КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Голубая дама [Марк Иосифович Юдалевич] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Голубая дама

ОТ АВТОРА

Начало нашего города, как многого другого в России, — в славных делах Петра Великого. Пробивая путь к морю, яростный преобразователь вел жестокие войны. Для пушек и другого оружия был необходим металл.

Царь повелел повсюду разыскивать металлические руды. Его указ с характерной для петровского стиля прямотой, без многословия обещал: «За объявление руд от великого государя будет жалованье, за сокрытие — горькое битье батогами и яма».

Выросла горная промышленность на Урале. Рудознатцы богатейших заводчиков Демидовых проникли на Алтай. Здесь строили демидовские люди первые рудники и заводы, а вокруг них возникали поселки.

Пригожая и обожавшая веселье царица Елизавета Петровна, нуждаясь в средствах на дворцовые роскошества милостиво повелела демидовские заводы в Сибири «взять на нас».

Определив в «вечные работы» окрестных крестьян, царская семья, на зависть не успевшим развернуться на Алтае Демидовым, грабила горные недра. Спустя полстолетия на алтайских заводах дымили не семь, как у Демидова, а более сотни плавилен. Только в нашем городе их было около тридцати.

Трудом и талантом работных людей преобразился дикий и безлюдный край. Не только в России, но и во всей Европе по добыче серебра, как свидетельствуют историки, «не отыскивалось сим заводам равных»…

Но тяжелее каторжной была жизнь созидателей, вечных работников, их наказывали за все. За то, что не осилил урок, за то, что «переробил», сделал больше. За то, что пел песни. Жег вечером огонь в своем доме. Не снял за три шага шапку при встрече с начальством. Секли, пороли, навешивали на шею цепь с двухпудовой гирей, сажали в чан с ледяной водой.

Бергалы (так именовали горнорабочих от испорченного немецкого «бергайер») мечтали «переменить участь», сознавались в несовершенных убийствах, чтобы попасть на каторгу, бежали в черневую тайгу, в каменные горы.

Народная фантазия славила удачливых беглецов, наделяя их колдовской силой.

Знатный беглец Сорока от пули заговорен. Словил его пристав, в железы заковал, в темницу посадил. Сорока ручками развел — железо порвалось, как казенная бумага. Беглец дунул, плюнул, сквозь стену прошел. Словили Сороку сызнова. «Теперь от тебя не отойдем ни на шаг!» Беглец попросил воды испить, да в ковш нырнул и — только его видали.

Изловили в третий раз. Теперь, бают, воды не проси. Теперь мы тебя прикончим. «Ваша воля, — согласился Сорока. — Дайте только табачку курнуть допрежь смерти». Курнул — и с дымом улетел…

Это только одна из многих легенд, которыми овеяна городская старина. Жил в городе знаменитый механикус, творец «огненного действия машины». Об этом человеке, который целью жизни ставил «власть воды пресечь» и «облегчить труд по нам грядущим», ходили затейливые сказы.

Будто однажды ночью он, как сказочный Иванушка, словил Жар-птицу и заставил ее робить на себя. (А звали его как раз — Иван!) И еще, будто осилил он самого черта, согнул его в бараний рог, засадил под стекло. Черт стрелками водит, указует, какая погода — дождик, ведро, мороз, вьюга, падера.

И еще, будто механикус знает слово. Скажет его дома, а за семь верст оживет его машина.

Слово, впрочем, знали многие. Особенно плавильщики руд, Старик, с юности приставленный к плавке серебра, глянет через окошечко на кипящую руду и бормочет: «Ну, варнаки, с богом!» Значит, не мешкай, разбивай летку.

Другие пробовали эти слова повторять. И наши, и саксонские немцы у печей вставали, такой плавки не получалось. Видно, знал старик какое-то особенное слово. Серебро сделало его незрячим. Он не видел ничего, опричь серебряного блеска. А блеск видел. И слова не забывал.

Впрочем, легенды складывались не только о работных людях, мастерах да механикусах. Есть на центральном городском проспекте старинный двухэтажный дом с удлиненными, вверху переходящими в плавные полуокружности окнами. С одного из многочисленных балконов опускается в сад удобная пологая лестница.

В этом доме сейчас помещается исполком городского Совета народных депутатов. Когда-то здесь находилась резиденция главного командира рудников и заводов, неограниченного властителя всей округи.

В детстве мне приходилось встречать горожан, утверждавших, что они своими глазами видели, как в полночь гуляет по саду, поднимается по лестнице и заходит в дом Голубая Дама — пышноволосая красавица в голубом бальном платье. Вскоре из дома доносится незнакомая, грустная, но полная неясных надежд музыка.

Голубая Дама не более как привидение. По преданию, она была женой генерала, — главного командира горного округа.

Молодая женщина полюбила оказавшегося в нашем городе опального петербургского чиновника. На балу в честь награждения своего супруга орденом Святой Анны она повела себя таким образом, что чувства ее стали всем ясны.

Когда кончился бал, генерал привел жену в одну из подвальных комнат дома. Здесь уже разобрали часть полутораметровой стены. По приказу ревнивого мужа женщину замуровали в стену.

Но в полночь Голубая Дама выходит из каменной клетки…

Совсем недавним осенним днем я обнаружил в своем почтовом ящике объемистый конверт. В нем оказалась рукопись, которая даже по внешнему виду сразу заинтересовала. Это две довольно толстые тетради, одна из них в потертом кожаном переплете, другая — в картоне. В первой — линованные листы плотной, пожелтевшей от времени бумаги, во второй — бумага тоже линованная, но гораздо худшего качества. Тетради исписаны почти без помарок четким изящным почерком с буквой «ять».

В первой тетради есть вклейка на нескольких листах, испещренных другой рукой, видимо, более твердой и неторопливой.

К рукописи приложено краткое письмо:

«Месяц назад в возрасте девяноста трех лет скончалась моя мать. Среди ее вещей я обнаружил и не без интереса прочел эти тетради. Зная Ваше увлечение алтайской стариной, решил переслать их Вам. Вероятнее всего, дневник этот принадлежит моей прабабке. Конечно, дневник содержит много излишних подробностей и наивных, устаревших рассуждений. Но, если Вас не заинтересует судьба Голубой Дамы, то Вы узнаете хотя бы о происхождении одной из стародавних легенд.

С уважением инженер Е. Волков.
г. Новосибирск
P. S. Рукописью можете распорядиться по своему усмотрению».


Так попал в мои руки дневник Голубой Дамы. Ознакомившись с ним, я решил воспользоваться любезным разрешением инженера Волкова и, выбрав все относящееся к загадочной истории Голубой Дамы, изменив орфографию, сократив длинноты, переведя на русский язык французские выражения, но сохранив галлицизмы в синтаксисе, предлагаю рукопись читателям.

ГОЛУБАЯ ДАМА

18 июня
И во сне не привиделось, что может постигнуть меня столь диковинный стих, столь капризная фантазия. Вот дались бы диву папа и маман, кабы увидели Юлиньку этакой сурьезницей! Юлиньку, с прилежанием отдающую сантименты свои бумаге. Прежде ведь я уверена была: писание — удел либо высоких душ и дарований, либо мерзкого крапивного семени.

Впрочем, говорят, что все сочинения являются в свет как следствие глубоких переживаний и потрясений.

Такое потрясение испытано мною сегодня.

Супруг мой явился в неурочное время, и я поймала на себе зимний, морозный его взгляд. Здесь утверждают: во взоре Николая Артемьевича блестит холодным блеском добываемое в заводе серебро. И еще говорят, что у него взгляд орла, и он способен, не мигая, смотреть на солнце. Но сегодня взгляд его не показался мне орлиным. В нем не только недоставало бесстрашия царя птиц, но вместе с гневом мелькало даже некое подобие страха.

Поэтому я сразу поняла, о чем пойдет речь. И утвердилась в этом, когда муж достал из кармана листок бумаги, исписанный до слез родным почерком.

Николай Артемьевич сел за столик в гостиной и начал барабанить по нему пальцами так, что стоящие на нем безделки задребезжали. Это было у него приметой сильного гнева. В такие минуты лицо его делалось злым, как у покойного императора. Сходство увеличивалось тем, что он даже становился более, чем обычно, курнос.

При этом генерал кричал так громко, что слуги спешили попрятаться по углам. Правда, за шесть лет супружеской жизни я никогда не испытывала подобных проявлений генеральского гнева на себе. И на этот раз муж сделал усилие удержаться.

— Как же вы могли пренебречь моей просьбой? — более горестно, нежели гневно сказал он.

Действительно, Николай Артемьевич просил меня не вести переписку с Наташей. Но ведь Наташа самая задушевная, самая близкая моя подруга, подруга детства.

Я не стала писать ей, пока она находилась в Петербурге. Но вот узнаю, что она последовала за несчастным мужем своим в Читу, а затем в Петровский завод. Имела ли я право не написать ей? Разве это не было бы поступком бесчестным, даже предательским. Неужели Николай Артемьевич не постигает этого?

Конечно, напрасно я не сообщила мужу заранее. И вот я вижу в его руках Наташин ответ.

— Как же вы могли? — повторил он.

Я молчала.

И это мое молчание было, видимо, для генеральского гнева, как сухой хворост для костра.

— Ежели для вас ничего не означает запрет супруга, то у вас у самой должна быть хотя бы нормальная брезгливость к этим людям.

Нормальная брезгливость! Давно ли муж гордился моей дружбой с Фонвизиными, и когда я ленилась написать Наташе, даже пенял мне за это. Как же! Тогда муж Наташи был прославленным генералом, участником Аустерлица, героем войны Отечественной, адъютантом и любимцем самого Ермолова. К тому же богач, хлебосол, влиятельнейший человек.

А теперь… один роковой день — 14 декабря — превратил генерала в государственного преступника и тюремного узника.

И муж мой, который всегда просил присовокупить к письму поклон его превосходительству Михаилу Александровичу, того же Михаила Александровича иначе не именует, как «родич бумагомарателя». Он действительно племянник Дениса Ивановича Фонвизина — автора знаменитой нашей комедии «Недоросль».

Николай Артемьевич нервно заходил по комнате.

— Нашли с кем завести эпистолярный роман. С женой грязного каторжника, тайного убийцы, злодея государя своего…

— Раньше вы не так думали, — не выдержала я.

— Что? Что вы сказали? На что вы изволите намекать?!

Теперь генерал кричал. Однако не это более всего оскорбило меня. Наташу, подругу мою, он посмел назвать «экзальтированной нищенкой». Этим я была оскорблена вдвойне — за нее и за себя. Ведь судьбы наши во многом схожи. Обе наши семьи оказались разоренными после французского нашествия. Наполеоновские солдаты в один день разграбили и сожгли наши имения. Правда, бедность каждая семья переносила по-своему. Маман сумела сократить расходы, распустила дворню, продала некоторые уцелевшие вещи. Сама с темна до темна занималась хозяйством, приучая к этому и меня. Недаром она вышла из низов народных.

Возможно, мы и побороли бы нищету, если бы папа не затеял какую-то тяжбу, ища правды и справедливости. Тогда-то я и узнала, что такое крапивное семя. Как репей к конскому хвосту, цеплялось оно к нашему семейству. Папа с его горячностью, с его запальчивостью не мог сладить с этими низкими ярыжками.

У Апухтиных все было иначе, и дела стояли, пожалуй, еще хуже нашего. Дворню распускать они стеснялись, ненужное продавать — тоже. Во всем силились сохранить видимость богатства. А получилось то, про что в народе говорят: «На брюхе — шелк, а в брюхе — щелк». Впрочем, и шелку-то особого не было. От меня Наташа ничего не скрывала. Обносились они и бельем, и платьем так, что даже я ей кое-что дарила.

И на стол у них поставить частенько было нечего. Случалось, что ни чаю, ни кофе, ни свечей сальных нет. Зимой по вечерам постное масло жгли.

И тут-то еще усиливается наших судеб сходство. Не буду говорить о первых наших сердечных увлечениях. Об этом как-нибудь после. Но от бедности мы избавились совершенно одинаковым путем.

В нашем доме появился Николай Артемьевич. Как ухватисто принялся он за крапивное семя! Маман была в восторге. «Так и должно действовать с этими красноносыми!» Все ярыжки у Николая Артемьевича из охотников живо в зайцев обратились.

А в доме Апухтиных появился Михаил Александрович. Он был старше Наташи на семнадцать лет и сразу же увлекся ею. Фонвизин имел вексель господина Апухтина на огромную сумму. Увидя бедность в апухтинском имении, Михаил Александрович на глазах Наташиного отца разорвал вексель в клочья и бросил в камин.

Вскоре мы обе стали генеральшами. Я вышла замуж за Николая Артемьевича, а Наташа — за прославленного генерала Фонвизина. Обе зажили в роскоши, обе, если не любили, то уважали своих мужей. Однако в минуты откровенности Наташа грустно пожаловалась мне, что как бы то ни было, а отец все ж таки обменял ее на вексель. Да и я подумывала о том, что Николай Артемьевич, в сущности, купил меня.

И дошло до того, что мой муж попрекает нас обеих нищенством. В какой-то миг мне показалось, что я не выдержу всего безобразия этой сцены. Не говоря более ни слова, я вырвала у него злополучное письмо, выскочила из гостиной, пробежала на свою половину и закрылась в спальне.

Генерал что-то кричал мне вслед, кажется, грозился прислать Евтейшу — своего телохранителя и верного пса, для которого, говорят, не существует замков.

Однако не прислал. А я сижу, закрывшись. Не вышла к обеду и не выйду к ужину. Читаю и перечитываю Наташино письмо. Бедная моя Ната!

Еще два года назад, когда узнала я ошеломительную новость — Екатерина Трубецкая, Машенька Волконская, Александрина Муравьева поехали в Сибирь за своими мужьями, сразу же сердце подсказало мне — помчится и Наташа. Не такова Наташа, чтобы оставить мужа своего, отца своих детей. Не такова натура ее!

Напрасно разве она еще на заре юности закаляла себя для грядущих испытаний. Еще девочкой Ната терзала свое тело — носила пояс, вываренный в соли. Соль разъедала кожу, пояс оставлял полосы на теле. Наташа подставляла лицо солнцу так, что трескалась кожа, часами до обморожения стояла на морозе. И теперь, когда час испытаний настал, Наташа не испугается их.

Но каковы эти испытания! Они, кажется, превосходят возможности человеческие.

«Родная моя Юлинька! — пишет Наташа. — Милая, прекрасная, совершенная подруга моя! Ты бы, наверно, много плакала, если бы представила нашу жизнь. Царским указом мы — жены ссыльнокаторжных — лишены всех прав и привилегий. Мы не имеем права даже распоряжаться своими средствами. Дети наши, ежели они появятся в Сибири, поступают в казенные заводские крестьяне.

Вместе с мужем мы живем в тесном и темном каземате, мрачном, холодном, сыром — тюрьма наша стоит на болоте, кишащем какими-то ужасными насекомыми.

Родная Юлинька! Но это еще не вся беда. Главное то издевательство, какое сносят наши мужья. Михаил Александрович — герой сражений, генерал, которому офицеры его полка преподнесли золотую шпагу, — подчиняется теперь каждому конвойному солдату, и этот солдат волен не только прикрикнуть на него, но оскорбить и даже ударить…»

19 июня
Перечла все вчерашнее и так мне горько, так обидно и не только за Наташу, но и за себя. И все стоял перед глазами юноша в скромном мундире прапорщика, все слышалось хриплое от волнения: «Прощай, Юля! Еду за хребет кавказский. Ежели когда вспомнишь меня, за то — спасибо!»

Знал бы он, слышал бы, как обижена, как оскорблена его Юля. Подумать только, я лишена даже права написать письмо несчастной подруге, которую почитала своей сестрой. Есть ли что-нибудь непереносимее этого!

Как хорошо еще, что я догадалась писать дневник.

Когда даже бумаге передашь свои чувства, и то не так одиноко, и то становится легче.

Отчего мне выпала такая судьба? Хоть и грешно роптать, но за какой грех богу неугодно было дать мне детей? Какой была бы я счастливой, какой заботливой матерью!

Стучат в дверь. Это — муж. Он стучится уже третий раз. Но я не хочу… не могу его видеть.

21 июня
Сегодня мы встретились с Николаем Артемьевичем. Я выходила из своей спальни, когда его экипаж удалялся от подъезда. Но он появился среди дня неожиданно. Целовал руки и извинялся. Однако твердо стоял на своем.

— Пойми, Юля, какой опасности ты нас подвергаешь…

— Какой опасности? — возразила я. — Ведь мы же не злоумышляли на государя.

— Проста же ты, душа моя, — снисходительно улыбнулся генерал. — Говорят, простых бог простит. Бог — возможно. А вот Александр Христофорович навряд ли.

Я посмотрела на него с недоумением.

— Не ведаешь, Юлинька, кто есть Александр Христофорович, — с усмешкой сказал мне муж. — Дай бог тебе и далее так. Только если эпистолии такие получать будешь, порушится оно, твое неведение. Доведется коли не тебе, так мне с этим лицом ближе познакомиться. Александр Христофорович — это Бенкендорф, тот самый, что на площади Сената разгромил преступников. А сейчас он — шеф жандармов и главный начальник Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии.

И все так же усмешливо, иронически муж поведал мне, что господин Бенкендорф сам выдумал и сорганизовал это отделение. А в нем собраны такие люди, через коих Александр Христофорович обо всем извещен. И сыщики его есть повсюду. И уж, конечно, кишмя кишат они вокруг столь важных государственных преступников. И генерал уверен — ранее, чем получила я Наташино письмо, дословный список его лежал на столе у Бенкендорфа.

— Видишь, Юлинька, что ты делаешь! Какую петлю затягиваешь. — Николай Артемьевич выразительно показал на свою красную шею…

23 июня
Невзирая на то, что мы помирились с мужем, прежнее равновесие в семье нашей утеряно. Николай Артемьевич хотя и пытается скрыть от меня, но я чувствую, как он неспокоен и внутренне суетлив. И самое обидное — испуган. Как неприятно бывает женщине, когда муж ее, которого она считала наихрабрейшим, оказывается трусом.

Равные слухи ходят здесь про генерала. Говорят, что он самочинно расправляется с неугодными людьми. Слыхала я даже, будто расправа эта ведется в глухих подвалах нашего дома. Под действием этих неясных россказней мне даже однажды показалось, будто снизу донесся не то вскрик, не то стон. Этому я склонна была одно время приписывать и беспокойство моего медвежонка, который вдруг принимался рычать по ночам.

Однажды потребовала ключи и спустилась в подвал. Было неловко, когда убедилась, насколько вздорны все эти россказни. В подвале валялась разная рухлядь — рассохшиеся бочки, лопаты, конская сбруя. В середине его была глухая кирпичная стена.

Да, много всякой чепухи болтают досужие языки в нашей глухомани!

Но даже и в сплетнях здешних мужа моего не обвиняли в трусости. А ведь глубоко сокрытый этот порок когда-нибудь станет для людей явным. Признаюсь, нервозность его передается и мне. Если из окна увижу — спешит во дворец Евтейша, сразу екнет у меня сердце. Думаю, несет мне какую-то тяжелую весть.

А дело в том, что генерал отпускает Евтейшу от своей персоны очень редко. И коли послан Евтейша, значит, что-то случилось, значит, доверено ему нечто чрезвычайное. Обычно же Евтейша всегда должен находиться под дверью помещения, где пребывает его хозяин. Как собака. Правда, в отличие от собаки никогда голосу не подает. Движется Евтейша неслышно, хотя плечами широк и телом плотен.

Молчалив же он редкостно. Говорит одно слово на неделю и то чаще всего — междометие. Барину своему, точно, предан по-собачьи.

Однако я все именую Евтейшу собакою, а Николай Артемьевич шутя прозывает его волком и, разумея моего медвежонка, говорит: «У тебя — свой зверь, у меня — свой». Глаза у Евтейши, верно, подчас вспыхивают волчьими огоньками. Впрочем, Евтейша никаких вестей пока не приносил. Тревожные вести привез возвратившийся из столицы инженерный капитан. Правительственные лица обеспокоены неизжитой в Петербурге и Москве крамолой. В Москве крамольники собираются в салоне княгини Зинаиды Волконской — жены брата государственного преступника Сергея Григорьевича. Княгиня Зинаида Александровна — дочь дипломата и писателя, сама сочинительница и поэтесса. К ней наезжают Пушкин и Жуковский, князь Петр Вяземский и Адам Мицкевич. Она позволяет себе с презрением отзываться о сподвижниках царя и с открытым сочувствием — о государственных преступниках.

Инженер сообщил, что царь грозился загасить все до единого очаги крамолы.

— Вот, дорогая моя, — сказал мне муж, — поразмысли, что произойдет, ежели в такой момент преподнесут ему твое посланьице и Натальи Фонвизиной ответ.

25 июня
День вчерашний был полон треволнений. Прибыл курьер из Петербурга в звании бергмейстера. Нагрянул как снег на голову. Правда, говорят, сейчас это в обычае. Государь-император самолично изволит чинить ревизии в различных департаментах. Стройный, быстрый, с выпяченной грудью, с талией в рюмочку, он возникает нежданно, делает осмотр ящиков и шкафов, строгий опрос чиновников. После этого иных постигают сердечные удары. По августейшему примеру и другие ревизии вершатся. Впрочем, Николая Артемьевича не проверки страшат. Дела у него устроены не в раскид, всегда приведены в строжайший порядок.

Страшит его, да и меня мучает, иное — не связан ли приезд господина бергмейстера с моей перепиской, не усмотрено ли в этом сочувствие врагам государя-императора? Так или иначе, с Евтейшей мне была отправлена эстафета, чтобы я могла принять петербургского гостя. Я, конечно, понимаю — человек столичный, придворный чин имеет, пуре да фрикандо его не удивишь. А если удивишь, так чем местным, колерным.

Отец еще мне рассказывал, что светлейший князь Потемкин с Тавриды за тысячи верст курьеров слал за обыденной брусникой. И нам разумнее держаться своего сибирского пошиба.

К обычному обеденному столу мы с кухаркой, поваром да еще случившейся тут Авророй — моей подругой, дочерью асессора — на скорую руку добавили севрюги, стерляди обской заливной, икры разного разбора, грибов соленых да маринованных, утятины копченой да пельменей.

На десерт поставили блюдо земляники и кисель облепиховый. К чаю подали майского душистого меду.

К этому нежданно добавился мой медведь, коий по недосмотру изволил важно выйти из своей опочивальни и с любознательностью уставился на его высокоблагородие.

Бергмейстер, как истый солдат, робости не выказал, а, напротив, устремился к зверю, желая его потрепать по загривку. Мишка зарычал и оскалил клыки, но я оттащила его за медный ошейник.

Чтобы задобрить зверя, предложила гостю попотчевать его конфетой. Бергмейстер взял из вазы конфету и бросил медвежонку. Мишка конфету развернул и, отбросив бумажку, съел, за сим важно удалился.

Но опишу все по очередности.

Гость и хозяин появились часам к шести, и, хотя генерал был и насторожен, все шло гладко. Мною бергмейстер очаровался или, как светский человек, показал таковой вид. Комплименты и бесчисленные тосты в мою честь так и сыпались.

Николай Артемьевич, решив, что я нарочно подготовила, картину с медведем, улучил момент и благодарно поцеловал мне руку. Все это было мне приятно. Очевидно, натура женская брала свои права. Впрочем, приятство углублялось благородным обличьем гостя, изысканностью его манер. Придворный кавалер сразу отличим от наших, овчинных, как титулует их моя подруга Аврора, ибо разъезжают они по здешним степям и горам в тулупах и неистребимо пахнет от них овчиною. Конечно, это еще не такой большой порок, но все ж таки приятно, что от бергмейстера пахло мускусом. Сам он ростом даже превосходит Николая Артемьевича и по-воински строен. Лицо немолодое с патрициански выпуклым лбом и твердо очерченными тонкими губами, которые нередко складываются в улыбку.

И на предмет Николай Артемьевича бергмейстер отважился пошутить: времена-де Галдан-Цэрена[1] давно миновали. Ни разгромленные коварными китайцами джунгары, ни какие иные калмыки в здешних местах России не угрожают. Тем не менее его превосходительство, имея такую красавицу жену, обязан быть противу попыток внешнего вторжения в постоянной готовности.

Николай Артемьевич забыл на минуту даже свои опасения, сделался, как всегда, когда недоволен и что-то предстоит ему парировать, сильно курнос и припомнил одну почерпнутую при дворе притчу. Почивший в бозе отец отечества великий Петр был смолоду, как известно, немалым ценителем женских прелестей и отдал «свое сердце некой Анне Монсовой, дочери владельца пивной в иноземной слободе. Немочка отважилась изменить государю с саксонским посланником Кенигсеком. Государь не простил ей измены. Он соизволил высказать: «Чтобы любить царя, нужно иметь царя в голове».

При последних словах супруг остановил на мне ледяной свой взор.

Признаюсь, я повела себя глупо. Возомнив, что Николай Артемьевич нескрыто, при постороннем лице делает мне назидание, вся вспыхнула и готова была ответить колкостью. Однако бергмейстер, почуяв неловкость, со светской находчивостью перевел разговор.

— Ах, эти чужеземки! — улыбнулся тонкий галант. — Они пытаются царить даже над царями. Мы пленили тысячи французов в годы французской кампании. Но как много наших непобедимых храбрецов предались в сладкий плен парижанкам. Ваш покорный слуга сам был тому свидетелем. Впрочем, сколь ни пленительны иноземные богини, не сравнить их с нашими.

И гость сызнова начал рассыпать мне комплименты. И очень к месту попросил позволения презентовать новейший парижский альбом дамской моды.

Я не удержалась и, презрев приличия, тотчас заглянула в него. Мужчин, однако, это ничуть не шокировало. Они даже поощряли меня. Мужчины любят снисходить к нашим слабостям. Это делает их великодушными и многозначащими в собственных глазах!

Ничтожная заминка весьма быстро сгладилась, и обед длился к общему удовольствию.

Но тут началась беседа о различных событиях и происшествиях. Бергмейстер недавно побывал на Кавказе и заговорил о делах кавказских. Поминал о коварстве англичан и турок, подстрекавших дикие горские народы. Вспомнил и о персидской войне, гибели российского министра и сочинителя Александра Грибоедова в мусульманском городе Тегеране.

О Кавказе слушала я с сердечным трепетом, вспоминая отбывшего туда друга своего.

— Жаль Грибоедова, — заметил вдруг бергмейстер. — Хотя, судя по комедии его да и по некоторым слухам, близок он был к изменникам 14 декабря.

Мы с мужем невольно переглянулись. Не для того ли гость затеял разговор о Грибоедове, чтобы проложить мостик именно к этому? И что за этим последует?

Генерал сразу же решил высказать свою, вполне благонадежную точку зрения.

— Что вы! Министр! — заметил он. — Сколь же нужно иметь неблагодарности в сердце!

— А прочие, — возразил бергмейстер, — князья, генералы, богачи, обласканные и государем, и судьбой.

— Выродки! — брезгливо бросил Николай Артемьевич.

— Справедливо, — подтвердил гость. — Но что поражает, вы, конечно, знаете — ко многим преступникам приехали их жены.

Я похолодела. Теперь уже совершенно ясно, куда клонит этот холеный придворный чиновник.

А гость продолжал:

— И какие женщины! Княгиня Трубецкая — урожденная Лаваль. Я имел честь бывать в доме ее отца на Английской набережной. Там собиралась не только вся знать, весь дипломатический корпус, но удостаивали посещением и члены царской фамилии. Граф Лаваль несметно богат. Пол в его особняке сооружен из мрамора, на который ступал Нерон.

Муж весь напрягся, щеки его сделались свекольного цвета. Видимо, он так же, как и я, ожидал, что бергмейстер вот-вот назовет Наташу Фонвизину. Но гость вспомнил Волконскую, Муравьеву, француженку Полину Гебль — невесту Анненкова, а о Фонвизиной — ни слова.

Растерянно, сбившись на фальцет, генерал выдавил:

— Безумные женщины.

— И вы, наверное, слышали, — продолжал гость, — скачут сломя голову. Госпожа Муравьева из Москвы в Иркутск прибыла за семнадцать суток. Княгиня Волконская, увидев мужа в тюрьме, бросилась перед ним на колени, поцеловала его кандалы.

— Быть может, в том и есть любовь безграничная, — вырвалось у меня помимо моей воли.

Муж бросил ледяной взгляд.

— О какой любви можно говорить касательно преступников России, поднявших руку на своего государя венценосного? Это все показное, все демонстративное.

Голос генерала окреп:

— Кстати, известно ли тебе, как сказано о них в высочайшем манифесте? Столь благородно и трогательно, — обратился муж к нашему гостю, — что у меня даже отложилось в памяти: «Не в свойствах и не в нравах русских был сей умысел, составленный горсткой извергов, он заразил ближайшее их сообщество, сердца развратные и мечтательность дерзновенную, но в десять лет злонамеренных усилий не проник и не мог проникнуть далее. Сердце России для него было и всегда будет неприступно».

— Патриотично и возвышенно! — восхитился бергмейстер.

И беседа коснулась благородной личности государя, его нескончаемых забот и попечений. Мужчины почти в экстазе, а мне — о ужас! — так и хочется спросить, как же столь благородный человек мстит не только восставшим против него, но даже их женам и детям?

30 июня
Вот уже пятый день Николай Артемьевич с петербуржцем в командировке. Я и сегодня в неведении, — с особым значением говорил бергмейстер о людях 14 декабря или лишь потому, что люди эти в однообразной и пустой жизни нашей у всех на устах?

Думаю, мужу в поездке удастся это прояснить. Но зато узнала другое — столичный гость оказался не бескорыстным комплиментщиком, сделал все ж таки поползновение соблазнить меня и, выбрав удобный момент, на коленях в любви объяснялся.

Дала ему отпор, однако с возможной мягкостью.

А мы с Авроркой скачем верхом по окрестным полям, катаемся на лодке. Учу Аврорку грести. Прогуливаюсь по саду с медведем, музицирую.

Сколько происшествий! Конь мой ни с того ни с сего стал засекать, медвежонок сжевал Авроркину новенькую шляпку. Я заказала мастерам запасные весла.

Только все это пустоты не заполняет. И бывает порой так невесело, и прапорщик, отбывший на Кавказ, снится, с ним все было бы не так!

Господи! Зачем я об этом думаю? Ведь я с Николаем Артемьевичем счастлива. К чему же думать о том, кого нет…

И Аврорка, смешно даже, сетует на скуку. Заинтриговал ее неудачливый полузлодей, о коем она знает с моих слов. Девица огорчена — медлит он перед ее очами предстать и тем будоражит воображение.

Этой персоной тоже несколько встревожился Николай Артемьевич. Тогда за обедом бергмейстер предложил ему весьма неудобное — взять на заводскую службу одного господина в качестве лекаря, ибо он имеет медицинское образование, или учителя, поскольку он знает многие иностранные языки. Господин, изволите ли видеть, имеет намерение пересидеть здесь, покамест в столице позабудут об его неслыханной проделке. Потешник этот измыслил составить гороскоп некоего фельдфебеля. И по расположению звезд предрек, что фельдфебель бессмысленной муштрой приведет своих солдат в крайнее возмущение, будет ими нещадно бит и в развязке этой конфузии разжалован в рядовые.

Гороскоп и сам по себе изрядно крамольного свойства. Но это еще не все. Подлинная суть его в том, что расположение планет отвечает часу рождения августейшего государя-императора.

И Николай Артемьевич должен приютить в здешних местах такого крамольщика — тот выехал за бергмейстером вслед и вот-вот будет. Это, как выразился бергмейстер, просьбица самого Михаилы Михайловича Сперанского.

Именно не просьба, просьбица, что намекает на ее малость и для генерала совершенную легкость исполнения. Тем более Сперанский считает, что полузлодей отнюдь не закоснел в своих убеждениях, а просто не ведает, что творит. Однако Николай Артемьевич в сильное замешательство приведен, говорит, что просьбица эта тягостней иной просьбы, и, как я замечаю, этого тоже сильно побаивается.

«А ежели кто дерзнет донести его величеству? Глаз сейчас и за генералами есть! Да поставят это в одну шеренгу с твоей перепиской. Не схоронишься тогда и за широкой спиной Сперанского. Да и так ли широка спина его? Конечно, Михал Михалыч из губернаторов в сановники прыгнул, близко к трону обретается, большую политику вершит. Шутка в деле, манифест составлял о вступлении государя на престол. Рылеева и прочих бунтовщиков судил. Сейчас, поговаривают, законы воедино сводит.

Но не секрет, каковы они, извороты судьбы, случаются. Взять, к примеру, предбывшего губернатора Федора Ивановича Саймонова. Любимцем был Петра Великого, говорят, жизнь ему спас в морском походе. Да и при Анне ходил кригс-комиссаром. А по делу Волынского угодил в Охотск. В солеварнях, на каторге, Федькой-варнаком звался — сам в лохмотьях, тело в расчесах. А из Федьки-то-варнака снова в генералы, да в Тобольск, в губернаторское кресло. А потом, говорят, опять чуть в ссылку не угадал. Вот и Сперанский Михал Михалыч! Кто он есть? Семинарист, клопами воняющий! Высоко летает, да уж садился, в государственных изменниках хаживал. Законы сводит! Так ведь и законы тоже не раз пытались сводить! При матушке-Екатерине цельная депутатская комиссия складывалась. Какие вельможи там подвизались — Бибиков, Вяземский, Шувалов! Медаль, относящуюся к сему, выбили: «Блаженство каждого и всех». А что из того произошло, только что многим комиссионникам опала. Так и Михал Михалыч, угадает вот к нам вослед за теми же, кого судить изволил. И ничего мудреного нет, ибо подобные-то совершители весьма редкостно добром оканчивают. Видывал я могилки ихние, холмики глиняные, видывал в вояже по Сибири-земле. И в Березове, и в Тобольске, и в иных местностях возле рудников и соляных варниц. С высоким-то умом гниют в безвестности».

Так или примерно так говорил Николай Артемьевич. И я думаю, как тут рассудить следует: прав он или нет?

Может быть, он и прав: легко навлечь на себя высочайший гнев, да трудно располагать на чью-либо помощь! А с другой стороны, я ловлю себя на том, что желаю: хотя бы приехал этот полузлодей — все какая-то новость в нашем болоте.

3 июля
Сегодня проводили, наконец, господина бергмейстера. Муж говорит, что все обошлось благополучно. Прохаживаясь по комнате, он долго размышлял вслух о своих сомнениях и опасениях. И наконец объявил:

— Кажись, бог пронес, Юлинька! Но нам урок. Теперь надо быть отменно благоразумными и мудро осторожными.

А я все думаю: как же я могу не написать Наташе, предать ее?

Господи! Как мне одиноко и тяжело!

Не обрела я в этих местах даже сердечного конфидента, душевную подругу. Она сделалась бы хранительницей моих дум, моих секретов. Но увы! В местном свете сошлась я накоротке с одной лишь светлокосой голубоглазой немочкой Авророй.

Аврора — прекрасной души девушка, однако она еще ребенок. Прелестный ребенок. Во время пребывания в Петербурге пользовалась там вниманием столичных щеголей и теперь доверительно повествует мне об этом. Я, конечно, не могу платить ей тою же откровенностью. Сойтись же с другими, возможно, препятствует положение матери-генеральши в мои двадцать четыре года. Да и полудворянство мое, может статься, тоже имеет свое значение. Хотя по отцу я — пятисотлетнего дворянского рода, и предки мои в летописях русских не раз упомянуты, никто того не забудет, что матушка моя была в своей юности крепостной дворовой девушкой. Дамы наши в один голос утверждают, что отсюда и манеры, и поведение мое.

Ох, эти дамы! Они обожают жаловаться друг другу на нервические болезни и мигрени, нюхают аптекарские соли и нашатырный спирт, ведут бесконечные беседы, в коих перемывают друг другу косточки с большим тщанием, чем прислуга на кухне моет и чистит миски или кастрюли. Мне же долгое сидение несносно. Я обожаю дальние прогулки, быструю верховую езду, катание на лодке, люблю грести, плавать. Папа всегда говорил, что мне надобно было родиться мужчиною.

А местным дамам все это кажется грубостью и плохим тоном. Ах, бедняжки! Они из кожи лезут, чтобы казаться аристократками, и даже приказания своей прислуге отдают на дурном французском языке.

К столу подают деликатесы, по тридцати блюд. Всюду кадят сладкими дымами и каждую минуту звонят в колокольчик.

Я, может быть, и парвеню, если учесть, что моя маман французскому обучалась после двадцати годов, а более всего любила доить коров, прясть да ткать, чему и меня обучила. Но и эти жеманницы истинных аристократов в глаза не видывали. Моя бабушка, имевшая при Екатерине Великой первейший придворный чин — статс-дамы императрицы, обожала редьку с квасом, и этот «деликатес» для нее на званых обедах подавали. Бабушка в сердцах ругала дворню последними мужицкими словами. А смолоду любимым ее удовольствием, как говорит мама, было сломя голову скакать верхом на лошади.

Да что статс-дама! Сама Екатерина, будучи великой княгиней, носилась по полям бешеным галопом и от нее воняло конским потом. А Елизавета Петровна, почитай, не меньше августейшего отца своего уважала дружеские лихие пирушки в компании героев Егерсдорфа, Куненсдорфа, Берлина. Чай, там было не до изысканных блюд и французского политеса.

