КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно  

Глубокие мотивы: повести (fb2)


Настройки текста:



Станислав Родионов

― ШЕСТАЯ ЖЕНЩИНА ―

Пилотка чудом держалась на вершине замысловатой причёски. Стюардесса коснулась её тыльной стороной ладони, словно убеждаясь, тут ли она ещё, достала из сумки зеркальце и рассеянно глянула в него — косметика и волосы были безупречны. Спрятав зеркало, она взяла двумя пальцами чашку кофе и отщипнула ложечкой кусочек торта. Она уже знала, что парень, который смотрел на неё в очереди, сядет за этот столик.

— Свободно?

Стюардесса кивнула. Он тоже взял кофе и торт. Она скосила глаза: как он будет есть? Чайной ложечкой он тоже отщипнул кусочек.

— Я ещё в очереди заметил, что у вас немигающий взгляд.

— Оригинально вы знакомитесь.

— Оригинальность на женщин действует безотказно.

— Хочу вас разочаровать: тут она откажет, — усмехнулась стюардесса.

— Только если вы замужем, — уточнил он.

Ей показалось, что где-то она слышала этот мужской голос с заметным грудным рокотанием. Ну, конечно, у диктора телевидения.

— Мне такие знакомства в воздухе надоели.

— Я буду особый знакомый.

— Чем же?

— Ну, хотя бы тем, что я психолог. По призванию, разумеется. Например, могу угадать, как вас зовут. Тамара, не правда ли?

— С чего вы взяли?

— А я заметил, что сухощавых и чёрных женщин часто зовут Тамарами.

— Плохой вы психолог. Меня зовут Марина.

— Видите! Буква «р» всё-таки есть. Значит, мою теорию нужно уточнить: в именах сухощавых и чёрных женщин обязательно должна присутствовать буква «р». А я — Миша.

— У меня тоже есть теория, — улыбнулась стюардессе, — В именах всех нахальных мужчин обязательно присутствует буква «ш».

— Молодец! — обрадовался он. — Такой остроумной вы мне нравитесь ещё больше. Но можете и грубить. Я понимаю: каждый день высота десять тысяч метров, каждый день за бортом минус сорок, еда наспех, сон урывками…

— Сегодня ночью вообще не спала.

— Отсюда и напряжённый, немигающий взгляд. Да ещё всю дорогу бестолковые пассажиры, которым всегда что-нибудь не так…

— На последнем рейсе старушка прямо измучила.

— …Приставание мужчин, которые считают, что хорошенькая стюардесса входит в стоимость билета…

— Сегодня один тип напился коньяку и лез с разговорами, пока не уснул.

— А после работы… Приятелей много, но эти летучие знакомства надоели. Был муж, оказался никчёмностью, пришлось разойтись. Это так, не спорьте.

— Я и не спорю, — вздохнула она.

— Мне это понятно. Потому что у меня аналогичная судьба.

Она взглянула на него внимательно. Широкоплечий. Тёмные короткие волосы, какие и должны быть у мужчин. Белая рубашка, чёрный строгий галстук, кожаная куртка с полосками молний. Загорелое суховатое лицо и тонкий нос с едва заметной горбинкой. Спокойный ироничный взгляд.

— Вы лётчик?

— Хуже. Я геолог.

— Почему хуже?

— К нам судьба ещё жёстче.

Кофе кончился. И кончилась первая стадия разговора, за которой должна идти следующая, уже иного значения. Но между ними всегда бывает пауза. Стюардесса опять вытащила зеркальце, неспешно посмотрелась и проверила, на месте ли пилотка. Он достал сигарету, приготовил зажигалку и выжидательно молчал. Встали почти одновременно. Геолог пропустил её вперёд и пошёл следом. На улице она остановилась, махнула рукой и неуверенно произнесла:

— Ну, мне туда.

— Марина, — немного грустно сказал он, — я бы мог заявить, что мне тоже туда. Сделаем иначе. Вы отдохнёте, а вечером встретимся. Вы мне нужны — я это чувствую. Может быть, и я вам тоже нужен…

* * *

В августе хороши тёплые вечера: мягкие, уже тёмные, какие-то усталые от летней жары и буйства зелени. Притихла на деревьях листва. Фонари выхватывают кроны своим нереально голубоватым сиянием, и те кажутся громадными водорослями, высвеченными где-нибудь на дне океана. Пахнет поздними цветами и скошенной травой.

Они бродили по бесконечному парку.

— Вы почти всё угадали. Муж попался неинтересный, себялюб и, как бы это сказать… без понимания женщины…

— Мужлан.

— Вот именно, мужлан. Прожили два года. Потом он полетел в одну сторону, а я в другую. Сейчас вроде всё есть: здоровье, молодость, специальность, деньги… А чего-то всё-таки не хватает.

— Я это состояние знаете как называю? Не с кем смотреть на звёзды. Да-да, не спорьте! Вам есть с кем пойти в кино, в театр, в ресторан. Вам наверняка есть за кого выйти замуж. Но вам не с кем смотреть на звёзды. Кто-то хорошо сказал, что все мы копаемся в грязи, но некоторые из нас смотрят на звёзды. Вам не хватает этого «некоторого». И всегда будет не хватать.

Она глянула на него чёрными блеснувшими глазами. Он держал её за руку, словно ничего особенного и не сказал. Под ногами хрустел песок. Голубые кусты и деревья стояли не шевелясь. Над ними горели фонари, заливая всё синевато-зелёным светом. А над фонарями свободно разметнулось чёрное августовское небо, куда она теперь подняла взгляд — там сгрудились крупные дрожащие звёзды.

— Как хорошо сказали.

— Только то, что вы думали.

Казалось, у парка нет конца. Или они ходили кругами. Сидели на безлюдных скамейках и попадали на заброшенные поляны. Он её не поцеловал, не обнял и даже не коснулся руки выше ладони. Только на узких тропинках пропускал вперёд, чтобы полюбоваться стройной фигуркой в коротком платье.

— Работаю старшим геологом в Приморском геологическом управлении. Живу в Хабаровске. Приехал в ваш город, в Геологический институт. Командировка на три месяца. Сижу в фондах, изучаю чужие отчёты. Живу в гостинице. Верите, в первый раз в жизни не поехал в поле. И не по себе. Я не могу, не привык жить летом в помещениях…

Он поднял руку и на ходу сорвал кленовый лист, как срезал сильными суховатыми пальцами.

— Вы ищете полезные ископаемые?

— Геолог не ищет полезные ископаемые, Мариночка. Это обывательское представление. Геолог изучает нашу матушку Землю.

— У вас интересная работа.

— Интересная. В поле чувствую себя прекрасно. Спишь в палатке с людьми, ешь с людьми, в маршрут идёшь с людьми… Но возвращаюсь в Хабаровск, прихожу в свою отдельную трёхкомнатную кооперативную — хоть «ау» кричи. А здесь у меня вообще нет ни одного знакомого человека…

Видимо, она оступилась, поэтому была вынуждена чуть прильнуть к его плечу. Он легко сжал её ладонь и добавил:

— Кроме вас.

Парк неожиданно кончился, и они вышли к главному входу, где городская вечерняя жизнь бросилась им в глаза рекламой, машинами и толпой.

— Нам пора ужинать, — весело объявил он.

— Я знаю за углом молочное кафе.

— Неужели вы думаете, что геологи ужинают в молочном кафе? Какой у вас в городе самый лучший ресторан? «Астория»? Не спорьте!

Она кивнула. Он повернулся к длинному ряду цветочниц и крикнул:

— Тётки, у кого самые лучшие цветы?

Те бросились к ним и окружили благоухающим кольцом. Он набрал громадный букет, который положил ей на руку, как пальто. Небрежно расплатившись, схватил Марину за локоть и потащил к стоянке такси.

— Тут можно и автобусом, — слабо возразила она.

— Я никогда не езжу на автобусах.

В такси она сидела, как невеста после дворца, — до плеч в цветах. Он смотрел на неё сбоку, мял пальцами сигарету и не решался закурить, чтобы не спугнуть благоухания.

— В ресторане я вам что-то сообщу, — пообещал он.

Через десять минут такси остановилось. Он выскочил первым и открыл ей дверцу. Швейцар сделал под козырёк. В вестибюле сидели две девушки с парнями и толпились какие-то иностранцы. Она сразу заметила, как женщины бросили внимательные взгляды на её спутника, который даже здесь выделялся.

Посреди вестибюля он остановился. Марина вопросительно глянула. Он положил руки на её плечи и вдруг сильно прижался, смяв все цветы. Она тут же почувствовала запах одеколона и его крепкие губы на своих губах…

Оторвавшись, он громко сказал на весь вестибюль:

— Марина, я делаю тебе предложение. При свидетелях.

Неожиданные свидетели улыбались.

* * *

От заведующего загсом он вышел минут через пять, улыбаясь сжатыми губами.

— Резолюция есть — через неделю.

— Чем ты его убедил?

— Романтической историей. Геолог и стюардесса. Он в лесах, она в небесах. Я ему сказал: и не спорьте!

Марина засмеялась. Он подхватил её под руку и увлёк на улицу, где остановил первое же такси. Она представила его в экспедиции, лезущего на скалы, сквозь какие-нибудь дебри, через потоки и пропасти. Люди его слушались. Вот и такси сразу остановилось. Видимо, с ним любили работать женщины, которые в наше время стосковались по истинным мужчинам.

Неуёмная радость заколотилась в груди быстрыми сердечными ударами. Марина положила руку ему на колено:

— Миша, кажется, я тебя люблю.

— Невеста и должна любить жениха, — деловито согласился он.

— А куда мы едем?

— На почту за деньгами. Должен быть перевод. Я запросил в бухгалтерии довольно-таки круглую сумму.

— Зачем круглую-то? — хозяйственно заметила она.

— Да ты что, Мариночка?! Во-первых, я замышляю две свадьбы. Одну здесь, для твоих друзей и родственников, а вторую — в Хабаровске. Кольца, платье и тому подобное. А в октябре свадебное путешествие на Кавказ, на бархатный сезон. И не спорь!

Таксист повертел зеркальце, рассматривая их. Его одолевало любопытство. Счастье не горе — всегда притягивает.

— Разреши закурить? — спросил Михаил.

Она запоздало кивнула. Этот вопрос вызывал замедленную реакцию — не привыкла. Он щёлкнул зажигалкой, откинулся на сиденье и мечтательно заговорил:

— Поедем в Хабаровск. Тебе в моей квартире понравится. Знаешь, чем угощу? Настойкой женьшеня…

— На спирту? — не выдержал шофёр.

— На портвейне, — строго ответил Михаил и подмигнул ей. — Товарищ, следите за дорогой.

Шофёр замолк до конца пути.

— Я угощу тебя диким виноградом. Кислятина отменная. Угощу настойкой из пантов. Напою чаем с лимонником. Вместе поймаем на Уссури черепаху и сварим суп. А знаешь, какая глыба хризопраза лежит на моём письменном столе?

Она не знала. Она и хризопраза никогда не видела.

— Это причудливое сплетение зелёного и белого кварца. Представляешь? Не спорь, ты представляешь!

Такси остановилось. Михаил расплатился, и они направились к почте.

— Я подожду на улице, — сказала она.

— Пойдём-пойдём. Привыкай всё делать вместе.

Он подошёл к окошку и спросил перевод. Но ему протянули телеграмму. Михаил глянул на неё, плотно сжал губы и уставился в плакат денежно-вещевой лотереи.

— Что-нибудь случилось? — спросила Марина.

Он протянул телеграмму: «Такую сумму можем выслать только октябре бухгалтер Скворцов».

— Не чертовщина ли, а? — Он скомкал телеграмму и швырнул в корзину.

Она впервые видела его таким: плечи провисли, глаза стали узкими и недобрыми, сухо стянулись загорелые щёки.

Миша, у меня ведь тоже есть деньги.

— Какие там у тебя деньги! — усмехнулся он.

— Тысяча рублей на книжке. Хватит?

Он внимательно посмотрел на неё, что-то прикидывая.

— Верно. На свадьбу здесь хватит. А поедем в Хабаровск, там получу на месте. Маленькая моя стюардесса выручает незадачливого жениха.

— Идём в сберкассу?

— Конечно идём. Времени до свадьбы почти не осталось.

В сберкассе она отдала ему деньги — как-то сразу и молчаливо решилось, что всё организовывать будет он.

Вечером Михаил переехал к ней.

* * *

Через двое суток Марина возвращалась из рейса. Михаил стоял в стороне от людей, прижимая к груди нежно-огненный букет гладиолусов. Самолёт где-то прокатился уже по земле и пропал. Затем выехал из-за ангара, жутко ревя двигателями. И сразу затих. Из тёмного его чрева спускались люди, везли багаж, галдели встречающие…

Когда чуть поутихло, от самолёта к зданию аэропорта двинулась компактная группа людей в синих костюмах с дорожными портфелями в руках. В центре рослых лётчиков легко шла Марина. Перед зданием аэровокзала молодой лётчик подержал её за руку и поцеловал в щёчку. И она побежала к Михаилу, цокая каблуками по бетонным плитам.

Ей показалось, что его губы твёрже обычного. В такси она испытующе ловила взгляд Михаила, но тот молчал, вперившись в затылок шофёра. Потом закурил, впервые не спросив разрешения. При водителе она спрашивать ни о чём не стала.

Как только вошли в квартиру, Марина бросила сумку на диван и положила руки ему на плечи:

— Миша, что-нибудь случилось?

— Ничего, — буркнул он, снимая её ладони.

— Я же вижу.

Он нервно прошёлся по комнате. Закурил вторую сигарету, раз пять безуспешно щёлкнув зажигалкой.

— Миша…

— Что Миша?! — крикнул он, подскакивая к ней. — Ты с одним целуешься или со всем экипажем?

Она облегчённо улыбнулась:

— Глупый, это же дружеский поцелуй. В щёчку.

— В щёчку?! — чуть не взревел он. — Это при всех в щёчку! А что там, наедине, в самолёте?

— Нельзя из пустяков делать выводы…

— Пустяк? Ах вот что — пустяк! — Он почти касался своим носом кончика её носа, глаза в глаза. — Мне ни к чему жена, которая целуется с каждым и всяким!

Она ещё не волновалась. Она даже обрадовалась: значит, любит. И ещё: до сих пор в нём не было недостатков. Это настораживало. Теперь один появился — милый, щекочущий самолюбие недостаточек, который делал Михаила понятнее и ближе.

— Ну какой ты ревнивец… — почти весело начала Марина.

Но он вдруг присел и вытащил из шкафа чемодан. Она безвольно опустилась в кресло. Игривая улыбка, не успев никуда деться, затвердела гримасой. Михаил сорвал с плечиков рубашку, сунул её в чемодан, туда же бросил галстук, щёлкнул замками и надел пиджак.

— Со свадьбой подождём, — зло сказал он и пошёл к двери.

— Миша! — крикнула она, вскакивая с кресла. — Опомнись!

Он уже щёлкал замком. Марина успела добежать и втиснуться между ним и дверью.

— Подумай о своей жизни, — посоветовал он и отстранил её сильной рукой.

Пилотка съехала со своей недосягаемой причёски и бесшумно упала на пол. Внизу хлопнула дверь парадной. Марина даже не успела заплакать.

* * *

Следователь прокуратуры Рябинин сидел в своём кабинете и писал обвинительное заключение. На ум неожиданно пришёл луг — скошенный, безбрежный, в стогах-островах. Рябинин удивился, потому что скошенные луга он считал видениями чистыми, а откуда оно, это чистое видение, когда он думал о преступлении. Он отринул его и стал описывать личность обвиняемого, складывая человеческие плюсы и минусы. Но теперь в мозгу вспыхнул солнечный день, берег песчаной речки, какой-то ивняк, охапка свежего сена… Он мотнул головой и продолжал писать — до следующей картины: мальчишкой бежит за телегой с сеном…

Рябинин удивлённо огляделся. Стол, два стула и металлический сейф. Что и откуда? И растерянно улыбнулся синей пластмассовой вазе, в которой засохли крупные августовские ромашки, источавшие запах сена, детства и внезапной грусти…

Он бросил ручку. Обвинительное заключение нужно писать утром, на свежую голову, — тогда никакие запахи не помешают. Рябинин снял очки и начал протирать медленно и устало, рассматривая на свет круто выгнутые стёкла. Бумажная пыль, настоящая макулатурная взвесь села на них за день — он различал те древесные ворсинки, которые бывают видны в листе плохой бумаги. Сегодня получалась какая-то бумажная работа. День на день не приходится. Завтра может быть происшествие. Оно может случиться и вечером, и через десять минут, и сейчас…

В дверь слегка постучали. Рябинин спокойно надел очки — это не вызов на происшествие. Тогда не стучат.

В кабинет вошла стюардесса.

— Можно с вами… посоветоваться? — негромко спросила она.

— Пожалуйста, — как-то оробело сказал Рябинин.

В воздухе он их боялся: красивых, уверенных, неприступных, впрямь неземных женщин. Впрочем, красивых Рябинин стеснялся и на земле.

Она опустилась на стул прямо, как опустилась бы женщина с корзиной на голове. Причёска, увенчанная пилоткой, даже не дрогнула.

— Я знаю, что пропавшего человека ищут через милицию. Но мне нужно посоветоваться…

Стюардесса замялась.

— Слушаю, — подбодрил её Рябинин.

— Он глупо приревновал. Я люблю. И он меня любит. А не могу его найти. Через милицию нельзя, он же не преступник. Скажите, можно его найти… незаметно?

— Расскажите подробнее. Не стесняйтесь.

Она не стеснялась. Рябинин слушал с интересом. Не только потому, что не хотелось писать обвинительное заключение, — он любил разные жизненные истории. Они все были ему интересны. Не назидательностью и хитросплетениями, а психологией.

Стюардесса кончила рассказывать и руками обтянула юбку на удивительно крупных и стройных бёдрах, которые, казалось, принадлежали другому, более объёмистому телу. И тут же скользнула каким-то касательным взглядом по следователю — заметил ли её ноги? Во время рассказа о геологе такого живого взгляда не было.

— Сколько дней вы провели вместе?

— Это не имеет значения. — Она вскинула подбородок, и причёска качнулась. — Бывает, знакомы годы, а через месяц разводятся.

— Бывает, — согласился он. — Давайте условимся: я говорю и спрашиваю вас, о чём считаю нужным. А вы ничего не утаиваете. Замужем были?

— Да.

Она посмотрела на угол стола, оторвавшись на миг от лица следователя, — не посмотрела, а как-то моргнула в ту сторону. Но на полированном углу ничего не было. Даже уголовный кодекс лежал не там. Что-то её сбило. Когда через миг она глянула на Рябинина, он улыбнулся — снисходительно, понимающе, иронично.

— Два раза, — призналась бортпроводница, и Рябинин понял, что теперь пойдёт откровенный разговор.

— Что же развелись?

— Неудачные попались, — сказала она, словно всё этим объяснила.

— Попались? — удивился Рябинин. — А вы их… не посмотрели?

— Я пришла за советом, а не за моралью, — вспыхнула она.

— А я вам и даю совет. Уверен, что в магазине вы не купите пальто без рукавов. Почему же связываете жизнь с первым попавшимся человеком? Муж — не банка консервов. Он не «попадается». Его выбирают. Сердцем.

— Я вам не верю. Михаил — исключительный человек. Я же рассказала о нём…

Рябинин улыбнулся. Она верила ему — он это видел.

— Вам тридцать лет. Объясните мне сцену в вестибюле. Зачем на людях целоваться и делать предложение?

— Ну, импульсивность, поддался настроению… Это и в кино показывают.

— Как вам могла понравиться такая безвкусная сцена?

Стюардесса задумалась. Рябинин не мог толком понять, красива ли она, — мешала яркая косметика.

— Может, нужно было сходить к сексологу? — неожиданно сказала она. — Говорят, совместимость очень много значит…

— Раньше дураки шли к знахарю, теперь к сексологу, — буркнул Рябинин.

— Что вы сказали?

— Так, пустяки.

Он всегда терял интерес к собеседнику, когда приходилось опускаться на другой уровень понимания. Зато теперь можно сообщить ей правду, потому что щадить было нечего и некого.

— Вы мне что-нибудь скажете? — нетерпеливо спросила она.

— Обязательно. Этот Миша вас не любил и не любит. Он мошенник. Выманил деньги. Инсценировал ревность.

— Вы о нём… уже знали?

— Я узнал только от вас.

— Неправда! — крикнула она низким повелительным голосом, как отдала команду. — Я этого не говорила. Он не жулик!

— Вы так крикнули, будто мы в воздухе и я собрался выпрыгнуть с самолёта, — улыбнулся Рябинин. — К сожалению, правда. Скажите, чем он брился?

— Электробритвой.

— Где она лежала?

— В ванной.

— Когда он брал чемодан, бритву из ванной взял?

— Нет.

— А она там?

— Нет.

— Значит, он её упаковал заранее. Все свои вещи упаковал. Получается, что вроде бы предвидел поцелуй в щёчку.

Она смотрела на следователя широко и неподвижно — так смотрят, когда не видят. Когда думают, отрешившись от всего.

— Зачем же он… ревность придумал? Мог и так деньги забрать.

— Тогда бы вы сразу заявили в милицию. А теперь попробуй докажи, что это мошенничество. Ревность, ссора. А деньги, мол, взыскивайте в гражданском порядке. Впрочем, он уверен, что в милицию вы не пойдёте.

— А я всё жду, — упавшим голосом выдохнула она.

Рябинину захотелось успокоить её. Сказать, что она его не любит, что мужа ещё найдёт, а деньги — дело наживное. Но стюардесса вдруг подобралась и сердито, словно они были в полёте и он не пристегнул ремни, приказала:

— Поймайте его!

Лирика кончилась. Начинались правоотношения — уголовные и гражданские.

— Попробую, — пообещал Рябинин. — Видимо, Михаил Самсонович Приходько — не настоящее имя. Скорее всего, подложный паспорт.

— Поймайте, — повторила стюардесса. — Я хочу глянуть ему в глаза.

Ради этого стоило ловить жулика. Рябинину тоже захотелось глянуть ему в глаза, потому что этот Миша, видимо, был неплохим психологом.

Она встала. С иронией, которой так богат жизненный опыт, она сказала уже от двери:

— Кстати, не каждому дана ваша возвышенная любовь.

— Да, тому остаётся только бракосочетание, — ответил ей в тон Рябинин и взялся за телефонную трубку — звонить инспектору уголовного розыска Петельникову.

* * *

Общественный транспорт Кира не любила. Даже метро, которое за минуты перебрасывало человека с одного конца города на другой, перестало быть удобным. Подключались новые районы, и под землёй стало тесно, как и на проспекте. А машины у отца не допросишься.

Кира выдернула зажатые толпой руки и скрестила их на груди — получалось что-то вроде щита. Видимо, рядом у парня был здоровый портфель, который упёрся ей в ногу, как бревно.

— Убрали бы свой чемодан, — сказала Кира, но её так сдавили, что воздуха для нормальных слов не хватило и она вроде бы прошипела. Ей никто не ответил: неизвестно, чей был портфель, да и убирать его было некуда.

Внезапно она почувствовала за спиной благодатную пустоту. Тут же приятный мужской голос сказал почти в ухо:

— Вставайте сюда.

Её моментально выдавили в кусочек вакуума, который мужчина образовал в углу, перегородив его сильной рукой. Она вздохнула и улыбнулась спасителю. Тот сдерживал напор спиной — она это чувствовала, потому что его кожаная куртка изредка прижималась к ней своими многочисленными молниями.

— В час «пик» ездит только человек, сдавший нормы ГТО[1], — сказал он.

Кира засмеялась. Они стояли лицом к лицу, — Кира была высокого роста. Его глаза насмешливо щурились. Суховатые скулы поблёскивали загорелой кожей.

— Надеюсь, вы до кольца? — спросил он.

Она кивнула. Все ехали до кольца, в район новостроек.

— Не давите спиной, — сказала женщина у него за плечом.

— Мадам, это общественный транспорт, каждый давит друг друга, — ответил он и чуть прижался к Кире. — А вообще-то я знаю магазин, где продаются автомашины.

— Уж больно вы остроумный, — буркнула женщина.

— С машиной тоже много мороки, — заметила Кира.

Он скрипнул курткой, давая девушке больше простора.

— Да ничего, не беспокойтесь, — вежливо отозвалась она, дрогнув стрельчатыми ресницами.

— Вы работаете юным академиком? — предположил он.

Кира только улыбнулась.

— Тогда вундеркиндиха. Играете на скрипке?

— У вас прелестная фантазия.

Поезд встал на кольце. Двери облегчённо распахнулись, и толпа ринулась из вагона, заметно качая его с боку на бок.

Вышли они вместе и поднялись наверх. Он пошёл с ней естественно, словно это само собой разумелось, словно они жили в одном доме.

— Конечно, вы студентка. А машина — папина.

— Угадали.

— Подождите! Сейчас угадаю, на кого учитесь. У вас романтическая профессия. Не спорьте!

— Очень романтическая. На юридическом факультете.

Он замер, а потом в ужасе схватился руками за голову. Кира удивлённо обернулась.

— Женщина-следователь! Женщина-прокурор! Да вы представляете?!

— Я на первом курсе. Ещё и практики не было.

Они пошли дальше.

— Вы посмотрите на себя! Кстати, как вас зовут?

— Кира.

— Миша. Посмотрите на себя. У вас осиная талия, нежная кожа, тонкие кисти, чувственные губы, благородное лицо и наивный взгляд. А видели следователя-женщину? Старомодная кофта, кругозор продавщицы, жаргонные словечки, пошлые шутки, в зубах папироса…

Кира медленно открыла сумочку и достала пачку сигарет:

— Не хотите ли?

Она умело прижала сигарету уголком оранжевого рта. Михаил блеснул зажигалкой и закурил тоже.

— Впрочем, вам идёт курить. Но вам, видимо, всё идёт. Не спорьте! Я даже представляю вас в большом кабинете, в мундире, каким-нибудь следователем по особо важным делам.

— А жаргонные словечки и пошлые шутки? — улыбнулась Кира.

— Вам и они пойдут.

Впереди была канава, прорытая для газопровода. Лёгкая досочка повисла над ней, как над пропастью. Кира неуверенно поставила ногу. Подошва «платформы» казалась толще мостика.

Неожиданно её спутник прыгнул вниз, протянул ей руку и повёл, чавкая глиной.

— Да зачем? — слабо возразила она, заливаясь гордой краской: на них смотрели люди.

Он вылез из канавы, по колено вымазанный жидкой грязью.

— Разве так можно? — Кира расстроенно закусила губку и швырнула сигарету на рыхлую землю.

Михаил только усмехнулся.

— Мой дом. — Она махнула рукой на современного высотного красавца.

— Завтра увидимся? — уверенно спросил Михаил, погребая её маленькую руку в своих широких ладонях.

Она только сомкнула стрельчатые ресницы.

Кира и Михаил сидели в молодёжном кафе. Всю неделю они провели вместе — каждый вечер.

На нём был шоколадный костюм, кремовая рубашка и янтарный галстук. На пальце мерцал перстень с красным, словно ещё не остывшим камнем. Кира сидела, как ромашка: белый брючный костюм, жёлтые волосы занавесили плечи и спину, на груди полыхавшей дугой повисли крупные гранатовые бусы.

— На столах нет свежих цветов, громко проворчал Михаил. — Без них я не могу ни есть, ни пить.

Две пары за соседним столиком разом повернулись.

— А какие твои любимые? спросила Кира.

— Пожалуй, гладификусы.

Она звонко и свободно засмеялась. Он тоже улыбнулся, чуть дрогнув кожей на скулах.

— Ты хотел сказать — гладиолусы?

— Я хотел сказать, что в каждом человеке подразумеваю чувство юмора.

Она слегка порозовела, словно на лицо лёг отсвет гранатовых бус.

Подошла официантка.

— Сухое вино есть? — спросил он.

— Гамза, саперави, рислинг.

— Рислинг какого года?

— Не знаю. Нынешнего, наверное. Шампанское есть.

— Бутылку шампанского, рюмку коньяка…

— Коньяк только в граммах, перебила официантка.

— Слава богу, не в канистрах. Сто граммов. Плитку шоколада, апельсины, виноград, чёрный кофе. Всё.

Соседи теперь следили за ними непроизвольно, потому что всё необыкновенное притягивает.

Михаил взял Кирину руку, посмотрел в глаза и грустно сообщил:

— В прошлом полевом сезоне на Уссури перевернуло лодку. Меня вытащили в двух километрах ниже по течению.

— Бедняжка…

— Кирочка, я чуть не погиб. А осенью провалился в заброшенный шурф. Такая у меня жизнь. Поэтому я должен…

Она не поняла ни мысли, ни оборванности фразы, но больше всего не поняла этой внезапной грусти.

Принесли вино. Раздался глухой выстрел, и шампанское заметалось в бокалах, пробуя вознестись к потолку.

— Выпьем… за сокровенное! — громко сказал он и поцеловал ей руку.

Мальчики и девочки, которые только что выпили под тост «со свиданьицем», окончательно перестали заниматься собой — они учились жить.

Кира чувствовала, что горит её лицо. Краем глаза она видела, как все смотрят на них, — они сделались центром внимания всего кафе. Ей показалось, что Михаил хочет встать на колени, ей даже захотелось этого, и только жаль, что здесь не было всего первого курса юридического факультета.

— Миша, спросила она, пока он не встал на колени, — ты говорил об опасности. Что-то должен…

— Поэтому я должен спешить, — закончил он ту мысль.

— Куда спешить?

— К счастью. А это значит — к тебе, Кира! — звенящим голосом сказал он и поднялся.

Она тоже встала, заворожённо дрожа ресницами в предчувствии чего-то невероятного.

— Любимая, будьте моей женой!

Кира обвела взглядом мальчиков и девочек, как солнце обводит лучами невзрачные комочки-планеты.

* * *

Пузатая чашечка старинного фарфора синевато просвечивалась. Лидия Владимировна взяла её с лёгким костяным стуком — задела перстнями.

— Вы пьёте кофе с молоком? — спросила она.

— Чёрный, без сахара.

— С лимоном?

— Нет-нет. Аромат должен сохраниться первозданным.

Он принял чашку и легонько кивнул. Она поправила синеватые, как мартовский снег, волосы и мельком глянулась в поднос из нержавейки.

— Признаться, мы с мужем находимся в некотором затруднении. Вы знакомы с Кирой всего две недели…

— Да, мы уже давно знакомы, — вроде бы подтвердил гость.

Она вздёрнула тончайшие брови и недоуменно замерла. Он спокойно отпил кофе:

— Лидия Владимировна, вы встречались с теорией относительности?

— Разумеется, — ответила она так, словно встречалась не только с теорией, но и с самим Эйнштейном.

— У меня другой отсчёт времени, Лидия Владимировна. Для вас две недели, для меня — два года. Вы меня понимаете?

— В какой-то степени, — сказала она, не уточняя эту степень.

Будущий зять залпом выпил кофе, отставил чашку и вибрирующим баритоном произнёс, чуть приглушая голос:

— В июне прошлого полевого сезона наша лодка перевернулась на бурной и жёлтой речке Уссури.

— Вы… простудились?

— Простудился? Чуть не погиб! А в июне я загремел в шурф. Четырёхметровый.

— Загремели… куда?

— В яму такую. Весь, с головой.

— Это же опасно.

— Привык. Опасностей у меня бывало столько, что на три романа хватит. Знаете, что противно? Сидишь в мокрой земле, а сверху падают лягушки. Так: плюх-плюх-плюх…

Он растопырил ладонь и проскакал ею по столу до кофейника. Лидия Владимировна отпрянула. Её глаза стали широкими, как у Киры.

— А в августе, можете себе представить, меня скинула на землю кобыла.

— Кто скинул?

— Ну, лошадь женского пола, — уточнил гость.

— Откуда скинула?

— С себя, разумеется.

— Зачем же вы на неё забрались?

— Хотел ехать в маршрут. — Он помолчал и с чувством кончил: — Вот такая у меня жизнь, Лидия Владимировна. Судьба геолога.

Она всё смотрела на него, забыв про кофе. Перед ней сидел тот скромный герой, о котором она могла только слышать или читать.

— Я понимаю, — наконец сказала Лидия Владимировна, — вы жить торопитесь и чувствовать спешите. Но хотелось, чтобы вы узнали друг друга лучше.

Он вскочил и стал ходить по пушистому ковру. Его руки нервно вцепились в борта пиджака и забегали по ним, не зная, куда деться. С лица пропала любезность, словно высохла на задубевших скулах.

— Лидия Владимировна! Вы женщина, вы должны понять! Неужели не бывает любви с первого взгляда?! Как у Пушкина, как у Онегина… Или как у лейтенанта Шмидта. С первого взгляда и на всю жизнь. Разве такая любовь второго сорта? Я сам в неё не верил. Пока не встретил вашу дочь. Я могу ждать год, и два, и три. Но зачем? Я же взрослый человек. Вы отдадите Киру не мальчишке, не проходимцу, а мужчине и человеку. Если хотите, специалисту. Лидия Владимировна! Намного ли вы старше дочери? Вам ли не понять любви?

Она улыбнулась. Глаза сделались маленькими, потерявшимися в чернокрашеных жёстких ресницах, сделались вроде паучков, к которым улыбка погнала сетки длинных и тонких морщинок. И сразу стало видно, что она намного старше дочери.

Он подошёл, гибко склонился, взял её обмякшую руку и поцеловал.

— Вы, Миша, джентльмен, а их теперь так мало.

— Их не мало, Лидия Владимировна, — их вообще нет.

* * *

Через три дня Михаил сидел в той же гостиной, но не за столом, а у цветного телевизора. Он курил и посматривал на свои кремовые ботинки. Напротив, с телефоном на коленях, развалился в кресле Кирин отец. Торшерный свет выжелтил его безволосую голову, и она поблёскивала, как сгущённое молоко. Он смотрел на бледно-розовую рубашку и белый галстук будущего зятя и медленно говорил, словно сомневаясь в сказанном:

— Поговорим без лирики. На месте дочери я спешить бы не стал. Но раз уж она упёрлась, да и жена «за»… Пусть. Я тоже против вас ничего не имею.

Михаил признательно склонил голову.

— Вам тридцать лет. Женаты не были?

— Нет, Сергей Антонович. Не скрою, женщины у меня имелись.

— Ещё бы не имелись, — буркнул Сергей Антонович.

По зелёному полю бегали жёлтенькие и красненькие футболисты, гоняя белый мяч, — телевизор работал без звука.

— Меня… э-э… дорогой Михаил, всякие ваши с Кирой душевные переживания не интересуют. Любовь — это надстройка, которая зависит от базиса. За свою жизнь я убедился: есть базис — есть любовь. Как говорят философы-материалисты, материя первична. Поэтому обсудим базис, так сказать, в широком смысле…

— Сергей Антонович, — с достоинством перебил будущий зять. — Меня Кирин материальный базис ни грамма не интересует. Своего хватает. Никаких выгод я не ищу. Я даже свадьбу могу финансировать.

— Э-э-э! — Сергей Антонович похлопал его по колену и перешёл на «ты». — Не горячись. Я знаю, человек ты обеспеченный. Но я свою дочку хочу видеть королевой. Понимаешь? И свадьбу сделаю, и подарок отвалю дай бог, и всё такое прочее. Но дело в другом.

Он вдруг заметил, что у Михаила одно ухо зелёное. Чепуха: от телевизора, конечно. Но Сергею Антоновичу захотелось, чтобы оно действительно оказалось зелёным — тогда в будущем зяте был бы хоть один недостаток.

— Кира учится. Как ты это дело мыслишь?

— Переведётся.

— Ни-ни. Срываться, ехать в провинцию, да ещё к чёрту на кулички. Ни-ни.

— А что вы предлагаете?

— Менять твою квартиру и переезжать сюда.

— Ни-ни, — сказал Михаил.

На это «ни-ни» Сергей Антонович хотел обидеться: будущий зять его передразнил. Смелый парень. В конце концов, таким и должен быть Кирин муж.

— Поймите меня, — зазвенел на умоляющей нотке голос Михаила, сразу нейтрализуя допущенную вольность, — там я старший геолог, фигура, все меня знают… А приеду сюда? Кто я? Новенький геолог из провинции?

— Да, резон есть, — согласился Кирин отец. И стал поглаживать телефон, как дремавшую кошку. — А командировки к нам бывают часто?

— Каждую зиму месяца на полтора.

— А если жить на два дома? — предложил Сергей Антонович. — Твои командировки, отпуск, её каникулы… Смотришь, полгода набежит. Трудновато, но можно, а? Пока не кончила факультета, а?

— Это мысль, — согласился Михаил.

— Только вот квартира у нас плохонькая. Двухкомнатная, малогабаритка. В одной комнате чихнёшь — во второй свет мигает. Менять бы надо, да вариантов нет.

— Тут я могу помочь, — предложил жених.

— Каким образом?

— У меня приятель в горжилуправлении.

Теперь ухо сделалось розовым — по телевизору показывали закат. Но второе ухо, закрытое от экрана головой, потому что он сидел боком, тоже порозовело. У него горели уши. Сергей Антонович подумал, что жених всё-таки стесняется.

— Приятель поможет… обменять?

— Проще. Вы сдадите квартиру государству, а он вам сделает другую. Не бесплатно, разумеется.

— Само собой. Миша, это было бы неплохо. — Сергей Антонович поставил телефон на торшерный столик и заметно подобрал своё раздобревшее тело. — Если сделаешь, дорогой будущий зятёк, то в качестве свадебного подарка получишь мою «Жигулю»… э-э, моё «Жигуле»… В общем, машину получишь.

Михаил иронично улыбнулся, поигрывая тонкими губами.

— Спасибо, Сергей Антонович, но нам не нужно.

Он так и сказал — «нам».

— Почему же?

— У меня в Хабаровске стоит на приколе белая «Волга».

Сергей Антонович растерянно замолчал. Кашлянув, он погладил лысину и бодро-почтительным голосом, которым обычно разговаривал с ревизорами, предложил:

— А не раздавить ли нам бутылочку коньячка, а? Этак, звёздочек на пять, а?

Михаил вежливо кивнул. Теперь его уши пунцовели.

* * *

Весь день лил какой-то слоистый дождь. То его косые стены занавешивали белый свет, а то он вроде бы иссякал, и тогда на ватном небе проявлялся мутный кружок солнца. Но уже через полчаса догоняющие друг друга полосы опять обрушивались на город. Люди на улицах передвигались короткими перебежками. По асфальту неслись тёплые пузырчатые потоки, вымывая спички и окурки. В квартирах горел свет.

Лидия Владимировна затянула потуже белый пушистый халат и подошла к двери, — звонили нетерпеливо, некультурно.

— A-а, это вы, Мишенька?! — обрадовалась она. — А Кирочка на лекциях.

Он снял ворсистую кепку, торопливо поцеловал ей руку и остался у порога, тяжело дыша.

— Раздевайтесь.

— Сергей Антонович дома?

— Да, приболел немного. Что-нибудь случилось?

— Случилось, — улыбнулся он и, не снимая широкого импортного плаща, направился в большую комнату, где Сергей Антонович гладил на диване сиамскую кошку.

— Здравствуйте, — скороговоркой начал Михаил, — у вас деньги при себе есть?

— Сколько тебе? — удивлённо спросил Кирин отец.

— Тысячу рублей. Лучше — полторы.

Сергей Антонович оттолкнул кошку и глянул на жену — та растерянно опустилась в кресло. Михаил стоял посреди комнаты, и вода капала с плаща на ковёр ручной работы. Он вытащил платок, вытер блестевшее лицо и сообщил:

— Приятель сделал квартиру.

— А-а, — понял Сергей Антонович. — Но ведь надо… посмотреть?

— Он просил решить вопрос сегодня же, — чуть повелительно заговорил жених и достал ключи: — Вот, можем смотреть квартиру.

— Другой разговор. — Сергей Антонович вскочил с дивана, улыбаясь по-родственному. — Сейчас поедем?

— Конечно, Виктор должен сегодня же представить списки в исполком.

— Собирайся, душечка, — приказал жене Сергей Антонович.

— Но я не одета.

— Набрось плащ, поедем в «Жигулях».

Капли плющились о ветровое стекло. По нему бежала водяная плёнка, окривляя дома и светофоры. Сергей Антонович ехал медленно, дёргая машину на перекрёстках.

— А вы человек дела, — обернулся он к будущему зятю.

— Такое время, Сергей Антонович. Вот к этому дому.

— Ого, в центре.

Они вышли под дождь и побежали в парадную. На третьем этаже Михаил достал ключи, открыл дверь, впустил их в квартиру и объяснил:

— Тут жил профессор. Уехал в Новосибирск, в Академгородок.

Супруги принялись осматривать пустое помещение. Длинный, хоть катайся на велосипеде, коридор. Три комнаты, метров по двадцать — тридцать каждая. Кухня, из которой можно было бы наделать пять малогабаритных квартир. Ванна, как у американской кинозвезды, — лошадь купай. Четырёхметровые потолки с лепными украшениями…

— У меня ведь прав на дополнительную жилплощадь нет, — сказал Сергей Антонович пересохшим голосом.

Михаил только усмехнулся.

Лидия Владимировна погладила изразцы над камином и вздохнула:

— Какие у людей квартиры…

— Завтра эта квартира станет вашей.

Она посмотрела на будущего зятя, как на волшебника.

— Так, — деловито сказал Сергей Антонович, — что от меня конкретно требуется?

— Сообщить мне ваши данные и рассчитаться с Виктором. А справки соберёте завтра.

— Едемте в сберкассу. По дороге всё запишете.

Машина отъехала два квартала, когда дождь неожиданно перестал. И сразу ударило жаркое солнце. Задымились крыши и асфальт. Казалось, что погода радуется вместе с ними.

— Дайте полторы, — посоветовал Сергей Антонович. — Таких приятелей надо ценить.

Он остановил машину и трусцой побежал в сберкассу. Вернулся быстро, не дав Лидии Владимировне помечтать вслух о привалившем счастье.

Спрятав пачку денег, Михаил приказал:

— Подбросьте меня к горжилуправлению. — И вдруг весело крикнул: — Кира будет в восторге от новой квартиры! Не спорьте!

* * *

Встретиться договорились у главного здания университета, под часами. Михаил ждал уже минут двадцать, определяя от нечего делать принадлежность студентов к факультету. Всех бородатых относил к физикам. Симпатичные девушки были, разумеется, с филологического, а полные — биологини. Ребят в очках зачислял в философы. Юристы сами заявляли о себе — они прошли гулкой толпой, споря о составе преступления. Высокий мальчик с волосами до плеч наскакивал на такую же высокую девочку с такими же волосами до плеч и с удовольствием повторял: «Где тут субъективная сторона преступления? Ну, где тут субъективная сторона?» Михаил улыбнулся: и эти мальчики-девочки, которые шли кушать мамины обеды, скоро будут разбираться в человеческих страстях и решать судьбы людей?

Кира появилась неожиданно, отколовшись от самой шумливой группки. Она на секунду к нему прижалась и, чуть не обжигая пылавшим лицом, выпалила:

— Девочки из нашей группы хотят с тобой познакомиться!

Видимо, они только что его обсуждали.

— Я не киноартист, — буркнул он и повёл её от здания.

— Ну почему, Миша? — Она капризно выпятила губы и стала похожа на мать, когда та пьёт из прозрачной фарфоровой чашечки кофе.

— Потому что я не космонавт! — отрезал Михаил.

— Ты геолог, много путешествовал, знаешь Дальний Восток…

Он вдруг схватил её за руку, сорвал с места и повлёк в подворотню. Кира чуть не падала, еле успевая переставлять ноги. Свернув в тихий угол двора, за бачки с мусором, Михаил остановился и страшно сказал ей в самое лицо:

— Я не геолог. Я взяточник!

— Как… взяточник?

— Так! Ты разве не знаешь, что мы с твоим папашей дали за квартиру взятку?

— Отец сказал… ты через знакомого…

— «Через знакомого», — зло передразнил он. — Конечно, через знакомого, но за деньги. Твой отец дал мне полторы тысячи, а я знакомому. Всё папаша! Дай, говорит, побольше, таких друзей надо ценить. Старый, опытный, а не мог остановить…

Кира смотрела на Михаила, ничего не понимая. Она впервые видела такую злость на его вежливом и всегда предупредительном лице.

— Пропали деньги? — наконец предположила она.

— Чёрт с ними, деньгами… Хуже! Когда я их передавал, нас подслушали. Виктор уже арестован.

— Ой! — вырвалось у Киры.

— Это какая статья? — мрачно спросил он.

— Сто семьдесят четвёртая. От трёх до восьми…

Он отвернулся. Она прижала сумку к груди и смотрела на него тихо, не мигая. Лицо стало простым и трогательно открытым, словно исчезла с юной кожи ненужная ей помада и пропала та микроскопическая плёнка спеси, которая появляется у недалёких людей от благополучия, сытости, успехов или просто от силы и здоровья.

— А папа… как?

— А папа — соучастник, — злорадно ответил он.

— Миша… что же делать?

Её глаза уже начали стекленеть слезами.

— Ну ладно, — попытался успокоить он. — Если Витька заложит, то уж я-то буду молчать. Отца не выдам.

— Тебя же посадят!

— А так посадят и отца, и дочку с факультета выпрут.

Он помолчал, о чём-то раздумывая, и деловито спросил:

— Сколько идёт следствие?

— До двух месяцев.

— Два месяца встречаться не будем. Ни звонить, ни писать. Если меня и загребут, так чтобы не вышли на вас. А потом я дам о себе знать. Понятно?

Кира кивнула. Она ещё никак не могла взять в толк, что случилась беда, что жених исчезает и свадьба отменяется. А что сказать в группе, где все девчонки ей завидовали и напрашивались на свадьбу, — она выходила замуж первая? Кира ещё надеялась на какую-то ошибку, розыгрыш или, в конце концов, на кошмарный сон, от которого можно избавиться, проснувшись. Она оглядела Михаила с ног до головы и только теперь увидела, что он без букета — впервые пришёл на свидание без цветов. Она заплакала.

— Любимая! — Михаил обнял её, начал целовать. — Ничего, всё обойдётся. Потерпи два месяца. Если не посадят, то увидимся.

— Я буду ждать любой срок, — всхлипнула она.

— Ага, — согласился он и, посмотрев на крыши, быстро сказал: — Пора. За мной могут следить. Выходи первая.

Она пошла со двора, оглядываясь, пока не скрылась под аркой. Минут через пять вышел и он. Кира стояла на той стороне улицы. Он махнул ей рукой и легко зашагал к людному проспекту.

Пройдя квартал, Михаил осмотрелся. Нашарил в кармане отмычку, которой открывал пустующую квартиру в тот дождливый день, и бросил её в урну.

* * *

Петельников распахнул дверь и остановился в проёме, выжидая.

— Смелей-смелей, — сказал он кому-то в коридоре.

Порог переступила крупная девушка. Рябинину бросились в глаза открытые плечи и кулон из плавленого янтаря, который подсолнухом желтел на белой коже. Лицо увидел потом.

— Сергей Георгиевич, — сказал Петельников, — эта девушка ищет парня: плотного, смуглого, с орлиным носом, геолога, любит повторять «не спорьте», зовут Михаил Приходько.

— Садитесь, — предложил Рябинин.

Она села, скрипнув кримпленовым платьем и заговорив низким голосом:

— Не понимаю, чего всполошились. Я пришла к дежурному, он послал в уголовный розыск, а теперь вот в прокуратуру.

Рябинин поправил очки, которые вечно стремились съехать на кончик носа. Инспектор сел, как всегда, сбоку; как всегда, вытянул свои длинные ноги и, как всегда, выкатил на свидетельницу чёрные глаза.

— У нас к вам несколько вопросов, — доброжелательно сказал Рябинин. — Давно с ним познакомились?

— Месяца полтора ходим.

— Куда ходите? — не понял он.

— Ну, встречаемся. А что — убил кого?

— Обязательно убил. — Рябинин улыбнулся. — Как вас зовут?

— Вера Былина.

— Где работаете?

— На мясокомбинате.

— Кем?

Она помолчала. Рябинин знал, в каких случаях не сразу отвечают: когда тунеядствуют или стесняются профессии.

— Инспектором, — нехотя призналась она.

— Коллеги, значит, — пошутил Петельников.

— Инспектором кадров? — переспросил Рябинин.

— Нет.

Дальше уточнять он не стал, щадя её самолюбие.

— Инспектируешь-то кого? — уточнил Петельников.

— Коров по ночам. — Она попыталась улыбнуться, но шея и плечи слегка порозовели.

Видимо, Былина работала на мясокомбинате ночным сторожем.

— Правильно, — заметил её смущение Петельников. — Всех надо инспектировать — и людей, и коров.

Рябинин поморщился. Предстоял деликатный разговор. Свидетельницу нужно было располагать к беседе, а не сковывать неприятными для неё и второстепенными для них вопросами.

— На той неделе я обедал в вашей столовой, — сказал Рябинин, который ни разу там и не был, а только о ней слышал. — Мяса наелся от пуза.

Она улыбнулась: оказывается, человек в строгих очках говорит простым языком, любит мясо и бывает на её родном комбинате — не совсем чужой человек.

— Работать с коровами да мяса не поесть, — заметила Былина и тут же спохватилась: — Я ведь техникум пищевой промышленности кончила. Сторожем временно, пока место не освободится.

— Расскажите о Михаиле подробнее, — перешёл он к делу.

— Чего подробнее… Познакомились, встречались. Мне ведь тоже охота зацепиться в жизни…

— Как зацепиться?

— Замуж-то выйти. Он сам предложил. Давай, говорит, жизнь завяжем тугим узлом.

— Вы его… любите? — спросил Рябинин, не совсем уверенный, что нужно об этом спрашивать.

Петельников сразу шевельнулся. В отличие от следователя он считал, что для каждого человека есть свои вопросы.

Но этот вопрос был для любого человека.

Вера Былина на минуту задумалась: она быстренько оценивала, любит ли Михаила.

— Когда любят — не задумываются, — не вытерпел Рябинин.

— Товарищ следователь, ну какая любовь в наше время? — Она попыталась прожжённо улыбнуться.

Он видел, знал, что это не её мысль, а тех житейски разворотливых людей, для которых любой романтический порыв не стоит палки копчёной колбасы. Но теперь эта мысль стала её собственной, впиталась легко, как всё никчёмное. Теперь она за эту пошлую мысль отвечала.

— Какое такое время? — спросил Рябинин суше, чем хотел.

— Такое, современное.

— Собирались замуж без любви?

— А мы с ним обоюдные.

— Как «обоюдные»?

— Похожие, значит, — объяснил за неё Петельников.

В этом Рябинин сомневался. Впрочем, Михаил мог перевоплотиться и в «обоюдного».

— Да и какая там любовь, когда была замужем! — вздохнула Былина.

Он не раз слышал мыслишку, что побывавшая замужем женщина любить уже не может.

— Разошлись?

— Конечно. Не муж попался, а конституция: как сказал, так и должно быть.

Опять «попался». Иногда Рябинину становилось жаль этих девочек, которым всё было в жизни отпущено. Им объяснили строение атома и Вселенной. Им выдали дипломы и свидетельства. Их обучили интересным специальностям. Спокойствие и сытость дали им рост, стать и красоту. Одели в синтетически-модные одежды и увешали кулонами. Поселили в современные квартиры с телевизорами и магнитофонами. Но им нигде не объяснили, что такое любовь. Им забыли сказать, что именно наше время — время любви.

— Что у вас произошло с Приходько?

— Поругались. Из-за глупости всякой. Он свои камни любит. А я обозвала его камнелазом. Или камнедуром. Обиделся и ушёл. В гостиницах найти не могу.

— Он деньги у вас… забрал? — осторожно спросил Рябинин.

— Что вы! Честный, каких мало.

Жёлтая чёлка, блестящая, как её кулон, возмущённо дёрнулась. Узкие глаза смотрели насмешливо: мол, следователи всюду ищут кражи да убийства.

— Какая заступница, — улыбнулся Рябинин.

— А как же? Убедилась. Мне от матери достались бриллиантовые серьги. Восемьсот рублей стоят. Квиток ювелирторга хранится. Пошли мы с Мишкой в парк на танцы: забеспокоился, что потеряю их или шпана какая выдернет. Снял и спрятал в бумажник. Я и забыла про них. Так он на второй день звонит, чтобы не беспокоилась. Через два дня встретились — вернул.

— Они целы? — не унимался Рябинин.

— Да что вы, товарищ следователь! Они даже со мной.

Былина щёлкнула замком, пошуршала и вытащила из сумки пластмассовую коробочку. Рябинин открыл её.

Серьги были сделаны в виде миниатюрных цветков, ландышей или колокольчиков. Венчики из платины, вместо тычинок-пестиков дрожали бриллиантики. Рябинин с интересом разглядывал драгоценности — даже лупу достал.

Петельников сидел молча, придерживаясь строгого правила не вмешиваться в допрос следователя, пока тот не попросит.

— Красивые вещички. — Рябинин вернул серьги. — Я запишу кое-что.

Он начал писать протокол допроса.

— Вы его найдёте? — спросила Былина у инспектора.

— Обязательно, — заверил тот. — Мы убийц ловим, а вашего Мишу… Вот приходит вчера в отделение женщина: «Товарищ дежурный, муж пропал. Прошу, не ищите его, окаянного».

Она засмеялась.

— Я вас ещё вызову, — предупредил её следователь.

Былина подписала листки, попрощалась и ушла.

Петельников расстегнул пиджак и с удовольствием закурил. Его тёмные глаза утратили тот сверлящий напор, каким он давил сбоку на девушку. Расслабился и Рябинин.

— Ну, будем ловить? — предложил он.

— Будем, — согласился инспектор, который за этим и пришёл.

— Начинай.

Петельников встал и подошёл к окну, чтобы пускать дым в форточку, — хозяин кабинета не терпел курения.

— Всех Приходько, все геологические организации, геологический факультет, Горный институт, гостиницы, загсы я проверил. Всё отработано и в Хабаровске. Ничего.

— Давай версии, — предложил Рябинин.

— Видимо, он местный, не гастролёр, старается не «наследить».

Следователь согласно кивнул и добавил:

— Не надо искать по всей стране.

— Он ездил в экспедиции, знает геологию, со стюардессой говорил о проблемах, о картировании, о шлифах и тому подобном. Видимо, он действительно геолог с высшим образованием.

Рябинин вскочил и возбуждённо подошёл к окну.

— А вот и нет, — по-мальчишески обрадовался он. — Сейчас ты заберёшься к чёрту на куличики. Геологические организации проверены. Если он геолог, то, выходит, приезжий?

— Возможно, — согласился инспектор.

— Геологи — люди обеспеченные. Интересная работа, наука, высшее образование… Нежизненно, чтобы нормальный человек сменил всё это на мошенничество. Только опустившийся пьяница. Приходько — не такой.

— Значит, поездил в экспедиции рабочим.

— А вот и нет, — опять вроде бы обрадовался Рябинин. — Для рабочего, даже техника, он слишком геологически эрудирован. Смотрел шлифы, умеет картировать…

Петельников задумчиво уставился на улицу, забыв про сигарету. Рябинин тоже смотрел на тополя, которые отяжелели от своих широких листьев. Лето кончалось. Уже появились астры. Пора в отпуск. Кончить дело этого мошенника — и в отпуск.

— Молодой человек, знающий в какой-то степени геологию, ездивший в экспедиции, но не рабочий и не геолог, — суммировал Рябинин, отогнав размягчающие мысли об отпуске.

— Студент, — предположил Петельников.

— Ты их проверял.

— Отчисленный?

— Ага.

— Завтра же займусь, — чуть помедлил инспектор, уже загораясь новой версией. — Эпизодов маловато. Только один, со стюардессой. У Былиной-то всё цело.

— Я думаю, не все потерпевшие к нам обращаются.

Рябинин смотрел на улицу. Казалось, там шли одни женщины. Плывущими по асфальту походками, с приталенными фигурами, в ярких солнечных нарядах — красивые и нежные. Одни женщины. Очень много женщин на улице, в городе, в мире. Уж только поэтому стоит любить единственную.

— Красивые попадаются, — сказал Петельников.

— Все женщины красивые, Вадим. Ты присмотрись.

Они ещё помолчали. Инспектор вспомнил про сигарету и щёлкнул зажигалкой.

— Вот говорят, — задумчиво сказал в стекло Рябинин, — что у следователей с годами черствеет сердце. А у меня вроде наоборот, жалостливым становится. Даже сентиментальным. С чего бы?

— Мудреешь, Сергей Георгиевич.

— Вот и сегодня эту Былину пожалел. Не сказал. Придётся, конечно. Он ей вместо бриллиантов вставил стёклышки.

* * *

Пришло бабье лето. Днём на город ложилось нежаркое солнце. Небо выбеливалось, словно растворяло кучевые облака в своих высоких сферах. Рано смеркалось. Но асфальт и дома ещё долго оставались тёплыми, согревая улицы.

Сзади застучали каблуки. Он скосил глаза: догонявших женщин Михаил опасался. Девушка поравнялась и прошла. Она просто спешила. Да и видел он её впервые. Михаил чуть прибавил шагу: его заинтересовала тонкая гибкая фигура и красные волосы, рассыпанные по зелёному платью. Девушка несла сетку с маленькими дыньками. Их было килограммов на пять, но она почти не сгибалась.

Вдруг ручка сетки выскользнула, и дыньки покатились по асфальту. «Сглазил», — подумал Михаил и бросился собирать. Он поймал четыре, пятую поднял какой-то солдат. Михаил медленно уложил их в сетку и глянул девушке в лицо. В сумерках цвета глаз не разобрал — вроде бы зелёные, как и платье, — но они показались ему какими-то острыми, смелыми. «Официантка», — определил он, отбирая у неё сетку.

— Разрешите помочь?

— Мне на Лесной проспект, — предупредила она.

— Подумаешь, всего два квартала.

— Несите, если делать нечего.

Голос был глубокий, сильный, привыкший повелевать.

— Делать мне действительно нечего. Чем прикажете заняться командированному в чужом городе?

— Нечем, — согласилась она. — Только женщинам дыни таскать.

— А вы жизнелюбка, — заметил Михаил.

— Точно. Я сегодня золотые часики потеряла: ушко протёрлось. А я шучу.

— Значит, вам легко даются деньги, — назидательно сказал он. — Вы, наверное, директор завода?

— Только не завода, — улыбнулась она.

Ей было лет двадцать восемь. Рассмотреть лицо мешали волосы, которые зашторивали её сбоку. Она откидывала их дугообразным движением головы — как крылом взмахивала.

— Сейчас угадаю. Ресторана?

— Долго угадывать. Магазина «Ковры».

— Неплохо. Кстати, вчера по радио слышал такое объявление: «Магазин „Ковры“ свободно продаёт половики». Не ваш ли магазин?

— Сами придумали?

— Ну что вы! Я же командированный. Делать мне нечего. Лежу в номере и слушаю объявления. «В магазин № 8 поступили мебельные гарнитуры пятьдесят второго размера».

— Вы тоже жизнелюб. Давайте ещё объявления.

— Пожалуйста. «Дорогие телезрители! Перед вами выступал вокально-инструментальный ансамбль „Поющие чайки“, а не „Поющие чайники“, как было объявлено ранее».

Она засмеялась чуть не на всю улицу.

— Могу ещё, — разошёлся он. — «Уважаемые телезрители! По вине редакции передача о семейной жизни гражданина Тебякина ошибочно шла под названием „В мире животных“». Кстати, меня зовут Михаил.

— Светлана. А вы кем работаете? Знакомиться так знакомиться.

— Я разведчик.

Она насмешливо выглянула из-за волосяных шор.

— Недр, разумеется, — уточнил он.

— Ну, я пришла, товарищ разведчик недр. Вот мой кооперативный.

Светлана забрала сетку. Он придержал её локоть:

— Вы спешите? Дома муж? Дети? Пожилые родители?

— Да нет, одна живу.

— Неужели я не заслужил куска дыни? — жалобно спросил её новый знакомый.

* * *

Возбудив уголовное дело о мошенничестве неустановленного лица, выдававшего себя за гражданина Приходько Михаила Самсоновича, Рябинин начал тихо волноваться. Пошёл процессуальный срок, предстояло найти других потерпевших, и, главное, дело числилось в «глухих». Его можно было бы отправить в милицию — их подследственность, но прокурор уже взял дело в прокуратуру, да и Рябинина оно заинтересовало.

Он всматривался в диспозицию сто сорок седьмой статьи: «…путём обмана или злоупотребления доверием». Так выглядел способ преступления. Конечно, остроумный Приходько обманывал и злоупотреблял доверием. Но что-то Рябинину в диспозиции не нравилось. Чего-то в ней не хватало.

Он придвинул синюю пластмассовую вазу с букетиком ноготков, которые набрал за городом. Оранжевые цветы пахли не по-садовому, не изысканно. Он начал задумчиво обрывать лепестки, усыпав ими обложку кодекса.

Разумеется, обманывал и злоупотреблял доверием. Но чем обманывал, к какой прибегал легенде? Сколько Рябинин ни знал мошенников, они чаще всего пользовались высокими понятиями. Вот и Приходько сочинил любовь…

Рябинин вскочил. Любовь, конечно любовь была способом мошенничества. Не очень важна мужская внешность. Не всякая женщина оценит мужской ум, редкая теперь польстится на деньги, не очень-то зарятся на должность… Но любовь тронет каждую. Тут Приходько бил наверняка. Имитация любви — вот конкретный способ мошенничества.

Рябинин не испытывал жалости к потерпевшим. Уж что-что, а фальшь-то они должны были заметить. Ему всегда казалось, что женщину можно обмануть в чём угодно, но только не в чувствах. Почему же эти легко обманывались? Или им хотелось быть обманутыми? Почему? Тогда имитация любви ни при чём, и права сто сорок седьмая статья, говорящая об элементарном обмане. Но стюардесса и Вера Былина искренне верили в его любовь. Тут ещё предстояло думать: не глухие же и не слепые эти девушки, в конце концов…

Зазвонил телефон. Рябинин снял трубку.

— Сергей Георгиевич, — услышал он голос вездесущего Петельникова. — Передо мной объяснение, написанное собственноручно гражданином Приходько. Хабаровский уголовный розыск прислал дополнительно.

— Что Приходько пишет?

— Год назад потерял паспорт. Молодой парень, холостой. Работает шофёром в геологическом тресте.

Рябинин помолчал, раздумывая.

— Как же наш «Приходько» пользуется таким паспортом?

— Просто. Карточку переклеить не проблема. Сергей Георгиевич, паспортом-то он не пользовался. Девицам при случае покажет да, может, в загсе предъявил.

— Так, — согласился Рябинин. — Возможно, этот штамп и надоумил его выдавать себя за геолога.

— Ещё не всё, — торопливо сказал инспектор. И следователь по голосу понял, что есть и главное. — Сивков Альберт Петрович.

— Отыскал? — радостно удивился Рябинин.

— Это ты отыскал. Я только исполнитель. Итак: отчислен с третьего курса геологического факультета за подделку подписи декана и хищение книг из библиотеки. В городе не прописан. К сожалению, в личном деле нет ни одной фотографии.

— Ну и что… теперь? — спросил Рябинин, будто не знал, что делает инспектор, когда преступник на свободе.

— Теперь мы его поймаем.

— Скоро?

Инспектор замолчал. Рябинин понял, что брякнул глупость, — нельзя подгонять бегущего. Да и не Петельникова торопить.

— Ну-ну, — извиняюще промямлил следователь.

— Поймаем быстрее, чем ты думаешь, — буркнул инспектор и положил трубку.

* * *

— Неужели не заработал куска дыни? — повторил он.

Светлана пожала плечами.

— Пойдёмте. На пятый этаж, без лифта.

Михаил опять взял сетку и пропустил её вперёд. Поднималась она медленно, словно хотела оттянуть их приход. Он знал, что её гложут сомнения: вести незнакомого мужчину в квартиру… Михаил остановился на площадке:

— Света, зачем зря переживать? Не умру я без дыни.

— Откуда взяли, что я переживаю?

— Вижу по ножкам, — улыбнулся он.

Она обернулась, глянула на него сверху и пошла скорее, перебирая ступеньки упругими ногами. Ключи из сумочки достала на ходу. Открыла замок и зашуршала ладонью по стене, отыскивая выключатель…

Михаил оказался в чистенькой передней. Щурясь, он рассматривал свою новую знакомую. При свете она явно выигрывала: стройна, гибка, зелена и длинноволоса. Только глаза оказались карими.

— Располагайтесь. — Теперь она забрала сетку окончательно.

Михаил прошёл в комнату. Шкаф, стол, тахта, приёмник, торшер… На полу лёгкий коврик метра два на полтора. Полочка с книгами — стандартная классика.

Светлана внесла блюдо с кусками дыни:

— Садитесь.

Михаил опустился на край тахты.

— Я вот думаю: неужели директор коврового магазина не в силах приобрести ковёр получше?

— Они мне там надоели.

Она не переоделась — только волосы схватила тесёмкой. И стала ещё тоньше. Загорелые руки ловко расставили тарелки, положили куски дыни и подали ножи. В открытое окно сочилась заметная прохлада: бабье лето днём блестело паутинкой, а ночью приходила осень.

— Света, у вас холостяцкая квартира.

— Я сама холостая. А вы наблюдательны!

— Работа приучила. Всматриваешься. Как пласт залегает, куда тянется… В образцах каждый кристаллик выследишь.

Её пальцы стали мокрыми от обильного сока. Она открыла сумочку и, видимо, искала платок. Искала беспорядочно, выложив на тахту пудреницу и сберегательную книжку. Скомканный платок появился не скоро. Света бросила пудреницу в сумку, а сберегательная книжка так и осталась лежать на тахте — он её хорошо видел.

— Расскажите мне о своей геологии, о себе, — попросила она.

Михаил поднёс широкую ладонь ко рту и сладко зевнул:

— Ну, я пошёл.

Он поднялся с тахты, поправил галстук и сделал шаг к двери.

Светлана удивлённо выпрямилась, положив надкушенную дыню:

— Вы даже не попробовали…

— В следующий раз.

— Какой-то вы странный, — сказала она нежным голосом, забросила руки за голову, изогнувшись лозинкой. Небольшая грудь сразу сделалась пышней. Платье уехало с колен, и они зажелтели, как те самые дыньки. Нащупав на стене шнурок, она включила розовое бра, тут же погасив торшер.

— До свидания, — сказал Михаил и пошёл.

Она вдруг соскочила с тахты, догнала уже в передней, выбросила вперёд ногу, зацепила его ступню и ударила в спину. Михаил упал на пол лицом вперёд, по ходу, не успев подставить руки.

— Лежать! — приказала она и загородила собой дверь.

Он лежал, больше ошарашенный её нападением, чем ударом об пол. На секунду сделалось тихо: женщина в зелёном платье закрывала телом входную дверь, мужчина распластался внизу, перегородив переднюю. И в этой секундной тишине отчётливо послышались шаги — торопливые шаги по лестнице.

Михаил поднял голову.

— Лежать! — повторила она.

Он вскочил прыжком и бросился в комнату. Она не шелохнулась — выход из квартиры был только за её спиной. Там уже открывали замок.

Михаил вспрыгнул на подоконник. Он выглянул на улицу и на миг замер, загородив телом огни противоположного дома. Она спокойно наблюдала — деться ему было некуда.

Вдруг он поднял руки, потянулся в небо, к огням высотного дома напротив, толкнул ногами подоконник и пропал. Ей даже показалось, что он полетел вверх, как в сказках летают волшебники.

— Ой! — запоздало вскрикнула она, догадавшись, что он выпрыгнул.

Дверь больно ударила её в спину. Петельников ворвался в переднюю, окидывая глазами квартиру:

— Где?

Она только показала рукой на окно. Инспектор подбежал к нему и выглянул:

— О, чёрт!

— Разбился?

— Сбежал, а не разбился!

Она опустилась на тахту. Слово «сбежал» резануло по нервам, напряжённым с утра, весь день, который она ездила по городу за преступником, выбирая удобный момент. Последний час, последние минуты дались особенно тяжело.

Она легла головой на стол, рядом с нетронутым куском дыни для гостя, и заплакала.

— Лейтенант Кашина, прекратите реветь, — сказал Петельников и погладил её по плечу.

* * *

Потерпевшие допрошены. Теперь нужно делать опознание и очные ставки. А некого опознавать и не с кем сводить глаз на глаз — нет обвиняемого. Дело лежит в сейфе без движения. Обычные следовательские неприятности: поймают преступника, времени уже не будет, придётся идти к прокурору города за отсрочкой — доказывать, что это не волокита, а оперативная специфика.

