Концерт для баяна с барабаном (fb2)


Настройки текста:



Анна Вербовская Концерт для баяна с барабаном

Интересно, кто-нибудь на самом деле слышал, как бредит сивая кобыла, объевшаяся белены? Может ли обыкновенная школьная сменка стать доказательством настоящей мужской дружбы? Какое средство, борьбы с соседкой-колдуньей лучше: рассыпанная соль или ржавый гвоздь?

Ответы на эти и многие другие неожиданные вопросы читателям предстоит найти вместе с неунывающими и любознательными героями рассказов замечательной детской писательницы Анны Вербовской.

Для среднего школьного возраста.

Бред сивой кобылы объевшейся белены

У меня очень богатое воображение. Иногда даже слишком. Я воображаю себе то, чего нет на самом деле. И сама потом от этого страдаю. Хотите пример? Пожалуйста! Вот совсем недавно был случай.

Вызывает меня наша историчка отвечать заданный урок. А мы тогда как раз эпоху Петра Первого проходили. Ну, я эту тему хорошо знаю. Эту тему стыдно не знать. Как-никак это ж царь наш, наш первый российский император.

Он ещё окно в Европу прорубил. Эх, зря я тогда про окно вспомнила. Совсем не к месту.

Выхожу, значит, я к доске. Выхожу уверенная такая. Я ж за пятёркой иду. Потому что тему очень хорошо знаю. И начинаю рассказывать. И про царевну Софью, и про немецкую слободу, и про потешные войска. И про то, как Пётр прорубил окно в Европу. Зря всё-таки я про окно… Как только упомянула я про окно это, разыгралось моё воображение не на шутку, и я говорю:

— В те времена Россию отделял от Европы высокий-превысокий деревянный забор. Тянулся этот забор от самого севера до самого юга. И нельзя было этот забор ни перепрыгнуть, ни обойти, ни объехать. Потому что упирался он с двух сторон в моря: на севере в Северное море, а на юге — в Южное. И даже по морю шёл этот проклятый забор. Никто не знал, кто его построил. И сам Пётр тоже не знал, потому что построили забор задолго до его рождения. Но всё-таки надо было что-то с этим делать, потому что очень хотели русские люди попасть в Европу, и сам Пётр очень хотел.

Я останавливаюсь, чтобы перевести дух. Все ребята смотрят на меня как-то странно, но молчат, слушают. И историчка тоже молчит. Ждёт, чем всё это кончится, куда меня наконец кривая вывезет. А у меня так: если воображение разыграется, остановить его уже ничем нельзя. Сама понимаю, что говорю глупости, но ничего поделать с этим не могу, это помимо моей воли происходит. Так вот, перевела я дух и продолжаю:

— И решил Пётр прорубить в Европу окно. Лучше бы, конечно, дверь. Через дверь ходить удобнее, чем всё время в окно лазить. Но, с другой стороны, если разобраться, дверь ведь больше, чем окно, поэтому прорубать её гораздо тяжелее. Так что по-своему Пётр был прав. Взял Пётр Первый в руки топор и давай рубить! Рубит-рубит, рубит-рубит, только щепки в разные стороны летят. В конце концов, затупился его топор, и бросил его Пётр. Тогда взял Пётр в руки пилу и давай пилить! Пилит-пилит, пилит-пилит. А потом вдруг вспомнил: нет, я же должен прорубить окно, а не пропилить. Тогда Пётр и пилу тоже бросил. Сел и стал думать: что же делать? И придумал Пётр позвать на помощь своих птенцов. Есть даже такое выражение — «Птенцы гнезда Петрова». Так говорят, потому что жил на самом деле Пётр в гнезде и был он орёл. Это потому у нас на гербе орёл изображён, что так с доисторических времён повелось: все цари на Руси орлами были. И Иван Грозный был орёл, и Борис Годунов, и даже Лжедмитрий. И вот позвал Пётр свой выводок, и прилетели они все. И Меншиков, и Ягужинский, и Малюта Скуратов… Хотя нет, Малюта, кажется, не Петра птенцом был, а Ивана Грозного. В общем, не в этом дело. Главное, слетелись они все на зов Петра, крыльями машут, а в лапах топоры держат. И давай рубить! Рубят-рубят, рубят-рубят. Ох и трудно им было! Топоры тяжёлые, из лап выскальзывают…

— Ну хватит, — хлопает ладонью по столу историчка и поднимается со своего места. — С меня довольно! Ты что, издеваешься? Что ты несёшь? Это же бред сивой кобылы! Ты что, белены объелась?

Я печально качаю головой и смотрю на свои руки. В них ничего нет. И почему это она решила, что я что-то несу? И белены я никакой не объедалась. Я её в глаза не видела, эту белену. На завтрак бабушка приготовила мне манную кашу, но я её терпеть не могу — кашу, конечно, а не бабушку, — поэтому объесться я уж никак не могла. Ничем. Я вообще малоежка.

— Садись на место. И подумай наконец о своём поведении. Пока не поздно, — говорит историчка и продолжает вести урок.

А я сажусь на место и начинаю думать. Но думаю я вовсе не о своём поведении. Я думаю о той сивой кобыле, про которую говорила учительница. Я представляю её такой красивой, сиреневато-серебристой, такой переливчатой. В её гриву и хвост вплетены разноцветные атласные ленты, на голове у неё роскошная соломенная шляпа. И эта сивая кобыла идёт на утреннюю прогулку в окружении фрейлин и камеристок. Все они тоже кобылы, только не сивые, а потому не такие красивые, как их госпожа. И вот гуляют они, гуляют, и видит сивая кобыла прекрасные, огромные, благоухающие цветы. Это белена, но сивая кобыла этого не знает, она вообще очень плохо разбирается в цветах. И велит сивая кобыла своим фрейлинам и камеристкам нарвать побольше этих цветов на завтрак. И возвращается сивая кобыла к себе домой, и подают ей на завтрак белену. И ест она эту белену, ест, и никак не может наесться. В конце концов объелась сивая кобыла белены и стало ей плохо.

В этом месте мои раздумья прерывает резкий звонок с урока, и все подскакивают с мест и начинают собираться. Только я продолжаю сидеть и думать. Я думаю про несчастную сивую кобылу, объевшуюся белены, и мне становится её очень жалко.

Я представляю, как она, свернувшись клубочком, лежит на кровати, на белых пуховых подушках, и страдает. У неё поднимается высокая температура. Градусов пятьдесят-шестьдесят. Она сучит копытами и стонет. Она, конечно, сама виновата — не надо было есть столько белены. Но её же никто не предупредил. Она вообще тогда белену первый раз в жизни увидела. И вот начинается у сивой кобылы бред. Это ужасно — бред сивой кобылы. Не дай вам бог услышать. Она лежит и бредит, и никто не может ей помочь.

Я представляю себе всё это, и сердце моё разрывается от жалости к сивой кобыле, и по щекам моим катятся слёзы. В это время к моей парте подходит учительница. Она наклоняется ко мне и участливо говорит:

— Ну, не стоит так расстраиваться. Я понимаю, ты раскаиваешься в своём поведении. Конечно, твой ответ — это вообще за гранью… Но ты же разумная девочка, ты исправишься. Не надо так убиваться.

И тут я начинаю плакать ещё сильнее. Потому что я вовсе не разумная девочка и никогда я не исправлюсь. И ещё потому, что мне очень жалко сивую кобылу, которая объелась белены.

Раз в крещенский вечерок

— Раз в крещенский вечерок, — доверительно сообщил Костик Витюше, — девушки гадали…

— Спятил? — поинтересовался Витюша у Костика. — Какие девушки?

— Сам дурак! — огрызнулся Костик. — Классику не знаешь! Это этот… как его…

— Знаю, — обиделся на «дурака» Витюша, — Пушкин.

— Ну-у-у почти, — миролюбиво согласился Костик. Он и сам точно не помнил. У них ведь, у этих пыльных классиков, всегда так: то кто-то «на месяц зеркало наводит», то «на воск потопленный глядит».

— И при чём тут вечерок? День же.

И правда, день. Уроки только что закончились. В сугробах пляшет солнце. На горке перед школой визжит мелкота.

— Так ведь завтра Крещение, — объяснил Костик.

— И что?

— Гадать надо!

— Мы что, девушки, что ли? — захихикал в кулак Витюша.

— Не девушки, — согласился Костик, — но мы и гадать будем не на всякую ерунду.

— Какую ерунду?

— Ну, на любовь и этих… суженых-ряженых.

— Ха! — подтвердил Витюша, мол, ясное дело, о чём тут говорить. — А на что тогда?

Костик бросил портфель в сугроб, притянул к себе Витюшу за грудки и произнёс громко и торжественно, как клятву:

— На дружбу!!!

— Нашу?

— А то чью ж? — усмехнулся Костик и сплюнул в снег.

Витюша сплюнул рядом. Погадать, конечно, было интересно. Но и опасно. Вдруг выяснится, что Костик вовсе и не друг, а только притворяется?

В себе-то Витюша не сомневался.

— И как же мы будем гадать?

— Очень просто, — сказал Костик. — Как там у этого…

— У Пушкина, — подсказал Витюша.

— Н-н-ну да, — неуверенно согласился Костик, — у него.

— Ну и как?

— Раз в крещенский вечерок девушки гадали…

— Ну?!

— За ворота башмачок… бла-бла-бла… бросали.

— За какие ворота? — набросился на Костика Витюша. — Где ты у нас ворота видел? Одни шлагбаумы!

— Можно и через шлагбаум.

— Да? Умник! На проезжую часть? Меня мать убьёт! Она у меня знаешь… Тоже мне друг!

— Кажется, я где-то читал… слышал… можно ещё через конёк.

— Конёк?! — вытаращил глаза Витюша. — Ты что, совсем? Где мы коня-то возьмём?!

— Да не конь! А конёк! Конёк на крыше!

— На крыше? — ещё больше изумился Витюша. — Конёк?!

— Тьфу ты, — махнул рукой Костик. — Короче, можно бросать через дом.

— Через дом, конечно, можно, — согласился Витюша, — только у нас в доме девять этажей.

В доме Костика было не меньше. Даже, можно сказать, больше. Целых двенадцать.

— Что будем делать? — спросил Витюша.

С гаданием явно вышла промашка. Но и домой идти не хотелось. Чего Костик дома не видел?

— А в школе ты чего не видел? — подначил Витюша.

— Школа! — хлопнул себя по лбу Костик.

— Что школа? — не понял Витюша.

— Три этажа!!!

Дальше можно было не говорить. Витюша весь сразу подобрался, засуетился, забегал вокруг Костика.

— Ну! Ну! Как бросали-то? Что там «бла-бла-бла»? Вспоминай.

— Раз в крещенский вечерок… девушки гадали, — в который раз продекламировал Костик, — за ворота… ну, в смысле, через школу… башмачок… м-м-м… м-м-м… м-м-м… — Костик напрягся из последних сил: — …за ворота башмачок… м-м-м… сняв с ноги…

— С ноги?! — возмутился Витюша. — Сняв с ноги?! Ты что? Я же носки промочу! Заболею!

Честно говоря, Костику самому не очень-то хотелось бегать босиком по снегу. Но из песни слова не выкинешь… А Витюша меж тем наседал, размахивал у него перед носом мешком со сменкой:

— Умник! Я заболею, а мать меня — убьёт! Она у меня…

— О! — Костик ухватился за Витюшин мешок и потянул на себя.

— Э! Э! Ты чего?!

— Ну-ка… ну-ка… — Костик завладел Витюшиным мешком и принялся развязывать верёвку.

— Ты чего?! Э!!!

Не обращая внимания на Витюшины протесты, Костик запустил руку в его мешок и вытащил оттуда плетёную сандалию:

— О! Башмачок!

И носки будут сухие. Ай да Костик! Ай да сукин сын!

— А ну, дай. Моё!

Витюша отобрал свою сандалию, покачал её на ладони, примеряясь к весу. Потом перехватил за мысок. Прицелился, как гранатой. И запустил в сторону школы. У него всегда была пятёрка по физкультуре. А за метание вообще пятёрка с плюсом.

Сандалия взлетела ввысь. Пронеслась по дуге. Врезалась в стену. Чудом не разбила окно. И, отскочив, закончила свой путь в сугробе.

— Сильно! — сказал Костик. — Только низко.

Он вытряхнул из своего мешка кеды. Взял один за пятку. Прищурил левый глаз. Отвёл за голову правую руку…

У Костика по физкультуре была крепкая четвёрка.

Кед шмякнулся о раму кабинета биологии.

— Хулиганьё! Я вас!!! — закричала из-за стекла взъерошенная биологичка.