Сказать коротко, не сблизилась я ни с кем в здешних местах, кроме юной Аврорки. Однако Аврора еще почти ребенок и об серьезных да глубоких вещах с ней трактовать не станешь. И сделалось таким манером, что я своими мыслями, невинными секретами своими делюсь с одним лишь медвежонком. Впрочем, нет, забыла сказать. Имеется и еще один верный конфидент. Это — мое фортепьяно. Ему вверяю я свои думы, память свою и грусть…

5 июля
Новый пассаж. Уж по правде в нашей жизни прередкостный. Весь город наш лишь об этом и гудит. Очевидно, с этими персонами ничего как с людьми не случается. Полузлодей, добираясь сюда на попутных, каким-то образом оказался в плену у ватаги разбойников. В город примчался верхом в сопровождении повозчика и о приключении своем никому ни слова. Но шила в мешке не утаишь. Повозчика хотели куда-то отправить и дознались, что у него пропала телега. Случилось здесь неожиданное приключение…


Как раз в этом месте я, пользуясь правами публикатора, решаюсь несколько сократить дневник Юлии Андриановны и обратиться к вклейке на листах, исписанных менее изящным, но более твердым почерком. И, кстати, менее плавными, более отрывистыми фразами.


Дневника, в который указано мне сделать вставку, не читал. Автор записок уверяла меня, что она не тщеславна. Помыслами прорваться в тесный круг сочинителей не обуреваема. Похвально! Ведь каждый сочинитель почитает себя ежели не господином Вольтером, то уж во всяком разе Дидеротом и ни за какие пироги не унизится до Пушкина или Марлинского. Досточтимый автор уверяла и в том, что сочинение ее для читающей публики не предназначается. И тем не менее у меня есть опасения. Боюсь, где-то на самом дне авторского сознания таится, возможно, не мысль, но лишь тень ее, — будут чьи-то глаза скользить по красивым, ровным строкам. И при этом будут меняться. Заискрятся смехом. Застынут во внимании. Расширятся от ужаса.

В потайном предчувствии того автор делает, что у авторов водится. Словно бы не отставая от истины, кое-что пеленает байроновскими дымками романтизма.

Но я решился воссоздать все мое приключение, весь анекдот в истинном виде.

Еду сибирским трактом. Слухами пользуюсь о шатучих ватажках из каторжных, беглых заводских тяглецов, армейских дезертиров. Однако наблюдаю — главной дорогой даже большие чины ездят без оберега. И то сказать: кого только не встречал я на главной дороге. Золотянку, то бишь обоз с золотом. Воинскую команду. Рудовозов. Дрововозов. Углежогов. Поспешливых курьеров. Медленно позвякивающих цепями кандальников. Замечу в скобках, кандальный звон как бы говорил мне: «Ведь и ты мог быть посреди них».

Короче, длинная дорога не была пустынной. И казалось, лихие люди шалят не на ней. Шалят на проселках.

Но пойду по порядку. Прибыл в полдень к одной из ямских изб. Предъявил подорожную. Как нередко приключается с нами, малочиновными, свежих лошадей не оказалось. Однако трапезовал здесь мужик виду столь характерного, что я невольно на него загляделся. Волосом по-славянски рус и глаза голубые, а лицо темное, скуластое и нос плоский. Видно, встретилась в этом лице Русь с Калмыкией. С кем только она, православная, не встречалась!

Мужик вскочил, поклонился. Ростом он — почти под матицу. Прозывался Пахомом, что, сколь помнится, в переводе с греческого означает «широкоплечий». И отвечает правде.

Пахом ехал порожняком в телеге, запряженной двумя конями. Возил командиру Омской крепости подарок ко дню тезоименитства — малахитовую чашу. Эта чаша в Колывани на шлифовальной фабрике искусными мастерами изготовлена. Подарок не одну сотню верст проделал. Ну, да по нашим российским нравам, ежели начальство надо ублажить, в издержках стеснения нет. Теперь Пахом возвращался на завод. Телега — не весьма удобный экипаж, но я был рад и телеге. Дорога из Петербурга длилась чуть не месяц. Успела опреснеть! А ожидание в ямских избах сделалось совсем тягостным.

Возница запасся охапкой соломы. Ехать по накатанному большаку было нетряско. Исподволь мы разговорились.

Пахом — мужик бойкий. Не глупый. И злой. С детства промышлял извозом. Как ни странно, и фамилия его Повозчиков. Пошла от дальнего предка. Тот во время шведской кампании рекрутирован был в повозчики.

Предок держался древлеотческой веры. Старинного благочестия. Не пожелал воевать за царя-антихриста. Под Ямбургом утопил пушку в болоте и бежал. Царь издал указ о беглых повозчиках: десятая вина виновата. Это означает, каждого десятого казнить согласно жребию. Других девять — бить кнутом. Кто не выдержит, от тех дворов забирать братьев, племянников и иных родичей.

От страха предок Пахомов звериными тропами бежал в Сибирь. Здесь в тайге набрел на единоверческое поселение. Но взял на душу грех: женился на калмычке немаканной.

Жили справно. Хлеба на непаханых землях подымались буйные. Зверя в тайге на всех хватало. Рыбу в реке — руками бери.

Жили в крепких рубленых домах. Ходили в собольих шапках, медвежьих шубах.

Но милости царские достали и здесь.

Новым указом деревню приписали к плавильному заводу. Только старообрядцам повезло — их не ставили к горячим плавильням. Определилиурочными служителями.

Помог тому достаток. Каждый хозяин имел правдами-неправдами добытых у калмычья несколько лошадей. Крестьяне возили от Змеиной горы за сотни верст на своих лошадях руду. Возили из поколения в поколение. Старое название деревни стерлось в памяти. Деревня теперь звалась Рудовозная.

— Как вас довольствуют? Жалованьем либо провиантом? — интересовался я.

Пахом лишь рукой махнул:

— Ищи на казне, что на орле, на правом крыле.

Ни твердого жалованья, ни провианта они от казны не имеют. Получают лишь сдельную оплату. Не более полтины в месяц. За год набирается пять рублев с гривной. И на свое хозяйство времени в обрез.

И однако дорожат урочным состоянием. И пуще глаза берегут первый его залог — своих коней.

— Как нам не дорожиться, барин? Из двух зол меньшее берут. Это все ж таки не завод. Там от неволи только смерть обороняет. А здесь я почти вольный человек!

«Хороша воля!» — подумал я.

И здесь-то ожидал нас странный пассаж.

Дорога тесно прижалась к темному бору. Низко, чуть не цепляясь за верхушки деревьев, плыла туча. Зеленые сосны обрели синеватый оттенок.

— Тпр-ру… приехали!

Голос был насмешлив. Принадлежал отнюдь не моему вознице. Не успел я сообразить, откуда он прозвучал, как двое дюжих мужиков уже держали под уздцы наших лошадей. От ближайшей сосны отделился третий. Ростом разве чуть пониже Пахома. Безбородый, с глубоким, через всю щеку шрамом, с приметной военной выправкой.

— В чем дело? — запальчиво крикнул я. Но голос мой отчего-то сорвался.

— Приехали, — все так же, не пряча насмешки, повторил детина со шрамом. — Здравия желаем, ваше благородие!

— Но-но, не балуй, — строго окликнул он схватившего было бич Пахома и выдернул из кармана руку, в которой холодно сверкнул пистолет.

А мужики уже поворачивали коней на узкую просеку. Просека, впрочем, очень скоро оборвалась, и деревья встали довольно плотной стеной.

— Уж не гневайтесь, ваше благородие. Прощения просим. Одначе далее придется пешочком.

Голос становился все злее и колючее.

Мужики проворно распрягли лошадей, бросили телегу, из озорства перевернув ее, и погнали нас в глубь леса. Бородачи вели лошадей, на одну из которых навьючили мой кожаный баул. Детина со шрамом вел Пахома и меня. Я шел, упершись взглядом в широкую, озадаченную нежданным злоключением, спину Пахома.

Один раз довелось мне споткнуться и чуть шагнуть в сторону. Сразу же почуял меж лопаток холод пистолетного дула.

Туча проплыла, не изронив ни единой капли. Солнце проникало в бор, но оно освещало уже только подножия дерев. Тут услыхали мы басовитые голоса и оказались на просторной, поросшей мягким разнотравьем поляне. В центре поляны горел костер, кипело вкусно пахнувшее варево. Поодаль паслись стреноженные лошади. Ватажники, их было, кроме приведших нас, еще шестеро, по-видимому, ничего не опасались. Они громко приветствовали пришедших, похлопывая их по плечам, повторяли:

— С добычей, стало быть!

— К самому обеду доспели.

— Ай, удало вышло! Удало! Шибко удатлив ты, Ваньша!

— Сокол с лету хватает, а ворона и сидячего не имат.

Эта похвала относилась к детине со шрамом, бывшем, по всем приметам, у них за атамана.

Только один из мужиков лежал не вставая. Укрытый зипуном, он тихо постанывал.

— Ну как ты, Васек? — спросил его предводитель.

Васек не ответил.

— Горит весь, — сказал кто-то из мужиков.

Между тем, маленький, вертлявый, с рыжей продолговатой бородкой мужик бросился осматривать лошадей. Он поднимал им ноги, оглядывая копыта, проверял зубы, лазил под животом.

— Как, Гордей, на пашне сгодятся? — спрашивали мужики.

— Добрые кони. Добрые, — похваливал рыжий.

«Неужто у них и пашня есть?» — удивился я.

А Гордей мимоходом кинул взгляд на закаменевшего Пахома и с насмешкой оглядел меня. Бороденка его при этом уничижительно поднялась кверху. Видно, он нечаянно сравнил меня с моим могутным попутчиком. Сравнение вышло не к моей выгоде.

— Слышь, Ваньша, — продолжая осматривать меня, адресовался он к своему предводителю. — Я ровно предчуял чо, добрых прутов наломал. Да токмо барин-то жидковат. Выглядит на славу, да жидок на расправу.

Ваньша в свой черед тоже бросил на меня оценивающий взор.

— Сотню сдюжит, — определил, — а не сдюжит — его барская воля.

— Кафтанчик-то на ем добрый, — продолжал изучать меня рыжий. — Напяль этакий кафтан, так и станешь атаман. Слышь, Ваньша, тебе, однако, тесноват будет. Под мышками лопнет.

— Да бери, — равнодушно разрешил предводитель.

— Ваньша! Ты, поди, его и не обшарил? Пошто же ты?

Я сам диву давался, отчего разбойники не отнимут мой кошелек. Это всегда было не токмо их целью, но и традицией. Даже мой баул предводитель, не осмотрев, небрежно бросил на траву. Рыжий исправлял оплошность. Нащупал и вытянул из кармана мой бумажник.

— Деньжищ-то! — держа в руках пачку ассигнаций, восхищался он. — А тут ишшо бумаги какие-то.

— Подорожная, — взяв у него бумаги И деньги, сказал Ваньша. — Подорожная, — повторил он и довольно бегло прочел: — «Коллежский секретарь Зарицын Юрий Тимофеевич».

— Ну, вот что, Юрий Тимофеевич! — захлопотал рыжий. — Скидывай одежку. Да, ето, проворней шевелись.

Вскоре я очутился в грубой холстине. Рыжий щеголял, в моем костюме и шляпе. Все было ему велико, но это его не печалило. Козырем прохаживался по поляне. С усладой разглагольствовал:

— В брюхе солома, да шляпа с заломом! А голь, да в шляпе, тоже шляхта.

Дурной пример заразителен. Другие ватажники разворошили мой баул. Примеряли мою одежду, даже белье. А один поднес Ваньше ящичек с лекарским инструментарием:

— Чего это?

— После погляжу, — занятый своими мыслями, рассеянно промолвил атаман.

Между тем, всеобщим вниманием завладел рыжий.

— Таперича, как барина зароем, — объявил он, — дойду до самого наипервейшего енерала, я, дескать, ваше благородие…

— Превосходительство, — оторвавшись от своих дум, подсказал Ваньша.

— Я, дескать, ваше превосходительство, надеюшка наша, енерал, прозываюсь Юрий Тимофеев и прибыл к вам, ну как его…

Рыжий плутовато оглянулся, как бы прося предводителя подсказать ему нужное слово.

Разбойники уже сгрудились вокруг него. В каждой компании есть свой шутник и балагур. В ватажке эта роль принадлежала рыжему Гордею.

— Давай, Гордей, обсказывай, — подбадривали его со всех сторон.

— Ну, как его? — повторил он, и так не найдя, что прилично произнести вновь прибывшему чиновнику, махнув рукой, заявил:

— Пристраивай, надеюшка енерал, к должности, туда, где супец пожирней, чтоб ложка стояла. А я уж буду тебе верой-правдой служить, супостатов твоих крушить. Стану куш ухватывать поболе, потому, хочу жить на воле, ведь судят вора алтынного, зато чествуют полтинного.

Гордей помолчал, прошелся в мужичьем кругу, ловя восхищенные и ожидающие взгляды. Победно заявил:

— А что, ить возьмет? Не зазря у нас в Сибири байка такая ходит — как какой начальник едет, его вольные люди хватают. Один кто-то от так же кафтан его надевает, садится чиновником. Говорят, у иных чиновников на лбу и на щеках метки есть. Три буковки выжжено — «вор». Они это каторжное клеймо только пудрой сокрывают, а как пудра слетит…

— Буде! Не кривляйся. И так хорош.

В окрике атамана слышно было неудовольствие. Очевидно, ему надоело пустое балагурство. Он сел на ствол обгорелой, поваленной молнией сосны.

— Подь-ка сюда поближе, барин!

Кто-то из мужиков увесисто толкнул меня в спину.

Я стоял супротив удобно расположившегося, плечистого Ваньши, смешной и жалкий в тесноватой холщовой одежде.

— Что, барин, не чаял такого оборота? Здесь, брат, Сибирь! Столицы этого не видали, а у нас вольного люда хоть отбавляй.

— Почему столицы не видели? — ответил я. — При Петре Великом округ Москвы разбойников числом до тридцати тысяч доходило.

— То при Петре, — возразил Ваньша. — А теперь они все сюда перекочевали. За Каменный пояс. Так-то оно, барин!.. Слыхал ли ты? — неожиданно вопросил он. — Слыхал ли ты про Семеновские флеши? Ну, чего молчишь? Али не по чину-званию вашей милости ответствовать на мужицкие вопросы?

— Как же не слыхать про те Семеновские флеши, если мой отец сложил голову на Бородинском поле.

— Вон что! — отозвался атаман. В его голосе не было и тени сочувствия. — Каков же чин был на твоем родителе?

— Лейб-гренадерского полку капитан-поручик.

— Ишь ты! Ишшо и гренадерского. А ты-то чегой-то не шибко гренадерского росту!..

Мужики рассмеялись. Однако и смеялись они не так, как над Гордеевыми шутками. Смеялись недобро. И в смехе до меня доносилось: «Погоди ужо! Мы над тобой учиним потеху».

А Ваньша продолжал, и зложелательство клокотало в его голосе, в его коротких, отрывистых фразах.

— Капитан-поручик. Прытко у их. Скоро чины идут. Грудничком в полк записывают. В колыбельке лежит, а уже «господин унтер». Ползать зачал — «ваше благородие».

А наш-то брат — все в солдатиках. Хошь ты десять раз на врага ходил, кровью умылся, а все — в солдатиках.

Голос Ваньши прерывался от негодования. Шрам налился кровью.

Я подумал, что, видно, не часто попадались ему в руки господа, те, кого считал он своими лютыми врагами. И теперь выпал случай выговориться, излить свои обиды.

— Батя мой при царе Павле мытарствовал. Царь-то, благодетель, давал офицеру напутье: «Вот тебе три мужика, сделай из них одного солдата». Офицеры и старались. Пялили на горемык иноземные, с неметчины мундирчики. А батяня могутный был. Мундирчик на него не лез. Так его в станок зажимали. Выравнивали. До него-то один помер в том станке. Батю поставили. Мужиков — с запасом. Чего их жалеть!

Я слушал атамана, и одно желание владело мной: не показать страха, умереть достойно. Я понимал — это не тот человек, от какого можно ждать пощады.

Приходило в голову малодушное: этому Ваньше о своих злоключениях растолковать, почему очутился я в сибирских местах. Он незауряд-человек, он поймет. Но тотчас откинул эту мысль. Вряд ли Ваньша поверит рассказу моему, скорее, проникнется ко мне еще большим презрением.

А Ваньша, меж тем, не замолкал:

— Инако стало, когда француз на нас насел. Тут и нижний чин человеком сделался. В Австрии арьергард наш из пяти тысяч тридцать тысяч солдат противника сдержал. Медали пожаловали. Каждому в руки дали, на них выбито: «Пять против тридцати».

Атаман замолк. Молчали и все вокруг. В тишине леса громко закуковала кукушка.

— Зазря, барин, загадываешь, сколь тебе жить. Век твой короткий. А помирать, слышь, не шибко охота? Вы ить, баре, любите на этом свете пожировать. Ох любите!..

— Семеновские флеши, — вдруг неожиданно перебил он себя. — Что можешь, ты про них знать! — Взор его был таков, что, казалось, он пронзит меня. Но на сей раз атаман глядел мимо.

— У нас в полку заведено было, когда награды присылали, командир просил солдат за храбрейшего офицера голос отдавать. И барин мой дважды больше всех голосов получал. Однако, хоша и залихват был прапорщик, а в ногу да в башку угодил ему осколок. Он мне весь мундир кровью залил. И кровушка та с моей замешалась, потому и меня в те поры пуля в плечо поцеловала. И барин наш, отец наш Родион Викторыч, обнял меня и рек: «Мы с тобой, Ваньша, с этого часу братья». Вот так! И что дале-то долго сказывать. Из-за одной дивчины, ладной да синеглазой, барин-сослуживец да брат мой нареченный приказал меня высечь батогами.

— Высечь, — повторил предводитель. — А невесту мою к себе в хоромы постряпухой забрал.

Ваньша сызнова замолк. Шрам его налит был кровью.

— А когда секли, когда стязали меня, приговаривал: «Сюды угоди. Здесь у его от раны шрам. Да солью посыпь. Да с потягом!»

Хоша и ночью я от своего барина ушел, а не по темну. Зарево мне на тропке посветило. Одначе все ж таки обиду не до самого донышка отквитал. За то иных-то из вашего брата, какие в лапы мне попадают, велю драть таким же артикулом. Так что и ты, барин, заутро готовься. Готовься, Юрий Тимофеевич…

Долго ли, коротко ли доведется мне топтать грешную землю, но никогда не забуду той ночи.

Еще не стемнело, как разбойники сели за ужин. Примолкший Пахом сидел среди них. Рыжий балагур потащил кусок жареного мяса больному. Но тот от еды отказался. Тогда Гордей вдруг вспомнил обо мне. Поставил передо мной мясо, кружку пахучего чаю.

— Поснедай, барин, напоследок. А то завтра поутру заявишься к престолу божьему и сразу на нас с челобитьем. Мужики, мол, скаредничали, гладом меня мордовали. Господь-то и засерчает. «Чего ж, — молвит, — барина занижали?» Господь, он завсегда за баринов стоит.

Рыжий отдалился. Я залпом выпил чай, но не смог притронуться к еде. Ватажники, окончив трапезу, разлеглись вокруг гаснущего костра. Один остался часовым. Пахом хотел было подойти ко мне, но мужик его не подпустил.

Странным было мое состояние. Помимо воли, где-то в глубине сознания откладывались все звуки ночного бора. В голове возникали обрывки мыслей, воспоминаний, часто незначительных и случайных. Под легким ветром шумели вечнозеленые сосны. С темнотой заухали совы. Зяблик, видно, спросонья начал было свою красивую, похожую на свист песенку, но тут же осекся. «У пупа, у пупа», — выкрикивал козодой.

Итак, завтра я должен умереть мучительной смертью. Погибнуть. Исчезнуть. Разве не странно? Останется все: бородатые люди, пахнущие хвоей и смолой деревья, высокое разнотравье, певчие птицы.

А меня не станет. А, быть может, не станет лишь только моей телесной оболочки? А дух мой будет витать над землей? А может — если не ложно исповедуют индусы — всякий из смертных после кончины обращается в кого-то или во что-то?

В кого бы мне посмертно обратиться?

Перебрал всех птиц до царственного орла, пытался возомнить себя кем-либо из самых благородных и могучих зверей — ничего не прельщало.

Что, вообще, прельщало меня в этой жизни? Почему я так жалею о ней, так боюсь с ней расстаться? Ведь в ней было мало хорошего. Впрочем, человек вообще противоречив. А моя жизнь вся соткана из противоречий.

Принадлежа к роду знатному, был я самым скудным бедняком. Выйдя из семьи военных, чьи предки добро сражались еще с татарскими ордами, всем обличьем я — сущий штафирка. Окончив медицинский факультет и полюбив врачебную часть, волею судеб сделался не лекарем, а чиновником. Всем в жизни обязан я своему уму и способностям, каковы многие признают изрядными. Но те же качества — начало всех горестей моих. Сам Михал Михалыч утверждает, что я изранился на острие своих мыслей.

А вот и последнее роковое противоречие. Разве не о благе простолюдина помышлял я с ревностью? Разве не скорбь о нем обернулась во мне омерзением к тирану?

Отселе и гороскоп — опасная шутка, которой я пытался высказать свое презрение к самодержцу.

Но кто же несет мне гибель, как не те самые простолюдины, к которым я проникался ярой жалостью!

О последнем я немало еще размышлял. Ваньша с болью и негодованием говорил о временах царя Павла. А как ненавидели этого страшного человека в нашей семье! Дед мой, подполковник Алексей Алексеевич Зарицын, был жертвой его. Курносый объявил, что всякий россиянин может обращаться к нему с челобитной. Дед поверил. И подал челобитную на лихоимцев — интендантских чиновников. Воспоследовала резолюция: «Публично высечь!» Не выдержав позора, дед застрелился. Курносого в нашей семье ненавидели не менее люто, чем ненавидел его Ваньша. Матушка моя иначе не называла его, как людоедом.

Все мое существо залила боль. Явственно привиделась матушка, как стояла она на крылечке нашего двухэтажного деревенского домика, благословляя меня в путь-дорогу.

Пора была предзимняя, и седые ее волосы мнились тронутыми изморозью. Маловесный ветерок лениво перебирал их.

— Пусть не оставит тебя твой ангел-хранитель. Не оставит тебя, — повторила она, крестя дрожащей рукой.

Ах, матушка, матушка! Отчего не вняли небеса моленьям вашим?

Сменялись часовые. Где-то неподалеку давненько уже трещали дрозды, и начала свою грустноватую песенку горихвостка. Значит, уже далеко за полночь. Близится мое последнее утро.

Проснулась кукушка — предрассветная птица. Теперь и рассвет — вот он… И правильно: не стоит спрашивать у кукушки, сколько мне жить. И без того ясно.

— Пить! Пить! Испить поднесите!

Стоны больного заглушили все лесные звуки. Мужик, стоящий на часах, бросился к нему с ковшом воды.

Проснулся Ваньша. Он подошел к больному, склонился над ним.

— Крепись, Василий, крепись, Васек, ить сам виноватый. Жалиться не на кого. Да ништо! До свадьбы заживет.

Я с трудом узнавал голос предводителя. В нем плескались участие и нежность.

Васек вдруг что-то заговорил, потом запел на гортанном языке. И, странно, так захотелось мне понять его. С давних лет увлекаясь языками европейскими, я искренне пожалел, что не узнал тюркских.

Ваньша отошел от больного и медленно прохаживался по поляне.

— Что с ним? — указав на Василия, спросил я.

— А тебе не все едино? — вопросом отвечал атаман.

— Стало быть, не все.

Ваньша презрительно сплюнул.

— Жалость норовишь выказать и тем к себе разжалобить?

— Не суди всех людей по себе, — возразил я.

— Нешто ты человек, — взъярился Ваньша, и шрам его начал темнеть. — Нешто вы, господа, — люди. Зверье вы двуногое. Туда же — «что с им?». Вот поглядим, что с тобой станется! На жалости подъехать надумал.

Ваньша нервно забегал по поляне, сворачивая то в одну, то в другую сторону. Запнулся обо что-то, отозвавшееся металлическим звоном. Матерно ругаясь, пошарил в траве и поднял мой ящик с инструментом. Равнодушно раскрыл его. Удивленно спросил:

— Ты что, барин, лекарь?

Я было изумился его опытности, но Ваньша тут же пояснил:

— У нашего полкового лекаря и скальпель был, и нитки шелковые… Стало быть, ты лекарь? Так чего ж молчал? Слушай, барин, в силах ты нашего Васька поднять?

Атаман вопрошал с надеждой, голос его даже дрогнул от волнения.

— Подымешь — отпущу. Кошель твой возверну. От себя прибавлю. Можешь?

— Я — лекарь. Врачую, а не колдую. Погляжу, тогда, возможно, и ответ дам.

Узкоглазый, плосколицый юноша, почти мальчик, изнемогал от внутреннего жара. Глянув в его изжелта смуглое лицо, я почуял — дело плохо. Бессильно приоткрытые губы, потухшие глаза. Во всем — полное безразличие. Видно, он уже перемучился. Стал покорен участи своей.

Как объяснил мне Ваньша, все приключилось три дня назад. Мальчик возился с ружьем и по нечаянности выстрелил себе в руку. Пуля засела в предплечье, где всяческих сосудов изобилие. Видимо, начались явления сепсические.

Нужна была операция. А это я менее всего умел, ибо оператором никогда не был. Только собирался практически начать обучаться этому в Сибири.

Ваньша поглядывал на меня с тревогою.

— Буду резать, — решился я. — Надо извлечь пулю.

С этой минуты роли наши переменились.

Я начал приказывать, а Ваньша, поднявшиеся от сна Гордей, Пахом и другие мужики — исполнять.

Велел разжечь костер. Вскипятил воду. Прокалил пинцет. Изготовил повязку.

Приказал:

— Держите больного.

Мужики держали мальчика за ноги, за здоровую руку.

— Не трусь, Васек, — уговаривал Ваньша. — Лекарь из тебя пулю вытащит, на поправку пойдешь.

Я наложил повязку возле плеча, чтобы предотвратить кровотечение, рассек кожу. Показалась кровь.

Васек закусил губу. Несмотря на жар, мертвецки побледнел, но молчал. Скальпель проник и в подкожную клетчатку.

— Ох ты, маленький, — по-бабьи запричитал Гордей. — Не могу глядеть.

«Ну, разбойники, — дивился я. — Крови боятся!»

— Держи, — приказал Ваньше, передавая ему скальпель. Быстро наложил зажим. Шелковой нитью перевязал кровоточащий сосуд.

— Скальпель, — потребовал я.

Ваньша подал проворно, как заправская милосердная сестра.

Сделав еще небольшой надрез, я раздвинул мышцы пальцами. Васек застонал, но снова закусил губу. Видно, боль была терпимая. К счастью, я довольно быстро нащупал пулю и вытащил ее, теперь оставалось только зашить рану.

Резекция прошла благополучно.

— Известно, человек ученый, — уважительно отозвался обо мне Гордей. — Не учась-то и лаптя не сплетешь.

Он вернул мне мой костюм, а сам облачился в свои холщовые брюки и рубаху.

Всякие знаки внимания оказывал мне и Ваньша. Допустил ко мне Пахома, с которым мы теперь не расставались. Сам угощал меня завтраком.

Между тем, состояние Васька тревожило. Жар у него не спадал, а, казалось, даже усилился. Он тяжело дышал. Часто просил воды, забываясь, бредил, по-прежнему бормоча что-то на незнакомом наречии.

Рыжий Гордей вертелся возле меня, спрашивал, как скоро Васек пойдет на поправку.

— Мальчишка-то уж больно страдательный. В запрошлом году гололедь была, бескормица. Тайга скупилась. Звери далеко кочевали. Калмыки с голоду мерли. Васек, его по-ихнему Паслей звать, в своем аиле один остался. И к нам в деревню прибег.

— В какую деревню? — спросил я.

Вмешался атаман:

— Ты лучше скажи, когда парнишка подымется?

Что мог я им ответить? Объяснить, что я не лекарь, а лишь половина лекаря? Так полагали древние о врачах, не знавших анатомии и не бывших операторами. Объяснить еще, что это не моя вина, а общая наша беда российская? В цивилизованных странах давно процветает хирургия. А у нас… Многое я бы мог, рассказать об этом.

Когда-то великий Петр был первым русским хирургом. В Англии и Голландии царь посещал не только судостроительные верфи, но и анатомические театры. Он вскрывал трупы, делал операции, выдергивал зубы, перевязывал раны. При нем почти всегда находился специальный пенал с набором ланцетов, ножей, щипцов.

Но на Руси — да и не только на Руси! — издавна находятся люди, склонные ставить равенство между новым словом науки и безбожием. А все недоступное их разуму, все непонятное им зачисляют они в крамолу и якобинство. Признана ослепляющей безверием и анатомия. В Казанском университете все препараты анатомического музея попы уложили в гробы, отпели и схоронили на кладбище.

В Москве я учился анатомии на платках заместо мышц. По рисункам заместо костей.

Так-то, Ваньша! Откуда же мне знать, что теперь будет с Васьком! Спас я его или зарезал. И как объяснить все это тебе?

Всю ночь я не спал возле больного. Менял ему на лбу влажную тряпицу, обтирал лицо, поил водой. И переходил от надежды к отчаянию. И не только от того, что вместе с судьбой Васька решалась и моя судьба.

Под утро разразилась гроза. Молнии выхватывали из тьмы страдальческое и трагическое лицо мальчика. Грянул ливень. Больного перенесли в шалаш.

И вскоре я заметил, что он становится спокойнее, дышит ровнее. Приложил руку ко лбу и убедился — температура спала.

Еще три дня находился я при больном, опасаясь осложнений. Ваньша и два или три мужика с ним куда-то исчезли.

Васек быстро шел на поправку. Котелками пил жирный мясной бульон, рвал крепкими зубами огромные куски мяса. Здоровой рукой поглаживал себя по животу, блаженно улыбался.

Однажды сказал:

— Деревня ехать пора. Скору трава косить.

— Разве ты в деревне живешь?

— Все деревня живем. Ваньша, Гордей. Все.

— Не дивись, Юрий Тимофеевич! Чего на свете не бывает, — вставил подоспевший Гордей. — Диковина — еж, а и его много.

Вскорости явился Ваньша с товарищами. Ватажники добыли невесть где топоры, пилу, железные лопаты, ящик гвоздей.

— Завтра снимаемся, — объявил Ваньша. — Да и тебе, барин, чай, пора. Загостился у нас.

Вечером мы с Ваньшей долго сидели у костра. Тогда-то он доверил мне многое.

Разбойники эти были трудолюбивыми землепашцами. Только не значились ни в каких ревизских сказках. Не несли никаких повинностей. Не платили налогов и податей. Все они беглые люди — кто от помещиков, кто от Демидовых, Строгановых, кто от заводов царских. Добыли себе женок, иногда русских, а чаще калмычек и живут в деревне, где-то в горах затаенной. Вдоволь у них и хлеба, и мяса, и кожи, и мехов, и шерсти. Но порой приходится выходить на добычу за железом, то есть всяким металлическим инструментом. А главное — за порохом, дробью, ружьями. И тогда обращаются они в ватажников, а Ваньша — солдатская косточка — в предводителя.

— Крестьян мы не грабим, — говорит Ваньша, — а только бар да казну. А ежели попадают мне господа, велю их драть, как драл меня господин мой Родион Викторович. За пять годов только вот тебя отпускаю.

В свой черед и я рассказал Ваньше кое-что из своей истории.

— Конечно, — заметил предводитель, — и бары разного сорта бывают. Иные других сказнят, а иных самих сказнят. Только этаких-то немного.

Помолчал и добавил:

— Но есть все ж таки… Вон, я слыхал, пятерых из тех, что на Сенатскую площадь выходили, при жизни отпели да повесили. И ты, видать, из этих, из казнимых…

Ваньша сдержал слово — отпустил нас с Пахомом по добру, вернул мне кошелек, а Пахому лошадей.

Прощаясь, сказал:

— Планида наша, она, Юрий Тимофеев, всяко к нам поворачивается. А тебе, ежели туго придется, найди в посаде вашем старушку Ивановну. Она через верных людей знать даст, авось, и мы пригодимся.

Тогда дивился я наивно-романтической натуре полукрестьянина-полуватажника. Ни за что бы не подумал, что помощь его может мне и взаправду понадобиться…

Поначалу имел я намерение обрисовать злоключения свои в тоне отчасти ироническом.

Но воспоминания увлекли. И пережитое восстало в виде сентиментальном и порой даже трагическом. Видно, всякий пишущий не волен над событиями жизни. Напротив, события чаще владеют им.

8 июля
Признаюсь, полузлодей изрядно удивил и даже разочаровал меня. Подогретая чаяниями Аврорки, я ожидала узреть скованного Прометея, поверженного Ахилла или по крайности ожесточенного Фирсита. А взору моему явилась некая середина. Рост не высокий, но и не очень малый, костюм не богатый, но и не шокирующий, голос не громкий, но и не тихий. В общем, как любил говаривать папа, ни в селе Селифан, ни в, городе Богдан.

Однако держался он, не глядя на это, весьма независимо, а временами допускал такое, что можно было счесть и за дерзость. Впрочем, визит свой прямо к нам во дворец, а не появление в канцелярии оправдал тем, что привез мужу от Михаила Михайловича Сперанского письмо не по службе, а приватного свойства. Николай Артемьевич, очевидно, желая сразу же выказать разницу между генералом — командиром заводов — и коллежским секретарем, лекарем, не провел его в кабинет, а оставил в гостиной, и когда я попыталась уйти, указал мне жестом остаться. Дескать, много чести: из-за прислуги, например, ты уходить не станешь.

В первую голову спросил не как гость добрался до сих мест, а каково здоровье Михаила Михайловича Сперанского. Полузлодей — я позабыла сказать, что он приходится мне почти что тезкой: я — Юлия, а он — Юрий, Юрий Тимофеевич Зарицын — ответствовал весьма коротко и небрежно, что легко было воспринять за непочтительность к его патрону да и к мужу. Дескать, когда видел его в Петербурге, был здоров.

При сем он не только обозначил Сперанского словом «его», но и мужу не сказал «ваше превосходительство».

Николай Артемьевич тогда совершенно уже генеральски-небрежительно, как в этих местах позволяет себе он один, бросил:

— А вы, лекарь, кажись, ухитрились добираться с прилучьями?

Здесь я ожидала, что господин Зарицын наконец поведает о своих злоключениях, и, признаться, ожидала с любопытством, как он это сделает — горестно, почтительно, с шутливой складкой, но тот ограничился одним небрежно кинутым словом:

— Было.

Муж сделался сильно курнос и поглядел на него морозным взглядом, в котором легко было прочесть не только удивление. Не знаю, впрочем, как трактовал этот взгляд гость, а я явственно поняла, с каким наслаждением Николай Артемьевич указал бы ему на дверь, кабы не покровительство Сперанского, кабы не другие его опасения.

Смирив себя, генерал поинтересовался, каковы у Михал Михалыча дела при дворе.

— Каковы могут быть дела при дворе? — ответствовал полузлодей. — Чай, вашему превосходительству лучше моего известно.

— М-да, — только и выговорил генерал. Еще раз повторил: — М-да… — и, помолчав, сухо добавил: — Я бы не посмел вас более задерживать, кабы для службы не была потребна одна частность. Слух носится, что ватажники, которые пленили вас, обитают в потайной деревне. Где же селение это?

Зарицын поглядел на Николая Артемьевича и негромко этак ответствовал:

— А этого я вам не могу открыть. Связан честным словом.

И я поняла — этот не откроет. Ежели бы он с волнением да с негодованием высказал или хотя бы не в оправдания, но в объяснения пустился, тогда еще, возможно, и открыл бы. А этак — нет.

Николай Артемьевич, видимо, тоже почуял это. Начал барабанить пальцами по столику, так, что безделки на нем задребезжали. Однако и на сей разгром пророкотал по краю тучи, и грохота не случилось.

— Но ранее сего обещания беглым тяглецам, эрго… — Николай Артемьевич любил иногда употребить латинское словцо, особливо в беседе с людьми, которых заподозрить мог, что они видят перед ним свое преимущество в учености. Впрочем, вообще науки он особо не жаловал и при случае говаривал, что мудра была императрица Анна Иоанновна, каковая на содержание конюшен герцога Бирона отпускала миллион рублей годовых, а на российскую Академию — сорок две тысячи. Понимала, что конское поголовье важнее поголовья академического.

— Ранее сего обещания, данного беглым тяглецам, эрго государственным преступникам, вы, вступая в службу, присягу приносили государю императору российскому, своему самодержцу. Присягу, коея является священным обетом.

Полузлодей в манере своей столь же негромко ответствовал:

— Доносить обета не давал.

Генерал сызнова и сильнее прежнего забарабанил пальцами по столу. Не знаю почему, но сердце у меня замерло в некоем дурном предчувствии. Неужто этот коллежский секретарь столь сильно всполошил его? Неужто в этом странном чужаке опасный виделся мне противник моему супругу?

Между тем, Николай Артемьевич и на этот раз пересилил свой характер и сухо простился с гостем. Лишь когда дверь за ним затворилась, он так глянул ему вслед, что мне на секунду почудилось — этот взгляд проникнет сквозь дверную толщу, и в коридоре его перехватит Евтейша, чтобы где-нибудь в укромном месте расправиться с господином Зарицыным.

