КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно  

Рыбы поют в Укаяли (fb2)


Настройки текста:



Аркадий Фидлер
Рыбы поют в Укаяли

Предисловие

Бассейн величайшей реки мира Амазонки издавна привлекал и продолжает привлекать внимание мужественных путешественников, пытливых исследователей-натуралистов и просто любителей приключений. Многие из них, вернувшись на родину, писали и пишут отличные путевые очерки об Амазонке. Имена Генри Бейтса, Ральфа Бломберга, Эльгота Ленджа, Уильяма Мак-Говерна и некоторых других исследователей этой части земного шара хорошо известны советским читателям.

В сознании многих Амазония — это мир чудес, страна девственных тропических лесов, где можно встретить самые причудливые растения и самых необыкновенных, порой прямо-таки фантастических животных, край неизведанного, таинственного и прекрасного. Но такое представление не совсем правильно. И в этом вина тех путешественников, которые, будучи очарованными роскошной природой, видели только экзотику лесов, чарующую красоту орхидей, великолепное разнообразие животного мира и богатырское величие гигантской реки, не обращая внимания на трагическую судьбу обитателей этого «земного рая», не задумываясь над печальными страницами истории многострадального края.

Книга польского писателя и путешественника Аркадия Фидлера «Рыбы поют в Укаяли» дает более полную и яркую картину Амазонии, восполняя в известной мере пробелы в трудах перечисленных выше авторов. Образный и живой и в то же время точный и лаконичный язык делает эту книгу интересной и легко читаемой. Создается ощущение, словно ты сам являешься участником путешествия автора и видишь все, что он описывает.

За свою жизнь, а ему сейчас 69 лет, Аркадий Фидлер объездил немало стран. Как естествоиспытатель он побывал в Бразилии, Перу, Мексике, Канаде, Норвегии, на Мадагаскаре, в Камбодже, на Таити и в других уголках нашей планеты, собирая гербарии для музеев, коллекции животных, птиц, насекомых. Наблюдательность, умение видеть то, чего не замечают другие, сочетаются у него с незаурядным литературным даром и страстным, активным отношением к жизни. Многие замечательные, полные неповторимого обаяния книги Фидлера рождались из ярких злободневных репортажей. Одной из них является «Рыбы поют в Укаяли» — книга с таким необычным названием.

Разве могут петь рыбы? Оказывается, могут. Их чудесными песнями, напоминающими звуки колокольчиков, заслушивался Фидлер.

«Пение рыб, — пишет он, — так своеобразно и гармонично, притом само это явление такое ошеломляющее, что спустя некоторое время меня охватывает волнение, какое я иногда ощущаю в концертном зале. Я забываю о комарах, о закате. Я вслушиваюсь, зачарованный, и снова поражаюсь тому, сколько чудес таит этот неповторимый девственный лес. Как и пение рыб, вся природа здесь эксцентрична и необычайна. Она раскрывает перед человеком манящий омут необузданности» (стр. 176).

В 1933–1934 гг. Аркадий Фидлер совершил путешествие в верховья Амазонки. В те же годы в польской печати появились его первые репортажи с берегов Укаяли. В 1936 г. они были собраны и изданы отдельной книгой — «Рыбы поют в Укаяли», — которая впоследствии неоднократно переиздавалась. В 1942–1943 гг. автор во второй раз побывал на Амазонке. В результате этой поездки книга была переработана и издана в Варшаве в 1955 г. С этого издания и сделан настоящий перевод.

Умело выделяя главное, наиболее характерное, автор немногими сочными мазками рисует запоминающиеся картины южноамериканской природы, бразильских городов Пара, Манауса, перуанского города Икитоса, лепит рельефные портреты людей.

Фидлер — не турист или искатель приключений, а прежде всего ученый-исследователь, влюбленный в свое дело коллекционер. Со страстью, вызывающей глубокую симпатию, описывает он свой нелегкий, полный опасностей труд в дебрях Амазонии. Как и других путешественников и исследователей, его поражают своим величием, своей необузданной мощью Амазонка и Укаяли. Его приводит в восхищение буйная сила жизни, настоящая «зеленая оргия» природы, среди которой человек чувствует себя маленьким и слабым. Он приходит в восторг от безграничного обилия видов растений, от яркости и выразительности их красок, разнообразия их форм. Но в то же время Фидлер далек от того, чтобы умиляться и идеализировать экзотику тропиков. На убедительных примерах он показывает читателю, что джунгли Южной Америки — не то место, которое можно назвать «земным раем». Человека здесь на каждом шагу подстерегают тысячи всевозможных опасностей: неведомые болезни, возможность затеряться в девственном лесу и погибнуть от голода или от укусов ядовитых змеи и насекомых, стать жертвой хищных зверей, кайманов, страшных пирай (небольших рыб с поистине волчьей пастью) или «черной смерти» — муравьев. Леса Амазонии — это поле непрекращающейся битвы за существование. «Ад это или рай — трудно сказать, — пишет Фидлер. — Скорее средоточие буйной, неистовствующей плодовитости и исступленной жажды жизни, бурлящий водоворот, в котором все живое неуемно размножается и жадно пожирает друг друга. Выходишь из этого леса растерянный, утомленный обилием впечатлений, подавленный враждебностью среды» (стр. 150).

С удивительной теплотой и хорошим юмором пишет Фидлер о пассажирах парохода «Хилари», на котором он едет в глубь Амазонии. Их выразительные портреты запоминаются надолго. Много душевной теплоты он вкладывает в изображение своих друзей и помощников — Эмилиано, девочки метиски Долорес, проводников-индейцев. Он с уважением пишет о вековой культуре индейских племен, об их нравах и обычаях.

Но совершенно другим предстает пред нами Фидлер, когда он пишет о тех, кто стремится на Амазонку ради легкой наживы, кто нещадно эксплуатирует индейское население, занимается разграблением природных богатств Латинской Америки и ради увеличения своих прибылей не останавливается ни перед какими преступлениями. Здесь автор выступает как талантливый публицист. Он гневно разоблачает всякого рода авантюристов, агентов империалистических монополий США, Англии и других капиталистических государств, которые приносят в жертву золотому тельцу сотни людей. Вот Уордлоу: этот на первый взгляд добрый малый, прекрасный рассказчик, который буквально очаровывает всех пассажиров своей непринужденностью и своими песнями, — на самом деле хитрый и опытный агент английских нефтяных монополий, рыщущий по всему свету в поисках выгодных концессий для своих патронов. Вот Мэсси — консул Великобритании. Это «настоящий англичанин, энергичный и высокомерный, — пишет Фидлер. — Разумеется, он считает англичан первой нацией в мире. Он получает самое большое жалованье в Икитосе и придерживается самого худшего среди всех жителей этого города мнения о Южной Америке… Прожив здесь немало лет, он так и не научился как следует говорить по-испански…» (стр. 78). Мэсси — «некоронованный король восточной части Перу». Местных жителей он не считает людьми и живет в Икитосе лишь потому, что это приносит огромные выгоды компании, которую он представляет.

Аркадий Фидлер писал свою книгу в то время, когда империалистические монополии США, усилив проникновение в страны Латинской Америки, начали теснить своих английских конкурентов. Представитель американских монополий Гарвей Бэсслер — геолог, энтомолог и агент «Стандард ойл компани» — действует более хитро и осторожно, чем англичане. Он любезен и вежлив, его дом открыт для всех. Он не жалеет денег на прямой и косвенный подкуп, и по всему чувствуется, что приближается время, когда хозяином в Икитосе станет он. Так оно и случилось. Сейчас «Интернейшнл петролеум компани» филиал «Стандард ойл» — монополизировала нефтяные месторождения в Перу и самовластно хозяйничает в восточных провинциях страны.

С гневом пишет Фидлер и о тех, кто помогает империалистам осуществлять их политику, — о погрязших в коррупции властях, о феодалах-помещиках, о различных дельцах, греющих руки на страданиях народа. Таков Мигель Перейра — торговец головами, который провоцирует столкновения между индейскими племенами, обеспечивая тем самым постоянное поступление «товара». Циничный и наглый, этот палач утратил все свойственное человеку. «На берегах Пастасы скоро начнется война», — с нескрываемым удовольствием говорит он, предвкушая прибыльную операцию. У Перейры влиятельные покупатели в Чикаго, откуда он получает заказы на свой ужасный товар.

С возмущением описывает Фидлер современных рабовладельцев: хозяева крупных асьенд на Укаяли владеют тысячами рабов-индейцев, нещадно эксплуатируя их; они торгуют людьми и распоряжаются их жизнями по своему усмотрению.

Великолепны в книге странички истории. Автор умело восстанавливает картины завоевания Южной Америки испанскими и португальскими конкистадорами, осуждая зверства отрядов Франсиско Писарро — вице-короля Перу, Франсиско Орельяны и Франсиско-Лопеса Агирре, а также изуверскую политику колонизаторов, направленную на уничтожение индейского населения. С симпатией пишет он о мужественной борьбе индейских племен против захватчиков.

С болью в сердце описывает Аркадий Фидлер «каучуковую трагедию», которая разыгралась в районе Амазонки в конце XIX — начале XX века. Когда стал возрастать спрос на резину, необходимую для развивающейся автомобильной промышленности, вспыхнула каучуковая лихорадка, по своим размерам и трагическим последствиям намного превзошедшая «золотую лихорадку» в Калифорнии и Клондайке. В бассейне Амазонки, по самым скромным подсчетам, имеется свыше трехсот миллионов дикорастущих каучуковых деревьев. Уже в 1909 году Бразилия дала около семидесяти процентов мирового сбора каучука. Тысячи людей со всего света устремились на Амазонку. Но с организацией плантаций каучуковых деревьев в Малайе, с изобретением синтетического каучука спрос на амазонский каучук стал стремительно падать. Как гигантский паук, высосавший свою жертву, монополии США, использовав каучуковую армию, забыли о ней. Десятки тысяч рабочих, брошенные на произвол судьбы в лесах Амазонии, были обречены на гибель.

Нетрудно увидеть, что Фидлер обращается к истории не случайно. Он сопоставляет прошлое Южной Америки с тем, что происходит там в середине XX века, разоблачает политику современных колонизаторов, действия монополий США и других капиталистических стран, развенчивает миф о «цивилизаторской миссии» белых.

Читая эту книгу, не следует забывать, что многое в странах Латинской Америки выглядит сегодня не совсем так, как это видел Фидлер в 30-е годы и в начале 40-х годов. Резко усилилось проникновение монополий США в Латинскую Америку, но, пожалуй, еще в большей мере выросло национально-освободительное движение народов этих стран против иностранного империализма.

И тем не менее книга Фидлера «Рыбы поют в Укаяли» сохранила свою познавательную ценность. Написанная просто и увлекательно, она дает возможность ознакомиться с интереснейшим уголком нашей планеты. Выход этой книги в свет весьма современен и будет встречен нашими читателями с большим интересом.

В. Борисов
Сеньорита из Лиссабона

Из Ливерпуля в третьем классе «Хилари» нас едет всего десять человек. Коварный Бискайский залив, как всегда, пенится и неистовствует, но у берегов Португалии море успокаивается. В Лейшойнше[1], а затем в Лиссабоне мы берем на борт более ста пятидесяти беспокойных и шумных пассажиров. Среди них эта девушка. Необычайной красотой она так выделяется в толпе, что ее появление на палубе напоминает шествие королевы с многочисленной свитой.

Увидев девушку, мой сосед, заносчивый молодой грек, не знающий ни одного языка, кроме родного, и тем не менее едущий в Боливию в поисках приключений, судорожно хватается за мое плечо и, уставившись на нее, начинает возбужденно шептать мне на ухо что-то на греческом языке.

Действительно, это необычайное явление. Словно все солнце и вся красота Португалии воплотились в этом существе с горящими черными глазами и жаждущими губами. Улыбкой, обаянием или просто бессовестным кокетством она в одно мгновение подчиняет себе любого мужчину. Ей восемнадцать лет, родом она из португальской Эстремадуры. В Бразилию едет со своей матерью, безобразной молчаливой женщиной.

Чудесная девушка с первого же дня вскружила голову шеф-стюарду[2], который помимо сердца отдал ей и матери собственную каюту и вообще глупеет прямо на глазах. Однако на следующий день сеньорита довольно решительно ставит его на место, и правильно делает, потому что у шеф-стюарда на судне свои обязанности, да и вообще он всего-навсего весьма пожилой англичанин.

На Мадейре хорошо сложенные мальчуганы ради заработка занимаются опасным «спортом». Они ныряют рядом с судном и ловят монеты, которые бросают в воду пассажиры.

Сеньорита из Эстремадуры тоже хочет позабавиться, но денег у нее нет, и она просит их у стоящего рядом сирийца. Сириец охотно дает. Сначала он дает несколько португальских полуэскудо, потом целые эскудо, а когда те кончаются, английские шиллинги. Девушка увлекается забавой, вода внизу кипит от множества ныряльщиков, а сириец все дает и дает.

В конце концов это ей надоедает, она извиняется перед сирийцем и благодарит его самой милой из своих улыбок.

— Oh les femmes, les femmes![3] — все еще никак не может успокоиться сириец, когда мы спустя полчаса представляемся друг другу.

Это тучный мужчина с проницательным взглядом и большими бриллиантовыми перстнями на толстых пальцах. Узнав, что я собираюсь побывать в Манаусе, он сообщает, что у него там шикарный публичный дом, и советует мне посетить его. Этот человек обладает необыкновенной способностью облекать грязные мысли в возвышенные слова.

Потом наступают горячие деньки. Оживление вокруг девушки не прекращается. Ее расположения домогаются два португальца, венгр, англичанин и француз. Мы узнаем, что португальцы хотят поколотить какого-то немца, позволившего себе несколько циничных замечаний в адрес девушки. Они заявляют, что та происходит из старинной дворянской — хоть и обнищавшей — португальской семьи из-под Лейрии; они хорошо знают сеньориту и уверены в ее безупречной репутации.

Однажды красавица появляется на палубе с золотым колечком, которое подарил ей сириец. Этот факт ужасно волнует остальных поклонников. Они стараются развлечь девушку как только могут и показывают ей летучих рыбок, которые появились в большом количестве, едва мы вошли в теплые воды. Наивность мужчин забавляет ее.

Вскоре наша красотка поднимает на «Хилари» страшный переполох. Заплаканная, что ей ужасно к лицу, она кричит, что ее оскорбило это чудовище, сириец, и призывает всех благородных, сильных мужчин отомстить за ее честь. Возбужденная до предела, она швыряет в море колечко и клянется, что засадит негодяя за решетку.

Мы посмеиваемся украдкой, глядя на прелестную фурию, но, увы! кое-кто принимает ее слова всерьез, и среди них мой грек. Он отвешивает сирийцу пощечину. Дело начинает принимать серьезный оборот. Товарищеский суд, в состав которого входят португалец, француз, англичанин и поляк (это я), приговаривает грека к «заключению» в каюте до конца плавания. Однако все на судне осуждают сирийца.

По мере того как мы приближаемся к устью Амазонки, жара донимает нас все сильнее и сильнее: опухают пальцы на руках, краснеют лица. Духота обессиливает. В течение двух дней девушки не видно на палубе, а когда наконец она появляется — как всегда, темпераментная и обаятельная, — влюбленные мужчины выходят из себя: на шее у нее, под ухом, отчетливый след поцелуя. Как злые собаки, поклонники начинают ходить друг за другом, всех подозревая, готовые выцарапать друг другу глаза.

Хотя за время плавания сеньорита выкинула немало фортелей, самая большая неожиданность готовится нам под конец.

За несколько часов до прихода в Пара[4] распространяется слух, что красотка обручилась с сирийцем. Никто этому не верит, и все-таки оказывается, что это правда. В Пара девушка выходит на палубу под руку со своим женихом, улыбающаяся и очаровательная. Я разглядываю странную пару — одутловатого сирийца рядом со стройной газелью — и невольно думаю, чем все это кончится: она его упрячет в тюрьму или он ее в публичный дом?

И еще одна неожиданность, но только для меня, исключительно для меня. Когда эта пара проходит рядом со мной, девушка извиняется перед своим женихом и подбегает ко мне. Протягивая мне руку, «аристократка из Эстремадуры» говорит с лукавой усмешкой на чистом польском языке:

— До свиданья, земляк! Может быть, мы еще увидимся!

— Каррамба!!![5]


До Амазонки за двенадцать английских фунтов

В представлении среднего европейца Амазонка находится где-то в тридевятом царстве и окружена ореолом таинственности и недоступности. Однако, собираясь отправиться в Перу, я обнаружил, что Амазонка течет, можно сказать, под боком у Европы, так как — об этом знают немногие — путешествие от какого-нибудь порта Западной Европы, например, Антверпена или Лондона, до Пара (порт в устье Амазонки) обходится, если ехать в третьем классе, всего лишь в двенадцать английских фунтов, и до Манауса, расположенного в тысяче семистах километрах вверх по реке, около пятнадцати с половиной фунтов.

А недалеко от Пара («недалеко» в американском понимании) находится Пернамбуку[6], куда поездка из Европы даже в третьем классе стоит уже около тридцати английских фунтов. Правда, Пернамбуку расположен на трассе совсем других морских линий, обслуживающих восточное побережье Южной Америки вплоть до Буэнос-Айреса.

Чем же все-таки объяснить такую огромную разницу в ценах? Пожалуй, тем, что по Амазонке мало кто ездит, тогда как на юг во все порты от Пернамбуку до Буэнос-Айреса устремляется многотысячный поток эмигрантов. Это европейская беднота, и денег у них немного, но зато так много их самих, что пароходные компании могут спокойно взвинчивать цены.

Как-то, направляясь в Южную Америку на судне линии «Ройял Мейл компани», я прикинул, какую прибыль приносят пароходству многочисленные пассажиры третьего класса. Потом сравнил это с доходами от небольшой кучки людей, едущих в первом и во втором классах. Результат был поразительным. Пароходные компании прямо-таки беззастенчиво грабят бедняков: именно пассажиры третьего класса платили за комфорт пассажиров первого и второго классов и обеспечивали дивиденды акционерам компаний. Вдобавок ко всему эти несчастные размещались на судне в ужасной тесноте, в чудовищно плохих, антисанитарных условиях, унизительных для человека.

Итак, я еду из Ливерпуля в Манаус на судне со звучным названием «Хилари», принадлежащем английской компании «Бус Лайн». Ради точности укажу, что проезд стоит мне пятнадцать с половиной фунтов плюс еще полфунта. Первая сумма пошла на оплату переезда, постели и питания в течение четырех недель, за полфунта же, сунутые мною to the right man in the right place[7], то есть шеф-стюарду, я обеспечил себе на все время плавания отдельную четырехкоечную каюту и заботливое отношение. Шеф-стюард менее корыстолюбив, чем его хозяин.

Кормят нас на судне четыре раза в день. Пища обильная и вкусная. Дважды под звуки музыки горячие блюда из мяса или рыбы, картофель, макароны, рис и овощи; после Лиссабона — красное вино, совсем неплохое. Человек с хорошим аппетитом может получить мяса или рыбы сколько захочет. Словом, питание хорошее.

Передо мной лежит красивый, богато иллюстрированный проспект под названием: «Тысяча миль вверх по Амазонке на океанском лайнере». В этом проспекте «Бус Лайн» обещает своим пассажирам всевозможные диковинки, безмерно хорошее настроение, счастливые дни среди голубых вод, вечерние концерты и танцы под Южным Крестом. Обещает чудеса самого большого на свете тропического леса у самой большой реки, пальмы в волшебные лунные ночи, невиданных зверей, сверкающих бабочек, ярких птиц и орхидеи. Сдерживает ли «Бус Лайн» свои обещания? Несомненно: многочисленные захватывающие, разжигающие воображение фотоснимки, помещенные в проспекте, верны до мельчайших подробностей.

Лишь об одном «Бус Лайн» умалчивает: пароходство пошло на самое большое мошенничество, какое только допускается кодексом морской чести в отношении пассажирского полутуристского судна. Как выяснилось в Пара, «Хилари» вез уголь, который был там выгружен. Делалось это ночью, украдкой, но все пассажиры узнали об этом и выражают вслух свое негодование. Знатоки морских законов и правил утверждают, что такой поступок — ужасное свинство. Вот уже несколько часов, то есть с момента пребывания в Пара, считается хорошим тоном ругать судно и «Бус Лайн».

Я тоже хочу выглядеть знатоком и проклинать компанию, но мне как-то не до этого. Выглядывая в иллюминатор, я смотрю из каюты на воду. Месяц проложил на поверхности реки светлую полосу, которая уходит к далеким лесистым островам, теряющимся в полумраке. Прошло уже то время, когда лунная дорожка на воде приводила меня в восторг; сейчас я смотрю на это спокойно и просто констатирую, что река, освещенная луной, и есть настоящая, самая настоящая Амазонка, хотя здесь она называется рекой Парой.

С берега доносится сильный пряный запах, свойственный южноамериканским лесам, слышится пронзительное стрекотание бесчисленных кузнечиков. И этот запах, и стрекотание хорошо знакомы мне по моим прежним путешествиям на Парану. На несколько секунд скрежет судовых подъемников и грохот выгружаемого угля заглушают все, но потом снова слышится стрекотание — теперь я буду слышать его до последнего дня моего пребывания на Амазонке.

Трудно в такие минуты никому ничего не прощать — пускай себе «Хилари» выгружает свой уголь.


Романтические пассажиры

Альберт Гуммель, мой сосед за столом, весьма своеобразная личность. Вот уже шесть лет он торгует живыми зверями из лесов Амазонки и три раза в год отвозит муравьедов, туканов и гарпий в Гавр и Гамбург; на обратном пути в Южную Америку занимается для разнообразия контрабандой. Молодой, подвижный мужчина, он обладает большим опытом обращения с животными и интересно о них рассказывает, так что я охотно слушаю его.

Спустя несколько часов по прибытии нашего судна в Пара, когда уже спустились сумерки, Гуммель, выпив несколько рюмок рому в баре «Хилари», делится со мной подробностями своего бизнеса. Помолчав минуту, он говорит, устремив на меня испытующий взгляд:

— Ваше лицо мне нравится! Вы производите впечатление человека предприимчивого и честного, да, честного!

— О, благодарю, благодарю, — отвечаю я смеясь. — Таких комплиментов мне еще никто не говорил.

— Я вам очень доверяю и поэтому прошу помочь мне.

— Помочь? Но как?

— Мне надо освободиться от трех чемоданов с будильниками, которые я везу с собой.

— И для этого вам нужен честный помощник?

— Да. Сегодня в полночь, то есть через четыре часа, к нашему судну со стороны реки пристанет лодка, в которую надо спустить чемоданы. Одному мне, пожалуй, не справиться…

— Понимаю, понимаю. Но я, наверное, тоже не справлюсь…

— Не справитесь… С чемоданом? — Гуммель разражается нервным смехом.

Потом, заметив мои колебания, заявляет, надеясь успокоить меня:

— Уверяю вас, что в чемоданах действительно будильники, а не что-нибудь другое.

И, чтобы придать вес своим словам, выкладывает главный козырь, произнося с каким-то ужасным акцентом:

— Parole d’honneur![8]

Однако я не в восторге от этой «честной» затеи и остаюсь в баре «Хилари», чтобы писать о своих романтических спутниках.

Из Константинополя[9] в Манаус едут две молодые левантинки. С виду они действительно напоминают женщин Востока, но между собой говорят по-французски, а песни поют по крайней мере на десяти различных языках. Даже трудно определить, какой язык для них родной. По-немецки они поют «Adieu, du mein Gardeoffizicr»[10] с такой трогательной проникновенностью, словно простились с этим офицером только вчера.

Девушки направляются в Манаус, чтобы выйти там замуж и осчастливить двух своих земляков, которых даже не знают: влюбились по переписке.

Совершенно неожиданно около Мадейры в младшую левантинку, очень миловидную, влюбился — отнюдь не по переписке — какой-то молодцеватый бразилец, едущий в первом классе. Вблизи экватора, кажется, она стала отвечать ему взаимностью, а когда мы двое суток стояли в знойной Сеаре[11], на северо-восточном побережье Бразилии, они вместе высаживались на берег.

В Пара идиллии пришел конец. Бразилец попрощался со всеми и покинул судно, левантинки остались и едут в Манаус, к женихам. Несколько часов туманились грустью глаза младшей, но сейчас все прошло. Обе снова напевают «Adieu, du mein Gardeoffizier», а деликатные пассажиры «Хилари» ничего не видели и ничего не знают.

Вместе со мной из Ливерпуля выехали две женщины. За столом они сидят напротив меня, так что между нами устанавливается какая-то близость. Это мать с дочерью. Обе певицы, но мать гораздо привлекательнее дочери, несмотря на свой возраст и седые волосы. Она родилась в Бразилии, вышла замуж за европейца (не знаю уж, какой национальности), жила в Англии, где и воспитала дочь, как англичанку; вместе с тем обе прекрасно знают Париж, где вращались в артистических кругах.

К этой поездке их вынудила какая-то семейная драма. Мать, всегда такая непринужденная и веселая, однажды разражается рыданиями при звуках какой-то мелодии. На редкость интеллигентные, эти женщины, должно быть, перенесли немало ударов судьбы; им хорошо знакомы и горе, и радость. Словно красивые бабочки, они привыкли и к солнцу, и к ненастью. Жизнь их проходила среди бурных волн, вдали от тихих гаваней и — буквально — на многих судах.

К этим удивительным женщинам все пассажиры относятся с большим уважением и охотно поверяют им свои заботы и тайны.

Самая многочисленная категория пассажиров в третьем классе — это эмигранты, португальцы, направляющиеся в северную Бразилию. Едут они, как правило, целыми семьями со множеством ребятишек. Я несколько раз плыл в Южную Америку вместе с эмигрантами из Польши и других стран, и мне всегда бросалось в глаза, что они в пути как-то жмутся друг к другу, возможно инстинктивно. Я понимал их страх перед будущим: они бежали от нищеты родного края и устремлялись навстречу неведомой судьбе.

Иначе ведут себя португальцы. Непринужденные, веселые, разговорчивые, они всегда готовы шутить и смеяться. Сначала я приписывал это их темпераменту южан, но, поговорив с ними, узнаю настоящую причину: они не едут в неведомое, у каждого из них в Бразилии родные или друзья, и каждый из них знает заранее, где и что его ждет. Для них Бразилия — это продолжение Португалии, отделенное Атлантическим океаном.

Рядом с этими добропорядочными солидными людьми кучка «романтических» пассажиров с их неясными целями выглядит как яркий, но болезненный нарост.

В Сеаре к нам на судно попал один из самых загадочных и, признаюсь, самых приятных англичан, каких я когда-либо знал. Его зовут Александр Уордлоу. Он напоминает мне путешественника типа Дрейка, Кука или Лоуренса[12] — одного из тех авантюристов, которые завоевывали для Британии колонии и открывали острова. Еще подростком во время первой мировой войны Уордлоу дрался в окопах с немцами, потом путешествовал по Австралии, шесть лет прожил в Африке. Там он собирал образцы фауны для музея в Чикаго, ловил слонов для Гагенбека[13], снимался в нашумевшем фильме «Торговец бивнями» в роли охотника и даже будто бы голыми руками ловил пантер.

— Не может быть! — говорю я ему прямо в глаза, пораженный его рассказами.

Но он показывает мне на груди и животе страшные следы когтей (в свое время раны приковали его на полгода к постели), показывает написанную им книгу и многочисленные фотографии.

У Уордлоу фигура Урсуса[14], а лицо и характер ребенка. Он беспрерывно курит сигареты и крепчайшие сигары, нянчит всех португальских ребятишек, которые вместе с матерями его боготворят, поет приятным баритоном английские песни и смеется самым безмятежным на свете смехом. Все в него влюблены. Он настолько отличается от сложившегося у меня представления об англичанине как о флегматичном бесцветном существе, что, восхищенный его энергией и обаянием, я полушутя предлагаю ему отправиться со мной в Перу.

Не может. Он должен ехать в Мату-Гросу[15].

— Зачем?

— Вдыхать всей грудью свежий воздух! — отвечает он смеясь.

Он сел на «Хилари» в Сеаре, а спустя два дня высадился в Пара. Исчез, как падучая звезда.

Через несколько недель, уже в Манаусе, я узнал, что этот симпатичный, обаятельный Уордлоу — агент английских нефтяных компаний, специалист по организации переворотов в южноамериканских республиках.

Пять минут пополуночи. Сидя в баре «Хилари», я вдыхаю приятный аромат, который приносит ветерок с суши.

Неожиданно где-то у борта судна, погруженного во мрак, слышатся приглушенные людские голоса, взволнованные крики; на палубе топот, беготня. Через минуту снова наступает тишина. Вскоре в бар входит раскрасневшийся, улыбающийся Гуммель.

— О’кей! — бросает он, довольный.

— Удалось? — удивляюсь я.

— Удалось.

— Что же означали тогда эти крики? Я думал уже, что вас накрыли.

— Верно, накрыли, но… отпустили, как видите. Не выпьете ли со мной рюмочку коньяку?

У всего этого более чем пряный аромат.


Характерной чертой природы в бассейне Амазонки является гротескность. Гротескны формы и цвета, причудливы насекомые, млекопитающие, птицы. И многие люди при приближении к устью Амазонки обнаруживают в себе и других что-то необычное. Рекламные заявления «Бус Лайн» о том, что мы увидим на Амазонке много интересного, приобретают гораздо более глубокий смысл, о котором и не подозревали авторы проспекта; необычное начинается еще на «Хилари», среди самих пассажиров.


Я чуть не забыл еще об одном романтическом пассажире — о бабочке с устья Амазонки. Когда наше судно два месяца назад оставило побережье Южной Америки и направилось на мглистый север, она случайно оказалась на борту. Забившись где-то в темном углу «Хилари», бабочка заснула на несколько недель. Какие же кошмарные сны мучали эту жительницу знойного леса, когда осенний ветер свистел у Британских островов! Однако бабочка выжила и, как только наше судно вновь пересекало тропик Рака и вошло в область теплых ветров, запорхала в солнечных лучах. Но далеко она не улетала, предусмотрительно держась позади трубы, чтобы ветер не сдул ее с палубы.

Несколько крупнее, чем наша крапивница, она была светло-коричневая с черными крапинками и рядом белых точек на краях крыльев. Мы оживленно приветствовали прекрасную предвестницу Амазонки. Некоторые пытались поймать ее, но она счастливо избежала чересчур ласковых рук, а потом куда-то исчезла. Впрочем, бабочка не покинула судна. На следующий день мы увидели ее снова и затем ежедневно любовались по нескольку минут порханием нашей цветистой спутницы.

— Limenitis archippus! — определил Гуммель с важностью. Впрочем, с такого расстояния он мог и ошибиться.

Каждый раз вид этого экзотичного пассажира трогал меня до глубины души. Было что-то очень привлекательное и забавное в этом крылатом Одиссее: сама того не желая, бабочка пересекла океан, а сейчас, невредимая и, вероятно, истосковавшаяся, возвращается в родные края.

Я увидел ее в последний раз вблизи Сеары, когда перед нами показался песчаный берег. Поднимаясь все выше и выше, она сделала несколько кругов над «Хилари», словно прощаясь с нами, и, уносимая попутным ветром, устремилась к берегу. И вот уже яркая бабочка, сумевшая затронуть сердца стольких людей, скрылась из виду.


Ягуар на Вер-у-песу

На другой же день после прибытия «Хилари» в Пара, прогуливаясь по берегу реки, в нескольких сотнях шагов от крайних домов предместья, в густом лесу я увидел поразившую меня картину — группу чудесных стройных пальм.

Приветливый Эмилиано — смуглый бродяга, ленивый и гордый, идальго и оборванец в одном лице, мой самозваный опекун и проводник, который привязался ко мне и теперь не отстает, — заметив мое изумление при виде пальм, услужливо поясняет:

— Асаи!

И восхищенно цокает языком.

Всюду на Юге — в Сеаре, Пернамбуку, Байе, Рио-де-Жанейро — я встречал кокосовые пальмы и любовался ими, полагая, что именно они наиболее живописные представители тропической флоры. Я ошибался: пальмы асаи на Амазонке еще красивее. Они напоминают кокосовые, но еще более стройные, более изящные, невероятно высокие и тонкие. Они так прекрасны, что вы обязательно будете восхищаться ими, не в силах противиться их очарованию.

И вот над самым берегом реки Пара, которая является всего лишь южным рукавом Амазонки, вознеслись высоко-высоко над лесом четыре или пять пальм асаи. Изящные опахала их листьев колышутся над водой; кажется, что асаи, словно светлые посланцы сумрачного тропического леса, из которого они вырвались, радостно приветствуют гостей.

— Ел ли сеньор орехи асаи? — спрашивает меня Эмилиано.

— Нет.

Эмилиано причмокивает и смешно поводит глазами.

— Райский плод! Quern tomo assay, para agui, — говорит он, что означает: кто ел асаи, тот останется здесь навсегда.

В Пара, правда, я не остался, хотя позднее не раз лакомился поистине изумительными орехами. Но первое впечатление, которое произвела на меня красота пальм асаи, сохранится в моей душе, пожалуй, навсегда.

Тропа, по которой мы пробираемся вдоль берега, проложена в такой густой чаще, что, кажется, справа и слева над нами нависают две зеленые стены. Один только раз я попробовал сойти с тропы, пытаясь пробраться между кустами, чтобы поближе рассмотреть какую-то необыкновенно яркую бабочку, сидящую на листе, но не тут-то было. Мне удалось сделать только пять-шесть шагов. Исцарапанный, я вернулся обратно, сознавая, что потерпел поражение.

Всего несколько минут длится это первое непосредственное соприкосновение с девственным лесом, а я уже весь облеплен злющими клещами; ранки от укусов будут мучать меня несколько дней. Словно стараясь окончательно развеять иллюзию сказочного рая, где растут чудесные пальмы, на обратном пути на нас нападают маленькие докучливые мушки, после которых на коже появляются черные пятнышки и невыносимый зуд в течение двух недель.

Но больше всего меня поразили в Пара не пальмы асаи, не могучий натиск тропического леса, врывающегося в пригороды, не разнородный состав жителей — как остроумно заметил кто-то, этот город кажется удивительной смесью Парижа, Тимбукту и бразильского леса, — не контраст между нищетой трудящихся и элегантностью франтов, одетых по последней парижской моде, не пылкая, широко известная страстность ее граждан: нет, больше всего меня поразил Вер-у-песу.

Это одновременно рынок и пристань туземных лодок. Из лабиринта десятков рек, речушек и всевозможных протоков, прорезающих леса вокруг Пара, приплывает сюда самая живописная на свете флотилия лодок с гребцами всех оттенков кожи. Это потомки португальских конкистадоров, негритянских невольников и представителей давно вымерших или истребленных индейских племен; в течение трех столетий они успели основательно смешаться. Они привозят в Пара урожай со своих крохотных участков, отвоеванных у чащи где-нибудь на речном берегу, или дары самого леса.

Какое невероятное разнообразие товаров! Рядом с неизменными кукурузой, фасолью, маниоком, рисом — различные рыбы самых фантастических форм и расцветок. Рядом с бразильскими орехами, называемыми здесь кастанья ду Пара, и бобами какао — десятки, нет, — сотни видов причудливейших плодов. Рядом с изделиями из пальмовых волокон — глиняные горшки, покрытые тонким рисунком, полые тыквы, украшенные резьбой, индейские луки и стрелы, змеиные кожи и шкуры ягуаров, чудодейственные травы, помогающие от любой немочи. Рядом с домашней птицей — лесные индейки, легуаны и черепахи — излюбленный деликатес местной кухни, прирученные попугаи — огромные арара или маленькие перикиты, пойманные живьем анаконды, пекари, жакуару, всевозможные птицы — ярко-радужные тангары, касики-жапины, носатые туканы.

Сразу же после восхода солнца пристань заполняется лодками, каждая старается протиснуться поближе к берегу, где расположена рыночная площадь. Над человеческим муравейником вздымается лес мачт. Несмотря на многочисленность продавцов и покупателей, здесь стоит торжественная тишина: нет шума и гама, присущих подобным торжищам в других частях света. Поражает изумительная вежливость и своеобразное достоинство, с каким держат себя эти лесные жители, хотя ни на одном из них нет целой рубашки и лишь немногие умеют читать. Поражает также и то, что хотя на человеке рваная рубаха, она свежевыстирана и даже выглажена.

Вокруг клетки с молодым ягуаром большая толпа, сквозь которую трудно пробиться. Настойчивый Эмилиано вежливо, но решительно расталкивает зевак, расчищая мне дорогу; они охотно расступаются.

В клетке крупный и сильный «котенок» величиной с легавую собаку; пройдет еще не менее года, прежде чем он станет взрослым зверем. Загнанный в угол клетки, он свернулся в клубок и притих, недоверчиво рассматривая людей прищуренными глазами. В этих зеленых глазах и испуг перед столькими враждебными существами, и отчаяние, и тоска пленника, брошенного за решетку.

Владелец ягуара пожилой метис жестом и улыбкой предлагает мне купить зверя. Я отрицательно качаю головой.

— Дешево отдам, — не отстает он.

— Сколько?

— Сто мильрейсов.

Это примерно двадцать долларов. В самом деле недорого. Эмилиано объясняет метису, что сейчас мне нет смысла покупать ягуара, так как я еду вверх по Амазонке в Перу, а не в Европу.

— А, ну тогда другое дело! — понимающе соглашается тот.

Какой-то подросток тычет палкой в спину ягуара, принимая его за ручного. Неожиданно у хищника загораются глаза, с яростным рычанием он срывается с места и в одно мгновение вырывает у мальчишки палку. Паренек и стоявшие с ним рядом в страхе отпрянули.

— Si, sinhor![16] — передразнивает метис. — Он совсем ручной!

Люди рассматривают ягуара с непритворным восхищением.

— Вот это молодец! — слышится чей-то одобрительный голос. — Лесной храбрец! Такой легко не дастся! Смотрите на него, смотрите! Ну и злой же!..

Глаза у всех блестят. Люди довольны и возбуждены. Каждый из них охотно погладил бы зверя по пушистой шерсти. Внезапный прыжок ягуара как будто затронул к них какие-то сокровенные чувства. А может быть, просто напомнил о преклонении перед отвагой, воспитанной у них беспросветной, суровой, полной лишений жизнью в девственных лесах.

Уже девятый час; солнце палит нещадно. Мы с Эмилиано прячемся от жары в ближайшем кафе; их в Пара огромное множество. Сначала, правда, мой спутник колеблется, не решаясь войти в кафе вместе со мной. Когда же я приглашаю его, он принимает приглашение с достоинством гранда. Это уже не тот попрошайка или бродяга, который хотел заработать на мне мильрейс-другой. По его лицу больше не скользит хитроватая, неискренняя усмешка.

Кофе, подаваемый в кофейнях бразильских портов, не имеет себе равного во всем мире — такой он вкусный, сладкий и ароматный. И притом до смешного дешевый: двести рейсов или около двадцати грошей за чашку. Когда в одном из бразильских штатов торговцы вознамерились поднять цену до трехсот рейсов за чашку, любители кофе пригрозили бунтом, и цена осталась прежней.

Мы выпиваем по две маленьких чашки горячего кофе — и мир кажется мне более привлекательным, чем раньше, а Вер-у-песу, за которым мы наблюдаем, сидя в тени, еще более живописным.

— Что это за люди? — спрашиваю я у Эмилиано, указывая глазами в сторону пристани. Вопрос не совсем точный, потому что я хотел знать, откуда они.

— Это настоящие бразильцы! — отвечает он серьезно.

Он произнес это без пафоса, без нажима, что меня удивило. Истолковав мою улыбку как выражение сомнения, но нисколько не задетый этим, Эмилиано повторяет подчеркнуто:

— Да, сеньор, настоящие бразильцы!

Он кладет обе руки на столик и, не сводя с меня пристального взгляда, сообщает горькую правду:

— Пара, сеньор, это не только торговцы и шикарные магазины на Rua João Alfredo, не только дворцы и виллы богачей, не только церкви и роскошные отели, полицейские на углах улиц и трамваи, принадлежащие англичанам…

Он прерывает на минуту свой монолог, не зная, как я его воспринимаю. Видя, что я слушаю с любопытством, продолжает:

— Нет, Пара выглядит иначе: это те люди, которых вы видите там на Вер-у-песу. Они — подлинная Бразилия…

Я спрашиваю его, чем он занимается, где работает.

— Нигде, — с горечью, будто стыдясь своих слов, отвечает он.

— Вот уже полгода как я безработный…

— А до этого?

— В доках. Портовый грузчик.

Я внимательно вглядываюсь в его смуглое лицо. На Эмилиано рваная рубаха, но он не бродяга, за которого я принимал его раньше. Несомненно, он много испытал и о многом передумал…

Он с досадой взмахивает рукой, словно отгоняя мысли, докучливые, как комары, и снова говорит о Вер-у-песу. Он знает там всех, знает, откуда кто прибыл, и рассказывает массу интересных историй о многих из них. При этом он возбуждается, и я начинаю понимать, куда стремится поток его мыслей. Потом, словно успокоившись, он пробует объяснить свою страстность и говорит:

— Эти люди, сеньор, кажутся мрачными и неприглядными, но поверьте, у каждого из них бьется в груди большое и пылкое сердце.


«Смерть белым!»

Когда одним из самых беззаконных, самых чудовищных актов в истории дипломатии, Тордесильясским договором 1494 года, папа даровал все заморские земли двум любезным его сердцу державам — Испании и Португалии, то, как известно, в Южной Америке португальцам досталась восточная ее часть — Бразилия. Однако земляки Васко да Гамы, зачарованные видениями островов пряностей на Дальнем Востоке, сначала не знали, что им делать с таким подарком, и ничего там не предпринимали.

К тому времени, когда испанцы, освоив свою часть Америки, стали грабить ее богатства, угнетать индейцев и рыскать по континенту в поисках страны легендарного золотого короля — Эльдорадо, пускаясь в плавания по неистовой Амазонке, португальцы только делали там свои первые неуверенные шаги. Прошло еще несколько десятков лет, прежде чем темп колонизации бразильского побережья оживился. Сначала был заложен порт Байя, а позднее — небольшая португальская деревушка в заливе Рио-де-Жанейро.

Пока освоение колонии шло в южном направлении, никто не интересовался страшными дебрями в устье Амазонки. Но вот на юге алчным колонизаторам уже стало не хватать земли и в еще большей степени — ведь коренное население там было истреблено — рабочих рук, тогда как в верховьях Амазонки обитали бесчисленные индейские племена.

В 1615 году, спустя сто пятнадцать лет после того как было открыто устье реки, был заложен поселок Пара-ду-Белен. Огромные природные богатства лесного края, удобные речные пути, плотная заселенность — все это привлекало толпы авантюристов, снедаемых жаждой наживы и легкого заработка. Они слетались сюда не только из других областей Бразилии, но даже из самой Португалии.

Племена, сопротивлявшиеся пришельцам, беспощадно истреблялись. Мужчин убивали, женщин насиловали, детей и подростков продавали в рабство. Индейцев, которые покорялись победителям, тоже продавали в рабство или натравливали против других, менее покорных племен. В XVII и XVIII веках на Амазонке творились ужасные вещи; зверства португальских купцов, превратившихся в конкистадоров, превзошли жестокость испанских завоевателей.

В течение двух столетий белые фазендейро[17] захватили все плодородные земли на нижней Амазонке, а аборигенов, уцелевших от истребления, превратили в рабов. Те же, кто, спасаясь от рабского ярма, укрылись в лесных чащобах, медленно умирали голодной смертью среди малярийных болот, затопляемых во время разлива Амазонки.

Конкистадоры, жившие здесь, как правило, одни, без белых женщин, не испытывали расовых предубеждений по отношению к индианкам. К тому же в XVII веке сюда начало прибывать все больше невольников и невольниц из Африки. Три расы, смешавшись между собой в различных пропорциях, дали не только метисов, мулатов и самбо, предками которых были чистокровные белые, негры и индейцы, но и несколько промежуточных помесей. Появилось население, поражающее своей пестротой и многоцветностью, объединенное общей горькой долей: нищетой и бесправием перед белыми хозяевами.

Но и белое население не составляло единого целого. Глубокая пропасть разделяла белых на два враждебных лагеря: португальцев-креолов, родившихся уже в колонии, и португальцев, родившихся в Португалии и лишь потом приехавших в Бразилию. Эти последние с высокомерием относились к креолам, как к людям низкого происхождения; располагая влиятельными связями на родине, они захватывали доходные должности, добивались всевозможных привилегий и почестей. Креолы все более остро ощущали свою «неполноценность». Эти различия, существовавшие не только на Амазонке и в других частях Бразилии, но также и в испанских колониях, привели в начале XIX века к отделению колоний от метрополий.

Таково было общественное и политическое соотношение сил на нижней Амазонке, когда в 1822 году Бразилия добилась независимости от Португалии. Пришел конец власти европейцев, новые люди, бразильцы-креолы, захватили ее в свои руки.

Но Амазонка находилась далеко от Рио-де-Жанейро, на задворках Бразилии, и хотя в Пара, как и в других местах, официально произошел государственный переворот, у власти там остались те же люди, что и прежде. Португальцы и не думали отказываться от своего привилегированного положения; владея основными богатствами края, они продолжали цепляться за власть, пытались задавать тон. Недовольство среди креолов возрастало, и вот в 1835 году произошел взрыв.

Началось с нападения на дворец губернатора провинции Пара. Были убиты несколько сановников, в том числе комендант гарнизона и сам губернатор, бразилец, который, хотя и был прислан из объятого революционным пожаром Рио-де-Жанейро, однако играл на руку прежним хозяевам — португальцам. Креолы призвали народные массы к восстанию и с их помощью овладели городом Пара и его окрестностями.

Но, придя к власти, креолы по существу оставили все по-старому. Как это часто бывает в Южной Америке, новая клика, силой вытеснив старую, заняла ее место. Через полгода из Рио-де-Жанейро прибыл новый губернатор и с согласия победителей принял бразды правления.

Зачинщикам бунта, креолам, ничего не сделали, но чернь, осмелившуюся поднять руку на «gente de razao»[18], то есть белых, следовало примерно наказать. Поэтому новый губернатор отдал приказ арестовать бывших предводителей народных отрядов, среди которых был и любимец народа Винагр.

Узнав об этом, население Пара и селений по берегам Амазонки заволновалось. Вооруженные отряды направились к городу. Этот неожиданный и бурный порыв укрепил губернатора в убеждении, что только твердой рукой можно навести порядок.

Тем временем в окрестностях Пара собралось большое число вооруженных индейцев, метисов, мулатов. Они прибыли, чтобы освободить Винагра. Угнетенные угрожали бунтом.

После того как брат Винагра трижды просил губернатора об освобождении узника и три раза получал отказ, вооруженные отряды вторглись в город. Вспыхнул жестокий бой. На стороне губернатора была только часть войска — другая часть перешла на сторону повстанцев — и почти все белые, которые жили в Пара.

Это была одна из самых кровавых битв в истории Южной Америки. Она продолжалась девять дней; пылающие дома переходили из рук в руки. Сражение окончилось поражением белых, остатки которых, спасая жизнь, бежали на острова в устье Амазонки и укрылись там под защитой иностранных военных кораблей.

Весть о победе в Пара молнией разнеслась по рекам Амазонии, всюду вызывая необычайный подъем. Люди брались за оружие. Над Амазонкой пронесся клич: «Смерть белым!» На пространстве в две тысячи километров, от океана до устьев Риу-Негру и Мадейры, происходили ожесточенные схватки.

Но прежде чем повстанцы преодолели первые трудности и окрепли, в Амазонку вошли бразильские военные корабли. Они привезли войска, не зараженные «ядом анархизма». Несмотря на самоотверженность и отвагу, повстанческие отряды терпели поражение за поражением от регулярных войск. Опьяненные победами, креолы хотели потоками крови утолить жажду мести. Полегло немало борцов, но многих укрыли девственные леса.


Маленький Чикиньо и большая Амазонка

Маленькому Чикиньо шесть лет. После трехлетнего пребывания в Португалии он возвращается с матерью на Амазонку. Однажды он уже видел Амазонку, я же не видел ее ни разу — в этом огромное преимущество маленького Чикиньо передо мной. Он рассказывает мне об Амазонке невероятные вещи. Лишь раз мне удается смутить его, спросив, как велика Амазонка. Он долго прикидывает что-то в своей маленькой головке и в конце концов заявляет, что Амазонка такая же большая, как его отец, к которому он сейчас возвращается, и чуть меньше, чем сам господь бог.

Чикиньо прав — Амазонка действительно очень большая. Мы находились еще на просторах Атлантики, а море уже начало изменять свою голубую окраску. Это давала знать о себе близость Амазонки. Вода становилась все более зеленоватой, потом желтоватой и мутной, и наконец спустя несколько часов она стала совсем желтой. Нам объяснили, что мы уже в устье Амазонки; однако мы видели только один берег — южный, другого не было и следа. Хороша река, у которой виден только один берег!

Так мы плыли несколько часов. Постепенно на севере (мы приближались к Амазонке с юго-востока, со стороны Сеары) стали вырисовываться какие-то неясные контуры. Мы думали, что это противоположный берег, но это был лишь остров Маражо.

Маленький Чикиньо вмиг стал ярым бразильским шовинистом и заявил, что остров Маражо вместе с другими островами в устье Амазонки так же велик, как и вся Португалия. Я согласился с ним, но кстати напомнил, что на этом милом острове обитают тысячи отвратительных кайманов, каждый из которых мог бы проглотить сразу пять таких Чикиньо. Ничего, хвастается Чикиньо, когда он станет взрослым, то перестреляет всех кайманов. Чикиньо, конечно, очень храбр, но кайманов там такое множество, что вряд ли ему удастся истребить их.

Только за островом Маражо начинается собственно северное устье Амазонки, которое вместе с южным, являющимся в то же время устьем реки Токантинс, имеет в ширину около четырехсот километров. Это больше, чем расстояние между Гданьском и Щецином. Но ширина устья еще не дает достаточного представления о массе воды, которую Амазонка несет в Атлантический океан. Следует учесть также неправдоподобную глубину этой реки, достигающей близ устья местами ста метров, в Манаусе — в тысяче семистах километрах от устья — пятидесяти, а вблизи Икитоса — в четырех тысячах шестистах километрах от устья и у самых Кордильер — двадцати метров. Это глубина реки в засушливую пору. В период же дождей, в мае и июне, она увеличивается еще метров на пятнадцать. Для сравнения укажу, что средняя глубина Вислы под Варшавой составляет всего лишь два метра.

Глубина позволяет обычному океанскому пароходу вроде нашего «Хилари» спокойно плыть до Манауса и, если бы потребовалось, еще дальше. Лишь один раз мы сели на мель, да и то потому, что бразильскому лоцману ужасно понравилось крепкое английское пиво «стаут». К Манаусу могли бы подойти три четверти всех существующих военных кораблей.

Однако тот, кто думает, что Амазонка очень широка на всем своем протяжении, сильно ошибается. Мы плывем по ней вот уже третью неделю, но если не считать устья, ширина ее лишь в два-три раза превосходит ширину Вислы под Торунью. Впрочем, то, что мы видим, это не вся Амазонка, а всего лишь один из ее многочисленных рукавов. Амазонка отличается от остальных великих рек тем, что состоит из множества русл и протоков с мешаниной островов (иногда очень больших) между ними.

Другой характерной чертой является то, что в результате незначительного падения реки приливы и отливы дают о себе знать довольно далеко от устья. В Сантарене, городе, лежащем почти в тысяче километров от устья реки, маленький Чикиньо едва не падает в воду от изумления, видя, что река вдруг начинает течь в противоположном направлении, в сторону Анд. Это докатился сюда океанский прилив.

Уже в устье Амазонка показывает нам, какие богатства таит она в своих глубинах. При виде бесчисленных стай огромных двухметровых рыб, то и дело всплывающих на поверхность, начинает казаться, что мы плывем в каком-то сказочном аквариуме. Это пираруку, самые большие пресноводные рыбы, столь характерные для Амазонки. И так все время из глубины то и дело выплывают странные существа, вызывая восхищение маленького Чикиньо и мое; у бортов нашего судна кувыркаются с плеском пресноводные дельфины и какие-то рыбы с розовыми телами, свирепые и наглые.

Мы плывем днем и ночью вот уже третью неделю. Все время одна и та же река, которая сегодня выглядит так же, как и в первый день нашего плавания по ней. Ничто в ней не меняется, и, кажется, нет у нее конца. Ее величие поражает, вызывая в нашем представлении туманный образ какой-то сверхъестественной силы.

На берегах Амазонки живут в хижинах и шалашах скромные тихие люди. Где-то близ перуанской границы живет и отец маленького Чикиньо. Он сборщик каучука. Жена его, мать Чикиньо, рассказывает мне, что когда-то им жилось неплохо, но сейчас приходится несладко, потому что жадные дельцы захватили берега реки и эксплуатируют серингейро — сборщиков каучука — самым нещадным способом.


Девственный лес

Весь бассейн Амазонки — за исключением нескольких мест, где вклиниваются, словно полуострова, небольшие остепненные участки, — покрыт великолепным девственным лесом. Территория, занимаемая им, составляет семь миллионов квадратных километров, или почти две трети Европы. И, хотя в век радио и авиации это звучит неправдоподобно, весь этот огромный край сегодня так же полон тайн, дик и неисследован, как и сто лет назад, во времена естествоиспытателя Бейтса[19], или сто пятьдесят лет назад, во времена Гумбольдта[20], а местами — как четыреста лет назад, во времена Орельяны. Железных дорог, соединяющих эту часть Бразилии с другими районами страны, нет; единственное средство сообщения — два десятка пароходов, курсирующих по Амазонке и некоторым ее притокам.

Впрочем, кое-где железнодорожные линии все-таки проложены. В Икитосе, например, есть карликовая окружная железная дорога, длина которой всего лишь несколько сот метров; она функционирует только по воскресным дням, доставляя икитосским гражданам развлечение — возможность прокатиться «с ветерком» и давая пищу их гордости. Кроме того, на окраинах этого обширного леса проложены еще две линии: между Пара и Брагансой и вдоль реки Мадейра.

Лес сопровождает нас от самого океана. Зеленая стена растительности так фантастична, что кажется необыкновенной декорацией, нарисованной сумасшедшим художником. Пальмы, лианы, бамбук, эпифиты, деревья, прямые и искривленные, деревья, стелющиеся по земле, кустарник более высокий, чем деревья, разнообразие форм и красок, листья белые, как снег, и красные, как кровь, каждые сто метров картина меняется и все-таки остается той же самой; просто перед нами новые деревья, новая растительность. И так три недели — днем и ночью, неутомимо и без перерыва сопутствует нам девственный лес Южной Америки, самый большой и буйный тропический лес на Земле.

Вот уже сто лет, со времен известных натуралистов Г. У. Бейтса и А. Р. Уоллеса[21], бассейн Амазонки является Меккой путешественников; ибо об этом районе тропиков написано, пожалуй, больше всего статей и книг. И теперь уже не обязательно отправляться на Амазонку, чтобы познакомиться со всеми особенностями ее природы, это можно сделать, удобно устроившись в кресле, почти в любой библиотеке.

И все же даже хорошо подготовленный путешественник, очутившись лицом к лицу с этой знойной явью, испытывает чувство глубочайшего изумления и острой радости, словно открыл что-то новое и значительное. Нужно пережить это самому, чтобы понять, сколько волнующего скрыто во всем этом, казалось бы, давно известном и изученном.

