой надеждою будет его бытие продлено.
Красавица, ты, как в столице — в сердцах, потерявших покой,
Живешь безмятежно! На царство ты здесь утвердилась давно.
С той самой поры, как предметом беседы избрал я тебя,
Рассудок со мной разлучился, и стало сознанье темно.
Увы, многоопытным старцам известна цена красоты.
Поэтому сердце плениться твоей красотою должно.
Тебе, непорочной, прелестной, избранника нужно под стать.
Его благородство сравниться с твоей чистотою должно.
Кто жаждет свиданья — сначала пусть в сердце взлелеет любовь.
Кто хочет колосьев — сначала пусть в поле посеет зерно.
Пора посрамленному Хызру покинуть бессмертья родник.
Родник моего красноречья — ему униженье одно!
И если Шираз почитали превыше Ходжентской земли —
При жизни Камала Ходженту снискать уваженье дано.

Будь осмотрителен

О кравчий, праздника хочу: веселья мне мила стезя.
В кабак дорогу я ищу: похмелья мне мила стезя.
Кто богу жаждет угодить — кабак влюбленным завещай,
Чем строить путникам приют, благочестиво лебезя.
Ханже в день Страшного суда не перейти через ручей,
А пьяница осилит мост над адской бездной, не скользя.
Проваливай, почтенный шейх, и на пропойцу слов не трать!
Я только с милой говорю да с чашей — всем другим дерзя.
Соперника я приобрел. Должно быть, город опустел!
На голой шахматной доске из пешки делают ферзя.
Старайся не спешить, Камал, при описанье губ и щек!
В столь щепетильном деле быть неосмотрительным — нельзя.
* * *
Тропою мужества, друзья, направимся назло сомненьям.
На щедрый дастархан{231} с вином молитвенную утварь сменим!
Весна и молодость теперь! Пора для радостей настала!
Дать бой когда, как не сейчас, — благословенным днем весенним?
Мы, винопийцы, отреклись от злого отреченья снова.
Ханжам урок преподадим без нетерпенья и с уменьем.
«Закон» и «вера» — звук пустой, — заменим звуком чанга сладким:
В живую воду превратим слова, подобные каменьям!
Наш хмель, не схож ли он с Лейли: неуловимого желаем,
Меджнуны в поисках бредут, гонимы страстным исступленьем…
Нам птицы с пиршества небес приносят вести о любимых.
Найдут ли постники приют, взбираясь к небу по ступеням?
Камал! Ты в книгах у святош видал божественное имя, —
Забудь! Не надо этих книг: и в грош мы ханжества не ценим!
* * *
Эта шумная улица кажется мне пустынной,
К самому себе я прикован здесь беспричинно.
Все брожу и мечтаю о милой своей отчизне.
О страна моя, родина! Вспомни заблудшего сына.
Если ты над собой не видал зарубежного неба,
Никогда не понять тебе, друг, и моей кручины.
Незнакомый язык… Непонятное пение птицы…
Здесь чужие дожди и чужая на обуви глина.
Сострадать не могли мы томлению чужеземца,
Ибо домом казалась любая родная долина.
Я чужой. Я брожу и мечтаю о родине милой.
О, чужбина, чужбина, чужбина, чужбина, чужбина!
* * *
Где солнце дневное проходит, там ночью — луна,
Где атом найдется — там солнца природа видна.
Привратник, уйди! Я — под сенью великой стены,
Светило придет — и свиданий придут времена.
Увидело солнце красавицы утренний лик, —
Теперь покрывало напрасно накинет она.
Сквозь щелку врываясь, ликующий луч говорит:
«С тобой не расстанусь!» И ты его гнать не должна.
Давно уже солнце за тучей волнистых волос:
Распутай скорее — мне света улыбка нужна!
Сказал ей Камал: «Голова закружилась, болит!»
Сказала: «Не надо при солнце гулять допьяна!»

Что за дар обольщенья сердец

Что за стан — кипарис, что за поступь — красы образец!
Что за рот, что за плод, что за мед, что за сахар, творец!
Что за мягкость и блеск, что за плен шелковистых кудрей
Что за дивная власть! Что за дар обольщенья сердец!
Что за ласковый друг! Что за мастер беседы вести!
Что за чуткость и ум! Что за дар утешенья сердец!
Что за прядь, что за мрак, что за крепкий аркан и силок!
Что за вор и хитрец! Что за дар похищенья сердец!
Что за взор! Что за губы и что за медовая речь!
Что за бедный больной, что за хворь, что за лекарь-мудрец!
Что за прелесть, Камал, что за пылкий восторг, что за страсть!
Что за звонкий ночной соловей! Что за чудный певец!
* * *
Я спросил: человек или ангел ты? Говорит: и то и другое.
Сахар ты или соль на пиру мечты? Говорит: и то и другое.
О, скажи мне — тростник или жемчуг ты драгоценный со дна морского?
Иль цветок, затмевающий все цветы? Говорит: и то и другое.
Я спросил: для того, кто тебя узрел, — это зеркало или месяц
Заблистали нежданно из темноты? Говорит: и то и другое.
Я спросил: что задумала втайне ты, — помутить ли мой бедный разум
Или сердце рассечь мечом красоты? Говорит: и то и другое.
Я сказал: ты — утраченная душа, где ее отыскать — не знаю.
Совесть сердца ты, взор ли самой правоты? Говорит: и то и другое.
Я взмолился: скажи, ты лишь обо мне, о Камале, столь мало знаешь
Иль совсем далека мирской суеты? Говорит: и то и другое.
* * *
О, беспокойство снова и снова!
Дерзкая шутка мира земною!
Где твоя жалость, ветреный идол?
Кто ты — не может выразить слово!
Камень не мог бы вытерпеть столько!
Нет, не знавал я в жизни такого.
Боль причиняешь, вновь покидаешь,
К прихотям резвым вечно готова.
Если умру я в горькой разлуке,
Ты и не вспомнишь смеха былого.
Слез моих жемчуг топчешь ногами.
«Что ж, — отвечаешь, — в этом дурного?»
О, не печалься, из-за Камала:
Быть одиноким — вовсе не ново!
* * *
Слезой кровавой плачу, на мир гляжу в упор…
Лицо твое исчезло, и нет луны с тех пор.
Твой облик — все, что в мире есть подлинно живого,
А прочее — рисунок и мертвенный узор.
Весна и полнолунье над улицей заветной,
Над прочими — безлунный чернеется простор.
О сладостной улыбке слова мои несладки:
Меж праздною мечтою и правдою раздор!
Кудрей твоих далеких я пью благоуханье,
Особенно сегодня, всему наперекор.
Я таю и бледнею, вздыхаю о Камале, —
Как будто бы жестокий услышал приговор.
* * *
До чего противна мысль о монахе-изувере!
Кравчий, дай мне позабыть о его пустом примере.
Зря твердит наставник мой об уме и благочестье.
Кто отрекся от любви — чужд и разуму и вере!
Нашей боли не поняв, он бессмысленно бранится.
То безумцем назовет, то разумным, — лицемеря.
Естество мое еще было глиной и водою,
А уж сердцем я погряз в глине у порога пери.
О сожженных мотыльках спросим красоты светильник.
Их печальную судьбу знает он, по крайней мере.
Из-за глаз твоих — мои кровью сердца изошли бы,
Но влюбленных мыслей рать заперла его преддверье.
Эй, Камал, беги любви, о красавицах не думай!
Страсть бесплодная сулит беспокойство и потери.

Отшельникам нас не понять

Отшельникам нас не понять. У них на уме — власяница.
Томленье влюбленных сердец им, постникам, даже не снится.
Ханжа, призывать не спеши отверженных в рай свой высокий!
Порог благородства души — превыше! С ним рай не сравнится.
Разгневанный старец меня из кельи прогнал. Ну и что же?
Иных — принужденье ведет, мне — милость в пути проводница.
Как жаль, что святые отцы не знают блаженства двойного:
За винною чашей сидеть и видеть прелестные лица.
Подобным каламу перстом, ханжа, не клейми мое слово!
Я пропил отрепья свои, а слово в тетради хранится.
Ватага бездумных гуляк сошлась для попойки совместной,
А старец в мечети стоит и, нас проклиная, бранится.
Швырнуть свое сердце к ногам любимой — хотелось Камалю,
И бросил! А в сердце опять все то же стремленье теснится.

Носир Бухорои Таджикский поэт XIV век

{232}

* * *
Беседа с другом на пиру — вот радостная цель,
Затем и льем вино в фиал, затем и нужен хмель.
Садится пламенный душой за пиршественный стол,
А вялый сердцем домосед спешит в свою постель.
Зачем нам коврик для молитв и четки для чего?
Зачем томить коня души — не ведаю досель!
Единобожье? Что за спор? На виселицу б тех,
Кто уши все про этот вздор нам прожужжал, как шмель.
Не удивляйтесь, что скорбит в чужом краю Носир:
Далеко друг, а без друзей унынье не везде ль?
* * *
И малого врага ничтожным не считай,
Чужой он или свой — разит из-за угла.
Как солнце, ясно то, что нам уже давно
Известно от отцов, чья мудрость изрекла:
«Не сделает того и длинное копье,
Что сделает порой короткая игла».
* * *
Храни достоинство свое повсюду, человек!
Не будь глупцом и хвастуном, величие губя.
Самовлюбленности беги, от чванства откажись,
Лишь справедливость и добро душою возлюбя.
Своей судьбой не дорожи превыше всех судеб
И ближнего не унижай, возвысив тем себя.