Генерал долго прогуливался по комнате, словно охлаждался, выйдя из парной. По своему обычаю размышлял вслух:

— Кто же их, этих прощелыжников, разберет! Мыслью обносится, за его спиной, может, не один Михаил Михайлович стоит. Сперанский бит, следственно, и оглядчив. И он, возможно, не по своей воле действует.

А этот больно уж самоуверен. Лекаришка, до титулярного не дослужился, а туда же! Хотя, возможно, и обыденный наглец, замыслил нахрапом взять… А каким, любопытно, Юлинька, он тебе показался? — спросил Николай Артемьевич. — У женщин, извини меня, как у гончих собак, верхнее чутье бывает.

Вопрос мужа не застал меня врасплох. Я сама думала об этом диковинном госте. А с грубостью генеральской давно свыклась. От нее хоть и горько было, отвечала спокойно:

— Тоже не могу понять. Быть может, и просто маловоспитанный грубиян.

— Время скажет, — заключил Николай Артемьевич. — Досадно, конечно, перед ничтожным штафиркой характер свой смирять. Но, видать, ничего не попишешь. Надобно иногда. В этом мудрость мужей государственных. А про сельцо потайное, — добавил он, — мы и без того выведаем. Он там не один был. А с урочным служителем я церемоний да околичностей блюсти не намерен. Об нем мне Сперанский цидулек не писал.

11 июля
Сегодня снова повстречала господина Зарицына.

Утром прибежала Аврорка.

— Офеня пришел! Книги привез?

Книги — любовь моя неизменная. В детстве допоздна зачитывалась я в отцовской библиотеке, и маман силком изгоняла меня оттуда. Но сейчас подумалось об ином.

Аврора била в ладоши и вся светилась. Признаюсь, на минуту грусть и зависть воровски подкрались ко мне. Выплыла из памяти моя теперь уже, увы, неблизкая юность. И он в своем армейском мундире с развевающимися от быстрого шага фалдами. Он уходит, уходит не оборачиваясь…

Что таить, что хорониться от себя — всем, что есть во мне, мысленно устремилась к нему. И пришла вдруг мысль — услыхал бы он, как третирует меня мой супруг, позволяя себе высказывать недостойные подозрения или равнять меня с гончей.

Где-то он теперь? Что с ним сталось? Счастлив ли? Нашел ли себе подругу по сердцу или одинок и, как прежде, ищет где-нибудь за Кавказским хребтом свидания с горской пулей?

Но не пора ли немного поведать о нем, хотя бы бумаге? Быть может, от того сделается мне легче, реже станет преследовать несговорчивая память.

Здесь сызнова припоминается общее с судьбою славной моей страдалицы Наташи. Обе мы влюбились почти в одно время в двух молодых соседских помещиков. Только моим предметом был офицер, а ее — штатский. Помехою обоим нам послужила бедность. Наташин обожатель, побывав у них в доме и услышав откровенный рассказ ее об их разорении, малодушно бежал от своей невесты, которой перед этим клялся в вечной любви. Поблизости от нас, в лесу, располагался монастырь. И Наташа сбежала туда, решившись посвятить себя богу. Но родители вызволили ее. А потом явился Фонвизин.

Позже, блистая в свете, Наташа вновь встретила свой предмет. И он, не то страстно влюбившись, не то разыграв роль влюбленного, повсюду преследовал ее.

Но мы с Наташей не из тех женщин, у которых бывают пошлые романы. Наташа осталась верной мужу.

Я же сама вынуждена была отказать своему любимому, разрушить свое счастье.

Странно! Он — на жарком юге, я — на морозном севере. А все твердили, что мы самими небесами предназначены друг для друга. Но стоило Николаю Артемьевичу оказать нашей семье услугу, и небеса рассудили иначе…

— Пришел офеня! — твердила Аврорка. Я же быстро совладала с собой. И девушка даже не успела приметить моей минутной слабости.

Николай Артемьевич всегда отдает приказание вести торговца на свое подворье. Намедни приходил калмык. У него я купила узорчатую китайскую ткань. Но Аврорка склонила меня сходить на базар, поглядеть на простой люд. Пренебрегла я на этот раз и еще одним мужниным распоряжением: не взяла с собой ни служанки, ни казачка, без которых не велено мне гулять в посаде.

Городок наш, между прочим, ежели не очень красив, то во всяком разе своеобычен. Все дороги у нас черны, потому что крыты плавильным соком или, как его зовут инженеры, шлаком. Под цвет плавильного сока крашены и лучшие дома горожан. Они разнообразны — от древнерусских теремов до двухэтажных английских коттеджей с банной комнатой и бильярдной.

Улицы наши глядятся торжественно и строго. В центре города возле заводской плотины — площадь. В одном из уголков ее и располагаются базары. Торгуют здесь говядиной, битой птицей, рыбой, ягодами, грибами, орехами, серой.

Бывают пушные дни, когда охотники, часто калмыки, привозят звериные шкуры. Можно здесь купить мешок соболей, чисто белого блеска горностаев, песца, росомаху, барса, рысь, красную лисицу, белку.

Заезжие торговцы привозят материи, бусы, кольца, иногда фрукты. Всего реже посещают нас именно книжники. Поэтому офеня собрал вокруг себя целую толпу. Сам он — разбитной, в одно время любезный и грубоватый, кудрявый и лысый. Громко нахваливал свой товарец, доставая из небольшого кожаного мешка то одну, то другую книгу. Здесь были дешевые книжки для народа в обложках из плотной бумаги с лубочными картинками: «История о львице, воспитавшей королевского сына», «Прекрасная астраханка, или хижина на берегу реки», «История российского славного вора и разбойника и бывшего московского сыщика Ваньки Каина», «Повесть о приключениях английского милорда Георга», продавался снотолкователь, именуемый «Ключ к изъяснению снов», встречались жития святых, молитвенники, письмовники. Но были и сочинения главных баснописцев наших Хемницера и Крылова, повести Карамзина, романы Лажечникова, Загоскина.

Демонстрируя книги, офеня густо рассыпал поговорки: «Кто грамоте горазд, тому не пропасть», «Кто книжно учен, у того ум точен». И было очевидно, он знает, кому что можно предложить.

Увидев нас, люди почтительно расступились и отошли. И здесь у самого мешка с книгами я приметила господина Зарицына. Он перелистывал небольшой томик в коричневом переплете и ничего не видел вокруг или показывал, что не видит. Я, естественно, также не выказывала к нему никакого внимания. Мало ли мелких чиновников вынужден принимать муж. Этого лекаря я могла и забыть. Но Аврора, которая уже была знакома с Юрием Тимофеевичем, не упустила случая съязвить.

— Бонжур, мосье Зарицын, — невинно вымолвила она и сделала глубокий реверанс.

— Здравствуйте, — чуть оторвавшись от книжки, коротко ответствовал он.

Не скрою, непочтительность лекаря затронула меня. Однако, показав полное безразличие, я отвернулась.

Но Аврорка не унималась.

— Позволено ли узнать, что вас столь заинтересовало? — кивнула она на книгу.

— Стихи, сударыня, — неохотно вымолвил Зарицын.

— Нельзя полюбопытствовать, чьи?

— О, они не стоят вашего внимания, — все так же сухо ответствовал этот невежа. И обернулся к офене:

— Сколько с меня?

Офеня глядел на него заговорщицки, мнилось, вот-вот подмигнет:

— Три рубля. На такой товар потребен навар.

Господин Зарицын рассчитался и, не то поклонившись, не то кивнув нам, ушел.

Аврорка с важным видом перебрала несколько книг и нежданно обратилась к торговцу:

— Нет у тебя еще такой, как взял этот господин?

Офеня наметанным своим глазом окинул розовую красавицу и, видимо, понял, что ее коварство не может распространяться далее женских чар.

— Рылеева нет-с, — тихо сказал офеня. — А вот «Полярная звезда» имеется.

Аврорка заявила, что ей нужен именно Рылеев. Мы купили по нескольку книг, в том числе, конечно, снотолкователи, любовные романы и стихи.

Когда уходили, я случайно обернулась и увидела, как один горный офицер (не знаю даже его имени, но лицо, худощавое и умное, приметила давно) держал в руках книжку «Полярной звезды». Взгляды наши случайно встретились, и он проворно сунул книжку в карман.

Невольно я задумалась. Далеко упрятал царь крамольников, но ни сам он, ни господин Бенкендорф с его отделением не могут спрятать в той же тюрьме на болоте крамолу.

— Так вот что он приобрел — Рылеева, — защебетала Аврорка, прервав мои размышления. — Это же тот самый, которого никак не могли повесить.

Я тоже слышала, что Рылеев и другой бунтовщик сорвались с петли и поэт якобы сказал: «Я счастлив дважды умереть за отечество!» Но трактовать о сем с Авроркой мне почему-то не захотелось. Я только сказала:

— Да, тот самый. Он известный стихотворец.

Аврора заговорила вдруг о странном господине Зарицыне.

— Вот, видишь лес, — сказала она. Бор стоял на горе темной стеной. — Хочется туда заглянуть? Правда? Ведь правда?

И боязно немножко, и тянет немножко. Оттого поэты в пьесах своих и именуют бор таинственным. Вот так и он, господин Зарицын. Есть в нем какая-то тайна.

Я рассмеялась.

— Дитя ты, Аврора. Дитя и фантазерка.

— Время покажет, — с важностью и даже покровительством в голосе возразила девушка. Чуть спустя добавила: — И я даже не узрела здесь ничего смешного.

Это было все ж таки комично, и я не сдержала улыбки.

— Не считай меня ребенком, — возмутилась Аврорка. И по-детски надула свои пухлые губки.

Я сделала над собой усилие, чтобы стать серьезной.

— Этот господин, — возразила я, — натурально большой оригинал. Но оригинальность его отнюдь не того свойства, какого хочется романтическому твоему воображению. Скучая в нашей глуши, ты его сочинила, стремясь превратить коллежского секретаря в Бову-королевича.

— Майн гот! Он и есть Бова-королевич, — упрямо стояла на своем Аврора.

— Будь по-твоему. Только позволь дать совет: не торопись, не путай грубость и невоспитанность с тонкостью и таинственностью.

— А ты, — с запальчивостью возразила Аврорка. — А ты… ежели у кого недостает почтения к вашим превосходительствам, не полагай сие за последнюю низость.

Впервые за время нашего знакомства и сердечной привязанности Аврора смутила и возмутила меня. Вот она, оказывается, какова, эта немочка. Вот как смотрит она на меня!

— Люди, уважающие себя, — сухо заметила я, — в раболепии нужды не ощущают. Но не вижу причин, почему господин Зарицын должен отказывать мне или Николаю Артемьевичу в уважении. Тем паче мы с ним не знакомы близко и исправлять этот пропуск в нашей жизни не собираемся.

Выговор мой смутил и огорчил Аврорку. И она, всплескивая своими красивыми руками и повторяя «майн гот», залепетала о том, что неправильно понята, что глубоко уважает Николая Артемьевича, что уважение и раболепие действительно вещи различные…

Я не делала вида, что полностью удовлетворена ее извинением, и расстались мы без обычной сердечности.

16 июля
Сего числа принимала гостя. И довольно странного. Не поразительно ли — в гости приглашен этот полузлодей, этот почитатель Рылеева, господин Зарицын Юрий Тимофеевич.

Решилось это третьего дня. Николай Артемьевич прибыл из своей канцелярии не в духе. Правда, во время обеда отдал должное любимому блюду — отварной осетрине, но не скрывал, что премного обескуражен. Я всячески старалась его развлечь, и когда муж заметил, что хотя осетра на этот раз рыбаки добыли матерого, но сулили-то такого, что на столе не уместится, рассказала анекдот о славном сочинителе басен Иване Крылове. Поэт, будучи в гостях, услышал от хлебосольного хозяина подобное обещание. Хозяин сидел в торце стола. Крылов насупротив. После сих слов он сразу же вместе с креслом отодвинулся в сторону.

«Что вы, Иван Андреевич?» — удивился хлебосол.

«Пропускаю вашу рыбину».

Николай Артемьевич даже не улыбнулся. Напротив, брюзгливо проворчал: «Сочинители! Умники!»

Я никак не могла уразуметь, к кому же помимо Крылова это относится. А уж менее всего способна была помыслить о ничтожной персоне господина Зарицына. Но муж, окончив обед, сообщил мне странную новость. Урочный мужик, некий Пахом, так же, как и господин Зарицын, не открыл местоположение потайной разбойной деревни. Ссылался на то, что держали их ватажники в лесу, а о деревне ему ничего не известно.

— С него, смердящего, не то что шкура — мясо клочьями… — начал было Николай Артемьевич, но осекся, только скрипнув зубами.

Я стараюсь быть хорошей женой, веселымсвоим нравом, женским вниманием, участием, нежностью, а где умею, и советом облегчить суровые заботы мужа. Но в том, что относится до экзекуции, позволяю себе противиться и мнения своего не изменю. Ни родитель мой, ни матушка никогда не наказывали своих людей телесно. Даже Емельян Пугачев пощадил деда моего, потому что встали за него собственные крестьяне.

Здесь же то и знай секут. И работных людей, и слуг, и солдат. Секут в заводе и на конюшне, секут в казарме. И особо любят гнать под барабаны сквозь строй.

Случается, идешь заводским посадом, а собаки лижут кровь на песке, рвут друг у друга из пасти жирную окровавленную плеть.

И тягостно для меня, что Николай Артемьевич сам присутствует на экзекуциях. Сообразно ли это с человеческим достоинством? Прилично ли генеральскому чину!

А он, даже тяжело писать, упивается этим, накаляясь, как на конских бегах либо какой азартной игре.

Однажды, изрядно выпив вина, принялся во всех подробностях, со сладострастием живописать мне, как бежал сквозь строй ледащий, с тощим задом мужичонка. Бежал, сгорбясь, съежившись, слегка подпрыгивая. И это было, по мнению мужа моего, очень смешно.

«Представляешь, Юлинька, подпрыгивал, как гуттаперчевый!»

Ах, как мне было не по себе! После того, наверное, с полгода избегала своего супруга. Ежели он брал меня за руку, я дрожала, готовая упасть в обморок…

— Я отдал приказ, — продолжал Николай Артемьевич, — перевести мерзавца из урочных в заводские служители. Урочники совсем избаловались. Живут как вольные и всякий барский приказ за докуку почитают. А здесь…

Не окончив мысли, он махнул рукой.

— Да, дьявол с ним, извини меня, с мужиком. Меня барин смущает. Чаемо ли дело: дворянин шатучую ватажку от властей укрывает, сословных чувств не имеет, фармазон! — Муж в сердцах забарабанил пальцами по столу. — Да что там! Я вообще многих господ понимать отказываюсь. Вчерашнего дня исправник мне доложил, что горные офицеры изволят собираться и читать какие-то рефераты о конституции. Мальчишки! Кому нужна их конституция. Народ не знает, с чем ее и едят. Смех сказать, на Сенатской 14 декабря эта шваль орала: «Да здравствует Константин и супруга его Конституция!»

От общей крамолы Николай Артемьевич вновь обратился к господину Зарицыну.

— Опять же в какой позиции я оказываюсь. Не один здесь обитаю. История многим открылась. Чтобы достойно пассаж этот завершить, надлежит ему чинить допрос по всей форме. Но не далее как сегодня мне докладывают, с оказией доставлено этому господину личное письмо от Сперанского и некая сумма денег. Ко многому свидетельство, — поднял Николай Артемьевич вверх указательный палец. — Да-с. Ко многому! Михаил Михайлович заботу свою не прячет, а как бы на показ выставляет, как бы намек дает…

Еще поразмышляв вслух, муж решил пригласить господина Зарицына к обеду — за обедом пристойнее расспросить его.

Хорошо! Муж как хочет, а я в полной мере выкажу этому заносчивому лекарю свое презрение. Взгляды его я не осуждаю, это меня не касается. А вести себя у нас пусть изволит уважительно.

И я сразу же начала обдумывать, как мне повести себя. Будь это кто-либо из местного светского общества, достаточно заговорить по-французски, чтобы привести его в смущение. Здешние грамотеи обычно знают на этом языке два десятка обиходных слов. Но господин Зарицын знаток языков европейских. Можно бы подать к столу какое-нибудь блюдо, что и бывалый человек не сразу разберет, есть его вилкой или ложкой. Но полузлодея этим тоже не смутишь. Он наверняка как-нибудь найдется. Еще способ — одеться совершенно по-домашнему, выразив тем самым свое пренебрежение. Однако этого почему-то мне не хотелось. Решилась оставить за собой просто сухость тона, а там обстоятельства покажут.

Лекарь прибыл в назначенный час и начал с совершенно непростительной дерзости. Не успел он поздороваться с мужем и поцеловать мне руку, как, словно чуя гостя, явился мой медвежонок и начал его обнюхивать.

Я быстро оттащила зверя, а наш якобинец, нимало не смутясь, заявил:

— Хотя зверь очень забавный, медвежье гостеприимство весьма опасно.

Неслыханно! Этот Зарицын глумился над нами. Двойной смысл его фразы был абсолютно прозрачен.

Муж, однако, не заметил или предпочел не заметить этого. Я же, исполняя свое намеренье, была суха и холодна.

Как только сели за стол, между мужчинами начался незримый поединок. Очевидно, Николай Артемьевич вел подготовку к решительному сражению. Впрочем, оба внешне выказывали добродушие, светскость. И если не быть посвященным в их взаимные отношения, невозможно бы увидеть в застолье самую малую долю противоборства. Хозяин и гость как бы позабыли: один — о своем генеральстве, другой — о скромном своем чине. Оба держали себя ровно и с достоинством. Различие, может быть, только в том и состояло, что генерал говорил громче, чем господин Зарицын.

Беседовали о тягостях горного промысла в Сибири. Юрий Тимофеевич высказал восхищение сделанным в наших первозданных местах умом и дарованиями россиян. Супруг мой был польщен, очевидно, приняв комплимент на свой счет.

Но здесь и обозначилось различие во взглядах. Генерал более, чем обычно, вздернув нос, с неодобрением отозвался о работных людях, теряющих страх и уважение к богу, государю и дворянскому сословию, склонных к вялой праздности и непокорству. Господин Зарицын с улыбкою, но твердо не преминул отметить здесь очевидное противоречие. Волшебное-де превращение алтайских земель в богатейшую кладовую государей российских случилось не без участия работного человека. И для этого потребны не вялая праздность, а неусыпное радение.

В глубине души я понимала, что утверждения гостя нашего справедливы. Хотя сама всего раза два из любопытства проникала в завод, но даже и того, что успела видеть, было с лихвой достаточно. Только с адом, обрисованным великим флорентийцем Дантом, можно сравнить хоромину заводских плавилен. В жаре, духоте, едучем дыму полуголые, сотрясаемые приступами кашля, работные люди хлопочут там возле печей, гнутся под тяжестью шихты, перетаскивают в огромных бадьях жидкий металл. На моих глазах высоченный, обросший седой бородой мужчина рухнул, не найдя сил дойти до бочки с водой. Двое других вынесли мертвое тело, и надсмотрщик, поигрывая плетью, с досадой сказал: «Чего на них? Третий сегодня».

И все ж таки у меня росло раздражение против Зарицына. Для меня было бедой не то, что коллежский секретарь позволял себе не соглашаться с генералом, а скорее то, что он считал его да, конечно, и меня с ним, если он меня вообще брал в расчет и замечал вместе с моею холодностью, безнадежно ограниченными, закосневшими в жестокости, суетности, туповатости. Он явственно усматривал в нас некоторых персон господина Грибоедова.

Спор продолжался, генерал держался своего, к досаде моей, показывая себя не лучшим образом. «Простолюдин, — заявил он, — озабочен более утробою своею».

Тут мне показалось, что полузлодей едва приметно улыбается, видя, как супруг мой поглощает жаренного с яблоками гуся, забывая утереть жирные губы салфеткой.

— Мужик государственных интересов не понимает и за все дарованное ему высочайшей милостью государей наших благодарен не стал. Разве не должен он благодарить за такую царскую милость, как гульная неделя? Работный человек у нас наделен неделею отдыха. Где еще сыщете вы столь благословенное существование?!

Гость согласился. Но могу дать клятву, что самое согласие этого наглеца было не то хитрым маневром, не то плохо скрытой насмешкой.

— Да, — говорил Юрий Тимофеевич, — народ наш еще темен, необразован. Кровавая война хотя и способствовала его развитию, но не могла служить смягчению нравов. Однако хочется верить, ваше превосходительство, что просвещенное и гуманное ваше правление сделает его иным.

Его превосходительство, к досаде моей, и теперь иронии не приметил, а принял эти слова за чистую монету и самодовольно заявил:

— Один разве управишься, разве совладаешь со всем. Мудрость народная гласит: один в поле не воин. — Николай Артемьевич по своему обычаю поднял кверху указательный палец. — Надобно дворянству — главному в государстве сословию — хватко держаться друг друга. Хватко, — повторил муж, видимо, понравившееся ему слово. И наклонился через стол к господину Зарицыну. — Посему, государь, не обессудьте, без чинов, но даже с высоты лет своих могу вам сказать, в удивление меня приводит, что вы, высокородный дворянин, не желаете помочь нам…

Николай Артемьевич не договорил. Еще ранее услышала я в людской не то чтобы шум, но какое-то постороннее шевеление. И хотела было позвонить в колокольчик, вызвать слугу, но внезапно со словами: «Разрешите, ваше превосходительство!» влетел рослый, стройный, словно по мерке выточенный, армейский подпоручик.

Все не только в городе нашем, но и в округе знали, что генерал не терпит, когда прерывают его обед. Слугам в этот час настрого было приказано ни о ком не докладывать. Николай Артемьевич понял — произошло нечто отменное и, прервав поручика, приносящего извинения за вторжение, нетерпеливо бросил:

— Что стряслось? Докладывай!

— Нападение на таежный форпост, ваше превосходительство, — отчеканил поручик.

— Как нападение? Кем учинено?

— Разбойною ватагою, ваше превосходительство.

— Н-да, — только и промолвил Николай Артемьевич и при этом так глянул на господина Зарицына, точно желал подчеркнуть его вину в этой нечаянности.

Но господин Зарицын оставался невозмутим.

— Что же там? — спросил генерал.

— Люди душегубами перебиты, а имущество разграблено, — все так же бойко докладывал молодой офицер. Голос его вразрез с горестными событиями звучал победно. Служака находился на седьмом небе: шутка ли, докладывает самому генералу.

Даже Николаю Артемьевичу это не понравилось.

— А где обретается господин подполковник? — неприветливо бросил он.

— Их высокоблагородие пребывает за рекой, на стрельбище.

Генерал искоса недоверчиво посмотрел на подпоручика. Взгляд его означал: «Знаем мы эти стрельбища, поди уток стреляет либо рыбу удит». Сказал иное:

— Все учитесь, обучаетесь. А тут под носом… Но что все ж таки там?

— На учениях, ваше превосходительство? — пожирая преданными глазами высокое начальство, спросил офицер.

— Да на кой дьявол мне ваши учения. — Супруг не только не извинился, но не посмотрел в мою сторону. — На форпосте? — снова вопросил он.

— Как уже докладывал, форпост разгромлен. Люди перебиты, — чеканил поручик.

— Все?

— Так точно, все.

— Откуда известно?

Офицер замялся.

— Эстафета откуда?

— Виноват, ваше превосходительство. Остался в живых солдат, каковой и прибег.

— Один?

— Никак нет. Двое.

Николай Артемьевич собрался было возмутиться этим дуботолком, но только брюзгливо поморщился.

— Где солдаты?

— В прихожей, ваше превосходительство. Прикажете позвать?

— Куда позвать? — генерал смерил взглядом подпоручика. — Нет уж, вполне достаточно. Извините, — бросил он нам и вышел из столовой. Подпоручик повернулся налево кругом и последовал за ним.

Мы остались вдвоем с господином Зарицыным. Должна сказать, что я не из тех генеральш, какие командуют вместо своих мужей. Да и супруг мой, слава богу, не таков, за какового можно командовать. Я поставила себе за правило никогда не мешаться в его дела. Однако на сей раз сама не ведаю, как изменила своему обычаю. Видно, уж очень возмутил меня этот господин лекарь.

— Быть может, в, форпосте душегубствовал как раз тот супостат, какого вы изволили сокрыть, — с вызовом сказала я.

Зарицын без стеснения посмотрел на меня и спокойно, негромко ответствовал:

— Кто ж его знает.

— Вас такие ничтожности не тревожат, — не пряча иронии, поинтересовалась я.

Лекарь спокойно молчал.

— Вы, слышно, кого-то там из этой шайки врачевали. Может, он как раз и убил солдата или женщину даже.

— Женщину? Не думаю, — негромко возразил Зарицын.

— А солдата! — понимая, что это недопустимо для хозяйки дома, но в то же время не желая сдерживаться, почти с ненавистью воскликнула я. Господин Зарицын снова промолчал.

— Видите ли, — заговорил он наконец не только негромко, но еще и раздумчиво, разыгрывая из себя неведомо кого. — Видите ли, тогда вообще нельзя делать добро.

Мне было непонятно, куда он клонит.

— Я врачевал ватажника, а он, может статься, убил солдата. Эрго, как выразился бы его превосходительство, я не должен был его врачевать. А вот если завтра, не дай, конечно, бог, заболеет его превосходительство и, положим, я, коли доверят мне такую персону, его вылечу, а послезавтра он даст приказ засечь двух-трех работных или тех же солдат, хорошо я сделаю или плохо? Как вы полагаете?

Господин Зарицын бесстыдно глядел мне в глаза своими прозрачными, ничего не выражающими, не боюсь быть вульгарной, гляделками.

— Вы, кажется, не делаете различия между его превосходительством и душегубом с большой дороги?

— Что вы, сударыня! — ответствовал полузлодей. — Как можно! Как вы могли подумать!

Невзирая на горячность его оправданий и внешнюю серьезность, я внятно слышала в его словах насмешку. Впрочем, он и подтвердил это последующими фразами:

— Душегуб — каково слово! Для чего оно здесь? Это только мужики твердят, будто у них есть души.

Ирония этого злорадника окончательно вывела меня из терпения. И здесь я сызнова изменила своим правилам и в сердцах унизилась до прямой угрозы:

— Все ж таки, полагаю, излечение генерала не принесло бы вам таких неприятностей, какими грозит излечение ватажника. Или вы к своей судьбе совершенно безучастны, как санкюлот?

Мне хотелось добавить, что в переводе на русский язык это означает «голоштанник». Но я тут же устыдилась даже самой мысли этой. Давно ли папа говорил о нас, что мы беднее церковной крысы.

— Почему же безучастен, — все столь же негромко и спокойно возразил, между тем, полузлодей. — Безучастными к судьбе своей люди бывают лишь в романах, да и то в плохих.

На лбу его резко обозначились полосы морщин. Все лицо выдавало какую-то отрешенность.

Невежа! Он смотрел на меня, но меня, могу поручиться, не видел. Так могут поступать невежи и замухрышки. Да, невежи и замухрышки! Ни один воспитанный мужчина в обществе дамы так себя не поведет.

А полузлодей снова соизволил высказать мне косвенное поучение:

— Да, безучастными не бывают. Но есть еще и долг перед собой. Помимо положения внешнего есть еще и состояние внутреннее.

Здесь гость, сославшись на то, что Николаю Артемьевичу не до него, откланялся.

Я его не удерживала!..

20 июля
Сегодня ильин день — первый осени предвестник. В ильин день олень в реке копыта обмочил, вода стала холодной. Погода сегодня ведренная — плохая примета. Говорят, ежели в этот день дождь, значит, будет мало пожаров, а ежели ведро, значит — много. А у нас здесь пожары очень часты. И особенно участились за последнее пятилетие. Мой супруг подозревает, что это не случайные пожары, а поджоги. И обвиняет в этом крамольников.

Трудно судить, прав ли он. Но то, что после известных петербургских событий общество дало незримую трещину и хотя меньшая его часть, но откололась и стала в особую позицию, это даже я чувствую.

Николай Артемьевич показал мне недавно инженера, который, по словам исправника, читал лекцию о конституции. И я узнала в нем того самого, что купил у офени «Полярную звезду». А я была на благотворительном вечере, сбор от которого поступил в пользу инвалидов кавказских войн. И здесь другой горный инженер читал басню, смысл которой сведен к тому, что жил-де недавно в Поднебесьи, сиречь, по-русски, в Китае, один честный чиновник, а вокруг все плуты. Чиновник ждал награды за свою честность, но все плуты процветают, только честный смещен «за раздражительный нрав». Басня кончается словами: «Слава богу, что так далеко мы от Китая живем».

Надо было слышать, сколько сарказма вложил он в это «так далеко»!

Впрочем, это еще сравнительно безобидное сочинение. Аврора показывала мне подблюдные песни, которые ходят в списках.

Уж вы вейте веревки
На барские головки;
Вы готовьте ножей
На сиятельных князей;
И на место фонарей
Поразвешивать царей…
И какое название придумали — «подблюдные». Это, которые поются на святках при гадании. Гадание состоит в том, что под блюдом лежат различные вещи и что кому вынется, тому сбудется. Здесь и намек: что в песне поют, то сбудется.

Оттого можно поверить, что и пожары не сами собой возникают. А вред они наносят большой. Есть, правда, команда тушительная. Но покуда она еще ни одного пожара не загасила, прибывает обычно к самой развязке, когда уже чернеет пепелище.

Невзирая на все, у меня масса забот. В конце месяца, по случаю успешности заводских дел за первые полгода, наметили мы грандиозный пикник. Надо срочно шить приличествующий костюм.

Фасон нужно компоновать самой. Французские журналы здесь не помогут. Во-первых, там после реставрации в моде белый цвет — цвет королевских лилий. Законодательница мод — герцогиня Беррийская — сшила себе платье с восемнадцатью складками в честь короля Людовика XVIII. Ее примеру следуют многие парижские дамы.

Складки, пелеринки, пышные рукава, отделка по низу платья — все это и само по себе меня не прельщает, поскольку делает женщину ниже ростом, ну а для поля и вовсе не годится. Позаимствую другую моду — старинную моду русских боярышень, из которых многие носили татарские шальвары и легкие кофты.

А портнихи здесь, ну точно, как Тришка у госпожи Простаковой! Надо было давно в Петербург или в Париж заказать. Сама виновата. А завтра еще на крестины к протоиерею, отцу Венедикту, преосвященному здешней области, звана.

От всех забот велю седлать свою Струну и скачу по окрестностям. Пустовато немного без Аврорки. Но не стану же я первая с ней замиряться. Тем паче, вина на ней…

21 июля
«Майн гот!» — как говорит Аврорка. Что за наважденье! Никуда не деться от этого всюду проникающего нахала господина Зарицына.

Аврорка — избалованная, капризная голубоглазая красавица, влюбилась именно в него, в этого жалкого полузлодея.

Она явилась ко мне со слезами и исповедью, избрав персонально меня — а то кого же! — своей наперсницей, поверенным своим. Битых два часа выслушивала я сегодня ее излияния, безумные ее откровения. Напрасно старалась образумить и охладить. Ну дело ли светской красавице помышлять о лекаре, грубоватом, совсем не светском, одержимом странностями?

Аврорка в ответ в слезах восторга заявляла, что он в этих местах самый изысканный, самый возвышенный, самый блестящий.

Я прибегла к наиболее убедительному доказательству:

— Ты привыкла к богатству, даже роскоши, на твоем отце крупный чин. А что даст тебе этот санкюлот, этот голоштанник? Он сам за нашим столом утверждал, что для него главное — не внешнее положение, а внутреннее состояние.

Но все мои старания оказались напрасными. Авроркой целиком завладело ее чувство. И, что прелюбопытно, на все мои замечания она отвечала вопросами.

— Аврора! Но ты же в конце концов совсем его не знаешь!

— Ужели вы все не поймете, что я знаю его вечно?

— А можешь ли ты вообразить, что тебя ждет?

— Майн гот! Разве кто-нибудь узнает это?

— Не забывай, что он не только не занял положения в обществе, но и на замечании у властей.

— И это все имеет значение?

— Аврора! Ты безрассудна!

— А ты встречала осмотрительных влюбленных?

Бедная моя Аврорка! Что-то с нею будет?

22 июля
Глубокая ночь, а я запалила свечу и сижу над своими листками. Вечор легла рано, но не поспалось. Приснилось, будто Николай Артемьевич застрелил моего медвежонка. Мишка распластался на полу, шкура покраснела от крови. А муж глядит неотрывно, глаза у него вспыхивают, и он обморочно, бредово шепчет:

— Кровь! Кровушка!

Приснилось не без причины. Медвежонок мой растет, делается подлинно зверем. Сегодня я недоглядела за обедом, а повар положил чесноку в котлеты. Николай Артемьевич чеснок не переносит. Он отодвинул тарелку, ничего не сказал, только посмотрел своими глазами орла. Так посмотрел, что даже у меня, привыкшей к нему, холодок прошел по спине. А медвежонок вскочил, шерсть у него на загривке поднялась дыбом, он зарычал и, косолапя, пошел на хозяина.

Николай Артемьевич побледнел, однако не двинулся с места. Зверь остановился за полшага от него и привстал на задние лапы, будто готовясь к прыжку. Николай Артемьевич выдавил: «На место». Медведь зарычал громче.

Не знаю, чем окончился бы этот поединок, ежели бы я не схватила зверя за ошейник и не вытолкала вон из комнаты.

Минуту назад бледные щеки мужа сделались малиновыми.

— В иной раз пристрелю, — хрипло произнес он.

Я поняла — пристрелил бы в этот, случись под рукой пистолет.

Оттуда и сон тягостный.

Но проснулась-то кстати. Николай Артемьевич утром в Екатеринбург едет. Поручено ему на уральских заводах ревизию чинить. Впрочем, поручение это давнее, но теперь он отчего-то собрался скороспешно. И меня стал звать. Да еще настоятельно. Едва отговорилась.

В самом деле, для чего я туда отправлюсь? Заводов да рудников у нас и дома хватает. Эх, если бы за Урал! Но сейчас мне отчего-то и туда не хочется.

А проснулась не зря. Надобно еще поглядеть, не забыто ли чего из белья, костюмов, верхней одежды. Да Евтейше подробно наказать, когда что надевать барину, следить, чтобы он не простывал. Николай Артемьевич инфлюэнце подвержен.

25 июля
Сколь решительной показала себя моя Аврора! Мало того, что меня не послушала, недолго предавалась девица элегическим переживаниям. Не такова натура!

Она уже часами пребывает наедине со своим предметом, странным и мало увлекательным, я бы добавила, предметом.

Поначалу он был приглашен как лекарь. Аврорка жаловалась на нервическое расстройство и какие-то колики.

Полузлодей осмотрел ее, как она выразилась, весьма равнодушно и поверхностно и вывел:

— Если что и есть, то это от праздности.

Аврорка и отсюда извлекла пользу. И сейчас, преодолевая праздность, берет у господина Зарицына уроки итальянского языка. Возможно, господин Зарицын готовит ее в карбонарии. А может быть, итальянский избран ими, как нежный язык любви. Ведь еще Михайло Ломоносов примечал, что именно им с женским полом говорить прилично. Вот и будут говорить.

Теперь, впрочем, Аврорка еще печалится, что учитель слишком сух и за черту занятий не выходит. Но не будем делить ее печали — это продлится недолго, тем паче Аврора, если не итальянским, то всеобщим языком любви займется с великим прилежанием.

Сейчас она обзаводится новыми нарядами, шьет предназначенные для уроков итальянского платья с низким вырезом и оголенной спиной…

Перечла эту страницу и почувствовала, что отдает она раздражением и неудовольствием. Откуда это? С какой поры сердечные дела милой моей Аврорки и тем паче некоего лекаря стали вызывать подобные чувства? Нет, скорее, все это здесь ни при чем, просто последние дни мною владеет постоянное беспокойство.

Может быть, виною тому печальные новости. За рекой в дальних селениях не в первый раз гостит холера, и Николай Артемьевич как на грех уехал! Асессор указал поставить заставы, чтобы не проникла грозная гостья в город и на завод. Да надежно ли это? Повозчиков с углем и рудой все равно пропускают. Завод без воды и угля не может. Да и продукты завозят.

26 июля
Сегодня долго гуляла по саду с медвежонком. Он умный. Притих и смотрел печальными глазками. Я пытала его: «Мишка! Отчего мне одиноко? И в горле все время комок. А на глазах слезы».

Боже милосердный! Пресвятая богородица, заступница страдальцев! Что сотворяется со мною?

И все время приходит на память детство. Маленькая наша деревенька, затерянная в костромских лесах. И видится девочка в легком тесном платьице. Стоит она на высоком крыльце и закатное неяркое солнце ласкает ее.

Поглядит направо — поманит к себе яблоневый сад, налево — сверкнет речка. А прямо перед глазами — дорога. По дороге стадо коров с пастбища гонят, пастухи бичами гулко пощелкивают. И у девочки так хорошо, благостно на душе.

Девочка — это я. Неужели я? Беззаботница, проказница Юлька. Певунья Юлька!

Певунья! Когда же я пела в последний раз? Я и музицировать-то стала реже, а недавно горничная сказала мне: «Вы, барыня, так играете, будто плачете!»

Боже мой! Боже мой! Что учинила со мной судьбина! Человек с ледяными глазами увез меня в ледяные земли!