Девственный лес Амазонии! Кто-то сказал, что у человека, отправляющегося в этот лес, может быть только два радостных дня: первый, когда, ошеломленный сказочной пышностью и великолепием, человек считает, что попал в рай, и последний, когда, близкий к помешательству, он стремится поскорее выбраться из «зеленого ада».

Тяжкий влажный зной, царящий круглый год; паводки, заливающие огромные пространства леса на девять месяцев в году; тысячи неведомых болезней, таящихся в трясине; муравьи и термиты, пожирающие все, что попадается им на пути; тучи москитов, отравляющих кровь; ядовитые змеи; пауки, чей укус смертелен; деревья, источающие запахи, которые дурманят, — поистине проклятое место эти дебри на Амазонке; особенно страшны они белому человеку, который хотел бы поселиться здесь навсегда.

Зато для натуралиста этот лес — настоящий рай, о котором можно лишь мечтать, сказочная страна, которую можно увидеть только во сне. Углубившись в это пекло, он обнаружит там самые причудливые из чудес природы, цветы диковинной раскраски, таинственные орхидеи с чувственным ароматом, бабочек более ярких, чем цветы, колибри, которые меньше и ярче бабочек, самых невероятных птиц, млекопитающих, которые в других местах вымерли много миллионов лет назад, муравьев с такой совершенной общественной организацией, что человеку остается только развести руками, — словом, натуралист повсюду столкнется с необузданным буйством проявлений жизни. Биологические проблемы, которые где-нибудь в другом месте скрыты глубоко, здесь, на Амазонке, лежат как на ладони: остается лишь собрать их как созревшие плоды.

Много открытий сделано уже на Земле, но в девственных лесах Амазонии огромный неведомый мир еще ждет своих открывателей.

С палубы нашего судна мы смотрим на все это, как зрители в театре, издали, хотя плывем вблизи от берега и по вечерам на нас падает тень леса. Тогда из чащи доносятся бесчисленные птичьи голоса, свидетельствующие о сказочном изобилии мира крылатых. Цапли, аисты, ибисы, чайки и огромные зимородки носятся над водой, а высоко в воздухе парят большие и яркие арара — царственные попугаи, словно взятые из описаний Бейтса.

Ежедневно пароход пристает к берегу у какого-нибудь селения, и ежедневно у нас на столе свежие цветы. И какие цветы! Настоящие бесценные амазонские орхидеи, чудесные cattleye ярких расцветок.

Нашу палубу посещает немало лесных обитателей. Это насекомые. Днем то и дело мелькают красивые булавоусые бабочки. Но поймать их мне не удается: они очень пугливы. Вечером на свет ламп прилетают похожие на ласточек ночные бабочки. Иногда среди них можно увидеть огромную бабочку калиго с совиными глазами на крыльях или какого-нибудь диковинного богомола.


Все еще едет со мной маленький Чикиньо, мой большой друг. Дружище Чикиньо знает все и обо всем, но одного он, увы, не может понять: где у муравьев на пароходе муравейник. На нашем судне их миллионы. Они съедают наши коллекции, а защититься от них трудно, потому что они малы, отважны и проникают повсюду. Стоит положить на стол мертвую бабочку, как через несколько минут — можно подумать, что у них собачий нюх! — из щели в стене или палубе появляется вереница муравьев. Хорошо еще, что они не нападают на людей, иначе жизнь на судне была бы невыносимой.

Успокойся, дружище! Ты опечален, что не можешь найти муравейник? В лесу, по которому мы плывем, тысячи загадок и тайн, разгадать которые стремилось множество людей, более настойчивых и сильных, чем ты, мой бравый маленький Чикиньо.


Эльдорадо

Испанских конкистадоров, завоевывавших Америку, обуревала безумная, безграничная, безудержная жажда золота. Это она породила непостижимую хищность и дерзость, благодаря которой до смешного ничтожные кучки авантюристов завоевывали и уничтожали могучие государства. Золотая лихорадка терзала испанцев днем, кошмарные сны о сокровищах мучили их по ночам. Вера, честность, доблесть, верность, любовь не существовали, если они преграждали путь к золоту.

Огромные богатства стали добычей конкистадоров в Мексике и Перу, но жажды завоевателей не утолили. Им была известна лишь небольшая часть Америки, в то время как к востоку от Перу находились таинственные страны, о богатствах которых ходили возбуждающие и — о Santa Madonna! — такие захватывающие слухи.

Где-то на Черной Реке Маноа лежала страна Кури-кури, где золота было в сто раз больше, чем в Перу. Где-то еще находился город Пайтити, улицы которого были вымощены золотыми брусками. А над озером Париме жил король Эльдорадо, которого звали Золотым. Каждое утро он украшал свое тело драгоценностями и посыпал его толстым слоем золотой пыли, а вечером смывал все это в озере и отправлялся гулять по городу с золотыми куполами, с домами, стены которых были из серебра, пороги — из яшмы и лестницы — из оникса.

Легенды? Химеры? Порождение нездоровой фантазии? Бред индейцев, обезумевших от пыток? Но разве не под пытками индейцы рассказали о сокровищах Мексики и разве Кортес не подтвердил впоследствии, что они говорили правду? Разве о сокровищах инков не ходили самые фантастические слухи и разве они не оказались верными, когда испанцы схватили Атауальпу, а позднее ворвались в Куско?


Завоеватель Перу Франсиско Писарро назначил в 1539 году своего брата Гонсало губернатором провинции Кито и потребовал, чтобы тот исследовал и покорил леса, расположенные к востоку от испанских владений. Где-то в глубине этих лесов несла свои воды Черная Река и блестело золото Маноа и Курикури, Пайтити и Париме, а золотой король Эльдорадо расточал каждый вечер огромные богатства.

После года приготовлений, поглотивших огромное состояние губернатора, Гонсало Писарро двинулся в неведомое, сопровождаемый двумя сотнями испанцев и четырьмя тысячами индейцев-носильщиков. Он взял с собой несколько сот собак, чтобы выслеживать туземцев, много свиней, лам и лошадей.

Благополучно преодолев предгорья и цепи Анд, экспедиция вступила в низинные леса. День за днем пробирались они сквозь густые заросли. Страшная духота, множество хищных зверей, тучи комаров и всевозможных паразитов — все это было только полбеды. Хуже всего было то, что животные и горные индейцы, непривычные к тропическому климату, стали гибнуть как мухи от неизвестных болезней.

Пока было что есть, испанцы еще кое-как держались, но в конце концов наступил голод. Все ужасней становились для путников и дни, и ночи. Но по ночам можно было по крайней мере видеть во сне золото и богатые города; поэтому, когда на рассвете они с трудом поднимались с сырой земли, их глаза светились горячечным блеском, а на устах у них снова были магические слова: Маноа, Пайтити, Париме. Конкистадоры с новыми силами прорубали мечами проходы в густых зарослях, устремляясь дальше. Им попадались целые леса коричного дерева, о которых мечтал Колумб, отправляясь в заморские страны, но они, не останавливаясь, двигались вперед, в поисках еще больших богатств.

Чтобы облегчить себе путь, испанцы построили на берегу реки, у подножия Анд, вместительную бригантину, на которую погрузили несколько десятков больных товарищей и все свое снаряжение.

Здоровые налегке шли берегом, но, несмотря на это, через несколько дней они совершенно обессилели, и им пришлось остановиться.

Писарро приказал разбить лагерь и принял рискованное решение: узнав от индейцев, что невдалеке, на берегах реки Напо, есть селения, богатые продовольствием, он послал туда на бригантине пятьдесят испанцев с наказом добыть провизию и привезти ее как можно скорее в лагерь. Во главе отряда он поставил молодого честолюбивого офицера Франсиско Орельяну, любимца всей экспедиции.

Можно себе представить, с каким нетерпением голодные испанцы ждали возвращения бригантины. Но корабль не возвращался: ему не суждено было вернуться. Проходили дни, недели; люди в лагере начали умирать от истощения. В конце концов Писарро понял, что дальше дожидаться Орельяну не имеет смысла, и решился на отчаянный шаг: с изнуренными людьми он пустился в обратный путь. Это путешествие было им не по силам: в живых остались только девять человек, все остальные погибли. И вот однажды, спустя шестнадцать месяцев после того как экспедиция двинулась завоевывать страну золота, удивленные жители Кито увидели девять едва державшихся на ногах людей. Это были Гонсало Писарро и восемь его товарищей.

А Франсиско Орельяна? Он погиб? Отнюдь нет. Много дней плыл он вниз по реке — гораздо дольше, чем можно было предположить, судя по словам индейцев, пока не достиг наконец желанных селений.

Индейцы не только радушно приняли его, но и щедро снабдили продовольствием. Однако оказалось, что доставить его в лагерь, плывя против течения на тяжелой бригантине, не удастся. Нести его туда на себе? Это заняло бы много времени, если бы даже и удалось. Тогда Орельяне пришла в голову дерзкая мысль. Он на свой страх и риск решил плыть с товарищами дальше. Его спутники охотно согласились. Каждого из них разжигали все более подробные сведения о протекающей невдалеке огромной реке и все чаще повторявшиеся слухи о существовании на ее берегах богатой страны Маноа.

Так началась одна из самых дерзновенных экспедиций в истории человечества. Какая смелость замысла, сколько несокрушимой отваги, презрения к смерти и всяческим опасностям! Когда Кортес двинулся на ацтеков, у него было пятьсот человек; у Франсиско Писарро, отправившегося завоевывать государство инков, было сто восемьдесят пять человек; у Орельяны же было всего сорок девять человек, с которыми он намеревался покорить неведомую великую державу легендарного короля Эльдорадо. При этом Орельяна даже не представлял себе, где царствует этот владыка, сколько у него воинов; смельчака со всех сторон окружала враждебная, зловещая чащоба, грозившая тысячами таинственных болезней, а судьбу свою он вверял загадочной реке, которая пугала индейцев, реке, о которой он даже не знал, куда она течет — может быть, на край света, в Китай, в Индию?

Нам известны все испытания и приключения этих храбрецов, охваченных золотой лихорадкой, так как капеллан экспедиции, отец Гаспар де Карвахаль, подробно описал все путешествие. 12 февраля 1542 года обе бригантины приплыли к устью реки Напо, обе, потому что Орельяна построил с помощью лесных индейцев еще один небольшой корабль, — и изумленным глазам испанцев предстала огромная река. Противоположный берег ее неясной полосой виднелся на горизонте. Это была Амазонка, которую белые впервые увидели здесь, на западе, спустившись с Анд на равнину.

— Mar dulce! Пресное море! — вырвался из уст потрясенных испанцев крик, лучше всего выразивший их первое впечатление.

Обрадованные путешественники больше уже не сомневались, что находятся на пути к цели. Дружески настроенные индейцы омагуа подтвердили, что, плывя вниз по большой реке, можно добраться до народа маноа (не города Маноа, как думали раньше, а народа), живущего в устье Черной Реки.

Испанцы, снедаемые нетерпением, торопили гребцов индейцев, которых предоставил в их распоряжение гостеприимный вождь. Но проходили недели, а река и лес были все те же и конца путешествию не было видно. Индейцы, обитавшие по берегам реки, не всегда охотно снабжали их продуктами, снова наступил голод, росло недовольство.

В устье реки Тефе им показалось было, что они достигли озера Париме, но обнаружив вместо блестящих куполов королевских дворцов только изящные пальмы, испанцы пришли в бешенство. Орельяна берег порох, считая, что он еще пригодится, когда они разыщут Золотого короля и его воинов, но теперь его взбешенные спутники не выдержали и, вспомнив старый обычай конкистадоров, стали убивать встречавшихся в пути индейцев, сжигать селения.

Однако это не всегда сходило им с рук. Недалеко от реки Жапуры целая флотилия лодок с вооруженными индейцами преградила им путь к берегу. Испанцы, вынужденные отступить, с трудом ушли от погони. Это произошло во владениях могущественного вождя Мачипаро. Тут испанцы впервые за время пребывания в бассейне Амазонки встретили индейцев, стоявших на довольно высокой ступени духовной и материальной культуры.

Но золота не было.

Возбуждение испанцев нарастало с каждым днем. Индейцы, которых удалось схватить, единодушно показывали, что устье Черной Реки близко. Конкистадоры узнавали все больше и больше о загадочном и суровом племени маноа.

Однажды их сердца взволнованно забились. Слева открылось обширное водное пространство: там впадала в Амазонку какая-то большая река. Уже издали было видно, что вода в ней черная, сильно отличающаяся от желтых вод Амазонки.

— Риу-Негру! Черная Река! — взволнованно шептали испанцы, уверенные в том, что прибыли наконец к порогу страны Золотого короля.

Пройдя через водовороты у слияния обеих рек, бригантины выплыли на Черную Реку и медленно двинулись против течения. Спустя часа три испанцы обнаружили на левом возвышенном берегу многолюдное селение. Едва корабли подошли ближе, от берега отделилось множество лодок, и около тысячи воинов напало на бригантины. Испанцы дали залп из мушкетов, зная по опыту, что оглушительный грохот выстрелов всегда вызывает панику среди туземцев. Но на этот раз ожесточение индейцев превозмогло страх. Лодки приближались к кораблям.

В это время на противоположной стороне показалась другая, еще более многочисленная флотилия и атаковала бригантины с тыла.

Взятые в клещи, испанцы дрались как львы, убивая каждого, кто взбирался на бригантины. Черная Река побагровела от крови индейцев. Их стрелы и копья были слабым орудием против закованных в латы конкистадоров, но, несмотря на это, вскоре большинство испанцев было ранено. Лодки индейцев все прибывали. Орельяна, видя безудержную, неистовую ярость нападающих, понял, что испанцам грозит гибель. Единственным спасением было быстрое отступление. С трудом удалось очистить бригантины от тьмы индейцев, облепивших их. Отступление превратилось в паническое бегство. Много миль индейцы преследовали испанцев и отстали лишь тогда, когда бригантины вышли на Амазонку. Итак, первая попытка достичь Эльдорадо окончилась поражением.

О продолжении плавания вверх по Риу-Негру в этих условиях не могло быть и речи. Беспримерная отвага индейцев маноа укрепила убеждение Орельяны в том, что те бились так упорно потому, что охраняли подступы к сокровищам Золотого короля. Признав себя на сей раз побежденным, Орельяна понял, что сюда надо будет вернуться с более многочисленным отрядом. Приняв такое решение, он поплыл дальше вниз по Амазонке.

Теперь путешественники плыли вдоль берегов, заселенных по большей части дружелюбно настроенными индейскими племенами. Но однажды по собственной вине они попали в такую переделку, что едва унесли ноги. У знав о существовании на реке Жамунде[22] необычного государства, состоящего из одних женщин, весьма воинственных и не переносящих присутствия мужчин, испанцы загорелись желанием покорить индейских амазонок. Предостережения лишь разожгли их любопытство. Бригантины поплыли вверх по Жамунде и достигли большого селения индианок, но жительницы его, заблаговременно предупрежденные, скрылись. Испанцы повернули обратно… и попали в засаду, устроенную воительницами. Амазонки славились прекрасной стрельбой из луков, они стреляли дальше и более метко, чем мужчины: конкистадорам пришлось убедиться в этом на собственной шкуре. Жажда похождений покинула их, и они поспешно спустились вниз по негостеприимной Жамунде, чтобы спастись от разъяренных фурий. Вдобавок ко всему в устье реки на них напали юные воины из племени мура, которых амазонки раз в год приглашали в свои селения на празднества, длившиеся по нескольку дней. Правда, справиться с воинами оказалось легче, чем с отважными женщинами.

Атлантический океан был еще далеко, но испанцы уже почувствовали его присутствие. С изумлением наблюдали они каждый день, как уровень воды в реке регулярно поднимается и опускается, что они совершенно справедливо объяснили влиянием моря. О море все чаще говорили и индейцы, и поэтому, когда путешественники у устья реки Тапажос выплыли на огромное водное пространство, тянувшееся до самого горизонта, им показалось, что это и есть желанное море. Но до него было еще более тысячи километров.

На реке Тапажос испанцы встретили индейцев, вероятно, из племени мундуруку, стоявших на еще более высокой ступени развития, чем подданные Мачипаро. Многочисленные селения с большими хижинами, хорошо одетые люди, особенно женщины, искусно сделанные предметы обихода, свидетельствовавшие о трудолюбии и мастерстве туземцев, — все это вызывало изумление пришельцев. Золота у этих индейцев не было. Конкистадоры поэтому не стали их грабить. Это было племя, занимавшееся торговлей на Амазонке, и от него Орельяна получил точные сведения о нижнем течении реки.

Испанцы выбивались из последних сил. Много месяцев пробыли они в этом пекле, днем и ночью со всех сторон окружал их враждебный лес, просторы реки казались бесконечными. После поражения на Черной Реке, потеряв всякую надежду найти золото, за которым, собственно, и отправились, авантюристы были близки к отчаянию.

В таком состоянии после девяти месяцев скитания вслепую по неведомым рекам они достигли наконец моря. Это произошло 26 августа 1542 года. Самая большая река на свете перестала быть загадкой для людей белой расы. Просто поразительно, что экспедиция все же была закончена, что из пятидесяти испанцев только восемь не доплыли до океана.

Через несколько недель бригантины благополучно добрались до испанских островов в Карибском море. Откуда Орельяна выехал в Испанию, где после доклада королю получил разрешение на новую экспедицию, целью которой было завоевание Амазонки вместе с сокровищами страны маноа для испанской короны. Теперь, когда Орельяна открыл Амазонку и побывал в устье Риу-Негру, существование Эльдорадо казалось столь несомненным, что добровольцев для участия в экспедиции было больше чем нужно. Преодолев множество трудностей, не только финансовых, но и тех, какие возникали в результате зависти и интриг, Орельяна после трехлетних приготовлений двинулся со своей флотилией в путь.

Вскоре три больших корабля достигли устья Амазонки. Орельяна приказал возвести на берегу сильное укрепление и оставил там большую часть своих людей, а сам во главе авангарда — сотни испанцев — пустился на двух барках вверх по реке.

С того дня о нем никто ничего не слыхал. Леса Амазонки поглотили его самого, всех его людей[23] и обе барки. Может быть, таким образом дебри отомстили людям за то, что они раскрыли тайну их реки?

После нескольких месяцев напрасного ожидания в устье Амазонки испанцы, напуганные враждебностью дикой природы, снялись с лагеря и уплыли, предоставив эту часть Америки предприимчивости других авантюристов.

Река некоторое время носила название Рио-Орельяна, пока не была переименована в Рио-де-лас-Амазонас в честь женщин-амазонок или, как объясняют другие, по индейскому слову «амазуну», что означает «укротительница волн». Так, по слухам, индейцы называли устье Амазонки.

Миф о золотых сокровищах Риу-Негру вскоре был развеян и лопнул как мыльный пузырь. Орельяна и его спутники погнались за призраком и погибли зря. Но одно не подлежит сомнению: самую большую в мире реку открыли люди, которым нельзя отказать в отваге и дерзости.


Papilio Orellana — одна из самых великолепных бабочек на Амазонке. Большая, черная, с красными пятнами на крыльях, она выделяется среди многочисленных представителей семейства Papilionidae своей необычайной, можно сказать благородной, красотой.

Однажды я видел ее сидящей у самой воды на песчаном берегу реки. Когда я подошел, она сорвалась с места и сделала несколько величавых кругов над берегом. Очевидно, она не утолила жажду, так как пыталась снова усесться на песке. Но победила осторожность: поднимаясь все выше, бабочка полетела к лесу и исчезла среди деревьев.

Я стою под палящими лучами солнца Амазонки и улыбаюсь, потому что мне сейчас пришла на ум забавная аналогия: как и эта бабочка, Орельяна пытался утолить свою жажду водой Амазонки, а потом навсегда исчез в ее девственном лесу.


Тайна полковника Фосетта

В Манаусе, в отеле «Бразилия», я никак не могу объясниться с кельнером. Тогда хозяин просит одного из посетителей, сидящих за соседним столиком, помочь мне. Тот любезно подходит и все улаживает. Мы знакомимся, договариваемся, что будем беседовать по-французски, и вместе ужинаем. Он англичанин, Альберт де Уинтон; ему около сорока пяти, борода придает его лицу энергичное выражение. Мы говорим о том о сем, а когда Уинтон узнает, что я еду в Перу за зоологическими коллекциями, он выкладывает мне цель своего пребывания в Бразилии: поиски полковника Фосетта.

— Как? — изумленно спрашиваю я. — Разве не установлено, что он погиб?

— Для меня, — скромно и в то же время твердо отвечает Уинтон, — вопрос о его гибели еще не решен. Надеюсь, что через несколько месяцев мир узнает наконец всю правду.

Во время беседы я узнаю — благодаря любезности Уинтона из самого, пожалуй, достоверного источника — подробности этого таинственного, так нашумевшего когда-то дела.

Фосетт, английский полковник в отставке, в свое время входил в комиссию, которая устанавливала границу между Боливией и Бразилией. Он великолепно изучил южноамериканские девственные леса. От индейцев, бывавших в бразильском штате Мату-Гросу, он узнал, что в глубине лесов находятся развалины какого-то древнего города.

Детальное изучение вопроса привело Фосетта к мысли, что эти развалины могли быть остатками легендарной Атлантиды, которую, по мнению некоторых ученых, следует искать как раз в штате Мату-Гросу, между реками Шингу и Арагуая. Одержимый этой мыслью, Фосетт решил сам все выяснить и после тщательных приготовлений отправился в 1926 году из Англии в Мату-Гросу.

Экспедиция вышла из Куябы, столицы штата Мату-Гросу, и двинулась на северо-восток, к истокам реки Шингу. Только два человека сопровождали Фосетта: его сын, которому был 21 год, и приятель сына Джек Риммель. С ними было три собаки.

Если территория самого Мату-Гросу, большая часть которого расположена в бассейне Амазонки, мало исследована, то места у истоков реки Шингу не исследованы совсем. Несмотря на относительную близость к Куябе — около четырехсот километров, — эти истоки обозначены на картах прерывистой линией.

Спустя двенадцать дней после того как экспедиция покинула Куябу, путешественники добрались до небольшой фазенды — последнего форпоста цивилизации. Там Фосетт, прихворнувший в пути, отдыхал несколько дней. Затем экспедиция двинулась на север, в глубь леса, и с тех пор никого из путешественников больше не видели. Через неделю в фазенду возвратилась, вся в крови, одна из собак Фосетта; вскоре она сдохла. Это был последний след экспедиции. Фазендейро послал своих людей в лес на поиски, но те вернулись ни с чем: чаща поглотила Фосетта и его спутников.

Через несколько месяцев весть об исчезновении Фосетта достигла Англии. Так как кое-кто предполагал, что Фосетт жив, но находится в плену у индейцев, его друзья собрали средства и организовали спасательную экспедицию. Эта экспедиция ничего не достигла; вслед за ней отправилась вторая, затем третья — на этот раз американская, — все было напрасно.

Уинтон на месте ознакомился с деятельностью этих экспедиций и утверждает, что это было сплошное надувательство. Располагая значительными средствами, участники экспедиции, люди, по большей части мало подготовленные для той роли, за которую они взялись, настойчиво рекламировали себя в печати (отсюда широкая известность «дела Фосетта»), разъезжали в удобных лодках по реке Шингу и вовсе не искали Фосетта там, где он вероятнее всего пропал. Фосетт исчез в лесу между истоками Шингу (их пять или даже больше) или же к востоку от Шингу, между нею и Риу-Мортис; они же искали его лишь у самой реки и даже не собирались углубляться в лес.

В начале 1933 года Уинтон уже организовал одну экспедицию к верховьям Шингу. Двигаясь на запад, он вышел к реке Арагуая, но тут его люди взбунтовались и наотрез отказались следовать дальше. Тогда он нанял других бразильцев, готовых на все, и пробирался с ними сквозь дебри, выйдя к Риу-Мортис. Там у индейцев племени бакаири он узнал о том, что Фосетт — а судя по описаниям, это действительно был Фосетт, а не кто-либо другой — появился несколько лет назад на Риу-Мортис, пробыл там около года, а затем снова отправился на запад, к истокам Шингу. Уинтон хотел немедленно двинуться по его следам, но во время переправы через реку лодки, на которых находилось все снаряжение экспедиции, затонули, и путешественнику, измученному вконец и больному малярией, пришлось как можно скорее вернуться назад.

Тем не менее его экспедиция дала очень важный результат: было установлено, что Фосетт не погиб сразу же после того, как ушел из фазенды, как полагали прежде. Однако остается загадкой, почему на Риу-Мортис он был один, без своих спутников.

Не обескураженный неудачей, Уинтон вскоре снова отправится на поиски Фосетта. На этот раз он поплывет вверх по реке Шингу до ее истоков и попытается особенно тщательно исследовать лес по берегам одного из них — Кулузни, где, по-видимому, вероятнее всего можно отыскать следы полковника.

Итак, жив ли Фосетт?

Уинтон исключает возможность того, что Фосетт находится в плену у индейцев бакаири, поскольку это не согласуется с их обычаями. Если Фосетт не погиб сразу же, то, по мнению Уинтона, он живет где-нибудь в лесу, возможно, как гость индейцев.

Индейцы бакаири приветливы и известны своим гостеприимством. Когда-то в семье Фосетта уже был подобный случай бегства на лоно природы; учитывая романтические наклонности полковника, это не исключено и на этот раз. Ошибка заключается в том, что до сих пор Фосетта не разыскивали как следует; орава дармоедов только транжирила деньги его друзей и поднимала шум в печати.

Уинтон ищет его на свой страх и риск и на свои средства. Найдет ли? Взгляд его полон решимости.

Два дня спустя мы прощаемся с ним на пристани в Манаусе. Судно Уинтона отправляется вниз по Амазонке, к устью Шингу, мое — вверх, к Икитосу. Желаем друг другу удачи; Уинтон обещает, что перетрясет небо, землю и лес, но отыщет Фосетта.

Увидим, сдержит ли он свое обещание[24].


Каучуковая трагедия

Когда Форд создавал свой первый автомобиль, кабокло, обитатель бразильского леса, жил вместе со своей женой где-нибудь на берегу Амазонки, довольствуясь малым, питаясь зачастую лишь сырой рыбой и не имея никакого представления о большом мире. Когда Форд выпускал свой тысячный автомобиль, кабокло, кляня на чем свет стоит новые веяния, тоже взялся по примеру своего кума-соседа за подсочку каучуковых деревьев. Когда Форд произвел пятьсот тысяч автомобилей, всю Амазонку охватило безумие, а кабокло — простите, серингейро, так теперь стали называть сборщиков каучука — попивал в Манаусе французское шампанское, ласкал привезенных из Европы блондинок, а гаванские сигары прикуривал от бумажки достоинством в сто мильрейсов.

После всевозможных золотых и алмазных лихорадок человечество узнало каучуковую лихорадку. К Амазонке отовсюду стекались миллионы. Миллионы долларов, фунтов, франков, марок. Их было так много, что люди не знали, что с ними делать. Деньги, которые давал каучук, шли на вино, устрицы, на всяческие причуды, на строительство дворцов, на разгул. Рождались безумные идеи: проект прокладки дорог через девственный лес, проекты сооружения плотин на Амазонке.

Как на дрожжах росли на берегах великой реки города: Пара, Манаус, Икитос. Начиная с конца XIX века беспрерывно росли цены на каучук.

Богатели маклеры, торговые агенты, купцы, судовладельцы, но больше всего — гигантские концерны.

Вначале, когда каучуковая лихорадка только вспыхнула, простой серингейро, обреченный на тяжелый труд и тяготы жизни в лесу, тоже неплохо зарабатывал. Но по мере роста добычи каучука посредников между серингейро и Фордом все больше охватывал дух наживы, и эксплуатация трудящихся в лесах Амазонки приобрела исключительно гнусные формы.

Местные касики[25] с помощью вооруженных бандитов терроризировали кабокло и индейцев, вынуждая их сдавать все больше и больше каучука за все меньшую и меньшую плату. Каучук, основное сырье новой отрасли промышленности в Европе и Америке, был щедро полит не только потом, но и кровью серингейро.

В то время когда каучук стал мировой проблемой, один скромный, малоизвестный ботаник, собиравший коллекции в Юго-Восточной Азии, послал английским колониальным властям свой проект. Проект этот как часто случается с проектами никому не известных людей, был положен под сукно. Но спустя какое-то время совершенно случайно труд ботаника попался на глаза молодому чиновнику, незадолго до этого прибывшему из Англии. Тот заинтересовался предложениями ученого, раздобыл необходимые средства и проделал кое-какие опыты. Результаты превзошли все ожидания. Оказалось, что по своим климатическим условиям Юго-Восточная Азия как нельзя лучше подходит для выращивания там каучуковых деревьев.

Жизненные интересы Англии требовали, чтобы Бразилия лишилась монополии на каучук, и вот на Малайском полуострове приступили к закладке обширных плантаций гевеи — каучукового дерева. Этому способствовало одно происшествие, ярко характеризующее те средства, к которым прибегает крупный капитал в конкурентной борьбе.

Англичанам нужны были семена гевеи, но правительство Бразилии охраняло свою монополию на них. Тогда английский агент Генри Уикхем, выдававший себя за зоолога, исследующего фауну Амазонки, выкрал драгоценные семена и вывез их из Бразилии в чучелах кайманов. Эта кража, что характерно для «этики» определенных кругов лондонского Сити, восхвалялась там как спортивный подвиг Уикхема.

О том, что творилось на Востоке, бразильский серингейро, разумеется, ничего не знал, да и что ему было до остального мира? Он по-прежнему подсекал деревья, расправлялся в лесу с конкурентами и отвозил каучук в город, привыкнув к тому, что товар у него прямо вырывали из рук и платили хорошие деньги.

Затем вспыхнула первая мировая война. Вся Америка от Гудзонова залива до Патагонии наживалась на нуждах Европы. И лишь на Амазонке что-то не ладилось. Несмотря на войну, цены на каучук падали. Никто на Амазонке — ни купцы в городах, ни серингейро в лесу — не понимал, в чем дело.

Война закончилась. Цены на каучук продолжали падать, так как плантации на Востоке поставляли его на мировой рынок во все большем и большем количестве. Люди на Амазонке все еще недоумевали, но уже поняли, что придется затянуть пояса, распрощаться с шампанским, отказаться от прихотей и жить поскромнее.

Города на берегах Амазонки постепенно приходили в упадок. Серингейро и маклеры обнаружили, что не имеет смысла возить каучук в город, так как там никто его не покупает. Многие из них смирились с этим и снова превратились в скромных, непритязательных кабокло.

Но тех, кто прибыл сюда издалека, охватила ужасная паника. До этого все они занимались лишь сбором каучука и ни о чем другом не думали. Мало кто из них обрабатывал землю, предпочитая покупать продукты на пароходах, курсирующих по реке, хотя и приходилось платить втридорога. Теперь же, когда и деньги, и продукты иссякли, над «рыцарями» каучука нависла угроза голода. Толпами потянулись они из леса к реке. Пароходы, идущие вниз по Амазонке, были просто облеплены ими. Дрались за каждое место на палубе, прокладывая дорогу револьвером. В их глазах светилось безумие. Эти люди, привыкшие издеваться над индейцами, сейчас ошалели от страха и напоминали остатки армии, разбитой в ожесточенном сражении.

Опустели лесные тропы и тропинки. Буйная чаща скрыла их, словно стараясь уничтожить ненавистные следы. Смолк плеск весел на реках. Крупные звери, вспугнутые человеком и скрывавшиеся в дебрях, вернулись в старые логовища. Ночами в Амазонке снова купались тапиры, и все чаще на ее берегах слышался рев ягуара.

Путешествуя по Амазонке, я познакомился с городом, который больше всех заработал на каучуке и больше всех пострадал во время кризиса, — с Манаусом. Город этот производит такое же впечатление, как слишком просторная одежда на исхудавшем теле. Сколько жителей в Манаусе, я так и не смог установить. Говорят, что в старые добрые времена, то есть в период между 1900 и 1914 годами, число их доходило до ста тысяч. Сейчас тут, наверное, тысяч пятьдесят или даже меньше. В этом сравнительно небольшом городе множество великолепных зданий, которые скорее подошли бы для большого столичного города.

Например, дворец губернатора (Манаус — столица штата Амазонас, площадь которого в несколько раз больше, чем площадь Польши, но население составляет всего лишь четыреста тысяч человек, в большей своей части неграмотных) столь монументален, что мог бы вызвать зависть не одного президента крупного европейского государства. Затем в городе есть дворец правосудия (здесь на каждом шагу — «дворец») — здание столь величественное, что я сомневаюсь, найдется ли где-нибудь в европейских столицах подобное убежище правосудия.


Однако самое примечательное в Манаусе — оперный театр, построенный по образцу парижской Оперы, но только, пожалуй, бóльших размеров. Бог знает, для кого его строили полвека назад. В этом роскошном здании — подлинном курьезе Амазонии — оперы никогда не ставились. Театр всегда закрыт, за исключением нескольких дней в году, когда для поддержания престижа города сюда приглашают из Рио-де-Жанейро актерскую труппу, и та ставит какой-нибудь водевиль или сентиментальную пьесу.

Перед театром раскинулась огромная площадь, украшенная изумительной каменной мозаикой, но уже в нескольких сотнях метров отсюда растут огромные деревья, эти грозные щупальца девственного леса, протянувшегося во все стороны на тысячи километров.

Однажды я упросил сторожа театра разрешить мне выглянуть в окно верхнего этажа. Оттуда моему взору представилась сказочная картина. Манаус лежит не на самой Амазонке, а на Риу-Негру, менее чем в десяти километрах от ее устья. Сверху видны огромные водные пространства — плес Риу-Негру, сама Амазонка. Эти реки — животворные артерии города, единственная основа его существования. А за ними повсюду бескрайнее море зелени — сомкнутое, непрерывное, — подступающее, мне кажется, прямо к стенам здания, с которого я смотрю. Зрелище окружающего меня со всех сторон леса еще ярче подчеркивает бессмысленность этой оперы, ее нелепость.

Сверху хорошо видно, как лес неодолимо теснит город. Лес буквально поглощает Манаус. Не сразу, а словно осуществляя планомерное наступление, отвоевывает участок за участком — вторгается в пределы города, захватывает улицы. Тут не человек покоряет природу, а, наоборот, природа перешла в контрнаступление против человека. Словно железным обручем, неумолимая стихия сжимает Манаус, и печальный, сонный город с его асфальтированными улицами, величественными зданиями, телефоном, электричеством как будто поддается, смирясь со своей судьбой.

В Манаусе есть прекрасные фонтаны, но в них нет воды, брусчатка городских бульваров выщерблена, а торчащие, как и во всех других городах Южной Америки, на крышах домов черные грифы урубу производят здесь особенно неприятное впечатление.

В Манаусе есть и трамвай, линии которого, рассчитанные когда-то на бурный рост города, тянутся далеко за его предместья. Есть в нем и несколько современных кинотеатров.

Однажды во второй половине дня, пережив несколько чудесных минут с Гретой Гарбо[26] я, выйдя из кино, сел в трамвай и через пятнадцать минут оказался на конечной остановке, в девственном лесу среди лиан, орхидей, истлевших пней, одуряющих запахов и шального буйства природы. Увидев больших бабочек морфо, крылья которых отливают металлическим блеском, и обнаружив на дереве ящерицу легуану длиной почти в метр, я чувствую себя окончательно потрясенным. В течение каких-то двадцати минут Грета Гарбо на экране роскошного кинотеатра и легуана в глубине тропического девственного леса! Такое можно увидеть только в Манаусе, и такое не скоро забудешь.

Кстати сказать, на этой же самой конечной остановке какой-то добряк предложил мне купить у него живого удава боа длиной почти в три метра всего за два мильрейса — буквально за гроши.

Позднее, путешествуя по Амазонке, я встретился с несколькими кабокло, бывшими серингейро. Они приходят к нам на судно за новостями. Жалкие фигуры в лохмотьях — свидетельство того, каково жить в лесу. И еще деталь. Один из них горько жалуется на тяжелые времена, вот уже несколько месяцев он не может купить сальварсана[27]. Он не ищет сочувствия, нет, просто мельком касается этой темы в разговоре.

Люди эти охотно вспоминают о прошлом, которое рисуется им сейчас как какая-то чудесная сказка, рассказывают обо всем с такой же гордостью, с какой ветеран повествует о своем участии в исторической битве. С годами они забыли и о своем каторжном труде в лесу, и об обидах, которые они вытерпели от злых людей или, может быть, сами наносили другим. Они предаются упоительным воспоминаниям, а их глаза загораются лихорадочным блеском и светятся даже тогда, когда эти оборванцы покидают палубу и на юрких каноэ возвращаются в свои хижины на сваях.

То, что другие народы и страны переживают в течение веков или, по крайней мере, жизни нескольких поколений, здесь, в девственном лесу над Амазонкой, было пережито за два десятилетия: ошеломительный взлет и головокружительное падение, фантастический разбег и мрачный финал.


Когда безумцы разожгли войну, которая у нас началась трагическим сентябрем, у людей с берегов Амазонки засветились глаза и сердца преисполнились надеждой — ведь война в Европе потребует огромных количеств каучука! К тому же через год японцы прибрали к рукам плантации каучука в Азии и Нидерландской Индии, те самые плантации, которые явились причиной всех бед, обрушившихся на жителей девственного леса. Но и это не помогло бразильскому каучуку. К тому времени у него появился еще один соперник, который окончательно погубил все надежды, — синтетический каучук.

И все-таки синтетический каучук так и не решил проблемы. Гевея, каучуковое дерево, по-прежнему сохранила свое значение. Английские плантации в Малайе, голландские в теперешней Индонезии и после войны оставались важнейшим фактором мировой экономики. Да и не только экономики. Плантаторы использовали в обращении с рабочими Юго-Восточной Азии те же методы, что лесные касики — с серингейро и индейцами. Индонезийцы поднялись против угнетателей, начав борьбу за социальное и национальное освобождение[28].


Во время путешествия по Амазонке я несколько раз имел возможность убедиться, что бразильский каучук еще не окончательно сошел со сцены. На стоянках нашего судна лесные жители предлагают наряду с разнообразными плодами, шкурками животных и бразильскими орехами большие черные комья каучука, которые ни с чем нельзя спутать.

Согласно статистическим данным, плантации на Востоке дают каучука почти в пятьдесят раз больше, чем бассейн Амазонки. Однако по качеству дикий каучук превосходит каучук, который получают на плантациях и на мировом рынке ценится дороже. Старый ветеран никак не соглашается признать себя ни на что не годным и по-прежнему приносит небольшой доход Бразилии.


Облавы на индейцев

В Манаусе на площади перед зданием оперы в тени манговых деревьев резвятся дети. Судя по тому как они одеты, родители их люди состоятельные. Два мальчугана лет десяти из-за чего-то повздорили. Раскипятившись, молокососы вступают в ожесточенный спор, бросают в лицо друг другу изощренные оскорбления, но хотя оба очень возбуждены, до драки дело не доходит. Наоборот, чем дольше длится перепалка, тем спокойней и сдержанней цедят они слова, которые должны сокрушить противника. Смотрю на этих забияк и не знаю чему больше поражаться — их умению владеть собой, словно настоящие дипломаты, или их необыкновенному красноречию. Оба эти качества — характерные черты многих бразильцев, независимо от цвета их кожи.

У одного из противников кожа очень смуглая; в нем несомненно, значительна примесь индейской крови. И вот он, выкладывая свой главный козырь, неожиданно восклицает, захлебываясь от возбуждения:

— Я… я… мои предки были маноа! А ты?

Предки другого не могли быть маноа, потому что он белый; ему нечего возразить, и он теряется. Остальные дети, с любопытством следившие за их словесной стычкой, тут же признают превосходство метиса.

Сцена эта, на которую я случайно обратил внимание, помогла мне подметить любопытную особенность общественных отношений на Амазонке. Несмотря на то что здесь, как и вообще в Бразилии, расовой дискриминации нет, все же то и дело приходится сталкиваться с фактами, свидетельствующими о привилегированном положении белых в обществе, особенно в распределении материальных благ. Местные богачи в подавляющем большинстве белые. И поэтому, если вопреки всему упоминание о маноа во время ссоры двух мальчишек оказывает такое влияние на исход словесного поединка, стоит, пожалуй, добраться до сути и выяснить, почему эти маноа пользуются здесь таким исключительным авторитетом.

Индейцев этих давно уже нет, и только название Манаус, присвоенное городу в середине XIX века, напоминает, что когда-то они здесь жили. Известно, какое яростное сопротивление оказало это племя Орельяне и его спутникам, когда те попытались прорваться вверх по Риу-Негру. Неистовые маноа наводили ужас как на соседние племена, так и на белых завоевателей, напрасно старавшихся поработить их.

Так продолжалось десятки лет, пока португальцы не изменили своего отношения к непокорному племени и, заключив с ним союз, не использовали его воинственность в своих низких целях.

Какие же это были цели? Дело в том, что вся Амазония — а по берегам Амазонки и ее бесчисленных притоков жило тогда свыше четырехсот племен — была для португальцев лишь огромным поставщиком рабочих рук, который мог снабжать — и снабжал — краснокожими невольниками плантации в Байе и Рио-де-Жанейро. Негры из Африки были, правда, лучшими работниками, но они дорого стоили; здесь же, в колонии, обитали многочисленные племена, неиссякаемый источник даровой рабочей силы.

В первые столетия хозяйничанья европейцев на Амазонке в книгу истории была вписана одна из самых постыдных страниц. Началось с варварских гигантских облав на людей, бесстыдного издевательства над тем, что так высокопарно называлось цивилизаторской миссией.

Договорившись с маноа, португальцы щедро вооружали их и посылали против соседних индейских племен, приказывая поменьше убивать и побольше приводить пленных. Этих последних белые торговцы покупали за гроши — с обычным для того времени ханжеством называя себя при этом гуманными людьми — и везли в лодках в низовья Амазонки. Чтобы торговля живым товаром не испытывала перебоев, португальцы построили близ устья Риу-Негру укрепленное поселение Барру. Когда в 1852 году это поселение — в ознаменование заслуг индейца маноа перед белыми колонизаторами — было переименовано в Манаус, самого племени маноа, бывшего в течение многих лет кошмаром своих соседей, уже не существовало; немногочисленные остатки его растворились среди бразильцев, чтобы спустя много лет напомнить о себе на площади перед зданием оперы в Манаусе столь необычным способом — исходом ссоры двух мальчишек.


Когда до городка Сан-Паулу-ди-Оливенса остается десять часов пути, мы останавливаемся у одной из многочисленных пристаней на Амазонке. Наш пароход берет здесь дрова для своей машины. И вдруг — неожиданная сенсация. Бразильцы, перуанцы, метисы, индейцы, немцы, итальянцы, венгерский еврей, поляк и даже кое-кто из команды судна — все бегут к борту, откуда открывается вид на реку.

Там появилось несколько стремительных пирог с индейцами, занятыми рыбной ловлей. В каждой из лодок двое: один стоит на носу с луком или острогой в руках другой гребет на корме.

Пассажиры следят за ними с откровенным любопытством, в выражении их лиц чувство превосходства сочетается с восхищением.

Индейцы почти нагие, лишь на шее и бедрах повязки из свободно свисающих волокон. Длинные цвета воронова крыла волосы спадают им на плечи, а спереди челка, подрезанная прямо над бровями, закрывает лоб. Что-то непередаваемо первобытное в облике этих индейцев поражает всех нас. Необычен не только их облик, но и поведение: проплывая рядом с бортом парохода, они поглощены своим делом и ни на миг не отрывают взгляда от поверхности воды. Парохода для них не существует. Мир людей, которые сейчас глазеют на них, настолько чужд им, что они не удостаивают его даже мимолетным вниманием.

Пассажиры теряются в догадках, к какому племен принадлежат эти индейцы. Одни утверждают, что это такуна, другие перечисляют еще какие-то названия, прочем это не столь уж важно. Меня поражает другое: четыреста лет господствуют здесь белые, сто лет снуют по этой реке пароходы, а цивилизация дала чахлые всходы лишь на узкой-узкой прерывистой полоске по берегам Амазонки. Как еще слабо и непрочно проникновение белого человека в девственный лес!

Не пароходы и не убогие селения, разбросанные по узким вырубкам на краю этого леса и отделенные друг от друга десятками километров дебрей, определяют здешние пейзажи, а, как и прежде, могучая и капризная река, непроходимые топи, тянущиеся на сотни километров, вездесущий и неодолимый лес. И эти полунагие «дикари», не соизволившие даже взглянуть на нас, принадлежащие каменному веку.

Они приплыли сюда по какому-нибудь притоку Амазонки, каких в лесу неисчислимое множество; живут они, вероятно, на одном из многочисленных речных островов, по которому, возможно, еще не ступала нога белого человека. Бразильцы на палубе, их соотечественники, смотрят на них как на пришельцев из другого мира. И тут возникает вопрос: кто же хозяева этого девственного леса — дикие индейцы на каноэ или «цивилизованные» бразильцы на палубе парохода?


Попугаи над Икитосом

Когда я высадился в Икитосе, первое, на что я обратил внимание, была стая шумливых попугаев, пролетавших прямо над крышами домов.

— Это, наверное, ручные попугаи? — спросил я, пораженный увиденным, у своего носильщика, миловидного смуглого паренька метиса.

Он посмотрел на меня как на сумасшедшего, но вежливо ответил:

— Это дикие попугаи.

— Почему же они так бесцеремонно летают над домами и откуда они взялись?

— Из леса.

— А куда летят?

— В лес.

Кратчайший путь из леса в лес — через город. А за наивные вопросы мне пришлось заплатить носильщику в три раза больше, чем полагалось. Зато я с самого начала узнал, что Икитос, главный город перуанского департамента Лорето, не внушает лесным попугаям, обычно таким пугливым, ни страха, ни уважения.

По пути в гостиницу мне пришлось ненадолго остановиться на главной улице. Чемодан я поставил на тротуар. Когда через минуту я взял его снова, по нему шныряло несколько десятков муравьев. Великолепные экземпляры солдат, настоящая гвардия. При виде их огромных челюстей, внушающих почтение, мое сердце естествоиспытателя начинает взволнованно биться.

— Черт побери! — вырывается у меня, когда несколько этих «гвардейцев», взобравшись по моим ногам и рукам, принимаются за меня всерьез.

— Это куруинчи! — с невозмутимым спокойствием поясняет носильщик и идет дальше; на такие мелочи не стоит обращать внимания.

Итак, не прошло и десяти минут, как я получил возможность познакомиться еще с одной особенностью Икитоса — с муравьями.

О тропических лесах Южной Америки говорят, что там под каждым цветком сидит по крайней мере одно насекомое, под каждым листом — один муравей.

Однако здесь, в Икитосе, природа щедрее: на каждого жителя города приходится по крайней мере сто тысяч муравьев. Они всюду — в центре города и на его окраинах, в деревянных и каменных домах, на столах и в шкафах, в сундуках и постелях. Они не испытывают почтения ни к высшим властям, ни к дому досточтимого префекта департамента Лорето и даже докучают — вот наглость-то! — самому консулу его величества короля Великобритании!

(Пока я пишу эти строки, три подвижных муравья появляются на листе бумаги, по которому я вожу пером, и начинают бегать наперегонки. Я придавливаю их к бумаге, решив послать в качестве сувенира в Польшу. В этот момент какой-то их сородич больно кусает меня в икру. А, черт бы побрал этих нахалов!)

Икитосские муравьи — самые наглые грабители, каких только можно представить. Они проникают повсюду: воруют хлеб прямо из-под рук, очищают кладовые. Неделю назад они за одну ночь опустошили у моих знакомых целый мешок кукурузы — до единого зернышка! — и упрятали добычу в своих подземных муравейниках и катакомбах, на которых, собственно, и расположен город.

Икитос считается самым здоровым местом в бассейне Амазонки, и такой божьей напасти, как тиф или холера, здесь не бывает — пожалуй, благодаря именно этим миллионам муравьев, съедающих все остатки и очищающих город наравне с грифами урубу, которых городские власти называют санитарной полицией. Муравьи, правда, этого звания пока еще не удостоились.

Если не считать неприятного знакомства с икитосскими муравьями в день приезда, то за все время моего пребывания в этом городе они испортили мне настроение лишь один раз: однажды ночью моя кровать подверглась нашествию полчища небольших, но чрезвычайно воинственных муравьев, спасаясь от которых я соскочил с постели с легкостью серны или балерины. Это какие-то новые, неизвестные мне злодеи, а не те муравьи сауба, которые крадут кукурузу или другие продукты. Покружив минут пятнадцать в необычайном возбуждении по стенам и полу моей комнаты, они исчезли в щелях, и, к счастью, навсегда.

Но так только в центре города; в предместьях же и на изреженной опушке леса какая-то муравьиная оргия, какой-то ад! Охотясь там за птицами или гоняясь за бабочками, я должен как огня остерегаться, чтобы не встряхнуть какую-нибудь ветку над собой. Буквально как огня, потому что кусты кишат тысячами красных муравьев, называемых тут hormiga de fuego — огненными муравьями. Они падают на человека сверху и кусают так, что хочется кричать от боли.

Кое-где в бассейне Амазонки эти огненные дьяволы являются сущим бичом, зачастую вынуждающим жителей целых районов к бегству. Например, процветавший некогда городок Авейрос на берегу Тапажоса в середине XIX века перестал существовать после нашествия красных муравьев. Когда позднее жители города несколько раз предпринимали попытки поселиться там снова, муравьи все еще владели местностью и хозяйничали в домах. Город, окончательно покинутый людьми, вскоре превратился в груду развалин, которые поглотил лес.


Как и во всех перуанских городах, в Икитосе есть своя Пласа де Армас (Оружейная площадь). Люди здесь часто задают себе вопрос, почему она так называется — неужели только потому, что вечерами местные донжуаны завоевывают тут сердца красоток? На икитосской Пласа де Армас растут чудесные пальмы и огромные ананасы, а ее проезжая часть вымощена кирпичом — это единственная сносная мостовая в Икитосе.

По этой мостовой снуют вокруг площади десятка два автомобилей, все, что есть в городе. Колибри, больше похожие на сверкающие в солнечных лучах драгоценные камни, чем на птиц, вступают с автомобилями в состязание и, разумеется, выигрывают, после чего, радостно попискивая, улетают в чащу.

По вечерам на площади зажигаются дуговые лампы (в Икитосе есть электричество), и при их свете в душном воздухе бесшумно, как призраки, носятся над автомобилями и пешеходами огромные летучие мыши величиной с ястреба. Паккарды, вампиры, колибри и электричество в Икитосе прекрасно уживаются между собой.

Я живу в каменном доме (здесь это всегда подчеркивается) в семье своего симпатичного земляка Виктора. Однажды я обнаруживаю в углу своей комнаты какой-то кабель толщиной в два пальца, словно из прессованных опилок, идущий от пола к потолку. Из него доносятся таинственный шорох и приглушенный треск. Пробив в оболочке отверстие, я вижу, что это не «кабель», а ход термитов. Волосы у меня встают дыбом: ведь в этой комнате хранятся мои коллекции, идеальная пища для термитов. Я поднимаю тревогу, но хозяева успокаивают меня, уверяя, что термиты живут в доме около года и пока их не беспокоят. На чердаке они соорудили себе большое гнездо, а по этому каналу отправляются в далекие грабительские экспедиции по городу. Дом же, который дал им приют, они щадят.

Так вот я и живу по соседству с этими опасными насекомыми. Ночью прислушиваюсь к их тревожному шелесту, а утром первым делом осматриваю багаж — цел ли? Цел. Однако у меня такое чувство, словно я сплю на бочке с динамитом; мне кажется, что в одну прекрасную ночь сто тысяч термитов набросятся на мои коллекции и сожрут их. Ложась спать, я невольно обращаюсь к таинственному божеству термитов, восседающему, по-видимому, в гнезде надо мной и ведающему маршрутами «налетчиков». Я упрашиваю его не устраивать со мной никаких глупых шуток.


Мой хороший знакомый в Икитосе дон Мигель Перейра — перуанец с гор. Четыре пятых своего времени он занят любовными делишками и какими-то темными аферами, остальное отдает политике, что выражается в основном в высокопарных излияниях.

Однажды, когда мы с ним стоим на Пласа де Армас (где же еще можно здесь стоять?), над нами с шумом пролетает стая попугаев. Дон Мигель, такой же большой патриот, как и политик, указывая на них, заявляет:

— Смотрите! Это перуанские попугаи, и даже они требуют: «Летисия!»… Летисия должна принадлежать нам! — торжественно восклицает он.

Перу и Колумбия как раз воюют между собой из-за Летисии. Когда я шутливо отвечаю ему, что, возможно, это колумбийские попугаи, потому что в их криках скорее можно услышать «Лорето» (перуанская провинция, на которую зарится Колумбия), дон Мигель не отвечает мне: рядом с нами в этот момент проходят две улыбающиеся черноокие красотки, которые сразу же поглощают все его внимание — попугаи, война и политика попросту перестают для него существовать.


Свежая партия человеческих голов

Чем дальше вверх по Амазонке, тем больше меняется состав населения. На реке и в селениях встречается все больше индейцев. Уже в Манаусе я вижу их значительно чаще, чем в Пара, а Икитос — это вообще город индейцев и метисов с незначительной, почти незаметной прослойкой белых. С индейцами сталкиваешься здесь повсюду: в порту, на таможне, в мастерских, на улице. Больше всего, разумеется, на улицах и площадях. Они шатаются там безо всякой цели, убивая время, охотно присаживаются где-нибудь в тени и часами судачат.

Я завтракаю в ресторанчике на одной из улиц, ведущих к пристани. Мимо открытых настежь дверей снуют прохожие; смуглые, различных оттенков бронзы и, как правило, красивые лица икитосцев приятны мне. А вот кофе, который пью, гораздо менее приятен. Своего кофе в Перу нет, и здесь пьют какую-то невкусную кисловатую бурду. С милыми бразильскими кофейнями, встречающимися буквально на каждом углу в Пара или Манаусе, и с божественным напитком, подаваемым там, пришлось распроститься на границе в Табатинге.

— Буэнас диас, амиго! — прерывает мои размышления чей-то бодрый низкий голос.

Это дон Мигель Перейра, мой бравый амиго — друг, первый франт в Икитосе, кабальеро, жизнерадостный, как птица, и, как птица, беззаботный. Он хоть и не работает, но зарабатывает неплохо.

— Притаились в засаде, подстерегаете добычу? — бросает он мне шутливый вопрос и поглядывает оценивающим взглядом на проходящих мимо нас женщин. — Охотитесь за ланями?

Я приглашаю его присесть и угощаю пивом. Дело в том, что в этом районе Южной Америки самым благородным напитком считается пиво, которое ценится здесь гораздо больше, чем вино.

В жизни Икитоса — немало любопытного, а Перейра знает здесь всех и обо всем. Я спрашиваю его, какие новости.

— Ах, сеньор! — он хмурится и недовольно машет рукой. — Пожалуйста, не портьте мне настроение в такое чудесное утро! Лучше не спрашивайте!

— Дон Мигель! — настаиваю я, заинтригованный. — Ну скажите же, что случилось?

— Плохи дела! Хибаро забастовали!

— Кто? Хибаро?

— Ну да, хибаро! У них мало кто умирает, а охотиться за людьми эти сукины сыны больше не хотят! Проклятые язычники!

Хибаро (по-испански пишется jibaros) — это одно из самых отсталых индейских племен, которому до последнего времени удавалось устоять перед натиском цивилизации. В труднодоступных дебрях в междуречье трех северных притоков верхней Амазонки — Сантьяго, Пастасы и Мороны — они ведут точно такой же образ жизни, как и четыреста лет назад, когда с ними впервые познакомились испанцы. Выражение «забастовали» в применении к ним и непонятное негодование моего «амиго» по этому поводу заставляют меня рассмеяться.