Бурханэддин Сиваси Туркменский поэт 1344–1398

{233}

Рубаи

* * *
Я прошу — дай прильнуть мне губами к губам!
От недугов моих это лучший бальзам.
О господь! За любовь мою адом караешь?
Дай к губам я прильну, — попрошу я и там!
* * *
Мое сердце — Меджнун, где ж Лейли мне найти?
Затопил я слезами к любимой пути.
Видишь, льются из самого сердца рекою —
Ты не воду, а кровь зачерпнула в горсти!
* * *
О владычица! Вся ты — букет алых роз.
Что могу я сказать, задыхаясь от слез?
Пусть возьмут твои губы из губ мою душу,
Лишь бы я, как цветы, на руках тебя нес!
* * *
За любовь к твоим родинкам ты не брани, —
Словно зерна миндальных орешков они.
Я изведал их сладость, коснувшись губами,
Что же большего можно желать в наши дни?
* * *
Быть мужами подвижники веры должны,
Быть в сраженьях мужчины, как неры{234}, должны.
Быть какими угодно правители могут,
Но являть благородства примеры должны.

Несими Азербайджанский поэт Ок. 1369—1417

{235}

Бахария

{236}

Наступила весна, и с лица Гюлизар приподнялась завеса теней.
Время терний минуло, в бутонах кусты, и сады с каждым днем зеленей.
И весенним огнем озарен, гулистан, как священный Синай, запылал.
Приходи, Моисей! Приходи и взгляни на огонь и сиянье ветвей!
Как уста, улыбнулись бутоны вокруг, и неслышно раскрылись цветы,
И в прекрасную розу с приходом весны снова бедный влюблен соловей.
Сколько разных цветов, сколько ярких цветов, но под утренним солнцем они,
Потеряв пестроту, все горят золотым отраженьем небесных лучей.
Напои меня, кравчий, весенним вином, я сребристую деву ищу!
Торжествует цветенье, но нет еще роз на ланитах любимой моей!
Ты послушай: в саду гиацинт и нарцисс шепчут нежно друг другу слова:
Гиацинт и нарцисс знают тайну одну, никому не расскажут о ней.
Если хочешь ты скрытые тайны узнать, если хочешь проникнуть в ничто,
Ароматы цветов пусть расскажут тебе о начале миров и вещей.
Если хочешь, о внемлющий, чтобы сейчас все на свете открылось тебе,
Ты, мелодию взяв, отыщи в глубине все законы движения в ней.
Если ты не немой, гиацинт, приходи, будем рады послушать тебя.
Ты откуда, великое слово, взялось? — расскажи, расскажи нам скорей.
Обратился наш мир в расцветающий рай, ходят райские гурии в нем,
Приоделись сады, и раскрылись вчера на деревьях десятки очей.
Ты доволен, что розы покрыли цветник, что жасмины вокруг разрослись?
Оцени этот миг, ибо все пропадет через пять торопящихся дней!
Пусть подобны дыханью Исуса слова, что изрек пред тобой Несими,
Все равно для тебя безразличны они — нету силы у веры твоей!

Газели

* * *
В меня вместятся оба мира, но в этот мир я не вмещусь:
Я суть, я не имею места — и в бытие я не вмещусь.
Все то, что было, есть и будет, — все воплощается во мне.
Не спрашивай! Иди за мною. Я в объясненья не вмещусь.
Вселенная — мой предвозвестник, мое начало — жизнь твоя, —
Узнай меня по этим знакам, но я и в знаки не вмещусь.
Предположеньем и сомненьем до истин не дошел никто;
Кто истину узнал, тот знает — в предположенья не вмещусь.
Поглубже загляни в мой образ и постарайся смысл понять, —
Являясь телом и душою, я в душу с телом не вмещусь.
Я жемчуг, в раковине скрытый. Я мост, ведущий в ад и в рай.
Так знайте, что с таким богатством я в лавки мира не вмещусь.
Я самый тайный клад всех кладов, я очевидность всех миров,
Я драгоценностей источник, — в моря и недра не вмещусь.
Хоть я велик и необъятен, но я Адам, я человек,
Я сотворение вселенной, — но в сотворенье не вмещусь.
Все времена и все века — я. Душа и мир — все это я!
Но разве никому не странно, что в них я тоже не вмещусь?
Я небосклон, я все планеты, и Ангел Откровенья я.
Держи язык свой за зубами, — и в твой язык я не вмещусь,
Я атом всех вещей, я солнце, я шесть сторон твоей земли.
Скорей смотри на ясный лик мой: я в эту ясность не вмещусь.
Я сразу сущность и характер, я сахар с розой пополам,
Я сам решенье с оправданьем, — в молчащий рот я не вмещусь.
Я дерево в огне, я камень, взобравшийся на небеса.
Ты пламенем моим любуйся, — я в это пламя не вмещусь.
Я сладкий сон, луна и солнце. Дыханье, душу я даю.
Но даже в душу и дыханье весь целиком я не вмещусь.
Старик — я в то же время молод, я лук с тугою тетивой,
Я власть, я вечное богатство, — но сам в века я не вмещусь.
Хотя сегодня Несими я, я хашимит{237} и корейшит{238},
Я меньше, чем моя же слава, — но я и в славу не вмещусь.
* * *
Все ярким солнцем твоего лица освещено,
Благоуханием твоих кудрей напоено.
Живую воду губ твоих я устыдился пить,
Как сахар, речь твоя сладка, пьяняща, как вино.
Что для себя могу просить я у небес, когда
Тебе богатство двух миров создателем дано.
Тому, кто б ножку захотел поцеловать твою,
Навек лишиться головы тотчас же суждено.
О том, чтоб мне счастливей стать, не стоит хлопотать:
С начала мира в жизни все аллахом решено.
К нам с колосящихся полей пусть долетит зефир,
Пусть будет все кругом его дыханием полно.
Тебя увидел Несими, красавица моя,
И божество с тех пор в моих зрачках отражено.
* * *
Мир не стоит, так пусть твои пройдут в движенье дни.
Мир блеском, мишурой покрыт — обманчивы они.
Не станет время ждать тебя, оно уйдет вперед.
О прозорливый, в этот мир поглубже загляни.
Богатство всей земли — тщета, пойми, о господин!
Все блага мира от себя с презреньем отними!
По если любишь — за нее, избранницу души,
Хоть палачу отдай себя, хоть сам себя казни!
О сердце, заблудилось ты во тьме ее волос.
Любовь, подумай обо мне, на утро ночь смени!
И если завершился мир твоею красотой,
Как Магомет, опять к луне свой палец протяни.
И если ты, как Моисей, встречаешься с огнем,
То светом чуда озарись и тайну объясни.
Ты в мире только на пять дней, но раз мужчина ты —
Ты корень мира, вырвав прочь, по-своему согни.
Да, Несими узнал теперь, что смерть к тебе пришла.
Скажи, Ширин, что мертв Фархад, потухли глаз огни.
* * *
Свечою лика твоего, как моль, душа опалена.
Волос твоих не увидав, не успокоится она.
Постигли вечность Хызр, Исус, — но, кроме них, ее постиг
И тот, кому прохлада губ, прекрасных губ твоих дана.
Стократ блажен, кто зорок был, кто прямо на небо смотрел, —
Увидел оба мира он, когда упала пелена.
Того не знает астроном, что ты мой лучший календарь:
Что от начала до конца вся жизнь в тебе отражена.
Простой отшельник не поймет, что ты божественный глагол,
В огне синайского куста ты откровенья купина.
Терплю разлуку я, как пост, — без сна, без хлеба, без воды.
Войду ль в Каабу для молитв? Или она затворена?
Соперник думает, что я тобою изгнан был навек, —
Невежда бредит наяву, когда ж очнется он от сна?
Перед твоею красотой немеет даже Несими,
Но и язык небес молчит — так красота твоя сильна!
* * *
Где ты, желанная моя? Ты душу мне зажгла! Где ты?
Ты свет очей, ты в двух мирах богатство мне дала! Где ты?
О ты, чья сладость губ вдвойне приятнее вина, — приди!
Тебя не видел я, мне кровь все сердце залила, — где ты?
О ты, как роза, нежный друг, с глазами, как нарцисс, — приди!
Ты мне разлукой, как шипом, все тело порвала! Где ты?
О, где спокойствие мое? О, где терпение мое?
Любовь разрушила покой, терпение сожгла, — где ты?
Я в щит тобою превращен, от стрел, упреков защищен.
С бровей и глаз ты до сих пор забрала не сняла. Где ты?
Я мотылек, но не могу сгореть от лика твоего!
Огонь мой, свет мой, я умру без света и тепла! Где ты?
Других друзей не надо мне, когда я от тебя вдали.
О ты, что красотой своей всех в мире превзошла, — где ты?
Где ты, земной и неземной, о, где ты, храбрый всадник мой?
Разлуки горькая стрела мне прямо в грудь вошла! Где ты?
Дал тайну бытия аллах в залог твоим кудрям. Скажи,
Мой ростовщик, ты никому залог не отдала? Где ты?
Ты мускус для своих волос себе в Татарии нашла,
Благоуханием кудрей меня ты в плен взяла? Где ты?
С рассветом посылай ко мне душистый запах кос твоих, —
Я в нетерпенье жду. Меня ты со свету сжила! Где ты?
Похмелье вечное мое, с тобой вдвоем на что нам рай?
Ты мой нектар, ты вручена мне с райского стола! Где ты?
Со всеми дивами вражду затеял я из-за тебя.
Ты мне границею была, ты крепостью была. Где ты?
Сегодня будет Несими властителем своей любви!
О ты, что счастье и любовь одна мне дать смогла, — где ты?