Точнее, не закричала, а зашамкала губами. Окно-то было закрыто! Но Костик и так всё понял.

— Пойдём отсюда, — вынырнул из сугроба взмокший в поисках сандалии Витюша, в руке его был зажат облепленный снегом трофей. — Ничего не получится.

— Не-е-ет!!! — вошёл в раж Костик. — Врёшь!

Он затолкал свои кеды обратно в мешок. Раскрутил за верёвку, как пропеллер. И запустил его в самое небо. Мешок взвился высоко-высоко. Почти до третьего этажа. И камнем рухнул вниз. Прямо под ноги Костику.

— Траекторию не рассчитал!

Вторая попытка оказалась более удачной. В смысле траектории. Мешок взлетел по красивой, ровной параболе. На мгновение замер на самой её верхней точке. И приземлился далеко позади Костика.

— Школа в другой стороне! — покрутил у виска Витюша.

— Рука сорвалась, — объяснил Костик.

— А ну, дай я.

— Свои кидай.

— Ладно.

Витюша упаковал промокшую сандалию в мешок. Задумчиво покачал им перед собой. Внимательно посмотрел на крышу. Собрался с духом. И закрутил-завертел свою сменку, как ошалевшую от ветра мельницу. У Костика в глазах зарябило. А Витюша вдруг разжал кулак. Катапультировал сменку, как пращу.

Несколько секунд чёрный замызганный мешок парил над школьным двором, словно распластавший крылья ворон. Затаив дыхание, Костик с Витюшей наблюдали, как он взмывает всё выше и выше, поднимается до самой крыши, зависает на излёте и…

— Не-е-ет!!! — заголосил Витюша, как на похоронах. — О-о-о!!! Не-е-ет!!!

Возьми он сразу чуть левее, совсем чуть-чуть, самую малость, и свершилось бы гадание. И Витюша узнал бы всё: и про дружбу, и про вечерок, и про Костика.

Но Витюша левее не взял. А может, ветер дунул не вовремя. Сбил с курса мешок с башмачками. И теперь эти башмачки сиротливо болтались на верхушке векового дуба. Дуб надменно покачивал ветвями, царапал ими кровлю школы.

— Мать убьёт, — обречённо простонал Витюша. — Теперь уже точно. Убьёт.

И зачем-то добавил:

— Они кожаные были. Новые… почти.

Потом Витюша с Костиком дружно бегали вокруг злосчастного дуба. Толкали его. Пинали ногами. Пытались раскачать, как грушу.

Потом побежали в школу. Утащили из-под носа у тёти Маши швабру. Прокрались в кабинет биологии. Еле отодрали шпингалет. Размахивали из окна шваброй. Колошматили подобравшиеся к карнизу ветки.

Потом удирали от Елены Петровны. А заодно и от тёти Маши.

Скатились с обледеневшего школьного крыльца. Улетели в сугроб.

— Я чуть ноги не переломал, — сказал Костик, отплёвываясь от снега. — Вот смеху было бы! Без ног — какие башмаки?

— По… понаса… понасажали деревьев, — всхлипнул Витюша. — Спилить бы их все к чёртям собачьим…

Они откопали друг друга из сугроба. Отряхнулись. Подобрали два портфеля и единственный оставшийся мешок со сотенкой.

— Мать… — всё всхлипывал и тёр кулаком глаза Витюша, — мать… убьёт…

— Нет! — заскрежетал зубами Костик. — Врёшь!!!

Так просто он сдаться не мог. Друг он, в конце концов, Витюше или не ДРУГ?

Костик прищурил левый глаз, как заправский разбойник. Отвёл правую руку с зажатым в ней мешком за спину. И закрутился-завертелся, как волчок. Засвистел, закричал: «Эге-гей!»

Или «и-го-го». Какая разница? Мешок взмыл в небо. Устремился в сторону крыши. Завис в самой верхней точке. Приготовился перемахнуть через школу, приземлиться на той стороне, на спортивной площадке…

— О-о-о!!! — в ужасе заорал Витюша. — О-о-о!!!

Мешок Костика повис рядом с Витюшиным. На соседней ветке. И колыхался теперь от ветра. Шуршал там себе наверху. Издевался и как будто подмигивал.

— Убьёт! — ахнул Витюша. — Твоя мать тебя убьёт.

Надо сказать, что мама Костика особой наблюдательностью не отличалась. И меньше всего на свете её волновала Костикова сменка. И Костик прекрасно это знал. Но чтобы не расстраивать друга, кивнул:

— Ага. Закопает… живьём…

— Ух ты!

Почему-то Витюше стало легче, что не он один… что и Костика тоже… даже хуже…

— Закопает! Надо же…

Витюша обнял Костика за плечи. И они зашагали вместе домой, размахивая портфелями. Небо за домами порозовело. Почти сразу включились тусклые фонари. Пошёл мягкий, замедленный снег.

— Не расстраивайся, — сказал Витюша. — Может, не закопает…

— Может… — согласился Костик. — Только смеяться будет.

— Из-за сменки? — поразился Витюша.

— При чём тут сменка. Из-за Пушкина.

— Какого Пушкина?

— Ну который стихотворение…

— Какое стихотворение?

— Ну… это… раз в крещенский вечерок… Это же не он написал. Я только что вспомнил.

— А-а-а! А кто?

— Жуковский.

— Жуковский?! — почему-то обрадовался Витюша. — Тот самый? Который самолёт?

Про самолёты Костик ничего не знал. У него мама была библиотекарем. А папа — музыкантом. И перед сном они читали ему «Светлану» и «Евгения Онегина». А Витюша читать не любил. Он любил птиц и самолёты. И вообще собирался стать лётчиком.

Витюша расправил крылья, завёл свой пропеллер и полетел по дороге.

— Это не тот Жуковский! — крикнул ему вслед Костик. — Это, наверное, другой! Моего Василием звали! А твоего… твоего-то Жуковского как?

Но Витюша летел, не разбирая дороги. И ничего не мог услышать. Потому что пропеллер его самолёта работал на полных оборотах. И ветер свистел в ушах.

Костик постоял в нерешительности, глядя вслед Витюше. Расправил крылья. Потарахтел пропеллером. И, набирая скорость, полетел за ним.

Так они и летели. Жужжали, ревели моторами. А Костик, задыхаясь и отплёвываясь от снега, ещё и завывал что есть мочи:

— Ра-а-аз в крещенский вечеро-о-ок девушки гада-а-али…

— Гада-а-али!!! — подхватывал Витюша, круто заходя на вираж.

— За воро-о-ота башмачо-о-ок, сняв с ноги, броса-а-али… снег пололи…

— Пололи?! — заходился от хохота Витюша. — Пололи снег?! Вот дурочки! Кто ж снег полет?

— …под окном… — продолжал Костик.

…Слушали; кормили
Счётным курицу зерном;
Ярый воск топили;
В чашу с чистою водой
Клали перстень золотой,
Серьги изумрудны;
Расстилали белый плат
И над чашей пели в лад
Песенки подблюдны…

— Подблюдны! Ха-ха-ха! — сгибался пополам Витюша, высоко вскинув крылья. — Подблюдны! Вот хулиганки!!!

Костик остановился. Поднял кверху лицо. Далеко вверху, в сиреневом небе, мигал огоньками самолёт. Подблюдны! И правда смешно! Костик подмигнул самолёту в ответ и полетел догонять Витюшу.

Чудесный был крещенский вечерок.

Про яблочные пироги и бабушкино настроение

Бабушка у меня мировая. Особенно когда не ворчит.

Она тогда и колбасу самую вкусную покупает. И борщ готовит — закачаешься. И пироги.

Бабушкины пироги я обожаю. Почти так же, как саму бабушку. Особенно с яблоками — большие, круглые, как автомобильные покрышки, с приляпанными сверху вензелями и косичками. Начинаю я обычно с косичек. Я их отколупываю и съедаю, пока никто не видит. Потом выковыриваю начинку. В пироге начинка — самое главное. А потом, если хватит сил, доедаю остальное.

Только бабушка не любит, когда так обращаются с пирогами. От этого она сразу начинает ворчать. И у неё пропадает настроение. А без настроения бабушка не мировая, а так себе… обычная. От неё не то что пирогов и борща, колбасы — и той не дождёшься. Вместо яблок и теста в доме запахнет валерьянкой и сердечными каплями…

…В то утро бабушка как раз была не в духе. Она сердито хлопала дверцами буфета, грозно кромсала ножом кочан капусты, заглядывала с веником под стол и диван — искала своё настроение. Но настроение не находилось. И бабушка продолжала хлопать, кромсать и воинственно размахивать веником, напевая себе под нос что-то героическое.

Я сидела, поджав ноги под табуретку. Тихо сдувала с каши застывшие пенки. Ложка медленно погружалась в манную глубину. И я становилась водолазом, обходила пенные мины, пряталась от бабушкиных радаров в жирной плёнке сливочного масла.

— Во-о-от!

Водолаз превратился в подводную лодку. Лодка — в батискаф. Батискаф вылетел на поверхность кипящим от любопытства воздушным пузырём.

— Вот! Полюбуйся! — бабушка принялась изо всех сил лупить веником по полу.

Из-за её обширной фигуры мне было не видно, кем я должна любоваться. Веник скакал по полу, как живой, а бабушка грузно подпрыгивала и притоптывала ему в такт:

— Куда?! Куда?! Ишь ты!

Веник громко пискнул.

Бабушка отпрыгнула в сторону.

Ошалевший от страха, взъерошенный мышонок вихрем крутанулся на месте и пулей вылетел в коридор.

— Житья от вас нет, проклятых, — со слезами в голосе простонала бабушка и сунула веник в мусорное ведро.

— От мышей? — сообразила я.

— Каких мышей?! — бабушка посмотрела на меня так, будто в первый раз увидела. — Что мусолишь? В школу опоздаешь!

— А от кого? — не сдавалась я.

— От этих… как их… пст… пст… — бабушка принялась пробуксовывать, как захлебнувшийся бензином мотор, — пст… пуст… пустел…

— Пустельгей? — подсказала я. — Пустельгов?

— Пустелюг! — рассердилась бабушка. — Чтоб им неладно!

Мы живём на последнем этаже, под самой крышей. Выше нас только солнце, облака и небо. И когда в середине весны над нами стали скрести исполинские когти, мы почувствовали себя словно внутри огромной железной бочки. Из-за этого у бабушки ещё тогда улетучилось настроение. А вместе с ним — мои мечты о пирогах, вензелях и начинке.

— Вы кто?! — ругалась бабушка с балкона.

«Кто-кто?» — передразнивали её незваные гости резкими голосами, вспарывая небо узкими острыми крыльями.

— Кто это? — строго, как милиционер, допрашивала нас бабушка.

Мы терялись в догадках и выдвигали гипотезы. Кончилось тем, что папа притащил из чулана стремянку, достал с книжной полки потрёпанную энциклопедию и досконально сличил профиль, анфас и прочие приметы.

— Пустельга! Хищная птица семейства соколиных, — объявил папа, захлопнул книгу и ушёл на работу, попросив больше его по этому вопросу не беспокоить.

Но покоя и так ни у кого не было. Над головой всё время топало, цокало и скребло когтями. Мимо окон мелькали загнутые клювы, скрюченные лапы, рябые отметины на спине.

— Не город, а тайга, — сокрушалась бабушка. — То утки по чердакам ходят, то эти… пст… пст… хищные птицы…

Утки — это ещё раньше, до хищных птиц было. Их стая однажды приземлилась на крыше дома напротив и осталась там блуждать в частоколе антенн, шлёпая красными треугольными ступнями.

Вообще-то это были не совсем утки. То есть утки, но какие-то не такие. С расцветкой у них вышла неувязка: тело однотонное, светло-коричневое, а голова почти что белая. Как будто кто-то взял их за шеи и поболтал туловища в ведре с бежевой краской.

— Огарь! Водоплавающая птица семейства утиных, — объявил папа, изучив энциклопедию, и ушёл на работу.

— О… что?! — не поняла бабушка.

— Но папы уже и след простыл. У него такая привычка — уходить на работу на самом интересном месте. Впрочем, бабушке было всё равно.

— Что ж это творится?! — кричала она на всю улицу с балкона. — Водоплавающие по крышам ходят! Скоро медведи в трамваях ездить будут! Кыш!

А потом случилось ужасное: огари вывели на крыше потомство. Разинутые рты торчали из маленьких слуховых окошек под самой кровлей.

— Эй! — ругалась бабушка. — Здесь вам не болото!