— Чем же они провинились? — спрашиваю я.

Но Перейра не спешит ответить, он напряженно о чем-то думает.

— Вы естествоиспытатель, не так ли?

— Верно.

— Вас интересуют изделия индейцев?

— Очень.

— Тогда подождите немного!

Он исчезает и спустя четверть часа, загадочно усмехаясь, появляется с каким-то предметом, завернутым в кусок полотна. Осторожно развертывает его, озираясь по сторонам, чтобы не привлечь внимание кого нибудь из наших соседей, и показывает мне высушенную человеческую голову. Хотя это, несомненно, голова взрослого индейца, что видно по пышным прядям длинных черных волос, величиной она примерно в два сложенных вместе кулака.

— Ну, как? Эти хибаро — мастера своего дела! — удовлетворенно шепчет Перейра.

Со дня моего приезда в Икитос я все время слышу о таких головах, однако до сих пор мне не представилась возможность увидеть их; поэтому сейчас я рассматриваю то, что принес Перейра, с понятным любопытством.

Веки и губы сшиты тонкими пальмовыми волокнами — вероятно, для того, чтобы дух убитого не смог отомстить победителю, — в остальных же чертах лица ничего не нарушено. Они столь же правильны, как и у живого человека, хотя голова и уменьшена втрое. Застывшее на лице выражение глубокой печали еще больше усиливает иллюзию: голова словно живая. Кто был этот индеец? Как он погиб?

— Он принадлежал к племени, живущему по соседству с хибаро, — объявляет мне Перейра. — И те и другие давно уже хотят помириться и жить в согласии, но мы этого не допускаем… Никто не умеет так здорово выделывать головы, как хибаро, но для этого им постоянно нужны свежие покойники…

Перейра начинает цинично хохотать:

— В мире на них большой спрос. Мы не успеваем удовлетворять все требования… Хибаро не должны сидеть сложа руки!

Мне приходилось уже немало читать и слышать о хибаро. Громкую славу себе они снискали еще тогда, когда оказали яростное сопротивление испанским конкистадорам, пытавшимся покорить их и поработить. Много крови испортили они испанцам.

Обычай носить в качестве трофея искусно высушенные головы убитых врагов существовал когда-то у многих племен, обитавших в бассейне Амазонки. Но затем большинство этих племен было истреблено или вымерло, обычай исчез; и только индейцы хибаро, живущие и поныне вдали от путей цивилизации и ведущие свой извечный образ жизни, по-прежнему владеют искусством препарировать головы.

Эта процедура совершается сразу же после смерти жертвы. Голову вымачивают в густом отваре ядовитых растений, чтобы предохранить ее от поедания молью и другими насекомыми. Внутреннюю полость заполняют горячим песком и опилками, а в это время умелые руки придают лицу то выражение, какое было у жертвы при жизни. Горячий песок и опилки меняют несколько раз, кожа высыхает, и голова приобретает размеры двух кулаков, сложенных вместе. Тогда победитель зашивает рот и глаза своего «трофея» и подвешивает его за волосы к поясу.

— Вернее, подвешивал! — подчеркивает Перейра. — Сейчас уже этого не делают, потому что у голов теперь другое назначение: они изготовляются для продажи…

— Сколько же вы за них берете? — спрашиваю я.

— Сколько дадут. Иногда двести долларов, случается — и триста.

— Почему так дорого? — удивляюсь я. — Неужели вам приходится так много платить хибаро?

Хибаро получают за них гроши, да и то не деньгами, а товаром. Платить приходится агентам, которые ведут с ними дела, потому что те рискуют своей головой. Не один из них погиб от рук дикарей.

— А выгодно ли заниматься этим хибаро? Ведь за гроши, как вы сказали, им приходится вести войны для того чтобы добыть головы?

— Ну, это уже наша забота — подогнать им побольше голов. Время от времени мы подстрекаем соседние племена отомстить за все обиды, которые те вынесли от хибаро, так что хибаро волей-неволей вынуждены воевать и… добывать для нас головы. И они добывают их, потому что мы даем им оружия немного больше, чем их соседям…

Постепенно я начинаю постигать детали этой кошмарной аферы. Препарированные человеческие головы считаются необычайной забавой, курьезом, щекочущим нервы пресыщенных снобов в далеких больших городах, — поэтому на них такой спрос. И вот, чтобы удовлетворить чьи-то извращенные капризы, здесь, на притоках Амазонки, предприимчивые дельцы стравливают друг с другом племена лесных индейцев и наживаются на их крови. Весьма своеобразное проявление цивилизаторской миссии!

— Кто же покупает эти головы?

— В основном американцы.

— Американцы?

— Si, senhor! Чикагский музей платит лучше всех, здесь есть даже представитель музея, доктор Бесслер…

— А там, в Америке, знают, каким образом вы добываете эти головы?

— Что за вопрос!

— Так знают или не знают?

— Разумеется, знают — это ни для кого не секрет… Вообще же вы можете спросить об этом доктора Бесслера.

Икитос небольшой городишко, здесь все друг друга знают. На следующий день, проходя по улице вместе с Перейрой, я познакомился с доктором Бесслером. Это на редкость интересный мужчина, всегда улыбающийся и необычайно обходительный; отношения между ним и доном Мигелем самые дружеские.

— Есть свежая партия! — приветствует его Перейра.

Бесслер, конечно, понимает, о чем речь, но, смущенный моим присутствием, явно предпочитает уклониться от разговора на эту тему.

— Меня это уже не интересует! — растерянно отмахивается он. — Мне уже не нужно, я больше не буду брать…

Однажды утром Перейра пригласил меня к себе, чтобы показать свой товар, «свежую партию», как он выразился. В одном из помещений его квартиры стоит сундук; когда хозяин приподнял крышку, я увидел там больше двух десятков человеческих голов, стоящих на дне в несколько рядов. Пышные пряди черных волос заполнили полсундука.

При виде этой кошмарной коллекции у меня начинается головокружение. Немного нужно воображения, чтобы представить себе, сколько заключено в ней человеческого горя. Дон Мигель, однако, бросает на содержимое сундука восторженные взгляды, словно лаская каждую голову, и, когда я замечаю это, меня охватывает ужас.

На одной из голов волосы короче; внимательно вглядевшись, я обнаруживаю, что кожа на ней светлее. Эта голова принадлежала не индейцу!

— Сеньор поражен, не так ли? — спрашивает меня довольный хозяин.

— Кто это?

— Мартинес, один из моих агентов, — отвечает Мигель. — По-видимому, этот Мартинес чем-то досадил хибаро, потому что, когда он возвращался от них по реке Пастасе, они устроили засаду и прикончили его, а голову позднее продали вместе с другими…

— И ее американцы тоже купят?

— Конечно, купят, почему бы и нет? Голова как голова. Ведь это такая сенсация! Они, пожалуй, неплохо за нее заплатят… Правда, из Штатов последние несколько недель что-то ни слуху ни духу. Ни доктор Бесслер, ни я не получаем никаких вестей оттуда…

— Наверное, такой товар трудно вывозить из Перу? Торговля им строго запрещена?

— А, что там! Запрещена, конечно, но это все пустяки. Доллар, всемогущий чародей, плевал на все запреты и границы…

Плевать-то плевал, однако я замечаю, что Перейра с каждым днем выглядит все более озабоченным. Что-то терзает его, временами он впадает в черную меланхолию либо же, наоборот, становится раздражительным. Причины его беспокойства понятны: он всадил в эту «коллекцию», в эту «свежую партию», все свои наличные, и надеялся, что сразу же с выгодой сбудет этот товар с рук, как это бывало до сих пор. Но случилось так, что неожиданно, словно по мановению волшебной палочки, перестали поступать заказы, клиенты из Штатов будто воды в рот набрали и не выполняют соглашений.

— С ума можно сойти! — стонет Перейра.

— А может… — осторожно поддеваю его, — может, там, в Штатах, в конце концов спохватились, поняли скандальную аморальность этой затеи…

— Не понимаю, что вы имеете в виду.

— Но, дон Мигель, вдумайтесь же во все это! В середине XX века спокойно приказывать первобытным племенам истреблять друг друга для того, чтобы зарабатывать на этом доллары и ублажать чьи-то идиотские причуды — разве это не верх цинизма? По-видимому, в Штатах раскусили эту грязную аферу, в ваших клиентах заговорила совесть, и они решили умыть руки…

Перейра очень любит доллары, но, как и все латиноамериканцы, не выносит янки. Он вскакивает, словно его ужалила пчела.

— Заговорила совесть? — иронически фыркает он. — Чепуха!

У Перейры плохое настроение. Мы завтракаем с ним сегодня в том же ресторанчике близ пристани. Ни ясное небо, изумительно голубое в эту пору дня, ни приятная прохлада, веющая от реки, ни сочная зелень деревьев на противоположной стороне улицы, усыпанных розовыми цветами, ни снующие по тротуару прелестные сеньориты — ничто сейчас дона Мигеля не интересует. Его не интересует и то, из-за каких дурацких причин прервалась торговля головами. Достаточно того, что она прервалась. Для Перейры это тяжелый удар. Он разорен. Его красивые черные глаза полны печали. Я замечаю, что этот франт уже два дня не бреется.

Спустя три или четыре дня я встречаю его на улице. Он направляется в скобяную лавку. Его глаза искрятся радостью, на свежевыбритом лице играет широкая улыбка.

— Что произошло? — кричу я, изумленный.

— Победа, — радостно восклицает он. — Все сбыл, всю партию!

— Голов? — спрашиваю его тихо.

— Голов.

Он хватает меня за рукав и показывает в сторону Амазонки. Там, вдалеке, около лесопилки в Нанди, стоит на якоре большой пароход.

— Наконец-то я его дождался! — удовлетворенно заявляет Перейра.

— Черт побери, кого? Парохода?

— Ну да, парохода. Американский. Грузит доски на лесопилке. Матросы скупили у меня все головы!..

Но его радость вызвана не только этим. Дон Мигель вытаскивает из кармана свернутый трубочкой лист бумаги.

— Как из рога изобилия! — ликует он. — Вот что я еще получил! Читайте!

Телеграмма из Чикаго. «Заказываю тридцать орхидей точка оплата как обычно Смит».

— Понимаете, орхидеи, — доверительно подмигивает мне Перейра. — Это те, с пучками длинных черных волос…

— Заказывает целых тридцать штук?

— Si, senhor, тридцать! — отвечает он с гордостью. — Поработать придется немало.

Дон Мигель продал американским матросам весь свой запас голов, всю свою «свежую партию», и сейчас идет в скобяную лавку, чтобы купить за наличные десять пистонных ружей, заряжающихся по старинке с дула. В Европе их изготовляют специально для лесных индейцев.

— На берегах Пастасы, — радостно заявляет Перейра, — скоро начнется война!

Договорившись о покупке ружей, бравый кабальеро отправляется сзывать своих агентов на «военный совет».


Икитос

Еще каких-нибудь сто лет назад вблизи того места, где в Амазонку впадает река Итайя, в глухой чаще стояли шалаши индейцев икитов. Около 1860 года здесь появились миссионеры, которые принялись обращать язычников в христианскую веру и насаждать среди них цивилизацию. По следам миссионеров сюда потянулись многочисленные авантюристы, которые принялись убивать язычников и насиловать язычниц. Вскоре тут возникло селение, названное «в честь» истребленных индейцев Икитос.

Благодаря своему удобному положению на Амазонке — всего лишь в одном дне пути ниже устья большой реки Укаяли — Икитос быстро рос. Годы, когда цены на каучук все время повышались, были для города периодом расцвета и обогащения. Но затем Икитос, так же как его собрат в Бразилии — Манаус, стал постепенно приходить в упадок.

Однако, хотя сегодня дикие попугаи пролетают над Икитосом с той же бесцеремонностью, как и во времена, когда здесь были раскинуты шалаши несчастных икитов, нынешнее значение города не следует приуменьшать. В экономическом отношении Икитос — единственное место, где находит выход продукция, вырабатываемая во всем восточном Перу с его огромными площадями ценных лесов, бóльшими, чем территория Польши. В политическом же отношении это мощный форпост Перу, противостоящий трем его соседям: Колумбии, Бразилии и Эквадору.

Европейцу может показаться совершенно невероятным, что Икитос, этот оживленный город с двадцатью тысячами жителей, центр обширного департамента, не связан с другими областями страны ни одной шоссейной дорогой. Если вы попытаетесь углубиться в лес, подступающий прямо к городу, вам вскоре придется остановиться: дорожка или тропинка обрывается сразу же за крайними домами предместья, и дальше нельзя сделать ни шагу. В непролазных дебрях человек неминуемо погибнет от голода или завязнет в трясине, а во время дождей — утонет в лесном омуте.

Икитос — это только порт, и ничего больше, причем порт перворазрядный, можно сказать, даже морской, хотя он и удален от океана почти на четыре с половиной тысячи километров. В 1930 году накануне мирового кризиса по Амазонке до Икитоса регулярно ходили большие трансатлантические суда.

Когда полиция в Икитосе разыскивает преступника (что, кстати, случается очень редко), она устанавливает дежурства своих агентов только в порту, зная, что лишь оттуда он может пытаться бежать. Бегство в лес было бы просто самоубийством.

Река определяет жизнь этого города. Все помыслы человека прикованы здесь к Амазонке: по ней приходят сюда вести из большого мира, по ней завозят продовольствие и все необходимые товары, без нее существование Икитоса было бы невозможно. Я уже говорил, что Икитос — это сердце огромной территории, превосходящей размерами Польшу; но, говоря о жизни этого края, надо иметь в виду не всю Ла-Монтанью, а только покрывающую ее разветвленную сеть водных путей. Реки, большие и малые, являются жизненными артериями края, и только на их берегах здесь живут люди. Пространство же между реками покрыто сплошными массивами леса, беспорядочно и хищнически эксплуатируемого.

На высоком икитосском берегу, называемом Малеконом, стоят над Амазонкой, глядясь в ее воды, здания крупных иностранных торговых фирм. Правда, все они одноэтажные, и вообще их не больше двух десятков, однако именно они подлинные хозяева Ла-Монтаньи. Здесь представлены Англия, Франция, Бельгия, Испания, Соединенные Штаты. Здесь торгуют всем. Ввозят дешевые безделушки и империалистические методы грабежа, вывозят золото, хлопок, каучук, ценную древесину и кокаин. Малекон — это международный капитал, это иностранные консулы, это так называемые сливки общества, это жесткие условия, это решения, которые имеют серьезные последствия, это пушки и угрозы.

Незначительная прослойка белого коренного населения, с гордостью именующая себя истинными перуанцами, состоит из немногочисленной интеллигенции, более многочисленных дельцов вроде моего Мигеля Перейры и еще большего количества государственных чиновников, служащих во всевозможных — и невозможных — учреждениях. Икитосцы — люди необычайно вежливые, отличающиеся безукоризненными манерами, и, как правило, красивые. Когда в воскресенье утром толпа выходит из кафедрального собора — сколько в ней прекрасных женщин и интересных мужчин!

Увы, когда я ближе знакомлюсь с здешней жизнью, то обнаруживаю поразительный факт: перуанцы, собственно, не являются хозяевами своей страны; они, если можно так выразиться, всего лишь ее привратники: впускают в свою страну иностранный капитал и получают за это чаевые, за которые грызутся друг с другом. А иностранцы, представляющие иностранный же капитал, вывозят из страны ее богатства и за это снова швыряют перуанцам подачки.

Девять десятых населения Икитоса — метисы, или, как их здесь называют, чоло, родившиеся от браков индейцев с белыми; в них преобладает индейская кровь. Сложены они неплохо, кожа у них приятного каштанового цвета; зато уровень их развития чрезвычайно низок. Причина такой отсталости заключается отнюдь не в пагубном влиянии жаркого климата — пришлые дельцы проявляют здесь весьма большую активность. Просто икитосские чоло — жертва господствующих здесь поистине колониальных отношений: для столичных властей Икитос — это проклятый город, затерявшийся среди непроходимого леса в далеком захолустье, что-то вроде места ссылки; для иностранных капиталов — это такое место, где можно нагреть руки, где применимы любые методы эксплуатации. Равнодушие одних и алчность других сжимают народ в тисках, душат его, как кошмар, не оставляют ему никакого проблеска надежды. Народ здесь сознательно держат в темноте и невежестве.

Вдоль нижнего течения Амазонки, там, где она катит свои воды по территории Бразилии, интересы рабочих защищают профессиональные союзы. Особенно это относится к крупному порту Пара. Но здесь, у перуанских подножий Анд, живительные прогрессивные веяния пока только зарождаются.


Икитос лежит почти на экваторе, и там всегда очень жарко. Лишь вечером становится немного прохладнее. Тогда я отправляюсь на берег Амазонки, заставляю себя забыть всех Перейр, консулов и чоло и наблюдаю за резвящимися среди волн дельфинами — этими великолепными созданиями. Я все больше поддаюсь очарованию огромной реки, над которой проносится сейчас свежий вечерний ветерок, напоенный благоуханием далеких орхидей.


Англичане в Икитосе

Их трое — Мэсси, Шарп и О’Коннор.

Мистер Дж. В. Мэсси — британский консул в Икитосе. Кроме того, он некоронованный король восточного Перу, первое лицо на Мараньоне.

Англичанам удалось создать на Амазонке такое соотношение сил, что в течение многих лет они были здесь хозяевами положения. Например, такой гигант, как «Норддойтчер Ллойд», не выдержал их конкуренции и был вынужден убраться с реки. Англичане также сдерживают здесь — вернее, сдерживали до сих пор — и динамичный американский капитал, которому пришлось удовлетвориться лишь некоторыми отраслями экономики.

Бесцеремонно, с вызывающей наглостью ведет себя здесь иностранный капитал. Когда он обосновывался в Польше, Румынии или Чехословакии[29], он старался делать это незаметно, предусмотрительно прикрываясь местной вывеской. Здесь он держит себя иначе, заявляет о себе без обиняков, словно Перу или Бразилия — это какие-нибудь колонии. Повсюду бросаются в глаза высокомерные надписи: «The Para Elektric Railways and Lighting Company» или что-нибудь в этом роде; порты называются по-английски: Port of Para, Manaos Harbour, а бразильцы и перуанцы ездят по Амазонке на пароходах, принадлежащих «The Amazon River Steam Navigation Company». Очевидно, иностранный капитал уверенно сидит здесь в седле, раз он отваживается на такие открытые демонстрации, ущемляющие национальную гордость местного населения.

Консул Мэсси — всего лишь руководитель филиала «Бус Лайн» в Икитосе, не больше. «Бус Лайн» — это та пароходная компания, которая обслуживает связи Европы с Амазонкой и суда которой ходят в Пара и Манаус. У компании монополия только на эту линию; ее пароходы не поднимаются выше Манауса и не доходят до Икитоса. В Икитос ходят суда другой компании — «River Steam Navigation Company», которая формально принадлежит бразильскому правительству и экипажи пароходов которой действительно укомплектованы одними бразильцами. Но — о чудо! — в Икитосе билеты на пароходы «Amazon River» продает не бразильский консул, а английский, мистер Мэсси, который командует на реке всем по собственному усмотрению: например, он велит бедным полякам из ликвидируемой колонии в Кумарии ехать в первом классе, а не в значительно более дешевом третьем.

Очевидно, этого требуют государственные интересы Англии.

Отец консула тоже был служащий «Бус Лайн». Посылая своего сына в контору, он знал, что дает компании человека, обладающего двумя выдающимися качествами, свойственными исключительно англичанам: добросовестностью и фанатической преданностью английским интересам. Эти достоинства помогли молодому Мэсси выдвинуться. Поэтому, когда он превратился в двухметрового верзилу с тяжелой челюстью и внушительным животом, решительного, упрямого и надменного (качества, характерные для многих англичан), дирекция «Бус Лайн» решила, что ему можно поручить ответственную должность, и послала его в Икитос.

Мэсси — настоящий англичанин, энергичный и высокомерный. Разумеется, он считает англичан первой нацией в мире. Он получает самое большое жалованье в Икитосе и придерживается самого худшего среди всех жителей этого города мнения о Южной Америке. Восемь месяцев в году он трудится в знойной Амазонке, остальное время проводит в Англии. Прожив здесь немало лет, он так и не научился как следует говорить по-испански, но все здесь прекрасно его понимают и очень охотно слушают. Сам он считает, что ему достаточно и английского. Когда мистер Мэсси стоит в икитосском порту и следит за отплывающим пароходом линии «Amazon River» (принадлежащим вроде бы бразильцам), то все знают, что это стоит хозяин великой реки на всем ее протяжении — от Икитоса до самого устья.

Мистер Шарп, второй англичанин, был в свое время банковским служащим в Боготе. Однажды он получил от своего лондонского начальства приказ отправиться в Икитос и спасти там от краха заколебавшуюся фирму «Израэль». Мистер Шарп прибыл в Икитос, осуществил при помощи английского капитала оздоровление «Израэля» и остался там постоянно руководить фирмой.

А что такое «Израэль»? Это основной плацдарм английского капитала в Ла-Монтанье, это экспорт и импорт в широких масштабах, это несколько пароходов, обслуживающих все реки выше Икитоса — до самых подножий Кордильер: Укаяли с ее притоком Пачитеа и Мараньон с Уальягой.

Мистер Шарп женился на прекрасной перуанке; так же как и Мэсси, он недоволен Икитосом и так же не научился правильно говорить по-испански. Он вежлив, отзывчив и очень набожен: каждый день ходит в церковь. Мистер Шарп — не английский консул, но он друг консула. Они поделили власть. Мэсси властвует на Амазонке ниже Икитоса, Шарп — на реках выше Икитоса. Других дорог в этом краю нет.

У подножий Кордильер растут буйные леса и густые кустарники. Лесные жители собирают там какие-то листья, сушат их, растирают в порошок, упаковывают и отправляют в ближайшие порты. С пароходов «Израэля» ящики перегружают на пароходы «Амазон Ривер», с пароходов «Амазон Ривер» — на пароходы «Бус Лайн», пока в конце концов их не выгрузят в Ливерпуле. И тогда кокаинисты Европы радуются внезапному изобилию этого порошка. Но ни Мэсси, ни Шарп вроде бы ничего об этом не знают. Официально.

Третий только считается англичанином; на самом деле это ирландец Патрик О’Коннор. У него нет ни пароходов, ни денег. Что у него всегда есть, так это желание напиться. Пьет он здорово и при этом иногда буянит. Жители Икитоса любят его и когда находят утром лежащим без чувств на мостовой, то поднимают и заботливо доставляют домой. А любят этого ирландца и за то, что он не отказывается выпить, и за то, что он превосходно исполняет лирические песенки, и за то, что его окружает ореол романтичности.

Вот вехи его жизненного пути. Ему около пятидесяти лет, родился он на гибралтарском утесе, отец его был английским военным врачом. Католический колледж, бегство оттуда. Среднюю школу окончил в Англии. Ссора с отцом, пять лет в Иностранном легионе. Париж, Сорбонна, философский факультет. Учился пению. Театр «Ла Скала» в Милане. Актер и певец итальянских и английских театров. Первая мировая война, окопы. Чин сержанта: не захотел стать офицером, потому что тогда он не смог бы пить столько, сколько хочется. После войны — глубинные районы Африки, коммерческие предприятия, желтая лихорадка, отпуск. Переводчик у Кука[30] в Лондоне. Сказочные полгода в Средиземном море на яхте богатого янки. Все, что зарабатывал, тотчас же пропивал. Индия, Сингапур, репортер в Лондоне, «гувернер» собачек какой-то престарелой леди. Путешествие на паруснике к берегам Аляски вокруг мыса Горн в должности штурмана. В конце концов судьба забросила О’Коннора в глубь южноамериканского материка: он поселился в Икитосе.

Кроме английского он прекрасно владеет испанским, французским и итальянским языками, несколькими африканскими наречиями, а в жаркие беспокойные ночи бормочет что-то во сне по-берберийски. Напивается в стельку, но, когда отоспится, поражает своим живым умом и удивительной образованностью. Он знает массу всевозможных вещей, много читает, до тонкостей знаком с историей Южной Америки. В бытность мою в Икитосе О’Коннор зарабатывал себе на выпивку уроками английского языка или переводами на испанский специальных военных трудов; он вел бухгалтерские книги у китайских купцов, давал уроки фехтования перуанским офицерам и уроки бокса морякам. Понятно, что его обожает весь Икитос, и тем более понятно, что его не любит мистер Мэсси, английский консул.

Я знакомлюсь со всеми тремя. Двое первых — Мэсси и Шарп — любезны со мной. Они считают меня джентльменом и оказывают мне содействие. Поэтому и перуанские власти не чинят мне никаких препятствий. Консул Мэсси продает мне билеты, когда я отправляюсь куда-нибудь по реке, а мистер Шарп улаживает мои денежные дела, когда я получаю переводы из Польши. С Патриком же О’Коннором, этим великолепным пьяницей, у меня завязывается сердечная дружба.

Мы с ним живем под одной крышей. О’Коннор — само воплощение отзывчивости. Он охотно исполняет все мои просьбы, переводит статьи, которые я пишу для здешних журналов, и проекты организации в Икитосе естественнонаучного музея, которые я предлагаю перуанскому правительству, а также знакомит меня — он сведущ и в этом — с любопытным икитосским фольклором.

Однажды в субботний вечер мы отправились с ним в предместье Белем, где в тростниковых хижинах на высоких сваях живут индейцы. Входим в какой-то дансинг, украшенный гирляндами из пальмовых листьев и битком набитый танцующими матросами и девушками. Душный воздух наполнен гомоном, громкой музыкой, запахом пота; в зале атмосфера безудержного веселья. Матросы речной военной флотилии, зачинщики и участники всех драк и скандалов в Икитосе, держат своих девушек сильными узловатыми руками. О’Коннор подталкивает меня и спрашивает:

— Какая из девушек тебе больше всего нравится?

Есть такая, которая мне больше всего нравится, и я показываю на нее. Когда танец кончается, О’Коннор подходит к матросу, похлопывает его по плечу и что-то ему шепчет. Матрос возражает и вспыхивает; О’Коннор успокаивает его, сжимая его локоть и приводя какие-то веские аргументы. Минуту спустя оба направляются ко мне, ведя между собой девушку.

— Ты интересовался фольклором — вот он! — смеясь, заявляет О’Коннор. — Матрос уступает ее тебе на сегодня: танцуй с ней и целуй ее!


Консул Мэсси и мистер Шарп держат в своих руках Амазонку и ее притоки. В руке О’Коннора — локоть матроса, еще одного приятеля ирландца. О’Коннор пьет, а ночью, встретив позднюю парочку, поет влюбленным французскую песенку:

Pour un peu d’amour[31].

Есть в Икитосе американцы, евангелисты и адвентисты, которые пытаются обращать людей на путь истинный, редко смеются и совсем не пьют водки. Несмотря на такое богобоязненное поведение, они почему-то не пользуются здесь особым уважением.

Есть ирландец О’Коннор, который никого не обращает, пьет как лошадь и которого не любит мистер Мэсси, консул его величества английского короля. Его уважают все. Мистер Мэсси также уважаем в Икитосе; он преуспевает, но вряд ли это можно объяснить его личными заслугами.


Много шуму из-за Летисии

Дон Филипо Моррей — выдающийся перуанец. Когда-то он заработал на каучуке миллионы и сумел их сохранить. Сегодня он самый богатый человек в Икитосе и, пожалуй, во всей перуанской Ла-Монтанье. За свою бурную жизнь дон Филипо наплодил немало детей; его потомство, рассеянное по всей верхней Амазонке, сведущие люди определяют в шестьсот душ. Это по существу влиятельное племя, гораздо более многочисленное, чем многие индейские племена; у его представителей самые различные оттенки кожи, но всех их объединяет гордость за такого замечательного предка.

Одну из своих законных дочерей дон Филипо Моррей выдал замуж за икитосского врача, доктора Александро Вигиля. На деньги, полученные в приданое, энергичный зять построил в небольшой рыбацкой деревушке на берегу Амазонки, неподалеку от перуанско-бразильской границы, лесопилку и сахароваренный заводик. Деревушка, в которой было всего десятка два жалких хижин из бамбука и сотни полторы жителей, называлась Летисия. Там жили также — о чудо! — несколько белых; дело в том, что в свое время англичане соорудили в Летисии радиостанцию, которая должна была обеспечивать связь между Атлантическим и Тихим океанами. Мысль основать здесь лесопилку и сахароварню оказалась недурной. Пила разделывала ежедневно четыре ствола махагони, два десятка индейцев давили сок из стеблей сахарного тростника. Дон Александро Вигиль стал понемногу богатеть и, идя по стопам своего знаменитого тестя, начал чаще думать о женщинах, как это и подобает уважающему себя гражданину Ла-Монтаньи.

Как известно, латиноамериканские страны навещают время от времени две напасти: одна — это воинственный зуд, связанный с желанием расширить свою территорию, вторая — отсутствие денег в казне. Если две соседние страны томятся одним и тем же желанием расширить свою территорию, начинается война. Если же жажда захватов мучает лишь одного соседа, а другой в это время страдает от недостатка средств, то может случиться то, что произошло в 1922 году между Колумбией и Перу и нашло свое отражение в так называемом Саломон-Лозаннском договоре. Колумбия получила от Перу огромный, но ничего не стоящий кусок пущи над рекой Путумайо и узкую болотистую полосу, протянувшуюся до самой Амазонки, за что обещала выплатить перуанскому правительству несколько миллионов долларов.

— Esplendido[32]! — кричали в Боготе возбужденные мальчишки. — Великая наша Колумбия теперь простирается от моря до самой Амазонки, где у нас есть крупный порт Летисия.

— Esplendido! — радовался в Лиме перуанский президент, открывая счет на свое имя в одном из нью-йоркских банков.

Не радовался только дон Александро Вигиль. Его лесопилка и сахароварня в Летисии находились теперь в Колумбии и, зажатые между перуанской и бразильской границей, перестали приносить доход. Это ужасно огорчило Александро Вигиля. Он стал раздражительным и совершенно утратил интерес к лесопилкам, сахароварням и даже (на какое-то время) к женщинам.

Он предложил правительству Колумбии купить у него предприятия и землю. Правительство задумалось. Уступая национальному тщеславию, оно охотно расширило территорию страны и приобрело Летисию, но, однако, оно ясно сознавало, что эта жалкая рыбацкая деревушка, отделенная от собственно Колумбии непроходимыми лесами, не представляет почти никакой ценности и не стоит того, чтобы делать туда какие-либо вложения. Поэтому колумбийское правительство в конце концов отказалось. Тогда дон Александро Вигиль взорвался. Он созвал свою челядь и разоружил колумбийский гарнизон, насчитывавший всего десяток солдат. Затем крикнул ветру, пролетавшему над рекой, что он взбешен, и сделал несколько выстрелов в воздух. Это произошло в 1932 году.

Заурядное событие, часто случающееся на далеких границах латиноамериканских стран. Обычно такие местные конфликты через несколько недель улаживает сама жизнь. Но на этот раз дело произошло в Летисии, где как раз находился радист англичанин, изнывавший от безделья и скуки. Услышав выстрелы, он немедленно послал в эфир длиннющую телеграмму, в которой сообщал о бунте Вигиля.

Восстание в Летисии наэлектризовало Европу. «Грубое нарушение территориальных прав Колумбии!» — сообщалось миру на следующий день. «Война между Колумбией и Перу! Война!» — гремело в эфире на третий день.

Англичанин разошелся вовсю. Радио у него было свое, и, кроме того, он любил спорт. Он поднял на ноги Европу и Америку. Лишь кружным путем, через Соединенные Штаты, дошло до пребывающих в неведении правительств в Боготе и Лиме известие о том, что между ними такой серьезный конфликт. Главы правительств растерянно покачивали головами.

Узнал об этом и доктор Вигиль, но этот не стал покачивать головой. Раззадоренный шумихой, он задрал нос. Недаром ведь его тесть был миллионером и имел около шестисот потомков.

Жителей перуанской Амазонки охватил воинственный зуд; началось формирование отрядов добровольцев для войны с Колумбией. Оба правительства постепенно смирились с мыслью, что война неизбежна; стали вспоминать все старые распри.

На пограничной реке Путумайо отряды перуанских и колумбийских солдат безуспешно разыскивали друг друга. Попробуйте найти противника в такой густой чаще! Но люди все равно гибли как мухи — от различных болезней, главным образом от бери-бери, так как не хватало витаминов. Но до стычек никак не доходило, и лишь спустя несколько недель первый перуанский солдат пал от неприятельской пули. После этого на фронте военных действий наступило затишье.

Своими телеграммами англичанин из Летисии заварил такую кашу, что в серьезность конфликта поверили не только в Европе, но и в обеих странах, интересы которых были при этом затронуты, — Перу и Колумбии. Они просили Лигу наций в Женеве уладить дело. Оттуда в Летисию была послана международная комиссия. В самой Женеве работа тоже закипела. Множество заседаний, продолжительные дискуссии, комиссии и подкомиссии, целые тома протоколов, усилия самых крупных политических умов — все было напрасно. Кусок болотистой земли над Путумайо оказался слишком твердым орешком. После двадцати месяцев упорных дебатов Лига наций заявила, что она не в состоянии решить вопрос о жалкой рыбацкой деревушке на Амазонке.


С запада Перу омывается Тихим океаном, на котором оно владеет несколькими десятками островов и островков. На этих островах обитает бесчисленное множество морских птиц; они опоражнивают свои желудки прямо на скалы, создавая гуано, природное богатство Перу.

В свое время гуано заинтересовалась Япония: ей требовалось много удобрений. Она платила за них наличными, и платила хорошо. Однако вскоре оказалось, что она проявляет интерес не только к гуано, но и к скалам под ним.

В начале 1933 года Япония предложила правительству Перу заключить секретное соглашение. Она хотела получить в аренду один из островов, где собиралась организовать торговую базу, и предлагала взамен столько военного снаряжения и кредитов, что Перу могло бы с легкостью разгромить всех своих соседей. Перуанскому правительству это предложение пришлось по вкусу.

Однако о проекте «секретного соглашения» тут же стало известно в Белом доме, где понимали, чем пахнет существование японской базы на американском континенте, недалеко от Панамы. Тотчас же в Колумбию потекли американские доллары, полетели самолеты со специальным персоналом и всевозможное вооружение. Следовало быстро и любой ценой помешать осуществлению планов Перу; решающую роль в этом должна была сыграть Колумбия.

Одновременно, почувствовав, что пахнет жареным, предложил свои услуги дяде Сэму и Эквадор: у него нашлась уйма несведенных счетов с Перу. Щедрый американский дядюшка отвалил оружия и Эквадору, выговорив себе за это новые концессии на его территории. Так стержень конфликта был перенесен из болот Летисии на скалы Тихого океана.

Неожиданно ситуация стала очень напряженной; над Южной Америкой заклубились тучи, готовые разразиться грозой. Дело переросло рамки конфликта между Перу и Колумбией.

В начале 1934 года пушки, доставленные из Японии, были уже на Амазонке, и перуанские солдаты близ Икитоса обстреливали плывущие по широкой реке мишени. Мы наблюдали за этими приготовлениями и понимали, что, если японские пушки дойдут до Путумайо, может легко вспыхнуть пожар, который охватит все берега Тихого океана.

Тем временем в Женеве все еще бились над разрешением вопроса о Летисии и ломали головы над тем, как выкарабкаться из этой каши и кого признать правым.

Японские пушки, однако, так и не дошли до берегов Путумайо. Пожару не дали вспыхнуть. Правда, для этого Лондону, Вашингтону и Токио пришлось обменяться весьма резкими и решительными словами. Япония уступила и отказалась от своих планов в Перу. Гуано ее уже не интересовало. Ее больше интересовала Маньчжурия.

И вот однажды перуанскому правительству сообщили из Токио, что кредитов больше не будет. Затем, две недели спустя, изумленной и возмущенной Лиге наций было сообщено, что больше мудрствовать не стоит: конфликта уже нет. В Рио-де-Жанейро представитель Перу подал представителю Колумбии руку в знак примирения, и обе страны пообещали друг другу вечную дружбу. Спорный вопрос был решен необычайно просто. Летисия досталась Колумбии, которая обязалась выплатить перуанскому правительству какое-то вознаграждение. Доктор Вигиль утешился надеждой, что за его лесопилку и сахароварню ему тоже кое-что перепадет.

Когда телеграф разнес радостную весть о заключенном в Рио мире, я как раз находился в Икитосе. На одной из улиц я встретил Александро Вигиля. Он вышагивал, как павлин, гордость распирала его грудь. Еще бы: когда Колумбия с ним не посчиталась, за него вступились мировые державы. И, шагая по мостовой, дон Александро с удовлетворением смотрел в будущее и с вожделением — на проходящих мимо женщин.


Американцы

Среди американцев, которых я знаю, доктор Гарвей Бесслер составляет приятное исключение: ему совсем не присуща свойственная им развязность, он говорит спокойным голосом и далек от того, чтобы класть ноги на стол — даже в переносном смысле. Ученый — геолог и этнолог, — он обладает обширными познаниями во всех естественных науках и при этом на редкость человечен, отзывчив, обаятелен и деликатен. Почти все перуанцы восхищаются этим безукоризненным кабальеро, представляющим собой тип идеального джентльмена. То, что этот ученый очень богат и в то же время исключительно прост в обхождении, то, что в его огромном доме в Икитосе хранится этнографическая коллекция, которой мог бы позавидовать Британский музей, то, что он обладает одним из самых крупных в мире собраний научных книг о Южной Америке (более тридцати тысяч томов!) — все это придает ему в глазах перуанцев неизъяснимое очарование.

Доктор Бесслер живет в Перу уже много лет. За это время он организовал большое количество дорогостоящих экспедиций и побывал во всех уголках Ла-Монтаньи: нет ни одного индейского племени, с жизнью которого он не познакомился и которое не описал в своих обстоятельных записках. На основе этих исчерпывающих источников исследователи — Гюнтер Тессман и другие — публикуют превосходные, высоко ценимые в научных кругах труды об индейцах северо-восточного Перу. И однако доктор Бесслер, этот неутомимый естествоиспытатель, забирается в самые дикие углы Ла-Монтаньи не только для того, чтобы выяснить, какие племена сплющивают головы детям, а какие — нет; дело в том, что он еще и опытный геолог, которого интересуют… залежи нефти. И вот, в то время как в университетах всего мира восхищаются результатами его этнологических исследований, в «Стандард ойл компани» поступают от него подробные отчеты, не предназначенные для оглашения, а подчас и строго секретные.

Экономический шпионаж? Фи, к чему эти неприятные слова! Доктор Бесслер вовсе не скрывает своей деятельности, он все делает с ведома и согласия перуанских властей. Правда, он не обо всем ставит их в известность. Власти надеются, что, когда «Стандард ойл» захочет добывать в этой части Перу нефть, она обратится к ним и заплатит за концессию. Они стараются облегчить доктору Бесслеру его геологические изыскания, так как верят, что могучая компания принесет в страну процветание и даст кое-кому возможность хорошо нагреть руки. Они тем охотней верят в это, видя, какой чарующий человек представитель компании и как щедро он сыплет вокруг себя доллары. Меня уверяли, что из его рук на перуанцев уже пролился золотой дождь на сумму двенадцать миллионов долларов.

В 1931 году на нефтяных полях «Стандард ойл компани» в других областях Перу загремели выстрелы. Забастовали рабочие, требуя повышения заработной платы, которой едва хватало, чтобы не умереть с голоду. Власти, возмущенные такой бестактностью по отношению к почтенной компании, решили не щадить «бунтовщиков». Сто шестьдесят человек было убито, несколько сот ранено. Хотя это случилось далеко от Икитоса, доктор Бесслер решительно выразил свое сожаление и осудил кровопролитие. Этот гуманный поступок американца привлек к нему множество сердец на Амазонке.

Только один человек в Икитосе смотрел на милого доктора Бесслера косо — английский консул Мэсси. Известно, что американские компании щедрее, чем английские, тратят деньги на подкупы и взятки; мир уже привык к этому. Но того, что какой-то янки побивает англичан и своим личным обаянием, консул Мэсси не может вынести.

Консулу вспоминается война между Боливией и Парагваем за Гран-Чако, которая длилась с 1932 по 1938 год. По существу это была война между американской компанией «Стандард ойл», которой принадлежала концессия на нефтяные поля в Боливии, и английской «Роял Датч Шелл», озабоченной тем, чтобы Парагвай не пропускал через свою территорию нефть конкурентов на мировой рынок. Но вывозить нефть можно было только таким путем, поэтому Боливии пришлось начать войну. Защищая интересы нефтяных концернов, погибли семьдесят тысяч боливийцев и пятьдесят тысяч парагвайцев, но все-таки, с удовлетворением отмечает консул Мэсси, «Стандард ойл» своего не добилась…


Обаятельный доктор Бесслер составляет исключение. Другие американцы в Икитосе менее приятны — это самые хищные акулы в Ла-Монтанье. Их главный оплот — фирма «Астория», держащая в своих руках монополию на экспорт махагони; ей принадлежит большая лесопильня в Нанае, рядом с Икитосом. Несколько раз в год туда приходят из Соединенных Штатов специальные суда, которые грузят этот ценный продукт и увозят его в Нью-Йорк.

«Астория» лишь скупает махагониевое дерево, стволы которого, связанные в плоты, сплавляются в Икитос с верховий притоков Амазонки. Она самовластно устанавливает цены, постоянно допуская чудовищные злоупотребления.

В настоящее время махагониевое дерево — основной продукт лесов Ла-Монтаньи, так же как в начале века таковым был каучук. Добыча махагони — чрезвычайно трудное дело: люди, которые занимаются этим, должны быть смелыми и иметь крепкие нервы, сильные мускулы, железное здоровье. Леса, примыкающие к крупнейшим рекам, давно уже разработаны, и поэтому за махагониевым деревом приходится отправляться в глубь чащи. А чтобы вывезти оттуда стволы, нужно обеспечить себе дешевую рабочую силу (индейцев) и обречь себя на множество опасностей.

Ни один торговец не купит дерева в лесу. Лесоруб должен, дождавшись подъема воды, сам сплавить плот в Икитос, до которого, как правило, тысяча или даже две тысячи километров. В пути его подстерегают капризы коварной реки, водовороты, затонувшие стволы деревьев, неожиданные заторы. И только совершив это тяжкое путешествие и добравшись до Икитоса, он сможет узнать, стоило ли ему браться за этот изнурительный труд. Пользуясь обстоятельствами, агенты «Астории» часто предлагают за махагониевое дерево такие до смешного низкие цены, что для лесоруба это является просто разорением. Все зависит от предложения: когда — как это часто бывает — появляется много плотов одновременно, «Астория» становится полновластной хозяйкой положения. Не объединенным в профсоюзы лесорубам остается только стиснуть зубы и принять предложенные им условия.

Вот и сейчас Тадеуш Виктор, мой гостеприимный хозяин, вернувшись из города, рассказывает, что на берегу Амазонки произошел большой скандал. У Малекона, чуть ниже порта, накануне вечером пристал к берегу большой плот, приплывший сюда с Укаяли. Спор возник из-за издевательски низкой цены, предложенной агентами фирмы за большие первосортные стволы; агенты утверждали, что эти махагони низшего сорта. Владелец плота в отчаянии; но он и не помышляет согласиться на грабительские условия.

— Но ведь в конце концов он сдастся, — говорю я.

— Пожалуй, сдастся, — соглашается Виктор, — ведь у него нет другого выхода. До Манауса, следующего порта на Амазонке, где можно продать лес, — две с половиной тысячи километров; кроме того, это уже заграница. Не поведет же он плот туда… Но пока он непреклонен и не собирается уступать.

Заинтересованный этим, я отправляюсь к реке. Уже издали вижу толпу из нескольких десятков зевак, следящих за тем, как развернутся события. Я успеваю как раз к финалу или, пожалуй, к кульминационному моменту. Два агента фирмы, метисы, одетые по-европейски, презрительно пожимают плечами, покидают плот и соскакивают на берег. По-видимому, они сказали последнее слово.

Какое-то мгновение хозяин плота следит за ними блуждающим взглядом; лицо у него багровое от возмущения. Потом он срывается с места, захлебываясь ругательствами, хватается за топор и в несколько прыжков настигает агентов. Ударом обуха по голове он кладет одного из них на месте, другому, промазав, разбивает скулу.

Одним прыжком он возвращается на плот и, охваченный необузданной яростью, перерубает канаты, которыми бревна привязаны к берегу. Потом, как сумасшедший, начинает рубить трос, скрепляющий бревна. Плот, подхваченный течением, отходит от берега и одновременно распадается на части. Отделяющиеся от него бревна плывут поодиночке или по нескольку штук вместе. А безумец продолжает буйствовать. Сосредоточенный, молчаливый, мрачный, как демон, он прыгает с бревна на бревно, размахивая топором, и рубит все, что попадает под руку. Ярость придает ему нечеловеческую силу. Мы не успеваем опомниться, как все уже кончено. Рассыпавшийся плот перестает существовать. Бревна махагони, рассеянные по реке, уносит течением. Вдруг безумец издает громкий крик, взмахивая топором в сторону берега, словно в последний раз грозя кому-то, и прыгает в воду. Он камнем идет ко дну. До берега более ста метров. Все это происходит так внезапно, что люди, стоящие на берегу словно в каком-то оцепенении, не успевают прийти в себя.

Распавшийся на части плот, мрачный свидетель разыгравшейся драмы, течение относит все дальше и дальше. Через четверть часа бревна махагони проплывут мимо лесопильни в Нанай, принадлежащей фирме «Астория».


В пятидесяти шагах от границы между двумя мирами

«Синчи Рока» — речной пароходик водоизмещением сорок восемь тонн. Каждые полтора месяца он отправляется из Икитоса вверх по Амазонке, поднимается по Укаяли почти до самых ее истоков, после чего возвращается обратно. Маленькая посудина, но здесь достаточно и такой; сорока восьми тонн вполне хватает, чтобы удовлетворить все потребности этого уголка земного шара. Вместе с двумя другими такими же пароходиками «Синчи Рока» доставляет жителям двухтысячекилометровой полосы вдоль Амазонки и Укаяли все, что им необходимо для жизни: ткани, соль, керосин, различные инструменты и орудия, а также перевозит пассажиров.

Владельцем парохода и одновременно его капитаном является некий Ларсен, норвежец из Осло, вот уже тридцать лет плавающий по рекам Ла-Монтаньи. В пучинах Укаяли он потерял все свои пароходы, кроме «Синчи Рока», и часть своей семьи. Он утверждает, что ему самому суждено умереть презренной смертью — естественной. Раз в полтора месяца он пристает чуть ли не у каждой хижины, продает, покупает, навязывает цены, грабит, а в свободное от этих занятий время охотно беседует о высоких материях. Однажды я застал его в капитанской каюте — после яростной стычки с каким-то метисом — погруженным в чтение «Эдды»[33].

Нашу ланчию — так называют небольшие пароходики на Амазонке и ее притоках — водят два лоцмана из Пунханы. Пунхана — это деревушка под Икитосом, все население которой — лоцманы и их семьи, выходцы из различных индейских племен. Капризы всех здешних рек знакомы им лучше, чем капризы собственных жен; молва утверждает, что они могут жить в воде вместе с рыбами.

Один из лоцманов — веселый толстяк с приплюснутым лбом (у некоторых индейских племен принято деформировать детям черепа); он фотогеничен и напоминает мне почему-то инкского евнуха. Другой, худой и мрачный, выглядит так, словно всегда замышляет что-то недоброе, хотя это, разумеется, чепуха. Глаза, которые так грозно смотрят на меня, прекрасно видят все водовороты и коряги, и он уверенно ведет пароход по предательскому фарватеру.

На «Синчи Рока» две палубы — верхняя и нижняя. На верхней находятся штурвальная рубка и каюты первого класса; там едут люди, на ногах у которых башмаки: креолы и метисы с большими претензиями. На нижней палубе помещаются машинное отделение и третий класс; пассажиры там ходят босиком — это индейцы и бедные метисы чоло.

Вместе с другими пассажирами первого класса из Икитоса в Масисеа едет и сеньорита Роза де Борда, весьма примечательная девица: у нее трое детей, красивое живое лицо метиски и несколько увядшие формы. В первом классе едет и сеньор Хуан Пинто, молодой человек с бледным прыщеватым лицом и черными прилизанными волосами. Они познакомились здесь, на ланчии, и сейчас бросают друг на друга пылкие взгляды, а капитан Ларсен во всеуслышание заявляет, что от этих взглядов у сеньориты появится четвертый ребенок. В этой знойной стране природа щедро плодит и растения, и рыб, и детей…


Как и во время плавания по Амазонке, так и здесь, на Укаяли, нас неустанно сопровождает лес. И на правом, и на левом берегу лес — пароксизм зелени, буйство миллиардов деревьев! В конце концов начинаешь задавать себе вопрос: нет ли в этом неистовом разгуле какого-нибудь скрытого смысла? Может быть, зеленый покров, наброшенный на этот низинный край, скрывает какую-нибудь огромную неведомую тайну? Разумеется, это всего лишь наивные домыслы; трудно не поддаться таким мыслям при виде необузданного океана зелени.

Сейчас, в феврале, уровень реки поднялся на семь метров выше обычного. Скоро паводок дойдет уже до своей высшей отметки — десяти метров. Но и сейчас в бассейне реки затоплены огромные пространства леса, лишь местами из воды торчат островки суши. Некоторые из них имеют всего несколько десятков шагов в поперечнике, другие — несколько сот. На этих лесных островках в жалких хижинах из тростника cania brava в постоянной сырости, отрезанный от остального мира, окруженный лишь небом, дебрями и водой, живет человек.

Троекратным ревом сирены «Синча Рока» сообщает жителям леса о своем прибытии. Торжественная минута, которую обитатель хижины ждал больше месяца. С парохода перебрасывают на берег узкий мостик. По нему неуверенной походкой на палубу поднимается человек. Оборванный, изможденный, оробевший, с тупой улыбкой на лице, он пытается принять непринужденный вид. Если это белый, который когда-то жил в городе, то при виде «Синчи Рока» у него пробуждаются смутные воспоминания о лучших временах; если это лесной житель — метис или индеец, то «Синчи Рока» являет ему мир ошеломляющих грез. Но враждебное богатство парохода равно опасно и для белого, и для индейца.

На палубу ланчии человек всегда поднимается с надеждой, что за мешок собранной им фасоли он получит равноценное количество другого товара: керосина, мыла, тканей (о продаже за деньги не может быть и речи). И Ларсен действительно даст жителю леса все, что тот потребует, но вдвое меньше, чем полагалось бы. Ибо Ларсен — владелец парохода, он беспощаден и спешит разбогатеть, бедняк же — всего лишь забитый и больной человек, у которого нет парохода. У него есть только маленькое каноэ, а до Икитоса пятьсот, а то и тысяча километров.

Ограбив бедного чакреро, капитан велит убрать сходни; «Синчи Рока» дает два гудка и отчаливает. Еще минуту назад укаяльский житель вместе со своей хижиной и небольшим участком земли был вовлечен в орбиту интересов большого мира, принадлежал к этому миру и подчинялся его порядкам. Сейчас, когда сходни убраны, с большим миром его уже ничто не связывает, он опять принадлежит только лесу. Понурой походкой возвращается он в свою хижину, к своей повседневной жизни — нищенской, безнадежной, бессмысленной.

На берегах Укаяли прозябает несколько небольших городишек — Рекена, Орельяна, Контамана, Масисеа, но я сомневаюсь, найдется ли на всех берегах реки протяжением в две тысячи километров хотя бы две тысячи человек, приобщенных к цивилизации. Для таких «Синчи Рока» везет четырнадцать писем и три — да, да, три! — газеты: одну в Контаману, вторую в Масисеа, а третью доктору Шимоньскому из ликвидируемой польской колонии в Кумарии. Прочие местные жители, по-видимому, ничего не читают и ничего не желают знать об остальном мире.

Но, оказывается, не все. Во время одной из стоянок нас навещает какая-то личность в заплатанной рубахе и чистых штанах; глядя на его темное лицо, трудно определить, кто он: солнце и климат делают здесь всех людей похожими друг на друга, уничтожают их индивидуальность.

Выясняется, что это испанец, более сорока лет проживший на Укаяли. Узнав, что я прибыл сюда прямо из Европы, он подходит ко мне и после многих любезных извинений спрашивает:

— Носят ли еще в Европе цилиндры и в каких случаях? Ah Dios[34] вздыхает он, — как бы я был счастлив, если бы смог еще раз надеть на голову цилиндр!..

Места, мимо которых плывет «Синчи Рока», изумляют богатством своей природы. Над рекой возносятся могучие деревья с такими раскидистыми кронами, что каждая из них могла бы покрыть своей тенью половину хорошей деревни. К небу тянутся стройные пальмы со стреловидными листьями длиной более десяти метров. Воздух звенит и дрожит от криков множества птиц. Незабываемое впечатление оставляют пролетающие над нами стаи из двадцати арар; у этих птиц внизу перья аксамитные, а сверху ярко-голубые. С глинистого берега сползают в реку кайманы, из воды выскакивают рыбы-чудовища, в лесу роится множество диковинных насекомых. Здесь, невдалеке от подножий Кордильер, природа еще богаче и щедрее, чем в устье Амазонки. Повсюду клокочет бурная плодовитость, все вокруг беспрерывно размножается и живет, живет!

Только человеку тут приходится нелегко. Он страдает от всевозможных тропических болезней, прежде всего от малокровия. От истощенных лиц веет печалью. Паразиты пожирают внутренности людей. Всевозможные глисты и микробы поселяются в тонких и толстых кишках, в печени, почках, мочевом пузыре, крови; они живут за счет человека и гасят на его лице улыбку радости. Несмотря на большую рождаемость, прирост населения здесь незначителен: дети мрут как мухи.


Так как дон Хуан Пинто и донна Роза де Борда уже признались друг другу в любви, они прогуливаются, опечаленные, по пароходу, а все вокруг втихомолку злорадствуют: невозможно найти укромное место для флирта на ланчии длиной в двадцать пять и шириной в пять метров, по которой всюду снуют люди. Но однажды в звездный вечер, когда несметные тучи комаров загоняют пассажиров в каюты, какой-то матрос ловит их с поличным на самой крыше парохода. Туда загнала их страсть.

— Ну вот! — злорадно усмехается капитан Ларсен. — Теперь появится!

— Кто появится? — спрашивает какой-то недогадливый пассажир.

— Четвертый ребенок…


Когда «Синчи Рока» причаливает, я схожу на берег и отправляюсь к чакре. Романтичный, хотя и убогий шалаш, небольшой участок, засаженный бананами и залитый белыми лучами экваториального солнца, цветы и причудливые яркие бабочки в душистом воздухе — все это образует идиллически сладостную картину счастья. Однако я прохожу еще пятьдесят шагов, и бананы исчезают: начинается чаща — огромный зловещий мир деревьев, на границе которого вместе с тропинкой обрывается всякий след цивилизации.


Сны на Укаяли

Нигде я не видел таких чудных вечеров, как на Укаяли, когда плыл по ней на «Синчи Рока». Ежедневно с поразительной регулярностью за час до захода солнца на западе, над Андами, начинают стягиваться живописные перистые облака, переливающиеся всеми цветами радуги. От них на поверхность воды падает багровый отсвет — река кажется залитой потоками крови. В кристально чистом воздухе (еще утром все было затянуто легкой дымкой) берега словно приближаются к нам; среди ветвей хорошо видны птицы и стада резвящихся обезьян.