Ассар Тебризи Азербайджанский поэт ?—1390

{239}

Отрывок из поэмы «Мехр и Муштари»

Обращение Муштари к освещающему мир солнцу

Подобно молнии, разящей взор,
Подняло солнце меч над шапкой гор,
И в небе вспыхнул семицветный флаг.
Увидя в том особый добрый знак,
Упала Муштари{240} тогда на землю
И молвила: «О царь царей, мне внемли!
На троне сидя, шах морей и стран, —
Ты водишь в небе звездный караван.
Вселенную — хоть и не видит глаз —
По кругу движет быстро твой указ.
Ты свет даешь ученым всем на свете.
Дух, вызванный тобой, велик и светел.
Рубин тобою создан и сапфир.
Ты щедростью своей пленяешь мир.
Твоею милостью всегда казна —
Как соты медом — золотом полна.
К подножьям гор, на их груди покоясь,
Подвязываешь яхонтовый пояс.
Когда бы не лучей твоих волна,
Была бы вечно темною луна.
Ищу любовь средь ночи и средь дня!
Найди песчинку в мире — это я!
Когда ты золотишь холмов ланиты,
С высот своих и на меня взгляни ты!
Ты, солнце, — Мехр. И Мехр — любимый мой,
Для вас готова жертвовать собой.
Как смелые наездницы — мечты,
Из Сирии в Китай летаешь ты.
Мехр, согревающий тела и души,
Ко мне яви свое великодушье:
Проникни к Мехру в золотой чертог!
А если через дверь пройти не смог, —
Лучи свои поднять ты можешь выше
И в дом его проникнешь через крышу.
И, если в доме будет он один,
Стократ коснись его, мой господин!
Скажи ему, что девушка одна
Из-за любви с душой разлучена,
Влюбленная, в слезах, скорбя о многом,
Пути не зная, бродит по дорогам.
Сменяют караулы день и ночь,
Свою печаль не в силах превозмочь.
Как тень любви, она бредет —
Бредет, и падает, и вновь встает,
И Мехра ищет, вопреки всем бедам, —
Но путь к нему, как прежде, ей неведом».

Рабгузи Узбекский поэт Конец XIII — начало XIV века

{241}

Весна

Солнце мира вступило в созвездие Овна — в Хамаль,
Растопило и льды и снега. И бывала зима ль?
Солнце, солнце идет! Оживает земная краса,
По земле расстилает рисунки рассвета февраль.
Веет утренний ветер, — со всех четырех он сторон! —
И олени несутся в степную открытую даль.
Если облако плачет — под ним вырастают цветы,
Талы машут руками, как будто им облака жаль.
И над чашей тюльпана поет, опьянев, соловей,
И к полету зовет, пролетая над миром, журавль.
Горностаи и белки резвятся близ важных подруг,
Лебединые крылья взрезают озерную сталь.
Попугай, обучающий горлинок чтенью стихов,
С пня-минбара{242} кричит день и ночь как испытанный враль.
А земля — вся в цветах, словно вешнее небо в звездах,
А на сердце поэта предвестница счастья — печаль.
Большеглазые гурии с неба к тебе прилетят,
Если ты, Рабгузи, о весне свою сложишь газаль.

Четверостишие

О ветер! Повей, побеги, посмотри
На цветок и на облако в блеске зари.
О пери! Позволь посидеть мне с тобой
И сиянием сердце мое одари.

Хорезми Узбекский поэт XIV век

{243}

Из «Книги любви»

Первое письмо

Мир, потрясенный чудом красоты,
Пал перед войском прелести твоей!
С тобой в сравненье гурия смугла,
Луна Новруза — лук твоих бровей.
Мой слух — Фархад, слова твои — Ширин.
Твой чудный взгляд — кашмирский чародей.
Приличествует родинка щеке,
Твое подножье — голове моей.
О, если б верным ты была верна!
Душа сгорает от твоих речей…
Твои глаза — нарцисса лепестки —
Пронзают грудь, как лезвия мечей.
Ты станом — кипарис. Твои уста —
Цвет аргавана, нет, еще красней!
Чем для меня запретней твой гранат,
Тем жар любви в крови моей сильней!
Китай, Кашмир тобой изумлены.
Сражает льва стрела твоих очей.
Твоей улыбкой сахар пристыжен,
Терзает гурий неба зависть к ней.
Твоя краса затмила семь миров,
Пыль пред тобой целует сонм царей!
В серьге твоей горит звезда Зухра,
Планеты — стража у твоих дверей.
Ты в царстве красоты — султан, о джан{244}!
Ты вся — душа! О нет, — души милей!
Не смейся! Гурии сойдут с ума,
Увидев зубы, жемчуга белей!
Все девы рая в множестве своем
Не стоят завитка твоих кудрей.
Мне без тебя не нужен горний рай, —
Он без тебя геенны мне страшней!
Вся кровь из сердца хлынет через край,
Ковсара чистый замутит ручей…
Нет человеку жизни без тебя!
Жизнь без тебя не стоит двух грошей.
Твой рот подобен Хызровым дырам,
Твоя нога Каабы мне святей.
Дай целовать ее! Бессмертье дай,
Хотя б ценою тысячи смертей!
О, боже! Как ты страшно хороша!
На небе солнца не было светлей.
Я — Хорезми, твой раб, изныл в цепях
Несчастнейшей, тягчайшей из страстей.
* * *
Дай, виночерпий, чистого вина!
Пусть гости пьют, не грех — коль допьяна
Промчится вереница долгих лет.
От смерти никому пощады нет.
Путем терпенья думал я пойти,
Но нет терпенья мне на том пути!

Второе письмо

Снеси привет, рассветный ветерок,
Той, что свой кубок делит со звездой!
Той, у ворот которой, словно раб,
Стоит на страже месяц молодой!
Снеси привет ограбившей меня,
Навек отнявшей сон мой и покой!
Тон, что затмила солнце, — так она
Одарена безмерно красотой!
Той, что от темени до пальцев ног
Сияет, как поток воды живой!
О ты, что райской яблони стройней,
Удел раба объят могильной тьмой.
Ты, чья улыбка — жизнь, у чьих дверей
Огонь волны Ковсара золотой!
Твои глаза — разбойники. А ты
Сама их посылаешь на разбой!
В твоих устах — увы! — так много лжи, —
Зачем так много лжи тебе одной?
«Он умирает!» — молви обо мне,
Над кровлей бедняка склонись луной!
Ты на цветок, увядший от тоски,
Дохни животворяющей весной!
Дай осушить рубиновый фиал,
Верни страдальца к радости земной!
Но кто приближен шахом красоты,
Отмечен тот счастливою судьбой.
Твоя улыбка счастью знак дает,
Гнездо любви — Ирем{245} цветущий твой.
Ты прелестью завоевала мир,
Будь справедлива! Сжалься надо мной!
Мой шах! За твой привет, за добрый взгляд
Всей жизни заплатил бы я ценой!
Я верен был, пока хватало сил, —
Слуг верных ценит государь любой.
Жизнь без тебя мне — смерть. Моя душа
В разлуке ссохлась, словно мех пустой.
В разлуке мы. Но к сердцу твоему
Пусть не приблизится никто другой!
Я только близости твоей прошу!
Пусть ночь длинна, вернется свет дневной…
Найдя тебя, я жизнь в тебе найду —
Мой рай земной, услад небесный рой!
Спит сном глубоким счастье Хорезми, —
О, разбуди! Взойди над ним зарей!
* * *
Дай чашу Джама, кравчий, поскорей,
Залей вином огонь тоски моей!
До звезд небесных скорбь моя дошла,
Разлука с милой сердце мне сожгла.
Путем терпенья думал я пойти, —
Но нет терпенья мне на том пути!