Рябинин смотрел на портфель, раздумывая, брать ли его. Вроде бы вечер получался свободным. Он боялся их, редких свободных вечеров и дней. Столько накопилось личных, неличных и не поймёшь каких дел, что браться за них вроде бы не имело смысла — уже не переделаешь.

Он вздохнул, бросил портфель в сейф и надел плащ. На улице лил дождь.

Петельников вошёл без стука и потрясся у двери, как собака, вылезшая из воды.

— Мог бы в коридоре, — буркнул следователь.

— Да поймаем, Сергей Георгиевич, теперь у него тупик. Дня через два самое большое.

— А куда он делся — улетел? — спросил Рябинин, потому что подробно о побеге они ещё не говорили.

— Съехал по телевизионной антенне.

— Учти: у него теперь обожжены руки. А почему не поставил человека под окном?

— Сергей Георгиевич, да пятый этаж. Вот на лестнице был человек.

— Всё с вывертами, как в кино, — опять пробурчал следователь. — Задержали бы на улице…

— Не было уверенности, что это он. Да и лишние доказательства хотелось получить.

Инспектор пригладил мокрые волосы, которые блеснули антрацитом. Он не уходил от порога.

— Сергей Георгиевич, а я опять не один. С девицей. Она из совхоза «Ручьи». Наш герой ею интересовался.

Рябинин облегчённо снял плащ. Не надо ломать голову: свободный вечер пропал, как они пропадали один за другим, накручивая незаметные годы.

Инспектор вышел в коридор и привёл девушку в ярко-красном дождевике и красных резиновых сапожках. Она села и высвободила голову из-под капюшона:

— Таня Свиридова.

Видимо, Петельников её предупредил, что будут допрашивать. Записав в протокол анкетные данные, Рябинин предложил:

— Ну рассказывайте, как он вас обхаживал.

Она промокнула платком мокрое лицо, глянцевито блестевшее от воды, загородных ветров и солнца…

— Всего два вечера и обхаживал.

— Как познакомились, что говорил, кем представился?

— В электричке подсел. Чистенький такой, в галстучке, с портфелем. Звать, говорит, Миша. Работает геологом. Ну и набился в провожатые.

— Дальше.

— Дальше? На второй день опять пришёл. В субботу. Походили по Ручьям. Поговорили, да и уехал. Больше не виделись.

— Почему?

Крупной рукой поправила она волосы, которые освободились от капюшона и теперь падали на плечи и лезли на глаза. Выгоревшие, обесцвеченные солнцем, каждая волосинка казалась сделанной из полиэтилена.

— А не захотелось.

— Не понравился?

— Он симпатичный, — не согласилась Таня.

— Тогда в чём же дело?

— Значит, не вышло.

— А вот почему не вышло? — добивался Рябинин. — Может, вы стесняетесь сказать?

Она досадливо мотнула головой на радость волосам, которые сразу накрыли её белёсой накидкой.

— Денег или вещей он не брал?

— И в дом-то не заходил.

— Поругались?

— Нет.

Следователь глянул на Петельникова. Тот пожал плечами — у него вопросов не было. Но у Рябинина был один вопрос, Таня Свиридова хотела на него ответить, но не могла. Вышла заминка. Рябинин любил их. Они были для него, что стыки наук для учёного: заминки обнажали правду. Поэтому у следователя был только один вопрос:

— Всё-таки почему вы перестали встречаться?

Теперь она насторожилась. Следователь её в чём-то подозревал. Он вёл себя непонятно, а всё непонятное настораживает.

— Таня, — сказал Рябинин настойчиво-ласковым голосом, который, как он подозревал, лез в душу, — вы женщина. Вам ли не чувствовать любовных нюансов…

— Да любви-то не было!

— Но ведь что-то было! Симпатия, влечение, взаимная склонность или как там… Он вам понравился, вы ему тоже. Не ссорились. Но разошлись. Почему?

— Да разве так не бывает? — удивилась она. — Встретятся, походят да разойдутся. Таких навалом. А почему… Это ж не магазин, чеки не проверишь.

— Почему ж, — не согласился Рябинин. — Я считаю, что можно поверить алгеброй гармонию.

Инспектор смотрел на него, вздёрнув брови: она же с Ручьёв! Рябинин тоже прицелился в него очками: теперь Ручьи не темнее города!

Таня следователя поняла. Она чуть выждала и неуверенно призналась:

— Мне было с ним… смешно.

— Почему?

— Гуляем, а он всё ресторан ищет. Какой у нас в совхозе ресторан!

— Ещё, — оживился Рябинин: свидетельница начала размышлять.

— Приехал на второй день и привёз букет цветов…

— Ну и что?

— Да у меня их целый сад. Такие же флоксы да гладиолусы.

— Понятно, — сказал Рябинин, не уразумев, что тут особенно смешного.

Тогда она засмеялась, вспомнив что-то ещё.

— Пошли к озеру, он заливается, как электричка. А там комарики. Сразу говорить перестал. Только по лбу стучит.

— Я их тоже не терплю, — улыбнулся следователь.

— В ваших Ручьях ходить на свидание нужно с бутылкой демитилфтолата, — подал голос Петельников.

Рябинин вдруг почувствовал раздражающий укус в шею. Он мог поклясться, что там сидит комар, беззвучно влетевший в открытую форточку. Захотелось пришлёпнуть его ладонью, окончательно рассмешив свидетельницу. Но он только шевельнул узел галстука, чтобы сдвинуть воротник и согнать насекомое… Никакого комара не было. Он понял, что это нервный тик, — злится на себя за непонимание того, над чем смеялась Таня Свиридова.

— Сейчас комаров нет, — сообщила она.

— Улетели на юг, — вставил инспектор.

— А ещё, — ухмыльнулась Таня, словно начала рассказывать неприличный анекдот, — ручки целовал.

Сам Рябинин ручки не целовал — стеснялся. Но ему нравился этот старинный и галантный знак любви и внимания.

— Что тут… смешного? — не удержался он.

— Ну как же? Стоим на улице, грязь по колено. Я в резиновых сапогах. А он ручки лобызает.

Следователь пододвинул машинку и отстучал короткий протокол. Она подписала торопливо, — ей казалось, что следователь обиделся из-за этих ручек.

* * *

Погода испортилась. Ещё вчера стояло бабье лето, а сегодня вот пришло, видимо, мужское. Моросил почти незаметный дождь, а может, оседала бесконечная толща тумана. Для Рябинина ливень был бы приятнее. Тот сбегал бы по очкам водой. Туман же садился на стёкла молочной пылью, заволакивая мир. Приходилось их то и дело протирать.

Они вышли из прокуратуры и остановились под тополем.

— Сергей Георгиевич, пойдём ко мне.

Петельникову хотелось поговорить о минувшем допросе.

Но следователю предстояло ещё думать, что он любил делать на ходу, пока шёл домой.

— Шашлычки сделаю, — прельщал инспектор.

Рябинин глянул на часы — девять. Жены и ребёнка сегодня дома не будет. Он представил себе квартирную тишину и стол, где его ждали бумаги, разложенные стопкой и пачками, по темам. «Литературная газета», не читанная месяца, полтора. «Наука и жизнь» — тут он застрял на прошлом годе. Холмы книг, которые нужно прочесть обязательно, росли, как шахтные терриконы; четыре толстые папки — его несбыточная мечта написать книгу о практической психологии для следователя — требовали ежедневной работы. Журналы по криминалистике, праву, следственной практике…

— Давай шашлычки, — вздохнул Рябинин.

Они пошли к метро. Петельников жил у чёрта на куличках, в районе новостроек. После душного кабинета влажный, прохладный воздух пился, как вода из колодца. Вспомнив про йогов, Рябинин дышал глубоко, чтобы снять дневную усталость.

— Вообще-то психология — штука интересная, — начал Петельников издалека подбираться к последнему допросу: чего добивался следователь от этой совхозной девчонки?

— Поэтому ты занимаешься боксом.

— Я вот думаю, — не обратил внимания на шпильку инспектор, — как здорово Приходько-Сивков почуял ловушку. Могучая интуиция.

— Никакой интуиции, — загорелся Рябинин, потому что об интуиции размышлял давно. — Я говорил с Кашиной.

— И я говорил с Кашиной. Она представления не имеет, как он её усёк.

— А я вот имею. — Рябинин даже начал заступать инспектору путь. — Существует точка зрения, что интуиция есть опыт, сверхопыт, что ли… По-моему, опыт есть опыт, знания. А если знания, то при чём тут интуиция? Известны случаи, когда человек без всякого опыта угадывал такие вещи, которые не давались и опытному. Девчонка, никогда не любившая, почти всегда узнаёт мужскую фальшь. Нет, интуиция — это угадывание вопреки опыту.

— С Кашиной-то как? — нетерпеливо встрял Петельников.

— Никакой интуиции. Достоверные знания. Когда собирали рассыпанные дыни, она сказала про золотые часы. Когда оказались у дома, сообщила, что тот кооперативный. Сели за стол, выложила сберегательную книжку. В нашей работе — как в театре: чуть переиграл — и уж нет веры. Впрочем, он мог и по квартире узнать. Сказал же, что холостяцкая. А у женщины холостяцкого быта не бывает.

Они подошли к метро. В вестибюле Рябинин долго протирал стёкла очков, которые, казалось, набухли вместе с оправой. Тёплый воздух, бьющий из-под земли и чуть пахнущий баней, досушил их. На эскалаторе проехали молча. В вагоне из-за грохота Рябинин говорить не любил. Они стояли у двери, пережидая дорогу.

На первой станции вошёл парень с девушкой. Жёлтая куртка, вроде тех, что носят путевые рабочие, светилась, как луна. Чубастые волосы имели небывалую подъёмную силу — их и вода не уложила. Голоногая девочка, без плаща, в лёгком платье, была одной из тех, кому родители вместе с паспортом давали полную свободу, забыв дать воспитание. Она сразу же юркнула под куртку, откровенно прижавшись к парню. Тот обнял её и начал целовать в шею. Девица тихонько охала ему в грудь.

Сидевшая женщина качнулась вперёд, загораживая школьницу лет девяти. Молодой лейтенант поспешно вытащил книгу-спасительницу. Солидный гражданин пошевелил губами, вздохнул и отвернулся, рассматривая дальний конец вагона. Только две старшеклассницы смотрели на них, забыв свои разговоры: возможно, они получали первый урок любви.

— А ведь тоже любовь! — громко произнёс Петельников, перекрывая голосом тоненький вой.

Все посмотрели на инспектора: что дальше?

— Только собачья, — сказал он дальше.

Девица под курткой затихла.

— Посмотреть бы её маму, — почти крикнул Рябинин, потому что громко говорить не умел.

— Или его папу. — Петельников умел.

Она вылезла из-под куртки. Парень бросил целоваться, насторожённо вслушиваясь. Был виден только лохматый затылок да широченная жёлтая спина.

— А ведь это хулиганство, — продолжал Рябинин, — нарушение общественного порядка.

— Совершённое с особым цинизмом, — добавил инспектор.

Парень сбросил руки с плеч девицы и заметно напрягся. Она зло глянула на всех прищуренными, липкими от краски глазами. На остановке они выдавились из вагона и остались ждать следующего поезда с менее притязательными пассажирами. Уже через стекло она успела показать им язык, но и Петельников успел ей скорчить страшную рожу.

Мысль Рябинина каким-то образом перескочила на Таню Свиридову. Возможно, она и не перескакивала, а вертелась вокруг последнего допроса, пока он разглядывал примитивную парочку. Рябинин знал за собой этот мучительный грех, почти болезнь, а может, просто следственную привычку — решать какую-нибудь задачу везде и всегда: на работе, дома, в транспорте и во сне — пока та не решится. Он уже к этому привык. Привык, что задача решалась неожиданно, неожиданно отдарив редким наслаждением сделанного открытия.

Вот и сейчас подумал, что этой забубённой девчонке ничего не надо, кроме тёмной подворотни. А Таня Свиридова… Они вышли из вагона. Петельников увидел, что следователь изменился на глазах — блаженно улыбается, стоя на эскалаторе задом наперёд.

— Вадим, почему же городские на мошенника клевали, а Тане Свиридовой с ним было смешно?

— Ради этого и допрашивал?

— Ради. А разве мало? Ну так почему?

Они поднялись на поверхность. Дождь, словно им крапали из распылителя, сразу начал оседать на них. Фонари горели в матовых ореолах, как в тумане. Осенний воздух тут, на окраине, от близлежащих лесов имел чуть винный запах.

— По серости, — предположил инспектор.

— Девчонка с мясокомбината не шибко образованна. Кстати, Свиридова заметила, что он симпатичный.

— Думаешь, раскусила?

— Нет! — Рябинин даже подскочил, сбившись с шага. — Да потому, что Таня Свиридова хотела полюбить, а те хотели выйти замуж.

— Ну и что?

— Её интересовали чувства.

— Ну и что?

— Как «ну и что»?! — Рябинин остановился и схватил инспектора за рукав, нацеливаясь очками в его лицо: — Как «ну и что»?! Она простой человек. Ей нужны чувства. А у него вместо них целование ручек, цветы, ресторан… Эффектно и вполне заменяет. А в деревне не нужны цветы, смешно целовать ручки и нет ресторанов. Там естественность. Поэтому в деревне Сивков оказался обезоруженным.

— Там даже молоко натуральное, — вставил Петельников.

— А городские девушки за чувства принимали лоск. В городе манеры сходили за любовь. Понимаешь? Галантность вместо чувств! Форма вместо содержания.

— Вот что значит красивая форма, — опять не удержался Петельников.

— Вот почему обманутые женщины были слепы, — они не любили.

Капли на очках следователя рубиново светились, потом сразу пожелтели и тут же загорелись зеленью.

— У тебя сегодня радостные очки, — улыбнулся инспектор.

* * *

На холме красовался великолепный дворец, расписанный лазурью и золотом: в решётках, колоннах, фонарях и скульптурах. Видимо, сверху он походил на торт. Весь день здесь стояла очередь. Особенно рвались в спальню, где когда-то почивали царь с царицей. А внизу, под холмом, рассыпались мелкие и синие пруды с прозрачной водой, с жёлтыми листьями, которые горели на их студёной поверхности, как медали.

От прудов уходили липовые и дубовые аллеи. Иногда попадались берёзы — огромные, корявые, чёрные от времени, какие-то не русские. Эти вековечные исполины видели того самого царя, который спал во дворце.

Дальше, километра через два, парк незаметно переходил в тихий лес. Там росли фантастические папоротники и в полутьме изумрудно светился мох. Только конфетные обёртки да апельсиновые корки выдавали близость цивилизации.

Лёгкий ветерок гонял листья и шевелил волосы. Мокрая земля под солнцем потеплела, но просыхать уже не успевала. Михаил брёл по гравийной дорожке. Он думал, что зря не вошла в моду тросточка, — в этих классических местах она была бы к месту. Люди попадались изредка. Некоторые аллеи просматривались насквозь, без единой фигуры. Он зевнул и вышел на широкую дорогу, обсаженную клёнами, где под ногами шелестело царство листьев. Здесь народу оказалось побольше — старушки с детьми делали разлапистые букеты.

На незаметной скамейке, которая стояла под самым густым клёном, он увидел девушку. Она читала книгу, согнувшись в три погибели. Только желтели чулки до колен да белела склонённая голова.

Это чтение Михаил считал фальшивым. Он не сомневался, что она в книге видит фигу. Женщина не может быть одинокой — или у неё есть мужчина, или она его ждёт. Видимо, эта ждала. Он поправил галстук, причесал волосы, перешагнул через куст и оказался рядом со скамейкой.

— Здравствуйте, — сказал Михаил.

— Здравствуйте. — Она подняла голову.

— Вы не уделите мне один вечерок?

— Не могу.

— Почему же?

— Я ищу человека, которому потребуюсь на большее количество вечеров.

Он не растерялся, но как-то сбился, не мог понять, шутка ли это, вульгарная ли откровенность.

— Ищете мужа?

— Почему мужа? Я ищу друга. Каждый ищет. А вы уже нашли?

— Как видите, тоже ищу, — усмехнулся он.

Ей было лет двадцать. Коротенькие неопределенно-сивые волосы лежали кое-как, или ветер их перемешал. Лицо простое, с чуть тяжеловатым подбородком. Некрашеные приятные губы. Глаза с каким-то отдалённым взглядом, словно она не сидела на скамейке, а смотрела издалека, с конца аллеи.

— Вас случайно не Тамарой зовут?

— А вас случайно не Васей? — спросила она без улыбки.

Он опять замолчал. И тут же удивился: это он-то молчит?

— Девочка, при таком характере не только друга найти, но и познакомиться невозможно.

— Да вы садитесь, — вдруг предложила она.

Михаил послушно сел. И оказался перед её синими глазами, перед взглядом, который смотрел вроде бы из-за клёнов.

— Неужели у вас нет желания познакомиться… необычно? «Уделите вечерок», «зовут Тамарой», «девочка»… Пошло, избито. А представьте: горит дом, вы идёте мимо и слышите женский крик. Спасаете девушку и становитесь её другом. Или женщина тяжело заболела, одинока. Вы помогаете, выхаживаете её… Или ночью в подворотне хулиганы напали на девушку. Вы рискуете жизнью, получаете раны, но спасаете её…

— А вы случаем на психиатрическом учёте не состоите? — неприязненно спросил он.

Она пожала плечами и взялась за книгу. Мимо прошли две весёлые девицы, смеясь, луща семечки и стреляя глазами по сторонам.

— Идите за ними. — Она показала взглядом. — Эти наверняка не состоят на психиатрическом учёте.

Он смотрел вслед девицам. С ними вечерок прошёл бы неплохо. Особенно с правой, у которой тело вздрагивало от ходьбы и здоровья. Ещё бы проскочил вечерок, как они проскакивали до сих пор — весело, шумно, приятно.

Михаил нагнулся и поднял кленовый лист, лежавший рядом с её беленькой туфелькой. Он был жёлтый, с красноватой тенью, с ещё зеленными прожилками. Увял, бедняга. Михаил вдруг почувствовал сосущую грусть, которой у него никогда не бывало. Он и сам похож на этот лист. Заныло в груди не потому, что тоже увянет, — чёрт с ним, всё увядает. Вот и парк увял. Но ведь будешь одиноким и заброшенным, как и всё увядшее.

— Меня зовут Михаилом, — угрюмо сообщил он.

Она читала, покусывая черешок точно такого же кленового листа.

Только сейчас он заметил, что под ней их целая охапка. Сидела, как на подушке.

— Ну не покушаются на вас хулиганы, не горит скамейка и не падает вам на голову дерево! Вежливой-то можно быть!

Она посмотрела на часики и поднялась, стройная и немного официальная в своём синем костюме.

— Мне пора.

— Разрешите вас проводить? — спросил он не своим, высохшим голосом.

* * *

Пришла осень, настоящая, поздняя. Пришла внезапно, в одну ночь, опустившись неожиданным снежком. В лесу перемешались все времена года.

Как и летом, влажно отсвечивала кожистая брусника. Невозмутимо зеленела ель, став гуще и темнее. Рядом молодые сосёнки казались бледными, словно выцвели за солнечные дни. Осень легла с веток на землю, выстелив мох желтизной листьев. На рябине одни прутья да красные ягоды. Тропинки залиты водой. Осклизли стволы деревьев.

Зима напоминала о себе рыхлыми лоскутьями снега. Он лежал на ещё неостывшей почве, на ещё зелёной траве и казался нездешним, инопланетным. Вокруг стволов, да и вокруг каждого прутика расползались круги — воронки. Снег подтаивал, потел, извиняясь за внеурочное появление.

— Без ёлочек лес стал бы голым, — сказала она, пытаясь сорвать ягоду.

Михаил взялся за тонкий ствол и легко пригнул рябинку. Гроздья повисли над её лицом. Она попробовала и сморщилась — горькие, ещё не было морозов.

Уже месяц ходили они в парк, к той скамейке, где познакомились. И шли дальше, в лес, в тишину, куда не добирались отдыхающие. Михаил заметно осунулся. Он бродил по этим лесам и в будни, пока она работала. Вечером устало перекусывал в парковом ларьке холодной котлетой. И ехал в город встречать её.

Та грусть, которую он ощутил, рассматривая тогда кленовый лист, не проходила. Она засела, как осколок в груди, стояла неутолимой тоской, которую снимало только вечернее свидание. Тогда приходила радость, глупее которой не придумаешь. Воробью мог улыбнуться, куст погладить, берёзу обнять…

Они забрались в чащу.

— Все любят крупную красоту: реки, горы, леса. Или поляны, опушки, рощи… А вот микропейзажи, красоту крохотную замечают редко. Присмотрись!

Она повела рукой. Михаил присмотрелся — лес как лес.

— Ну посмотри же… Вот корень, остался без земли, в воздухе, как затвердевший канат. А под ним брусничка. Чудесно!

Он стал глядеть под ноги, словно искал грибы. Увидел кочку, в которой чего только не было — алые клюквинки, сухие иголки, загогулистый мох, какие-то былинки-пики… Маленькая ёлочка, под ней сухо, растёт ровно одна травинка и лежат ровно две шишки.

Миры, никем не замеченные и не совсем познанные. Но люди брали телескопы и смотрели в небо — искали миры покрупнее.

— Смотри. — Она показала на пень. — Зелёный, самостоятельный, стоит сам по себе, как всеми забытый пенсионер.

Михаил представил, сколько он перешагнул в своей жизни микромиров, бродя с геологами по дальневосточной тайге. Да и крупных миров сколько не разглядел…

— Медведь! — Она схватила его за рукав.

В кустах темнела бесформенная вздыбленная туша.

Михаил поднял здоровый сук и пошёл вперёд. Сердце щемяще и сладко стукнуло. Он хотел схватиться с медведем или с кем бы там ни было — с врагом, бандитом, хулиганом. Сразиться на её глазах, чтобы доказать…

— Миша! Вернись!

Он уже подошёл к туше и рассмеялся: какие под городом медведи! Упала ель, подняв корнями громадный пласт земли. Тонкие почвы лежали на синевато-белесых глинах, поэтому старые деревья в сильный ветер не могли устоять.

Они сели на ствол.

— В детстве я мечтала стать лесничихой. Одной жить в домике, знать всех птиц и зверей, бродить по делянкам с собачкой… А ты кем собирался быть?

— Я хотел разбогатеть. Сразу. Выиграть по лотерее, где-нибудь выковырнуть из земли самородок золота. Подобрать кошелёк, который уронил лауреат Государственной премии.

— А теперь?

— И теперь не прочь.

— Мишка, да ты глупый.

Он покраснел. В полутьме леса этой краски ей было не видно, но сам он чувствовал, что покрывается жаром до пяток, под которыми сейчас могли вытаять следы в снегу.

— Почему же глупый?

— Умному человеку деньги не нужны. Так, на самое необходимое.

— Не нужны? — искренне удивился он. — Чего ж все люди, и умные, и глупые, всю жизнь колотятся из-за мебели, ковров, хрусталя и ещё чёрт знает чего?

— А может, они нищие?

— Нищие? За машинами и цветными телевизорами давятся — нищие?

— Нищие духом, Миша.

— Цитата из книжки? — К нему вернулась ирония.

Когда её не понимали, она замолкала. Непривычная лесная тишина сомкнулась над ними — не хлопотали на ветру листья, не зудели комары и не перекликались птицы. Только частила с хвои капель, где дотаивал ночной снег.

— Я понимаю… — начал Михаил.

— Да назови мне хоть одну стоящую вещь, которую можно купить за деньги? Здоровье, счастье, любовь, свободу, ум… Нет, Мишенька, это всё даётся иначе, не за деньги.

— А за что?

Она расстегнула жакет — бордовый, с круглым меховым воротничком. Этот брючный костюм ей очень шёл.

— Миша, а какой ты бываешь… другой? — неуверенно спросила она.

Он понял сразу. Сразу он понял.

— А может, я всё-таки один? — Губы задёргались, изображая улыбку.

— Нет, Миша, нет, — быстро заговорила она, обдавая его вдруг откуда-то взявшимся волнением. — Ты есть один, и ты есть другой. Вас двое. Я знаю только первого.

— Ну и как он?

— Хочешь отшутиться?

Он соскочил с шершавой коры и отошёл к зелёному пеньку. Но она тоже спрыгнула с дерева, оказалась рядом и заглянула ему в лицо. Синие, почти тёмные глаза смотрели откуда-то из другого мира, из космоса. Мокрая прядь, тонкая, как струйка, прилипла к щеке. Тоска кольнула в грудь. Он схватил её за плечи, сгорая от неведомого жара и той колющей тоски:

— И первый… И второй… Ведь я люблю тебя!

* * *

Через три дня земля залубенела. Первый морозец пал без снега, на сырую почву и мокрый асфальт. Молодой ледок за день не растаял, поблёскивая на ярком, но уже беспомощном солнце.

Михаил стоял у проходной, засунув руки в карманы плаща. Он ёжился от холодного ветра, который, казалось. тоже заледенел. В узких ботиночках мёрзли ноги. Он уже час постукивал каблуками по звонкому асфальту и вдыхал запах кож и ещё какого-то ароматного, явно синтетического вещества.

Проходная вдруг ожила. В ней защёлкало, зашумело, и на улицу вырвался людской поток, тесня узкие двери. Михаил разглядывал напряжённо, боялся пропустить её, словно не веря своему зоркому глазу…

Она шла чуть в стороне от толпы. Или ему казалось, что она идёт сама по себе. Так показывают героинь в кино: наплывает вместе с людьми, но видно только её одну, а остальных вроде бы и нет.

Михаил двинулся навстречу. Она легко дотронулась губами до его щеки:

— Замёрз, глупыш?

Он почувствовал, как неизвестно откуда взявшееся тепло опускается к заледеневшим ногам.

— Мишенька, почему ты никогда не встречаешь меня с цветами?

— Мещанство, — буркнул он.

— Нет, не мещанство.

Они ходили до её дома пешком — три квартала. И допоздна сидели в скверике напротив. Она не любила кино. В театры каждый день не пойдёшь. А в ресторан ему не хотелось.

— Я, Мишенька, люблю цветы. Всякие и разные. У меня бабушка собирала лекарственные травы. Знаешь, какие у них чудесные названия? Особенно у дикорастущих. Вероника лекарственная… Синенькая. Зверобой продырявленный… Такой жёлтенький. Рута душистая… Растёт в Крыму. Мята перечная… Эту ты знаешь? Как?

— Звучно.

— А есть смешные названия. Дурнушник обыкновенный… Живучка мохнатая… Горец почечуйный… Должно быть обязательно два слова. Если трава не имеет характерных признаков, то прибавляется нейтральное слово. Ряпешок обыкновенный… Солодка голая… Прелестно, а? Знаешь, как будет берёза?

— Берёза кучерявая.

— Нет.

— Берёза вениковая.

— Нет, — серьёзно ответила она. — Берёза белая. Просто и красиво.

Её дом неумолимо приближался. Михаил подумал, что сегодня в сквере не посидишь. Видимо, кончились и лесные дни. Стоять же в парадной ему претило. Он пошёл тише, еле переставляя ноги.

Но дом уже приближался.

— Миша, когда у тебя кончается командировка?

— Продлили на месяц, — нехотя ответил он. — А что?

На морозе у неё слегка покраснел кончик носа. Заметный подбородок давал чёткую линию профиля. Белые волосы, выжаренные летним солнцем и вымоченные дождями, плотно закрывали уши.

— Мне кажется, — медленно ответила она, — что ты всё время к чему-то готовишься, а оно всё не приходит и не приходит.

— Ты психолог, — улыбнулся он.

— Правда готовишься? — быстро спросила она, удивившись своему ясновидению.

— Все мы к чему-то готовимся, — уклончиво ответил Михаил.

— Нет, люди не готовятся, а больше надеются. На любовь, на счастье… Ты не так. У тебя нет… уверенности.

— У меня-то? — искренне удивился он.

— У тебя есть самоуверенность. И нет уверенности…

— В чём?

— А вот в чём — я не знаю, — вздохнула она.

— Как в рентгеновском кабинете побывал, — отшутился Михаил, сжимая волей ту самую неуверенность, которую рассмотрела она и которую нельзя было рассмотреть никаким рентгеном.

Они пришли в сквер. Холодная скамейка темнела обшарпанной за лето краской. Земля замёрзла теми складками, какими лежала здесь грязью три дня назад. Проволочно дрожали прутья кустов. Редкие деревья стояли как столбы. А над ними, наверху, зажигались тёплые окна домов.

— Миша, идём ко мне. С родителями познакомлю…

Сказала, как решилась. Самолюбие, которого он при ней лишался, вдруг захлестнуло его, как этот предзимний холод.

— Ну идём же! Или ты стесняешься?

Он медленно пошёл. В парадной было очень светло — вкрутили стосвечовую лампочку. Михаил остановился, словно его поразил яркий свет…

Она обернулась. Он увидел её глаза, ту далёкую синеву, откуда они смотрели на него и куда он рвался и всё никак не мог дойти. Михаил не двигался. Стояла и она, чуть приоткрыв рот: собиралась спросить и не спрашивала, поражённая его мгновенно побелевшим лицом.

— Что с тобой?

Он прислонился к стене, ища какую-нибудь подпорку:

— Я не Михаил и не Приходько. И не геолог.

— Кто же ты, Миша?

— Я мошенник.

Она опустилась на грязную ступеньку и заплакала.

* * *

Рябинин положил телефонную трубку, которая ещё гудела от двух повышенных голосов. Он понимал, что Петельников не всесилен — вынуть и положить этого амурного дельца не может. Тот пропал, как в воду канул. Он не появлялся в общественных местах. Его не было ни в ресторанах, ни на вокзалах. Не поступали жалобы и от новых потерпевших. Инспектор считал, что мошеннику удалось выскочить из города. Или прекратил свою деятельность и отсиживается до лучших времён. Его спугнули той неудачной операцией, которую в прокуратуре иронично называли «Дыней».

Срок расследования кончился, и дело Рябинин приостановил. Хотя на свободе гулял не убийца, плохое настроение держалось вторую неделю. Держалось беспокойство, вроде того, которое появляется от постоянной боли и на которую махнёшь рукой — рассосётся, хотя знаешь, что само не рассосётся, надо идти к врачу.

В спину грело солнце, то солнце, от которого на улице казалось ещё холодней. Огромное окно создавало парниковый эффект. Рябинин обернулся, встал и подошёл к стеклу, заинтересованный каким-то странным блеском воздуха…

Синее небо поднялось высоко, словно от холода растянулось. Солнце светило уже откуда-то сбоку. В его лучах как снежинки носились… Снег! Вернее, его блёстки, которые играли в солнце и не падали на землю. Они серебрили воздух, словно с крыш сдувало слюду. Откуда они? С ясного ли неба? Из космоса ли?

Подступала зима. Бродяга бы потянулся к теплу и был бы задержан. Приходько-Сивков не бродяга. Видимо, преступник нестандартный.

В первые годы работы Рябинин тоже чуть было не приучил себя к следственным стереотипам — застывшим болванкам, под которые преступления подгонять легко, как примеривать обувь. Эти болванки-манекены бродили по детективным повестям и фильмам, никак не отражая жизнь, ничему не уча людей и обедняя следственную работу. Преступник — обязательно моральный урод, без единого светлого пятнышка, и с отталкивающей внешностью. Как легко с такими бороться, ни сомнений с ними, ни колебаний. Потерпевший — обязательно прелестный человек, большой труженик, ну в крайнем случае ротозей. Как легко таких защищать — хорошие же! И следователь — с пронзительным взглядом, острым умом и собачьим чутьём. Как легко таким расследовать — стоит только взглянуть своими лазерными глазами попристальней.

Но Рябинину попадались приятные преступники, к которым он испытывал симпатию. Встречались и потерпевшие, противные и неумные. И сам он не имел ни пронзительного взгляда, ни собачьего нюха, да и характер имел не следственный…

В дверь уверенно постучали.

— Да-да! — крикнул Рябинин.

Обещали приехать из милиции за статистическими карточками. Вошёл парень в распахнутом пальто, под которым была кожаная куртка. Лицо его Рябинин где-то видел, скорее всего, на месте происшествия или в райотделе: пути следователя прокуратуры и работника милиции пересекаются частенько.

Но тут Рябинин увидел рюкзак, который висел на одном плече. И сразу перед глазами мелькнула та фотография, которая наклеена в приостановленном деле. Рябинин молчал, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, словно боялся его спугнуть. Или растерялся…

— Я Приходько. Точнее, Сивков.

— Да-да… Садитесь, — почти беззвучно предложил Рябинин.

Тот сел, сбросив рюкзак на пол. Расстегнул куртку со множеством молний, покопался во внутренних карманах и положил перед следователем толстую пачку денег. Сверху, осторожно, словно боясь, что они разобьются, опустил два холодных камешка, которые блеснули, как снежинки за окном.

— Всё, что осталось. Прошу оформить явку с повинной.

У Рябинина плохо слушались руки. Он искал бланк протокола явки с повинной и никак не мог найти. Каждый понедельник все протоколы он раскладывал по стопкам, но к пятнице они неизменно путались, сбиваясь в общую пачку. Тут же вспомнил, что у него нет таких бланков, а может, их вообще нет — не часто являются преступники с повинной. Пришлось взять чистый лист бумаги. И отложить — сначала нужен был разговор.

Сивков ждал. Загорелые впалые щёки. Сжатые губы, крепкие, как у боксёра в бою. Но глаза спокойные, даже весёлые.

— Разденьтесь, — предложил Рябинин. — И рассказывайте всё по порядку.

Сивков бросил пальто на спинку стула.

— Рассказывать, какими способами обманывал?

— И почему пришли сами, — уточнил следователь, которому это сейчас было важнее.

Сивков посмотрел в пол и сел поудобнее. Он начал рассказывать.

Перестал за окном блестеть воздух. Солнце пропало за домами, будто укатилось по проспекту. В кабинете потемнели углы. Настольная лампа освещала только лица да стол между ними. Рябинин ещё ничего не писал — он слушал рассказ о чужой жизни…

* * *

— Вот вы спрашиваете, как заподозрил ловушку. Пока она хвасталась достатком, я только насторожился. А вот когда входили в квартиру, она пошарила выключатель справа, а потом слева. В своих стенах искать не будешь. Потом увидел комнату… Не женская, не жилая, как интерьер в мебельном магазине. Ну а когда она якобы обронила сберегательную книжку… Тут уж надо было отваливать.

— Испугались?

— Скорее, удивился. Понял, что меня ищут. И поехал за город.

— У вас были к этим женщинам… чувства, симпатия, что ли?

— Откровенно говоря, я их презирал. Ну я, студент-недоучка, мошенник, гад, строю комедию из-за денег… Так неужели им не догадаться? Закурить можно?

Рябинин кивнул. Сивков с удовольствием затянулся дымом и продолжал сам, без вопросов:

— Знаете, что я вам скажу? Они догадывались. Да-да, не спорьте! Догадывались, но не хотели догадаться. Их устраивал обман. Им нужна была форма. А любовь-то — одно содержание без всякой формы.

— Скажите, — осторожно спросил Рябинин, — для чего вам столько денег?

— Да не нужны мне они!

Он всмотрелся в следователя и сразу увидел, что тот не верит.

— Нужны, конечно, но не столько. Вот остались же. Мне нравилась вся эта кутерьма, процесс ухаживания, приготовления к свадьбе. Тут сложно, гражданин следователь.

— Я пойму, — улыбнулся Рябинин.

— Мой отец погиб на фронте. Мать умерла. Родственников, сестёр-братьев нет. Тут уж от меня не зависит. Так ведь и друзей нет. С такой биографией какие друзья… А тут вдруг как в семью попадаю. Прямо настоящий человек. Дом, невеста, тёща… Вроде бы не один. Как у всех. А потом противны станут и они, и сам себе. Обману и уйду.

— Расскажите про последнюю.

Рябинин не верил своим глазам. Пропал самоуверенный и развязный парень. Обмякли боксёрские губы. Ослабла на скулах кожа. Согнулось тело. В глазах что-то блеснуло неожиданным и далёким блеском — уж не слеза ли, которая у мужчины имеет право блестеть только изредка?

Рябинин слушал про его любовь и думал: сюда бы этих пятерых потерпевших… Нет, сюда бы… Да нет, не сюда бы, а на площадь выставить Сивкова и собрать бы всех девушек мира — пусть бы послушали мужчину с немужским блеском глаз. Рябинин собрал бы всех тех девиц, которые кое-как знакомились, кое-где встречались, побыстрее выходили замуж и пораньше разводились. Собрал бы женщин, которые не умеют любить, а что умеют: трудиться? Да и мужчин бы Рябинин собрал послушать про любовь, оторвав их от диссертаций и карьеры, машин и телевизоров, хоккея и футбола…

— Ложишься и думаешь: скорей бы утро. Потому что утром — радость. Впрочем, не то, радость у всех бывает. Вы прыгали с трамплина? Поехал, ну, думаешь, сейчас сердце под лыжи выскочит… Нет, не так… Плавали в маске под водой? Совсем другой мир, какой-то серебристо-медленный… Не то. Вот в белые ночи выйдешь на берег озера — тишина и светлота, и не знаешь, где ты, кто ты и что это за мир… Всё не то болтаю…

Сивков защёлкал пальцами, словно собирался нащёлкать слова из воздуха. Ему не хватало их.

У Рябинина в сейфе лежал словарь на сто десять тысяч слов. В головах людей их было ещё больше. Они всегда подворачиваются, когда надо поспорить, возразить, доказать или поругаться. Они всегда есть, когда говоришь о зарплатах и квартирах, ценах на фрукты и местах отдыха, дублёнках и мохере… Они прямо сыплются, стоит упомянуть рубли, метры, килограммы… Но их нет, когда хочется рассказать о любви.

— Только вам одному говорю… Ревную ко всем, всегда, вперёд, авансом. Верите, мне хочется, чтобы на всех мужчин до шестидесяти лет напал какой-нибудь вирусный мор и они бы все внезапно вымерли. Остался бы только я один. Всё думаю: хоть представился бы случай отдать за неё жизнь. Или отдать ей всю кровь, или всю кожу, или сердце отдать — не в переносном смысле, а буквально, для пересадки. Одурел совсем, ведь это будет связано с её здоровьем. Короче, я, парень, мужчина, плакал, как щенок.

— Отношения у вас… близкие? — зачем-то спросил Рябинин, будто это имело отношение к любви.

— Что вы… Я до неё дотронусь — меня током бьёт. Вот так и живу. Вы говорите — деньги… Мне теперь есть-то неохота.

— Она красивая?

— Обыкновенная.

— Умная?

— Обыкновенная. Хотите спросить, за что полюбил?

Этого спрашивать Рябинин не хотел.

За что мы любим небо — неужели только за синеву? За что любим лес — неужели только за зелень? За что любим музыку — неужели только за мелодию? За что любим родителей — разве они лучше всех? А за что любим Родину — неужели только за полученную квартиру и за обеспеченную жизнь?

— Любовь та, которая ни за что, — убеждённо произнёс Сивков сотни раз передуманную мысль. — Когда я признался, она сразу послала к вам. И я пошёл. Ни секунды не размышлял. А сейчас мне легко. Будто тайгу пересёк и вышел к людям.

— Я вас должен арестовать, — сказал Рябинин то, что обязан был сказать.

— Готов, — вздохнул он и дотронулся до рюкзака.

— Будет срок.

— Сколько?

— По статье — от трёх до десяти.

— А точнее?

— Не знаю. Суд решает.

— Сам ведь пришёл…

— Учтут.

— Я готов, — повторил он. — Только без неё выжить бы…

— А она ждать… будет?

— Хоть получу на всю катушку, — убеждённо ответил Сивков, и сразу на щёки лёг румянец, пятнами, как у больного. Рябинин задел то, что, может быть, сейчас и не стоило задевать.

— У меня просьба, — глухо сказал обвиняемый, — не вызывайте её на допрос. Чтобы в суд не таскали…

Рябинин кивнул. Доказательств было достаточно. Одних потерпевших пять человек да явка с повинной. Доказательства были. Но Рябинин вдруг почувствовал, что ему не справиться с желанием; мелким ли, человеческим ли — он не знал.

— Я хотел бы её… увидеть.

Сивков его понял сразу. Он нашёл это естественным, потому что сам хотел её видеть всегда.

— Сейчас? — спросил он.

— Как сейчас?

— Она в коридоре.

Рябинин опять кивнул — теперь испуганно, будто совершал противозаконный поступок. Он испугался себя, испугался до заметной бледности на усталом лице. Арест любого преступника был для него неприятен. И он подумал, что, когда увидит эту женщину, у него не поднимется рука взять санкцию на арест Сивкова.

Тот пошёл в коридор, оставив рюкзак у стула. Рябинин поправил очки и сцепил засуетившиеся пальцы — он ждал шестую женщину.

― АФФЕКТ ―

1

В столовую Рябинин ходил редко: или был выезд на происшествие, или никак не кончался тягучий допрос, или просто забывал. Спохватывался к концу дня, когда гастритная боль начинала выедать желудок. Тогда шёл в буфет, пил стакан тёплого молока и уже терпел до дому. Столовую он не любил за вечный смрад, неторопливые очередишки и красную подливку, от которой у него сразу начиналась изжога. Но в последнее время ему здесь стало нравиться. Он вдруг понял, что столовая — это не только еда, но и возможность отключиться на полчаса от протоколов, кодексов и допросов. Спокойно позвякивают вилки-ложки, сзади обязательно щебечут о пустяках девушки, чуть пáрит очки, и запах печёных булочек кажется уютным, домашним, из детства, каким, видимо, он кажется тем, кто вырос в провинции.

Рябинин взял поднос и пристроился в очередь за мужчиной, которого с затылка не сразу узнал. Прокурор обернулся:

— Прочёл вашу статью, Сергей Георгиевич.

Она была опубликована в «Следственной практике», где пролежала почти год, и у Рябинина к ней пропал всякий интерес.

— Ну и как? — осторожно спросил следователь.

— Мне понравилась. Я и не знал, что вы балуетесь психологией.

— Верно, балуюсь. А баловаться нельзя.

— Почему?

— Ею надо заниматься серьёзно.

— Ну, это специалистам.

— Нет, Юрий Артемьевич, всем.

Прокурор внимательно посмотрел на следователя и свободной рукой пригладил седоватые жёсткие волосы, похожие на чуть распрямлённую металлическую стружку.

— Зачем?

— Любой человек с утра до ночи пользуется психологией. А нужно знать то, чем пользуешься.

Теперь Юрий Артемьевич обхватил пальцами крупный нос и слегка его пошатал, словно пробуя на прочность. Эту привычку уже все знали — так прокурор начинал думать.

— По-моему, вы преувеличиваете значение психологии.

Стук посуды сделался навязчивым. Пропали домашний уют и спокойный парок на очках. Рябинин понял, что сегодня в столовой не расслабиться. Нужно обедать одному. Для него любой разговор, самый никчёмный, требует душевных сил. За свою жизнь не научился он болтать, как эти девушки за спиной. Разговор же о психологии — особый.

— Человек ведь общественное животное, Юрий Артемьевич. И что бы мы ни делали, мы всегда решаем психологические задачи. Чаще всего автоматически.

— Во время работы, разумеется?

— Нет, всегда.

— Допустим, в транспорте я молчу и еду без всякой психологии, — улыбнулся прокурор.

— Да, но вы слышите, видите и думаете. Чтобы вас не толкнули и самому чтобы не толкнуть. Почему этот сидит и не уступает место тому. У него внешность такая, а у этого совсем другая. Этот нравится, а тот нет. Один говорит об одном, второй о другом. Всё это в минуты, в секунды. И так каждый из едущих. Сложнейший психологический клубок.

— Ну, мы-то с вами, надеюсь, стоим и просто беседуем.

— Не просто, Юрий Артемьевич. У нас с вами идёт психологическая борьба.

— Я об этом как-то не думал.

Об этом как-то не думают. Думают о делах. О рублях, тоннах, метрах и процентах, полагая, что жизнь состоит из них. Но жизнь прежде всего состоит из человеческих отношений.

Они сели за стол. Рябинин нехотя взял ложку. Аппетит пропал. Он даже не мог понять — почему. Видимо, его организм уже настроился на схватку и отключил желудок. Зря отключил — предстоит сидеть до восьми. Но прокурор от схватки уклонился. Если оттого, что не думал о психологии и ему нечего было сказать, — разумно. Если же уклонился, как это часто делали другие, опасаясь рябининской вспышки, тогда обидно. Вот почему пропал аппетит.

— Статья понравилась, — повторил прокурор, — но я не согласен, что не бывает безмотивных преступлений.

— Мотив всегда есть, — убеждённо ответил Рябинин.

— Психологи же не отрицают бессознательное, подсознательное или как там… А если оно есть, то и безмотивные действия есть.

— Что вы имеете в виду? Я, Сверх-я и Оно Фрейда? — осторожно спросил Рябинин.

— Чёрт его знает, что я имею в виду, — улыбнулся Юрий Артемьевич и тут же объяснил на примере, что он имел в виду: — Вот я взял молочный суп, сырники и сметану. Глупо, ведь всё молочное. Пример типичного безмотивного поступка.

— Желудок болит?

— Да нет.

— А чем вы завтракали?

— Жареной колбасой.

— Понятно, — усмехнулся Рябинин. — Ваш желудок не хочет больше мясного, а хочет молочного. Но мы с вами путаем причину и мотив.

Прокурор с интересом воззрился на обед следователя. Рябинин смущённо завертел ложкой, словно искал в тарелке мясо: он взял молочный суп, сырники и сметану.

— Тоже завтракали колбасой? — полюбопытствовал Юрий Артемьевич.

— Нет. Так просто… Я всегда беру, что берёт впереди стоящий.

Интерес Юрия Артемьевича заметно усилился. Рябинин подумал, что прокурор может посчитать его подхалимом, и объяснил:

— Жена велит.

— Понятно, — сказал прокурор, делая вид, что ничего в этом нет: велит так велит.

Рябинин не очень любил распахнутых людей. Человек, который говорит всё, что думает, как правило, ничего особенного не думает. И всё-таки сам частенько приоткрывался, потому что хитрость считалась качеством последним. Сейчас можно отделаться шуткой. Можно и промолчать. Но Рябинину нравился этот человек с ровным голосом, открытым лицом и смешной привычкой пошатывать нос.

— Непрактичный я, Юрий Артемьевич. Вот жена и научила брать в магазинах и столовых то, что берут люди.

Прокурор рассмеялся. Улыбнулся и Рябинин: действительно смешно — непрактичный следователь.

— Итак, Сергей Георгиевич, и у меня вы нашли мотив, и у себя. Правда, насчёт обедов. А вот в милиции есть дело с абсолютно безмотивным преступлением.

— Кража?

— Хулиганство. Глупейшая история! Геолог, с высшим образованием, прекрасный парень, два года работал на Дальнем Востоке. Вернулся. В аэропорту встречает жена, которая чуть не каждый день писала письма. Встретились, обнялись, поцеловались. Плачут от радости. Через пять минут на виду целого зала он разворачивается и бьёт её в лицо. Как?

— Может, она что-нибудь сказала?

— Ну что можно такого сказать? Разлука, любовь, хорошие люди…

— А как они сами объясняют?

— Никак. Она только плечами пожимает. Геолог же твердит одно слово: нашло. Ведь и поругаться не успели.

— Нужно изучить переписку.

— Допустим, поссорились в письмах. Неужели разумный человек станет бить жену в аэропорту?

— Психиатрическую экспертизу делали?

— Здоров. А мотива нет.

— Он есть, — буркнул Рябинин.

— Следователь на знает, что и делать. Может, возьмёте к своему производству?

Рябинин стал ковырять сырник, словно тот был с начинкой. Взять дело он не мог. Свои были, хотя и с выясненными мотивами, но тоже нелёгкие. Делом нужно заняться сразу, а вся неделя расписана по часам. Вот сейчас потрошит сырник и знает, что возле его кабинета уже сидит человек. Неделя расписана делами предусмотренными. А непредусмотренные? Взять чужое дело никак не мог.

— Берёте? — весело переспросил прокурор. — Вы же интересуетесь психологией…

— Конечно, беру, — вздохнул Рябинин.

2

Дело принесли только через три дня. Тощая папочка: допрос обвиняемого, допрос потерпевшей, допросы четырёх свидетелей, акты судебно-психиатрической и судебно-медицинской экспертиз. Ну, и характеристики. Всё. Рябинин начал читать.

Геолог хотел нарушить не общественный порядок, который является объектом преступления по диспозиции двести шестой статьи Уголовного кодекса, а нарушить покой и здоровье жены. Не гражданин ударил гражданку, а муж ударил родную жену. И, скорее всего, по каким-то личным соображениям. Казалось бы, дело частного обвинения.

Но муж ударил жену в людном месте и общественный порядок всё-таки нарушил. В зале находилось человек триста. Вскрикнули женщины. Заплакали дети. Бросились к нему мужчины. Ударил вроде бы несильно. Да нет, пожалуй, сильно — она упала. Даже вызывали «скорую помощь». На левой скуле бледный кровоподтёк с нечётко выраженными краями. Чистейшее хулиганство.

И что же он сказал следователю милиции? «На меня как нашло. Захотелось ударить любого человека. Ближе всех была жена. И я не удержался. В самолёте пил красное вино, бутылку, а может, две». Патологическое опьянение? Психическое заболевание? Но экспертиза не установила ни того, ни другого.

Ещё странность. Свидетели не говорят про опьянение — даже запаха не уловили. И в протоколе происшествия не записано, хотя сотрудники милиции такого бы факта не упустили. Он не скрывает: неужели этому геологу не известно, что опьянение отягчает вину?

Кстати, он не геолог, а геофизик. Прекрасные характеристики, не формальные, без стандартных «в быту морально устойчив» или «в коллективе уживчив». Вот оно что: на порожистой реке в воду упала сотрудница, он бросился вслед и спас, проплыв с нею два километра по течению до отлогого берега. Так и написано: «… бросился в пенящийся водоворот». Спас сотрудницу и ударил при встрече жену.

Ну, а что она рассказала? Протокол допроса и протокол очной ставки. Одно и то же. «Николай вдруг побледнел, глянул на меня каким-то белым взглядом, и я сразу как бы потеряла сознание. Уже сижу на полу, и вокруг бегают люди. Боли почти не чувствовала. Претензий к мужу не имею и дело прошу закрыть». Ага, как кастрюлю со щами.

Свидетели дали почти аналогичные показания: стоял-стоял и вдруг ударил. К делу был приколот список фамилий ещё десяти очевидцев, которых следователь не стал и вызывать — всё ясно, кроме мотива. Да и вопрос с мотивом можно в конце концов решить: мало ли пьяниц дерётся без всяких мотивов! Но геофизик пьяницей не был. И каким нужно быть пьяницей, чтобы ударить жену после двух лет разлуки…


Прокурор стал в дверях, приглаживая свою металлическую шевелюру:

— Прочли дельце?

— Почему дельце? — чуть насупился Рябинин: оно теперь было его, и следователь, как мать за ребёнка, уже переживал за это худенькое дитя.

— Малюсенькое, — хитровато улыбнулся прокурор, сообщая словцом и улыбкой, что за настоящее дело оно не считается.

— Дельцев не бывает… то есть делец не бывает, — запутался Рябинин.

— Ну-ну, Сергей Георгиевич, так уж и не бывает. Прочли?

— Прочёл.

— Я вот думаю, что этого геолога можно отдать на поруки.

— Не разобравшись?

— Нет, вы перепроверьте…

— Юрий Артемьевич, поруки означают, что факт преступления установлен.

— А он разве не установлен? — Прокурор взялся за нос.

— По-моему, без мотива не ясен умысел, а без ясного умысла нет ясного состава.

— Вот и проясните, — нашёлся прокурор и пропал за дверью.

Этим он и нравился Рябинину — отступлением перед логическими доводами. Неспесивостью. И ещё привычкой пошатывать нос.

Рябинин выписал повестку Вересову Николаю Дмитриевичу, геофизику, тридцати шести лет.

3

— А медаль «За спасение утопающего» вам не дали?

Вересов улыбнулся, но улыбнулся сухо, без души.

Видимо, кабинет следователя считал неподходящим местом для улыбок. Или ждал главных вопросов, которые ему пока не задавались.

— Их дают в городах, а не геологам.

— Человек-то спасён.

— Эта медаль вообще не нужна, — заявил геофизик.

— Почему же?

— Я ведь тоже спасённый. Упал в шурф, и меня по грудь засыпало. Рыхлый галечник, стенки без крепления, а глубина метров восемь. Начальник партии спустился, откопал и вытащил. Опаснее было, чем в воде. Мы вылезли, и две стенки сразу осели. Какую ему давать медаль? «За спасение в шурфе»?

— Ну, на все случаи жизни медалей не придумаешь, — осторожно возразил Рябинин.

— И не надо. Есть медаль «За отвагу».

— Это фронтовая медаль.

— А отвага не бывает фронтовой или мирной. Отвага есть отвага.

Вересов спорил. Спорят тогда, когда уверены в правоте. Но факт преступления бесспорен. В какой же правоте уверен геофизик?

— Скажите, а медаль «За правду» нужна?

Вересов его понял. Рябинин вгляделся в лицо геофизика: ведь понял. Следователю даже показалось, что, не имей Вересов такой загорело-дублёной кожи, которая бывает у людей, работающих под открытым небом, он покраснел бы.

— Смотря что считать правдой, — сдержанно ответил геофизик, но теперь он говорил уже не о медалях.

Широкие плечи. Короткая тугая шея. Лицо будто вырезано из тёмного дерева, а потом отшлифовано ветрами, дождями и солнцем. Прямой широкий нос держит массивные очки. Чёрные волосы без единой седой волосинки неожиданно отливали чуть заметной белизной, словно сбоку подсвечивала лампа дневного света, — солнце не сумело выжечь истинно чёрный цвет и только его припудрило.

Рябинин не любил чисто интеллигентную внешность. Не любил он и внешность, которая говорила только о физическом здоровье и силе. Человек состоит из материи и духа, и обе эти сути должны слиться в его внешности. Спортивный интеллигент или интеллигентный спортсмен, рабочий-интеллигент или интеллигентный рабочий. Кажется, у Вересова это слилось. Впрочем, могли путать большие модные очки из пластмассы и нержавейки.

— Я считаю правдой то, что доказано свидетелями, — ответил Рябинин.

— Тогда вам легче.

— Хотите сказать, что была и другая правда?

— Ничего я не хочу сказать.

— Вынужден спросить о том, о чём вас уже спрашивали: почему ударили жену?

Вересов опять усмехнулся — теперь недобро.

— Вынужден повторить ответ: не знаю. Какое-то временное помутнение.

— Экспертиза этого не подтвердила.

— Я не разбираюсь в психиатрии, — как можно наивнее ответил он.

Рябинин помолчал и тихо удивился:

— Неужели спасти человека легче, чем сказать правду?

— Не понимаю следователей, — повысил голос Вересов, поправляя очки и скрипя стулом. — Такое впечатление, что у вас тут другая мораль…

— Не даём бить жён?

— Да неужели я без вас не знаю, что женщин не бьют? — взорвался геофизик.

Хорошо. Он, оказывается, вспыльчив. Сильно вспыльчив, коли не может сдержаться в кабинете следователя. Но вспыльчивость — ещё не мотив.

— Тогда чем же не нравится наша мораль?

— Я признался и назвал причину… Вы не верите. Так хоть сделайте вид, что поверили, как это принято среди порядочных людей!

Среди порядочных людей было так принято. Но порядочные люди, сделав такой вид, не отправляли потом человека под суд — они так и оставались порядочными. Получалось, что Вересов предлагал следователю поступить как раз непорядочно.

— Я не допускаю мимолётной ссоры, — задумчиво начал Рябинин. — Видимо, у вас раньше что-то случилось.

— Мы два года не виделись.

— Вероятно, в письмах…

Рябинин непроизвольно отвалился на спинку стула: геофизик пропал под столом, как нырнул туда, но через секунду он уже стоял во весь рост и сыпал из высоко поднятой сумки-портфеля поток писем и телеграмм… Тощая папочка уголовного дела пропала, заметённая бумажным сугробом.

— Читайте!

Но Рябинин навёл свои очки на его модную оправу. Почему ожесточился взгляд? Почему вздрагивают полированные скулы? И почему он волнуется, обидчиво волнуется там, где должен быть спокоен? Должен подобреть — ведь письма любимой.

— Читайте! — приказал Вересов.

Рябинин неуверенно выхватил взглядом кусочек: «Николай, когда же кончатся эти проклятые годы — всего-то их два, а кажется — двадцать два…».

— Мне их оставить может? В конце следствия верну…

— Пожалуйста. Убедитесь в нашей любви.

— Я не так сомневаюсь в вашей любви, как в ваших показаниях.

Специально принёс эти письма и с готовностью отдал… Письма любимой женщины добровольно следователю не отдавали. Почему же отдал Вересов? Видимо, чтобы убедить в случайности поступка.

— Вы живёте вместе?

— Нет.

— Из-за этого случая?

— Да.

— Почему же? — вслух удивился Рябинин. — Претензий она к вам не имеет, дело просит закрыть, простила…

— Это спрашивайте у неё, — устало ответил Вересов.

Устал и Рябинин. Не оттого, что допрос получился трудным. Допроса-то и не было. Было чёткое и безмолвное соглашение: обвиняемый правду не скажет — следователь об этом знает. Рябинин уставал не только от допросов; мог устать от внезапной заботы, ещё не дела, а только заботы, которая сваливалась на голову и давила на неё днём и ночью. Забота свалилась — маленькая папка с делом о хулиганстве.

— Странно, — как-то необязательно и тихо спросил геофизик, — не всё ли равно, почему я ударил?

— В случае чистосердечного признания вас можно отдать на поруки.

— А я не хочу.

— Хотите в суд?

— Лучше в суд.

Рябинин не удивился: такому человеку, как Вересов, легче стоять перед судом, чем перед товарищами. Перспектива дела усложнялась. Уголовный кодекс запрещал передавать обвиняемого на поруки, если он требовал суда. Коллектив бы вникать в мотивы не стал: ударил и ударил. Суд вникнет. Получалось, что мотив нужно искать не только из любви к психологии.

— Ну хорошо, — решительно сказал Вересов. — Она назвала меня дураком. Устроит?

— Тогда уж лучше так, — оживился Рябинин. — Вышел из самолёта и спросил жену: «Ты меня уважаешь?». А она: «Нет, Коля, я тебя не уважаю».

Геофизик улыбнулся вежливо, сухо, — всё-таки он переживал, и ему было не до улыбок.

— Подпишите протокол, — предложил следователь, ибо допрос кончился, так и не начавшись. — Меня, Николай Дмитриевич, устроит только правда.

— Больше мне сказать нечего.

Его глаза смотрели прямо, не стыдясь. Губы сжимались спокойно, и мирно блестела кожа на скулах. Рябинин понял: геофизик переживал не теперешнее своё положение и не поступок в аэропорту. Он переживал что-то другое. И это «другое» никак не трогало его совесть. Вот-вот, его не мучает совесть! А должна, на бессовестного он не похож. Тогда что же он переживает?

— Не понимаю, — вполголоса, не по-следственному спросил Рябинин, — как можно ударить женщину?

Вересов встал. Он имел право встать, потому что допрос кончился. Он даже имел право не отвечать — протокол подписан.

— Я ударил не женщину, — всё-таки ответил геофизик.

— Кого же? — удивился Рябинин.

— Я ударил не женщину, — твёрдо отчеканил Вересов и вышел из кабинета.

4

«Николай, ну что ты беспокоишься? Два года! Да я буду тебя ждать всю жизнь, до пенсии. Ты убедишься в моей любви, как убеждался в ней не раз. Я знаю, что мужчины всегда говорят друг другу о неверности жён.

Никого не слушай. Мы ведь прожили с тобой пять лет, и ты должен знать меня. Обязан! Я понимаю, что тревога твоя просто так, вообще, за компанию со своими геологами… Учти, этим ты меня оскорбляешь. Ведь ревность унижает. Она похожа на моль: берёшь шубку или ковёр, вроде бы всё в порядке, а в них много-много мелких дырочек. Вещи нет. И ест моль незаметно. Ты ревнуешь-то не к живому человеку, а вообще, абстрактно. Поэтому кончим говорить на эту тему, Николай. Разлука действует на любовь, как ветер: маленькую задувает, большая разгорается…»

Рябинин свернул письмо. Видимо, одно из первых.

Только подумать: уехал в позапрошлом году, а вернулся в этом. Долго же пришлось ждать встречи в аэропорту. Почему она зовёт его полным именем — только отчества не хватает. Как-то холодно. У влюблённых всегда есть в запасе уменьшительные, дурашливо-глуповатые имена. Например, Колюнчик, Коляшечка, Колюшка…

«Жду, жду и жду. Кажется, что мне на голову надели металлический обруч и приказали терпеть два года. Нет, уже не два года, а год и семь месяцев. Фотографии твои получила. Зачем ты, Николай, лазаешь на такие скалы? Да ещё стоишь там в специальной для меня позе. Я и так знаю, что ты смелый и мужественный. И красивый, и учёный, и умный. Всё это я, Николай, знаю, и поэтому мне ещё труднее. Ведь столько ждать — с ума сойдёшь! Пальто, про которое писала, в ателье испортили. Я ведь тихая, ты знаешь, а тут пошумела… Такой был симпатичный отрезик, твой подарок…»

Видимо, только женщины могут перескакивать с тоски на пальто. Или это его, рябининское, прямодумие: сначала решить одно, потом переходить к другому. Хорошо написала про пытку обручем-временем.

«Поздравляю днём рождения целую столько раз сколько осталось дней до встречи Марина».

Что-нибудь дней пятьсот. Интересно, телеграммы принимаются с любым содержанием?

«С Новым годом, Николай! Но ни в коем случае не с новым счастьем. Странно как люди говорят. Ведь новое счастье просят тогда, когда не устраивает старое. А нам с тобой зачем новое-то? Я хочу старого, и поскорей, и побольше. Помнишь прошлый Новый год? Господи, где он, куда он делся и куда делись пять наших с тобой счастливых лет? Вот уж верно говорят — канули. Но впереди у нас не пять и не десять — впереди-то вся жизнь, Николай. Вот только бы дождаться, дотерпеть…»

В этом письме его полное имя уже не казалось холодным. Оно согревалось текстом, вернее, чувством. Да и что значит «холодное»? На бумаге холодное, а нужно слышать, как его произносит женщина.

«Какой дурак придумал, что время идёт быстро? Какой-нибудь физик. Может быть, их фотоны бегут и быстро. Стоит время, Николай, на одном месте — ведь прошло только восемь месяцев. Ты вот спрашиваешь, что я делаю? Работаю и жду. Жду и работаю. В театр не хожу. В кино бываю редко. Чаще смотрю телевизор. Научилась вязать. Может быть, свяжу тебе пуловер. Жизнь, как у старушки. Нет-нет, не уговаривай, развлекаться я не буду. Развлекаться будем вместе. Вот только бы время дурацкое побежало скорее. Ведь что ему стоит, Николай, вдруг сорваться с места и пронестись оставшийся кусок со скоростью света, а?»

Рябинин улыбнулся. Интересно, каких людей больше: которые торопят время или которые просят его остановиться? И какое желание бывает у человека чаще: понукать время или просить его замереть… Последние люди — счастливые. Глупость: и первые счастливые. Да ещё и неизвестно, кто счастливее, потому что счастье, которого ждёшь, всё-таки чуть лучше того, которое приходит. Марина в этом убедилась.

«Ровно половина точка целую триста шестьдесят пять раз Марина».

Чего половина? Ах да, прошёл год. Но Марина ошиблась на один поцелуй — год был високосным. Всё-таки телеграммы принимают любого содержания.

«Николай, ты пишешь, что никак не можешь меня представить. Тогда слушай и вспоминай. Высокая, выше многих женщин и даже мужчин, особенно которым за сорок. Бухгалтер меня зовёт акселераткой. Не худая и не толстая, нормальная, средняя. Ну, может быть, упитанная. Мужчинам такие нравятся. У меня пышная грудь, и опять-таки те же самые мужчины на неё поглядывают. Да-да, поглядывают, но и только. Глаза у меня большие, тёмные и, как ты говорил, призывные. Но они никого, кроме тебя, не призывали. Губы полные и яркие без краски. Парик без тебя не ношу, сделала короткую французскую стрижку. Вот такая я. Интересная, видная и модная. И я этим горжусь, горжусь, что у тебя такая жена. И ты гордись…»

Неясно, почему мужчины поглядывали на грудь, а, скажем не на лицо. Такие мужчины или такая грудь? Видимо, красивая женщина. Могла себя и переоценить.

«Сегодня у меня дурашливое настроение. Может быть, потому, что осталось восемь месяцев. На работе хохотала, дома хохочу… Как шампанского напилась. Хохочу и хохочу. И боюсь — не заплакать бы. После сильного смеха всегда хочется плакать. Нет, буду смеяться! Хочешь стишок:

Поверь, что дважды два — четыре.
Поверь, что круглая земля.
Поверь, нас только двое в мире.
Поверь, что я люблю тебя.

Николай, я просто дурачусь. Почему? Да потому, что ждать всё трудней и трудней. Я как бегун на последних метрах…»

Да, последние метры самые тяжёлые. Рябинин тоже бегал на эти дистанции и Марину понимал хорошо. Но ведь последние метры и самые сладкие. Виден финиш.

«Поздравляю днём рождения сто семьдесят четыре поцелуя Марина».

Рябинин представил, как ломала голову телеграфистка: почему сто семьдесят четыре? И всё-таки длинные разлуки бесчеловечны — второй день рождения врозь. Много ли их отпущено человеку-то, этих дней рожденья…

«Николай, видела тебя сегодня во сне. Бывают такие сны, что ничего отчётливого нет, а просыпаешься от страха или грусти. Было твоё лицо, где-то в траве или кустах. Ты смотрел на меня, и всё. А мне сделалось тяжело-тяжело. И весь день сегодня тяжёлый. Иногда мне кажется, что я отношусь к женщинам, которые больше любят думать и мечтать о счастье, чем держать его в руках. А ведь главное-то удержать, да цепко, как мы держим, например, сберегательную книжку или мужа. Не о том пишу, Николай… Настроение у меня сегодня болотное… Кстати, оставляешь ли ты себе денег? Последний перевод получила…»

Чудесное сравнение: держать счастье цепко, как сберегательную книжку. Эта молодая Марина ещё не знала, что у счастья есть гениальнейшее свойство: уходить от людей, которые с одинаковой цепкостью держат и его, и сберегательные книжки. Но сейчас Рябинина интересовала только одна сторона — любовная. И, видимо, зря, потому что конфликт мог вспыхнуть и на материальной почве.

«Николай, а помнишь тот день, тот вечер и ту ночь, когда ты впервые положил руки на мои плечи. Я тогда так устала. Мы ходили в кино, бродили по городу, катались на лодке… А когда ты прикоснулся, я сразу потеряла остаток сил. Ты нёс меня. Потом твои губы ну прямо бегали по моему телу, а когда коснулись живота и побежали…»

Рябинин воровато оглянулся в своём одиноком кабинете. Следователь имеет право читать любую переписку. Даже секретную, даже интимную. И всё-таки ему стало не по себе, словно без стука распахнул незапертую дверь, за которой вскрикнула женщина. Однажды в бассейне он вылез из воды и прямёхонько протопал в женскую раздевалку — визг девушек ударил по ушам. В него даже бросили губкой. Потом долго объяснялся, что без очков не видит — минус девять. Вот и сейчас — как заглянул.

Рябинин сложил письмо — всё ясно и так. Никаких ссор и никаких размолвок. Вот только последнее письмо…

«Последнее письмо, Николай. Всё, больше не пишу, да и дойти не успеет. Теперь считаю часы. Я буду стоять в аэропорту не с толпой, а в стороне. А вдруг ты забыл моё лицо? Знаешь, в чём я буду? Если прохладно, то на мне увидишь шерстяной синий костюм; в нём я, как королева. Если пойдёт дождь, то буду без зонтика, с непокрытой головой, в голубом плаще (мне же идёт синее и голубое). А если будет тепло, то надену своё любимое, красное. Буду краснеть в стороне от толпы, как пышная пиониха…»

А он её ударил кулаком в лицо.

5

Когда Марина Вересова вошла в кабинет, Рябинину захотелось, чтобы она поскорее села. При ней ему лучше не вставать.

Он стеснялся женщин, которые были выше его ростом, а таких женщин с каждым годом появлялось всё больше. Они царственно шли навстречу — молодые, в макси, и от этого совсем уходящие в небо, — и никому не уступали дорогу по праву молодости и акселерации. Тогда Рябинин злился, ибо не терпел спеси. Да и чем гордятся: телом. Ему казалось неестественным, когда женщина выше мужчины, и в этом он видел забавы природы, которая пошучивает от нечего делать.