Около шести часов вечера заходит солнце; сумерки длятся примерно три четверти часа. То, что в тропиках день будто бы почти мгновенно сменяется ночью, — неправда. На горизонте вспыхивают молнии: февраль — пора дождей. Тропические ливни следуют один за другим. Однажды над нашими головами разразилось что-то ужасное. Тысячи молний сливались в один сплошной световой поток, озарив лес огнями призрачной иллюминации. Такое зрелище не только не забывается — даже трудно поверить, что все это происходит на самом деле.

В дождливые ночи мы все прекрасно спим и утром встаем свежие и в прекрасном настроении. Если же ночи тихие и ясные, то нам ужасно докучают комары. Эти злобные бестии — во сто крат более страшные, чем наши невинные польские комары, — агрессивны, бесстрашны и жалят через белье и постель. В каютах без сетки невозможно сомкнуть глаза; ночь проходит как в горячечном бреду, и весь следующий день мы чувствуем себя измученными и сонными.


На пятый день после отъезда из Икитоса мы достигаем области, заселенной индейцами чама. Это первые индейцы, которых за все время моей поездки мне удалось увидеть в естественной обстановке. Правда, я уже видел однажды на Амазонке индейцев, о которых мне говорили, что их жизнь не очень нарушена влиянием «цивилизации», но они проплывали на своих каноэ мимо нашего парохода быстро и молча, словно чувствовали себя чужими на этой реке и старались быстрее удалиться.

На Укаяли все иначе. Чама здесь если не хозяева реки, то, во всяком случае, равноправные граждане. Хотя они и не избегают общения с белыми, им все же удалось сохранить независимость своего племени и его единство, которое поддерживается пусть примитивными, но собственными традициями.

Останавливаемся в Понтабелло. Берег здесь выше, чем в других местах. На большой поляне стоит хижина белого чакреро. На лесной опушке показываются десятка два мужчин и женщин чама, привлеченных прибытием парохода. Я различаю их лица, раскрашенные черными и красными полосами; густые челки, закрывающие лоб до бровей; одежды из грубого домотканого холста, так называемые кузьмы; серебряные колечки в носах у женщин. Чама не подходят ближе к пароходу и следят за нами издали. Очевидно, они хорошо изучили белых и знают, что им нельзя чересчур доверять. В их движениях как бы настороженное любопытство диких зверей, готовых по любому поводу сорваться с места и бежать.

Я побывал в их поселении, расположенном неподалеку. Это просто несколько навесов из пальмовых листьев, без стен. Группа мужчин как раз ужинает. Они сидят на корточках вокруг горшка, из которого извлекают пальцами какую-то желтоватую массу, и едят. На одном из них кузьма разрисована красными и черными ломаными линиями — шедевр примитивного искусства. Дальше, под навесом, полунагая старая индианка лепит из глины горшок. Вдруг со всех сторон послышались громкие крики и дикий визгливый смех. Это оказалось выражением радости по поводу того, что один из чама привез на своем каноэ большую рыбу, подстреленную им из лука. Все бегут к реке, чтобы полюбоваться добычей.

Такие взрывы необузданной радости чужды и непривычны цивилизованным людям, они — словно исступленно-восторженный голос самой природы. Невольно меня охватывает волнение: а разве две тысячи лет назад наши предки не приветствовали возвращение удачливого охотника таким же образом?

Пароходная сирена велит мне возвращаться. Несколько десятков шагов — и я оказываюсь в другом мире, а спустя две минуты принимаюсь за обильный ужин, сидя за столом, покрытым белоснежной, свежевыглаженной скатертью. Один лишь вид тарелки, ножа и вилки волнует меня. Неожиданное соприкосновение этих двух миров поразительно.

Вскоре мы снова отправляемся в путь. Этой ночью мне снятся дорогие образы моей юности: Соколиный Глаз, Виннетоу, Ситтинг Буль, Прерии и Скалистые Горы.

Я просыпаюсь от ужасного шума. Еще не проснувшись как следует, я замечаю, что мы опять стоим у берега и какие-то люди, вооруженные дубинами, штурмуют наш пароход. «Нападение индейцев?» — пронизывает меня, как током. Я срываюсь с койки, протираю глаза и только тогда обнаруживаю, что ошибся: это индейцы из команды нашего парохода. Они таскают на палубу бревна — топливо для судовых котлов. В свете прожектора на фоне растопыренных листьев хлебного дерева их нагие потные тела отливают фантастическим блеском.

По мере продвижения вверх по Укаяли течение становится все сильнее, берега все выше, а воронки на излучинах реки — все глубже. Не раз наш пароходик с трудом выбирался из огромных водоворотов, грозивших не выпустить его и увлечь в глубину. В одном из таких водоворотов два года тому назад затонул пароход «Укаяли», принадлежавший, как и «Синчи Рока», Ларсену.

По ночам водовороты снова преследуют нас в кошмарных сновидениях. Мы просыпаемся в холодном поту, с бешено колотящимся сердцем и судорожно хватаемся за край койки.


Как-то ночью я снова внезапно пробуждаюсь от глубокого сна. Машины парохода не работают. В кромешной мгле слышится громкий треск ломающегося дерева. Я успокаиваю себя тем, что это очередной сон о кораблекрушении. Но вдруг раздается протяжный пронзительный вой сирены. Сигнал тревоги! В одно мгновение я оказываюсь на ногах. Не может быть, чтоб это был лишь сон! Сомнения нет — я слышу топот бегающих по палубе людей и какой-то удар, от которого трещат стены моей каюты.

— Зажечь свет! — слышу я резкий крик Ларсена.

На носу парохода вспыхивает прожектор, выхватив из мрака могучие ветви огромного дерева, стоящего на берегу. Наше судно наскочило на него и едва не перевернулось.

— Что случилось, черт побери?! — слышится в темноте голос Ларсена. Затем он набрасывается на лоцмана, который, словно слепой, направил судно прямо на дерево. В ответ лоцман бурчит себе под нос что-то невразумительное.

— Зачем ты, мерзавец, держал прямо на берег? — захлебывается Ларсен. — Отвечай, красная собака!

— В реке бревна, — бормочет лоцман.

— Лжешь, хам, нет там никаких бревен!

— Туман, — продолжает оправдываться лоцман.

— Лжешь, нет никакого тумана! Ты что, пьян?

Ларсен разошелся вовсю и замахивается на лоцмана, но тут замечает мое приближение и берет себя в руки. По-видимому, это стоит ему немалых усилий.

— Вы видите туман на реке? — раздраженно шипит он.

Тумана на реке действительно нет, с этим трудно не согласиться. Я внимательно разглядываю лоцмана. Это тот самый индеец со странным взглядом. Равнодушный к угрозам Ларсена, угрюмый и апатичный, он съежился на скамье и не обращает никакого внимания на поднятых со сна людей. Трудно его понять. Несколько часов он сидит неподвижно, в каком-то оцепенении, и никто не знает, что за мысли бродят у него в голове. К утру он приходит в себя и снова становится у штурвала, сменяя своего товарища. Теперь он, как и прежде, добросовестно исполняет свои обязанности.

Вот какие сны мучают нас по ночам на Укаяли. А днем? Когда наступает шестой час пополудни, волшебный час захода солнца — самое прекрасное время дня в тропиках — и на небе начинают полыхать пурпурные облака, иногда тоже бывает трудно поверить, что это явь, а не сон. А может быть, действительно все это только сон — индейцы и колибри, радужные облака и странные лоцманы, огромная река и знойный лес, в котором заблудился путешественник из Польши?


Пауки

Капитан Ларсен устроил на своем пароходике «Синчи Рока» электрическое освещение и этим, несомненно, побивает своих конкурентов — владельцев судов «Либертад» и «Либерал». Два с лишним десятка ламп, освещающих ночью палубу, вызывают огромную сенсацию по всей Укаяли. Сияние тысячи свечей придает лесу какой-то фантастический вид, вызывает переполох и суматоху на берегу, пробуждает все живое ото сна и ослепляет, нарушая покой природы.

И, разумеется, привлекает на палубу обитателей леса. Бесчисленные рои насекомых летят на свет и садятся вокруг ламп, ошалелые и беззащитные. Свет пьянит их. В это время их легко ловить и опускать в банку со спиртом.

Баснословно богат насекомыми этот лес, и мои коллекции быстро растут. Однако есть у меня здесь на пароходе сильные соперники: пауки. Это профессиональные охотники, настойчивые, беспощадные и свирепые.

Над столом, за которым мы едим, висит самая яркая на пароходе лампа, и к ней слетается больше всего насекомых. Однажды из какой-то щели в потолке пулей выскочил мохнатый паук Mygale — настоящий великан среди пауков — и выхватил у меня прямо из рук редкий экземпляр бабочки-шелкопряда, прилетевшей на свет. Mygale весьма небезопасный сосед для человека, и капитан Ларсен устраивает на него облаву. Увы, «Синчи Рока» — это старый ящик, и щели в его крыше глубокие. Поймать паука не удается, и в конце концов приходится смириться с фактом его пребывания на судне.

Mygale оказывается весьма тактичным грабителем: как и всякого действительно могучего и сильного воина, его отличают скромность и неназойливость. Показывается он лишь раз в сутки, примерно через час после захода солнца: молниеносно выскакивает из укрытия, выбирает себе среди насекомых самую вкусную жертву — чаще всего это какая-нибудь большая ночная бабочка — и, схватив ее, скрывается вместе с ней в своем убежище. После этого он больше не появляется, предоставляя охотничье угодье мне. Теперь я могу спокойно, ничего не опасаясь, ловить насекомых, прилетевших на свет лампы. Лишь через несколько дней удается поймать самого Mygale.

У всех других ламп на «Синчи Рока» охотятся пауки из семейства Licosidae. Это маленькие прожорливые бестии, юркие и нахальные, подлинные волки среди пауков. У каждой лампочки их шныряет двое или трое, а их жертвами бывают чаще всего мухи, хотя ликозиды не брезгают и более крупными насекомыми: бабочками, саранчой или жуками. Нападают они так же, как и их старший брат Mygale, неожиданно бросаясь из укрытия на свою жертву. Прожорливость их необычайна. Схватив насекомое, они яростно теребят его и тут же на месте начинают с судорожной поспешностью высасывать у него внутренности. Одной жертвы им мало. Они охотятся без перерыва всю ночь, подгоняемые своей ненасытной жадностью, снедаемые жаждой уничтожения. Случается, что, едва начав пожирать какую-нибудь муху, они бросают ее и нападают на другую, но спустя мгновение оставляют и эту и хватают приглянувшуюся им бабочку. Тем временем на полу под лампой образуется целое кладбище остатков этого пира, и утром там можно найти множество издыхающих насекомых с искалеченными туловищами или распоротыми брюшками.

А тропический лес на берегах реки, обуянный безудержной щедростью, посылает на заклание новые и новые рои насекомых, привлеченных светом и ослепленных…


В небольшой каюте в центре судна находится сердце парохода, самая большая ценность капитана Ларсена. Там разместился склад товаров, предназначенных для продажи жителям селений на Укаяли. Вдоль всех четырех стен каюты — от пола до потолка — полки; они завалены всевозможными товарами, привезенными из цивилизованного мира и необходимыми для жизни в девственном лесу. Здесь есть все, начиная с иголок, керосина, шерстяных тканей и холста и кончая ружьями и консервами. Четыре лампы, по сто свечей каждая, заливают склад потоками яркого света и совершают чудо: каюта превращается в царство мечты, в средоточие бурных желаний и могучих потрясений. На Укаяли нет ни одного человека, который смог бы воспротивиться соблазнам этой каюты.

За столом в ней сидит капитан. У него холодные голубые глаза. У людей же с Укаяли глаза черные и пылкие. Ларсен щелкает костяшками, а у покупателей пылают щеки: затуманенными взорами пожирают они сокровища, привезенные из далекого мира.

Индеец из племени кампа принес четыре шкуры дикой свиньи пекари и хочет получить за них большой нож — мачете. Шкуры хорошие и старательно выделанные; они стоят не одного, а двух мачете. Ослепленный ярким светом, индеец озирается по сторонам, и глаза его блестят при виде стольких чудес. Он растерян.

— Мачете не получишь! — спокойно заявляет Ларсен. — Он стоит шесть шкур, а у тебя только четыре. За четыре шкуры можешь получить лишь ткань на платье для своей жены и на штаны для тебя.

— Мне ткань не нужна, — объясняет обеспокоенный индеец и, грустно улыбаясь, просит: — Мне нужен мачете.

— Мачете дать не могу! — звучит решительный ответ Ларсена.

Сталь мачете соблазнительно блестит в сиянии четырехсот свечей.

Ларсен приказывает дать сигнал о скором отплытии. Он не знает жалости, отчаяние кампа его не трогает. Индеец приносит еще две шкуры — последнее, что есть у него, и получает мачете, за который переплатил втрое.


Вдоль палубы тянутся поручни, предохраняющие пассажиров от падения за борт. Все насекомые, привлеченные огнями «Синчи Рока», обязательно должны пролететь между поручнями и краем навеса над палубой.

Этим обстоятельством пользуются предприимчивые пауки. Как только наступают сумерки, они лихорадочно принимаются за дело: ткут паутину, протягивая ее между краем крыши и поручнями. Вскоре там уже висят предательские сети, которые в течение всей ночи выполняют свое мрачное назначение. Пауки собирают обильный урожай. Лишь некоторые крупные бабочки рвут эти сети, но пауки тут же исправляют повреждения.

Каждое утро корабельный юнга сметает метлой паутину и уничтожает следы ночной охоты. Но каждый вечер пауки начинают свою работу заново и плетут такие же сети, как и накануне. По-видимому, овчинка стоит выделки…


Однажды за ужином, когда все мы — двенадцать пассажиров и капитан Ларсен — сидим за столом, кто-то из присутствующих замечает:

— Ужасная гадость эти пауки.

— Что, что? Почему гадость? — возражает удивленный Ларсен и добавляет с язвительной усмешкой:

— Они такие же пассажиры, как и всякие другие, как каждый из вас, господа!

Он, по-видимому, доволен этим сравнением и продолжает с нескрываемым сарказмом:

— Эти пассажиры лучше многих людей: в них по крайней мере чувствуется характер!

Такой комплимент заставляет улыбнуться одного из собеседников:

— Какой характер? Бандитский, что ли?

Ларсен не выносит у своих пассажиров иронического тона. С его лица сразу сбегает усмешка, глаза ощупывают присутствующих хмурым, почти враждебным взглядом, и капитан бросает, словно оскорбление:

— Это насекомые, которые все могут, это сверхнасекомые!

— Пауки, — скромно замечаю я, вмешиваясь в разговор, — это, собственно, не насекомые…

Наступает минута тишины. Ларсен с трудом сдерживается, чтобы не взорваться. Я чувствую, что он с удовольствием испепелил бы всех нас.

Когда час спустя я навещаю капитана в его каюте, то застаю его в лирическом настроении. Он с увлечением читает книгу английского писателя Стивенсона «Доктор Джекиль и мистер Хайд», герой которой воплощает в себе двух людей: хорошего — доктора Джекиля и плохого — мистера Хайда. Капитан рассыпается в любезностях и пытается загладить впечатление от недавнего столкновения. Я пользуюсь случаем и позволяю себе колкую шутку — указывая на Ларсена пальцем, я говорю:

— Вот ангел доктор Джекиль и в то же время дьявол мистер Хайд.

— Нет, — задумчиво качает головой капитан и не без гордости заявляет: — Только мистер Хайд.

Он говорит это серьезно, без тени улыбки.


Вот уже несколько дней я наблюдаю за пауком из семейства Gasteracantha, выделяющимся своим видом и расцветкой. Это великолепное создание окрашено в лазурный цвет, причем голубой фон испестрен ярко-красными крапинками. Бросается в глаза его гротескный вид: из его брюшка торчат желтые дугообразные шипы, которые в несколько раз длиннее самого паука и напоминают какой-то диковинный хвост. В отличие от ликозид этот красавец паук — гордый, напыщенный — всегда передвигается не спеша, словно сознавая, что среди своих бесцветных собратьев он настоящий павлин.

Паучий Адонис принимается за работу раньше других пауков; уже на закате он ткет свою концентрическую паутину. Закончив работу, он прячется в укрытие и ждет. Нити его сетей очень прочные, их не могут порвать ни большие бабочки, ни саранча. Этот паук отличается поразительным терпением и выходит из засады только тогда, когда в паутине завязнет несколько насекомых. Он обходит их по очереди — флегматично, не спеша — и подносит к трепещущим пленникам свою голову, словно целуя. Это роковой поцелуй. Он длится всего несколько секунд, но за это время паук успевает высосать из несчастной жертвы все жизненные соки. Затем он выбрасывает останки из паутины и, тщательно осмотрев ее, с достоинством возвращается в свое укрытие, где терпеливо выжидает, пока в сеть не угодят новые жертвы.

Проходит еще несколько дней, и я кладу конец его кровожадности. Красивый паук сам становится добычей и попадает в мою коллекцию.


После того как мы миновали Пукальпу, капитан Ларсен сообщил мне, что вскоре мы увидим одного поселенца — большого чудака, скандалиста и вконец опустившегося человека. Он эстонец, много лет назад прибыл из Европы на Укаяли и осел здесь. Потеряв все свое состояние, он завяз в долгах и ведет нищенскую жизнь. В словах Ларсена явно чувствуется неприязнь к этому поселенцу.

Вечером следующего дня я знакомлюсь с эстонцем. На палубе появляется жалкий тощий человечек с изможденным лицом и запавшими глазами. Он хочет купить коробочку ампул хинина. У него последняя стадия малярии, и только уколы могут помочь.

— Сколько стоит хинин?

— Четыре соле! — отвечает Ларсен.

— У меня только три соле, — с тоской в голосе говорит больной.

— Значит, я не могу продать тебе хинин. Хотя… — Ларсен издевательски усмехается, глядя в ввалившиеся глаза эстонца, — попроси, чтобы чоло и индейцы устроили для тебя в третьем классе складчину…

Эстонец не выдерживает издевки и впадает в бешенство: в адрес Ларсена, сохраняющего поразительное спокойствие, летят самые ужасные ругательства. Когда он смолкает, капитан приказывает матросам вышвырнуть его с палубы.

— Я заплачу за него, — говорю я Ларсену, желая прервать эту неприятную сцену.

Капитан окидывает меня испепеляющим взглядом.

— Смотрите лучше за собой, — шипит он, — и не вмешивайтесь в чужие дела.

Обезумевший поселенец даже на берегу не перестает браниться. Пока мы медленно отплываем от берега, он продолжает осыпать проклятиями судно и его капитана. В густых кустах на берегу эстонца не видно, и почему-то кажется, что это сам лес шлет проклятия Ларсену, пароходу и всем лекарствам.

Ларсен с нескрываемым удовольствием прислушивается к крикам с берега; потом начинает смеяться. Смеется долго, зло.

Спектакль окончен; я направляюсь к своей каюте и по дороге снова замечаю пауков, плетущих свои сети.


Кумария

Однажды на рассвете пароходный юнга врывается в мою маленькую каюту и будит меня криком:

— Вставайте! Приближаемся к Кумарии!

Это слово — как звук горна, как призыв — конечный пункт моей перуанской экспедиции: она находится в верховьях Укаяли, в тысяче восьмистах километрах от Икитоса.

Что же такое Кумария? Это берег высотой в несколько десятков метров, большая поляна на месте выжженного леса, на поляне десяток-два хижин из дикого сахарного тростника и один невысокий, но просторный каменный дом. Это асьенда итальянца Дольчи, на которой работают индейцы из племени кампа. Дольчи хорошо обращается с пеонами, но факт остается фактом: я впервые сталкиваюсь с замаскированной — и то не слишком — формой рабства. С трех сторон поляну обступил девственный лес, с четвертой — река, широкая, бурная, вся в водоворотах.

Кумария — это кладбище недавних[35] польских надежд. Привлеченные заманчивыми обещаниями безответственных энтузиастов, колонисты из Польши прибыли сюда, мечтая о лучшем будущем, но потерпели постыдное поражение, потеряли все и бежали отсюда. Виной всему была плохая организация и то, что переселенцы не были подготовлены к тем тяготам, на которые обрекала их жизнь во враждебном девственном лесу. Лишь несколько человек еще остаются здесь.

Кумария — это кипящий жизнью непроходимый лес, особенно буйный здесь, у подножия Анд, изобилующий искрящимися бабочками, ядовитыми насекомыми, прекрасными орхидеями, причудливыми млекопитающими, ленивцами, змеями. Это сплошной клубок зелени. Это тот самый рай, о котором грезят в своих снах натуралисты. Именно здесь я проникну наконец в глубь леса и услышу, как бьется его сердце.

Я нахожусь на юго-западной окраине величайшего в мире тропического девственного леса. Если полететь отсюда на восток, то до Пара пришлось бы нестись три тысячи километров над сплошным лесным массивом; если полететь на север к степям Венесуэлы, то пришлось бы мчаться около полутора тысяч километров над непроходимыми чащами, и лишь на западе граница леса проходит сравнительно близко, всего в двухстах-трехстах километрах отсюда, у высокогорных лугов Анд.

На «Синчи Рока» останавливают машины. Матрос-индеец бросает трап. Медленно, почти торжественно мы сходим на берег.

У самой реки стоит одинокое дерево, покрытое фиолетовыми цветами. На дереве сидит какая-то диковинная птица. Это черный тукан с огромным оранжевым клювом, почти таким же большим, как и сама птица. Когда мы появляемся на берегу, это крылатое диво громко каркает, так же, как наши вороны, и неохотно улетает в лес.

Улетает носатое чудище, яркий представитель причудливой фауны Амазонки, предвестник диковинок, которые мне предстоит увидеть в этом ошалевшем лесу.


Мы охотимся на Бинуе

— На реке туман! — этими словами будит меня мой препаратор и охотник, моя правая рука — Педро Чухутажи. Он метис, его мать индианка из племени кечуа.

— Валентин пришел? — спрашиваю я, одеваясь.

— Нет еще этого чоло! — отвечает он с оттенком пренебрежения, хотя сам он тоже чоло, то есть метис.

Педро прибыл вместе со мной из Икитоса. За те несколько месяцев, что мы работаем вместе, я успел полюбить его. Он сообразителен, прилежен, хотя и несколько замкнут. Мы привязаны друг к другу как настоящие друзья.

Когда две недели назад мы приехали в Кумарию, решив осесть здесь надолго, работы по сбору коллекций оказалось так много, что я взял нам в помощь Валентина, молодого метиса из племени кампа.

Ночью уровень реки еще повысился (когда же наконец вода в Укаяли перестанет прибывать, ведь и так уже потоп!), и наше каноэ затонуло. Пока мы вытаскиваем челнок из ила, начинает светать — уже половина шестого. Появляется заспанный Валентин, и мы отправляемся: я сижу с ружьем в середине, мои спутники на веслах на носу и корме.

Туман заволакивает не только противоположный берег, отдаленный от нас почти на километр, но и деревья на нашем берегу. И только неподалеку от нас в молочной пелене вырисовывается пальма агуаче, прекрасная пушистая пальма, стоящая здесь словно величавый страж экзотического рая. Говорят, что в этом дереве, пожалуй, самом красивом изо всех деревьев, какие только растут в Перу, воплощено очарование одной принцессы инков, которую злые чары превратили в пальму. Это поверье чем-то напоминает один из греческих мифов, однако на Укаяли нет и не было ни влюбчивого Аполлона, ни прелестной Дафны. Влюбчив здесь только наш Валентин, краснокожий джентльмен из Кумарии, а не с Олимпа.

В густом кустарнике просыпаются первые птицы. Уже отчетливо слышится чириканье каких-то птичек из семейства воробьиных, время от времени раздаются крики попугаев. А оттуда, где в Укаяли впадает небольшая речушка Бинуя, то и дело доносится громкое сопение: это резвятся в воде два полутораметровых речных дельфина, которых здесь называют буфео. Каждые несколько секунд они всплывают на поверхность, чтобы набрать воздуха, и в тот момент, когда их блестящие тела наполовину высовываются из воды, издают глубокие вздохи.

Дельфинов в водах Амазонки и ее притоков поразительно много. Эти великолепные животные, пожалуй, наиболее характерны для здешних рек. Их многочисленность объясняется, возможно, тем, что со стороны человека им ничто не грозит: здесь считают, что убийство буфео приносит несчастье, а употребление его мяса в пищу приводит к заболеванию проказой. Я же считаю, что дело обстоит куда прозаичней — просто мясо дельфинов невкусное. Когда мы проплываем мимо них всего в нескольких шагах, Валентин неожиданно просит меня:

— Застрелите вот этого, который ближе всех!

Удивившись, я поворачиваюсь к нему; мне кажется, он шутит. Но по его лицу видно, что это не шутка. Я вопрошающе посматриваю на Педро.

— У Валентина есть невеста, которая ему изменяет! — поясняет кечуа, сдерживая презрительную усмешку. Я же ничего не понимаю. Причем тут невеста?

Валентин хочет возразить, но в этот момент наше внимание привлекают две цапли, сидящие невдалеке на дереве. Это так называемые королевские цапли — совершенно белые птицы с желтыми клювами и черными ногами. Такая добыча более доступна мне, чем буфео, который, будучи ранен, ныряет и уходит в глубину.

Но цапли птицы пугливые и держатся осторожно. Мы еще далеко, а они уже срываются с места и летят вдоль Бинуи. Потом описывают над ней несколько больших кругов и поворачивают в сторону Укаяли. В величавом полете они проносятся прямо над нами. Неосторожные! Грохот выстрела всполошил чащу; одна цапля камнем падает в воду.

— Хороший выстрел! — слышу я спереди и сзади от моих приятелей.

О буфео и невесте Валентина мы уже забыли. Лишь несколько дней спустя мне удалось выяснить, в чем тут дело. Оказывается, суеверные люди с берегов Укаяли твердо убеждены, что кожа, вырезанная из влагалища самки буфео, служит вернейшим приворотным средством; достаточно надеть на руку браслет из такой кожи и прикоснуться на мгновение к желанной женщине — результат немедленно скажется: возлюбленная тоже начнет сгорать от любви, сходить с ума от желания.

Сейчас мы плывем по Бинуе. Глубина здесь большая, однако река неширокая, и мы можем обстреливать с лодки оба берега. Из-за того что уровень воды в Укаяли все время повышается, Бинуя сейчас течет вспять, от устья к истокам.

Неожиданно мы становимся свидетелями того, как в воздухе происходит чудесное превращение: клубы тумана, которые до сих пор стлались низко над землей, поднимаются над лесом и начинают сиять интенсивным розовым свечением. Кажется, что над нами вознесся огромный купол из миллионов светящихся роз. Вскоре туман рассеивается, и на верхушки деревьев падают первые лучи солнца. Еще минуту назад было так же прохладно, как ранним июльским утром в Польше, и вот уже стоит тропическая жара, по лицу стекают капли пота.

На болотистой отмели лежит какая-то колода. Это притаился двухметровый кайман. Мы думали, что он спит, но стоило приблизиться к нему метров на двадцать, как кайман поднял голову и стал лениво сползать в воду. Кажется поразительным, что в такой небольшой речке (она вдвое уже, чем Варта под Познанью) водятся такие огромные чудовища. Я не стреляю в каймана, меня интересуют только птицы.

А птиц здесь множество. Недалеко от того места, где лежал гад, между стеблями речных растений снуют в поисках корма несколько прелестных водяных курочек жасана, ничего не подозревающих о грозящей им опасности. Эти юркие птицы яркого коричневого цвета с желтыми снизу крыльями кажутся воплощением изящества и подвижности. Природа снабдила их карикатурно длинными пальцами, благодаря которым птицы могут удерживаться на плавающих на воде листьях. Жасаны, которых мы сейчас видим, резво перебегают с листа на лист, почти не обращая внимания на наше присутствие. Лишь когда Педро стреляет, они срываются с места, но вскоре снова садятся в ста шагах от нас. Неужели такая странная беспечность свойственна всем живым существам в этом обманчивом раю?

Мы бросаем убитую курочку в каноэ. Я еще готовлюсь к следующему выстрелу, когда над нами проносится огромный, как ястреб, зимородок Martin pescador. Он садится на ветку неподалеку от курочек.

А где-то поблизости раздается «тук, тук, тук», словно стучат молотком по дереву. Это желтый дятел, самая ценная из здешних птиц, и мы плывем к нему.

Вцепившись в ствол дерева, дятел ожесточенно долбит кору, но как только я поднимаю ружье, он улетает в глубь леса и садится на другое дерево. Мы следуем за ним.

Направляем лодку между деревьями и вдруг попадаем в какой-то совершенно необычный мир. В затопленном водой лесу царит зеленоватый полумрак. Куда ни взглянешь, всюду из воды торчат деревья. Наверху, среди ветвей, полно света и птичьих голосов, а здесь, внизу, недвижная вода словно сковала все деревья и кустарники своей мертвенной гладью. В болезненном воображении какого-нибудь средневекового художника такой, вероятно, рисовалась зловещая картина потопа в день Страшного суда. Деревья тут кажутся нереальными, словно они существуют вне времени и пространства. В вечной тишине этого леса разлита враждебность, словно готовится какая-то коварная ловушка. Ловушка — кому, кто ее готовит? Я говорю себе, что это лишь игра расстроенного воображения, однако через минуту оказывается, что мои ощущения не лишены оснований.

Лодка протискивается между мокрыми стволами, иногда путь нам преграждает густой подлесок. Но мы все-таки продвигаемся вперед. Мы могли бы плыть так в одном направлении по крайней мере десять дней: лес затоплен на протяжении нескольких десятков километров, а может быть, и больше.

Дятел, перелетая с дерева на дерево, увлекает нас все дальше в глубь леса. Мы подплываем к небольшому островку. Там в зарослях укрылся дятел и стучит себе. Причаливаем. Педро хватает мое ружье и прыгает на берет. Через минуту раздается выстрел.

— Готово! — восклицает метис, но вслед за этим неожиданно раздается крик ужаса. Мы слышим, как Педро в панике бежит к воде. С позеленевшим от страха лицом он выскакивает из зарослей, прыгает в лодку, резко сталкивает ее с отмели и кричит:

— Чушупи! Она гонится за мной!

За спиной у него слышатся какой-то шорох и треск, ветки на земле шевелятся. Змея. Она мелькает в траве, делая большие пружинистые скачки, словно продолжая преследовать Педро. Я узнаю ее по расцветке: это чушупи, светло-коричневый ужас укаяльских лесов, очень ядовитая змея — единственная, которая никогда не упускает случая напасть на человека.

Чушупи! Мне сразу припоминается поразительный случай, о котором рассказывал как-то мой теперешний хозяин поселенец Барановский. Однажды, когда около его дома проходил какой-то молодой метис, из куста выскочила огромная трехметровая чушупи и бросилась прямо на него. Тот едва увернулся. Сделав несколько отчаянных прыжков, он вбежал в дом Барановского. Чушупи за ним. В доме никого не было. Метис выскочил через другую дверь, захлопнул ее за собой и закричал, поднимая тревогу. Невдалеке работали люди. Они побежали на крик; у двоих из них были ружья, заряженные дробью. Разъяренная змея выползла из дома и устремилась к людям, словно намереваясь напасть. К счастью, охотники не растерялись; меткими выстрелами с расстояния в несколько шагов они уложили гадину на месте.

Пока эти воспоминания вихрем проносятся в моей голове, я вырываю из рук Педро двустволку. Неужели змея в самом деле собирается напасть на нас? Она уже близко — продирается сквозь кусты, стоящие в воде. Стреляю не целясь. Водяные брызги разлетаются по сторонам, что-то плещется в зарослях, затем наступает зловещая тишина. Если бы не пузыри на поверхности воды, ничто бы не указывало на то, что здесь только что произошла смертельная схватка, которая на несколько минут нарушила мрачное спокойствие этого леса.

Педро судорожно гребет, стараясь быстрее покинуть страшное место. А Валентин, неподвижно сидевший на корме, вдруг начинает смеяться каким-то нечеловеческим плачущим смехом. Педро кричит на Валентина, заставляя его грести, но тот не реагирует, продолжая смеяться так, что лодка вот-вот перевернется. Оглядываюсь, обеспокоенный. Парень бьется в истерике, в его глазах проглядывает безумие.

— Замолчи, черт бы тебя побрал! — кричу изо всех сил.

Это действует. Валентин замолкает и послушно берется за весло. Его зубы выбивают дробь.

Мы уже выплываем из затопленного леса, и перед нами открывается зеркальная гладь реки, как вдруг Педро неожиданно бросает грести и, съежившись на носу лодки, застывает без движения.

— Алло, Педро! — кричу я ему.

В ответ раздается приглушенный стон. Метис замер, словно в каталепсии.

— Педро, греби!

Он пробует повернуть голову в мою сторону, но напрасно. Неожиданно он начинает трястись как осиновый лист. Все сильнее содрогается его тело, и он, очевидно, не может побороть эту дрожь. Одновременно у меня за спиной Валентин снова начинает громко рыдать, судорожно вздрагивая. Я вырываю из его рук весло и неожиданно с ужасом чувствую, что и у меня руки трясутся и что я не могу совладать с собой. С трудом заставляю себя грести: страх закрался и в мое сердце и парализует мои движения.

К счастью, я не окончательно потерял контроль над собой. «Неужели это массовая истерия?» — спрашиваю я себя с удивлением и неуверенно улыбаюсь.

Нет, не массовая. Я уже опомнился. Мне помогли мой здравый смысл, мое чувство юмора. Они, как освежающее дуновение, прогнали страх, навеянный тропическим лесом, и помогли мне обрести душевное равновесие. Мои руки перестают дрожать, и я снова могу грести.

Вскоре я вывожу лодку из леса на широкий речной плес и пристаю к ближайшему островку, чтобы отдышаться и размять затекшие члены. Яркое солнце и речной ветерок оказываются для моих спутников таким же действенным лекарством, каким несколько минут назад явился для меня мой здравый смысл. Спустя четверть часа они полностью приходят в себя.

— Чушупи, — взволнованно объясняет мне Педро, к которому вернулся прежний цвет лица, — чушупи — это страшная змея. Вы сами видели, что ее яд подействовал на нас даже на расстоянии.

— Ага! — говорю я, признавая его правоту.


Жестокость

В 1531 году испанский авантюрист Франсиско Писарро со ста восьмьюдесятью пятью головорезами и тридцатью восьмью лошадьми отправился завоевывать Перу, огромное индейское государство с высокой культурой, несметными богатствами и неплохой военной организацией. Высадившись на берег, он, использовав распри между двумя братьями, претендовавшими на престол, встретился в Кахамарке с верховным инкой Атауальпой, окруженным многочисленной свитой и тридцатитысячным войском. Писарро, не затрудняя себя такими церемониями, как объявление войны, перерезал придворных и разбил войско, а верховного инку, сына бога Солнца, взял в плен.

— Золота! — требовали испанцы.

Атауальпа предложил за свое освобождение такое количество золота, какое могло поместиться в комнате, в которой они находились, до высоты поднятой руки стоящего человека. Размеры комнаты были пять на семь метров. Писарро согласился, но, получив золото, и не подумал сдержать слово. Заплечных дел мастера, испанские конкистадоры, для которых пытать людей, отрубать им руки и выкалывать глаза было привычным делом, приговорили верховного инку к мучительной смерти — сожжению на костре. Однако перед самой казнью — цинизм их был поистине непревзойденным! — за то, что Атауальпа согласился принять христианство, они решили «смягчить» наказание: сожжение на костре заменили повешением.

Так испанская корона приобрела сразу две вещи: страну сказочных богатств и лавры сомнительной славы.

В отряде, который затем отправился покорять столицу Куско, был один молодой поручик с горящими глазами и пламенным сердцем. Однажды он получил приказ казнить пленников индейцев, но не выполнил его, потому что увидел на опушке леса белый цветок невообразимой красоты и, завороженный им, забыл обо всем, опустился на колени и начал пылко молиться. Заметив это, начальник отряда Альмагро подошел к нему, выругался, цветок сорвал и растоптал, пленников приказал немедленно казнить, а поручика предал военному суду. Юношу приговорили к смерти, но белый цветок не был забыт. Испанцы часто встречали его на своем пути. А так как он был похож на белого голубя и красота его наполняла их сердца верой в победу, то они назвали его «цветком святого духа» и… во славу его истребляли поголовно всех жителей завоеванной страны. (Эту изящную, но трагическую орхидею ботаники — разумеется, значительно позднее — назвали Peristeria elata.)

Слухи о легендарных сокровищах в долине Амазонки долгие годы не давали покоя испанским конкистадорам. Плавание Орельяны по великой реке, его приключения вблизи устья Риу-Негру и его таинственная гибель настолько разожгли их воображение, что в 1560 году вице-король Лимы Мендоса послал в равнинные леса новую экспедицию для завоевания страны Эльдорадо.

Начальником экспедиции был назначен благородный рыцарь Педро де Урсуа, а насчитывала она триста испанцев, среди которых были самые отчаянные забияки, ступавшие когда-либо по американской земле. По реке Уальяге они добрались до Амазонки. Сначала все шло хорошо, но проходили недели и месяцы, а путешественники по-прежнему вместо золота встречали только грозный топкий лес, которому не было конца. Их охватило бешенство. Интриги и преступления не прекращались, словно в кучке висельников, окруженной враждебным миром суровой природы, воплотилась вся преступность испанской колонизации.

Злым гением экспедиции был Франсиско Лопес Агирре, выродок, одержимый жаждой убийства, который вскоре проявил себя как кровожадное чудовище. Встав во главе нескольких отъявленных головорезов, он запугал остальных испанцев, арестовал Урсуа и приказал убить его; подписывая смертный приговор, он с присущим ему цинизмом вывел: Агирре-предатель. Вместо убитого он назначил начальником экспедиции Фернандо де Гусмана, своего сторонника.

Они плыли вниз по Амазонке, сея ужас, убивая индейцев, сжигая и грабя селения; как стая бешеных волков, они рвали на куски не только тех, кто встречался им на пути, но и друг друга. Когда несколько более здравомыслящих офицеров организовали заговор против жестокого тирана, он приказал убить их. Агирре умертвил и красавицу Инес, потому что она была подругой казненного Урсуа. В марте 1651 года, находясь в глубине тропического девственного леса на Амазонке близ устья Риу-Негру, этот безумец торжественным актом ни больше ни меньше как лишил испанского короля Филиппа II прав на его владения в Америке и назначил Гусмана «владетелем» Перу. Но вскоре он приказал зарезать новоиспеченного «императора» и сам занял его место.

К этому времени всех оставшихся в живых участников этой чудовищной экспедиции охватило безумие. Агирре приказал построить на Амазонке корабли, чтобы завоевать всю Америку и прогнать королевских губернаторов. Сначала ему необычайно везло. Расправляясь время от времени то с одним, то с другим своим спутником, он доплыл до Атлантического океана, поплыл на север, захватил остров Маргарита — важный в те времена пункт на Карибском море, взял в плен губернатора острова и отправился на материк. В беспримерной дерзости Агирре была такая притягательная сила, что под его знамена стали стекаться толпы авантюристов, иногда даже весьма высокопоставленных! Чтобы не раздражать его, сам губернатор Новой Андалузии счел более благоразумным уйти в отставку.

Но недолго светила звезда самозванца. Сила, опиравшаяся на безумие, не могла продержаться долго. Спутники этого сумасшедшего, ни днем, ни ночью не уверенные в своей судьбе, начали освобождаться из-под его влияния. Губернатор в Каракасе обещал им амнистию, если они покончат со своим главарем. Так они и сделали. Агирре погиб от их рук, но, прежде чем это случилось, он ухитрился еще убить свою дочь, «чтобы ее не упрекали в том, что ее отец — предатель».

Что это было? Единичный случай сумасшествия? Необычная история какой-то одной горстки разочаровавшихся искателей сокровищ, обезумевших в девственном лесу? Но разве все конкистадоры с первых же дней покорения Америки не проявляли постоянно признаков помешательства, которое выражалось в бесчеловечных поступках и постоянных мятежах, в неутолимой жажде уничтожения, в болезненных грезах о золоте и власти, в чудовищной жестокости?

Отец Педро де Агадо в своем труде «История Венесуэлы», законченном в 1581 году, описывает приключения испанского капитана Гаскуны и его отряда. Это описание подтверждается и авторами других хроник того времени.

Узнав, что у индейцев, живущих на побережье залива Маракайбо, есть золото, испанские и немецкие конкистадоры организовали туда экспедицию. Набег был отмечен множеством жестоких убийств и огромным количеством захваченного золота.

На обратном пути часть конкистадоров под командованием капитана Гаскуны заблудилась в лесу. Над ними нависла угроза голодной смерти. Истощенные пленники не могли уже нести золото, и его зарыли в землю. Когда попытки достать продовольствие провалились, испанцы стали убивать пленников, среди которых были также женщины, и есть их. Вскоре все индейцы были съедены. Тогда конкистадоры разделились на несколько групп, надеясь, что так будет легче добыть пищу.

С капитаном Гаскуной отправились четыре испанца. Им повезло. Выйдя к реке, они встретили приветливых индейцев, плывших на плоту с большим запасом овощей и кукурузы. Кончились страдания: добродушные индейцы дали испанцам столько продовольствия, что его могло хватить им до конца пути.

И тут случилось необычайное, чудовищное. Спасенные от голода благородные идальго кроме кукурузы хотели и мяса, но у индейцев мяса не было. Тогда они схватили одного из своих благодетелей, зарезали его и принялись жарить.

«Часть они съели, — сообщает обстоятельный летописец, — а остальное оставили на завтра…»


Однажды, охотясь на птиц в лесу близ Кумарии, я заметил рядом с тропинкой на ветке молодого дерева сетики крупного богомола. Я уже собрался посадить его в банку с ядом, когда увидел на этой же ветке еще одно насекомое: жука-единорога из семейства династидов. Тут же оцениваю ситуацию: богомол, одно из самых хищных насекомых, отрезал у единорога путь к отступлению и сейчас готовится напасть на него.

Жук спокойно мог бы улететь, но не сделал это; наоборот, он принял воинственный вид и угрожающе наставил на богомола свой длинный острый рог. Шансы у них примерно одинаковы — хищности богомола противостоит твердый хитиновый панцирь единорога.

Несколько минут я наблюдаю за ними, но ничего не происходит. Насекомые не сводят друг с друга глаз и не трогаются с места.

Я решаю еще немного поохотиться, а когда через час опять возвращаюсь сюда, то, к своему удивлению, застаю их в той же позе. Угрожающе поднятые длинные передние ноги богомола, чем-то напоминающие клещи, недвижны; можно подумать, что он молится перед тем, как наброситься на противника и растерзать его. Какой глубокой должна быть злоба и ненависть этих двух насекомых, если она заставляет их больше часа следить друг за другом в беспрерывном возбуждении. Их разделяет всего несколько сантиметров!

Но когда я возвратился сюда через два часа, драма на ветке сетики подошла к кульминационному пункту. Я застаю их в таком положении: жук проткнул своим рогом туловище богомола навылет, из распоротого брюшка вываливаются зеленоватые внутренности. Внимательно вглядевшись, я обнаруживаю, что и единорог тоже обречен: богомол отыскал между панцирем и туловищем противника незащищенное место, прогрыз там дыру, всунул в нее голову и пожирает его внутренности.

Но наиболее любопытно и поразительно то, что насекомые, уже нанеся друг другу смертельные раны, не прекращают борьбу. Ненависть, заставившая их броситься друг на друга, еще живет в их изувеченных телах. Размеренными, непрерывными движениями челюстей богомол вгрызается в брюшко жука и пожирает его внутренности, которые тотчас же вываливаются через зияющую рану, пробитую могучим рогом. А в это время жук тщетно старается схватить туловище богомола своими челюстями; это ему не удается, и он довольствуется ногами противника, которые начинает обгрызать.

Час за часом, до самой ночи они продолжают пожирать друг друга. На следующее утро от сражавшихся насекомых не остается ничего, если не считать панциря единорога. Все остальное послужило пищей другим обитателям тропического леса.


Ожесточенная борьба

Восставали ли индейцы против чужеземных владык, пробовали ли они освободиться от испанского гнета?

Все мы знаем о героической борьбе североамериканских индейцев с английскими колонистами, но лишь немногое известно о том, как обстояло дело в Перу и Мексике, то есть в тех странах, где до появления белых жили многочисленные индейские племена, отличавшиеся высоким уровнем культуры. Предвзятые историки, неблагожелательные к «туземцам», пытались уверить мир, что эти индейцы, после того как было сломлено их первое сопротивление испанским конкистадорам, раз и навсегда покорились судьбе и смирились с рабством, словно испуганное стадо кротких, покорных овец. Это отъявленная ложь.

В действительности же с первых дней чужеземного владычества и по нынешние дни брожение среди индейцев не прекращалось. То тут, то там восставали угнетенные, и, хотя испанцы с поразительной жестокостью расправлялись с восставшими, опустошая целые области, проходило пять, десять, пятнадцать лет, и индейцы опять брались за оружие — оружие несравнимо более примитивное, чем мечи карателей, — и опять терпели поражение.

В 1571 году некий Тупак Амару, один из потомков верховного инки, возглавил восстание перуанских крестьян, чтобы освободить отчизну от притеснителей и восстановить прежние порядки. Испанцы, которые чувствовали себя в завоеванной стране, принадлежавшей им уже около сорока лет, весьма уверенно, неожиданно оказались в очень тяжелом положении. И лишь прибегнув к своему испытанному методу — гнусному вероломству, они смогли сломить сопротивление повстанцев. Предложив Тупаку Амару заключить договор о мире, они пригласили его на совет, схватили, как когда-то Франсиско Писарро схватил Атауальпу, и отрубили ему голову. Такое вероломство было для индейцев чем-то непостижимым; как когда-то смерть Атауальпы, оно надломило их волю. Теперь уже испанцам было нетрудно окончательно подавить восстание.

Не только недовольство тяжелым принудительным трудом на плантациях и в рудниках, но и злоупотребления властью со стороны чиновников часто заставляли индейцев подниматься с оружием в руках. Немало кровавых восстаний было вызвано протестом против пресловутых repartimientos — принудительной продажи индейцам дорогих товаров префектами и безжалостных наказаний в случае отказа покупать эти товары.

В 1742 году весь край был охвачен заревом пожаров; особенно бушевали они на восточных склонах Анд, прилегающих к низинным лесам бассейна Амазонки. Там горели также миссии францисканцев, так как индейцы уже убедились, что миссионеры действовали заодно с палачами. На территории, населенной индейцами чунчо, миссионерские поселения были уничтожены все до единого.

Спустя сорок лет, доведенные до отчаяния жестокими репартимиентос, индейцы снова подняли восстание, пожалуй, самое большое и кровавое в истории Америки. Доведенные до крайности, крестьяне департаментов Чайанта и Тинта набросились на своих угнетателей. Это произошло в 1780 году. После того как во главе индейцев встал энергичный потомок инков, носивший то же имя, что и вождь восставших двести лет назад, — Тупак Амару II, прекрасный организатор и храбрый воин, восстание быстро распространилось почти на все Перу. Более шестидесяти тысяч индейцев, главным образом из окрестностей Куско, древней столицы инков, взялись за оружие. Это была сила, с которой перуанские испанцы не были в состоянии справиться. Крупные подкрепления, спешно вызванные из Сантьяго и даже из далекого Буэнос-Айреса, также встретили непреодолимое сопротивление. Краснокожие воины сражались с небывалым мужеством и упорством. С обеих сторон потери были огромны; ряды испанцев редели, земля горела у них под ногами.

Убедившись, что подавить восстание силой не так легко, испанцы предложили повстанцам сложить оружие, обещая всеобщую амнистию. В этой беспощадной войне индейцы понесли громадные потери, потому что их враги убивали всех, кто попадался им в руки; хотя и непобежденные, но измотанные в боях, повстанцы стремились к миру. Поэтому они не отклонили руки, протянутой им, как считалось, в знак дружбы. Они забыли уроки прошлого и так же пали жертвой предательства, как их предки за двести лет до этого. Как только Тупак Амару II вместе с сопровождавшими его вождями появился в стане врага, вероломные испанцы, даже не думая о данном слове, немедленно схватили их.

Заимствовав методы свирепствовавшей в те времена инквизиции, испанцы устроили на Пласа Централь в Куско кровавое представление. Они согнали туда тысячи индейцев, которые должны были увидеть, какого наказания заслуживает бунтовщик, выступающий против испанских властей. Народ так боготворил своего вождя, что, несмотря на суровый запрет, все пали пред ним на колени, когда палачи повели его к месту казни. Пытаясь сломить мужественного индейца, сначала задушили у него на глазах жену, детей и ближайших родственников. Потом у него вырвали язык, после чего инку привязали к четырем лошадям и разорвали на части, а останки предали огню.

Смерть Тупака Амару II произвела эффект, которого испанцы не ожидали. Они надеялись, что, как и двести лет тому назад, индейцы проникнутся ужасом и их сопротивление будет сломлено. Но этого не произошло. За долгие годы рабства народ хорошо узнал своих владык и закалился для борьбы с ними. Новые отряды вступили в борьбу с угнетателями. Война длилась два года с переменным успехом. Три с половиной месяца повстанцы осаждали город-крепость Ла-Пас. Тем временем испанцы ждали подкреплений из Европы и собирались с силами. Со всех концов колонии к ним на помощь спешили вооруженные отряды. Несмотря на поразительную стойкость и героизм, индейцы в конце концов были разгромлены и опять оказались под жестоким гнетом.

Чтобы обезопасить себя на будущее от подобных взрывов народного возмущения, победители решили лишить индейцев вождей. Для этого они схватили всех потомков инков, каких только могли разыскать, и вывезли их в Испанию. Там эти последние представители когда-то великого народа погибли в тюремных камерах.

Когда в начале XIX века Латинская Америка неудержимо шла к великой освободительной революции, направленной против европейских метрополий — Испании и Португалии, руководство движением захватили креолы — белые, родившиеся в Новом Свете. Однако основной силой его были народные массы, угнетаемые креолами так же безжалостно, как и заморскими владыками. Индейцы и негры верили, что освобождение от ярма европейских хозяев повлечет за собой улучшения условий их жизни. Латинская Америка по праву гордится революционным движением, возглавлявшимся Боливаром и Сан-Мартином, однако не следует забывать и того важнейшего обстоятельства, что в Перу первыми поднялись против могущества Испании не креолы, а индейцы.

Это были несгибаемые граждане прославленного Куско, вошедшего в историю как очаг многих индейских восстаний; в 1814 году, убежденные, что для Перу настал час освобождения, они поднялись против испанских владык, надеясь, что перуанские креолы поддержат их. Не поддержали. Креолы здесь еще не были подготовлены или, быть может, как в Мексике, просто испугались урагана народного гнева. Сорок тысяч индейцев, возглавляемых вождем Помакагуи, отважно сражались с превосходящими их силами испанцев, и, хотя боливийские крестьяне тоже взялись за оружие, регулярной армии все же удалось задушить восстание. Но во многих других местах южноамериканский континент был уже охвачен огнем.

Основанная в 1824 году республика Перу не оправдала надежд широких народных масс. Их судьба продолжала ухудшаться от поколения к поколению; они находились в тисках между двумя ненасытными чудовищами, которым принадлежала власть: помещиками, захватившими почти всю землю, и иностранными капиталистами, беззастенчиво грабившими природные богатства страны.


В Кумарии я часто вглядывался в противоположный западный берег Укаяли. Там, на востоке Перу, у подножия Анд, берут начало величайшие реки мира, достигает наибольшей мощи и пышности девственный лес Амазонки, обильнее всего размножаются звери и птицы — там даже бури, разбивающиеся о стену Кордильер, самые свирепые. Пожалуй, нет больше такой области на земле, где природа была бы так щедра и исполнена пафоса. Все здесь словно эффектная декорация к драме титанов, и на этом фоне человек разыграл подлинно великую драму и все еще продолжает разыгрывать ее.

Здесь, в Кумарии, воздух мглист и жарок. Но иногда, в послеполуденные часы, весьма редкие, впрочем, он бывает так чист и прозрачен, что далеко на западе видна горная цепь со своими вершинами; неужели это Анды, удаленные от нас, как я полагаю, километров на сто пятьдесят — двести? Я не знаю, а жители Кумарии тоже не могут дать мне точный ответ. Вид этих гор необычайно волнует: ведь там находилась колыбель их былого величия. И сразу возникает вопрос: неужели это величие утрачено навсегда, как этого хотят враги красной расы?


Цветы, восхитившие англичан

Рассказывают, что когда Рабиндранату Тагору было двенадцать лет, его спросили в школе: что достойного упоминания сделали англичане за последнее столетие. Маленький индус ответил: поработили Индию, открыли силу пара и полюбили орхидеи. Распространенное представление об англичанине как о флегматичном, неразговорчивом, самоуверенном человеке в клетчатых гольфах, с трубкой в вечно стиснутых зубах неверно или, во всяком случае, преувеличенно. Эти черты вовсе не характерны для большинства англичан, они присущи лишь представителям определенных слоев общества, преимущественно высших и средних классов.

Как известно, эпоха королевы Виктории в XIX веке была временем неслыханного обогащения Англии. Успешные войны, расцвет свободной торговли, установление прочных связей со всем миром, все более усиливающаяся эксплуатация народов других стран и собственного рабочего класса, а также бурный ошеломляющий рост английской промышленности — одним словом, головокружительное развитие капитализма в Англии привело к появлению прослойки богатых людей, с гордостью называвших себя leisured classes — праздными классами. Эти «leisured classes» просто не знали, что им делать со своими деньгами и каким еще чудачествам предаться. Кругосветные путешествия, охота на львов в Африке и на тигров в Азии, комфортабельные яхты и всевозможные спортивные состязания — все это уже не в состоянии было развеять их скуку и сплин. Нужно было что-нибудь еще более эксцентричное — появилась болезненная страсть к орхидеям.

Трудно сказать, чем была эта страсть: культом, спортом, психозом или причудой. Вспыхнула она более ста лет назад, а в середине XIX века разгорелась ослепительным пламенем, которое не погасло и до сих пор. Тот, кто будет исследовать историю правящих классов Англии за последние сто пятьдесят лет, не сможет не обратить внимания на это необычное увлечение. Завоевав Индию и разгромив Наполеона, практичный купеческий народ вдруг поддался очарованию прелестных Cattleyi, Odontoglossum и Oneidium.

Но и независимо от странного увлечения англичан орхидеи занимают в растительном царстве исключительное место. Не только потому, что это прекрасные цветы фантастических расцветок — от самых ярких и вызывающих до самых нежных; не только потому, что они источают тысячи запахов — от аромата фиалок и тубероз до зловония гниющего мяса; не только потому, что они нередко обладают невероятно причудливой формой; не только потому, что прикосновение их сочных цветков к пальцам вызывает какое-то необыкновенное чувственное ощущение; раскрытая чашечка цветка чем-то напоминает губы, жаждущие поцелуя (а иногда и получающие его — поцелуй колибри или мотылька): орхидеи таят в себе какие-то неуловимые чары, свойственные, пожалуй, только живому существу. Роза — один из самых красивых цветов, но человек лишил ее очарования простоты, сделав претенциозным символом. К орхидее же он относится как к одухотворенному и живому существу, встреча с ней — всегда какое-то переживание или приключение, которое неизвестно как кончится, какие оставит следы.

Во время наших охотничьих скитаний по окрестностям Кумарии я почти каждый день обнаруживал новые для меня виды орхидей. У многих из них очень скромные цветы — серые или желтоватые. Но иногда совершенно неожиданно замечаешь вдруг какой-нибудь чудесный экземпляр, от которого трудно отвести взгляд. Цветок завораживает, его дикая красота волнует.