То ли она жалела утят. То ли её раздражало несовершенство мироздания. Но настроение в тот раз к ней не возвращалось долго. До тех пор, пока утки-огари не снялись всем выводком и не оставили навсегда крышу, дом и весь наш большой неспокойный город. Пироги, которые испекла по такому случаю бабушка, были в тот раз особенно вкусными…

И вот теперь эти пустельги.

— Пст… пст… — всхлипывала бабушка, выметая с балкона яичную скорлупу, мелкие косточки и прочие следы разгульного хищного пиршества.

Мне было жалко бабушку: она не могла привыкнуть к тому, что наш город превратился в тайгу. И к мусору не могла привыкнуть, и к беспорядку. И к мышам. Точнее, к мышатам. Ещё точнее, к одному маленькому мышонку. Чудом спасшийся из хищных когтей и затерявшийся в недрах нашей квартиры, он стал для бабушки последней каплей.

— Доигрались?! — погрозила бабушка кулаком в сторону крыши. — В прокуратуру буду жаловаться! Живо вас выметут!

Всю дорогу в школу, и все уроки, и все перемены у меня из головы не выходила прокуратура. В моём представлении она походила на дворника дядю Колю. Прокуратура мусолила во рту скрюченную папиросу. Вытирала нос рукавом засаленного, насквозь прокуренного ватника. Зловеще размахивая перед моим лицом метлой, она плотоядно щурила глаза и кровожадно щёлкала зубами. И выметала… выметала… выметала… кособокие осенние листья, опустевшие гнёзда, птенцов, мышей, пустелюг, меня, бабушку, её настроение…

Не помню точно, что мы проходили в тот день. Вроде, каких-то беркутов, канюков и сапсанов. К счастью, Елена Павловна всё равно меня не спросила…

Дверь в квартиру я открыла своим ключом. Тихо-тихо, чтобы не беспокоить бабушку.

— Давай, малыш! Не бойся!

Я замерла с портфелем в руке. Бабушка давно не называла меня малышом.

— Не стой столбом! Шевелись!

Я мигом сбросила с себя пальто и ботинки и, подгоняемая криками «Давай-давай, шевелись!», поспешила на бабушкин голос, доносившийся со стороны кухни.

От увиденной картины я остолбенела.

Бабушка стояла у раскрытого настежь балкона, спиной ко мне, и, прижав к бокам локти, часто-часто махала кистями рук. Прямо как порхающий на лугу мотылёк.

— Что стоишь, как истукан?! — не оборачиваясь ко мне, сердито сказала бабушка. — Делай, как я!

Она раскинула руки широко в стороны и, подобно реактивному лайнеру, заходящему на посадку, принялась крениться всем корпусом из стороны в сторону.

Тут я догадалась, что бабушка просто-напросто делает зарядку и сейчас, скорее всего, перейдёт к приседаниям.

И она действительно принялась приседать, и махать руками, и подпрыгивать, и раскачиваться, как дерево на ветру.

— Повторяй за мной! — кричала бабушка. — Повторяй!

И я, чтобы не огорчать бабушку, вслед за ней тоже стала махать, и приседать, и раскачиваться.

— И о чём твои родители думают?! — сердито крикнула она. — Хоть бы летать научили!

«Меня?», — чуть не спросила я и осеклась. Потому что в это время бабушка накренилась особенно сильно и я увидела, кому предназначались эти виражи, и прыжки, и пируэты! Вся эта бабушкина лётная наука. Индивидуальные уроки высшего пилотажа.

Он сидел на краю балкона, судорожно обхватив когтями перила, чтобы не свалиться вниз. Маленький пушистый мячик с огромным носом Бабы Яги. Испуганно таращил круглые глазёнки и топорщил светлые перья. Смешной, похожий на сову… пустельжонок! — догадалась я.

Наверное, я произнесла это вслух, потому что бабушка вышла из пике, растерянно обернулась и принялась смущённо теребить край фартука.

— Вот ведь, — как бы извиняясь, сказала она, — стучался…

— Куда? — не поняла я.

— В дверь. Куда ж ещё?

И бабушка рассказала, как в балконную дверь снаружи кто-то стал стучаться и грохотать. И чуть не выломал её совсем. И как она уже хотела звонить в прокуратуру. Но безобразник, видимо, сам испугался и со страху забрался на перила.

— Уже битый час сидит, — пожаловалась бабушка, — ни туда ни сюда.

Пустельжонок таращился на нас, оцепенев от ужаса, и, по-моему, даже перестал дышать.

А я представила себе бабушку, парящую высоко-высоко в небе, выше облаков — вместе с утками и пустельжатами.

Бабушка широко и неспешно взмахивала руками. Лениво крутила по сторонам головой. Болтала в воздухе ногами, обутыми в старые стоптанные тапки. И фартук её развевался по ветру, как огромный цветастый флаг.

И мне стало очень смешно.

Я раздула щёки и затряслась, чтобы не расхохотаться вслух. А пустельжонок как-то странно булькнул и тоже затрясся. Он трясся и раскачивался, хлопая себя по бокам крыльями. И в какой-то момент провалился вниз. Только что сидел на перилах — и вот его уже нет.

Мы свесились с балкона. Он взмахнул крыльями, как его учила бабушка. — Раз. Другой. И полетел. Поначалу неровно, заваливаясь на бок. Потом выправился. Осмелел. Даже что-то крикнул на своём гортанном языке.

Тут же к нему подлетели его родители, заволновались, закружили вокруг. Мы с бабушкой обрадовались, что всё так хорошо обошлось. И стали подпрыгивать и махать им руками, провожая в дальний путь.

Но, сделав круг, троица благополучно приземлилась на нашей крыше. Над головой привычно зацокало, загрохотало гулкое железо…

Бабушка окаменела лицом, отяжелела фигурой и с минуту стояла совершенно неподвижно, как изваяние. Потом резко захлопнула балконную дверь. Пробурчала себе под нос что-то вроде «вот и ладно». Или «стало прохладно». А может, «будь вы неладны». Я не расслышала.

Не переставая ворчать, она придвинула табуретку к буфету. Кряхтя, взобралась на неё и потянулась к самой верхней полке.

«За валерьянкой», — догадалась я.

Но когда бабушка, всё так же кряхтя и охая, слезла с табуретки, в руках у неё оказались дрожжи и пакет муки.

— А не испечь ли нам сегодня пирого-о-ов? — задумчиво протянула она.

— С яблоками?

— С чем же ещё? Только, чур, начинку не ковырять.

— Да ты что, ба! Я никогда…

— Никогда она… помогай давай… ишь, расселась…

Ну разве я вам не говорила, что бабушка у меня мировая?

Даже когда ворчит.

Дедушкин сюрприз

Мой дедушка — артист. В прямом смысле этого слова. Он артист с большой буквы «А». Ну, в том смысле, что фамилия у него Антонов. Он играет в этом театре, как его там, драм… пам-пам… ну, неважно, в общем. Ещё он снимается в сериалах. Он уже в двух снялся. В первом он играл бандита, такого злобного, в наколках. А потом его повысили, и он сыграл главного милицейского начальника всех милиционеров.

Ну, вы, конечно, помните моего дедушку: крепенький такой, с лысиной. Ну, этот сериал все тогда смотрели. Даже мы с бабушкой.

Я очень люблю своего дедушку. Но не за то, что он артист и что он такой знаменитый. Я его люблю за сюрпризы. Мой дедушка без этих сюрпризов просто жить не может. Устраивает их всегда и всем. Бабушка когда-то из-за этих сюрпризов от него навсегда ушла.

Про один такой дедушкин сюрприз я и хочу вам рассказать. Давно это было. Наверное, год назад. А может, полтора. Я тогда совсем маленькая была. Позвонил в тот раз нам дедушка и говорит:

— Собирайтесь живо с мамой. Едем в зоопарк. У меня отменили репетицию. Есть два часа свободных до съёмок. Отвезу вас. Сам давно в зоопарке не был, да и с вами пообщаться охота.

Нам тоже была охота пообщаться с дедушкой, поэтому мы с мамой начали собираться. Собирались мы очень быстро, потому что хорошо знали нашего дедушку. Но оказалось, что знали мы его всё-таки не очень хорошо, потому что уже через минуту после телефонного звонка дедушка стоял в дверях нашей квартиры. Это и был дедушкин сюрприз. Дело в том, что он звонил снизу, от подъезда.

— Ну что, не готовы ещё, копуши? — весело спросил дедушка. — Давайте, давайте, а то не успеем ничего посмотреть. У меня съёмки через два часа.

Я быстро натянула куртку и шапку, и мы выбежали из квартиры. Мама даже губы не успела накрасить.

Мы вышли во двор. Прямо около подъезда стояла дедушкина машина — новенькая, блестящая, вся такая серебристая. Дедушка уселся за руль и включил зажигание. Мама посадила меня на заднее сиденье, захлопнула дверь и начала обходить машину, чтобы сесть рядом с дедушкой. Но дедушка, услышав хлопок, решил, что все уже в машине, и с силой нажал на газ. Машина рванула вперёд, мама осталась стоять на тротуаре. Я не видела маминого лица: мы уехали слишком быстро.

Всю дорогу до зоопарка я кричала. Я кричала очень громко:

— Дедушка! Дедушка! Остановись! Мы маму забыли!

А где-то в глубине дедушкиного кармана надрывался мобильный телефон. Наверное, это звонила мама, чтобы сообщить дедушке, что её нет в машине.

Но у моего дедушки есть одна особенность: когда он за рулём, он выключается из реальности. Он ничего не слышит и ни на что не реагирует.

Я думаю, если бы дедушка не пошёл в артисты, он стал бы Шумахером. Дедушка сидел, наклонившись вперёд и впившись взглядом в дорогу. Он обгонял, подрезал и всё время перестраивался с одной полосы на другую. Без этого мой дедушка просто не может ездить. Он лихо вдавливал в пол тормоза у светофоров и до отказа выжимал газ на поворотах. Он летел так, словно в зоопарке пожар или заболели все звери, и ждут только нас с дедушкой, чтобы мы приехали и всех спасли.

Вся дорога до зоопарка заняла у нас минут восемь. Или двадцать пять. У меня тогда ещё не было часов. У меня и сейчас их нет.

Когда дедушка с невероятным скрежетом затормозил напротив входа в зоопарк, я всё ещё орала. Я же говорила вам, что я орала всю дорогу. И телефон продолжал надрываться в дедушкином кармане.

— Да что же это такое?! — закричал дедушка. — Вы что, не можете раз в жизни спокойно доехать до зоопарка?!

Я замолчала. Дедушка обернулся.

— А где мама? — спросил меня дедушка.

Я заплакала.

В зоопарк мы с мамой всё-таки сходили. Только в другой раз. И без дедушки. А вообще я очень люблю своего дедушку-артиста. И скучаю по нему. Я всё жду, когда же он позвонит. Что-то давно не устраивал нам дедушка сюрпризов.

Здравствуйте, я ваш дядя!

Костик сидел дома один. До прихода мамы оставалось часа два. Все уроки давно были сделаны, но идти гулять нельзя: дождь лил, как из прохудившегося корыта.

Костик задумчиво смотрел в окно, не зная, чем заняться. Дождинки с силой ударяли в стекло, словно хотели продолбить его насквозь и попасть прямо в Костика. Им это никак не удавалось, и обессиленные капли сердито стекали вниз, оставляя на окне размытые потёки.

Внезапно унылая тишина пустой квартиры разорвалась резким звонком. Дз-з-зынь! Дз-з-зынь! Дз-з-зынь! Звонили в дверь. Кто бы это мог быть? Неужели мама пришла раньше времени? Костик радостно бросился в прихожую.

— Кто там? — на всякий случай закричал он на бегу.

— Свои, — ответили из-за двери.

Рука Костика, потянувшаяся было к замку, замерла в воздухе. Голос был мужской, незнакомый.

— Какие ещё свои? — дрожащим голосом спросил человека за дверью Костик. Мама всегда говорила, что открывать дверь чужим нельзя ни при каких обстоятельствах.

— Да это ж дядя Толя! Китёныш, ты что? Я ж телеграмму посылал, что приеду.

Костик заколебался. Китёнышем его называли только самые близкие люди — мама, папа и ещё иногда бабушка, которая приезжала в гости раз в два месяца из очень отдалённого района. Вот только про телеграмму он ничего не знал. Может, мама забыла ему сказать? И кто такой этот дядя Толя?

Костик поднялся на цыпочки и, зажмурив один глаз, другим крепко прижался к стеклянному глазку в двери. Человек снаружи будто почувствовал, что его рассматривают, и наклонился вперёд, приблизив лицо к Костиному глазу. При этом нос человека разбух и вытянулся навстречу Костику, как в комнате смеха, а глаза сузились и уехали куда-то назад. Рот незнакомца был растянут в лошадиной белозубой улыбке.

