Не каждый день мир выстраивается в стихотворение (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


Уоллес Стивенс «Не каждый день мир выстраивается в стихотворение» Стихи и афоризмы

Вступительная статья

Говоря о Стивенсе, непременно вспоминают его многолетнюю службу в страховом бизнесе, притом на солидных должностях: начальника отдела рекламаций, а затем вице-президента Хартфордской страховой компании. Дескать, вот поэт, всю жизнь носивший маску добропорядочного служащего, скрывавший свой поэтический темперамент за обличьем заурядного буржуа. Вот привычка, ставшая второй натурой; недаром и в его поэзии мы находим целую колоду разнообразных масок, которые «остраняют» лирические признания, отчуждают их от автора. Мы говорим прежде всего о названиях стихотворений Стивенса, таких, как «Человек с больным горлом», «Печали Дона Йоста», «Питер Пигва за клавикордами», «Прилично одетый мужчина с бородой», «Le Monocle de Mon Oncle» («Монокль моего дядюшки») и так далее.

Первый сборник Уоллеса Стивенса «Фисгармония» (1923) поразил читателя своей странностью. Он как будто выламывался из любой традиции — неоромантической, реалистической — или из новой только рождающейся традиции англо-американского модернизма Паунда и Элиота. Нужно было хорошо вчитаться, вчувствоваться в стихи Стивенса, чтобы осознать их укорененность в поэзии английского романтизма, прежде всего Вордсворта, Кольриджа, Шелли и Китса, их преемственность по отношению к американской традиции Эмерсона и Уитмена. Особенно интересна связь между Уитменом и Стивенсом.

Эгоцентризм Уолта Уитмена, его упорное настаиванье на равновеликости поэта и мира находило, как представляется, сильный отклик в душе Стивенса. Но там, где Уитмен с полной уверенностью в своем праве пишет: «Славлю себя и сам себя воспеваю», Стивенс как будто бы тоже заканчивает свое стихотворение на высокой мажорной ноте: «Я миром был, в котором я ступал; / Все исходило от меня. Таков / Я был — непостижимый и простой», — а потом, подумав, озаглавливает стихотворение так: «Вечер во дворце Хуна». Тем самым полностью подрывая смысл сказанного. Кто такой этот Хун, владелец дворца? Не родня ли Кубла Хану, построившему, как известно, свой царственный чертог в Занаду, как о том повествует очнувшийся от опиумного сна Кольридж? Другими словами, не приснилось ли это все поэту? Еще проще: не бредит ли автор?

И так всегда. Стоит Стивенсу увлечься, воспарить, как тотчас, опомнившись, он сам одергивает себя, иронически переосмысляя свой порыв. Вот еще одна комическая маска — женевский доктор, который, встав лицом к лицу с океаном, «…трепета не испытал / Пред этим явным бешенством стихий». И тут же автор добавляет:

И все-таки его пытливый ум
Был сбит с резьбы упорством и числом
Косноязычных варварских валов.
Столпы и купола его ума,
Внезапно треснув, рухнули в потоп.
Профессор высморкнулся и вздохнул.

«Я царь — я раб — я червь — я бог!» Стивенс чувствует оба плеча весов. Он торжествует поражение человека в схватке со стихиями мира.

Закончилась битва с солнцем,
И плоть моя, старая лошадь,
Уже ничего не помнит.
Печали Дона Йоста

Ирония не мешает романтической струе в стихах Стивенса. Как считают критики, большое влияние на него оказал самый романтический из «проклятых поэтов», Жюль Лафорг (1860–1887). Единственные изданные при жизни книги Лафорга называются «Жалобы» и «Подражание государыне нашей Луне».

Перечитывание первой книги Стивенса убеждает: именно на эти жалобы и подражания настроена его «Фисгармония». В отличие от Лафорга, поэта целиком лунного, у Стивенса мы видим некое динамическое состязание, «перетягивание» Солнца и Луны, но все же с явным перевесом Луны, лишь она — вдохновительница и матерь его Музы.

У Лафорга — это Богоматерь Вечеров, которой он жалуется:

Фу, солнечный экстаз! Природа, право слово.
Ты лимфатических и пошлых сил полна.
Но солнце скроется — и вот уже волна
Лиловых сумерек меня лелеет снова,
         Как ангела больного:
         О Богоматерь Вечеров…[1]

У Стивенса «Богоматерь Вечеров», Луна, также ассоциируется со святой Марией.

Когда усталым вечером ноябрьским
Она скользит своим лучом по веткам,
Едва касаясь неподвижных веток,
Когда распятый бледный Иисус
Нам предстает так близко — и Мария,
Чуть тронутая инеем, таится
В пещерке из увядших палых листьев,
Когда меж туч сиянье золотое
На миг дарит иллюзию тепла
И сладостные сны приносит спящим…
Луна — мать пафоса и состраданья.
Объяснение Луны

Лафорг в стихотворении «Эпикуреец»:

Я счастлив задарма! Блажен, кто создает
Себе при жизни рай, на случай, если тот.
Который в небесах — вранье и небылица
(Чему, признаюсь вам, не стал бы я дивиться)[2].