— Садитесь, — предложил он.

Но и сев, Вересова была повыше его. Рябинин распрямился, подтянулся, нагоняя миллиметры.

— Ну, причину вызова знаете, — констатировал он.

Вересова чуть шевельнулась.

Обрисовала себя она в письмах правильно. Рост и для мужчины приличный. Тёмные глаза и синие веки. Парик теперь носила — кудлатый шатёр нежно-жёлтого цвета, раздёрганный ветрами. Лицо крупное, немного полноватое, с белой припудренной кожей. И грудь, на которую смотрели мужчины и на которую мельком глянул следователь.

— Спрошу вас о том, о чём уже спрашивали.

Рябинин предупреждал не зря. Люди частенько удивлялись повторному вызову, не зная, что у каждого следователя свой метод и свой стиль. Нужно лично высмотреть и выслушать, на час-другой сделаться рентгеном и радаром. И ещё Рябинин хотел знать, как она относится к вызову не в милицию, а уже в прокуратуру.

— Спрашивайте-спрашивайте, — торопливо согласилась Вересова.

Новый вызов её не удивил. Она сочла его естественным. Почему же? Сказала неправду и поэтому ждала повторного допроса? Или же следователь в милиции открыто усомнился в её показаниях, и она опять-таки ждала?…

— Почему муж вас ударил?

— Мне кажется, что от нервного перенапряжения, — быстро ответила она: была готова.

— От какого перенапряжения?

— Большой перелёт, не спал, меня не видел два года…

— От радости, значит, — усмехнулся Рябинин.

Она усмешку не приняла, наивно рассматривая следователя. Неужели и вправду думает, что можно ударить от перенапряжения? Зря он спросил сразу про удар — нужно было поговорить о том, о сём, чтобы составилось о ней представление. Впрочем, он читал письма.

— Вы копаетесь, будто произошло убийство.

Вересова брезгливо сморщила губы, показывая, какими пустяками занимается следователь.

— Ударили человека, — заметил Рябинин.

— Ударил-то кто? Муж.

— Бить и мужу нельзя.

— Да мало ли какие бывают неприятности в семье…

— Какие же были у вас? — Рябинин так и подался вперёд к её крупному белому лицу.

— Никаких, — ничуть не смутилась проговоркой Вересова. — Я имею в виду семьи вообще.

— У вас… была… ссора?

— Нет, — чуть стихая, ответила она, удивлённая его странно-рубленым вопросом.

Рябинин помолчал. Ему было о чём спрашивать, но он боялся, что в вопросах проскользнёт осведомлённость о её письмах.

— Расскажите подробно, как встретились.

Она вздохнула и слегка подобралась, насколько это было возможно при её пышноватом теле.

— Обычно. Подошёл с рюкзаком к проходу. Я стою, жду…

Рябинин чуть не спросил: «В красном платье, как пиониха?».

— Подошёл, мы обнялись, что-то друг другу сказали…

— Что?

— Уже не помню. Ничего не значащие слова, какие говорят при встречах.

— Поцеловались?

— Разумеется.

Разумеется. Вот этого Рябинин и не понимал. Он пытался хоть в чём-то найти ненормальность, нетипичность, необычайность этой встречи; изучал её, как ювелир драгоценный камень, — нет ли трещинки. Трещинок не было. Даже царапинки не заметил. Они поцеловались, как все нормальные люди. Казалось, что эти два события — встреча и хулиганство — ничем не связаны, словно в них участвовали разные люди.

— Он был пьяным?

— Возможно.

— Неужели не заметили?

— Разве в такие минуты замечаешь…

Кажется, она и теперь ничего не замечала — её взгляд скользил чуть повыше плеча следователя и уходил из кабинета, потому что за плечом было огромное окно — витраж. Видимо, она что-то рассматривала на улице. Нет, смотрела вверх, на крыши, где ничего быть не могло, кроме телевизионных антенн. Рябинину захотелось обернуться, но он утерпел.

— Дальше.

— Мы отправились искать такси. Стоянка далеко, нужно пройти весь аэропорт. Зашли в зал ожидания…

— Зачем?

— Я захотела пить.

— Ну? — удивился Рябинин: удивился всерьёз, а не нарочито, как он иногда делал, чтобы показать абсурдность сказанных слов.

— А что? — осторожно спросила она.

— Прилетел муж, а у вас нестерпимая жажда?

— Было жарко, — вяло объяснила Вересова, рассматривая за его плечом небо и крыши.

— Но в этом зале нет буфета, — наобум заявил Рябинин.

— Забыла уже… Скорей всего, он хотел кому-то позвонить.

— А у вас дома нет телефона?

— Есть.

— Зачем же звонить из аэропорта, когда через двадцать минут вы окажетесь дома, у телефона?

— А может быть, он искал сигареты…

— Не видел жену два года, встретился и думает, как бы закурить.

— Не помню… Какое это имеет значение!

Может быть, никакого. Мало ли зачем они пошли в зал. Например, просто так. А может быть, это та самая трещинка, которую он искал. Просто так они в зал попасть не могли, потому что просто так человек ничего не делает. Они могли бы зайти в зал, будь тот укромным безлюдным местечком. Там же ходили толпы.

— А ведь вы меня обманываете, — грустно признался Рябинин.

— Почему? — спросила она просто, ничуть не удивившись такому подозрению.

— Пока не знаю.

Рябинин ждал следующего вопроса: он ведь ей только сказал, что не знает причину лжи. Теперь она должна спросить, почему ей не верят. Об этом всегда спрашивали и почти всегда возмущались: искренне или деланно. Она же молчала, смотря мимо его уха в окно, в небо и делала вид, что рассматривает что-то интересное. Но там, куда она смотрела, ничего не было — Рябинин это знал. И всё-таки он обернулся.

Нет, там кое-что было: на крыше стояли, обнявшись, девушка и парень. В городе есть сады, скверы, отдельные квартиры, тёмные парадные и просто глухие закоулки где-нибудь у мусорных бачков. Но они стояли на крыше. И ни один следователь в мире не получил бы у них ответа, зачем они забрались на крышу. Захотелось. Безмотивное действие…

Нет, мотив был — захотелось. Если бы Вересова сказала, что им захотелось пройти в зал, он бы счёл это мотивом и стал бы искать дальше — почему захотелось. В конце концов, у этой парочки был резон очутиться на крыше. Например, посмотреть на город, подышать воздухом… И главное, в современном городе крыши были самым безлюдным местом.

— Обманываете, — повторил Рябинин.

Теперь она даже не ответила, а как-то поёжилась: вот, мол, глупость.

— Я тоже встречал. И хотя мои встречи были не после столь долгой разлуки, помню их до мелочей. А вы забыли? Да такие встречи остаются на всю жизнь…

— Я пустяков не помню.

— Что было дальше?

— Николай вдруг сильно побледнел. А потом я оказалась уже на полу.

— Вы шли, стояли, говорили?

— Мы шли, а он вдруг остановился, и вот тут…

— Раньше с ним подобное бывало?

— Вообще-то он вспыльчив. Мог накричать, обидеться, но такое…

— Где он теперь живёт?

— У приятеля, Вадима Каменко.

— Почему? Вы же его простили…

— Он сам себя не простил.

И здесь Рябинину увиделась какая-то жизненная недостоверность. Конечно, Вересов мог казниться, как и любой порядочный человек. Он мог казниться даже сильнее порядочного, потому что выглядел личностью незаурядной. Но любой казнящийся стремится загладить свою вину — из кожи лезет. Вересов не лез. Наоборот: обидев её, он продолжал причинять боль своим уходом. А она простила.

— Дайте мне телефон или адрес приятеля.

Она открыла большую сумку и торопливо погрузила пальцы в её широкий зев. Рябинин ждал, рассматривая потерпевшую заново, вторым взглядом, который появляется после того, как уже сложилось какое-то впечатление о человеке.

Теперь она не казалась красивой. Не такие уж чёрные глаза, не яркие, а просто хорошо оттеняются крашеными ресницами и веками. Лицо заметно одутловатое и, видимо, без пудры поблёскивало бы. Губы большие, широкие, какие-то алчущие. А если снять парик? Вот только грудь, на которой, как золотая цепь, лежали янтарные бусы… Вересова была эффектна, а это ещё не красота. Впрочем, Рябинин мог ошибиться, поскольку она говорила неправду, — в таких случаях человек казался ему всегда несимпатичным.

Ему хотелось о чём-то спросить, но вопроса не было. Это желание — спросить о ещё не осознанном — возникло почти с первых слов, и оно всё крепло и никак не могло превратиться в разумную фразу, потому что не было чёткой мысли. Нужно при помощи других вопросов, близких, идти к главному.

— Значит, вы не хотите, чтобы его судили?

Этот вопрос и близко не лежал.

— Конечно, нет.

— По-вашему, женщину можно бить?

А этот совсем дурацкий.

— Ничего не по-моему.

— У вас злость к мужу появилась?

Не тот, но уже поближе.

— Нет.

— А вам не захотелось ему отомстить?

Горячее, где-то совсем рядом.

— Я не мафия.

Рябинину уже грубили, но он не обращал внимания — искал свой вопрос.

— Не пойму вашей человеческой реакции на этот удар.

Она молчала, раздумывая о человеческой реакции. И тут же он догадался, чтó и кáк ему надо спросить — очень просто и об очень простом:

— Вы обиделись на мужа?

— Нет, — мгновенно ответила Вересова.

Вот! Она не обиделась. Можно не привлекать к ответственности, можно простить, можно потом забыть — всё можно, но обидеться человек обязан. Рябинин не любил людей, которые не обижаются. Совестливые люди всегда обидчивы. Почему же не обиделась Вересова?

— Письма мужа сохранились?

— Да.

— Они с собой?

— Нет. Впрочем… — Она опять распахнула сумку. — Самое последнее.

Рябинину и нужно было последнее. Он взял толстый конверт и положил его в папку:

— Потом верну. Последний вопрос: скажите, вы любите мужа?

Бывают вопросы, которые вонзаются в человека, как стрелы. И этот вонзился.

Вересова растерянно смотрела на следователя, словно он спросил её о чём-то несусветном, но он ведь спросил только о любви. Она полуоткрыла рот и шевелила губами, словно их что-то стягивало. С чего он взял, что они алчущие? Красивые, яркие губы. Наконец она медленно вздохнула — протяжно, как простонала без звука, и медовое солнце зайчиком брызнуло с бус Рябинину в очки.

— Люблю, — услышал он нежно-поникающий голос, которым она со следователем не говорила, но сейчас думала о муже, и голос этот был припасён для него.

Рябинин поверил без слов и доказательств — любит.

6

«Пиониха моя любимая! Вот и последнее письмо — двадцатого вылетаю. Дождались. Не верится. Когда я сюда приехал, думал, не вытерплю. Всё на что-то надеялся: отменяется работа, или меня отзовут, или в мире что-нибудь произойдёт и ты окажешься здесь или я окажусь дома. Но ничего не произошло. Теперь удивляюсь: как выдержал? Обычные трёхмесячные полевые сезоны как-то проходили, их я научился делить на хитрые части. А два года на части не разделишь. Первые дни были такие, что не мог работать. Если бы меня осмотрел врач-психиатр, то наверняка бы определил какую-нибудь психическую болезнь, какой-нибудь стресс или умственное расстройство в лёгкой форме.

Для меня любые расставания тяжелы. В своей жизни я столько ездил, жил с людьми, прощался и больше их никогда не встречал, что у меня появилась странная привычка: когда расстаюсь с любимым человеком, то смотрю на него так, словно больше не увижу. А это всегда вызывает грусть. Прощаясь с тобой, такое чувство давил, как только мог. Да ведь совсем не задавишь…

В последнем письме ты говорила, что из-за разлук мы с тобой несчастные люди. Вот уж нет! Тяжело — да! Несчастны — нет! Теперь в городах появилось целое поколение людей, которые родились в них, живут, да там и умрут. У многих вся жизнь проходит в одном доме или районе. Отлучаются из города только в отпуска, да и то по путёвкам, или ищут места с газом и хорошим снабжением. Их не интересуют ни мир, ни жизнь, и молятся они только богу-комфорту. У них разлук не бывает. Вот я и думаю: а ведь бедные они люди. Не знают разлук, так ведь и встреч не знают. Я думаю, они не знают и любви. Я не верю, что люди, которые отдыхают по путёвкам, ходят под зонтиками, тыкают в булочных вилками хлеб и бесконечно смотрят телевизор, могут любить. Для любви нужна страсть, а где она у них, у этих комфортолюбцев.

Вот, Марочка, какой парадокс-то выходит. Счастливым можно стать тогда, когда понимаешь это своё состояние. А если не понимаешь, то зачем оно. Глупо и обидно быть счастливым и не знать этого. Но понять счастье можно, только сравнив, через горе. Получается, чтобы быть счастливым, сначала нужно побывать несчастным. Как мы с тобой. Несчастными побывали, а теперь будем счастливыми.

Я тебе не писал про один смешной случай: боялся, что будешь волноваться. Нужно было перекинуть лагерь километров на пятьдесят. Решили вертолёт не брать, а проплыть лодками. Пошли. Речка бурная, в мелких порогах, завалах, водоворотах. Одна из сотрудниц сидела в моей лодке на корме. Видимо, задремала. Я сначала ничего не понял и всплеска не слышал. Обернулся, а её голова торчит из пены уже метрах в пяти за лодкой. Она со страху и не крикнула. Лодку несёт, только деревья мелькают. Кроме меня, — пожилая геологиня да студент. Не знаю почему, но вдруг мне привиделось, что это ты бьёшься в пене. Как ошарашило такой мыслью. Я прыгнул в воду, и нас с ней протащило далековато. Берега обрывистые, перекаты кипят, а она — как рюкзак с образцами. Дело не в этом. Сотрудницу я бы и так спас, но это странное наваждение посреди ясного дня так поразило, что не могу забыть до сих пор. Теперь понимаешь, почему дал ту дурацкую телеграмму с вопросом о твоём здоровье? Но всё это в прошлом.

Я везу тебе подарки. Нет, не шубки и кримплены, а вещички поинтересней:

1. Дикий виноград: синий, почти тёмный, мелкий, кислый и такой терпкий, что сводит скулы. Нарвал гроздья с ветками и листьями, хоть картину с них рисуй.

2. Лимонник, ягоды и ветки. Не ветки, а натуральные лианы, у меня скатаны в рулон, как провода. Они немного кисловаты и немного пахнут мылом. Я завариваю чай.

3. Огромный панцирь огромной черепахи, которую мы изловили в притоке Уссури и съели в супе-лапше. Из панциря можно заказать тебе гребёнку, а лучше её оставить для воспоминаний в зимние вечера.

4. Целый мешочек халцедонов, которые набрал на галечных косах и островах. Матовые, прозрачные, янтарные, мутные, полосатые, ороговевшие — каких только нет. А какое удовольствие их собирать… Пристанешь на лодке к галечнику и ползёшь по нему на четвереньках, пока не блеснёт халцедончик. И сразу мысль — ещё камешек Маринке.

5. Женьшень, натуральный корень женьшеня, похожий на человечка, как ему и должно быть похожим. Головка, ручки, ножки, только сильно кривые. Меня, конечно, так и подмывает сказать, что я нашёл его сам. Хотел, искал, да это надо уметь. Подарил мне его настоящий корневщик, дед, без возраста и забот, мудрый, как та черепаха, которую мы съели. Он берёт ружьё, спички, соль, мешочек лука и уходит на всё лето в тайгу за корнями. А зимой лежит на печке.

6. В горах Сихотэ-Алиня я выковырнул кристалл кварц-мориона. Красавец: длинный, тонкий, как кинжал из воронёной стали. А внутри клубятся чёрные метели. Но главное в названии: кварц-морион. Как кварц-Марина.

Последнее письмо должно быть кратким, а я расписался. Всегда писал длинные, так пусть и последнее будет таким же.

Я сижу на вьючном ящике. У моих ног, буквально под носком ботинка, уже остывшей водой бурлит протока. Справа висят покрасневшие листья винограда — они похожи на наши кленовые. Комаров нет. Хороший ветерок шуршит осокой. И мне чуточку грустно. Всё-таки два года потеряно, а ведь их не так много нам отпущено. А, чёрт с ними, с двумя годами — впереди-то жизнь!

Марочка моя бесценная! Еду! Еду ведь! Через день-два после получения письма ты увидишь меня в аэропорту. Я ли тебя не узнаю… Да надень ты хоть рубище, какое это имеет значение. Вот только не ведаю, что буду делать, когда тебя увижу: обниму ли, поцелую, окаменею или заплачу…»

Теперь-то Рябинину было уже известно, что сделал геофизик, — он её ударил.

7

— Зря вы меня вызвали.

Ага, от нечего делать. Большинство вызванных свидетелями себя не считают: ведь свидетель тот, кто сам видел преступление.

— Настоящие друзья приходят без вызова, — поддел его Рябинин.

— Зачем? — не смутился Каменко.

Небольшой, коренастый и широкий, как штангист. Редкие сивые волосики незаметно налипли на крупную голову. Смотрит спокойно, с достоинством. Вот уж действительно — Каменко.

— Ну хотя бы защитить.

— А его разве обвиняют?

— Обвиняют.

— Кто же? — насторожился Каменко. — Жена?

— Государство.

— Разве государство вмешивается в личные отношения?

— В личные — нет. Но вмешивается, когда бьют человека.

— Зачем же вызвали меня?

— Допросить.

— Я не преступник.

Рябинин тихонько зевнул, чуть прикрыв рот ладонью. Зевнул не для него — для себя, чтобы усыпить своё сознание: мол, ничего хамского в этом ответе нет и злиться не стоит. Видимо, допрос не пойдёт, пока глаза этого геолога спесиво разглядывают следователя. Рябинин ещё раз зевнул и лениво глянул в первую страницу протокола, которую только что заполнил и знал каждую строчку:

— А какое у вас образование?

Каменко чуть насмешливо наблюдал за его рукой: неужели следователь не знает, какое образование должен иметь геолог.

— О, высшее! — удивился Рябинин.

— А вы думали, ПТУ? — усмехнулся Каменко.

— О том, что в прокуратуре допрашивают только преступников, обычно мне говорят бабушки тысяча восемьсот девяносто девятого года рождения. А ребята из ПТУ грамотные, они такого не скажут.

Каменко попытался сесть удобнее. Он даже тихонько откашлялся, помогая укрепиться стулу. Допрос можно было начинать. Но его начал сам вызванный:

— Какой уж я свидетель…

Он согласился с этой ролью и теперь имел в виду другое: что он плохой свидетель и ничего не знает. Но это уже следующий этап допроса.

— Вы с Вересовым друзья?

— У нас, у геологов, есть такая форма дружбы — полевая. А тут, в городе, встречаемся только на работе.

— Когда вернулись из поля?

— Мы вместе прилетели.

Вот оно что. Они вместе прилетели. Да он наиценнейший свидетель. Как можно безразличнее Рябинин попросил:

— Расскажите о его встрече с женой.

— Я не видел.

— Как же так?

— Вышли вместе, а потом на мне жена повисла, и мы с ней так и уехали.

Всё естественно. Здесь не до приятеля, который два года мозолил глаза. В конце концов, сведения о самых первых минутах встречи не так уж и важны, поскольку потерпевшая о них рассказала и сомнений тут нет. Не важны сведения и об ударе — свидетелей много. А вот о временном промежутке между встречей и ударом информации нет, но ведь в нём-то и случилось главное, если только оно вообще случилось.

— В самолёте пили?

— Две бутылки сухого вина. Пустяки, на радостях.

Вересов сказал правду… Видимо, в суматохе его состояние не заметили. Да и что такое сухое вино для этих геологов, похожих на штангистов… Главный вопрос Рябинин задавать не спешил, берёг напоследок.

— Как Вересов относился к жене? Раньше и эти два года…

— К жене он относился так, как никто не относится, — коротко отрубил свидетель.

— Плохо или хорошо? — улыбнулся Рябинин.

— «Хорошо» не то слово. Я вот отношусь к жене хорошо, а он её боготворил. В его характеристике, не то для аспирантуры, не то в министерство, знаете, что написано? «Очень любит свою жену». Чёрным по белому. И подпись треугольника. Да вы, наверное, характеристикам не очень верите?

Рябинин пожалел, что не имеет с неё копии. «Очень любит свою жену». Превосходно!

— Умным верю.

Его всегда удивляло, что в характеристиках не пишут о важных человеческих качествах. Ну что значит это дурацкое «морально устойчив»? Не пьёт и не обращает внимания на женщин — и вся устойчивость? Или «в коллективе уживчив». А может, такой коллектив, что с ним и уживаться не стоит. «Пользуется уважением». За что и у кого? А вдруг его боятся, поэтому и уважают? Однажды Рябинину прислали из жилконторы бумагу с выразительным названием: «Харкатеристика».

А ведь в них есть что писать. Например, как человек воспитывает детей. Как относится к родителям, к старикам. Какова степень его культуры. Умён ли, смел, справедлив, разносторонен, любознателен, цельная ли натура. И ещё были слова, которые стоило употреблять хотя бы для того, чтобы они не забывались: порядочный, благородный, великодушный, деликатный…

— Мы его предупреждали, — заметил Каменко.

— О чём?

— Да о любви этой… Нельзя так любить женщину…

— Почему?

— Обязательно плохо кончится.

— А как же надо любить? Вполсилы, что ли…

— Нельзя, товарищ следователь, ни пересаливать, ни переслащивать.

Как на кухне. Как о супе или компоте. Смешно: излишки любви. Как излишки стеклотары. Да может ли быть её излишек — самого прекрасного состояния человеческого духа? Рябинин считал, что пока ещё этой любви людям недостаточно.

— О любви стихи пишут, — сказал он в ответ на поварское объяснение.

— Вересов тоже писал.

— Вы осуждаете?

— Всему свой возраст.

— А вы не слышали, что любви все возрасты покорны? — чуть сердито спросил Рябинин, потому что начинал злиться на этого каменного Каменко, который так спокойно говорил о любви.

— И это плохо кончается. Как для героев поэм, так и для Вересова.

Настала пора главного вопроса:

— И чем, по-вашему, кончилось для Вересова?

— Он же её ударил…

— За что?

— Не знаю.

— Вам-то он как объяснил?

— Говорит, непонятный психоз.

Получается, что Вересов обманул и друга. Вернее, скрыл. Или же теперь скрывает Каменко. Тогда его стоит проверить. Например, спросить, верит ли он такому нелепому объяснению. Если верит, то, значит, выгораживает.

— И вы ему поверили?

— Откровенно говоря, нет.

8

В кабинете у прокурора стояли мягкие стулья: для приёма граждан, для совещаний, для гостей. Не для следователей — они не садились. Они и в кабинет не входили, а влетали, словно за ними гнались. За ними и гнались: вопросы, которые следовало решить без промедления. Прокурор к этому привык. Он знал, чтó это за вопросы. Один следователь покрывается от них красными пятнами. Другой начинает говорить быстро и непонятно. Третий только машет рукой и бросает своё безысходно ежедневное слово «уволюсь». А четвёртый не краснеет и не заикается; четвёртый спокоен, как сыщик в детективе, — лишь не спит по ночам.

Рябинин вошёл неторопливо. Он даже сел на мягкий стул. Он даже протёр очки, что обычно старался делать без посторонних. Он зашёл просто так, отдохнуть.

Отдохнуть решил и прокурор: поворошил стружистые волосы, закрыл какое-то толстенное дело и потянулся за сигаретами.

— Что скажете хорошего, Сергей Георгиевич?

— Я вас не отвлекаю?

— С удовольствием отвлекусь.

Юрий Артемьевич пальнул зажигалкой, затянулся и вопросительно глянул на Рябинина. Он знал, что у следователя срочного дела нет — например, не нужна машина, не требуется санкция на арест или на обыск, не скрылся подозреваемый, — но какое-то дело всё-таки у него есть.

— Вы знаете, что такое Паужетка? — спросил Рябинин.

— Рецидивистка?

— Да нет…

— Ну, значит, что-нибудь вроде горжетки.

— Паужетка — река на Камчатке. Красивое название, вроде женского имени. А вы слышали, что в дельте Волги цветёт лотос?

— В отпуск хотите?

— Года бы на два, — вздохнул Рябинин. — Поездить, как мой геофизик…

— Два года вам не вытерпеть, — улыбнулся прокурор. — Говорите про лотос, а думаете о геофизике. Как дело-то?

На такие вопросы прокурора следовало отвечать подробно: что сделано, сколько человек допрошено, какие доказательства добыты и что запланировано. Но Юрий Артемьевич добродушно пускал дымок в сторону форточки.

— Никак, — ответил Рябинин.

— И нет зацепок?

— Зацепок-то целая куча.

— Например?

— Например, зачем они пошли в зал ожидания…

— Опять безмотивное действие, — усмехнулся прокурор мягко, просто так, без всякой задней мысли, но зачем-то усмехнулся.

Рябинин не понимал, почему к тонким, почти прозрачным движениям человеческой души даже умные люди относятся с лёгкой иронией. Чуть-чуть, но всё-таки иронично. Действия ценились дороже духа. И вещи ценились дороже. Мысль Рябинина перескочила — она часто выхватывала из его жизни похожий кусочек — на молодость, когда он работал землекопом и, вырыв шурф, в задумчивости стоял на его свежем глинистом краю. И прораб всегда ловил его на этом занятии, как на мелком воровстве: «Опять замечтался!». Да воровство бы прораб понял — обогащение. А Рябинину казалось, что нужно было произнести шёпотом: «Тише, товарищи, человек замечтался». Юрий Артемьевич знал, что без мотива нельзя квалифицировать преступление. Нельзя отправить дело в суд. И всё-таки усмехнулся. Но он никогда бы не усмехнулся, лови Рябинин преступника, а не ищи мотив. Неужели только потому, что преступника можно потрогать руками, а мотив неощутим, как радиоволны? Да и неважно, что человек делал, делает и будет делать; важно — ради чего. Мотивы важны, мотивы!

— Очень просто. — Прокурор решил сам объяснить это безмотивное действие. — Люди встретились, смотрят друг на друга и, влекомые человеческим потоком, оказались в зале.

— Я проверял: человеческий поток течёт не в зал, а к транспорту.

Юрий Артемьевич поднял сигарету и стал её рассматривать на свет, словно та была прозрачной.

— Ведь знаю, что вредно, а курю. Где тут мотив? Кстати, вы безмотивно извлекли из кармана авторучку, не собираясь писать.

Рябинин сунул её обратно и улыбнулся:

— Ваш организм привык к никотину. А ручку я достал механически, потому что сейчас придёт свидетель, а она не заряжена.

Он не стал объяснять, что не любит готовиться к допросу при свидетеле: отвинчивать пузырёк, менять ленту в машинке, искать бланки или копаться в материалах дела. Вызванный должен понять — его тут ждут с нетерпением. Видимо, сознание Рябинина, перерабатывая разговор с прокурором, ждало вызванного свидетеля и посылало тайные импульсы в его пальцы.

— Что ещё? — спросил Юрий Артемьевич.

— Вересов в конце допроса сказал, что он ударил не женщину.

— А кого же? Крокодила, что ли?

Рябинин пожал плечами. Он пришёл не отвечать на вопросы, а думать над ними.

Прокурор думал:

— Может быть, он имел в виду своё психическое состояние? Мол, ему почудилось вместо жены что-нибудь несусветное?

— Эту версию психиатрическая экспертиза отвергла.

— Тогда он считает её не женщиной, а…

— Крокодилом, — подсказал Рябинин.

— Но о крокодиле должно быть в письмах.

— Там ничего нет, кроме любви.

— А не случилось ли, Сергей Георгиевич, всё проще? Встретились, поцеловались, и она, допустим, возьми и спроси: «Сколько привёз денег?». Ему обидно.

— За деньги Вересов не ударит, — убеждённо ответил Рябинин.

Так же, как следователь за авторучку, прокурор взялся за нос, осторожно его пошатал и предположил:

— Может быть, назначить психологическую экспертизу? Сейчас модно…

Рябинин знал, что модно. Знал, что иногда и нужно, но душа к этой экспертизе не лежала. Всё экспертизы назначал, а вот психологическую — уж если только была крайняя необходимость или письменное указание прокурора.

Само существование психологической экспертизы Рябинин считал для себя глубочайшим оскорблением. Естественно, когда следователь обращается к специалисту в области медицины, биологии, физики, бухгалтерского учёта или баллистики… Но в психологии-то он сам должен быть специалистом высшей квалификации. Да и кому разбираться в психологии, как не следователю, который с утра до вечера только этим и занимается. Следователь прежде всего есть психолог — в этом Рябинин был твёрдо убеждён. И ему казалось, что теперь психологию у него забирают и отдают другому, специальному лицу, которое должно в ней разбираться лучше его, Рябинина. Что же остаётся следователю — только сбор доказательств?

— Психолог установит физиологический аффект. А это и так очевидно. Мотива-то психолог искать не будет.

— Да, эта работа для следователя, — согласился Юрий Артемьевич и добавил: — Зря взяли дело.

— Не зря.

— Чего ж тогда мучаетесь? — нашёл прокурор нелогичность в его поведении.

— Мотив должен быть.

Мотив есть. А если есть, то он его рано или поздно найдёт — почему ударил. Но теперь Рябинин опасался, что не поймёт другого: как этот чем-то понравившийся ему геофизик смог ударить женщину? Рябинин признавал только одни удары — необходимую оборону. Но к женщинам это не относилось, тут он даже необходимой обороны не признавал. Если женщина стала чужой, то от неё уходят; уходят молча и навсегда. Он не понимал домашних скандалов, всяких жалоб, разводов и дележей. И уж никак не понимал рукоприкладства. Впрочем, иногда он женщину тоже мог ударить — иронией.

— Знаете, зачем я пришёл?

Прокурор молчал, полагая, что следователь может зайти и ни за чем.

— Я пришёл сообщить, что всё в мире мотивировано, кроме одного.

— Что же это такое?

— Любовь. Она безмотивна.

9

Он вёл поиск от одной точки, полагая её главной, — первый миг их встречи. И поэтому искал только в одном от неё направлении, обращённом из аэропорта сюда, в город. Но от этой точки было и другое направление, уходящее в самолёт, в рейс, к горам Сихотэ-Алиня. Его он не проверял, поэтому теперь вызвал бортпроводницу.

У хорошего следователя намеченных процессуальных действий становится всё меньше — он их выполняет и вычёркивает из плана. У истинного следователя наоборот — план пухнет, потому что он, настоящий следователь, хочет знать как можно больше и выискивает для проверки всё новые и новые обстоятельства.

Хороший следователь работает одновременно по нескольким версиям, боясь увлечься одной, ибо одна может привести к ошибке. Истинный следователь не боится, интуитивно и безошибочно выбрав единственную, правильную.

Хороший следователь скрупулёзно собирает доказательства, как тот самый старик из письма Вересова, который отыскивал в травах свой женьшень. Истинный же следователь не доказательства собирает, а ищет истину. Рябинин не знал, где её искать. У него не было и версий. Да и плана не было.

Стюардесса появилась шумно, словно принесла в кабинет напряжение и гул своих полётов. Она постукивала каблуками, шелестела плащом, перевешивала сумку с одного плеча на другое, поправляла волосы и успокоилась, лишь закурив сигарету. Рябинин рассматривал её симпатичное, усталое лицо, чуть бледное от больших высот и чуть напряжённое от вызова к следователю. Ему вдруг пришла неуместная мысль: смог бы он влюбиться в женщину, у которой из ноздрей идёт дым? Но она ждала вопросов.

— Меня интересует рейс двадцатого августа из Хабаровска.

— Прошёл нормально, как всегда, — монотонно заверила она. — Высота десять тысяч метров, за бортом минус тридцать шесть, командир корабля… Что вас интересует конкретно?

— Пассажиров помните?

— Ну, некоторых… А что случилось — кража?

— Не обратили внимания на молодого мужчину, крепкого, загорелого, в очках…

— A-а, Николай с приятелем, — перебила стюардесса.

— Да. Откуда знаете имя?

— Приятель называл.

— Как этот Николай вёл себя в самолёте?

— Неужели жулик? — искренне удивилась она, набрав дыму и забыв его выпустить.

— А похож? — улыбнулся Рябинин.

Дым она так и не выпустила. Видимо, проглотила или он растворился в организме без остатка. Но для этого ей потребовалось какое-то молчаливое время, поэтому Рябинин переспросил:

— Похож на жулика?

— Ни грамма!

Он не терпел этого выражения, которое слышал всё чаще. Пошловато-рыночное. Однажды на улице мать сказала дочери: «Ты ещё уроков ни грамма не сделала». Но ведь стюардессы вроде бы даже изучают иностранные языки.

— Ничуть не похож, — поправилась она.

— А почему?

— Видно же.

Рябинин был согласен, что человека всегда видно. Но у каждого своё видение, и он хотел знать, как видела бортпроводница.

— Ну, а как видно?

— У меня на плохого человека глаз намётан. Такой сядет и давай себя показывать. Конфетки почему не несёте? Где водичка? Газетка положена? Закусить дадите? А где ваша улыбка? А как вас зовут?

— А Николай с приятелем?

— Шутили, смеялись, угощали копчёной рыбой… Камень интересный показали, какой-то волокнистый, как из шёлка.

— О чём они говорили?

— Да так, дорожная болтовня.

— О женщинах, о жёнах говорили?

Она задумалась, вспоминая полёт. На какую-то минутку её лицо стало начальственным и гордым — в эту минутку она увидела тот пассажирский салон.

— Нет. Всё о маршрутах и о каких-то пластах. Я же с ними не сидела. Идёшь мимо и парой слов перекинешься.

— Ну а дальше?

— Дальше… Дальше мы прилетели.

Дальше они прилетели. Что было дальше, Рябинин знал. Стюардесса ждала очередного вопроса — теперь этот вызов её заинтересовал. У неё даже незамеченно погасла сигарета, застыв меж пальцев. Нужно спрашивать хотя бы о том, о чём он уже знал.

— Как они выходили?

— Тут уж мне было не до них. Знаете, впускать и выпускать пассажиров — одна морока.

— И больше Николая не видели?

— Видела уже на земле. На нём эта женщина повисла…

— У самолёта?

— У самого трапа. Целует и слёзы на глазах.

— А он?

— Улыбается.

Рябинин питал странную надежду на самолёт, словно там, в разреженном воздухе, истину было искать проще, чем на земле. Но бортпроводница подтвердила показания земных свидетелей, добавив к ним достоверные детали. Повисла, целует, слёзы, он улыбается…

— У неё цветы в руках, — уже не спросил, сам поведал стюардессе Рябинин.

— Нет, цветов не было.

— Ах, да…

Его сознание, разуверившись в успехе, стало ошибаться: Пиониху заменило букетом пионов. Но память, как часть сознания, не забыла письма и держала эту алую Пиониху у аэровокзала рядом со встречающими. Получалось, что Вересова передумала и проникла к самолёту, к самому борту.

— На лётное поле встречающих пускают?

— Конечно, нет, — ответила стюардесса, запоздало положив холодный окурок в пепельницу.

— Как же она прошла?

— Кто?

— Эта встречающая?

— Какая встречающая?

— Да о которой вы говорили! — удивился Рябинин.

Удивилась и бортпроводница; Она даже мельком глянула на свой окурок, словно захотела взять его обратно: пока тот был в пальцах, было и взаимопонимание со следователем.

— Которая встретила геолога, — подсказал Рябинин, хотя речь могла идти только об этой женщине.

— Она его не встречала, а провожала.

Рябинин помолчал. Такие заминки иногда бывали, когда следователь не понимал или не понимали следователя. Стюардесса могла не рассмотреть, могла перепутать, могла ошибиться…

— Можно ли провожать человека, который только что прилетел? — удивился он, улыбкой намекая на эту её ошибку.

— Они же при мне простились!

— Подождите-подождите, — почти сурово произнёс Рябинин. — Вы говорите о высокой белокурой женщине в красном платье?

— Не-ет. Небольшая, в брючном костюме…

Рябинин опять помолчал. Опять была заминка. Но теперь её вызвал следователь откровенным непониманием, хотя где-то в подсознании радостно гикнуло предчувствие разгадки.

— Откуда же она взялась?

— Из самолёта.

— Из какого самолёта?

— Как из какого? С ним прилетела.

— Кто же… она? — тихо спросил Рябинин убывающим голосом, словно боясь кого-то разбудить.

Бортпроводницу удивила эта голосовая перемена и его интерес к женщине, прилетевшей с геологами. Она не сомневалась, что только убийство может всколыхнуть опытного следственного работника. Ей захотелось спросить, кто из тех троих убит, но удержалась, потому что следователь ждал ответа. Она слегка подалась вперёд и почти шёпотом сказала:

— Я думала, что это жена Николая. А они вдруг стали прощаться…

10

Рябинин устало шёл парком.

Вечера ещё были светлыми, но осень уже начала проступать новыми красками. В субботу он ездил за город и видел капустное поле, которое вдруг выделилось глубокой зеленью и каким-то матовым блеском, отчего отливало неожиданной синью, словно меж листьев стлался костёрный дымок. Вот и здесь полыхнула рябина. Скоро заполыхают клёны. Сделалось просторнее меж стволов. Изменилась и вода: стала темнее издали и чище вблизи.

Казалось, что отдыхающих больше, чем деревьев. И каждого второго человека Рябинин вроде бы узнавал, словно шёл среди одних знакомых. Это узнавание слегка напрягало, лишая того отдыха, ради которого он свернул в парк. Но Рябинин знал, что, пожалуй, во всём парке не отыщется и одного знакомого. За свою следственную жизнь он столько допросил людей, что в его сознании они организовались в устойчивые типы — не знакомых он встречал, а знакомые типы. А может быть, с возрастом все люди кажутся знакомыми?

Рябинин свернул в боковую аллею, где стояли белые скамейки. И на первой же увидел человека, которого наверняка знал.

— Посидите, Сергей Георгиевич, — предложил прокурор, убирая плащ.

Рябинин опустился рядом:

— Вы тоже здесь по пути?

— Да, подышать. А как поживает лотос в дельте Волги?

— Цветёт.

— А вот у вас вид не очень цветущий, — заботливо сказал прокурор, вглядываясь в лицо следователя.

— Думаю много, — улыбнулся Рябинин.

— О мотиве?

— Нет, о пословицах и поговорках.

Теперь улыбнулся прокурор, и эта улыбка дала ему право на ироничный вопрос:

— Надеюсь, эти размышления тоже мотивированы?

— Иногда мне кажется, Юрий Артемьевич, что мы ничего не открываем, не говорим и не делаем нового. Всё было и было.

— Даже эта мысль была.

— Тогда у меня пропадает охота работать.

Прокурор взялся за нос, но, спохватившись, не стал его шатать, а лишь легонько провёл по нему пальцами сверху вниз, словно снял невидимый чехольчик. Но и это усечённое движение — не пошатал же — привело его к мысли:

— В науке и технике много нового.

— Например? — оживился Рябинин.

— Например, авиация.

— Авиация — это всего лишь техническое воплощение ковра-самолёта.

— Ну, атомная бомба…

— Техническое воплощение ада и разной там геенны огненной.

— Есть, Сергей Георгиевич, абсолютно новые науки. Скажем, генетика.

— Генетика? — даже удивился Рябинин, подчёркивая древность этой науки. — Да вся генетика умещается в старую добрую пословицу: «Яблочко от яблоньки недалеко падает».

— Кибернетика…

— Как аукнется, так и откликнется.

Прокурор рассмеялся от столь свободного толкования науки:

— Ну, теперь я подготовлен к тому сообщению, к которому, думаю, вы так осторожно подбираетесь.

Рябинин смотрел на клён. С этим деревом он был знаком лет десять. Следователь знал его жизнь и привычки. Клён ещё не краснел, но едва заметный розовый тон уже коснулся его, словно где-то рядом бушевал пожар. Другие деревья разбрасывали листья по всему парку. А клён уложит свои вырезные листья аккуратным оранжево-жёлтым кругом, как по циркулю.

— Можно, Юрий Артемьевич, думать, искать, допрашивать, проводить экспертизы — и ничего. А истина-то оказывается рядом, в той же самой пословице. Вы какой язык изучали?

— Инглиш.

— А слышали французскую пословицу: «Шерше ля фам»?

— Ищи женщину… Ну-у-у…

— Да-да.

Прокурор задумался. Рябинин полагал, что тот думает об удивительном свойстве вечных истин, поборовших всесильное время. Но прокурор думал о нём, об этом нервном следователе, который сидит в светлом предосеннем парке и не видит его красок и вроде бы не дышит его воздухом. Он не знал, что Рябинин дружит с клёном.

— Кто же она? — спросил Юрий Артемьевич.

— Техник-геолог Надя Рыжина. Я знаком с такими историями. Совместные маршруты, общий быт, одна палатка… Банальная полевая любовница.

— А жена узнала, — вздохнул прокурор. — Эту Рыжину допросили?

— Завтра, — ответил Рябинин, поднялся, пожал руку Юрию Артемьевичу и кивнул тихому клёну.

11

Ищите женщину… Рябинин эту пословицу переделал бы: ищите любовь. Ему казалось, что у Вересова с Рыжиной именно любовь. Почему так казалось, он не знал. Впрочем, знал со слов бортпроводницы, описавшей расставание у трапа, — так могли прощаться только влюблённые. Он поймал себя на том, что эта любовь его не возмущает.

Рябинин не верил в доморощенные страсти. Познакомились на танцах или на работе; год ходили в кино, гуляли по улицам и целовались в парадных; подали заявление во Дворец бракосочетаний; была шумная и сытая свадьба; начали одеваться, обшиваться, огарнитуриваться… И это — любовь? А где же окопы, в которых они вместе сидели? Ах да, мирное время… Тогда где тот совместный труд: тяжкий, иссушающий и бессонный, похожий на бой? Или невзгоды, вынесенные вместе? Или беды, пережитые сообща? Где же те бури, которые распугивают тихие свидания, но высекают вечную любовь?

Поэтому Рябинина не удивила новая любовь Вересова — она возникла там, в горах Сихотэ-Алиня, на тех порожистых речках, в которые приходилось ему нырять. Но следователя возмущали лицемерные письма геофизика.

Рябинин поднял голову — за приоткрытой дверью белела женщина. Когда она вошла и назвалась, он удивился, почему видел её белой, — лишь из-за коридорного мрака да светлых её волос.

Наде Рыжиной оказалось двадцать пять лет. Красная кофточка и коричневые брюки обтягивали её небольшую суховатую фигуру. Рябинин не понял, выгорела ли она до лёгкой красноты, или была виновата её фамилия, но светлые волосы показались ему чуть рыжеватыми. Впрочем, могла давать отблеск кожа лица, загоревшая по-пляжному, до шелушения, до облупленного носа.

— Знаете, зачем вызвал?

Она кивнула.

— А откуда?

— В геологическом управлении говорят.

Рыжина не трогала свою сумочку, не ёрзала, не теребила причёску и не курила, но она волновалась. Её красное лицо было стянуто тем тугим напряжением, которое, казалось, взорвётся при малейшем поводе.

— С какого времени знаете Вересова?

— С этого поля.

— Значит, два года. Ну, рассказывайте…

— Что рассказывать?

— Всё. Сначала о нём — что он за человек.

Рыжина надменно усмехнулась, блеснув своим медным лицом:

— Вам нужно о нём плохое?

— Почему обязательно плохое?

— О преступниках всегда плохое собирают.

— Следователь собирает не плохое и хорошее, а объективное, — внушительно объяснил Рябинин.

Любовь, конечно, тут любовь… Ведь только ей под силу отвратить человека от красавицы, от Пионихи, и повернуть к рыжеватой Рыжиной с облупленным носом и блестящими скулами.

— Таких, как Вересов, я не встречала, — вдруг гордо вскинулась она.

— Что же в нём?

— Понимаете, он настоящий человек!

— Этим высоким званием не бросаются, — улыбнулся Рябинин: он любил, когда защищали человека.

— Я не бросаюсь. Это в городе можно жить, работать и не знать человека. А в поле не утаишься. Я шесть лет езжу, всяких геологов видела. Многие ведь как смотрят на таких техников, вроде меня: подай да принеси. А они якобы мыслят. С детства спесь ели ложками вместе с манной кашей. А Вересов… О его должности забываешь. Он говорит, как с равным. Не опускается до твоего уровня, а тебя незаметно подтягивает. В маршруте кажется, что сама до всего догадалась. И он настоящий мужчина…

Рыжина умолкла — передохнуть. Она подошла к любви и, видимо, расскажет о ней, не боясь и не стесняясь. Влюблённые женщины ничего не боятся, кроме потери любимого.

— Что вы имеете в виду? — всё-таки поощрил её вопросом Рябинин.

— Он деликатный, заботливый… Уж не будет сидеть в автобусе, как индюк, перед стоящей женщиной. Когда едем в нашем грузовике, то геолог обязательно лезет в кабину, по старшинству. А Вересов сажает женщину, сам же — в кузов.

— Это, видимо, только вас, — не удержался Рябинин от намёка.

— Почему только меня? Он и повариху сажал. А когда повариха заболела, встал в четыре утра, прогнал её с кухни и приготовил завтрак на всю партию. Потом в маршрут пошёл…

Она рассказывала историю за историей, сдержанно улыбаясь, и Рябинин знал, что его строгие очки сдерживают её откровенное восхищение. В ней пропала всякая скованность. Рябинину даже показалось, что она гордится своими отношениями с Вересовым.

— Любите его? — перебил он рассказ о том, как Вересов с Каменко переносили через бурный поток трусливую лошадь.

— С чего вы взяли? — вспыхнула Рыжина.

С чего он взял… Наивность красит женщину. Сейчас она походила на гордую индианку — только украшений не хватало. Ради справедливости Рябинин мысленно уточнил: на симпатичную индианку.

— Во-первых, сам вижу, а во-вторых…

— Вересова невозможно не любить! — перебила она его.

— А вы знали, что он женат?

— Знала.

Не испугалась, не потупилась, не опустила глаз, а краснеть она не могла.

— И это вас не остановило?

— Останавливало… Да ведь сердце не ЭВМ, программу не задашь.

— Сердцу не прикажешь, но себе-то можно было приказать.

— Приказывала, — вздохнула она. — Да к чему?

— Как это к чему? А на мораль вы что — чихаете?

— Любовь аморальной быть не может, — гордо ответила она, как ответила бы индианка бледнолицему законнику.

Следователя тихо взорвало.

Перед истинной любовью он благоговел. Но Рябинин не считал любовь вершиной человеческого духа — были взлёты и повыше. Любовь имела один недостаток, принижающий её нравственное величие, — эгоистичность. Влюблённые становились эгоистами. Мир для них больше не существовал. Он расследовал не одно дело, порождённое эгоизмом влюблённых. И видел не одного парня, отталкивающего старушек ради своей подружки.

«Любовь аморальной быть не может…» Он это знал. Но он знал и другое: аморальным может быть поведение влюблённых.

— А как же его жена? — почти вкрадчиво спросил Рябинин.

— Какое мне дело до жены…

— Вот как! Значит, летом он с вами, а зиму с женой?

— Я всегда с ним, — просто ответила Рыжина, но вдруг добавила: — В мечтах.

Рябинин удивился: зачем ей понадобилась фальшь. В мечтах… Видимо, он вспугнул её откровенность своими моралистскими вопросами.

— Играете?

— Что играю? — не поняла она.

— Роль романтической влюблённой особы.

— Ничего я не играю.

Рябинина уже злила та откровенность, которую он вспугнул; злила, хотя её добивается любой следователь. И он не стал сдерживаться:

— Знаете, что меня удивляет? Ваше бесстыдство.

— Разве полюбить человека — стыдно?

— Да ваша прекрасная любовь такая же ложь, как и его образ, который вы тут изобразили!

— Почему… ложь? — вроде бы испугалась она.

— Место женщинам уступает, обед за повариху готовит… Как же он посмел женщину, жену свалить ударом кулака на пол? У вас с ним красивая любовь… А можно во время этой любви одну женщину бить из-за другой? У вас с ним красивая любовь… А можно во время этой любви писать жене письма тоже о красивой любви? Выходит, у этого идеального человека две красивые любви. Какой прикажете верить?

— Господи, что вы говорите…

Она смотрела на него удивлённо, как на совсем другого человека, который вдруг появился, заняв место Рябинина, и этот новый следователь продолжал наступать:

— Не верю я в вашу любовь, потому что вам наплевать на жену. Нельзя любить одного и причинять боль другому. Вы не любите — вы хотите хапнуть чужого мужа. И преуспели. Семья уже разбита.

— Он ударил жену… Из-за меня?

— А из-за кого же?

— И сам это сказал? — тихо спросила Рыжина.

— Неважно, кто сказал. Этого не скроешь. Да вы целуетесь на людях…

— Неправда! — чуть не вскрикнула она.

— Может, сделать очную ставку со стюардессой? — холодно поинтересовался Рябинин.

— У самолёта?! Да это же я поцеловала…

— Со слезами?

— Всплакнула. Так ведь он, товарищ следователь, мне дороже любимого.

— Почему же?

— Я упала в воду…

Она стала рассказывать, как Вересов её спас, и перед глазами Рябинина вспыхнула та характеристика, которая так ему понравилась.

— Значит, это вы… — промямлил он.

— Теперь Вересов мне ближе родственника, — негромко сказала Рыжина и почти сердито сморщила нос, сдерживая слёзы. — А о моей любви он и не знает. Спросите любого… Никто не знает, кроме вас…

Она достала платок и заплакала, не сдерживаясь.

Рябинин сидел красный, сгорбленный, чувствуя, как стремительно запотевают очки. Надо что-то сделать… Например, протереть очки. Или успокоить её. Или спросить о чём-то, всегда оставаясь следователем.

— За что же он ударил жену? — выдавил Рябинин, всегда оставаясь следователем.

— Не знаю, — глухо ответила она сквозь платок. — Лучше бы ударил меня. Я бы даже не вскрикнула…

— Простите, — буркнул Рябинин.

Он встал и прошёл по кабинету мимо своего стола, мимо плачущей женщины.

Шерше ля фам… Ищите женщину. Нет, следователь должен искать не женщину. И не любовь. Следователь должен отыскивать истину.

Рябинин приблизился к ней и тронул пальцами её обожжённый висок, чтобы она подняла голову:

— Простите меня.

12

В пятницу Рябинин сложил один к одному ещё не подшитые листки дела, выискивая то, что он мог упустить. Вроде бы сделано всё. Можно провести между ними повторную очную ставку, но в их показаниях нет противоречий. Да эту очную ставку Рябинин хорошо и представлял: будут сидеть бывшие супруги, теперь уже бывшие; не поднимать друг на друга глаз; он будет молчать, а она плакать. Можно вызвать врача «скорой помощи», но есть подробный акт судебно-медицинской экспертизы. Сослуживцы, знакомые, родственники и соседи допрошены. Поэтому Рябинин принялся за свидетелей из зала ожидания, видевших удар: длинный список в десять человек. Их можно бы и не допрашивать — показания четверых уже есть, но он надеялся на те золотые крупицы, которые иногда и неожиданно вдруг заблестят в самой распустой породе. Вызвал всех десятерых на один день, хотя обычно приглашал человек трёх-четырёх. Думал, что понедельник будет забит допросами и суетой, которая всегда получается от многолюдья…

Но суеты не было. Допросы брали минут по двадцать. Люди видели удар или потерпевшую на полу и говорили об этом несколькими скупыми фразами. Четверо свидетелей вообще не пришли, словно чувствуя необязательность этих допросов. Осталось трое, которых Рябинин уже не очень и ждал.

День кончался. Дом на той стороне улицы заблестел сразу всеми окнами, словно их занавесили фольгой. Солнце не спеша оседало к горизонту. Рябинин думал: сколько же пустых дней выпадает из жизни человека? Посчитать бы, да некому. Эти дни, вернее, деньки складываются в годы, а те образуют жизнь, такую же пустую, как и пустые деньки. Но в сегодняшнем дне Рябинин был не виноват. Он искал крупицы в пустой породе — пока шла одна порода.

В дверь постучали. Рябинин улыбнулся: а вдруг «крупица»? Обычно входили сразу после стука, и эта вежливая дробь в дверь ответной реакции вроде бы не требовала. Но постучали ещё раз, как-то торопливо, всей ладонью.

— Войдите!

Ему показалось, что пожилая женщина пританцовывает — так она спешила к столу. Села мгновенно, не дожидаясь приглашения. И сама назвалась:

— Димулина Антонина Сергеевна.

— Ну, рассказывайте, что видели, — без всяких вступлений предложил Рябинин, потому что свидетели, как правило, знали причину вызова.

Димулина раскрыла сумочку, закрыла, переложила её с колена на колено, поправила седеющие волосы и опять защёлкала металлическим замочком. Рябинин с интересом смотрел на розовеющее лицо свидетельницы — она волновалась.

— Рассказывайте, — чуть строже предложил он, загораясь вдруг появившимся интересом к допросу.

Димулина посмотрела на следователя почему-то жалобным взглядом, словно Рябинин подозревал её в краже:

— Что я могла видеть… Краем глаза. И нервничала сильно…

— Сейчас-то успокойтесь, — посоветовал Рябинин, наблюдая за пляшущей сумочкой: больной человек или сильно возбудимая натура, коли бегают руки при одном воспоминании о той сцене. Или знает что?

— Муж замахнулся, а она стоит, как вкопанная. Хоть бы крикнула или схватилась бы за голову…

— Зачем за неё хвататься?

— Чтобы как-то прикрыть.

— Он метил в голову?

— Конечно!

— А попал в лицо?

— Если бы ударил, то по голове.

— Разве он не ударил?

— Если бы ударил, то от головы ничего бы не осталось.

— Ну уж? — усомнился Рябинин.

— Конечно. Она же чугунная.

— Кто… чугунная?

— Латка.

— Какая латка?

— Красного цвета, для тушения кур и уток. Муж её схватил и замахнулся, а я как завизжу на весь микрорайон… Он и струсил.

Рябинин громко рассмеялся — тоже на весь микрорайон. Димулина умолкла, удивлённо разглядывая повеселевшее лицо следователя.

— Вот и волнуюсь, — неуверенно заключила она. — Сосед ведь. Дам показания, а он злобу затаит.

— Я вызвал вас по другому поводу. Случай в аэропорту.

— А-а-а, — протяжно сказала Димулина и укрепила сумочку меж колен, чуть их раздвинув. Теперь сумочка стояла крепко. И замок больше не щёлкал, потому что сверху спокойно легли руки. Так спокойно, что Рябинин своими близорукими глазами видел густо-бордовый маникюр. Белёсый луч солнца, отражённый окном противоположного дома, упал на ногти, и они сверкнули рубином, как брусника в лесу.

— Толком я ничего не знаю. Услышала крик и обернулась. Женщина сидит на полу, рядом стоит мужчина. Народ сбежался…

Вот и всё. Золотая крупица не блеснула. Рябинин почувствовал то опустошение, которое возникает от пустоты же. Он смотрел на свидетельницу: что же она сидит? Сидит спокойно, благо спрашивают не о соседе. Да и следователь сидит, как изваяние, потому что беспокойство — дитя интереса.

— Близко подходили? — вяло поинтересовался Рябинин.

— Нет, я скандалов не люблю, — ответила Димулина так, словно их любил он, следователь.

— Что ещё видели?

— Появилась милиция, их забрали, и всё.

— «Скорая» приезжала? — спросил он, потому что больше спрашивать было нечего.

— Ещё раньше.

— До милиции?

— Нет, до этого безобразия с дракой.

— Подождите-подождите, — быстро произнёс Рябинин. — Как же могла приехать «скорая» до удара? Вы что-то путаете…

— Ничего не путаю. Я сидела в уголке на чемодане и видела своими собственными глазами, как два врача прошли к толпе.

— Ну, и когда же приезжала «скорая»? — повторил он.

— Ещё до этого мордобития.

— А к кому?

— Какой-то женщине стало плохо от духоты.

13

Какая-то женщина Рябинина не интересовала.

Уголовное преступление случается не на пустом месте. Как живая клетка сосудами-капиллярами-волоконцами вросла в организм, так и преступление своими незримыми, а чаще очень даже зримыми нитями связано с жизнью — с людьми и другими событиями. Следователь должен отбросить всё лишнее и показать суду криминал в чистом виде. Как в химии — ненужные примеси мешают. Как в химии — без нужных примесей ничего не получается. А может быть, как в искусстве, как у того знаменитого скульптора, который брал глыбу мрамора и отсекал всё лишнее.

Какая-то женщина Рябинина не интересовала. Он уже всё понял. Людское сознание стремится к логике: если ударили человека и приезжала «скорая помощь», то очевидно, что она приезжала к этому человеку. Так говорили все свидетели. Да Рябинин очень и не спрашивал, тоже увязывая приезд «скорой помощи» с ударом.

Женщина, которой сделалось плохо от духоты, ему не нужна. Заинтересовало другое: если люди объединяли эти события, значит, разрыв во времени между ними был небольшой. Тогда Вересовых мог заметить врач «скорой помощи» — у них взгляд острый, профессиональный. Димулина рассказала, что ту женщину отнесли в дежурку, в этом же зале.

Рябинин взялся за телефон. На станции «скорой помощи» ему назвали фамилию врача, но тот сегодня не работал — отдыхал после дежурства. Его можно было вызвать из дому. Рябинин знал, как дежурить по ночам. И знал, каков после них дневной сон. Он дыхнул на очки, медленно их протёр и решил перенести вызов на завтра.

Но на следующий день врач дежурил, раскатывая по городу на машине и пугая пешеходов сиреной. Станция «скорой помощи» связалась с ним по рации, и он обещал заскочить в прокуратуру. Рябинин его ждал как-то неопределённо, не очень, потому что задумал этот допрос, скорее всего, для очистки совести — вдруг тот что-нибудь видел.

К вечеру, когда Рябинин перестал о нём думать и устало посмотрел на часы, в кабинет вошёл белый человек: белый халат, белая шапочка, белёсые усики и даже очковая оправа была из светлого металла. Врач тоже устало посмотрел на часы и сел к столу.

— Здравствуйте. По поводу какого-нибудь вызова? — спросил он.

— Да, вы не так давно ездили в аэропорт. Здравствуйте.

— A-а, припоминаю. Что вас интересует?

Рябинин решил не спрашивать сразу о том, что его интересовало: деталь, вырванная из цепи событий, могла и не вспомниться, но она вспомнится, когда свидетель поднимет в памяти всю цепь.

— Что был за вызов?

Врач мельком глянул в окно — там его ждала машина «скорой помощи» с невыключенным мотором.

— Расскажите коротко, — добавил Рябинин, перехватив его взгляд.

— Та-ак, — начал он медленно вспоминать, — был вызов в зал ожидания аэропорта на сердце. Или обморок. Действительно, день был очень жаркий, а зал современный, из стекла и металла. Когда мы приехали, женщину уже перенесли в дежурку.

— Что с ней оказалось?

— По-моему, у неё были тошнота, сердцебиение, кратковременная гипоксемия… Можно посмотреть в документах. Сначала я хотел её госпитализировать. Потом заподозрил беременность. Она подтвердила, быстро оправилась и при мне встала на ноги. Типичный токсикоз беременности.

— Сколько вы там пробыли?

— Ну, минут двадцать.

— Меня вот что интересует, — начал Рябинин. — Когда вы уходили из зала ожидания, не заметили одну пару?

— Там много было пар, — перебил врач.

— Эта заметная.

— Если опишете, — вяло предложил он, видимо, только из вежливости.

Врач ничего не видел — Рябинин уже знал это. Если бы видел, то при упоминании о парочках его мысль сразу бы насторожилась и описания внешности ему бы не потребовалось. Но Рябинин мог описать: не Вересова, одежду которого он не знал, а жену, Пиониху, по её последнему письму:

— Она высокая пышногрудая блондинка в парике, в ярком красном платье.

Врач хотел глянуть в окно на свою машину — уже вёл туда взгляд по стене, но вдруг дрогнул головой, замер на какой-то точке, словно этот взгляд зацепился за гвоздик, где постоял, и быстро вернулся на лицо следователя. Теперь Рябинин увидел в его глазах удивление, которое сняло всякую усталость. Врач помолчал и тихо произнёс, будто не веря своим словам:

— У блондинки в красном платье и был токсикоз. Про неё я и рассказывал…

Рябинин оторопело разглядывал свидетеля. Ослышался? Нет, не ослышался, а совпадение — мало ли беременных женщин в красных платьях падают в обморок.

— Женщина была… одна?

— Нет, возле дежурки стоял её муж.

— Откуда узнали, что муж?

— Ну… по его поведению. Загорелый, а побледнел, как мой халат.

— И что вы ему сказали? — быстро спросил Рябинин, убирая со стола свои заёрзавшие руки.

— Сказал, что будет, видимо, мальчик.

14

Следствие подошло к концу. Осталось предъявить обвинение или прекратить дело.

Врача «скорой помощи» Рябинин допрашивал во вторник. Прошло три рабочих дня, потом два выходных прошло — целая вереница минут и часов. Был уже понедельник, хороший яркий день с тёплым ветерком, который добродушно бежал по. машинам, домам и лицам прохожих, словно умывал их парным молоком. На той стороне проспекта в ряду тополей стояла берёзка, и Рябинин вдруг увидел, что в ярком солнце она вовсе не зелёная, а зеленовато-белёсая, почти серебристая — ветер ли так переворачивал листья обратной стороной, пыль ли её припорошила, или такой вид берёзы…

Время со вторника прошло, но Рябинина не покидало чувство случившейся беды. Оно сидело в нём все эти дни, сидело тихо на людях и ощутимо затлевало в одиночестве. Тогда Рябинин автоматически перебирал в памяти родных и друзей, но ничего ни с кем не случилось. Он хитрил — ведь знал, что с ними всё в порядке, а начинал о них думать только для того, чтобы потихоньку, исподтишка успокоить себя вечно мещанской мыслью о своей рубашке, которая ближе к телу. Или хатой, которая всегда с краю. Ни у Рябинина, ни у его близких беды не случилось — она случилась у Вересова.

Рябинин никогда не ставил себя на место счастливых, считая это каким-то кощунством. Но на место несчастных ставил. Если бы он вот так же приехал из двухгодичной отлучки и узнал бы в аэропорту, что его Лида… Его-то Лида? Господи, вот уж недопустимое кощунство. Такого и в бреду не представить. И всё-таки он холодел от одного только намёка.

Сначала Рябинин не понял, почему Марина Вересова не утаила беременность, но врач объяснил просто: боялась, что её отправят в больницу, и тогда скрыть от мужа стало бы труднее. А врача, который решил сделать приятное мужу, предупредить не успела. Вот почему она не обиделась и приняла этот удар как должное. И вот почему её письма показались ему суховатыми, похожими на отчёты ума, а не порывы сердца.

Рябинин отошёл от окна, сел за стол и задумчиво сцепил руки — ему не работалось.

В дверь постучали.

— Да-да!

Вошла женщина в сером невзрачном плаще. Вот оно что… Рябинин расцепил руки и зашелестел бумагами; не ждал её и не успел решить, как с ней вести разговор; не успел выбрать ту маску, которую мы надеваем на лицо при встрече с человеком. Но у следователя всегда есть под рукой запасная маска — бесстрастная.

Вересова изменилась. Что-то в ней пропало яркое, как пропадает цвет в полинявшей ткани. Не было янтарных бус. Лицо не казалось таким уж белым, или она меньше положила пудры. Заметно сутулилась, и сейчас бы Рябинин не постеснялся встать рядом — вроде бы они уравнялись в росте. Парика, главное, не было. Кудлатого парика, который раньше лежал на голове, как густая тополиная крона.

— Я вас слушаю, — сказал Рябинин.

Ему предстояло её вызвать и допрашивать по вновь открывшимся обстоятельствам — тогда бы первый вопрос задал он. Но Вересова пришла сама, и Рябинин хотел знать — зачем.

— Дело ещё не закончено? — спросила она тусклым голосом, каким говорят о пустяках, например, о погоде.

— Нет, следствие продолжается.

Рябинин ждал, потому что она пришла не за этим.

— Его будут судить?

— Пока не знаю.

Но она пришла и не за этим; другой был у неё вопрос, который стягивал лицо каким-то напряжённым недоумением. Может, выяснить, не узнал ли следователь про «скорую помощь»?

— Я всё знаю, — прямо сказал он.

Вересову мгновенно захлестнул жар, как показалось Рябинину, откуда-то снизу, словно под столом на секунду приоткрыли клокочущую печь. Он впервые видел такую быструю эмоциональную реакцию. Она буквально горела — вот теперь Пиониха, истинная Пиониха. Но жар так же стремительно и опал — как скатился. Нет, она пришла узнать не это — краска с лица исчезла, оставив недоумение.

— Я стеснялась рассказать, — тихо произнесла Вересова, разглядывая стол.

Естественно, такое не каждому скажешь — даже следователю. Но зачем она пришла?

— Бога ведь нет? — неожиданно спросила она и, заметив улыбку следователя, торопливо добавила: — Знаю, что нет. Как же тогда это объяснить…

— Что объяснить?

— Сотрудницу он спас из воды как раз в тот день…

— В какой день?

Она замялась, не находя слов для объяснения того Дня. Рябинин ждал — вот зачем пришла Вересова.

— В который я совершила тот поступок, — невнятно выговорила она.

Определение ею найдено — поступок. Хорошее слово. Не преступление и даже не проступок — поступок.

— Совпадение.

— Но ему вместо сотрудницы почудилась я. И верно, я ведь тоже как тонула.

— Совпадение, — неуверенно повторил Рябинин.

— Не-е-ет, тут что-то есть.

В видéнии геофизика Рябинин ничего странного не нашёл: его любимая совершает измену — так почему бы ему это не почувствовать? Говорят, нет телепатии, телекинеза и всяких там магий, но ведь есть любовь, которая в тяжёлую минуту кольнёт в сердце и предупредит.

— Вы пришли это выяснить?

— Просто так пришла, — торопливо заверила она, напряжённо о чём-то думая.

Просто так к следователю не ходят — прокуратура не магазин новых товаров.

— Какой вздор, — вдруг сказала Вересова, как-то заметавшись на стуле: некуда девать руки, не умещаются под столом ноги, да и взгляд деть некуда. И она опять начала краснеть; не так жарко, не как от печки, но заметной краской.

— Слушаю, — подбодрил Рябинин.

— Конечно, я совершила ошибку, — сбивчиво заговорила она. — Может быть, поступила нехорошо… Но что теперь: казнить меня за это?

— А кто вас казнит?

— Его друзья, знакомые…

Вот, вот зачем она пришла — возразить мужу, друзьям, знакомым. Видимо, они осудили, и это осуждение было для неё сильней, чем удар в аэропорту. Теперь она искала авторитетного союзника, например, в лице следователя.

— Я же человек. Как они этого не поймут?

— Что вы имеете в виду? — тоже не понял Рябинин.

— Я живой человек, — громко объяснила она, сделав ударение на слове «живой».

— Конечно, — согласился он: живому человеку всегда обидно, даже самому виноватому.

— Об этом не принято говорить. Об этом не пишут в книгах и не показывают в кино, но у живого человека есть живые потребности.

Вот она о чём. Она, оказывается, говорила вон о чём.

— А Вересов живой человек? — тихо спросил Рябинин.

— В конце концов, у женщины может быть минутная слабость. Да и подумайте: два года одиночества!

— Моя мать, — уже не тихо, уже громко сказал Рябинин, — ждала отца четыре года.

— Это в войну.

— Думаете, было легче? — усмехнулся Рябинин.

— Время было другое.

— Изменники и тогда случались.

— Какие изменники?

Вересова смотрела на следователя замерев, словно тот собирался на неё прыгнуть. Она ждала разъяснения — ведь могла и ослышаться.

— Которые изменяли мужьям.

И Рябинин вдруг понял слова Вересова: «Я ударил не женщину»; теперь он их понял, рассматривая её лицо, дрожащее от жара и недоумения. Геофизик ударил не женщину — он ударил изменницу.

— Недавно в газете был описан случай, — вспомнил Рябинин. — На посадку пришёл гражданин с овчаркой, а собаку в самолёт не пустили. Нет справки от врача. Хозяин снял ошейник, отпустил её, а сам улетел. Так эта овчарка ждала его в аэропорту два с половиной года. Встречала каждый самолёт. Холодная, голодная…

Вересова вскочила, ударившись коленом о стол.

— И сейчас ждёт, — тихо добавил Рябинин.

Она бросилась из кабинета, оставив незакрытой дверь — чёрный проём, куда тихо побежал воздух, влекомый крупным женским телом.

А ведь её надо было допросить.

15

Перед ним лежал белый лист бумаги, на котором Рябинин ничего не собирался писать. Он заметил, что перед чистой бумагой ему легче думалось. Но думать, оказывается, было и не о чем.