А почто сейчас нет его здесь? Не от холеры ли он скрывается? Мне даже показалось, что я услыхала это слово, проходя мимо его кабинета, когда беседовал он с приезжим из Салаира штейгером. Еще подумала, что ранее муж этим словом никогда не ругался.

Господи! Да как я могла помыслить такое на Николая Артемьевича! У меня даже щеки от стыда покраснели. Живу как владетельная герцогиня. Дворец, сад. Драгоценности, на которые можно приобрести цельные деревни, коллекции камней-самоцветов, которым, говорят, цены нет. Наряды и белье из Парижа да из Вены, и туда же, в Париж или Вену, крахмалить их посылаем. К этому добавить, послушные слуги, кровные лошади.

Чего еще человеку надобно! Можно ли так гневить бога?..

А может быть, права маман с ее утверждением, что человек всегда должен что-то делать. Не забуду, как она говаривала: «Не то забота, что много работы, а то забота, что ее нет». Ах, мама, мама! Как я скучаю без нее! Все ж таки она необыкновенная женщина! И по-французски научилась, и все манеры усвоила. А крестьянское не забыла. И без домашней работы не могла ни одного дня прожить. Мама! Мама! Как мне вас сейчас недостает!…

— О! Майн гот! Какая картина: в беспечности, под сенью дерев фланирует красавица младая…

Аврорка летела мне навстречу, и светлые ее косы колыхались, едва поспевая за ней.

— Да убери своего зверя! Он же разорвет меня…

Я успокоила медвежонка, и мы вместе продолжали прогулку.

— Ну, как твои уроки итальянского? — спросила я и, не дождавшись ответа, заговорила о другом: — Да, знаешь, Аврорка, Николай Артемьевич по приезде замыслил отправить в Вену негоцианта за покупками. Составь реестр вещиц, которые тебе нужны.

Но Аврора явилась ко мне прежде всего как к своей наперснице. Коротко поблагодарив, она сразу же вернулась все к тем же занятиям итальянским. Оказывается, к вящей досаде прелестницы, они прервались.

— Пойми меня, — сокрушенно повествовала Аврорка. — Я долго ждала хоть самую капельку его внимания. Но на занятиях он не позволял никаких сторонних разговоров, а, закончив, вставал, кланялся и уходил. Я крепилась, зубрила лексикон, задыхаясь от тоски, читала грамматику и, в конце концов чуя, что умру от всей этой премудрости, отважилась сочинить ему записку. И как же, ты думаешь, он ответил? Прислал своего человека уведомить, что в ближайшие месяцы заниматься не сможет… Как тебе это нравится?

Аврора кипела негодованием. И без того румяные щечки пылали сейчас как полевые цветы-жарки. Это было так смешно, что за много дней я первый раз беззаботно расхохоталась и мне показалось, будто добрый колдун-целитель снял с сердца моего железный обруч.

А неугомонная Аврорка, между тем, продолжала клокотать! Безусловно, ей следовало понять определенный ответ Зарицына. Так поступила бы всякая, кроме Авроры. Наша же прелестница сочинила своему предмету послание, подобное известному письму Курбского к царю Ивану. Она взволнованно цитировала это послание, но в памяти моей сохранился лишь его смысл. Аврорка утверждала, что она с великим прилежанием постигала итальянский. Если же послание ее к учителю не нашло отзвука в его каменном сердце, то плавный язык потомков Цезаря и Каталины в этом нисколько не повинен, и со стороны господина Зарицына было бы невеликодушно, неблагородно и несправедливо пренебречь столь славно начатым. Тем не менее и на второе послание господин Зарицын сухо ответствовал, что за недосугом продолжать занятия не имеет возможности.

Это «недосугом» сильнее всего бередило Аврору.

— Вообрази! — восклицала она. — Вообрази себе! Занятия вести со мною ему недосуг. А я вечор выехала прокатиться на экипаже, он стоит возле заводской плотины с каменщиком, который там поблизости забор кладет…

Аврорка не преминула описать и внешность каменщика.

— Детина здоровенный, лохматый. Нос плоский, как у калмыка, а глазищи голубые.

И вот отчего так ранило светлоокую обольстительницу это «недосуг». Возвращаясь почти через час с прогулки, она увидела Зарицына на том же месте беседующим с тем же каменщиком.

— Со мной ему недосуг! Со мной! А с этим мужиком…

Напрасно старалась я образумить бушующую Аврорку, доказывая ей, что каждый волен проводить свое время, как ему заблагорассудится, и что ей вообще лучше махнуть рукой на столь незавидного кавалера. Девушка не только не внимала этому, она вдруг затребовала, чтобы я вмешалась в эту историю и выразила ее учителю свое неудовольствие.

— Ты генеральша. Первая дама в этих местах. Тебя он не ослушается.

— Опамятуйся, Аврора. Ты же разумная барышня.

— Нет, ты должна! Ты должна! — почти истерически выкрикивает Аврорка.

Медвежонок ответно рычит и угрожающе ковыляет к ней.

Хотя сад и обнесен глухой кирпичной стеной, я все же опасаюсь, что за нею скрывается кто-либо охочий до известий и пересудов. Увожу Аврорку в покои. Здесь еще раз пытаюсь ее образумить.

— Подумай сама, что я могу ему сказать. Милостивый государь! Как вы смели не полюбить лучшую мою подругу Аврору Зильбер? Пошто вы не у ее прекрасных ножек?

Аврора не внемлет голосу разума.

Теперь она мечет молнии против меня. Теперь я рискую очутиться невеликодушной, неблагодарной и несправедливой.

Признаюсь, Авроркины треволнения не нашли во мне отклика. И сама не ведаю, для чего уступила ее настояниям.

— Но как же это сделать? — спросила я. — Если бы еще Николай Артемьевич был дома.

— Обыкновенно. Пошли к нему человека.

Я возражала:

— Строптивый санкюлот может с тем же успехом отговориться недосугом.

Однако сама уже размышляла, как бы тоньше и чувствительней задеть лекаря.

Собралась принять его в малой гостиной. Это самая уютная из сорока комнат нашего дворца. Она невелика и, на отличку от прочих, не загромождена мебелью. Обставлена по моему вкусу — островки с полумягкими креслами и небольшими столиками. На стенах гнезда подсвечников и два французских гобелена.

Не могу поручиться, верна ли слышанная мною история этих ковров. Но позволю себе отвлечься и кратко сказать о ней.

Еще до великой войны, в период дружбы императора Александра с Наполеоном, в подарок повелителю французов было послано славное колыванское изделие, именуемое «Царицей ваз». Надобно заметить, что изделия наших колыванских мастеров поразительны. В Европе вызывают они всеобщее удивление и знатоки твердят, будто камни в них поют, и подобное можно сравнить разве с шедеврами древних ваятелей и не верится, что сделано это человеческими руками.

Царица ваз изумляет к тому же своими размерами, чуть ли не в два раза превосходя средний мужской рост. Ее везли в Париж на нескольких подводах, и если верить людской молве, не то сам император, не то кто-то из придворных отдарил русских искусников коврами ручной работы. Николай Артемьевич перекупил эти настенные ковры у одного немецкого мастера по каменной резьбе, долго проживавшего в Колывани. Гобелены украшают нашу малую гостиную…

Но вернусь к замыслу моему. Я полагала, что малая гостиная должна произвести впечатление на господина Зарицына. На громоздкую роскошь и помпезность других комнат он мог смотреть с пренебрежением и даже насмешкой. Но вкус и изысканность непременно вызовут его уважение.

В уме отрепетировала я и весь короткий разговор, который собиралась оснастить безразличием и не то что презрением, а некою тенью брезгливости.

27 июля
Господин Зарицын явился в назначенный срок, и я приметила, что малая гостиная действительно не оставила его равнодушным. А на гобелены он глядел даже с восхищением.

— Скажу без обиняков, — внутренне торжествуя, начала я, — к этой малоприятной встрече меня принуждает лишь положение в обществе.

Пусть лекаришка подумает, куда относить мои слова — к предмету беседы или к его персоне. По физиономии господина Зарицына было явственно видно, что он понял меня. Джентльмен, вероятно, на его месте выразил бы гордость и возмущение, но лекарь осмелился принять снисходительно-насмешливый тон.

— Весьма вам сочувствую, — заявил он. — Приношу также соболезнование и вашему супругу.

Какова наглость! И тоном своим подчеркивает: что ж, господа, хоть вы и большие баре, а вынуждены вот терпеть меня в своем роскошном дворце с медведем и диковинными гобеленами.

Я почувствовала, что начинаю раздражаться, но сдержалась и продолжала:

— Не знаю, как в столице, но посреди нас, провинциалов, заведено проявлять в обществе друг к другу уважительное внимание и не выходить за рамки того, что именуется добрососедством.

— Это я уже ощутил на себе, — иронично вставил господин Зарицын.

— Уважительное внимание, — игнорируя его замечание, упрямо повторила я.

Зарицын саркастически улыбнулся.

— И поэтому поведение ваше в отношении Авроры Эдуардовны Зильбер я полагаю недопустимым.

— В отношении Авроры Зильбер? — переспросил господин Зарицын, и в голосе его послышалось неподдельное удивление.

— Вот именно, — решительно повторила я. — Ежели вы не хотели вести с нею занятия, не следовало их начинать. А коли начали, то по меньшей мере невежливо бросать их на середине.

Здесь по моему плану коллежский секретарь должен был изложить причину своего поступка, ссылаясь на записку Авроры. А я готовилась сделать совершенно брезгливую мину и бросить: «Даже от вас не ожидала столь рыцарского поступка. Так дорожить честью оплошно доверившейся девочки!»

Но увы! Полузлодей не полез в эту ловушку. Он только заметил:

— Виноват! Не знал обычаев и нравов здешних!..

— Не надо оправдываться, — высокомерно заявила я и как можно суше добавила: — Не смею более вас задерживать.

Зарицын встал и молча поклонился, но дойдя до порога, — я не сделала и шага вслед за ним — вдруг обернулся и спросил:

— Скажите, мадам, а где ваш медведь? Не могу не засвидетельствовать ему своего почтения, ибо боюсь тем самым выйти за рамки того, что называется добрососедством.

29 июля
Итак, я ничего не добилась для Аврорки, но главное, не сумела и на этот раз поставить на место ничтожного замухрышку да еще снова нарвалась на дерзость. Господин Зарицын ведь весьма прозрачно посмеялся над медвежьими нашими нравами.

Однако сейчас не до этого. Эпидемия упорно продвигается к нашему городу. Холера уже рядом, в Обском Затоне. Асессор Зильбер, Аврорин отец, еще усилил караулы, не пропуская людей с правого берега Оби, но исключения для завода по-прежнему делаются, и все понимают — с ними может просочиться и зараза. Да, она уже просочилась, случаи холеры, хотя и не смертельные, в городе были.

Во всех домах принимают предосторожности. Иные доходят до смешных анекдотов: не только растворами руки моют, но и бани топят с солью. Ту же соль тройным порционом в пищу кладут. Хлеб, дома испеченный, перед едой поджаривают.

Многие чиновники, изобретая причины и служебные надобности, норовят сбежать из города. Вот где отвратительны трусость и вероломство!

Жаль, конечно, что в эти тревожные дни нет на месте Николая Артемьевича. Всякий ничтожный трусишка может бог знает что помыслить о своем генерале и главном командире. Ведь даже я однажды подумала нехорошее…

Да и само его присутствие… При нем вряд ли кто посмел бы попроситься в служебную отлучку. И меры для пресечения эпидемии генерал мог найти более решительные.

Говорят, что его предшественник карантинные пункты обозначал, и туда свозили всех больных. Город наш казацкими постами оцепил. В приграничные с монголами и китайцами районы своих эмиссаров посылал, и они докладывали, не идет ли оттуда холерная опасность.

За это предшественник мужа был даже награжден медалью.

1 августа
Городок притих и приуныл, как печальная вдова после похорон мужа. На улицах стало куда менее народу. Люди предпочитают сидеть дома. Лишь лекарские ученики местного училища обходят подворья, требуя содержать в чистоте задние дворы, огороды и особо конюшни и помойные ямы.

Базары, говорят, сделались меньше. Все пользуются ранее припасенным или закалывают домашний скот и птицу. У входа в магазины микстурщики поставили бочонки с раствором сулемы, и каждый, входя, должен омочить в них руки. Хотели сделать тоже и в церквах, но протоиерей не разрешил.

Впрочем, и в церквах теперь малолюдно. Прихожане опасаются, что зараза может проникнуть и в божий храм.

И в светских домах говорят только об одной эпидемии. Даже досужие переносчицы слухов и сплетен затихли.

А я, кажется, ни заразы, ни смерти не боюсь. Живу прежним порядком. Позволяю себе не только прогулки верхом, но и на лодке катание, хотя и господин Зарицын, и другой лекарь утверждают, что заразные микробы таятся именно в воде. И все же состояние мое оставляет пожелать лучшего и не пойму, отчего слезы нередко комком стоят в горле или закипают на глазах.

Впрочем, это знаю я одна да разве мой верный Мишка.

В Петербург отправляется золотянка. Что бы ни было, а люд здешний свой долг исполняет, золото для двора его величества промышляется исправно.

По сему случаю заявилась сегодня ко мне жена местного чиновника Варвара Аристарховна Толстопятова. Даму эту у нас именуют мадам Сплетня. А на мне она не раз оттачивала свой язычок. Я-де плебейка не только по рождению, что всем уже известно, но и по ухваткам своим не более как субретка. И лицо у меня хоть и смазливо, но вульгарно. И, самое печальное, мужу своему я непременно наставлю рога, на что надобно раскрыть глаза генералу.

Мадам Толстопятова вряд ли наставит рога своему супругу. Но зато длинным своим носиком, маленькими, как точечки, глазками, тонкими, как ниточки, губами — всем своим острым лисьим личиком она пронзит насквозь кого угодно.

Гостья моя рассыпалась в льстивых уверениях и вслед за этим высказала свою претензию. Почему ее мужа не отправляют сопровождателем обоза?

Сколь противна эта возня сопровождателей! Я бы еще оправдала ее, кабы они рвались в Петербург увидеть столичные диковины и примечательности: кунсткамеру, театр, дворцы, парки, Невскую перспективу. Нет, отнюдь не это их влечет. У нас в городе про них говорят: «С чего начал?» — «А хорошо покрутился вокруг оси». Выражение это в других местах неясно, а здесь всякий разумеет. Оно означает, что нажился возле золотянки либо серебрянки. Обоз еще стоит на реке, ждет парома, а в бумагах сопровождателей уже оси дымятся и более того — горят от быстрой езды. Николай Артемьевич говорит, что этих документов до Петербурга наберется рублей на триста-четыреста. И другие выгоды есть: то лошадей ковать, то иную заменить, то телегу новую купить. Один ухватистый чиновник, трижды побыв сопровождателей, вышел в отставку и завел свой прииск, другой с этих же барышей открыл оптовую торговлю.

А сейчас еще к тому и иная корысть добавляется — от холеры сбежать, лихие дни в столице переждать.

Мадам Сплетне я ответила, что в дела мужнины не мешаюсь. Она, видимо, не ожидала прямого отказа. Однако весьма быстро вернулось к ней самообладание. Вежливо поинтересовалась, скоро ли изволит возвратиться Николай Артемьевич. Узнав, что мне это неизвестно, заметила: «Ну да, кому же известно, когда пресечется эпидемия».

Не скрою, наглость эта настолько меня поразила, что я даже не нашлась на нее ответить. Только после ее ухода подумала, сколь же велик страх перед холерою. Даже мадам Толстопятову он делает откровенной. А что касается отъезда Николая Артемьевича, я все же была права в своих опасениях!

Ну а Варвара-то Аристарховна своего добьется. И супруг ее поедет сопровождателем. И она отправится сопровождателем его.

Господи! Я, кажется, злой становлюсь. Желчь во мне играет. Мама моя! Откуда это во мне?

Видно, началось это с разлуки. Разлуки с прапорщиком, что уехал на Кавказ искать своей пули.

И явственно сделалось это для меня, когда губы мои прошептали «да» Николаю Артемьевичу. Тогда, мама, я поняла: нет более твоей Юльки. Поняла, но еще долго стремилась держать в тайне, скрывать не только от других, но даже от себя. Впрочем, другие, а особенно вы с папой никогда в это не проникнете…

7 августа
Нет, видно, полузлодей — персона такого разбора, с какими нельзя заскучать. Выкинул новый фортель. Ныне не только Аврорка, но целый город взбудоражен.

Уехал не куда-нибудь, а за Обь, в холерную деревню спасать от хворобы и смерти. В городе говорят: изволил заявить, что долг врача его зовет, что так повелевает клятва отца медицины Гиппократа. Отъезд его совпал с днем Преображения. И Аврорка острит, что, видно, тоже возомнил себя спасителем, решил преобразить вид свой, как Христос на Фаворской горе. Для сего надел белый халат.

Уехал! Ну что ж, Гиппократ, я слыхала, тоже был странствующим врачом… Да, необычен этот человек! Люди от холеры бегут, а он к холере. Есть у нас и еще два лекаря, но те об этом даже и не помышляют. А этот все на отличку от прочих норовит. Как же, первое для него — внутреннее состояние! Он здесь один высоких правил, один добронравный, один благородный человек!

8 августа
Сегодня ездила верхом на гору, ехала через Демидову площадь. Еще недавно там был пустырь, все строения снесло наводнением. А сейчас люди копошатся, как муравьи. Ставят госпиталь и при нем церковь. А к центру площади ставят гранитные колонны. Я подъехала, спросила мужиков, что это будет. Один из них — мне показалось, что я его где-то встречала, — плечистый верзила, нос плоский, как у калмыка, а волосы светло-русые и глаза голубые — взглянул на меня этак почти нескрыто насмешливо: «А это, — говорит, — барыня-сударыня, памятник ста летам черного, виноват, сиречь, горного дела». И тут сотоварищ его окликнул:

— Пахом, подь сюда, подмога нужна!

Ясно было — нарочно отозвал, чтобы Пахом и далее не болтал лишнего.

Вот он, простой народ! Кипит против барства!

Пахом отошел. И тут я вспомнила, откуда знакомо мне его лицо. Аврорка словесно рисовала мне его. Это с ним, к неудовольствию прелестницы, битый час беседовал полузлодей. О чем они беседовали?

Проехав через плотину, по устланному шлаком взвозуподнялась я на гору.

Гора наша покрыта сосновым, с редкой подмесью березы, лесом. Направление ветров мешает едучим дымам заводских плавилен проникать сюда. А дымы нынче сделались столь злы, что даже куры дохнут у нас в посаде от удушья. Бедные утята судорожно распахивают желтые клювики.

В лесу так легко дышится. Пьяняще свеж настоенный хвоей воздух.

Поспешно проехала я через лес к берегу Оби.

Обь в этих местах так широка и многоводна, что правый ее берег едва виден. Пахнуло на меня доподлинной матушкой-Сибирью.

— Боже мой! — в какой раз подумала я. — Куда занесла меня нравная судьбина! Как отличается наша тихая приветливая Ветлуга от этой суровой громадины!

Что делается на том пологом берегу ее, где разгуливает грозная холера? Узнать бы про это! Но разве что расскажут едва различимые силуэты кустов…

10 августа
Дни мои похожи один на другой, как семечки в подсолнухе. И так же мелки. И так же кто-то равнодушный съедает их, выплевывая шелуху.

Каждый день езжу верхом на прогулку и подолгу гляжу в синюю даль. Что все ж таки на том берегу? Я ведь изрядно плавала в детстве и могла бы, наверно, даже переплыть Обь. А быть может, и нет. Впрочем, под обрывом, у самого берега, стоит лодка-долбленка. Я даже приметила в ней весла..

Господи! О чем я думаю, почему все время манит меня какой-то иной берег?

20 августа
Папа! Маман! Я писала уже, что никогда не доведется вам прочесть эти строки. А ежели бы довелось… Я все думала — как удивила бы вас ваша Юлька уже тем, что ведет она этот дневник, как поразила бы и предметом размышлений.

Но все это малость в сравнении с тем, что вы бы прочли сейчас. Ныне ваша Юлька уж доподлинно не та, какую знавали вы. Совсем не та!

Ведали бы вы, что она вытворила. Какой переполох устроила она в сем отдаленном городке! Какие пересуды идут сейчас вокруг грешного ее имени!

Вот задала ваша Юлька задачу светским кумушкам, штатным сплетницам из местной знати. Вот дала работу аршинным их языках! А с какими глазами прискакала ко мне Аврорка! Казалось, эти потемневшие от изумления глаза выскочили из орбит и неслись на сажень впереди своей хозяйки…

Какие я, однако, взяла беспечные ноты. А, между тем… что наделала! Что будет со мной! Сладким страхом замирает бедное мое, счастливое мое сердце.

Третьего дня поднялась я с зарей. Господа офицеры, господа канцеляристы и супруги их еще нежились на своих пуховых перинах. Лишь лохматая бесшабашная мастеровщина, важные урядники да свирепые нарядчики тянулись к заводским воротам. Я облачилась в припасенную еще с вечера одежду — домотканые кофту и юбку, стоптанные башмаки, надвинула на самые глаза неприметный серенький платок. Ближе к устью по мосткам перешла рассекающую город речку и по ее песчаному, испещренному птичьими следами берегу добралась до Оби. Лодка, которую давно облюбовала, привязанная веревкой к колышку, спокойно покачивалась на волнах.

Не вспомню, как ее отвязала, возилась с веслами. Не то веревкой, не то железной банкой, валявшейся на дне, изрядно порезала руку. Помню только запахи смолы, речной свежести. Они и теперь кажутся мне запахами счастья.

Близ берега я выгреблась далеко вверх по течению, где не могло быть никаких дозорных, а оттуда направилась на другой берег.

Долбленка ходко скользила по воде, грести было не тяжело…

Перебравшись через реку, направилась в ближайшее село, именуемое Бобровским Затоном. Муж рассказывал мне, что там водились бобры и даже обещал показать их, но так и не удосужился. Шла по высокому разнотравью, ноги промокли от росы. Впрочем, что скрывать: я, как говорят, не чуяла ног. Мне казалось, что от той минуты, как я ни свет ни заря вскочила с постели, прошла целая вечность, но, взглянув на часики, что прятала под домотканой рубашкой, я убедилась — не прошло и двух часов.

Наконец с холма я увидела небольшую раскинутую в низине деревушку. Избы, как это нередко бывает в здешних местах, стояли не в одну или две линейки, а вразброс — по две, по три и даже по одной.

— Эй, девка! Ты чего здесь потеряла?

Передо мной как из-под земли вырос невысокий рыжий мужичок с клочковатой, взлохмаченной бороденкой.

— В деревню иду, — неуверенно ответила я и с удивлением огляделась вокруг. У дороги валялись целые вороха источающей стойкий запах полыни.

— Чего ты там не видела?

Я промолчала, не зная, что ответить.

— Там клад добудешь, да домой не будешь, — задирая кверху свою бороденку, заявил мужичок. — Холера там, девка. Так что лучше поворачивай оглобли.

— А трава-то для какой надобности? — стараясь попасть ему в тон, независимо спросила я.

— Лекарь приказывает жечь полынь, мяту, табак, чтоб заразу остановить. Зараза, пакость всякая свежего духу страшатся, — важно пояснил рыжий и стал увязывать траву в охапку.

Я бросилась ему помогать.

Мужичок вдруг отскочил в сторону и закрестился:

— Свят, свят! С нами крестная сила…

Я недоуменно глядела на него.

— Ну чего глядишь! Чего буркалы выставила! Кого обвести хошь! Я, слышь, тоже виды-то видывал. — Клочковатая бороденка вновь пошла вверх. — Где с такими руками бабы-то бывают? Ты же оборотень! Сгинь! Сгинь, нечистая сила!

Мужик снова истово закрестился.

Ума не приложу, чем завершилась бы эта комедия, если бы столь же неожиданно с огромной охапкой травы не появился господин Зарицын.

— Юлия Андриановна! Вы! Здесь и в таком наряде! Какими же судьбами?

В усталом его голосе мне послышалось не только удивление, но и радостные оттенки.

— Села в лодку и приехала.

— Но кто же вас перевез?

— Ах, да, — припомнил он. — Вы ведь, кажется, развлекаетесь греблей?

— Кажется, — подтвердила я.

Юрий Тимофеевич потер пальцами лоб, недоуменно спросил:

— Как же вас отпустил генерал? — И сам себе ответил: — Да, я запамятовал, что он в отъезде… Но вы кого-нибудь предупредили?

— Медвежонка.

Я начинала сердиться. Ведет себя, как наставник со школьным студентом.

— Так, — негромко произнес господин Зарицын и снова потер лоб, очевидно, прогоняя головную боль, — сейчас Гордей перевезет вас обратно.

Не воспроизведу дословно нашего спора, потому что была слишком обескуражена и рассержена таким приемом. Помню только, что я с горячностью отстаивала свое право находиться там, где хочу, а Юрий Тимофеевич возражал — здесь холера, смертельная болезнь, и она дамских капризов в учет не берет. А рыжий Гордей в своей манере добавил: «Холера измучит, согнет да скрючит».

— И главное, — утверждал Юрий Тимофеевич, — вы же можете занести в город заразу.

Последнее показалось мне совсем нелепым. В город чуть не ежедневно прибывают обозы, солдаты рыщут по деревням, выискивая беглецов. И все желающие так или иначе проникают в город. Как видно, все предосторожности сошлись на мне!

И когда они взвалили на себя по охапке травы, я собрала остатки и увязалась за ними…

Таких необычайных и трудных дней никогда не выпадало в моей жизни. Сначала мы с Гордеем жгли костры возле самой большой в деревне избы, и Гордей сообщил мне, что в эту избу они с Юрием Тимофеевичем свезли всех больных холерой. Я вошла в избу.

Здесь на лавках помещалось шестеро больных. Все исхудавшие, с лицами, обросшими серой щетиной, с обескровленной кожей. А глаза — потухшие, остановившиеся, как у покойников.

Одного тяжело, с конвульсиями рвало. Другой черными губами с трудом выговаривал: «Пить».

Юрий Тимофеевич и пожилая женщина метались между больными, поднося им воду, подставляя ведра к койкам. Я сразу же стала помогать им. Зарицын на этот раз не возражал, только с удивлением заметил:

— Вот уж никогда бы не подумал, что вы не боитесь черной работы!

Видя мое старание, он отпустил женщину на несколько часов отдохнуть.

— Смертельно устает, — коротко пояснил мне, когда она ушла.

— А других привлечь нельзя?

— Попробуйте. Единственная согласилась, и то только после того, как у нее муж умер.

— Не единственная. Еще Гордей.

— Гордей — не местный. Он случайно сюда попал.

Двое суток я помогала Юрию Тимофеевичу в этой смертельной схватке с холерой. Немало узнала, еще больше пережила. Оказывается, до приезда Юрия Тимофеевича и Гордея, который случайно оказался в гостях у Зарицына, холера скосила здесь половину деревни. Сожжением трупов, изоляцией больных, дезинфекцией удалось несколько укротить свирепую хворобу. Но люди еще умирали. И один, молодой голубоглазый, почти мальчик, при мне забился в страшных конвульсиях и, скрюченный, посиневший, навсегда затих. Когда Гордей выносил его из избы, рука умершего вдруг рывком разогнулась, словно он хотел замахнуться на чужого человека, заставляющего его проделать последний путь.

На вторую ночь у нас выдалось небольшое затишье. И мы с Зарицыным разговорились. Это не был светский разговор, который всегда ограничен тщательно скрытыми, но жесткими рамками условностей, всегда имеет оттенок внутреннего безразличия. Сама обстановка, страшная болезнь и сама смерть, как бы стоящая у дверей холерной избы, настраивала на иной тон, на простоту, задушевность и открытость. Улучив удобный момент, я спросила об отношениях Юрия Тимофеевича со Сперанским. Он ответил весьма коротко. По окончании медицинского факультета работая лекарем в московской больнице, подал проект усовершенствования лекарского дела в России, бесплатного лечения простого народа. Бумага возбудила участие Сперанского.

Сановник приблизил его к своей особе и с той поры печется о нем.

Ответ господина Зарицына показался мне странным. Неужели такая привязанность, такая опека не без риска для себя из-за одной бумаги, хоть бы и очень значительной?

Но размышлять об этом было некогда. Я уговорила Юрия Тимофеевича уйти поспать. Вскоре в сенях уснул и Гордей. Всю ночь мы дежурили вдвоем с пожилой крестьянкой. Я рассчитала, что этим утром — утром третьего дня моего отсутствия — надо вернуться домой. В противном случае асессор Зильбер или кто другой могут послать эстафету генералу. Часов в шесть принялась поднимать Гордея. Оказалось, это требует великих усилий. Гордей, раскинув свое щуплое тело на широкой лавке, сотрясал сени могучим храпом. Тщетно окликала его по имени, тщетно кричала, наклоняясь к самому уху, и щекотала его соломинкой.

Гордей не шевелился, только мычал, как годовалый теленок. Делала попытки приподнять его и посадить на лавку, но рыжий тотчас же занимал прежнее положение.

Однако твердо решила одержать верх в этом поединке. Облила сонного Гордея ковшом студеной воды. Верх оказался мой: мужик вскочил и, заметив, что я смеюсь над ним, сразу откликнулся прибауткой: «Ладно, Андриановна, живем шутя, а помрем взаправду».

Оставив Гордея помогать старухе возле больных, я отправилась к Юрию Тимофеевичу с намерением накормить его завтраком. Лекарь спал в соседней избе, принадлежащей той женщине, что ухаживала за больными. Спал не менее сладко, чем его помощник.

Я невольно залюбовалась его лицом. Аврорка права — лицо это, несмотря на простоту его, без подделки значительно. Это лицо истового и надежного человека, и черты эти утверждены цельными метелями раздумий, что оставили на нем свой след. (Я перечитала недавно писанное на других страницах о Юрии Тимофеевиче. Нет, я не была слепа! Но ведь я женщина, и совсем иные чувства горели во мне…)

На кухне возле печи лежали дрова. Я бережно нащипала лучину и запалила печь. В кладовке отыскала яйца. Отмыла сковородку и поджарила на ней яичницу. Вскипятила в чугунке воду, заправила ее баданом.

Юрий Тимофеевич спал так же крепко и безмятежно.

Легко притронулась к его волосам. Негромко выговорила:

— Пора вставать.

В ответ он забормотал что-то невнятное. Можно было разобрать только: «Сашенька — ты! Как хорошо!»

Не стану запираться, это «Сашенька» будто каленой иглой прожгло меня. Я выбежала на кухню, потом на цыпочках вошла в горницу, отыскала карандаш, бумагу. Написала всего два слова: «До свидания». Подписала: «Юлия Андриановна». Спустя минуту, сделав над собой усилие, прибавила: «Берегите себя».

Тут попался мне на глаза томик Рылеева, видно, тот самый, что Юрий Тимофеевич купил у офени. И так захотелось мне взять его с собой, что я не смогла противостоять этому. Сделала еще приписку: «Взяла у вас почитать Рылеева».

Берегом реки направилась к своей лодке. И здесь повстречался мне Гордей, стоящий на телеге за бочкой с водой.

— Т-тпру, — остановил он лошадь. — Ты куда же, Юлия Андриановна?

— Уезжаю, Гордей. Прощай.

— Почему прощай? — возразил Гордей. — Так на росстанях не говорят. Говорят, до свиданьица. Да стой ты! — прикрикнул он на лошадь, но лошадь не послушалась его. — До свиданьица говорят, потому гора с горой… — услышала я уже издали.

Я шла берегом. Память подсказывает мне, что в прибрежных кустах пела иволга. Но это угнездилось в мозгу как-то помимо меня. Тогда я не слышала ничего. Грызла, рвала на части тягостная обида. Умом, здравым смыслом пыталась утишить, унять ее. И с чего взяла, будто у него нет никого на сердце? Он не так уж молод, сдается, под тридцать. Да и что скрывать — женщины неравнодушны к нему. Вообще к людям такого покроя. Магнитом служит необыкновенность. Действительно, тайна обволакивает его натуру, его поведение.

Вот Сашенька пусть и разгадывает эту тайну. Пусть! А я, дура, помчалась, поверила…

Впрочем, кому поверила? Кто меня в чем уверял? Во всяком разе не он. Он-то не токмо что шажка, полшажка не сделал, бровью не повел ни в мою, ни в Авроркину сторонку. А я… Я Аврорке уподобилась. Стыдобушка какая! Замужняя дама. И сердится мне не с чего! Обижаться лишь на одну себя вправе.

Ладно! Бог с ним. А я, что ж, не зазря здесь побывала. Помогла ему людей от смерти отводить. И вообще, о чем я думаю! Здесь хвороба людей мучает, погибель ходит, а я… Нет, чем более живешь, тем более дивишься странностям натуры человеческой, особливо женской.

Ладно! Если я ему не нужна, пусть поищет иную помощницу. Еще сыщет ли он ее в Сашеньке.

Господи! Что я опять?

Ой, статься может, и про Сашеньку-то он не во сне бормотал. А только спящим прикинулся. Все может статься…

Тут я, кажется, начала всхлипывать.

Да, он тоже не должен так. Какая-то Сашенька! Это неблагородно, невеликодушно.

Бог мой! Да что со мной творится? Словами Аврорки заговорила… Действительно, я барынька с дамскими капризами. Стыдно!

— Юлия Андриановна!

Позади стоял Юрий Тимофеевич.

— Куда же вы исчезли? Даже не попрощались? Гордей меня будит, говорит — уезжает. Я встревожился.

Он был смущен. И здесь… Я готова провалиться сквозь землю при одном воспоминании о том, что натворила в эти минуты! Не помня себя, презрев приличия, начала в чем-то упрекать Юрия Тимофеевича, сетовать на его бессердечие и даже унизилась до того, что упомянула Сашеньку.

— Какая Сашенька? — недоуменно потирая лоб, видно, голова его все еще побаливала, спросил Зарицын.

Я уже не могла остановиться. Меня влекло как щепку сильным водным течением.

— Какую изволили вспоминать во сне.

Он посмотрел на меня, как не смотрел еще ни разу, нежно и властно, как мужчина смотрит только на женщину, ему близкую.

— Значит, вас это тронуло?

— Господин Зарицын, — высокомерно парировала я. — Не кажется ли вам, что вы становитесь нескромным?

— Извините, — поспешно и виновато сказал он. — Сашенька, баба Саша, моя старенькая няня.

— Няня? — только и смогла переспросить я.

Юрий Тимофеевич не хотел отпускать меня одну. Но я не согласилась взять провожатого. Он настаивал. Потом, улыбаясь, сказал:

— Всегда должно быть по-вашему?

— Всегда, — согласилась я.

Послушная веслам лодка споро рассекала встречные воды. Я заплыла довольно далеко и положила весла, решив чуть-чуть передохнуть. Наверное, долго будут помниться эти минуты! Внизу подо мной огромный шар солнца, подводье вспыхнувшее пожаром. Розовая поверхность воды, и я одна на свободном, безбрежном просторе. Не то плыву, не то лечу…

— Барыня! Матушка! — кинулась ко мне служанка. — Мы с ног сбились, вас ищучи. Да и весь-то город переполошился. Где же это вы изволили пропадать? Да и наряд-то на вас какой!

— Медведя кормили! — строго осведомилась я. И прошла к себе.

Никого не принимаю. Всем сказываюсь нездоровой. Зато подолгу сижу за своим фортепиано. Но музыка моя стала иной. Однажды, резко оборотясь на вертящемся стуле, заметила, что горничная в соседней комнате бесшумно пританцовывает.

Одним утром Аврорка, накричав на слуг, вломилась ко мне. Обрушила на меня лавину восклицаний и вопросов.

— Майн гот! Как я тревожилась за тебя! Мне кажется, у меня появились седые волосы. — Она тряхнула своей безупречно золотой копной. — Где же ты была? Я чую, здесь что-то романтическое! Юлия! Отчего ты молчишь? Или ты хочешь, чтобы я умерла от любопытства? Юлия!

— Пообедаем со мной, — предложила я. — У меня сегодня на обед редкий фрукт — картофель. Ела когда-нибудь?

Картофель не очень занимал Аврору.

— Не скажешь? — разочаровалась она. И, пристально посмотрев на меня, сама себе ответила; — Я тебя знаю. Не скажешь.

23 августа
В полном одиночестве, изредка прерываемом посещениями моей верной Аврорки, увлеклась я чтением книг. Прочла «Думы» Кондратия Рылеева. Как храбро мыслил этот человек! И по книжечке его могу я уследить, как мыслит Юрий Тимофеевич. Многие места у него отчеркнуты. К примеру, из «Думы о Волынском»:

Не тот отчизны верный сын,
Не тот стране самодержавья
Царю полезный гражданин,
Кто раб презренного тщеславья.
Но тот, кто с сильными в борьбе
За край родной иль за свободу,
Забывши вовсе о себе,
Готов всем жертвовать народу.
Против тиранов лютых тверд
Он будет и в цепях свободен,
В час казни правотою горд
И вечно в чувствах благороден.
А строки:

Против тиранов лютых тверд
Он будет и в цепях свободен
отчеркнуты трижды. И тремя же чертами отчеркнуты вещие слова, какие читаешь, а мороз пробегает по коже:

Известно мне: погибель ждет
Того, кто первый восстает
На угнетателей народа, —
Судьба меня уж обрекла.
Но где, скажи, когда была
Без жертв искуплена свобода?
И не хочется, а поддаешься колдовству этих слов! И вправду задумаешься, кто же здесь душегуб. Но обо всем этом следует поразмыслить. Я не Аврорка, которая чувствует в унисон очередному своему предмету.