Биология орхидеи изучена сравнительно недавно. Каждый цветок дает огромное множество крошечных семян — число их достигает двухсот тысяч. Но когда из этих семян попытались вырастить орхидеи, натолкнулись на неожиданные трудности: проросшие семена почему-то погибали. Кропотливые исследования помогли установить причину неудач. Оказалось, что орхидеи живут в симбиозе с одним микроскопическим грибком, который служит им кормом в первые дни жизни. Без этих грибков-«кормилиц» они развиваться не могут. Когда это было обнаружено, в семена стали добавлять соответствующую подкормку, и они оказались благодарным объектом для выращивания. Тогда-то и возник культ орхидей.

В начале XIX века было известно лишь около ста видов орхидей, сегодня их более пятнадцати тысяч. Число это с каждым годом все возрастает, так как наряду со множеством удивительных особенностей орхидеи обладают еще и тем свойством, что разные их виды можно легко скрещивать между собой и получать таким образом все новые и новые виды.

Почти все дикорастущие виды орхидей уже известны науке. Но сколько для этого затрачено усилий, сколько человеческих жизней посвящено этому, сколько охотников за орхидеями погибло среди скал в Андах и Гималаях!

Когда-то громкой славой пользовались аукционы орхидей, проводимые известной английской фирмой «Протероу энд Моррис» в Чипсайде. Туда съезжались покупатели из многих стран, появлялись там и члены королевской семьи — словом, там собирался весь «цвет» английского общества, чтобы оказать надлежащие почести «царице цветов». И эти люди, перед которыми в те времена трепетал весь мир, сами начинали дрожать от волнения при виде нового вида орхидей, найденного где-нибудь в глухих лесах Ориноко. За один новый экземпляр нередко платили такие головокружительные суммы, о которых и сегодня еще ходят легенды, суммы, нередко превышавшие десятилетний заработок уэльсского шахтера.

Особо редкие виды орхидей имеют свою историю, часто необычную, романтичную и полную приключений.

Вот одна из таких историй. Прекрасная розовая орхидея Cattleya labiata, ныне очень распространенная, была найдена в начале XIX века при необычных обстоятельствах. Некто Свенсон посылал профессору ботаники в Глазго Джексону Хукеру собранные в окрестностях Рио-де-Жанейро бразильские мхи. Однажды он переложил кустики мха стеблями какого-то сорняка, который, к радости профессора, оказался неизвестным видом орхидеи.

Она была выращена, размножена и названа Cattleya labiata. Но когда некоторое время спустя крупные торговцы орхидеями, такие, как Сандер и Протероу, послали в Рио-де-Жанейро своих агентов с поручением найти дикорастущую Cattleya, те возвратились ни с чем: никто не смог найти место, где росла эта таинственная орхидея; Свенсон же к этому времени пропал где-то в Новой Зеландии. Так и по сей день никто не знает, где родина этого чудесного цветка, миллионы экземпляров которого украшают все оранжереи мира.

В 1862 году фирма «Протероу энд Моррис» заинтриговала всех любителей орхидей сенсационным сообщением. Она обещала им неизвестную до сих пор орхидею, самую прекрасную из всех, какие когда-либо были найдены. Так как эта фирма считалась весьма солидной, к обещанию все отнеслись серьезно. Говорили даже, что из-за этого лорд Стенхоуп отложил свою поездку в Индию. В день аукциона в зале собрались любители орхидей со всей Англии. Наступила торжественная минута: ярко-пурпурный, с золотисто-желтыми прожилками, цветок был просто изумителен. Его привез из Колумбии ботаник Акре.

Молодой лорд Сассекс не смог сдержать себя и первым предложил пятьсот гиней. Назывались все большие и большие суммы. Один лишь Стенхоуп не принимал участия в аукционе: он сидел в углу, нахмурясь, и о чем-то думал. Вдруг он попросил собравшихся отложить на один час аукцион и покинул зал. Он опоздал на десять минут, и аукцион возобновился в его отсутствие. Когда он возвратился, лорд Сассекс, купивший орхидею, выписывал чек.

— Сколько ты заплатил? — спросил его Стенхоуп.

— Тысячу! — с триумфом ответил Сассекс.

— На девятьсот девяносто гиней больше, чем она стоит, — лаконично заметил Стенхоуп; потом он объяснил, в чем дело.

Лет за пятнадцать до этого аукциона он получил от одного натуралиста из Колумбии письмо, которое сейчас держит в руках. В этом письме натуралист сообщал об открытии нового вида орхидеи из семейства Cattleya. Описание полностью соответствует орхидее, которая была продана сегодня. Поскольку энтузиазм, которым было проникнуто письмо, показался тогда Стенхоупу преувеличенным, он заподозрил натуралиста в обмане и ничего ему не ответил. Сейчас обнаружилось, что он допустил тогда ошибку и что пятнадцать лет тому назад действительно была открыта и описана чудесная орхидея. Ему неприятно, что он оскорбил джентльмена своим неверием, и он просит присутствующих быть свидетелями, что он возвращает честь открытия натуралисту, которого зовут Юзеф (тут Стенхоуп на миг запнулся, не зная, как это выговорить) Варшевич; он, кажется, поляк.

А как раз в это время Юзеф Варшевич, открывший и эту чудесную Cattleya dowiana, и много других орхидей, умирал в нищете в одной из долин в Кордильерах. Всю свою бурную и плодотворную жизнь ему приходилось бороться с нуждой.

Индеец из племени кампа ведет меня лесной тропинкой. Мы возвращаемся к своему дому на берегу Укаяли. Не знаю, сколько нам еще идти, а между тем солнце, просвечивающее сквозь ветви деревьев, лианы и огромные колючие бромелии, опускается все ниже и ниже. Неожиданно я останавливаюсь как вкопанный, не обращая внимания на тучи комаров. Среди запахов прелой листвы, ванили, хвои, камфары и вони какой-то черепашки я внезапно ощущаю новый запах, невероятный, чувственный аромат, пронзивший меня насквозь. Трудно передать, что это такое: можно лишь сказать, что он необыкновенен.

Индеец показывает вверх, на дерево, и говорит:

— Огненный цветок.

В нескольких метрах от земли, среди древесных ветвей, приютилась целая семья орхидей с огромными оранжевыми цветами, разрисованными лиловыми полосами. Кажется, что это не то притаившиеся в ветвях тигрята, не то какие-то сказочные существа. При виде такой ослепительной красоты в этом гнетуще мрачном лесу захватывает дух.

Однако надо торопиться; наступают сумерки. Мы идем дальше, а кампа обещает мне нарвать и принести в Кумарию целый букет этих «огненных цветов».


Старые добрые друзья

В 1928 году я организовал свою первую бразильскую экспедицию, подобную нынешней; среди ряда других экспонатов я привез из нее около двадцати различных животных. Об этих симпатичных существах написал потом книгу «Бихос, мои бразильские друзья». В эту книгу я вложил всю свою душу и посвятил ее, разумеется, своей дочурке Басе.

Сейчас, когда судьба опять привела меня в тропические леса Южной Америки, я, как и прежде, не упускаю возможности заполучить различных животных. Они живут у меня на высоком берегу Укаяли, откуда их возня и гомон разносятся далеко и слышны даже на середине этой большой реки. Шум, поднимаемый ими, особенно в послеполуденные часы, должно быть, необычаен, потому что проплывающие мимо индейцы из племени чама, заинтересовавшись, причаливают к берегу и поднимаются наверх. Они с удивлением вглядываются в каждую пасть и каждый клюв и, прислушиваясь к оглушительным крикам животных, поощрительно говорят:

— Славные звуки, красивая музыка!..

И тут же, спустившись с заоблачных сфер на грешную землю, добавляют:

— И полакомиться можно будет. Столько мяса!..

Выразив свое восхищение, они усаживаются в лодки, одобрительно покачивая головами. Шестьдесят животных — это ведь целый зоологический сад, и слава о нем разносится на пятьсот километров вверх и вниз по реке.

Еще в Икитосе я купил молоденькую водосвинку капибару — забавного грызуна, действительно похожего на свинью; вместе со мной она совершила продолжительное путешествие до Кумарии. Это похоже на поездку в лес со своими дровами. Моя капибара любит зеленые бананы, свободу и грязь. В первый же день я привязываю ее хитроумным узлом, однако ночью она каким-то образом освобождается, но не убегает, хотя и может это сделать. Она очень доверяет мне, и я, в свою очередь, стараюсь по мере возможностей не ущемлять ее стремлений.

Капибара очень быстро разбаловалась окончательно. Я уже не в состоянии сладить с ней. Любые путы и узлы соскальзывают с ее толстенького тельца, и тогда ее свободолюбие торжествует. Она часто исчезает в безграничных кумарийских топях (тех самых, на которых несчастные польские колонисты хотели построить счастливую жизнь) и возвращается лишь для того, чтобы наесться бананов. Я утешаюсь тем, что она все-таки возвращается.

Хуже другое: она, несомненно, портит вторую, более молодую капибару и совсем еще маленького тапира. Этот тапирик — наш общий любимец. Я залечил ужасные раны, нанесенные ему собаками, и он относится ко мне как к родной матери (его маму убили люди).

Я и капибара-искусительница постоянно соперничаем друг с другом: предмет нашего соперничества — сердце этого слоноподобного увальня. Капибара соблазняет его свободой, лесными дебрями и вольным житьем на лоне природы, я же стараюсь привлечь его добрым человечьим словом и датским сгущенным молоком. Тапир в растерянности. Он уходит вслед за капибарой в лес, но когда я, обеспокоенный их долгим отсутствием, тоже бегу в лес и свищу изо всех сил, он отзывается откуда-то из чащи, бросает свою искусительницу и, подбежав ко мне, трется о мои ноги, после чего мы в самом добром согласии возвращаемся домой.

Я подметил, что утром капибара имеет на него большее влияние, по вечерам он безраздельно принадлежит мне. Как бы я ни гнал его от себя, с наступлением сумерек тапирчик забирается под стол, принимает участие — пассивное, разумеется, — во всех разговорах, ведущихся за ужином, и нет такой силы, которая выгнала бы его оттуда.

Наш тапирчик — самочка, то есть девица, по отношению к которой доктор Жабиньский, милейший директор зоологического сада в Варшаве, и я выступаем в роли сватов. Путем переписки между Польшей и Перу мы договариваемся, что я привожу «девицу» в Польшу и мы выдаем ее «замуж» за тапира-самца, тоскующего в одиночестве в варшавском зверинце. По-моему, из них должна получиться славная пара.

Туканы — самые большие озорники среди птиц. У меня их несколько; это не птицы, а черти. Всюду лазают, вечно суются не в свои дела, запускают в суп свои чудовищные клювы, затем хватают этими клювами человека за нос, дергают за волосы, а когда он их отгоняет, усаживаются ему на плечи. Когда они скачут с места на место, а человек оказывается у них на пути, они нахально требуют, чтобы им уступили дорогу. По части еды они не признают шуток и, вечно голодные, пожирают и собственные порции, и порции других, более слабых животных. Короче говоря, они терроризируют половину моего зверинца, не исключая даже белого ястреба, который, правда, сильнее их, но еще молод и глуп и поэтому покоряется им.

Единственное, к чему туканы относятся с почтением, — это клювы арар, сказочно ярких матрон, восседающих на самых верхних ярусах — как птичьей иерархии, так и вольеров. Кроме арар туканы как огня боятся двух тромпетеров. Это мрачные черные птицы с черными же крыльями, принадлежащие к семейству бородачей. Тромпетеры издают какие-то глухие звуки, словно исходящие из глубины земли, и благодаря своему воинственному виду держат в рамках даже назойливое племя домашних кур. Держа в страхе животных, тромпетеры необычайно доверчивы к людям. Один из них любит, когда я держу его за голову и пальцами поглаживаю вокруг прищуренных от удовольствия глаз; другой просто влюблен в одного десятилетнего мальчика чама. Увидев маленького индейца, он несется к нему, описывает круг и, распластав крылья, ложится у его ног.

«Много шуму из ничего» производят тридцать маленьких, величиной с кулачок ребенка, нахальных зеленых попугайчиков. В моем зверинце их голоса заглушают все остальные. Я убежден, что если в пальмовой оранжерее в Познани поместить хотя бы трех таких попугайчиков, она наполнилась бы голосами тропического леса. Но тридцать крикунов — это уже адский гам, действующий на нервы их четвероногих и двуногих соседей.

Самый дикий из моих зверей — ирара, называемая в Перу манко, которую поймали на противоположном берегу реки. Это непоседливое животное, принадлежащее к семейству куньих, во время своей непродолжительной неволи постоянно что-нибудь грызло. Грызло что попало. Ирара превращала в стружку прутья своей кедровой клетки, грызла железный намордник, который мы пробовали надеть на нее, перегрызала палки, которыми Педро загонял ее в клетку. Двое людей постоянно стерегут ее, отталкивая любыми способами от прутьев клетки, но этот неутомимый зверек, словно безумный, наперекор всякой логике не прекращает своих попыток освободиться. В конце концов — невероятно! — он побеждает: прорывается между четырьмя руками, вооруженными палками, и убегает в лес — отважный, неустрашимый борец за свободу. Он дает нам прекрасный урок: безграничная отвага и настойчивость побеждают даже в самом трудном положении.

Совсем другая история произошла у нас со змеей анакондой. Ее нашли спящей на одной из расположенных поблизости плантаций сахарного тростника, набросили на нее петлю и привезли мне на чем-то вроде саней. Чудовище это имеет примерно пять метров в длину и весит около двух центнеров. Решив привезти анаконду в Польшу живой, я поместил ее в специальную клетку и дал ей на съедение цыпленка. Но тут случилось нечто неожиданное и даже забавное: цыпленок подружился со своим извечным врагом. Ложится спать между огромными кольцами змеи, нахально поклевывает ее и буквально ходит у нее по голове. А свирепая анаконда и не собирается есть его.

После двух недель такой идиллии мы решаем, что анаконда, вероятно, больна, и решаем умертвить ее. Но сначала я хочу сфотографироваться с ней — очень уж фотогенична эта бестия. Вдруг змея взвивается и своей страшной пастью хватает мою руку. Но прежде чем ей удается обвиться вокруг моего туловища и начать ломать мне ребра, мои товарищи успевают воткнуть ей в пасть палку, разжать ее челюсти и освободить мою обильно кровоточащую руку. Эта отчаянная выходка не помогла анаконде: ее убили и вытопили из нее жир для каких-то таинственных лекарств. Цыпленка же постигла обычная участь: он угодил в котел и был съеден людьми.


В первых числах апреля ко мне пришла старая индианка чама, жившая на одном из островов, расположенных выше Кумарии, и спросила, не куплю ли я обезьянку. Куплю, ответил я, если она здорова. В ответ на это индианка развернула какие-то лохмотья, откуда выглянули большие испуганные глаза и показались черный хохолок и трогательно вытянутые в трубочку губы обезьянки капуцина. При виде этой старой приятельницы, знакомой мне еще со времен моей первой бразильской экспедиции, у меня забилось сердце и к горлу подступил ком. Ведь это же точь-в-точь Микусь, с которым так сердечно подружилась когда-то моя бедная Бася. Сколько тогда было радости, смеха и детских шалостей!

Индианка спрашивает, знакомы ли мне эти обезьяны. Я отвечаю утвердительно и показываю ей фотографию Баси с Микусем из моей книги «Бихос».

Индианка узнает обезьяну и очень довольна. Потом спрашивает меня, где сейчас эта девочка. Я молчу. Как объяснить этой краснокожей даме с узорами на щеках и большим кольцом в носу, что как раз год тому назад Баси не стало? И как скрыть от этой старухи слезы, которые наполняют глаза путешественника? Удивительно человеческое сердце: белое солнце экватора не может выжечь в нем память о прошлом, тропические ливни не в состоянии остудить его, огромный суровый лес не дает ему забвения.

Симпатичный тапирик спасает положение. Он подбегает ко мне и тянет меня за рубашку, выпрашивая сгущенное молоко. Хорошо, хорошо, сорванец, сейчас дам тебе молока!


Черный поток, несущий смерть

Охотясь как-то в чаще недалеко от реки Кумарии, я вдруг обнаруживаю, что все живые существа вокруг меня пребывают в каком-то непонятном возбуждении. Птицы, кажется, сошли с ума и, обезумев, прыгают с ветки на ветку, взволнованно крича. Какой-то броненосец, очевидно только что пробудившийся ото сна, с шумом мчится сквозь кустарник, не разбирая пути. Множество жуков, кобылок и других насекомых носится в воздухе, шелестя крыльями и жужжа; некоторые из них, обессилев, садятся на листья, но отдыхают недолго и снова пускаются в путь.

Все это мчится в одном направлении. А когда мимо меня пробегает испуганный паук-птицеед из семейства Mygale, величиной с ладонь человека — хищник, которого, кажется, ничто не может испугать и перед которым все дрожит, — я начинаю догадываться, что там, в чаще, произошла какая-то катастрофа, ужаснувшая всех обитателей леса.

Я крепче сжимаю ружье и, укрывшись за деревом, с любопытством ожидаю, что будет дальше. Беспокойные крики птиц и суматоха среди насекомых заставляют волноваться и меня. Сердце мое начинает биться чаще. Самое ужасное в лесу — ожидание неведомой опасности. На всякий случай я перезаряжаю ружье: вынимаю патроны с мелкой дробью и заряжаю один ствол картечью, а другой — пулей на крупного зверя.

Спустя некоторое время насекомых в воздухе уже не видно, зато до моих ушей доносится какой-то приглушенный неумолчный шелест, напоминающий звук разрываемой бумаги. Трудно определить, откуда идет этот таинственный шум. Одновременно я ощущаю в воздухе острый кисловатый запах и что-то вроде запаха гнилого мяса.

Наконец я начинаю понимать, в чем дело. В нескольких шагах от меня среди густой растительности ползет по земле широкий поток черной лавы — муравьи.

Это шествие хищных муравьев эцитонов, несущих гибель всем живым существам, которые попадутся им на пути. Ничто не может устоять перед их натиском — ни человек, ни зверь, ни насекомое. Все, кто не в состоянии убежать, гибнут, разорванные на куски этими хищниками.

Несколько болезненных укусов в ноги напоминают мне, что нужно бежать отсюда. Десятка два муравьев уже успели взобраться на меня. Я бросаюсь в сторону, но тут же понимаю, что уйти нелегко. В густых зарослях невозможно перепрыгнуть через сплошной метровый поток этих ужасных насекомых. Муравьи чем-то рассержены и немедленно впиваются мне в ноги. Я бегу в противоположную сторону — там то же самое: струится тот же черный поток. Тем временем к дереву, под которым я только что стоял, приближается третья могучая колонна эцитонов, и мое положение еще более ухудшается. Я окружен с трех сторон.

Поспешно отыскиваю место, где их сравнительно меньше, и прорываюсь сквозь их кордон. Бегство удается, но, пока я метался в кустах, на меня вскарабкалось еще несколько десятков муравьев. Некоторые из них проникли под рубашку, впились своими челюстями в тело, и теперь от них невозможно освободиться. Разорванные пополам, они продолжают вгрызаться в мои ноги; чтобы от них избавиться, нужно рвать их на кусочки. Места укусов очень болят и вспухают — вероятно, муравьи выделяют какой-то яд. Я стискиваю зубы и стараюсь сосредоточить свое внимание на том, что происходит вокруг меня.

Муравьиная процессия растянулась в длину шагов на восемьдесят; она состоит из нескольких параллельных колонн, напоминающих армию на марше. Трудно сказать, сколько здесь особей. Может быть, миллион, а может быть, и все десять. Колонны состоят из сплошной массы муравьев, каждая шириной в несколько десятков сантиметров. Движутся они со скоростью четыре-пять шагов в минуту и такой плотной массой, что можно стоять рядом с ними, на очень близком расстоянии, не рискуя быть укушенным.

Передвигается, судя по всему, целый муравейник, так как я вижу здесь муравьев разных размеров: маленьких, средних и больших. Самые большие — полуторасантиметровые солдаты; они держатся по бокам колонн, бегая взад и вперед, словно охрана, устанавливающая порядок. Это исключительно подвижные и шустрые существа, исследующие все вокруг. Некоторые из них отделяются от колонны, влезают на все придорожные деревья и кусты (но не выше чем на два метра), после чего возвращаются обратно в строй.

В середине колонн, словно сознавая, что это самое безопасное место, множество муравьев тащит потомство муравейника — белые личинки и куколки.

Эта голодная, непобедимая, отчаянная и страшная армия не щадит никого. Несколько зеленых гусениц величиной с указательный палец вели идиллический образ жизни на одной из веток растущего неподалеку от меня куста. Но вот их обнаружил муравей-разведчик и сообщил об этом своим приятелям. Около сотни их устремляется за добычей. Без долгих церемоний рвут они гусениц на части, которые тут же утаскивают на землю. Не более чем в пятнадцать секунд с гусеницами покончено.

Труднее оказалось одолеть паука. Будучи раз в тридцать больше любого из муравьев, он тем не менее трусливо бежит от них на самый конец ветки. Но муравьи настигают его и там. Паук хватает двух муравьев своими челюстями, еще одного он давит лапой. Но остальные уже впились в него, и вот уже отделяют ему брюшко, разрывают на части туловище и голову, и все это тут же уносят вниз, не забыв даже о лапах несчастной жертвы.

А вот истлевший пень поваленного бурей дерева; здесь муравьев ожидает богатая добыча: в этом пне гнездятся несколько десятков больших жирных личинок майского жука. Муравьи вытаскивают их на свет божий и в мгновение ока разрывают на мелкие части. При этом они почему-то возбуждены и яростно вырывают друг у друга добычу, словно торопясь скорее прикончить личинок.

Но есть и такие насекомые, которые живут в мире с муравьями и даже пользуются расположением этих черных разбойников. Со своего наблюдательного пункта, расположенного вблизи места, где проходит одна из колонн, я хорошо вижу, что творится в гуще муравьев. Время от времени я замечаю в середине колонны красных жучков, принадлежащих к совсем другому семейству насекомых, нежели муравьи, и, однако, дружно марширующих вместе с ними. Жучки находятся на положении пленников, и муравьи ревностно стерегут их; это коровы муравейника, доставляющие своим хозяевам ароматное, вкусное масло.

Из любопытства я подхватываю веточкой одного такого жучка и опускаю его на землю в полутора метрах от колонны. Это вызывает неописуемый переполох в муравьином царстве. Немедленно во все стороны разбегаются многочисленные патрули. Три муравья хватают беглеца за ноги и волокут к колонне, причем один из муравьев в пылу схватки отгрызает у него ногу. Может быть, это наказание за побег? Прежде чем жучок почувствовал себя свободным (хотя сомневаюсь, способен ли он на это), его втолкнули в колонну, и снова его со всех сторон прикрыл черный поток неумолимых насекомых. Эцитоны все делают быстро, решительно, без сомнений и колебаний, с большой целеустремленностью.

Однако в этом государстве не все благополучно. В черной массе муравьев я замечаю каких-то белых насекомых, движущихся вместе с ними. Взяв одно из них, я обнаруживаю, что это всего лишь личинка мухи, которая несет на себе, словно колпак, выеденную изнутри пустую муравьиную голову. Поразительное явление становится мне понятным, когда я замечаю, что над муравейником летают рои каких-то маленьких мушек. Это мухи-паразиты; они постоянно сопровождают муравьев в походах, во время которых выбирают удобный момент и незаметно откладывают свои яйца прямо на телах свирепых насекомых. Через несколько дней из яйца вылупляется личинка, которая тут же начинает пожирать муравья; она ест и растет и в конце концов добирается до муравьиной головы. Выев ее изнутри, личинка скрывается под нею и дерзко шагает вместе с муравьиной колонной до той поры, когда наступает время превращаться в куколку.

Среди эцитонов я вижу множество таких личинок. Это какой-то трагический парадокс: хищные муравьи безжалостно пожирающие все живое, безропотно переносят присутствие в своем стане жалких личинок, которые в свою очередь поедают их. Они не обращают никакого внимания на шагающую рядом с ними опасность. Известны даже случаи, когда этот «внутренний враг» уничтожал целые муравейники.

Эцитоны служат пищей и птицам. Множество их сопровождает муравьиную процессию, и среди них специалисты по муравьям — коричневые муравьеловы. Крики птиц разносятся по всему лесу.

На ветке над самой землей висит осиное гнездо величиной с футбольный мяч. Десятка два солдат замечают его и тотчас же набрасываются на его серую оболочку. Для их острых челюстей это пустяк: они рвут ее, как бумагу. Но в воздухе уже полно ос. Со злобным жужжанием бросаются они на разбойников и в мгновение ока очищают от них гнездо. Они просто уносят муравьев в воздух; я затрудняюсь сказать, что они там с ними делают. Через минуту в гнезде снова воцаряется спокойствие.

Но ненадолго. В колонне узнали о существовании гнезда от уцелевших разведчиков. В черной массе возникает нервное замешательство — и вот уже наиболее воинственные муравьи карабкаются на куст. Осы опять бросаются в атаку, не подпуская их к гнезду. Среди ветвей вспыхивает ожесточенное сражение. Каждая из ос во много раз больше и сильнее своего противника, кроме того, со своими крыльями они значительно подвижнее — смерть густо косит ряды муравьев; их разодранные тела сыплются на землю. На место погибших по ветвям взбираются все более многочисленные полчища муравьев, но и разгневанных ос становится словно вдвое и втрое больше. В конце концов в суматохе, которая возникла, мне становится трудно следить за всеми перипетиями битвы. Несколько сот ос, пронзительно жужжа, беснуются в воздухе, защищая гнездо; а муравьев — тысячи.

Я предусмотрительно отхожу на несколько шагов в сторону, опасаясь, как бы и мне не досталось от рассвирепевших насекомых. Что-то тревожное произошло в самом гнезде. По-видимому, муравьям удалось ворваться внутрь. Из разорванной оболочки гнезда неожиданно начинают сыпаться белые личинки, сначала по одной, потом все чаще и чаще. Это потомство ос. Среди личинок я вижу и осу: облепленная муравьями, она почти не обороняется; жить ей, по-видимому, осталось недолго. За ней падают вниз и другие осы. В то же время я вижу много мертвых ос и среди ветвей, где происходят самые яростные схватки и где все усыпано бесчисленными трупами муравьев.

Тем временем многочисленные отряды эцитонов, не принимавших еще участия в битве, вскарабкались на соседние кусты и оттуда, сверху, атакуют гнездо. Они падают на его серую оболочку, разрывают ее и проникают внутрь. Осы обороняются изо всех сил, но их становится все меньше и меньше.

И вот наступает момент, когда чаша весов решительно склоняется на сторону муравьев. Слишком много их вторглось в гнездо, которое они сейчас раздирают в клочья. Градом сыплются оттуда белые личинки, муравьи и осы — все это беспорядочно перемешанное, вцепившееся друг в друга, полуживое, но все еще ожесточенное и сражающееся. На земле муравьи добивают уцелевших ос, которые защищаются до конца, не желая спасаться бегством. И вот уже ряды муравьев смыкаются, и колонна, унося с собой добычу, движется дальше. Осиного гнезда больше не существует — оно пало под натиском столь многочисленного противника.

А в это время в ста шагах от нас разведчики соседней колонны вспугнули огромную, длиной почти в метр ящерицу теху, которая, убегая от них, прячется неподалеку в какую-то нору в земле. Тысячи эцитонов устремляются за ней. Невидимая битва длится недолго; спустя некоторое время теха появляется на поверхности, черная от облепивших ее муравьев. Муравьи уже успели выесть ей глаза — ее глазные впадины кишат насекомыми. Ослабевшее пресмыкающееся проползает лишь несколько метров. Потом ящерица неожиданно замирает на месте, словно парализованная, и только широко разевает пасть, вооруженную огромным количеством зубов! Но, пока она яростно скалится, пытаясь устрашить невидимого врага, сотни муравьев заползают ей в рот. Ящерица отчаянно мотает головой, пасть у нее по-прежнему раскрыта, словно насильно, а тем временем эцитоны поспешно вырывают из нее кусочки живого тела и тащат их в колонну. Я не в состоянии видеть страдания животного и выстрелом из ружья добиваю ее. К этому моменту муравьи уже растаскивают ее внутренности.

Когда минут через пятнадцать мимо этого места проходит арьергард колонны, муравьям уже нечего здесь делать. От ящерицы осталась лишь бесформенная груда костей и чешуек. Муравьи следуют дальше.

Черный кошмар исчезает в лесной чаще, стихают крики птиц-муравьеловов. Над лесом по-прежнему висит жаркое солнце; кое-где его лучи пробиваются до самой земли.

Откуда-то прилетает веселая бабочка helikonius — на редкость красивая, с желтыми пятнами и красными полосами на черных крыльях — и начинает старательно откладывать яйца на листьях куста, неподалеку от останков ящерицы. Сколько любви и заботы о будущем потомстве вкладывает она в это занятие! Из этих яиц через два месяца вылупятся зеленые гусеницы, которые станут вести безмятежную жизнь под горячим солнцем экватора.

Известный в Англии очеркист Ли Хант писал как-то: «Краски — это улыбки природы. Когда она улыбается от души, ее улыбки воплощаются в цветах или бабочках».

Если природа тропического леса когда-либо улыбается, то, пожалуй, лучше всего эту улыбку можно увидеть в бойкой, яркой, беззаботной бабочке геликоне. Это приветливая, веселая улыбка, всем черным потокам назло.

Но кое-кто — причем не обязательно брюзга или циник — мог бы сказать, что иногда эта улыбка бывает зловещей.


Безумствующая природа

Однажды мы отмерили шагами один квадратный километр леса, тут же за нашей хижиной; я поручил Педро выбрать по одному дереву каждого вида, растущего там (толщиной не более двадцати сантиметров), и принести их срезы. Поработав неделю, Педро сделал срезы более ста видов, но работа еще не была закончена.

У нас, в Центральной Европе, на площади, равной примерно двум миллионам квадратных километров, растет около сорока видов деревьев; здесь же, на берегу Укаяли, на площади в один квадратный километр неопытный метис насчитал их более сотни. Разница внушительная…

Как-то раз, когда мы прогуливались по улицам Икитоса, мой приятель Тадеуш Виктор споткнулся о какую-то сухую палочку — кусочек ветки, занесенной откуда-то издалека, — грязную, изломанную, без листьев и, вероятно, мертвую. Он хотел откинуть ее ногой, но, посмотрев внимательней, поднял с земли, унес домой, посадил у себя в саду и полил водой. Я посмеивался над ним. Через три месяца я перестал смеяться: на конце невзрачного засохшего прута появился пучок листьев, а среди них — чудесный огромный белый цветок, похожий на лилию. Из цветка уже выглядывало множество пестиков и тычинок, готовых к стократному размножению.

В зоопарке в Пара я увидел у входа огромное дерево сумауба, верхушка которого упиралась прямо в небо. Этому дереву, как следовало из надписи, было всего тридцать семь лет, однако у земли оно уже достигло четырех метров в обхвате. Потом я не раз встречал в лесу гигантские сумаубы обхватом в двадцать-тридцать метров. От ствола над землей отходят могучие ответвления, как бы подпирающие его, что еще больше подчеркивает несокрушимую мощь, диковинную красоту и необычность этого лесного великана.

Если посадить семя мамона, то уже через несколько месяцев растение достигает высоты более четырех метров и приносит плоды величиной с ананас. Кто-то остроумно заметил, что если воткнуть в землю Амазонии зонтик, то через два месяца на нем вырастет второй зонтик.

Не знаю, можно ли верить этому безоговорочно, но вот тому, что в лесу над Амазонкой таятся ужас и безумие, я верю. Не раз случалось, что опытные путешественники и исследователи возвращались оттуда неизлечимо больными или вообще не возвращались. Они пропадали бесследно. Лес ревниво стережет свои тайны, и немало людей, даже из числа индейцев, становится его жертвами.

Индейцы считают, что самая ужасная смерть выпадает на долю того, кто заблудится в этом лесу. Поэтому, отправляясь в чащу, они всегда оставляют за собой зарубки на деревьях — эту нить Ариадны. Без таких мер предосторожности неизвестно, что ожидало бы человека в лесу. В обычных условиях — ничего плохого: инстинкт ориентировки сам приведет его обратно домой. Но в том-то и дело, что в этом лесу условия всегда необычны: какой-нибудь укус крошечной мушки или случайное прикосновение ядовитого растения могут замутить сознание. Девственный лес готовит человеку тысячи неожиданностей; это отпугивает и в то же время неотразимо влечет тех, кто познал и полюбил дрожь азарта.

В сообщениях путешественников часто можно встретить рассказы о блужданиях по лесу и описания невыразимого ужаса, который охватывает даже людей с крепкими нервами и здоровой психикой. Сам я дважды испытал подобные ощущения: первый раз на берегу реки Иваи, притока Параны, во второй раз здесь, в Кумарии. В обоих случаях я сошел с тропинки, преследуя животное, однако, наслышавшись о возможных опасностях, я был начеку и, углубляясь в лес, старался запомнить расположение и вид окружавших меня деревьев, хотя эти места были менее дикими, чем обычно. Кроме того, я ни на миг не забывал, в какой стороне от меня тропинка. Удалившись от нее на какую-то сотню шагов, я счел благоразумным отказаться от продолжения погони и повернул назад.

Отсчитал сто шагов — тропы нет; еще пятьдесят — то же самое. Оглянулся по сторонам: все вокруг незнакомое. Повернул назад, чтобы по своим следам дойти до места, откуда я начал поиски тропинки. Но не нашел этого места и, что еще хуже, обнаружил, что иду среди совершенно незнакомых мне групп деревьев. Хорошо еще у меня нашлось достаточно здравого смысла, чтобы не побрести куда глаза глядят. Я остановился. Знаю, что спасительная тропинка может находиться лишь в одной стороне; отправившись в любую из трех других, человек будет только все больше углубляться в бесконечные дебри; ошибиться в выборе пути — значит погибнуть. По моему лицу струился холодный пот, взгляд туманился.

В обоих случаях поблизости были мои товарищи. Заметив мое слишком долгое отсутствие, они вернулись на то место, где видели меня в последний раз. Услышав их крики, я отозвался, и мы легко отыскали друг друга. Оказывается, я удалился от тропинки не больше чем на двести шагов. Солнце в те дни было закрыто тучами, и, если бы не мои друзья, приключение могло бы кончиться для меня печально.

Индейцы на Амазонке с незапамятных времен верят в существование лесного духа Курупиры. Это двуногое существо, причем одна нога у него как у человека, другая как у ягуара. Он бродит по лесу и в своей безграничной злобе приносит несчастья и гибель всем живым существам, которых встречает. Это он издает таинственные пугающие звуки, какие часто слышатся в лесу. Все беды от него, и так как этот злобный дух таскается повсюду — во всех лесах Амазонии вас подстерегает опасность. Самое большое наслаждение испытывает Курупира тогда, когда ему удается замутить разум людям, заблудившимся в лесу: дико хохоча, он наблюдает за тем, как они гибнут от страха.

Первую крупную научную экспедицию в неизведанные районы бассейна Амазонки организовал в 1743–1744 годах француз Шарль де ла Кондамин. С ней связана одна из самых ужасных трагедий, какие только разыгрывались в этом девственном лесу.

Одним из спутников Кондамина был Годен де Одоне, приехавший в Южную Америку вместе с женой и детьми. Оставив семью под опекой друзей в Кито, Годен отправился на несколько месяцев на Гуаинию. Экспедиция затянулась более чем на год. Отсутствие каких-либо известий беспокоило жену Годена. До нее доходили только противоречивые слухи о невзгодах, обрушившихся на путешественников, даже о их гибели. Спустя год кто-то сообщил ей якобы достоверные сведения о том, что ее мужа видели на верхней Амазонке, сравнительно недалеко от Кито — в каких-нибудь пятистах километрах по прямой. Отважная женщина, не желая больше ждать, отправилась через девственный лес к своему мужу. Ее сопровождали зять, дети, француз-врач и несколько преданных слуг. Люди, знающие, что такое девственный лес, старались отговорить ее от безумного намерения, но безуспешно: она верила в свои силы и в свою звезду.

За несколько недель дерзкие путешественники пересекли Кордильеры, пройдя теми же самыми перевалами, по которым двести лет назад шагал незадачливый Гонсало Писарро, отправившись на поиски Золотого короля. Благополучно одолев горы, экспедиция спустилась на влажную низменность, где повернула на юг и вскоре достигла реки Пастасы, притока Амазонки. Раздобыв здесь лодку и наняв индейцев-гребцов, путешественники через несколько недель доплыли до небольшого миссионерского поселения в низовьях Пастасы. Увы, они не застали в нем ни одной живой души: всех жителей поселения унесла эпидемия оспы. Ужасная картина так поразила гребцов и проводников, что все они сбежали, опасаясь мести Курупиры.

Несчастья посыпались на путешественников одно за другим. Управляемая неумелой рукой лодка зачерпнула воды и затонула; люди едва спаслись. Кругом был лес — дикий и враждебный, а плот построить не сумели. Голод заглядывал им в глаза. Врач и слуга негр отправились в заросли, чтобы добыть съестного, и пропали. Остальные, подгоняемые отчаянием, продолжали пробиваться через лес. Каждый день кто-нибудь умирал: этого укусила ядовитая змея, того затянула бездонная топь, некоторые сходили с ума или умирали от истощения.

Мадам Годен, лучше других переносившая невзгоды, одного за другим хоронила своих спутников. Она похоронила всех: зятя, слуг и собственных детей. Ей было суждено видеть, как все они умирают мучительной смертью, но сама она выжила. Случай вывел ее к берегу реки, и тут ее, лежавшую без сил, заметили плывшие мимо индейцы. Благодаря их помощи она в конце концов добралась до Пара, где встретилась со своим мужем.

Девственный лес Амазонии показал ей свое страшное обличье. И хотя эта необыкновенная женщина избежала смерти, разум ее был поврежден.

Европеец, который не видел амазонского леса, имеет обычно неверное представление о нем. Как же выглядит этот знаменитый лес? Прежде всего в нем относительно светло. Общий характер растительности здесь таков, что огромные тенистые деревья редко растут сплошными массивами; они разбросаны на некотором расстоянии друг от друга. Благодаря этому солнечные лучи могут освещать и нижние ярусы, проникая до самой земли. Торжественный полумрак, царящий в наших буковых лесах, встречается здесь редко; но в тех случаях, когда он встречается, в лесу бывает совершенно темно. Но это уже исключение.

У амазонских деревьев могучие стволы, но относительно небольшие кроны. Разочарованный пришелец убеждается, что у большей части здешних растений листья небольшие и непримечательные, вроде листьев нашей сливы. Жесткие, блестящие и плотные, такие листья лучше всего защищены от палящих лучей солнца и проливных дождей. Огромные листья, как у бананов, нехарактерны для тропического леса. Бананы — это живописное украшение здешнего ландшафта вблизи людских поселений.

Поражает также кажущееся отсутствие цветов. У нас цветы встречаются преимущественно весной и летом и всегда лишь в лугах и на лесных полянах; в тропическом же лесу нет определенной поры цветения: они цветут круглый год, но теряются в сплошной массе зелени. Больше всего цветов бывает на верхушках деревьев.

В тропическом лесу, собственно, два леса: один, обычный, на земле, — это деревья, густые заросли кустарника, бамбука и трав; другой растет над землей, на деревьях и кустарниках — это эпифиты.

Именно они — наиболее колоритный элемент тропического леса; их обилие, причудливые формы и, иногда, какой-нибудь несказанно красивый цветок придают ему неотразимое очарование. К ним принадлежат яркие орхидеи, кое-где покрывающие сплошь стволы деревьев: бромелиевые, или ананасные, расцветающие на ветвях дерева-хозяина как огромные сказочные розы; причудливо свисающие кудри «авессаломовой бороды».

Лианы! По-видимому, деревья в этом лесу пытались буйствовать, и тогда кто-то смирил их, опутав канатами, петлями и сетями из лиан. Их плети стелются по земле, взбираются на древесные стволы, перебрасываются с ветки на ветку, с одного дерева на другое, опять спускаются на землю и исчезают в зарослях. В сплетении множества растений невозможно отыскать ни начала, ни конца.

Причудливые гирлянды и фестоны тысячелетиями ждали какого-нибудь сказочного принца; они все еще ждут его, но, увы, напрасно. Фантазия индейцев не заселила эти дебри ни сказочными принцами, ни очаровательными нимфами, ни фавнами, играющими на флейте. Здесь, в путанице лиан, лишь злобный Курупира хохочет вслед заблудившемуся путнику, бродит ночной призрак — Хурупару, скулит карлик — упырь Мату-Тапере.

С раскидистого дерева кумала свисает несколько десятков лиан, словно порванные жилы великана; зрелище это производит угнетающее впечатление. Предательские лианы иногда заключают стволы в такие сильные объятия, что деревья задыхаются и гибнут, а на их трупах буйно разрастаются лианы, которые затем сами превращаются в деревья — фикусы.

Леса на Амазонке — это страна лиан. Некоторые лианы тонкие, как нити, толщина других не уступает толщине человеческого туловища. Здесь на каждом шагу сталкиваемся и соприкасаемся с ними.

Ты хочешь, дерзкий, добыть для своей коллекции несколько птиц, голоса которых раздаются в глубине чащи? Ну что же, возьми ружье и нож — мачете, прорубай дорогу в зарослях и иди.

Осторожно, видишь дерево с содранной корой, из которого сочатся капли белой смолы? Это ассаку. Если тебе в глаз попадет хотя бы одна капля этой смолы, ты навсегда потеряешь зрение.

Что-то угрожающе прошуршало на земле и скрылось. Змея? Нет, огромная ящерица.

Пальма пашиуба расставила пирамиду своих диковинных ходульных корней, утыканных грозными длинными шипами. После уколов таких шипов образуются болезненные ранки, не заживающие неделями.

Какое-то растение распространяет аромат, мгновенно вызывающий головную боль и рвоту. Но через минуту неприятный запах пропадает и голова перестает болеть.

Поблизости раздается детский плач. Самый настоящий безутешный плач голодных ребятишек. Это, по-видимому, лягушки.

Издали доносится шум приближающегося поезда. Иллюзия такая полная, что различаешь даже шипение пара, выпускаемого через клапаны. Непонятно, что вызывает эти звуки — ведь до ближайшей железной дороги тысячи километров, — и ты, изумленный, стараешься разглядеть, что скрывается в окружающих тебя зарослях.

Поваленное бурей дерево преграждает тебе путь. Ты ступаешь на него и оказываешься по пояс в древесной трухе. Из нее выбегают длинные сколопендры, ядовитые твари. Вдруг на сколопендр набрасываются муравьи insule, великаны, достигающие в длину свыше двух сантиметров, и на твоих глазах разыгрывается ожесточенная битва. Беги: в пылу схватки противники набросятся и на тебя, от яда же сколопендры можно проваляться в постели несколько недель, а от укуса insule пять дней тебя будет трепать лихорадка.

Убегая, ты запутываешься в колючем кустарнике и падаешь. А над тобой пролетает похожая на огромный изумруд прелестная сверкающая бабочка морфо.

Впереди полоса затхлой черной воды: это одна из миллиона так называемых амазонских таламп — болотистых низин шириной всего лишь в несколько метров, но бесконечно длинных. Глубока ли она, нет ли там какой-нибудь твари, которая ударит тебя электрическим током? Ступаешь осторожно-осторожно. Перебравшись, облегченно вздыхаешь: водоем оказался неглубоким, и лишь несколько пиявок присосалось к твоим сапогам. Стряхивая их, ты бросаешь последний взгляд на талампу — и цепенеешь. В мутной воде что-то таинственно и зловеще колышется. Какое-то страшилище пробирается там по твоим следам. Ты хватаешься за какую-то ветку и взбираешься на берег.

Несчастный! На твоей ладони тут же появляются жгучие волдыри, а к тому времени, когда ты вернешься домой, опухнет вся рука.

Ад это или рай — трудно сказать. Скорее средоточие буйной, неистовствующей плодовитости и исступленной жажды жизни, бурлящий водоворот, в котором все живое неуемно размножается и жадно пожирает друг друга. Выходишь из этого леса растерянный, утомленный обилием впечатлений, подавленный враждебностью среды. А в глубине чащи все еще слышатся манящие голоса редких птиц, на которых ты собирался поохотиться.

Вырываешься из леса, чтобы попасть в светлый мир, к человеческим существам, чтобы отдохнуть в их братском окружении. Но таково уж очарование тропического леса, что, отдохнув, ты чувствуешь, как он по-прежнему влечет тебя, натуралиста, обилием необычного, неразгаданного, которое выступает то под личиной хищной ярости и злобы, то в образе сказочно прекрасном и чарующем.

Среди гибельных болот и ядовитых кустов на берегах Укаяли встречается чудесный красный цветок. Индейцы называют его ситули. На стебле висит два ряда чаш величиной с ладонь, напоминающих по форме сплюснутые сердца. Эти сердца пурпурного цвета, такого яркого и густого, что, кажется, в сумраке леса они светятся. При виде этого чуда ты останавливаешься, пораженный, и начинаешь понимать, что стоит приехать сюда, на край света, хотя бы для того, чтобы увидеть цветок ситули.


Индейцы, презирающие белых и обезьян

Некоторые европейские нации все еще гордятся тем, что покорили мир высокой культурой, твердым характером и более совершенным общественным устройством; тем, что создали сложные философские системы и дальнобойные орудия. Правда, они отвешивают любезный поклон философии индусских браминов и древней культуре Китая, но на этом все кончается. Индию они всегда считали лишь драгоценной «жемчужиной» британской короны, китайцам навязывали опиумные войны, а вступление других народов на путь цивилизации благословляли и продолжают благословлять пулеметами.

Но вот белый человек приезжает на Укаяли, где живут индейцы племени чама. Эти почтенные пожиратели укаяльской рыбы весьма невысокого мнения об умственных способностях белого человека. Они полагают, что белая раса недоразвита, а белый человек — просто растяпа.

— Почему ты считаешь, что я глупее тебя? — спрашивает полунагого чама задетый за живое белый.

— Причин столько, сколько рыб в реке. Например, ты не умеешь как следует грести, — отвечает индеец.

— Это правда, я не могу грести так, как ты, но зато мы умеем строить пароходы.

Чама пренебрежительно улыбается:

— Скажи, часто ли приходят сюда пароходы?

— Примерно раз в месяц.

— Ну вот, а грести тебе приходится три раза в день. Что же важнее?

И действительно, в амазонских дебрях весло важнее.

Еще более чувствительные удары наносят белому встречи с женщинами чама. Привыкнув повсюду легко побеждать женщин, он встречает со стороны индианок чама глубокое презрение и терпит неудачу. Это тем удивительнее, что у женщин племени кампа, обитающего по соседству с чама, он имеет успех.

— Почему ты не хочешь отдать мне свою дочь в компаньеры? — спрашивает белый человек у чама.

Индеец, глава семьи, предпочитает не отвечать.

— Мне не хотелось бы обидеть тебя… — пробует он увильнуть.

— Говори смело, я не обижусь! — уверяет его белый.

— Ну что же, приятель, тогда я скажу. Мы знаем, что если наша девушка отдастся белому, то от этого родится глупый и ни к чему не пригодный ребенок. Кровь белого человека — нечистая. Но есть еще одна причина. Наши женщины вас не хотят, потому что от вас исходит дурной запах. Извини, приятель, но вы скверно пахнете…

И индеец еще плотнее закутывается в свою кузьму — эту разновидность самодельного мешка из хлопчатобумажной ткани, — так как укаяльские комары едят немилосердно. Кузьму соткала для него лет двадцать назад его мать, с тех пор он носит ее, не снимая и никогда не стирая. К чему стирать ее? Когда-то кузьма была белая, сейчас она грязная, серая. Лет через пять, когда она еще больше пропотеет, он окунет ее в отвар коры махагониевого дерева, и кузьма станет темно-коричневой. Такую кузьму индеец проносит до конца своих дней, ни разу не выстирав. Как видите, «чистота» и «запах» понятия очень относительные.

В верховьях Укаяли я постоянно соприкасаюсь с индейцами чама. Я знакомлюсь со многими из них, узнаю некоторые их обычаи. Они живут исключительно рыбной ловлей и обитают только по берегам Укаяли в верхнем и среднем ее течении. Ни в лесах, ни на берегах притоков Укаяли их не встретишь. В лесах охотятся индейцы кампа, воинственное племя, в страхе перед которым чама вынуждены прибегать к покровительству белых. Нынешние чама — не воины; еще больше, чем белых нахалов, они не любят войну.

Чама — низкого роста, коренастые, плотные, мускулистые. Черты лица у них явно монгольские, что может показаться подтверждением гипотезы ряда антропологов об азиатском происхождении некоторых индейских племен. Питаются чама преимущественно рыбой и бананами; из того и другого они готовят самые различные блюда. Так называемая патарашка, рыба, запеченная в пальмовых листьях, показалась бы лакомством и самому привередливому гурману. И утром, и в обед, и вечером они едят в огромных количествах чиапу — что-то вроде супа из бананов, размятых руками и сваренных. Очень любят водку из сахарного тростника, когда же ее нет, пьют масату — перебродивший сок юкки, которую женщины предварительно разжевывают.

Очевидно, рыба и бананы идут им впрок, так как чама почти не знают болезней и всегда пребывают в хорошем настроении. Это их отличительная особенность: всегда смеются, всегда веселы. Особенно интересно то, что они смеются даже тогда, когда с ними случается какое-нибудь несчастье. На белого это производит весьма странное впечатление; как на сумасшедшего, смотрит он на индейца, который больно поранил себе руку и хохочет. Их смех не похож на наш; он напоминает скорее ржание коня или хохот и мне кажется, что чаще всего — это иронический смех над самим собой. Чама — веселые индейцы.

Хотя чама живут среди белых и почти каждый день общаются с ними, они сумели китайской стеной отгородиться от влияния их культуры и цивилизации. Может быть, поэтому племя не вымирает; наоборот, чама становится все больше и больше. Кроме того, они мало восприимчивы к различным болезням и недомоганиям, которые здесь, на Укаяли, для белых и метисов являются сущим бичом.

Чама приняли христианство, но чисто формально. Они по-прежнему соблюдают свои языческие обряды, а о боге христиан у них самое смутное представление. «Люди без бога» — так называется единственная, кажется, монография о чама, принадлежащая перу выдающегося их знатока — Тессманна. Колдовство играет в их жизни весьма важную роль. Некоторые из них умеют считать на пальцах обеих рук, а некогда был известен курака, или вождь, который считал так до десяти тысяч. Чама не имеют никакого представления о деньгах, а может быть, и не хотят иметь. Вообще они не знают цены вещам, но зато хорошо знают цену капризам и, счастливые, руководствуются этим. Случается, что чама понравится нож его соседа; тогда он готов охотно отдать за него свою эскопету, или индейское ружье, которая стоит раз в двадцать дороже, чем нож. Чама не приходится бороться за свое существование. В реке полно рыбы, а на берегу — бананов, так что можно жить, повинуясь своим детским капризам и минутным настроениям.

Здешние миссионеры и владельцы асьенд жалуются, что нигде на свете не сыскать таких упрямцев, как чама, и вообще самого плохого мнения о них. Отец Хосе Гумилья писал о них: «Страх и трусость злобу порождают: чама всюду подозревают обман и надувательство, поэтому никогда не говорят правду; лгать они мастера».

Они и действительно такие, но тот, кто попытается найти этому объяснение, без труда придет к выводу, что виноваты в этом не чама, а жестокие конкистадоры и их потомки. Преследования, которым они подвергали индейцев, не только изуродовали характер чама, но и затормозили их развитие; угнетенные, они отождествили цивилизацию с рабством, жестокостью, нечеловеческой эксплуатацией. Стоит ли удивляться, что они отвергают ее как нечто омерзительное и отгораживают от нее свою жизнь.

Среди других племен чама выделяются художественными наклонностями. С оговоркой: этими способностями обладают лишь женщины чама. Они искусно лепят из глины сосуды разнообразной формы и украшают их характерными росписями: красными и темно-коричневыми полосками, изломанными под прямым углом и образующими на плоскости какой-то непонятный своеобразный узор. Росписи эти до некоторой степени напоминают геометрические фигуры, но иногда в них можно обнаружить стилизованные изображения животных или людей, настолько условные, что и они превращаются в геометрические фигуры. Так как все чама пользуются одними и теми же узорами, можно предположить, что эти узоры являются отзвуком забытой письменности, напоминающей иероглифическую. Такими же узорами женщины чама украшают кузьмы, а также женские платки и набедренные повязки.

Как и у большинства первобытных народов, так и у чама, женщины — в отличие от бездельников мужчин — работают с утра до вечера. Правда, мужчины сажают маниок, но это все, что они делают. Собирают маниок уже женщины, они же сажают все другие растения и ухаживают за ними.

У мужчин чама всегда только одна жена. Девочки рано становятся взрослыми; в восемь-десять лет они уже невесты. Мужа они выбирают сами, хотя отец должен дать свое согласие. Но брак заключают лишь тогда, когда девушка научится делать все работы по хозяйству и познакомится с обязанностями женщины. Часто бывает, что девочка с ранних лет воспитывается в семье будущего мужа; когда она подрастает, тот берет ее в жены.

Чама, наверное, самые ревнивые мужья на свете. Они не спускают глаз со своих жен, и если какому-нибудь из них случается куда-нибудь уехать, жену он берет с собой.

Супружеской ревностью вызван и любопытный обычай ношения усиаты. Усиата — это маленький пятисантиметровый ножик, изогнутый в виде серпа. Им можно нанести страшные раны, но трудно убить. Так вот обычай велит, чтобы все мужья постоянно носили на шее усиату. Если жена наставит мужу рога, тот не только вправе, но даже обязан вырезать на голове соперника столько кожи, сколько сумеет, чтобы получить удовлетворение за нанесенную ему обиду. Это совершается обычно во время так называемого праздника примирения, который устраивается ежегодно. Самое занятное то, что соперник, вызывающе смеясь, не уклоняется от ударов усиатой, а, наоборот, насмешками и издевками старается довести супруга до белого каления: чем больше у него на голове шрамов, тем больше его слава донжуана. Есть и такие, которые, совратив чужую жену, тут же рассказывают все мужу и подставляют ему голову.

Хотя чама и находят мясо обезьян съедобным, но они считают предосудительным употреблять его в пищу, так как люди похожи на обезьян и имеют такие же круглые головы. Поэтому они зажимают новорожденным головы спереди и сзади двумя дощечками, которые за несколько месяцев сплющивают ее. Такая деформированная голова становится впоследствии предметом гордости ее владельца и повышает в нем чувство собственного достоинства. Волосы на теле (кроме тех, что растут на голове) тоже напоминают об обезьяне, поэтому их тщательно выщипывают. Следует избегать как общения с белыми людьми, так и сходства с обезьянами. И то и другое равно унизительно.

Белому человеку нелегко, а порой даже невозможно проникнуть во внутренний мир чама. Чама скрывают от белых свои мысли, а также свои верования и обычаи. Они хотят жить рядом с белыми, но не хотят с ними сближаться. Это мудрое веселое племя хочет жить только по-своему.

Если тебе, белый человек, докучают навязчивые друзья и расстроенные нервы, может статься, что тебе захочется пожить здесь, вдали от шума, в благословенной тиши, на лоне самой щедрой на свете природы, под сенью пальм, на берегу большой, изобилующей рыбой реки, среди скромных приветливых людей, которые не хотят знать, что такое деньги. Захочется вместе с ними по-детски смеяться, грести, метать гарпун в крупную рыбу, есть чиапу и восхищаться их примитивным искусством. Словом, захочется прийти к чама, живущим на Укаяли, и попросить у них позволения жить в их шалашах и дружить с ними.