Вересова к уголовной ответственности он решил не привлекать: геофизик находился «в состоянии внезапно возникшего сильного душевного волнения». Физиологический аффект, который является смягчающим обстоятельством даже для убийства. Правда, в статье Уголовного кодекса говорилось, что этот аффект должен быть вызван насилием или тяжким оскорблением со стороны потерпевшего. Насилия со стороны потерпевшей не было — было тяжкое оскорбление.

Рябинин достал шило, суровые просмолённые нитки и деревянный станок — можно подшивать. Когда уложил шайбочки и туго завинтил винты, то дело пропало, спрессовалось до толщины бутерброда. Ну, добавятся постановление да ещё протокол допроса Вересова. Сам он не шёл; она приходила, а геофизик не шёл.

Позвонил телефон. Рябинин довязал последний узелок и снял трубку.

— Здравствуйте. Это Вересов. Можно к вам зайти?

— Конечно.

Трубка тут же запищала. Зная, где живёт геофизик, Рябинин ждал его через час. Но дверь открылась через пять минут; видимо, звонил из автомата за углом.

Вересов тоже изменился, и Рябинин не мог понять — чем: широкие плечи, модная оправа, въевшийся загар… И всё-таки это был другой Вересов.

— Теперь вам известно, за что ударил, — быстро и невнятно сказал геофизик.

— Откуда вы знаете, что мне известно?

— Она позвонила.

— А вы разговариваете?

— Нет. Она сказала два слова, и я положил трубку. Извините, что на допросе скрыл правду. Стыдно было перед всем миром. Думаю, лучше стать хулиганом, чем так обманутым.

— Пришли узнать о судьбе дела?

— Какого дела? — удивлённо спросил геофизик. — Ах, да…

Дело его не интересовало. Тогда что?

— Зачем пришли? — прямо спросил Рябинин и подумал, что вот так же загадочно явилась Вересова и так же он её прямо спрашивал.

Геофизик стал долго и мелко кашлять, прикрыв рот большой коричневой ладонью, хотя кашлять ему вроде бы не хотелось. Потом зашевелил плечами, как бы разминая их, будто ему предстоял бой, но Рябинин бороться не собирался — следствие закончилось. Затем Вересов начал тщательно поправлять очки, укрепляя их на переносице, словно это было пенсне.

Поправил очки и Рябинин.

— Вы можете дать совет? — наконец спросил Вересов.

— Разумеется, — ответил следователь, потому что нет ничего легче, чем давать советы.

— Простить мне её?

Рябинин шевельнул плечами — ему тоже захотелось размять их, хотя боя не предстояло, а всего лишь просили дать совет, которые даются легко, как одалживаются спички. И он понял, что изменилось в Вересове: не похудел тот и не ссутулился, а пропали с его лица злость и обида, уступив место растерянности, которая только и остаётся у человека, потерявшего самое дорогое. Как на пожаре, когда бегаешь, тушишь и кричишь, пока всё не сгорит, — тогда остаются пустое место и немая ошарашенность. У Вересова пропала его Пиониха, миновал его жуткий пожар, и теперь была растерянность. Но у Вересова не было пустого места — оставалась любовь, которая и привела его к следователю.

— Простить, а? — кто-то спросил в кабинете далёким, замогильным голосом.

Рябинин непроизвольно огляделся, потому что у геофизика был другой голос. Но это спросил всё-таки геофизик — больше в кабинете никого не было.

— Простить, — решительно посоветовал Рябинин: когда спрашивают таким голосом, то можно советовать только то, что человек хочет услышать. Да Вересов за этим и шёл.

— Думаете, что простить? — неуверенно переспросил геофизик, но последнее слово произнёс твёрдо.

Голос крепчал. Вот она, неощутимая, бестелесная, эфирно-эфемерная любовь — голос сломала у кряжистого мужчины, который мог броситься в пропасть и вытащить человека.

— Конечно, простить, — бодро подтвердил Рябинин и строго добавил: — Но всё-таки я сообщу на работу.

— О чём?

— Нет-нет, не о ней. О хулиганстве, совершённом вами в аэропорту.

― НЕ ОТ МИРА СЕГО ―

1

Рябинин допросил пятерых свидетелей и чувствовал себя физически опустошённым, словно побывал в лапах громадного паука. Казалось бы, следователь должен наполняться информацией. Но добытые сведения не стоили затраченных сил и были нужны только для дела — к знаниям о человеке они ничего не прибавляли. Преступление совершилось из-за людской склоки. Подобные дела Рябинин не любил и с удовольствием брался только за те, которые порождались человеческими страстями.

Часы уже показывали четыре. Всё-таки он хорошо поработал, распутав клубок мелочных дрязг и сплетен, который мешал людям не один год. Теперь не хотелось ни думать, ни делать ничего серьёзного — только о чепухе и чепуху. И хотелось тишины, следователю на его работе захотелось тишины…

Он вытянул под столом ноги, распахнул пиджак и снял очки. Мир совсем успокоился: потерял чёткие грани стальной сейф, оплавились углы двери, стал шире стол, и белый вентилятор расплылся в загадочный цветок. Счастливое состояние опустилось на Рябинина. Но оно опустилось с тихой грустью. Так уж бывало у него всегда: где намёк на умиротворённость, там незаметно и вроде бы в стороне появлялась грусть, как зарница в тихий вечер.

Рябинин не верил в тишину. Да и какой мир на его работе… Приходилось воевать с плохим в человеке, а эта война самая трудная. Он верил, что люди скоро покончат с мировыми и локальными войнами и тогда объявят беспощадную войну своим недостаткам. И эта война будет последняя. А пока он должен сидеть в своём кабинете-окопе. Только иногда душа вдруг отключалась от работы. Тогда приходила грусть — это душа ещё помнила, что есть иная жизнь, не в кабинете-окопе. Но для себя Рябинин в такую жизнь не верил.

Зазвонил телефон.

Он надел очки и снял трубку. Торопливый женский голос спросил:

— Батоны по тринадцать копеек завозить?

— Подождите, — весело сказал Рябинин. — Вы не туда попали.

Эти тринадцатикопеечные батоны слизнули и покой, и грусть. Жизнь кипела, да и его сейф был набит неотложными и отложенными делами. Но сейчас Рябинин с удовольствием поколол бы дров, поносил бы воды или покопал бы землю, как это делал в юные годы; с удовольствием нагрузил бы тело, оставив мозг в праздности.

Опять затрещал телефон. Он медленно взял трубку — его номер отличался на единицу от какой-то булочной, поэтому частенько звонили насчёт сухарей и косхалвы.

— Батоны по тринадцать копеек…

— Да вы неверно набираете, — перебил Рябинин.

— А куда попадаю?

— Совсем в другую организацию.

— Если не секрет, в какую?

— Не секрет. В прокуратуру.

— А вы прокурор?

— Нет, следователь.

— Всю жизнь мечтала познакомиться со следователем, — жеманно сообщил голос, сразу потеряв хлопотливость.

— Считайте, что ваша мечта сбылась.

— Это же заочно… А вы симпатичный?

— Нет, я в очках.

— А по телевизору следователи всегда симпатичные и без очков.

— Меня поэтому по телевизору и не показывают, — признался Рябинин, — Девушка, батоны-то по тринадцать копеек ждут? Всего хорошего!

Он положил трубку и улыбнулся: девчонка, наверное, диспетчер, тоже к концу дня устала, и ей тоже хочется расслабиться, как и ему.

Телефон зазвонил почти сразу. Но, расслабляясь, не стоит переходить границу.

— Следователь, — сказала она, — вы не хотите со мной поговорить?

— Мы же с вами поговорили. Мне надо работать. И не забудьте про батоны. Скоро люди пойдут с работы.

— Хотите, я принесу вам горячую булку? — предложила девица.

— Спасибо, у меня от них изжога. Всего хорошего. Не звоните, пожалуйста.

Он положил трубку и встряхнулся — надо действительно чем-то заняться. Полно скопилось работы, не требовавшей мысли. Те зрители, которые привыкли видеть на экранах симпатичных следователей без очков, не подозревали, что у этих следователей пятьдесят процентов времени уходит на техническую работу. Выписать повестки, снять и разослать копии, подшить дела, наклеить фотографии, запаковать вещественные доказательства, заполнить многочисленные анкеты… Рябинин эту бездумную работу терпеть не мог, поэтому она скапливалась, как уценённые товары в магазине.

Он тяжело поднялся, намереваясь пойти к сейфу, но телефон зазвонил, словно не хотел его отпускать. Всегда что-нибудь мешает, когда не хочется работать. Но и говорить с разбитной девицей тоже не хотелось — глупостей он сегодня наслушался.

Рябинин снял трубку и грубовато спросил:

— Ну?

— Я говорю со следователем?

— Напрасно меняете голос. Я же сказал, что занят. Это уже неприлично. До свиданья.

Он бросил трубку, хотя та была не виновата. Затем поднялся и наконец пошёл к сейфу — только успел открыть его, как телефон опять зазвонил. Рябинин продолжал спокойно разгребать кипу анкет, присланных Институтом усовершенствования следователей для какого-то социологического обследования.

Телефон звонил настойчиво. Была бы подушка или что-нибудь мягкое, он накрыл бы его. Сидеть без дела звон не мешал, но заполнять анкеты под ритмичное дзиньканье…

Он молча взял трубку.

— Почему вы не хотите со мной говорить? — печально спросила девушка.

— О чём? Перейдите на свой нормальный голос, — раздражённо добавил он.

— Я всегда так говорю, — вроде бы удивилась она.

— Что вы от меня хотите? — сурово спросил Рябинин.

— Мне надо сообщить, что на Озёрной улице… в доме сорок пять… квартира три… находится мёртвый человек… по-вашему, труп.

Рябинин автоматически записал адрес в календарь, ещё никак не оценив сказанное: всё, что касалось трупов, он привык запоминать или записывать. Её голос чем-то настораживал.

— Так, — сказал он и уже деловито спросил: — Квартира коммунальная?

— Отдельная.

— Труп мужчины?

— Нет, женщины.

— Смерть какая? Естественная?

— Смерть… от верёвки. Повешение.

— А вы… родственница? — осторожно спросил он.

Трубка промолчала.

— Нет.

— А как вы попали в квартиру?

— Я здесь живу.

— А кто вы?

Трубка опять помолчала, но теперь молчала дольше, словно девушка раздумывала, назвать ли себя.

— Я… этот труп.

Рябинин улыбнулся. Разыграли его чудесно, поэтому сразу простил нахальную девицу. Мистификацию он мог оценить, даже столь мрачную.

— Очень хотите познакомиться? — спросил Рябинин.

— Я пока жива… но только пока.

— Все мы живы только пока, — вздохнул он.

— Товарищ следователь, я сейчас должна погибнуть.

— Разумеется, из-за любви? — иронично поинтересовался Рябинин.

— У меня к вам просьба, — не выходила девушка из тона.

— Вы что — очень несимпатичны? — перебил он.

— Но я не шучу.

— Конечно, кто же смертью шутит. Давайте поговорим о любви. Я работаю до шести. Так что можем встретиться. Конечно, если вы симпатичная и несудимая.

Рябинин с фальшивым сожалением отодвинул анкеты — он честно пытался работать. Придётся всё-таки отдохнуть, благо собеседница попалась интересная. Эту остроумную девицу можно только переговорить.

— Товарищ следователь, я хочу умереть и поэтому звоню…

— Тогда делайте это организованно, — опять перебил Рябинин. — Берите такси и поезжайте в морг, захватив посмертную записку.

— Боже, неужели я говорю со следователем…

— Голос у вас приятный. А то звонят такими пропитыми, настоянными на луке с пивом…

Рябинин на чём-то споткнулся. Он даже замолчал. Приятный голос… Конечно, голос. Не могла же булочница так долго говорить не своим голосом, который превратился в грустный и даже нежный.

— Девушка, — произнёс он, сам не зная, что хочет сказать.

— Товарищ следователь, — чуть слышно сказала она, но чуть побыстрее, как заканчивают разговор, когда спешат, — Моя мама на даче, будет только завтра. Я хочу, чтобы вы приехали и всё оформили до неё. Пусть она не видит.

— Девушка!..

— Записку я приготовила… На работу сообщите.

— Девушка! — почти крикнул Рябинин, окончательно поняв, что это не булочница. — Подождите! Не кладите трубку! Неужели вы правда решились на эту глупость?!

— Следователь, не надо меня уговаривать… В моей смерти никого не вините… Дверь не закрою, чтобы не ломали… Только приезжайте скорее. Не хочу, чтобы входили посторонние…

— Милая девушка! Послушайте меня! Это же глупость… Нет такого, из-за чего бы стоило уходить из жизни. Поверьте мне! У вас просто тяжёлая минута, которая пройдёт, и ещё будут…

— Записали? — перебила она. — Озёрная, сорок пять, квартира три.

— Девушка! — закричал Рябинин, чувствуя, что она сейчас положит трубку. — Прошу! Умоляю! На коленях прошу вас! Подождите! Ну хорошо, повеситесь — только давайте поговорим! Отложите на день… Я приеду к вам… Уверяю, я помогу, что бы у вас ни случилось. Милая девушка…

— Вы хороший человек, следователь. — Он почувствовал, как незнакомка слабо улыбнулась, — Дай вам бог счастья. Прощайте.

— Девушка! — взревел Рябинин, наливаясь хлынувшей краской.

Но трубка уже пищала.

Он сорвался с места и выскочил в коридор, метнувшись было в канцелярию. Не добежав, вернулся в кабинет и неточным пальцем, который задеревенел колышком, набрал номер инспектора Петельникова.

— Вадим! — задыхаясь от скорости слов, начал Рябинин. — Озёрная, сорок пять, квартира три. Скорее… Есть близко патруль?

— Сейчас проверю.

Инспектор не задал ему ни одного вопроса — Рябинин всё сказал голосом. Минуты две Петельников где-то вдалеке говорил по второму телефону, связавшись с дежурным по району или городу. Рябинин стоял, не зная, какой силой удержать стянутые нетерпением ноги…

— Патрульная машина далековато, — сообщил инспектор и добавил: — Ей дана команда.

— Я поехал, — бросил Рябинин.

— Ну и я за тобой, — успел буркнуть инспектор.

Рябинин выхватил из сейфа портфель и сорвал с вешалки плащ. В последний момент вспомнил и опять подскочил к телефону, набрав две цифры.

— Из прокуратуры… Срочно «скорую помощь» на Озёрную, сорок пять, квартира три.

Но прокуратура была к Озёрной ближе.

2

Рябинин сразу понял, что приехал первым. На лестничной площадке стояла тишина, какой никогда не бывает после прибытия милиции или «скорой помощи». Он вытер вспотевший лоб, глянул на тусклую цифру «3» и легонько тронул дверь. Та сразу подалась. Рябинин вошёл в переднюю. И оказался в тишине — в той жуткой тишине, которую за многолетие работы научился чувствовать. Она особая, густая; казалось, её можно резать кусками, как желе; застойный воздух не колышется, потому что в таких случаях всегда плотно закрыты окна. Рябинин уже знал, что в квартире труп, — только не знал, где тот находится. И не хотел верить, надеясь на свою ошибку.

Он прошёл дальше. На кухне никого не было, хотя он искал уже не «кого», а «чего». В маленькой комнате тоже пусто. Рябинин подошёл к большой, замешкавшись у порога: ему вдруг захотелось, чтобы там сидела разбитная булочница и давилась смехом. Захотелось, чтобы его разыграли так, как никогда не разыгрывали, — на весь город. Он бы тоже посмеялся вместе с ней.

Рябинин распахнул дверь…

Как большая белая птица, висела женщина.

Он швырнул портфель и рванулся к ней. Было не разглядеть, на чём она висит — на трубе ли, на крюке. Руки слегка отведены в стороны и назад, голова запрокинута, будто она взлетела да и застыла между потолком и полом. В памяти мелькнула чайка с опавшими крыльями, которую как-то убил дурак охотник и поднял за клюв. Теперь на всю жизнь к памяти добавилась узко-беспомощная женская пятка в капроновом чулке, свободно парившая в пространстве.

Он заметался по комнате, но одному её было не снять. Рябинин выскочил на лестничную площадку и судорожно позвонил в соседнюю дверь. Из квартиры вышли женщина и старичок — Рябинин им только махнул рукой. Они посеменили за ним: видимо, у него было такое лицо, когда вопросов не задают.

Войдя в комнату, соседи замерли, не в силах двинуться с места. Женщина тут же опустилась на стул, схватившись за сердце.

— Возьмите себя в руки, — резко сказал Рябинин, — А вы режьте верёвку. Я буду держать.

Старик еле забрался на стул и дрожащей рукой начал водить по перекрученному шнуру, сильно раскачиваясь и угрожая сорваться прямо на следователя. Соседка сидела не шевелясь, и ей, может быть, тоже требовалась помощь. Рябинин знал, что спешат они напрасно — из висящего тела жизнь ушла, но всё-таки торопился, на что-то надеясь.

— Режьте скорее! — приказал он, обхватывая ещё тёплые ноги.

— Провод, трудно режется, — ответил старичок.

Внизу надо бы стоять вдвоём. Она хрупкая, но всё-таки вдвоём удобнее.

— Всё, — сообщил сосед, но Рябинин уже это почувствовал.

Её ноги, которые только касались его плаща, вдруг сразу придавили грудь. Небывалая тяжесть, такая тяжесть, какой не могло быть ни в одном живом человеке, растаскивала руки Рябинина. Он покачнулся. До дивана с такой тяжестью ему не дойти. От соседей ждать помощи не приходилось. Оставалось только медленно спускать её в кольце рук вдоль своего тела.

Труп пополз, пытаясь вырваться из ладоней и всё сильнее налегая на Рябинина тепловатым свинцом. Он посмотрел вверх и увидел надвигающуюся грудь и уже чуть посиневший подбородок. И понял, что сейчас окажется лицом к лицу с трупом, в обнимку, и нет у него возможности ни отступить, ни вырваться. Он мгновенно покрылся холодным потом. Тут же верхняя часть безжизненного тела перевесилась на его спину, накрыв Рябинина с головой. Лицо следователя упёрлось в душистое платье, под которым уже ничего не было, кроме уходящей теплоты. Рябинин зашатался. Что-то сказал сверху старик… Охнула на стуле соседка…

Сильные руки вовремя упёрлись в рябининскую спину. Труп сразу отлепился и лёг на диван.

— Одному трудновато, Сергей Георгиевич, — сказал Петельников.

Рябинин отошёл к стене и сел на стул, тяжело глотая воздух. Колени дрожали, пересохло во рту, и сразу появилась изжога, хотя ел давно.

Петельников распахнул окно. В комнате сделалось людно. Приехал врач «скорой помощи» и только бессильно пожал плечами. Судебно-медицинский эксперт Тронникова уже ждала следователя со своими неизменными резиновыми перчатками. Участковый инспектор встал в дверях. Понятые, те самые испуганные соседи, сидели рядом тесно, прижатые друг к другу бедой.

Отдышавшись, Рябинин подошёл к столу. На чистой, посиневшей от белизны скатерти лежали паспорт и сложенный вдвое лист бумаги. Она всё приготовила, точно зная, что для отыскания причин самоубийства потребуется записка, для морга необходим паспорт, а для составления протокола нужен свободный чистый стол.

Рябинин взял паспорт. На него глянуло удивлённое юное лицо, которое словно спрашивало с фотографии, почему он заглядывает в чужой документ. Большие глаза, наверное серые. Косы, убегавшие по плечам на грудь… И полуоткрытый рот, схваченный фотографом на каком-то слове. Виленская Маргарита Дмитриевна…

— Двадцать девять лет, — сказал над ухом Петельников. — А что в записке?

На месте происшествия инспектор ни к чему не прикасался.

— Я уже знаю, что в записке, — вздохнул Рябинин и взял листок. Их оказалось два. На внешней стороне первого было аккуратно и крупно выведено — «Следователю». На втором стояло — «Маме». Рябинин развернул первый, свой:

«Товарищ следователь! Не ищите причин моего поступка — их всё равно не найти. Не тревожьте людей. Поверьте, что эти причины не имеют криминального значения. В моей смерти никто не виноват. Виленская».

Рябинин взял вторую записку:

«Мама! Я знаю, что это подлость. Но постарайся пережить. Прости меня. Я была молчалива, но любила тебя. Прощай, моя родная. Рита».

Рябинин отвернулся от инспектора и начал копаться в портфеле. Последняя записка полоснула по сердцу, и он испугался, что раскисшее лицо выдаст его. Но Петельников тоже стоял с глуповатым выражением, рассматривая текст, словно тот был зашифрован.

— Опоздали мы, — наконец сказал инспектор.

— А мы всегда опаздываем, — зло ответил Рябинин. — К покойнику несёмся с сиреной, когда и спешить не надо. А вот к живому человеку…

Он знал, что срывает злость. Чувствовал это и Петельников, поэтому промолчал. Нужно было осматривать труп. Рябинин нехотя подошёл к дивану, где уже орудовала Тронникова.

Приятное лицо, которого ещё не коснулась мёртвая сила петли из сплетённого электрошнура. Ни крашеных губ, ни клеёных ресниц. Светлые косы собраны на затылке в пухлый валик. Белое платье даже нарядно, словно Виленская для них переоделась. Конечно, переоделась.

— Симпатичный труп, — сказала Тронникова просто, как о хорошей погоде.

— Да, — согласился инспектор.

Посторонние люди решили бы, что разговаривают два прожжённых циника. Но это был профессиональный разговор, который значил, что труп без гнилостных изменений, без крови, чистый, не в подвале или в яме, не пьяницы и не забулдыги.

— Ссадин и царапин нет. — Тронникова продолжала осмотр. — Странгуляционная борозда типична для самоубийства…

Рябинин начал писать протокол со слов эксперта. Он не мог смотреть на труп. Им была утрачена как раз та профессиональность, которая делает человека нечувствительным, непроницаемым, как резиновые перчатки Тронниковой. Ему казалось, что погибла знакомая, с которой он час назад простился. Да он и простился с ней час назад.

Смерть всегда приближает. Знакомый кажется близким, товарищ кажется другом, приятельница — почти любимой…

Рябинин вздохнул, перекладывая на протокол человеческое горе. Он уже знал, что эта Виленская останется у него на сердце; знал, что будет мучиться с делом, пока не поймёт, почему молодая женщина ушла из жизни.

3

На второй день Рябинин возбудил уголовное дело по статье 107 Уголовного кодекса РСФСР. Законодатель имел в виду даже не самоубийство — уж тут наказывать некого и не за что, а доведение человека до такого состояния, когда ему становится невмоготу. Поэтому главным в подобных расследованиях было только одно — поиски мотива самоубийства.

Рябинин взял машину и поехал в научно-исследовательский институт, где Виленская работала химиком, младшим научным сотрудником. Допрашивать сослуживцев он собирался у себя, но ему хотелось ощутить ту атмосферу, в которой она проводила дни. Потрогать всё пальцами, подышать её воздухом…

Через полчаса Рябинин входил в лабораторию. Его сопровождала руководительница химического сектора Самсоненко, обстоятельная плотная женщина. Он смотрел на стеллажи, колбы и реторты с тихим уважением, как смотрят люди на всё непонятное. Девушки в белых халатах косились на него, как он — на гнутые-перегнутые стеклянные трубки, которые змеились над головой. Одно девичье лицо, испуганное и заплаканное, задержало на секунду его взгляд — в лицах он понимал больше, чем в колбах.

— Вот её место, — сказала руководительница.

— Так, — ответил Рябинин, рассматривая.

Высокий, какой-то особый стул, на котором она сидела… Пробирки, муфельная печь, штатив, чистое полотенце, толстый журнал, видимо, для записей результатов анализов. Кругом кристальный блеск стекла и белизна пластика. Рябинин выдвинул ящичек стола: зеркало, пачка цветных карандашей, начатая коробка конфет, журнал «Новый мир», маленькая спиртовка, рядом с которой чёрные плёнки сгоревшей бумаги — он видел, что сожжена именно бумага.

— У вас в ящичках… что-нибудь сжигают? — осторожно спросил Рябинин.

Самсоненко заглянула вовнутрь и пожала плечами:

— Не понимаю, зачем она жгла тут, а не на столе. Мы вообще ничего не сжигаем.

— Разрешите, я этот прах возьму.

Сгоревшие листки потеряли структуру и для прочтения уже не годились. Видимо, их тушили рукой, прижимая ко дну ящика. Рябинину дали пинцет, и он собрал ломкие, фантастически перекрученные лепестки. Этот пепел наводил на мысли и без текста…

Виленская была аккуратна и чистоплотна, он видел её квартиру и рабочее место. Вряд ли бы она оставила грязный пепел в этом чистеньком столике, рядом с конфетами и зеркалом. Значит, жгла в свой последний день; в тот самый, когда говорила с ним по телефону. И ещё: только очень неприятную бумагу спешно и тайно сжигают на спиртовке в столе. Ну а если человек после этой бумаги вешается, то не из-за неё ли?

Рябинин оборвал логическую цепь. Нельзя строить домыслы, не допросив ни одного человека.

— Товарищ Самсоненко, мне надо с вами поговорить.

— Пойдёмте в мой кабинет, — предложила она.

— Поедемте лучше в мой, — улыбнулся Рябинин.

Она пожала плечами, не ответив на его улыбку.

Спрашивать человека можно где угодно, но допрашивать надо только в прокуратуре. Пословицу «дома и стены помогают» Рябинин принимал буквально. Человек в своей обычной обстановке и тот же человек у него в кабинете — это два разных человека. Видимо, лишившись привычного стереотипа, психика вызванного чуть сдвигалась: ослабевала воля, обострялись чувства и появлялось напряжение, которые помогали следователю видеть человека, словно тот оказывался на предметном стекле микроскопа.

Они приехали в прокуратуру. Самсоненко сразу как-то подобралась и заметнее сжала узкие губы. Рябинин ещё чего-то выжидал, но она положила крупные, сцепленные руки на стол и спросила:

— Ну-с?

— Меня интересует всё о Виленской, — сказал Рябинин, усаживаясь перед ней и начиная рассматривать её лицо.

Самсоненко достала сигареты и закурила с умением давно курящего человека. Она не спросила разрешения, да Рябинин и не знал, должна ли женщина спрашивать об этом следователя.

— Виленская у меня работала семь лет. Как сотрудник она меня вполне устраивала.

Рябинин чуть не спросил: «А государство она устраивала?» Такой вопрос задал бы гражданин Рябинин гражданке Самсоненко, но следователь задать этот вопрос свидетелю удержался.

— Рита была человек способный, готовилась к защите диссертации. Отчёты писала вовремя, статьи по плану сдавала, с темой не заваливалась. Ей, правда, не хватало энергии, пробивной силы.

— А чего пробивать?

— В наше время надо уметь не только выдать идею. Надо её и пробить, проложить ей дорогу. Приведу вам пример попроще…

— Да, мне лучше попроще, — согласился Рябинин.

Самсоненко перестала разглядывать завитушки сигаретного дыма и внимательно посмотрела на следователя — тот сидел спокойно, чуть равнодушно. Таким он хотел казаться: спокойным, чуть равнодушным.

— У нас систематически бьётся химическая посуда, и все сотрудники ходят в отдел снабжения — выколачивать. А Виленская не могла. Лаборантка Шурочка и та скорее получит. Нет, Рита не была энергична.

— А диссертацию ей нужно было пробивать?

Самсоненко усмехнулась, не сразу ответив. Тугой тяжёлый шиньон, крепкие заметные скулы и широкий экранный лоб. Она была даже красива какой-то решительно-мощной красотой: бывают такие женщины, у которых крупные черты соразмерны, и поэтому всё к месту.

— Я помогала ей, это любой подтвердит. Месяца через три она бы смогла защищаться.

— А вы тоже кандидат наук?

— Я доктор наук.

— О, извините.

Самсоненко опять внимательно глянула на следователя, но ничего не сказала.

— Расскажите мне о духовном мире Виленской.

— О духовном?

— Спрошу попроще… Какой она была человек?

— С этой точки зрения я сотрудников не изучаю.

— Что ж так?

— Много работы. У меня ответственная научная тема, немало подчинённых. О нас зимой снимали фильм.

— Ну а всё-таки, что она за человек?

— Обыкновенный человек. У меня таких девочек много.

— Скажите, вы книги читаете?

— Научные?

— Нет, художественные.

Самсоненко на миг замерла, не донеся сигареты до рта. Вдобавок Рябинин некстати улыбнулся.

— Какое это имеет отношение к данному вопросу?

— Просто так, лично интересуюсь.

— Прошу задавать вопросы, относящиеся к делу.

Теперь она уже неприязненно разглядывала следователя. Рябинин кожей чувствовал, кем он был для неё — лохматым мальчишкой в очках, который получает в три раза меньше её. Поэтому он вежливо улыбался, скрывая под улыбкой всё, что можно скрыть.

— С кем она дружила?

— С младшим научным сотрудником Мироновой и лаборанткой Шурочкой. По-моему, больше ни с кем.

Она точно назвала должности тех, с кем дружила Виленская.

— У вас в лаборатории вчера ничего не случилось?

— Нет.

— Вы знаете, почему Виленская пошла на самоубийство?

Самсоненко опустила сигарету к пепельнице и начала стряхивать пепел. Для этого нужна секунда. Она стучала пальцем по окурку, хотя пепел уже опал.

— Не знаю.

— Почему Виленская повесилась? — повторил Рябинин.

— Вы уже спрашивали. — Она отдёрнула руку от пепельницы.

Рябинин задумчиво смотрел на её стянутые губы. Она вскинула голову и строго спросила, как привыкла спрашивать своих девочек:

— У вас всё?

— Подпишите, пожалуйста.

Самсоненко внимательно прочла протокол, поставила сильную подпись и добавила:

— У Виленской не было стержня.

— Зато у вас их, кажется, два, — всё-таки не удержался Рябинин.

Он думал, что сейчас она взорвётся и от него останется мокрое место под напором её воли и характера. Но Самсоненко довольно сказала:

— Иначе не сделаешь науку.

— Я думал, что науку делают другими качествами.

Теперь она улыбнулась, как улыбается взрослый человек малышу, нападающему на него с картонным мечом.

— В наш рациональный век слабым людям в науке не место.

— А в жизни? — поинтересовался Рябинин.

Самсоненко поднялась. Она наверняка занималась спортом — теннисом или бадминтоном. Потому что в наш рациональный век без спорта нельзя. Да и сам Рябинин выжимал гирю.

— До свидания, — сухо попрощалась Самсоненко, не ответив на его вопрос.

Рябинин остался думать, чем же так несимпатична ему эта женщина? Самодовольством? Но оно попадалось частенько, и он давно научился скрывать неприязнь к этому популярному качеству. Напористостью? Но ведь она руководитель. Грубоватостью? Уж к этому-то он привык. Барским отношением к нему, следователю? И с такими руководителями он встречался. Тогда чем же?

Рябинин не мог работать, пока не найдёт ответа на этот, может быть, праздный вопрос…

Ну конечно, больше нечем: она сразу вычеркнула Виленскую из лаборатории, из жизни, как списала битую колбу. Эта учёная женщина считала гибель сотрудницы закономерной, потому что всё бесстержневое гибнет. У неё не было жалости, элементарной человеческой жалости, без которой Рябинин не представлял людей.

Допрос можно бы посчитать бесплодным, если бы Самсоненко так долго не стряхивала пепел с кончика сигареты.

4

Родственников погибших Рябинин никогда сразу не вызывал. Касаться свежих ран тяжело. Поэтому не посылал повестку матери Виленской, оттягивая встречу, хотя её показания могли быть самыми важными.

Она пришла сама. Рябинин не удивился. Следователь был единственным человеком, который серьёзно искал причины смерти её дочери.

Пожилая женщина уже не плакала. Её горе было другим, которое не уходит со слезами, да и слёз-то почти не даёт, потому что обрывает сразу душу и ноет в груди до конца дней.

Рябинин не знал, в какой степени она готова к разговору. Но Виленская тихо сказала:

— Спрашивайте.

Он кашлянул и перелистал тощее дело — спрашивать не поворачивался язык. С этой женщиной надо бы говорить через месяц или позже. Но если спрашивать, то спрашивать он мог только об одном.

— Расскажите о дочери.

Она достала из сумочки платок и стала мелко его комкать, пока тот не исчез в ладони.

— Мне трудно говорить объективно… Я мать… Рита была какая-то не такая… Ведь каждый человек сидит в панцире. У одного он толстый, как у черепахи, у другого он хрупкий, как яичная скорлупа. Так вот у Риты его совсем не было. Моллюск без раковины.

Значит, Самсоненко была права, когда рассуждала о стержнях. Вот и мать говорит о панцире.

— Уж очень жалостливая была… Помню, приехал к нам родственник из провинции и рассказал, как спутанная лошадь вышла на железнодорожную насыпь и зацепилась. А из-за поворота — поезд, гудит, остановиться уже не может. Лошадь рвётся, дрожит, и на морде… слёзы… Рита выскочила из-за стола, разрыдалась и убежала.

— Да, — вежливо промямлил Рябинин.

Он не хотел говорить, что иная реакция стояла бы дальше от человеческой нормы, чем Ритина.

— Ну, что вам ещё сказать. Тихая, стеснительная, замкнутая.

— Был ли у неё… — замялся Рябинин, — друг?

— Рита об этом всегда молчала. Я уж намекала ей, что незачем девушке вечерами сидеть дома. Сидит, как в пещере. Думаю, что мужчин у неё не было. Да и познакомиться негде. На работе у них одни женщины. На танцы она век не ходила. Вот только в театр с Мироновой бегала… Она и в детстве была нелюдимкой…

Виленская примолкла. Рябинин не перебивал тишины, потому что мать ушла куда-то далеко, может быть в детство дочери.

— Что ещё рассказать? — очнулась она.

— Были у неё неприятности?

— Нет, не жаловалась.

— Про Самсоненко, свою начальницу, она что-нибудь говорила?

— Только хвалила её.

— В последнее время ничего за ней не замечали?

— Ничего особенного… Только, пожалуй, была несколько грустнее…

— С какого времени?

— С весны.

— А зимой?

— А вот зимой была очень весёлой, я даже дивилась. Январь, февраль да и март порхала, как птичка.

— Вы не спрашивали о причинах такого перепада?

— Спрашивала. — Виленская слабо махнула рукой с зажатым платком. — Но она никогда со мной не делилась.

— Не доверяла?

— Не в этом дело. Берегла. У меня больное сердце. Уж так повелось, что она от меня всё скрывала.

— Радостью могла бы поделиться, — невнятно буркнул Рябинин и прямо спросил: — Значит, причины самоубийства вам неизвестны?

— Нет, а вам?

Её усталые сухие глаза смотрели на него — ждали. Она за тем и пришла к следователю — узнать о причинах самоубийства.

Но и ему она была нужна за тем же.

— Нет, — вздохнул Рябинин, — Пока нет.

— Соседи сказали, что мне есть записка…

Рябинин молчал, размышляя, можно ли в её состоянии читать записку. Он вспомнил про больное сердце.

— Прошу вас подождать. Всё равно нам придётся ещё раз встретиться.

Виленская не настаивала. Она попрощалась и тихо ушла.

Ну что он мог сказать этой усталой женщине? Рябинин был убеждён, что мать должна знать своего ребёнка, если она мать. Нет родителей, которые не знают своих детей, — есть родители, которые не хотят их знать.

Он достал чистый лист бумаги. У геофизиков есть такое понятие — аномалия, когда на совершенно ровном фоне стрелка прибора вдруг начинает дрожать и ползти по шкале. В этом месте может быть месторождение.

И на следствии Рябинин всегда обращал внимание на всякое отклонение от того фона, который должен быть в этом месте и в это время.

На листе он написал:

«1. На вопрос о причине самоубийства Самсоненко слишком долго стряхивала пепел.

2. Виленская зимой была возбуждённо-весёлой, а весной подавленной.

3. В день смерти она сожгла на работе какую-то бумагу».

Пока это было всё, чем он располагал.

5

Шурочкой оказалась та самая заплаканная девушка, которую он заметил в институте. Она и сейчас плакала.

— Да вы успокойтесь, — мягко сказал Рябинин.

— Она была… лучше всех.

— Чем?

— Переживала за всех… Другим до лампочки…

Рябинин молчал, надеясь, что она будет говорить и дальше. Он никак не мог толком рассмотреть её лицо: красное, припухшее от слёз, да к тому же она вертела большой платок, закрывая им губы.

— Человеком она была, — всхлипнула Шура.

— Успокойтесь, — построже сказал Рябинин. — Нам же надо поговорить.

— Я простая лаборантка, а у нас все с высшим образованием, кандидаты да доктора наук. В глаза не говорят, а дистанцию держат. Мол, не забывай: ты лаборант, а я кандидат. Это же чувствуется. А Рита… Господи, да про неё и не скажешь, кто она. Человек она… Человек!

— Говорят, была мягкотелой, неприспособленной? — осторожно заметил Рябинин.

Шурочка сразу вскинулась, отнимая от лица платок.

— Нахалкой она не была, это верно. Другие больше звонят, носятся по институту, рассуждают, создают себе рекламу — вот энергичные и получаются. А Рита работает себе и работает. Бедняжка…

Шурочка опять исчезла в платке, стараясь не всхлипывать. Слёзы сдерживать трудно, поэтому иногда раздавался приглушённый стон, будто из-за стены.

— Да успокойтесь же!

В Рябинине вдруг шевельнулась неожиданная зависть к Виленской. А стали бы после его смерти плакать сотрудники до придушенных стонов? Убивался бы кто-нибудь, кроме жены? И назвали бы его Человеком — самым высоким званием? Или бы он остался просто следователем прокуратуры, юристом первого класса?

— Замуж она не собиралась?

— За кого? — оживилась Шурочка, — За охламона со степенью…

— Так уж все и охламоны? — усомнился Рябинин.

— А то нет? Готовь ему обед, стирай на него, ребёнка роди, а он будет выпендриваться. Насмотрелась я на них, на этих мужей. Ходят у нас такие по институту, как гусаки. Курят да о хоккее болтают.

— Это ваше мнение о мужьях, — осторожно возразил Рябинин, — А что Виленская об этом говорила?

Шурочка прерывисто и шумно вздохнула, словно приходя в себя после обморока:

— Она всё ждала.

— Кого ждала?

— Принца ждала на розовом коне под алыми парусами. Говорила, что умного, сильного, смелого, доброго ей мало. Необыкновенный должен быть, как принц Гамлет. Да так бедняжка и не дождалась…

— Были у неё неприятности? — быстро спросил Рябинин, поняв, что только конкретными вопросами можно удержать её от слёз.

— Да нет.

— А ссоры?

— Рита вообще ни с кем не ссорилась. Даже с Самсоненко.

— Почему даже с Самсоненко? — насторожился он.

— Я её не люблю.

— Почему?

— Не люблю, и всё.

В другой раз он начал бы копаться в этом ответе, переложив интуицию свидетеля на разумные фразы, годные для протокола. Но сейчас не хотел — он видел Самсоненко и знал, за что её можно не любить. Шурочка добавила:

— Кино снимали о нашем институте. Хроникально-документальное, телевизионное. Называется «Труженицы хрустальной колбы». Вот уж где она покрасовалась вдоволь. Только её физиономия на экране и торчит.

— Не обратили внимания, Виленская бумагу не сжигала?

— Нет, — удивилась она его вопросу.

— Какой она была в последнее время?

— Грустная ходила, печальная. Я спрашивала. Отвечала, что от сирени. Шутила, конечно. Колбы роняла, глаза бывали красноватыми…

— А зимой?

— О, зимой… — оживилась Шурочка. И впервые улыбнулась, вспомнив то настроение, какое было тогда у Виленской. — Зимой её никто не узнавал. Смеялась, шутила…

— Чем вы объясните такие переходы?

— Не знаю. Но о смерти она никогда не говорила.

Рябинин помолчал. Ему ещё хотелось о чём-то спросить, может быть о пустяках: ходила ли Виленская в кино, любила ли мороженое, какие читала книги, что ела на обед… Эти мелочи нужны не для дела — для образа, который пока неясно дрожал в сознании, как утренний туман в конце просеки.

— У вас есть её фотография? — спросил он.

Шурочка кивнула.

— Когда придёте ко мне ещё раз, захватите, пожалуйста.

Рябинин не сомневался, что она придёт. Видимо, не сомневалась и Шурочка.

После её ухода он достал из папки листок с «аномалиями». Но писать было нечего. Шурочка добавила что-то к личности Виленской, но не сообщила никакой информации о главном — о мотивах её поступка.

6

Рябинин вспомнил последнее самоубийство, которое он вёл лет пять назад: спившийся тунеядец решил пугнуть жену, не давшую денег на водку. И пугнул, повиснув на кухне. В кармане нашли записку с двумя словами: «Миша, отомсти!» Рябинин долго искал этого Мишу. Им оказался трёхлетний сын.

Самоубийство Виленской было другим.

Вошла молодая изящная женщина в белом халате, светлая и лёгкая. Рябинин сразу понял, что это Миронова. Он никогда не разглядывал человека откровенно, но тут не удержался: Миронова была подругой Виленской, а друзья если и не схожи, то какой-то гранью всё-таки подобны.

Миронова поправила чёлку, извинилась за халат и огорошила:

— Вы думаете, мне что-нибудь известно?

— Надеюсь.

— Я ничегошеньки не знаю, — грустно сказала она и сочувственно посмотрела из-под своей пушистой чёлки.

— Вы же подруги, — заметил Рябинин.

— О ней знаю всё, кроме…

— Тогда расскажите это всё.

Она положила руку на стол, свободно вытянув её вдоль края. Рябинин задержал взгляд на узкой кисти и тонких длинных пальцах с колкими ногтями, собранными в горсть, — рука казалась острой. Миронова молчала. Рябинин быстро глянул в лицо: она боялась, что следователь не поймёт.

— Постараюсь уловить, — усмехнулся он.

Она улыбнулась чуть смущённо и начала рассказывать не спеша, подбирая слова:

— Если бы я была художником… и рисовала бы Риту… то изобразила бы её с ореолом вокруг головы… Знаете, как святую на иконе.

Рябинин чуть не кашлянул, но вовремя подавил этот импульс, который бы сразу нарушил контакт.

— Её можно описать одним словом — светящаяся.

Миронова пытливо вглядывалась в его лицо — понимает ли? Рябинин сидел бесстрастно, не очень понимая, что она имеет в виду.

— Многие считали её старомодной. Она читала классику, любила вальс, ни разу в жизни не была на хоккее или футболе. Рита всему на свете предпочла бы хорошую книгу. Не подумайте, что она была какой-нибудь вялой куклой. Рита увлекалась, да ещё как! Если её интересовала тема, она буквально проваливалась в работу. Не ела, дома не бывала, худела, как схимник. И так, пока не сделает работу, по крайней мере её творческую часть…

— А людьми? — спросил Рябинин.

— Что «людьми»? — не сразу поняла Миронова, — Да, людьми… Так же и с людьми. Если понравится человек, то душу отдаст. Ругаться, ненавидеть не умела. Всё прощала, кроме грубости. Даже не хамства, а просто нетактичности, жёсткого тона. Тогда у неё портилось настроение на день. Я вот говорю, а образ у вас, наверное, не складывается…

— Почему ж не складывается?

— Трудно. Это как книжный герой — каждый его видит по-своему.

— Вы хорошо рассказываете, — заметил Рябинин.

— Знаете, что она любила? Лес. Нет, не грибной, не мариновку-засолку. Лес, о, лес для неё был религиозный культ. Ходила всегда одна, а возвращалась радостная, словно что-то узнала, чего никто не знал.

Рябинин немного помялся и осторожно задал вопрос, который давно томился в голове:

— Скажите, вот ей было двадцать девять лет… уже какой-то возраст…

— Да, — перебила Миронова, — я её знала с первого курса и всегда боялась, что она влюбится.

— Почему?

— Знаете, что такое любовь для женщины?

— Больше знаю, что такое любовь для мужчины.

— О, для женщины это больше. А для Риты, с её натурой… Она бы так увлеклась, что пропала бы…

— Почему же пропала? — усомнился Рябинин. — Люди мечтают о любви…

— С Ритиным характером… Да она бы превратилась в рабыню, потеряла бы личность, сгорела бы… Человек крайностей…

— Вы считаете, что она влюбилась?

— Вряд ли, — задумчиво сказала Миронова, перебирая что-то в памяти. — Зимой у неё был отличный тонус, её всё время одолевал телячий восторг. А весной стала вялой, бескостной. Понимаете, она зимой вечерами домой-то не ходила — всё работала. А у нас в отделе влюбиться не в кого. И мужчин нет.

— Неужели бы она от вас скрыла? — усомнился Рябинин.

— Нет. Рита порывалась сказать, но что-то ей мешало. А потом, весной, ушла в себя. А уж потом… не успела.

Миронова полезла за платком. Она отвернулась, и Рябинин не мешал. Он думал, возможно ли любить тайно от родных, друзей и сослуживцев? Но ведь истинная любовь и есть тайная любовь. Он относился подозрительно к громкой и нескромной любви, которая выказывалась на весь мир. Тайно любить можно, но нельзя любить незамеченно. Впрочем, состояние Виленской заметили сразу. Но как любить, не выходя с работы? Кого?

— Рабочий конфликт вы исключаете? — спросил он, дождавшись, когда Миронова спрячет платок и повернётся к нему.

— Да, — сразу сказала она. — Это исключено.

— А что вы скажете о Самсоненко?

Миронова пожала плечами и напрягла губы. Она не хотела говорить о своей начальнице. Он не настаивал. Не так-то просто выложить официальному лицу своё отношение к руководителю, тем более что самоубийства это вроде бы не касалось.

Сотрудницы лаборатории смерть Виленской с Самсоненко не связывали. Получалось, что с сигаретным пеплом он ошибся, поддавшись своей неприязни к такому типу людей.

— Больше ничего не добавите?

Миронова опять пожала плечами и вдруг как-то испытующе глянула на него ещё стеклянными от слёз глазами:

— Вы должны знать больше меня.

— Это почему же? — удивился он. — Вы дружили и то не знаете.

— У вас дневник.

— Какой дневник?

— Рита вела дневник, но никому не показывала. Её мама говорит, что дома дневника нет. Мы решили, что вы изъяли.

— Нет, не изымал, — задумчиво произнёс Рябинин, и теперь его мысль сразу бросилась по новому руслу.

Вела дневник… В нём, разумеется, есть всё. Люди и заводят дневники, чтобы писать в них то, о чём нельзя говорить. Но куда она его дела? В лаборатории он нашёл горстку пепла — это сгорел листок-два, не тетрадь. Да и зачем нести его на работу… Дома она ничего не сжигала — пепел или запах они бы обнаружили. Но дома дневника не было. Вот и мать не нашла.

— Подпишите, пожалуйста.

Рябинин спрятал в папку протокол допроса Мироновой и, глянув на её сбившуюся чёлку, покрасневшие глаза и дрожавший кончик носа, глуповато спросил:

— Вы… переживаете?

— Я любила её.

Ответила неслышно — словно упал осенний лист.

7

После ухода свидетельницы Рябинин стал ходить по своему маломерному кабинету. Он даже не анализировал показания Мироновой — думал о дневнике.

Разумеется, скрытный и замкнутый человек, да ещё такой ранимый, как Виленская, постарается дневник уничтожить. Она не пускала никого в свой мир при жизни и вряд ли согласилась бы пустить туда после смерти. Но у Рябинина была такая профессия — лезть в чужую душу, даже если её, этой души, уже нет на свете.

Походив минут двадцать, он глянул на часы — шесть, рабочий день окончен. Но ту мысль, которую он выходил, нужно реализовать немедленно, если только уже не поздно.

Рябинин подошёл к телефону и набрал номер жилищной конторы:

— Скажите, пожалуйста, дом сорок пять по Озёрной улице ваш?

— Наш, — ответил женский голос.

— Мусор этого дома давно вывозился?

— Товарищ, — голос сразу зашумел скороговоркой. — Мы и без вас знаем, что бачки полные. Машин нет, понимаете? Вот пять дней и не вывозим…

— Подождите, подождите, — перебил он. — С вами говорит следователь прокуратуры Рябинин.

— Слушаю, — заметно потишал голос.

— Меня очень устраивает, что мусор пять дней не вывозили. Я хочу в нём покопаться. Попрошу вас, пусть дворник меня подождёт в жилконторе.

Проще всего было дневник порвать и выбросить на помойку.

Через тридцать пять минут с двумя дворниками-женщинами Рябинин подошёл к бачкам. Не зря нервничала работница жилищной конторы — мусор уже сваливали рядом с баками на асфальт.

— Да-а, многовато накопилось, — высказался Рябинин.

— Вы же испачкаетесь, — заметила старшая, критически оглядывая его светлый костюм и жёлтый портфель, — Давайте, мы будем разбирать, а вы говорите, что вам нужно.

— Человеческую голову, — фыркнула молодая, которая тоже была одета не по-рабочему: видимо, куда-то собралась и её вызвали прямо из дому — только набросила на мини-юбку дворницкий фартук.

Доверить дело дворникам он не мог, но одному тут не справиться и за ночь.

— Мне нужна тетрадь… Или листки тетради, блокнота… Может быть, клочки… С рукописным текстом… От руки, значит.

— Бумажные, что ли? — уточнила старшая. — Так вот эти бачки уже разобраны. Мы всё бумажное отбираем в макулатуру.

И она показала на три тугих мешка у стены. Рябинин повеселел, потому что задача упрощалась. Неразобранными оставались только два бачка.

— Товарищи, вы разбирайте бачки и бумагу откладывайте в сторону. Вам всё равно их перебирать. А я займусь мешками.

Дворники молча согласились. Рябинин взял пустой ящик, поставил на тёплый асфальт, сел и принялся за первый мешок. От бачков, нагретых дневным солнцем, тянуло спиртовой гнилью. Где-то в углу возились кошки. Дворники изредка вполголоса переговаривались.

— Куклёнок, — сказала молодая, даже как-то обрадовавшись.

— Чего только не выбрасывают, — вздохнула старшая.

Рябинин разлеплял листки, которые дворники утрамбовывали довольно-таки плотно. Больше всего выбрасывали школьных тетрадей, исписанных и палочками и алгебраическими формулами. Он уже по тексту мог сказать, какой это класс — насмотрелся. Много было газет и обёрточной бумаги. Попадались какие-то коробки, старые журналы, книги без обложек… Мешки разбирались быстрее, чем он предполагал.

— Тётя Маша, а помнишь, ты нашла сумочку, а в ней часики, кулон со слезистым камушком да триста пятьдесят рублей денег?

— Было. Чего теперь вспоминать. Всё отдала хозяйке в тридцатый номер.

— Потом волосы на себе рвала.

— Чего болтаешь-то!? Дали мне пятьдесят рублей, и спасибо.

Одуряющий запах, который полз от бачков, как ядовитая волна при газовой атаке, на Рябинина особенно не действовал. Не только потому, что на трупах нюхал и не такое. В послевоенные тощие годы они с мальчишками обнаружили в железнодорожном тупике великолепную свалку, куда возили мусор из крупного столичного города. Ничего интереснее до этого, а может быть, и после этого голодные поселковые мальчишки не видели. Но больше всего поразили тюки новеньких бутылочных наклеек — разноцветных, золотых, с нерусскими словами. Особенно ему понравилась жёлтая наклейка с загадочным словом «крем-сода». Он не знал, почему их выбрасывали: видимо, в стране не было тогда столько крем-соды, а может, её не было и вовсе.

— Теть Маша, пивная бутылка…

— Надо б сдать.

— А вот кастрюля.

— Тоже, цветной металл.

Он разбирал последний мешок, который был набит одними газетами. Рябинин пересмотрел их за десять минут. Ничего. Умом он на успех и не надеялся — эту работу нужно было сделать, чтобы потом на себя не пенять. Но то умом. Видимо, человек не может браться за дело, не веря в успех.

Обескураженный, подошёл он к дворничихам. Они разобрали только один бачок. Рябинин присел перед маленьким холмиком бумаги — почти одна обёрточная да коробки.

— Хорошо люди живут, — сказала тётя Маша. — Чего только не едят. Вон сколько тортов съели.

— И шпротов, — добавила молодая, посматривая на следователя.

— После войны на помойках что было? Одна картофельная кожура, да и той немного, — добавила тётя Маша.

Рябинин подошёл к последнему баку:

— Давайте сообща.

— Возьмите хоть рукавицы, — предложила молодая.

Он надел брезентовую рукавицу и запустил пальцы в бак. Первой его добычей стал громадный, сорок пятого размера сапог, по-акульи распахнувший подошву с гвоздями. Молодая засмеялась.

— Ну! — осекла её тётя Маша.

Но Рябинин и сам улыбнулся — конечно, смешно. Этот бак совсем не походил на романтическую свалку его детства. Тошнотворный запах валил из него, как пары серы из вулкана. Он вляпался в какое-то месиво и испачкал пиджак, чувствуя, как пропитывается неистребимым запахом отбросов и кошек.

Консервные банки, рыбьи головы, драные босоножки, капустные листья, женские чулки… Каждую бумажку он подносил к очкам, потому что белый вечерний свет посерел. Но бумажки были не те.

— Так напишут, что и леший не разберёт, — сказала тётя Маша и бросила листки к ногам Рябинина.

Он и сам не понял, почему стремительно нагнулся, перехватив бумагу на лету у самой земли. Это были крупные тетрадные клочья. Видимо, страницы выдирались из толстой тетради десятками и рвались на четыре части. Рябинин уже знал, что это её дневник. Крупные круглые буквы катились по обрывкам, как колёсики, набегая друг на друга. «Теперь не скрывают сокровенное. В кино…» — прочёл он до линии разрыва.

— Товарищи! — сказал Рябинин каким-то не своим, нервным голосом, и дворники сразу прекратили разборку. — Вот такие листки ищите. Они нужны.

Женщины повертели клочки и закопошились сосредоточенно, молча.

Теперь Рябинин шнырял по баку глазами, наверное, как те кошки, которые сидели в стороне и ждали конца поисков.

Через десять минут молодая протянула пачку бумажных лоскутьев. А затем, почти на дне, они увидели все клочки в одном месте под крышкой посылочного ящика. Рябинин скинул рукавицы, лёг на металлическое ребро и дрожащими от напряжения пальцами подобрал всё до последнего обрывка. Потом они уже копались бесполезно. Начала дневника не было, но конец важнее. А он не пропал — задний лист картонной обложки сохранился.

Рябинин осторожно ссыпал рваную бумагу в большой конверт и тут же составил протокол: где, кто, когда и с кем нашёл эти обрывки. Дворники расписались.

— Товарищи женщины, — бессвязно от радости заговорил он, — спасибо большое. Очень помогли… Если и вам нужна какая помощь…

Своей пропахшей рукой пожал он их пропахшие руки.

— Может, зайдёте в контору, помоетесь? — предложила тётя Маша.

— Спасибо, я уж дома.

В трамвай Рябинин влез усталый и довольный. Дневник Виленской был у него. В транспорте он никогда не садился, поэтому встал в уголок, рядом с двумя девушками. Одна в руке держала скрипку. Вторая, разряженная, как новогодняя ёлка, выразительно задёргала симпатичным носиком. Девушка со скрипкой тоже затрепетала ноздрями. Рябинин догадался, что он источает запах бачков. Та, что со скрипкой, хихикнула, глянула на него и пошла с подругой в другой конец вагона. Он подумал, что ей тоже не помешало бы разобрать бачки — хотя бы для того, чтобы больше ценила свою скрипку и возможность на ней играть. Чтобы эти изящные девочки знали: пока они играют на своих дивных инструментах, кто-то другой, дворники и следователи, копаются в человеческих отбросах, делая жизнь чище.

На остановке Рябинин выскочил из трамвая и пошёл домой пешком.

8

Одорология ещё не получила полного признания — в науке о запахах сомневались. Надёжного прибора пока не было, а собаке верили с опаской: не лежало у юристов сердце к мысли, что судьба человека зависит от овчарки.

Рябинин вспомнил об одорологии дома. Он вычистил пиджак и повесил его на балкон. Долго принимал горячий душ, намыливаясь самым пахучим мылом. И всё-таки ему везде чудился запах бачков. Рябинин пошёл ещё раз в ванную и долго намыливал ладони уже другим мылом. Теперь руки стали стерильными. Но запах нет-нет да и возникал, появляясь ниоткуда. Рябинин догадался, что нос ничего не воспринимает, а запах остался в голове, в мозгу — он запомнил его, как хорошая собака.

Жена уехала в командировку. Иринка была в пионерском лагере. Рябинин не любил эти одинокие вечера, старался засиживаться на работе или шёл в Публичную библиотеку. Но сегодня предстояло интересное дело. Он даже не стал ужинать, да и холодильник был пуст, как его желудок: опять не успел зайти в магазин.

Нетерпеливыми руками высыпал Рябинин на стол кипу клочков. Достал чистую бумагу, ножницы и клей. И сразу отключился от времени и пространства, только иногда озирался, чтобы определить, где находится.

Он правильно решил, что она выдирала листки пачками и рвала на четыре части. Виленская спешила, он-то знал, как она спешила. Некоторые листки были разорваны только надвое, поэтому дневник клеился споро. Страницу за страницей складывал он в стопку, придавив их пятикилограммовой гантелью.

Отсутствовало не только начало, а и вся первая половина тетради. Пухлая гора обрывков, стоило их организовать и подклеить, превратилась в скромную пачку листков. Но Рябинина это не огорчило — конец дневника сохранился. Опытному филологу достаточно страницы, чтобы рассказать о произведении и авторе. И ему хватит этой тощей тетрадки.

Рябинин склеил последнюю страницу и высвободил из-под гантельного гнёта всю пачку. Теперь предстояло подогнать листы по тексту. Он стал нумеровать их, не вчитываясь в содержание, а только стыкуя листы по последним и первым словам. На восьмом листке, на полях, стояли буквы, чиркнутые рассеянной рукой, — «Р. В.», Рита Виленская.

Техническая работа была окончена. Рябинин выключил чуть поющий в углу приёмник и начал читать страницы, которые от свежего клея изогнулись, как живые.

Рябинин много прочёл дневников великих людей, не очень великих и просто смертных. Он изучал дневники писателей, наслаждаясь языком и образами. Любил читать записи людей искусства, остроумные и красочные. С удовольствием знакомился с дневниками, которые летописно отразили своё время. Были дневники только с описанием хронологии поступков: сходил туда-то, обедал с тем-то. Были и другие: с мыслями, переживаниями и раздумьями — они всегда доставляли наслаждение. Приходилось ему читать и трёпаные тетрадки преступников, которые записывали свои дела и помыслы, как правило банальные и пошловатые.

Дневник Виленской не описывал действий. Он не был привязан ни к дням, ни к событиям — только мысли и настроение. Пожалуй, это был и не дневник, а записная книжка без дат, имён, мест, лиц. Записи звучали, как музыка, а Рябинин походил на человека, который по минорным аккордам пытался понять, кто обидел композитора.

«Теперь не скрывают сокровенное. В кино секс, в книгах и разговорах секс. Я согласна, что любовь держится на сексе, как дом на земле. Но всё-таки живу я в доме, а не в земле».

«Да, конечно, люди живые, тёплые, добрые… Но почему, когда очень плохо, хочется к молчаливым холодным берёзкам?»

«Работают целые институты, собираются конференции… И только я одна знаю, как победить инфаркт. Не надо любить, страдать, мучиться, бороться… И никогда не будет инфаркта. Даже гриппа не будет. Даже не заболят зубы. Я заметила, какие хорошие белые зубы у дураков».

«Сегодня на улице промозглая погода, лезущая в душу».

«Мой человек, о, мой человек презирает карьеру и деньги, машину и благополучие, дураков и чиновников. Мой человек горд, независим и живёт идеей. Он хочет слетать на Венеру, найти лекарство от рака, сложить своими руками невероятный дом, вырастить на скалах сад… Он много чего хочет, мой человек. Он всегда с кем-то борется и страдает, поэтому лицо покрыто ссадинами, а глаза горят непримиримым светом. Я вытираю ему щёки и прижимаюсь к его неновому и немодному костюму. Я кормлю его, моего человека, — он и ест-то не всегда. Я люблю моего человека и готова отдать за него жизнь мгновенно, стоит ему захотеть. Но покажите мне его, моего человека?»

«Наверное, птицам очень смешно видеть сверху, как мы суетимся и мельтешим внизу, производя и потребляя, производя и потребляя… Они ничего не производят и ничего не потребляют. Они — парят».

«Первый раз вижу столько ландышей. Весь бугор в строгих стрельчатых листьях. В их тени, как драгоценные жемчужины в зелёном бархате, скромно, незаметно, будто ничего и не случилось — белым откровением цветы-горошины».

«Каждый человек должен жить так, чтобы его жизнь была полна приключений, действенных или духовных. Всё остальное — прозябание».

«Нельзя жить без одиночества. И нельзя жить только в одиночестве».

«Я не могу работать только для того, чтобы жить. Мне нужно работать, чтобы двигаться вперёд вместе с наукой».

«В религиозных старушках я нахожу больше смысла, чем в некоторых современных женщинах. Первые хотя молятся Христу, человеку. А вторые же молятся универмагам и галантереям».

Рябинин читал страницу за страницей. Он уже знал, что снимет для себя копию. У него было на это моральное право, которое, может быть, появилось после их телефонного разговора. В дневнике отсутствовала зимняя часть — осталась только грустная, весенняя.

Он дошёл до конца и недвижно застыл взглядом на последних трёх записях.

«Раньше я могла заплакать от счастья. А вчера музыка ударила по сердцу, как нож по ещё влажному рубцу. Да и по рубцу ли, не по ране ли? Люди говорят, что любовь проходит. Возможно. Не смешно ли — проходит лучшее состояние человеческой души».

«И то правда — всё проходит. Нет, не любовь, а боль её нечеловеческая. Я уже замечаю мир. Даже вроде бы и вижу. Ах, время, время…»

«Ну, а письмо-то зачем передавать… Люди боятся смерти. Но ведь мы каждый вечер умираем на ночь, и нам не страшно. Да, сильные бодрствуют. А что делать слабым? Им лучше спать…»

Рябинин подчеркнул красным карандашом две последние строчки. Всё-таки информация в дневнике была. Он достал из портфеля листок со своими «аномалиями» и вписал ещё два пункта:

«4. У Виленской была неудачная любовь.

5. Есть письмо, которое кем-то кому-то передано, что возмутило Виленскую».

Рябинин встал и по своей привычке заходил по комнате, водя руками по корешкам книг на полках. Сейчас он не хотел думать о расследовании. В конце концов, он искал только мотив самоубийства. Дневник открыл больше — жизнь человека. Эти записи наложились на тот телефонный голос, вежливо-женственный, и слились с ним, превратившись в ощутимый образ человека с тонкой и ранимой душой.

Ему вдруг до боли стало обидно, что он не встретил её в жизни — он, который и любил-то следствие за встречи с самобытными людьми. Ведь попадаются каждый день лица, которые могли бы пройти стороной, ничего не прибавив и не убавив, как автомашины на улице. А вот Виленская…

Эх, Рита Виленская… Прекрасное не всегда имеет в жизни белые крепкие зубы для обороны. Поэтичное не всегда выдерживает прямые, негнущиеся взгляды. Нежное частенько живёт без шипов…

Рябинин быстро ходил по квартире, уже не замечая, думает ли он, говорит ли вслух.

Нет, Рита Виленская, слабым не надо спать. Да, нам нужны сильные и волевые люди. Но нам нужны и люди с нежной, хрупкой душой. Нашему обществу нужны разные люди, Рита… Ты принесла бы пользу науке. Ты была нужна матери, Мироновой, Шурочке… И ты нужна ему, следователю прокуратуры. Да Рябинин мог назвать десятки людей, которые были бы рады дружить с таким человеком, как Виленская.

Её теперь не было. Она погибла среди людей, как человек от жажды посреди океанской воды. Рябинин не сомневался, что ей не дали бы умереть, откройся она людям. Но она не открылась.

Он всё ходил по квартире. Рябинин знал, что спать сегодня не будет. Он подошёл к дневнику и понюхал страницы, добытые в помойке, — они пахли духами.

9

Рябинин не спал часов до трёх утра. Ему показалось, что лампа в торшере ослепла от своего калёного волоска и засветилась особым белым светом, после которого обязательно должна лопнуть. Он лёжа читал русского юриста Кони. Посреди ночи Рябинин встал, подошёл к столу и выписал длинную цитату: «Каждый вдумчивый судья, врач и священник должны знать по опыту своей профессии, что жизнь представляет такие драмы и трагедии, которые нередко превосходят самый смелый полёт фантазии». И добавил: «А. Ф. Кони».

В этой мысли новизны не было, и она не годилась в афоризмы. Записал к настроению. Он не мог забыть того невероятного разговора по телефону с Виленской; не мог себе простить, что не сумел спасти человека. Не будь разговора, Рябинину легче бы работалось по этому делу. И спал бы он по ночам.

Утром голова казалась набитой плотным туманом. Так будет примерно до обеда, он уж знал. Потом всё разойдётся, как расходится осенний туман в ясный сухой день.

Следствие знает не так уж много способов изучения личности: официальные характеристики с места работы и места жительства, допрос сослуживцев, родственников, друзей и соседей. О личности Виленской Рябинин знал много. И не только благодаря дневнику. Она была оригинальным человеком, а такие люди оставляют след в жизни. И всё-таки он вызвал соседку, ту, которой стало плохо на месте происшествия.

Женщина лет сорока села перед ним, строго сомкнув губы. Он уже видел, что она недовольна вызовом. Соседка наверняка считала, что влипла в историю: сперва насмотрелась жути в чужой квартире, а теперь вот таскают по прокуратурам. Поэтому Рябинин сразу сказал, чтобы разговорить женщину:

— Пришлось ещё раз потревожить. Но это последний.

— Ничего, — вяло сказала она, чуть обмякая губами.

— Какие у вас отношения с Виленскими?

Рябинин обязательно задавал этот вопрос. Бывали такие склочные отношения, что он сразу отказывался от всякой информации.

— У меня со всеми хорошие отношения.

Она помолчала и добавила, чтобы следователь на этот счёт не сомневался:

— Я не понимаю, как можно иметь плохие отношения.

— Никогда ни с кем не ссорились? — полюбопытствовал он.

— Больше сорока лет прожила, и со всеми хорошо.

У Рябинина появился к вызванной интерес. Не следственный, а другой, человеческий.

— Вы ни разу не ссорились с соседями?

— Никогда.

— Ну, а на работе?

— Ни с кем.

— Ну… где-нибудь на улице?

— Нет.

— Неужели вам в жизни не попадался плохой человек?

— Не попадался.

— Ни разу?! — удивился Рябинин.

— Ни разу, — подтвердила она, но вдруг вспомнила: — Один подлец попался.

— Кто же?

— Мой муж.

— Чем же он подлец?

— Алиментов не платит.

Рябинин даже позавидовал. Возможно, суть счастливой жизни и заключается в том, чтобы иметь на своём пути не больше одного подлеца… Возможно, не стоит делить мир на друзей и врагов. Но он делился сам, произвольно, не спрашивая Рябинина. Даже в этом деле для него не было нейтральных. Погибшая Виленская, её мать, Миронова, Шурочка — это друзья. А врага ещё предстояло найти. Рябинин чувствовал, что он есть.

— Что вы можете сказать о Рите Виленской?

— Да что там говорить… Встретимся, поздороваемся. И всё. Вежливая девушка.

— Вы у них бывали?

— Раза два звонила по телефону. Но дома была только мать.

Она помолчала, честно стараясь что-нибудь вспомнить о покойной.

— Хорошая девушка, без современных глупостей…

— У вас стенки смежные?

— Слышимость хорошая, как в филармонии.

— Ничего не слышали? — на всякий случай спросил Рябинин, уже потерявший всякий интерес к вызванной.

— Всё как обычно… По телефону вроде бы звонила.

У Рябинина тихо стукнуло сердце. Круг замкнулся: женщина давала показания об их телефонном разговоре.

— О чём она говорила? — уж слишком безразлично и неизвестно зачем спросил Рябинин.

— Слов было не разобрать. Да, ещё у неё телевизор работал.

— Какой телевизор? — удивился он.

— Обыкновенный, как у всех. Она его смотрела.

— Откуда знаете, что смотрела?

— А слышно. Выключила, звук пропал, и тут же стулом по полу проехалась. Встала, значит. Я уж знаю.

— Во сколько это было?

— Что-нибудь часов в пять. Перед телефоном.

— И сколько работал?

— Ну, с полчасика.

— А вы не ошиблись?

— Через наши стенки ошибиться невозможно, — даже обиделась она. — Телевизоры ревут громко.