Новый визит мадам Толстопятовой изменил на некоторое время ровность моей жизни. Нечего и говорить, что эта дама не посчиталась ни с какими доводами лакеев и служанок. «Ко мне это относиться не может», — коротко бросила она.

С порога мадам объявила, что пришла проститься, поскольку «Мы с супругом зачислены в сопроводители».

«Как не похвастать!» — подумала я и довольно прохладно поздравила ее с достижением желаемого.

Но тут же поняла, что недооценила нашу мадам Сплетню. Варвара Аристарховна явилась не только похвастать.

— Нас с мужем в жестокую тревогу привела ваша болезнь, тем более, — здесь и без того недобрые ее глазки засверкали злыми точечками, — тем более, нам известно, что вы холеры не боитесь… — Варвара Аристарховна приостановилась и после небольшой паузы добавила: — Весьма храбро и далеко плаваете.

Каким путем могла она узнать? Краска бросилась мне в лицо. Второй раз госпожа Толстопятова наносит мне чувствительный укол. Но сегодня я, кажется, не потерялась.

— Не боюсь холеры, — возразила я. — Боюсь язвы сибирской.

Мадам Сплетня не растерялась тоже:

— От любой напасти лучше держаться подальше. Как в старину говаривали: «Не подставляй ногу, на самого спотыкачка нападет».

Только теперь я поняла причину, приведшую ко мне Варвару Аристарховну.

Видно, и сама она поопасалась злоязычия своего. Задумала ценою сохранения моей тайны выторговать у меня молчание.

— Нет, — снова возразила я. — Уж чего бы там ни было, я ни в какие сговоры не вступаю… Особо с язвой сибирской.

25 августа
Я выбралась из своего заточения. Много езжу верхом. Часто — на гору. Внизу под обрывом раскачивается на воде знакомая лодка-долбленка. Узнать бы, кто ее хозяин. Заметил ли он, что лодка исчезала на двое суток.

Ах, какие это были дни! Что бы ни случилось далее, а они останутся со мной! Их никто у меня отнять не в силах. Спасибо тебе, долбленка! Пусть бережно покачивают тебя прозрачные воды.

26 августа
Сегодня довелось прочесть заключительные главы знаменитого романа Александра Сергеевича Пушкина «Евгений Онегин».

Как легко откладываются в памяти, словно врезаются в нее, соловьиные строки поэта.

Много всколыхнула во мне история пушкинской Татьяны. Ведь Пушкин писал ее отчасти все с той же Наташи Апухтиной-Фонвизиной, моей любимой подруги.

Ах, Наташа, Наташа! Нет, как хочет Николай Артемьевич, а я должна написать тебе… Однако расскажу все по порядку.

Утром посетил меня сверкающий гвардеец. Впрочем, он уже не гвардеец, хотя и носит гвардейский мундир. Бывший поручик лейб-гвардии кавалерийского полка граф Броницкий Григорий Львович переведен тем же чином в инфантерию и отправлен к нам для продолжения службы.

Виной тому, как повествовала всезнающая Аврорка, постоянные дуэли. Поводы для них были самые ничтожные — чье-либо невоздержанное слово, косой взгляд, невежливый ответ. А когда не встречалось на пути ничего подобного, дуэлянт сам прилипал к кому-либо.

«Вы, кажется, желали меня оскорбить?»

«Что вы, граф!»

«Вы хотите выразить — я такой чурбан, что не чувствую».

«Что вы изволите говорить! Это даже странно…»

«Ах, я еще и странен!..»

«Но извините, граф…»

«Не принимаю никаких извинений…»

Чуть ни каждодневно имя графа поминалось в связи с громкими скандалами. Лишь высокие покровители спасали его от тяжелых наказаний. Но вот наступил такой день, когда поручик дрался на трех дуэлях да еще на четвертой секундантом.

— Представляешь! — воскликнула Аврорка. — Он, кажется, даже кого-то убил. — И косы ее при этом восхищенно подпрыгивали.

Но и здесь он, вероятно, избежал бы наказания, если бы не любовная интрига с супругой какого-то очень высокостоящего лица.

Граф превзошел все мои ожидания. Подлинно гвардейское великолепие! Марс и Аполлон вместе. Правда, голову держит слишком высоко, как будто подбородок покоится на невидимой подставке. Но лицо тонкое и выразительное.

Где-то в глубине души я опасалась, что дуэлянт окажется одним из светских болванчиков. А глупый мужчина, по-моему, особо неприятен для дамы. Но поручик оказался не глуп и держался с той светской, изысканной свободой, какая располагает к непринужденному общению.

Остроты, каламбуры, эпиграммы, светские истории так и сыпались с его языка. К тому же у него был свой конек — отечественная история. Когда он успел между своими романами и дуэлями столь досконально познать ее — трудная загадка. Но обращался к ней часто, и всегда к месту, всегда избегал тривиальностей. Особо начинен был историческими анекдотами. И сверх этого вызывало приязнь, что граф ни в чем не выхвалялся, а когда я попыталась перевести разговор на его дуэли, только ответил:

— У нас в лейб-гвардии егерском полку один рядовой стихи слагал. Так он на мои похождения экспромтом отозвался:

Ах, озлели мне шинели,
Одного хочу — дуэли.
Ах, озлели кивера —
На дуэль давно пора.
Ах, обрыдли вахт-парады,
С кем-нибудь подраться надо.
Пусть пуста моя башка,
Но зато тверда рука…
Тихий был солдат, но стихи писал на изумление! Женей Баратынским звали…

За чашкой кофе мы просидели гораздо долее, чем требует первый визит вежливости…

Уходя, граф оставил мне презент — заключительные главы «Евгения Онегина».

Там все совершенно, все прекрасно. Но с особым трепетом прочла я сцену объяснения Татьяны с Онегиным. Ведь подобное объяснение произошло когда-то между моей Наташей и человеком, в сбое время покинувшим ее в костромской глуши. Они также через годы повстречались на балу, где блистала Наталья Дмитриевна Фонвизина, жена заслуженного и израненного в сражениях генерала. И он, прельщенный ее зрелой красотой, ее новым положением в свете, стал преследовать ту, которую когда-то отверг, и получил горячую отповедь. Наташа рассказывала мне, что эта история была известна великому поэту. Пушкин поэтически оживил ее.

Тогда — не правда ли? — в пустыне,
Вдали от суетной молвы
Я вам не нравилась… Что ж ныне
Меня преследуете вы?
Зачем у вас я на примете?
Не потому ль, что в высшем свете
Теперь являться я должна:
Что я богата и знатна,
Что муж в сраженьях изувечен?
Что нас за то ласкает двор?
Не потому ль, что мой позор
Теперь бы всеми был замечен
И мог бы в обществе принесть
Вам соблазнительную честь?
Я словно слышу голос моей Наташи.

Ах, Наташа, Наташа! Я пошлю, непременно пошлю тебе эти стихи… И как я могла до сих пор не написать тебе? Не равносильно ли это позорному бегству от холерной эпидемии?

27 августа
Изумительный кавалер этот граф Броницкий. Вчера, беседуя с ним, я обмолвилась, что любимые мои цветы — белые астры.

— Белые астры, — повторил он, как бы стараясь запомнить. — Белые астры…

Сегодня поутру, выйдя из спальни в будуар, я увидела огромный букет астр и в столь изящной тонкой вазе из самородного хрусталя, что не знала, чем наперед любоваться — цветами или сосудом.

28 августа
Сегодня сызнова знак внимания со стороны графа. Во время его визита я посетовала, что здесь мало французских книг. Дуэлянт прислал мне три новых французских романа.

30 августа
Ездила на гору и с двойным чувством приметила — подходит осень. Почему-то всегда грустно глядеть на желтеющие листья. Видно, от того, что знаешь — подойдет и твоя осень. А может статься, уже подошла…

А листья опадают, кружатся на легком ветерке, желтым веселым ковром покрывают землю, шуршат под копытами моей Струны. Еще неделя-другая, потом два дождя с ветром, и деревья оголятся… Все переменится, даже цвет воды. Сейчас она иссиня-розоватая, а будет темной и свинцово-тяжелой. Вот только соснам вечно зеленеть. Они разве чуть-чуть потемнеют.

Зато холода прекратят эпидемию! Вернется Юрий Тимофеевич. Вернется ли? Ведь он не заговоренный, а вокруг него лютая заразная болезнь. Иногда в мыслях вижу его посеревшим, в конвульсиях? Узнать бы о нем. Послать кого? Но кому доверишься? Ежели еще разок съездить самой? Пересуды — на них можно махнуть рукой. Но что подумает Юрий Тимофеевич? Что за набеги! Что за навязчивость! Подожду. Я могу ждать хоть тысячу лет, только бы знать, что он жив и здоров!

Да, чуть не забыла: поручик верен себе. Сегодня — новый сувенир. Ноты. Какие-то новые вальсы. Довольно, впрочем, милые.

Что еще пришлет этот измысливый граф… А ведь я не скажу, что своим вниманием он мне докучает…

Впрочем, к чему мне все это? Разве что на зависть Аврорке. Бедная девочка вся извелась. Ей до сих пор никто не представил графа Броницкого! Не выпадает случай.

Юрий Тимофеевич давно забыт. Сейчас отыскиваются подходы к поручику. Но где они? Разве что брать у господина Броницкого уроки стрельбы! Но Аврора боится взять в руки пистолет… Вот несносное положение!

2 сентября
Граф прислал чудный подарок. Акварель, на которой запечатлен знакомый мне вид. Это тот простор реки и далекий, низкий, поросший кустарником правый берег, на который я часто смотрю с горы. Значит, граф уже изволил выведать мой путь, а мне кажется, что путешествую одна, без посторонних глаз… Увы! Глаз этих в здешних местах немало!..

Однако граф — недурной рисовальщик. Изрядно получилась у него река. Дышит мощью и простором…

А я переписала пушкинские стихи. Написала большое письмо Наташе. Но с кем послать? Довериться почте все равно, что сделать объявление в газете.

5 сентября
Аврорка извелась от зависти и нетерпения.

— Скажи, Юля, — горестно вопрошает она, — что есть в тебе такого? Или тебе какая шептуха приворотное зелье дала?.. Впрочем, будь я мужчиной, сама бы в тебя влюбилась…

Господин Броницкий повел себя с решительностью поединщика. Сегодня в своем будуаре я обнаружила новый букет белых астр, но уже в вазе, окольцованной золотом, с изрядными бриллиантами на ободке. Такие подарки делают не малознакомым дамам, а разве только любовницам. Неужели гвардейский офицер и граф этого не понимает? Я немедля велела горничной отнести вазу поручику, но он, казалось, того и ждал. Тут же прибыл извиниться. Я сделала вид, что слишком рассержена и не велела его принимать. Однако через час, когда я вышла в сад погулять с медведем, поручик встретил меня в боковой аллее.

— О, у вас надежная охрана! — поклонившись, сказал он.

— Если бы она была надежной, — сухо отозвалась я, — в мой садик не проникали бы посторонние.

И бросила на него самый недобрый взгляд. Впрочем, он был рассчитан не только на поручика, но и на медведя. Когда я таким манером смотрела на кого-либо, медведь тотчас начинал рычать и по первому моему знаку готов был на него ринуться. Забавно было посмотреть дуэлянта в этой позиции.

Но, к моему удивлению, Мишка весьма дружелюбно обнюхал графа, а тот погладил его по загривку.

— Я сделал это преступление — проник в ваш сад, — заявил Григорий Львович, — лишь для того, чтобы попросить прощения за проступок предыдущий.

«А чтобы попросить прощения за этот, он проберется прямо в спальню», — подумала я.

И, как бы подтверждая мои мысли, граф заявил:

— Кстати, мое проникновение не должно вас шокировать. Знаете, как проник однажды Григорий Орлов в опочивальню Екатерины Алексеевны, когда она была еще великой княгиней?

— Там, насколько мне известно, были иные отношения… — резко перебила я.

— Нет, тогда он еще даже не был ей представлен, тем не менее…

— Настойчиво прошу вас избавить меня от подобных исторических экскурсов.

Граф извинился.

— Но поймите и мое положение, — снова заговорил он. — Меня насильственно отринули от родных, от товарищей. От жизни, пусть пустоватой, но хоть внешне наполненной привычными хлопотами, наслаждениями. И здесь, в глуши, я нежданно встречаю вас. А ведь вы могли бы заменить мне все…

Голос его был серьезен и искренен, а лицо даже выражало страдание. Но я твердо решила не придавать этому никакого значения. Я уже поступила легконравно, оказав этому светскому баловню вместо официального дружеский прием. Он понял это как повод…

Весьма строго оборвала графа:

— Григорий Львович, не забывайтесь!

Граф сызнова рассыпался в извинениях и комплиментах и сызнова начал жаловаться на горестный поворот в своей судьбе и свое одиночество.

И здесь, не ведаю, случайно или с умыслом, но явилась Аврорка. Я представила прелестнице графа с тайной надеждой, что он не останется равнодушным к ее обаянию, а сама извинилась головной болью и заперлась у себя.

10 сентября
Надежды мои, увы, не сбываются. Аврорка неутомимо преследует графа как прежде Юрия Тимофеевича. Но с тем же успехом. Прелестница выразила недавно желание посмотреть здешний музей. Поручик попросил ее пригласить и меня. Я, конечно, отказалась. Тогда граф сказался больным.

Аврорка заявила, что хотела бы иметь резную шкатулку, которая открывается и запирается с менуэтом. Такая шкатулка есть у супруги архитектора. И хотя я строго-настрого приказала слугам от графа ничего не принимать, утром нежданно шкатулку обнаружила в своем будуаре. К подарку приложена была записка: «От Вашей подруги наслышан, что подобная безделка — предмет мечтаний местных дам. Ради бога, не сердитесь. Ваш покорный и скромнейший слуга, поручик от инфантерии Броницкий».

И отсутствием титула, и этим «от инфантерии» дуэлянт старался подчеркнуть свою скромность и смирение. Тем не менее презент его я немедля отослала обратно.

Получается по комедии Грибоедова: «Ну люди в здешней стороне, она — к нему, а он — ко мне…»

А на дворе дождь. И капли бегут по стеклам, как слезы. Однако скоро выпадет снег. Скоро!

17 сентября
Вот уже почти неделю не отхожу от фортепьяно. Папа, маман, ваша Юлька, кажется, совсем сошла с ума. Она сочинила нечто вроде сонаты из трех частей.

Первая часть — лирическая, в ней тоска, подчас отчаянье, и слабая надежда. Вторая — бурно-драматическая. Ураган счастья, но узор его по грунту страданий и боли. Третья — фантазия будущего. Ликующий свет счастья, перемежающийся трагизмом воспоминаний.

Как-то нечаянно и причудливо сплотились у меня и мои переживания, и трагедия нашего общества в последние годы. Наверно, музыка помогла мне не только выразить, но и понять эту трагедию, острой вершиной которой был все тот же декабрь рокового двадцать пятого года.

Итак, Юлька — компонистка. Великий сочинитель! А ведь, кажется, вышла взаправдишняя соната. Не зазря, наверно, наш Дрыгалка (так папа прозвал моего учителя музыки оттого, что он, сидя за роялем, все повторял «и раз, и два, и три, и четыре» и в такт дрыгал ногой) заверял, что у меня наклонности к композиции и все задавал сочинять музыку.

Показать бы кому-нибудь. Говорят, дочь соборного иерея — отца Никиты — знатная музыкантша. Жаль не знакома с ней…

Хотела пройтись по саду. Благо чуть прояснело, хотя с гнилого угла сызнова заходит туча. И тут, словно из-под земли, заявляется Аврорка. Сразу почуяла в ней какую-то перемену. Не то чтобы сияла и сверкала ярче обычного, но было во всем ее обличье нечто победительное.

Если бы нарисовать ее в эти минуты, то рисунку можно бы дать название «Наша взяла».

Впрочем, тотчас все объяснилось.

— Юлинька! Извини, но я не одна. Внизу робко дожидается поручик Броницкий.

— Он, что же, с тобой? — начинала я понимать.

— Да, мы гуляли и решили заглянуть к тебе.

Я позвонила, велела принять графа. Поручик по-прежнему источал в мой адрес комплименты. Однако — женщине это нетрудно приметить — в них недоставало самую чуточку, а именно того нетерпеливого огня, какой, вероятно, и составляет самое острие прелести.

Впрочем, огонь вспыхивал, когда блистательный кавалер обращался к Аврорке, и она чувствовала это и делалась еще более привлекательней.

А я, не скрою, переживала странное состояние. Была довольна, что освободилась от дерзких притязаний графа, и в то же время что-то не то чтобы трогало, а чуть задевало меня.

Я даже спросила себя: а не окажись на моем пути Юрия Тимофеевича, могла бы я влюбиться в графа? И заключила: кто ж его знает? Граф не простой человек: под личиной светского бретера и волокиты скрываются и ум, и образованность. Но я же сама отвергла его. Что ж тогда меня задевает? Видимо, ни одна женщина не перешагнет женской натуры, не выпрыгнет из себя. Все мы устремляемся стать богинями, а богини любят поклонение не только одного человека. И богини не терпят соперничества. И все ж таки первое чувство — чувство свободы от притязаний — брало верх во мне. Люблю, когда мне выказывают внимание, это льстит каждой женщине, но не люблю, когда за мной охотятся. Отвратительно быть добычей.

— Затворница! Тебя нигде не видно. Как ты проводишь дни? — щебетала Аврорка. — За фортепьяно? — удивилась прелестница. — А я свое не открывала сто лет. Забыла, как выглядят клавиши.

— Бьюсь об заклад, — заметил поручик, — что вы разучили какую-нибудь новую пьесу.

Мне оставалось только согласиться. И, конечно же, последовали просьбы исполнить эту пьесу.

Кажется, соната моя произвела на первых ее слушателей изрядное впечатление. Поручик слушал не шелохнувшись, а Аврорка поначалу отвлекалась, но потом тоже застыла с мечтательным на ее ясноглазом личике выражением.

— Прекрасно! — сказал граф, целуя мне руку. — Игра ваша отмечена неподложным чувством. А кто же автор этой чудесной музыки?

Я молчала, ложь противна моей натуре, и я никогда к ней не прибегаю. Вопрос повторила и Аврора:

— Да кто же автор?

— Кто бы ни был автор этой сонаты, он, надо думать, немало испытал и перенес, — серьезно заметил граф.

25 сентября
Чин наперсницы и конфидентки при Аврорке за мною сохранился. Только теперь откровения ее относились не к Юрию Тимофеевичу, а к графу Броницкому. Аврорка даже изумлялась, как могла она в свое время увлечься невзрачным штафиркой.

— Ты же сама говорила, что есть в нем какая-то тайна, сама нарекла господина Зарицына Бовой-королевичем.

— Сама, сама, — согласилась Аврора. — Но — майн гот! — ты поставь их рядом.

Я мысленно сделала это. Сравнила лоск, великолепие светского бретера и неприметность коллежского секретаря, скромного лекаря. Но тотчас возникло предо мной усталое, надежное, истовое лицо. Нет, милая Аврора, правы французы: красота в глазах смотрящего! Да бог с ней, с красотой. Был бы он жив, уцелел бы в схватке с холерой.

А Аврорка уже щебетала:

— Когда-то ты раскрыла мне, как Николай Артемьевич очаровал твоих родителей. Столь же и Григорий Львович пришелся моим. Фатер только и повторяет: «Высшая проба! Без подделки!» Даже велел откупорить для гостя бутылку мозельского, которое у нас стоит с моего рождения. А муттер вышила ему рубашку. Но и он не остался в долгу. Ты знаешь, он чудесно вышивает!..

Я невольно улыбнулась, представив будущее. Пухленькая Аврорка и красавец граф сосредоточенно сидят за пяльцами, чуть поодаль няня в белом чепчике с младенцем на руках. На беленьком коврике чистенькая, беленькая, лохматенькая болонка.

Все по-немецки аккуратно. Нигде ни пылинки. Непременно пахнет клубничным вареньем. Картине, по своему обычаю, придумала название: «Конец дуэлянта»…

26 сентября
Погода нынче холодная. Журавли еще до Покрова на юг улетают, того и гляди, снег выпадет.

Дома у нас в конце сентября к свадьбам готовились. Крестьяне у отца разрешения просили сына женить, дочь выдать. Девки приговаривали: «Батюшка Покров, покрой землю снежком, а меня, молоду, женишком».

А здесь и свадеб-то почти не бывает. Девушек мало, и тех отдают неохотно. Парни в заводе заняты, а девки в хозяйстве нужны. Перед свадьбой торгуются. Женихи, как у татар, за невест калым дают.

После обеда явилась Аврора и сообщила новость:

— Великий врачеватель господин Зарицын изволили приехать…

Видимо, я не могла скрыть своей радости.

— Что с тобой? — изумилась гостья и сама догадливо ответила:

— А, скоро прибудет Николай Артемьевич!

Каюсь, не сразу постигла смысл этого силлогизма. Лишь по уходе гостьи дошло до меня, сколь я недогадлива. Приезд мужа Аврорка согласует с прибытием лекаря Зарицына. А лекарь Зарицын прибыл, поборов эпидемию. Нет, видно, все в заводах считают, что генерал бежал, убоявшись заразы. Только я одна все еще иногда пытаюсь сомневаться.

5 октября
Как я мечтала о том, чтобы Юрий Тимофеевич остался невредим! А теперь мне мало этого, Надо увидеть его, неужто он не чувствует! Не может прийти! Не ехать же мне за ним, и без того наезжала к нему! Кто же из нас в этом разе мужчина?..

14 октября
Сегодня день полон происшествий. После завтрака явился слуга с докладом. У меня екнуло сердечко, наконец-то Юрий Тимофеевич, но слуга доложил: Граф Броницкий.

— С Авророй? — спросила я.

— Нет, одни-с.

Как поступить? Не принять поручика означало намекнуть ему, что прежние отношения не завершены. Стало быть, самой дать повод…

— Проси, — приказала я.

Граф преподнес мне красивый букет цветов и объявил, что пришел спросить совета. Один из инженеров здешних предложил ему драгоценное колье, которое он хотел бы купить, чтобы подарить на день ангела своей матушке.

Я велела подать кофе. Мы подробно обсудили предполагаемую покупку.

Поручик стал просить меня еще раз исполнить ту «небесную» сонату. Я колебалась. Граф заявил, что не уйдет, хотя бы его травили медведем, покуда не услышит вновь этой божественной музыки.

Я уступила. Надо отдать должное Григорию Львовичу, он действительно любит музыку. Он сидел против меня. Играя, я изредка взглядывала на него, и на его тонком изменчивом лице прочитывала заинтересованное внимание.

И вдруг заметила: лицо поручика напряглось, и он поспешно встал. Продолжая играть, невольно проследила за его взглядом и полуобернулась.

В дверях стоял Николай Артемьевич. Лицо мое вспыхнуло. Конечно, не присутствие графа было тому виной. Но супруг, видимо, приписал мое смущение именно этому. Глаза его ледяно блеснули, но он поцеловал мне руку и сдержанно кивнул графу. Поручик представился мужу и тут же откланялся. Николай Артемьевич его не удерживал.

Обыкновенно после долгой разлуки муж преподносил мне подарки, ласкал меня, расспрашивал обо всем без него происшедшем. Но на этот раз он заявил только, что отправляется на завод, а обедать будет в пятом часу.

На обед генерал прибыл вместе с асессором Зильбером — Авроркиным отцом. Тучный саксонец начал с заверений, что блюдет диету, и я даже смешалась, не зная, чем его угощать. Но Эдуард Эмильевич немецким порядком — одно за одним — отведал все закуски и все блюда, не забыв и вина. Мужчины вели беседу о заводских делах, лишь в конце асессор коснулся семейных, объявив, что в их клане случилось прибавление: у его младшей сестры родился сын. Крестили его в православной церкви, поскольку муж сестры русский, а восприемником от купели был, между прочим, этот обаятельный повеса граф Броницкий.

— Граф, — не без самодовольства заметил Эдуард Эмильевич, — проникнув к нам через Аврору, словно околдовал всю нашу дружную фамилию…

Проводив гостя, Николай Артемьевич спросил:

— А что, этот вертун и возле Аврорки тоже обретается?

— Тоже, — подтвердила я.

Муж взглянул на меня. Такого взгляда я никогда на себе не ощущала.

2 ноября
Я живу почти так же, как в отсутствие мужа. Встречаемся лишь за обедом, завтракаем и ужинаем поврозь. Днем муж на заводе, а вечером уходит на свою половину.

Изредка навещает меня Аврора. Граф, чувствуя холодность мужа, у нас не бывает. Гуляю по саду. Деревья стоят, горестно заломив заснеженные ветви. Сад пуст, но мне все кажется, что кто-то ходит за мной. Однажды даже помстилось глухое покашливание.

Впрочем, это нервическое.

Не только сад, но и город для меня пустынен. Юрий Тимофеевичтак и не появляется. Видно, необдуманным приездом своим я тогда окончательно отвратила его от себя. Всегда ведь неприятно, если женщина навязывается.

Впрочем, почему отвратила? Он и ранее был ко мне равнодушен.

4 ноября
Взяла у садовника лопату и расчистила дорожку в самый тихий уголок сада. Здесь у меня кормушка. Залетают сюда важные снегири, длиннохвостые модницы синицы, толпятся вездесущие воробьи.

5 ноября
Сегодня мне повезло. Случайно узнала, что один строевой офицер переводится на службу в Читу, а там недалеко и до Петровского завода, где моя Наташа.

Долго размышляла, как обратиться к нему. Послала за графом Броницким. Оказалось, что подпоручик находился под его началом. Граф характеризовал мне его: человек вполне порядочный, из хорошей семьи, но склонен к вольнодумству. В частности, преклоняется перед личностью казненного Муравьева-Апостола, которого почитает благороднейшим из людей.

Больше мне ничего и не нужно было. Осталось только встретиться с подпоручиком. К счастью, его жена слывет искусной вышивальщицей. Я заехала к ней под предлогом скопировать узор. Подпоручик охотно принял мое поручение и заверил, что оно будет исполнено в полной тайне.

Сколько же, оказывается, их, склонных к вольнодумству и готовых с риском для себя хоть что-либо сделать для несчастных узников!

6 ноября
В яркий полдень в саду в моем укромном месте отчего-то сделалось мне вдруг не по себе. Не ведаю причины, но снова померещилось, что я здесь не одна, что кто-то глядит на меня. Быстро обернувшись, глаза в глаза столкнулась с Евтейшей.

Какой у него был взгляд! Волчьи огоньки так и прыгали в глазах!

А может, это померещилось? Может, наволочь какая?

Строго спросила Евтейшу:

— Ты для чего здесь?

Он в ответ промычал что-то невнятное и удалился.

8 ноября
День окончательно небывалый. Все в нем случалось против ожидания, все выпадало негаданно.

После обеда, часов около трех пополудни, решила я сходить в библиотеку, где, говорят, получены новые книги.

Вошла и еще никого не разглядела, но показалось, что зазвучала во мне какая-то тревожная, больная музыка.

За маленьким столиком, наклонясь над книгой, сидел Юрий Тимофеевич. Лицо его было озабоченно и хмуро.

Ежели почувствует, что я здесь, поднимет глаза, значит думал обо мне, ежели — нет, то нет. Несколько секунд стояла я не шевелясь. И он поднял свою лобастую голову. А на лице сентябрь разом сменился маем.

— Юлия Андриановна! — только и сказал он. Быстро вскочив, пошел мне навстречу.

И взял мою руку в обе своих, и не наклонялся к ней, и не выпускал ее. Не знаю, сколько времени мы стояли так, но я первая опомнилась. Освобождая руку, сказала:

— Вот вы где скрываетесь!

— Любимое пристанище! Даже иным днем заменяю здесь библиотекаря, когда он в отлучке.

— Что же ни разу не появились у нас? — с укором сказала я. И, не дождавшись ответа, потребовала:

— Расскажите же, как там все завершилось? Вы не болели? Я так тревожилась. А Гордей?

Юрий Тимофеевич не успел ответить на мои вопросы, как дверь в комнату рывком отворилась.

На пороге стоял генерал. На этот раз я не смутилась. Досада, даже злость на то, что муж помешал нашей встрече, овладела мною. Не стараясь скрыть ее, я неприветливо посмотрела на Николая Артемьевича. Генерал извинился перед Зарицыным, заявив, что я нужна «по семейным делам».

Я вышла вместе с мужем. У подъезда ожидал экипаж.

Не думала, что будет далее, вообще не думала ни о чем, лишь продолжала жалеть о столь быстро оборвавшейся встрече с Юрием Тимофеевичем.

Правда, одна загадка на минуту возникла передо мной: откуда муж узнал, что я в библиотеке? «Евтейша! — поняла я. — Конечно, Евтейша! Ладно, волк, я тебя стравлю с моим Мишкой, посмотрим, кто зверее. Я тебя попугаю…»

У подъезда я выскочила из экипажа, не дожидаясь, пока муж поможет мне, и быстро вбежала в дом. Генерал, тяжело дыша, поспешил сзади. Последнее время его одолевает одышка.

Не успели мы оказаться одни, как случился новый пассаж. Николай Артемьевич упал передо мной на колени.

— Прости, Юлинька! — хриплым, осевшим от волнения голосом заговорил он.

Я смотрела на него, чувствуя, что ждавшие увидеть все, но только не это, глаза мои готовы выпрыгнуть из орбит.

А генерал объяснялся. Всему виной эта пересудчица мадам Толстопятова. Они с мужем нанесли ему визит в Екатеринбурге. И эта мадам Сплетня осмелилась намекнуть на какие-то мои прогулки, катания на лодке.

Муж все еще стоял на коленях.

— Николя, встань, пожалуйста, — попросила я.

Облобызав мои ноги, генерал водворился наконец в кресле.

— Вообрази мое состояние!.. — продолжал он.

Оказывается, в дороге Николай Артемьевич ломал голову, не в силах догадаться, с кем бы я могла ему изменить. Среди местного света бедняга не обнаруживает никого пригодного на вакансию моего любовника. И, приехав, застает у меня графа! Графа, чье амплуа именно герой-любовник.

Все это время муж пребывал в убеждении, что он раскрыл мою тайну. И вдруг сегодняшний мнимый рогоносец нечаянно узнает, что граф и прибыл-то в наши места после ухода золотянки, и, следовательно, сопровождатели Толстопятовы даже не подозревают о его существовании.

Вот какой изворот.

Нет, я не изменила мужу. Я — верная жена. А если внимание его досаднее для меня его опалы — это уже моя часть.

1 декабря
Давно я не раскрывала свою тетрадку. Славный живописец мороз украсил своими руками стекла в удлиненных окнах нашего дворца. А на дворе стынут елки, и кажется, что каждая из бессчетных игл тоже из тонкого стекла.

Люблю об эту пору в валяных сапожках гулять по улице. Во всем теле бодрость, на щеках румянец…

Не часто, но не реже, пожалуй, раза в неделю видимся с Юрием Тимофеевичем. Может статься, оттого и не говорила я со своей заветной тетрадью, что беседую с ним. Ни с кем на свете не было еще так интересно, ни от кого я не узнавала столько нового. Это не исторические анекдоты, не блестящие каламбуры и эпиграммы, которыми способен занимать граф. Это целый мир, совсем новый, незнаемый и странный. Правда, своими поступками он нередко раздражает меня. Уехавший или сбежавший в начале эпидемии супруг мой тем не менее получил из Петербурга благодарность за победу над холерой. Один из лекарей здешних за одно предостережение от эпидемии — новый чин. А господин Зарицын проник в самые опасные места, рыцарски сражался с губительной хворобой, и никто даже не вспомнил о нем. Когда я сказала ему, что другие получают чины и награды, он стал возражать: человек не должен гнаться за иным чином, кроме сознания исполненного долга. Его украшает не слава содеянного, а само содеянное.

— Возможно, — согласилась я. — Но для чего отдавать эту славу другому?

Юрий Тимофеевич только пожал плечами. А мне стало обидно за него.

6 декабря
Сегодня на Николу Зимнего отпраздновали именины Николая Артемьевича.

Весь местный свет явился с поклонами и подношениями.

Отчего так противно? Еще в прошлом годе это казалось мне трогательным выражением любви и преданности.

7 декабря
Из столицы возвратились господа Толстопятовы. Говорят, что поездка пошла им на пользу. Господин Толстопятов раздобрел, мадам Сплетня ходит увешанная золотом, развозит петербургские заказы и подарки. Остренькое ее личико так и светится довольством. Она всем изъясняет, каких особ удостоился лицезреть ее супруг, побывавший якобы на приеме у министра финансов, новоиспеченного графа Канкрина. Чуть ни каждую фразу она начинает со слов: «Когда мы были у Егора Францевича…»

Приезжала и ко мне. Но я ее не приняла. Оставила мне в подарок настольные часики. Вместе с боем в маленькой нише появляются различные фигурки — солдат, крестьянка с лукошком, старик с посохом, нежданно выскакивает петух.

Вещица занятная, и я люблю приобретать такие, но не через посредство мадам Толстопятовой. Немедленно отправила часы к ней.

Пересудчица вновь приехала ко мне, но я снова ей отказала.

Думала этим все и ограничится. Но случилось по-иному. Николай Артемьевич пригласил к себе удачливого сопроводителя, поблагодарил его за службу и объявил, что намерен предоставить ему самостоятельность в делах. Чиновник расцвел, ожидая повышения. И здесь муж спустил его с заоблачной выси на землю:

— Поедете на Кабанову пристань наблюдать за сплавом руд.

Лицо господина Толстопятова побурело и пошло пятнами. Но Николай Артемьевич одарил его таким взглядом, что он сразу же стал благодарить за благосклонное внимание. Правда, осмелился промямлить нечто неопределенное насчет свой супруги.

— Что вы! — отечески прервал его генерал. — Варвара Аристарховна будет в тамошнем свете первой дамой.

Чтобы оценить это замечание, надобно знать, из кого состоит тамошний свет. Это жены унтершихтмейстера, урядника, фельдфебеля. Дамы громогласные и бранчливые, не ведающие приличий даже в гранях составленного при Великом Петре «Юности честного зерцала», где предуказано, что плевать достойно «не в круг, а на сторону». Вот где будет главенствовать и брезгливо поводить остреньким своим носиком неукротимая мадам Сплетня.

Она, конечно, решит, что я передала мужу оскорбительные подозрения насчет его отъезда во время эпидемии… А… бог с ней…

Мадам Толстопятова оставила для меня, словно пропитанное ядом, прощальное письмо. Я так и представила ее поджатые, почти внутрь убегшие губы.

«Дражайшая Юлия Андриановна! Позвольте попрощаться с Вами хотя бы на бумаге, ежели не удостоилась видеть вас воочию. Награди вас господь за ваше об нас попечение. А я его вовек не забуду и тоже стану усердствовать, чтоб долг наверстать. В этом можете быть уверены, ибо я к тем не принадлежу, кто долги оставляет, и льщу себя надеждой с лихвой заплатить тою же монетой. Остаюсь ваша преданнейшая и всепокорнейшая слуга Варвара Толстопятова».

8 декабря
Последние дни заполнены новыми, из ряда вон происшествиями. Вчера под вечер, возвращаясь от портнихи, случайно встретилась я с Юрием Тимофеевичем. Было морозно, быстро опускались сумерки. В домах уже начали посверкивать окна — замигали свечи и плошки.

— Зайдем к Авроре, — неожиданно не только для Зарицына, но и для себя, предложила я.

Зарицын колебался. Ему, очевидно, хотелось побыть со мной, но визит к Авроре казался неприятным. Первое, к моему удовольствию, все ж таки пересилило.

Аврора, хотя и не подала вида, вероятно, была поражена нашим совместным появлением. Зато я нисколько не удивилась, застав у нее графа Броницкого.

Сейчас я даже и не могу с точностью припомнить, как все началось. Вспоминаю только, что сквозь обычную светскую болтовню и острословие проникала взаимная неприязнь мужчин. Слишком противоположными друг другу казались эти люди. Но поначалу граф прикрывал это своим светским обаянием, а Юрий Тимофеевич — всегдашней спокойной сдержанностью.

И вдруг все вспыхнуло, заполыхало. Я давно вывела для себя один безотменный закон и даже назвала его «законом лезвия». Смысл его в том, что как ни старайся, а лезвия не минуешь. Чаянно или нечаянно порежешься.

Аврорка, будто кто ее за язык тянул, сообщила, что из Зерентуйского рудника приехал друг ее отца еще по Верхней Саксонии. Он, этот онкель Иоганнес, привез тревожную новость. При Зерентуйском руднике, который принадлежит к Нерчинским заводам, готовилось восстание. Жизнь дяди Иоганнеса, как и других чиновных людей, была под угрозой.

А все оттого, что в Зерентуе отбывало каторгу несколько дворян 14 декабря. Один из них — некий Сухинов Иван Иванович, участник французской кампании, гусарский поручик — замыслил взбунтовать каторжан и освободить злодеев. Они обретаются в семи Нерчинских заводах и двадцати рудниках. С ними Сухинов замышлял захватить Читинский острог и освободить остальных отбывающих там наказание своих сотоварищей. И баламутя каторжную Сибирь, убивая чиновников, пробираться в монгольские или китайские земли.