Третье письмо

О светоч мира! Красота твоя,
Как сад Эдема, пышно расцвела.
Своим дыханьем, как пророк Иса,
Умерших воскрешать бы ты могла.
Рубин померк, взглянув на твой рубин,
И роза ворот свой разорвала.
Увидев солнце твоего лица,
В смятенье на ущерб луна пошла.
Мир озарен твоею красотой,
Она — творцу предвечному хвала!
Я от кудрей твоих сошел с ума.
Ты пламенем очей меня сожгла.
За родинку твою, за поцелуй —
Бессмертие душа бы отдала!
Так сотни шахов получили мат,
Чуть кисею с лица ты подняла
И локоны — убежище сердец —
Игривою рукою отвела.
Ты — роза, а соперники — шипы.
О, если бы ты без шипов была!
Ты сладкой речью разум в плен взяла,
В глухое рабство сердце увела…
Я в голос твой влюблен. Его струя
В моих газелях звучно потекла.
Не отвергай меня! Не обрекай
Блуждать в пустыне горестей и зла!
Внемли, что молвит Мухаммед-ходжа, —
Послушай повесть про его дела:
«Газель Турана, мой тиран, о джан!
Не скрыть мне боль душевных ран, о джан!
Я истомился в западне любви,
Я смертной мукой обуян, о джан!
В том нет души, кто не отдаст души,
Чтоб увидать вдали твой стан, о джан!
Не ведали подобной красоты
Ни Индостан и ни Оман{246}, о джан!
Увы, за кровь не платит никому
Влюбленного казнивший хан, о джан!
Ведь обреченных душ, таких, как я,
Несметен в мире караван, о джан!
От клятвы: «Больше жизни я люблю», —
Свидетель бог, далек обман, о джан!
Но гибнет Хорезми, — смолк соловей,
В снегу холодном гулистан, о джан!»
* * *
Друг виночерпий! С чашею приди,
Меня в чертог смятенья приводи!
Я образ милой в духе отражу,
От плена плоти дух освобожу.
Путем терпенья думал я пойти,
Но нет терпенья мне на том пути!

Дурбек Узбекский поэт Конец XIV — начало XV века

{247}

Из поэмы «Юсуф и Зулейха»

Придворные вельможи госпожи,
Придя, спросили: «Зулейха, скажи,
Правдив ли слух — мы верить не могли,
Что ты в раба влюбилась, как Лейли!
Ущерб своей ты чести нанесла!
Худая слава о тебе пошла!»
«Уж если здесь вы, — как я ни плоха, —
Вы гости мне! — сказала Зулейха.—
Вы — добрые советчики, друзья,
Живите в счастье вы! Несчастна я!
Со мною проведите этот день,
От сердца отгоните горя тень».
И гости чинно, вслед за Зулейхой,
Вошли в прохладный внутренний покой,
Где трапеза дневная их ждала.
Всем женщинам хозяйка раздала
Ножи и яблоки своих садов
И молвила: «Отведайте плодов!»
Кормилице ж велела: «Поспеши
К Юсуфу, о наставница души!
Пусть пальму стана и нарциссы глаз
Увидят все, сидящие у нас».
Когда Юсуф правдивый — мир ему! —
Вошел в чертог, как яркий луч во тьму,
Свет полдня пред лицом его померк,
Сердца всех женщин в горе он поверг.
И не могли они ни глаз отвесть
От юноши, ни слова произнесть.
Все, разрезая яблоки, вокруг
Порезали ножами пальцы рук,
И, кровью обливаяся, — взгляни! —
Как мертвые, попадали они.
Очнувшись, видят: от крови мокры
Одежды их, подушки и ковры.
Понуря головы, они тогда
Заплакали от горького стыда,
Так говоря: «Умрем подле тебя!
Ты розой счастья стала, полюбя.
Тебя, невежды, упрекали мы…
Ты видела, чем сами стали мы!»
И Зулейха открыла дверь словам:
«Хоть не пришлось сгорать любовью вам,
Как мне, но сразу вы упали с ног.
А жизнь моя вся — мук сплошной поток!
Палит и жжет мне душу огнь любви,
Объявший твердь и сушу огнь любви —
От рыбы, мир несущий на спине, —
И до звезды, плывущей в вышине, —
Нить и основу в ткани бытия
Связующий! И вот — любовь моя».

Ованес Тлкуранци Армянский поэт XIV–XV века

{248}

Песня любви

В сиянии сидела ты.
Подобной солнцу красоты:
Похожа на прекрасный сад,
Где роз и лилий аромат
Цветы лучистые струят.
Твой взор — как гладь морских валов,
А брови — сумрак облаков;
Меж тонких губ ряды зубов
Блестят, как нити жемчугов.
Монахи, встретившись с тобой,
О книге позабыв святой,
Дрожат всем телом в летний зной,
Зима ж им кажется весной.
С тобой вступить могу ль я в спор?
Любовью твердь ты плавишь гор,
Ты крепостей крушишь затвор.
Ты скалы мчишь в морской простор.
Безумец бедный, Ованес!
Ты пел златой ковчег чудес{249},
Чтоб, по суду благих небес,
Червь тело грыз, а душу — бес!

Не убей меня любовью

Ты пышный цветник, ты, как роза, горда.
Глаза — морей опьяненных вода.
Грудь — сад плодовый. Скрыться куда?
Ты грозный судья, и жду я суда.
Любовь, не убей меня,
Не будь палачом!
Сильнее креста твоя благодать,
Я сил не найду с тобой совладать.
Земля ты иль пламя? Рядом сядь.
Я болен — и вот здоров я опять.
Любовь, не убей меня,
Не будь палачом!
И стыд позабыт. Священник, монах,
И вам не спастись — настигнет впотьмах,
Нарушит ваш сон любовь. Где же страх?
Смеется, злословит народ, — все прах.
Любовь, не убей меня,
Не будь палачом!
О, ты молоко, и миндаль, и мед.
Пускай острый шип глаза разорвет
Тому, кто тебя не чтит. О, разлет
Бровей! Кипарис, пронзающий свод.
Любовь, не убей меня,
Не будь палачом!
Как бабочка, опален я огнем,
Ты солнечный лик, пылающий днем.
Когда остаюсь с тобой вдвоем,
Дрожу, и смятенье в сердце моем.
Любовь, не убей меня,
Не будь палачом!
Я светлый твой лоб сравню со звездой.
Шамам{250} — твоя грудь, Эдем золотой,
О, яблоки щек, коль сахар со мной,
То и на Миср{251} махну я рукой.
Любовь, не убей меня,
Не будь палачом!
За твой поцелуй отдам
Хорасан, Абаш{252} и Дели, Йемен, Индостан.
Цена твоих кос — Китай и Яздан,
Стамбул и Хата — все обилье стран.
О Тлкуранци, все сказал ты пока,
Ведь ум твой легче крыла мотылька!

К смерти

Лишь о тебе помыслю, смерть, в душе тоска.
Всего ты горче, пред тобой — желчь не горька!
Ты горче горького! Лишь ты к себе близка!
Пусть горче ад: в него влечет твоя рука!
Ты мстишь Адамовым сынам, ведешь их в ад;
Ты — наказанье за грехи, за райский сад.
Давида с Моисеем ты берешь подряд;
Взят Авраам, и Исаак под землю взят;
Тобой низвергнут Константин и Тиридат.
Тебя и тысячи врагов не устрашат.
Шесть панцирей надень, их все твой дрот пробьет:
В тюрьму всех бросишь и скалой завалишь вход.
Ты — тот орел безмернокрыл, чей мощен лет,
И волочит концами крыл он весь народ.
Блажен, кого в добре найдет его черед,
Но схваченных во зле — в огонь твой взмах метнет!
О, Тлкуранский Ованес! Ты учишь всех,
И семь десятков лет ты сам ласкаешь грех!

Лик твой — солнце

Лик твой — солнце, и не мудрено,
Что тобою все озарено.
Любишь иль не любишь — все равно
От любви мне гибнуть суждено.
Только что стояла здесь скала,
Ты прошла — взглянула и сожгла.
Гибнем, но не замечаем зла
Мы, чьи души сожжены дотла.
Женщины иной, тебе под стать,
Не могла родить другая мать,
Взор твой излучает благодать,
Божья на лице твоем печать.
Лоб твой ослепляет белизной,
Губы — словно лепестки весной.
С чем сравнить мне лик твой неземной?
Ты подобна лишь себе одной!
Я сгораю; больше нету сил,
Я за то страдаю, что грешил.
Страшной казнью бог меня казнил:
Он тебя из праха сотворил.
Плачу я — безумный Ованес,
Я сгораю, мой покой исчез.
Ты — огонь мой, ты — мое страданье,
Кара, посланная мне с небес!