— Ну, открывай, Китёныш! Я тут весь мокрый! Тебе что, мама Ляля не говорила, что я сегодня буду у вас?

Китёныш… Мама Ляля… Всё сходится. Значит, этот незнакомый дядя Толя действительно свой. Сомнения Костика таяли, словно мороженое в жаркий летний полдень.

— Китёныш! У меня тут варенье. Твоё любимое. Клюквенное, — с мольбой в голосе протянул дядя Толя.

Варенье было последней каплей. Оно и решило всё дело. О том, что Костик любит клюквенное варенье, мог знать только очень-очень свой человек. Пусть даже и незнакомый.

Костик загремел замками и цепочками, и через минуту весь пол в прихожей был залит лужами, натёкшими с дяди-Толиных сапог, шляпы и брезентового плаща.

— А ты большой стал совсем! Вырос! — гудел дядя Толя, загромождая прихожую своим чемоданом, сумками и тюками и с трудом стягивая с могучих плеч мокрый плащ. — Я последний раз у вас был лет семь назад. Тебе тогда года три было. Толстый ты был, ушастый. Куда всё девалось?

Дядя Толя весело потрепал Костика за ухо и ущипнул за тощий живот.

— Значит, сейчас тебе должно быть десять.

— Девять.

— Да? — с сомнением посмотрел на Костика дядя Толя. — Ну, пусть будет девять. Где тут у вас просушиться? На улице дождина!

— Пойдёмте, — вежливо пригласил новоявленного родственника Костик.

— Ба! Ты что это мне выкаешь? — дядя Толя хлопнул Костика по спине. — Я же твой родной дядя. Твоей мамы Ляли троюродный брат. Дядя Толя из Карпогор. Ты что, действительно ничего про меня не знаешь?

— Нет, — тихо ответил Костик.

— Ну как же так? — огорчился дядя Толя. — Я же каждый Новый год открытки… И Ляле на день рождения… Неужели она тебе ничего про меня не рассказывала?

Костик отрицательно помотал головой. Ему стало стыдно за маму, которая столько лет скрывала от него существование своего троюродного брата из Карпогор. И вот теперь этот мамин брат здесь. И он очень расстроен оттого, что Костик ничего о нём не знает.

— Дядя Толя, а где это — Карпогоры?

— О, брат! Это далеко. На Севере, — протрубил дядя Толя, волоча в ванную свой тяжёлый плащ, от которого — на паркете оставался мокрый змеиный след. — Там, знаешь, какие места? Воздух не то что у вас тут. Река. Пинега называется. Вода чистая… Плывёщь летом, лицо вниз опустил — всю рыбу видно. Куда повесить-то?

— Вот сюда давайте… то есть, давай, — Костик забрался на край ванны, помогая дяде Толе развесить на верёвке плащ. — Дядя Толя, а почему вы… то есть ты, так долго к нам не приезжал?

— Виноват, Китёныш. Не приезжал. Сам понимаешь: работа, семья. У меня ж три дочки — Варюхе семь лет, Настёне — три, а Дарёнке — годик. Как от них вырвешься? Но я вот взял да собрался. Лялька рада будет. Мы с ней, знаешь, как в детстве дружили? Её на всё лето к нам в Карпогоры присылали воздухом дышать. С утра встанем пораньше, лепёшек бабушкиных поедим. У меня, знаешь, какие лепёшки бабушка пекла? Объеденье! Потом босиком на речку. Целый день купаемся, города на песке строим. Про обед забудем. Под вечер придём — на столе картошка варёная, да лук, да огурцы. Картошка остыла уже… мамка ругается, что так долго, а нам весело!

Костику даже завидно стало. Как здорово: река, лепёшки, картошка варёная. Костик сглотнул слюну — так вкусно рассказывал дядя Толя.

— В конце июня земляника поспеет. Бабушка поставит на печку таз — варенье варить. В избе — запах! А в июле черника. Пойдёшь в лес — с одного куста кружку можно набрать… Да неужто мать ничего тебе не рассказывала?

Костик печально опустил голову.

— Ладно, Китёныш, не грусти! Следующим летом давай к нам. С девчонками моими познакомишься. На рыбалку сходим. Но почему это Ляля… А это что такое? — дядя Толя указал пальцем на дыру для слива воды в ванне, заткнутую скомканным полиэтиленовым пакетом.

— Это… — Костик слегка замялся, — это труба сломалась, куда вода утекать должна. Вот мы дырку и затыкаем, чтобы на пол не выплёскивалось.

— Я-а-а-сно, — протянул дядя Толя.

— А что ж отец твой, безрукий? Починить не может? Опять в командировке?

— На гастролях, — уточнил Костик, не уверенный, что слово «безрукий» подходит к папе. Руки у папы были — музыкальные, с тонкими длинными пальцами.

— На гастролях? — удивился дядя Толя. — Гастролёр, значит… Ладно, тащи инструменты, там, у меня в чемодане, найдёшь.

Костик кинулся в прихожую.

— И кусок трубы! Чёрный такой, пластмассовый! — крикнул вдогонку дядя Толя.

Костик присел перед дяди-Толиным чемоданом на корточки и с интересом заглянул внутрь. Чего там только не было! Прямо среди чистых рубашек, носков и тапочек лежали кусачки, молоток, клубок проволоки, пакля, кусок войлока, даже маленькая ножовка.

— Зачем вам… тебе всё это? — восхищённо ахнул Костик.

— На всякий случай! — крикнул из ванной дядя Толя. — Всегда с собой таскаю. Мало ли, починить что… ну, ты несёшь или нет?

Костик подхватил кусачки, гаечный ключ, трубу и чуть ли не бегом бросился обратно. Дядя Толя взял трубу и инструменты, опустился на колени и с трудом запихнул свою верхнюю часть в узкую щель между стеной и ванной.

— И что там твой гастролёр на гастролях делает? — гулко пыхтела дяди-Толина голова из-под ванны.

— Он с филармонией… на баяне…

— На баяне? — голова дяди Толи, опутанная пылью и паутиной, удивлённо вынырнула наружу. — Первый раз слышу, что Лялькин муж на баяне… И давно это он?

— Всегда.

— Странно. Я раньше считал, что он…

Голова опять скрылась под ванной, и Костик не расслышал, что там считал дядя Толя про его папу. Наверное, думал, что он пианист. Папа действительно когда-то учился на фортепиано. А потом увлёкся игрой на баяне.

— Готово! — отряхиваясь, выпрямился дядя Толя. — Можете мыться без опаски, всё будет сливаться и выливаться, куда надо.

— Спасибо, дядя Толя. Может, чаю? — Костик вдруг вспомнил, что гостей, даже нежданных, следует угощать чаем. Так всегда делала его мама.

— Чаю — это хорошо! Это даже здорово! Давай, Китёныш, ставь чайник, а я пока тут вам гостинцы…

Пока Костик наливал воду в чайник, доставал чашки и блюдца, насыпал заварку, на кухонном столе выстроились в ряд разномастные банки с вареньем, солёными помидорами, маринованными огурцами.

— Всё своё, — хвастался дядя Толя. — С огорода да из леса.

— Садитесь… садись, дядя Толя, — галантно предложил Костик, подставляя поближе к родственнику обтянутую чехлом табуретку.

Но родственник табуретку проигнорировал и с размаху плюхнулся на примостившийся в уголке стул. Костик не успел предупредить. Там под ножку всегда подкладывали сложенную во много раз газету, чтобы не качалось. Садиться на него надо было осторожно, точно примеряясь и соблюдая баланс.

Стул крякнул под мощным дяди-Толиным телом, газета вылетела. Дядя Толя едва успел ухватиться за стол, чтобы не оказаться на полу, и испуганно посмотрел на Костика.

— Кит… Китёныш, что это у вас тут происходит? Весь дом по частям разваливается.

Костик почувствовал себя виноватым в плачевном состоянии вверенного ему жилища и покраснел.

— Ладно, не дрейфь! Тащи из чемодана войлок и клей. Покопайся там, найдёшь.

Костик принёс всё, что сказал дядя Толя. Стул перевернули, вырезали из — войлока аккуратные набойки на ножки, жирно намазали их клеем. Костик изо всех сил помогал дяде Толе.

— Вот, учись, пока я жив. А то твой гастролёр безрукий небось лишнего гвоздя в стену не вобьёт.

Костику стало немного обидно за папу. Тем более что он не понимал, зачем вообще нужен лишний гвоздь в стене.

Между тем дядя Толя поставил на место отремонтированный стул и опустился на него с некоторой осторожностью.

— Сейчас под моим весом быстро приклеится. Ну, давай угощайся, — дядя Толя по-хозяйски принялся свинчивать крышки с банок. — Вот твоё любимое, клюквенное. А вот из морошки. Ты небось и не слыхал, что есть такая ягода. По болотам в основном растёт. Жёлтенькая такая. Вкусная! Да ты попробуй! Накладывай давай, не стесняйся.

Они дружно прихлёбывали горячий чай, намазывали маслом бутерброды и щедро сдабривали их сверху вареньем разных сортов. У Костика с дядей Толей оказалось очень много общего. Оба любили наливать чай в блюдце и потом пить из него ложечкой. И бутерброды ели одинаково: обкусывали сначала корку по краям, оставляя напоследок середину — самый вкусный мякиш. И музыку слушали одинаковую: «Машину времени» и вальс цветов из балета «Щелкунчик». А из литературы больше всего любили Жюля Верна, Аркадия Гайдара и Драгунского, про Дениску. Костик с дядей Толей, правда, немного поспорили о том, кто лучше — Чук или Гек, но потом сошлись на том, что оба хороши и что вообще Гайдар плохих книжек не писал.

Костик всё больше влюблялся в дядю Толю. С ним было интересно. Он много знал. Всё умел. Он обещал летом взять Костика к себе в Карпогоры.

— На охоту с тобой пойдём. Ты когда-нибудь был на охоте? Нет? Пойдём обязательно. А то у меня одни девчонки, с ними не поохотишься. А мне иногда помощник нужен. Взять, к примеру, вальдшнепа. Это птичка такая. Клюв длинный, глаза к затылку сдвинуты. Так вот, когда его на охоте завидишь, надо шапку вверх кинуть. Вальдшнеп думает, что это самка, и летит прямо на тебя. Тут только не зевай — целься лучше. Одному-то неудобно и шапку подкидывать, и целиться. Ты мне помогать будешь.

Костику было жалко несчастных вальдшнепов, но помочь дяде Толе очень хотелось, и он был согласен на что угодно, даже подкидывать шапку.

— Дядь Толь, а ты на кабана ходил? — с восхищением в голосе спросил Костик.

— Было дело, — ответил дядя Толя. Он уже собирался во всех подробностях поведать племяннику, какое именно дело было и чем оно закончилось, как в прихожей загремела замками и зазвенела ключами открывающаяся дверь. — Ну, наконец-то Лялька пришла.

— Мама! — выбежал в прихожую Костик. — Дядя Толя приехал!

— Какой ещё дядя Толя? — мама потирала ушибленную о чемодан ногу. — Что происходит, Китёныш? Чьи это вещи?

— Ну дяди Толи же! — Костик удивился недогадливости мамы, ведь телеграмму получила накануне. — Дяди Толи из Карпогор!

— Каких Карпогор? — мама ошалело уставилась на Костика.

— Здрасьте, приехали! Ты же каждое лето! Река, лепёшки, картошка варёная. На печке таз с земляникой.

— Какой таз с картошкой? Какая земляника варёная? — от волнения у мамы начали трястись губы. — Кто-нибудь может объяснить мне толком?

— Я могу! — послышался из коридора голос дяди Толи и его приближающиеся шаги. — Ну ты, Ляля, даёшь! Ты что, мою телеграмму не…

Дядя Толя появился в прихожей и замер на полуслове. Мама вся побелела и завизжала тоненьким голосом:

— Вы кто?! Кто?! Как вы сюда попали?!

Дядя Толя не нашёл ничего лучше, как ответить:

— Здравствуйте, я дядя Толя из Карпогор. Только вы… ты… вы не Ляля.

Костик заметался между мамой и дядей Толей.

— Мама! Ну ты что, не узнаёшь? Это же твой троюродный брат, он приехал…

— Нет у меня никакого троюродного брата! — ещё громче закричала мама и заслонила собой Костика. — Как вы сюда попали?! Я Сейчас милицию… Кто вам открыл дверь?!