Хорошо, что среди заговорщиков-каторжан нашелся верный человек и выдал Сухинова.

— И что же с ним сталось? — живо спросил Юрий Тимофеевич.

— Майн гот! Наградили, наверно, — повела оголенными плечами Аврора.

— Я не о фискале!

Сказано это было так, что все невольно оборотились на господина Зарицына. Лицо его потемнело и морщины на нем углубились. Казалось, он постарел на многие годы.

— Ах, этот, — снова повела плечами Аврорка. — Этого приговорили к смертной казни. Но перед самой казнью разнесся слух, будто злодей будет наказан плетьми, и он повесился. Онкель Иоганнес сказывал, что на ремне от кандалов.

— Шестой! — тихо, как бы в полусне, пробормотал Юрий Тимофеевич.

Воцарилось недоуменное молчание. И, кажется, даже Аврорка почувствовала бестактность своего слишком холодного к чужой драме рассказа.

Ах, Аврорка, Аврорка! Куда девалось твое недавнее сочувствие вольнодумству господина Зарицына!

Желая, очевидно, сгладить неловкость, граф сказал:

— Один из моих друзей — гвардейский офицер — присутствовал при казни пяти.

Увы! Это только подлило масла в огонь.

— От души поздравляю вас с таким другом, — желчно выговорил Зарицын.

Мне показалось, что бретер готов вспылить. Но он только чуть приподнял свои красивые, спокойные брови:

— Служба есть служба.

— Да? — горестно-насмешливо переспросил Зарицын. — А вот граф Зубов, кавалерийский полковник, отказался идти на казнь во главе своего эскадрона.

— Господа! — поспешно вмешалась я. — Право же, суждения о мятежниках мне прискучили.

— Действительно, невеселая материя, — согласился граф. — Ничтожные, трусливые люди.

Но Юрия Тимофеевича уже нельзя было удержать. Обычно не дающий себе воли, взвешивающий каждое свое слово и жест, сейчас он был неузнаваем.

— Что вы знаете об этих людях! — вскричал он. — Известно ли вам, что эти «ничтожества» пеклись отнюдь не о себе, а лишь о благе России?

— Для чего и пытались захватить в свои руки правление, — возразил граф. — Властолюбцы!

— Властолюбцы эти, — ответил Юрий Тимофеевич, — если хотите знать правду, поначалу и не помышляли о власти.

— О чем же они помышляли? — снова не согласился граф. — О чем, если князь Сергей Петрович Трубецкой и во сне видел себя диктатором?

— Так это же был вынужденный шаг! — Юрий Тимофеевич вскочил и заходил по комнате.

Граф сызнова чуть приподнял брови. Его, как видно, шокировала такая невоздержанность.

— Если вы русскую историю знаете, — спокойно сказал он, — должны ведать, что Трубецкие с давних лет властолюбцы. Князь Дмитрий еще в начале семнадцатого века на русский престол метил, князь Алексей Трубецкой, человек на диво пробивчивый, выпросил титул хоть маленького, да державца, — «державца Трубчевского». Князь Никита в самую наволочь между двумя великими царствованиями, между Петром и Екатериной, исхитрялся, как лукавейший политик, высокие посты занимать.

Забавна в эти минуты была Аврора: она поглядывала на Юрия Тимофеевича с открытым торжеством полководца, одержавшего победу.

Но господин Зарицын победы за поручиком не признал.

— Ценю ваши глубочайшие познания, граф, — желчно заявил он. — Однако не могу не заметить, что познания людям иного сорта идут во вред.

Граф совладал с собой. Только во всем его облике я почуяла злую решимость.

В висках у меня тревожно застучало. Дуэлянт, видно, избрал для себя новую жертву.

— Стоит ли учить историю, — продолжал Зарицын, — чтобы взвалить на потомков грехи предков! Несчастно то общество, в котором восторжествуют такие воззрения.

— Бедное наше общество! — иронически заметил граф.

— Но ведь, наверное, даже и вы согласитесь, — парировал Зарицын, — что оно нуждается в исправлении.

Граф с усмешкой посмотрел на Зарицына.

Юрий Тимофеевич отвечал тем же.

— Вот эти люди, — сказал он, — и не могли мириться со светским болванизмом, пустопорожностью, бездушием.

Но тут же, оторвав глаза от графа, он заговорил о другом. Заговорил, кажется, никого не видя и не слыша. Юрий Тимофеевич утверждал: люди 14 декабря выступили против тяжкого состояния народа нашего, каковой в битвах с супостатами выказал себя Ильей Муромцем.

— Вы отважились оскорбить их трусливыми, — обратился он к графу. — Знаете ли вы, что повешенному полковнику Пестелю была при Бородино пожалована золотая шпага с надписью «За храбрость». Такую же шпагу да еще целый иконостас орденов имел «трусливый» Василий Давыдов. «Трусливый» Михаил Орлов, начав войну поручиком, закончил ее генерал-майором. Брал Париж и по поручению союзников сочинил и подписал условия капитуляции французской столицы. Иван Якушкин… Да что толковать! Если бы они, эти люди, тогда уже состояли в обществе, то в поверженном Париже они бы могли устроить свое собрание. Там пребывало их не менее половины.

Юрий Тимофеевич все ходил по комнате. Резко, неожиданно поворачивался, останавливался, сызнова начинал ходить. Лицо его отражало такое волнение, что мне было боязно за него.

— Вы… — он кинул на графа уничтожающий взгляд. — Вы изволили именовать их ничтожными. Эти ничтожества явили диковинное величие духа. Они сумели для блага России пожертвовать благом собственным. На это способен далеко не каждый.

Речь Зарицына, казалось, поразила даже Аврору. Во всяком разе на лице ее явилось выражение внимания.

— Хорошо, — не сдавался, однако, граф. — Если вы почитаете их правыми, почему же не оказались с ними на Сенатской.

— И оказался бы! — не задумываясь, ответил Юрий. — Если бы не учился в то время в Дерпте. Оказался бы! Ибо находиться в рядах этих людей огромная честь для каждого.

Зарицын замолчал так же внезапно, как начал этот слишком горячий для светского общества разговор. Он и сам, видно, задивился своему порыву и растерянно, озадаченно огляделся вокруг. Однако Броницкий не унимался.

— Госпожа история любит парадоксы, — задумчиво заметил граф. — Но я полагаю, все эти общества, конституции, революции — явления наносные, чужеземные. Уместно ли нам у французов, каких мы бивали, учиться. Меня, к примеру, восхищает поступок великой княжны русской Екатерины Павловны, сестры императора Александра, которая, когда к ней сватался сам Наполеон Бонапарт, заявила: «Скорее пойду замуж за последнего русского истопника, чем за этого корсиканца».

Чувствуя, что спор назревает снова, я заявила:

— Ну, мне пора. Юрий Тимофеевич, не откажетесь меня проводить?

Зарицын было направился вслед за мной, но тут вмешался граф.

— Если позволите, Юлия Андриановна, — с изысканной вежливостью отнесся он ко мне, — я задержу вашего спутнику всего на одну минуту.

Они прошли в соседнюю комнату и действительно через минуту вышли оттуда. Я пыталась найти на лице Зарицына какой-либо след новых волнений. Но оно было спокойным, только чуть усталым. Тем не менее на улице я спросила:

— И когда же дуэль?

— Какая дуэль? — изумился Зарицын.

В его изумлении нельзя было уловить ни притворства, ни фальши. Но я оставалась уверенной, что Броницкий вызвал его. Не помню, что говорила Зарицыну. Кажется, что-то не очень уместное. Даже угрожала рассказать о предстоящей дуэли мужу, чтобы он предотвратил кровопролитие.

— Юлия Андриановна, — сухо возразил Зарицын, — у вас, оказывается, весьма изобильная фантазия. Откуда вы почерпнули притчу о поединке?

Я попыталась спорить, но он не дал.

— Это первое, — заявил он. — А второе, ежели вы когда вмешаете в мои дела своего супруга, то сделаете таким путем дальнейшее наше знакомство невозможным…

Поднимаясь по ступеням широкой нашей лестницы, я услышала голос генерала и, не желая встретиться с ним в эту минуту, ушла на свою половину. Но муж очень скоро появился у меня, Я успела переодеться в халат и сидела возле камина.

— Ты больна? — тревожно спросил Николай Артемьевич. — На тебе лица нет.

Тревога мужа тронула меня, и я поспешила его успокоить.

Но, оказывается, к моей особе эта тревога имела мало отношения.

— А я уже опечалился, — заметил Николай Артемьевич, — Так некстати! Помимо прочего завтра у нас гость будет.

— Что за гость? — спросила я, подумав: уж не затевает ли он снова игру с Юрием Тимофеевичем.

— Бергмейстер прибывает. Впереди себя человека послал, извещает, что везет мне приятный сюрприз. Надежду питаю — награду. Ведь металла-то мы во славу его императорского величества предостаточно отвалили.

Я обещала похлопотать с приемом и обедом для гостя.

Муж не успел ответить, как без до« клада влетела Аврорка. Она презабавно смутилась, но все ж таки не преминула сделать глубокий реверанс.

— Очень надеюсь на присущий вам такт и вкус, — целуя мою руку, сказал генерал, и величественно удалился.

— Майн гот! — без предисловий зачастила Аврора. — Граф вызвал Зарицына на дуэль. Ты представляешь, это когда они отлучились на какие-то секунды. Я выпытала у Гриши…

Аврора впервые в моем присутствии назвала графа уменьшительным именем и даже не поправилась, видимо, не приметив.

Впрочем, обе мы были как в горячечном сне. В моем мозгу, словно зверек в капкане, билась мысль, как спасти Юрия Тимофеевича.

— Представляешь, граф сказал ему: «Господин Зарицын, вы были сегодня весьма красноречивы и даже убедительны, но недостаточно корректны. Поведение ваше не сообразовалось с правилами приличия. И поэтому полагаю себя вправе покорнейше просить вашего соизволения сегодня же вечером прислать к вам своих секундантов».

— А что Зарицын? — нетерпеливо спросила я.

— Ответил только: «Сделайте одолжение».

«Да этот бретер убьет его!»

— Ведь он убьет его! — как бы подтвердив мои опасения, сказала Аврорка. Но далее ее печаль шла совсем в ином направлении. — Ему же решительно воспрещены дуэли! Его немедленно разжалуют в рядовые и зашлют еще дальше. Юлинька! Милая! Упреди эту дуэль, переговори с Николаем Артемьевичем!

Я бы не взяла во внимание угрозы Юрия Тимофеевича. Но слишком хорошо знаю мужа. Генерал будет рад избавиться от Зарицына, которому не может простить сокрытие разбойной шайки, а главное того, что не чувствует над ним, лекаришкой, своей власти.

Поручик Броницкий — тоже белая ворона в нашем гарнизоне и в нашем городе, куда будет бестревожнее заслать его подале, в тот же Зерентуй, либо на Кяхту.

«Господи! Если его убьют, я не переживу этого».

И Аврорка опять вторила мне:

— Если его вышлют, я не переживу этого.

Какие же мы дуры-бабы. Какими слепыми эгоистками делает нас любовь! Или, быть может, такова только эта сдобная булка Аврора? Однако до того ли теперь! Что лезет мне в голову?

— Аврора! А если… ты попросишь?..

— Отказаться от дуэли? Ты думаешь, я не просила?

— Да нет! Не то! Если ты попросишь графа не убивать Юрия Тимофеевича.

— Майн гот! Какая разница! Все едино его разжалуют, все едино вышлют за дуэль.

— Не думаю! — возразила я. — Тогда и весь случай схоронится в тайне.

— Да?! — оживилась Аврора. И тут же погасла. — Но ведь он меня не послушается.

«Пожалуй, и верно, не послушается, — мысленно согласилась я. — Аврора не из таких, кого слушаются, она из тех, кто слушается».

— Ты узнаешь, когда будет поединок?

— Гриша обещал вечером заехать.

— Передашь ему мою записку.

Забыв женскую гордость, покорно просила не убивать Юрия. Даже открыто призналась, что этот человек мне дороже всего на свете.

Запечатав письмо своей печатью, я попросила Аврорку дать мне знать, передала ли она его, а также сообщить время и место дуэли.

В десятом часу Авроркина горничная принесла мне две записки. Одна от Аврорки. В изящном конверте было всего четыре слова: «Десять часов. Поляна углежогов». Другая от графа. «Сударыня! — писал он по-французски. — Любая ваша просьба имеет для меня силу приказа. Примите, сударыня, уверения в моем глубочайшем и неизменном уважении».

9 декабря
Хотя как будто все улаживалось, уснуть в эту ночь не смогла.

Только один раз чуть забылась под утро, но тотчас же померещился мне красный снег, черные тени, вороний грай.

Не дождавшись, когда муж уедет на завод, я велела заседлать Струну.

Поляну углежогов знаю хорошо. Там несколько лет подряд выжигали древесный уголь. Но, опасаясь истребить пригородный бор, Николай Артемьевич прекратил лесную вырубку.

Утро выдалось пасмурное, но тихое и не холодное. Широкий Змеиногорский тракт был пустынен, только перед самым городом встретились мне подводы с долготьем.

Я выехала на хорошо укатанный проселок, который ведет на дальние смолокурни. Вблизи поляны проходит другая дорога. По ней, верно, едут сейчас дуэлянты со своими секундантами.

По обеим сторонам проселка стоял величественный заснеженный лес. Темные облака проплывали над ним, едва задевая оголенные кроны.

Читывала, что в минуты душевных потрясений человека посещают думы о величии природы, противном человеческой суете, и всем существом овладевает почтительное восхищение перед ровностью и покоем. Но у меня не было этого благостного и мудрого состояния. Напротив, закоснелая безучастность природы злила меня настолько, что я наклонилась с седла и вытянула дерево хлыстом: получай за свое бездушие…

Привязав лошадь в лесу, узкой охотничьей тропкой пробежала к поляне и затаилась за толстым стволом сосны.

Сразу поняла, что поспела ко времени. Один из секундантов, тот самый рослый, стройный подпоручик, который с таким бестолковым рвением докладывал генералу о несчастном форпосте, рылся в своем кошельке, очевидно, отыскивая металлическую монету. Рядом с ним стоял незнакомый мне мужчина в штатском пальто с посеребренным снегом меховым воротником. А чуть поодаль — Зарицын. Вся сжавшись от сострадания, я смотрела на него. Внешне Юрий Тимофеевич пребывал в обычном своем состоянии холодноватой сдержанности. Но я-то знаю его! И только, наверное, я одна могла понять, как чуждо ему здесь, среди нелепого и пошлого дуэльного фарса.

Монета сверкнула в воздухе, и секунданты склонились над ней.

— Герб, — сказал подпоручик. И, словно желая подчеркнуть значительность сказанного, на секунду приподнял брови, как иногда делает это граф Григорий Львович. Тут только я заметила, что он из кожи лезет, во всем подражая поручику. Так же чуть небрежно, не по-уставному расстегивает шинель, сдвигает набок шапку, помахивает стеком.

— Да, орел, — согласился секундант Зарицына.

«За кем же первый выстрел?» — замерла я в своем укрытии.

— Вам везет, Юрий Тимофеевич, — любезно сказал граф.

Поединщики встали шагах в десяти друг против друга, видимо, в определенных ранее местах. Оба оказались под деревьями: граф возле одинокой ели, Зарицын — у сосны на краю поляны. Он начал медленно поднимать пистолет. Поручик спокойно, даже с некоторым любопытством смотрел на своего противника.

И здесь я испугалась. А вдруг Юрий Тимофеевич убьет графа?! Жизнь любит несуразности. Бесстрашный задира, избежавший пули лучших гвардейских стрелков, вдруг погибнет от руки глубоко штатского человека, занятого какими-то своими нравственными поисками, статься может, никогда не державшего в руках пистолета. Как же я не подумала о такой возможности? Чем я лучше Аврорки?

Нет, Зарицын держивал в руках пистолет. Это сразу приметно. Он целился всего несколько секунд, но какими противно тягучими были эти секунды.

Сколько раз я успела пожалеть, что не кинулась в ноги Николаю Артемьевичу, не упросила его не допускать этого поединка.

Бах!

Почему-то даже ожидаемый выстрел, как наверно, и ожидаемое счастье, гремит нечаянно.

«Ба-ба-бах», — повторило эхо. Сороки сорвались с насиженных мест. В руке Юрия Тимофеевича дымился пистолет. А граф стоял невредим и вежливо улыбался.

— Это даже чуть лучше, чем я ожидал, — насмешничал он. — Пуля пролетела в какой-нибудь сажени от меня. Будь я домом, она бы меня, вероятно, задела, только, скорее всего, вскользь.

Говоря это, поручик тщательно целился.

Мне казалось, что целит он прямо в сердце. Конечно, в сердце! Он убьет его! Он убьет его! Он обманул меня! Как могла я ему довериться!

Еще секунда, и я бы выскочила из своего укрытия. И в этот миг прогремел выстрел. Снег посыпался с ветвей дерева, под которым стоял Зарицын. А одна веточка упала, срезанная пулей.

— Вы пр-ромахнулись… — вымолвил подпоручик. И, наверно, если бы оба участника дуэли взлетели или перепуганные выстрелами сороки вдруг превратились в людей, голос его не выразил бы такого изумления:

— Вы пр-ромахнулись?!

Меня била дрожь, я беззвучно смеялась и плакала. Нужно было уходить, но ноги стали ватными. Я ждала, когда мужчины уедут. Но здесь суждено мне было пережить еще одну сцену. Бравый подпоручик, видно, был из тех людей, каким суть происходящего делается понятной лишь спустя время. Уразумев, наконец, что граф промахнулся намеренно, он с дерзостью посмотрел на Юрия Тимофеевича и, помахивая стеком, сказал:

— Господин Зарицын, я бы на вашем месте графу в ноги кинулся. Он же вам жизнь сохранил!

— Вы думаете? — спросил Юрий Тимофеевич. — Но мне казалось, думать — не ваша сфера…

— Что? — в свою очередь спросил подпоручик. — Нет, — с искренним удивлением добавил он, — нет, вы поглядите только, что позволяют себе эти чинодралы. — И вдруг рассердился:

— Возьмите в толк, господин лекарь, что я-то щадить вас не намерен.

— Да? — насмешливо заметил Юрий Тимофеевич и взял из рук своего секунданта другой пистолет, вернув ему разряженный.

«Господи, что он творит! Не знаю, убьют ли они друг друга, но меня убьют наверное».

— А ведь я действительно в долгу перед вами, граф, — заявил Юрий Тимофеевич. — Вы срезали веточку над моей головой.

Он вскинул пистолет и, почти не целясь, выстрелил. Веточка ели упала в снег.

— Это выстрел, — сказал до сих пор не проронивший ни единого слова секундант Юрия Тимофеевича.

Подпоручик стоял молча с открытым ртом. Стек выпал из его руки.

Граф подошел к Зарицыну и молча протянул ему руку.

— Доктор, — сказал он, — вы благородный человек. И с вами интересно сойтись в поединке.

В его голосе звучало сожаление, понятное, пожалуй, только мне одной.

15 декабря
Живу в хлопотах и заботах.

Близится рождество. Дома я обожала этот торжественный праздник. Впрочем, как и новогодье, когда с дворовыми девушками гадали на Васильев вечер.

Как мы только не гадали! Башмаки бросали через ворота. Куда башмак ляжет носком, там жених проживает. Воск через кольцо в воду лили. Что в воде увидишь, то тебя и ждет. До сих пор мне кажется, что однажды увидала я в воде наш дворец. Под столом хлебное зерно искали — ежели найдешь, нынче замуж идти.

Как же далеки все эти забавы девичьи! Сейчас иное. Нынче еще до рождества мы даем бал. Николай Артемьевич настоятельно просит, чтобы все было пышно и усладительно. Ведь это не просто бал. Он дается в честь награждения генерала орденом святой Анны второй степени, что, между прочим, означает и окончание тревог Николая Артемьевича, вызванных давними моими письмами. А о новом, что я послала, он, слава богу, не знает. Орден же этот — с изображением короны и девизом «Любящему правду, благочестие, верность». Супруг мой раза два обмолвился, что такого ордена нет ни у кого, почитай, на сотни верст вокруг. Разве что у тобольского архипастыря земель сибирских.

Вчера в послеобеденном благорасположении генерал вновь вернулся к этой материи и объявил:

— Бал должен быть достоин кавалера ордена святой Анны.

Однако, почуяв в своем голосе излишнюю торжественность и опасаясь оказаться смешным, добавил:

— И его супруги — первой в этих местах красавицы.

Пока первой красавице достается преизрядно.

А Юрия Тимофеевича я так с той дуэли и не видела. Тогда, чтобы успокоить расходившиеся нервы, умчалась далеко по тракту. Конек мой был уже в мыле, когда ударило меня, словно током: надо же готовить званый обед. Николай Артемьевич, возможно, заезжал уже или посылал кого. Как объяснить отсутствие свое?

«Ну ладно, — решила я, поворачивая коня к городу. — Он жив! Жив! А остальное все устроится».

Как всегда, мне повезло.

Я догнала древнего старика с огромной рыбиной, которую он, подвязав веревкой, волок по дороге.

— Вот это нельма! — невольно воскликнула я.

— Сподобил бог, — снимая шапку и довольно улыбаясь, отвечал старик.

— Не продаешь, дедушка?

— Пошто продавать? Такой пригожей барышне, такой красавице да я и за подарок отдам.

Я все ж таки сунула ему полтинник.

— Ох и щедра же ты, лакомая. За такие денжищи телку продают.

— Вот и купи себе телку, дедушка, — посоветовала я и с помощью старика навьючила рыбу на лошадь.

— Где же мне за животиной-то ходить! — рассматривая монету, сказал дед. — Ну, спаси тебя господь, дай тебе хорошего мужика.

— Я, дедушка, давно повенчана.

— Повенчана. А по обличью-то девка. Ну, мир тебе да согласие.

Я хотела было подхлестнуть коня, но остановилась и, наклонясь к старику, попросила его:

— Помолись за меня, дедушка!

Старик удивленно глянул на меня. Я натянула поводья.

Теперь могу сказать, что ездила к рыбакам.

Пирог с нельмой был коронным блюдом на нашем обеде. Впрочем, оценить его, вероятно, мог один все такой же любезный, щедрый на комплименты бергмейстер. Что до Николая Артемьевича, то тому было не до пирога. Он навряд ли чувствовал вкус приготовленных нашим искусником-поваром блюд. Генерал находился не здесь, а на седьмом небе. Ведь именно за обедом, когда он хотел поднять первый бокал за дорогого гостя, бергмейстер прервал его и произнес иной тост — за кавалера ордена святой Анны.

Муж недоуменно смотрел на него, еще боясь радоваться, но гость поздравил его, мужчины расцеловались. Я хотела было тоже поцеловать новоиспеченного кавалера, но вовремя поняла, что ему не до меня.

А теперь хлопочу о бале. Правда, выбрала время и заезжала в библиотеку, но она по какой-то причине заперта. Через Аврорку доносится, что Юрий Тимофеевич встречается иногда с графом. Толкуют о каких-то летописях и хронографах. Скоро с ним казармы или кордегардии навещать станет. Где уж тут вспомнить обо мне. Кто я! Глупая барыня, мошка незаметная!

Ладно! Сошью себе на бал голубое платье и стану танцевать, пока ноги носят. А выглядеть буду так, что все городские, да и не только городские — генерал приглашает гостей со всех заводов, чтобы увидели своего начальника во всем блеске, — так вот, выглядеть буду так, чтоб все дамы и девицы полопались от зависти. Танцевать буду с самыми красивыми кавалерами. Даже графа у Аврорки отобью на время. Пусть Аврорка тоже лопнет. А в его сторону и не взгляну, хотя на балу он будет.

Впрочем, ведь я только тешу себя. Зачем мне все это!

А бергмейстер привез от Михаила Михайловича Сперанского новые просьбы о попечении над персоной Зарицына. И перед отъездом, спеша в столицу, еще раз об этом напомнил. Хотела Юрию Тимофеевичу сообщить, но он даже не подыщет заделья какого повидаться со мной. Все я должна. Приличествует ли это даме!

Впрочем, хватит писать. Еду сейчас к портнихе.

Платье я замыслила довольно простое. Открытая шея и глубокое декольте, короткие рукава «фонариком». Всего одно украшение — бриллиантовая брошь.


Здесь начинается другая тетрадь записок Голубой Дамы. Она в картонном переплете из менее плотной, худшего качества бумаги.

15 января
Давненько я не разговаривала со своей тетрадью. Впрочем, той тетради нет. Она спрятана в тайничке, который, увы, недоступен сейчас для меня.

Памятный день бала выдался таким же пасмурным, как и день поединка между Юрием Тимофеевичем и графом. Задолго до начала все было готово к приему гостей. Муж осмотрел прихожую, гостиную, буфетную, залы, заглянул даже на кухню. Все это с такой миной, таким прицепчивым генеральским оком, словно ходил по заводу или руднику. Я почтительно шагала позади, изображая свиту. Оглядев все, супруг поблагодарил за мою распорядительность и фантазию. Мне хотелось встать во фрунт и спросить: не будет ли у его превосходительства еще каких распоряжений.

В шестом часу я пошла одеваться. Платье мне удалось. Об этом могла сказать, даже не глядя в зеркале. Не знаю, как у мужчин, а у нас, женщин, есть верная примета: если чувствуешь себя в наряде ладно, ловко, стало быть, он тебе идет. В этом голубом платье я чувствовала себя так, как будто в нем явилась на свет. У меня был соблазн еще насчет дорогого колье, но маман учила меня, что хозяйка никогда не должна затмевать гостей драгоценностями. Ограничилась только брошью.

Не успела закончить туалет, как ко мне без стука ворвался красный от ярости, до предела курносый генерал. В трясущейся руке у него был лист бумаги, и я, еще не разглядев почерка, как и в прошлый раз, тотчас же догадалась — это письмо Наташи. Верная подруга моя сумела передать его с оказией. Но не могла же я предупредить ее об отношении к нашей переписке моего мужа. Такой позор приходится таить даже от самых близких. Наташа наказала привезшему письмо кяхтинскому купцу передать его генералу.

— Знаете ли вы, что эта ваша каторжанка пишет о высочайших особах? Она осмеливается не только намекать на двуличность государя, но именует его сатрапом. Мразь! Мерзость!

Не хочу вспоминать, что еще кричал, как топал ногами взмутчивый генерал. Мне кажется, он избил бы меня, если бы не опасение, что я не появлюсь на его бале. Его торжество без такой принадлежности, без такой частности было бы неполным.

Однако муж осмелился обвинить меня в непорядочности!

И здесь я заявила: ежели он немедля не извинится, то более не увидит меня. Он глянул таким взглядом, в котором легко было прочесть: «Наивен, кто думает, что от меня столь просто уйти».

Однако перспектива оставить бал без хозяйки все-таки страшила Николая Артемьевича. И он, предпочтя совладать с собой, выдавил: «Хорошо, я прошу извинения».

Мы разошлись молча, как враждующие стороны, вынужденные к временному перемирию.

К семи часам в сверкающий огнями (я велела зажечь более пятисот свечей), освещенный керосиновыми фонарями у подъезда дворец стали съезжаться гости.

Что сталось с горными офицерами, армейцами, чиновниками! Они сделались представительнее, выше ростом. Грудь у многих украсилась орденами, заслуженными воинской храбростью, пожалованными за неусыпное радение в горном деле.

Дамы и девицы сверкали оголенными плечами, бриллиантами, поражали друг друга блеском туалетов. Мне нестерпимо хотелось видеть Юрия Тимофеевича, хотелось после всех унижений хоть взглядом коснуться чистого и благородного лица.

Но сначала меня настиг сюрприз.

Еще только образовались в гостиной два-три пока не очень оживленных кружка, еще только первые нетерпеливые мужчины пробрались в буфетную, где их ждали в изобилии и шампанское, и более крепкие вина, короче, съезд еще был в самом начале, когда передо мной предстали супруги Толстопятовы.

Господин Толстопятов — лысенький, кривоногий, хотя навряд ли служил в кавалерии, скорее когда-то перенес рахитическую болезнь, — доставал едва до плеча своей остролицей супруге. Я заученно улыбнулась и, пересилив себя, протянула руку для поцелуя. Между тем, ниточки губ Варвары Аристарховны тоже сложились в улыбку, засверкали точечки глаз, оживился носик.

— Моя дорогая! Вы волшебно расцвели! — И так, словно мы с ней вдвоем знаем, чего не знают другие, словно я с нею в заговоре: — Положительно, что-то способствует вашему цветению!

Сделав вид сообщницы, я чуть отвела ретивую даму в сторону и шепотом проговорила:

— Могу вам открыться: любовь!

Мадам Толстопятова замигала своими точечками, но прежде чем собралась ответить, я отвернулась к очередному гостю…

Зарицын появился позже вместе с графом и ослепительной Авроркой. Парадный мундир сидел на графе безукоризненно. Весь он был сама изысканность и изящество. Аврора сияла свежестью и красотой. Правда, на ней были слишком массивные бриллиантовые серьги. Массивность их показалась мне излишней. Но это дело вкуса. Да и какая женщина не найдет изъяна в костюме или манерах другой, будь та даже самой близкой подругой!..

Юрий Тимофеевич оставался самим собой. Суховат, сдержан, застегнут на все пуговицы.

Я смотрела на него, и самый бал показался мне несколько смешным и напыщенным. И вся жизнь, какой я живу, совершенно ненужной.

Зато граф был в своей стихии и, здороваясь, успел изысканно поздравить генерала, сказать мне комплимент и даже пригласить на тур вальса.

Наконец, гости съехались. Наполнились и гостиная, и буфетная, и несколько пожилых мужчин, составив партии в робер, прочно уселись за карточными столами.

Я дала сигнал музыкантам, и с хоров понеслись, затопили зал плавные звуки вальса. Первый танец танцевала с графом, а Аврорка с картинным статным подпоручиком, который еще недавно был секундантом Григория Львовича и во всем стремился подражать своему кумиру. Однако в танце это у него получалось плохо: то, что у графа выходило легко, самородно, у подпоручика неловко и принужденно. И я видела, что смешливая Аврорка даже раза два не сдержала улыбки. Впрочем, все это я замечала мимоходом. На сердце у меня лежало иное. Танцуя с графом, ведя с ним ничего не значащий разговор, искала глазами Юрия Тимофеевича. И наконец нашла. Он сидел в самом углу, и в первую минуту мне показалось — тоже посматривал на меня. Впрочем, может быть, лишь показалось.

— Вы правы, граф, — замечала я, — в этой земле очень много солнца.

— Удивительно для Сибири, — подтвердил Григорий Львович. — Я представлял ее с постоянно нависшими свинцовыми тучами. А здесь так часто высокое небо, прозрачный воздух. И если бы не завод…

— Если бы не завод, нас здесь не было бы…

Болтая таким образом, я продолжала поглядывать на Юрия Тимофеевича. И вдруг почувствовала: кто-то перехватил мой взгляд. Граф закружил меня, но на долю секунды злобные точечки мелькнули перед моими глазами.

Я бесповоротно уверилась: мадам Толстопятова выслеживает меня. И без того душой стремилась к Зарицыну. А дух противоречия, который всегда просыпается во мне в таком разе, еще ускорил дело. Музыка оборвалась, и я попросила графа отвести меня к Зарицыну. Лавируя в плотной, устремившейся в разные стороны нарядной толпе, поручик подвел меня к Юрию Тимофеевичу, поклонился и заспешил к Авроре.

— Что же вы не танцуете? — спросила я.

— Это не самое любимое мое занятие.

С хоров снова полился вальс.

— Может быть, сделаете для меня исключение, — попросила я. И сама первая опустила руку ему на плечо. Мы заскользили, закружились в танце. И этиминуты были для меня границей, за которой пришло нечто новое, еще небывалое в моей жизни. Оно со мной и сейчас. И несмотря на испытания, какие довелось мне вынести, чувствую, как обретаю спокойствие и веру. Мне кажется, я долго плутала в темноте на каких-то неясных тропках и вдруг вышла на дорогу и увидела впереди яркий, манящий свет. Мы танцевали вальс, и во мне снова ожила музыка, уже знакомая, отчасти слышанная, отчасти сочиненная мною — мятежная и томительно-тревожная.

— Вы прекрасно вальсируете, — заметила я.

— Вас это изумляет? — сдержанно улыбаясь, поинтересовался Юрий Тимофеевич.

— Как вам сказать! Неожиданно открываю в вас новые качества.

— Например?

— Узнала, что вы редкостно меткий стрелок.

Он нахмурился:

— Не полагал, что граф не сдержит слова.

— При чем здесь граф!

— Значит, подпоручик.

— Не значит.

Недоумевая, он слегка пожал плечами:

— Святой дух?

— А если я видела своими глазами.

— Вы?

— Представьте себе, стоя за деревом.

— Что же вас туда привело?

— То же, что и за реку: женское любопытство. И равнодушие к вам.

Я не успела договорить, и Юрий Тимофеевич ничего не успел ответить, музыка замолкла, прекратив прерывистый наш разговор. Он взял меня под руку и отвел к креслу в ближайшем конце зала.

— Что далее следует? — спросил он. — Кажется, мазурка.

— Кому-нибудь обещана?

— Все танцы обещаны вам.

Теперь, как только раздавалась музыка, Юрий Тимофеевич оказывался возле меня. Мы танцевали мазурки, польки, вальсы. Когда усталые музыканты решались передохнуть, я нетерпеливо махала им платком, и музыка лилась снова и снова.

Картины вечера сменялись для меня, как в затейливом узорнике. Каждая секунда была, как новый поворот трубки.

— Откуда мне было взять смелость объясниться с вами?

— Вы не робкого десятка.

— Вы ошибаетесь…

— Значит, я так и не дождусь.

Фигуры танца рвут разговор на клочки. Но он вздымается вновь и вновь. А во мне все время музыка. Волховская, неслыханная.

— Скажите, а вы думали обо мне хоть раз?

— Мне трудно без вас.

— Спасибо.

— Послушайте, Юлия Андриановна…

— Юлия…

— Юля…

— Юлька…

— Послушайте, Юлька…

— Это смешно, Юлька на «вы»…

— Послушай, Юлька, а славно было бы, если бы все исчезло — все эти ордена, мундиры, голые плечи и бриллианты, и мы бы остались вдвоем…

— Если б они на время провалились? Славно, ох, как славно!

Но они не провалились. Они отчего-то не проваливались. И все чаще я замечала их взгляды.

Изумленный, остерегающий Аврорки, с которой мы нередко танцевали визави, любопытные, насмешливые, злорадные, негодующие. В общем, всякие. Даже испуганные. Из всего общества разве только один граф глядел на меня с обычной восхищенной почтительностью. Что там ни говори, а хорошее воспитание кое-что значит!

И все время преследовали, везде настигали меня две точечки. И вдруг словно лед почуяла я на своей спине. Я не спешила оборачиваться, знала, что это вонзились в меня морозные глаза супруга.

Лишь когда фигура танца заставила повернуться, я увидела генерала. Обличье у него было такое, будто на военных учениях увидел он солдата, не только не слушающего команды, но неожиданно вышедшего из строя и беспечно зашагавшего в сторону. Генерал резко повернулся и направился в боковую комнату. Варвара Аристарховна последовала за ним. Пожалуй, в этот вечер выслужится перед Николаем Артемьевичем и возвратит своего коротышку-супруга из дальней глухомани в нашу меньшую глухомань!

Улучив минуту, мной завладела Аврора.

— Майн гот! Что ты вытворяешь! — заявила она без предисловий. — Ты губишь себя.

Красивое, пухленькое личико дышало искренней тревогой.

— Ах, Аврорка, Аврорка! Быть может, спасаю!..

Я устремилась навстречу Юрию Тимофеевичу.

После танца подошел генерал. Я ждала этого и тем не менее затрепетала под его взглядом. Однако тут же рассердилась на себя, и это дало мне силы одолеть слабость.

— Извините, — не глядя на Юрия Тимофеевича, сухо сказал он. — Обязанности хозяина дома вынуждают меня похитить вашу даму.

«Вашу» было произнесено с ударением.

Возле окна оказалось безлюдное пространство, и мы отошли туда. Понимая, что на нас смотрят, генерал старался улыбаться, и эта улыбка в сочетании с его ледяным взглядом и плещущими злобой словами показалась мне страшной.

— После сегодняшнего послания с каторги, — заявил муж, — меня ничто не удивляет. Но, к сожалению, я вынужден напомнить вам, если не долг моей жены, то хотя бы долг хозяйки дома, пригласившей на бал не одного господина Зарицына.

Он приостановился, наверное, ожидая моих оправданий, но я молчала.

— Вынужден предупредить: если вы будете вести себя столь же непотребным образом, я сейчас же во время бала велю Евтейше запереть вас в холодную.

Я молчала.

Видимо, огромным усилием воли, привыкший к беспрекословию, генерал смирил себя и только заметил:

— Вы же еще и оскорбились.

Он говорил еще что-то, но я молчала.

— Хорошо, — снова зло выдавил генерал, — надеюсь, вы меня поняли.

Я поняла лишь то, что сняла кандалы, вырвалась из темницы. Ведь главное — внутреннее положение.

Многие мужчины по примеру хозяина дома встали из-за карт, шел уже двенадцатый час, и самое время было приглашать к ужину. Кстати, это могло дать приличное объяснение нашему семейному рандеву.