Тогда, увы, тебя постигнет горькое разочарование. Озабоченный курака, вождь чама, будет долго почесывать затылок, а потом участливо посоветует тебе, вместо того чтобы быть их другом, стать их владыкой и покровителем. И чтобы ты построил себе большую отдельную хижину подальше от их жилищ.


Колибри

Долорес — дочь сборщика каучука Эутинио Аречаго, живущего в километре от меня. Ей двенадцать лет, у нее смуглая кожа, влажные губы и живые глаза, а под кофточкой уже вырисовываются женские формы. Долорес родилась на границе девственного леса и цивилизованного мира, она типичный продукт этих мест, где представления о многих вещах так запутаны, как струи воды в водоворотах на Укаяли. Хотя Долорес дочь метиса и чистокровной индианки из племени кампа, она в течение трех лет посещала школу, где научилась читать и писать по-испански. Девочка еще принадлежит лесу, который крепко держит ее в своих объятиях, но мир цивилизации уже пробудил в ней огромное любопытство и манящую грусть. Индейцы здесь, как правило, неграмотные, чуждый им мир белого человека их не интересует, а их глаза грустны и безразличны. У Долорес же глаза смелые и лучистые.

Как-то утром она прибегает ко мне и кричит:

— Сеньор, идите к нам! Около нашей хижины собралось множество птиц!

Я беру ружье и следую за Долорес.

Аречаго расчистил от леса небольшой участок вокруг своей хижины. Потом это место заросло кустарником, который сейчас покрылся желтыми цветами. Эти цветы и привлекли сюда сказочных птиц — колибри. «Тррр», — слышится энергичный рокот, словно где-то далеко летит самолет, и неожиданно менее чем в двух шагах от нас в воздухе неподвижно повисает… птица не птица, а скорее изумруд, превращающийся вдруг в сверкающий рубин, а затем — в блестящее золото. В следующий миг колибри вообще исчезает из виду.

Что-то промелькнуло молниеносно, прожужжало, и вот спустя мгновение колибри уже висит шагах в тридцати от нас над другим желтым цветком, погрузив в его чашу длинный острый клювик.

«Тррр». Рядом с нами пролетает второй колибри, за ним третий и четвертый. Они мелькают среди цветов и исчезают. Три других с шумом рассекают воздух, потом мы видим вокруг себя целую стайку этих живописных птичек.

Любуясь поразительным зрелищем, я вдруг понимаю, что моим глазам открывается волнующее явление природы: колибри слетаются к желтым цветам на кустах.

Колибри! Если щедрая природа Южной Америки создала многие чудеса красоты, то колибри, несомненно, принадлежат к числу ее самых совершенных шедевров.

Эта птица, будучи самой маленькой на свете, сумела вызвать у человека больший интерес к себе, чем любое другое крылатое создание. И хотя уважаемый Корнель Макушиньский в какой-то из своих юморесок, характеризуя одну даму, сказал, что ее мозг не больше мозга колибри, тем не менее в представлении всех людей колибри — воплощение всех чудес южноамериканской природы, гораздо более богатой, чем природа остальных частей света.

Почти все, кто путешествовали по Южной Америке, считают своим долгом отдать дань восхищения «крылатым драгоценностям» и восславить их. Я беру первую попавшую под руку книгу о Бразилии «Пальмовые рощи и колибри» английского художника Кита Гендерсона (Palm Groves and Hummings Birds. London, 1924), открываю ее и читаю: «Люблю тебя, о крохотный колибри, за твою храбрость и за твою восхитительную красоту. Склоняю перед тобой голову, дивный чародей, которого некогда почитали за бога!». Правда, Гендерсон художник, очень чувствительный к красоте, но точно так же восхищались колибри и самые закоренелые снобы.

И в самом деле, эти птички заслуживают такого исключительного отношения. Пожалуй, это самые милые пернатые. Некоторые виды их чуть больше нашего шершня. Нас поражает ослепительный наряд колибри, отливающий металлическим блеском; нас изумляет — пожалуй, это самое подходящее слово — их очаровательная живость и стремительный призрачный полет, их удивительная ловкость, задор и дерзость. В их крошечных тельцах — стальные мускулы.

Эти птицы всегда появляются неожиданно, словно по мановению волшебной палочки, и повисают в воздухе над каким-нибудь цветком. При этом они так быстро машут крылышками, что вместо крыльев видна лишь неясная дымка. Не садясь на цветок, они выклевывают из его чаши маленьких жучков и выбирают нектар. Для того чтобы жить, этим изумрудам и рубинам, наделенным крыльями, цветы так же необходимы, как и бабочкам.

Два воинственных маленьких самца ведут ожесточенный бой. Пронзительно пища, они описывают в воздухе стремительные круги, взлетая все выше и выше. Потом разлетаются в разные стороны, не причинив друг другу особого вреда. Один из забияк стрелой несется к нам и садится на сухую ветку куста.

Оглушительный грохот выстрела из моего ружья разрывает воздух. Колибри камнем падает на землю. Мы бросаемся к нему. Ищем добычу в густой траве, ищем долго, но безуспешно.

— Он упал здесь! — говорит Долорес дрожащим голосом.

Упасть упал, но исчез, словно в воду канул. Мы так и не находим его.

Так начинается моя охота на самую мелкую дичь. Сердце у меня буквально разрывается, когда я стреляю в колибри, но ничего не поделаешь: я должен привезти коллекцию для варшавского музея.

Среди кустов то и дело гремят выстрелы, то и дело падают на землю колибри. Долорес, чудесная девчонка, охваченная охотничьим азартом, неотступно следует за мной. Она, как серна, носится среди зарослей, отыскивает подстреленных птиц, светится радостью и бросает пылающие взгляды на колибри, на мое ружье и, иногда, на меня. Она оказывает мне огромную помощь. Когда я каждый день утром, через час после восхода солнца, появляюсь на участке Аречаго, она уже ждет меня и приветствует радостной улыбкой.

Странные создания эти колибри: они совсем не боятся человека и подлетают иногда так близко, что невозможно выстрелить. В первый же день я за каких-то два часа подстрелил двадцать пичужек, но, увы, некоторые из них были совершенно изрешечены дробью. Ко всем животным приходится подкрадываться на расстояние выстрела; охотясь на колибри, нужно удаляться от них на расстояние выстрела.

На третий день охоты мы становимся свидетелями захватывающего зрелища. Над поляной описывает круги большой сокол, в поисках жертвы он спускается все ниже и ниже. Колибри замечают опасность и мгновенно куда-то скрываются. Но не все. Один неустрашимый малыш начинает бой с великаном и, воинственно попискивая, бросается прямо на него.

В воздухе разыгрывается небывалая сцена — ожесточенная схватка двух противников со столь неравными силами: ведь, казалось бы, достаточно одного взмаха громадного соколиного крыла, чтобы уничтожить лилипута. И все же в конце концов побеждает колибри. Его стремительный полет, невероятная увертливость и беспрерывные атаки (кажется, что крошка пытается выклевать своему противнику глаза) выводят хищника из себя. Измученный сокол отказывается от борьбы и улетает, поле боя остается за колибри.

Долорес вне себя от радости и громко аплодирует отважному малышу.

Победив в поединке, колибри не улетает; он спускается к земле и усаживается на ветке неподалеку от нас. Это какой-то другой вид, на головке у него пышный хохолок. В моей коллекции такого нет — я вижу его впервые. Он кажется мне исключительно ценным экземпляром, но я все-таки колеблюсь. Потом машинально подношу приклад к плечу, хотя и не стреляю. Меня мучают сомнения. Бесстрашный маленький рыцарь восхитил нас, и у меня не хватает решимости убить его.

— Стреляй! — слышу рядом взволнованный шепот. — Стреляй, а то улетит!

Долорес вся кипит от нетерпения.

Как раз в эту минуту колибри срывается с ветки и улетает. Однако недалеко. Пролетев несколько метров, он снова повисает над цветком.

— Стреляй! — кричит девочка.

Передо мной лишь редкий экземпляр, который вот-вот исчезнет, быть может навсегда. Гремит выстрел. Колибри падает, сраженный.

Долорес приносит его мне. Малыш еще жив. Глаза его широко раскрыты, головка бедняги подрагивает, словно он пытается что-то проглотить…

— Знаешь ли ты, Долорес, как называется эта птичка?

— Колибри.

— А как называют ее индейцы?

— Конечно, знаю…

— «Живой солнечный луч», — говорю я.

— Оо!

Долорес поражена. Этого она не знала. Она восхищена. Название ей очень нравится. Но вдруг в ней просыпается девичье упрямство:

— Луч солнца? Живой луч? Странное название. Луч нельзя убить, а мы ведь убили колибри? Значит, индейцы назвали птицу неправильно.

— Почему же луч нельзя убить?

— Как почему? Очень просто — ведь луч неживой! — упорствует Долорес.

— А эти лучи живые! Подожди-ка, Долорес! Ты уверена, что солнечные лучи неживые?

Подлетают несколько колибри, и вот мы уже снова заняты охотой. Разговаривать некогда. Девочка становится серьезной. И только час спустя, когда мы собираемся возвращаться, она говорит мне:

— Сеньор, я была неправа! Конечно, луч можно убить. Многие вещи умирают. Когда солнце заходит, умирает день. Когда у матери умирает ребенок, замирает ее сердце. Я глупая!

— Ты не глупая, Долорес! — сделав серьезное лицо, говорю я ей. — Ты просто упрямая…

Как-то раз над кустами появляется необычный экземпляр колибри. Я стреляю по нему раз, другой, третий, а он спокойно продолжает висеть над желтым цветком. Наконец, после четвертого выстрела, он падает на землю, и только тогда мы видим, что это совсем не птица, а бабочка из семейства дневных бражников. Их полет и манера повисать над цветком необычайно напоминают колибри. Энтомологи называют эту бабочку Macroglossa titan.

Однажды я засиделся за работой допоздна и на следующее утро поднялся позже, чем обычно. Разбудило меня ласковое поглаживание по щеке. Я открываю глаза и, удивленный, вижу Долорес.

— Вставай, пойдем! Сегодня на цветах полно птиц.

— А знаешь ли ты, дерзкая девчонка, — спрашиваю я с напускной строгостью, — что это мой дом?

Глаза Долорес особенно хороши, когда она пытается настоять на своем. Она говорит:

— А знаешь ли ты, что я твоя прилежная помощница?

Несколько дней подряд колибри прилетают в таком большом количестве, что мы ежедневно видим их сотни по полторы. За каких-нибудь два часа мы добываем десять-двенадцать экземпляров. Этого достаточно для того, чтобы потом всю оставшуюся часть дня заниматься сниманием и препарированием шкурок. Но через неделю наплыв птиц ослабевает; с каждым днем прилетает все меньше и меньше колибри. И тогда происходит явление, столь типичное для южноамериканской природы, изобилующей различными формами мимикрии: место колибри занимают их наследницы бабочки, которые подражают им во всем.

Лес в окрестностях буквально кишит одним видом бабочек из семейства Papilionidae — черных с белыми и красными пятнами, украшенных двумя хвостами, еще более длинными, чем у нашего махаона. Эти бабочки вылетают сейчас на поляну, чего прежде не делали, и густо облепляют желтые цветы на кустах. Безошибочный инстинкт подсказал им, должно быть, что поляна, еще недавно безраздельно принадлежавшая колибри, сегодня самое безопасное для них место, так как воинственные птички прогнали отсюда всех врагов.

Но мало этого — бабочки старательно подражают движениям колибри. В лесу они парили в воздухе, изредка взмахивая крыльями; сейчас, подлетая к кустам, они машут ими быстро и часто, совсем так, как это делали колибри.

Разума у бабочек нет, они обладают лишь инстинктом. Инстинкту же нужны тысячелетия, прежде чем он сделает какой-либо новый логический вывод. Какой разумный дух, повелевающий законами этого странного леса, выманил бабочек на поляну? И где тот таинственный источник, откуда они почерпнули такой остроумный и удачный способ самозащиты?

В последнее время колибри показываются так редко, что нет смысла охотиться за ними, и однажды я решаю остаться дома. Появляется огорченная Долорес.

— Почему вы не пришли сегодня?

— Потому что колибри уже нет.

— Колибри нет, но за нашей хижиной масса других птиц…

Долорес очаровательна, и трудно отказать ей, когда она упрашивает нежным голосом:

— Приходите завтра к нам охотиться…


Юмор кабокло

Третий день на Укаяли идет дождь. Вода проникает и в мою хижину через прогнившую крышу из листьев пальмы жарина. Я сижу, съежившись, в прорезиненном плаще. Мои товарищи забились в угол, сидят там молча, сгорбившись. Уровень воды в реке продолжает прибывать, и нам очень грустно. Меланхолию преодолеваем при помощи горячего ароматного кофе и крепкого кашаша — водки из сахарного тростника.

Я вспоминаю другую реку — южнобразильскую Иваи, на которой я побывал пять лет назад. Там было солнце (о тамошних дождях я, разумеется, уже забыл!), сновали веселые люди, и дождем — да, да, дождем! — сыпались остроты бразильских кабокло. На Укаяли же идут дожди. А когда все вокруг пропиталось сыростью и не слышно шуток, тогда остается только пить кашаш и вспоминать о веселых людях, которые сейчас далеко.

Основная масса населения Бразилии сосредоточена в узкой приморской полосе, здесь же сосредоточена культурная, экономическая и политическая жизнь страны.

В то же время обширные площади во внутренних областях страны, сплошь покрытые лесами, заселены очень редко. Но зато люди, которые живут там, необычайно самобытны; у них исключительно своеобразный характер и довольно неясное происхождение, хотя они и говорят по-португальски. Это кабокло. О себе они говорят с гордостью, что лишь они — настоящие бразильцы, так как в их жилах течет не только кровь белых, но также кровь индейцев и негров. Живя в глуши, они мало что знают об остальном мире, да он их и не очень интересует. Они гостеприимны, до смешного церемонны в вопросах чести, вспыльчивы, задиристы и проникнуты какой-то старомодной романтикой.

Кабокло, несмотря на всю их невежественность, являются важным фактором цивилизации: это они протаптывают в непроходимых дебрях тропинки, по которым пойдут колонист, чтобы основать поселение, торговец и землемер.

Кабокло бедны, как церковные мыши, но зато горды своей независимостью. Жизнь в лесу и вдали от людей обрекает их на различные тяготы и неудобства, лишает всего, к чему привыкли цивилизованные люди. И все-таки они предпочитают влачить убогое существование, чем идти батрачить в крупные поместья, расположенные в густонаселенных районах, близ городов и моря. Они знают, что там царит бесстыдная эксплуатация, что на некоторых плантациях их ждет участь, немногим отличающаяся от участи рабов.

Наиболее передовые кабокло, попивая у костров горячий шимарон, отвар мате — парагвайского чая, с уважением произносят имя Луиса Престеса. Они хорошо знают этого несгибаемого борца за права бразильского народа, многие из них участвовали в его знаменитом революционном походе через Бразилию[36]. Но, после того как сильные мира сего разгромили движение Престеса и вынудили его скрываться в лесных дебрях, настали плохие времена; теперь кабокло предпочитают сидеть в своей глуши и ждать, когда их снова призовет Рыцарь Надежды, как называют этого несгибаемого борца.

На берегах Иваи я жил среди бразильских кабокло и не раз прибегал к их гостеприимству и помощи. Я убедился, что все они очень милые люди, но чрезвычайно простодушные, и поэтому о них рассказывают множество анекдотов. Некоторые из этих историек рассказывали мне сами кабокло, которые любят посмеяться над собою.

Почтенный Лукаш Гурницкий в своем «Польском придворном» рассказывает забавную побасенку о том, как путников, возвращавшихся домой с ярмарки, застигла ночь, и они были вынуждены переночевать на дереве. Утром они стали слезать с дерева немного необычным способом: самый сильный из них уцепился за ветку и повис в воздухе, другой повис, ухватившись за ноги первого, третий — за ноги второго, и так образовалась живая лестница, по которой остальные спустились на землю. Тем временем у первого, того, который держался за ветку, стали затекать руки; по совету своих товарищей он решил поплевать на ладони и отпустил ветку. Разумеется, все полетели вниз.

Так повествовал Лукаш Гурницкий почти четыреста лет назад. Эта фабула, преодолев века и моря, попала в Бразилию, и я встретил ее здесь, в лесной глуши; правда, тут она приняла менее неправдоподобную и наивную форму и была приспособлена к здешней обстановке.

В лесах Бразилии растет множество лиан, свисающих с деревьев, словно могучие многометровые канаты. Их употребляют для вязания плотов, а также для различных других целей. Однажды двое кабокло отправились в лес, чтобы нарезать лиан. Один из них вскарабкался по лиане, как по канату, а взобравшись наверх, вытащил нож и отрезал ее от дерева. Разумеется, он упал вместе с ней на землю.

— Эх ты, дурень! — засмеялся над ним его товарищ. — Все делаешь шиворот-навыворот. Смотри, как это надо делать.

Он полез по другой лиане и, очутившись наверху, перерезал ее ниже того места, где висел сам, лишив себя тем самым возможности спуститься по ней. Пришлось и ему лететь вниз.

Самой популярной в бразильской глуши историей, которую я в течение месяца слышал по меньшей мере десяток раз и которая — что самое интересное — неизменно вызывает смех у кабокло, является рассказ о саракуре и бужиу. Это типично бразильская побасенка; вне Бразилии ее трудно было бы понять, но здесь, в лесу, слыша ее в сотый раз, бразильцы смеются так же неподдельно, как будто слышат ее впервые. Когда вспоминают этот анекдот, прекращаются все ссоры, дождь, льющий как из ведра, уже не нагоняет мрачных мыслей, даже комары не так уж докучают.

Саракура — это широко распространенная в Бразилии птица из семейства бородачей, которая обычно подает свой голос перед тем, как должен пойти дождь. Обезьяна бужиу, или ревун, тоже предвещает своими криками дождь. Таким образом, и птица саракура, и обезьяна бужиу играют здесь роль барометров, причем к предсказаниям бужиу, как более надежной ворожеи, кабокло относятся с большим доверием.

Анекдот краток. Двое кабокло сидят у костра. Из зарослей слышится крик саракуры. Первый кабокло говорит:

— Слышишь? Саракура кричит. Будет дождь!

Но другой скептически отвечает, что не верит саракуре: лучше всего предсказывает дождь обезьяна бужиу. Выражает он это следующими словами:

— Saracura nao е Deus, bugiu — si! — что буквально означает: «Саракура не бог, а бужиу — бог!»

И вся Бразилия смеется над кабокло, который не смог выразить свою мысль иначе, как сравнив обезьяну бужиу с господом богом.


В более заселенных местах в лесу, особенно там, где сходятся несколько троп, стоят корчмы, или венды, в которых можно приобрести любую вещь, необходимую для жизни в глуши: ружье, порох, инструменты, ткани, водку и т. д. Хозяин венды умеет немного читать и писать; поэтому среди кабокло он слывет ловкачом и мошенником.

Перед вендой одного такого ловкача росло дерево pao de ferro, или железное дерево; железным оно называется потому, что древесина его почти такая же твердая, как железо. Для хитрого хозяина это дерево было источником дохода. Как только в венде появлялся какой-нибудь кабокло, имевший при себе топор или что-нибудь похожее, хозяин подзадоривал его и предлагал пари на выпивку для всех присутствующих, что тому не удастся срубить твердое пао де ферро. Кабокло охотно соглашался и, конечно, проигрывал. Пораженный тем, что лезвие топора зазубрилось или вообще сломалось, а дерево стоит, как стояло, он признавал наконец себя побежденным и покупал для всех водку. Хозяин же извлекал из этого двойную выгоду: кабокло покупал у него не только водку, но и новый топор.

Забава с железным деревом окончилась трагически: какой-то вспыльчивый кабокло, ударив по стволу дерева сто раз без всякого результата, вышел из себя и сто первый, гораздо более удачный, удар нанес хозяину венды, раскроив ему череп.


По крыше хижины над Укаяли барабанит дождь. Настроение у всех подавленное…


Когда во время моей первой южноамериканской экспедиции я собирал образцы бразильской фауны в штате Парана, со мной произошел один любопытный случай, по-моему, довольно характерный. Однажды, охотясь в чаще на берегу Иваи, я повстречался с нищим. Босой и в лохмотьях, он ехал на великолепном коне, а к его голым ногам были привязаны огромные серебряные шпоры; вид у него был невероятно гордый и воинственный. Держа в руке ружье, он попросил у меня подаяния. Хотя я тоже не был безоружен, эта встреча меня встревожила. Я знал, что в окрестностях шатается несколько сорвиголов, которых считали тут опасными valentaoes[37]. Стараясь выйти из затруднительного положения, я спросил, указывая на его ружье:

— Вы хорошо стреляете?

Удивившись, нищий скорчил скромную мину и ответил с легкой иронией в голосе:

— С расстояния в сто шагов я попаду сеньору прямо в глаз.

Это меня весьма обрадовало, и я спросил его, чем он вообще занимается и есть ли у него свободное время.

— Я волен, как птица, — ответил он, — ни от кого не завишу.

— Так это же прекрасно! — воскликнул я. — Как раз такого человека я ищу. Буду весьма рад, если такой меткий стрелок, как сеньор, присоединится к моей экспедиции в качестве моего друга и защитника.

Мое предложение застало бродягу врасплох; он был восхищен им и с радостью согласился. И вот Октавио — так его звали — стал работать у меня.

У него был свой собственный, весьма своеобразный кодекс чести. Иногда он относился ко мне как к другу, был старателен, любезен и приносил мне в дар множество птиц, хотя я и порывался заплатить за них. Иногда же, вспомнив, что он просто работник, нанятый мною, Октавио становился невыносимым, приносил мало птиц, но зато много торговался и обманывал меня на каждом шагу.

С самого начала мы условились с ним, что за новых, неизвестных птиц я буду платить ему значительно больше, чем за птиц, широко распространенных.

Как-то раз мы добыли нескольких тангаров — великолепных птиц с красными головками и красными же клювами. Некоторое время спустя Октавио принес мне еще одного тангара и заявил, что это необычный экземпляр.

— Необычный! — подчеркнул он с торжествующей улыбкой на своей плутовской физиономии.

Я недоумеваю: передо мной обычный тангар, и в то же время не тангар. Головка у него красная, но клюв не красный, а черный. Только взяв лупу и внимательно осмотрев его, я понял, в чем дело. Мошенник мастерски покрасил клюв, надеясь получить хорошие деньги за «новый» экземпляр.

— Обманщик! — говорю я полушутя, чтобы не обидеть его (а обидеть его очень легко).

— Нет, сеньор! — говорит он, гордо подбоченясь. — Ваши слова оскорбляют меня; они лишены и проблеска справедливости. Разве я не сказал вам ясно, что это «необычный» экземпляр?

— Но ведь ты хотел обмануть меня, признайся!

— О святой Иосиф! Намерения у меня были самые благородные и дружественные по отношению к вам. Мною руководило только похвальное стремление сделать приятное нам обоим — сеньору и мне. Но если нет, так нет!

И все-таки я был обижен и прочитал Октавио целую проповедь о том, что такое дружба. Прослушав ее, раскаявшийся грешник торжественно пообещал мне исправиться и великодушно заявил, что дарит мне тангара. Потом он скромно попросил, чтобы я вытащил у птицы из хвоста перья; оказывается, бездельник и там «исправил» природу, вклеив в хвост тангара перья другой птицы.


Рядовой читатель не может даже представить себе, насколько распространены в Южной Америке коррупция и взяточничество — особенно там, где к власти прорываются фашистские клики, — причем коррупция неприкрытая. Там у государственного служащего спрашивают не о том, какое у него жалованье, а какой доход приносит ему служба, имея в виду побочный доход. «Революции» в этой части света часто объясняются не борьбой идей, а драками из-за места у кормушки.

Во время моего пребывания в Бразилии мне довелось несколько раз услышать одну историю, которая, как меня уверяли, не была вымышленной.

В Куритибе стоял пехотный полк, в Понта-Гросе тоже. Дисциплина среди офицеров и солдат обоих полков падала: начальство объясняло это тем, что они чересчур долго находились в одном и том же месте. Командование предписало этим полкам поменяться местами, в которых они были расквартированы, и выделило с этой целью соответствующие суммы. Что же сделали командиры полков? Оставив полки на старых местах, они сменили их номера и названия и сами поменялись местами друг с другом, после чего послали командованию рапорты о том, что приказ выполнен. Разумеется, сумму, выделенную на переезд, они поделили между собой.

Тогда же со мной произошел следующий случай. Я ехал из Куритибы в Понта-Гросу по железной дороге, и так как у меня было много вещей, я решил сдать их в багаж. Чиновник на вокзале в Куритибе взвесил их, однако, начав выписывать квитанцию, о чем-то задумался и в конце концов предложил мне такую аферу. Багаж весит триста килограммов, и его транспортировка обойдется мне примерно в сто мильрейсов. Он напишет на квитанции, что багаж весит только шестьдесят килограммов; это обойдется мне лишь в двадцать мильрейсов, а разницу, то есть восемьдесят мильрейсов, мы честно поделим пополам. Таким образом, вместо ста мильрейсов я уплачу только шестьдесят. Это предложение отнюдь не восхитило меня, тем более что при этом присутствовало четверо свидетелей: двое моих спутников и двое носильщиков из Куритибы. Я уже собрался отказаться, но один из моих спутников, хорошо знакомый со здешними обычаями, шепнул мне, что у меня есть только один выход — согласиться, иначе багаж просто пропадет в дороге или же возникнут какие-нибудь другие неприятности. Мне пришлось согласиться. Багаж действительно благополучно прибыл к месту назначения, и по дороге ничего не пропало.

Когда впоследствии я рассказывал об этом случае моим знакомым в Куритибе, они были удивлены, что все кончилось хорошо и что в Понта-Гросе мне не пришлось столкнуться ни с какими неожиданностями. Дело в том, что чиновник из Куритибы мог позвонить по телефону своему коллеге в Понта-Гросе и посоветовать ему еще раз взвесить мой багаж и взыскать с меня разницу в восемьдесят мильрейсов, которую они поделили бы между собой. Однако он этого не сделал; как мне сказали, я встретился с исключительно честным чиновником.


В Южной Америке по поводу бесчисленных переворотов и «революций» бытует такое же бесчисленное множество анекдотов; некоторые из них чертовски правдивы и остроумны. Вот один из них.

Некий генерал, посылая на помощь своему коллеге, попавшему в переделку, свое лучшее подразделение, роту добровольцев, отправил и письмо, в котором писал: «Посылаю в твое распоряжение сотню бравых волонтеров. Буду безмерно благодарен тебе за незамедлительное возвращение наручников…»


Наконец дождь перестает. Над противоположным берегом Укаяли в облаках появляется просвет. Давно пора, потому что у нас уже кончился кашаш, единственное — кроме воспоминаний — лекарство от тоски, которую наводит дождь на Укаяли.


Вода, вода, вода…

Рядом с безграничным, жестоким и ненасытным девственным лесом существует в бассейне Амазонки стихия еще более ненасытная и жестокая, мир еще более необъятный: вода.

Здесь протекают самые могучие в мире реки, заливающие в половодье необозримые пространства; в этих реках живут самые большие в мире пресноводные рыбы. Водяные пары густой пеленой поднимаются с поверхности этих рек в разогретый воздух. Именно воде обязан своим существованием изумительный бескрайний девственный лес.

Укаяли — один из многих притоков Амазонки. Я живу в Кумарии, недалеко от того места, где Укаяли берет свое начало. Даже здесь, почти у подножия Анд, эта река достигает в ширину около километра. Однажды я решил измерить ее глубину напротив моей хижины. У меня был восьмиметровый шнур с грузилом. Уже в пяти метрах от берега я не смог достать дна, глубина превышала восемь метров.

У Икитоса Амазонка так глубока, что прежде, в годы лучшей конъюнктуры, сюда заходили большие океанские суда. Во время моего пребывания в Икитосе меня поразили маневры перуанской военной флотилии, которые производились так свободно, словно все это происходило в большом морском заливе.

Около Табатинги, близ границы между Перу и Бразилией и еще сравнительно недалеко от Кордильер, Амазонка уже несет в два раза больше воды, чем крупнейшая река Европы Волга. А в устье эта речная лавина вливает в океан столько воды, сколько могли бы дать двенадцать Волг.

Однажды в марте мы пережили на Укаяли настоящее светопреставление. Ночью неожиданно разыгралась тропическая буря, которая с каждым часом все усиливалась и до рассвета не давала нам сомкнуть глаз. Утром мы не узнали реки. За ночь уровень ее поднялся на четыре метра, то есть в ней прибавилось примерно столько воды, сколько выносит в море Рейн. Это уже была не река, а какое-то воплощение буйства. Она металась, брызгала пеной, яростно клокотала, кидалась вспять, образуя внезапно бездонные воронки и чудовищные водовороты. Целые деревья — богатыри леса, и какие-то сваи неслись с верховий вздувшейся реки; они с грохотом налетали друг на друга, усиливая адский хаос.

Во время паводка река несет так много деревьев, что кое-где, сцепившись ветвями, они образуют целые острова. Над такими сплетениями, чудовищными, словно видения из Дантова ада, вздымаются покореженные сучья — воздетые к небу искалеченные руки лесных исполинов, взывающих о помощи. Плывет целый лес — не счесть в нем деревьев; река днем и ночью несет куда-то несметные богатства. И снова поражаешься непостижимой щедрости здешней природы: река по-прежнему ограждена сплошной стеной растительности, и ущерб, который потерпел лес в результате паводка, совсем неощутим.

На три дня была прервана всякая связь с противоположным берегом Укаяли. Люди, которых внезапный подъем воды застал на чужом берегу, не могли возвратиться домой. Лишь на четвертый день взбесившаяся река начала понемногу успокаиваться.

Чуть выше Кумарии выдавшаяся в реку скала образует мыс; у этого мыса неистовствует водоворот, который здесь называют Поссо-де-Чикоса. Именно здесь погубил спьяна свой великолепный пароход и погиб сам брат нынешнего капитана «Синчи Рока» Ларсен. Весной 1932 года вода в Укаяли прибывала так быстро, что, глядя вверх по течению, можно было отчетливо увидеть разницу уровней и волны, возникавшие прямо на глазах. Подвыпивший Ларсен пренебрег опасностью и решил плыть напрямик, через водоворот. Река не позволила — она швырнула пароход на скалу, смяла его, как спичечную коробку, и проглотила. Много людей погибло в тот раз.

Воды Амазонки внушают местным жителям суеверный ужас. Несмотря на то что их предки издавна жили здесь, они видят в реке лишь безрассудную, таинственную и враждебную силу. На Уальяге и верхнем Мараньоне есть много «заколдованных» мест, проплывая мимо которых плотовщики боятся проронить хоть слово. Они убеждены, что, если кто-нибудь из них заговорит или, упаси боже, крикнет, на реке немедленно появится водоворот, который разобьет плот. Невежественные индейцы и метисы приписывают такие водовороты козням злых духов или колдовству, люди более образованные высказывают мнение, что эти опасные места — результат действия каких-то непознанных сил природы.

Однажды, когда Тадеуш Виктор искал золото в одном из горных ущелий в Эквадоре, он выстрелил из карабина и… едва не утонул. Как только прогремел выстрел, в ущелье заклубились черные тучи и в блеске молний хлынул такой ужасный ливень, что уровень воды в ручье, протекавшем на дне ущелья, мгновенно поднялся на несколько метров.

В Кумарии время от времени слышатся какие-то загадочные глухие раскаты. Сначала я думал, что это где-нибудь вдали гремит гром. Но когда однажды от такого громыхания задрожала наша хижина, мне объяснили, что это барранко — поединок реки с лесом. В половодье течение подмывает прибрежные деревья; когда же вода спадает, деревья, потеряв опору, с ужасным грохотом валятся в реку. Горе тогда гребцам в каноэ! Нависшие над водой деревья создают для них постоянную угрозу. Люди на Укаяли испытывают панический ужас перед барранко.

Невероятно богатство фауны этих могучих рек. В одной лишь Амазонке, без ее притоков, обнаружено свыше одной трети всех видов пресноводных рыб, какие только существуют на нашей планете. Это в шесть раз больше, чем во всей Европе от Нордкапа до Гибралтара. Рыбы Амазонки — это огромный фантастический мир, поражающий внушительными размерами некоторых его обитателей, пестротой их окраски, их причудливыми формами, но больше всего — их поразительной хищностью. Воды эти так богаты рыбой, что в голове возникают туманные картины рая, в котором жизнь бьет ключом; но это проклятый рай пожирающих друг друга существ. Рыбы Амазонки составляют главную пищу местных жителей; одновременно они вселяют в них необъяснимый ужас.

В селении Орельяна на Укаяли мне показали одного юношу, которого три года назад искусали страшные рыбы. Прежде это был отчаянный паренек — он не боялся даже воды. Ни один благоразумный человек не станет купаться в реках Амазонки, если не хочет расстаться с жизнью, а этот паренек стал купаться в Укаяли. Вдруг он начал пронзительно кричать. На его счастье, поблизости оказалась лодка с людьми, которые тут же вытащили его из воды. Однако за несколько секунд напавшие на него рыбы успели вырвать из его тела во многих местах довольно большие куски мяса.

Это были пирайи, ужас здешних вод, тупорылые, слегка сплющенные с боков рыбы, по величине не превосходящие наиболее крупных из наших плотиц, но кровожадностью превосходящие акул. Они нападают огромными стаями и могут за несколько минут объесть человека до костей. Немало людей и животных гибнет от их зубов в южноамериканских реках. У этих сравнительно маленьких рыб невероятно сильные челюсти и острые зубы; даже вытащенные из воды, они пытаются кусаться и могут отхватить палец.

Искусанный ими паренек несколько месяцев находился между жизнью и смертью. Затем раны зажили. Однако рассудок его поврежден, и он часто плачет без причины.

Подобно медведю гризли в Северной Америке, пирайи являются здесь традиционными героями большинства сенсационных историй. Каждый уважающий себя путешественник по Амазонке чувствует неодолимое желание посвятить этим бестиям хотя бы несколько строк и рассказать или о каком-нибудь собственном — леденящем кровь в жилах — приключении, или о преувеличенном, по его мнению, страхе, который испытывают перед пирайями местные жители, страхе, над которым он иронизирует. Именно этот второй путь избрал английский писатель Питер Флеминг, автор остроумной и живо написанной книги «Бразильское приключение». Что касается меня, то мне не удалось установить личный контакт с кровожадными рыбками — к счастью или к несчастью; опасное искушение миновало меня.

И в Амазонке, и в Укаяли вода желтая и мутная, такая мутная, что в ней совсем ничего не видно. Все, что творится в глубинах, покрыто непроницаемой тайной. На поверхности можно увидеть лишь огромных дельфинов и рыб пираруку, выпрыгивающих из воды. Зато, сталкивая в воду лодку, часто можно легко наступить на зарывшегося в ил большого ската, который воткнет вам в пятку свой ядовитый шип. Иногда под вечер из глубины доносятся какие-то необычные звуки, напоминающие колокольный звон. Это поют в Укаяли какие-то усатые рыбы с телом цилиндрической формы, похожие на наших сомов.

Впервые я услышал их как-то под вечер, около нашей хижины. После грозового дня закат был особенно ярок и живописен. В воздухе и на реке стояла абсолютная тишина — и вдруг я отчетливо услышал доносившийся из-под воды звон. Вскоре к этим звукам стали присоединяться другие, похожие, сначала в одном месте, потом почти по всей реке. Это были звуки разных тональностей, высокие и низкие; казалось, что звонят колокола различных размеров, а также маленькие звонки и даже детские бубенчики. Некоторые звуки неслись издалека, другие раздавались где-то совсем близко; один колокол слышался прямо из-под лодки, стоявшей у берега.

— Что это? — не веря собственным ушам спрашиваю я Педро и Валентина. — Неужели рыбы?

— Si, senhor, рыбы, — отвечает Педро.

— Вы знаете их?

— Знаем. Это корвины.

— Это еще неизвестно! — резко протестует Валентин.

Педро не скрывает насмешливой ухмылки, вызванной сомнениями товарища.

— Он, — Педро указывает пальцем на Валентина, — он умнее других. Это ему передалось от прабабушки. От нее он узнал, откуда эти голоса…

Валентин вспыхивает, однако Педро, иронически поглядывая на него, продолжает:

— Вы же видели, какой храбрый наш Валентин! Как он шарахнулся от берега, услышав эти звуки?

— Ну и что же? — развеселившись, спрашиваю я.

— Прабабушка вбила в его умную голову, что это голоса духов. А все, что от прабабушки, для него свято…

Юноша пытается сказать что-то в свою защиту, но я прерываю спор и прошу их замолчать. Мне хочется послушать звуки, несущиеся из воды.

Пение рыб так своеобразно и гармонично, притом само это явление такое ошеломляющее, что спустя некоторое время меня невольно охватывает волнение, какое я иногда ощущаю в концертном зале. Я забываю о комарах, о закате. Я вслушиваюсь, зачарованный, и снова поражаюсь тому, сколько чудес таит этот неповторимый девственный лес. Как и пение рыб, вся природа здесь эксцентрична и необычайна. Она раскрывает перед человеком манящий омут необузданности.

Комары, которые с каждой минутой становятся все более докучливыми, возвращают меня к действительности, и я тороплюсь укрыться от них в хижине.

Ихтиологи относят поющих рыб к роду умбрина. Различные их виды обитают и в реках, и морях; для них характерно более сложное строение плавательного пузыря, чем у большинства рыб. Он состоит у них из нескольких отделений: воздух, переходя из одного отделения в другое, вызывает вибрацию стенок пузыря. Так возникают звуки.

От девяти до десяти месяцев в году в бассейне Амазонки идут дожди: уровень воды в реках повышается тогда до пятнадцати метров. Дважды в год Амазонка вздувается и дважды в год спадает; река словно грудь исполина, которая мерно вздымается. Что-нибудь в мае, когда уровень воды в реке достигает своей высшей точки, наводнение превращается в потоп; тогда вся Амазония представляет кошмарное зрелище: вода заливает огромные пространства амазонских лесов на сотни километров по обе стороны от реки. Это знаменитое игапо — ад на земле! В тех же местах, куда не доходит разлив, дожди образуют множество болот и озер; и там деревья нередко стоят в воде, глубина которой достигает нескольких метров. Люди не покидают своих хижин, которые они предусмотрительно поставили на высоких сваях.

В сентябре все меняется. Дожди перестают, правда ненадолго, вода спадает, на реке обнажаются белые отмели, отовсюду слетаются шумные птицы, все оживает в лучах солнца. Кругом вдоволь пищи; во время нереста рыба идет такой лавиной, что ее слышно издалека. Не нужно утруждать себя и ловить рыбу, местами ее можно просто черпать корзинами. На речных отмелях появляются огромные черепахи и откладывают яйца. Черепашьи яйца — любимое лакомство прибрежных жителей; по ночам они целыми семьями отправляются на их поиски.

Идиллия на Амазонке — если только слово «идиллия» вообще применимо к жизни в этом лесу — длится два-три месяца, до ноября. Затем снова начинаются ливни. Вода снова прибывает. Вместе с тучами к человеку возвращаются трудности и заботы.

А в сердце усиливается страх — неодолимый страх гребца, знающего, что он плывет на утлом каноэ по огромной, капризной и враждебной реке, полной тайн и неожиданностей.


Рабство на Укаяли

Когда я плыл на пароходе «Синчи Рока» из Икитоса в Кумарию, в Контамане на палубу поднялась какая-то анемичная дама, перуанка; с нею были ее сын, тоже очень бледный, с глуповатой физиономией, и еще один мальчик, индеец, их слуга. У того была миловидная пухленькая мордашка, светящиеся умом глаза и тугой животик. Бледному сыну перуанки он чистил обувь, за ней самой он выносил ночной горшок.

Я подружился с этим симпатичным мальчуганом. Мы молча улыбались друг другу. Дама заметила это и однажды заговорила со мной:

— Хороший мальчишка, не правда ли? Здоровый, прилежный.

— Прилежный? Разве он ходит в школу? — спросил я, прикидываясь наивным.

Она слегка смешалась:

— Нет, зачем же… Он прилежен в работе. Нравится он вам?

— Очень. Сколько ему лет?

— Десять. Это кампа, и если вы хотите, я могу недорого продать его…

Я уже кое-что знал о нравах на Укаяли, поэтому такое предложение не поразило меня как пресловутый гром с ясного неба. Наоборот, я даже спросил ее деловито:

— Сколько?

— Сто соле.

Это цена мужского костюма, не так уж дорого за такого славного мальчишку. Оставалось еще узнать, какие права по отношению к нему я приобретаю.

— Какие права? Любые! — ответила дама. — Он станет вашей собственностью, такой же, как и всякая другая ваша вещь, как одежда, как ружье или часы. Существует лишь одно ограничение, — добавила она, лукаво улыбаясь, — закон не разрешает убить его просто так, без причины.

— А разве закон не возбраняет иметь раба?

— Закон не возбраняет «усыновить» мальчишку.

В то время как эта женщина уговаривала меня купить мальчика, он стоял невдалеке и, как обычно, улыбаясь, смотрел на меня своими умными черными глазами. Он не догадывался, что решается его судьба.

В ту ночь я спал очень беспокойно. Нет, не комары докучали мне, просто из головы не выходил разговор с дамой. Он глубоко взволновал меня, нужно было что-то предпринять. Но что? Купить мальчика и считать его своей собственностью? Какой вздор! В сомнительной роли владельца «живого товара» я был бы как та баба, что, не имея хлопот, купила себе поросенка. Чтобы как-то решить эту проблему, я попытался представить себе, как поступил бы на моем месте обычный интеллигентный европеец, скажем, житель Праги или Оксфорда. Несомненно, он выкупил бы мальчика и бескорыстно предоставил бы ему свободу. Я решил сделать то же самое.

На следующий день за завтраком я открыл свои намерения капитану Ларсену и попросил у него совета. Ларсен, ошеломленный, вытаращил глаза и, глядя на меня как на человека, у которого не все дома, сказал:

— Понимаю, вы хотите купить мальчика. Понимаю, вам его жалко, бывает… Но потом, что вы будете делать потом? Дадите ему свободу? А как вы это себе представляете?

— На ближайшей пристани отдам его на попечение местных властей.

— На попечение властей?! — прыснул капитан и залился издевательским хохотом.

— Или вверю его какому-нибудь честному гражданину! — добавил я.

— Честному гражданину! — повторил Ларсен, продолжая смеяться.

Позднее несколько пассажиров «Синчи Рока» объяснили мне, в чем дело. Оказывается, если бы я поручил мальчика кому-либо — все равно кому! — на одной из пристаней, опекун счел бы мальчика своей собственностью и после моего отъезда заставил бы его работать на себя как невольника или же продал бы его на асьенду или какому-нибудь пассажиру с парохода, идущего в Икитос. Маленькому кампа ничем нельзя было помочь. На берегах Укаяли все было враждебно ему, отовсюду тянулись к нему хищные лапы.

Пассажиры на пароходе заволновались. Они пришли к убеждению, что я сентиментальный филантроп (читай дурак), у которого, судя во всему, много денег и которого нужно ощипать. Многие из них стали лихорадочно обдумывать, как бы выцыганить мальчика себе. Каждый пытался оплести меня как умел: лестью, хитростью, велеречивой ложью или обезоруживающей искренностью, как это сделал достохвальный дон Хуан Пинто, кабальеро с затуманенным взором и сердцем, отданным донне Розе де Борда. Этот сердцеед с тихой учтивой кротостью попросил купить ему мальчика, которого он хочет подарить избраннице своего сердца.

— Но ведь у нее уже есть трое ребят! — удивился я.

— Вот именно! — вздохнул задушевно Хуан. — Поэтому ей и нужен четвертый — слуга…

В конце концов скрепя сердце я был вынужден отказаться от всяких попыток осуществить свои планы. Мои попутчики, так же как и я сам, были разочарованы таким исходом дела. Несмотря на самые лучшие намерения, мне так и не удалось освободить маленького невольника.


Верхняя Укаяли — это, пожалуй, наиболее обособленный от цивилизации уголок земного шара. Этот край издавна привлекал искателей наживы различных национальностей, закладывавших плантации кофе, хлопка и сахарного тростника. Для работы на плантациях нужны были рабочие руки. Сюда потянулись испанцы, итальянцы, немцы, даже поляки. Однако европейцы не выдерживали суровых условий жизни, их не устраивали слишком низкая заработная плата и полное отсутствие цивилизации; они бунтовали и бежали. А тем временем асьенды требовали много рабочих рук, как можно больше рабочих рук, дешевых и покорных.

В Кумарии я ежедневно любуюсь голубой цепью гор, вздымающихся на западном краю небосклона. За этой горной цепью, совсем недалеко от Кумарии, простерлась до самых подножий Высоких Кордильер таинственная, малоисследованная страна Гран-Пахонал — белое пятно на картах. Там обитает охотничье племя кампа — независимые, рослые, сильные индейцы. Кампа ведут кочевой образ жизни, живут они главным образом охотой. Они хорошо приспособлены к здешнему климату, прекрасно знают лесные дебри, любят свободу и, словно прокаженных, избегают белых. У них крепкие руки. Эти руки нужны асьендам.

Асьендадо — владельцы асьенд — снаряжают на ловлю кампа экспедиции, которые действуют по установившемуся плану. Хорошо вооруженные пеоны окружают ночью шалаши индейцев, пускают в крыши горящие стрелы, а когда начинается пожар, убивают пытающихся сопротивляться мужчин, а остальных — охотнее всего детей и молодежь — уводят с собой как добычу. Укаяльские асьендадо получают рабочие руки.

На верхней Укаяли много людей, основное занятие которых — ловля и продажа индейцев. В своих целях они используют ненависть между различными племенами, а иногда и сами разжигают ее. Ведь кроме кампа и чама, там живут индейцы мачигенга, пиро, кашибо, амауака, агуаруна. И здесь, как и на севере, где живут хибаро — мастера препарирования человеческих голов, белые разжигают вражду между жителями леса, чтобы извлекать выгоду из их страданий и проливаемой ими крови.

Знает ли об этом правительство Перу? Конечно, знает, но смотрит на все сквозь пальцы. Немало государственных чиновников сами торгуют индейцами. К тому же правительство не имеет здесь никакой власти, ибо, как я уже говорил, Гран-Пахонал — белое пятно на картах. А белые пятна не подчиняются никому. Кроме того, в Перу еще не искоренены традиции и нравы конкистадоров.

Самым матерым среди охотников за людьми слывет здесь некий Панчо Варгас, владелец асьенд на Тамбо и Урубамбе, человек жестокий и неразборчивый в средствах. Не сотни, а, пожалуй, тысячи индейцев переловил он в Гран-Пахонале, опустошив огромные пространства края. «Легкая рука» и у Тригосо, мирового судьи и хозяина асьенды «Вайнилья» неподалеку от Кумарии, человека изворотливого, обходительного, которого я знал лично.

Всегда мило улыбающийся толстячок Грегорио Дельгадо, воспитывавшийся в Женеве, доставляет живой товар в Икитос на своем пароходике «Либертад»![38]

Дальнейшая судьба похищенного ребенка складывается в рамках законности. Асьендадо, или патрон, «усыновляет» его и «принимает» в лоно своей семьи. Теперь ребенок обязан работать на него даром, а в случае побега власти преследуют его и ловят как «неблагодарного сына». У такого «сына» только сыновьи обязанности, без всяких прав; само собой разумеется, что он не может унаследовать имущество своего патрона. Когда патрон захочет уступить ребенка кому-либо, он делает это за определенное вознаграждение, которое, однако, называется не продажной ценой, а возмещением расходов на воспитание и образование ребенка. Покупатель получает все права патрона и может в свою очередь продать индейца, как продают какую-нибудь вещь или домашнее животное.

Когда ребенок становится взрослым, его положение почти не улучшается. Патрон определяет ему какую-нибудь девушку в жены, «продает» ему клочок земли вблизи асьенды, большой нож — мачете, немного семян и велит хозяйничать самому. Все это продается, конечно, не за наличные, потому что у индейца денег нет да он в них и не разбирается, а в счет будущих урожаев и отработок на асьенде. Вот тут-то и зарыта собака. Индеец должен отработать на асьенде свой долг, однако асьендадо ведет расчеты так, что индеец постоянно остается должен ему, и бывает так, что за полученный от патрона кусок тика на одежду он целый год должен работать в поле, охотиться в лесу, ловить рыбу, рубить деревья. Из этого заколдованного круга ему уже никогда не выбраться.

Если индеец, желая освободиться, бежит, власти преследуют его, ловят и возвращают патрону как «бесчестного должника» — точно так же, как прежде, когда он был еще мальчишкой, его ловили и возвращали как «неблагодарного сына». Сначала отработай свой долг, потом сможешь получить свободу; патрон же позаботится о том, чтобы краснокожий бедняк, отрабатывая одни долги, запутался в других.

Впрочем, побеги случаются редко. Асьендадо умеет так задурить индейца и так привязать его к асьенде, что горемыка еще благодарен хозяину, что не умирает с голоду и что тот «заботится» о нем. В противоположность индейцам, живущим в глубине леса, где очень мало белых и почти нет асьенд, чама, кампа и большинство других индейцев на Укаяли — невольники своих патронов.

Немногим лучше положение метисов, работающих на асьендах. Не так сильно проникнутые суевериями, как индейцы, они столь же необразованны, не умеют ни читать, ни писать, ни считать и фактически тоже являются собственностью асьендадо. Часто их жизнь еще более беспросветна, чем жизнь индейцев: те хоть могут, если они не в силах сносить бесчеловечное обращение, пытаться бежать в лес и искать там убежища у своих соплеменников, в то время как метисам бежать некуда, и они всецело зависят от милости и гнева своего патрона.

Иногда асьендадо удается заполучать невольников без насилия и кровопролития. Нередко сами индейцы, особенно из племени кампа, добровольно продают своих детей — бедняжек, которых колдуны почему-либо объявляют способными навлечь беду на все племя и обрекают на уничтожение или изгнание из племени. В бытность мою в Кумарии на таких детей была установлена твердая цена. За каждого ребенка родители получают одно индейское пистонное ружье с запасом пороха и дроби, мачете, материю на брюки и рубашку для отца и платье для матери; все это, вместе взятое, стоит примерно семьдесят соле, или около девяти долларов, причем за мальчика иногда платят несколько больше, чем за девочку. Но зато девушка в возрасте пятнадцати-восемнадцати лет, умеющая готовить, стирать и гладить, стоит около двухсот соле. За двадцать пять долларов здесь можно приобрести человека до конца его дней.

В 1930 году, в первые месяцы существования польской колонии, в Кумарии произошел один характерный случай, неплохо иллюстрирующий положение на Укаяли. Один из пеонов, метис, убежал с асьенды Панчо Варгаса и добрался по реке до Кумарии. Польские колонисты, взволнованные его рассказом, решили помочь ему и укрыли в одном из своих бараков. Местная полиция неоднократно требовала выдать пеона хозяину, но поляки упорствовали. Ссылаясь на конституцию, они заявляли, что не потерпят рабства в Кумарии. Тогда Панчо Варгас послал в колонию нескольких надсмотрщиков со своей асьенды, которые, воспользовавшись отсутствием колонистов, выкрали несчастного пеона и затащили в лодку. Как только об этом стало известно, несколько поляков во главе с энергичным Юзефом Домбским схватили оружие и сели на пароходик, который случайно проходил в это время мимо колонии, а свою лодку привязали к корме. Вскоре они перегнали людей Варгаса и, спрыгнув в лодку, преградили им путь. Поляки были настроены решительно, и надсмотрщики не отважились оказать им сопротивление. Пеона, избитого и связанного, обнаружили на дне лодки, освободили и отвезли обратно в Кумарию. Там его отдали под опеку полиции, пригрозив стражам порядка большими неприятностями, в случае если с метисом что-нибудь произойдет.

Польские колонисты знали и раньше о порядках на асьендах, но лишь этот случай открыл им глаза на то, как относятся к этим отвратительным явлениям местные власти.

Положение индейцев на Укаяли должно стать предметом обсуждения; оно недопустимо в государстве, которое желает принадлежать, да, пожалуй, и принадлежит, к семье цивилизованных стран. Попустительство преступлениям таких, как Панчо Варгас, это преступление против человечности, и наибольший вред и ущерб оно наносит самому правительству в Лиме.

На берегах другой перуанской реки, Путумайо, протекающей в северо-восточной части страны, в начале двадцатых годов английская комиссия вскрыла и расследовала целую систему жестокостей, совершенных в отношении индейцев, вплоть до многочисленных убийств. И даже то, что подобные преступления были тогда же вскрыты и в других странах, как, например, во Французской Экваториальной Африке или в Конго, не снимает вину с перуанского правительства.

На Путумайо, северном притоке Амазонки, свирепствовали каучуковые компании; не останавливаясь ни перед чем, они терроризировали целые индейские племена. Палачи-надсмотрщики захватывали как заложников жен и детей индейцев, и если последние не приносили достаточного количества каучука, случалось, что за это «преступление» у них на глазах расстреливали их семьи. Очевидно, эта процедура вообще пользовалась популярностью среди культуртрегеров XX века, так как подобная же система применялась бельгийскими каучуковыми компаниями в Конго. Часто бывало и так, что «провинившегося» привязывали к дереву вблизи муравейника и оставляли на съедение этим прожорливым насекомым.

Вызвавший в свое время немало шуму отчет упомянутой английской комиссии, касающийся злоупотреблений на Путумайо, появился, как утверждают хорошо информированные люди, благодаря острой конкурентной борьбе между несколькими крупными финансовыми группами; его целью была компрометация соперников.


Так уж случилось, что я возвращаюсь из Кумарии в Икитос на пароходе «Либертад», принадлежащем тучному сеньору Дельгадо. Я везу несколько десятков живых зверей, Дельгадо — одну молодую индианку, коренастую, толстую и для женщины кампа довольно некрасивую. Никто о ней как будто не заботится; девушка спит на палубе где придется. На ее лице все время блуждает вялая бессмысленная улыбка, хорошо знакомая мне, — улыбка индейцев, увезенных из леса и растерявшихся при столкновении с враждебной цивилизацией.

Индианка подружилась с моими животными, чему я весьма рад, так как она помогает мне кормить их и ухаживать за ними. Она охотно возится у клеток с животными, словно понимая, что у них с нею общая судьба.

Вечером после ужина мы с капитаном пьем кофе и курим сигареты. Дельгадо на сносном французском делится со мной своими мечтами о возвращении в Европу, в Женеву, где он провел лучшие годы своей жизни.

— А вас не беспокоит, — говорю я, — что в Европе есть Лига защиты прав человека, от которой можно ждать неприятностей?

В ответ на это Дельгадо снисходительно улыбается, пренебрежительно машет рукой и произносит лишь:

— Oh mon Dieu!..[39]

В этой фразе все его мировоззрение.


Изнанка укаяльской романтики

Укаяли начинается менее чем в двухстах километрах от Кумарии, в том месте, где сливаются две глубокие своенравные реки — Урубамба и Тамбо, текущие с далекого юга, со склонов заоблачных Кордильер.

У их слияния лежит асьенда «Ла Гуаира», принадлежащая человеку такому же необузданному, как и бурные реки, на берегах которых он живет. Панчо Варгас, прозванный некогда королем верхней Укаяли и Урубамбы, держит в своем кулаке этот дикий край; его влияние распространяется даже за пределы страны, на соседние области Боливии и Бразилии.