— Я открыл, — высунулся из-за мамы Костик.

— Он открыл, — подтвердил дядя Толя. — Я же думал, что это Китёныш, Лялин сын.

— Да, это Китёныш, — подтвердила мама, — мы дома так Костика называем.

— Костика? — удивился дядя Толя.

— Да. А я Ляля. То есть Оля. В общем, меня так муж называет.

— Оля? — ещё больше удивился дядя Толя и почесал в затылке. — Ну дела…

Потом всё прояснилось. Оказалось, что дядя Толя просто перепутал улицу. Попал на соседнюю. А номер дома, и этаж, и квартира совпали. А троюродную сестру его на самом деле звали Валентиной. А её сына Никитой. Но все называли его Китёнышем.

Дядя Толя, осознав свою ошибку, как-то весь съёжился и засуетился. Он молча снял с верёвки свой тяжёлый брезентовый плащ. Собрал в сумку банки с помидорами и огурцами. Только морошку с клюквой оставил — они уже были открыты, могли разлиться по дороге. Уходя, дядя Толя укоризненно посмотрел на Костика, будто тот его обманул — специально подсунул не ту улицу.

Когда за дядей Толей захлопнулась входная дверь, Костик снова занял свой наблюдательный пункт у окна. На улице почти стемнело. Дождь уже не барабанил в окно со всей силы, а тихо стекал по стеклу одинокими каплями. На сердце у Костика было почему-то очень тоскливо. Где-то там, на соседней улице, живёт мальчик Никита по прозвищу Китёныш, который тоже любит клюквенное варенье. Сейчас к нему позвонит в дверь дядя Толя из Карпогор. И починит табуретку. Или вкрутит лампочку. Достанет из сумки банки с огурцами. И станет рассказывать про рыбалку и про кабана. И вспоминать про лепёшки и таз с земляникой.

Сзади к Костику подошла мама. Она нежно погладила его по голове.

— Я тебя, Китёныш, конечно, не ругаю… такое недоразумение… но всё-таки, как ты мог открыть дверь чужому человеку?

— Он не чужой…

— Хорошо ещё, не бандит и не грабитель оказался. А то, знаешь, что могло бы быть?

— Не надо, мам, — попросил Костик и, выскользнув из-под маминой руки, прижался лбом к холодному стеклу.

В это время в дверь позвонили. Один раз дз-з-зынь! И всё. Мама с Костиком переглянулись и пошли открывать.

На пороге стоял дядя Толя. Он был уже без чемодана и сумок. Видимо, нашёл всё-таки своих. Дядя Толя нерешительно топтался на месте. Мама и Костик молчали. Тогда дядя Толя сказал:

— Я вот зашёл… Хотел только сказать… наш уговор остаётся в силе. Ну, я про лето. Жду вас у себя в Карпогорах, — дядя Толя протянул маме свёрнутую бумажку. — Тут адрес. Приезжайте обязательно. Все. И гастролёра своего берите. Буду ждать.

Дядя Толя широко улыбнулся, помахал на прощание рукой и зашагал вниз по лестнице. Костик вздохнул с облегчением. Какое всё-таки счастье, что где-то далеко в Карпогорах у него теперь есть дядя Толя!

Мой забывчивый папа

Мой папа очень забывчивый. Очень-преочень. Он забывает всё, всегда и везде. По сравнению с моим папой человек рассеянный с улицы Бассейной — это первоклашка рядом с доктором наук.

Когда папа собирается на рыбалку, он всегда забывает удочки. Если идёт в магазин — оставляет дома кошелёк. С Восьмым марта папа поздравляет маму двадцать третьего февраля. А ещё он старается каждый день дарить маме цветы, потому что никогда не помнит, когда у неё на самом деле день рождения.

Однажды мы всей семьёй пошли кататься на лыжах. Так мой папа только на лыжне обнаружил, что взял из дома одни лыжные палки — без лыж.

Мы дома так папу и зовём: «папа-забывапа». Это прозвище папа сам себе придумал. Потому что, кроме забывчивости, у папы ещё развита способность к самокритике. Ну и чувство юмора немножко.

Из-за папиной забывчивости мы всегда попадаем в разные истории. Как-то поехали мы с ним навестить приболевшую бабушку. Мама сварила для бабушки курицу, налила в термос морсу, намыла яблок и огурцов. Упаковав всё это в большую хозяйственную сумку, мама с сомнением поглядела на папу и пожелала нам счастливого пути.

Ехать к бабушке надо было на электричке. Недалеко — всего-то остановок пять-шесть. Как только мы сели в вагон, папа стянул с себя нарядный свитер, который мама подарила ему на Новый год, и запихнул его в сумку. А сумку затолкал наверх — на полку, куда пассажиры обычно кладут свой багаж.

— Подальше положишь — поближе возьмёшь, — со знанием дела объявил он.

Положить-то мы положили. А вот взять…

…Мы вышли на бабушкиной станций и, взявшись за руки, бодро зашагали в сторону ближайших пятиэтажек. И всего-то шагов пятнадцать отошли от платформы, как вдруг папа замер, широко раскрыв рот и выпучив глаза. Он всегда так замирает, когда вспоминает, что где-то что-то забыл. Вид у него при этом становится глупый-преглупый.

— У-у-у-а-а-а-х-х-х, — папа с шумом втянул в себя, будто в воронку, воздух.

Мы разом повернули назад и бросились на платформу. Но электричка только ехидно помахала нам хвостом.

Бабушка потом долго успокаивала папу, и суетилась вокруг него, и отпаивала горячим чаем с клубничным вареньем. Но папа был безутешен. Он очень переживал из-за того, что мы не угостили бабушку нашей вареной курицей. И из-за свитера. В основном, конечно, не из-за самого свитера, а из-за того, что это был мамин подарок.

В другой раз мы с папой собрались в цирк на утреннее представление. А мама осталась дома варить нам на обед борщ.

К цирку мы с папой подъехали вовремя. До начала представления оставалось пятнадцать минут, и дети вместе с родителями, бабушками и дедушками толпами тянулись к входу. Пока мы пробирались сквозь ряды желающих купить лишний билетик, папа весело ощупывал свои карманы. Сначала пальто, потом пиджака. Потом он вывернул карманы брюк. С каждым карманом папино лицо становилось всё мрачнее и мрачнее. Когда мы наконец достигли билетёрши, стало окончательно ясно — билетов у нас нет.

— Не мешайте, — строго сказала билетёрша, грудью загородив нам дорогу в цирк. — Нет билетов — отойдите в сторону.

— У нас есть, — неуверенно промямлил папа.

— Предъявите!

— Они… Понимаете, я забыл их дома.

Билетёрша только хмыкнула и решительным жестом отодвинула нас с папой подальше от прохода.

— Ничего-ничего, — вытирая своим скомканным носовым платком мои мокрые от слёз щёки, виновато бормотал — папа, — сейчас мы позвоним маме, она примчится, привезёт нам билеты.

Мама примчалась, когда до конца представления оставалось минут десять. Из-под её короткого осеннего пальто выглядывал домашний фартук в розовый цветочек. Сквозь шёлковую косынку выпирали не снятые впопыхах бигуди. По всему было видно, что мама очень торопилась. Просто мы живём далеко от цирка, на самой что ни на есть окраине.

Возможно, это мамин вид так разжалобил билетёршу, потому что она милостиво разрешила нам всем вместе пройти в зал, хотя на маму билета не было. И мы ещё успели увидеть, как под куполом цирка пролетели воздушные гимнасты. И как на манеж вышли прощаться со зрителями все участники представления: и клоуны, и жонглёры, и даже дрессированные медведи. Радостно гремела музыка. И все вокруг смеялись и хлопали. И мы тоже хлопали и смеялись. Нам было очень весело, что мы всё-таки попали в цирк.

А потом мы пошли обедать в кафе. Потому что из-за этой вечной папиной забывчивости мама не успела сварить борщ.

А ещё был случай, когда мой папа забыл про меня. Ну не то чтобы совсем забыл. Просто у него вылетело из головы, что он должен вечером забрать меня с продлёнки. В тот день мама работала в вечернюю смену, поэтому идти за мной была папина очередь.

Папа пришёл с работы домой. Переоделся в свои любимые тренировочные штаны с пузырями на коленках. Поставил разогревать макароны с котлетами, которые мама приготовила нам на ужин. Включил телевизор, чтобы не прозевать хоккейный матч. Мы с папой всегда болеем за наших хоккеистов. А тогда как раз наши играли с чехами.

И вот наши идут в атаку… ответственный момент… передача… бросок поворотам…

— Го-о-ол! — орёт папа на весь дом — и хлопает меня по плечу, он всегда так делает, когда наши забивают.

Только тут до папы дошло, что никакого моего плеча рядом нет. Как, собственно, и меня самой. Потому что прошёл уже целый час с тех пор, как папа должен был забрать меня из школы. И папина рука замирает в воздухе.

И он делает круглые глаза и втягивает в себя воздух:

— У-у-у-а-а-а-х-х-х!

…В классе было тихо-тихо. Всех детей давно разобрали. Я смотрела в тёмное окно, за которым отвесно падал густой белый снег, и прижимала к себе плешивую куклу Зину. Стараясь не плакать, я шептала ей в самое ухо, что папа просто задержался на работе и что сейчас он мчится ко мне что есть духу.

А уборщица тётя Дуся гремела ведром, возила тряпкой по полу и, шаркая тапками, ворчала себе под нос, что у всех родители как родители, только у меня…

И тут дверь с грохотом распахнулась, будто её хотели сорвать с петель. Тётя Дуся выронила швабру. Я вздрогнула и обернулась. На пороге стоял мой папа. В тапочках на босу ногу. В вывернутой наизнанку дублёнке. Папин шарф еле держался у него на шее, одним концом свисая до самой земли. На коленках пузырились старые треники.

Мы шли с папой по глубокому, сверкающему под фонарями снегу.

И я держала его за руку. А он всё время терял в сугробах свои растоптанные тапочки. И наступал на конец длинного связанного мамой шарфа.

Потом мы с папой открыли дома все окна, чтобы выветрить дым от сгоревших котлет с макаронами — папа, конечно, забыл выключить газ, когда побежал за мной. Я поила папу горячим чаем. И гладила по голове, чтобы он не очень расстраивался из-за своей забывчивости. И мы с ним болели за наших. И кричали: «Го-о-ол!» И хлопали друг друга по плечу. Наши тогда выиграли с небывалым счётом — 9:1.

С тех пор прошло много лет. Папа никогда больше про меня не забывал. А так, по мелочам, — сколько угодно. Правда, подробностей я уже толком и не помню. Забывчивость — это у нас семейное.

У лукоморья дуб…

— Не надоело вам? — спросила мама.

Не отрываясь от телевизора, мы с папой дружно помотали головами. Не надоело, дескать, о чём разговор.

— Лучше бы духовно развивались, а не пялились в ящик.

Мы опять кивнули. Конечно, лучше, кто спорит.

У мамы лопнуло терпение, и она встала между нами и телевизором.

— Ну ты-то взрослый человек, — сказала она папе.

— Безусловно, — с некоторым сомнением в голосе ответил он и вытянул шею, чтобы немножко видеть экран.

— Вот и занялся бы её культурным совершенствованием, — мама кивнула головой в мою сторону. — Развил бы в ней тягу к прекрасному.

Мамина фраза повисла в воздухе. Не потому, что папа был совсем против. Просто он не знал как.

Понимая, что толку от нас не добьёшься, мама завернула в фольгу бутерброды и жареную курицу, собрала чемодан и большую спортивную сумку и купила на всех билеты в плацкартный вагон.

— Поехали, — сказала мама.

— Куда? — не поняли мы.

— К Пушкину, — ответила она и выключила телевизор.

Ехать к Пушкину пришлось долго. Сначала целую ночь на поезде. Потом ещё километров сто в большом туристическом автобусе.

— Александр Сергеевич, — заметила мама, — весь этот путь проделал в кибитке. На конной, между прочим, тяге.

— Вот времена были, — почесал в затылке папа. — Жил человек в собственном доме, под боком у няни. А все думали, что он в ссылке.

— Ничего удивительного, — сказала мама, — я у себя дома тоже как на каторге. И никакой няни. А Пушкин много чего в своей ссылке написал. И «у лукоморья дуб», и про Царевну Лебедь.

— Помню-помню, — согласился папа — Школьная программа. Болдинская осень в Михайловском. Или-в Тригорском? Как его там?

И папа зачем-то стал нам рассказывать — причём в рифму — про своего дальнего родственника, какого-то дядю, у которого были какие-то правила — то ли честные, то ли, наоборот, нечестные. И вот этот странный дядя очень серьёзно заболел и за это заставил себя уважать, поправлять ему подушки. Не мог, видите ли, ничего получше выдумать. Белиберда какая-то.