За ужином мне, естественно, пришлось сидеть рядом с мужем, и я сразу почувствовала, что он пребывает в самой высокой степени каления. Гораздо более сильной степени, чем когда десять минут назад разговаривал со мной. Не зная, чему это приписать, я, впрочем, не очень задумывалась. И если сожалела, так лишь о том, что Зарицын сидел далеко от меня, совсем в другом конце стола.

Часы пробили двенадцать, и генерал провозгласил традиционный тост за Новый счастливый год. Зазвенели бокалы, произносились тосты за государя-императора, за новоиспеченного кавалера ордена святой Анны. И здесь я поняла, откуда новое каление моего Отелло, в одно и то же время льдистого и кипящего. Он, не спрашивая, налил мне бургундского. Я не люблю это вино и потому чуть пригубила его.

— Отчего же вы не пьете? — спросил муж.

— Не отважусь, — отвечала я.

— Удивления достойно, — прощупывая меня своим взглядом, возразил он. — Столь отважная женщина. Гребец, пересекающий великую реку…

Все во мне возмутилось. Значит, мадам Толстопятова изволит действовать с завидной последовательностью: сначала демонстрировала меня в танце, затем вернулась к прошлому. В один миг мысленно я поставила их рядом. Где-нибудь в укромном уголке она, своим остреньким носиком почти касаясь генеральского уха, нашептывает ему обо мне, и он, забыв свое положение, слушает, скороспешно наливаясь злобой, как присосавшийся к телу комар наливается кровью.

— То проявляете такую отвагу… — не унимался генерал.

— Было бы из чего, — насмешливо и резко перебила я и отвернулась.

…Ужин, по-моему, удался. Мне казалось, что вся прислуга — и повар, и кухарки, и лакеи — чувствовала положение своей хозяйки и стремилась не усугубить его какой-либо ошибкой, сделать все как можно лучше.

Впрочем, ужин мало волновал меня. Более того, я даже дивилась, как еще несколько часов тому назад могла жить такими страстями. Дивилась и жалела себя, не эту, идущую в тревожную неизвестность, а ту — благополучную и навсегда ушедшую в прошлое.

После ужина, как было договорено у нас ранее, отворили дверь на чугунную лестницу и я пригласила гостей в сад. Было морозно и звездно. Подогретые обильными возлияниями, мужчины и дамы с удовольствием разошлись по аллеям сада. В центре его возле беседки вспыхивал потешный фосфорный огонь. Во всех концах, освещая расчищенные дорожки, ярко горели бумажные фонари.

Я спустилась под руку с графом, но быстро сдала его Авроре и, найдя Зарицына, увлекла в мой любимый дальний уголок. Здесь рассказала Юрию о письме Наташи и вызванной им безобразной сцене. Взявшись за воротник его пальто, сама первая поцеловала его в губы. Он обнял меня и привлек к себе.

Возвращаясь, я вновь приметила слежку. Но это были не злобные точечки Варвары Аристарховны, а вспыхивающие волчьими огоньками глаза Евтейши.

И не чаяла я через короткое время сызнова зреть этого генеральского волка…

Кадриль, конечно, танцевала с Юрием Тимофеевичем.

— Тревожусь за тебя, — сказал он. Голос его звучал неузнаваемо нежно.

— Не думай об этом, — попросила я.

— О чем же?

— О нас с тобой.

— Когда мы увидимся?

— Завтра в шесть будь у Авроры. Будешь?

— Конечно…

Замерла музыка. Затих последний танец. Гости стали прощаться и, как водится в здешних местах, усердно благодарили за прием и вслух, стараясь, чтобы это дошло до генерала, восхищались балом. Торжествующая мадам Толстопятова и здесь не забыла угостить ложечкой дегтя.

— Какой прекрасный вечер! Благодарю вас, Юлия Андриановна, теперь, если соблаговолите, будем чаще видеться. Николай Артемьевич отзывает мужа с нашей милой романтической пристани.

— Рада за вас, — с улыбкой отвечала я. — Слышала, и вас зачисляют в службу.

— Меня? — изумилась Варвара Аристарховна.

— Ну да. В сыскное отделение…

Проводив гостей, я сразу же отпустила горничную и закрылась в своей спальне. Сказались нервное напряжение и усталость. Не переодеваясь, не снимая броши и колец, я присела в кресле у своей кровати.

Сейчас весь местный свет судит меня, именует меня легкомысленной. Но никогда, наверное, столько мыслей не вихрилось в моей голове. Они осуждают меня за безнравственность. А сами! Почти все эти стрекочущие сороки имеют любовников.

Меня могла бы судить Наташа с ее высокими правилами. Но Наташа как раз поймет меня. Ведь она хранит верность человеку, которого безмерно уважает. А я! Столько лет прожила я с мелким себялюбцем!

…Уже поздно. Лучина догорает, а, как ни странно, я не умею зажечь новую, чтобы она давала свет. У меня она коптит либо гаснет.

О всех других приключениях этой ночи напишу завтра.

16 января
— Кто? Кто здесь?

Грубо прервав мои размышления, в спальню ворвался Евтейша. Я не удивилась, что он открыл замок. Давно слышала, что замков для Евтейши не существует, но меня возмутило это наглое вторжение.

— Как ты смел? — вскрикнула я.

На лице Евтейши мелькнула кривая усмешка. Но тут же лицо это сделалось каменно-бесстрастным.

— Барин требовает, — выдавил он.

Впервые я услышала от него членораздельную речь. Толстый язык не умещался во рту и с трудом вытолкнул эти два усеченных, словно стесанных топором, слова.

Первым моим побуждением было прогнать его. Но я поняла, что если не подчинюсь, он уведет меня насильно. Чтобы избежать нового унижения, встала и пошла за ним. Он повел меня через весь дом в комнату с балконом, откуда шумная компания гостей еще недавно спускалась по чугунной лестнице в сад.

В комнате была и другая лестница. Она вела вниз, в подвальное помещение с кирпичным полом. У генерала там хранилось какое-то оружие и охотничьи припасы. Я же там никогда не была, да и он бывал нечасто, и люк, ведущий в подвал, видела всегда закрытым.

— Вниз! — приказал мне Евтейша.

Я молча спустилась вниз. В просторном помещении горела всего одна свеча, было полутемно и тихо, пахло сыростью, мешаной глиной, битым кирпичом.

Жуть охватила меня. И память предательски подсказывала все страшные рассказы, которые ходили о наших подвалах.

Из темного угла, как из-под земли, вышел Николай Артемьевич: так же, как и я, он не успел переодеться и был еще в парадной форме с орденом святой Анны. Странно выглядел генерал в этом мрачном помещении.

— Послушайте, вы, сука, — без всяких предисловий, негромко, почти шепотом заговорил он.

— Не могли бы вы избавить меня от денщицкого лексикона, — попросила я.

— Ей еще не личит суке уподобиться, — обратился генерал к Евтейше. — Но ведь сука не кусает того, кто ее кормит… А ты, — повернулся он ко мне и повысил голос, — ты за все мои благодеяния!..

Здесь генерал назвал меня таким площадным словом, какого я не слыхала до этих дней.

И вдруг где-то за моей спиной раздался зловещий лязг и грохот цепей. Невольно обернулась. Глаза мои, видимо, уже привыкли к темноте и различили силуэт прикованного к стене человека.

Господи! Неужели эта участь ждет и меня?

А генерал сыпал изощренными оскорблениями:

— Ты давно просила бы ради Христа вместе с твоим недотепой отчишкой и этой курицей маман.

— Это вам не забудется, — выговорила я, побеждая душившие меня слезы. — Это вам не забудется!

Генерал рассмеялся. И хотя я знала мужа в минуты гнева, смех его показался мне ужасным.

— И верно, не поспеешь забыть, — зло ответил он.

Сатанинский смех, полутемная, освещенная одной свечой, комната, зловещий Евтейша, гремевший цепями человек — все это было ужасно.

Я чувствовала, что слабею от страха, но постаралась не подать виду и с возможным спокойствием сказала.

— Кончайте вашу мистерию, я хочу спать.

— Уснешь и надолго, — коротко возразил генерал. — Евтейша, посвети, — приказал он.

Евтейша поднес свечу к противоположной стене. Тут только я увидела, что стена была более чем наполовину разобрана, а под ней валялся кирпич и щебень.

Генерал снова заговорил, захлебываясь злобой.

Не могу сейчас точно воспроизвести его слова. Он говорил о том, что я навеки опозорила его, верного и беспорочного слугу своего государя, перепиской с каторжанкой. Но этого мне показалось мало, и я на глазах у всех миловалась с лекарским ничтожеством, коллежским секретаришкой. Не постыдилась изгадить даже тот день, когда он праздновал награду венценосного повелителя. Что в падении своем я ниже любой непотребней девки, какая с рогожкой в руках скитается по царевым кабакам. Он доказывал, что я недостойна ходить по земле и дышать воздухом, и оттого он своей властью приговорил меня к смерти.

И странно: по мере того, как он говорил свою длинную речь, я успокаивалась.

— Вот твоя могила! — сказал генерал, указав в проем стены. И я не поверила ему. Более того, мне стало смешно. Невольно я рассмеялась ему в лицо.

Николай Артемьевич пришел в ярость.

— На колени! — закричал он. — На колени! — И страшно, площадно выругался. Стыдно вспомнить, но я унизилась до скандала с ним. Не знаю, что я кричала, что он отвечал мне. Только от крика, казалось, сотрясались стены. Однако услышать их никто не мог — слуги были далеко, в другом конце дворца.

И все-таки одно существо услышало меня. Раздалось угрожающее рычание, и с лестницы кубарем скатился мой верный медведь. Каким чудом он вырвался и каким диковинным чутьем почуял моего главного врага, это осталось загадкой. Но, куснув за ногу Евтейшу, который взвыл от боли, зверь, весь взъерошенный, встал на задние лапы и пошел на Николая Артемьевича.

Генерал попятился к стене, но верный его холуй ударил медведя ножом в спину. Медведь сделал еще два или три шага и, захлебываясь кровью, повалился на бок. Евтейша высвободил свой нож и, покряхтывая, вонзил его еще раз.

Николай Артемьевич подбежал, начищенным лакированным сапогом пнул лежавшего в луже крови Мишку.

— После уберешь, — приказал он Евтейше.

— Негодяй, — вскричала я. — Малодушный негодяй.

Генерал глянул на меня и что-то сказал Евтейше. Прежде чем я успела что-либо сообразить, палач обхватил меня сзади и поволок к стене. У стены я обернулась и плюнула в его обросшую морду. Он даже не утерся.

Удивительно, но я все еще не верила, что эти люди могут похоронить меня в каменном мешке, не верила даже тогда, когда Евтейша, втолкнув меня в нишу и отводя в сторону глаза, стал проворно класть кирпичи. Кладка быстро росла, кирпичи уже доходили мне до пояса.

— Еще не поздно покаяться перед смертью, — сказал генерал.

— Каяться не мне доведется, — выкрикнула я.

— Ты этого не увидишь, — негромко и торжествующе возразил генерал.

— Увижу, — упрямо крикнула я.

Генерал зло рассмеялся. Но его угрозы не пугали меня. Наоборот, я чувствовала себя хозяйкой положения. Вот сейчас они вынуждены будут бить отбой, вынуждены будут освободить меня.

— Увижу, — повторила я. — С того света приду, сквозь стены пройду, а увижу! Увижу!

— Молчать! — крикнул генерал. — Молчать, потаскушка!..

— Увижу! — выкрикнула я почему-то засевшее во мне слово. Выкрикнула с исступленным торжеством.

Генерал тщился найти в ответ какие-то увесистые оскорбления, но только еще раз грязно выругался, оглядел каменную клеть, которая дошла мне по грудь. Криво, как Евтейша, ухмыльнувшись, бросил:

— Кончай с ней.

И стал подниматься по лестнице. Евтейша продолжал класть кирпичи.

— Что вы делаете? За что? — успела крикнуть я.

Все дальнейшее вспоминается рваными кусками. Помню, что уходили последние силы. Мысленно молила бога взять меня к себе, поскорее избавить от мук. Помню, как исчез последний отблеск слабого света, и я оказалась в кромешной мгле. Дышать было нечем, но, задыхаясь, ловя ртом воздух, я чувствовала, что еще живу, и ни страх, ни покорность, ни боль, нет, более сильное чувство охватило меня, — мне страстно захотелось жить. Жить хоть в кирпичном мешке, но не исчезнуть, не превратиться в ничто.

И, как ни странно, мне померещилось, что слышу я какой-то стук и позвякивание цепи.

Еще помню, очень хотелось провести ладонью по лбу. Казалось, от этого станет легче. Но в каменной клетке можно лишь пошевелить пальцами, нельзя двинуть ни рукой, ни ногой.

И вдруг дышать стало легче, словно в мой кирпичный мешок проник воздух, а стук и звон цепи сделались совершенно явственными.

Через минуту в темноте я разглядела, как мелькали чьи-то закованные в железы руки.

В клетке моей появилось окно, которое все ширилось.

— Не боись, барыня. Обхвати меня за шею.

Передо мной стоял длинноволосый, бородатый, весь заросший мужик. На руке висела толстая ржавая цепь.

И вот здесь, когда мне, почти побывавшей на том свете, жизнь снова помаячила своим крылом, я потеряла сознание. Очнулась лежа на полу. Мой спаситель, немилосердно гремя цепью, поспешно закладывал кирпичом уготованную мне гробницу.

— Вот и все, — негромким простуженным басом сказал он, заложив последний кирпич. — Очухалась, барыня. Ты, главное, не бойся меня. Не в пример энтим, — он презрительно указал на дверь. — Не в пример энтим — я не зверь. Хотя они-то нас за зверье почитают и обращаются, видишь вот, как со зверьем.

Наверное, со стороны мы выглядели как чья-то фантастическая выдумка: женщина в бальном платье с бриллиантовой брошью и лохматый мужик с проржавленной цепью на руке.

Но кто мог видеть нас в этом подземелье! Мы сами-то едва видели друг друга!

— Кто ты? — окончательно придя в себя, спросила я.

— Слыхала, барыня, про Сороку-беглеца, так вот я, наверное, и есть тот Сорока. Сколь лет меня ловят, а споймать не могут.

Видишь, приковали они меня к стене, а железо-то и не держит. Я бы оземь ударился да в птицу обратился — вот только земли жаль нету. С дымом бы из трубы вылетел, да тут и печи не топят.

Не стану скрывать, состояние мое было таково и столько невероятного стряслось со мной в эту роковую ночь, что я вполне могла поверить и в россказни моего лохматого спасителя.

Но он заговорил совершенно по-другому. Негромкий голос его звучал уверенно. Слышались в нем даже властные нотки. Заросший этот мужик, очевидно, в лучшее для него время привык повелевать.

— Должны мы все ж таки, барыня, с тобой отсюдова выйти. Цепь эту ржавую мне удалось об гвоздь перерезать и порвать, но они про то не ведают. Она только сегодня и поддалась. Не часто, но все ж таки холуй генеральский приходит меня кормить либо пытать. Убивать не спешат. Хотят поначалу Иуду из меня сделать, чтобы я друзей своих выдал.

И далее невольный мой сотоварищ объяснил мне свой план побега, как он выразился, свою диспозицию. (Из этого выражения я могла заключить, что он человек военный.)

Две ночи и два дня коротали мы с Ваньшей — так звали пленного беглеца Сороку. Я спала в закутке у стены на клочке соломы. Мы по-братски разделили сбереженную узником черствую корку хлеба.

И как переменчива судьба человеческая! С вожделением вспоминала я многочисленные яства праздничного нашего стола, к коим еще недавно была столь равнодушна…

Поздним вечером второго дня на лестнице послышались шаги. Ваньша занял свое место, а я по его знаку схоронилась за выступом стены. Загремел в тишине отпираемый замок, скрипнула железная дверь. С тусклым фонарем в руке появился Евтейша. Он перекрестился на стену, в которую еще недавно замуровал меня, постоял немного молча.

О чем мой палач думал в эти минуты? Шевельнулось ли в нем хоть самое слабое подобие угрызений совести? Скорее всего — нет. Зверям оно недоступно.

Евтейша отвернулся от стены, шагнул к узнику. Молча вынул из кармана длинное тонкое шило.

— Надумал? — коротко спросил он.

Ваньша молчал.

Зверь наклонился, чтобы уколоть его острием шила. И тут Ваньша, коротко размахнувшись, ударил его по голове ржавой цепью. Кровь разом залила Евтейше лоб и глаза. Он сделал шаг назад. Ваньша ударил его еще раз. Он пошатнулся и упал на то место, где в памятный вечер лежал мой медведь. Ваньша обшарил и достал связку ключей. Потом снял с него полукафтан и накинул мне на плечи. Заранее приготовленным камнем Ваньша ловко сбил с руки цепь.

Через несколько минут мы были уже в саду.

Калитка была закрытой, но я знала доску, которую можно было отодвинуть.

Несмотря на ужасы и страсти этих дней, на улице я почувствовала облегчение: «Навсегда! Навсегда!»

Мой вожатый повел меня к реке на самый край города. Ночь выдалась светлая. В домиках работных людей не теплилось ни одного огонька. Заводскими порядками они приучены ложиться рано.

На улицах было тихо и безлюдно, лишь бродячая собака в нескольких шагах от нас перебежала дорогу и скрылась в проулке.

Но, видно, кому-то, кто ведает нашими судьбами в небесах, показалось мало того, что обрушилось на меня в последние часы. Из того же проулка вышли двое солдат.

— Караульщики, — шепотом предупредил меня Ваньша. И оттащил к стене за развесистое дерево.

Я вспомнила, что приказом генерала во всех заводских и рудничных городках учреждены караулы. И мышь без ведома начальства не проникала во владения Кабинета его величества. Обо всем имеющем произойти не только днем, но и ночью, те, кому надлежит, были всегда извещены.

Теперь установление это обернулось против меня, сызнова на пользу генералу. Солдаты приближались. Неужто они насильно поведут меня к моему мужу и повелителю, к моему издевателю и убийце? Но они прошли мимо, о чем-то негромко разговаривая.

17 января
На том кончились диковинные происшествия тех дней. Впрочем, приключений, хотя и менее страшных, но небезопасных, немало случилось и позднее, и неведомо, что еще уготовано мне господом богом. Не ропщу, но, право, не приложу ума, за какие грехи.

Однако не это главенствует. Всю натуру мою поглотило сейчас иное.

Прежнюю себя я равняю с мухой, какая ползет по потолку, и ей кажется, что все ходят вверх ногами. Мир виделся мне обратным тому, каков он есть на самом деле.

Несмотря на то, что моя мать происходила из крестьян, я, в сущности, не видела в простонародье людей. Конечно, я и в помыслах не презирала и не истязала их, как это дозволял себе мой муж. Старалась держаться с ними спокойно и ровно. Но ежели сказать без утайки, приблизительно так же относилась и к животным. Понимала, что эти люди нуждаются в пище и тепле, чуют боль и радость. И стремилась им равно, как и моему медвежонку или моей Струне, дарить и пищу, и тепло, и даже ласку. Однако я, дочь дворовой женщины, успела позабыть, что простолюдины могут проявлять чувства более благородные, чем господа их…

Но об этом после, надобно еще рассказать, как оказалась я в новой жизни.

В достопамятную ту ночь мой спутник привел меня к небольшой покосившейся избушке. Долго стучал он в слюдяное оконце, прежде чем там кто-то зашевелился и раздался старушечий голос:

— Кому бог сна не дает?

— Свои, Ивановна! Отчиняй!

— Ваньша! Давно не бывал. Какая же нелегкая тебя по ночам носит, — отпирая скрипучую дверь, ворчала старуха. — Ишь, непутевый. Вот изловят караульщики, тогда будешь знать. И кто же это еще с тобой?

Не отвечая, Ваньша так глянул на старуху, что она сразу притихла. Провел меня в избушку и усадил на широкую лавку.

Ивановну он вывел в сени, и они о чем-то тихо посовещались.

Я с наслаждением сбросила Евтейшин полукафтан.

Глаза привыкли к темноте, и я поняла, что вся изба старухи — из одной комнаты, добрую долю которой занимает русская печь; убранство в этой избе — скамья, стол, две табуретки и чурбан.

Вошел мой спаситель.

— Ну вот, барыня, — сказал он. — Я сейчас ухожу. Но ты не бойся, в беде мы тебя не оставим.

Ваньша ушел.

— Ох ты мнеченьки, барыня ты моя пригожая, — запричитала старуха. — Не ждала я такой гостьи. Ну да в жизни-то, как в сказке, всякая небылица бывает.

Старуха помогла мне раздеться и уложила на теплую печь, а сама легла на лавке.

— Стесняю тебя, бабушка, — посовестилась я.

— Что ты, матушка! Я рада живой душе-то. Который годок все одна да одна. Вот когда кто из работных зайдет, да и то редко: бывает, цельную неделю проживешь, а припомнишь, ни единого словечка ни с кем не сказала, рта не раскрыла.

Вскоре я уже знала печальную историю старухиной жизни: ее муж был приставлен к плавильной печи. Стал плеваться черной кровью и, уволенный за чахотной болезнью, умер. Один сын определен был к куренному производству и на лесоповале задавило его сосной. Другого словили после побега с рудника, дали всего двести ударов, он упал, да так не поднялся, кровь горлом и из ушей пошла. Все перемешалось в сознании: рассказы Ивановны, ужас пережитого, тревога за будущее.

Утром генерал хватится Евтейшу. Рано или поздно спустится в подвал, увидит там труп своего холуя, хватится Ваньши. Может догадаться, что и я с ним сбежала.

Найдут меня, схватят, начнут колоть своим страшным шилом, замуруют снова в ту же каменную клетку.

Но больше всего думала я об Юрии Тимофеевиче, с которым уже было простилась мысленно, стоя в кирпичной могиле.

Пуще жизни желалось мне увидеть его. К тому же он один мог спасти меня. Завтра, вернее, уже сегодня, когда я не приду к Авроре, он сам начнет искать встречи со мной. Интересно, чем оправдает генерал мое отсутствие? Впрочем, изыщет чем. Да и что ему заботиться! Он же в глухомани нашей, по крайности, верст на триста вокруг царь и бог.

Поздний зимний рассвет стал уже робко пробиваться сквозь слюдяное окошко, когда я не то чтобы уснула, но впала в какое-то тревожное забытье. И в этом забытьи, мозг мой не отдохнул, жуть не покидала меня, одна страшная картина сменялась другой. То задыхаюсь я в каменной могиле, то захлебывается кровью мой Мишка, и пронзает меня морозным взглядом генерал.

Виделся мне и сын Ивановны. Почему-то представлялся он похожим на Ваньшу. И из ушей его текли тонкие струйки крови. И вдруг Евтейша втащил в пыточную комнату Юрия Тимофеевича. И явственно послышался его голос. И это уже не у сына Ивановны, а у Юрия течет из ушей алая кровь.

И снова слышу я милый, негромкий глуховатый голос.

— Здравствуйте, бабушка, — как будто произнес он. Я раскрыла глаза и теперь уже наяву услышала Ивановну.

— Здравствуй, здравствуй, батюшка. Спит она, наша красавица. На печи я ей постелила.

От нежданного счастья ком застрял у меня в горле, слезы выступили на глазах. В избушку сквозь слюдяное окошко, видно, давно уже пробиралось солнце. Среди нищеты, на стареньком скобленом столе фантастично сверкала моя драгоценная бриллиантовая брошь.

А у порога стоял Зарицын.

Многое довелось мне узнать в то утро. Оказалось, Ваньша, тот самый атаман ватажников, который когда-то захватил Юрия. Юрий вылечил его любимца — калмыцкого мальчика. Отселе их дружба.

Оставив меня у Ивановны, Ваньша сразу дал знать Юрию. Юрий спрятал Ваньшу — никогда бы не могла помыслить где — на квартире инженера, который читал доклад о конституции.

Юрий пытался прознать, что думает предпринять генерал. Для этого он решился прибегнуть к помощи графа. Мужчины держали большой совет. Григорий Львович, придумав срочную надобность, в десять часов был уже у генерала.

— Докладывайте экстрактно, — приказал генерал.

Доложив ему какой-то артикул и попросив резолюции, поручик справился о моем здоровье.

Муж, не моргнув глазом, ответил, что я прихворнула после бала, и добавил: бал-де доставил жене много хлопот и так уходил ее, что в ближайшие дни она никого принимать не станет.

Граф явился к Юрию возмущенный и объявил, что генерал явно ничем не встревожен. Либо уверен в смерти жены, либо в том, что ее вот-вот изловят, а ожидать от него можно всего, опричь чувств человеческих.

Как быть далее? Найдя защиту у Юрия и особенно у графа, я могу обвинить мужа. Правда, доказать что-либо будет трудно: генерал в этих местах всесилен. К тому же, кто может свидетельствовать в мою пользу? Ваньша? Но это обречет его на неминуемую смерть, да и какова вера беглецу-ватажнику!

Три дня прожила я у старухи. Каждый день приходил Юрий Тимофеевич. Обсуждали мое положение. Рассказывали друг другу о себе. Вспоминалось почему-то прошлое, до ничтожных мелочей, и обо всем хотелось нам рассказать друг другу.

Теперь я все знаю о Юрии. О его деде — жертве человека со вздернутым носом. О дружбе его с людьми 14 декабря. Понимаю, кажется, и отношение к нему Сперанского. Когда сановник приблизил Юрия к своей особе, Юрий не скрыл от него своих верований. Однако это не обескуражило Сперанского.

— Узнаю в тебе свою юность, — говорил он. — И умствователем был, и мечтаниям предавался о народном благе, выборности, всеобщей регламентации, ограничении законом власть имущих, в том числе и самодержцев. Да что мечты! Записки составил об устройстве судебных и правительственных учреждений в России и многое другое натворил. В том числе моим попечением государственный совет установлен. И лишь позже понял: все это от жизненных практик за тысячу верст. А когда познал опалу, жизнь в низах, ссылки отбыл, погубернаторствовал в Пензе и в Сибири, тогда тщету всего этого сердцем постиг. Рано, брат, слишком рано нам об этом помышлять. Не этого, а практических действий от нас Русь ожидает.

Михаил Михайлович не спешил тянуть Юрия на свою сторону. «Даже лошадь и ту перевьючивать с умом надобно, — пояснял он. — Все придет в свой час».

Злополучный гороскоп сильно разгневал Сперанского. Однако и в гневе он кричал, что не таких обламывал и этого вольнодумца обломает и заставит трудиться на пользу отечества.

И думается мне, для Сперанского дело не в Юрии.

Пытается он не столько другим, сколько себе доказать: дескать, путь его единственно верный. Это путь от заблуждения к истине. И потому рьяно хочет видеть и других идущими именно таким же путем.

Мужчины решили на первое время понадежнее упрятать меня, позже изыскать способ отплатить генералу за его изуверства… Но последующие события опишу завтра.

19 января
— Антипкин, ко мне! — раздается голос их благородия поручика Броницкого.

Я не сразу вспоминаю, что это я — солдат Антипкин, что такую фамилию придумал для меня Юрий. Ефрейтор толкает меня в бок, и я, подстегнув коня, догоняю сани, в которых едут их благородие.

— Разведай вон ту рощицу, Антипкин, не затаились ли там беглецы.

Я понимаю, что поручик дает мне возможность на несколько минут уединиться. Ведь я с утра в окружении его солдат.

Скачу в рощицу. За плечами у меня ружье. К седлу приторочена солдатская сумка.

Нынче, кажется, одна только зима щадит меня. В пору крещенских морозов довольно тепло и даже порой легкий снежок.

Впереди белое-белое поле. Никогда не видела сверкающего на морозном солнце столь девственной белизны снега. А у нас в городе, да и в окрестностях, угольная пыль да плавильный сок и вообще отучили от белизны…

— Подыми!

Пожилой ефрейтор с раздвоенной заячьей губой сует мне в рот недокуренную самокрутку.

— Не курю, — отказываюсь я.

— Чудной ты, — рассудительно замечает ефрейтор. — Вроде бы не русский али чухна какая.

Это второй день нашего путешествия. А впереди еще дня два-три.

Мы сидим на привале вокруг потрескивающего, стреляющего искрами костра.

— Отчего чухна? — спрашиваю я.

— Да не чухна, а кержак, наверно, дониконовец? — вмешивается другой солдат, малорослый, но ладный, подходчивый, с поблескивающими, как черные угольки, глазами. — У нас один такой служил, так из своей посудины ел, а воду по первости из прорубей черпал. И табак — ни-ни. А после обвык. Вот и ты обвыкнешь, — хлопает он меня по плечу.

Я не отвечаю. Предпочтительно молчу, не то еще вылетит какое слово, непривычное солдатскому уху.

К чести Григория Львовича, в нем живут и деликатность, и отзывчивость. Откровенно сказать, когда я вспоминала, как бесцеремонно этот светский кавалер добивался моей благосклонности, у меня возникали неприятные опасения. Но сейчас во всех поступках, больших и малых, граф оказывает рыцарскую предупредительность. У него появились даже совсем ему несвойственные застенчивость и виноватость. Он порой посматривает на меня так, будто отчасти повинен в моих злоключениях.

В селах нередко поручик зовет меня к себе, предварительно отослав с каким-нибудь поручением денщика.

— Антипкин, зайди!

Прелюбопытно было бы, ежели бы кто со стороны поглядел на необычайно крутые графские превращения. Закрыв дверь, только что покрикивавший его благородие господин поручик заботливо вопрошает:

— Юлия Андриановна! Ну как вы? Сильно утомлены? Может быть, делать переходы покороче? Позвольте предложить вам разделить со мной скромную трапезу?

Но большую часть времени я провожу с солдатами. На одном привале солдаты вспомнили моего супруга.

— Завтра падера доспеет, — заявил ефрейтор.

— Пошто падера? — спросил один из молодых солдат.

— А руки-ноги ломит. Это у меня завсегда к погоде. Енерал, милостивец наш, мне память такую оставил, век его не забуду.

— Да ну! Как это так? — заинтересовался разговорчивый солдат, недавно утверждавший, что я не из чухны, а из кержаков.

— Дело было на Змеиной горе. Тогда указ поступил — приделить солдат на горные работы, потому как работных недоставало. Вот и приделили меня на здешнюю гору.

Хоша и было приказано солдат ставить только на легкие работы, куды только нас не гоняли. Даже и в ту шахту, где чуть ни каждый день обвалы. Ох, братцы! И наша служба не мед, а тама-ка мы нагляделись! Жизнь человеческая в тех местах, считай, дешевле, чем на войне. Работные как в забой опускаются, одну шутку говорят: «Ну, чей сегодня черед ногами вперед?». И вечером, глядишь, кого-нибудь выносят. Даже песню такую сложили:

Лучшая работа возле руды,
Только берегись, как спустишься туды.
Там ежели притомился и в яму попал,
Нет тебе спасенья — в мертвяки попал.
И в мокрые забои тоже наших гоняли. Там люди, случается, по колено в воде работают…

— Там ты и схватил ломатизму-то? — вмешался говорливый солдат.

— Ты слушай, — возразил ефрейтор. — Я-то туда не попал. Сверху робил. Рудоразборщиком. Возле рудника длиннющий сарай стоял, сажен в полста. По всему сараю вокруг рудных куч сидят работные с молотками. Кто на земле, кто на чурке или камне. Не только мужики на этом рудном разборе, и малолетки, и женщины, и девки — все трудятся. Целый день стукоток стоит: руду дробят на мелкие куски. Мужику урок — семнадцать пудов, бабе — десять, малолету — шесть.

От стука кажется, что на плечах у тебя не голова, а порожний котел. Естество свое человеческое забываешь. У баб кровь из носу хлещет, а у малолетов и из ушей.

А работы разборные не простые. Если в камне металл есть, его доставляют на толчею, убогую породу отбрасывают, а как попадает самородок золота или серебра, складывают в ящик. Доглядчики с этого ящика глаз не сводят и людишек к нему не подпускают. Вечером эти обломки в горную контору относят и там под казенной печатью запирают.

Довелось мне единожды этот ящик тащить, а вторым со мной урядник взялся. Не доходя до конторы, урядник и говорит: «Передохнем, притомился я». Чудно мне показалось, там камушки только на дне блестят. С чего, думаю, он притомиться успел.

Поставили ящик, урядник меня табачком угощает и добреньким этаким голосом, а сам, узкоглазый, лютее рыси был, добреньким таким голосом говорит: «А что, ежели мы по кусочку в карманы покладем. Я, к примеру, вон тот, а ты энтот». Я поглядел на него и отвечаю: «Бери, коли хочешь, а мы к такому делу не свычные».

Он сразу построжел да как заорет: «Ах ты, вошь бергальская, что ж думаешь, я тебя взаправду на эстое сговаривал. Я что, по-твоему, вор или лихоимец? Я государю моему слуга. Я — урядник. На мне чин есть!..»

И с той поры стал он, гад, меня со свету сживать. То кусок камня притащит: пошто не в ту кучу бросаешь, здесь медь остатная. «Разуй, — говорю, — глаза, откель здесь медь». — «Ах ты, царево добро раскидывать!»

Вдругорядь заорал: «Пес шелудивый, пошто урок не сполняешь? Пошто мало руды бьешь?» А единожды приперся пьяный. «Ты, — говорит, — переробил урок, ты лишку сробил. А за это тебя в чан». Был у него чан из старой пимокатни. В него воду ледяную наливали по горло и в наказание людей сажали.

Однова, в народе помнят, он в чан людей посадил, а сам в гости ушел, нажрался зелья какого-то и про людей забыл. Они ко дну пошли, померзли.

А я ему: шиш, руки у тебя коротки. Я при воинской команде в подчинении.

Тут как раз и случилось такое: премьер-майор наш Туляков подал рапорт по начальству. Платили нам по пяти копеек на день. Солдаты оборвались, завшивели. Он возьми да обо всем и доложи. Но ему ответили, что плата определена по работе, а от послаблений солдаты могут прийти в непослушание. Однако все же для проверки прибыл генерал, его превосходительство. Обходил работы и изволил антирес иметь: как-де солдаты робят, пятак-то свой оправдывают либо нет. Урядник насмелься да ему доложи, как, мол, с них спросить, они мне чуть что заявляют: ты нам не указ! Мы воинской команды! И про меня все объясняет.

Превосходительство ажио побелел весь: «Посадить его в этот чан, покуда пардону не запросит» и так на меня глянул, что мне зараньше льдисто стало.

После того чану и зачалась во мне хворь. Эта самая болезнь: ломатизма.

— А пардону-то просил? — поинтересовался один из солдат.

— Ты не запросишь! — накинулись на него другие.

— Жисть-то одна!

— Каждая тварь жить хочет.

— Господа рази поймут. Выродки! Им лишь бы людей жрать, — необычно серьезно и тихо заметил маленький беседливый солдат, сидевший рядом со мной.

— Себя они понимают, — возразил ефрейтор. — Вон как холера-то началась, его превосходительство скороспешно манатки собрал.

Солдаты засмеялись, и посыпались замечания:

— И заводы забыл.

— Каки уж там заводы! Жену молодую бросил.

— А у него молодая хозяйка-то?

— Молода, — овладел общим вниманием маленький солдат. — Я ее видел.

— Да ну? — раздался недоверчивый голос. — Где ж ты сподобился?

— Брешешь, паря, — усомнился ефрейтор.

— Пошто брешу, видал я ее на пруду, мы возле плотины робили, а она на лодке каталась.

Говорил он спокойно, и не только я, все поняли — это не придумка, а правда.

— Кто же ее возил? — спросил один из солдат.

— Сама. Сама гребла. А до чего пригожа! Волосы золотистые, как спелый хлеб, по щекам румянец, брови смолевые.

— Ты, поди, Сеньша, сомлел, — сказал ефрейтор. — Тебе бы такую, хошь на одну ночку.

— Чего там на ночку, — подтолкнув меня локтем, возразил Сеньша. — Я бы рядом посидеть и то годочков десять жизни не пожалел.

Не описать чувств, которые владели мною. Было мне и лестно, и смешно, и стыдно, что обманываю этих людей, и немного страшно, что обман откроется.

— А ты чего, Антипкин, голову-то опустил? — похлопал меня по плечу ефрейтор. — Ишь, застыдился. Ты, чай, и девку-то никогда не целовал. Не целовал, признайся?

— Куды ему! — засмеялся Сеньша. — Он сам-то, что красна девица…

Неподалеку от пристани Кабановой случилась недоброй памяти встреча.

Еще издали приметила я крытый возок, обочь которого скакали два всадника, вероятно, конвой. Поняла, едет кто-то из заводских либо рудничных господ. И многострадальное мое сердечко екнуло. Верняком ведь знакомые, как солдаты говорят, прутся. Могут признать беглянку. Тут перехватила я тревожный взгляд их благородия.

Возок, между тем, приближался. Вот он даже поравнялся с нашими санями. Из саней, отбросив медвежью шкуру и потирая заиндевевшие брови, выскочил поручик. Дверцы возка отворились и оттуда выкатилось что-то мохнатое, округлое. Я пригляделась — о ужас! — узнала в этом меховом скатке никого другого, как господина Толстопятова. Но это был еще не весь пассаж. Галантный Толстопятов помогал выбраться из походного экипажа вертикальному, плоскому сооружению, имевшему счастье быть его супругой.