Эта лесная страна на редкость богата гевеей. Во времена каучуковой лихорадки леса по берегам верхней Укаяли, Тамбо, Урубамбы, Мадре-де-Дьос и Бени славились обильными сборами каучука. Пренебрегая огромной удаленностью этих мест от рынков сбыта (более двух тысяч километров до Икитоса и три тысячи до Манауса по реке Мадейре), сюда начали стекаться привлеченные заманчивыми перспективами многочисленные авантюристы, отчаянные из отчаянных, жаждавшие быстро разбогатеть. Винчестером устанавливали они законы, револьвером сгоняли индейцев на работы, а также частенько расправлялись друг с другом. В эти лесные дебри, еще недавно считавшиеся недоступными, в этот край ягуаров, тапиров и кочующих племен хлынули огромные богатства, рекой потекли деньги; широкую известность приобрели разгульные оргии: предприимчивым торговцам было выгодно завозить в эту глушь ящики с шампанским и самыми дорогими винами: они ценились здесь на вес золота. Появились каучуковые магнаты, среди которых выделялся своим богатством, жестокостью и разнузданностью Панчо Варгас.

До «Ла Гуаиры» и дальше, до самых верховий Урубамбы, добирались многочисленные пароходики, скупавшие каучук. Капитаны стремились в верховья рек, как безумные, желая раньше других достичь мест, богатых ценным сырьем. Чтобы подставить ножку конкуренту, не брезговали ничем, шли даже на преступление. Применялся, например, такой «тактический прием»: скупали все запасы древесного топлива для котлов и выбрасывали их в реку, чтобы лишить дров пароходы, плывущие следом, и заставить их повернуть обратно.

Еще большей неразборчивостью в средствах отличались «короли» каучука. Они вели между собой настоящие кровавые войны, причем не только за территории, богатые каучуком. Могущество этих магнатов основывалось на том, что на них не покладая рук работали огромные массы индейцев, которых то заманивали в лес водкой или посулами, то сгоняли силой. Больше всего зарабатывал тот, у кого было больше рабочих рук, поэтому каждый из лесных «царьков» старался отбить индейцев у конкурентов и переманить к себе. Когда посулы и интриги не действовали, людей просто угоняли силой, а если и это не удавалось, то их убивали безо всяких, стремясь лишить конкурента рабочей силы. Вместе с золотом и шампанским сюда доставляли большие партии оружия. Каждый индеец получал в руки винчестер; рабочие бригады были одновременно вооруженными до зубов бандами.

Пароходы, спешившие за лесными сокровищами, часто тонули в водоворотах, индейцы гибли как мухи, но все бреши быстро заделывались: каучуковая лихорадка влекла сюда другие суда, бросала в эту пучину все новые и новые людские полчища. Среди каучуковых магнатов наряду с Панчо Варгасом выделялись Карл Шарф и Фитцкарральд. Каждый из них распоряжался огромными ресурсами рабочей силы — до нескольких тысяч индейцев. Эти три касика вели между собой жесточайшую конкурентную борьбу. Она была такой упорной, что могла окончиться лишь поражением и смертью двоих из них. Тем третьим, кто победил, оказался Панчо Варгас.

Фитцкарральд, плывя на пароходе по Урубамбе, решил устроить пирушку в кругу своих приятелей; едва они уселись за стол, как пароход неожиданно попал в водоворот и так быстро затонул, что почти все находившиеся на палубе люди погибли, в их числе сам Фитцкарральд.

Карл Шарф плыл как-то по реке Мишагуа, на берегах которой находились пункты по скупке каучука, к Урубамбе. В первый же вечер он и его немногочисленная свита раскинули лагерь на берегу реки; ночью к лагерю подкралась целая вооруженная банда и напала на него. Шарф и большинство его спутников были убиты, двум или трем из них удалось спастись; с трудом добравшись до устья Мишагуа, они сообщили всем о резне. Весть о смерти Шарфа неожиданно вызвала в лесу переполох. Его индейцы — а их было около трех тысяч, — охваченные ужасом, бросили работу и разбежались по таким дебрям, что все попытки надсмотрщиков Варгаса разыскать их были безуспешными.

Убийство Шарфа ничего не дало Варгасу: у каждого из каучуковых магнатов были преданные друзья и влиятельные сообщники не только в лесах, но и в Икитосе и даже в Лиме. Были такие и у Шарфа; узнав о его смерти, они поклялись отомстить Варгасу. Поняв, что это не пустая угроза, касик из «Ла Гуаиры», король верхней Укаяли, счел разумным надолго исчезнуть с горизонта. Он скрывался в тамбах — хижинах преданных ему индейцев племени пира, из которых преимущественно состояли испытанные подразделения его армии.

К тому времени когда он осмелился вновь показаться на свет божий, в мире, да и в самой чаще на Укаяли, многое изменилось. Каучуковая лихорадка прошла. Победное шествие каучука прекратилось, в портовых городах его брали неохотно. И тогда неугомонный Панчо Варгас переключился на другой промысел: охоту на людей и торговлю невольниками.

Преданные ему индейцы враждовали с кампа, которые, как известно, всегда были желанным «товаром» на асьендах. Варгас понял, какую выгоду можно извлечь из этой вражды, постарался разжечь ее еще больше и использовал в своих целях. Его люди превосходили противника не только вооружением — ими командовали опытные головорезы, которых на службе у Варгаса всегда было вдоволь. Они действовали успешно и захватывали богатую добычу: детей и молодых женщин. Во время своих варварских набегов — correrias — бандиты, опасаясь возмездия, истребляли в захваченных селениях всех мужчин.

В настоящее время трудно установить численность индейцев кампа. Они заселяют обширные территории к западу от Укаяли; больше всего их на степной возвышенности Гран-Пахонал. Самые непокорные из них, сохранившие первобытный уклад жизни, живут у подножий Кордильер, в областях, почти недоступных для пришельцев.

Кампа считаются более старательными и толковыми работниками, чем чама. Многие из них живут на берегах Укаяли и работают на асьендах по собственной воле, если только асьендадо относится к ним «по-человечески». Одним из таких асьендадо является Дольчи, владелец Кумарии. У него служит группа кампа во главе с куракой Карлосом, выполняющим функции управляющего и эконома. Работают они здесь действительно неплохо, но если одного из них охватывает тоска по лесу, он, никого не предупреждая, на несколько дней исчезает в чаще.

Сам я питаю к индейцам Дольчи огромную симпатию, потому что эти прирожденные охотники здорово помогают мне: они ловят для меня лесных животных. Именно им обязан я многими ценными экземплярами из моей коллекции. Они знают в чаще места, изобилующие дичью, и приносят оттуда редких птиц. Они охотятся с луками, стрелы которых снабжены деревянными наконечниками, благодаря чему на шкурках добытых ими птиц нет разрывов. В Перу кампа славятся как самые меткие лучники; мне не раз приходилось быть очевидцем их поразительного искусства. Например, некоторые из них стреляют не прямо в цель, а вверх, и стрела, снабженная исключительно тяжелым наконечником, описав в воздухе дугу, поражает животное сверху. При этом они почти не делают промахов. Мне кажется, что в чаще, где всегда приходится стрелять с близкого расстояния, лук больше подходит для охоты на мелкого и среднего зверя, чем ружье с его грохотом.

Некогда кампа были могучим и многочисленным народом. Они мужественно сопротивлялись испанским завоевателям. Много упоминаний о них встречается в хрониках XVII века, из которых следует, что народ этот заселял прежде гораздо большую территорию, чем сейчас, доходя до девственных лесов близ Куско.

Многие современные историки и антропологи считают их потомками древних инков или, во всяком случае, выводят их происхождение от непосредственных подданных инков, которые после завоевания Перу отрядом Писарро скрылись в лесах и одичали. Этим объясняется и исключительная стойкость кампа перед всеми посягательствами испанцев.

Уже в XVII веке непокорное племя порядком досаждало завоевателям, а в 1742 году, когда произошло крупное восстание перуанских крестьян, кампа, более известные тогда как чунчос (chunchos), во главе с Хуаном Сантосом Атауальпой, потомком инков, вырезали на своих землях и в широкой полосе вокруг них всех белых владык поголовно.

Еще в середине XIX века Дамиан Шюц-Хольцгаузен, добросовестный исследователь бассейна Амазонки, описывая в своей книге различные индейские племена, характеризовал кампа как самое воинственное племя в Перу, успешно противостоящее натиску белых.

Оно противостояло натиску белых и позднее; более того, некоторые группы кампа не прекратили сопротивления и по сей день — возможно, в этом одна из причин поразительного благодушия, с каким перуанское правительство в середине XX века смотрит на преступления Панчо Варгаса и ему подобных.


В 1915 году капитан Хулио Дельгадо не смог добраться на своем пароходе «Либертад» до истоков Укаяли. Достигнув Чикосы, которую кампа сожгли дотла, он попытался оказать помощь пострадавшим, но сам был ранен и решил, спасая себя и судно, повернуть обратно. Пароход несся на всех парах вниз по реке, а сирена выла непрерывно днем и ночью. Проплывая мимо асьенд, Дельгадо кричал всем, кого видел на берегу:

— Бегите! Индейцы нападают! Бегите!

Индейцы наступали. Во главе со своим вождем Тасулинчи они двинулись с Гран-Пахонала, чтобы отомстить за все обиды и притеснения. Собравшись над рекой Унуини, впадающей в Укаяли немного выше Чикосы, они объявили войну белым. Двигаясь вниз по Укаяли, они нападали на все асьенды. Первой запылала Чикоса и были убиты пятьдесят ее жителей. Обитатели асьенд, расположенных ниже Чикосы, были уже предупреждены и бежали в низовья реки, но кое-где кампа настигали их: мужчин убивали, а молодых женщин забирали в плен. Вооруженные маканами — мечами из твердого дерева, луками и ружьями, индейцы в течение нескольких дней истребили и разогнали всех белых в верховьях Укаяли на протяжении двухсот километров. Только в Кумарии кампа столкнулись с организованной обороной белых; тогда они прекратили военные действия и скрылись в лесу.

Несколько лет после этого в верховьях Укаяли не было ни одной асьенды. А потом сюда снова начали понемногу стекаться искатели счастья, которые, как и их предшественники, стали возделывать здесь хлопок, сахарный тростник и барбаско, а также искать дешевые рабочие руки.

И долго еще где-то в дебрях Гран-Пахонала белые женщины рожали детей краснокожим воинам. Как-то одну из них, жену вождя, встретили в лесу люди с асьенды и решили взять ее с собой. Она, не колеблясь ни секунды, отказалась вернуться на Укаяли.


До сегодняшнего дня не сломлено непокорное племя. Время от времени до асьендадо доходят слухи о приближении индейцев-мстителей; тогда они белеют от страха. Беспокойные вести несутся с асьенды на асьенду, как лавина. И не всегда они высосаны из пальца.

Так, например, в октябре 1931 года белое население в верховьях Укаяли заволновалось. В Кумарию, где тогда еще оставалось немало польских колонистов, отовсюду начали стекаться в поисках защиты перепуганные белые со своими семьями. Индейцы выступили из Гран-Пахонала, но объявили, что будут мстить только тем, кто их притеснял. Дольчи, прекрасно знакомый с нравами кампа и располагавший точными сведениями, полученными от верного ему кураки Карлоса, утверждал, что опасность действительно грозит лишь тем, с кем у индейцев были старые счеты. Паника и общее замешательство говорили о том, что большинство белых на Укаяли имели основания опасаться мести индейцев.

На этот раз, однако, индейцы не выполнили своих угроз. Они подошли было к асьенде «Вайнилья» близ Кумарии, принадлежащей мировому судье Тригосо (незадолго до этого он ранил из ружья одного кампа, уговаривавшего своих соплеменников уйти с асьенды), но ограничились лишь этой демонстрацией, которая нагнала столько страху на белое население.


Опять идут дожди

Как известно, зимой солнце отправляется на юг. Тогда оно вовсю заливает своими лучами Южную Америку, старательно поджаривая весь этот континент. Разогретый воздух над сушей расширяется, образуя область пониженного давления. Атлантический океан спешит воспользоваться этим и посылает в глубь материка огромные массы насыщенного влагой воздуха. Достигнув стены Анд, воздух охлаждается, влага в нем конденсируется, и на землю обрушиваются проливные дожди, которые идут здесь девять месяцев в году. Отсюда великолепный девственный лес в бассейне Амазонки, и отсюда черная меланхолия человека, сидящего в размокшей хижине на берегу Укаяли.

Дожди здесь ужасно докучливые и какие-то странные. Вода падает не сверху, как это должно бы быть, а откуда-то сбоку, почти горизонтально, швыряемая сильными порывами ветра. Крыша над головой почти не защищает от дождевых струй, потому что вода брызжет внутрь хижины сбоку, сквозь бамбуковые стены. Это приводит человека в отчаяние.

В хижине сушатся ценные экспонаты моих коллекций: препарированные шкурки укаяльских птиц, бабочки, жуки и другие насекомые — плоды напряженного труда в течение нескольких месяцев. Они должны высохнуть как можно быстрее, если я собираюсь привезти их в Варшаву в удовлетворительном состоянии. Однако все это не только не сохнет, а, наоборот, лишь больше пропитывается влагой и покрывается плесенью. Ничего нет более неприятного и сложного, чем борьба с плесенью здесь, на Укаяли.

— Посмотрите-ка! — восклицает Долорес, и ее смеющиеся глаза радостно поблескивают. — Какие чудесные краски! Ах, что за краски!

Это краски отвратительной плесени, покрывшей перья на брюшке отпрепарированной мною неделю тому назад кукушки. Плесень сияет всеми цветами радуги, отливая каким-то фосфорическим блеском. Если завтра солнце не появится хотя бы на несколько часов и не высушит шкурку, плесень окончательно уничтожит мою самую лучшую птицу, редкую кукушку.

— Глупая! — раздраженно ворчу я на Долорес. — Ничего ты не понимаешь.

Долорес понимает, что сырость — вещь очень неприятная. Но она метиска и родилась под шум дождя на Укаяли. Дождь ей не мешает. Девочка по-прежнему полна задора и весело смеется. А со времени совместной охоты на колибри мы подружились, и она обращается ко мне на «ты».

Зато на меня эти дожди действуют угнетающе. Познакомившись с осенним ненастьем на норвежских фьельдах[40] в Намдалене, я полагал, что ничего более грустного мне уже не встретить. Здесь, на Укаяли, еще хуже. Когда идут дожди, буйный мир здешней растительности становится неузнаваем — он превращается в какое-то необычайно мрачное кладбище. Пальмы агуаче, растущие неподалеку от хижины, самые прекрасные из всех перуанских пальм, сейчас, под дождем, кажутся такими некрасивыми и неприятными, что вызывают отвращение. Сумрак и слякоть накладывают на все вокруг печать трагической безнадежности; струйка воды, падающая на пол из щели в крыше хижины, кажется струйкой яда, дождь — каким-то чудовищем, небо — обнаженной раной. Терпение мое иссякает. Перспектива потерять коллекции, полная оторванность от мира, сознание собственной беспомощности, никогда не высыхающая одежда, вынужденное бездействие, отсутствие книг и собеседников — все это усиливает мои страдания.

Да еще эта Долорес. Она весело хлопочет под дождем, напевает что-то, суется помочь мне, когда я ее не прошу об этом, и вообще действует мне на нервы. В то время как я, европеец, терзаюсь, у метиски Долорес превосходное настроение.

За хижиной на месте прежних лужаек независимо от подъема воды на реке образовались целые озера, наполненные дождевой водой. Это знаменитые талампы. Много их и в глубине леса. На протяжении многих месяцев талампы наглухо закрывают доступ в девственный лес. В сухое время года вода из них впитывается в землю, и они исчезают. Но не все — кое-где на их месте остаются опасные обширные топи.

Прямо перед входом в хижину образовалась лужа, через которую приходится перепрыгивать. Лужа небольшая, шириной метра в полтора, но однажды неутомимая Долорес обнаруживает в ней несколько маленьких рыбешек. Те весело гоняются друг за другом и охотятся на еще более крохотных головастиков, которые тоже появились откуда-то в этой лужице. Долорес поражена:

— Крошечные живые рыбки! Настоящие рыбки, с плавниками! Но как они сюда попали? Может быть, это дело рук нечистого?

— Э, Долорес, неужели ты такая суеверная?

— Я совсем не суеверная! Хорошо, значит, просто случилось чудо! А может, ты и в чудеса не веришь? — задиристо спрашивает девочка.

— О, верю, верю… Но только не с такими крохотными, незаметными рыбками.

— Это правда! — вздыхает Долорес. — Чудеса случаются только в серьезных делах, а не в пустяках.

— Ты мудра, как Соломон, Долорес!

Девочка с недоверием всматривается в мое лицо. Она не сдается и продолжает нападать на меня:

— Если это не чудо, как ты говоришь, то откуда же взялись здесь эти рыбки? Знаешь ты это или не знаешь?

— Не знаю.

— Может быть, из воздуха? — острит Долорес.

— Не исключено, что из воздуха: икру могли перенести на своих крыльях дикие утки…

Девочка улыбается мне — насмехаясь, сомневаясь, торжествуя:

— Значит, все-таки было чудо? Вышло по-моему!

Потом мы забываем о рыбках: на следующий день погода налаживается, и лужа высыхает. На третий день снова идет дождь. Лужа опять наполняется водой и — о чудо! — опять появляются те же самые рыбки. Теперь уже и я поражен: по-видимому, хитроумные рыбки попросту зарывались в землю, когда лужа высыхала, и ждали дождя. Радуйся этому открытию, Долорес! Это не простые рыбы: это умные сорванцы, которые превосходно сумели приспособиться к жизни, несмотря на то, что весь их мир — эта маленькая лужица перед нашей хижиной.

Иногда солнце выбивается из-за туч, и тогда сразу становится очень жарко и очень светло — так светло, что глазам больно. Только что шел дождь, термометр показывал всего лишь двадцать градусов тепла, и мы дрожали от холода. И вот вдруг мир вокруг нас чудесно изменился. Лес, от земли до верхушек деревьев пропитанный, словно губка, водой, искрится на солнце миллиардами бриллиантов, сверкает миллионами радуг. Проголодавшиеся птицы устремляются на поиски пищи. С листьев поднимается пар. Становится так душно, что трудно дышать. В воздухе слышатся крики и пение, со всех сторон доносятся таинственные звуки журчащей воды. Всюду вокруг очень шумно и оживленно и неестественно светло от тысячекратно отраженных лучей. Все вдруг зашевелилось; жизнь в лесу бурлит так лихорадочно, словно хочет порвать все путы, разрушить все преграды. Какой-то вдохновенный гимн солнцу! Но вдруг опять появляются тучи, и все прекращается: снова идет дождь.

Я отправляюсь поохотиться в лес, но внезапно мне преграждает путь могучая река, несущая свои бурные воды между деревьями. Еще вчера я проходил по этой тропе, не замочив ног. А сегодня здесь пенится дикий поток, который шумит, бурлит и сотрясает огромные стволы деревьев, создавая множество водоворотов. Новая река черпает свои воды отнюдь не из Укаяли или его притоков — Бинуи и Кумарии. Она течет прямо из глубины леса. Но куда? Как она возникла, где прорвала естественные преграды, какие стихии сплотились для того, чтобы здесь, в густом лесу, катил свои бушующие волны этот поток? А вода все прибывает. Нужно спешно возвращаться, иначе какое-нибудь ответвление новой реки отрежет мне обратный путь. В этом мокром лесу таятся неисчерпаемые запасы воды, постоянно угрожая людям опасностями, рождая у них неуверенность в завтрашнем дне.

Опять идут дожди. Меня гнетет все более мрачное отчаяние и гложет самый мучительный недуг путешественника — тягостное сознание своего одиночества и бессилия. Стена дождя заслоняет от меня не только мир укаяльского леса, но и тот, из которого я прибыл, — мой мир. Он кажется мне сейчас таким далеким, что в моем усталом мозгу рождается вопрос, увижу ль я его еще когда-нибудь. Все, что меня сейчас окружает, кажется мне чуждым и отталкивающим, и это чувство трудно преодолеть. Во всем — непреодолимая отчужденность; в крыше надо мной из листьев пальмы жарина, в стенах хижины из стеблей бамбука kania brawa, в земле с ее резким запахом и даже в Долорес с ее испанским щебетанием.

В минуту наибольшей безысходности я вспоминаю, что, прощаясь со мной в Икитосе, Тадеуш Виктор дал мне в дорогу несколько номеров «Святовида». Я достаю их со дна чемодана и принимаюсь разглядывать. Не спеша, все более внимательно перелистываю страницу за страницей и замечаю, что моя рука дрожит.

Я вижу высокие каменные дома, прямые улицы, асфальт, одетых по-городскому людей, пейзажи с тополями и так много белых женщин, что это кажется мне неправдоподобным.

— Почему ты так улыбаешься? — спрашивает меня заинтригованная Долорес. — Что у тебя там?

— Картинки моей родины! — отвечаю я с трудом, так как что-то сжимает мне горло.

Есть даже новости из моего «прихода». О них сообщает известный скульптор Людвик Пугет. Этот великий чародей и достойный представитель богемы рассказывает в своем остроумном фельетоне интересные подробности о «Розовой Кукушке» — артистическом кабаре в Познани, о польских художниках, об их картинах — словом, о близких моему сердцу вещах. Пишет он также о каком-то бале в Школе прикладного искусства, о том, как веселая братия гуляла там до утра. Когда человек сидит в хижине на берегу Укаяли, а рыбы выползают прямо из-под земли, — то удивительно большое значение приобретает далекий бал в Школе прикладного искусства и танцующие до утра люди. (Я пытаюсь сообразить, сколько месяцев не видел на мужчине галстука!)

А Долорес потрясена. Впервые в жизни она разглядывает иллюстрированный журнал и видит портреты кинозвезд. При виде Греты Гарбо, Марии Богды и Джоан Крауфорд ее охватывает восторг. В головке бедной маленькой индианки просто не укладывается, что где-то далеко мир так прекрасен и в нем живет столько очаровательных женщин.

— Откуда у них такие великолепные платья? — спрашивает она.

По сто раз рассматривает она каждую иллюстрацию и поочередно влюбляется во всех киноактеров.

Спустя несколько дней Долорес успокаивается, но ее глаза по-прежнему лихорадочно блестят, а щеки горят. За эти несколько дней она как-то повзрослела, похорошела; она уже не смеется так непринужденно, как раньше, и просит меня взять ее с собой в Европу. Если я ее как следует одену, она будет так же хороша, как и те артистки.

Я только улыбаюсь, но Долорес вскакивает на ящик и принимает позу, которая лучше всего подчеркивает ее прелести (маленькая шельма заимствовала ее из иллюстраций в журналах).

— Я красивая? — спрашивает она.

— Ты так же красива, как те, может быть, даже еще красивее! — отвечаю я. — Но с чем ты намерена отправиться в мир? Ты ведь ничего не умеешь делать!

— Я научусь препарировать птиц! — задорно восклицает она.

Бедное дитя! Этот задор быстро гаснет. Остается лишь большая мучительная тоска по далекому прекрасному миру. Такая большая тоска, что даже рыбки уже не забавляют Долорес.

А я все чаще присаживаюсь над лужицей перед нашей хижиной и все с большим любопытством наблюдаю за рыбками.


Когда мы плывем к Клаудио…

У меня не идет из головы мысль об одной необычной обезьяне. Я встретил ее неподалеку от Кумарии во время прогулки по лесу. Идя по тропинке, я вышел к небольшой чакре — подготовленному под посев участку, расчищенному от леса, — и увидел, что на противоположном конце поляны показались трое индейцев кампа: мужчина, женщина и мальчик. Рядом с ними, словно собачонка, бежала обезьяна коата, потешное создание, у которого все части тела чрезмерно удлиненные и вместе с тем слишком тонкие. Длинные ноги и руки, длинные шея и даже туловище, маленькая головка. Английские зоологи имели все основания назвать ее spider-monkey — обезьяна-паук.

Зверек, по-видимому, совсем ручной; пораженный моим появлением, он не убежал в лес, а подбежал к индианке и спрятался в складках ее платья. Всех это позабавило; мы подошли друг к другу, и я направился к обезьянке. Величиной она с небольшую собаку; стоит себе на двух лапах и жмется к индианке. Ее мордочка поразительно напоминает физиономию маленького человечка, а несомненные проблески разума в испуганных глазах еще больше усиливают это впечатление.

— Не привыкла к чужим, — объяснил на ломаном испанском индеец.

Его зовут Клаудио, он кампа из асьенды Дольчи, но живет в нескольких километрах ниже Кумарии, на берегу Укаяли.

— Не продашь ли мне эту обезьянку? — спросил я.

Клаудио посоветовался с женщиной и, как это принято у здешних индейцев, вполголоса пробормотал что-то: не то — да, не то — нет.

— Подумай. Я охотно куплю ее…

Когда во время этого разговора я подошел ближе, чтобы приласкать обезьяну, она презабавно заголосила. Не ошалела от страха, не завопила во всю глотку, а, приложив руки к щекам, начала качать головой вправо и влево и издавать жалобные стоны, словно оскорбленная моим приближением. В ее отчаянии было что-то необычайно трогательное. Эта коата показалась мне на редкость впечатлительной.

Я договорился с Клаудио, что дома он подумает и через два дня приплывет ко мне, чтобы сообщить о своем решении. Увы, он не сдержал слова: ни через два дня, ни в следующие несколько дней он так и не появился, и тогда я решил сам навестить его.

Ранним утром я спускаюсь к лодке с Валентином и молодым индейцем Хулио, которого я выпросил у Дольчи. Вот уже несколько дней, как река успокоилась: вода спала, исчезли вереницы древесных стволов. Зато у берегов из воды то здесь, то там высовываются покрытые илом ветки и колоды.

Мы плывем вниз по реке; каноэ быстро несется по течению. К тому времени, когда лучи восходящего солнца озаряют верхушки деревьев, мы проплываем уже половину пути.

Неожиданно Хулио прерывает молчание; он совещается о чем-то с Валентином на наречии кампа, после чего выводит лодку на середину реки.

— Зачем? — спрашиваю я.

На середине реки опасно, там легко можно попасть в водоворот. Близ берега человек чувствует себя увереннее.

— Барранко, — отвечает индеец, показывая перед собой.

Берег, возвышающийся над водой на три-четыре метра, в этом месте сильно подмыт. Под деревьями образовались глубокие гроты; виднеются обнаженные корни, напоминающие клубки чудовищных змей. Несколько деревьев, стоящих на самом краю, заметно наклонились к реке. Они могут рухнуть в любую минуту; их удерживают лишь толстые лианы, натянутые, как струны, между ними и другими деревьями.

Бросается в глаза отчаянная солидарность растений перед общим врагом. Прожорливая река уже высмотрела себе в лесу жертву, но еще не в состоянии поглотить ее: сородичи обреченных деревьев удерживают их лианами, словно десятками дружеских рук. Ожесточенная борьба между рекой и лесом драматична и полна напряжения.

Подмытые деревья, неестественно склонившиеся над рекой, выглядят грозно; кажется, что они приготовились к схватке. Но это только кажется. Обреченные на гибель, они вскоре рухнут в воду. Они уже никому не грозят, разве что проплывающим мимо лодкам.

А ненасытная река, оказывается, собирается поглотить не только эти прибрежные деревья: ей достанется гораздо большая добыча — целый участок леса. Ответвление реки глубоко врезалось в сушу и размывает ее во многих местах, создавая остров. Я видел такие острова, сорванные с места и, увлекаемые течением. Мне говорили, что одно селение на Укаяли, кажется Контамана, уже окружено со всех сторон рекой и в один прекрасный день исчезнет в пучине. Укаяли неукротима; здесь она подмывает и разрушает берега, там — откладывает наносы и образует острова.

Мы проплываем мимо барранко на почтительном расстоянии: когда рушится берег, поднимаются такие высокие волны, которые переворачивают лодки, словно скорлупки.

Неожиданно я замечаю в ветвях деревьев, приговоренных к смерти, какое-то движение. Я велю ребятам перестать грести и присматриваюсь к берегу.

— Обезьяны! — сообщает Валентин.

Их там целое стадо. С такого расстояния трудно определить, какой это вид. Кажется, ревуны. Они не спеша перебираются с дерева на дерево, двигаясь вдоль берега. Их ведет большой бородатый самец, не сводящий с нас зорких глаз. Некоторые самки тащат на плечах своих детенышей; малыши, по-видимому, изо всех сил вцепились в материнскую шерсть, так как, несмотря на головокружительные прыжки с ветки на ветку, они все-таки держатся.

Глядя на это шествие обезьян, я поражаюсь удивительной силе стадного инстинкта, который проявляется и в осторожности самца, и в материнских чувствах самок, но одновременно недоумеваю по поводу непонятного отсутствия у них другого инстинкта, предупреждающего животных об опасности: ведь обезьяны находятся на деревьях, которые в любой момент могут обрушиться в реку и погубить все стадо.

Но мои ребята объясняют все это иначе.

— Обезьяны! — радостно кричат они и сильными взмахами весел направляют лодку прямо на барранко.

— Вы уже не боитесь? — спрашиваю я, обеспокоенный их непонятным поведением.

— Нет! — отвечает Валентин. — Барранко не страшен!

— Откуда ты знаешь?

— Обезьяны говорят это… Обезьяны знают, когда барранко упадет в воду. Обезьяны никогда не ошибаются…

Как это можно было предвидеть, стадо, заметив приближающуюся лодку, мгновенно скрывается из виду. Мы полагаемся на звериный инстинкт и плывем рядом с подмытыми деревьями. Будь у ребят больше опыта, они знали бы, как иногда может подвести этот инстинкт. Но я молчу, не желая показаться им трусом.

Плывем дальше. Передо мной на носу лодки гребет Хулио. Индеец молод, ему не больше восемнадцати. Я внимательно приглядываюсь к нему. Кожа у него во многих местах покрыта нарывчиками, на которые неприятно смотреть; на спине две гноящиеся язвы. Я окликаю Валентина и спрашиваю, что это за болезнь.

— Это не болезнь, — объясняет он. — Это gusanos.

Гусанос означает буквально — личинки, гусеницы. Молодой индеец страдает от паразитов, поселившихся у него под кожей. Какие-то дьявольские мушки отложили у него на спине яйца, из которых вылупились личинки. Пока они не вырастут, на что понадобится еще недели две, бедняга вынужден терпеливо переносить зуд и боль. Говорят, что если выковырять гусанос прежде времени, то возникнут опасные осложнения.

Интерес, проявленный мной к болезни Хулио, развязывает моим спутникам языки. Они начинают безудержно болтать; перебивая друг друга, перечисляют все виды паразитов, донимающих местных жителей. Хулио не говорит по-испански, и поэтому Валентин вынужден переводить. Отвратительные подробности доводят меня, гринго, до того, что волосы у меня становятся дыбом. Какая несчастная страна!

Впрочем, они зря стараются, я и без них слишком хорошо знаю это. Земляных блох здесь, правда, мало, значительно меньше, чем в Бразилии; очевидно, им не подходит влажный климат. Но всякой другой дряни — ого-го! Например, комаров: в некоторые годы их бывает столько, что люди сходят с ума.

— Бывает ли их еще больше, чем в этом году?

— Спросите об этом сеньора Дольчи (Дольчи в Кумарии — непререкаемый авторитет!), и он вам скажет, что в этом году комаров почти нет.

«Комаров почти нет», а в то же время ежедневно под вечер бесчисленные тучи их появляются в воздухе, своими укусами и гудением выводя из себя людей, хотя те давно уже к ним привыкли. Утром их тоже полно, иногда они появляются сразу после полудня.

Есть и другие напасти.

Манта бланка — крохотная мушка, докучающая в течение всего дня. Она забирается в волосы на голове и безжалостно кусает.

Пиум — другая маленькая мушка. Она пребольно кусается; после укусов на коже несколько дней сохраняются темные пятнышки, которые нестерпимо зудят.

Исанге — клещи, кишащие во множестве на стеблях сорняков вблизи каждой здешней хижины. Достаточно один раз пройти мимо такого сорняка или слегка коснуться его, и вот уже исанге попадают на человека и впиваются в него. Они ярко-красные, но такие крошечные, что невооруженным глазом их как следует и не рассмотришь; зуд же вызывают такой, что ночью человек не может спать. Если натереть кожу спиртом, они гибнут, но жгучая боль не проходит еще несколько дней. Эти крошки буквально отравляют жизнь в Кумарии. Хижина Барановского, в которой я живу, прямо-таки оцеплена ими.

— А видели вы рыбку канеро? — не оставляет меня в покое Валентин.

Это бич купающихся в реке; впрочем, здесь мало кто отваживается купаться. Рыбка эта — не длиннее пальца и не толще маленького карандаша — весьма распространена в здешних реках; она проникает глубоко в отверстия на теле человека или животного, откуда ее трудно извлечь, потому что жабры у нее снабжены чем-то вроде острых крючков, загнутых назад. Часто канеро является причиной смертных случаев. Каждый год в окрестностях Кумарии от этих рыбок погибает несколько голов скота.

Ребята осыпают меня дождем страшных историй; я не желаю оставаться у них в долгу, тем более что мне есть чем «похвастаться». Я поднимаю штанины и показываю им места, которые подверглись нападению клещей исанге. Большинство их умерщвлено, но еще остались болезненные следы. Ниже колен у меня образовались гноящиеся раны.

— О! — почтительно восклицает Валентин. — Сеньору тоже досталось!

— Досталось, досталось! — подтверждаю я с наигранным раздражением.

Надоедливые исанге попадают на меня неизвестно когда и как. Ночью я часто не могу заснуть от боли, а днем чувствую себя разбитым. Чертенята особенно полюбили мои коленные суставы: правда, под левым коленом мне без труда удалось ликвидировать всех клещей, зато под правым они обосновались прочно; борьба продолжается, и я не знаю, каков будет ее исход. (Через несколько недель мне удалось выжить клещей и из-под правого колена, но следы их пребывания там сохранятся еще на много лет.)

Вскоре мы добираемся до шалаша Клаудио. Увы, нам не везет: дома никого нет. Клаудио со своей семьей бродит где-то в зарослях. Еще совсем рано, и мы решаем часок подождать. Взяв двустволку, я отправляюсь в лес попытать счастья и поохотиться на птиц.

Я держусь тропинки, протоптанной в чаще. Пройдя сотню шагов, я наталкиваюсь на великолепный экземпляр пальмы пачиуба. Это подлинное чудо фортификационного искусства, объект, защищенный от врагов так продуманно и эффективно, что вид этой пальмы всякий раз вызывает во мне искреннее восхищение. Вот и сейчас я любуюсь ею. Корни пачиубы выступают над землей на два метра и лишь там соединяются вместе, образуя ствол дерева. Они прямые, как прутья, но густо усеяны острыми, длинными и необычайно твердыми шипами, так что к дереву нельзя подступиться. Зато ствол пальмы совершенно гладкий, словно полированный, и, кажется, древесина у нее мягкая. Сколько же пришлось вытерпеть этой пальме от всевозможных четвероногих любителей вкусной коры, прежде чем она так ощетинилась!

Это дерево — яркий пример приспособляемости в борьбе за существование. И куда ни бросить взгляд с того места на тропинке, где я стою, всюду разыгрывается ожесточенная борьба не на жизнь, а на смерть. Это не только борьба за место под солнцем, за свет; растения травят друг друга, давят, душат. «Это не лес, а поле битвы; в нем нет ничего лиричного, как в уютных лесах Европы, один лишь суровый и жестокий эпос, страшная драма растений», — писал крупный знаток этих лесов немецкий ученый Р. А. Берман.

Внезапно со стороны хижины доносятся громкие отрывистые крики. Это Валентин и Хулио; наверное, что-то случилось. Я бегу туда что есть духу. Очутившись на краю леса, я вижу, как они лихорадочно суетятся возле нашей лодки, потом вскакивают в нее и, ожесточенно взмахивая веслами, направляются к небольшому заливу неподалеку.

— Рыба! — кричат они, заметив меня.

Теперь и я вижу. Залив, вдающийся в берег метров на двадцать-тридцать, бурлит и кипит. В него зашел такой густой косяк рыбы, что там не хватает места. Весь залив серебрится от чешуйчатых тел, вытесняющих друг друга из воды.

Ребята торопливо подплывают и изо всех сил принимаются за работу. Они с силой ударяют веслами по воде и швыряют в лодку оглушенных рыб; в суматохе рыбы мечутся, выпрыгивают из воды и иногда сами падают в лодку. Если бы я не видел этого собственными глазами, я никогда бы не поверил, что такая сумасшедшая рыбная ловля возможна. Косяк состоит из сплошной массы примерно двухкилограммовых паломет, как назвал их Валентин. Через несколько минут лов прекращается, а палометы покидают залив. Нос нашей лодки завален добычей — несколькими десятками рыбин. Взмокшие парни тяжело дышат, радостно улыбаясь друг другу и мне.

Еще через несколько минут от косяка в заливе не остается и следа. Поверхность воды становится спокойной, как прежде. Рыбная лавина ушла дальше, к другим местам нереста.

Наша добыча скоропортящаяся, и мы торопимся домой. Сейчас мы гребем все трое, чтобы быстрее плыть против сильного течения.

Когда мы проходим мимо опасного барранко, между моими спутниками разгорается спор о погоде. Небо по-прежнему чистое, но Валентин утверждает, что вот-вот хлынет дождь, тогда как Хулио придерживается противоположной точки зрения: погода останется хорошей. Дело в том, что каждый из них по-разному объясняет полет каней.

В воздухе носится больше двух десятков этих изумительных птиц. Они совсем не похожи на хищников, а напоминают наших ласточек, увеличенных до огромных размеров. У них изящные длинные крылья и развилистый хвост; их захватывающий полет напоминает полет ласточек: легкий, полный редкого очарования и молниеносных пируэтов. Словно стремясь выделить этих птиц во всех отношениях, природа одарила их поразительным нарядом: кани белы как снег, но крылья и хвост у них иссиня-черные. На фоне тропического пейзажа они представляют восхитительное зрелище.

Кани питаются любой живностью; как и ласточки, они хватают на лету насекомых, но не отказываются и от змей, ящериц или лягушек, за которыми охотятся на земле. Иногда они взмывают на невероятную высоту — это значит, что погода должна перемениться к лучшему. Когда же кани сидят на деревьях или носятся над самой землей, лучше не выходить из хижины, потому что дело идет к дождю. Кани, которых мы встречаем неподалеку от барранко, летают не слишком высоко, не слишком низко; они кружатся в нескольких десятках метров над верхушками деревьев. Будет дождь или не будет дождя — бабушка надвое сказала, однако мои молодцы продолжают ожесточенно спорить; каждый отстаивает свою точку зрения.

Эти красивые птицы производят сильное впечатление. А ведь я вижу их не впервые. Природа здесь действует на человека угнетающе; он, жалкое создание, ползает лишь по краю леса и редко встречает что-нибудь радующее взор. Все, что сопровождало нас во время этой поездки к Клаудио, очень характерно для жестокого укаяльского леса: дикая река, зловещее барранко, разговор о паразитах, свирепые шипы пальмы пашиуба, безжалостная борьба повсюду; даже в плотном косяке рыб — печать чудовищной необузданности, что-то судорожное. И вдруг такая невыразимая красота, как хоровод этих прелестных жизнерадостных птиц на фоне голубого неба. Трудно сдержать восхищение. От них исходит столько радости, что невольно забываешь все заботы и неприятности.

Наша поездка оказалась неудачной. Клаудио мы не застали дома. Но я не жалею о потерянном времени. Как уже не раз случалось в этом лесу, я возвращаюсь переполненный впечатлениями. Безмерно щедрая укаяльская природа оделила человека крохами своих несметных богатств.


Бабочки

Бабочки и дети в чем-то похожи друг на друга. Бабочки так же беззаботны, как и дети, они так же любят солнце, сласти и игры на поляне. Дети любят бабочек.

Меня научил любить бабочек мой отец.

Это был необыкновенный человек. Страстный романтик, великолепный знаток природы, добрый и умный, он учил меня любить многое из того, мимо чего другие проходили равнодушно. Когда мне было семь-восемь лет, он водил меня гулять в лес, на речку, в луга. Двое друзей — большой и маленький — открывали там для себя целый мир, в котором важными персонажами были лимонницы, павлиний глаз, капустницы и переливчатые жуки-красотелы.

По вечерам, возвратившись с прогулок, мы вместе мечтали. Отец рассказывал мне о жарком солнце, о далеких буйных лесах с лианами и древовидными папоротниками, об огромной реке и больших, чудесных, сверкающих бабочках. Мы всесторонне обсуждали подробный план нашей будущей экспедиции.

— Когда ты вырастешь, — говорил мне отец, — мы поедем с тобой на Амазонку.

Увы, смерть перечеркнула все наши планы; отец умер, и я остался один со своими грезами.

Потом я вырос, женился, и у меня родилась дочь Бася. Когда ей было шесть-семь лет, я брал ее с собой на цветущие луга над Вартой. Сколько было смеха, радостных открытий и веселой возни. Мы дружили со всеми бабочками. В соответствии с извечными законами жизни происходило то же самое, что и за двадцать пять лет до этого: в юном сердце пробуждалось большое радостное любопытство, и двое друзей открывали для себя целый мир.

Когда мы возвращались домой, я рассказывал Басе о еще более пышных лугах и буйных лесах, о самой могучей реке и великолепных сверкающих экзотических бабочках.

— Когда ты вырастешь, Бася, — говорил я, — мы поедем вместе на Амазонку.

В ответ Бася крепко сжимала мне руку: радость переполняла ее. Я знал, что у меня будет товарищ, на которого можно положиться.

Увы, смерть и на этот раз разрушила наши планы. В один ясный весенний день маленькое сердечко Баси перестало биться, и я снова остался один.

Мне пришлось поехать на Амазонку одному. Я отправился туда для того, чтобы собирать в богатом девственном лесу образцы фауны; я должен был привезти в польский музей коллекции, главным образом птиц и бабочек. Работа, которую иногда приходилось выполнять в тяжелых условиях, требовала выдержки, силы воли и выносливости. Но когда я оказывался лицом к лицу с миром бабочек, я вдруг терял свою выдержку. Да и как можно сохранить хладнокровие коллекционера, когда где-то в глубине души оживает прошлое, когда вспоминается все то, о чем мечтал мой отец?

Смелыми и дерзкими были мои детские мечты, но действительность оказалась еще более дерзкой, еще более смелой. Попав на Амазонку, человек смотрит на все, онемев от изумления, не в состоянии объять разумом буйную оргию природы. В конце концов он перестает понимать, где в этом девственном лесу кончается явь и начинается сон. Прекрасной сказкой кажутся рои бабочек над Амазонкой, такие красочные и такие многочисленные!


Два дня висит над головой раскаленное солнце. Вода в реке спала, у берега обнажилась песчаная отмель. Около полудня, в самую жаркую пору дня, всю отмель покрывает несметное множество бабочек. Они сидят вплотную друг к другу, а отмель эта протянулась почти на сто метров в длину и на пятьдесят в ширину. Сколько же тут бабочек — сто тысяч, полмиллиона? Все они преимущественно желтой окраски; это различные виды двух больших семейств — парусников и белянок. Среди них выделяется несколько крупных экземпляров бабочек Katopsilia; они ярко-оранжевого цвета и издали напоминают великолепные спелые апельсины.

Бабочки высасывают из влажного песка живительную влагу — явление необычайно характерное для Южной Америки. Если пройтись по отмели и спугнуть утоляющих жажду насекомых, в воздух поднимется густое желтое облако. Это фантастическое зрелище!

Как-то раз, очутившись в таком облаке, я взмахнул два раза сачком… и обнаружил в нем более ста пятидесяти бабочек двадцати различных видов. В Европе мне бы не удалось наловить столько и за целый июльский день.

Лужица на тропинке привлекает не меньше сотни бабочек каликоре. Они нежатся в солнечных лучах и пьют болотистую воду. Это небольшие, но поразительно красивые бабочки с зеленоватым или голубоватым металлическим блеском. У всех видов этого семейства на верхней стороне крыльев есть узор, напоминающий две более или менее отчетливые восьмерки. Поэтому наши колонисты называют этих бабочек «восемьдесят восемь».

Вдруг все каликоре срываются с места и окружают мою голову живым сверкающим венцом; они хотят очаровать меня. И действительно, необыкновенная красота этого зрелища очаровывает.

Вдруг в воздухе слышится громкий треск, словно кто-то изо всех сил щелкает пальцами. Это бабочки, принадлежащие к роду Ageronia. Обычно они сидят на стволах деревьев, почти сливаясь с древесной корой; это, пожалуй, самые большие хитрецы и проказники среди насекомых. Вот уже несколько десятков лет они водят за нос крупнейших естествоиспытателей и энтомологов мира, не желая раскрыть тайну издаваемого ими треска. Такие известные ученые, как Ханель, Годман и Сэлвин, отдали изучению этих насекомых много лет. Напрасный труд! «Механизм треска», помещающийся в туловище, не превосходящем три сложенные вместе спички, так и не найден. А агеронии потрескивают себе лукаво — «трак-рак-рак» — на всем пространстве от Мексики до границ Аргентины и, насколько мне известно, по сей день издеваются над человеческой пытливостью, микроскопами и пинцетами.

А вот геликонида. Она принадлежит к многочисленному, широко распространенному племени, насчитывающему более четырехсот видов. Все обитатели леса прекрасно знают, что геликонида несъедобна — она горькая, неприятно пахнет. Птицы тоже знают об этом и ни за что не тронут эту изящную бабочку. Сознавая свою неприкосновенность, геликонида летает медленно, у всех врагов на виду, вызывающе помахивая своими продолговатыми крыльями, раскрашенными необыкновенно яркими красками: коричневой, желтой, черной и красной.

И вот какие происходят чудеса: у геликонид нашлись подражатели. Обратив внимание на то, что у них нет врагов, некоторые другие бабочки, до тех пор совершенно беззащитные, стали постепенно менять раскраску и форму своих крыльев, пока те не оказались точь-в-точь такими, как крылья геликонид. Различные виды белянок и данаид, отрекаясь от своих предков, переоделись в одежды геликонид, так что порой их почти невозможно различить. В этом поразительном лесу на каждом шагу можно встретить самые невообразимые формы мимикрии.

У страха глаза велики, но и большие глаза тоже наводят страх. Поэтому у многих бабочек, особенно из семейства Saturnidae, на крыльях нарисованы пугающие глаза, назначение которых устрашать насекомоядных птиц. Вершин мимикрии достигла бабочка калиго: на верхней стороне ее крыльев изображена голова совы с парой выпученных глаз, острым клювом и четким рисунком перьев. Следует отметить, что бабочки калиго летают в сумерках, тогда, когда пробуждаются от дневного сна настоящие совы.

Я уже стрелял однажды в бабочку, подражающую полету колибри, так как принял ее за птицу. Подобный же случай произошел у меня с другой бабочкой, пожалуй, самой большой в мире. Правда, на этот раз я вовремя обнаружил ошибку и стрелять не стал.

Как-то раз вместе с польским колонистом Цесляком я пробирался по заброшенной тропе через густой подлесок. Вдруг из кустарника выпорхнула какая-то птица. Окраской она напоминала нашу куропатку и была тех же размеров, только медленнее взмахивала крыльями и летела почти бесшумно. Птиц с бесшумным полетом и медленными движениями крыльев в этом лесу немало. Поэтому я, не раздумывая, сорвал двустволку с плеча и приготовился стрелять, но мой спутник остановил меня:

— Это же бабочка!

Я опустил ружье. Теперь я уже сам видел, что ошибся. Действительно, это была бабочка совка. Энтомологи называют ее Thysania agrippina. Люди, живущие в лесу, уже рассказывали мне о ней, и тем не менее, узрев этого великана, я остолбенел, как всегда, когда я сталкиваюсь с безумным размахом здешней природы.

Схватив сачок, я погнался за совкой, но поймать ее мне не удалось. Она уселась было на ствол дерева неподалеку от нас, но, услыхав, что я продираюсь сквозь кусты, снова замелькала среди деревьев. Вскоре это фантастическое создание лихорадящего леса навсегда исчезло в хаосе зелени. Я все-таки пожалел, что не выстрелил в нее.

Самые чудесные бабочки в мире это, несомненно, морфиды. Их крылья вобрали в себя всю голубизну океанов, всю небесную лазурь. От них исходит волшебное сияние, они ослепительно переливаются всеми оттенками синего цвета. Все путешественники, бывавшие в Южной Америке, признают, что вид летящей бабочки морфо каждый раз оказывался для них радостным откровением.

Часто случалось, что я возвращался с охоты вконец обессиленный жарой и ужасной духотой, едва волоча ноги. Но когда в такие минуты среди деревьев появлялась бабочка морфо, сверкающая в солнечных лучах, как голубая звезда, я отчетливо ощущал, как проходит моя усталость и меня обволакивает благодатная прохлада, словно с далекого моря повеяло легким ветерком. И я бодро шагал дальше. Южноамериканская природа, сотворив бабочку морфо, создала самое великолепное из насекомых, обитающих в тропиках.

Вот уже несколько дней я налаживаю приятельские отношения с одной изумительной бабочкой. Я встречаю ее ежедневно на одном и том же месте у лесной тропинки. Когда я подхожу, она взлетает, описывает надо мной несколько кругов и улетает в лес. Со временем между нами устанавливается определенная близость. Теперь бабочка уже не так пуглива, как раньше, и позволяет мне подходить совсем близко. Это невероятно красочная представительница рода Katonefele. На бархатисто-черном фоне ее крыльев вырисовываются две оранжево-желтые полосы. Два сочных цвета, черный и желтый, поразительно гармонично сочетаются друг с другом.

Бабочка эта становится дорога мне, потому что напоминает о Басе. Когда-то, гуляя с дочкой по рогалинским лугам над Вартой, мы так же подружились с одной бабочкой, только то была лимонница. Вот почему моя крылатая приятельница так дорога мне здесь, на Укаяли. Всякий раз, когда я приближаюсь к месту нашей встречи, сердце мое начинает взволнованно биться и одновременно наполняется беспокойством за жизнь моей любимицы. В девственном лесу этой крошке грозит множество опасностей.

Но есть и еще одна причина моей симпатии. Некогда я был знаком в Ливерпуле с одной молодой англичанкой. Я прекрасно помню, как она была восхитительна в платье из черного бархата, отделанном золотисто-оранжевой лентой. И вот, любуясь этой бабочкой, я вижу то же сочетание цветов. Словом, у меня есть основания относиться к прелестной катонефеле с большой теплотой.

Однажды на охоту меня сопровождает Долорес. Как и всегда, она берет с собой сачок. При виде катонефеле — этой великолепной бабочки — у Долорес сразу же вспыхивает охотничий азарт. Она во что бы то ни стало хочет поймать ее. Я силой удерживаю ее, спасая бабочке жизнь.

— Почему ты не дал мне поймать ее? — удивляется Долорес.

Если Долорес спрашивает, надо отвечать. Все равно она будет приставать и не отстанет, пока не добьется своего. Я объясняю ей как могу, хотя в данном случае объяснить что-либо очень трудно. Долорес понимает меня по-своему, и в конце концов ей становится ясным только одно: бабочка напоминает мне какую-то женщину, к которой я продолжаю питать необыкновенные чувства.

Утром следующего дня, перед тем как отправиться на охоту, мне приходится пережить очень неприятную минуту. Придя ко мне, Долорес бросает на стол мертвую бабочку, мою черно-желтую любимицу. К тому же, чтобы у меня не оставалось никаких сомнений относительно мотивов, которые побудили ее поступить так, она разрывает бабочку в клочья.

Мне кажется, что Долорес перестает быть ребенком, хотя ей всего лишь двенадцать лет: ведь дети любят бабочек.


«Новая Польша» на Укаяли

Польская колония на Укаяли — точнее говоря, пародия на колонию — это, несомненно, самая жалкая попытка из всех начинаний такого рода в Южной Америке. Наряду с обычными безалаберностью и преступным легкомыслием, с какими действовали в этом вопросе спесивые руководители и чиновники польских эмиграционных учреждений, поражает еще цинизм, с которым они обманывали людей, растрачивали чужие деньги, пускались на мерзкие махинации, словом, с которым они совершали всевозможные мошенничества и подлости, в то время как польские государственные чиновники равнодушно смотрели на все сквозь пальцы.

Небольшая группа польских землевладельцев, узнав о больших возможностях колонизации Перу и будучи обеспокоена предполагавшейся земельной реформой в Польше, решила подумать о будущем и с этой целью основала Польско-Американский Синдикат по делам колонизации. За короткое время пайщики собрали значительные суммы, и правление Синдиката начало подготовительные работы в больших масштабах.

Заручившись опытом и поддержкой Казимежа Вархаловского, крупного деятеля «бразильской Польши», делегация Синдиката в 1928 году прибыла в Перу, присмотрела массивы плодородных земель на берегах Урубамбы, а затем направилась в Лиму. В пути представители Синдиката поссорились с Вархаловским, который отказался продолжать сотрудничать с ними и решил добиваться у правительства Перу других концессий только для себя.

В те времена поляки пользовались в Перу большим уважением. Перуанцы с гордостью произносили имена таких людей, как инженер Малиновский, строитель самой высокой в мире железной дороги в Андах, профессор Политехнического института Габих, инженеры Тарнавецкий, Папроцкий и другие, скотовод Павликовский, который смог заставить своих коров давать молоко в Икитосе. Поэтому людям, которые прибыли в Лиму договариваться об организации польской колонии, не пришлось преодолевать какие-либо трудности. Представители Синдиката получили желанную концессию на земли по берегам Урубамбы, а Вархаловский — концессию на еще более обширные земельные массивы на верхней и средней Укаяли. Делегация землевладельцев, по-видимому, настолько пришлась по душе правительству президента Легия, что оно щедрой рукой выплатило ей аванс в несколько десятков тысяч долларов на расходы по переезду будущих польских колонистов на берега Урубамбы.

Колонистов, которые так и не приехали. Смелые размашистые планы никогда не удалось осуществить, а деньги организаторы растратили на другие цели — на финансирование комиссий «по изучению», на оплату жалованья директорам в Перу и Польше, на различные неудачные замыслы, на обставленные с большим комфортом инспекционные поездки, а также на устройство в ЦП — Центральном пункте концессии на Урубамбе — огромной асьенды, словно предназначенной не для обычных крестьян переселенцев, а для крупных землевладельцев беженцев.

Большие суммы, которые требовали в Польше от желающих переселиться, отпугивали даже наиболее зажиточных крестьян, а других кандидатов не было. Но лишь скандал с девятью ремесленниками, посланными в Перу, открыл всем глаза на мошеннические проделки правления Синдиката.

Эти квалифицированные ремесленники выехали на Урубамбу исключительно для работы по специальности на основе годичных контрактов, заключенных с Синдикатом и официально утвержденных Эмиграционным управлением в Варшаве. Но едва они прибыли в ЦП, как дирекция по распоряжению правления в Польше односторонне аннулировала контракты и предложила ремесленникам подписать новые, согласно которым они должны были неопределенное время использоваться на полевых работах. Очевидно, дело было в том, чтобы пустить пыль в глаза правительству в Лиме. Ремесленники на это не согласились. На последние деньги они вернулись в Икитос, где подали на Синдикат в суд. Грязь стала всплывать на поверхность.