Стивенс в своих записных книжках: «Когда теряется вера в Бога, поэзия занимает ее место — искупительницы жизни».

Сочетая в одно пафос и иронию, гармонизируя их, Стивенс — гений нюансировки, равного которому нет во всей американской поэзии. Его влияние на таких крупных поэтов следующих поколений, как Элизабет Бишоп, Джеймс Меррилл, Джон Эшбери, — основополагающее. Один из лучших современных поэтов США, Чарльз Симик, на вопрос журналиста, кому он первому показывает новое стихотворение, отвечал: «Я его показываю Эмили Дикинсон и Уоллесу Стивенсу».

Стихи

Похороны Розенблюма

Несчастный старый Розенблюм усоп,
И тысячи носильщиков несут,
Впечатывая шаг —
Аж гром в ушах! —
Его достойный гроб.
Итак,
Они несут иссохший труп,
Обезображенный грехом,
На темный холм.
Гремит их слитный шаг.
Да, Розенблюм усоп!
Носильщики несут его на холм
И дальше, прямиком
На небо тащат
Неуклюжий гроб.
По деревянным трапам в пустоту,
Наследники мирской тщеты,
Обид и злоб,
Они несут,
Шагая в небо, темный гроб.
На них тюрбанов короба
И меховые сапоги,
Чем выше, тем мороз лютей,
По пустоте
Гремят шаги.
Медь дребезжит,
И дудок вой
Звенит в ушах.
По небу нескончаемой тропой
Идут — гремит их шаг.
Туда, где вечный разнобой
У слов с судьбой,
Где бедный Розенблюм
Преобразится в ветер верховой
И стихотворный шум.

Гомункул и la belle étoile

Вот над Бискайской бухтой заморгала
Зеленая вечерняя звезда —
Заветный светоч пьяниц, вдов, поэтов
И леди, собирающихся замуж.
От этого свеченья рыбки в море
Упруго изгибаются, как ветки,
И мчатся врассыпную — вверх и вниз,
Направо и налево.
Свет этот направляет мысли пьяниц,
Надежды вдов и грезы юных леди,
Скольженье рыб,
Фантазию поэтов.
И то же изумрудное свеченье
Философов чарует, оставляя
Им лишь одно бездумное желанье —
Купаться и купаться в лунном свете.
При этом тешась тайною надеждой,
Что могут возвратиться к умным мыслям
В любой момент тишайшей этой ночи
И насладиться перед сном раздумьем:
Не выгодней ли это, чем потеть
В тяжелых одеяниях магистров,
Сосредоточиваться на пупке
И наголо брить голову и тело?
Быть может, истина, в конце концов,
Не тот летучий, изможденный призрак,
А соблазнительная красота —
Вся страсть и обещанье плодородья,
Которая одна смогла б явить
В сиянье этих звезд над побережьем
При помощи простых и зримых слов —
То, что они так долго, тщетно ищут?
Воистину сей свет благоприятен
Познавшим сокровенного Платона,
Как изумруд, который исцеляет
Тревогу сердца и смятенье мысли.

Анатомия скуки

Мы происходим из земли. Земля
Нас родила — в числе других последствий
Распутства своего. Она и мы
Одной природы. Значит, и она,
Как мы, стареет, и бредет к концу,
И умирает так же, как и мы.
Чем краше листопадная пора,
Тем громче ветер кличет нас и тем
Острей в душе уколы холодов.
Над пустотой небес другая высь
Видна — еще пустынней и страшней.
А тело обнаженное бежит
Навстречу солнцу и находит в нем
И нежность, и утеху, и печаль;
А вслед спешат другие — принести
Свои фантазии на пир затей
И звуки с музыкою тел смешать
В неистовом стремлении к иным
Причудливым и новым чудесам.
Да будет так. Но тот простор и свет,
В которых сердцу ласка и обман,
Струятся с самых страшных и пустых
Небес. Дух видит это и скорбит.

Обычные женщины

Они собрались — кто их звал? —
Из чадных лет на яркий свет,
На звон гитар
Они пришли в дворцовый зал.
От беспросветной прозы дней,
От маяты на луч звезды
Они пришли,
Сбежав от скуки и нужды.
А здесь — мерцает бархат лож
И струны дзинь, и тинь-тинь-тинь,
И лунный луч
Сквозь шторы цедится, тягуч.
И платьев их прохладный шелк
Едва шуршал и не мешал
Устам шептать
Свой невозможный мадригал,
Когда с балкона, очи вздев,
Они в зенит на алфавит
Зверей и птиц
Смотрели сквозь узор дерев.
И разбирали по складам,
Что суждено, что быть должно,
Тирли-ли-о! —
Сквозь ночи яркое стекло.
А худощавый музыкант,
Кудряв и юн, играл, игрун,
Как заводной,
И не щадил ни душ, ни струн.
В прическах башенных сверкал
То пышный бант, то бриллиант,
Как жар костра,
И волновались веера.
И пылкий шепот уши жег,
И тусклый взгляд просил наград
У смуглых рук,
И плыли пятна свеч вокруг.
Они собрались — кто их звал? —
Из чадных лет на яркий свет,
На звон гитар
Они пришли в дворцовый зал.