Встретил я красавицу нежданно

Встретил я красавицу нежданно.
Глянув на пылавшие уста,
Замер я и рухнул бездыханно,
Понял: без нее земля пуста.
Я такое увидал впервые.
Очи, словно волны голубые,
Волосы, как нити золотые,
Брови — ночи зимней чернота.
Светел мир ее лишь благодатью,
Я пленен ее лицом и статью.
Душу за нее готов отдать я,
Столь она прекрасна и чиста.
И когда мы встретились глазами,
Как свечу, меня спалило пламя.
Обезумев, я на месте замер,
Ибо понял: я ей — не чета.
Ованес, не стоило влюбляться.
Наши дни недолго в мире длятся,
Чаще вспоминай, чтоб исцеляться,
Что не вечна в мире красота.
* * *
Земля подобна раю стала
По мановению творца,
Чьей благодати нет конца,
Чьей благодати нет начала.
Коснулась божия рука
Листа, и ветви, и цветка,
В горах замерзшая река
Оттаяла и зажурчала.
Идут коровы со двора,
Пастись в лугах пришла пора.
Резвится, пляшет детвора,
Как ей по возрасту пристало.
Юнцы влюбленные стоят,
Вослед красавицам глядят,
Но те не ловят жаркий взгляд,
Не смотрят на кого попало.
Вернулись птицы в свой приют
И хлопотливо гнезда вьют,
И, завершая тяжкий труд,
Они поют свои хоралы.
Вновь прилетели в отчий край
И соловей и попугай,
И, превращая землю в рай,
Их песнопенье зазвучало.
Простор лугов и склоны гор
Покрыл затейливый узор —
Раскинулся цветов ковер,
И вся земля возликовала.
Расцвел нарцисс, как добрый знак,
Короной возгордился мак,
И орхидея белый стяг
Ввысь подняла и засняла.
Вот тубероза средь лилей
Стоит, других цветов мудрей,
Поскольку мудростью своей
Больных проказой исцеляла.
Расцвел весь мир, как вешний сад,
И всяк живущий в мире рад,
Все господа благодарят:
Его глагол — всему начало.
Не счесть его благих щедрот,
И зреет всякий сладкий плод,
Обилье вишен ветку гнет,
Склонясь, она к земле припала.
Кизила ягоды горят,
Каштаны зрелые висят,
И соком налился гранат,
И зреют груши небывало.
И словно поздняя трава,
Желтеет на ветвях айва,
Отяжелели дерева,
И много персиков опало.
Но сходит все в краях земных,
И вот в садах полупустых
Нет абрикосов золотых,
И фиников, и яблок мало.
Куда ни глянь — пустеет сад,
Но дозревает виноград,
Чья сладость слаще всех услад
В раю Адама искушала.
Поднесший виноград к устам,
Из рая изгнан был Адам,
Но сладость винограда нам
Блаженство рая даровала.
И вот уже сады пусты.
Где нынче листья, где цветы?
Былой не видно красоты,
Листва пожухла и опала.
Страдают птицы без вины,
Что в дальний край лететь должны.
Не всем дождаться им весны,
Чтоб снова все начать сначала.
А осень оставляет нам
Сады — как опустелый храм,
Они подобны старикам:
Что отцвело, того не стало.

Коль не было б мужей…

Коль не было б мужей, что, грешных, нас
Предостеречь хотят Святым писаньем,
Смерть и без них была бы всякий раз
Остереженьем и напоминаньем.
Дотянется до всех ее рука,
До полководца и до властелина,
До богатея и до бедняка.
Ты схимник или царь — ей все едино.
Я видел покорителей земли,
Но ведал я: их слава быстротечна,
И в час назначенный они ушли,
Взяв лишь одну сажень земли навечно.
И тот, кто тело холил много лет,
Тот, кто себя умащивал до лоска,
Ушел навечно, и его скелет
Лежит в могиле на подгнивших досках.
Я видел многих богачей скупых,
В чьи сундуки текли златые реки,
Но даже им всего два золотых
В дорогу дали, положив на веки.
Твердил владыка: «Есмь я Соломон!»
Была блестящей жизнь его и длинной,
Но эта жизнь окончилась, и он
Стал под землею пищей муравьиной.
Не одного я видел удальца,
Теперь они давно лежат в могилах,
И даже муравья согнать с лица,
Ходившие на львов, они не в силах.
Красивы, юны были женихи,
Невесты были стройны и невинны.
Краса поблекла их, и пауки
В гробах забытых свили паутины.
Единый в мире властвует закон:
Все, что на свет родится, — умирает.
И если ты рассудком наделен,
Тебе об этом помнить не мешает.

Мкртич Нагаш Армянский поэт 1393—70-е годы XV века

{253}

Суета мира

О братья, в мире все дела — сон и обман!
Где господа, князья, царя, султан и хан?
Строй крепость, город, иль дворец, иль бранный стан
Все ж будет под землей приют навеки дан.
Разумен будь, Нагаш{254}, презри грехов дурман,
Не верь, что сбережешь добро: оно — туман;
Стрелами полный, смерть для всех несет колчан,
Всем будет под землей приют навеки дан.
Мир вероломен, он добра нам не сулит;
Веселье длится день, потом вновь скорбь и стыд.
Не верь же миру, он всегда обман таит,
Он обещает, но дает лишь желчь обид.
Тех, обещая им покой, всю жизнь томит;
Тех, обещав богатство им, нуждой язвит, —
И счастье предлагает всем, ах, лишь на вид,
Уводит в море нас, где бездн злой зев раскрыт.
Проходят дни; вдруг смертный день наводит страх,
И света солнца ты лишен, несчастен, наг.
Ах, отроки! Ваш будет лик — истлевший прах,
Пройдете вы, как летний сон в ночных мечтах.
Знай, раб, что и твоя любовь — лишь тень во днях.
Не возлюбляй же ты мирских минутных благ.
Не собирай земных богатств, с огнем в очах:
Одет и сыт? Доволен будь! Иное — прах!
Трудись и доброе твори, бедняк Нагаш!
Свои заветы чти: другим пример ты дашь!
Поток греха тебя, пловца, унес, — куда ж?
И, благ ища, стал не добра, но зла ты страж!

О жадности

От века и до наших дней любому злу в судьбе земной
Тупая жадность — лишь она — была единственной виной.
У жадного и бога нет, апостол говорит святой{255},
Того он бога признает, под чьей находится пятой.
Он — хищный волк. Его закон: людскую кровь пускать рекой.
Он пьет, но кровью никогда не насыщается людской.
Хоть и богат и властен он, но по природе он такой:
Всех обездолить норовит, все захватить своей рукой.
Все, все — и драка, и тоска, и зависть, и ночной разбой,
Проделки шайки воровской, — все из-за жадности людской.
Клятвопреступники, лжецы, кричащие наперебой,
От веры отошли святой, — все из-за жадности людской.
Один болтается в петле, другой сидит в тюрьме сырой,
А те пропали с головой, — все из-за жадности людской,
Цари садятся на копей, цари воюют меж собой,
Гоня покорных на убой, — все из-за жадности людской.
Чтоб увести народы в плен, проходят вихрем над страной,
Ровняют города с землей — все из-за жадности людской.
Один поднялся на отца, братоубийцей стал другой,
У них святое под ногой, — все из-за жадности людской.
В католикосы лезет всяк, кто в беззаконии герой,
Пролез в епископы иной, — все из-за жадности людской.
С епископом развратник пьет — и властью наделен мирской
За мзду монетой золотой, — все из-за жадности людской.
Архимандритов новых рой во всем плетется за толпой,
В прилавок превратив налой, — все из-за жадности людской.
Монахи, бросив монастырь, по селам шляются толпой:
Забудь молитвы! Песни пой, — все из-за жадности людской,
А иереи — за дубье! Тот — с окровавленной щекой,
А тот — с припухнувшей губой, — все из-за жадности людской.
Нагаш, ты — пленник суеты, следи всечасно за собой;
Немало этого добра и ты имеешь, как любой.

Странник

— Я умоляю: слово «странник»
Ты всякий раз не повторяй.
В чужом краю скорбит изгнанник,
Хоть этот край кому-то рай.
Несчастный странник, словно птица,
Которой к стае не прибиться,
Пока она не возвратится
В свой отчий, в свой любимый край.
— Не убивайся, бедный странник,
Минуют тяжкие года,
Не навсегда твое изгнанье,
Не навсегда твоя беда.
Молись, господь тебе поможет,
На родину вернет, быть может,
Чтоб ты забыл по воле божьей
Чужие эти города.
— Я всех молю о состраданье,
Шепчу: «О боже, пощади!»
Чернее самого изгнанья
Лишь сердце у меня в груди.
И от былых воспоминаний
Лишь множатся мои страданья,
И стеснено мое дыханье,
И нет просвета впереди!
— Не причитай, не плачь, изгнанник,
Не победишь слезами зло.
На свете ни одно страданье
От причитаний не прошло.
От громогласного стенанья
Не исполняются желанья,
И никого еще рыданье
В родимый край не привело!
— Изгнаннику повсюду горе,
С бедой смирился он давно.
Он никогда ни с кем не спорит,
Ему надежды не дано.
В толпе чужих он горе прячет,
Для них он ничего не значит.
Кровавыми слезами плачет,
Все перед ним черным-черно!
— Увы, родимого предела
Для смертных нету под луной,
Мы странники на свете белом,
Не на земле наш дом родной.
Но так живи в своем изгнанье,
Чтобы за все твои деянья
Ты новых не обрел страданий
В отчизне нашей неземной.