Директоров, присылаемых на Урубамбу из Польши, сменяли чуть ли не каждый месяц, зато администратор ЦП, перуанец Уррести, неизменно оставался на своем посту. Человек необычайно энергичный и безгранично тщеславный, он вскоре стал там хозяином положения. Переселенцы из Польши не появлялись. Дело в том, что Синдикат обманывал не только перуанское правительство, но и растранжирил деньги польских пайщиков; теперь он все меньше и меньше интересовался землями над Урубамбой и не выполнял даже своих обязательств по отношению к Уррести, задолженность которому возрастала с каждым месяцем, так что в конце концов он смог прибрать асьенду к рукам и стал ее хозяином. В домах, построенных на польские деньги, поселились индейцы из племени пира, работающие на асьенде. Так Синдикат, обманув всех, потерял право на выделенные ему земли, принеся сомнительную славу Польше.

С концессией Вархаловского дело приняло еще более плачевный оборот. Польская пресса захлебывалась от восхищения, сообщая о богатых и плодородных землях на Укаяли. В 1928 году из Польши в Перу выехала официальная комиссия, состоявшая из тузов нашей эмиграционной политики и представителей ряда министерств. В ее работе принял участие и Вархаловский, вернувшийся из Лимы. Комиссия, располагавшая прямо-таки сказочными средствами — из Польши для нее была доставлена даже роскошная яхта, которая на Амазонке оказалась совершенно непригодной, — с комфортом проплыла по всей Укаяли, нигде не останавливаясь больше чем на несколько часов, если не считать ночлегов. Осмотрев все сквозь розовые очки, она составила такой отчет, какой от нее ожидали — полный похвал. Сразу же в Варшаве было организовано акционерное общество «Польская колония». Официальные лица благословили новое общество, а Вархаловский уступил «Польской колонии» — на весьма выгодных для себя условиях — половину своей концессии на верхней Укаяли, причем ему было поручено также и руководство польскими поселениями в Перу.

Начиная с 1930 года, когда на Укаяли выехала первая партия переселенцев из Польши, в течение двух лет там справляли шабаш глупость и невежество; в этом хаосе на каждом шагу приходилось сталкиваться с денежными злоупотреблениями и мошенническими проделками руководства. Когда первая партия эмигрантов прибыла в Перу, там еще не знали как следует, куда ее направить, так как ничего не было подготовлено. Ее послали на авось в Кумарию, где в то время пустовал барак, принадлежавший владельцу тамошней асьенды и явившийся первым временным приютом переселенцев.

Польская общественность была жестоко обманута прессой, восторженно сообщившей, что концессия «Польской колонии», гордо названная «Новой Польшей на Укаяли», — это нечто огромное, великолепное, равное по площади нескольким польским воеводствам. Вздор! Из этих земель можно было использовать лишь ничтожную часть, все остальное большую часть года было затоплено водой. Может быть, это звучит неправдоподобно, но для того, чтобы разместить полторы сотни первых поселенцев в Кумарии, директор Вархаловский купил у итальянца Дольчи тысячу гектаров земли! Вместо того чтобы сразу же послать поселенцев готовить землю под посев, их почти на пять месяцев задержали в кумарийском бараке, заставив монтировать лесопилку для каких-то французов и работать на ней за вознаграждение, которое они так и не получили. Когда же наконец им выделили землю на берегах речки Кумарии и они принялись было корчевать лес, строить дома и засевать поля, то вскоре оказалось, что все это было напрасно: земля эта во время наводнения заливалась водой, и оттуда надо было уходить. Разочарование колонистов достигло высшей точки, когда обнаружилось, что у администрации нет денег даже на самые необходимые вещи; в глаза людям уже заглядывал голод, а тем временем в Кумарию продолжали прибывать новые партии эмигрантов — и каких эмигрантов!

Перуанское правительство выдало Вархаловскому концессию с условием, что каждый год из Польши на Укаяли будет переселяться не менее ста пятидесяти семей; за это правительство обещало выделять ежегодно пятьдесят тысяч гектаров земли, которая перейдет в вечную собственность концессионеров. Вархаловский предложил те же условия «Польской колонии», с той, однако, разницей, что львиная доля этих пятидесяти тысяч гектаров — весьма приличное поместье! — должна была предназначаться ему, а не «Польской колонии». Тем временем в Польше, несмотря на широковещательную рекламу, находилось мало желающих отправиться в Перу, так как лишь немногим были под силу расходы, связанные с переездом туда. Тогда правление «Польской колонии» принялось вербовать кого попало, лишь бы достичь предусмотренной цифры: сто пятьдесят семей. Вот почему лишь немногие из переселенцев имели хоть какое-нибудь отношение к сельскому хозяйству; большую же их часть составляли городские рабочие, интеллигенты, искатели приключений и деклассированные элементы или, наконец, просто преступники, освобожденные из тюрем. Более того, некоторым из этих «колонистов» варшавское правление давало деньги на переезд в Перу из собственных фондов, несмотря на постоянный дефицит в кассе.

Колония на Укаяли превращалась в ад. Люди, которым в Варшаве обещали, что в Перу они увидят молочные реки и кисельные берега, обнаруживали обман и начинали скандалить. Они затрудняли деятельность администрации, и без того неспособной навести в Кумарии порядок, и отравляли жизнь тем колонистам, которые, несмотря на нераспорядительность руководства, тянулись к работе на полях. Многие из недовольных сразу же возвращались в Икитос и поливали там грязью «Польскую колонию», восстанавливая против нее перуанцев.

Между тем Варшава с тупым упорством посылала на Укаяли новые партии переселенцев — всего их было семь, — прибытие которых еще больше увеличивало неразбериху. Многие из вновь прибывших узнавали об обмане еще в Икитосе и оставались там, отказываясь плыть в Кумарию. Преступные элементы из их числа организовали в Икитосе что-то вроде мафии: терроризируя местные власти, они перехватывали на почте всю корреспонденцию, идущую в Кумарию, в том числе частные письма и денежные переводы. Конец этим постыдным делам удалось положить лишь польскому советнику по эмиграционным делам, прибывшему из Буэнос-Айреса, который раскошелился и оплатил расходы по переезду членов «икитосской мафии» в Бразилию.

Между тем в Кумарии все еще продолжала оставаться горстка настойчивых колонистов, людей с крестьянской жилкой. Увы, некомпетентное и беспомощное руководство, а главное подозрительные махинации директора Вархаловского гасили их энтузиазм, заставляя относиться ко всему с недоверием. Вархаловского обвиняли в том, что он, преступно игнорируя интересы «Польской колонии», поступал нечестно: переписал, например, на свое имя ту самую тысячу гектаров в Кумарии, купленную на средства колонии, то же сделал и с яхтой (сделки с французами, владельцами лесопилки, также служили его личным целям); бесцеремонно присваивал себе денежные переводы, посылаемые колонистам, и использовал их для уплаты долгов, сумма которых все время увеличивалась. Его упрекали в том, что он почти не показывался в Кумарии, живя преимущественно в Икитосе. Когда недовольство им дошло до предела, из Польши был прислан новый директор, человек еще более сомнительных достоинств. С его приездом брожение умов усилилось. Это был тот самый человек, который в Варшаве официально обещал эмигрантам образцовые участки с выкорчеванным лесом и построенными на них домами и вообще сулил златые горы на Укаяли. Если Вархаловский насаждал хаос и беспорядок, то этот окончательно развалил колонию.

Поэтому правление в Варшаве в конце концов приняло решение ликвидировать акционерное общество и умыть руки; оно не могло существовать дальше: слишком уж много людей было обмануто, разорено и доведено до отчаяния.

Хотя небольшая горстка колонистов и одолела первоначальные трудности, она была чересчур немногочисленна для того, чтобы самостоятельно существовать в кумарийской глуши. Подло брошенные дельцами, заманившими их в эти леса, они видели сейчас свое единственное спасение в том, чтобы перебраться в Бразилию, где им могли бы помочь обосновавшиеся там поляки.


Жара

Уже четыре дня светит огромное белое солнце, и жара с каждым днем все сильнее терзает нас. Страдают все — и люди, и животные. Зной тяжелым камнем давит на мозг и мускулы. Хочется целыми днями лежать, не двигаясь. Все эти дни я встаю позже, чем обычно, и настроение у меня все более угнетенное.

В пятый день жары я сплю так долго, что меня будит лишь приход Долорес. Ужасно болит голова, настроение самое подавленное. Я окидываю Долорес недовольным взглядом, в душе посылая ее ко всем чертям. Однако она не уходит, а тихим, решительным голосом напоминает мне:

— Уже поздно, солнце высоко в небе.

— Который час? — бурчу я.

— Уже седьмой.

— Черт побери, почему ты так поздно пришла? — набрасываюсь на девочку, давая выход своему раздражению.

Она спокойно объясняет, что ей далеко идти, что сегодня ужасная духота и что она видела в лесу огромное множество птиц.

Пока я одеваюсь, она следит за мной с наивным любопытством, словно присутствует при важной церемонии. Увидев, как я чищу зубы, она приходит в возбуждение:

— Слушай! — просит она. — Мне тоже нужна такая щетка для зубов…

Ее просьба веселит меня. Не знаю, чистит ли Долорес свои зубы, во всяком случае, они у нее белые как снег. Когда она улыбается, ее мелкие зубки блестят, как у дикого зверька.

Во время завтрака у меня перестает болеть голова, и я прихожу в себя. Смотрю на часы: полдевятого. Поздновато. Мне не очень хочется сегодня приниматься за работу. Спрашиваю Долорес, стоит ли еще идти на охоту. Конечно, стоит, отвечает она с энтузиазмом, который мне в ней так нравится. Ну что же, идем. Я беру ружье, она — сачок для бабочек.

Едва мы выходим из хижины, на нас сразу же наваливается ужасная жара. Сегодня еще жарче, чем вчера!

Между хижиной и лесом простирается несколько десятков метров сплошного кустарника, в котором прорублена тропинка. У поворота этой тропинки я неожиданно сталкиваюсь носом к носу с ящерицей длиной примерно метр с четвертью. Она грелась на солнце. Неожиданная встреча поразила ее куда больше, чем нас с Долорес. Пресмыкающееся срывается с места и, несмотря на короткие ноги, быстро убегает по тропинке, делая прыжки, достойные хорошего аргамака. После десятка прыжков ящерица останавливается и с любопытством оглядывается назад. На свою погибель.

Почти одновременно с грохотом выстрела ящерица подпрыгивает вверх и падает на землю, корчась в предсмертных судорогах. Она разевает свою пасть, вооруженную двумя рядами очень острых зубов, и пытается схватить меня, но силы ее покидают. Это прекрасный экземпляр ящерицы Tupinambis tegutxin. Кожа ее покрыта чешуей голубовато-оловянного цвета с четким светлым рисунком.

Мы подвешиваем добычу к кусту в тени дерева, решив забрать ее на обратном пути. Входим в лес. Отовсюду слышатся птичьи голоса. На толстом стволе дерева я замечаю черного дятла величиной с ворону. Он самозабвенно долбит клювом кору и так увлечен этим занятием, что даже не замечает нас. Не мешало бы иметь в коллекции и его. Я стреляю. Птица перестает барабанить по стволу и замирает неподвижно, вцепившись в дерево. Лишь спустя несколько секунд она, затрепетав, камнем падает на землю и издает громкий пронзительный предсмертный крик, такой громкий, что он напоминает воинственный клич.

Впрочем, их действительно трудно отличить один от другого: в лесу над Укаяли смерть и жизнь тесно переплетены между собой.

Убитую птицу мы привязываем к пруту и, неся ее с собой, шагаем дальше в лес. Солнце поднимается все выше и выше. От земли, кустов, древесных стволов, сверху и снизу пышет нестерпимым жаром. Раскаленный воздух становится все более тяжким и липким.

Моя одежда, мокрая от пота, прилипает к телу, как пластырь. Забавная вещь: стоит мне взмахнуть один-два раза руками, как из меня буквально начинают брызгать крупные капли пота.

Долорес потеет не меньше, чем я. Ее полотняное платьице плотно облегает тело. Но это нисколько не стесняет девочку — она неутомимо гоняется за бабочками.

С моими легкими что-то неладно. Становится трудно дышать. Мне хочется глубоко вдохнуть, но какая-то непреодолимая сила сжимает мою грудную клетку, и я наполняю легкие едва наполовину. В висках стучит, глаза застилает пелена. Мы все сильнее ощущаем упадок сил, чаще отдыхаем.

Здесь растут преимущественно деревья с мелкими листьями, дающие мало тени, да и вообще лес здесь не очень густой. Солнечные лучи падают на землю пятнами, образуя ослепительные островки света; особенно много их вдоль тропинки. Пройти по такому открытому месту даже несколько шагов — это сущая пытка. В этом раскаленном лесу лучи солнца словно острые стрелы; я чувствую сквозь рубашку их болезненные покалывания.

Птицы уже попрятались. Еще час назад лес был наполнен их гомоном; теперь они смолкли, погруженные в полуденный сон.

Но жизнь в лесу не остановилась; мы видим, как пробуждается мир насекомых. Словно по мановению волшебной палочки, в течение какой-то четверти часа вокруг нас появляются сотни и тысячи насекомых. Жуки, кобылки, лесные клопы, паучки, бабочки — целое воинство, которое чем-то взбудоражено и с каждой минутой становится все более многочисленным. Насекомые беспокойно снуют в траве и по кустам, торопясь, карабкаются по веткам, носятся как очумелые по тропинке, мелькают в воздухе. Все они охвачены каким-то возбуждением.

— Пресвятая дева из Гваделупы, смотри! Как легко их ловить! — восклицает преисполненная удивления Долорес, и ее глаза блестят. Она хватает насекомых, оказавшихся поблизости, и поспешно засовывает их в банку с хлороформом.

Она права. Безумие охватило всех насекомых и выгнало из укрытий. В лесу, должно быть, творится что-то необычное. Может быть, из-за ужасной жары по лесу прокатилась волна такого необузданного возбуждения, граничащего с сумасшествием? Она всколыхнула мир насекомых и неожиданно зажгла в них инстинкт продолжения рода.

Подобной вспышки я никогда не наблюдал ни до этого, ни после. Вокруг нас — неистовствующая, бурлящая масса мечущихся насекомых. Грозный с виду жук-носорог наскакивает на пузатого навозника, принадлежащего к совсем другому семейству, но тут же замечает ошибку и мчится дальше. Рядом пламенеет огромная цикада: полупрозрачные крылья насекомого отливают всеми цветами радуги. Это самец; он пронзительно стрекочет. Его страстный призыв звучит как отчаянный крик утопающего о помощи. А неподалеку, на этом же кусте, несколько беспокойных кобылок прыжками переносятся с ветки на ветку и озабоченно шевелят дрожащими усиками.

Всюду трепещущие крылышки и тела, которые разыскивают друг друга. Некоторые насекомые уже нашли себе пару; соединившись в судорожном объятии, они надолго застыли без движения. Таких пар я вижу все больше и больше. Ими буквально усыпаны листья и ветви кустов. В воздухе носятся спаренные бабочки морфо; эта легкая и ценная добыча чаще всего попадает в сачок Долорес.

Своеобразно ведет себя большая самка богомола, сидящая на ветке. Равномерно, каждые две секунды она раскидывает свои зеленые крылья, похожие на листья, и затем снова опускает их. Под ними можно увидеть широкое плоское туловище, которое судорожно выгибается кверху.

Я осторожно подношу к ней на травинке муху. Однако эта хищница, всегда такая прожорливая, сейчас даже не замечает лакомства. Сейчас муха ей не нужна. Самое удивительное, что она так же настойчиво продолжает распрямлять крылья и выгибать туловище, когда мы помещаем ее в банку с ядом. Даже приближающаяся смерть не может унять ее страсть. В конце концов цианистый калий делает свое дело: движения самки богомола становятся все более медленными, и все же, охваченная неуемным желанием, она по-прежнему манит кого-то, до самой смерти послушная какой-то таинственной силе. Она умирает, неестественно изогнувшись.

Зрелище этих оргий потрясает нас. Мы становимся свидетелями редкого явления природы. Прежде всего я обращаю внимание на то, что насекомые, появившиеся в таком количестве и охваченные такой повальной жаждой соединения, завладели всем лесом. В эти минуты они его единственные хозяева. Они задают здесь тон, и лес принадлежит сейчас только им, а не птицам, не млекопитающим и уж, конечно, не человеку с его учащенным пульсом и затрудненным дыханием.

Но вдруг насекомые начинают быстро прятаться. Солнце скрывается за черной тучей, наступает полумрак, на нас надвигается ревущая стена дождя. Ему не удается захватить нас врасплох. Невдалеке стоит раскидистое дерево седро, под которым мы и прячемся.

Долорес обеими руками хватает мою руку и прижимается ко мне, чтобы укрыться от дождевых капель; ее глаза фосфоресцируют, напоминая кошачьи. Сразу становится прохладно.

Вскоре ливень слабеет, и небо начинает проясняться.

— Очень мало птиц мы убили! — говорит Долорес.

— Ничего удивительного, если так поздно отправились на охоту, — отвечаю я.

— Ты долго спишь! Надо раньше вставать.

Дождь уже кончился, небо окончательно прояснилось. Через минуту выглядывает солнце, и мгновенно сверху обрушивается зной, пожалуй еще более тяжкий и невыносимый, чем прежде, потому что воздух сейчас перенасыщен водяными парами. Прохлада баловала нас недолго. Насекомые больше не появляются, и мы возвращаемся домой.

Подойдя к месту, где три часа назад мы подвесили к ветке мертвую ящерицу, неожиданно останавливаемся как вкопанные. Казавшееся мертвым пресмыкающееся пришло в себя и сползло на тропинку. Чудище грозно скалит зубы и, шипя, сверлит нас глазами. Пораженный такой необычайной живучестью, я стреляю еще раз; наконец-то ящерица успокаивается навсегда.

Этой ночью мне снится кошмарный сон. Я вижу знойный лес с его чудовищными оргиями, полный необузданной чувственности и свирепой враждебности. Потом обезумевшая ящерица проводит языком по моему лицу и грызет его, а я никак не могу ее убить.

Да, нелегко здесь натуралисту!


Зеленые попугаи и пурпурные арары

На рассвете, когда солнце восходит над Южной Америкой, но его диск еще скрыт за стеной леса, воздух прорезают резкие пронзительные крики. Как бы крепко ни спал человек, живущий в этом лесу, где бы это ни происходило — над Амазонкой или над Параной, — он тотчас же просыпается и цедит сквозь зубы:

— Papagaios desgraciados! — Проклятые попугаи!

Это попугаи разбудили его. И с этой минуты, до тех пор пока не наступят сумерки, исключая, быть может, только самые жаркие полуденные часы, по лесу беспрестанно разносятся крики летящих попугаев — самых характерных представителей животного мира экваториальных лесов.

Летящие попугаи! Когда смотришь на эти юркие зеленые комочки, рассекающие пространство со скоростью стрелы, трудно поверить, что это те самые птицы, которых мы видим у себя в неволе, — немощные, неповоротливые, вялые, служащие утехой старых тетушек. Здесь, на свободе, они совсем другие; их стремительный полет и громкие крики очень оживляют тропический лес, а сами они, бесспорно, украшают его.

Поражает их огромное количество. На Укаяли попугаи встречаются буквально на каждом шагу. Они страшные непоседы и весь день шныряют с места на место. Стоит лишь задержаться где-нибудь в лесу и прислушаться, как ухо наверняка уловит крик попугаев, пролетающих где-то над верхушками деревьев.

Эти характерные пронзительные крики попугаи издают во время полета. Зная, что именно тогда они хорошо видны и подвергаются наибольшей опасности, попугаи пытаются отпугнуть криками ястребов и других своих врагов.

У американских попугаев оперение преимущественно зеленого цвета, который помогает им скрываться от врагов в океане растительности. Но всегда ли попугаи были зелеными? По-видимому, нет. В зеленый цвет у них окрашены только наружные перья, видимые постороннему глазу, тогда как перья, скрытые зеленым маскировочным покровом, переливаются самыми красивыми и яркими красками: красной, голубой, оранжевой. Поскольку природа создает такие краски для того, чтобы они бросались в глаза, можно предположить, что некогда окраска попугаев была вызывающе яркой. Позднее же, когда у них появились многочисленные враги, мудрая и заботливая мать-природа скрыла кричащие цвета оперения под защитным зеленым плащом; люди, одевая солдат в мундиры цвета хаки, поступают точно так же.

Исключение, которое среди попугаев составляют арары, лишь подтверждает наше предположение. Окраска арар и по сей день великолепна и необычайно многоцветна, но эти птицы вполне могут позволить себе такую роскошь: арары — самые большие и сильные из всех попугаев, и они бесстрашно вступают в борьбу с ястребами и другими пернатыми разбойниками.

Чем лучше я узнаю попугаев, тем больше уважения испытываю к этим симпатичным существам, обладающим прямо-таки исключительными качествами, которые выдвигают их на первое место среди других птиц. Назвав орла царем пернатых, человек, вообще говоря, сплоховал, потому что этим самым он невольно признал, что, по его понятиям, царем всегда должен быть самый крупный хищник. Если же придавать значение таким качествам, как сообразительность, преданность, неустрашимая отвага и склонность к возвышенной дружбе, то первенство следует без оговорок признать за попугаями. В неволе эти птицы часто оказываются злобными или наделенными другими недостатками. Но здесь, в дебрях, это замечательная, благородная и весьма любопытная братия.

Супружеская верность попугаев, хранимая до самой смерти, вошла в поговорку. И действительно, когда попугаи целыми стайками пролетают над головой, можно отличить отдельные пары, которые всегда держатся вместе.

Однажды я наблюдал за одной такой парой; птицы сидели на ветке и осыпали друг друга нежными ласками. Их поведение было так трогательно, что я не смог выстрелить. Нежные ласки можно встретить у животных довольно часто, но лишь как проявление полового влечения. Попугаи же, за которыми я наблюдал, ласкали друг друга просто так, в порыве чистого и бескорыстного чувства, в знак большой дружбы. А это редко бывает даже у людей.

В южной Бразилии, над рекой Иваи, со мной произошел такой случай. Несколько стай попугаев, которых там называют байтака, имели обыкновение каждый вечер возвращаться к месту своего постоянного ночлега одним и тем же путем, пролетая обязательно над лесной тропинкой, на которой я часто охотился. В один из вечеров, когда байтака летели довольно низко, я подстрелил одного из них. Спустя несколько дней, проходя примерно в то же время по той же тропинке, я еще издали увидел первых попугаев, летевших по своему обычному маршруту. Попугаи также заметили меня и, что самое любопытное, опознали во мне того самого охотника, который стрелял в них. Летевшие впереди птицы немедленно повернули назад, пронзительными криками предупреждая остальных об опасности. Тем временем приблизилась еще одна стая, которая тоже была остановлена; попугаи в замешательстве носились по воздуху. После краткого совещания птицы продолжали полет в прежнем направлении, предусмотрительно облетев меня на безопасном расстоянии. Так же сделали все байтака, которые пролетали вслед за первыми двумя стаями.

Последняя стая, состоявшая из десяти попугаев, где-то задержалась дольше других и появилась над тропинкой с получасовым опозданием. Разумеется, она уже не могла иметь никакой зрительной связи с попугаями, которые пролетели мимо меня раньше и уже попрятались на ночлег. Каково же было мое изумление, когда и эти копуши по той же точно дуге обогнули место, где я находился в укрытии, хотя они и не могли меня видеть. Такая великолепная служба оповещения восхитила меня; она свидетельствует как о сообразительности, так и о необычайной солидарности попугаев.

В другой раз я подкрался в зарослях к большой стае попугаев маракан и выстрелом с близкого расстояния сбил двух птиц. Остальные испуганно сорвались с места, но, видя, что их сородичи лежат без движения, вернулись с намерением отомстить. Подняв страшный галдеж, они стали описывать над моей головой угрожающие круги. Я без труда мог бы пострелять их всех, но отвага этих птиц сильнее страха перед смертью. При виде их отчаяния я почувствовал угрызения совести и мысленно пообещал себе никогда больше не стрелять в этих зеленых смельчаков: уж очень бесстрашные у них сердца. А мараканы продолжали атаки и долго еще преследовали меня, не отставая ни на шаг.

Слова своего я, увы, не сдержал. Жизнь в девственном лесу — не идиллия, и суровая необходимость часто вынуждает меня и моих товарищей убивать попугаев, потому что у них вкусное мясо.

Знойная долина Амазонки — родина самых красивых попугаев арара. Это изумительные величавые создания, а их кричащие краски — лазурь, золото, огненный багрянец — особенно резко бросаются в глаза на фоне зеленого леса. Когда арары, распластав свои крылья почти на полтора метра, пролетают, величаво паря, от одного берега Амазонки к другому, вид этих огромных живых драгоценностей глубоко волнует. Нет, это не птицы летят в поднебесье, это пригрезился мне наяву чудесный, дивный сон. Незабываемое переживание!

Быть может, это звучит как преувеличение, но даже такие сухие люди, как агенты пароходной компании «Бус Лайн» в Ливерпуле, рекламируя путешествие по Амазонке, уверяют, что летящие арары — одно из чудес этой сказочной страны.

Самый большой враг попугаев человек. Он любит охотиться на них, безжалостно их истребляет, отчаянно ругая этих desgraciados, когда они устраивают набеги на его поля и делятся с ним дарами природы. А этого человек не выносит.

Однажды мне пришлось побывать в колонии Кандидо-ди-Абреу, в бразильском штате Парана. Жители всей округи с захватывающим интересом следили за войной, которую вел с попугаями на своем кукурузном поле один поселенец. Это был старый немец, переселившийся в Бразилию лет тридцать назад из Поволжья, чудаковатый сумасброд. Многочисленные стаи попугаев слетались на его поле, а он ничего не мог с ними поделать. Отчаявшийся старик ставил пугала, отпугивал птиц шумом — все было напрасно. Обнаглевшие попугаи довели его в конце концов до тихого помешательства. Бедняга совсем рехнулся и уже ни о чем другом, кроме попугаев, не мог говорить. Новости, которыми он делился с колонистами, звучали как сообщения с театра военных действий; всех ужасно волновало: кто же победит в этой войне — человек или попугаи?

Как-то он торжественно объявил нам, что одержал таки победу: за целый день на его поле не показался ни один попугай. Но когда мы захотели удостовериться в этом, то оказалось, что попугаи не прилетали больше потому, что на опустошенном поле уже не осталось ни одного початка, ни единого зернышка, которое могло бы служить приманкой.


Во время моей первой экспедиции в Бразилию благородный ранчеро Мануэль де Ласерда подарил мне самку попугая, которую я взял с собой в Польшу. Птица была прекрасно воспитана. Мне сообщили, что она отличается большой сообразительностью, обладает даром речи и множеством других ценных качеств. Действительно, пейта роса (так называются в Бразилии эти попугаи) часто восклицала: «Корра!», что означает «пошел вон!», и могла тявкать, как злая собачонка. Но, увы, этим исчерпывались и ее словарный запас и ее достоинства. Кора — так звали птицу — была пятидесятилетней старухой.

Тогда же я привез прелестную обезьянку капуцина. Это был молодой самец. И знаете, что случилось? Несмотря на холодный климат Европы, весной в жилах попугаихи забурлила кровь. Почтенная, брюзгливая птица воспылала «материнской» любовью и все свое чувство отдала очаровательной обезьянке. Привязанность Коры к лохматому «сыночку» была безграничной, а ее чувства — не лишенными комизма. Увидев обезьянку, неповоротливая старушка преображалась, легкими прыжками устремлялась к предмету своей любви и осыпала его своими птичьими ласками.

Обезьянка с большим недоумением относилась к этим странным ухаживаниям, не зная, как себя вести с такой поклонницей. Признаюсь, что я тоже не знал, что предпринять. Подобные отклонения чувств у попугаев встречаются нередко. Успокоилась Кора только после смерти обезьянки.


Пусть жители бразильского леса клянут попугаев, пусть австралийские колонисты будоражат весь мир сообщениями о разбойничьих набегах этих птиц на возделанные поля — облик и душу природы не так легко изменить: попугаи по-прежнему остаются лучшим украшением тропических стран, прекрасным символом знойного девственного леса. Среди птиц они всегда будут выделяться как благородное племя избранных, достойное — да, да достойное — пера большого поэта и вдохновенного естествоиспытателя.


Необыкновенная дружба

Я все еще помню неудачную поездку к Клаудио за прелестной обезьянкой коатой. Я должен заполучить эту обезьянку.

Узнав от людей, только что прибывших с низовьев реки, что Клаудио видели у его хижины, я торопливо сзываю своих парней, Валентина и Хулио, и вот мы на том же каноэ снова плывем туда. Я взял с собой несколько кусков самых лучших тканей для меновой торговли и связку самых сладких бананов для забавного животного.

Гребя изо всех сил, мы плывем вниз по течению. Когда спустя час на берегу показывается знакомая хижина, я с радостью обнаруживаю, что на этот раз хозяева дома.

Клаудио, немного смущенный, встречает нас. Верно, у него есть обезьянка, она вполне здорова, но… Но индеец не очень-то хочет продать ее. Он заявляет, что его жена сильно привязалась к зверьку и ни за что не хочет расставаться со своим любимцем. Жена подходит к нам и подтверждает его слова; даже вид соблазнительных тканей не производит на нее никакого впечатления.

Мы стоим на берегу реки неподалеку от хижины. Коаты нигде не видно. Я спрашиваю, где обезьяна. Индейцы оглядываются по сторонам, затем, смеясь, показывают в сторону хижины: из-за ее угла выглядывают коричневый чубчик и испуганные глаза, следящие за нами с напряженным вниманием. Прямо над коатой так же таращит на нас глаза другая обезьяна, высунувшая из-за угла свою черную круглую голову, несколько бóльшую, чем у первой. Ни дать, ни взять двое ребятишек, испуганных прибытием незнакомых людей, но неспособных преодолеть свое любопытство.

Индейцы подзывают обезьян к себе, но те сначала не трогаются с места, будто оглохли. Затем черная, та, что побольше, переборов страх, медленно выходит из-за хижины.

Мне уже приходилось встречаться с такими обезьянами. Это красивый экземпляр из рода Lagothrix, называемый здесь барригудо или толстопуз. Это самые крупные обезьяны Южной Америки; в противоположность изящным беспокойным коатам они степенны и отличаются массивным телосложением. Во всех их поступках сквозит чувство необыкновенного достоинства; создается впечатление, что они не делают ничего непродуманного. Шерсть этих обезьян пушистая, темная, часто почти черная.

Барригудо послушно выходит из-за угла и направляется к нам, правда неуверенно. На половине пути останавливается, поднимается на задние лапы и поворачивает голову в сторону хижины, где остался его приятель; спокойным широким движением «руки» пытается подбодрить его и приглашает подойти к нам. В этом призыве, столь напоминающем жест человека, заключен невыразимый комизм: именно так актер после окончания спектакля приглашает свою партнершу выйти из-за кулис, чтобы получить свою долю аплодисментов.

Мы маним обезьян ласковыми словами и взмахами рук, но те признают только реальные ценности: нам удается добиться своего лишь тогда, когда я бросаю к их ногам два золотистых банана. Коата, нерешительно оставив свое укрытие, подскакивает к барригудо, и, держась вместе, они подходят к нам. Каждая принимается за свой банан: коата жадно и торопливо, барригудо — не спеша, флегматично. Какое поразительное различие темпераментов!

Плоды быстро исчезают у них за щеками. По-видимому, понравилось, потому что зверьки вроде бы не прочь получить еще.

У коренастого барригудо низкий лоб, развитые надбровные дуги; кожа на лице черная и морщинистая. Движениями рук, выражающими озабоченность, сосредоточенностью, с которой он подносит ко рту банан, и вообще тем, как он реагирует на все явления окружающего мира, барригудо еще больше, чем коата, напоминает человека. Я убежден, что в его черной голове мелькают те же мысли, что у людей. У него спокойный, необыкновенно открытый взгляд, в котором с трогательной выразительностью отражаются все его переживания.

Держа в протянутой руке банан, я подхожу к обезьянам. Коата, охваченная беспокойством, быстро пятится назад — обычный испуганный дикий зверек. Барригудо же, пристально всматриваясь в меня, остается на месте. На его выразительном лице я читаю все чувства, которые его обуревают: беспокойство, доверчивость, страх, любопытство. Вижу, с каким напряжением воли он удерживает себя от того, чтобы не последовать примеру коаты и не убежать. Бессознательно он подносит руку к затылку и приглаживает свои волосы, как человек, старающийся сосредоточиться.

Я протягиваю ему банан. Он осторожно берет его кончиками пальцев и деликатно кладет в рот. В этот момент коата, внезапно охваченная завистью, подскакивает к нему и вырывает у него банан прямо изо рта. Барригудо не пытается воспротивиться этому и не устремляется за похитителем. Он с изумлением смотрит на убегающую коату, потом поворачивает ко мне свои озабоченные глаза и красноречивым взглядом просит дать ему еще. Получает новый банан. И тогда я буквально столбенею, так как происходит нечто такое, подобного чему мне не приходилось видеть ни разу за все то время, в течение которого я имел дело с животными.

У животных тропических лесов жадность — характерная, более того, жизненно необходимая черта. Все звери, с какими мне приходилось встречаться, были прожорливы и эгоистичны; в лучшем случае они не вырывали еду у других. Но барригудо, получив от меня банан, не ест его; он относит лакомство приятельнице и, решившись на акт величайшего самопожертвования, протягивает ей банан таким жестом, словно хочет сказать:

«Раз уж ты такая прожорливая, то вот тебе еще!»

Вот это жест! Какая необыкновенная щедрость, какая необыкновенная дружба!

Барригудо возвращается ко мне и снова просит. Я даю ему еще один банан. В то время как он с наслаждением уплетает плод, я прикасаюсь к его голове, чему он вовсе не противится. Потом я протягиваю ему руку. Он сжимает ее крепко, с благодарностью и продолжает держать в своей руке.

Морщины на его лице производят впечатление старческих, но, по-видимому, это просто такая особенность, потому что барригудо находится в расцвете сил. Что меня больше всего в нем поражает, так это выражение необычайного добродушия в сочетании с редкой даже для обезьян живостью ума. Можно ли удивляться тому, что симпатичный толстопуз очаровал и покорил меня? Насколько же он милее коаты, этой неотесанной дикарки. Неужели Клаудио не уступит мне и его?

Индейцы с огромным любопытством следят за тем, как я завязываю дружбу с барригудо. Потом они подходят ближе, и Клаудио, откашлявшись, говорит, показывая на обезьяну:

— Хорошее мясо…

Я не понимаю, что он имеет в виду, но Валентин объясняет мне, что мясо барригудо считается лучшим лакомством; лесные жители усердно охотятся за этими обезьянами. Поэтому, хотя в глухой чаще их довольно много, вблизи человеческих поселений они встречаются редко: индейцы истребили их всех.

— А этого, — спрашиваю я, возмущенный, — ты держишь у себя на мясо?

Как обычно, Клаудио не дает ясного ответа; из его слов следует, что он может съесть обезьяну, а может и не есть. Индеец и его жена бросают все более жадные взгляды на два ярких куска ткани, которые я разложил накануне на пне около хижины как плату за коату. Клаудио подводит меня к ним и, прикоснувшись ладонью к куску красной материи, испытующе смотрит на меня.

— Дашь это? — бормочет он неуверенным голосом.

— За что? — спрашиваю я.

— За него, — показывает он глазами на барригудо.

— Дам тебе оба куска! — поспешно восклицаю я, сдерживая переполнившую меня радость.

На минуту Клаудио немеет, думая, что я шучу над ним. Затем он в свою очередь поспешно соглашается и велит жене тотчас же отнести материю в хижину: а вдруг я пожалею о своей щедрости и откажусь от своих слов.

На обратном пути мои парни упрекают меня в том, что я переплатил, что зверь столько не стоит, что куски материи были уж очень хороши. Я узнаю, почему обезьяна такая ручная: долгое время ее держал у себя один из соседей Клаудио, который затем отдал ему ее на мясо.

Потом Хулио тщательно со знанием дела ощупывает насупившегося барригудо и говорит Валентину:

— Мяса в нем много… Знаешь, пожалуй, гринго не так уж переплатил за него?

По прибытии в Кумарию дело о съедении обезьяны продолжает обсуждаться. Педро, осмотрев животное, вполне серьезно советует мне забирать его на ночь в хижину и стеречь: кто знает, не захочет ли кто-либо из людей с асьенды полакомиться упитанным барригудо и не уведет ли его.

Так вот я приобрел барригудо и завязал дружбу с милейшим существом, которое я когда-либо встречал; дружба эта была такой глубокой, какой только может быть дружба между животным и человеком. Когда я вспоминаю о нем, мне на ум приходят теплые нежные слова, идущие из глубины души. Трудно определить, что в нем особенно привлекало меня, в чем заключалось его исключительное обаяние: в необычайной покладистости и доброте характера или в уравновешенности и сдержанности, столь характерных для него, в мягкости и приветливости, хочется сказать даже: в изысканности манер, или в поразительной сообразительности и способности к самым тонким чувствам.

Отношения, существующие между мною и им, совершенно не такие, какие складываются у меня с другими моими животными. Что-то в них несомненно от атавизма, от наследия древних, давно минувших эпох, когда людей и животных соединяли более тесные родственные узы, чем сейчас. В наших отношениях нет ничего сентиментального; я не люблю чрезмерных излияний (может быть, поэтому я часто произвожу впечатление человека черствого), барригудо также не любит их.

Почти такую же привязанность, как ко мне, он проявлял ко всем окружающим: к моему хозяину Барановскому, к Педро, Валентину, Долорес. Правда, он несколько сторонился Хулио; впоследствии, узнав как следует проницательность барригудо, я готов был присягнуть, что умное животное догадалось, с какой целью Хулио ощупывал его тогда, когда мы возвращались от Клаудио, и, по-видимому, не может забыть этого.

Через три дня после того, как барригудо оказался у меня, я разрезаю связывавшие его путы и предоставляю ему свободу. Не убегает. Целыми днями он возится вблизи хижины, радушно приветствуя всех, кто проходит мимо, а вечером укладывается спать в моей комнате. Он охотно, хотя и с достоинством, играет с другими животными, особенно с обезьянами, проказы которых переносит с забавной снисходительностью. В противоположность этим шумным созданиям он всегда молчит.

Судя по его крепкой коренастой фигуре и медлительности движений, я полагал вначале, что он неповоротлив и неуклюж. Ничего подобного! При желании он может совершать самые неправдоподобные прыжки, а на верхушки деревьев взбирается с ловкостью, которой позавидовали бы длинноногие коаты. При этом он помогает себе длинным цепким хвостом, которым он подвешивается к веткам; в таком положении, повиснув вниз головой, он потешно раскачивается и поедает сласти с той же непринужденностью, что и в нормальном положении.

Когда я начал готовиться к отъезду из Кумарии, возникло первое осложнение.

— Вы хотите увезти его с собой в Польшу? — полюбопытствовал Барановский.

— Конечно.

— Эти обезьяны, кажется, дохнут на море…

Опытные в этих делах перуанцы предостерегают меня еще настойчивее. Они утверждают, что барригудо редко доплывают даже до Пара, подыхая еще во время плавания по средней Амазонке, где-нибудь около Манауса.

И все-таки я продолжаю обдумывать отчаянную затею. Убедившись в хорошем состоянии здоровья нескольких десятков моих животных, я решаю испытать судьбу и попытаться отвезти в Польшу не только барригудо, но и весь мой зверинец. Какой интерес, говорил я себе, вызовут в наших зоопарках пойманные мною попугаи, туканы, цапли, змеи, лягушки величиной с большую тарелку, всевозможные обезьяны, муравьеды, молодой тапир и масса других любопытных созданий!

Старательно упаковав коллекции, предназначенные для музеев, и сколотив несколько десятков клеток, я погружаю однажды все свое имущество на пароход и, словно укаяльский Ной, плыву вниз по реке. Хотя на маленьком судне тесно, первый этап путешествия, который заканчивается в Икитосе, обходится благополучно, без потерь.

Хуже приходится на втором этапе, между Икитосом и Пара. На этот раз пароход гораздо вместительнее, что позволяет выпускать животных из клеток и держать их привязанными на палубе. Несмотря на это, многие из них чувствуют себя неважно. Я страшно нервничаю: все отчетливее видна бессмысленность и безнадежность предприятия, на которое я решился. С каждым днем все сильнее мучает меня сознание моей вины перед несчастными животными. Ведь я увез их из родного леса и обрек на скорую гибель. Уже вблизи Табатинги, на границе Перу и Бразилии, смерть уносит первые жертвы.

Я держу зверей за загородкой на нижней палубе. Пассажиры и матросы могут подходить туда в любое время дня и ночи. Охваченные доброжелательным любопытством, люди часто заглядывают к ним.

Однажды рано утром, спустившись к моим подопечным, чтобы накормить их, я замечаю отсутствие молодого тапира. По-видимому, ночью развязалась веревка. Напрасно я ищу животное на палубе. Исчезновение любимца наполняет меня грустью. Неужели он спрыгнул с неогороженной палубы в воду и пропал? Заметив, что я рассматриваю веревку, которой был привязан тапир, барригудо подходит ко мне и, схватив за руку, крепко и долго трясет ее. Никогда он этого не делал. Глаза его, обычно такие спокойные, сейчас взволнованно блестят и пристально смотрят на меня, словно обезьяна хочет что-то сказать мне.

Барригудо все трясет и трясет мою руку; я решаю отвязать его. Он словно только и ждал этого. Срывается с места и увлекает меня вдоль палубы туда, где громоздится гора ящиков. Останавливается рядом с одним из них, тело его напряжено, лицо выражает испуг, зубы оскалены. С ужасом обнаруживаю я за ящиком часть шкуры, содранной с моего тапира.

Я догадываюсь, что случилось. Ночью кто-то увел тапира и убил его. Тапиры, как и барригудо, — излюбленное лакомство местных жителей.

После этого случая я целыми днями не отхожу от своего зверинца, а на ночь забираю барригудо с собой в каюту. Происшествие с тапиром глубоко взволновало меня. Я все сильнее ругаю себя, все больше ненавижу веревки и клетки, все с большим трудом сдерживаю себя.

Еще слава богу, что барригудо на редкость хорошо переносит путешествие по реке. Это здоровый и выносливый самец. Тяготы этих дней еще больше сближают нас друг с другом.

Когда утром мы вместе спускаемся на нижнюю палубу, проголодавшиеся за ночь животные замечают нас издали и приветствуют ужасным шумом и возней. Особенно стараются обезьяны, привязанные все в одном углу; веревки, которые их держат, так переплетаются между собой, что потом трудно их распутать, тем более что в это время обезьяны скачут вокруг меня как одержимые, а я ничего не могу с ними поделать. Тогда на помощь мне приходит барригудо. Он становится рядом со мной и, словно строгий наставник, наказывает непослушную братию, раздавая оплеухи или кусаясь. Его старания помочь мне очень трогательны.

Мы уже проплыли половину пути по Амазонке. Животные гибнут все чаще. Отчаявшись, я уже подумываю о том, не выпустить ли на одной из стоянок весь мой зверинец на свободу, но до этого не доходит.

Барригудо по-прежнему чувствует себя превосходно. Однако его пребывание на пароходе ставит меня перед сложной проблемой. Именно потому, что мы так сблизились, что в его лице я приобрел такого преданного друга, мне не хочется, чтобы с ним случилось несчастье. С каждым днем меня все больше гнетет беспокойство за него. Мысль о том, чтобы освободить его — и в то же время освободить себя от ответственности за него, — все сильнее овладевает мной, неотвязно преследует меня.

Во время стоянки в каком-то небольшом порту на нижней Амазонке (мы уже миновали к этому времени Сантарен) я отправляюсь с барригудо на прогулку в лес. Километрах в двух от берега, воспользовавшись тем, что обезьяна забралась в заросли и скрылась из виду, я удираю от нее. Прибавив шагу, я возвращаюсь на пристань один. Гудком сирены пароход предупреждает о скором отплытии. Вот уже убирают сходни, как вдруг все замечают, что к нам сломя голову несется какой-то живой клубок. Матросы узнают барригудо и опять спускают сходни, по которым запыхавшийся зверь вбегает на палубу. Я никогда не забуду полных упрека взглядов, которые он бросает на меня в течение всего дня.

Третий этап нашего путешествия — по морю из Пара в Рио-де-Жанейро — представляет собой сущий кошмар; это крушение моей затеи. Мы плывем вдоль берегов Бразилии, а в снастях свистит холодный ветер; мои звери мерзнут на палубе. Когда я прошу разрешения поместить их в закрытое помещение, капитан возражает; к тому же он требует такой высокой платы за провоз животных, которая превосходит мои финансовые возможности. Волей-неволей мне приходится раздать животных пассажирам и команде парохода, оставив себе только барригудо и нескольких птиц. От всего укаяльского великолепия сохранились крохи. К моему удивлению, барригудо по-прежнему не жалуется на здоровье.

В Рио, на берегу, можно вздохнуть свободнее. В теплых лучах солнца мы быстро приходим в себя. Нет, хватит с меня дурацкой игры во владельца зверинца, истязателя животных. Ни за что на свете не решусь я взять барригудо с собой в Польшу и быть свидетелем его быстрого неизбежного угасания.

К счастью, я нахожу в Рио добрых людей. Профессор Тадеуш Грабовский берет барригудо в свой дом с прекрасным садом, а его милейшая супруга обещает окружить животное самой заботливой опекой.

В утро моего отъезда из Рио я отправляюсь проститься со своим другом. Нахожу его в саду привязанным на длинной веревке. Наделенный необыкновенной проницательностью, он сразу же догадывается, в чем дело. Судорожно схватив меня за руку, он не отпускает ее; я вынужден протащить его несколько метров. Лишь когда веревка натягивается до предела, я с трудом высвобождаюсь из его объятий. Он с такой силой рвется ко мне, что петля у него на шее глубоко врезается в тело — ужасный символ, который никогда не изгладится из моей памяти.

Когда я отхожу от него на несколько шагов, происходит нечто необыкновенное. Барригудо никогда прежде не издавал никаких звуков, был совсем немой. Сейчас же, под влиянием горя, из его стянутого веревкой горла впервые вырывается звук, похожий на горькое рыдание:

— Чааа!..


Возвращаясь в Европу один, я думал, что буду свободен от угрызений совести. Увы! Вместе со мной через океан плыли ужасные видения клеток и пут — укаяльские кошмары. Я все яснее сознавал, как плохо поступил с барригудо. Нужно было возвратить ему свободу и вернуть его лесу, вернуть, чего бы это ни стоило. Проклятая веревка, сжавшая ему горло в день нашей разлуки, снится мне по ночам.

Через два месяца после возвращения в Польшу я получил письмо из Рио-де-Жанейро от прелестной опекунши барригудо. В этом письме она просила меня не сердиться на нее за то, что произошло, и пыталась объясниться. После моего отъезда барригудо очень переменился. Он помрачнел, стал нелюдимым, проявлял растущую со дня на день дикость, пытался кусать людей, приближавшихся к нему. В одну из ночей ему удалось сбросить с шеи веревку и убежать. В течение нескольких дней его встречали на поросшей лесом горе Пан д’Асукар, но поймать его не удалось. Потом он пропал — очевидно, убежал из окрестностей города подальше от людей…

Вечером того дня, когда я получил это письмо, мои друзья были просто поражены: они никогда не видели меня таким веселым и счастливым.

Иллюстрации


Пальмы асаи вознеслись высоко-высоко над лесом

Маленький Чикиньо

Лес над Укаяли пароксизм зелени, буйство миллиардов деревьев

Вот они, великаны амазонского леса!

Оперный театр в Манаусе — подлинный курьез Амазонии

Смуглый бродяга Эмилиано — идальго и оборванец в одном лице

Подсочка каучукового дерева

Мамона за несколько месяцев достигает более четырех метров и приносит плоды величиной с ананас

Среди древесных ветвей приютилась целая семья орхидей с огромными оранжевыми цветами, разрисованными лиловыми полосами

Во время дождей люди не покидают своих хижин, которые они предусмотрительно поставили на высоких сваях

В мае уровень воды в Амазонке достигает высшей точки — наводнение превращается в потоп

Идиллия на берегах Укаяли

В шалаше на плоту человек чувствует себя в большей безопасности, чем в хижине на берегу

Понурой походкой возвращается чакреро в свою хижину, к своей повседневной жизни — нищенской, безнадежной…

Женщины чама лепят из глины разнообразные сосуды и украшают их своеобразными узорами

Девочки чама рано становятся взрослыми; в восемь-десять лет они уже невесты

Чтобы человек не напоминал обезьяну, чама сжимают головы младенцев дощечками

Долорес двенадцать лет; у нее смуглая кожа, влажные губы и живые глаза

Один из лоцманов — веселый толстяк, напоминающий инкского евнуха

Индейцы кампа прирожденные охотники — рослые, сильные, свободолюбивые

Молодая индианка чама глубоко задумалась

Индейцы хибаро оказали яростное сопротивление испанским завоевателям

Во взгляде индианки — настороженное любопытство

Назначение «глаз», нарисованных на крыльях бабочки калиго, — устрашать насекомоядных птиц

Геликонида летает медленно, вызывающе помахивая яркими продолговатыми крыльями

Схватив насекомое, паук яростно теребит его и тут же, на месте, начинает высасывать у него внутренности

Жук-единорог угрожающе наставил на богомола свой длинный острый рог

Передние ноги богомола, чем-то напоминающие клещи, недвижны; можно подумать, что он молится перед тем, как наброситься на противника

Одна из многих неожиданностей, которые таятся в лесах над Укаяли

Длина этой анаконды всего лишь около пяти метров, вес — около двух центнеров

Кайман лениво соскальзывает в воду

На острове Маражо обитают тысячи отвратительных кайманов

Обнаружив на дереве ящерицу легуану длиной почти в метр, я чувствую себя потрясенным

Пирайи кровожадностью превосходят акул

Колибри — одно из чудес Южной Америки

Тукан — самый большой озорник среди птиц

Арара — лучшее украшение амазонского леса

Муравьеды — одни из самых древних млекопитающих

Мясо тапира — излюбленное лакомство индейцев

Капибара любит зеленые бананы, свободу и грязь

Обезьянка капуцин, с которой так дружила моя Бася

Примечания

1

Лейшойнш — второй по значению порт Португалии, аванпорт Опорто. — Прим. ред.

(обратно)

2

Шеф-стюард — старший официант на пассажирском морском судне. — Прим. ред.

(обратно)

3

Oh les femmes, les femmes! (франц.) — О женщины, женщины!

(обратно)

4

Пара — прежнее название города Белена. — Прим. ред.

(обратно)

5

Каррамба! (исп.) — Черт побери!

(обратно)

6

Пернамбуку — прежнее название города Ресифи. — Прим. ред.

(обратно)

7

То the right man in the right place (англ.) — человеку, подходящему для данного дела.

(обратно)

8

Parole d’honneur (франц.) — честное слово.

(обратно)

9

Константинополь — прежнее название города Стамбула в Турции. — Прим. ред.

(обратно)

10

«Adieu, du mein Gardeoffizier» (нем.) — «Прощай, мой гвардеец».

(обратно)

11

Сеара — прежнее название города Форталеза. — Прим. ред.

(обратно)

12

Лоуренс Томас Эдуард (1888–1935) — английский разведчик, известный своей диверсионной и закулисной дипломатической деятельностью в странах Ближнего и Среднего Востока, направленной на закабаление этих стран английскими империалистами. Погиб в Англии в автомобильной катастрофе. — Прим. ред.

(обратно)

13

Карл Гагенбек (1844–1913) — известный немецкий звероторговец, основатель крупнейшего Гамбургского зоопарка. — Прим. ред.

(обратно)

14

Урсус — силач, персонаж романа Г. Сенкевича «Камо грядеши». — Прим. перев.

(обратно)

15

Мату-Гросу — штат на западе Бразилии, один из наиболее труднодоступных и отсталых районов страны. — Прим. ред.

(обратно)

16

Si, sinhor! (португ.) — Так, сеньор!

(обратно)

17

Фазендейро (португ.) — плантатор, владелец крупного поместья (фазенды). — Прим. ред.

(обратно)

18

Gente de razao (португ.) — благородный.

(обратно)

19

Бейтс Генри Уолтер (1825–1892) — английский натуралист и путешественник; провел одиннадцать лет в Бразилии. — Прим. ред.

(обратно)

20

Гумбольдт Александр-Фридрих-Вильгельм (1769–1859) — выдающийся немецкий естествоиспытатель и путешественник; в 1799–1803 гг. вместе с французским ботаником Эме Бонпланом совершил путешествие по Южной Америке. — Прим. ред.

(обратно)

21

Уоллес Альфред Рассел (1823–1913) — английский натуралист, создавший одновременно с Дарвином теорию естественного отбора; вместе с Г. У. Бейтсом путешествовал по Южной Америке. — Прим. ред.

(обратно)

22

Жамунда — искаженное название реки Ньямунда. — Прим. ред.

(обратно)

23

Как сообщает испанский историк Гонсало Фернандес де Овьедо-и-Вальдес (1478–1557), нескольким спутникам Орельяны удалось вернуться в укрепление и рассказать о смерти Орельяны. — Прим. ред.

(обратно)

24

Не сдержал. Уинтон тоже пропал без вести.

(обратно)

25

Касики — в некоторых странах Латинской Америки так называют влиятельных лиц, сосредоточивающих в своих руках фактическую власть в определенной местности и сохраняющих ее при сменах местных административных властей; с конца XIX века касиками именуют также политических заправил, боссов. — Прим. ред.

(обратно)

26

Грета Гарбо (настоящая фамилия Густавсон), род. в 1906 г. — знаменитая кинозвезда межвоенного двадцатилетия. — Прим. ред.

(обратно)

27

Сальварсан — противосифилитический лекарственный препарат. — Прим. ред.

(обратно)

28

В результате победы в национально-освободительной борьбе против голландских колонизаторов Индонезия получила независимость в 1945 г. В 1957 г. получила независимость и Малайская федерация.

В Индонезии все голландские плантации в декабре 1957 г. перешли под контроль правительства; в сельском хозяйстве Малайи английский капитал до настоящего времени занимает господствующее положение. — Прим. ред.

(обратно)

29

Автор имеет в виду период между первой и второй мировыми войнами. — Прим. ред.

(обратно)

30

«Кук и сын» — английское бюро путешествий. — Прим. ред.

(обратно)

31

Pour un peu d’amour (франц.) — За миг любви.

(обратно)

32

Esplendido (испан.) — великолепно.

(обратно)

33

«Эдда» — древнеисландский сборник мифологических и героических песен VII–XIII вв., открытый в 1643 г. Брюнъйольфом Свейнсоном. Песни «Эдды», представляющие большую художественную ценность, были не раз использованы в мировой литературе и искусстве. — Прим. ред.

(обратно)

34

Dios! (испан.) — Боже!

(обратно)

35

Речь идет о конце 20-х — начале 30-х годов XX века. — Прим. ред.

(обратно)

36

Престес Луис Карлос — видный деятель бразильского и международного рабочего движения, генеральный секретарь Коммунистической партии Бразилии. В 1924 г. возглавил восстание гарнизонов на юге страны против реакционного правительства Бразилии. Руководил походом повстанческих частей — «колонны Престеса» — с юга на север через всю Бразилию (1924–1927). — Прим. ред.

(обратно)

37

Valentâoes (португ.) — здесь в значении «проходимцы».

(обратно)

38

Либертад — по-испански свобода.

(обратно)

39

Oh mon Dieu! (франц.) — О господи!

(обратно)

40

Фьельды — платообразные верхние части массивов Скандинавских гор, кое-где покрытые ледниками. — Прим. ред.

(обратно)

Оглавление

  • Иллюстрации
  • *** Примечания ***



  • MyBook - читай и слушай по одной подписке