Я спросила папу, зачем он пошёл на поводу у этого капризного старика, ещё лекарства ему подносил. Не мог, что ли, просто вызвать «скорую»?

Папа засмеялся, а мама посмотрела на него с укоризной и стала меня духовно развивать и прививать мне тягу… в общем, цитировать Пушкина. И папа тоже стал цитировать. И так они цитировали наперегонки. И всё время друг другу подмигивали. Как заговорщики какие-то. Только одна я не понимала, о чём это они. А папа почему-то обращался по очереди то к маме, то ко мне «голубка дряхлая моя».

Потом наш автобус затормозил у какой-то деревни. В овраге за околицей ребята катались с горки. Мы успели рассмотреть, что один мальчишка потерял варежку и всё время дул на свою красную, озябшую руку.

— Шалун уж отморозил пальчик, — засмеялась мама и погрозила мальчишке в окно.

— Гляжу, поднимается медленно в гору, — показал папа на маленького мальчика, карабкающегося вверх с санками, — мужичок какой-то… сам с ноготок.

— Это Некрасов, — строго сказала мама.

— Неважно. Вся русская литература вышла из Пушкина, — обиделся на маму папа и надолго замолчал.

Я представила, как великая русская литература выходит из Пушкина, и мне стало не по себе…

…Господский дом в Михайловском оказался приземистым и достаточно скромным. Перед домом, цепляясь ветками за небо, росло могучее, кряжистое дерево.

— Анчар, — произнёс папа непонятное слово, радостно тыча пальцем в ствол.

— Анчар ядовитый, — засомневалась мама. — По-моему, это дуб.

— Который у лукоморья?

— Почему бы и нет?

— А где златая цепь?

— В ломбарде! — рассердилась мама.

— И кот учёный тоже там? — ехидно поинтересовался папа. — Вместе с русалкой?

Мне нравилось слушать, как они спорят. Но в это время экскурсовод увлекла всех за собой «осматривать экспозицию».

Про меня забыли…

— А ну, подставь ладонь.

Я не сразу сообразила, что говорилось это мне.

— Ну, подставь же. Только рукавицу сними.

Я послушно стянула зубами варежку. Мне в руку потекла струйка крупных, глянцевых, налитых семечек.

— А теперь смотри.

Я посмотрела. Передо мной, в пуховом платке, залатанном тулупе и валенках, стояла незнакомая бабушка. Сразу видно, что очень добрая. Потому что только у очень добрых бабушек бывают такие смешливые глаза и круглые румяные щёки.

— Да не на меня смотри, наверх.

— На дуб?

— Это вяз, — поправила меня бабушка. — Его сын Пушкина посадил.

— А вы откуда знаете?

— Работаю я тут, — уклончиво ответила она. — Да ты смотри, смотри.

В этот момент мне на палец опустилось что-то невесомое, но очень цепкое. Боясь ненароком спугнуть это что-то, я осторожно скосила левый глаз. И увидела птичку — нежную, как пух, И трепетную, как дыхание ветра. Грудка у птички была ярко-жёлтая, а голову её плотно облегала синяя шапочка.

— Синичка, — прошептала я.

Несколько мгновений синичка разглядывала семечки на моей ладони. Потом схватила одно зёрнышко и, резко оттолкнувшись, улетела прочь.

А на её место уже подлетала другая. Тоже синица, только поменьше. Шапочка на ней была надета неровно, как будто впопыхах. И не ярко-синяя, а нежно-голубая. Синичкины лапки доверчиво обхватили мой указательный палец. А сама она была такая крошечная, такая беззащитная, что у меня защемило сердце. Я могла бы сжать ладонь. Раздавить её в своём кулаке. Но она так легкомысленно крутила головой и переступала тонкими пальцами, что я лучше бы умерла, чем дала её в обиду.

С каждой минутой их становилось всё больше и больше. Они бесстрашно пикировали прямо в руку. Или нерешительно кружили вокруг, прежде чем боязливо опуститься на кончики моих пальцев. Некоторые, подлетев к самой ладони, вдруг резко разворачивались и улетали прочь, неожиданно вспомнив о более важных делах.

Мне казалось, что их уже сотни. Тысячи. Миллионы. В основном синицы. Иногда попадались странные экземпляры с белой грудкой и в чёрной, а не синей, шапочке. Словно они вспорхнули со старых выцветших фотографий.

— Это московки, — подсказала добрая бабушка и насыпала мне в ладонь ещё семечек.

А они всё летели и летели. И деревья слепили глаза своими белыми шубами, как в сказке. И меня всю распирало и разрывало от восторга. Мне хотелось кричать, и визжать, и прыгать. Но я стояла безмолвно, как речной карась. Только звала их тихонько:

— Ешьте, ешьте. У нас много…

Рука у меня совершенно застыла, и отчего-то нестерпимо зачесались пятка и правый бок — где-то далеко, под шубой и шерстяным свитером. Но я не могла ни почесаться, ни пошевелиться. И руку спрятать я не могла тоже. Как будто дала кому-то честное слово, поклялась стоять здесь целую вечность, пока не кончатся семечки или не отвалится с тихим звоном моя превратившаяся в льдину ладонь.

— Скоро господин поползень пожалует. Дождись его, — сказала бабушка, — а мне пора.

Я хотела спросить, долго ли его ждать, этого господина. И как я его узнаю. И как зовут саму бабушку. И… но рядом никого уже не было. Только странная птица с чёрными, будто подведёнными тушью, глазами всё бегала и бегала прямо по стволу, упираясь в него коротким хвостом…

— Сколько тебе можно втолковывать! — отругала меня мама. — Никогда не разговаривай с неизвестными.

— А если неизвестные сами со мной разговаривают?

— Не дерзи!

— Мам, а как выглядит поползень?

— При чём здесь поползень?! Почему тебя не было в музее? Ты не видела трость, с которой Пушкин ходил по Одессе.

— И дуэльные пистолеты, — вставил папа.

— И портрет Сергея Львовича.

— И штоф, из которого няня по вечерам отпивала наливку.

— Необязательно об этом при ребёнке, — одёрнула папу мама. — Всё-таки с кем ты разговаривала?

— С птичками, — ответила я, — и с бабушкой.

— С какой бабушкой?

— Я видел, — опять вмешался папа, — на Арину Родионовну похожа.

— С чего ты взял?

— Фотография в музее висела.

— Какая фотография?! — схватилась за голову мама. — О чём ты говоришь?!

И они опять начали спорить. И спорили всю обратную дорогу. И наперегонки цитировали Пушкина.

— У лукомо-о-орья ду-у-уб зелёный, злата-а-ая цепь…, — с подвываниями тянула мама.

— Это вяз, — пыталась объяснить я.

— Ты что-то путаешь, — смеялась мама. — У Пушкина был дуб. Зелёный. У лукоморья.

Я решила не углубляться. Тем более что папа снова завёл свою пластинку про дядю. Только выяснилось, что дядя вовсе и не папин, а вроде бы самого Пушкина. Или кого-то там ещё.

— Его пример другим наука; но, боже мой, какая скука…

Вот это точно! Мне стало ужасно неинтересно.

Я уже не слушала, как мама с выражением читает «Руслана и Людмилу». И про Балду. И про чудные мгновенья.

Я думала про ту синичку в голубой шапочке набекрень. И про московок. И про деревья в шубах. И про бабушку в пуховом платке. А вдруг это и вправду Арина Родионовна? Не мог же папа ошибиться…

А ещё мне было немножко стыдно перед мамой. И ещё чуть-чуть — перед папой. За то, что мне неинтересно слушать, как они цитируют. И про трость неинтересно. И про Сергея Львовича — тоже, наверное, чьего-то дядю. Зря они вообще столько сил на меня потратили. На моё духовное развитие и тягу к прекрасному. Неспособная я ко всему этому оказалась.

Вот приедем домой, сразу усядусь перед телевизором и назло всем буду целый день его смотреть. И завтра буду смотреть. И послезавтра тоже. А если маме опять захочется отвезти меня для культурного усовершенствования — к какому-нибудь там Мамину-Сибиряку — запасусь заранее семечками. Целый мешок наберу. А то вдруг окажется, что у этого Сибиряка не было няни? Кто мне тогда поможет накормить поползня?

Я, бабушка, мама и телевизор

Мы с бабушкой любим смотреть телевизор. Особенно сериалы. Мы смотрим их каждый день. В основном когда мамы нет дома.

Я прихожу из школы, забрасываю куда подальше портфель и быстро глотаю горячий бабушкин суп. Я тороплюсь и обжигаюсь — бабушка уже уселась в комнате перед телевизором, а у меня ещё впереди компот и второе. Через пять минут всё съедено, я бегу к бабушке и забираюсь с ногами на диван. Я заползаю под бабушкин клетчатый плед и прижимаюсь к её тёплому боку. И мы с бабушкой смотрим телевизор.

Если честно, нам с бабушкой не очень важно, что показывают. Мы смотрим всё подряд: про любовь и про бандитов, про трудовые будни работников уголовного розыска и шоу-бизнеса, про восемнадцатый век и про сегодняшнюю жизнь, и много ещё про что.

Очень часто разные сериалы идут одновременно по нескольким каналам. Тогда мы с бабушкой спорим и иногда — даже ссоримся, что мы будем смотреть. Чаще всего побеждает бабушка. У неё авторитет. Конечно, мы могли бы смотреть свои сериалы в разных местах: у нас на кухне есть ещё один телевизор, маленький. Но для нас это принципиально — сидеть вместе на диване, накрывшись бабушкиным клетчатым пледом и прижавшись друг к другу. Поэтому я уступаю бабушке.

Сериалы постоянно прерываются рекламой, которую мы с бабушкой терпеть не можем. Тогда мы берём пульт и начинаем щёлкать с канала на канал. Получается, что мы смотрим два или три сериала сразу. Правда, от этого у бабушки в голове всё путается, она постоянно толкает меня локтем в бок и задаёт свои глупые вопросы:

— Слушай, ты что-нибудь понимаешь? Почему этот бандюга нацепил на себя милицейскую форму и расхаживает со своим псом по деревне? Кстати, как он вообще оказался в деревне, там же всё действие в городе происходило? И никакого пса, вроде, у него не было?

Тогда мне приходится терпеливо объяснять бабушке, что это совсем разные фильмы, просто актёр один и тот же. Из-за этих актёров, которые снимаются во всех сериалах сразу, у нас с бабушкой одни проблемы. Иногда даже я начинаю путаться.

— Смотри, смотри, — трясёт меня бабушка, — вот эта профессорская дочка, она ведь женой того подводника была, у них ещё детей куча, помнишь, в прошлом месяце показывали?

Я уже сама отказываюсь понимать, как это она могла быть женой подводника, если сейчас она только оканчивает школу, живёт со своим папашей-профессором и никакими мужем и детьми вроде бы и не пахнет.

— Господи! — вдруг ахает бабушка и всплёскивает руками. — У неё же совсем другой отец был! Тоже профессор, но другой. Этот лысый, толстый. А тот интеллигентный такой был, с бородкой. Его потом сослали в Сибирь. А этот вот, он докторишка, сидит себе, чай пьёт. Как же это получается?

Бабушка строго смотрит на меня поверх очков, словно именно я подменила этих отцов, и ждёт объяснений, которых у меня нет. Но бабушка всё равно ждёт. И теперь меня может спасти только чудо, например, визит незваного гостя или телефонный звонок. К моему счастью, телефон действительно звонит.

— Иди бери трубку, — ворчливо говорит бабушка, — это тебя.

— Это нас, — поправляю я бабушку, потому что по той требовательной настойчивости, с которой заливается телефон, я понимаю: это звонит мама.

Сквозь помехи и потрескивания в трубке я слышу мамин голос:

— Ну что вы там, опять свой дурацкий телевизор смотрите? Сколько можно?

— Алё! Алё! — кричу я и дую в трубку. — Говорите громче! Ничего не слышно!

— Это я специально так кричу, чтобы не выслушивать маминых нотаций и не вступать с ней в спор. Но мама давно уже выучила все мои хитрости, поэтому она не обращает никакого внимания на моё дутьё и говорит строгим голосом:

— Поля, хватит валять дурака. Позови бабушку.

Поля — это меня так зовут. Вообще-то моё полное имя — Полина, но мама всегда называет меня Поля, а бабушка — Пуся или Паня, в зависимости от настроения.