Плач об умерших

Счел господь нас достойными кары,
Тяжки божьей десницы удары.
Смерть забыла — кто юный, кто старый,
Полыхают повсюду пожары.
Ах, как жаль, что пришло это горе, —
Разлученным не свидеться вскоре.
Гибнут гоноши, тонут, как в море,
Стынут слезы у женщин во взоре.
Ангел смерти мечом своим длинным
Сносит головы жертвам невинным,
А они, как цветы по долинам…
Стонет мать над загубленным сыном.
Кто опишет несчастия эти?
Худших зол не бывало на свете,
На порогах родительских дети
За ничто погибают в расцвете.
Войте, жалуйтесь: днесь и вовеки
Надо зло умертвить в человеке,
Плачут горы, деревья и реки,
Мудрецы на земле, что калеки.
Пали воины — цвет молодежи,
Те, кого обожали до дрожи,
Те, чьи брови на арки похожи,
Огнеглазые в куртках из кожи.
И диаконы, что ежечасно
Пели богу хвалу сладкогласно,
Смерть вкусили. Роптанье напрасно,
Лишь в могиле лежать безопасно.
Страшный суд совершается ныне,
Но заступника нет и в помине…
Черный ангел уносится в дыме
С новобрачными, а не седыми.
Некий юноша, шедший на муку,
Плакал, с жизнью предвидя разлуку,
Был бы рад он хоть слову, хоть звуку,
Но никто не подал ему руку.
И сказал он: «Тоска меня гложет,
Смерть состарить до срока не может,
Я — зеленая ветка, — быть может,
Кто нибудь уцелеть мне поможет.
Мне не в пору могила-темница,
Сто забот в моем сердце теснится,
Сто желаний запретных толпится,
Лучше б дома мне в щелку забиться!»
И к отцу он воззвал: «Ради бога,
Помоги мне прожить хоть немного,
Мне неведома жизни дорога,
Злая смерть сторожит у порога!»
Горько молвил отец: «Вот беда-то, —
Ни скотины на выкуп, ни злата;
Мог себя запродать я когда-то,
Но за старца дадут небогато».
И подобно другим обреченным,
Сын свалился на землю со стоном:
Вспомнил детство, свечу пред амвоном,
Вспомнил солнце, что было зеленым…
И глаза его скорбь угасила,
И исчезла из рук его сила,
И лицо словно маска застыло,
Неизбежною стала могила.
Тут и молвил он: «Отче и братья,
Лишь молитвы могу с собой взять я,
Умоляйте же все без изъятья,
Чтоб господь растворил мне объятья».
А потом, отдышавшись немного.
Стал просить он служителей бога;
«Помолитесь и вы, чтоб дорога
Довела до господня порога!»
Я епископ Нагаш, раб единой,
Видел сам все страданья Мердина,
Слышал сам его жителей стоны,
Шел сквозь город в печаль погруженный.
По большому армянскому счету,
Год стоит у нас девятисотый.
Приказал я молиться причету,
Позабыл про иные заботы.
Пожалей наших мертвых, Мария,
Шлю мольбы от зари до зари я,
Рай открой им, спаси их от змия,
Лишь молиться мы можем, Мария!

Аракел Багишеци Армянский поэт XIV–XV века

{256}

Песня о розе и соловье

[6]

Песню изумительную вы услышите сейчас, —
И телу и душе она готовит радость в нас.
Я буду славить соловья, чей так приятен глас,
И розу, чей цветной убор так сладостен для глаз.
Так молвит розе соловей: «Влечешь меня лишь ты!
Знай: я тебя люблю: ты — храм любви и красоты!
Должна в тебя войти любовь святая с высоты;
Твоей любовью расцветут по всей земле цветы».
Так молвит роза соловью: «О дивный соловей!
Как счастлива, в душе моей, я от твоих речей;
Но ты летаешь высоко, — я вечно средь полей:
Я слить могу ль свою любовь с любовью твоей?»
Так молвит розе соловей: «Внемли, что я пою.
Чтоб сердце поняло твое до дна любовь мою,
Я, красоту твою ценя, с небес росу пролью;
С моей любовью ты сольешь тогда любовь свою».
Так молвит роза соловью и это говорит:
«Боюсь, что молния с небес ко мне с росой слетит,
Что яркость лепестков моих то пламя опалит,
И станет насмех всем цветам мой искаженный вид».
Так молвил розе соловей: «Хочу я тучей стать,
От солнечных лучей тебя я буду защищать,
И с нежностью в палящий день навесом оттенять,
И сладостной своей росой, в часы зари, питать».
Так молвит роза соловью и это говорит:
«Мне страшно, я боюсь, что гром из тучи загремит.
Что лепестки мои, гремя, всех красок он лишит,
И станет насмех всем цветам мой искаженный вид».
Так молвил розе соловей: «Я солнцем стать могу,
Свой заревой, свой нежный свет я для тебя зажгу,
Я красок тысячу твоих любовно сберегу,
И честью всех других цветов ты станешь на лугу».
Так молвит роза соловью: «Так хрупок мой наряд!
Рассветные часы меня пугают и палят;
Боюсь я солнечных лучей: они меня пронзят,
И упадут все лепестки на луг, за рядом ряд».
Так молвит розе соловей, и так поет певец:
«Достойна ты! Ты всем цветам — прекраснейший венец;
Что я любовью опьянен, признаюсь наконец!
Тебя зеленой навсегда да сохранит творец!»
Так молвит роза соловью в ответ на песнь певца:
«Твой нежен голос, веселишь ты всех людей сердца,
И песнь на тысячу ладов ты строишь без конца,
Ты — честь и ты — краса всех птиц, по милости творца!»
Так молвит розе соловей: «Ты всех лекарство зол;
Кто болен, исцеленье тот в любви к тебе обрел;
Кто страждет и еще к тебе за благом не пришел,
Томим раскаяньем, что он спасенья не нашел».
Так молвит роза соловью: «О дивный соловей!
Откуда песнь твоя, что всех певучей и сильней?
Я в умиленье от твоих властительных речей.
Наверно, равного тебе нет во вселенной всей».
Так молвит розе соловей: «Есть царь, что надо мной,
Дарует всем цветам дары он щедрою рукой.
И если жаждешь ты узреть его перед собой,
Прославлена в века веков ты будешь всей землей!»
Так молвит роза соловью: «Я завистью полна!
Служить ему — тебе судьба бесценная дана!
Да, если осыпал тебя он милостью сполна,
Понятно мне, я почему томилась здесь одна!»
Так молвит розе соловей, и вот его ответ:
«Когда всем сердцем примешь ты мой радостный обет,
Тебя, и телом и душой, прославит целый свет,
И, как рабы, все будут чтить твой непорочный цвет».
Так молвит роза соловью: «Спеши мне все открыть!
Я вся желанием горю твои слова испить.
Что есть на сердце, ничего не должен ты таить,
Когда любовию меня ты хочешь покорить!»
Так молвит розе соловей: «Несу благую весть:
Рабою быть царя — твоя достойнейшая честь!
Начнут тебя превозносить все птицы, сколько есть,
И песен про тебя спою я столько, что не счесть!»
Так молвит роза соловью: «Тебя благодарю;
Служить желаю всей душой подобному царю,
Но пред величием его я радостью горю.
Чем я пленю его и что ему я подарю?»
Так молвит розе соловей: «Тебе я бодрость дам.
Узнай, что снизойти к тебе сей царь желает сам.
Ты, в радости безмерной, верь божественным мечтам,
Затем что будешь ты его нерукотворный храм!»
Тот соловей, краса всех птиц, — архангел Гавриил,
И богоматерь — роза та, святее всех святых,
И царь тот — Иисус Христос, владыка вышних сил.
В бессмертной розе воплотясь, он к людям нисходил.
Все это, полн земных грехов, писал я, Аракел;
Так соловья и розу я, как только мог, воспел,
А Гавриила в соловье изобразить хотел,
Марию — в розе, и Христа — в царе, как я умел.
И всех молю я ныне, кто мои стихи прочтет,
И всех, кто на веселый лад иль нежный их споет,
Да богу имя он мое в молитве назовет,
И за молитву ту господь к нему да низойдет.

Аракел Сюнеци Армянский поэт Ок. 1350—1425

{257}

Молитва

1
Горы в цветах — волшебный цвет,
Как фимиам, цветов привет;
Так ярко льешь ты славы свет,
Белей тебя и снега нет.
2
Дух мирры ты, ты дух цветов,
Ты слаще всех земных медов.
Ты розы куст, что без шипов,
Любви побег, что цвесть готов.
3
Живой, узрев твою красу,
Как лилия, я расцвету,
Зажгусь огнем я, весь в свету,
Паду без чувств я в пустоту.
4
Заря любви и благодать,
Позволь в уста поцеловать.
Где будешь ты благоухать,
Хочу тебя сопровождать.
5
И дайте в дом внести вина,
Пусть будет песнь любви дана,
Ведь слезы льет душа до дна,
Возлюбленным умилена.
6
Любовью полн, меня лобзай,
Хотя б одно лобзанье дай,
Чтобы душе открылся рай,
Вино груди твоей вливай.
7
Меня белит, как горы снег,
С тех пор как я — причастник нег,
Душа моя, ликуй вовек.
Роса бежит с открытых век.
8
Не знают сна мои глаза,
Как грянула любви гроза.
Я землю ем, как хлеб, грызя,
Водою служит мне слеза.
9
О, только в сад я твой вошел,
Как древо там твое нашел.
Вкусив плоды, я в нем обрел
Усладу дум средь дальних зол.
10
Пошли, о нард, пошли шафран,
В нем аромат священный дан,
Чтоб я был светом осиян
И вечно б был ты духом пьян.
11
Рыскучий зверь, в полях брожу
И все цветка не нахожу.
Пускай твой лик я услежу,
Чтоб душу умирить свою.
12
Томлюсь я ночь, и сна мне нет,
Спокойствия пропал и след.
Владеет мной безумный бред,
Я страстью поли к тебе, о свет.
13
Уединен и замкнут сад,
Где ты цветешь среди оград,
О дивный лик, я сотни крат
Твоим лобзаньям был бы рад.
14
Хоть обхожу я белый свет,
Котлом киплю в теченье лет.
Тобою полн, небесный свет,
И все любви исхода нет.
15
Что пламенем, я весь сожжен,
Тоской к тебе изнеможен.
Пускай потоп опять решен, —
Огня залить не в силах он.
16
Шумя огнем, велит мне страсть
Лобзаний тех изведать власть.
О, дай к груди твоей припасть,
Где молока и меда сласть.
17
Щедрот твоих мы все хотим,
Раскрыв сердца, мы все стоим, —
Когда ж себя мы предадим
Лобзаниям живым твоим?
18
Я жертвой стал любви меча,
Расплавился я, как свеча,
Я изнемог, цветку крича:
«Возьми любовь, что горяча!»
19
Эдемскую взрывая тишь,
Зову: «Меня ль любви лишишь?
Ты к славе слав еще взлетишь,
Коль страсть мою ты утолишь».