Афоризмы

Передать ощущение свежести и яркости жизни — достойная задача для поэта. Дидактическая цель оправдывает себя в уме учителя, философская цель — в уме философа. Дело не в том, что одна цель оправдана так же, как другая, а в том, что цель бывает чистой или нечистой. Ставить перед собой чистую цель — задача чистой поэзии.


Шелковые одеяния поэзии извлечены из червей.


Когда теряется вера в Бога, поэзия занимает ее место — искупительницы жизни.


Поэзия — форма меланхолии. Или скорее меланхолия — одна из «autres choses solatieuses»[3].


Жизнь не может быть основана на принципе, потому что она по своей природе основана на инстинкте. Но и принцип всегда в наличии; жизнь — это непрестанная борьба между принципом и инстинктом.


Важна вера, а не Бог.


В жизни нет ничего, кроме того, что вы думаете о ней.


В жизни нет ничего прекрасного, кроме самой жизни.


Сентиментальность — это промашка чувства.


Окончательная вера — это вера в выдумку, про которую ты знаешь, что она выдумка, потому что ничего иного в мире нет. Самая великолепная истина та, про которую знаешь, что она выдумана, и сознательно в нее веришь.


Разум разрушает, поэт должен строить.


Жить в мире, но вне обыкновенных представлений о мире.


То, что описывает поэт, суть символы его самого или его разных «я».


Стихотворение должно быть чем-то большим, чем умственная концепция. Оно должно быть откровением природы. Концепции искусственны, ощущения сущностны. (У меня нет убеждений, у меня есть только нервы.)


Не каждый день мир выстраивается в стихотворение.


Поэт глядит на мир почти так же, как он глядит на женщину.


Может быть, более ценно приводить в ярость философов, чем шагать с ними в ногу.


Я не думаю, что нужно настаивать на нормальности поэта, да, к слову сказать, кого-либо иного.


Поэзия — это преодоление бедности и изменчивости мира, зла и смерти. Это усовершенствование мира, удовлетворение, обретенное в непоправимой убогости жизни.


Meine Seele muss Prachtung haben[4].


Бог есть символ чего-то, что может принимать и другие формы, например, форму высокой поэзии.


Если разум — зал, в котором мысль — некий говорящий голос, это должен быть чужой голос.


Каждому оригинальному художнику нужно иметь мужество оставаться дилетантом.


Романтизм в поэзии все равно что декоративное в живописи.


Великое стихотворение — это освобождение от реальности.


Литература основывается не на жизни, а на предположениях относительно жизни, в числе которых и данное предположение.


Романтик — первая фаза сумасшествия (в необидном смысле).


Поэт — это бог. Вернее, юный поэт — бог, старый поэт — бездомный бродяга.


Поэтическое ви́дение жизни шире, чем любое стихотворение; понимание этого — начало понимания самого духа поэзии.


Жизнь интересна; помимо этого, в ней ничего нет.


В конце концов, воображаемый мир полностью лишен интереса.


Не стоит тратить время на то, чтобы быть современным, — есть много куда более важных дел.


Человек, задающий вопросы, стремится достигнуть такой точки, когда больше не нужно задавать вопросы.


Легче копировать, чем думать, — отсюда мода.


Кроме того, сообщество оригиналов уже не сообщество.


Поэзия есть исцеление разума.


Нет ничего более неприемлемого для американской литературы, чем ее английские истоки, ведь у американцев другая, не английская восприимчивость.


Поэзия — реакция на ежедневную потребность привести мир в порядок.


От стихотворения не требуется, чтобы оно имело смысл; у большинства вещей в природе его нет.


Новизна (а не новинка) — может быть, высшая индивидуальная ценность в поэзии. Даже показушная новизна новой поэзии имеет свою ценность.


Достоинство в поэтах так же утомительно, как и в прочих людях.


Искусство намного шире, чем область прекрасного.


Слабость сюрреализма в том, что он выдумывает, а не открывает. Сказать, что устрица играет на аккордеоне, — значит что-то выдумать, а не открыть.


Великий источник поэзии заключен не в другой поэзии, а в прозе, в реальности. Но требуется поэт, чтобы открыть поэзию в прозе.

Примечания

1

Перевод Е. Комиссаровой.

(обратно)

2

Перевод Е. Баевской.

(обратно)

3

Другие утешительные вещи (ст.-франц.).

(обратно)

4

Моя душа должна быть величавой (нем.).

(обратно)

Оглавление

  • Вступительная статья
  • Стихи
  •   Похороны Розенблюма
  •   Гомункул и la belle étoile
  •   Анатомия скуки
  •   Обычные женщины
  • Афоризмы