Ну так вот, мама просит позвать к телефону бабушку, и я передаю ей трубку. Бабушка сначала молча слушает, потом хмурится, потом удивлённо поднимает брови. Я уже не обращаю внимания на телевизор, а смотрю только на бабушкино лицо, на котором разыгрывается целый спектакль. А потом бабушка начинает говорить:

— Какой бассейн? О чём ты говоришь? У ребёнка три недели назад была температура! Ты что, хочешь совсем её довести? Ты забыла, как она кашляла в прошлом году? Сама там отдыхаешь у себя на работе, а мы здесь должны загнуться по твоей милости?.. Какая закалка? Девочка позавчера чихнула!.. От какой пыли? У нас нет никакой пыли!.. Боже мой! Прогулки бывают в лесу или на море, а не в центре города! Всё! Разговор окончен! У нас с Пусей ещё много дел!

Бабушка кладёт трубку и, глядя на моё довольное лицо, ворчит:

— Ты чему это радуешься? Нечего слушать взрослые разговоры! Из-за тебя вот самое главное пропустили. Как мы теперь разберёмся, где этот депутат спрятал наследство покойной герцогини?

И так каждый день.

Примерно в полшестого бабушка обычно спохватывается:

— Слушай! Времени-то сколько! Скоро мама придёт, а у тебя уроки не сделаны. Давай быстрее, а то попадёт нам с тобой. Я тут пока досмотрю, потом расскажу тебе.

Я бреду к себе в комнату, достаю учебники, раскладываю на столе тетрадки, и тут меня зовёт бабушка:

— Пуся! Пуся! Иди скорее! Тут такой интересный фильм про попугаев! Ты обязательно должна это посмотреть!

Мы с бабушкой не пропускаем ни одного фильма про живую природу.

Вскоре приходит мама. Она застаёт нас на месте преступления. Можно сказать, с поличным. Уроки не сделаны. Телевизор работает на всю катушку.

В бассейн мы так и не сходили. Про прогулку и говорить нечего.

Мамины глаза начинают метать молнии. Я тихонько, старясь быть совсем незаметной, прокрадываюсь к себе в комнату и принимаюсь за уроки. Бабушка грозно кричит мне вслед:

— Паня! Сколько раз тебе говорить: садись за уроки, неслух!

Я не обижаюсь на бабушку, потому что это у нас с ней игра такая. Специальное представление для мамы, чтобы она думала, что бабушка меня воспитывает.

Потом бабушка проскальзывает на кухню и начинает греметь там кастрюлями и сковородками. Мама снимает пальто и сапоги и идёт вслед за бабушкой. Она закрывает за собой дверь, и они с бабушкой начинают ругаться. Они думают, что я ничего не слышу. Но на самом деле я слышу всё очень хорошо, до самого последнего слова. Мама кричит, что бабушка совершенно мною не занимается, что она не водит меня в бассейн и на прогулку, что у меня тройки по истории и математике, что я слишком много смотрю телевизор. Мне, конечно, жалко бабушку, но она действительно не умеет меня воспитывать. Я только удивляюсь, как же она могла так хорошо воспитать маму?

А мама между тем кричит:

— Ты что, хочешь, чтобы я уволилась с работы и сама занималась ребёнком? Хорошо, я уйду с работы. Сама буду проверять у Поли уроки, буду водить её в бассейн, буду с ней гулять. Только на что мы все будем жить, скажи на милость? На твою пенсию? Ты хочешь, чтобы мы были нищими? Ходили с протянутой рукой?

И тут я совсем забываю про свои уравнения. Я представляю, как мы втроём: я, мама и бабушка — сидим в подземном переходе, все в лохмотьях, и просим милостыню. Мы с бабушкой пересказываем всем желающим содержание последних серий новых телефильмов, и за это нам бросают монетки в мамину широкополую шляпу. И меня это нисколько не пугает. Мне очень хорошо сидеть в подземном переходе с мамой и бабушкой.

Тогда я подскакиваю с места и бегу на кухню, где ещё продолжают ругаться взрослые. Я обнимаю маму и шепчу ей в ухо:

— Сейчас по телевизору начнётся твоё любимое ток-шоу.

— Правда? — оживляется мама, подхватывает свою тарелку с котлетой и бежит скорее к телевизору.

Тогда я обнимаю бабушку и тихо говорю ей:

— Не обращай внимания. Её, наверное, начальник отругал. Или просто она голодная. Давай ей сегодня уступим, посмотрим её дурацкое ток-шоу.

— Давай, — соглашается бабушка.

Она накладывает нам в тарелки ужин, и мы идём к маме. Мы сидим все вместе перед телевизором, накрытые бабушкиным клетчатым пледом, и едим котлеты, и смотрим это глупое мамино ток-шоу. И нам так хорошо всем вместе!

Концерт для баяна с барабаном

— Та-та-та! Тра-та-та! Мы везём с собой кота!

На днях бабушка подарила Костику жестяной барабан. Вообще-то, собиралась дудку, но в магазине не оказалось. И теперь целыми днями Костик вышагивает по квартире и испытывает терпение окружающих: — Тра-та-та! Тра-та-та!

С каждым ударом вмятин на барабане всё прибывает. А терпение у окружающих, напротив, тает и испаряется.

И, похоже, скоро закончится и исчезнет совсем.

Соседи сбоку сообщают о своём недовольстве, барабаня в стенку.

Соседи снизу выстукивают гневную морзянку на батарее.

Мама скрывается от Костика на кухне.

Но больше всех, конечно, страдает папа. С его тонким музыкальным слухом.

— Костик! Я тебя умоляю…

— Тра-та-та! Мы! Везём! С собой! Кота! Чижика! Собаку!

Никакого кота Костик, конечно, не везёт. Ему нельзя кота. У него на кота аллергия. И на чижика с собакой тоже.

— Лёгкие надо развивать, — говорит папа.

Намекает, что лучше бы бабушка подарила Костику дудку.

— Костик! Иди завтракать! — зовёт с кухни мама.

В том смысле, что если у человека руки заняты ложкой и вилкой, туда вряд ли поместятся барабанные палочки. Наивная! Есть можно и без рук. Просто слизывать масло с хлеба. А руки в это время…

Тра-та-та! Тра-та-та!

— У тебя бабочка есть? — спрашивает у Костика папа, аккуратно укладывая колбасу на бутерброд.

И потом так же аккуратно пристраивает этот бутерброд у себя во рту.

— Бабош-ш-шка есть, говорю?

Неожиданный вопрос.

— Бабушка?

Наверное, Костик что-то не расслышал. Папа всегда говорит с набитым ртом. Хотя Самого Костика… за это же самое…

— Ба-боч-ка! Бабочка есть у тебя?

Пожалуй, папа всё-таки рехнулся.

Какие бабочки среди зимы? Только полудохлые мухи ползают между рамами. Или он всё-таки про бабушку? Может, у Костика что-то с ушами?

— Ну хотя бы белая рубашка… — тяжело вздыхает папа.

Ах да! Сегодня концерт в папиной филармонии! И папа там заявлен… кажется, во втором отделении. Или в первом… И как же Костик мог про это забыть? Он же первый раз… его же до этого ни разу… ни в филармонию, ни на концерт… только в цирк… и в зоопарк… но зоопарк же не считается…

С потолка филармонии свисала огромная хрустальная люстра. И от этого было светло и празднично. И ещё немного душно. И ещё довольно-таки шумно. Потому что все вокруг разговаривали. Стукали сиденьями. Шелестели программками. Кашляли, кхекали, кряхтели. В общем, были какие-то больные. От волнения Костик, как только сел на своё место рядом с мамой, тоже начал кашлять и кряхтеть.

— Чш-ш-ш, — шикнула мама, — сейчас начнут.

И точно. Начали практически сразу.

Цок-цок-цок! Очень прямая женщина в синем бархатном платье прошагала, как солдат, по сцене и остановилась перед микрофоном. В зале стало тихо. Все неожиданно выздоровели.

— Начинаем наш концерт, посвящённый… выступает… лауреат… музыка… вторая симфония…

Костик из этой тарабарщины ничего не понял. Да и не до того было, чтобы вслушиваться. Потому что эта, в синем, тут же удалилась прочь. А вместо неё на сцену выскочила другая женщина. Такая же прямая. И тоже в бархатном платье. Только на этот раз в чёрном. Она прошествовала к огромному чёрному роялю, который стоял прямо посередине и который Костик поначалу даже не заметил — от волнения, наверное.

«И почему это у них тут всё чёрное? — подумал Костик. — Прямо как на похоронах».

Между тем женщина в чёрном платье поправила на чёрном рояле ноты. Потом покрутила под собой табуретку. Тоже, кстати, чёрную! Потом ещё поёрзала немного. Высоко подняла руки. Замерла на мгновение и…

И в голове у Костика грянул гром!

Тра-та-та! Тра-та-та-та! — выбивала женщина из рояля звуки. — Тра! Та-та-та!

Это было немного похоже на то, что Костик пытался изобразить у себя дома на барабане. Только гораздо лучше.

Тра-та-та! Тра-та-та-та!

Женщина сидела напротив рояля и никуда со своей табуретки не вставала. Но её руки…

Руки этой удивительной женщины существовали как будто бы отдельно от неё самой. Они бегали по роялю туда-сюда, словно привязанные на резинке-. И Костик смотрел на них как заворожённый. Руки стучали, подпрыгивали, гладили клавиши и вонзались в них, словно гвозди. И женщина, хоть и сидела на месте, слегка подпрыгивала и тоже как будто вонзалась в рояль.

А потом, на самом громком месте, она ударила по роялю изо всех сил и сразу подняла вверх руки. Последние звуки медленно стекли с её пальцев.

И наступила гробовая тишина.

Костику сразу очень захотелось кашлянуть. Но было неудобно. Потому что все сидели и молчали. Даже не хлопали. И Костик тоже не хлопал и давился своим кашлем.

А потом все разом подскочили. И закричали: «Браво! Браво!» Вот тут-то Костику бы и покашлять. Но как-то внезапно расхотелось. Да и женщина в чёрном куда-то исчезла. Вместо неё выбежали какие-то люди, тоже все чёрные. Они откатили рояль вглубь сцены. А на его место поставили четыре стула и какие-то непонятные чёрные подставки.

Костик подумал, что сейчас будут выступать эти, которые двигали рояль. Но они выступать почему-то не захотели. Наверное, постеснялись. И сразу убежали. А вместо них вышла та, первая, в синем платье. Что-то быстро протараторила про квартет и сметану и так же быстро исчезла.

А на сцену выскочили сразу четверо. Все они были в чёрных костюмах. Только рубашки из-под костюмов торчали белые. И у каждого в руке было по скрипке. Только почему-то все скрипки были разного размера.

А у одного, самого маленького — кудрявого и в круглых очках — скрипка вообще была огромная. Почти как рояль. И, что самое ужасное, снизу у неё торчал какой-то штырь.

Костик сразу заволновался: как же эта огромная скрипка поместится у маленького на плече? Вдруг этот острый, как шпага, штырь проткнёт его худую шею? Он даже заёрзал на стуле и затопотал ногами.

— Ш-ш-ш-ш-ш, — зашипели две старушки сбоку от Костика.

Тоже, наверное, переживали за этого, маленького.

Да и сам маленький, похоже, переживал. И не знал, что ему делать с таким большим неуклюжим инструментом. Вот уже все прижали свои скрипочки подбородками. Уже взмахнули смычками. Закатили к потолку глаза… А этот всё елозил и сомневался, куда же девать такую дурынду. Наконец он сообразил, что на плече он её всё равно не удержит. И решил поставить прямо на пол. Он уткнул штырь в паркет (или чем там они покрывают свою сцену), а саму скрипку зажал коленками.

«Вот и правильно! — обрадовался за маленького Костик. — Вот и молодец!»

И маленький тоже очень обрадовался. Весело взмахнул своими кудряшками. Отвёл руку со смычком куда-то вбок. И…

И всё вдруг разом запело, зазвенело и затрепетало. И зажужжало шмелями, и затренькало соловьём, и застонало, и заплакало.

А у Костика вдруг защипало и зачесалось в носу. И отчего-то стало жалко себя и всех вокруг. И маму, которая так тихо сидела рядом, вытянув вперёд шею. И папу, который сейчас готовился к выступлению и, наверное, очень волновался. И этих двух смешных старушек в жабо и кружевных перчатках, сидевших сбоку от Костика. А больше всех — этого маленького, кудрявого, с тяжёлой скрипкой. Так стало всех жалко, что захотелось плакать.