Из «Адамовой книги» Об убранстве прародителей и рая (Из гл. II)

Как описать мне прелесть рая?
Не может быть прекрасней края.
Как солнце и луна сверкая,
Цветок там каждый расцветал.
Лицо Адамово лучилось,
В нем отражалась божья милость,
Оно сверкало и светилось,
И райский свет на нем играл.
Оно сияньем озарялось,
В нем солнце так преображалось,
Что солнцем и лицо казалось,
И свет бессмертия блистал.
Адам, сияньем осененный,
Был неземным ростком зеленым.
Он был цветком новорожденным,
Он свет бессмертья источал.
Своим блаженством восхищенный,
Душой и мыслью просветленный,
Как на свету алмаз граненый,
Сияньем божьим он сиял.
Под сенью райского предела
Сливался свет души и тела,
Душа сияньем пламенела,
И свет сей тело озарял.
Над ним господь был вездесущий,
Под ним шумели рая кущи,
Глядел Адам на мир цветущий
И божью милость восславлял.
Благоуханную обитель
Оглядывал наш прародитель,
Он, опьяненный райский житель,
Благие запахи вдыхал.
Он любовался этим краем,
Он пел, он упивался раем.
Что сам он был неувядаем,
Наш прародитель понимал.
Он к божьей славе приобщался,
Любви сияньем упивался,
Восторг его из сердца рвался
И благодарностью звучал.
Сияли чудным озареньем
Творец и тот, кто был твореньем.
Над каждой тварью и растеньем
Дух целомудрия витал.
Цветы, казалось, пламенели,
И сонмы ангельские пели,
Они пьянили и пьянели,
Сливаясь в радостный хорал.
И, может, божеская милость
В том благодатно проявилась,
Что самому Адаму мнилось:
И он сиянье излучал.
Сомненьем поздним не тревожим,
Адам на бога был похожим,
И, будучи подобьем божьим,
В себе он бога ощущал.

Плач о неизбежной кончине, о пути души и борьбе ее со злыми духами (Из гл. V)

Не избежать и мне сего удела:
Душа моя отринется от тела
И пустится в тот страшный, без предела
Далекий путь неведомо куда.
Обступят душу сонмы бесов разных,
Ужасных сутью, ликом безобразных,
Еще страшней сомнений тех опасных,
Что бесы мне внушали иногда.
Душа моя окажется в их власти,
Сулящей ей лишь беды и напасти,
И душу раздерут мою на части,
Чтоб ей пропасть, исчезнуть без следа.
Те бесы с адской злобою во взгляде,
Начнут огонь вздувать и крючья ладить,
Кружиться станут спереди и сзади,
Повсюду — слева, справа — вот беда!
В том мире тесном, мире помрачневшем
Придется худо душам отлетевшим,
Стыдом отягощенным, многогрешным,
Не ждавшим в жизни Страшного суда.
И, проявив бесовское старанье,
Припомнят бесы все мои деянья
И станут мне готовить наказанье,
Для коего и брошен я сюда.
Но перед тем как дьявол завладеет
Моей душой, как телом Моисея,
Быть может, скажет ангел, мрак рассея:
«Господь его прощает навсегда!»

Хакики Джаханшах Кара-Коюнлу Туркменский поэт XV век

{258}

* * *
Ей, что сердце мне разбила равнодушьем, ей — привет!
Ей, кому я верен буду до скончанья дней, — привет!
Страсть — любви, смиренье — жизни, мужество — разлуке злой!
Ей, меня в упор сразившей стрелами бровей, — привет!
Будет милая царица вечно мной повелевать,
Ей, свободы не дающей от своих цепей, — привет!
Вновь весна ковер зеленый расстелила на лугах,
Ей, чья красота затмила все цветы полей, — привет!
Я — гуляка беззаботный, виночерпий мой — она,
Ей, что в чашу наливает мне вино полней, — привет!
Хакики любимой верен, от нее вдали скорбит,
Ей, с кем встретиться однажды стоит жизни всей, — привет

Рубаи

Любовью я обжегся в первый раз.
Ах, кто меня тогда от смерти спас?
Мне лучше бы в огне любви погибнуть,
Чем в пламени тоски гореть сейчас!
* * *
Милость, явленная богом, красоте всегда важна.
Красоте для совершенства родинка всего нужна!
В ослеплении когда-то я с луной тебя равнял,
Я — прозрел, с твоим сияньем не сравнится и луна!
Тот себя зовет счастливым, кто богатством наделен,
Но, с тобой сливая душу, счастье я познал сполна!
Я б хотел увидеть Хызра, чтоб испить твои уста,
Без тебя вода в колодцах не прозрачна, не вкусна!
Бедный дервиш, я склоняю голову к ногам твоим,
Что мне все владыки мира, — мной владеешь ты одна!
Лишь надеждою на встречу я разлуку превозмог,
Суфию безмерность горя в испытание дана!
Твоего вкусить блаженства я всевышнего молю,
До краев наполни чашу, что осушена до дна!
Всех влюбленных поразила стройность стана твоего,
Кипарис, — они сказали, — вот кому под стать оно!
Розу губ твоих душистых воспевает Хакики,
Понимая, как прекрасна речь его звучать должна!
* * *
Стройней твоего кипарисного стана не видел,
Алей твоих щек — на лужайке тюльпана не видел,
Тревога моя о тебе лишь и ныне и присно,
Любимой, что столь же всегда мне желанна, — не видел.
О чем еще думать, тоскуя в разлуке с тобою?
Другой, исцеляющей все мои раны, — не видел.
Любовь завлекла меня в глубь океана, в пучину.
Тонул я, и берег за дымкой тумана не видел.
Твоя красота стала зеркалом светлого сердца,
В его отраженье и тени обмана не видел.
Душистей кудрей твоих мускус Хотана едва ли!
Чтоб так же душою прекрасна была ты, — не видел.
Цепями волос ты к себе приковала навеки,
Путей избавленья от власти тирана не видел.
Лишился покоя и сна из-за глаз твоих черных,
Тебя умолявших, как я, покаянно, — не видел.
Листал Хакики, словно книгу, и страны и годы,
Красавиц, подобных тебе, без изъяна, — не видел!

Саккаки Узбекский поэт Первая половина XV века

{259}

Газели

* * *
Каждый день ко мне приходит от царя любви посол,
Царь душе моей вещает: «Встреться же с послом моим!»
Сотней тысяч испытаний взгляд твой может наказать,
Кровь мою он проливает, ставши палачом моим.
Грозное твое веленье исполняется, о царь!
Будь же нелицеприятным, праведным судьей моим.
Ведь лицо твое — как роза, я рыдаю соловьем.
Шепчешь ты: «Зачем так плачешь, бедный, пред лицом моим?»
Меч ресниц твоих и стрелы убивают Саккаки.
О красавица, ты станешь сладостным концом моим!
* * *
Ты мне душу растрепала, словно прядь своих волос,
Ты дыханьем опалила сердце мне огнем любви.
Прядь волос твоих — крылатый огнедышащий дракон,
Стережет он клад заветный во дворце святом любви.
Окажи благодеянье, милостива будь ко мне,
Не разрушь в несчастном сердце бирюзовый дом любви.
Пожалей раба, царица, я — как нищий пред тобой,
Надо мной ты в небе держишь молнию и гром любви.
Все пойми! Проникни взглядом мудрым в сердце Саккаки.
Бог у мира отнял разум, стал и я рабом любви.