«К своим пенатам изволят перебираться», — успела подумать я и в паническом страхе скатилась с лошади, загородясь ею, сделала вид, что подтягиваю подпругу, поправляю седло.

— Ефрейтор Лютиков, рядовой Антипкин — в дозор, — раздался зычный голос графа.

Пробежала возок, пригнувшись за лошадью, вскочила в седло и, не дожидаясь ефрейтора, — в галоп, в галоп.

21 января
Еще одна метаморфоза. Из солдата я обратилась в крестьянку, но не в ту крестьянку-барышню, о которой недавно и столь удивительно живо написал наш славный сочинитель Александр Сергеевич Пушкин. Я — крестьянка неподложная. Живу на постое у моего летнего знакомца Гордея Демидовича и его жены Таны, или запросто Тани, как ее зовут в деревне.

Это прелюбопытная пара — рыжий, щуплый Гордей, неистощимый балагур. Любимое его занятие — удивлять мужиков и баб потешными рассказами да неисчислимыми прибаутками. Черноволосая, черноглазая красавица Тана, калмычка или телеутка, как она себя величает, напротив, всегда серьезна и молчалива.

Но я увлеклась. Надобно поначалу было написать, что это за деревушка и как я сама здесь очутилась.

Прожив день в шахтном поселке у Змеиной горы, где поручик чинил проверку местному гарнизону, отправились мы на дальний форпост. Службу там несет небольшая команда, человек в пятнадцать. Главное лицо — старый, изрядно пропившийся и весь тусклый, будто траченный молью, прапорщик.

Хотя, выехав до света, мы прибыли в форпост утром, прапорщик,отдав рапорт, сразу попросил разрешения распорядиться насчет обеда.

— Чтобы достойно принять, — робея перед аристократом, пояснил он. — Вы изволили-с внезапно. А я кухни своей не держу-с. Живу одиноко.

— Прекрасно, — прервал граф. — Я пока лично осмотрю местность.

— Разрешите дать сопровождающего.

— Нет, возьму своего солдата.

— Осмелюсь доложить, ваше благородие, места здесь дикие, всякий люд встречается.

Григорий Львович не ответил.

— Антипкин, ко мне! — приказал он. — Поедешь со мной.

В степи граф заботливо справился о моем самочувствии, заставил меня съесть плитку шоколада и объяснил причину поспешности.

— Видите сосняк, Юлия Андриановна? Там должны ожидать нас верные люди. Вы поедете с ними в дальнюю потайную деревню.

— А как вы объясните мое исчезновение?

— Напали ватажники. Перестрелка. Придется ранить моего коня.

Мы ехали конь о конь по едва приметной дороге, пересекающей, словно крытую белой скатертью, снежную степь. На всем пути граф с трогательным попечением убеждал меня, не тревожась, отдохнуть в деревне, ждать приезда Юрия Тимофеевича, который, конечно, не замедлит… Стараясь развлечь меня, обращался к своим неисчислимым историческим анекдотам. К примеру, когда лошадь моя споткнулась, граф заявил: «Пятьдесят палок ей». Именно так поступил один из русских царей. Наказал лошадь за то, что она «провинилась перед императором».

В заснеженном хвойном лесу ждал меня новый сюрприз. Они шли такой цепочкой, что казалось, я потеряю способность удивляться. Близ опушки нас встретил рыжий весельчак Гордей. Все его веснушчатое лицо, рыжие глаза сверкали радостной улыбкой.

— Юлия Андриановна! — всплеснул он руками. — Да я ж тебя не признал сразу-то! Смекаю, что за справный солдатик. И как ловко волосы подстригла.

— Вот теперь, Гордей, совсем уверишься, что я — оборотень.

— Ладно тебе насмешничать-то. Насмешничать ты мастерица. А я слышу — сорока стрекочет, гостей пророчит. А ты баяла — не свидимся. Ить приехала. Поди, зажурилась без меня… За мной, за мной езжайте, ваше благородие, — перебил он себя.

Я люблю зимний лес. В нем, даже белоствольно-березовом, есть нечто величавое. А в хвойном, сосновом да еловом — тем паче. В иное время я бы залюбовалась этим лесом, но теперь оставалась почти безучастной к нему, размышляя о том, какие еще ждут меня неожиданности.

Гордей ходко шагал лесной тропинкой. Мы гуськом ехали за ним. Тропа вывела нас к маленькой дряхлой избушке. О таких избушках в стародавних сказках говорится, что ставлены они на курьих ножках, и казалось мне: сейчас выйдет на крылечко баба Яга с клюкой. Но вышел высокий мужик, с глубоким шрамом от виска через всю щеку.

— Проходите, грейтесь, — глядя на одну меня, пригласил он.

Только услышав голос, узнала я того человека. Это же мой спаситель. Мой Ваньша. Но откуда шрам? Впрочем, тут же догадалась: шрам застарелый, а не заметила я его потому, что он был скрыт волосами.

— Ваньша! — окликнула я. — Это же вы.

— А я думал, не признаешь, барыня, — сдержанно улыбнулся Ваньша. — Ну проходите, проходите.

Небольшой камелек в избушке пылал жаром. Видно, ожидая нас, затопили его давно.

Мы сели вокруг скобленого стола.

Ваньша кивнул Гордею:

— Достань, Демидыч.

— За мной, Ваньша, дело не станет, — задрав клочковатую бороденку, ответствовал Гордей. — Мне для милых гостей не жаль и костей — ешьте, дружки, набивайте брюшки по самые ушки…

А сам уже уставлял стол мясом, солониной, флягами и бутылями, мисками и чашками. Налил мне из одной бутыли:

— Слабенькое, для вас в самый как раз, Юлия Андриановна.

Потом потянулся к чашке поручика:

— Не побрезгуешь, ваше благородие?

Граф сдержанно наклонил голову.

— Стало быть, со свиданьицем, — тепло сказал Ваньша, снова обращаясь только ко мне.

Все выпили. Отдававшее медом вино показалось мне легким и приятным, а вяленое мясо очень вкусным.

Гордей сызнова разлил.

— Теперь о деле, — чуть пригубив, начал поручик. — Юрий Тимофеевич…

— О деле мне все известно, — по-прежнему не глядя на него, перебил Ваньша. — Извольте передать, все исполню, как лекарь наказывал. Пущай будет в надежде.

— Прекрасно, — так же, не глядя на Ваньшу, ответствовал граф и достал из кармана пачку ассигнаций.

— Это вам.

Ваньша потемнел, а шрам на его суровом лице будто набух кровью. Сделалось тихо, только Гордей невозмутимо и вкусно похрустывал соленым огурцом.

— Деньги, ваше благородие, при себе извольте оставить, — трудно вымолвил Ваньша. — Мы не баре и не чиновники. За добро мзды не берем.

Граф побледнел, но сдержал себя.

«Сколь прекрасная открывалась возможность для дуэли, — внутренне улыбнулась я, — сколь прекрасная, будь этот Ваньша дворянином!»

— Должен откланяться, — повернулся ко мне Григорий Львович и с чувством поцеловал мою руку. Я обняла и поцеловала его на прощание. На глаза выступили непрошеные слезы.

Граф кивнул мужикам, и через минуту я увидела его в затянутое бычьим пузырем окошко, покачивающимся в кавалерийском седле.

— Ну что, барыня, — сказал Ваньша, и в басовитом голосе его теперь слышалось мягкое доброжелательство. — Не чаяла оказаться в гостях у Сороки-беглеца? Зато отдохнешь у нас, все обиды забудешь.

Вскоре мы выехали. Я ехала среди моих вожатых. Они мне дали своего коня. Лошадка не рослая, но выносливая и даже, судя по кличке Горец, привычная к горной местности.

Дорога сначала вела по тайге, но по мере того как мы углубились в горы, лес редел. Чаще стали встречаться карликовые березки да одинокие, любящие простор кедры.

У нас в костромских лесах я не раз встречала могучие раскидистые дубы. Только они могут соперничать с кедрами по своему величию. Темно-серый, чешуйчатый ствол кедра уходит далеко вверх, а там, в высоте, пирамидально разветвляется его божественная крона. Глядя на эти кроны, я так задирала голову, что мужики смеялись надо мной: «Свернешь шею!»

Горная тропа уводила нас все выше. Деревья стояли теперь совсем одиноко, как дозорные снежно-белых вершин. Стало холоднее: солнце краткого зимнего дня скрывалось за горами. Упал густой прерывистый туман. Я ехала, почти не различая, а иногда и совсем теряя из виду Ваньшину спину и его лошадь. Но Горец вел себя уверенно и стойко. Говорят, настроение всадника передается лошади, видимо, и наоборот — состояние лошади оказывает воздействие на всадника. Поэтому ли, по чему ли другому, но я не испытывала никакой боязни. Только все казалось мне странной небылью. Я — еще неделю назад генеральша, первая дама мест здешних — в солдатской одежде, на деревенском коне еду неведомо с кем и неведомо куда.

Между тем, дорога круто устремилась в гору. Когда туман исчезал, горные уступы и сверху, и снизу напоминали взволнованное каменное море, застывшее на какие-то секунды, но вновь готовое разбушеваться. Вскоре мы достигли такой высоты, что у меня начало покалывать в ушах. Нежданно прояснилось, и над нами засиял безоблачный купол неба. Только здесь я поняла, что прерывистый туман был низкими облаками. Сейчас мой конь, ступая по горной тропе, наступал на них.

Однако вскоре мы вновь ехали в облаках — начался спуск. Теперь облака казались сплошными, потому что стало смеркаться. Часа через три, когда уже вызвездило, мы оказались у горной речки. Ее берега были соединены узким — из двух бревен — мостиком без перил. Всадники спешились, соскочила с коня и я.

— Сначала Юлию Андриановну переправим, — сказал Ваньша. — Потом я лошадей отведу.

Мы спустились к мосточку.

— Здесь поостеречься надо, — предупредил Ваньша. — Бревна осклизлые. Которые через этот мостик и на животе ползут, не совестятся.

Гордей отыскал длинную палку. Мужчины взялись за концы, мне велели держаться за середину.

— Давай вперед, Гордей. Я пойду позади, — приказал Ваньша. — Вы, Юлия Андриановна, ничего не бойтесь, но палку из руки не выпускайте.

Нога скользила по бревнам, однако палка была для меня надежной опорой.

Страшно мне стало, как это часто случается, когда опасность была уже позади. На другом берегу оглянулась на мосточек, темную воду внизу, и сердце екнуло. Гордей, уснащая речь прибаутками, подхваливал меня, а Ваньша серьезно сказал:

— Хорошо, вниз не глядели, не то бы голова кругом пошла.

— Почему раньше не предупредили? — спросила я.

— А ежели упредить, непременно бы взглянули.

Ваньша исчез в темноте, чтобы перейти мосточек в обратном направлении. А мы с Гордеем направились в деревню.

По дороге Гордей объяснил мне, что по тем тропам, по которым лежит путь Ваньши, тоже не каждый пройдет. Там хребет есть такой, что на конях даже и не пробежать — круто шибко. Там Ваньшу люди ждут.

— А за мосточком этим, — сказал он, — у нас глаз есть. Кто к нему путь держит, мы зараньше знаем. Однажды урядник испробовал переправиться, так, бедняга, в реку свалился. — Гордей плутовато засмеялся. — Бревна не то подгнили, не то подпилил их кто!

Вскоре мы оказались в широком распадке. По его простору разбежались избы деревушки. Через несколько минут Гордей уже знакомил меня со своей Таной. Тана позвала к столу, но я отказалась от ужина. Глаза от усталости слипались.

23 января
Удивила своих новых друзей. Тана приболела, и Гордей было отправился доить корову, но я взяла у него подойник.

Гордей смеялся и уверял, что буренка меня к себе не подпустит.

— Я и сам, — говорил он, — подою ее, а она изловчится и ведро перевернет. Уж я ее и лаской, и таской…

Но я прекрасно справилась. Пригодилась мамина наука.

24 января
Учила Тану прясть лен веретеном: телеуты прясть не умеют, умеют только изготовлять войлок. Крутить нить из волокон, сучить ее — дело не простое. И у Таны все время нить рвалась.

— Откуда ты, барыня, все умеешь? — спросил меня Гордей.

Хотела ему сказать, что я барыня лишь наполовину. А на другую — такая же крестьянка. Но не сказала. Пока не время.

Еще поймут как искательство какое.

Я сама пряла с удовольствием. Нет, наверно, больше услады, чем видеть вещь, своими руками изготовленную.

30 января
Постепенно знакомлюсь я с жителями потайной деревни. Кто к Гордею придет, кто к Тане, к кому мы с Таной идем за чем-либо. По хозяйству много хлопот — друг у друга сеянку занимают, отрубями делятся, сушеными грибами, ягодами. Когда и мясом, и птицей битой. Я женщин вышивать учу.

А какие люди здесь! Каждая судьба чем-то необыкновенна. Надумала я несколько рассказов записать, чтобы не забывать их, когда доведется вернуться в иную жизнь. Конечно, не в ту, какой я жила, но все ж таки иную.

Никита Бабушкин. Малого роста, лысый, с огромной седой бородой и добрым застенчивым взглядом. «Взяли меня из родного села по рекрутскому набору. Привезли к Змеиной горе, поставили в забой руду наверх отвозить.

В ночь погнали всех работных на площадь, поставили в строй друг против друга, а между нами солдат. Так мы стояли: один солдат, один старый бергал, один рекрут, потом опять солдат. Нарядчики роздали нам каждому по палке. Я близко к краю стоял. Гляжу — подводят человека из бергалов. Поп его перекрестил. Обвязали его канатом округ пояса, а канат к палке притороченный.

Забили барабаны. И повели беднягу. Это сквозь строй называется. Ведут и каждый его бьет по хребтине. Он только охает.

Кровь на нем показалась. Я взял свою палку сломал. Нарядчик мне другую в руки сует.

— Что, — баит, — сам сквозь строй захотел?

Что делать? Буду, думаю, бить. А он уже идти не может, канатом волокут. Доволокли до меня, я ударить не смог. Палку бросил.

За то и прогнали меня сквозь строй, этот самый. Сто пятьдесят палок дали. Отлежался я, а как весна пришла, сбег. Долго скитался, покуда в эту деревню пришел. Взял меня Ваньша…»

Кайманаков Потап. Роста небольшого, но коренастый, крепкий. Волосы русые, вьются. Черты лица правильные. Красивый.

«Я — каменоломец. Камень добывал, чтобы барам дворцы ставить. Работа наша не из легких. Не снег отбрасывать. А еды не хватало. Да это было еще полбеды. Стали гнилую присылать. Муку такую привозили, что ее ломами били.

Мы жалиться стали. К нам и приехал пристав. Зачал орать. А я голодный был. Сгреб его, у него все пуговицы с мундира отлетели.

Забрали меня. Били долго. Повезли в Барнаул. Оттуда мало кто ворочался.

По дороге я и сбег. В лесу Ваньшиных людей встретил…»

Худяшов Степан. Высокий, с гордо посаженной красивой головой. Взгляд открытый, смелый.

«Я рудовозом робил. И взяли у нас такой обычай: приедешь за рудой, ежели уряднику целковый не сунешь, будешь неделю ждать, покуда насыпят.

— Я терпел, терпел да и скажи уряднику: «Залить бы вам несытые-то глотки, плавленым серебришком». Тут сразу какой-то горный начальник из немцев появился, и зачали меня драть.

А немец сидит на балконе, курит и поглядывает. Сначала больно было, я руку закусил, молчу. Потом жаром обдало. Ничего не помню. Помню только, фельдшер говорит:

— Ваше благородие, довольно с него.

Однако после еще били.

Когда руду в завод привез, там, в Новопавловске, признали, что я много растряс по дороге. Отняли у меня коней и приставили к плавильне шихту таскать.

Вятченинов там был, унтер-шихтмейстер. Кто на работу опоздает, за волосы таскал. И мне кое-когда доставалось.

А случилась у нас такая беда. Робил в заводе в столярке тихий один мужичок Ваня Лишкин. Такой был человек, мухи не обидит.

Бежал Ваня куда-то мимо приставского дому и шапку не снял. А Вятченинов и зачал Ваню Лишкина пороть.

Порол, говорят, не шибко, больше для острастки. Но разве можно такого робкого человека пороть. Ваня возьми и помри.

Я назавтра и угостил Вятченинова ломиком.

Ежели бы не сбежал, забили бы до смерти. Правда, три раза меня ловили. Но я всякий раз под другим именем объявлялся…»

31 января
Вчера писала я об односельчанах моих, о соседях по потайной деревне, что дала мне приют. А сегодня думаю об них.

Люди эти лишены всех прав перед законом. Даже зовутся они «мнимые поселяне».

Но сколько в них благородства! Сколько сочувствия к ближнему! Ведь часто и страдали-то они, и дерзость, и бунтарство проявляли из участия к другому страдальцу. Один лучше сам избитым будет, чем позволит себе другого ударить. Другой позволяет себя бить и за волосы таскать, но, потрясенный трагедией товарища своего, берет в руки лом.

Конечно, мне сказать могут, что здесь опять играет роль моя плебейская кровь, но люди эти любы мне. И напрасно именуют их мнимыми поселянами, может, это мы, баре, мнимые на земле поселяне.

1 февраля
Сегодня еще затемно слышала, как Гордей оседлал коня и уехал.

Отъезды эти — главное, что портит жизнь нашего села.

Ставлено оно прочно. Избы построены на древнерусский манер — связью. Кухня, длинный коридор, а чуть повыше горне — горница. В селе изрядно скота, у многих амбары набиты хлебом, погреба — мясом, окороками, домашними колбасами, мороженой, вяленой, копченой рыбой. И бабы, и мужики с темна до темна заняты крестьянской работой.

Но вот мужчины собираются в отъезд. Каждый всяк по-своему вспоминает, что село это противозаконное, потайное. Женщин охватывают тревога за мужей своих, обиды на тяжелую жизнь, страх неизвестности. И хотя я готова в случае опасности разделить их участь, все же в такие дни чую вокруг холодок. Видно, вспоминают, что я принадлежу к барскому сословию.

Однако сегодня все обернулось по-иному.

Зимнее солнце стояло уже высоко. И странно: за самым прозаическим занятием — буду точнее — в огромном корыте готовила я месиво для свиней, которых, не глядя на возражения калмычки Таны, держит Гордей, — за этим занятием ожила во мне вдруг та светоносная музыка, что не слышала я в себе с самого рокового бала. В эту музыку властно ворвался стук копыт, и я увидела двух всадников.

Так вот зачем ездил Гордей! Встречал его! Юрия!

Никого не стыдясь, забыв о своем холщовом наряде, я бросилась к Юрию Тимофеевичу.

Впервые за долгие годы выпали мне дни полного счастья. Даже Тана, улучив минутку, шепнула, мне: «Ты стал, как чалчик». («Чалчик» на их языке — цветок).

Три дня и три ночи не расставались мы с Юрием. Не беда, что наше брачное ложе поместилось не в роскошном алькове, что было оно не красного дерева кроватью, а широкой деревянной скамьей. Не стыжусь передать бумаге, что никогда не испытывала я такого наслаждения и такой близости.

Юрий рассказал мне: генерал объявил о моей смерти, сказав, что я на верховой прогулке вместе с лошадью в полынью попала и в воде сгинула. Заставлял тело искать и большую награду сулил тому, кто сыщет. И будто где-то сыскали, но тело так изуродовано, что узнать нельзя. Поминки по мне справил и сорокоуст заказал. Черные одежды носит. Заподозрить его никому и в голову не идет, наоборот, все жалеют.

Самое страшное для меня здесь было, что этот лицемер наверняка известил родителей моих, и я не могу сейчас эту весть опровергнуть.

А что при жизни меня отпели… Бог с ними. Как странно, что мама в детстве за живость, за шалости в шутку именовала меня отпетой.

Впрочем, на этот раз беседы наши с Юрием шли не о прошлом. Мы более мечтали о будущем.

Правда, я призналась Юрию, что веду дневник, что когда-то нелестно отзывалась в нем о том, кого теперь люблю безгранично. И даже просила его описать для меня его давнее приключение, первую встречу с Ваньшей и Гордеем. Когда-нибудь я добуду спрятанную в генеральском доме тетрадь и вложу в нее листки, исписанные Юрием. Хочу, чтобы в моих тетрадях была одна правда. На старости стану перечитывать их.

Теперь мы неразделимы. И скоро заживем, как хочет Юрий. Заживем по заветам тех, кто повешен за русскую правду, кто томится в каторжных тюрьмах, влачит жизнь в ссылке и на вечном поселении.

Нам будет принадлежать лишь заработанное нашим трудом…

Перечла я эти страницы и раздумываю: на какую я вышла дорогу? И не знаю, что сказали бы мои родители, попади им в руки эти страницы.

Папа и мама, как тяжела тревога за вас! Что может написать вам этот зверь — супруг мой? И я не могу вам дать весточки, пока не вырвусь из этих краев, не пересеку уральский каменный пояс. Но скоро, скоро!

Однако вернусь к духовной дороге своей. Говорят, у женщины самостоятелен лишь взор обыденный, обиходный, а зрение духовное — это зрение ее мужа. Но нет! Не одна любовь к Юрию перемен причина! Разве позабуду я когда-нибудь Ваньшу, Гордея, Ивановну, Тану. Разве позабуду привалы на солдатском моем пути, откровенное презрение солдат к бывшему мужу моему. А полная трудов и забот жизнь в этой деревне! Сколь выше, сколь полнее она пустот существования чужеедов.

Нет, скажу еще раз, не одна любовь послужила моему прозрению!

2 февраля
Вот и оборвались колдовские мои, волшебные мои дни! Юрий уехал. Но музыка моя звучит.

Юрий написал Сперанскому. Еще месяц, от силы два — и мы уедем. Уедем с ним вместе.

Юрий опасается, как бы не случилось какой беды, не нашли нас фискалы, не ворвалась в деревню солдатня.

Но мне даже смешны эти опасения. Тайная деревня стоит не первый год. Уже и ребятишки бегают по дворам. Простоит и еще…

Поразила меня сегодня Тана. Мы готовили с ней толкан — удивительно вкусное калмыцкое блюдо, и вдруг она стала рассказывать о себе. Отец Таны — калтыкчи. Слово «калтык» — по-русски «подмышка». Калтыкчи — прислужники калмыцких князей-зайсанов. Оказывается, у титулованных калмыцких господ, как у старинных русских бояр, полно слуг. В поездке зайсана сопровождают пятнадцать-двадцать человек. Никто из этой свиты не должен ехать впереди князя, и у каждого свои обязанности. Одни седлают княжеского коня, привязывают его к коновязи, другие — подают шубу и так далее. Калтыкчи водят князя под руки или поддерживают подмышки. Они подсаживают зайсана на лошадь, снимают с лошади, раскуривают ему трубку.

При зайсане, которому служил отец Таны, находилась и вся его семья. Двенадцати лет Тана стала помогать табунщикам пасти зайсанских лошадей. Однажды старый князь приметил девушку и велел привести ее в свой аил. Тана вскочила на резвого скакуна и умчалась в потайную деревушку, на которую год назад наткнулись, орешничая в тайге.

Я думала, не для того ли Тана поведала мне свою судьбу, чтобы утвердить меня на моем пути, сказать, не бойся поступков смелых и решительных?

Или это мне только кажется?

15 марта
До сего дня я ждала этого, трепетала и боялась, что этого не случится. Но теперь почти уверена! Наконец у меня будет ребенок.

Сколько лет я молила пресвятую богородицу! Какие обеты, какие клятвы давала! Обещала раздать все свои драгоценности, ежели это случится. (И сейчас подарила Тане свою бриллиантовую брошь.) Обещала пешком сходить на богомолье в Киев, поклониться мощам. И беспременно схожу, как только родится… хотела написать мальчик, но пусть будет и девочка. Однако ежели мальчик, пусть походит на Юрия, пусть будет у него такой же умный лоб, спокойные брови, чистый взгляд.

Как же примет это Юрий? Обрадует ли его известие такое? Как жаль, что не могу я ему сообщить!

Ну ничего. Недолго. И с каждым днем, что днем — часом, остается все меньше ждать.

Что бы я ни делала — думаю, а ведь он приближается ко мне. Приближается та минута, когда я возьму его за руку, прильну к нему. Сколь прекрасно ждать! Ждать встречи! Ожидание тоже пленительно в любви.

Нет, всего не изъяснить словами, Это, быть может, выражено в той моей сонате. Как хочется сесть за фортепьяно. Чего недостает мне в этой жизни, так в первую голову моего инструмента. Расплескать бы все по клавишам. В дрожи, переливах, громе, шепоте звуков передать восторг, благую доброту, прозренье, ясновиденье любви…

27 марта
Странное сегодня утро. Проснувшись, я нечаянно потянулась было к колокольчику, что всегда стоял возле моей кровати, хотела позвать горничную. Но тут же вспомнила, что надо посмотреть, не подошла ли квашня, да замесить корм свиньям.

Не успела ни повздыхать, ни посмеяться над этим контрастом, как вдруг появился Ваньша. Он возвратился, видать, из какой-то неблизкой поездки. И ранним утром, только подошла квашня, явился к нам. Они прошли с Гордеем в горницу и о чем-то долго говорили.

Мы с Таной напекли пирогов с лосятиной. Однако мужчины почти не ели, лишь выпили по чарке.

Потом Ваньша рассказал, что встретил в пути солдат Семеновского полка, одного из коих знал по войне Отечественной. Служат они в Тобольском гарнизоне, куда высланы были по известному делу Шварца.

Об истории этой я еще девочкой наслышана, да иногда поминал ее мой муж, костеря солдат бунтовщиками, изменниками, недругами отечества.

Ваньшина вариация была несколько иной: лучшие офицеры-семеновцы отменили в своих полках телесные наказания. Но назначенный туда полковником некий Шварц, видать, по натуре сродни моему Николаю Артемьевичу, зверствовал и изгалялся над солдатами, строил в две шеренги и заставлял плевать друг на друга, часами стоять недвижно и даже связывал ноги.

Полк восстал. Когда дело дошло до царя Александра, он распорядился роту зачинщиков предать суду. Всех остальных, в том числе офицеров, разослал по армейским полкам. Многие оказались в Сибири.

Ваньша рассказал это с горечью и гневной обидой. Шрам его потемнел. Лицо сделалось суровым.

Вскоре, осушив еще чарку, он ушел.

Странным в этот день был и Гордей. Он не балагурил, не сыпал пословицами. Угрюмо, молча чинил в темном углу хомут.

28 марта
Как будто ничего не переменилось в жизни нашей. С темна до темна я в кругу скромных и нескончаемых трудов. Но покой мой порушен. Все кажется, что-то тревожное таят от меня эти люди, что-то зловещее ожидает всех нас.

Ужели приставы да урядники пронюхали, где схоронилась наша деревушка? Ужели ворвется сюда солдатня, чтобы убивать и пленить этих вечных тружеников, жечь и зорить их добытое в поте добришко?

В чем повинны эти люди? В том, что зверством своим господа загнали их в эти места? В том, что на диком, пустынном месте отстроились горбами своими? Или в нечастых вылазках, когда добывали у проезжих господ деньги на соль, серянки, топоры, пилы, лопаты, гвозди?

Это, понятно, зло. И хуже того, когда Гордей заявляет: «То не грабеж, коли свое берешь».

Это и безбожие. Но ведь это зло рождено иным злом, рождено нами, отринувшими их. А теперь, если мы станем расплачиваться с ними новым злом, что же будет, куда же это поведет? Разве не противно это законам милосердия, святой вере христианской?..

Господи! А если нагрянут солдаты? Объявляться мне либо нет?

Да и придется ли? Сеча здесь будет кровавая. Подходы к селу немыслимые. Ваньша задаром свою голову не отдаст.

Быть может, мне поговорить с ним? Быть может, сняться всем да уйти дальше в тайгу?

1 апреля
Вот и все. Оборвалась музыка во мне. Кончилось мое краткое, нескладное мое бабье счастье.

Для чего жить мне теперь? Папа, мама! Что сталось со мной? За что черное горе, непереносимые страдания, боль непрекращающаяся? Уж лучше бы замуровали меня там, в той сырой могиле.

А у нас метели слепят окошки, воют в трубе, заметают да оплакивают все лучшее, что было в жизни моей…

Несчастье пришло вовсе не оттуда, откуда я ждала его. Видно, это всегдашняя его хитрость.

Вчера в буранный полдень негаданно приехал граф. Не дивилась, как он добрался. Было не до того. Уже по напряженному, даже постаревшему лицу его поняла — что-то случилось… Однако все старалась отодвинуть от себя это. И даже начала с поручиком чуть ли не светскую болтовню. Но после двух-трех фраз граф как-то дрогнул всем лицом, и я поняла, что он усилием сдерживает волнение.

— Юлия Андриановна, — вымолвил он, — я привез вам горькое известие.

— Что-то с Юрием? — догадалась я.

И узнала: Юрия больше нет.

Не помню, что сталось со мной в первые минуты. Когда очнулась, лежала на лавке, и Тана отпаивала меня настоем какой-то пахучей травы.

Потом мы долго, молча сидели вдвоем с Григорием Львовичем.

— Как же мы не догадались поберечь его? — сквозь слезы сказала я.

— Частично он отмщен, — промолвил граф. — Его убийца уже в земле.

— Генеральский холуй? — снова догадалась я.

Граф кивнул.

— Но это лишь исполнитель.

— Если вы позволите, учиним расчет и с хозяином. — возразил граф. И, помолчав, добавил: — Я не злопамятен, но такие преступления порядочный человек прощать не может.

Произнесено это было не только с запалом старого дуэлянта. И тут же граф стал рассуждать о том, что Юрий Тимофеевич дворянин, что дворянская кровь вопиет к отмщению.

«А крестьянская не требует?» — невольно подумала я.

Но что мне до воззрений графа! Что мне и до зверя в мундире генеральском! Конечно, он заслуживает возмездия. Но Юрия-то нет и никогда не будет. Тяжелое, непонятное слово — никогда…

Я захотела узнать, как же все случилось?

А случилось весьма просто. По генеральскому приказу его новый, заменивший Евтейшу, телохранитель долго выслеживал Юрия Тимофеевича. Все никак не мог выбрать время для злодейства. Но как-то вечером Юрий навестил хворого плавильного мастера, и когда возвращался, убийца настиг его и ударил медным пестом в затылок. Тело Юрия Тимофеевича он сволок в прорубь.

Узнав об исчезновении приятеля, граф заподозрил неладное. Мысль об этом телохранителе пришла ему в голову.

Граф поступил со свойственной ему решительностью. Встретив холуя, он позвал его к себе, сказав, что должен передать генералу какое-то письмо.

Под дулом пистолета генеральский подручный во всем признался, ползал в ногах, молил о прощении и все клялся, что смерть Юрий Тимофеевич принял легкую, скончался в одну минуту…

Кончился день. А бесконечная ночь показалась мне еще тягостнее. До самого утра не сомкнула я глаз. Представляла, как хищник этот волочит Юрия к проруби. И почему-то уверена была, да и сейчас думаю, что Юрий был еще жив. Иначе мерзкий живодер не стал бы твердить о легкой смерти.

Решилась было я покончить с жизнью.

Для чего она мне без Юрия? Даже избрала себе смерть. Надумала сгинуть в пропасти. И лишь позже поняла — не свершу этого. Ведь под сердцем у меня ребенок.

Могу убить себя. Но не маленького Юрия.

6 апреля
Сызнова я в нашем городе. Только не беззаботной генеральшей, а тайной постоялкой у бергальской вдовицы Ивановны. Жить мне здесь не менее недели, ожидаючи, когда Григорию Львовичу разрешат отпуск. Он увезет меня отсюда.

Дуэлянт и светский повеса оказался надежным другом.

Впрочем, переменился он мало. Только прелестница Аврора, кстати сказать, немало горевавшая и по моей мнимой, и по Юрьевой действительной смерти, стала ему в тягость. Видно, для графа не настало время связать себя узами Гименея: в отпуске он решился хлопотать о переводе его на Кавказ. «Там, по крайности, хоть пули свистят, горячат кровь».

Впрочем, Григорий Львович вынашивает планы мести Николаю Артемьевичу. Жажда ее живет и во мне. Но еще более я хочу вырваться отсюда. Папа и маман, ежели бы вы знали, как я хочу к вам! Постоять на крылечке родном, увидеть хотя бы и скованную льдом речку нашу. А от зверя того мне ничего сейчас не надобно. Даже гибели его. Из дворца роскошного надобно лишь выручить заветную мою тетрадочку. Не смирюсь с тем, чтобы очутилась она в грязных его лапах. И не то страшит, что читал бы он о моей любви. Нет, не желаю я давать торжество злорадству, с каким смаковал бы он мое первоначальное пренебрежение к Юрию Тимофеевичу.

Это все мое. И все со мною обязано быть!

7 апреля
Сегодня после полуночи, когда Ивановна смотрела уже, наверное, не первый сон, я слезла с печи, надела старенький полушубок и направилась ко дворцу. Дважды слышала шаги караульщиков и спасалась, затаясь в переулке.

Обойдя дворец, прошла к садовой ограде, нажала на знакомую доску, и она легко подалась в сторону.

Только бы не завели без меня какой собаки либо нового волка! Но все было тихо. В тишине прошла я по знакомым до страдания, до стеснения сердца аллеям. Каждая напоминала о чем-то. Долго стояла в том уголке, где мы в первый раз целовались с Юрием.

«Юрий! Юрий! Как же не уберегла я тебя. Ведь могли же мы бежать! Могли уйти через калмыков или через китайскую землю!»

Тихо поднялась по чугунной лестнице, тихо отворила дверь. Я — в комнате. В синеве полумрака на стене знакомый подсвечник. Подношу к нему спичку. Оплывшая, мерцает свеча. Загибаю ковер, поднимаю половицу.

Слава богу — тетрадь на месте. Опустить половицу, расправить ковер — дело одной минуты.

«Господи! Кто это?»

Из противоположной двери появилась рука, метнулась по стене огромная тень…

На пороге в ночном китайском халате стоял генерал.

— Кто?.. Кто здесь?..

В голосе мельтешит испуг.

Я стою со свечой, и он видит мое лицо.

— Т-ты, Ю-Юлия… Свят, свят, господи Исусе!

Негодяй принимает меня за призрак. Значит, он действительно верит в мою смерть. Фонарь выпадает у него из рук и гаснет.

Я задуваю свечу и выскальзываю в дверь…

— Где пропадала-то? Юлия Андриановна, матушка? — спрашивает меня старуха.

— Гуляла, — коротко отвечаю я.

— Хотя бы упредила. А то испужала до самой смертушки. Проснулась, а тебя нетути…

— Завтра опять пойду, — негаданно для себя возразила я.

8 апреля
Я — призрак.

Была барыней, солдатом, крестьянкой. Теперь я — призрак. Сегодня надела бальное голубое платье, благо Ивановна сохранила его.

А вдовец, злорадно думалось мне, вдовец, каковым он себя числит, боится меня. Он уверен, что я по обету своему явилась с того света, прошла сквозь камень, чтобы видеть ужас преступника. Помнит, как я кричала: «Увижу! Увижу!»

Так стану же мучить его. Да будет в этом моя месть!

Целый день перед тем перечитывала добытую ночью свою тетрадь. Я ли не была верной женой ему! Я ли не старалась любить его!

И как подло оскорблял он меня грубостью, подозрительностью, недоверием! И, наконец, эта трусость перед возможной опалой за письмо к Наташе, этот немыслимый, позор бегства его от холеры, которым даже мадам Толстопятова могла корить и язвить меня.

Перед полуночью по заснеженному саду и чугунной лестнице пробралась я в генеральский дворец. Не стала зажигать свечу, а затаилась за ширмами.

Я знаю его натуру. Он станет уверять себя, что ему помстилось, померещилось, что ничего, помимо болезненной игры нервов, не было. И чтобы успокоить свою персону, в полночь придет сюда.

Действительно, вскоре замерцал неровный свет, и генерал появился на пороге. Он постоял некоторое время, затем вышел вперед и, видно, утвердясь в напраслине страхов своих, прошел на середину комнаты.

Здесь я выскользнула из-за ширмы, скинула полушубок, и дикий ужас изобразился на его лице.

— А-а-а, — заорал он нечеловеческим голосом и бросился бежать. В дверях запнулся за порожек, упал, но фонаря из рук не выпустил и, завывая, пытаясь выговорить какие-то слова, пополз по полу…

9 апреля
Граф, который приходит обычно с наступлением темноты, принося мне обед, приготовленный его искусным поваром, сегодня принес еще и новость.

— Странный слух идет по городу, — сказал он. — Будто во дворец по ночам приходит дама в голубом, гуляет по комнатам, заглядывает в генеральские покои.

Иногда спускается в сад и на снегу даже остаются ее следы. Подолгу играет на фортепьяно, и слуги не только слышат музыку, но в темноте видят контуры ее фигуры и бегающие по клавишам руки.

Григорий Львович встречал вдовца моего. В несколько дней обратился он в трясущегося старичка и даже исхитрился как-то уменьшиться в размерах…


На этом, к сожалению, обрываются записки Юлии Андриановны, и до сих пор именуемой в нашем городе Голубой Дамой.

Примечания

1

Галдан-Цэрен — немирный правитель граничащего с Алтаем джунгарского ханства. Умер в 1745 году.

(обратно)

Оглавление

  • ОТ АВТОРА
  • ГОЛУБАЯ ДАМА
  • *** Примечания ***