— Не ошиблись? — уже механически повторил он, но теперь женщина даже не ответила.

Рябинин ничего не понимал. Изюминкой следственной работы он считал психологию, поэтому интересовался всеми её проявлениями. Даже тайно думал, уж в чём, в чём, а в психологии кое-что смыслит. Но сейчас ничего не понимал. Получалось, что Виленская полчаса смотрела телевизор, а потом встала, написала две записки, позвонила ему и повесилась. Так не бывает. Так не должно быть.

— Спасибо, — сказал Рябинин, дав подписать протокол. Теперь эта женщина ему мешала.

После её ухода он уставился пустыми глазами на обложку дела…

Готовясь к преступлению, человек сильно волнуется, каким бы волевым он ни был. Его поведение заметно отличается от обыденного. А ведь он идёт не на смерть — только на преступление. Как же могла Виленская идти на смерть и включать телевизор? Да, бывало, люди с ума сходили…

Она и по телефону говорила с ним спокойным голосом. Получалось, что могла смотреть и телевизор. Но тогда рушился весь её образ — страстный, эмоциональный и нервный.

Может, рассеянность? Ходит человек по квартире и задумчиво нажимает, открывает и включает всё подряд. Но она перед этим ящиком сидела полчаса. Пыталась заглушить безвольный крик? Или просто боялась это делать в тишине, одна — хоть экран светится? Но тогда бы он остался включённым.

Рябинин вспомнил: Миронова или Шурочка упоминали, что Рита любила театр и не терпела телевизора. А перед смертью решила посмотреть?

Он взял листок с «аномалиями» и вписал шестую: «Перед самой смертью она полчаса смотрела телевизор».

Всё. Больше следственных действий не было. Теперь оставалось думать. И Рябинин впервые поверил предсмертной записке Виленской — ему не найти причин самоубийства.

10

Рябинин не мог сосредоточиться: в кабинет заглядывали люди, прибегала из канцелярии Маша Гвоздикина, заходили следователи, то и дело звонил телефон… Он решил уйти. Ему требовалось уединение. Дом не подходил — тоска по жене и ребёнку будут мешать хуже телефонных звонков.

В городе было такое место, где он с удовольствием просидел бы всю жизнь. Там стояла особая, шуршащая тишина. Там под рукой были самые ценные сокровища, накопленные людьми, — человеческие мысли. Там сразу охватывала страсть к познанию, к погружению в эти духовные источники с головой, надолго. И там чудесно и уединённо думалось.

Рябинин отправился в читальные залы Публичной библиотеки. Он не взял с собой ни портфеля, ни материалов дела — только листок с «аномалиями». Сунул в карман пиджака.

В прохладном помещении было пустовато. Редкие аспиранты лениво читали первоисточники. Часа через два народу прибавится, и страницы замельтешат веселее. Рябинин любил этот шелест, который успокаивал его, как в осеннем парке.

Он сел за свободный столик и снял пиджак. Приятная нервная истома предстоящей работы уже охватывала его. Он окинул взглядом зал, аспирантские затылки, зелёные абажуры ламп и ковёр в междурядье — всё это сейчас для него пропадёт…

Перед Рябининым лежал мятый лист бумаги с его «аномалиями». Шесть бессвязных записей, обозначенных цифрами:

«1. На вопрос о причине самоубийства Самсоненко слишком долго стряхивала пепел.

2. Виленская зимой была возбуждённо-весёлой, а весной подавленной.

3. В день смерти она сожгла на работе какую-то бумагу.

4. У Виленской была неудачная любовь.

5. Есть письмо, которое кем-то кому-то передано, что возмутило Виленскую.

6. Перед самой смертью она полчаса смотрела телевизор».

Он даже воспрял духом, когда вот так спокойно обозрел собранные вместе странные пунктики. Их немало. У него бывали дела, где хватало одного. Рябинин опять вспомнил геофизиков, которые брали карту с хаотично нанесёнными точками, обводили их линией, и на бумаге появлялся чёткий контур месторождения. Он тоже хотел обвести свои точки и получить «месторождение» всей этой истории.

О сигареточном пепле и Самсоненко думать пока не стоило. На допросе он мог ошибиться. У человека бывают секунды, когда тот теряет себя: сказал не то или пронзила неожиданная боль… Может быть, Самсоненко вспомнила про невыключенный муфель в лаборатории или утюг дома.

Второй пункт объяснялся четвёртым. Влюбилась она, видимо, зимой, а вот весной что-то случилось. Но что случается с любовью? Или она уходит, или уходит любимый человек. Если бы у Виленской ушла любовь, она бы не переживала — тут, кроме лёгкой грусти, ничего не остаётся. Значит, ушёл любимый. Вот его-то Рябинину и не хватало. Его не было и, по словам свидетелей, не могло быть физически. Виленская находилась либо дома, либо на работе…

Шелест в зале усилился. Загорались зелёные лампы. По проходам таскали пачки книг. Рядом села девушка, сразу завалив бумагами весь стол. Рябинин её давно приметил, с год. Она, видимо, писала диссертацию по социологии. Судя по литературе, что-нибудь про урбанизацию. Он всё удивлялся: чем может обогатить социологию человек двадцати с небольшим лет — только чужими мыслями.

И опять он погрузился в свой листок.

Самоубийства совершаются под действием минуты. Что же для неё стало такой минутой?.. Скорее всего, письмо. Видимо, оно так потрясло Виленскую, что она даже записала о нём в дневнике. Ведь до сих пор факты и события не фиксировала. И эта запись последняя. Письмо, конечно, письмо. Нет, не письмо, а та бумага, которую она жгла на работе. Но вряд ли деловую бумагу, потому что на работе у неё всё в порядке. Письмо и эта бумага… Чёрт!

Рябинин пугливо скосил глаза на соседку — та улыбалась своим социологическим книгам. Видимо, он выругался вслух.

Это же ясно! И просто. Никаких двух бумаг — одна бумага. Письмо. То самое загадочное письмо! Его она сожгла на спиртовке в столе. Нужно проверить на почте, когда и откуда она получала письма. Нет, пожалуй, почту тревожить не стоит. Что ж: получила письмо, снесла на работу и сожгла? Жечь там, где всем бросилось бы в глаза, где каждый мог подойти и спросить? Глупо. А если она принесла его кому-нибудь показать? Только Мироновой или Шурочке. Но они сказали бы следователю. Значит, письмо Виленская получила на работе. Но от кого? Она жила одной мыслью — о том человеке. Только одно письмо и могло её потрясти. От него или по поводу его… И оно было передано. «Ну, а письмо-то зачем передавать». Теперь этот дурацкий телевизор…

Рябинин поднял голову. Девушка-социолог зябко куталась в платок и косилась на него. Конечно, он смешная фигура: сидит лохматый мужчина в очках и тупо смотрит в единственный листок, в котором почти ничего не написано. Это когда у всех-то папки, справочники, тома. Интересно: сколько следователь социологически обследует людей? Сотни, тысячи… Да как — в душу влезает. Этой бы девочке хватило на десяток диссертаций. Он встал и пошёл в газетно-журнальный зал. Тут просматривали журналы, брали старые подшивки газет, интересовались новинками. Рябинин рассмешил девушку, протянув требование на прошлонедельную программку телепередач. На её глазах отыскал он тот злополучный день и сразу нашёл: в шестнадцать тридцать пять шла передача «Труженицы хрустальной колбы».

Рябинин слишком торопливо вернул программку и суетливо пошёл из зала. Не будь эта программа старой, библиотекарша решила бы, что он побежал смотреть многосерийный детектив.

Он оказался в длинном коридоре, где медленно ходили аспиранты, уставшие от долгого сидения. Рябинин возбуждённо зашагал вдоль стены, никого не замечая…

Значит, так. Вот, значит, как? Человек посмотрел передачу о своём институте и наложил на себя руки. Но почему?

Рябинин уже знал — почему. Он это узнал сразу, как только глянул в программку. Оставалось построить точную логическую цепь…

Её любовная трагедия произошла весной. С тех пор Виленская ходила на работу и ежедневно видела свой институт. И ничего. Но вот она увидела его по телевизору, и её нервы сдали. Правда, перед этим сжигалось письмо. И всё-таки последней каплей стала телевизионная передача. Так может быть, так вполне могло быть, если только с этим хроникальным фильмом что-то связано. Скажем, самое неповторимое в жизни, которое ушло. Получалось, что это неповторимое привязано к съёмкам. Съёмки зимой и были. Там, на съёмках, оказался тот человек. Вот почему Виленская никуда не ходила — она была с ним все дни. Видимо, съёмочная группа небольшая…

Рябинин пошёл в читальный зал и забрал свой одинокий листок. Остальное он додумает по дороге домой. Ему хотелось быстрого шага, успокаивающего. Радость всегда взвинчивала сильнее, чем неприятности. А сейчас у него была радость учёного, которого осенило после бесплодных опытов.

Завтра утром он найдёт того человека.

11

Но утром нового дня всегда появляются новые заботы, которые откуда-то лезут сами, как трава весной. И все срочные. Сначала вызвал прокурор, который ввёл правило, чтобы каждый работник раз в неделю рассказывал о своём житье-бытье. Сегодня оказался день Рябинина. Потом пришёл гражданин, которого он вызывал давно, а тот лишь вчера приехал из командировки. Затем прибежала Маша Гвоздикина и попросила проверить курсовую работу о причинной связи. После неё сразу же позвонила Демидова и сообщила, что вечером партсобрание. Потом пришёл работник милиции за статистической карточкой, которую Рябинин должен был отправить неделю назад. Звонили с обувной фабрики и просили прочесть лекцию о новых законах… Звонили из жилищной конторы и спрашивали, можно ли подобрать статью квартиросъёмщику, который держит трёх собак и всех лохматых.

Только в двенадцать часов Рябинин пододвинул к себе телефон. Он не знал, сколько человек входит в съёмочную группу, и решил начать с поиска режиссёра.

Телестудия оказалась сложным современным предприятием. Он долго плутал по телефонам творческих объединений, редакций и каких-то хозяйственных отделов. Наконец любезный девичий голосок переспросил:

— «Труженицы хрустальной колбы»? Да, по нашей редакции. Режиссёр Макридин.

— Как ему позвонить?

— А он в командировке. Снимает фильм о Байкале.

— Ну-у-у…

Остановиться Рябинин не мог — он был весь в этом деле. Но жизнь вмешивалась в его расчёты. Видимо, он так сказал «Ну-у-у», что девушка добавила:

— Знаете, по-моему, он уже приехал, но в студии пока не возникал. Позвоните домой.

Она назвала номер телефона. Только положив трубку, Рябинин подумал, что не мешало бы спросить его имя-отчество. Он мог узнать у неё и состав всей группы. Но тогда пришлось бы представляться, они бы узнали про звонок из прокуратуры, приготовились бы к вызову, всё обсудили бы… Он предпочитал внезапность.

Рябинин набрал номер телефона квартиры Макридина.

— Слушаю, — ответила женщина.

— Здравствуйте. Видимо, я говорю с Макридиной…

— Вы говорите с Самсоненко.

Рука дёрнулась и придавила рычаг аппарата. Но это сделал не он: это рефлекс сунулся вперёд него. Мало ли Самсоненко в городе! Да и ошибиться мог, не тот номер крутанул.

Второй раз кружочки вертел аккуратно, выверяя каждую цифру.

— Слушаю, — сказал тот же голос, словно пропущенный через металлическую трубу.

— Мне нужен Макридин.

В трубке стало тихо. Мало ли в городе Самсоненко…

— Да-да, — дадакнул приятный мужской баритон.

— Здравствуйте. С вами говорит следователь прокуратуры Рябинин.

— Я вас знаю, — перебил Макридин.

— Откуда?

— Мне про вас рассказывала жена.

— Какая жена? — спросил Рябинин, хотя спрашивать было уже ни к чему.

— Самсоненко, заведующая лабораторией. К вам зайти?

— Да.

— Через час буду.

Рябинин положил трубку. Он сразу устал. Какая-то бессильная истома легла на тело, будто он отстоял смену в забое или сошёл с марафонской дистанции. И вместе с этой физической опустошённостью пришла обида — ни на кого и ни на что. Но тем сильнее обида, когда не на кого обижаться.

Он уже знал, что Макридин тот, кто ему нужен. Знал по ряду признаков: его женой оказалась Самсоненко, они давно всё обсудили, режиссёр ждал его вызова… И говорил таким голоском, который хоть мажь на хлеб вместо варенья. Это голос виноватого. И Самсоненко всё знала — вот почему замерла на допросе её рука с сигаретой. Теперь съёмочная группа не нужна.

Рита Виленская искала в людях необыкновенное. А вот как просто: муж снял фильм о жене, а заодно прокрутил роман, как киномеханик прокручивает любовный фильм. Но, может быть, Рябинин не прав? Можно ли судить этого режиссёра поступком Виленской? И можно ли судить, не зная человека. Вдруг к нему войдёт обаятельная, незаурядная личность, и Рябинин поймёт увлечение Виленской, и вся эта история глянется совсем иначе…

Но ему почему-то не хотелось видеть режиссёра.

12

Ровно через час, как и было обещано, в кабинет вошёл высокий гибкий человек. Он улыбнулся и благожелательно протянул руку:

— Макридин к вашим услугам.

Видимо, от того ветерка, который вбежал вместе с режиссёром, карандаш покатился по листу бумаги и упал на пол. Поэтому Рябинин не смог пожать протянутую руку — он полез под стол за карандашом. Когда распрямился, руки уже не было, но Макридин ещё улыбался.

— Садитесь, — предложил следователь.

Режиссёр сел, расстегнул куртку из матово-жёлтой мягкой кожи. Рябинин точно не знал, но, кажется, эту кожу сдирают с молодых оленят. Из-под куртки сразу вышмыгнул широкий галстук-трапеция в крупную рыжую кляксу по белому полю. Верхняя пуговица перво-снежной рубашки была расстёгнута.

— Разрешите закурить?

— Пожалуйста.

Макридин достал ослепительную коробочку сигарет, которых Рябинин никогда не видел, и легонько бросил на стол перед собой, как игрок бросает карту. Затем щёлкнул по её краю крепким полированным ногтем. Из коробочки выскочила ровно одна тонкая длинная сигарета — Рябинину даже показалось, что у неё есть талия. Макридин взял сигарету двумя пальцами, описал ею дугу над столом, поднёс ко рту и прищемил углами больших, набухших губ. Зажигалка появилась в руке сама, из воздуха, из рукава оленьей куртки — хромированный параллелепипед без единой помарки. Он щёлкнул им, откинулся на спинку стула и пустил над своей головой грибок дыма. Тот вроде бы попахивал коньяком.

Знакомые Рябинина, неглупые, образованные люди, часто упрекали его за скоропалительные суждения о людях. Да и коллеги иногда упрекали. И он никак не мог убедить в достоверности своих оценок — не было ни цифр, ни расчётов.

Он не знал, что Макридин за работник, как ведёт себя в коллективе и какой в семье. Но он уже знал о нём главное, самую суть, из которой вытекал и работник, и товарищ по работе, и семьянин. Правда, доказать это Рябинин не мог.

— Я недавно приехал с Байкала, — сообщил режиссёр. — Снимал интересный фильм.

— О чём же?

— Очень красивый фильм.

Макридин откинул головой нежидкие седеющие волосы, вдохновенно вскинул руку и провёл ею в пространстве, показывая незримый фильм:

— Представляете? Байкал! И могучая природа! Скалы, сосны, кристальная вода — и всё в солнце и воздухе. Это будет гимн свету, гимн прекрасному, гимн оптимизму…

Да знает ли он, зачем его вызвали? И знает ли про смерть Виленской?

— Расскажите, какие у вас были отношения с Виленской, — мрачновато перебил Рябинин.

Режиссёр споткнулся на очередном «гимне» и опустил парящую руку.

— Скрывать ничего не собираюсь. Когда я снимал хроникальную ленту «Труженицы хрустальной колбы»…

Макридин иронично улыбнулся, приглашая улыбнуться и следователя такому дурацкому названию фильма.

— …то, откровенно говоря, увлёкся Ритой Виленской. Она довольно тонко понимала искусство кино, чувствовала поэзию, стиль. И была прекрасной помощницей, консультировала по специальным вопросам. Мы как-то сблизились.

— Встречались только на работе?

— Нет, встречались и в иных местах. Разумеется, это не афишировали.

— Виленская знала, что Самсоненко ваша жена?

— Нет, этого в институте никто не знал.

— Ну, а жена про Виленскую знала?

— Видите ли, она понимает, что я человек творческий. На лёгкий флирт смотрит сквозь пальцы.

— Ну, а у вас с Виленской был лёгкий флирт?

— Не совсем. Я ею увлёкся.

Ни чёрта ты не увлёкся, подумал Рябинин. Разве так говорят про увлечение?..

— От врачей и следователей ничего не скрывают, — улыбнулся Макридин той улыбкой, когда надеются на мужское понимание. — Духовная близость у нас, так сказать, переросла в физическую.

— Жена и про это знала?

Впервые Макридин немного помолчал.

— Мы с ней на эту тему не говорили.

— Ну, и во что это потом всё выросло?

Режиссёр не замечал грубоватых вопросов. Они ему были нужны не больше, чем телевизору переключатель программ, — только поверни ручку, а уж говорить и показывать он будет самозабвенно, никого и ничего не замечая.

— Видите ли, Рита подкупала только с первого взгляда. Потом я заметил, что мир она ощущает розовато-усложнённым. Но, боже мой, жизнь и так сложна! Она хотела видеть во мне какого-то романтического героя в пурпуровом плаще. Какого-то современного Дон-Кихота. Согласитесь, глупо. В ней была старомодность наших бабушек. Упаси бог прийти к ней после пары фужеров сухого вина или поцеловать на улице…

— Зачем? — перебил Рябинин.

— Что — «зачем»?

— Зачем целоваться на улице?

— Бывают же порывы. В общем, мы с ней расстались.

— Я не понял: вы любили её?

— Что такое любовь, товарищ Рябинин?! Человечество существует тысячелетия, и до сих пор этого никто не знает.

— Вы тоже не знаете? — усмехнулся Рябинин.

— Я считаю, что любовь — это сублимация сексуальных потребностей.

— Ага, — кивнул Рябинин, — красиво и научно.

Макридин не сомневался в единомыслии следователя. Он считал, что все мужчины состоят в заговоре против женщин. Но Рябинин состоял в других заговорах.

— Она вам писала?

— Да, было одно письмо на Байкал.

Режиссёр даже не пытался скрывать. Нет, это была не честность, это была убеждённость в своей непогрешимости.

— Где оно?

— Где ж оно… Теперь не помню…

Впервые за весь допрос Макридин не улыбался. Он вдруг начал долго и тщательно застёгивать пуговицу на рубашке, словно только сейчас почувствовал свободный ворот. И перестал смотреть на следователя, потому что при застёгивании верхней пуговицы удобнее всё-таки глядеть в потолок. Оказывается, он пытался скрывать. Почему же всё рассказывал, а тут засмущался?..

Ну конечно. На редкость примитивно. В основе человеческой подлости всегда лежит примитивность. Ах Рита Виленская! Осуждая её за самоубийство, он всё-таки мог понять ранимую душу, которая не перетерпела своей страшной минуты. Но вот почему она полюбила этого человека в куртке из ласковой кожи, содранной с оленёнка, он понять не мог.

— Нет, вы помните, где письмо, — убеждённо заверил Рябинин.

— Товарищ следователь, ну куда девают письма?! Где-нибудь валяется. Может быть, в рабочем костюме…

— И вы сможете его принести?

Макридин потянулся рукой к вороту.

— Рубашка уже застёгнута, — сообщил Рябинин.

Тогда режиссёр передумал и полез за сигаретой.

Теперь он закурил без позы, как человек, которому просто хочется курить.

— Принести не могу. Его нашла жена.

— Нет, не нашла! Вы ей сами дали.

— Да? — приятно удивился Макридин прозорливости следователя. — Действительно, кажется, отдал.

— Зачем же?

— Как вам объяснить… Уж очень это письмо было художественно написано. Конечно, не без сентиментальности, не без парадоксов. Но были стиль и душа. Прямо Татьяна к Онегину. Поймите, я человек творческий и мне захотелось поделиться с женой, как делятся хорошей книгой.

— Куда Самсоненко дела письмо?

— Не знаю.

— Знаете, — певуче сказал Рябинин, — И я знаю. Она его отдала Виленской.

— Да? — опять приятно удивился Макридин.

— А зачем?

— Прочла мораль, что нехорошо приставать к мужчинам. Но я жену за эту акцию порицаю, — спохватился он.

— Ах, вы порицаете…

Сразу после этой «морали» Виленская сожгла своё письмо, которое как бумеранг вернулось к ней, полоснув по сердцу. Больше неясностей не было. Следствие закончено. Режиссёру осталось подписать протокол. Он получался короткий: если Рябинин волновался, то никогда хорошей записи не выходило.

— Мы не ханжи, — заметил Макридин, расписываясь под текстом. — У всех бывают романы. Надеюсь, она покончила не из-за любви?

— Нет, не из-за любви, — убеждённо ответил Рябинин. — С любовью она уже справилась. Виленская покончила с собой из-за вашего предательства.

Макридин смотрел на следователя, обидчиво сложив сочные губы. Этого он не ожидал. Видимо, он привык, чтобы его понимали. Ну а тех, которые не понимают, можно всегда избежать. Кроме следователя.

— По-моему, — нравоучительно сказал режиссёр, — слово «предательство» в этой истории неуместно.

— Почему же? — Рябинин удивился, теперь пришла его очередь удивляться, — Сначала вы предали жену. Потом предали любовь. А потом предали Виленскую.

— Слово «предать» относится к Родине, — уточнил Макридин.

— Нет уж! — отрезал Рябинин и встал. В начавшемся разговоре сидеть он уже не мог. Вскочил и режиссёр, расплескав полы своей широкой куртки.

— Нет уж, — повторил Рябинин. — Предатели ни с того ни с сего не получаются. Они сначала предают жён, детей, работу, товарищей… А потом Родину. Родина-то и состоит из наших друзей и близких, из нас с вами, из любви, из верности. Лично я бы вам никогда и ничего не доверил.

— В моих действиях нет состава преступления! — повысил голос Макридин, вспомнив про закон. Он уже проконсультировался.

— К сожалению, в кодексе не хватает статьи. Одной, но самой главной. Я бы её внёс под номером один. Статья номер один — о человеческой подлости.

— Жена предупреждала, что вы человек неделикатный.

— Смотря с кем, — сказал Рябинин, сдерживая бесцельную злость.

И вдруг Макридин улыбнулся — посреди словесного боя и ярости улыбнулся своей младенчески-обаятельной улыбкой, безотказно действующей на людей. Рябинин даже умолк.

— Надеюсь, эта история на моей работе не отразится? — спросил он из-под улыбки.

Вот ради чего улыбался. И ни разу не пожалел Виленскую, хотя бы ради вежливости. Рябинин попытался принять безразличный вид — это помогало сдерживаться.

— А то вот так влипнешь в историю из-за человека не от мира сего, — разъяснил режиссёр.

— Она от мира сего, Макридин. От нашего. Это вы не от сего мира, а ещё от старого, от уходящего.

Но режиссёр не слушал. Его не интересовало мнение следователя. Он беспокоился за своё место в студии.

— На работе не отразится? — переспросил он.

— Обязательно отразится! — звонко сказал Рябинин, да, пожалуй, уже и крикнул, подступая к режиссёру. — Я завтра же поеду на студию и сообщу начальству. Я соберу ваш коллектив и всё расскажу ему. Я пойду в газету и покажу дело корреспонденту… Я напишу представление в Москву, в комитет по телевидению. Я всюду пойду, Макридин! Потому что вам нельзя снимать воздушное, солнечное, оптимистичное… Вы не только хрустальные колбы перебьёте — вы людей-то на своём пути…

Видимо, Рябинин упорно наступал на него грудью и голосом. Макридинская улыбка пропала — только остались растянутые губы, застывшие, как резина на морозе. Глаза пожелтели: от ярости ли, от коричневого ли сейфа, к которому загнал его следователь…

Макридин нащупал сзади дверь. Его ловкое тело только полыхнуло в проёме жёлтым светом и пропало. Но в проёме мелькнуло и чьё-то лицо.

Рябинин взялся за виски и вышел в коридор.

У паровой батареи стояла Шурочка. Теперь она не плакала, но глаза у неё так и остались красными. Без белого халата она казалась ещё меньше.

— Устали? — спросила Шурочка.

— Немножко.

И он впервые за этот день улыбнулся.

― БЫТЬ МОЖЕТ ―

Он хотел вызвать лифт, но вспомнил о почтовом ящике — Вера в него заглядывала редко. Две газеты да тонкий журнал. Струйка воды скатилась со шляпы, и он поспешно свернул почту в трубочку и сунул в карман плаща.

В передней пахло кофе и ещё чем-то, тоже вкусным, только более сытным. На кухне жужжала электрическая мясорубка. Или миксер. И доносился торопливый топоток.

Глеб медленно расстегнул плащ, вдруг почувствовал лёгкое раздражение к дурацкой мясорубке, из-за которой Вера не слышала его прихода. Он громко захлопнул дверь. Мясорубка сразу умолкла, и топоток из кухни ринулся в переднюю.

— Устал? — удивлённо пропела Вера, вцепляясь в борта пиджака.

— Разумеется, — вздохнул он и мягко снял её руки, пахнувшие кофе.

— Замёрз? — опять удивилась она.

После пяти лёг жизни Глеба перестала занимать её манера спрашивать так, словно она всему изумлялась.

— Чуть-чуть.

Он отдал ей портфель, разделся, вымыл руки и прошёл на кухню. Хотелось есть, потому что столовские обеды Глеб не любил и на работе пил только кофе. Стол был накрыт, как говорят в ресторанах, на одну персону.

— А ты? — спросил он.

— Не хочется. Вот кофейку выпью.

— Смотри, совсем отощаешь.

Вера улыбнулась и теперь схватила его за плечи, встала на цыпочки и потянулась вверх, к подбородку, к лицу:

— А ты худых не любишь?

— Люблю-люблю, — ответил он, косясь на стол.

Вера перехватила его взгляд и сразу же очутилась у плиты; не прошла, а очутилась, потому что маленькие расстояния она как-то пролетала, чуть касаясь пола носками тапочек.

Глеб тяжело сел и только сейчас увидел, что посредине стола в белой вазочке стоят бледно-розовые астры — длинные и голоногие, как девчонки-подростки. Где-то он видел такие же, скорее всего, на лотках у метро.

— Как цветики? — Она опять перехватила его взгляд.

— Десять копеек штучка?

— Глебушка, да это же я вырастила.

Вот где он их видел — на балконе. Там они голоного качались в ящике, бескровные, как незрелая мякоть арбуза.

Весёлый пар вырвался из поставленной тарелки. Глеб вдохнул его и нетерпеливо положил горчицы. Пельмени были крупными, скользкими, сочными, как помидоры. Он ел их, хмурясь от бьющего в нос колкого духа — переложил горчицы.

Вера сидела перед ним, пила маленькими глотками кофе и задумчиво смотрела на астры, иногда неопределённо и чуть заметно улыбаясь — видно, кофе был горячий, и она растягивала губы, задерживая его во рту. Когда только успела налепить пельменей, ведь не магазинные же…

— Сама намолола? — Глеб кивнул на тарелку и уточнил: — Сама фарш намолотила?

Теперь Вера улыбнулась ясно.

— Я спрашиваю, сама их нашпиговала?

— Начальник сектора, без пяти минут кандидат наук, а не можешь грамотно спросить, сама ли я готовила пельмени. Тебя бы, Глебушка, к моим ученикам.

— Угу, к третьеклашкам, — добродушно согласился он, наколол пельменину и добавил: — Язык со временем отомрёт.

— Как же будем говорить? Или не будем?

— Формулами, Веруша, формулами.

Она помолчала, улыбнулась цветам и негромко спросила:

— Любовь тоже будет в формулах?

— А почему бы и нет? Всё подчинено математике. — Он решил, что она обиделась — недвижно смотрела на астры. Хотя причины вроде бы нет. Не из-за математики же. — Это, Веруша, наука.

— А по-моему, это серость.

— Что — серость? — не понял он.

— Сводить всё к математике.

— Почему же?

— Человек-то сложней. Чтобы понять, ум нужен. А у кого ума нет, тот всё хочет осилить при помощи математики. Легче и проще.

Ничего смешного Вера не сказала, но он рассмеялся, стуча вилкой по краю фаянсовой тарелки. Смешной была ситуация — она вроде бы его учила.

— Эх, училка ты моя поучилка…

Глеб протянул руку и широкой ладонью потрепал её по короткому пучку волос, наспех сколотому на затылке. Она поймала руку, прижалась к ней щекой и закрыла глаза. Он ждал, медленно дожёвывая. В тарелке осталась ещё одна пельменина — самая крупная, прибережённая напоследок. Второй, свободной рукой Глеб поддел её вилкой и осторожно положил в рот. Вера сразу открыла глаза, словно он задел её этой пельмениной. Глеб убрал руку и весело сообщил:

— Теперь можно и кофейку.

Теперь пар был другим, пряным, экзотичным. Он сделал глоток, ему вдруг стало чего-то не хватать. Сахару вроде бы достаточно. Температура нормальная, обжигающая. С печеньем он не любил. И всё-таки чего-то к кофе не хватало. Ну конечно.

Глеб встал и быстро сходил в переднюю за корреспонденцией — Вера даже ничего не успела спросить. Он раскатал бумажную трубку. Пролежав весь день в ящике, газета уже не пахла типографской краской.

— Что-то упало, — заметила Вера.

Глеб нагнулся и поднял конверт. «Вере Михайловне Кутовой».

— Тебе, — он протянул письмо.

— Господи, от кого это?…

Глеб отпил кофе, забегав глазами по журнальным столбцам. Пить кофе — это просто пить кофе. Читать журнал — это просто читать журнал. Но кофе вместе с журналом доставляли особое удовольствие. Кажется, подобное явление в химии называется синергизмом, когда два сами по себе ничего не значащие компонента давали вдруг сильный эффект.

Чашка опустела. Он звонко поставил её на блюдце и, не бросая взглядом строчек, попросил:

— Ещё одну.

Вера не ответила. И не шевелилась, словно её и не было рядом. Глеб оторвался от журнала и глянул на жену…

Она растерянно смотрела в листок. Разорванный конверт лежал рядом, краснея аляповатой розой.

— Что? — спросил Глеб.

Вера опять не ответила.

— Что случилось? — настойчиво повторил он.

— Ничего не пойму…

Глеб протянул руку и торопливо взял листок. Крупный, чёткий почерк, синие чернила авторучки, мелованная финская бумага… Он стал читать.

«Прекрасная моя незнакомка!

Впрочем, почему незнакомка? Я проследил, где вы живёте и где работаете. Знаю Ваше имя — Вера. Мне достаточно. Я каждый день вижу Вас на улице, иногда иду за Вами, иногда описываю круг, чтобы встретить Вас ещё раз.

Я понимаю — это старомодно. Теперь знакомятся на танцах, на работе, ну, в крайнем случае, в общественном транспорте. Я же хочу познакомиться заочно, точнее, начать с заочного знакомства. Имею на это право, потому что уже два месяца смотрю на Ваши лёгкие ножки и вижу Ваш озабоченный носик. Как сказали бы раньше — обожествляю.

Пока не знаю, есть ли у Вас семья, замужем ли Вы… Да это и не важно. Мне не хочется употреблять затёртое слово „любовь“, да ещё „с первого взгляда“ но то чувство, которое есть во мне, настолько серьёзно и сильно, что я смело говорю — ничто меня не остановит. Ни Ваше замужество, ни Ваша пугливость.

О себе. Я — средний человек. Всё среднее: рост, зарплата, квартира, возраст. Только одно у меня не укладывается в средние рамки — чувство к Вам. Когда вижу Вашу вспархивающую походку или слышу смех, то едва сдерживаюсь, чтобы не подойти. Но когда-нибудь подойду».

Глеб рассмеялся и бросил листок на конверт.

— Кто-то надумал подшутить.

Он глянул на Веру. Та сидела с красными ушами, рассматривая крупные буквы.

— И кому это нужно? — негромко удивилась она.

— Скорее всего, из твоей школы.

— Мужчин у нас нет, а женщины все пожилые, серьёзные.

— Слова-то какие-то дурацкие… «Обожествляет». Как освежает или овеществляет. Писал бы — обожает.

— Смысл разный. Обожать и обожествлять.

— Типичный розыгрыш, — небрежно бросил он и уткнулся в статью о космосе, пытаясь вникнуть в цифры с многочисленными нулями, пока не понял, что перебирает в уме приятелей, способных на подобные шутки. Таких вроде бы не нашлось. Да ведь в чужую душу не влезешь.

Он опустил журнал и опять взял письмо — этот почерк видел впервые. Ну, конечно, обратного адреса на конверте нет.

— А, выбросить. — Она скомкала листок вместе с конвертом.

Глеб успел перехватить её руку. Он разгладил письмо, вложил в конверт и спрятал в кармане пиджака.

— Зачем? — удивилась она.

— На память. Вдруг где увижу этот почерк. — Глеб помолчал и добавил: — Кстати, он тебя хорошо разглядел. Вспархивающая походка, лёгкие ножки, озабоченный носик…

Вера пожала плечами, рассматривая стол. Он хотел о чём-то спросить, но забыл, удивлённый этим сосредоточенным рассматриванием синих полосок на скатерти. Неужели переживает этот пустяк?

— Как понять — лёгкие ножки? Он что, взвешивал их? — хихикнул Глеб.

Она вскинула голову, прищурившись, словно он засветился ярким неоном. Или сморщилась так от его слов…

— Ну-ну, пошутил.

Глеб встал и подошёл к окну.

Дождь всё лил. Пожалуй, не лил, а теперь просто оседал водой на стёкла и дома, потому что капли стали мелкими и почти невидимыми. Ветер крутил эту морось по двору, как в громадной мокрой яме.

— Ты просил кофе? — вспомнила Вера.

— Спасибо, уже не хочу.

Он потрогал конверт, словно проверяя, в кармане ли тот.

«Каждое своё письмо мне хочется начать словами: „Прекрасная моя“… Пусть это выспренно, пусть это похоже на банальное „жду ответа, как соловей лета“, но Вы действительно прекрасная, и действительно моя.

У Вас очень строгое имя. Оно похоже на пароль. К Вам никак не идут всякие там Веруши и Верунчики.

Вчера видел, как Вы шли и ели мороженое. Эскимо на палочке. Значит, любите его, коли едите в такую, промозглую погоду. Лично я мороженое не люблю, но тут случилась такая невероятная штука: Вы уже скрылись, а мне вдруг захотелось мороженого, да так захотелось, что хоть беги к лотошнице. И не просто мороженого, а такого же эскимо, как было у Вас. Впрочем, вся невероятность даже не в этом… Просыпаюсь сегодня, и чего бы Вы думали я хочу? Мороженого. Уверен, что полюбил его на всю жизнь. И уверен, что наступит такое время, когда мы с Вами пойдём в мороженицу и закажем по двести граммов орехового с сиропом. Почему это по двести граммов — килограммовый торт закажем!

Вот так теперь и живу. Днями думаю о Вас, и поэтому радость у меня — целыми днями. А уж если Вас увижу, то слово „радость“ и не подходит. Тут на меня такое накатывает, что того гляди окончательно одурею. Квартала два иду сзади, как шпик. Вдруг, думаю, обернётся. Ведь покраснею так, что от жара растопится подо мной асфальт и я провалюсь под землю, или что там под городским асфальтом, — коммуникации? Написал так, а зря: теперь будете идти и оглядываться. Не дай бог узнаете, вернее, опознаете, если только возможно опознать человека по стилю его письма. Впрочем, почему это „не дай бог“? Наоборот, дай бог, чтобы опознали! А там — будь что будет. Заметить-то меня легко: когда иду за Вами, то похож на мелкого жулика, стянувшего бутылку пива.

Не стой на дворе двадцатый век да будь асфальт почище, я бы написал: „Целую землю, по которой ты ступаешь“».

Рябинину попалась одна из тех старушек, которые искренне хотят помочь следствию, и чем сильнее это желание, тем больше они путают. Она смотрела на него всепонимающим взглядом, как смотрит безъязычный иностранец, и терпеливо отвечала вроде бы на его вопросы, но больше отвечая на свои мысли и свои бог весть какие ассоциации.

В дверь заглянула — уже второй раз — помощник прокурора по общему надзору Базалова. Видимо, ей что-то было нужно, но прервать допрос не решалась.

— Где он находился?

— Находился, там и находился.

— Где «там»?

— На дорози.

— А вы где были?

— А я пошла в чащобу за лесной лыкой.

Рябинин согласно кивнул, хотя смутно представлял, что это за «лесная лыка», — пока логика в показаниях была.

Базалова опять приоткрыла дверь, секунду постояла и ушла.

— Дальше что? — устало спросил он, видимо, уже в пятый раз.

— Глядь, столб на меня идёт…

— Какой столб?

— Да этот Петька-то. Ну прямо столб.

— Вы десять минут назад сказали, что его не знаете и никогда не видели. А теперь называете Петькой.

— Петьку-то не знаю? — удивилась она. — Да он из простых лягушек…

— Каких лягушек?

— Да из наших, из деревенских.

— Значит, односельчанин? — обрадовался он наконец-то появившейся ясности.

— Из нашей, а то из какой же, — подтвердила старушка, заглянула в свой паспорт, разглядывая себя молодую, пятидесятилетнюю, и тихо добавила: — А может, столб-то был и не Петька…

Рябинин сдался: если он даже просидит с ней ещё два часа и получит какие-то связные показания, то в суде они рассыплются, потому что ни у каких судей не хватит терпения на вторичное получение этой информации. Старушка ушла. И тут же появилась Базалова, словно ждала её ухода за дверью.

— Что случилось? — спросил Рябинин. — Пятёрку или десятку?

У Базаловой было трое детей, поэтому она частенько занимала деньги на какие-нибудь колготки или пинетки, обнаруженные в окрестных магазинах.

— Да нет.

Она улыбнулась полными губами. От хорошего здоровья, а может, от тех же самых магазинов, по которым приходилось бегать каждую свободную минутку, плотный румянец лежал на щеках и не уступал цвету подкрашенных губ. На этот румянец он не обратил бы и внимания, но утром во время бритья вдруг как-то отчётливо увидел свою бледную вялую кожу, не тронутую ни румянцем, ни загаром. Ещё не был в отпуске, а уже осень, последний её моросящий кусок. Интересно, что вреднее для здоровья: иметь троих детей или заниматься следствием?

— Интересно, что вреднее для здоровья: иметь троих детей или заниматься следствием?

— Моему здоровью от детей одна польза, — не задумываясь, ответила Базалова. — Только хлопот много…

— На следствии хлопот тоже много, а пользы здоровью нет.

— Серёжа, я к тебе за советом…

— Что-нибудь по выпуску недоброкачественной продукции?

— Нет, ко мне соседи обратились…

Соседи обращались и к Рябинину. Чаще всего по жилищным делам, иногда по семейным и реже по уголовным. В последнее время раза три приходили с одним раздражающим вопросом — на каком основании в городе много собак. Вечерами лают.

— На моей лестнице живёт симпатичная пара. Он вроде бы учёный, а она преподаватель в младших классах. Детей нет. Молодые ещё люди. И вот в последнее время стали ей приходить анонимные письма. Не знают, что и делать…

— Письма о чём?

— О любви.

— И прекрасно. Лишь бы не о ненависти.

— Мужу-то каково? Неизвестный тип шлёт фривольные послания и чего-то домогается…

Базалова полезла в свою объёмистую пузатую сумку, похожую на поросёнка, и достала пачку писем:

— Вот, уже шесть прислал.

Рябинин смотрел на длинненькие расцвеченные конверты и аккуратные буквы — всё правильно, любовные письма и должны быть красивыми.

— Муж ко мне приходил. Говорит, такое ощущение, будто в квартиру забрался вор.

— Сочувствую, — заметил Рябинин, посматривая на календарь: через пятнадцать минут должен прийти очередной свидетель.

— Что же им делать?

— Пусть заявят в милицию.

Письма лежали на столе, и она их не брала — сосредоточенно смотрела на яркие конверты.

— Они боятся огласки. Милиция начнёт проверять знакомых, на работе…

— Как же иначе?

— Серёжа, — неуверенно начала Базалова, — а ведь я обещала.

— Чего обещала?

— Что ты поможешь.

— В каком смысле? — удивился Рябинин.

— Разберёшься, ну и найдёшь этого писаку.

— Возбудить уголовное дело?

— Да нет, в частном порядке, что ли…

— Не могу, — отрезал Рябинин, цепляясь взглядом за календарь. — Во-первых, нет времени. Во-вторых, тут нужна оперативная работа. Да я и не Шерлок Холмс.

Полные губы Базаловой тревожно округлились. Румянец вдруг стал утекать со щёк, оставив на них светлые пятна.

— Не могу, — повторил Рябинин мягче.

— Не хочешь, — теперь отрезала Базалова, но тут же вздохнула: — А ведь я им обещала. Семья может развалиться.

— Ну как ты эту помощь представляешь?

— Серёжа, не мне тебя учить. Поговори с ними, письма посмотри, кое-что разузнай…

Разузнать кое-что было не в его характере — он мог либо делать, либо не делать.

Письма сиротливо лежали на краю стола. Они уже не принадлежали тому, кто их написал. Они не принадлежали и тому, кто их получил, — получатель эти конверты не принял. Письма были ничьи. Теперь Базалова искала человека, который бы ими заинтересовался.

— Серёжа, людям помочь хочется…

И кажется, нашла.

— Ладно, — буркнул он. — Посмотрю.

— Спасибо, — сразу успокоилась Базалова, застёгивая сумку и уплотняя её на коленях: дело сделала, и теперь её мысль, видимо, уже ринулась по своему обычному, хозяйственному руслу.

— Но ничего не обещаю, — предупредил он, зло хватая письма.

Видимо, злился на них, потому что злиться на Базалову не мог — она лишь просила. И не мог злиться на себя, чтобы окончательно не осознать ненужность этих конвертов, когда все дни и часы забиты до минут.

— Им приходить? — спросила Базалова, поднимаясь.

— Нет, я понюхаю письма, встану на четвереньки и побегу по следу.

«Чёрный день, сегодня для меня чёрный день… Я узнал (неважно, как), что Вы замужем. Значит, тот высокий парень, с которым Вы однажды шли, — Ваш муж. Мне бы догадаться об этом раньше… Да уж слишком он был рассеян и вроде бы шёл сам по себе. Какая в жизни нелепость, даже глупость какая-то: он идёт с Вами, а рассеян. Я поедаю Вас глазами и вздрагиваю от движения Вашего взгляда, а не могу идти рядом…

Нет, мне нужно остановиться, потому что ругать мужа — не лучший способ понравиться женщине. Я не буду его чернить и хвалить не буду. Он для меня не существует. Нет его для меня. И не верю, что Вы любите этого солидного парня, который так спокойно вышагивал рядом. Вы не можете любить никого. Так и хочется сказать: никого, кроме меня. Простите за это самодовольство, но всё меряю собой — я-то не могу любить другую.

Вот, значит, как… У Вас есть муж. А Вы так похожи на восемнадцатилетнюю, ждущую своего принца. Что ж: принц есть. Но Вы не дождались. А тот человек, который живёт у Вас в квартире, не принц. Он — муж».

Глеб начал делать зарядку. Обычно на неё уходило минут десять, но сегодня была суббота. Он лениво выжимал гантели, тянул резиновый пояс и шумно дышал, пытаясь набирать воздух в три приёма, как учат йоги.

— Можно завтракать, — сообщила Вера.

Но он ещё выполнил три упражнения, сидя на полу. В ванной тоже не торопился — душ бежал долго, окропляя тело мелкими струйками. Потом брился. И на одевание ушло время — не на брюки и рубашку, а смотрел в зеркало на своё розовое блестящее лицо.

— Ну и копуша, — заметила Вера, всё это время мелькая где-то за его спиной.

— Я готов, — невнятно произнёс он, отходя от зеркала.

Он был готов. В квартире пахло кофе и его любимым салатом из свежих огурцов. Механическим шагом, каким обычно хаживал по выходным дням, Глеб вышел из ванной; так же автоматически взял ключи и уже дотронулся до дверной ручки… И понял, чем у него тайно испорчено это субботнее утро и почему он тянул с зарядкой и умыванием. Почтовый ящик. Нужно было идти к почтовому ящику за газетой, без которой завтрак не в завтрак. Но лучше завтракать без газеты, чем…

Глеб положил ключи и пошёл на кухню.

— А за газетой? — спросила она.

Он надеялся, что Вера промолчит. Уж ей бы стоило промолчать — в конце концов письма строчили ей, чёрт возьми, а не ему. Но она не промолчала. Тогда помолчит он.

— А за газетой? — повторила Вера певуче, особенно в конце это «то-ой»: когда её не понимали, она тянула буквы ещё удивленнее.

— Подождёт.

Они начали есть. За столом его раздражение прошло. Кофе окончательно вернул его к норме, и она это сразу заметила, прервав молчание:

— Сегодня уходишь?

Имелся в виду Ращупкин, сослуживец, к которому Глеб ходил по субботам играть в шахматы, говорить о политике и выпить бутылку-другую пива. Когда-то к нему ходила и она, устраивалась в уголочке и тихонько полистывала журналы — Ращупкин был холостяком. Однажды Вера не пошла, да так больше и не ходила.

— Нет.

— А почему? — удивилась она.

— Надоело, — ответил он вроде бы чётко, но вторая половина слова пропала, утонув в поднесённом ко рту кофе.

— А что будешь делать?

— Давай что-нибудь придумаем…

— Давай, — окончательно удивилась жена.

Глеб поставил чашку, сделав вид, что придумывает. Она ждала: уж как-то повелось у них с первого дня, что всё придумывает и обдумывает он. Но ждала Вера активно, шевеля под столом ногами, поправляя волосы и не спуская с него глаз. А он не спускал глаз с пустой, ещё тёплой чашки, на которую упало горизонтальное осеннее солнце, — чашка молочно засветилась, попрозрачнела, удивив его тонкостью и крепостью фарфора, который поддавался лучам и не поддавался кипящему кофе.

— Между прочим, через неделю годовщина, — сказал Глеб, стараясь и сообщить это между прочим.

— Какая? — попыталась удивиться Вера.

Интересно: когда она не хотела удивляться — тогда удивлялась, а вот нарочно захотела — и не вышло.

— Пятилетие брака.

— Hy-y-у, — опять неудачно удивилась она. — Только не брака, а нашей общей жизни.

— Мы же в этот день расписались…

— Не люблю слово «брак». Какое-то грубое. Я вообще не люблю коротких слов. Они колкие, резкие, зычные. Крик, бой, кол, страх… Сравни: любовь, цветы, нежность…

— Но есть и хлеб, сон, дочь…

— И что ты предлагаешь? — оборвала она разговор о словах.

— Предлагаю торжественно отметить.

— Как? — Её чёрные глаза блеснули; видно, солнце их задело, как и фарфоровую чашку.

— Надо подумать, — сказал он и тут же вроде бы начал думать о том, что уже давно придумал.

— Давай… — начала было она.

— Нет, — перебил Глеб. — Мы проведём этот день так, как провели его пять лет назад.

— Да ведь я же и хотела это предложить, — пропела она фразу, как одно слово.

— Ну? — усомнился Глеб такой синхронности.

— Как хорошо, — помолчав, тихо сказала Вера. — Мы ведь ни разу не отмечали этот день…

Глеб поднялся: разговор сворачивал на сентиментальный путь, которого он почему-то боялся, не зная, что в таких случаях мужчина должен делать и говорить.

— Пойду за газетой.

— Давай я схожу, — предложила она.

Глеб усмехнулся, оценив её порыв: беспокоилась за его настроение и хотела принять удар на себя — вытащить это дурацкое письмо, если оно в ящике. Или порвать в клочья, хотя он запретил это делать, проверяя почту три раза на день.

Пока муж спускался за газетой, Вера стояла посреди кухни. Нужно было собрать грязную посуду и вымыть; посуды-то всего ничего. Но она ждала его возвращения, словно имелась какая-то связь между этими чашками и тем настроением, с которым вернётся Глеб.

Дверь тихо хлопнула. Вера шмыгнула в переднюю и спросила чуть не шёпотом, как спрашивают врача о состоянии лежащего в соседней комнате больного:

— Есть?

— Есть! — громко бросил он это короткое слово и понял окончательно, что не видать ему покоя ни в выходные, ни в будни, пока узкий цветастый конверт будет появляться в почтовом ящике.

«Я похолодел от догадки, что мои письма могут попадать в руки мужа и не попадать в Ваши. Да вряд ли — Вы раньше приходите из школы. Допускаю мысль, что Вы их показываете мужу. Меня это не трогает, лишь бы Вы их получали и прочитывали, а там хоть кому показывайте.

Вчера видел Вас в скверике. (Случайно, ну конечно же, случайно.) Я сидел на скамейке, нога на ногу, и Вы прошли в полуметре от моих ботинок. Пожалуй, впервые были так близко. Даже уловил духи, теперь знаю их — „Быть может“. И ещё раз восхитился Вашим вкусом, безупречным, как и Ваши духи. Я успел рассмотреть сумочку — видел такие на выставке: парижская сумочка ручной работы из кожи ящерицы. Такие же туфли, в тон, графитного цвета, из той же кожи.

Дурак я высшей марки — ведь эту сумочку и туфли Вам мог подарить только муж. Знакомые таких подарков не дарят. Истинный я дурак: радуюсь Вашему вкусу, когда он, возможно, и не Ваш, а мужнин.

Дальше не могу писать. Как вспомню о нём, об этом человеке, который бог весть по какому праву находится рядом с Вами…»

Рябинин остановился у парикмахерской, размышляя об относительности всего сущего. Даже земной вес — уж, кажется, что постояннее земного шарика, — оказывается, непостоянен. Вот следственный портфель, который сейчас оттягивает руку. А вчера, когда Рябинин шёл на дежурство, не оттягивал. За ночь портфель потяжелел, хотя в нём не прибавилось ни одной бумажки. Даже убавилось. Правда, за эту ночь Рябинин трижды выезжал на место происшествия и спал часа два, если только можно назвать сном предутреннюю дрёму на потёртом колком диване. Вот портфель и потяжелел. Даже войти в парикмахерскую не было сил.

А ведь он любил это время, эти полтора-два часа после сдачи дежурства, когда можно расслабиться и ехать домой, по-стариковски, бессильно усевшись в автобусе; потом принять душ на вялое, вроде бы безмускульное тело; поесть, но не обед, а так, что попадётся; лечь с газетой на диван и, пробежав глазами заголовки, провалиться в спокойный домашний сон. Он испытывал удовольствие от этого измученного состояния — заслужил его нелёгким трудом, и кончился он, слава богу, этот труд: впереди целый день отдыха…

Но впереди не было дня отдыха по его собственной глупости — вызвал женщину, не заглянув в календарь, где на сегодняшнем числе стоял жирный карандашный крест. Поэтому нужно бриться и плестись в прокуратуру. Он вошёл в парикмахерскую.

Потом дремал, залепленный пеной. Потом тащился в прокуратуру, цепляясь портфелем за прохожих. Потом сидел за своим столом и бессмысленно тёр ладонями выбритые щёки…

Сон прошёл мгновенно, стоило приоткрыться двери. Рябинин удивился — ведь не допрос, а так, разговор.

Худенькая молодая женщина села перед ним и вроде бы пропала между столом и стулом, как провалилась в щель. Таких до пенсии зовут «девушками». Не лицо, а личико. Тёмные волосы собраны в неказистый пучок. Узкие, чуть подкрашенные губы. И ресницы подчернены. Но косметика ей не шла, как-то существуя краской сама по себе.

Женщина имела мужа. Теперь появился вздыхатель. Рябинин смотрел на неё и думал, чем же она их взяла, этих двух мужчин, — не чёрными ли огромными глазами, для которых это лицо казалось маловатым. Хотя влюбляются в красивых, а любят обыкновенных.

— Всё пишет? — зачем-то спросил Рябинин, хотя только вчера Базалова принесла ещё четыре письма. Видимо, ему не хватало её голоса, без которого не складывался образ.

— Пишет, — пропела она — не пропела, но так протянула слово, что ему захотелось опять услышать её голос.

— Всё про любовь?

— Про неё, — певуче удивилась она.

— Ну и хорошо, — брякнул Рябинин.

— Конечно, хорошо, — неожиданно согласилась женщина.

— Как это «хорошо»? — теперь удивился он, себе же противореча.

— Анонимки ведь бывают грязные, пошлые. А мои всё-таки о любви, о чувствах.

— Они вам нравятся?

— Сентиментальщина. — Она даже расширила глаза, подтверждая, какая это жуткая сентиментальщина.

— А почему?

— Что «почему»?

— Почему сентиментальщина-то?

— Такой уж у него стиль…

— Я хотел спросить, почему сентиментальщина — плохо.

Сколько ей? Лет двадцать семь — двадцать восемь. Учительница младших классов. Но как она жёстко произнесла это длинное мягкое слово. Заклеймила того рыцаря.

— Сентиментальность всегда фальшива.

— Ну-у, — не поверил Рябинин. — Разве нет сентиментальности искренней?

Она подумала, рассматривая его, следователя, который почему-то спрашивал не о том, о чём должен бы спрашивать.

— Вернее, сентиментальность — это когда утрачена мера.

— Мера чего?

— Чувств.

— А сколько их надо?

Она засмеялась, вцепившись пальцами в пучок на затылке, — иначе бы рассыпался.

— Да я сама сентиментальная. Могу и заплакать.

Её глаза блеснули, мгновенно покрывшись микронной плёнкой влаги, подтверждая последние слова. Рябинин внимательно смотрел, не понимая внезапного перехода от смеха к слезам. Впрочем, не было никакого перехода: был смех, потом был стекольный блеск глаз.

— Можете заплакать… от чего?

— У человека всегда есть в запасе то, от чего можно поплакать.

— О! — вздохнул Рябинин.

Слишком умно для её возраста. Да и не только умно — такая мысль могла прийти лишь в страдающую душу. А страдают ли в двадцать восемь-то?… Не просто ли печалятся?

— От чего же страдаете вы?

— Да хотя бы от этих писем, — опять запела она, уже смеясь. — Вернее, страдаю оттого, что страдает Глеб.

— А почему он страдает?

— Неужели не понимаете?

Рябинин понимал. Да Рябинин бы не уснул, получай его жена любовные письма. Он не понимал другого — почему бы не уснул, получай она эти письма: ведь ничего бы не случилось оттого, что в почтовый ящик опускались бы конверты с излияниями незнакомого человека.

— Кого-нибудь подозреваете?

— Не-е-ет, — очень уж длинно пропела она, и Рябинин понял, за что могли её любить мужчины — за голос, в котором слились, как речки в реку, материнский жар, томная женственность и девичья прелесть. Лично он, Рябинин, если бы в неё влюбился, то полюбил бы только за этот неразъёмный голос.

— Стиль писем ничего вам не говорит?

— А что он должен говорить?

— Всё говорит обо всём, — неопределённо заметил Рябинин, чтобы не вдаваться в подробности. — Есть у вас знакомые мужчины по школе, институту, работе… и просто так?

— Разумеется.

— Сколько их примерно? Считая и тех, с кем давно раззнакомились.

— Ну, человек пятнадцать…

— Почерк никому из них не принадлежит?

— Нет, — решительно ответила она, коротко обрубив слово, да и слово-то само по себе короткое, если его не тянуть.

Рябинину показалось, что это слово его загипнотизировало, отключив от допроса, от этой женщины, от своего кабинета…

Мозг засыпал — Рябинин чувствовал, что засыпает. Что-то даже мелькнуло в этом цепенеющем мозгу… Уж не сновидение ли? Или прошлое пригрезилось?

Степь и дороги. Их экспедиционный грузовик, пыльный, как слон. И шофёр Максимыч, отменный водитель и горький пьяница, которого некем было заменить. Он вёл машину, ничего не соображая и держась за руль, чтобы не упасть на педали, и хорошо вёл, аккуратно притормаживая на колдобинах. Но стоило ему выйти из кабины, как Максимыч оседал на землю и моментально начинал храпеть.

Никакой сон не мог сморить Рябинина во время допроса. Почему же сейчас он отключился и осел на стуле, как Максимыч на земле? Разве допрос кончился? Или мелькнула догадка? Но одной догадки мало. Хотя бы из вежливости нужно ещё поговорить…

— Спасибо. — Рябинин зевнул. — Я его поймаю.

«У человека есть одна изумительная способность, которая делает его всесильным, — способность мечтать. Я могу оказаться в Сахаре, в Антарктиде, на Марсе… Но я там не оказываюсь. Я вообще не перемещаюсь по планете и космосу, потому что делаю другое — я перемещаю Вас. К себе в квартиру. И вот когда Вы оказываетесь здесь, рядом, у меня начинается фантастический пир, а скорее, пир фантазии.

Вот мы с Вами сидим на диване, под жарким торшером, и вдвоём читаем одну книгу. Я читаю, а Вы слушаете. Нет, Вы читаете, а я слушаю Ваш голос. И стихи слушаю, мы читаем стихи. Блока или детские. Я люблю детские стихи, про Муху-цокотуху или про какого-нибудь Бармалея.

А вот мы с Вами сидим на балконе. Точнее, Вы сидите в зарослях цветов, которых на двух квадратных метрах я вырастил видимо-невидимо. Я не знаю, какие цветы Вы любите. Уверен, что любите все, всякие, даже самые чахлые и сморщенные, вроде чертополоха или мать-и-мачехи. А когда придёт зима и мой балкон занесёт сугробом (на нём помещается ровно один сугроб), то я буду ежедневно приносить Вам букет живых цветов. Найду. Найду! Буду приходить с улицы, с мороза, и Вы будете осторожно, даже робко, брать цветы в свои маленькие тёплые руки и отогревать их своим дыханием.

По выходным дням мы будем что-нибудь делать руками. Например, я буду переплетать книгу или резать по дереву. Вы будете вязать или раскрашивать ёлочную игрушку. Хорошо сидеть рядом с Вами и делать приятную работу.

А по вечерам мы будем пить чай… За окном холодный ветер, за стеной ревёт телевизор, над головой танцуют, а у нас — тишина. Горит мягкая, уютная лампа. Вы разливаете чай, от которого аромат по всей квартире. Именно чай, а не кофе, не какао, не компот. У нас с Вами так уютно и так хорошо, моё счастье так ощутимо, что я даже боюсь…

Чего я, интересно, боюсь? Что оно пропадёт? Так ведь его и нет.

У человека имеется чудесная способность, которая делает его всесильным, — способность мечтать. Но у человека есть способность и просыпаться».

Глеб прошёл меж столов и кульманов, здороваясь с сотрудниками: с мужчинами за руку, с женщинами — улыбкой. В конце большой комнаты ему как начальнику сектора был отгорожен закуток, именуемый кабинетом. Он положил портфель на стол, стянул плащ, тяжко опустился в кресло и подумал, что сейчас утро, начало рабочего дня, а он устал — теперь уставал вечерами. И где же? Дома.

Глеб вытащил из портфеля узкий рулон миллиметровки и раскатал его на столе, придавив углы четырьмя медными грузиками. Вчера сидел за полночь, выпил пять чашек кофе, не давая спать Вере. Но эскиз не получился: нет конструктивного решения, да и грязно, словно карандашом водил пьяный. Видимо, кончилась для него домашняя работа, которую он любил за тишину, за уют, за тот же кофе, за продуктивность, когда карандаш свободно бегает по бумаге, еле поспевая за мыслью. Однажды Глеб даже выступил с полушутливым докладом на тему «Место, время и стимулы творчества», где доказывал, что время творчества — ночь, место творчества — дом, а стимул творчества — кофе, чёрный, натуральный, смолотый женской рукой.

Теперь всё кончилось. Осталась уютная квартира, остались ночная тишина и живительный кофе, и карандаш вроде бы ходил по бумаге, но мысль ускользала, куда-то просачивалась, как вода в песок. Нет, он хитрил: творческая мысль не просачивалась и никуда не впитывалась — её вытесняла другая мысль, которую он не мог ни логикой отринуть, ни волей придавить. Да это была и не мысль, а состояние; особое тревожное состояние чего-то ждущего человека. Но чего он мог ждать?

Глеб вспомнил, как однажды провёл отпуск в одиночестве на заброшенном хуторе. Он не боялся — в углу под усохшими ликами икон стояло ружьишко. Он не боялся, но какая-то тревога, которая обострила зрение и слух, не покидала его весь месяц. Тогда он слышал за окнами шелест опавших листьев, вороньи стуки на крыше, потрескивание балок и шуршание мышей… Он тоже ничего не ждал и всё-таки каждую минуту был к чему-то готов. Но там были лес и безлюдье. Тут же кипела цивилизация. Так к чему ж он готов здесь?

Фанерную дверь, казалось, распахнул ветер. Игорь Ращупкин поймал её, вжал в проём и подсел к столу, беззаботно улыбаясь:

— Старик, вторую субботу не заходишь. Работаешь или обабился?

— Всего помаленьку, — вяло ответил Глеб.

— Не поверю, что Веруша препятствует.

— Почему не поверишь?

— Что она — влюбилась в тебя?

— Всё-таки я муж…

— Именно. В мужей не влюбляются.

— А в кого же? — глуповато спросил Глеб, стараясь притушить голос, чтобы скрыть интерес.

— Во всех остальных мужчин планеты, кроме мужа.

Игорь схватил лист бумаги, выдернул из кармана родонитовую шариковую ручку и заскользил ею по блестевшему глянцу. Головка, грудь, ножки…

— Вера не из таких, — заметил Глеб.

— Не скажи, старик. Нет бесстрастных женщин, а есть женщины, которых ещё не разбередили. Кстати, в твоей Веруше есть изюминка.

— Какая изюминка?

— Чёрт её знает какая. Есть — и всё.

— Ну и что?

— А изюминка, старик, дороже красоты.

Глеб молчал, задетый мыслью, которая вошла в него ясно и обидно: он, муж, этой изюминки не понимал, не видел её, не мог засечь зрением и слухом и тем более не мог вычислить.

Была юность И была страсть. Он любил Веру, поэтому и женился. Потом была свадьба. А потом началась семейная жизнь, тихая и спокойная, как у всех. Вера хорошая и добрая жена. И вот, оказывается, у неё есть тайная изюминка, которую видел его приятель Ращупкин и видел тот писучий идиот, а он, муж, почему-то не видел.

— Вот и женился бы на какой-нибудь с изюминкой, — буркнул Глеб.

— Ещё не нагулялся. Кстати, слышал? Молодой любитель женщин считается аморальным, бабник средних лет — жизнелюбом, а старый — шалунишкой.

Игорь кончил рисовать женщину и размашисто подписался во весь лист: «Сию особу спроектировал Игорь Ращупкин». Он встал — длинный, тонкий, в распахнутом пиджаке, который никогда не застёгивал, чтобы казаться шире.

— Старик, я тебе изложу своё кредо. Все убеждены, что брак социально полезен: соблюдается мораль, прирост населения, женатые лучше трудятся и тэ дэ. А я считаю наоборот. Женатик труслив, дрожит за место. Он и за жизнь свою беспокоится, и за здоровье. Женатик — хапуга, якобы ему детей надо кормить. Женатый не способен на подвиг — опять-таки он якобы нужен для деток. А сколько подлостей оправдывается семьёй…

— Пора работать, — перебил Глеб.

— Иду, старик. Обедать меня прихвати.

Игорь исчез за фанерной дверью, которая даже не стукнула.

Пора работать. Глеб знал одну мудрую истину, которую ему втолковал ещё отец: успеха добивается тот, кто умеет отличать главное от пустяков. Работа и диссертация — главное. Письма влюблённого идиота — пустяки. Интересно, как это тот влюблённый идиот определяет по запаху духи? И почему Вера душится духами с таким легкомысленным, даже бульварным названием — «Быть может»? Что быть может?… В смысле — всё может быть?

Глеб смотрел на оставленный рисунок. Хорош. В своё время Игорь поступал в Академию художеств. Особенно живое лицо… Оно даже показалось ему знакомым. Видимо, лист лежал так, что сбоку лицо походило на Верино. Глеб схватил рисунок: её тонкие губы, её пучок волос на затылке. «Сию особу спроектировал Игорь Ращупкин». Буква «р»…

Тихая слабость покатилась от ног по телу, к рукам, добежала до пальцев и стукнула в них ударом сердца — буква «р». Две в слове «спроектировал» и одна в слове «Игорь». Не считая заглавной. Глеб торопливо вытащил анонимное письмо, ещё не отданное следователю, и начал сличать.

Буквы «р» похожи, как близнецы: та же неоконченность завитушки, та же сдвоенность палочки внизу… Но ведь он хорошо знал почерк Игоря. Ну да, он знал истинный почерк, но не знал изменённый. Да вот и буквы «щ» одинаковы, хоть накладывай друг на друга. Как почерк ни меняй, каждую букву не изменишь, Веру он нарисовал механически, потому что думал о ней, — как проговорился.

Тогда многое понятно. Например, почему он ни с того ни с сего заговорил о Вере. Почему нашёл в ней изюминку. Почему тот влюблённый анонимщик так много знает. Почему Вера перестала ходить к Игорю… Но зачем ему писать эти дурацкие письма?

Глеб вытер ладонью влажный лоб и огляделся в своей каморке-кабинете: что сделать, куда бежать и с кем посоветоваться?

«Вы любите получать подарки? Так вот я люблю их дарить. Даже малознакомым людям. А Вам бы…

Вам бы я дарил подарки каждый день, да-да, каждый божий день — триста шестьдесят пять подарков в год. В високосный — триста шестьдесят шесть.

Цветы, прежде всего цветы. Вы любите их, я знаю, видел Вас с букетиком ноготков. Летом я приносил бы Вам по букету, каждый день разные букеты. Летом просто, но я бы носил цветы и зимой: доставал бы в оранжереях, привозил бы с юга и выращивал бы сам. А если бы не смог достать цветов, то пошёл бы в лес и принёс бы душистую еловую ветку с запахом смолы и мороза.

Я дарил бы Вам книги. Ничуть не сомневаюсь, что любите их, да и трудно представить человека, не любящего книгу. Отыскивал бы у букинистов поэтические сборники и старину, сентиментальные романы и приключенческие истории… Видите, какая у меня глупая фантазия — ведь не знаю Вашего вкуса. Может быть, приключения Вы терпеть не можете.

Приносил бы Вам конфеты, торты, восточные сладости, мороженое… Сам-то я в сладком разбираюсь не очень, и мои любимые конфеты — „Старт“ по рубль сорок. Но женщина должна любить сладкое, потому что это подчёркивает её женственность. Девица, курящая сигареты и обожающая селёдку, мне всегда напоминает моего старшину.

Я бы дарил Вам духи. Тоже в них не много смыслю, но Ваши любимые „Быть может“ хорошо знаю. Эти два слова-быть может — сейчас для меня очень значительны. Человек дышит, а пока он дышит, он надеется. Быть может…

Я бы делал своими руками вещи и дарил бы Вам. Я ловко переплетаю книги и, может быть, а вернее, быть может (а что?), написал бы для Вас и о Вас единственную в своей жизни книгу. Каждый человек может написать одну книгу. А писать о Вас я могу бесконечно. И эту книгу я бы сам переплёл в самый лучший переплёт. Представляете: единственный экземпляр в мире книги. Рукописный.

Ещё бы я дарил Вам щенят, котят и разных цыплят… Да разве дело в самих подарках? Принимали бы Вы их — вот в чём моё счастье…»

Лёгкие дела Рябинин оставлял на конец дня. В четыре часа он вытащил папку с письмами и ссыпал их на стол.

Самый простой путь — назначить криминалистическую и почерковедческую экспертизу, хотя она и требовала образцов почерка большого круга подозреваемых лиц. Этот путь для Рябинина был заказан, поскольку уголовное дело не возбуждалось и проводить экспертизу было нельзя. Да он и не хотел.

Любая вещь, побывав у человека, рассказывает о своём хозяине: не всем, отрывочно, глухо, но всё-таки рассказывает. Перед Рябининым лежали не бездушные вещи, а живые письма, с чувствами и мыслями, со своим стилем, индивидуальностью и своими описками. Он хотел узнать то, что не могла бы установить никакая экспертиза, — характер человека.