Атаи Узбекский поэт Первая половина XV века

{260}

Газели

* * *
Ханша прелести! Лица от нас не прячь!
Утоли того, кто голоден и зряч!
Где спасусь от власти взора твоего?
Погубил меня смеющийся палач.
Сбрось зеленый свой бутоновый покров,
В цветнике играй с бутонами в суймач{261}!
Хвастать вздумала фиалка пред тобой, —
Ветерок встрепал, согнул ее — хоть плачь!
Если хочешь целый мир в себя влюбить, —
Распахни пред алой розой темный плащ!
Атаи газельим взором полонен,
Чьи бы взоры ни манили, — он незряч!
* * *
Улыбнулась ты из облачных пелен, —
Хор красавиц расступился, пристыжен.
Томной прелестью горят твои глаза, —
Их беседами цветник твой оживлен.
Сладкий рот — ларец рубинов — сторожить
Встали родинки — индусы — с двух сторон.
Стала роза похваляться пред тобой, —
Замолчать велел ей ветер, возмущен.
Как стрела, пробил мне сердце быстрый взор, —
Наконечником я в душу уязвлен.
Пусть душа с тобой в разлуке умерла, —
Той стрелой твоей я к жизни пригвожден.
Атаи ни хлеб не нужен, ни вино:
Жизнью он, с тобой в разлуке, пресыщен!
* * *
Солнце, месяц — твой лик? О моя госпожа, — отвечай.
Сахар, мед — твой язык? О моя госпожа, — отвечай.
Ты ли краешком глаз посылаешь мне взоры тайком,
Иль то корень души подсекли два ножа, — отвечай.
В душу веет восток, от волос твоих амбру неся,
Иль то савский удод{262} прилетел с рубежа, — отвечай.
Черный глянец волос твоих блещет всю ночь надо мной,
Иль то ворон кружит, с кипарисом дружа, — отвечай.
О, поведай мне правду о горестных стонах моих!
Не дрожат ли от них твои псы-сторожа, — отвечай.
Как бы мог я забыть о рубиново-сладких губах.
Что ж мне — душу сгубить? Сточит пусть ее ржа? — отвечай.
О султанша прекрасных! Спроси: «Чем живет Атаи?»
Грех ли нищим помочь, богу щедрых служа, — отвечай.
* * *
Эту светлую пери, что здесь над водой склонена,
Я бы выпил до дна, — так она благодати полна!
Скажешь: гурия рая сошла — Салсабиля{263} черпнуть,
Скажешь: плечи ее обнимает Ковсара волна.
Рук не моет в воде — не запятнана их чистота:
В мир неся чистоту, моет воду руками она.
Убедились глаза в правоте стародавней молвы,
Будто дев водяных высылает порой глубина.
Увидал Атаи эти брови — михрабы твои, —
С той поры у него и молитва в михрабах — одна!
* * *
Виночерпий, дай чашу! Нам роза сверкнула, нежна,
Пьян нарцисс, и волна соловьиного гула нежна.
Под шатром кипариса мне горлинка сладко поет,
Иль бутыль по-арабски «куль-куль» затянула, нежна?
Если амбру волос ветерок по щекам распустил —
То на розу из роз тень от тени вспорхнула, нежна.
Упаси тебя бог наклониться над чашей с вином,
Чтобы роза вина к розе щек не прильнула, неявна!
От жестокой любви, верно, умерло б сто Атаи!
Жизнь твоя, о мой шах, жизнь мне в душу вдохнула, нежна!
* * *
Мы в обители роз розовее лицом не видали.
Губы — сахар; такого в Египте самом не видали.
В Чин{264}-Мачине{265}, в Хотане{266} — таких убивающих взоров,
Злой турчанки такой мы нигде — присягнем — не видали.
Мы пришли любоваться прославленной стройностью стана, —
Горе видели ночью, а стана и днем не видали!
Есть красавиц немало, узбечка, и в нашем народе, —
Мы же равных тебе нн в своем, ни в чужом не видали.
Сребротелая, с сердцем стальным! Полюбив тебя, понял:
Мир — булатный клинок, состраданья мы в нем не видали.
Говорят: «И красавицам свойственна верность!» Не спорю.
Только что ж мы ее — хоть слыхали о том — не видали?
Скажут: «Речь Атаи — это жемчуг, единственный в мире!»
Но, увы, столько слез мы и в лоне морском не видали!
* * *
Век бы в горестном сердце твой образ я нес, госпожа.
Пусть вовек для меня неприступный утес — госпожа.
Как мне быть? Господин мой единственный — сердце мое.
А оно — неизменно — слуга твоих кос, госпожа.
Зло бранишь ты меня — за тебя умиленно молюсь:
Что влюбленному жала разгневанных ос, госпожа!
Мне — твоим стать рабом? Недостоин я чести такой:
Лишь до клички собаки твоей я дорос, госпожа!
Атаи не прогонит соперник от милых дверей:
Разве нищему страшен залаявший пес, госпожа!
* * *
Госпожа! Похитив сердце, исчезаешь ты — зачем?
Рубежи немилосердья преступаешь ты — зачем?
Дарят смех твои рубины всем соперникам моим.
Мне ж рубиновые раны растравляешь ты — зачем?
Много лет в бутыли сердца я храню вино любви,
Ту бутыль кремнем насмешки разбиваешь ты — зачем?
Рот свой крошечный при людях рукавом не закрывай!
То, чего и так не видно, закрываешь ты — зачем?
Атаи! Отвеял ветер кудри милой от земли, —
К той земле, пустой и черной, припадаешь ты — зачем?
* * *
Будь прославлено небо! Лицо твое вижу опять.
Слушать речи твои — словно жемчуг аденский{267} низать.
Нет ни черных бровей у луны, ни сияющих глаз, —
Можно ль пери мою со слепым небосводом равнять?
Сам извечный творец, оделяя весь мир красотой,
Наложил на тебя совершенных творений печать.
Жарок соболь для плеч. Горностаевой их белизне
Лишь бобровая нежность кудрей твоих черных под стать.
О, подруга луны! Разлучил нас крутящийся свод,
И звезде Атаи — против милой звезды не стоять!
* * *
Красотой от мук целиться, — тем живу!
Петь, когда любимой спится, — тем живу!
То коралл, то жемчуг тайный лью из глаз,
С розой роз губами слиться, — тем живу!
По ночам спадают слезы — чаще звезд;
Глаз двузвездьем озариться, — тем живу!
Отлетев, как мяч, от сети кос твоих,
К ним в тоске опять стремиться, — тем живу!
Этот нищий просит милости твоей,
Пред султаншей преклониться, — тем живу!
Этот раб сто раз в печали умирал.
Раз бы в радости родиться, — тем живу!
Атаи болел разлукой сотни раз.
Раз бы встречей излечиться, — тем живу!

Лутфи Узбекский поэт 1366/67—1465/66

{268}

Газели

* * *
Что же станет с душой, если слез и страданья не будет,
Если спутница-грусть разделять ожиданья не будет?
Эта жизнь мне на что, если жить с луноликой в разлуке?
Год и век ни к чему, если мига свиданья не будет.
Разлученное с ней, сердце высохнет, выгорит, свянет,
Если вздохов благих, причитанья, рыданья не будет.
Не вини красоту, что, прельщая, терзает и ранит,
Кто ей предан навек, тот просить подаянья не будет.
Может смерть подойти, прежде чем я откроюсь любимой,
Злей обиды такой, тяжелей испытанья не будет.
Если краешком глаз на безумца не взглянет плутовка,
Тот надеждой пустой отвечать на признанье не будет.
Горе сгубит Лутфи, несчастливца застав одиноким,
Если образ ее он хранить и в изгнанье не будет.
* * *
Птица души устремилась туда, где она,
Сколько б обид ни творила мне дева-весна.
Если она не верна мне, то что же… пускай.
В мире лукавом и жизнь никому не верпа.
«Дам я тебе наслажденье», — раз она молвила мне.
Но не любовью, а снова горечью доля полна.
Больше терпеть я не в силах, кровь да падет на нее,
Но осужденной за это нежная быть не должна.
Лика ее отраженьем светится стих у Лутфи,
Так соловьиному пенью розой лишь прелесть дана.
* * *
Нежные! Взглядами нас невзначай одаряя, пройти не спешите!
Нищего чарами глаз с падишахом равняя, пройти не спешите!
Хоть и прольете вы кровь дервишей, что сидят при дороге, —
В горький мой час мимо нас, красотой ослепляя, пройти не спешите!
Не презирайте! Все в мире мгновенно, так пусть же я стану
Прахом для вас! Вы, конями мой прах попирая, пройти не спешите!
Если умру и безвестные руки меня похоронят, —
Остановитесь хоть раз над могилой, вздыхая, пройти не спешите!
Дайте Лутфи от сокровища вашего долю заката!
Прелести юной алмаз от него не скрывая, пройти не спешите!
* * *
Сердце мое, виночерпий, трепещет от боли давно.
Чашу вина поднеси мне, чтоб горе забыло оно!
Если в вине заблестят отраженья сияющих рук,
Станет серебряной влагой пурпурное это вино.
Лжет на меня мухтасиб{269}, и моих он не ценит услуг, —
Низкой душе оставаться навеки в грязи суждено.
Пусть эта чаша уста целовала, царица, твои,
Горечь и ревность я выпью сегодня, чтоб высохло дно.
Поймано локоном, смотрит на родинку сердце Лутфи, —
Крепок силок, и не вырваться птичке, нашедш