Рябинин начал изучать тексты…

Видимо, он просидел часа полтора. Или осенью рано смеркается… Сумерки ползли от двери к сейфу, потом к столу. Но за спиной белело окно. На той стороне улицы в запоздалом солнце ещё розовели стены домов. Осень уже легонько тронула крону берёзы, издали походившую на аккуратный стожок, в котором местами желтели поникшие ветки, как гроздья винограда. И асфальт стал другим: замечал ли кто, как меняется осенью асфальт, словно от холода крупнеет его структура…

Рябинин повернулся к столу и сложил письма ровной стопочкой. Ему показалось, что он чего-то ищет, бегая по столу взглядом. Ну да — Рябинин улыбнулся — ищет. Непроизвольно искал розовую тесёмочку, чтобы перевязать эти письма и спрятать на чью-то память. Откуда такое желание — обычно письма хранил только самые дорогие и никогда не перевязывал даже ниткой.

Он снял телефонную трубку и набрал номер:

— Ещё не ушла?

— Собираюсь, — ответила Базалова.

— Скажи, какими духами ты пользуешься?

— Запомни: у каждой приличной женщины свои, только одни духи.

— Какие у тебя?

— «Торжество».

— А что за духи… «Возможно быть»?

— «Быть может», — засмеялась Базалова. — Говорят, хорошие. Запаха не знаю. А что?

— Просто так. Интересно.

— Собрал какие-нибудь факты?

— Сразу видно, что говорю не со следователем. Мы собираем не факты, а доказательства.

— Ну и есть доказательства?

— Доказательства мне нужны только для того, чтобы проверить мою интуицию, — притворно вздохнул Рябинин.

— Хвастун, — тоже вздохнула Базалова. — А муж ждёт.

— Ждёт? — вдруг удивился он. — Чего ждёт?

— Как чего? Когда ты найдёшь этого типа.

— Пусть спросит у жены.

— Ты… шутишь?

— Она его знает, — серьёзно ответил Рябинин.

Базалова помолчала, обдумывая неожиданную новость:

— Как узнал?

— Догадался.

— Как?

— По-разному, — уклончиво буркнул Рябинин.

— Ну, а всё-таки?

— Например, ваша Вера сказала, что у неё человек пятнадцать знакомых мужчин, а на мой вопрос, похож ли анонимный почерк на почерк кого-нибудь из этих знакомых, она твёрдо ответила — нет.

— Ну и что?

— Неужели она помнит почерки всех знакомых? Даже студентов?

Базалова опять помолчала.

— Ну, это так… интуиция.

— Нет, — это логика и опыт. Пока ей не говори.

— Почему ж она скрывает?

— Значит, есть причины.

— Ой, побежала, — спохватилась Базалова.

— Пригласи на понедельник мужа, — успел сказать Рябинин.

Он убрал письма в стол и вытащил громадную толстую тетрадь в блёкло-синем картонном переплёте, на котором жирными буквами были выдавлены два слова: «Амбарная книга». Он раскрыл её. На первом листе уже его почерком значились тоже два слова: «Мой дневник». Он усмехнулся-твой дневник, твой.

Развинтив ручку, Рябинин повис пером над бумагой: что писать? Весь ли день, все ли разговоры и все ли мысли… Дневник был задуман как хроника дня, но каждый вечер он оцепенело замирал над этими широкими листами, не имея сил ни на какую хронику. И дай бог, чтобы за день случился один умный разговор или пришла хорошая мысль. Он вздохнул, поставил дату и написал: «Доказательства мне нужны только для того, чтобы проверить мою интуицию». И добавил слово, сказанное Базаловой: «Хвастун».

Базалова, словно услышав свою фамилию, стремительно влетела в кабинет, размахивая сумкой величиной с рюкзак:

— Никак не уйти. На, нюхай «Быть может». У Маши Гвоздикиной взяла.

Она поднесла к носу Рябинина стройный беленький флакончик с покатыми плечиками, похожий на декольтированную женщину. Тонкий, но не слабый аромат коснулся носа и сразу вошёл в мозг, в сознание чем-то благородным и прекрасным. Рябинин закрыл глаза, глубоко вдохнул, чувствуя, что исчезает прокуренный следственный кабинет и сидит он уже в филармонии или опере, рядом с прекрасными декольтированными женщинами, и всё, всё может быть, а быть может, даже и то, о чём человек боится и мечтать.

— Ну и чем пахнут? — нетерпеливо спросила Базалова.

— Женщиной.

Она хихикнула и ринулась в дверь, долбанув её сумкой-рюкзаком.

Видимо, на Рябинина подействовали письма и духи. А может, усталость сказалась. Он думал о женщинах.

В них влюбляются. Их любят. Их выбирают в жёны. Ради них совершают умопомрачительные поступки. Вот и теперь Рябинин изучал любовную историю.

Женщина должна быть красивой. Должна быть доброй. Неплохо бы умной. Вкус должна иметь. Образование. Хозяйственной должна быть…

Рябинин подумал о жене: но самое главное, женщина должна быть милой, милой она должна быть. А на всё остальное — наплевать.

«Опять пишу. Вернее, не опять пишу — писать-то я буду всегда, — а вот слишком часто пишу. Не надоесть бы. У меня, как теперь говорят, нет обратной связи. С таким же успехом я мог бы писать Венере Милосской. А что бы Вы сделали, получив моё письмо с обратным адресом? Ответили бы, мужа послали бы или милиция бы ко мне пришла?

Вы, наверное, догадались, что человек я одинокий, духовно одинокий. Пишут письма, дневники и книги люди одинокие. Да и любят до беспамятства только одинокие. Почему? Я могу ответить то же самое: потому что они одинокие. Взгляните на классику.

Сильно любит Отелло. Почему? Да ведь он чёрный, наверняка ему одиноко среди белых. Любит одинокий Дубровский, порвавший со своим классом и государством. Влюбляется гордый Онегин: да-да, сначала он отверг любовь, когда был моложе и меньше чувствовал одиночество, но с годами оно всё теснее сжимает человека; сжало и его — и влюбился. Как хочет полюбить Гамлет, чтобы спастись от одиночества, да некого. А Демон, дух одиночества, влюблённый в Тамару? А Раскольников?

Мне только осталось поставить в этот ряд себя, не столь заметного и сильного, но тоже одинокого человека. Я не плачусь, я делюсь с Вами, а скорее всего, с бумагой, которую, может быть, Вы швырнёте в мусор, не читая. Вы можете спросить: а работа, искусство, друзья, книги, спорт? Есть у меня всё, да только и одиночество есть. Я считаю, что мужчина всегда будет одинок, пока не найдёт родственную душу. Ничто её не заменит.

Может быть, Вы сейчас смеётесь: мол, мужчина, а болтает о любви. Среди мужчин ведь принято говорить о бабах, а не о любви. О ней вообще мало говорят и мало думают. И знаете, почему? Да потому, что люди не привыкли ценить то, что ничего не стоит. На любовь не надо тратить деньги, стройматериалы, горючее, запчасти и даже время. Как мы учим беречь хлеб, энергию, металл, копеечку… А чувствиночку?

Много бы я мог писать о любви, но мне трудно — нет Вашей ответной реакции. Не слов, нет; мне бы хватило быстрого взгляда, дрогнувшей щеки, движения губ или просто тихого вздоха…»

По субботам утренний кофе пил он особенно долго. Спешить было некуда. И не хотелось идти за овощами, доставка которых входила в его обязанность.

Он испытывал жгучее неудобство, выбирая свёклу, разгребая морковь или заглядывая в пакет с картошкой: ему казалось, что женщины затаённо улыбаются, когда высокий широкоплечий парень в шляпе и модном плаще вертит вилок капусты, как заморский фрукт. Глеб убеждал себя, что все люди едят овощи и посему покупать их не стыдно; да и как может труд унизить человека, пусть лёгкий и вроде бы женский, а всё-таки труд. Но этой логики не хватало. Встретив знакомого, он розовел и не знал, куда деть сумку, в которой кочан шевелил своими слоновьими ушами. Однажды, неся половину громадной тыквы, встретил начальника соседнего отдела, доктора наук, который во время их разговора не спускал глаз с жёлтой мякоти, над которой упорно жужжали две упитанные осы. А ведь он не смущался, когда покупал в винном магазине дорогой коньяк или шампанское. И даже испытывал лёгкое превосходство перед тем мужичком, который едва наскрёб на бутылку дешёвенького портвейна с металлической пробкой. Он не смущался ходить с портфелем в свой сектор, писать диссертацию и статьи, выступать с докладами…

Начиная третью порцию, Глеб вдруг уловил запах, не имеющий никакого отношения к кофе. Он принюхался: центр чашки, сам кофе давал свой обычный восточный аромат. Тогда Глеб повёл носом вдоль золотого ободка, пока не дошёл до ручки — она пахла, городе бы пряной корой. Вернее, пряной корой и гвоздикой. Нет, цветами, но как-то придушенно, словно букет чуть полежал на солнце.

— Чем пахнет чашка?

Вера метнулась к ней, дёргая носиком и хмурясь.

— Прости, это духи.

Глеб взял её правую руку и понюхал — тот же томительно-придушенный запах.

— Раньше я пил кофе без духов, — попытался улыбнуться он.

— Когда раньше? — удивилась Вера, высвобождая руку.

Глеб не ответил. Она и не ждала ответа, потому что теперь её муж делил жизнь на два периода, и всё, что было до появления анонимных писем, у него звучало, как «до нашей эры».

— С утра душишься?

— Я протирала трюмо и покрепче завинтила флакончик.

— Эти самые… как их…

— «Быть может».

— А что, — спросил он, стараясь говорить весело и между прочим, — они действительно твои любимые духи?

— Да.

— Как же тот тип узнал?

— Я ими душусь. — Вера пожала острыми плечиками, отчего её груди на секунду стали заметны.

— Пошёл в овощной, — заключил он разговор, встал и прошагал в переднюю.

Вера оказалась рядом. Она мелко суетилась, шлёпая тапочками, хотя провожать его вроде бы не требовалось — только если закрыть дверь да протянуть сумку.

— Глебчик…

— Кто?

— Глебчик, говорю. Не нравится?

— Очень нравится, — неудачно хохотнул он. — Я открываю в тебе много новенького. «Быть может» спозаранку, опять-таки этот «Глебчик».

— И хорошо.

— Чего ж хорошего?

— Каждый день открывать друг в друге новое.

— Ты во мне тоже открываешь?

— Открываю, — тотчас сказала она, может быть, давно заготовленный ответ.

Глеб полез в сумку, чтобы проверить полиэтиленовые мешочки. Он видел, как Вера их клала, но проверить не мешает, потому что мешочки тоненькие и могут запропаститься. Однажды он брал кислую капусту…

— Ну и что открыла? — как можно небрежнее поинтересовался он.

— Ревность. Ты, оказывается, ревнив.

Глеб усмехнулся.

— Отыскала во мне дурь.

— Нет, Глебушка, не дурь. Ревность — это беспокойство. Значит, ты беспокоишься. А если беспокоишься, то любишь. — Вера привстала и чмокнула его в щёку. — Теперь иди за кислой капустой.

И он пошёл.

Ему хватало своего открытия, которое он сделал тогда в кабинетике и которое старался забыть до вызова к следователю, — там скажет. Возможно, это болезненная подозрительность. Быть может… Чёрт возьми! не «быть может», а может быть, он не разбирается в почерках. Видимо, не разбирался и в друзьях. Но следственные органы на то и существуют, чтобы проверять подозрения.

Глеб миновал булочную — зайдёт на обратном пути — и свернул за угол к овощному.

Он ходил этим путём не первый год, минуя светленький магазинчик, который проплывал перед глазами лишь ярким прямоугольником. Сейчас Глеб замедлил шаг, удивившись простору витрины: в нише-окне бежали сверху вниз стеклянные ступеньки, подсвеченные лампами дневного света, и на этих ступеньках-уступах стояли открытые и приоткрытые коробочки с духами. Духи. Целый магазин духов. Здесь могли быть и её любимые.

Глеб тряхнул пустой сумкой и вошёл.

Давно не бывал он в таком царстве стекла и коробочек. На два её праздника, день рождения и 8 Марта, обычно дарил вещицы, нужные в хозяйстве. Последний раз была лукорезка, синий пластмассовый цилиндр с поршнем, который кромсал головку с тихим кошачьим урчанием.

— Девушка, у вас есть духи?…

Глеб вдруг забыл их точное название.

— Какие?

— С таким неопределённым смыслом…

— У всех духов неопределённый смысл, — строго ответила молоденькая продавщица, тускло рассматривая покупателя.

— Вернее, они звучат многообещающе. Что-то вроде «Возможно встретимся».

— «Восторг»?

— Нет, там какой-то намёк… Типа «Авось что-нибудь выйдет».

Сонная истома отпустила продавщицу. Её глаза загорелись любопытством, которое вспыхивает от всего нестандартного.

— «Элегия»? — перевела она «Авось что-нибудь выйдет» на поэтический язык.

— Нет, вроде «Давай попытаемся», — пробубнил он, чувствуя набегающую на щёки краску. И не уйти, потому что покупатели уже обратили на него внимание, прислушиваясь к диалогу.

— «Поздравляем маму»? — предположила продавщица.

— Да нет, — глухо ответил Глеб и брякнул невесть откуда всплывшее выражение: — Духи… «Со свиданьицем»…

Продавщица засмеялась. Кто-то хихикнул сбоку. Глеба сразу осенило:

— Вспомнил! «Вроде бы».

— Таких тоже нет.

— «Ну, погоди», — подсказал тот, который хихикнул сбоку.

— «Быть может», — произнёс сзади мужской голос приятным баритоном.

— Ах, «Быть может», — обрадовалась продавщица. — Польские духи, давно уже не поступали.

Глеб обернулся. За спиной стоял широкоплечий мужчина лет тридцати, крепко сдавив губами незажженную сигарету. Их взгляды встретились. Глеб увидел, что тот как-то про себя улыбнулся, даже не губами, а дрогнувшей сигаретой, повернулся и вышел из магазина.

Этот тип знает духи «Быть может». Следил за ним. Недалеко от их дома. Глаза, ухмылка и какая-то наглость в дрогнувшей сигарете…

Глеб выскочил на улицу. Широкоплечий спокойно уходил, поблёскивая лысеющей головой в осеннем солнце. Из-за уха сизой лентой выпархивал дымок. Сейчас можно сделать вид, что развязался шнурок — так поступают детективы. Или взять такси и медленно следовать за ним…

На перекрёстке мужчина остановился. Глеб догнал его и неожиданно для себя спросил:

— Закурить не найдётся?

— Вы, кажется, меня преследуете? — улыбнулся широкоплечий совсем не нагло.

— Откуда знаете духи «Быть может»? — прямо спросил Глеб.

— Любимые духи жены. А что?

— Вы женаты?

— А вы правда меня преследуете? — повторил мужчина.

— Я иду за овощами, — ответил Глеб и пошёл в свою сторону, окончательно решив, что он медленно, но верно глупеет.

«Сейчас я признаюсь в том, в чём никому не признавался. За окном осень, какая-то свербящая погода. То льёт, то моросит. Час ночи. Темень такая, что кажется — и солнце больше никогда не взойдёт. Угомонились соседи. Потухнув окнами, потемнел дом напротив. Почти тишина, лишь порыв ветра изредка бросает в стекло пригоршни крупных капель. Тёплая лампа высвечивает на столе аккуратный круг, в котором лежат мои руки…

И что же я, по-вашему, делаю? Не догадаетесь. Я пишу стихи. Да-да: я, мужчина тридцати лет, пишу стихи. Разные. Иногда вот такие:


Котёнок бегом припустил к колбасе —
Её уронила девчонка.
И бантик от радости дрогнул в косе,
И хвостик дрожал у котёнка.

Конечно, мне хочется писать стихи о Вас, но я этого никогда не сделаю. Удивлены? Всё просто — хорошие стихи у меня не получаются, а осквернять Ваше имя рифмоплётством и сюсюканьем не могу. Поэтому пишу о любви — абстрактной, вообще:


Ах, сколько врагов у любви…
Хоть криком на помощь зови.
Глупость, мещанство, наветы
И пережаренные котлеты.
Вдруг новый, ещё один ворог…
С научным названьем — сексолог.
Он даст вам интимный совет:
Подходишь любимой иль нет.
Ах, пылкий Ромео, вставай!
В сексолога шпагу вонзай!

А когда на меня наваливается то одиночество, о котором я писал, наваливается, как ночь на город, тогда пишу такие:


Любят поплакать дети — легко и завидно.
Женщины плачут частенько, если обидно.
Изредка всхлипнут мужчины — им несолидно.
Я только плачу всегда, но это не видно…

И всё-таки я напишу, когда-нибудь да напишу стихи о Вас и для вас. Всё дело, в первой строке. Найду её — и стих пойдёт, но она, эта первая строка, должна быть простой и гениальной, что-то вроде „Я встретил вас…“».

Глеб Семёнович Кутов должен был прийти через полчаса. Кто он теперь? Разъярённый гражданин? Обиженный человек? Или успокоившийся мужчина?

Как правило, к допросам Рябинин готовился. Но предстоял не допрос — предстояла беседа. И всё-таки подготовка нужна, потому что беседа следователя отличается от допроса, видимо, только отсутствием протокола.

Рябинин чуть было не встал и не пошёл за письмами к сейфу, забыв, что хранит их в столе, — не было уголовного дела, а сейф для уголовных дел и для вещественных доказательств. Упругая пачка с готовностью рассыпалась. Он вытащил листок из первого конверта и отыскал чуть заметную карандашную пометку, которые сделал почти в каждом письме. «А по вечерам мы будем пить чай…». Мир состоит из антиподов. Плюсы и минусы. Какой же антипод у чая? Кофе. Не какао же.

Он взял чистую бумагу и провёл авторучкой вертикальную кривоватую линию, разделив лист надвое. Слева наверху вывел «муж». Допустим, плюс. Справа — «тот». Минус. Впрочем, он не был уверен, что правильно расставил знаки; возможно, их стоило бы поменять, да как-то не поднималась рука минусовать законного мужа. Теперь эти пустые полосы должны превратиться в столбики.

Рябинин вписал первую пару: кофе-чай. Этих пар оказалось больше, чем он предполагал. И всё появлялись новые, неожиданные сочетания, которые уже добежали до середины листа. К некоторым словам вторые никак не подбирались, потому что у них не было и, видимо, не могло быть слов-антиподов. Например, цветы. Ничего, кроме колючей проволоки, Рябинину в голову не приходило. Или подарок. Наоборот будет — кража?

В дверь постучали. Рябинин сгрёб письма в ящик стола…

Глеб Семёнович Кутов, высокий, широкоплечий, с круглым лицом и очень круглыми карими глазами, сел на стул и поправил широкий галстук. Разъярённым он не казался. Даже слишком спокоен. Нет, не слишком — второй раз бесцельно поправил галстук, который и так лежал на груди плотно, словно металлическая пластина.

— У меня есть сообщение, — сказал Кутов тоном, который Рябинину показался своеобразным: так говорили докладчики.

— Какое?

— Дело в том, что у меня есть веское подозрение…

— Подождите, — перебил Рябинин. — А у меня есть предложение. Я хочу кое-что угадать.

— Вы его поймали?

— Нет.

— А что же хотите угадывать? — спросил Кутов своим митинговым голосом, и Рябинину расхотелось угадывать, потому что угадывание — игра, которая требует настроения.

— Например, могу угадать, что любите кофе, а не чай.

— Вы — следователь Рябинин? — помолчав, усомнился Кутов, рассматривая его такими круглыми глазами, что Рябинину захотелось, чтобы они стали треугольниками; на таком циркульно-упитанном лице глаза должны быть только угловатыми.

— Да, я следователь Рябинин.

Кутов помолчал и ответил на угадывание:

— О кофе вам могла сказать Вера.

— Нет, ничего не говорила. Угадаю ещё: вы не любите мороженое.

— Естественно, я — мужчина.

— И не любите сладкое.

— Естественно, — теперь он не досказал.

— Вы мужчина, — досказал Рябинин. — Ещё угадаю: не любите цветы.

— Это почему? — не обиженным, а слегка приглушённым голосом возразил Кутов. — Правда, я их не покупаю, но против цветов ничего не имею.

— Не любите дарить подарки.

— Тоже не угадали: по торжественным датам подарки дарю. Вера получает.

Нет, голос у него был нормальный, баритончик, но каждое слово он говорил веско, словно оно имело ещё какой-то смысл, более значительный, чем принято было думать.

— Не любите стихи.

— Да, предпочитаю прозу.

— Не любите фантазировать.

Кутов улыбнулся так же многозначительно, как и говорил.

— Я каждый день фантазирую.

— Ну…

— Фантазирую при помощи металла, бетона, камня…

— И ваши фантазии называются проектами, — досказал Рябинин.

— Да, я признаю только такие фантазии.

— Реальные фантазии, — улыбнулся Рябинин. — Фантазии на железобетоне.

— Иронизируете? — насторожился Кутов.

— Фантазии — это те, которые строятся на песке.

Теперь была очередь улыбнуться Кутову, — теперь он иронизировал.

Изучить бы, нужно бы изучить сидящего перед ним инженера, который представлял сейчас в этом кабинете тот громадный людской поток, выходящий из институтов и носящий громкое имя — «интеллигенция», и к которому умные люди добавили слово «техническая».

Но иронизировать была очередь Кутова.

— На песке ничего нельзя строить. Даже фантазии. — Он помолчал, пристально взглянул на следователя и добавил: — Даже уголовные версии.

— Вы не любите духи. — Рябинин пропустил мимо ушей «уголовные версий». — Ах да, про духи я уже спрашивал…

— Нет, не спрашивали.

— Спрашивал, спрашивал.

— Нет, не спрашивали, — настойчиво повторил Кутов, упираясь в следователя угрюмым настырным взглядом. — Вы спрашивали про стихи, цветы…

— Вот я и говорю, что спрашивал.

Кутов замолчал, не очень понимая мысли следователя, который вроде бы не видел особой разницы между стихами, цветами и духами.

— Кстати, я пользуюсь одеколоном «Волейбол», — глуповато сообщил Кутов.

— Правильно, не пользоваться же вам духами «Быть может».

— На что вы намекаете? — уже недобро спросил этот обиженный муж.

— Абсолютно ни на что.

— При чём же тут дурацкие «Быть может»?…

— Почему дурацкие? Чудесные духи. Но дамские. А от вас должно пахнуть мужчиной.

Господи, как хорошо вместо допроса вести простую беседу, когда не беспокоишься о правдивости и состоянии свидетеля, а говоришь, что думаешь.

— Может быть, перейдём к делу? — спросил Кутов: всё-таки он обиделся.

— У меня больше вопросов нет.

— Да вы ни одного и не задали, — опешил Кутов.

— Вы свободны.

— Как же так?…

— Я всё выяснил.

— Базалова сказала, что вы поможете, примете меры…

— Правильно. И принимаю.

— Но ведь письма приходят! Всё наглее и наглее.

— Скоро мы его возьмём.

— Он вам известен?

— Да, мы идём по его следу. Образно говоря, он чувствует наше дыхание на своём затылке.

— У меня есть подозрение относительно одного лица…

— Спасибо, не нужно.

— Как же не нужно? — ещё раз опешил Кутов, ничего не понимая. — Вам тогда не потребуется никаких следов…

— Благодарю вас, мы его возьмём и так.

Кутов поднялся, поправил галстук и посмотрел в окно тусклым взглядом своих круглых глаз — он не верил Рябинину. Он прочёл не один детектив и просмотрел не один криминальный фильм. Не так допрашивают, не о том спрашивают и не так ведут себя следователи. Проверка подозрений — их хлеб. А этот отказался даже выслушать. И не должно быть на губах следователя улыбки — не улыбки, а какой-то лёгкой, почти незаметной иронии, которая, казалось, бегала по губам от одного угла рта к другому.

— Знаете… эти «Быть может» меня просто преследуют, — сказал Кутов вроде бы вместо «до свидания» и вымученно улыбнулся.

Где ж его менторский тон? Нет, даже в самой простой беседе следователь остаётся следователем и поэтому обязан думать о состоянии свидетеля. Это для Рябинина беседа, а для Кутова допрос. Для Рябинина беседа, а для Кутова неприятности, и неважно, кто в этих неприятностях виноват.

— А знаете, — вздохнул Рябинин и сказал, не очень надеясь на понимание: — Все ваши неприятности оттого, что вас не восхищает запах духов «Быть может».

«Сегодня утром меня поразила простая и жестокая мысль — у меня нет будущего. Я имею в виду не карьеру, а наши с Вами отношения: они не имеют будущего. Я похож на тот радиотелескоп, который посылает сигналы неизвестным цивилизациям в надежде получить ответ через тысячелетия — так далеки от нас те цивилизации. Но телескоп-то ждёт, потому что, в отличие от меня, дал свой обратный адрес. Письма без будущего. Моя жизнь без будущего, потому что без Вас я её не представляю.

Мне теперь неизвестно, что будет со мной через год. Не знаю, что будет через неделю, да и что завтра будет, не знаю. Что буду делать вечером — не знаю. Удивительно: я не знаю ни одного дня своей будущей жизни… Нет, неправда, один день знаю — будет день моей смерти. Уж об этом дне знает каждый.

Вот какая мысль поразила меня утром. А вечером пришла вторая мысль: ведь глупо жить без будущего. Меня ещё в школе учили, что будущее надо приближать. Рассердились ли Вы на меня, что сегодня вечером я приблизил будущее?

В продолжение десяти минут в Вашей квартире раздалось три телефонных звонка. Три раза Вы брали трубку, и три раза никто не отвечал — я Вам не отвечал, слушая Ваш голос.

В таких случаях люди обычно раздражаются. Уж в третий раз человек обязательно сказал бы что-нибудь грубое. Вы вежливо молчали, ждали, спрашивали „да-да“ и только после третьего звонка сказали: „Если вы звоните из автомата, то, вероятно, он испорчен“. Я так и хотел крикнуть: „Не испорчен он! Не испорчен! Жизнь у меня испорчена!“.

Но главное, главное — Ваш голос. Что говорит о человеке? Лицо, глаза, манеры, мысли… глупости! Голос говорит о человеке, только голос. Дайте мне послушать Ваш голос, и я скажу, кто Вы. Ведь частенько совсем неважно, чтó говорит человек, — кáк он говорит, важно.

Ваш голос… Он — музыка, а музыку словами не передать. Этим голосом укачивать детей, убеждать преступников, объясняться в любви, будить по утрам или аукать в лесу. Таким голосом плакала на стене Ярославна — я знаю. Да неужели Вам никто не говорил о Вашем голосе?

Теперь этот голос я слышу каждое утро и каждый вечер. Стоит мне нажать магнитофонную кнопку, как нежный голос мне говорит: „Если Вы звоните из автомата, то, вероятно, он испорчен“».

Глеб стоял у окна и смотрел во двор, на мокрую песочницу, желтевшую мокрым квадратом. Её углы были занесены опавшими листьями, как снегом. Деревянный грибок-мухомор, летом до того яркий, что, видимо, просматривался даже с самолёта, теперь блестел серой осклизлой шляпкой. Под ним сидел парень с непокрытой головой, зябко ворочая плечами.

Глеб ушёл из прокуратуры, ушёл после тех туманных слов Рябинина — они были последними. И теперь жалел. Нужно было остаться и сидеть в том маленьком кабинете до тех пор, пока следователь не объяснил бы, какая связь между запахом «Быть может» и тем идиотом-анонимщиком. Точнее, как выразился следователь, между неприятностями и восхищением этим запахом.

Восхищение! Но почему принято восхищаться духами, рассветами, рифмованными строчками и берёзками? А почему же не восхищаются чертежами, сплавами, сооружениями?… Вот они с ребятами сейчас делают машину, которая будет проходить скальный грунт, как нож протыкает масло… И этот следователь Рябинин ведь не скажет какому-нибудь потерпевшему, что вы не знаете уникальной машины Кутова, поэтому у вас и неприятности в личной жизни…

— Он дурак, — сказал Глеб.

— Да-а забудь ты про него, — отозвалась за спиной Вера. — Пишет-то всё реже и реже.

— Я про следователя.

Вера помолчала, сосредоточенно водя утюгом. От стола шёл лёгкий запах горелой тряпки, отчего на кухне казалось ещё уютнее.

— Нет, Глебушка, он не дурак.

— Но и не умный.

— Он мне показался каким-то сонным.

Парень под грибком мучился с ногами, которые никак не умещались под детской скамейкой, а вытянуть — они Уже за грибком и мокнут под мелким дождиком. Говорят, что у современной молодёжи нет проблем: вот, пожалуйста, чересчур длинные ноги.

— Ты не представляешь, какие он говорил мне глупости. Угадывал, что я люблю и что не люблю.

— Угадал?

— Кое-что. Например, про чай, стихи, мороженое… Нужно сходить к Базаловой и попроситься к другому следователю.

Глеб допускал, что он не всё знает. Всё знать человеку не дано. Но он не допускал, что может чего-нибудь не понять, если ему объяснят. Следователь объяснять не стал, видимо, полагая, что его не поймут. Это и злило.

Глеб вдруг вспомнил разговор о Вере с Ращупкиным. Игорь тогда нашёл в ней какую-то изюминку, которую не видел Глеб. Значит, он правда чего-то не понимает… Не стал объяснять про запах духов незнакомый следователь, но ведь и друг не захотел объяснять про изюминку. Почему?

Глеб обернулся.

Утюг — тяжёлый, чугунный, горячий — бегал под её тонкой рукой, как игрушечный. Только шипел, завихряясь парком. И Вера двигалась вдоль стола, на который у неё не хватало длины рук. Маленькие груди. Сухие ноги. Тело лёгкое и какое-то незаметное. На голове дурацкий пучок, который сейчас никто не носит. Даже он знает, что теперь в моде причёска «сессун». Теперь бы, не будь она его женой, он бы и внимания на неё не обратил. А вот: получает письма от тайного вздыхателя и, оказывается, имеет какую-то изюминку.

Глеб повернулся к окну. Парень всё мёрз — теперь он поднял воротник плаща и сел к ветру спиной. Шапку надо купить!

Глеб кашлянул и осторожно спросил:

— Вера, ты в булочную ходила?

— Да.

— Ну, и что купила?

— Хлеб и булку.

— Какие?

Утюг остановился, зашипев на одном месте утихающим шипом, потому что мокрая тряпка сохла мгновенно.

— Как понять «какие»?

— Ну, какого типа… или образца?

— Круглый хлеб и батон за восемнадцать А что?

— Просто так, — как можно равнодушнее ответил Глеб. — Хотел узнать, продаются ли булочки с изюмом…

— Конечно, продаются. А ты разве любишь?

Она передвинула утюг, который сразу отозвался шипящим звуком.

— Кто ж не любит… Интересно, из чего этот изюм делают?

Вера принялась гладить: в конце концов, человек отдыхал, смотрел во двор и бездумно говорил то, что приходило ему в голову.

— Из особого сорта винограда. Завтра куплю этих булочек.

— Купи. Приятно, когда в батоне попадается изюминка. — Глеб помолчал и внушительно добавил: — А ещё есть понятие — «изюминка в человеке».

— Есть.

— Как ты это представляешь?

Вера опять перестала гладить и, видимо, повернулась к нему — он это слышал по голосу.

— Изюминкой в человеке я называю ту прелесть, которая есть только в нём и больше ни в ком.

— А что такое прелесть? — спросил Глеб как можно насмешливее, чтобы Вера не подумала, что он не знает определения этой самой прелести.

— Прелесть — это…

Вера замолкла, он ждал, так и не повернувшись. Она вдруг начала гладить. Возможно, не ответила потому, что задымил утюг? Или он спрашивал про очевидное, которое знает любой школьник?…

— Так что же такое прелесть? — упрямо повторил он.

— Не знаю, Глеб… Мне не определить.

Удивительное дело! Как часто люди страдали, мучились, ссорились, переживали разные неудобства и стрессы только потому, что пользовались разным понятийным аппаратом. Сколько в мире всякой чепухи из-за неточности, отсутствия ясности и определённости… Сколько в мире бед потому, что люди ещё не умеют весь этот мир переложить на чёткий язык формул… А сколько горя только оттого, что эти ажурно-математические формулы ещё не превратились в металл, топливо, одежду, пищу… Вот и прелесть с её изюминкой. Или изюминка с её прелестью, которым, оказывается, нет и определения. А когда появляются люди, поднявшиеся на следующую ступень цивилизации, и предлагают обществу точную шкалу отсчёта — определённую, логичную и разумную, им, видите ли, иронично намекают, что есть иная система ценностей, не доступная логике и математике. Например, запах духов «Быть может». Например, изюминка и прелесть… Но когда говоришь этим ироничным людям: хорошо, дайте свою систему измерений, то они только мекают и бекают. Вы не понимаете, а мы не знаем. Удивительное дело! Жаль, нет времени, а то бы он сделал им прибор, который точно бы измерил все параметры запаха «Быть может». И эту изюминку можно измерить, если только она где-нибудь есть, кроме батонов.

Парень встал из-под грибка и начал описывать круги. Он ждал. Вполне возможно, что это тот самый влюблённый тип, который караулит Веру, чтобы в очередном письме насюсюкать что-нибудь типа: «Сначала из парадной потянуло Вашими духами, а затем потянулись и Вы». Глеб боролся со своей подозрительностью, поэтому смотрел на парня спокойно. Но уж очень тот энергично ждал.

Глеб взял ведро с мусором, по дороге схватил в передней плащ и выскользнул за дверь. Вера осталась в кухне и плаща не видела. Ведро подождёт у мусоропровода…

Парень не так уж и замёрз, и похаживал, видимо, от нетерпения. Он остановился, правильно решив, что человек, вышедший из дома в наброшенном на рубашку плаще, идёт к нему.

— Скажите, пожалуйста, который час? — вежливо спросил Глеб.

— Без пятнадцати шесть, — ответил парень, немного удивившись, что у человека в доме нет часов, телефона, радио, телевизора и соседей — ни одного источника времени.

— Так вот, вы стоите тут уже битый час, — сообщил Глеб.

— Ну и что?

— Простудитесь.

— Вам-то какое дело? — грубо ответил парень и уже было потопал дальше вокруг грибка, но вдруг, словно о чём-то догадавшись, замер и негромко спросил: — Вы… её брат?

— Почему это брат?

— Какой-нибудь… родственник?

— Я её муж.

Парень опустился на скамейку, и теперь его ноги уместились под ней, как пропали. Он молчал, не зная, что сказать, а может, знал, да не мог.

— Вы — муж… Марины?

Глеб поёжился от ветра, пнул сухие листья и положил руку на его плечо:

— Прости, старик, я ошибся. Не знаю я твою Марину, прости.

И он пошёл к дому — ещё одного подозрительного проверил.

«Будущее надо приближать. Мне уже мало Вашего магнитофонного голоса. Я решился. Да-да, решился, и никакой голос рассудка меня не остановит.

Летний сад. Хорошо знаете Летний сад? Теперь в нём тихо, гуляют только пенсионеры, да ветер носит листья по аллеям. Таким он мне нравится больше, чем летом — с жарой, пылью и толпами туристов…

Летний сад. Третья аллея. В конце её стоит мраморная Венера с отбитым носом. Рядом есть белая скамья, сейчас она уже серая, обшарпанная и мокрая. В пятницу, в семь вечера, буду сидеть на ней. Придёте?

Если на скамье окажутся и другие люди, то Вы меня узнаете по… Да узнаете, сразу узнаете. По взгляду, по волнению, по отрешённости… Как узнают всех влюблённых? Так придёте?

Если не придёте, то буду слать Вам письма, как и слал. И опять буду молить о свидании. Но мне почему-то кажется, что Вы придёте. Может быть, потому, что меня не ищут, не допрашивают, не задерживают… Значит, Вы не рассказали мужу и не сообщили в милицию. Придёте?

У меня с собой не будет ни цветов, ни книги, ни зонтика (терпеть не могу мужчин с зонтиками). У меня не будет даже шапки — я хожу без неё до морозов. И газеты в руке не будет. Так придёте?

А если не придёте, то я приду к Вам на квартиру. Узнаю по телефону, что мужа нет, и приду. Вы откроете дверь, я стою на лестничной площадке и жду Вашего приговора. И что Вы сделаете? У Вас же нет выхода. Позовёте милицию? Но за любовь не сажают. Так придёте?»

Неделя выдалась хлопотливая. Правда, та неделя тоже выдалась. И месяц был напряжённый. Да и год получался такой, что дня свободного не вспомнить. Рябинин гмыкнул: кажется, и жизнь выходила хлопотливой, напряжённой, без свободных дней. Впрочем, выпал же свободный час посреди рабочего дня, в который он сидит сложа руки, и этот час свободен только потому, что от запланированных дел разбегаются глаза. Свободен от вызванных, от людей. Теперь можно звонить в учреждения, писать документы, посылать повестки, выносить постановления, подшивать бумаги… Или протереть очки, которые запылились от шелестящих на столе листков. Или думать, коли выпала такая возможность.

Видимо, каждая работа имеет свои парадоксы.

Рябинин делил следствие на две относительные части: сбор информации и её переработка. Сбор доказательств и их осмысливание. Парадокс заключается в том, что на вторую часть — осмысливание, самую главную, ради которой и существовала первая, не оставалось времени.

Всё уходило на сбор информации. И если бы не свойство мозга размышлять во время допросов, за обедом, в автобусе, в разговоре с женой и даже во сне, следствие было бы невозможно.

Теперь выпал свободный час, в который можно спокойно поразмышлять. О чём? Рябинин смотрел на груды бумаг, выбирая то, что требовало срочного обдумывания. Нужно бы подумать вот об этом сложном хищении пряжи, когда воровали, а недостачи не было. Нужно поразмышлять о трупе гражданина Ресторацкого, который, по иронии судьбы, был обнаружен как раз в ресторане, и экспертиза никак не могла определить причину смерти. Неплохо бы поразмыслить о пожаре, который возник вроде бы сам, из ничего, и Рябинину не нравилось ёмкое слово «самовозгорание», употреблённое в акте пожарно-технической экспертизы. Стоило бы подумать и о семье, страдающей от анонимных писем.

Оказывается, он уже размышляет о том, о чём бы ему поразмышлять…

В дверь постучали. Нет, пожалуй, в дверь забарабанили.

— Войдите!

Будь лицо красным, Рябинин эти мелкие капли на лбу и щеках не заметил бы — человек вспотел. Но лицо оставалось бледным. Разве на улице моросит дождь? Да нет, вот и шляпа сухая, которую он так и не снял. И не поздоровался, торопливо шурша рукой в кармане.

— Вот, читайте!

Кутов бросил на стол письмо, видимо, очередное.

— Да вы садитесь!

— Некогда мне сидеть! Это вы можете спокойно тут рассиживаться…

Рябинин пробежал письмо: вздыхатель просил свидания. И верно — обнаглел.

— Ну, теперь что скажете? — Кутов стремительно расстегнул плащ, словно тот стягивал его смирительной рубашкой. — Ждать, когда придёт в квартиру? Купить охотничье ружьё? Или нанять жене телохранителя?

— Прежде всего успокоиться.

— Не понимаю вас! — окончательно взорвался Кутов. — Не хотите помочь, так и скажите! Пойду в милицию — там ребята деловые. Они не философствуют, а преступников ловят…

Вот и Кутов против философствования. Придётся ловить преступника.

Рябинин снисходительно улыбнулся, стараясь это сделать пооткровеннее.

— Чему вы смеётесь? — опешил Кутов.

— Вашей наивности. Неужели полагаете, что я не знаю про это письмо?

— Знаете? А откуда? — опять удивился Кутов.

— Особые методы, — сурово отрезал Рябинин.

— И что?

— Засада!

— Сделаете ему засаду?

— Не сделаем, а засада уже сидит. Два парня из уголовного розыска. Сами понимаете: по девяносто килограммов, знают самбо, пистолеты под мышкой…

Кутов опустился на стул, вытащил платок и стёр с лица мокрые блёстки. От платка ли — сильно нажимал — или беспокойство уже отпустило его, но щёки чуть порозовели.

— Вере нужно пойти на эту скамейку? Чтобы он подошёл…

— Нет.

— Как же вы его узнаете?

— Особые методы, — опять отчеканил Рябинин.

— Видимо, по почерку…

— Ну конечно. Мы заложили письма в ЭВМ и получили его портрет. Кстати, ваша жена на работе?

— Какая уж тут работа. В коридоре сидит…

— Хорошо. Пусть зайдёт ко мне, а вы, пожалуйста, побудьте там.

Кутов нехотя поднялся и пошёл в коридор, недоумевая, какие могут быть секреты у следователя от мужа или жены.

Муж и жена. Семья. Рябинин всегда пристально изучал семьи, с которыми его сводили уголовные дела. И не только потому, что сам имел семью. Он не понимал писателей, которые классической темой считали то состояние человека, когда он влюбляется. Первые шаги любви. Но ведь истинная любовь начиналась после этих первых шагов, после свадьбы, после медового месяца, после первого года жизни или двух лет, или трёх… Красиво влюбиться мог каждый, иметь красивую семью — нет. Рябинин был глубоко убеждён, что раскрывался-то человек полностью только в семье. Работа давала возможность замкнуться, уйти в труд и творчество. В семье не уйдёшь. В семье не уйти от самых главных человеческих состояний — от доброты, от любви, от заботы о себе подобном. И ещё были человеческие состояния, которые, видимо, могли жить только в семье — интимность, нежность, ласка… Семья требовала величия души. А сколько в недрах семьи, когда не было этого величия, разыгрывалось драм, похожих на извержение вулканов, — тогда до прокуратуры добегали их громадные волны-цунами…

Рябинин присматривался к семье. И уж твёрдо знал, что запретил бы вступать в брак эгоистам: они создавали не семьи — они образовывали молчаливые общежития.

— Здравствуйте…

Она робко помялась у двери.

— Здравствуйте-здравствуйте. Присядьте, пожалуйста. — Рябинин ладонью разгладил последнее письмо, чтобы она его видела. — Вот сижу и размышляю о семье…

— О-о нашей? — певуче окнула она.

— Нет, вообще. Хочу придумать определение. Например, такое: семья — это союз двух людей для приобретения материальных благ.

— Глупость, — сердито откликнулась она.

— А по-вашему как?

— Семья — это союз двух людей, заключённый для любви.

— Из-за любви, — уточнил Рябинин.

— Нет-нет, именно для любви.

На миг она повернула голову, поправляя воротник кофты, и Рябинину захотелось глянуть ей за спину и посмотреть, чем скреплены её волосы; ему показалось, что чёрной резиночкой, какими в овощных магазинах стягивали полиэтиленовые мешочки с кислой капустой.

— А я знаю ещё одно определение, — сообщил Рябинин. — Семья — это любовь двух совместимых людей.

Слово «совместимых» он выделил, чуть повысив голос.

— Разве могут полюбить друг друга несовместимые? — тихо спросила она, теряя какую-то убеждённость, которая только что была.

— Могут. Отсюда и все семейные трагедии…

— Что же таким делать?

Откуда он знает. Но люди полагали, что следователь знать обязан. Уж если ты взялся разбираться в человеческих судьбах, то изволь о человеке знать всё. Иначе не берись. Но всего Рябинин не знал.

— Не знаю. — Он помолчал и неуверенно добавил: — Возможно, искать совмещения…

Она смотрела в окно — обычное место, куда смотрели вызванные, когда их мысли убегали из этого кабинетика. Рябинин не мешал, поглаживая письмо и бросая взгляды на её лицо. Теперь, когда на него падал широкий свет и не ложилась опасливая мысль, как бы не проговориться следователю, оно показалось ему даже красивым. Возможно, и грусть красит женщину.

— Ничто не проходит даром, — заметил Рябинин.

Она перевела взгляд на него, ожидая продолжения — значит, не поняла.

— Возможно, эти письма и помогут, — добавил он.

Теперь поняла. Из-за ушей на щёки ринулась краска, заливая смугловатую кожу, дошла до глаз, которые тоже отозвались на неё мокрым блеском.

— На анонимщика мы устроили засаду, — улыбнулся Рябинин.

— Думаете, он придёт? — улыбнулась и она.

— Должен прийти.

— И тогда арестуете?

— Попробуем.

— Но он молодой, может убежать…

— Наверняка может, — согласился Рябинин.

— И что тогда?

— Он на вас обидится.

— И пришлёт мне последнее письмо…

Рябинин кивнул. Она встала и легко, как перелетела, оказалась у двери, безвольно вжавшись в неё узкой спиной. Она стояла, чего-то выжидая.

Рябинин не понял, какая сила подняла его — не думал вставать и не собирался. Он подошёл к ней почти вплотную, сразу ощутив запах, филармонический. «Быть может»…

Так же не собираясь, он поднял руку и тихонько погладил её по плечу. Внизу горячие пальцы ответно коснулись его левой руки. И она тут же пропала из кабинета, так быстро, словно дверь и не открывалась…

«Не ожидал. Впрочем, почему не ожидал? Разве я Вас настолько знаю? И всё-таки не ожидал.

На меня устроили засаду и ловили, как дикого зверя. Я прыгал через кусты и скамейки. Убежал совершенно случайно, юркнув в толпу.

Что ж! Есть старая и банальная истина: насильно мил не будешь! Видимо, я захотел быть милым насильно…

Я давно бы мог жениться. Но для чего? Чтобы образовать союз двух людей для приобретения материальных благ? Мне хотелось другого союза — союза двух людей, заключённого для любви. Я знаю, почему Вы меня отвергли: у вас третий союз, самый сильный — любовь двух совместимых людей. Совместимых! А любовь бывает счастливой тогда, когда влюблённые совместимы.

Прощайте! Дай бог Вам любви. Дай бог Вам совместимости! И упаси Вас бог от такой одинокой любви, как моя. Ещё раз прощайте! Постараюсь Вас забыть. Может быть, получится. Быть может…»

― КРИМИНАЛЬНЫЙ ТАЛАНТ ―

Часть первая

Виктор Капличников слегка покачивался от радости. От жаркого, перемятого каблуками асфальта; от тихого горячего ветерка, в котором духов, казалось, больше, чем кислорода; от встречных огоньков, мельтешивших в густо-синих улицах; от встречной девушки в брючном костюме… Радость была всюду. Но шла она из внутреннего кармана пиджака. Там лежал жёсткий типографский прямоугольник свежего диплома. Капличникову хотелось зайти в какую-нибудь парадную. И ещё раз впиться в него глазами. Но он терпел, да в парадной и помешали бы. Два часа назад у Виктора было среднее образование, а теперь высшее. Два часа назад он был токарь, а теперь инженер.

Неприятности можно переживать в одиночестве. Радость же рвётся наружу, к людям. Этот диплом даже некому было показать: родители в отпуске, приятели в турпоходе. Он пожалел, что не пошёл вспрыснуть это дело с малознакомыми заочниками. Конечно, можно взять бутылку хорошего вина, пойти домой, положить перед собой диплом и выпить всю ёмкость мелкими глотками. И сидеть в притихшей квартире перед телевизором — единственным живым существом. Но ему были нужны люди и тот городской шум, который так всем надоел.

Капличников шёл по проспекту длинным рабочим шагом. На него бежали жёлтые фары, реклама, витрины и фонари. Из скверика вырвался запах скошенной травы, первой в этом году, и сразу посвежело. Аромат духов показался жеманным и вроде бы лишним.

У подземного перехода продавали белую сирень. Он купил большой дорогой букет, купил никому, себе. Хотел поискать в сирени цветочки с пятью лепестками и съесть на счастье, как это делал в детстве, но решил, что грех требовать у жизни ещё счастья.

На углу в глаза бросились большие голубоватые буквы ресторана «Молодёжный»: бросились, как откровение. Это было как раз то место, где крутилась бесконечная радость и не признавалось одиночество.

Даже не раздумывая, Капличников направился к решётчатому неоновому козырьку.

У широкой двери он одёрнул пиджак, трезво подмигнул швейцару и вошёл в синеватый холл. В стеклянных дверях зала Капличников замешкался, не зная, как поступить с букетом. Ему почему-то захотелось сдать его гардеробщику и взять номерок — не входить же в ресторан с цветами и без женщины.

И тут он увидел её, женщину, которая стояла у зеркала и, видимо, ждала своего мужчину. Капличников зарыл лицо в сирень, вдохнул щемящий запах и двинулся к ней.

— Это вам. От незнакомца. Просто так, — смело сказал он и протянул букет.

Она вскинула голову и широко распахнула глаза, будто он щёлкнул перед её лицом зажигалкой. Но это была секунда — тут же девушка улыбнулась и взяла цветы просто, как кусок хлеба.

— Спасибо.

— Надеюсь, ваш знакомый по шее мне не съездит, — сказал Капличников и тут же спохватился: человеку с высшим образованием выражение «съездить по шее» можно и не употреблять.

— Знакомого уже нет, — усмехнулась девушка.

— Как нет? — удивился Капличников: он не представлял, что сегодня могло чего-то или кого-то не быть.

— Час жду, а его нет. Придётся уходить, — ответила девушка без капли грусти, как говорят женщины о досадной мелочи, вроде поехавшей петли на чулке.

— Ну и знакомый! — удивился он.

— Шапочный.

Капличников глянул на неё иначе, словно отсутствие этого шапочного знакомого дало ему второе зрение, — девушка была симпатична и стройна, только, может, чуть широковата. Да при её полных ногах не стоило бы носить такое короткое мини.

— Послушайте! — воодушевлённо начал он.

Девушка спрятала нос в букет и вопросительно посмотрела из цветов.

— Пойдёмте со мной. У меня сегодня… невероятный день.

— Почему невероятный?

— Особенный, радостный день… Я вам всё расскажу. Пойдёмте, а?

Она смотрела из букета весело, словно оценивала шутку — рассмеяться ли, улыбнуться. В другое время Капличников изобразил бы печаль, которая охватит его если она не пойдёт. Но сейчас на печаль он не был способен — сиял, как чайник из нержавейки. Видимо радость действует на женщину не хуже печали, потому что девушка тряхнула головой и пошла к залу. Капличников бросился вперёд, распахнул перед ней тяжёлый прямоугольник стекла, подхватил под руку. Рука оказалась тёплой и плотной, как утренняя подушка. Девушка пахла какими-то странными духами. Он никак не мог уловить этот волнистый запах: то ландышем томным, то клейкими тополиными почками, а то просто скошенной травой, как из того сквера. И ему вдруг пришла мысль: эта незнакомка станет его второй радостью. Почему бы к одной удаче не привалить второй, ещё более крупной? Почему бы этой девушке не оказаться той невероятной женщиной, о которой он иногда мечтал? Виктор Капличников ещё не знал, та ли это женщина, о которой думалось, но уже чувствовал, что она не похожа на тех девушек, с кем он работал, ходил в кино и стоял в парадных.

Они пересекли зал и в самом углу обнаружили свободный столик на двоих. Это тоже была удача, пусть мелкая, но удача, которые должны сегодня сыпаться, как яблоки с дрожащего дерева — крупные и мелкие.

— Я — Виктор, — представился он, как только они сели.

— Ирина, — сказала она, подняв большие внимательные глаза.

Конечно, Ирина, не Ира, а именно Ирина — чудесное имя, которое он любил всегда.

— Какая же у вас радость? — улыбнулась она, не выпуская букет из рук, словно пришла на минутку.

— Уже стало две.

— Чего две? — не поняла она.

— Две радости. Во-первых, получил диплом об окончании Политехнического института. Инженер-механик. Радость, а?

Она кивнула. Ему показалось, что сильно своей радостью он её не поразил. В конце концов, что такое он со стороны — ещё один инженер, которых сейчас пруд пруди.

— А во-вторых?

— Во-вторых, встретился с вами.

— Ещё неизвестно, радость ли это, — усомнилась она и вдруг засмеялась довольно громко и весело. Он подхватил смех, как эхо подхватывает голос. И ему сразу стало спокойнее, ничего уж такого особенного: кончил институт и встретил хорошую девушку. Тысячи людей, десятки тысяч кончают институты и встречают милых женщин. Ему стало спокойнее, потому что очень сильная радость до сих пор сжигала его энергию.

Официант налетел ветром, схватил сирень, тут же приспособил её в вазу-кувшин из синего ребристого стекла и встал, выразив фигурой ожиданье, не согнув её ни на сантиметр.

— Что берём? — спросил было Капличников у Ирины, но тут же махнул рукой: — Сегодня я именинник. Итак, салат фирменный, цыплята табака, икра чёрная четыре порции…

Он всё диктовал и диктовал, пока она опять громко не рассмеялась:

— Куда вы набираете?!

— Много, да? А что вы пьёте?

— Только не коньяк, терпеть не могу.

— Тогда водку? И шампанское.

— Салат из свежих огурцов употребляете? — спросил официант.

— Обязательно употребим, — заверил Капличников.

Официант ушёл, привычно ввинчиваясь меж столов. В полумраке под потолком медленно вращались громадные лопасти, разгоняя табачный дым по углам. Бра на деревянных панелях светились угарной синью, плывущей вверх и пропадающей над светильниками. Шумок стоял ровный, было ещё рано, часов девять вечера.

— А вы правда сегодня кончили институт? — спросила она.

Капличников сначала растерялся, — ему всегда верили сразу. Он хотел тут же вытащить диплом, но опустил поднятую руку — надо ли доказывать. Да и не хотелось его доставать: не то всё-таки место, где стоило размахивать дипломом, который дался не так-то легко.

— Значит, вы решили, что я придумал такой предлог для знакомства?

— Верю-верю, — улыбнулась она.

— Впрочем, чтобы познакомиться с вами, можно придумать любой предлог, — улыбнулся и он.

Официант ловко уставил белую до синевы скатерть мелькая руками, словно их было штук шесть. Но Капличников вовремя перехватил у него открытые бутылки — наливать он хотел сам.

— Мне только шампанского, — предупредила Ирина.

— Как?! — удивился Капличников. — Вы же просили водки.

— Я сказала, что не терплю коньяка, даже запаха.

— А-а-а, — понял он. — Может, рюмочку?

— Нет-нет. Зато шампанского вот этот громадный фужер.

Он налил ей вина, а себе большую рюмку водки. Официант сразу исчез. На том конце зала тихонько заиграл оркестрик, словно ждал их. Капличников взял рюмку и набрал воздуха для тоста…

— Виктор, добудьте мне сигарету. Вы, я вижу, некурящий.

— Сейчас официанту закажу, — выпустил он воздух и отставил рюмку.

— Его теперь не найдёшь.

— Ну, пока стрельну.

Он вскочил и шагнул к соседнему столику, но там сидел некурящий молодой парень в очках с тремя девушками, Капличников пошёл к лётчику, который уже был охвачен всеобщим ресторанным братством и чуть не засадил его за свой столик выпить по одной. Но от нераспечатанной пачки сигарет ему отбояриться не удалось, хотя просил он две штучки.

Ирина кивнула и закурила с удовольствием, красиво, делая губы трубочкой. Виктор опять взялся за рюмку:

— Тут ничего, кроме старого, доброго «за знакомство», не придумаешь.

— Со свиданьицем, — усмехнулась она.

И Капличников не понял — понравился ей тост или она его высмеяла. Он проглотил водку и тут же подумал, что коньяк прошёл бы куда лучше. Холодная жидкость едко опустилась в желудок, но вдогонку поехал огурец — и сразу всё там утихло, успокоилось, потеплело. Ирина пила шампанское медленно, отпивая и любуясь им на свет. Что-то в ней было лёгкое, благородное — в линии рук, в длинных отставленных пальцах, в широких глазах, точнее, в неспешном задумчивом взгляде. Виктор Капличников уставился в фирменный салат, мысленно обругав себя: брякнул дурацкий тост и залпом выжрал водку. Но тут та самая теплота, которая свернулась в желудке, как кошка в кресле, вдруг сразу оказалась в голове.

— Я о вас ничего не знаю, — сказал он.

— Вот я — вся тут.

— Это верно, — засмеялся он. — Но всё-таки?

— Так и я о тебе ничего не знаю.

«Тебе» он заметил сразу, как чиркнутую спичку в темноте. Выходило, что она только внешне чопорная, а вообще-то простая, как и все девчата в мире.

— Я что, я уже о себе говорил. Работаю токарем, вот кончил институт. Теперь перейду на должность инженера. А может, не перейду, не очень хочется. Холост, двадцать восемь лет, жилплощадь имею, здоровье хорошее, вешу семьдесят килограммов, рост сто семьдесят пять, глаза карие, зубы все целы.

Она рассмеялась. Капличников довольно схватил бутылку, налил себе рюмку и долил шампанским её фужер.

— А у меня двух зубов нет, — ответила она.

— Я это переживу, — заверил он. — Но не переживу, если вы… если ты замужем.

— Пока не собираюсь.

— Тогда я скажу ещё тост — выпьем за тебя. Чтобы ты была той, какой мне кажешься.

И он вылил водку в рот, не дождавшись её слов. Он знал, что она обязательно спросит, какой же ему кажется. Ирина выпила шампанское, взяла яблоко и ничего не спрашивала. Принесли цыплят табака. Она стала есть аккуратно и сосредоточенно.

— Кто ты? — вырвалось у него после второй рюмки.

— Откуда я знаю, — усмехнулась она.

— Как? — опешил Капличников и бросил разрывать цыплёнка.

— А ты кто? — спросила она.

— Как кто? — не понял он. — Я же тебе сказал: токарь, окончил институт…

— Это место работы и образование. А кто ты?

Теперь она не улыбалась. Пышные, но короткие серебристо-белёсые волосы, светлая чёлка, а под ней глаза — широкие, с неспешно-спокойным взглядом. Капличников подумал, что она похожа на француженку, хотя их, кроме кино, нигде не видел.

— Вот ты о чём, — протянул он, взял её руку и поцеловал. — Да ты умница!

Она опять улыбнулась, но руки не отняла — так и осталась её небольшая ладошка-лодочка в его широком бугристом кулаке. Он держал её чуть касаясь, как вчера за городом скворчонка, прыгнувшего по глупости из гнезда.

— Я научный работник, — сообщила она как-то между прочим.

Как же он сразу не понял, когда у неё это на лбу написано… Наверное, кандидат наук или даже доктор — бывают в физике и математике молоденькие доктора наук со счётно-решающими машинами вместо мозгов. А он дипломом похвалялся…

Капличников хотел опять поцеловать руку, но сильная зевота неожиданно схватила челюсти. Он даже выпустил её ладонь, прикрывая свой полуоткрывшийся рот. Видимо, сказывалась усталость последних дней, да и сегодня он поволновался.

— Ирина… Ты с кем-нибудь дружишь? Я хочу сказать, у вас… то есть у тебя… есть друг? Дурацкий вопрос, но по пьянке прощается.

— Конечно, прощается. А зачем это тебе?

— Как зачем?! — удивился он и до боли в скулах сцепил челюсти, которые хотели распахнуться в зевке. — Разве мы больше не встретимся?

— Мы ещё не расстались.

— Я заглядываю вперёд.

— А ты хочешь встретиться?

— Ирина, разве по мне не видно, хочу ли…

Он поперхнулся, перехватив подкатившую зевоту, тугую, как капроновый жгут. Только бы она не заметила, что он совсем валенок — зевоты ещё не хватает. Капличников согнул тот жгут челюстями.

Надо было ещё выпить, — водка на какое-то время снимала усталость. А усталость навалилась, будто он стоял в яме и земля осела на его голову и плечи. Он даже сейчас не знал, о чём и как с ней говорить, хотя вообще-то слыл парнем остроумным.

— Выпьем, Ирина…

— Я пропущу, — мягко сказала она. — А ты выпей, мужчина же.

Он быстро налил рюмку и торопливо выпил, словно водку могли унести. Закусывать не стал, уже не хотелось.

— Ирина, ты танцуешь?

— Конечно.

— Пойдём… когда заиграет оркестр…

Он увидел в её глазах лёгкую насторожённость — значит, заметила, что ему не по себе.

— Понимаешь… рано проснулся… экзамены…

Капличников обвёл взглядом зал. Бра потемнели, курились серым дымом, как вулканы. Оркестр слился в одного толстого многорукого человека, который дёргался марионеткой. Лётчик вроде бы ему улыбался одними губами, и они, эти губы, тянулись и тянулись, превращаясь в хобот. Официанты почему-то прыгали от стола к столу, как зайцы меж кустов.

Он резко повернул голову к Ирине. Она курила, поглядывая на оркестр. Но её струйка дыма тоже прыгала.

— Ирина… Кажется, я люблю тебя…

Она кивнула головой — он точно видел, как она согласно кивнула головой. Но тут сила, с которой он ничего не мог сделать, как с земным притяжением, ухватила его за голову. Ему захотелось на минутку, на секунду, может, на долю секунды, опереться лбом о стол.

— Ирина… со мной какая-то чертовщина…

— Бывает, — спокойно ответила она, стряхнула пепел и налила себе лимонаду.

— Ирина. На секундочку… положу голову…

Стол поехал на него, как земля на падающий самолёт. Последнее, что он помнил, — это подскочивший в блюде фирменный салат, задетый его лбом. И что-то было после: или шёл сам, или его вели, но этого он уже не помнил и не понимал, как бессвязный бредовый сон.


Следователь прокуратуры Сергей Георгиевич Рябинин сидел перед вентилятором, почти уткнувшись лицом в лопасти, и ничего не делал, если не считать, что он думал про телепатию. Было уже одиннадцать часов. Вентилятор жужжал мягко, с лёгкими перепадами, но всё-таки монотонно, дремотно. Воздушная струя не была холодной — только что духоту не подпускала.

От десяти до двенадцати, на каждые полчаса, были повестками вызваны свидетели по старому заволокиченному делу, бесперспективному, как вечный двигатель. Но свидетели не шли. Рябинин знал, почему они не идут, — он этого не хотел. Проводить неинтересные допросы, да в такую жару…

Странно, но так бывало не раз: если он очень хотел, чтобы вызванные не приходили, то они не шли. Рябинин это никак не объяснял — случайность, хотя где-то оставлял местечко для гипноза, телепатии и других подобных явлений, ещё мало изученных наукой. Он мог бы кое-что порассказать из этой области…

Размышления в струях вентилятора прервал следователь Юрков, в белых брюках, потемневший, опалённый, с прищуренными от солнца глазами, словно только что приехал с экватора.

— Жарко, — сказал он, сел ближе к струе и расстегнул на рубашке ещё одну пуговицу.

— Юрков, я придумал восточную пословицу, послушай: потерял час — потерял день, потерял день — потерял месяц, потерял месяц — потерял год, а потерял год, сам понимаешь, — потерял жизнь.

— Это к чему?

— К тому, что я сегодня уже потерял полтора часа.

— Жарко, — объяснил Юрков.

Рябинин знал, что его сентенция о времени не направит разговор ни на восточную мудрость, ни на философскую вечность. Недавно в местной газете была статья о Юркове, где говорилось, что его жизнь — это следствие. Рябинин мог подписаться под этим. Юрков думал и говорил только о следствии. Правда, было небольшое исключение — садовый участок, но он шёл после следствия.

— Клубника-то у тебя не сгорела? — спросил Рябинин.

— Поливаю, — нехотя ответил Юрков, потому что рябининские вопросы сочились иронией, как сосна смолой.

— Слушай, посеял бы ты вместо клубники опийный мак, а?

— Зачем?

— Я никогда не вёл дел по двести двадцать пятой статье. Ты бы посеял, а я бы вёл против тебя следствие.

Юрков даже не ответил — юмор пролетал мимо его ушей, ничего не задевая. Рябинин никак не мог понять, почему всё-таки Юрков заходит к нему ежедневно, а то и несколько раз в день, словно его притягивали эти шпильки и насмешки.

— Ну и жара, — повторил он, — допрашивать невозможно.

— Да, — согласился Рябинин, — в жару допрашивать плохо.

— Трудно дышится.

— Плохо смотрится свидетель.

— Очки потеют? — поинтересовался Юрков.

— Нет, свидетели.

Юрков посмотрел на него внимательно, словно спросил — опять шутка?

— Опять шутка?

— Вполне серьёзно, — заверил Рябинин.

— Ну и пусть потеют, — осторожно возразил Юрков, ещё не совсем уверенный, что это не розыгрыш.

Вот теперь Юрков усмехнулся. Это был второй парадокс, которого не мог понять Рябинин: когда он шутил — Юрков окостенело замолкал; когда он говорил серьёзно — Юркова начинал одолевать смех.

— Это твои штучки, — всё-таки не согласился Юрков.

— Почему же штучки… Я тебе сейчас объясню.

Юрков подозрительно прищурился, словно Рябинин сказал ему не «я тебе сейчас объясню», а «я тебе сейчас устрою».

— Ты видел когда-нибудь телевизор? Ах да, ты же смотришь футбол-хоккей. Так вот: изображение на экране, а образуется оно за ним — там целая куча винтиков, диодов и всяких триодов. Представь, помутнело стекло. И сразу плохо видно. Так и человек. Мозг, психика — это диоды-триоды. Лицо — это экран. И этот экран должен быть чист; чтобы я видел: покраснела кожа от волнения или побледнела, или вспотел человек, или стал иначе дышать… Я уж не говорю про более сложные движения. А в жару лицо пышет, как блин на сковороде. Какие уж тут движения. Откуда я знаю, отчего свидетель красен — от моего вопроса или от жары?

Юрков молчал, собирая на лбу задумчивые складки.

— Может, и верно говоришь, — наконец сказал он, — да уж больно ехидно.

Рябинин пожал плечами: сколько раз он замечал, что людей чаще интересует не что говорят, а как говорят.

— Тебе, лучшему следователю, про которого пишут газеты, объясняю такие элементарные вещи. Вот поэтому я ехидный.

Юрков встал, хрустнув сильным телом, которое от работы в садоводстве ещё больше стало походить на дубовый ствол с обрубленными ветками. И Рябинин подумал, что он сейчас телом сказал больше, чем словами. Но Юрков сказал и словами:

— Вся эта физиономистика для рассказов девочкам. Вот писать жарко, пот со лба утираешь, мысли путаются, вопросы не так формулируешь.

— Да, и следователь получается несимпатичный, — подсказал Рябинин.

— При чём здесь симпатичный? Я не в театре выступаю, а на работе сижу.

— Вот поэтому мы и должны быть симпатичными, культурными, умными, чтобы свидетели уходили от нас с хорошим впечатлением.

— Мне плевать, что обо мне подумают свидетели. Я не артист, а следователь.

— Следователь больше, чем артист. О плохом артисте подумают, что у него нет таланта. Он позорит театр. А плохой следователь позорит государство.

— В твоём понимании следователь такая уж фигура! Да мы обыкновенные служащие, каких тысячи.

— Нет, мы политические деятели. Посмотри, как замолкает зал, когда на трибуну выходит следователь. Как люди слушают, приходят советоваться, делятся, интересуются… Наша работа прежде всего политическая.

— Прежде всего я должен изолировать преступника!

— Если преступник будет изолирован, а у людей останется от следователя впечатление как от хама и дурака, то пусть лучше преступник ходит на свободе. Государству меньше вреда.

Юрков онемел. Даже узкие глаза расширились насколько могли. Он смотрел на Рябинина и ждал следующего высказывания, ещё более невероятного. Не дождавшись, он строго сказал, опять прищурив глаза:

— Мы должны бороться с преступностью.

— Нет, — возразил Рябинин, — мы должны по вечерам бегать трусцой.

— Да ну тебя, — махнул рукой Юрков и вышел из кабинета.

Он считался хорошим парнем — он и был хороший парень. Когда требовалась техническая помощь по делу или надо было перехватить пятёрку на книги, поднять что-нибудь или сдвинуть сейф, Рябинин всегда шёл к нему. Юрков помогал просто, между прочим, поэтому помощь не замечалась, а это — признак настоящей помощи. У него был спокойный, покладистый характер, который очень нравился начальству, да и весь их маленький коллектив ценил.

Рябинин теперь думал не о телепатии, а об абстрактном хорошем парне. Что-то мешало принять его умом — рубаху-парня, доброго, компанейского, весёлого и верного. Рябинин уже не мог отцепиться от этой мысли, пока нет ей объяснения, хотя и знал, что сразу его не найдёшь.

— По-твоему, — распахнул дверь Юрков, белея в проёме брюками, как дачник: только ракетки не хватало, — по-твоему, и преступник должен быть хорошего мнения о следователе?

— А как же! — сказал Рябинин и выключил вентилятор, чтобы слышать Юркова.

— Да какой преступник хорошо думает о следователе?! Они ненавидят нас, как лютых врагов.

— Неправда, — сказал Рябинин и шагнул к двери, чувствуя, как в нём затлевает полемический пыл. — Хорошего следователя они уважают.

— Какое там уважают?! Ты будто первый год работаешь… Спорят, ругаются, жалобы пишут…

— Ты путаешь разные вещи: преступник борется со следователем. Следователь для него противник, но не враг.

— Как это может быть: противник, но не враг? — усмехнулся Юрков какой-то косой улыбкой.

Он тоже распалился, что бывало с ним редко, как ливень в пустыне. Что-то задело его — даже вернулся. И Рябинин подумал, так ли уж спокойны спокойные люди, да и можно ли быть спокойным на самой беспокойной в мире работе?

— Действительно, оригинально, — согласился Рябинин. — Любой преступник знает, что следователь прав. И знает, что следователь в общем-то ему не враг, желает добра. Но преступник вынужден бороться со следователем, чтобы уйти от наказания или меньше получить.

— И вот после этой борьбы, когда преступник схлопочет лет десять, он должен сохранить обо мне приятные воспоминания?

Юрков даже кашлянул от прилившего к горлу недоумения.

— А разве нельзя уважать сильного и честного противника?

— Я его посадил, а он меня уважать? — не сдавался Юрков.

— А ты ему обязан в процессе следствия доказать всем своим моральным преимуществом, что он сидит правильно. Он должен поехать в колонию с твёрдым убеждением — больше не повторять. Короче, он должен ещё на следствии «завязать».

— Ну что ты болтаешь, Сергей? Ведь такие бывают зеки, что их век не переубедишь.

— А если не убедишь, значит, следствие проведено плохо.

— Моё дело не его убеждать в виновности, а суд. Ясно?!

— Конечно, суд, — согласился Рябинин. — Но всё-таки главное — убедить преступника. Мы же за их души боремся…

— Теперь я знаю, почему ты мало кончаешь дел, — заключил Юрков и неопределённо хихикнул, представляя это шуточкой.

— Теперь я знаю, почему про тебя пишут в газетах, — сообщил Рябинин и тоже хотел издать смешок насчёт своей шуточки, но вместо него вырвались короткие фыркающие звуки, которые издаёт лошадь от удовольствия.

Юрков постоял, хотел, видимо, спросить про газету, а может, фыркнуть хотел в ответ, но только захлопнул дверь. И Рябинин сразу понял, почему его не восхищал просто хороший парень. Потому что выросло время, страна, люди, и усложнилось понятие «хорошего человека», как усложнились патефоны, аэропланы и «ундервуды». Потому что понять человека стало важнее, чем дать ему в долг пятёрку или снять последнюю рубашку. Без хлеба и одежды можно перебиться, но трудно жить непонятым и уж совсем тяжело — непринятым.

Зазвонил телефон. В жару даже он дребезжал лениво, словно размякли его чашечки. Рябинин нехотя взял трубку.

— Привет, Сергей Георгиевич! Холода тебе, — услышал он настырный голос Вадима Петельникова.

— Спасибо, тебе того же, — ответил Рябинин, сел на стол и благодушно вытянул ноги. — Как в жару ловится преступничек?

— Нам жара не помеха, мы же не следователи, — сразу отреагировал Петельников, и Рябинин представил, какая стала мальчишеская физиономия у этого высокого двадцатидевятилетнего дяди.

— Так я и думал, — невинно признался Рябинин.

— Почему так думал? — подозрительно спросил Петельников, прыгая в ловушку.

— Видишь ли, жара действует на мозговое вещество и размягчает его, поэтому следователь работать не может. А ноги у инспектора только вспотеют.

Петельников молчал, бешено придумывая остроумный ответ. Рябинин это чувствовал по проводам и улыбался, — с Вадимом он говорил свободно, как с самим собой: любая шутка будет понята, острая шпилька парирована, брошенная перчатка поднята, а серьёзная мысль замечена.

— Есть ноги, Сергей Георгиевич, которые стоят любой головы.

— Наверное, имеешь в виду стройные женские? — поинтересовался Рябинин.

— Женские! — крикнул Петельников. — Да ты знаешь, сколько километров в день проходят обыкновенные кривоватые ноги инспектора уголовного розыска?

— Чего ж они ко мне давненько не заворачивали? — спросил Рябинин.

— Про это и звоню, — признался Петельников.

— Давай сегодня, — сразу предложил Рябинин.

— После обеда жди.

Рябинин знал, как его ждать…

Можно ждать машиниста с линии, лётчика из рейса и капитана из плаванья, потому что они прибывают всё-таки по расписанию. Но никогда не стоит ждать инспектора уголовного розыска — ни другу, ни жене, ни матери. У инспекторов нет рабочих дней и рабочих часов, нет графиков и расписаний, и слова твёрдого нет… Какое он может дать слово, если его время зависит от какой-нибудь пропившейся дряни, которая притихла в тёмной подворотне. И завыли сирены машин, и только успеет схватить инспектор электробритву и чистую рубашку. Тогда его можно ждать сутки, неделю или две. Тогда жена может днями напролёт думать, почему, по какому закону она не имеет права видеть любимого человека и куда можно на это жаловаться. Только сынишка вздохнёт в детском саду и загадочно скажет ребятам, что у папы опять «глухарь». Тогда и старая мать всплакнёт, не от страха за сына, хотя всякое бывает на такой окаянной работе, а всплакнёт просто так, потому что старые матери любят иногда плакать. Но инспектор не придёт домой и его лучше не ждать: когда не ждёшь — быстрей приходят. Он может появиться посреди ночи или дня; может выйти с соседней улицы, а может прилететь с другого конца Союза: заросший, несмотря на взятую электробритву, осунувшийся и весёлый. Значит, та пропившаяся дрянь уже там, где она должна быть. Значит, нет больше «глухаря». А инспектор будет спать два дня, потом будет есть два дня, а потом — потом опять зазвонит телефон и ёкнет сердце у жены, испугается мать и насупится ребёнок.


Виктор Капличников открыл глаза. Сначала ему показалось, что над ним белый выгоревший шатёр-палатка. Но этот шатёр уходил вверх, в бесконечность. Его серая мглистая ширина была ровно посредине перечерчена нежно-розовой полосой, словно собранной из лепестков роз. И он понял, что перед ним раннее небо; что там, наверху, уже есть солнце, и оно коснулось следа реактивного самолёта. И тут же в его уши ворвался скандальный гомон воробьёв, которые дрались где-то рядом. Тело содрогнулось от раннего росного холода. Капличников упёрся во что-то руками и резко сел.

Он оказался на реечной скамейке в сквере, в том самом сквере, запах которого разносился вчера по проспекту. Смоченная росой, трава сейчас пахла терпким деревенским лугом. За аккуратной ниткой каких-то жёлтых цветов стоял игрушечный стожок первой травы, сочной и влажной, как нашинкованная капуста. По красноватым дорожкам бегали голуби. Было ещё тихо, только где-то за углом шла поливальная машина.

Капличников потёр сухими руками лицо и встал, разминая тело. Сразу заныли правый бок и спина — видимо, отлежал на деревянных планках. Он стал ощупывать себя, как врач больного. И вдруг рванулся к карману пиджака — диплом был на месте. Капличников облегчённо выругался в свой собственный адрес.

Он сел на скамейку — надо было прийти в себя. Напиться в такой день, как мальчишка… Первый раз в жизни он ночевал подобным образом. Хорошо, что нет дома родителей. Он абсолютно всё помнил, даже помнил подпрыгнувший от его лба фирменный салат, когда голова рухнула на стол. Помнил Иринины глаза, которые в ресторане смотрели на него укоризненно. Напиться в такой день, когда получил диплом и познакомился с девушкой, которая теперь исчезла в громадном городе, как запах цветка в атмосфере. Видимо, уж так устроена жизнь — с балансом, чтобы человек не лопнул от радости. В конце концов, он и мечтал-то о двух радостях — о дипломе и женщине. О дипломе инженера-механика, который он получил вчера. И о женщине, с которой бы он стеснялся, с которой не знал бы, как говорить, и которую невозможно было бы повести в парадную или на тёмную лестницу. Вчера он с этой женщиной познакомился. Конечно, она сразу же ушла, как только он заснул на столе.

Капличников хотел ещё раз выругаться, но представил Ирину и только вздохнул. Он потряс пиджак, почистил рукой брюки и стал шарить по карманам. Все документы были на месте, но денег не было — сто шестьдесят рублей как корова слизнула. Всё-таки обчистили его, пока он спал, или выронил где. Но это не очень беспокоило: диплом цел, а деньги дело наживное.

Он пошёл по хрустящей кирпичной крошке и свернул на улицу. Город медленно просыпался, начиная где-то вдалеке тихонько шуметь. Пока на улице, кроме дворников и голубей, никого не было. Но через полчаса люди пойдут, да и сам бы он встал на работу через полчаса. Хорошо, что ему сегодня никуда не идти. Домой не хотелось, и он решил побродить до жары по свежим политым улицам.

Виктор Капличников был человеком въедливым и дотошным. Только эти качества и помогли ему кончить заочно институт, что не так-то просто. Сейчас у него возникло такое ощущение, будто ему задали задачу, а он её не решил. Он не понимал, откуда оно. Вроде никто и ничего не задавал. Память привычно побежала к сессиям и проектам, но там всё было кончено, там всё в порядке. Неужели этот сквер вопросом вмялся в сознание, как кнопка в подошву ботинка?

Уже начали попадаться люди, и вовсю побежали трамваи и троллейбусы. Кто спал, кто просыпался. А кто не спал, вроде него, тот шёл домой — с ночной смены, с вокзала… Он шёл из сквера, потирая лоб, стараясь вспомнить, когда же последний раз напивался вот так, до скамеечки. Память вытащила только один факт — в восемнадцать лет на какой-то свадьбе. Но это было давно.

Заметно потеплело, и сразу на асфальт легла сушь. Капличников ходил по тихим улицам, а потом стал бродить вдоль парка под громадными липами. Тут ещё сохранялась свежесть, и легче перебирался в памяти вчерашний вечер. Одно обстоятельство не давало ему покоя, одно неизвестное. Он погладил небритую щёку и посмотрел на часы — девять. Капличников вышел из липовой тени и побрёл к центральному проспекту.

Жара уже распласталась по улицам, но асфальт пока был твёрд. Капличников не понял — специально он шёл к ресторану или случайно оказался в этом месте проспекта. Над ним висели стеклянные буквы. Потухшие, они не смотрелись, как любительница косметики после бани.

Он побрёл к толстым стеклянным дверям, оправленным в блестящую раму из нержавейки. С той стороны их натирал вчерашний швейцар. Капличников остановился. Швейцар раза два глянул на него и показал пальцем на табличку — ресторан работал с двенадцати дня. Тогда Капличников тихонько стукнул в дверь. Швейцар нехотя положил тряпку и приоткрыл дверь:

— Чего тебе, парень? Закрыто ещё. А выпить можешь вон там, в подвальчике.

— Я не выпить. Был вчера у вас. Не помните меня?

— Сказанул. Тут за день столько бывает, что голова от вашего брата дурится без всякого алкоголя.

— А девушку видели? Беленькая, с чёлочкой…

— Даёшь, парень, — окончательно удивился швейцар. — Тут девушек проходит за вечер сотни две, а то и три. И беленькие, и серенькие, и синенькие ходят, и в брючках, и в максиях, а то и без юбок, считай. Ресторан, чего уж…

Швейцар был в рабочем чёрном халате, без формы, с морщинистым загорелым лицом старого рабочего человека, — вечером будет стоять в белой куртке с блестящим позументом, улыбаться и открывать дверь.

— А ты чего хотел, парень? Обсчитали?

— Да нет. Хотел узнать, как я отсюда вышел, — улыбнулся Капличников.

— Не помнишь?

— Не помню.

— Ничего, бывает. У меня работа, парень, такая: впустить трезвого, выпустить пьяного. А тебя не помню. Физиономия у тебя нормальная, как у всех.

Капличников побрёл дальше. Затем ускорил шаг и вскочил в троллейбус. Каждая задача должна быть решена. Этому его учили в школе и в институте. Возможно, он ошибается. Но тогда пусть ему объяснят, что никакой задачи нет или она не имеет решения.


Старший инспектор уголовного розыска Вадим Петельников выглянул из кабинета, посмотрел, нет ли к нему людей, захлопнул дверь и закрылся на ключ. Сбросив пиджак, он достал из стола маленький квадратный коврик и положил на пол. Потом вздохнул, закрыл глаза и вдруг ловко встал на голову. Жёлтые с дырочками ботинки сорок третьего размера повисли там, где только что была голова. Оказавшись внизу, лицо покраснело, как инспекторское удостоверение. Сильно бы удивились сотрудники отдела уголовного розыска, увидев Петельникова, стоящего вверх ногами.

Не прошло и минуты, как в дверь слабо постучали. Петельников внизу чертыхнулся, но вспомнил, что надо сохранять космическое спокойствие, а то простоишь без пользы. Стук повторился.

— Сейчас! — крикнул Петельников, но голос увяз во рту, будто его накрыли подушкой.

Он чертыхнулся ещё раз и встал на ноги. Закатав рукава и поправив галстук, Петельников нехотя открыл дверь.

В кабинет неуверенно вошёл небритый парень с усталым лицом. Хороший коричневый костюм был в белёсых длинных пятнах-полосах, словно его били палками.

— Садитесь, — буркнул Петельников.

— Я обратился к дежурному, а он послал к вам. Понимаете, я не жалуюсь… а просто поговорить.

— Можно и поговорить, — согласился Петельников, — была бы тема интересной.

Парень не улыбнулся — серьёзно смотрел на инспектора. Петельников уже видел, как то, о чём он хочет поговорить, въелось в него до костей.

— Как вас звать? — на всякий случай спросил инспектор.

— Капличников Виктор Семёнович. Понимаете, я вчера получил диплом. Знаете, радость и всё такое прочее…

Он стал рассказывать всё по порядку, поглядывая на инспектора спрашивающими глазами — интересно ли тому. Но по лицу Петельникова ещё никто ничего не смог определить. Слушал он внимательно.

Капличников кончил говорить и помахал бортами пиджака, — было жарко.

— А вы снимите его, — предложил инспектор.

— Нет, спасибо.

Он стеснялся. Тогда Петельников щёлкнул выключателем вентилятора и направил струю воздуха на посетителя.

— Всё рассказали?

— Всё.

— Бывает: выпили, закусили, ели мало, жара, — усмехнулся инспектор, сразу потеряв к нему интерес.

— Вот я и пришёл поговорить.

— О чём?

— Понимаете, выпил-то я всего три рюмки, это хорошо помню.

— Только три?

— Ровно три. Правда, рюмки немаленькие, но при моей комплекции… Да я и бутылку водки выпивал на спор… И до дому доходил, и соображал всё.

— Ну, это раз на раз не приходится, — возразил Петельников и пошарил в пиджаке трубку, но вспомнил, что не выдержал насмешек Рябинина и забросил её дома в сервант. Он закурил сигарету, пуская дым поверх струи воздуха от вентилятора.

— Я упал на стол, силы кончились, и больше почти ничего не помню. А как же дошёл до сквера?.. Сам не мог.

— Могла она благородно довести, а потом надоело. Эх, товарищ Капличников, мне бы ваши заботы. Заявление о краже писать не стоит: вытащили у вас деньги, сами потеряли — неизвестно.

— Потом ещё вот что… Перепьёшь, на второй день состояние похабное. А тут проснулся — ничего, немного не по себе, но ничего.

— Сам-то что подозреваешь? — перешёл Петельников на «ты».

— Не знаю, — признался Капличников. — Поэтому и пришёл.

— А я знаю, — весело сказал инспектор и встал. — Жара! Вчера днём стояло двадцать восемь. Для наших мест многовато.

Капличников тоже поднялся — разговор был окончен. Оставалось только уйти. Он уже шагнул к двери, но она приоткрылась и заглянул моложавый седой майор с университетским значком.

— Заходи, Иван Савелович. Вот кто большой специалист по алкоголизму — начальник медвытрезвителя, — представил его Петельников, довольный посещением.

Подтянутый майор улыбнулся, чётко шагнул в кабинет, пожал руку инспектору и коротко кивнул Капличникову.

— Иван Савелович, от чего зависит опьянение? Вот товарищ интересуется.

Майор повернулся к Капличникову и серьёзно, как на беседе в жилконторе, сообщил:

— От количества выпитого, от крепости напитков, от привычки к алкоголю, от общего состояния здоровья, от желудка, от закуски, от температуры, от настроения… Но самое главное — от культуры человека. Чем культурнее человек, тем он меньше пьянеет.

— Ну уж, — усомнился в последнем Петельников.

— Потому что культурный человек много не пьёт. И культурный человек пьёт не для того, чтобы напиться.

— Иван Савелович, а ты разве инженеров не вытрезвляешь? — засмеялся Петельников.

— Бывают. Но ведь я говорю не о человеке с дипломом, а о культурном человеке, — хитро прищурился майор.

Капличников понял, что весь этот разговор затеян для него. Не надо было ходить в милицию, не то это место, куда ходят с сомнениями. Он сделал шаг к двери, но майор вдруг спросил, повернувшись к нему:

— А что случилось?

— Да вот товарищ в недоумении, — ответил за него инспектор, — выпил в ресторане всего три рюмки, опьянел и ничего не помнит.

— А пил один на один с женщиной, — уверенно сказал майор.

— Точно, Иван Савелович. А откуда ты знаешь? — поинтересовался Петельников, и в его глазах блеснуло любопытство.

— Пусть товарищ на минуточку выйдет, — попросил начальник вытрезвителя.

Когда Капличников ушёл, Иван Савелович сел к столу и расстегнул китель. Петельников сразу направил на него вентилятор. Майор блаженно сморщился, ворочая головой в струе воздуха.

— Вадим… Ко мне поступила подобная жалоба на той неделе.

— Какая жалоба?

— От вытрезвляемого. Познакомился с девушкой, выпил буквально несколько рюмок… И всё, как в мешок зашили, ничего не помнит. Я сначала не поверил, а потом даже записал его адрес.

— Ну и что это, по-твоему?

— Откуда я знаю. Ты же уголовный розыск.

Петельников подошёл к окну, потом прошагал к сейфу и вернулся к столу, к майору. Он хотел закурить, но вспомнил, что уже курил да и борется с этим делом, поскольку стоит на голове.

— Деньги пропали?

— Да, рублей сто двадцать.

Иван Савелович достал из кителя записную книжку, полистал её и вырвал клочок:

— Возьми, может, пригодится.

— А других случаев не было?

— Вроде не слышал.

Петельников одеревенело смотрел на майора, будто неожиданно проглотил что-то несъедобное. Была у него такая несимпатичная привычка: замрёт, уставится на человека чёрными волглыми глазами и замолчит. И не знаешь — думает ли он, приступ ли у него какой или хочет сорваться с места, как бегун на старте.

— Чего-то я расселся, — сказал Иван Савелович и застегнул китель, — мне же к начальству райотдела надо.

Он встал, аккуратно надел фуражку и протянул руку ожившему инспектору.

— Неужели пьют в такую жару? — поинтересовался Петельников.

— Выпивают. Отдельные лица, — уточнил начальник медвытрезвителя и направился из кабинета своим широким спортивным шагом. Инспектор пошёл за ним, выглянул в коридор и кивнул Капличникову. Тот поднялся нехотя, опасаясь, что будут читать мораль. Да и усталость вдруг появилась во всём теле, словно его ночь мочалили. Особенно помятой была спина — при глубоком вдохе она как-то задубевала и по ней словно рассыпались мелкие покалывающие стёклышки.

Инспектор достал чистый лист бумаги и положил перед ним:

— Опиши всё подробно, каждую мелочь.

Капличников молча начал писать, ничего не пропуская Инспектор поставил носок ботинка на торчавший ящик стола, сцепил руки на колене и замер, врезавшись взглядом в потерпевшего, теперь уже потерпевшего, только неизвестного от чего. Петельников разгребал в памяти уголовные дела, материалы, заявления и всякие случаи, которыми набита голова любого работника уголовного розыска, как судейский архив. Ничего подходящего не вспоминалось. Тогда он перешёл к женщинам, которые были на примете, но ни одна из них не подходила к этой истории ни с какой стороны.

— Кончил, — сказал Капличников и протянул бумагу.

Инспектор внимательно пробежал объяснение: всё описано, даже салат и цыплята.

— Официанта опознаешь?

— Маленький ростом… Нет, — решил Капличников.

— А её опознаешь? — прищурился инспектор.

— Конечно, — сразу сказал Капличников, представил Ирину, и в памяти мелькнула белая чёлка и большие глаза, уплывающие в голубой мрак ресторана. Он попытался увидеть её губы, нос, щёки, но они получались абстрактными, или он их лепил со знакомых и даже инспекторский крупный нос посадил под чёлку. Одна эта чёлка и осталась — белая, ровненькая, с желтоватым отливом, как искусственное волокно. Да замедленный взгляд…

— Опознаю… может быть, — вздохнул Капличников.

После обеда жара спала, сползла с людей, оставив подсыхать их липкие вялые тела. В раскрытое окно дунул свежий ветерок. Говорили, что он с Арктики. Где-то уже перекатывался гром. И сразу захотелось что-то делать.

Рябинин открыл сейф, рассматривая полки, как турист завалы бурелома. Этот металлический ящик удивлял: сколько ни разбирай его нутро, через месяц там скапливались кипы бумаг, которые, казалось, самостоятельно проникали сквозь стальные стенки. Они откладывались толщами, как геологические формации. Старые бумаги уходили вниз, куда-нибудь в архив, а сверху ложились вчерашние-позавчерашние, а уж на самом верху тонким почвенным слоем залегли два уголовных дела и срочные документы. Они не проваливались в толщу и держались на поверхности, потому что были в работе.

Раза два в год Рябинин принимался за эти полки. Он посмотрел на часы — Петельников не шёл — и выдернул погребённую пачку, перевязанную шпагатом…

Письма из колонии, штук десять. Рябинин взял одно и развернул тетрадный листок: «…а я к вам обязательно зайду, и даже приглашу вас к себе в гости, если, конечно, согласитесь. А почему не согласитесь? Ведь к вам придёт не Витька-скуловорот, он же Хмырь-домушник, а придёт Виктор Вершелев. Оно верно, что в колонии все завязывают. Но у меня другое. Вы мне говорили: хочешь быть человеком — больше думай. Вот позову я вас в гости через три года и открою тетрадку, толстую, куда пишу все вопросы, а за три года их скопится. Раньше-то я был что тёмная бутылка…» Рябинин вздохнул и отложил пачку в сторону — такие письма он не выбрасывал.

Затем вытащил длинный лист бумаги, исписанный острым коленчатым почерком: «Товарищ следователь! Я уже обращался всюду — в исполком, в горздрав, в газету, к товарищу Клуникову и в санэпидстанцию. Всё это равно нулю. Теперь обращаюсь к вам, как к следственному органу. Убедительно прошу определить причину зарождаемости воздуха в моей комнате…» Письмо полетело в корзину — проситель был уже в психиатрической больнице.

Официальное письмо на бланке:

«Следователю прокуратуры, юристу I класса, т. Рябинину.

Напоминаю, что труп неизвестной женщины находится в холодильнике морга с восемнадцатого июля, то есть уже месяц. Прошу ускорить решение вопроса о захоронении. Зав. моргом».

Он помнил это дело, которое и заключалось в опознании погибшей женщины. Тогда много было переписки, потому эта бумажка не попала в дело. Он порвал её.

Толстая папка вспухла, словно размокла. Этой папкой Рябинин частенько пользовался при опознании, потому что фотография преступника предъявлялась среди карточек других лиц. Он развязал её, чтобы уложить фотографии ровнее, — и десятки физиономий, мужских и женских разных возрастов и национальностей замельтешили перед ним. Эту папку он пополнял всегда.

Ещё одна папка, объёмистая, как чемодан. Здесь копии обвинительных заключений, которые Рябинин тщательно собирал. В ней лежала вся его следственная жизнь дело за делом, с самого первого обвинительного, короткого и смешного, как юмористический рассказ, до последнего, толстого, отпечатанного на ротаторе.

Пять толстых, испещрённых цифрами, конторских книг которые изучались, но не потребовались для последнего дела, надо отправить в бухгалтерию комбината.

Узкий свёрток, в котором оказалась самодельная финка с длинным, тускло блеснувшим клинком и тупой пластмассовой ручкой. У каждого следователя найдутся в сейфе один-два ножа, грубо выделанных рукой подростка какой-нибудь кастет с дырками-глазницами или заточенный ломик, которым можно и замок взломать, и калекой сделать. Рябинин не терпел этих орудий, больше ощущал их лопатками, чем видел взглядом. Эту финку он помнил хорошо — была целая история с подростком, любовью, местью и этим самым ножом. Да и любая вещь или бумага в сейфе когда-то имели свои истории, которые иначе назывались уголовными делами.

Рябинин извлёк бланк протокола допроса и хотел уже положить его в стол, но на свету сдвоенная бумага показалась тёмной, исписанной. Он разлепил листы. Они были заполнены отчёркнутыми фразами в кавычках — пером и шариком, синими чернилами и зелёной пастой, быстрые и тщательно выведенные, и даже одна напечатана на машинке. Таких листков, куда он писал кусочки из жалоб, заявлений и разных бумаг, в сейфе валялось много. Рябинин улыбнулся — эти фразы в официальном протоколе не смотрелись, как стихи на бланке:

«…этим я не хочу сказать, что я ангел. Нет, я далеко не эта птица. Если мне выбьют один глаз, я стремлюсь выбить оба».

«Он вставлял в разговор нецензурные слова, какие мужчины употребляют для связи слов».

«Статья 140 Конституции гарантирует старость каждому человеку».

«Товарищ прокурор! Прошу выйти мне навстречу».

«Я решил высказать всё за нетактичное поведение и, конечно, употребил мат, но не в смысле угрозы, а как есть на самом деле».

«Прошу моего мужа простить и возвратить в семью в первобытном состоянии».

Рябинин полез в правый угол сейфа — там ещё лежали бумажки с подобными афоризмами.

А Петельников не шёл.


Сейчас Петельников прийти не мог. Он уже съездил по адресу, который дал начальник медвытрезвителя, и привёз гражданина Торбу, отыскав его на работе. Теперь инспектор сидел в углу, в громадном старом кресле, в котором по ночам научился спать сидя. В комнате стояла тишина, диковинная для кабинетов уголовного розыска.

Торба писал объяснение — они уже часа полтора беседовали, если можно посчитать за беседу вопросы инспектора и телеграфные ответы вызванного, перемешанные с нечленораздельным мычанием. На тренированные нервы Петельникова это никак не действовало, хотя он уже поглядывал на хмурого парня острым чёрным взглядом. Тот писал долго, потея и задумываясь, словно сочинение на аттестат зрелости.

— Ну всё? — спросил Петельников и нетерпеливо встал.

Торба молча протянул куцую бумагу. Инспектор прочёл и задумчиво глянул на него. Торба уставился в пол.

— Тебе что? — спросил Петельников. — Ни говорить, ни писать неохота?

— Мне это дело ни к чему, — буркнул Торба, водя глазами по полу.

— Нам к чему, — резко сказал инспектор. — Если вызвали, то надо отвечать, ясно?

— Отвечаю ведь.

Петельников ещё раз посмотрел объяснение — куцый текст этого нелюдима лёг на бумагу, как птичьи следы на снег. Одно утешение: если возбудят дело, то следователь допросит и запишет подробно.

— Кроме белой чёлки ничего и не помнишь? — ещё раз спросил инспектор, рассматривая красное пухлое лицо парня, завалившиеся внутрь глазки, волосы до плеч и несвежую сорочку.

Торба подумал, не отрываясь от пола:

— Такая… ногастая.

— Ногастая, значит?

— Ага… И грудастая.

— Ну что ж, неплохо. Покажи-ка мне, где вы сидели?

Петельников достал лист бумаги и быстро набросал план ресторана — он все их знал по долгу службы. Торба ткнул к входу, в уголок. Инспектор поставил красным карандашом жирный крест и спросил:

— Ну о чём вы хоть говорили-то?

— Об чём? — задумался Торба, натужно вспоминая тот вечер в ресторане.

— Давай-давай, вспоминай.

— Ни об чём, — вспомнил Торба.

— Да не может этого быть, юный ты неандерталец, — ласково сказал Петельников, посмотрел на его лицо и подумал: вполне может быть.

— Мы ж только познакомились…

— Ну и молчали?

— Сказала, звать Клава. Налили. Поехали. Закусили, значит.

— Ну, а дальше?

— Налили ещё. Поехали. Закусили, как положено…

Петельников вздохнул и прошёлся по кабинету. У него хватило нервов слушать этого парня, но не хватало терпения — оно кончилось. Важна каждая мелочь, каждая деталь лица, каждое её слово ценно, как в рукописи классика… Таких свидетелей давненько не встречалось. И Петельникову захотелось съездить его по шее, потому что в наше время за серость надо бить.

— Может, ты ей стихи читал?! — гаркнул инспектор, и парень от неожиданности вздрогнул.

— Зачем… стихи?

— Надо! — орал Петельников. — Положено женщинам стихи читать!

— Не читал.

— Чего ж так?!

— Какие… стихи?

— Ну хотя бы прочёл сонет «Шумел камыш, деревья гнулись…»

Парень оживился и понимающе усмехнулся.

— Подозреваю, что у тебя есть гитара, а? — спросил инспектор.

— Есть, — подтвердил Торба.

— И магнитофон, а? И телевизор, а?

— Ага, — согласился парень.

— Выбрось ты их, голубчик, не позорь наш просвещённый век. Не позорь ты наше всеобщее образование. И читай, для начала по капле на чайную ложку, то есть книжку в год. А потом по книжке в месяц. Иди милый. Ещё вызову.

Торба моментально вскочил и пошёл из кабинета не простившись. Это был второй потерпевший, у которого пропало сто двадцать три рубля.

Петельников чувствовал, что его любопытство до хорошего не доведёт — добровольно вешать на себя сомнительное дело, по которому нет свидетелей, а оба потерпевших ничего не помнят и никого не смогут опознать. Верный добротный «глухарь»; будет висеть с годик, и будешь ходить больше к начальству оправдываться, чем вести оперативную работу. А ведь этих ребят просто было убедить, что с ними ничего не случилось. Да и сам Петельников не уверен — случилось ли что с ними…

Он усмехнулся. Если бояться «глухарей», то не стоит работать в уголовном розыске. А если не быть любопытным, то кем же быть — службистом?


Рябинин разобрал сейф и сложил в одну пачку разрозненные листки со смешными выписками. Он ещё улыбался, когда, стукнув на всякий случай в дверь, в кабинет шагнул Вадим Петельников.

— Вспомнил анекдот, Сергей Георгиевич? — спросил инспектор и тоже улыбнулся, погребая руку следователя в своей широкой ладони.

— Зачем ты сразу раскрываешься? — печально вздохнул Рябинин.

Петельников сел на стул и расстегнул пиджак, полыхнув длинным серебристо-оранжевым галстуком с толстенным модным узлом. Инспектор осторожно молчал, зная, что вопросом он нарвётся на шпильку, как на неожиданную занозу в перилах.

— Как это раскрываюсь? — всё-таки спросил Петельников, чтобы узнать, какова она, эта шпилька.

— Человек улыбается. А почему человек может улыбаться? Анекдот вспомнил, водки выпил, женщину увидел… Типичный ход мыслей работника уголовного розыска.

— У нас не прокуратура, Сергей Георгиевич, улыбаться некогда.

— Да?! — удивился Рябинин. — А я не доверяю людям, которые не улыбаются.

— Да?! — теперь удивился Петельников. — Я вчера часа два беседовал с одним завмагом. Он мне всю дорогу улыбался. Рот открыл, губы растянуты — и сидит, как незастёгнутый портфель. А почему? Недостача у него крупная.

— Завмаг не улыбался, а ухмылялся. А ты у меня улыбнёшься, — следователь протянул листки.

Смех охватил инспектора сразу — он вообще легко поддавался веселью.

Рябинин никогда не смог бы объяснить, что в этом не очень интеллигентном смехе инспектора особенного. Не смог бы объяснить, как он в этом смехе видит широту, силу и ясность души. А может быть, он просто хорошо знал Петельникова по оперативной работе.

Рябинин поморщился — так сладко думать о человеке нельзя, да ещё в его присутствии, да ещё зная наперечёт его недостатки.

— Могу пополнить коллекцию, — перестал смеяться инспектор. — Вчера получил заявление. Как там… Ага… «Прошу соседа по моей жалобе не привлекать, так как вчера он попросил у меня прощения и три рубля».

Рябинин усмехнулся, действительно записал и спросил:

— А ты что такой нарядный?

— По этому поводу и пришёл.

— Спросить, пойдёт ли тебе жабо? Кстати, разрешается работникам уголовного розыска носить жабо?

— Хоть корсет, лишь бы «глухарей» не было.

Петельников не улыбался. Рябинин видел, что он уже думал о том, ради чего пришёл.

— Давай, Вадим, выкладывай. У тебя, я вижу, какая-то детективная история.

— Сам знаешь, Сергей Георгиевич, что у нас детективных историй не бывает.

— Это верно, — вздохнул Рябинин. — Сколько работаю, и ни одной детективной истории. Что такое уголовное преступление? Сложная жизненная ситуация, которая неправильно разрешается с нарушением уголовного Кодекса. Впрочем, иногда и несложная.

— А писатели эту ситуацию придумывают.

— Пожалуй, дело даже не в придумке, — медленно сказал Рябинин. — А в том, что они эту ситуацию ради занимательности безбожно усложняют, чего не бывает в жизни. Жизнь, как и природа, выбирает самые краткие и экономичные пути. Например, труп. Ведь чаще всего он лежит на месте убийства. А в детективах он в лифтах чемоданах, посылках…

— Даже в сейфах, — вставил Петельников.

— Даже в холодильнике, я читал. Кстати, у меня есть английский детективчик.

— Ну?! — оживился инспектор, смахнув на миг заботы.

— Можешь не просить, завтра принесу. Слушай, а почему мы любим детективы? Казалось, нам на работе уголовщины хватает…

— Потому что закручено.

— Это верно, — согласился Рябинин и тут же добавил: — Потому что детективы никакого отношения к уголовным делам не имеют. Это просто оригинальный жанр литературы.

— Попадается и неоригинальный. А почему бы тебе, Сергей Георгиевич, не написать детективную повесть? — вдруг весело спросил Петельников и не то чтобы хитро посмотрел, а как-то слишком серьёзно для такого легковесного вопроса.

Рябинин замолчал, словно забыл, о чём они говорили. Ему стало слегка неприятно, будто он что-то тщательно спрятал, а оно, это спрятанное, оказалось торчащим на виду. Вот так шёл он как-то по безлюдной улице, думал очень плохо об одном человеке, не собирался никого встретить, но повернул за угол, столкнулся с тем самым человеком нос к носу. Рябинин не успел изменить выражения лица и до сих пор убеждён, что тот увидел его мысли. Здесь было проще — Петельников заметил, что он готовит материал впрок, как хозяйка осенью консервы.

— Нет, Вадим, — вяло ответил Рябинин, — я плохо играю в шахматы, с математикой не в ладах… А чтобы написать детектив, надо рассчитать двадцать ходов вперёд.

— То-то и рассчитывают, — буркнул Петельников. — Прочёл тут милицейский детектив известного автора, не одну книгу написал, кино ставили… И вот читаю, что инспектор уголовного розыска заезжает к прокурору взять ордер на арест. Здорово?! Как просто — заехал и взял. И неужели редактор не подсказал, что у нас нет ордеров на арест! Потом заезжает за ордером на обыск, у нас их тоже нет. Автор Сименона начитался.

— Ну, бог с ними, с детективами. Что у тебя?

Петельников начал рассказывать. Он сел поплотнее, выпрямился, застегнул пиджак и как-то подтянулся, словно на нём оказался китель капитана милиции, в котором Рябинин видел его только однажды. Видимо, так он докладывал розыскные дела начальнику уголовного розыска или в Управлении внутренних дел.

— Ну вот, — заключил его рассказ Рябинин, — а ты говоришь, нет детективов.

— По-моему, здесь больше телепатии, — пожал плечами инспектор.

— Сегодня я уже телепатию вспоминал, — усмехнулся Рябинин. — Ну, начнём по порядку. У нас два потерпевших, два эпизода.

Рябинин встал и пошёл по кабинету. Инспектор, который уже расслабился, вынужден был подтянуть свои длинные ноги в матово-белых брюках и молочных ботинках.

— Потерпевшие сидели в разных местах?

— Один в углу, второй у входа — разные концы зала.

— Обслуживал один и тот же официант?

— Разные.

— Так. Какой разрыв во времени между эпизодами?

— Пять дней.

— И оба потерпевшие отмечают сонное состояние?

— Сначала. А потом теряли сознание.

— Они просто заснули, — буркнул Рябинин.

Он снял очки и стал протирать их, дыша на каждое стекло и засовывая его почти целиком в рот. Петельников ждал, наблюдая за этой процедурой. Рябинин посмотрел очки на свет, надел их, сел за стол и, взглянув на галстук инспектора, сообщил:

— Сегодня было градусов двадцать восемь.

— Ну? — удивился Петельников, уселся поудобнее и оглушительно хрустнул стулом.

Они немо смотрели друг на друга, будто чего-то выжидая. Петельников слегка выкатил чёрные заблестевшие глаза — они у него всегда чуть выкатывались от недоумения или тихой злости. Сейчас наверняка от недоумения. Рябинин знал это и улыбнулся.

— Ну, если нечего сказать, как выражаются, по интересующему нас вопросу, то и двадцать восемь градусов сойдёт, — заключил инспектор и элегантным жестом поправил галстук.

— Они наверняка пили водку, — вдруг сообщил Рябинин.

— Водку, — подтвердил Петельников.

— По её предложению, — утвердил Рябинин.

— Первый по её предложению, а второго не спросил.

— Можешь не сомневаться, — заверил Рябинин.

— Ну и что? — пожал плечами инспектор. — Кто что любит.

— Дело в том, что в коньяке есть букет, а в водке… Вадим!

Рябинин театрально отпрянул от стола. Он тряхнул лохматой головой, сморщил нос, взбугрил щёки, прищурил глаза и стал водить стёклами по инспектору, что означало скептический взгляд. Петельников его перетерпел серьёзно, как ненужную шутку.

— Вадим! — всё ещё прищуриваясь, спросил Рябинин. — Ты меня не разыгрываешь?

— Только за этим и пришёл.

— Я не верю, что у тебя нет никаких соображении.

Петельников шевельнулся на стуле. Он переложил ноги из-под стола к стене. И упёрся в неё, хрустнув теперь грудной клеткой, которой без движения было тесно под пиджаком.

— Понятно, — заключил Рябинин. — Соображение есть, но ты в нём не уверен. И я знаю почему. Мы только что честили писателей, которые закручивают. Ещё раз торжественно заявляю: природа, жизнь и преступник без нужды сложных путей не выбирают…

— Думаешь, снотворное? — неуверенно спросил Петельников.

— Разумеется. А посмотри, как всё просто и, я бы сказал, красиво. Попробуй женщина обворовать мужчину. Нужно вести на квартиру, а он ещё запомнит адрес. Надо напоить, да ведь не каждый напьётся. Потом надо лезть в карман. А тут? Снотворное в бутылку — и веди в парадную или сквер. Просто и естественно. И редко кто пойдёт жаловаться, не поймут или постесняются. Да и какие доказательства: пьяный, мог потерять, уронить…

— А снотворное… так быстро и сильно действует?

— Разное есть. Например, барбамил. Есть и посильней, надо в справочнике посмотреть. А с водкой его действие усиливается.

— Почему-то я версию со снотворным отбросил, — задумчиво сказал инспектор. — А вот с коньяком действительно не уловил.

— В водке горечь или примесь меньше заметна.

Петельников мотнул головой, пытаясь ослабить узел галстука. Но Рябинин знал, что сейчас его давит не галстук, а чуть задетое самолюбие. Так бывало частенько: придёт за советом, а получив его, начинает тихо злиться, что не мог додуматься сам. И было не понять — на себя ли он взъелся, на Рябинина ли.

Инспектор ещё раз криво вертанул головой, побарабанил пальцами по столу и уже спокойно спросил:

— Сергей Георгиевич, возьмёшь это дело?

— Да оно же…

— Знаю, — перебил Петельников, — не вашей подследственности. Но в порядке разгрузки, а? С начальством я утрясу…

С начальством инспектор утрясёт. Но добровольно просить дело, по которому нет ни доказательств, ни преступника, было мальчишеством.

— А я по своей доброй воле заварил эту кашу, — как бы между прочим сообщил инспектор. — Уже зарегистрировал и завёл розыскное дело…

— Не хвались, — буркнул Рябинин. — Утрясай и приноси материал.

Петельников шумно вздохнул, будто самое главное было сделано. Рябинин повернул недовольное лицо к окну — опять он влез в трухлявое дело, в котором ни славы не добудешь, ни удовольствия не получишь.

— Только ты её поймай, — предупредил он инспектора — Приметы описаны, где она промышляет, известно.

Инспектор смотрел окостеневшим взглядом поверх рябининского плеча, набычившись, будто там, за плечом, увидел её, белёсую Иру-Клаву-снотворницу. Рябинин шелестнул бумагами. Петельников ожил, посмотрел теперь на следователя и заметил:

— По-моему, преступность страшно нерентабельна, занятие для дураков. Выгоднее эту сотню заработать, чем так выламываться в ресторане на статью.

— А ты это спроси у неё, — усмехнулся Рябинин хотя понял, что зря усмехнулся: неглупую мысль бросил Петельников.

Инспектор встал, блеснул галстуком и засветился алюминиевым костюмом, как инопланетный пришелец. Рябинин завистливо смотрел на высокую литую фигуру к которой костюм, казалось, прилип. А на нём любая одежда, даже сшитая на заказ, сидела так, будто в пиджак всыпали мешок картошки.

— Если придёт, сегодня и спрошу, — отпарировал Петельников.

— А-а, — понял Рябинин, — вот почему ты выглядишь киноартистом.

Петельников протянул руку. Рябинин вышел из-за стола и легонько хлопнул его на прощание по плечу.

— Хотя и ресторан, а всё-таки операция, Вадим, — серьёзно добавил он, — насчёт снотворного пока предположение, версия. Впрочем, вряд ли она придёт туда после вчерашнего. Завтра утром позвони.


Петельников мог подключить к походу в ресторан — у него не поворачивался язык назвать это «операцией» — других инспекторов и даже негласных сотрудников. Он мог прийти и опросить о белой Ире-Клаве всех официантов, но что-то мешало ему двинуться по проторённому пути, может быть, необычность дела. Да и не было гарантии, что у неё нет соучастника среди работников ресторана.

Инспектор из-за плеча стоявшего в дверях парня пошарил взглядом по залу — знакомые официанты не работали, значит, мешать никто не будет. И мест свободных пока нет, тоже к лучшему, можно в ожидании столика хорошенько осмотреться.

Петельников прошёлся между рядами, легонько посвистывая и ловя на ходу обрывки фраз и осколки слов. Пожалуй, его лицо сделалось сейчас самым заурядным и пошлым во всём ресторане, и только чёрные глаза, как чужие, светились любопытством на его игривой физиономии.

Глаза инспектора уголовного розыска видят по-особому, по-ястребиному. В огромном зале, где больше сотни людей ели, пили и колыхались в пепельно-сером дыму, Петельников сразу охватил взглядом трёх девиц и стал держать их в поле зрения, хотя сидели они в разных концах ресторана.

Одна худенькая акселерированная девица с бледно-рыжими распущенными волосами… Вторая симпатичная, наверное небольшая, с чёрными косами, уложенными на голове, как удавы. А третья — беленькая, с короткой мальчишеской стрижкой и заметной грудью. Других одиноких женщин в ресторане не было. Они ждали не кого-то — они ждали вообще. Петельников не знал, как он это определил, но, кажется, только не умом. Он развернулся и прошёл у самого столика, где сидела беленькая. Мелькнуло светлое лицо, редкая чёлка и большие блестящие глаза, чуть выпуклые, красиво выпуклые, отчего казались ещё больше. Инспектор сразу почувствовал сжатость в мускулах, во всём теле, словно его кто стягивал. И сразу понял, что это всё-таки операция, которая уже началась.

Ему захотелось немедленно сеть к ней за столик, но он вовремя удержался — надо всё увидеть со стороны. Инспектор направился к чёрной с косами, которая сидела ближе к беленькой.

— У вас свободно? — спросил он и ослепительно улыбнулся от зубов до костюма.

— Пожалуйста, — просто ответила девушка.

— Одна скучаете? — поинтересовался инспектор.

— Должен был прийти знакомый офицер. Наверное, задержался на учениях.

Петельников и не сомневался, что тот на учениях.

— Не огорчайтесь, — утешил он. — Я тоже офицер, только переодетый.

— Да?! — задумчиво удивилась девушка.

— Ага, — подтвердил инспектор, но, встретившись с её серьёзным и чуть грустным взглядом, подумал, что зря он так откровенно «лепит горбатого», — девчонка вроде не дура.

— Не возражаете посидеть со мной? — спросил Петельников. — Если, конечно, не явится ваш офицер.

— Да уж сижу, — усмехнулась она.

— Чудесно! — бурно обрадовался инспектор. — Чур, выбираю я. На мой вкус, а?

Она согласилась. Тут инспектор слегка хитрил: у него было маловато денег, и он хотел упредить её желания, хотя знал, что эти девушки почти никогда сами не выбирают, не то у них положение. Заказал так, чтобы денег на всякий случай осталось. Даже коньяка не взял, а попросил полграфинчика водки, которую не любил.

Беленькая пока сидела одна. Она ничего не заказывала. Но вот поманила официанта, что-то сказала, и тот через минуту принёс сигареты. Она закурила.

— Как вас зовут? — спросил Петельников.

— Вера. А вас?

— Гена, — признался инспектор.

Вера ему нравилась. Тихая, нежеманная, с умным глубоким взглядом и косами-удавами, она сидела спокойно, закурила предложенную сигарету, выпила предложенного вина, но водку пить отказалась.

К беленькой подошёл немолодой мужчина, склонился и загородил её лицо — видимо, спрашивал разрешения сесть. Когда он сел, беленькая сразу пропала за его спиной, как за стенкой.

— Не возражаете, если я подвинусь к вам? — спросил Петельников.

— Пожалуйста, — улыбнулась Вера.

Инспектор пересел, и беленькая открылась. Её сосед уже длинно заказывал официанту, а она красиво курила. Но вдруг беленькая встала и пошла к выходу.

— Извините, Вера, знакомый парень мелькнул в вестибюле.

Петельников шёл, идиотски насвистывая. Беленькая спустилась вниз. Он тоже пошёл по лестнице. Беленькая дала номерок и получила в гардеробе плащ. Инспектор подошёл к швейцару и стал монотонно выяснять, не приходил ли тут его приятель с бородкой, фиксой и в коричневом берете. Она что-то взяла из плаща и пошла обратно. Петельников поблагодарил швейцара и тоже побежал вверх по ступенькам.

— Выпьем, Вера, за начало, — предложил инспектор.

— Начало… чего? — осторожно спросила Вера.

Видимо, она случайно попала на этот пустой ресторанный конвейер, а может, зашла от одиночества. Сейчас ему выяснять некогда.

— За начало всего, Вера. Какое прекрасное слово — начало. Всё в жизни начинается с начала. Знакомство, любовь, человеческая жизнь…

Беленькая со своим сотрапезником подняли по третьей рюмке…

Петельников тоже налил, заставив Веру допить её бокал. Инспектор не боялся охмелеть. Он мог опростать графинчик, а мог второй, не моргнув глазом, — только побледнел бы. Сам иногда удивлялся: стоило приказать организму не пьянеть, и тот слушался, как дрессированная собака. Дома же, в гостях, в праздники, в те редкие дни, когда его дрессированный организм расслаблялся, он пьянел обыкновенно, как и все.

Беленькая пила вино или курила, пуская конусы дыма поверх головы своего партнёра. На эстраде заиграл жидкий, но шумный оркестр. Беленькая сразу встала и грациозно положила руку на плечо своего нового друга.

В третьей, акселерированной рыжей девице Петельников ошибся: оказалось, что она держала столик для шумной студенческой компании.

— В какой области подвизаетесь, Вера? Или учитесь? — спросил инспектор и поднял третью рюмку.

— В пищевой промышленности, — усмехнулась она и отпила полбокала терпкого рислинга.

Петельников считал, что усмехаются только умные люди, вроде Рябинина, а глупые хохочут. Ему не нравилось, что она усмехалась. Можно провести удачно любую операцию, кроме одной — внушить женщине, что она тебе нравится. Но, по его расчётам, внушать осталось не больше часа.

— Надеваете эскимо на палочку? — как можно интимнее спросил инспектор.

— Нет, потрошу курей на птицефабрике.

Разговор не клеился, но ему было не до разговора. Он налил себе четвёртую рюмку, чтобы заняться ею и помолчать, скосив глаза к беленькой.

Её мужчина куда-то ушёл. Она копошилась в сумочке, быстро вертя в ней руками, будто лепила там пирожки. Инспектор пил противную водку, не чувствуя вкуса.

— Гена, вы кого-то ждёте?

— А?

Беленькая что-то нашла в сумке. Но в это время вернулся мужчина и, садясь, загородил её спиной. Петельников даже дёрнулся, расплескав остатки водки на подбородок.

— Спрашиваю, вы кого-нибудь ждёте?

— Я?

Когда мужчина сел, сумочка уже стояла на столе. Беленькая невозмутимо курила. Всыпала она своё зелье или ухажёр помешал?..

— Что вы, Вера, кого мне ещё ждать!

— Какой-то вы странный.

— Да что вы, Веруша, заурядный я, как килька.

Он внимательно посмотрел на неё — не ушла бы разобиженная. Вера сидела, скучно уставившись в скатерть.

— Давай ещё пропустим, — предложил Петельников и вкусно зевнул, чем-то хрустнув во рту.

Он налил ей сухого, взболтнул свой графин и выплеснул остатки водки в рюмку. И тут же опять зевнул с лёгким неприличным ёком.

— Пардон, — извинился инспектор, махом выпив безвкусную для него жидкость.

Беленькая сидела спокойно, как курящая кукла. Но Петельников смотрел не на неё — теперь он смотрел на него, на мужчину. Тот вдруг как-то волнообразно зашевелил телом, завертелся хорошим штопором в сильных руках. Петельников напрягся, всматриваясь, что с этим мужиком будет дальше. Но тут и беленькая девица волнообразно вздрогнула, будто перед глазами инспектора неожиданно заклубился пар. Он решил, что они сейчас оба свалятся, но не дождался — сильная зевота схватила уже всё лицо. Он зевнул несколько раз подряд, отключаясь, как при сладком чихе. Перестав, Петельников огляделся, но зевота опять подступала к челюсти. Зал гудел где-то вдалеке, словно за окном. Дым сгустился, или туман вдруг окутал людей… Сдвинуть бы два стола и лечь на них… Ему стало всё равно, ни до чего теперь не было дела — только сдвинуть бы два стола, лечь на них и зевать, зевать…

Он резко вскинул голову, которая ползла вниз, и посмотрел на Веру. И сразу упёрся в тягуче-холодный медленный взгляд недрогнувших глаз.

— Вера… работаешь на фабрике…

— Да. Полупотрошу кур.

Петельников собрал все силы, чтобы оторваться от этого взгляда:

— Выйду… Сейчас вернусь…

Он встал, звякнул посудой и пошёл, шатаясь и взмахивая руками. Только бы добраться до телефона-автомата в вестибюле. Он даже попросил у швейцара две копейки и уже вроде бы набрал номер, но тут увидел перила. Петельникову пришла мысль положить голову на синтетическую ленту перил и так говорить по телефону — не помешает же. Он прильнул лбом к прохладной поверхности, сразу обмякнув телом. И тут же встретился с томно-напряжённым взглядом Вериных глаз — она спускалась по лестнице.

Петельников улёгся грудью на перила, и ему стало на всё наплевать.


Перед Рябининым белел лист бумаги, чистый, как лесной снег. Юркову исполнялось сорок лет. По каким причинам, Рябинин и сам не понял, но местком поручил ему придумать поздравительный текст для открытки, желательно стихами. Вот поэтому лист бумаги и белел уже полчаса.

Рябинин в очередной раз отвинтил ручку, потёр виски, стараясь взбудоражить мысль, и аккуратно вывел:

Наш Володя молодчина.
Сорок стукнуло ему.

Дальше нужна была рифма. Рябинин вздохнул, ухмыльнулся и добавил:

Всё такой же он детина,
Дел кончает больше всех.

Время тратилось явно зря. Рябинин стихи любил читать, но никогда их не писал, кроме зелёной молодости. Но те стихи были про любовь. А тут надо состряпать рифмованный панегирик, к которому не лежала душа. Он перевернул лист на обратную сторону и начал прозой: «Дорогой друг!» Дальше мысль замолкла, словно её залили цементом: писать банальщину не хотелось, а для оригинальных слов нужны чувства. Дружеский шарж он сочинил бы скорее.

В дверь вскочила секретарь Маша Гвоздикина с бумажками. Она бегала по коридору всегда с охапкой наблюдательных, надзорных, всяких исходящих и входящих.

— Сергей Георгиевич, на вас жалоба гражданки.

Рябинин с удовольствием отложил листок с «Дорогим Другом!».

— Маша, а ты получала от граждан письма с благодарностью следователям?

— Но таких жалоб я не видела.

— А что там? — заинтересовался он.

— Пишут, что вы присвоили гроб.

Рябинин поднял голову — Маша не улыбалась, только ещё больше заузила и без того узкие, словно замазанные синей краской, глаза.

— Какой гроб?

— Обыкновенный, человеческий.

— Между нами говоря, — понизил голос Рябинин, — я присвоил и покойника.

Маша фыркнула, бросила на стол жалобу и выскочила из кабинета. Рябинин сначала прочёл резолюцию прокурора: «Тов. Рябинин С.Г. Напишите объяснение», а потом пробежал жалобу, написанную добротно и зло. И сразу понял, что выговор ему обеспечен.

Три дня назад он делал эксгумацию трупа. С разрешения вдовы покойника извлекли из могилы и осмотрели. Вдова прислала новый гроб, чтобы при захоронении заменили. Теперь она писала, что покойника оставили в старом гробу, а новый исчез. В этом и была ошибка Рябинина: пошёл дождь, он отправился писать протокол в кладбищенскую контору и при захоронении не присутствовал. Он догадался, что случилось дальше, — рабочие похоронили в старом, а новый продали и пропили.

Рябинин вздохнул — ошибки следователя не зависят от опыта. Эксгумация — такое следственное действие, что труднее не придумаешь. Одна его организация во что обходится, один вид старого трупа чего стоит… Рябинин тогда всё внимание бросил на ту рану, которую они искали с судебно-медицинским экспертом, а кто же мог подумать?..

— Говорят, ты гроб утратил? — спросил Юрков, вальяжно вплывая в кабинет.

— Утратил.

— Как же это случилось?

В глазах Юркова была лёгкая строгость — он не верил, что Рябинин продал гроб, но при случае мог поверить. Рябинин взорвался, потому что Юрков работал с ним не один год. В человека, с которым вместе работаешь, нужно верить всегда. Иначе не стоит вместе работать.

— Откровенно, между нами, по секрету говоря… Только не проговорись! Он у меня дома стоит.

— Не трепись.

— Так прокурору и сообщи: мол, Рябинин признался.

Это было грубо, но не верить товарищу по работе, особенно по такой работе, где при желании можно подозревать на каждом шагу, — подло.

Юрков набычился, склонив крупное загорелое лицо, словно он кивнул при встрече, да забыл поднять голову…

Затрещал телефон. Рябинин взял трубку, решив, что не будет писать поздравление Юркову, пусть кто-нибудь другой.

— Сергей Георгиевич, — послышался звонкий голос, — вытрезвитель тебя беспокоит.

— А-а, Иван Савелович, привет, — узнал он моложавого майора. — Вроде бы моих подопечных в твоём богоугодном заведении нет.

— У меня тут скользкий вопросик, — замялся майор. — Не можешь сейчас подъехать?

— Ну, смотря зачем, — замялся и Рябинин.

— В вытрезвитель попал в невменяемом состоянии инспектор Петельников.

Рябинин почувствовал, как повлажнела телефонная трубка и сел его голос, хотя он ещё ничего не сказал, — голос сел без звука, тихо, внутри.

— Иван Савелович, — сипло произнёс Рябинин, — выезжаю.


Петельников спал в кабинете начальника медвытрезвителя на широком чёрном диване, лицом к спинке. Было десять часов утра.

— Надо бы сообщить начальнику райотдела, — сказал майор.

— Иван Савелович, даже если бы он не ходил на задание, я бы всё равно не поверил, что Вадим может напиться, — возразил Рябинин.

— Так-то оно так, — неуверенно согласился майор, — да ведь порядок такой.

— В конце концов, я вас лично прошу.

— Ладно, шут с вами, — согласился Иван Савелович и махнул рукой, — скрою этот факт.

Они говорили вполголоса, словно боясь разбудить Петельникова, хотя как раз этого и ждали.

— Вы… дружите? — спросил майор.

— Скорее всего, так. Да и работаем по делам сообща.

Петельников вдруг поднял голову, рассматривая чёрную спинку дивана. Потом повернулся к ним и сел так резко, что Рябинин, приткнувшийся в его ногах, отпрянул. Инспектор, как глухослепонемой, несколько секунд сидел недвижно, ничего не понимая. Мысль вместе с памятью возвращалась к нему медленно. Он вскочил зашагал по кабинету. Майор и Рябинин молчали. Петельников ходил по комнате, как волк по клетке поскрипывая зубами.

— Вадим, успокойся, — сказал Рябинин.

Инспектор вдруг сильно выругался и начал ощупывать карманы в своём серебристом костюме, который даже после бурной ночи не пострадал.

— Удостоверение? — быстро спросил Рябинин.

— Цело, — буркнул Петельников. — Где меня взяли?

— Спал в парадной на полу, — сердито ответил майор.

— А деньги? — ещё раз спросил Рябинин.

— Пустяки, сорок рублей было.

Инспектор ещё пошарил по карманам и опустился опять на диван. Он о чём-то сосредоточенно думал, хотя все знали — о чём. Иногда потирал лоб, или почёсывал тело, или шевелил ногами, словно всё у него зудело.

— Вот так, Иван Савелович, — зло сказал Петельников, — теперь могу рассказать подробно, как обирают пьяных.

И он опять скрипнул зубами.

— Вадим, нам нужно срочно работать, — предупредил Рябинин.

— Дайте мне электробритву, — попросил инспектор майора. — Пойду, умоюсь.

— Вы тут, ребята, обсуждайте, а у меня свои дела.

Иван Савелович дал бритву и ушёл. Минут пятнадцать Петельникова не было, только где-то жужжал моторчик да долго лилась вода. Когда он вернулся, то был уже спокоен и свеж, лишь небольшая бледность да необъяснимый, но всё-таки существующий беспорядок в костюме говорили о ночи.

— Стыдно и обидно, Сергей Георгиевич, — признался Петельников и начал подробно, как это может работник уголовного розыска, рассказывать о вечере в ресторане.

Рябинин слушал, ни разу не перебив. Да и случай был интересный, детективный. Он был вдвойне интересен тем, что произошёл не с гражданином Капличниковым или гражданином Торбой, а с инспектором уголовного розыска. И втройне интересен, что этот самый инспектор пошёл ловить ту самую преступницу.

Петельников кончил говорить и буркнул:

— Спрашивай.

— Твоё мнение?

— Самый натуральный гипноз.

Рябинин улыбнулся и даже поёжился от удовольствия:

— Жуткий случай, а?

— Меня не тянет на юмор.

— Вот его-то тебе сейчас и не хватает, — серьёзно заметил Рябинин. — Пока тебя не потянет на юмор, мы ничего толком не сможем обсудить.

Рябинин вскочил и пошёл кругами вокруг стола, ероша и без того взбитые природой волосы. Петельников удивлённо смотрел на него — следователь ходил и чему-то улыбался.

— Тебе же повезло! И мне повезло. Да неужели не надоели эти однообразные дела, стандартные, как кирпичи?! «Будучи в нетрезвом состоянии… из хулиганских побуждений… Муж бьёт жену… Ты меня уважаешь… Вынес с фабрики пару ботинок…» А тут? Какая женщина, а? Она же умница. Наконец перед нами достойный противник. Есть над чем поработать, есть с кем сразиться!

— У меня болит правый бок, — мрачно вставил Петельников.

— Сходи в баню, попарься берёзовым веничком. Иди сегодня, а завтра надо приступать.

— К чему приступать?

Рябинин сел на диван рядом с инспектором и уставился в его галстук, на котором серебро и киноварь бегали десятками оттенков. Теперь он видел его вблизи и думал, где это люди берут симпатичные вещи — в магазинах вроде не найдёшь, а одеты все красиво. У Рябинина было три галстука: один чёрный и шершавый, под наждачную бумагу; второй ровно-полосатый вроде старых матрасов; а третий неопределённо-мутного цвета с зеленью, как огуречный рассол в плесени. На последнем был изображён знак, который он считал гербом какого-нибудь нового государства, пока однажды не увидел в нём обыкновенную обезьяну. Рябинин стал подозревать, что всё время покупал уценённые галстуки.

— Красиво, — заметил он. — Ну так что, Вадим, вся эта история значит?

— Серьёзно, Сергей Георгиевич, грешу на гипноз. В общем, какая-нибудь телепатия.

— В принципе телепатию я не отвергаю. Но ты опять пошёл по сложному пути, а я тебе, помнишь, говорил — природа и преступники выбирают самые краткие и экономичные дороги.

— Девка-то совсем другая! Ничего общего с той, которую описали ребята…

— Что ж, она изменила свой облик?

— Я не знаю возможностей телепатии, — пожал плечами Петельников.

Рябинин медленно поднял руку и как бы между прочим поднёс её ко рту. Инспектор покосился на следователя, который задумчиво обгрызал ноготь на большом пальце. Петельников не мешал, и в кабинете майора стало тихо, и в вытрезвителе было тихо, потому что утром пьяные не поступают. Инспектор смотрел выпуклыми чёрными глазами на руку следователя, а тот сосредоточенно разделывался уже с мизинцем.

— Их работает двое, — вдруг сказал Петельников.

Рябинин отрицательно помотал головой и медленно спросил:

— Вадим, на первом курсе всегда рассказывают случай, как во время лекций на юрфаке вошёл пьяный и начал приставать к профессору?

— Помню, инсценировка. А потом студенты описывают, и каждый по-разному. А-а, вот ты к чему. Но показания наших ребят, в общем-то, совпали.

— Совпали, — тягуче подтвердил Рябинин.

Он говорил, будто ему страшно не хотелось выталкивать слова изо рта, будто они кончились. Для ясных слов нужна ясная мысль, а его мысль, почти ясную, нужно ещё проверять.

— Есть величины постоянные, а есть величины переменные. Если, конечно, такие понятия применимы к человеческому облику. Что мы отнесём к постоянным признакам?

— Ну, рост, плюс-минус каблуки… Комплекцию, цвет глаз… — перечислил Петельников.

— Вот и давай. Твоя Вера какого роста?

— Чуть ниже среднего. Не полная, но плотная, с хорошими формами, такими, знаешь… — Инспектор изобразил руками волнистое движение.

— Чудесно! Ира-Клава ведь тоже такая. Глаза, взгляд?

— Ну, большие… Цвета не рассмотрел, но взгляд вроде задумчивого, смотрит и не спешит.

— Прекрасно! Про такой взгляд говорил и Капличников, — обрадовался Рябинин.

— Сергей Георгиевич, да не может быть! Чёрные косы вокруг головы, тёмные широкие брови, знаешь такие, как их называют… кустистые.

— А это, Вадим, величины переменные. В наш век косметики, синтетики, париков, шиньонов и синхрофазотронов из белой стать чёрной не проблема.

Теперь Петельников молчаливо вперился взглядом в следователя, оценивая сказанное. Рябинин, словно перевалив груз на чужие плечи, расслабился, встал с дивана и сел на край стола. Он молчал, давая инспектору время переварить эту мысль.

— Ну, Вадим, как?

— Не укладывается.

— Подумай, поприменяй к ней. Оно и не должно укладываться. Ты был настроен на беленькую девушку, у тебя сложился определённый образ. Ты от неё уходил?

— Да, за беленькой.

— Ну, вот… Капличников и Торба тоже уходили.

— Чёрт его знает, возможно, — задумчиво произнёс Петельников, но было видно — он сейчас не здесь, а там, в шумном ресторане с чёрной Верой, вспоминает всё, что только можно вспомнить. Его грызло битое самолюбие, грызло вместе с ноющим простуженным боком: девчонка разделалась со старшим инспектором уголовного розыска, капитаном милиции, как хоккеист с шайбой. Он пошёл её ловить, а она его ограбила.

— Сергей Георгиевич… — начал Петельников, замолчал, согнулся и что-то поднял с пола. — Вот… кнопку нашёл.

— Вадим, об этом случае никто не узнает, — твёрдо заверил Рябинин.

Петельников ничего не ответил, только глянул на следователя.

Они частенько не нуждались в словах. Рябинин знал: человеку словами не выразить и половины того, что в нём есть. Дружба молчалива. Всё истинное немногословно. Всё сильное и настоящее лаконично. Всё умное кратко.

— Если её не поймаю, то уйду из уголовного розыска, — мрачно заявил Петельников.

— А я из прокуратуры, — улыбнулся Рябинин и подумал, что теперь уголовное дело в его производстве и провал инспектора — провал следователя.

Следствие не началось, а провалы уже есть. Впрочем, он не знал ни одного серьёзного дела, в котором не делались бы ошибки. Не было ещё в природе штамповочной машины, выбрасывающей на стол прокурора новенькие блестящие дела.

— А что с удостоверением? — переспросил Рябинин.

— Его век никому не найти.

— Очень хорошо, — довольно поёжился следователь.

— Думаешь, украла бы?

— Спугнулась бы наверняка. Теперь мы знаем, где её искать. Ну, Вадим, спать пойдёшь?

— Чего мне спать… Выспался, — усмехнулся инспектор.

— Тогда поехали ко мне составлять план следственных и оперативных действий. А в баню вечером сходишь…


Леопольд Поликарпович Курикин зашёл в мебельный магазин, побродил среди диванов и что-то шепнул продавцу. Тот пропал за маленькой дверью и привёл лысого, но всё-таки удивительно чёрного человека — даже лысина была тёмная, словно закоптилась. Курикин отошёл с ним в сторону и долго говорил вполголоса. Чёрный человек округлял большие глаза и раза два ударил себя в грудь. После третьего удара Курикин пожал ему руку и довольный вышел из магазина, — об импортном гарнитуре он договорился.

Стоял тихий тёплый вечер, который выдаётся после дневного сильного дождя. Асфальт прохладно сырел под ногами. Из скверов, из дворов, с подоконников пахло зеленью и задышавшей землёй. Как-то мягче, по-вечернему, зашуршал городской транспорт, назойливый и неумолчный днём.

В такой вечер идти домой не хотелось. Тем более грешно идти домой, если жена с ребёнком уехала в отпуск. Курикин бесцельно шёл по улице. К центру города всё оживлялось: больше бежало троллейбусов, ярче светились рекламы, шире стали проспекты и чаше встречались девушки в брючках.

Оказалось, что цель была давно, может быть, уже в час отъезда жены, а может, ещё и до отъезда.

Курикин вытер для приличия ноги о металлическую решётку и вошёл в вестибюль ресторана «Молодёжный», отвернувшись от швейцара, чтобы не видеть его приветствия и потом не давать чаевых.

В ресторане Курикин решил сначала осмотреться. Не щей поесть пришёл, а уж если тут, то программа должна вертеться на полную катушку. В вестибюле свободных «кадров» не было. Он поднялся по лестнице к залу и сразу смекнул, что здесь «клюнет». Одна девица в макси тосковала у зеркала, обиженно посматривая на часы, — эта ждала своего. Вторая, в мини, сидела развалясь и держала в пальцах незажженную сигарету. Курикин повертел головой и прошёлся по холлу, как спортсмен перед стартом. Он рассматривал её фигуру. Дело решили полные крутые бёдра, чуть расплющенные сиденьем кресла.

Он встал ближе, но девушка сразу спросила:

— Спичек не найдётся?

Курикин элегантно щёлкнул зажигалкой. Они перебросились словами, стёртыми до бессмысленности. Потом он бросил ей пару слов уже со смыслом. Она откинула с лица метлу каштановых волос и посмотрела на него проникновенно, проникающе. Курикин на этот счёт не беспокоился: он знал, что его крупные черты лица женщинам нравятся.

— Как сказать, — задумчиво ответила девушка.

— Такие мужчины на улице не валяются, — заявил Курикин, имея в виду себя.

— Почему ж, — усмехнулась она. — Я у ларьков видела.

— Вы меня оскорбили до глубины мозга костей, — шутливо надулся он, и она даже засмеялась: смешно, когда по-детски надувается человек, у которого могучие челюсти.

— Чем могу искупить вину? — поинтересовалась она.

— Выпить со мной рюмочку коньяка.

— Только одну, — предупредила девушка, рассматривая его томно отрешённым взглядом. — И лучше водки, терпеть не могу коньяк.

— С вами готов хоть рыбий жир, — подхватил её под руку Курикин и подумал, что с женой так складно не говорилось.

Они вошли в зал. Перед ними тут же вырос, как джинн из дыма, корректный метрдотель в очках, с белой пенистой бородкой.

— Прошу вот сюда, прекрасное место, — повлёк их метр к столику на четверых.

— Лучше туда, — не согласилась она и показала в углу столик на троих.

Метр пожал плечами, удивлённый, что пренебрегли его советом.

Они сели. Их стол оказался на отшибе. Третий стул Курикин потихоньку задвинул в угол. Пожилой официант сменил скатерть и начал ставить приборы. Курикин ждал молча. Но тут официант как-то перекинул неудачно руку и трехпредметный прибор с солью, перцем и горчицей, словно его долбанули снизу, подскочил и грохнулся на стол, обдав Курикина лёгкой тёмно-вишнёвой пыльцой. Курикин три раза оглушительно чихнул, опять взбив воздухом облако перца. Он чуть было не чихнул и в четвёртый, но утерпел, вытер слезу и сказал официанту:

— Это хамство, а не обслуживание!

Метрдотель с бородкой уже стоял рядом:

— Ради бога, извините его. Сейчас всё будет сделано.

Он повернулся к официанту и отчеканил:

— Немедленно уйдите из зала, я вас отстраняю от работы.

— Но у меня ещё столики, — виновато возразил официант.

— Закончите их обслуживать и уходите. Новых заказов не брать.

Метр помахал рукой. Откуда-то из двери выскочил молодой рыжий официант, гибкий и энергичный, как гончая.

— Саша, обслужи этот столик.

Пожилой официант ушёл к другим столикам. Метр тоже уплыл в зал, зорко поглядывая по сторонам. Рыжий парень сгрёб скатерть, быстро всё убрал, поставил новые приборы. Потом выдернул из кармана книжечку и склонился, как трактирный половой.

Курикин сделал небольшой заказ, глянул на девушку и добавил, чтобы не посчитала скупым:

— Пока. Для разгона.

Она сидела молча, но когда рыжий парень хотел уходить, подняла руку.

— Слушаю, — сказал он с придыханием на манер «слушаю-с!»

— А ведь ты не официант, — вдруг сказала она.

— Почему… не официант? — взвился рыжий, уставившись на неё нахальными жёлтыми глазами.

— Скатерть не так постелил… Прибор не туда поставил… Пишут заказ не так… Да и манеры не те, киношные.

— Извините, — смутился парень, — ученик я, на практике.

— Учись-учись, только не обсчитывай, — засмеялся Курикин.

Девушка тоже улыбнулась, кивнула головой, как бы разрешая официанту выполнять заказ. Парень сорвался с места и ринулся между столами — только рыжие длинные волосы заструились.

Курикин шевельнул телом, ощутил боком мебельную пятисотрублёвую пачку денег, лежавшую в таком кармане, каких ни у кого не было, и спросил:

— Ну, как тебя зовут?


Рябинин считал, что у следователя в производстве должно быть одно уголовное дело; мысль с волей должны сфокусироваться в одном преступлении.

Во всём остальном он любил многоделие, чтобы его ждали разные начатые работы, как голодные дети по углам. Ему нравилось что-нибудь поделать и перейти к другой работе и в другое место. Он и книг читал сразу несколько.

В восемь часов Рябинин пришёл домой. Лиды не было — уехала в командировку. Наскоро выпив чаю и минут десять попыхтев с гантелями, он сел за письменный стол. По просьбе журнала «Следственная практика» Рябинин третий день писал статью о своём старом деле: расследование убийства при отсутствии трупа. Интересно устроена память следователя. У него она была в общем-то плохая: забывал адреса, фамилии людей, мог заблудиться где-нибудь в микрорайоне… Но когда он вёл следствие — месяц, полгода ли, — то абсолютно всё держал в голове; помнил всех свидетелей, будь их хоть сотня; все показания, даже путаные, каждую деталь — пятно крови на асфальте или слезу на допросе; и уж никогда не забывал места происшествий. Вот и сейчас писал статью по памяти, даже не заглядывая в старые записи.

Зазвонил телефон. Рябинин сегодня не дежурил, да мало ли кто мог позвонить вечером?

— Начинаем, — услышал он глуховато севший голос Петельникова. — Она здесь и взяла клиента.

— Точно она? Не ошибся?

— Теперь её лицо до смерти буду помнить, — усмехнулся в трубку инспектор.

— Осторожно, Вадим. Смотри, не покажись ей.

— Всё идёт в норме. Я буду позванивать.

— Обязательно. Задержание с понятыми проведу сам как и договорились. Может, мне уже выехать?

— Я тогда позвоню.

Петельников положил трубку. Наверное, звонил из кабинета директора ресторана.

Рябинин отодвинул статью. Он не волновался, но пропало то спокойствие, которое необходимо для творчества. Сразу по-другому обернулся тихий домашний вечер — пропала уютность, иначе засветила большая бронзовая лампа, иначе затускнели книжные корешки на стенах и совсем лишним глянулся мягко-расслабленный диван. Мир изменился в секунду. Даже по Лиде заскучал меньше — обычно без неё места не находил. Рябинин посмотрел на свои вкрадчивые тапочки и понял, что он уже на дежурстве.

Время сразу пошло медленнее. Есть у него такое качество, у времени: тягуче плестись, цепляясь стрелкой за стрелку, когда человек ждёт не дождётся… Вообще останавливаться, когда у человека горе… И нестись, как кванты света, когда выпало человеку счастье.

Рябинин решил заняться другой работой. Он собирал всё, что попадалось ему по психологии, — уже полка книг стояла. На журнальные статьи писались карточки. Ещё завёл картотеку на ту психологическую литературу, которой у него не было, но она существовала в других местах. Рябинин вытащил пачку журналов «Наука и жизнь» за прошлый год, при чтении которых выделил статьи и теперь размечал их по карточкам. Работа была кропотливая, но интересная тем, что копила мысли и духовный труд людей. Психология для следователя всегда будет…

Звонок телефона оборвал его мысль резко, будто ток разомкнул. Рябинин снял трубку и посмотрел на часы — уже десять…

— Они уходят, — тихо сообщил Петельников.

— Прекрасно, сейчас я…

— Они договорились к ней домой, — перебил инспектор — Он только пьян…

— Кто-то её спугнул, — решил Рябинин.

— Некому. Только вот официант…

— Кто он?

— Инспектор Леденцов. Что будем делать? Они берут такси…

— Следите и узнайте адрес. Ещё и лучше.

Рябинин хотел добавить, но трубка уже пищала.

Что-то Ире-Клаве-Вере показалось там подозрительным, но не настолько, чтобы всё бросить и уйти. Осторожничала снотворница. И всё-таки при всей её хитрости она действовала рискованно — ходила в один и тот же ресторан, да так часто. Он знал, что это сработал могучий стереотип, всесильный консерватизм: получилось раз-два — и она теперь будет промышлять в «Молодёжном», пока не увидит серьёзную опасность.

Рябинин опять сел за карточки, чтобы вывести чётким красивым почерком имя автора, название статьи, номер журнала и год издания. Особенно ему нравилось находить статьи для шифра «СП», что означило «Судебная психология».

Теперь телефон зазвонил через полчаса.

— Да? — почему-то тихо спросил Рябинин, хотя он мог кричать на всю квартиру.

— Всё, — сдерживая радость, хрипло сказал Петельников, — птичка в гнёздышке.

— Ну-у!

— Вошли в квартиру. Теперь никуда не денется.

— Вадим, надо не только поймать, но и доказать.

— Так что? Будем задерживать?

— Ни в коем случае! Войдёшь ты в квартиру, они сидят, выпивают — и что? Здравствуйте, я насчёт обмена?

— Ну, а как?

— Подождите, пока он выйдет. Тут же его опросить, прямо на улице. Теоретически он должен войти с деньгами, а выйти без них. Вот тогда сразу обыск.

— Он может выйти под утро.

— Скорее всего, так. А что делать?..

— Ну ладно, Сергей Георгиевич, спать не будешь?

— Какой уж тут сон.

А спать следовало бы: тот гражданин и верно мог выйти только под утро. С задержанием преступницы Петельников справился бы и без него, но Рябинин думал о доказательствах, которые можно получить сразу в квартире. Оба они делали одно дело, но делали его по-разному. Их работа была похожа на две прямые которые то идут параллельно, то пересекаются. Обычно, люди не отличали работника уголовного розыска от следователя — всех называли следователями. Даже в книгах и телевизионных передачах инспекторов уголовного розыска называли следователями. Все удивлялись, когда узнавали, что инспектор уголовного розыска не имеет права допрашивать — лишь опрашивает. Когда интересовались, чем же отличается инспектор от следователя, Рябинин объяснял на примере: вот человек выхватил у кассира деньги и побежал. За ним бросился инспектор уголовного розыска, задача которого поймать. Догнал, схватил, задержал, но преступник вдруг заявляет — а это не я украл. Вот тут и появляется следователь, который должен разобраться.

Теперь, кажется, не прошло и получаса. Рябинин схватил трубку:

— Сергей Георгиевич, полный ажур!

У Петельникова даже голос изменился, работал на каких-то более высоких частотах.

— Ну, давай-давай, не тяни.

— Он моментально выкатился…

— Это странно, — буркнул Рябинин.

— Мы тут же с ним поговорили, — инспектор от радости не обратил внимания на слова Рябинина. — На пятьсот рублей наколола. Этот парень прямо при нас карман и вывернул…

— Вадим! Постановление моё у тебя есть. Бери понятых и начинай обыск. А я выезжаю.


Петельников позвонил коротко: пусть думает, что вернулся Курикин. Отстранив Леденцова, совсем молодого рыжего оперативника, который рвался вперёд, надавил кнопку ещё. За дверью зашаркали ленивые шаги. Петельников приготовил ответ, но ничего не спросили — звякнула цепочка и дверь распахнулась широко и свободно.

В прихожей стояла невысокая девушка, миловидная, в цветастом зеленовато-белом халатике, с короткой светлой чёлкой — стояла, как берёзка на обочине. Петельникову в какой-то миг даже показалось, что он попал совсем не туда и надо немедленно извиниться. Но тут же задумчиво-волоокий взгляд не от мира сего упёрся ему в глаза. Взгляд был спокоен, будто ничего не случилось и никогда ничего не случится. Она узнала его сразу; он видел, что узнала, хотя у неё и волосинка не дрогнула.

— Вам кого? — вежливо спросила она.

— Тебя, милая, — ответил Петельников и шагнул в квартиру. За ним гуськом потянулись понятые, участковый инспектор и Леденцов. Все сбились в передней, кроме Петельникова, который для начала быстро обежал квартиру — нет ли кого ещё.

— Хам, — пожала она плечами.

— Так, — сказал Петельников, вернувшись в переднюю. — Товарищи понятые, садитесь и смотрите, что мы будем делать. А вы, гражданка, предъявите свои документы.

— Дайте переодеться, — попросила она и шевельнула телом.

Сразу все увидели, что халатик на ней детский не детский, но почти все ноги открыты.

Петельников взял со стула юбку с кофтой, глянул, нет ли карманов, и протянул ей. Она лениво приняла одежду и пошла на кухню, словно угадав мысль инспектора, который не хотел, чтобы она закрывалась в ванной. На кухне было спокойнее: квартира на пятом этаже, в окно не выскочит и будет на глазах. Инспектор побрёл за ней, как верный пёс.

В кухне она усмехнулась:

— Может, отвернёшься?

Петельников отступил в коридорчик, повернулся к ней спиной и начал рассматривать комнату, кусок которой был ему виден.

Квартира удивила инспектора. Он думал, что попадёт в проспиртованный притон, но оказался в чистенькой, уютной квартирке в старом доме с четырёхметровыми потолками и лепными карнизами. Красивые, со вкусом подобранные обои… Книжные полки, подсвечники… На стене висит «Даная» Рембрандта… На столике пишущая машинка и журналы… И какой-то особенный уют, который бывает только в девичьих комнатах, куда не ступает нога мужчины.

Петельников слышал, как она одевается: щёлкает резинками, натягивает чулки и вжикает молниями. Он смотрел на букет цветов, который стоял на стеллаже и казалось, был подобран по всем правилам японской икебаны. В такой квартире читать стихи при свечках, а не обыск делать.

Она ещё пошуршала за спиной и затихла.

— Всё? — спросил Петельников.

Она молчала. Её можно было оставить на кухне под присмотром Леденцова, но обыск рекомендовалось делать в присутствии подозреваемого.

— Ну всё? — ещё раз спросил инспектор и шелохнулся, показывая что сейчас войдёт.

Она молчала. Петельников резко обернулся и шагнул в кухню — там никого не было. Он бросился к окну и рванул раму, но та оказалась запертой на шпингалеты — значит, не открывалась. Петельников заглянул в ванную и туалет, хотя знал, что она могла туда пройти только мимо него. Инспектор опять уже вместе с Леденцовым влетел в кухню, непроизвольно дотронулся рукой до пистолета.

Её не было, словно она растворилась в воздухе вместе со своими оригинальными духами, которыми ещё пахло. А может, пахнул халатик, брошенный на стул.


На второй день Рябинин сидел у себя в кабинете и смотрел в тусклое мутное небо — кусок неба, потому что в городе небо только кусками. Дождя не было, но облака набухли и ползли упорно, набухая всё больше.

Инспектор ёрзал на стуле, хотел сесть поудобнее, и всё никак не получалось. Бывают в жизни такие неудобные стулья, на которых ушлые люди долго не сидят. Работники приходили в уголовный розыск и уходили, ошарашенные темпом, стилем и спецификой; уходили, ничего не увидев, кроме мотания по городу и бессонных ночей; уходили в отделы сбыта и кадров, переучивались, устраивались — уходили, как туристы из музея. Оставались прирождённые сыщики. И сидели на этих жёстких неудобных стульях, которые они, и сами не зная почему, не променяли ни на какие бы кресла. Но сидеть было неудобно. Стул скрипел, скользил по полу, будто хотел вырваться из-под инспектора.

— Да не ломай ты мебель, — ворчливо бросил Рябинин.

— Сергей Георгиевич, ну чего ты на меня взъелся!? Отвыкли мы от старых домов и от чёрных лестниц! Не могу же я всё предвидеть…

Рябинин словно ждал этих слов — молчавшего ругать труднее. Он вскочил и пробежался по своему трёхметровому кабинету.

— С вытрезвителем, Вадим, я тебе ни слова не сказал. Там ошибиться мог каждый. Но тут! Уже знал, с кем имеешь дело! Чёрт с ней, с чёрной лестницей… Почему оставил одну переодеваться?!

— Женщина ведь.

— Понятую бы посадил в кухне, дворничиху. А деньги? Мы их не нашли. Значит, взяла с собой.

— Кофту и юбку я проверил.

— А лифчик ты проверил? А кухню ты проверил, прежде чем пускать её? Интересно, что тебе сказал начальник уголовного розыска?

— Неприличное слово, Сергей Георгиевич, — вздохнул Петельников.

Инспектор сидел розовый и чем-то непохожий на себя. Следователь замолчал, пытаясь понять, чего же не хватает Петельникову… Самоуверенности. Он потерял самоуверенность, которую обычно носил на себе, как значок. И она шла к нему — вот что странно.

Рябинин кашлянул, чтобы перейти на другой тон, и сказал уже спокойно:

— Чего я злюсь, Вадим… Такой случай больше не представится. Как её теперь ловить? Жди, когда и где она всплывёт…

— Теперь мы знаем её фамилию. Карпинская Любовь Семёновна, двадцать восемь лет…

— А что толку? Прописываться она же не будет.

Петельников медленно и невкусно закурил. Рябинин ощутил его горечь на своих губах, но всё-таки не удержался:

— Глаз-то должен быть у тебя зоркий… На кухонной стене висит ковёр… Но кто вешает на кухне ковры?

— Мало ли… Безвкусица, — вяло возразил Петельников.

— Хотя бы вспомнил «Золотой ключик», картину у папы Карло, под которой была дверь. Впрочем, чего я ворчу — у тебя начальник есть. А мне вынь её да положь.

Петельников сунул руку в широкий карман плаща и действительно вынул и положил катушку с магнитофонной плёнкой.

— Вот, в порядке компенсации.

— Где записали?

— В такси.

Рябинин открыл нижнее отделение сейфа и достал портативный магнитофон. По обыкновению, тот ему не давался, как и всякая техника вообще. Он крутил, щёлкал кнопками, чертыхался и делал вид, что тот неисправен. Петельников встал, лениво протянул длинные руки, незримо отстранив следователя. Магнитофон сразу гуднул и дёрнулся катушками. Сквозь скрип и шум, как из космоса, послышались голоса:

«— Понимаешь… Ты мне с первого взгляда пришлась… Один к одному…

— Как это: один к одному?

— Ну, в смысле, раз на раз не приходится.

— Вот теперь понятно. Ты только сиди прямо.

— Курикин сидит, стоит, ходит… живёт… прямо. У тебя хата приличная?

— Для тебя сойдёт.

— А выпить найдётся?

— Ты же в ресторане взял.

— Ты мне сразу… один к одному…

— Понятно: раз на раз. Только не хватай в общественном месте.

— Ты Курикина пойми… У меня жена номер четыре…

— Ясно. А ты, как в ботинках, гони до сорок третьего номера.

— …Оказалась хуже трёх, вместе взятых.

— Чего ж так?

— На почве семейной неурядицы. Смазливая, но тупая. Живу с ней и чувствую — обрастаю собачьей шерстью.

— Дети-то у вас есть?

— Двое. Но я с ней ничего общего не имел.

— Все вы не имели.

— Скажи, ты меня в данный момент уважаешь?

— Вылезай, философ…»

Что-то заскрежетало, звякнуло, и пошёл ровный бессловесный шумок.

— Да, маловато, — сказал Рябинин.

— Всё-таки, — пытался хоть в этом сохранить позиции Петельников.

— Это не доказательство. Ты же знаешь, что идентифицировать голоса трудно. Она скажет, что не её голос — и всё. А текст в себе ничего не несёт. Кроме одного он пьяный, а она трезвая.

— Думаешь, она домой не вернётся?

— Не считай её дурнее нас.

— Что же придумать?..

Рябинин не знал, что придумать. Он опять повернулся к облакам, которые так и не разразились дождём. А какое было утро — цветное. Высоченное небо, напитанное бездонной синью; густые, непролазно зелёные ветки лип с щемящим запахом; белые и светлые дома с чёткими гранями, с прохладными углами в утреннем ненагретом воздухе… Но теперь ничего не было — ни погоды, ни настроения.

Рябинин вспомнил последний семинар по криминалистической технике. Прокурор-криминалист, один из тех людей, для которых всё новое является откровением, потому что они плохо знают старое, сделал часовой доклад о достижениях современной криминалистики. Эффект был отличный. И всё модно: и видеомагнитофоны, и диктофоны, и киносъёмка, и силиконовые пасты, и десяток тончайших экспертиз… Но как могла сейчас вся эта кримтехника помочь им найти преступницу?

И Рябинин додумал ту мысль, которую вчера дома оборвал телефонный звонок Петельникова…

Если обвиняемый не признаётся, хоть вставай перед ним на колени, как поможет видеомагнитофон? В душу его заглянуть — какая нужна экспертиза?.. В жизни человеческой разобраться — какие отпечатки снимать?.. Причину преступления найти — какую лупу вытащить из портфеля?.. Вот Рябинину нужно хоть на минуту перевоплотиться в преступницу и решить, что же она будет делать дальше, сбежав из дому. А он не мог — не знал её, даже ни разу не видел, хотя в квартире они сняли, видимо, отпечатки её пальцев.

Главное оружие следователя, которое всегда будет главным, пока существуют преступления, — это психология. Нет психологии — нет следствия. И никакая криминалистическая техника тут не поможет.

Но сейчас не помогала и психология.

Рябинин полистал протокол допроса Курикина, с которым он говорил в жилконторе сразу после обыска.

— Уже немало. Первое: в ресторанах Карпинская больше орудовать не будет. Второе: она обязательно проявит свои криминальные способности в другом месте. Это не та натура, чтобы сидеть в тени.

— Да, эта не засидится, — согласился инспектор, — А вот чем бы сейчас заняться срочным…

— Ждать. Попробуй посмотри связи по месту жительства. Но это ничего не даст, не такой она человек: чтобы наследить. А я пока дело приостановлю.

Петельников ждать не любил — он мог только выжидать. А теперь, когда второй раз упустил эту Карпинскую, ждать не хватало сил.

— Я буду искать. Должны быть родственники, приятели, прежняя работа… Имя-то её известно.

— Ищи, на то ты и сыщик, — вяло улыбнулся Рябинин и предложил: — А поехали-ка со мной на её квартиру…


Рябинин решил провести повторный обыск, хотя деньги она наверняка вынесла. Прошлой ночью, расстроенные, они в квартире покопались кое-как. И теперь он хотел осмотреть внимательно и спокойно, надеясь на какую-нибудь улику.

Лицо, одежда, манеры говорили о человеке много, но квартира рассказывала всё. Она не могла утаивать, потому что была многолика. Квартира сообщала о характере, вкусе, привычках, здоровье и, самое главное, о стиле. О работе квартира иногда рассказывала больше, чем рабочее место.

Рябинин стоял посреди комнаты, медленно обводя взглядом стены и не зная, с чего начать. Начал с книг.

Три полки, сделаны хорошо и со вкусом, но художественных книг мало и собраны случайно, наспех. Паустовский стоит новенький, зато Конан-Дойль заметно потрёпан. Некоторые книги томятся в жёлтых картонках, чего он терпеть не мог. Рябинин взял толстый коричневый том — «Кристаллография». Рядом оказалось «Геологическое картирование».

Он перешёл к столу с пишущей машинкой. «Геохимия»… Большой кристалл флюорита — дымчато-лилового, как сирень во льду. Иероглифические студенческие конспекты… Пачка чистой бумаги… Выходило, что за этим столом работали.

На другом столике, маленьком и круглом, как поднос, стояли цветы. Он скользнул взглядом по вазе между прочим, но что-то заставило на ней задержаться. Это «что-то» Рябинин понял не сразу — красивый букет был собран из самых простых полевых цветов: даже лютики желтели, даже был какой-то красный колючий цветок, который вроде бы назывался чертополохом… По краям ваза зеленела листьями мать-и-мачехи. Видеть вещи, квартиру без хозяина всегда грустно — даже при обыске.

Рябинин поднял голову от букета — на стене, над цветами, висела миниатюрная полочка с несколькими томиками стихов. Между книгами, в узких проёмах, как на витрине сувенирного магазина, кучками сбились разные жирафы, мартышки, негритята… И дань моде — свеженькая икона, весёлая, как натюрморт.

Он опять направился к столу, выдвинул нижний ящик и начал разбирать кипу бумаг. Петельников их ночью перелопатил, искал деньги, но Рябинин искал сведения о личности. Он разглаживал справки, разворачивал листки, раскатывал рулоны и разлеплял конверты. Сомнений быть не могло — она работала или работает в Геологическом тресте, который он хорошо знал.

Шумно вернулся из жилконторы Петельников и подсел к ящику.

— Вадим, вполне очевидно, где она работает.

— Я тоже установил: ездит в экспедицию.

С самого низа ящика инспектор вытянул громадный альбом и несколько пакетов с фотографиями. Теперь он рассматривал каждую карточку — искал знакомое лицо.

Следователь пошёл на кухню, кивнул понятым, которые направились вслед. Халат Карпинской по-прежнему лежал на стуле. Видимо, у Рябинина сработала ассоциация: дома, когда тоска без жены доходила до предела, он шёл в ванную и нюхал Лидин халат, словно утыкался в её грудь. И теперь у него сразу мелькнула мысль об одорологии — хоть здесь обратиться к криминалистике.

Рябинин шагнул и понюхал халат.

— Странные духи, — буркнул он и достал из портфеля полиэтиленовый мешок.

В нормальных температурных условиях запах держался часов двадцать. Халат, который одевался почти на голое тело, держал запах дольше. Рябинин достал из портфеля большой пинцет и на глазах удивлённых понятых затолкнул халат в мешок, как пойманную кобру, — руками его трогать не рекомендовалось, чтобы не привнести свой запах.

Упаковав халат, он вернулся в комнату. Петельников досматривал фотографии. Кроме недоумения на лице инспектора ничего не было. Рябинин его сразу понял.

— Не нашёл?

— Не нашёл, — ответил он и швырнул в стол последний пакет.

— Может, не узнал? Фотография ведь…

— Ничего похожего! Лиц много, а её нет. Выходит спрятала она фотографии?

— Чего ж ты удивляешься, — спокойно сказал Рябинин. — Меня другое удивляет. Человек с высшим образованием, геолог, а по совместительству воровка и мошенница. Как это понять? У тебя такие преступники были?

Петельников отрицательно качнул головой.

— Вот и у меня не было, — вздохнул Рябинин и сел писать протокол.

Изымал он только один халат. Парики, бутылка коньяка и отпечатки пальцев были изъяты ночью.

— Может быть, Сергей Георгиевич, она преступница века? — мрачно предположил инспектор.

Неужели она, преступница века, образованный человек, не понимала, что ей некуда деваться? Квартиры не было, работы не было, под своей фамилией жить нельзя — только временное существование под фальшивым именем.

— Вадим, — сказал Рябинин, защёлкивая портфель, — пожалуй, её квартира больше вопросов поставила, чем разрешила.

— Странная девка, — согласился Петельников. — Сейчас поеду в трест.

Рябинин подошёл к шкафу, открыл его, начал рассматривать платья, кофты, пальто… И вдруг невероятное подозрение шевельнулось в нём, как зверь в норе. Рябинин усмехнулся, но у подозрения есть свойство засесть в голове намертво и его оттуда уже ничем не вышибешь — только доказательствами. Петельникову он решил пока не говорить.

Инспектор склонился к нему и полушёпотом, словно обнаружил Карпинскую под кроватью, сказал:

— Пойдём выпьем по бутылочке пивка.

— Пойдём, — вздохнул Рябинин.

Он не сказал ему о том, что увидел в шкафу.

Часть вторая

На другой день Рябинин загорелся надеждой от простой мысли: если её ухажёры теряли сознание, то кто же платил? Видимо, она. Но тогда её должны запомнить официанты. И вот сейчас он кончил допрос трёх работников ресторана, которых ему мгновенно доставил Петельников. Один официант помнил, как расплачивалась девушка, но внешность её забыл. Второй рассказал, что она повела пьяного парня и вообще не уплатила. А третий ничего не помнил — частенько девушки выводили подвыпивших ребят…

От надежды ничего не осталось.

Выговор Рябинину за эксгумацию объявили. В приказе говорилось: «… за халатность, допущенную при захоронении». О гробе не упоминалось, поэтому весь день ему звонили из других районных прокуратур и спрашивали — куда он дел покойничка.

Рябинин удивился самому себе: он не очень расстроился, будто и не ему взыскание. Подумав, понял, почему — наказан не за плохое следствие, а за случай. Он перебрал в памяти все свои взыскания и благодарности и высчитал, что взысканий было побольше. И все за случаи. Поэтому Рябинин не боялся закономерностей — их можно предусмотреть. Но в работе следователя случаев немало, как и в жизни. Мысль Рябинина уже перескочила с выговора на другое — побежала по свободному руслу…

Казалось бы, общие законы, впитавшие мудрость жизни, можно применять безбоязненно. Законов было много: криминалистика, уголовное право и уголовный процесс, кодексы, инструкции, приказы, где деятельность следователя расписана, как движение поездов. Были люди, которые основательно усваивали их и применяли универсально; применяли легко, часто и бездумно, словно бросали в автомат двухкопеечные монеты. Этих людей опасно было учить законам, как опасно давать ребёнку заряженное ружьё. На простой исполнительской работе они были на месте. Но, получив дипломы, эти люди допускались к творческой деятельности. И творили, не понимая, что в общественной жизни нет общих решений, а есть только конкретные. Следователь чаще других оказывается в ситуациях, на которые нет ответов. Уголовное дело — это всегда частный случай.

— Привет наказанным, — сказал Юрков, входя в кабинет. — Как, переживаем?

— Да, пожалуй, не очень, — ответил он и вдруг понял, что всё-таки переживает.

— Ничего, переживёшь, ты ещё молодой, — успокоил Юрков и ушёл: проведал.

Юрков часто говорил, что Рябинин молод, хотя разница у них была всего лет в шесть. Или хотел подчеркнуть свой опыт, или шаблонно упрекал в молодости как в мелком грешке. Рябинин действительно выглядел моложе своих лет. Из «молодого человека» он не выходил. И вообще — у него не было той формы, которая заставляет людей почтительно сторониться или хотя бы взглянуть с интересом. Ни габаритов, ни яркой внешности, ни бородки. Ему даже казалось, что вызванный человек отвечает, говорит и доказывает ему, только как следователю. А работай он, Рябинин, на производстве — повернулся бы этот человек и ушёл.

Дверь кабинета открылась — к нему сегодня ходили, как к больному. Пришла помощник прокурора по общему надзору Базалова.

— Ну что, гробокопатель, переживаешь?

— Есть чуть-чуть.

— Береги лучше нервы. Обидно, конечно, за пустяк иметь выговорешник. Господи, как хорошо, что я ушла со следствия!

Лет пять назад Базалова перевелась на общий надзор и до сих пор не могла нарадоваться. Они были одногодки, но у неё, как она говорила, семеро по лавкам — трое детей. Базалова всегда куда-то спешила, и уже никто не мог понять, бежит ли она на предприятие проверять законность или в магазин за кефиром.

— Как детишки? — спросил Рябинин.

— Едят много, — сообщила она и тут же встала. — Ну, понеслась, у меня три жалобы не рассмотрены. А ты не переживай, перемелется.

Она стремительно ушла. Рябинин подумал, что следователю иметь троих детей нельзя — и детей не воспитаешь, и работу завалишь. Следователь Демидова.

Следователь Демидова вошла в кабинет, будто подслушала его мысль за дверью. Небольшая, коренастая, грубоватое крупное лицо, короткие седые волосы подстрижены просто, как отхвачены серпом; в мундире со звездой младшего советника юстиции.

— Мария Фёдоровна, ты тоже с соболезнованиями насчёт гроба? — спросил Рябинин.

— Видала я твой гроб в гробу, — ответила Демидова и села на стул, закурив сигарету. — Чего тебе соболезновать? Следователь на это должен чихать. Вот у тебя, говорят, преступница смылась?

— Смылась.

— Похуже гроба, кто понимает.

— Это для следующего взыскания.

Если бы его попросили назвать самого цельного человека, он, не задумываясь, указал бы на Демидову. Или описать чью-либо жизнь — интересней он не знал.

— Установочные данные есть?

— Полностью, даже квартиру стережём.

— Тогда поймаете.

— Боюсь, что уедет из города. Придётся объявлять всесоюзный розыск.

— Петельников поймает, он парень дошлый. А вот у меня был случай…

Она любила рассказывать истории из своей практики, которыми была прямо нафарширована. Ей исполнилось уже пятьдесят семь, но на пенсию не хотела и была энергичнее практикантов. Биография Демидовой распадалась на две неравные половины: детство до восемнадцати лет, а с восемнадцати — органы прокуратуры. И не было у неё иной жизни, кроме следственной. Её отношение к работе отличалось, скажем, от юрковского. Тот заканчивал уголовные дела — Демидова боролась с преступностью.

— Или вот ещё был случай… Убёг от меня парнишка, почуял, что хочу арестовать. Ну, объявила я розыск, жду. Вдруг приходит через месяц, обросший, с рюкзаком, голодный… Не могу, говорит, больше: в подвале, в бочках живу, как Диоген…

Демидова тоже жила одна, как Диоген. Выходила в молодости замуж, посидел муж дома месяца три: жена то дежурит, то допрашивает, то в тюрьме… Посидел-посидел и ушёл. Так и жила много лет без личной жизни, без имущества, без иных интересов. Научилась курить, играть на гитаре и петь жалостливые песни из блатной судьбы, да при случае могла разделить мужскую компанию и выпить кружечку пивка. А потом взяла и усыновила чужих детей. Начальство её недолюбливало «за громкий голос», — смеялась она. Но все знали, что за другое качество, которое прокурор района Гаранин деликатно называл «несдержанностью».

— Нет, Мария Фёдоровна, моя с рюкзаком не придёт. Уже прокурор вызывал…

— Э-э-э, прокурор. Знаешь, Серёжа, что такое прокурор? Это неудавшийся следователь.

Она презирала всякую иную профессию.

— Посуди сам, — кипятилась Демидова, — ведь разные у них работы, у прокурора и следователя. И общего-то мало. Согласен? И вдруг этот самый прокурор, который сбежал со следствия или никогда его не нюхал, начинает мне давать указания, как допрашивать или делать обыск… Я таких прокуроров — знаешь?! Представь, в больнице врач, терапевт, не справился. Его раз — и переводят на хирургию, может, там справится…

Он смотрел на бушевавшую Демидову и думал, что она, пожалуй, энергичнее его, молодого тридцатичетырехлетнего парня, у которого за сейфом стоит двухпудовая гиря.

Мария Фёдоровна со злостью придавила в пепельнице сигарету, крутанув её пальцем.

— Пойду на завод лекцию читать.

Она ушла, но тут же лёгкой иноходью вбежала Маша Гвоздикина, играя глазами туда-сюда. Были на старых часах такие кошки с бегающими глазами в прорезях над циферблатом.

— Вам прокурор дельце прислал. Распишитесь.

— Чего-то очень тощее, — удивился Рябинин.

— Зато непонятное, — сообщила она, засеменив к двери.

В папке было три бумаги: постановление о возбуждении уголовного дела, заявление гражданки Кузнецовой и её же объяснение.

«Пять дней назад я, Кузнецова В. И., прилетела в командировку в ваш город из Еревана. Вчера родители позвонили из Еревана и сообщили, что в моё отсутствие они получили телеграмму следующего содержания (привожу дословно): „Потеряла паспорт документы деньги вышлите сто рублей имя Васиной Марии Владимировны Пушкинская 48 квартира 7 Валя“. Родители деньги по данному адресу выслали. Заявляю, что документы я не теряла, телеграммы не посылала и сто рублей не просила и не получила. Прошу разобраться и наказать жуликов».

Рябинину сделалось скучно. Даже в разных уголовных делах бывает однообразие — есть же похожие лица, двойники и близнецы. Наверняка эта Кузнецова сказала кому-то в самолёте свой ереванский адрес, может быть самой Васиной или её знакомой, а скорее всего, знакомому. Рябинин отложил тощее дело — там пока и дела-то не было…

Получил он сегодня выговор, сидел, удручённый и обиженный, с мыслями, которые разбегались в разные стороны. Но зашёл неприятный ему Юрков… Забежала домовитая Базалова… Посидела сердитая Демидова… И кажется теперь, что выговор есть, но получен давным-давно, и его уже стоит забыть.

Рябинин опять пододвинул трёхлистное дело и подумал, что Петельников ему раскрыл бы эту загадку в один день — только успевай допрашивать. И тут же зазвонил телефон. Рябинин знал, что это Петельников: так уже бывало не раз — он подумает об инспекторе, а тот сразу же звонит.

— Сергей Георгиевич, — голос инспектора прерывался, будто тот говорил слова порциями.

— Да отдышись ты, — перебил Рябинин. — Наверное, только вбежал?

— Никуда я не вбегал, — быстро сглотнул Петельников. — Любовь Семёновна Карпинская в Якутске.

— Как узнал?

— В Геологическом тресте. Я связался по ВЧ с Якутским сыском, Карпинская сейчас там.

— Что ж она, сюда наездами?

— Гастролёрша, самое удобное. Наверное, ещё и алиби предъявит.

— Летишь?

— Да, в шестнадцать ноль-ноль.

— Желаю успеха, — вздохнул Рябинин и вяло добавил: — Не упусти.

Петельников, видимо, хотел его в чём-то заверить, но промолчал, вспомнив всю историю, — с этой Карпинской зарекаться не приходилось.

— Всего хорошего, Сергей Георгиевич. Завтра позвоню из Якутска.

Рябинин хорошо сделал, что ничего не сказал инспектору и отринул все сомнения.

Но завтра он не позвонил. Не позвонил и через день. Рябинин поймал себя на том, что думает не о предстоящем допросе Кузнецовой, о чём положено сейчас думать, а о Якутске, Петельникове и ещё о чём-то неопределённом, тревожном, неприятном. Но вот-вот должна прийти Кузнецова.

У следователей стало модой ругать свою работу. Рябинин и сам её поругивал, называя спрутом, сосущим нервную систему. Но он морщился, когда следователи не чувствовали в ней той прелести, из-за которой все они добровольно отдавали этому спруту своё тело и душу на растерзание. Одним из таких чудесных моментов Рябинин считал допрос человека. Энтомолог поймает неизвестную бабочку — и это событие. Следователь же на каждом допросе открывает для себя нового человека, а каждый человек — это новый мир.

Кузнецова оказалась юной элегантной инженершей, только что кончившей институт. Её на месяц послали в командировку — первая командировка в жизни. Плечи хрупкие; тонкие кисти рук, которые, не будь опалёнными ереванским солнцем, казались бы прозрачными; глаза не робкие, но ещё студенческие, познающие. В представлении Рябинина, может уже слегка устаревшем, взгляд инженера должен играть разрушительством и созиданием — всё сломать и сделать заново. Да и кисти должны быть у инженера покрепче, чтобы собственными руками трогать металл.

— Ну, рассказывайте, — предложил Рябинин.

— Села я в самолёт…

— Кто-нибудь провожал? — спросил он, хотя знал, кто мог её провожать.

— Мама.

— Какой у вас багаж?

— Небольшой чемоданчик я сдала… А в руках сумочка и сетка с пирожками.

— Пирожки с чем? — почему-то спросил Рябинин.

— С мясом, с яблоками… Были с повидлом.

— А с капустой были?

— Нет, с капустой не было, — с сожалением ответила она, серьёзно полагая, что всё это имеет значение для следствия.

Он уже знал, как она училась в школе: аккуратно и серьёзно, с выражением читала стихи, плакала от полученной тройки и с седьмого класса знала, в какой пойдёт институт. Но всё это не имело отношения к допросу.

— На чемодане вашего адреса не было написано или наклеено?

— Нет.

— А в чемодане были какие-нибудь документы с вашим адресом и фамилией родителей?

— Нет, — подумала она.

— Кто сидел с вами рядом?

— Пожилой мужчина, приличный такой…

— Вы с ним познакомились, поговорили?

— Ну что вы… Он же старый.

— Да, что с ним разговаривать, — согласился Рябинин. — Может, вы с молодым перебросились словами?

— Ни с кем я не перебрасывалась. Лёту всего четыре часа.

Он знал, как она училась в институте, — не училась, а овладевала знаниями. Не пропустила ни одной лекции. Вовремя обедала. Делала удивительно чистые чертежи и носила их в тубусе. И ни разу не уступила места в трамвае женщине, не старушке, а усталой женщине с чулочной фабрики — сидела, уложив изящный тубусик на великолепных хрустящих коленках, обтянутых кремовыми чулками с той самой фабрики, на которой работала усталая женщина…

Но следствия это не касалось.

— Прилетели. Дальше что?

— Села в троллейбус и приехала к дяде.

— А кто у вас дядя?

— Оперный певец Колесов, — ответила Кузнецова, и теперь Рябинин увидел в её глазах, схваченных по краям чёрной краской, как опалубкой, искреннее любопытство, — она предвкушала эффект от этого сообщения.

— Ого! — радостно воскликнул Рябинин. — И хорошо поёт?

— У него баритон.

— Небось громко?

— Ещё бы. На весь театр.

На кой чёрт придумывают тесты! Да привели бы этих проверяемых к нему на допрос… Он уже может сообщить начальнику Кузнецовой, как она работает и что будет с ней дальше. Ничего не будет, кроме тихой карьеры. Нет, не той, из-за которой не спят по ночам, не едят по дням и целиком уходят в пламя творчества, как дрова в золу. Это будет карьера спокойная, от института до пенсии, с хлопотами о прибавке, с намёками о премии и с завистью к тем, которые горят по ночам.

Но всё это не касалось следствия.

— В троллейбусе вы тоже ни с кем не знакомились?

— Совершенно ни с кем.

— А у вас в городе знакомых нет?

— Кроме дяди, абсолютно никого.

— И вы никуда ни к кому не заходили?

— Прямо из аэропорта к дяде.

— А как узнали про телеграмму и деньги?

— Мама сначала выслала сто рублей, а потом позвонила дяде. Стала его упрекать, почему он не дал денег.

— А если бы от вашего имени попросили двести рублей? — просто так поинтересовался Рябинин.

— Конечно бы прислали… Разве дело в деньгах? — слегка брезгливо спросила Кузнецова.

— А в чём? — вздохнул он.

И вспомнил, как на первом курсе, ещё до перехода на заочное отделение, устроился на полставки истопником. Таскал до пятого этажа связки дров, огромные, как тюки с хлопком. Вспомнил, как однажды всю ночь разгружал вагоны с картошкой, носил какие-то шпалы, а потом широченные ящики и был похож на муравья, который поднимает груз больше своего собственного веса.

— Ну, а эта Васина Мария Владимировна вам знакома?

— Впервые узнала о такой из телеграммы.

— Как же так? Никто вас не знает, ни с кем вы не знакомились, адреса домашнего никому не давали… Но кто-то его здесь знает…

— Я и сама не понимаю, — сказала она и пожала плечами. — Но вы-то должны знать.

Вот оно, мелькнуло то, что Рябинин угадывал давно и всё думал, почему оно не проявляется, — барственная привычка потребителя, которому должен весь мир.

— Я-то должен. Но я не знаю.

— Как же так? — подозрительно спросила она. — У вас должны быть разные способы.

— Способы у нас разные, это верно. А вот кто украл ваши деньги, я пока не знаю. А вы всё знаете?

— У меня высшее образование, — опять пожала она плечами. — Мои знания на уровне современной науки.

— Скажите, — вдруг спросил Рябинин, — у вас было в жизни… какое-нибудь горе?

Она помолчала, вспоминая его, как будто горе надо вспоминать, а не сидит оно в памяти вечно. Кузнецова хотела ответить на этот вопрос — думала, что следователь тонко подбирается к преступнику.

— Нет, мне же всего двадцать три.

— Жаль, — сказал Рябинин.

Видимо, она не поняла: жаль, что ей двадцать три, или жаль, что не было горя. Поэтому промолчала. Нельзя, конечно, желать ребёнку трудностей, юноше — беды, а взрослому горя. Рябинин твёрдо знал, что безоблачное детство, беспечная юность и безбедная жизнь рождают облегчённых людей, будто склеенных из картона, с затвердевшими сморщенными сердцами. Но желать горя нельзя.

— Я разочаровалась в следователях, — вдруг сообщила она.

— Это почему же?

— Отсталые люди.

— Это почему ж? — ещё раз спросил Рябинин.

— Не подумайте, я не про вас.

— Да уж чего там, — буркнул он.

— На заводе, где я в командировке, читал лекцию ваш следователь. Такая седая, знаете?

— Демидова.

— Вот-вот, Демидова. Извините, старомодна, как патефон. Рассказывала случаи любви и дружбы. Как любовь спасла парня от тюрьмы. И как дружба исправила рецидивиста… Я думала, что она расскажет про детектор лжи, криминологию или применение телепатии на допросах…

— Но ведь про любовь интереснее, — осторожно возразил Рябинин.

Кузнецова фыркнула:

— Конечно, но во французском фильме или на лекции сексолога. А у неё голова трясётся.

То, что накапливалось, накопилось.

— Скажите, вы сделали на работе хоть одну гайку? — тихо спросил Рябинин.

— Мы делаем ЭВМ, — поморщилась она от такого глупейшего предположения.

— Ну так вы сделали хоть одну ЭВМ?

— Ещё не успела.

— А пирожки вы печь умеете? С мясом? — повысил он голос на этом «мясе».

— У меня мама печёт, — пожала она плечами.

— Так чего же вы… — пошёл он с нарастающей яростью. — Так чего же вы, которая ест мамины пирожки и не сделала в жизни ни одной вещи своими руками, судите о работе и жизни других?!

— Судить имеет право каждый.

— Нет, не каждый! Чтобы судить о Демидовой, надо иметь моральное право! Надо наделать ЭВМ, много ЭВМ… Да ЭВМ ваши пустяки, — Демидова людей делает из ничего, из шпаны и рецидивистов. Верно, её во французском фильме не покажешь. Верно, Софи Лорен лекцию о любви прочла бы лучше… Голова у неё трясётся знаете от чего? Ей было двадцать два года, на год младше вас. Бандит ударил её в камере на допросе заточенной ложкой в шею. Она в жизни ни разу не соврала — это знает весь город. Она в жизни видела людей больше, чем вы увидите диодов-триодов. Она… В общем, о ней имеет право судить только человек.

— А я, по-вашему, кто?

— А по-моему, вы ещё никто. Понимаете — никто. Вы двадцать три года только открывали рот. Мама совала пирожки, учителя — знания. А вы жевали. Это маловато для человека. Человеком вы ещё будете. Если только будете, потому что некоторые им так и не становятся…

— Почему вы кричите? — повысила она голос. — Не имеете права!

— Извините. Не имею. Подпишите протокол.

Кузнецова чиркнула под страницами не читая. Она сидела красная, уже не элегантная, с бегающими злыми глазами, которые стали меньше, словно брови осели. Рябинин чувствовал, что и он побурел, как борец на ковре. Сейчас, по всем правилам, она должна пойти с жалобой к прокурору — на добавку к пропавшему гробу.

— Вы свободны. Деньги мы ваши найдём. А не найдём, я свои выплачу.

Кузнецова медленно поднялась, пошарила по комнате глазами, словно боясь чего-то забыть, и пошла к двери. Но совершенно неожиданно для него обернулась и тихим убитым голоском сказала:

— Извините меня, пожалуйста.

Рябинин не уловил: поняла она или обрадовалась, что деньги выплатят. А может, не виновата эта девушка ни в чём, как ни в чём не виновата кукла. Искусственного горя человек, слава богу, ещё не придумал.

Но всё это не имело никакого отношения к допросу.

Раскрыть загадочный случай с деньгами Рябинин намеревался на допросе получательницы Васиной — там лежала отгадка.


Петельников не звонил Рябинину — нечего было сообщать. Он сутки ждал вертолёт, потому что Карпинская оказалась в поле, в тайге.

Потом он часа два смотрел вниз на землю, на какие-то проплешины, щетинистые куски тайги, мелкие домики… Далеко она забралась, хотя к стоянке партии был и другой подход, не из Якутска. Девка умная, но элементарно ошибалась. В его практике уголовники не раз бежали в отдалённые области с небольшим населением. Тут их находили легко, как одинокое дерево в степи. Но попробуй отыщи человека в миллионном городе…

Восемь палаток стояли на поляне дугой. В центре лагеря был вкопан длинный обеденный стол. Петельникова удивил окрестный лес, тайга не тайга, но лес большой, — он-то ждал сплошную тундру. К вертолёту подошли шесть бородатых людей, обросшие гривами, как львы. Между собой они почти ничем не разнились — только ростом, да трое были в очках.

— Начальник партии, — представился тот, у которого бородка струилась пожиже. — Прошу в нашу кают-компанию.

Петельников, оперативник из Якутска и лётчик прошли в самую большую палатку-шатёр. В середине простирался громадный квадратный стол, сооружённый из толстых кусков фанеры на берёзовых чурбаках. Вместо стульев были придвинуты зелёные вьючные ящики. По углам стояли какие-то приборы, лежали камни разных размеров, стоял ящик с керном — и висели три гитары.

Петельников с любопытством рассматривал незнакомый быт. Когда все сели за стол, начальник партии деликатно кашлянул. Инспектор понял, что пора представляться.

— Комариков у вас, — сказал он и хлопнул себя по щеке.

— Да, этого сколько хочешь, — подтвердил начальник.

Бородатые парни выжидательно смотрели. Теперь их инспектор уже слегка различал.

— Мне нужна Карпинская Любовь Семёновна, — просто сказал Петельников.

— Она вот-вот должна прийти.

Геологов не удивило, что три человека прилетели на вертолёте к Карпинской, — и это удивило инспектора.

— Вы из Института геологии Арктики? — спросил начальник партии, потому что Петельников всё-таки не представился.

— Нет.

— Из «Геологоразведки»? — спросил второй геолог, пожилой.

— Нет.

— Из Всесоюзного геологического института?

— Из Института минерального сырья?

— Из Академии наук?

— Да нет, товарищи, — засмеялся Петельников, но мозг его бешено работал.

Из Геологического треста она уже уволилась и перешла сюда. И вот теперь он не знал должности Карпинской, поэтому опасался разговора. В тресте она была геологом. Но Карпинская опустилась и могла сюда устроиться и коллектором, и поварихой, и рабочей. Хорошенькое дельце: экспедиция Академии наук прилетела к поварихе. Но его смущало, что геологи такую возможность допускали. Или это была ирония, которую он ещё не мог раскусить.

— Всё проще, — весело заявил инспектор, — я родственник Карпинской, уезжаю в очень дальнюю командировку. Вот заскочил проведать, попрощаться…

— Понятно, — сказал молодой парень с жёлтой плотной бородкой прямоугольничком, — вы генерал в штатском, а это ваш адъютант.

Все засмеялись, кроме его «адъютанта» — оперативника, крепкого и молчаливого, как двухпудовка. Геологи приняли версию инспектора. Документов они не спрашивали: видимо, вертолёт был надёжной гарантией. Конечно, проще всё рассказать и расспросить. Но с незнакомыми людьми Петельников рисковать не хотел. Среди них вполне мог находиться её сообщник. Инспектор даже усмехнулся: вдруг вся эта геологическая партия обросших людей со зверскими лицами — шайка с атаманшей Карпинской…

— А родственников принято угощать, — сказал начальник партии и поднялся. — Влад! Организуй чайку.

На столе появился здоровый ромб сала, вспоротые банки тушёнки, громадные чёрные буханки местного хлеба и холодные доли какой-то рыбы. Начальник партии открыл вьючный ящик и достал бидон, который оказался запаянным, словно был найден на дне океана. Обращались с ним осторожно, как с магнитометром.

Когда сели за стол, начальник налил в кружки прозрачной жидкости.

— Чай-то у вас незаваренный, — улыбнулся Петельников.

— Потом мы и заваренного сообразим, — пообещал начальник. — За гостей!

Инспектор не знал, что делать. Оперативник из Якутска посматривал сбоку — ждал команды. Не хотелось обижать этих ребят, которые, несмотря на их зверские морды, ему нравились.

Он чуть кивнул оперативнику и взял кружку со спиртом:

— За хозяев!

И сразу рассосался холодок официальности — есть такое качество у спирта. Ребята заговорили о своей работе, весело её поругивая: комары, гнус, болота, завхоз Рачин, какой-то эманометр и какие-то диабазы, которые лежали не там, где им было положено. Петельников знал эту ругань, в которой любви больше, чем злости.

Пожилой геолог взял гитару, и вроде бы стало меньше комарья. Петельников слушал старые геологические песни, чувствуя, как тепло растекается по телу спирт. Только лётчик скучал, молча поедая сало, ибо спирту ему было не положено.

Окончив курс, по городам, селеньям
Разлетится вольная семья.
Ты уедешь к северным оленям —
В знойный Казахстан уеду я.

Начальник партии сунулся в один из ящиков и достал длинный пакет. Он развернул кальку торжественно, как новорождённого.

— Примите подарок от геологов.

Это был чудесный громадно-продолговатый кристалл кварца, чёткий и ясный, словно вырезанный из органического стекла. Только чище и прохладнее, как мгновенно застывшая родниковая вода. Петельников принял подарок, мучаясь, чем бы отдарить ребят.

Закури, дорогой, закури.
Завтра утром с восходом зари
Ты пойдёшь по горам опять
Заплутавшее счастье искать.

Если бы не существовал на свете уголовный розыск, Петельников остался бы с ними. Все люди в душе бродяги и, не будь отдельных квартир, разбрелись бы по земле.

Я смотрю на костёр догорающий.
Гаснет розовый отблеск огня.
После трудного дня спят товарищи,
Почему среди них нет тебя?

Начальник партии опять достал бидон и забулькал над кружками. Вторую порцию инспектор решил твёрдо не пить.

— Предлагаю тост за Карпинскую Любовь Семёновну, — вдруг сказал начальник.

Петельников поспешно схватил кружку, — этот тост он пропустить не мог.

— Ну как тут она… Люба-то? — быстренько ввернул инспектор, пока ещё не выпили.

— Она на высоте, — заверил пожилой геолог, который оказался геофизиком.

— Способная девушка, — пояснил начальник, — кандидатскую заканчивает.

Петельников поперхнулся спиртом. Геологи решили, что у него не пошло. Но он представил удивлённо-вздёрнутые очки Рябинина и вспомнил, что Капличникову в ресторане она представилась научным работником.

Жил на свете золотоискатель,
Много лет он золото искал.
Над своею жизнью прожитой
Золотоискатель зарыдал.

Инспектора уже захлёстывали вопросы: как ей удалось слетать в город во время полевого сезона, зачем ей столько денег и почему она…

Но тут его молчаливый помощник, выпив вторую порцию, встал, скинул пиджак и повесил его на гвоздик. Геологи сразу затихли, будто у гитары оборвались струны, — на боку гостя, ближе к подмышке, висел в кобуре пистолет.

Петельников не заметил, сколько длилась тишина. Инспектор придумал бы выход — их в своей жизни он придумывал сотни. Но не успел…

— Здравствуйте, братцы, — раздался женский голос, но геологи не ответили.

Петельников резко обернулся к выходу…

На фоне белого палаточного брезента стояла высоченная тонкая девушка ростом с инспектора, с полевой сумкой, молотком в руке и лупой на груди, которая висела, как медальон. Это пришла из маршрута Любовь Семёновна Карпинская.

Но это была не та, кого искал Петельников.


Принято считать, что каждый свидетель сообщает что-нибудь важное, и вот так, от вызванного к вызванному, следователь докапывается до истины. В конечном счёте следователь докапывался, но копал он, главным образом, пустую породу. Чаще всего свидетели ничего не знали или что-то где-то слышали краем уха. Был и другой сорт редких свидетелей. От них часто зависела судьба уголовного дела.

Мысль о Петельникове держалась в Рябинине постоянно, как дыхание. Но рядом появилась другая забота — о новом деле. Поэтому он с интересом ждал второго свидетеля.

Мария Владимировна Васина, которая упоминалась в телеграмме, оказалась шестидесятипятилетней старушкой.

— Вот она и я, — представилась свидетельница. — Зачем вызывал-то?

— А вы что — не знаете? — удивился Рябинин.

— Откуда мне знать, сынок? — тоже удивилась старушка, и он поверил: не знает.

Рябинин переписал из паспорта в протокол анкетные данные, дошёл до графы «судимость» и на всякий случай спросил:

— Не судимы?

— Судима, — обидчиво сказала она.

— Наверное, давно? — предположил он.

— Вчера, сынок.

— За что? — опешил Рябинин.

— Пол в свой жереб не мóю, а квартира обчая. За это и позвал к ответу?

— Не за это, — улыбнулся он и понял, что речь идёт о товарищеском суде.

— Я впервой в вашем заведении. У меня сестра знаешь отчего померла?

— Нет, — признался Рябинин.

— Милиционера увидела и померла. От страху, значит.

— Ну уж, — усомнился он.

Начинать допрос прямо с главного Рябинин не любил, но с этой старушкой рассуждать не стоило — завязнешь и не вылезешь. Поэтому он спросил прямо:

— Бабушка, у вас в Ереване знакомые есть?

— Откуда, милый, я ж новгородская.

— А Кузнецовых в Ереване знаете?

— Господь с тобой, каких Кузнецовых… И где он, Ириван-то?

— Ереван. Столица республики, город такой.

— А-а, грузинцы живут. Нет, сынок, век там не бывала и уж теперь не бывать. А Кузнецовых слыхом не слыхивала.

Разговор испарился. Оставался один вопрос, главный, но если она и его слыхом не слыхивала, то на этом всё обрывалось.

— Как же, Мария Владимировна, не знаете Кузнецовых? А вот сто рублей от них получили, — строго сказал Рябинин и положил перед ней телеграмму, которую он уже затребовал из Еревана.

Васина достала из хозяйственной сумки очки с мутно-царапанными стёклами, долго надевала их, пытаясь зацепить дужки за седые волосы, и, как курица на странного червяка, нацелилась на телеграмму. Рябинин ждал.

— Ага, — довольно сказала она, — я отстукала.

— Подробнее, пожалуйста.

— А чего тут… Плачет девка, вижу, всё нутро у неё переживает.

— Подождите-подождите, — перебил Рябинин, — какая девка?

— Сижу у своего дома в садочке, — терпеливо начала Васина, — а она подходит, плачет, всё нутро у неё переживает…

— Да кто она?

— Обыкновенная, неизвестная. Из того, из Иривана. Откуда я знаю. Плачет всем нутром. Говорит, бабушка, выручи, а то под трамвай залягу. Мазурики у неё украли документы, деньжата, всю такую помаду, какой они свои чертовские глаза мажут. Дам, говорит, телеграмму родителям на твой адрес, чтобы сто рублей прислали. А мне что? Вызволять-то надо девку. Дала ей свой адресок. А на второй день пришли эти самые сто рублей. Ну, тут я с ней дошла до почты, сама получила деньги и всё до копейки отдала. Вот и всё, родный.

Рябинин молчал, осознавая красивый и оригинальный способ мошенничества. Теперь он не сомневался, что это мог сделать только человек, знавший Кузнецову, её адрес и время командировки.

— Какая она, эта девушка? — спросил он.

— Какая… Обыкновенная.

— Ну что значит — обыкновенная… Все люди разные, бабушка.

— Люди разные, сынок. А девки все на одно лицо.

Рябинин улыбнулся — прямо афоризм. Но ему сейчас требовался не афоризм, а словесный портрет.

— Мария Владимировна, скажите, например, какого она роста?

— Росту? Ты погромче, сынок, я уж теперь не та. Какого росту?.. С Филимониху будет.

— С какую Филимониху?

— Дворничиха наша.

— Бабушка, я же не знаю вашу Филимониху! — крикнул Рябинин. — Скажите просто: маленькая, средняя, высокая?

— Откуда я знаю, сынок. Не мерила же.

Васина очки не сняла, и на Рябинина смотрели увеличенные стёклами огромные глаза. На молодую он давно бы разозлился, но старушки — народ особый.

— Ну, ладно, — сказал он. — Какие у неё волосы?

— Вот вроде твоих, такие же несуразные висят.

Рябинин погладил свою макушку. Он уже чувствовал, что никакого словесного портрета ему не видать, как он сейчас не видел своих несуразных волос.

— Какие у неё глаза? — спросил он громко, словно теперь все ответы зависели только от зычности вопроса.

— Были у неё глаза, родный, были. Как же без глаз.

— Какие?! — крикнул Рябинин неожиданно тонким голосом, как болонка тявкнула: крик сорвался непроизвольно, но где-то на лету перехватился мыслью, что перед ним всё-таки очень пожилой человек.

— Обыкновенные, щёлочками.

— Какого цвета хоть?

— Да сейчас у них у всех одного цвета, сынок, — жуткого.

Придётся обойтись без словесного портрета. Но тогда что остаётся, кроме голого факта, кроме состава преступления?..

— Узнаете её? — на всякий случай спросил Рябинин.

— Что ты, милый… Себя-то не каждый день узнаю.

— Зачем же вы, Мария Владимировна, совершенно незнакомому человеку даёте свой адрес и помогаете получить деньги?

Старушка нацелилась на него мудрыми глазами змеи и спросила:

— А ты б не помог?

— Помог бы, — вздохнул он и с тоской подумал, что у него зависает второй «глухарь» — два «глухаря» подряд. Это уже много.


Рябинину показалось, что Петельников подрос — ноги наверняка стали длиннее. Лицо как-то осело, будто подтаяло, и чёрные глаза, которые и раньше были слегка навыкате, теперь совсем оказались впереди. В одежде исчезла та лёгкая эстрадность, которой так славился инспектор. Он вяло курил, рассеянно сбрасывая пепел в корзинку.

— Ты мне не нравишься, — поморщился Рябинин.

— Я себе тоже, — усмехнулся Петельников.

— Как говорят японцы, ты потерял своё лицо.

Инспектор не ответил, упорно рассматривая улицу через голову следователя. Рябинин знал, что Петельников человек беспокойный, но это уже походило на болезнь.

— Ничего я не потерял, — вдруг твёрдо сказал инспектор и добавил: — Кроме неё.

— Выходит, что она привела Курикина в чужую квартиру? — спросил Рябинин.

— Привела, — хмыкнул Петельников, придавливая сигарету. — Она вообще жила там целый месяц Карпинская полгода в командировке. А эта…

Петельников рассеянно забегал взглядом по столу, подыскивая ей подходящее название. Но в его лексиконе такого названия не оказалось.

Не было таких слов и у Рябинина: то сложное чувство, которое он испытывал к таинственной незнакомке, одним словом не определишь.

— Ну, а как же соседи, дворники? — спросил он.

— Соседи… Они думали, что Карпинская пустила жильцов. Она ведь там даже кошку держала…

Опять было просто, красиво и выгодно. Отдельная квартира, запасной выход на чёрную лестницу — делай, что хочешь, и в любой момент можно выйти через дверь за ковром, не оставив после себя ничего, кроме трёх париков.

— А я ведь догадался, что это не её квартира, — вдруг сообщил Рябинин.

— Почему?

— Когда ты не нашёл фотографий, я уже заподозрил. А потом заглянул в шкаф. Вижу, одежда на высокую женщину, очень высокую.

— Чего ж не сказал? — подозрительно спросил Петельников.

— Не хотел отнимать у тебя надежду. А Карпинскую всё равно надо было опросить. Вдруг её знакомая.

Они помолчали, и Рябинин грустно добавил:

— Знаешь, Вадим, мы её не поймаем.

— Почему? — насторожился инспектор.

— Боюсь, что мы с тобой глупее её.

— Она просто хитрее, — буркнул Петельников.

— Не скажи… Это уже ум. Не с тем зарядом, но уже большие способности. Я бы сказал — криминальный талант.

Теперь его уже не радовал этот талант. После ресторанных историй Рябинин не сомневался, что её поймают. Но сейчас ему хотелось, чтобы таланта у неё поубавилось.

— А у меня новое дело, — сообщил Рябинин, — и тоже пока глухо.

Он начал рассказывать. Петельников слушал внимательно, но не задал ни одного вопроса. Видимо, не осталось в его мозгу места для новых дел.

— Знакомые этой Кузнецовой обтяпали, — вяло отозвался инспектор.

— Надеюсь. Вот теперь надо установить всех её знакомых, — тоже без всякой энергии заключил Рябинин.

Теперь они не шутили и не подкалывали друг друга. Время пикировок кончилось само собой. И сразу из их отношений, из совместной работы пропало что-то неизмеримое, как букет из вина. Но Рябинин был твёрдо убеждён, что без чувства юмора не раскрываются «глухари».

Сначала он услышал шаги, потом ощутил запах духов, который нёсся впереди той, чьи это были шаги. В кабинет вошла Маша Гвоздикина в новом платье, удивительное платье, которому удавалось больше открыть, чем скрыть. Маша увидела Петельникова, и её глаза зашлись в косовращении. Петельников давно нравился ей — это знала вся прокуратура и вся милиция, но, кажется, не знал Петельников. В руках Гвоздикина, как всегда, держала бумаги. Наверняка несла Рябинину, но сейчас забыла про них.

— Привет, Гвоздикина, — невыразительно кивнул инспектор, сделав ударение на первом слоге, хотя она не раз ему объясняла, что фамилия происходит не от гвоздя, а от гвоздики. — Как наука? — спросил он.

Маша училась на юридическом факультете.

— Спасибо, — щебетнула она. — Вот надо практику проходить. К вам нельзя?

Петельников обежал взглядом её мягко-покатую фигуру, которую он мог представить где угодно, только не на оперативной работе.

— Куда — в уголовный розыск?

— А что? — фыркнула Маша. — У вас интересные истории…

— Интересные истории вот у него, — кивнул инспектор на следователя.

— У кого? — удивилась она, оглядывая стол, за которым сидел только Рябинин: лохматый, в больших очках, костюм серый, галстук зелёный, ногти обкусаны. Казалось, что только теперь Гвоздикина его заметила и вспомнила, зачем пришла. — Ещё заявление по вашему делу. — Она ловко бросила две бумажки.

Петельников с Гвоздикиной лениво перебрасывались словами. Рябинин читал объяснения, которые взяли работники милиции у женщины. Рябинин не верил своим глазам — такой же случай, как с Кузнецовой-Васиной. Хоть бы чем-нибудь отличался! Даже сумма сторублёвая. Одно отличие было, и, может быть, самое важное: Кузнецова прилетела из Еревана, а новая потерпевшая — Гущина из Свердловска. Он сравнил места работы и объекты командировок — тоже разные.

— Вадим Михалыч, — допытывалась Маша, — а у вас были страшные случаи? Такие, чтобы мороз по коже.

— У меня такие каждый день, — заверил Петельников.

— Расскажите, а? Самый последний, а?

— Ну что ж, — согласился инспектор и вытянул ноги, перегородив кабинет, как плотиной. — Забежал я вчера под вечер в морг, надо было на одного покойничка взглянуть.

— Зачем взглянуть? — удивилась Гвоздикина.

— Вдруг знакомый. Всех покойников смотрю. Значит, пока я их ворочал, слышу, все ушли. Подбегаю к двери — заперта. Что такое, думаю. Стучал-стучал — тишина. Как говорят, гробовое молчание. Что делать? Был там у меня один знакомый Вася…

— Вы же сказали, что все ушли? — перебила она.

— Правильно, все ушли. А Вася остался, лежал себе под покрывалом и помалкивал. Васю я хорошо знаю…

— Вася-то… он кто? — не понимала Маша.

— Как кто? — теперь удивился Петельников. — Можно назвать моим хорошим знакомым. Встречались не раз. Я его и вызывал, и ловил, и сажал. Приятель почти, лет восемь боролись. А лежит спокойно, потому что помер от алкоголя. Ну, подвинул я его, лёг — и на боковую.

— Зачем… на боковую?

Теперь Гвоздикина смотрела прямо, зрачки были точно по центру — глаза даже вытянутыми не казались.

— Ну и вопрос! — возмутился инспектор. — Что мне, на следующий день идти на службу не выспавшись? Вася человек спокойный, он и при жизни тихоня был, только бандит. Просыпаюсь утром, кругом поют.

— Кто… «поют»? — ошарашенно спросила Маша.

— Птички за окном. Поворачиваюсь я на бок, а Вася мне и говорит: «Доброе утро, гражданин начальник». Хрипло так говорит, противно, но человеческим голосом…

— Так ведь он… — начала было она.

— Всё нормально. Решили, что Вася скончался, и привезли в морг, чтобы, значит, вскрыть и посмотреть, отчего бедняга умер. А чего там смотреть — Вася умрёт только от напитков. Находился он в тот вечер в наивысшей стадии алкогольного опьянения, которая ещё неизвестна науке. Человек не дышит, сердце не работает мозг не работает, а ночь пролежит, протрезвеет — и пошёл себе к ларьку…

— Врёте? — вспыхнула Гвоздикина.

— Процентов на двадцать пять, — серьёзно возразил Петельников. — С покойниками рядом я спал.

Рябинин смотрел между ними в одну точку — прямо в сейф. Смотрел так, будто сейф приоткрылся и оттуда выглянул тот самый покойничек Вася, с которым спал инспектор.

— Ты чего? — спросил Петельников.

— Вадим, ещё один аналогичный эпизод со ста рублями.

— Те же лица?

Рябинин рассказал.

— Выходит, здесь знакомые Кузнецовой ни при чём, — решил инспектор.

Они замолчали. Маша не уходила, не спуская опять окосевших глаз с Петельникова и глубоко дыша, будто ей не хватало кислорода. Инспектор автоматически вытащил сигарету, но, покрутив её, помяв и повертев, воткнул в пепельницу.

— Пожалуй, — медленно сказал Рябинин, — второе моё дело посложней, чем снотворное. Тут я не понимаю даже механизма. Люди прилетают из разных городов, никому ничего не говорят, ни с кем не знакомятся, но домой идут телеграммы с просьбой выслать деньги. Она…

Он так и сказал — «она». Что случилось потом, Маша Гвоздикина толком не поняла, но что-то случилось.

Рябинин вскочил со стула, наклон