У Костика перед глазами всё поплыло и заколыхалось. Как в тумане. И в этом тумане маленький взмахивал головой и смешно хмурил чистый высокий лоб. А другой, большой, вдавливал маленькую скрипку своим квадратным подбородком себе в плечо. И по-детски делал брови домиком. Как будто ему, как и Костику, тоже всех очень жалко. И он тоже хочет заплакать.

А потом Костик провалился…

Вот так: сидел-сидел и провалился в тёплую мягкую вату. Звуки зазвучали вроде как издалека. Тилим-тили-лим, тили-лили-лили-лим. Стало плохо слышно. Но так почему-то хорошо…

— Ну как?

— А? — не понял Костик.

В глаза брызнул свет от хрустальной люстры. Вокруг все суетились, пробирались между рядами и хлопали сиденьями кресел. На сцене копошились дяденьки в чёрном. Отвинчивали от стойки микрофон.

— Папа?

— Я тут! — папа оказался совсем рядом, в обнимку со своим баяном и чахлым букетом гвоздик. — Ну как? Слышал, как я… трам-пам-пам… тара-тара-тара-пам-пам?

— Да, — кивнул Костик, — трам-пам-пам…

— А вот это место… слышал? Тили-тили-трам-та-та-та?

— Да-да… трам-та-та…

Всю дорогу до дома они с папой приплясывали и подпрыгивали. И напевали: «Тра-та-та-тра-та-та-та». А мама шла сзади с папиным букетом и подпевала: «Тили-тили-трам-парам».

И Костику было как-то неудобно, что вот, он ждал папиного выступления, ждал и всё проспал. И когда они пришли домой, Костик попросил:

— Знаешь, в том месте… я что-то недослышал… трам-па-пам… или трамтарарам? Сыграй ещё раз.

Ну не мог же он признаться папе, что проспал. Папе было бы обидно. Он же специально взял Костика… первый раз в жизни…

А папа ни капли не обиделся. Он с радостью распаковал свой баян. И сыграл «тра-та-та-трам-пам-пам». А Костик притащил свой барабан и уселся на диван рядом с папой.

— Тра-та-та! Тра-та-та!

Тут с кухни прибежала мама. Посмотрела на это безобразие. Но ругаться не стала. А только вытянула вперёд руки и замахала ими, как дирижёр:

— Тра-та-та! Тили-тили-трам-па-па!

И соседи сбоку застучали в стенку:

— Тара-тара-тарара!

А соседи снизу забарабанили по батарее:

— Та-та-та, та-та, та-та!

А Костик сказал:

— Я, пожалуй, тоже буду музыкантом. Как папа.

Вот такой замечательный получился концерт!

Зубная фея

День всё тянулся и тянулся, будто резиновый. За окном, словно в замедленной съёмке, кружились снежинки. Их тихий, однообразный полёт сливался с монотонным объяснением Елены Павловны про дроби. И от этого слияния мои верхние веки превращались в числители, а нижние — в знаменатели, их неудержимо влекло друг к другу, а голову так же неумолимо тянуло к парте.

Вдобавок ко всему нас с Танькой оставили после уроков убирать класс. Мы переворачивали вверх ногами стулья, гоняли между партами пыль, лениво елозили по доске насквозь пропитанной мелом тряпкой.

— А у меня секрет! — неожиданно объявила Танька, окуная в ведро с мутно-коричневой водой заскорузлую мешковину.

Мешковина сразу поменяла цвет со светло-серого на буро-сизый. Брезгливо сморщившись, Танька вытащила её из воды двумя пальцами и шлёпнула поверх швабры. Вокруг сразу натекла грязная лужа, которую Танька с нехарактерным для неё усердием принялась размазывать по полу.

— Секрет! — многозначительно повторила Танька и покосилась в мою сторону.

Я промолчала. Танькины секреты — дело известное. Опять небось обнаружила в оконных рамах уснувшую муху и устроит ей похороны с почестями. Или будет превращать воронье перо в Жар-птицу. Тоже мне секреты! Одни глупости.

— Пойдём!

Танька задвинула ведро за шкаф, бросив в него тряпку — киснуть до лучших времён. Схватила в одну руку портфель, в другую — мой рукав и поволокла меня в коридор, вниз по лестнице, в гардероб.

Затянув меня в таинственную глубину курток и шуб, облепивших вешалки, она покопалась в портфеле, вытащила из него помятый, замусоленный конверт, а из конверта достала открытку.

— Смотри!

На открытке была японка — с палочками в чёрных волосах и в оранжевом кимоно, расшитом райскими птицами и цветами. Японка хитро улыбалась, щуря и без того раскосые глаза. Но самое интересное было не в этом. Оказалось, что если слегка повернуть открытку и посмотреть на неё немножко сбоку, кимоно японки делалось из оранжевого зелёным, птицы взмахивали крыльями, а сама японка закрывала правый глаз и лукаво подмигивала.

А стоило открытку покачать из стороны в сторону, японка принималась моргать часто-часто, словно к чему-то призывая и будоража воображение.

Вот это секрет так секрет! День сразу перестал быть тягучим и унылым. Вместе с переливами удивительной открытки всё вокруг закрутилось, завертелось, обрело смысл и краски.

— Ну?! — притопнула ногой Танька, тряся своим трофеем у меня перед носом и требуя восхищения или, по крайней мере, удивления.

— Откуда это?

— Вот! — Танька оттопырила нижнюю губу, обнажив мелкие острые зубы. На месте одного из них зияла тёмная дыра.

— Что? — не поняла я.

Танька закатила глаза и даже по лбу себя постучала, чтобы показать, до какой степени она поражена глубиной моего невежества.

— Зубная фея подарила!

Про Зубную фею я слышала впервые. Я вообще не очень хорошо разбираюсь во всяких чародеях, колдунах и прочих волшебниках. А из фей знаю только про фею Драже из балета «Щелкунчик». И ещё мне вдруг вспомнился отрывок стишка из раннего детства: «Три очень милых феечки сидели на скамеечке и, съев по булке с маслицем…» Но Танька, услышав про феечек, даже обиделась:

— Что ты мне сказки рассказываешь? Я тебе серьёзно…

Притянув к себе мою голову, она впилась губами мне в ухо и жарко зашептала про Зубную фею и про то, как она забирает у детей их молочные зубы.

— Как забирает? — испугалась я. — Выдёргивает, что ли?

— Она что, по-твоему, садистка? — рассердилась Танька.

— Не знаю, — честно призналась я.

Образ Зубной феи рисовался в моём воображении нечётко и расплывчато. Но даже в этой нечёткой расплывчатости явно проступали зловещие железные щипцы в её руке, похожие на те, которыми мой папа вытаскивает из доски лишние гвозди.

— Не-е-е, — успокоила меня Танька, — она берёт только те, которые сами выпадают.

С видом недосягаемого превосходства посвящённого человека перед непосвящённым Танька поведала мне, что как только выпадет молочный зуб, его следует с вечера аккуратно завернуть в носовой платок и положить под подушку и сразу лечь спать, а наутро засунуть под подушку руку, а там вместо зуба обязательно — ОБЯЗАТЕЛЬНО!!! — будет подарок от Зубной феи.

Я слишком хорошо знала Таньку, её неуёмную страсть к фантазиям и способность на пустом месте раздуть из дохлой мухи слона. Но в доказательство своей правоты она снова продемонстрировала зияющую пустоту на месте бывшего зуба и ткнула в моё лицо подарок феи. Японка хитро прищурилась и подмигнула мне правым глазом.

— А зачем они ей нужны, эти зубы? — я сделала последнюю попытку пробить брешь в хитросплетении Танькиных доводов.

Она только плечами пожала:

— Для коллекции…

Для коллекции! Убийственная простота и логичность этих слов растопили мои сомнения окончательно.

— Тань, а подарки хорошие?

— Всякие. У меня полно.

И, нацепив пальто и шапку, Танька опять поволокла меня, на этот раз из гардероба на улицу, через сквер — к себе домой, хвастаться феиными подарками.

Улица встретила нас морозом и ослепительным — особенно после полумрака школьной раздевалки — сиянием сугробов. Снег скрипел, переливался и подмигивал мне отовсюду: с крыш домов, заиндевевших веток деревьев, даже из-под ног. И казалось, что это не снег вовсе, а тысячи, нет, миллионы японок призывно щурят свои раскосые глаза и манят, манят в удивительную, полную приключений и подарков жизнь.

Придя домой и скинув пальто и ботинки, Танька подставила табуретку и полезла куда-то на шкаф.

— Вот! — пыхтя и отряхиваясь от пыли, она вывалила прямо на пол содержимое здоровенной коробки из-под маминых зимних сапог.

От вида несметного богатства у меня захватило дух. Чего только среди феиных подарков не было! Теннисные мячи и маленькие стеклянные шарики, карнавальные маски и пучки разноцветных перьев, носовые платки с вышитыми на них голубями и розами, бусы из камней и ракушек, прошлогодние календари, значки, оловянные солдатики с ружьями и пиками и крошечные фигурки заморских глиняных божков… По-моему, у Таньки и зубов-то столько отродясь не было, сколько надарила ей за них Зубная фея.

Мне стало завидно. И обидно. Таньке за её мелкие острые зубки, которые, по правде говоря, и не стоят-то ничего, — гора подарков. А у меня уже штук пять выпало, а то и все шесть. Белых, отборных, хоть в коллекцию, хоть в музей. А взамен — пустота, шиш, дырка от бублика!

— А ты их под подушку клала?

Я помотала головой.

— Ну вот! В следующий раз выпадет, ты его под подушку, и — бац! — утром подарок!

Я вздохнула. Когда он ещё будет, следующий раз? А подарков хотелось тотчас же, прямо сейчас. Танькины бусы и перья не давали мне покоя, дразнили буйными красками и неуёмной роскошью. И японка с открытки всё мигала, мигала…

— А ну, разевай пасть! — устав от моих душевных терзаний, приказала Танька.

Я послушно открыла рот, и Танька по-хозяйски сунула туда руку. Как заправский дантист, она один за другим ощупывала мои зубы. От её пальцев пахло школьным мелом, столовскими котлетами и немножко мокрой мешковиной.

— Шата-а-ается! — Танька с кровожадным удовольствием надавила мне на нижний зуб с правой стороны и тут же отдёрнула руку. — Не кусайся!

— Больно же! — возмутилась я, захлопнув рот.

— Расшатывай, — велела мне Танька, — к вечеру выпадет.

Я надавила на зуб языком. Потом тихонько потрогала его кончиком пальца. Зуб откликнулся лёгким, едва заметным шевелением.

Танька надела на лицо сердобольное выражение и высыпала на стол гору сухарей и сушек:

— На вот, грызи!

Я взяла ванильный сухарь с тёмными пятнами запечённых в нём изюмин и принялась мусолить его во рту.

— Ты правым грызи! Который шатается!

Я послушно надкусила тем самым зубом — нижним, с правой стороны, — которому суждено было отправиться в коллекцию Зубной феи. Зуб, едва дрогнув, остался стоять на месте.

После сухаря в ход пошли сушки. После сушек — леденцы. Потом — горсть пыльных лесных орехов. Стол был весь усыпан крошками, фантиками и скорлупой, а зуб всё не хотел выпадать. Меня уже начало мутить, когда Танька вдруг спохватилась:

— Скоро мать придёт, а у меня уроки…

Вытолкав меня в коридор, она нахлобучила на мою голову шапку, сунула в руку портфель и широко распахнула дверь.

— Под подушку… в носовой платок… не забудь… — неслось сверху, пока я торопливо спускалась на первый этаж.

Выскочив из Танькиного подъезда, я поспешила через сквер, мимо школы, к своему дому. Вечер уже выползал из переулков и подворотен, но фонари ещё не зажглись. Снег потух, перестал сверкать и переливаться. Он уже не подмигивал мне, как тысячи, нет, миллионы раскосых, хитроглазых японок.

Натруженный сухарями и сушками зуб ныл. Мороз щипал за щёки, запястья и голую шею — впопыхах я забыла у Таньки варежки и шарф. Свободную от портфеля руку я спрятала в карман пальто. В тёплом кармане замёрзшие пальцы отогрелись и нащупали скомканные конфетные обёртки, автобусные билеты, несколько монет и одинокую, давно забытую ириску. Вкусную квадратную ириску в красном фантике с чёрным котом.

Нижний зуб с правой стороны приклеился к ириске сразу же, как только она очутилась у меня во рту. Вслед за нижним зубом в ириску намертво впечатался верхний. Я попыталась открыть рот, но зубы не разжимались, будто их зацементировали. Казалось, теперь никакая сила не сдвинет с места мой заветный, предназначенный для феи, нижний с правой стороны зуб. Не видать мне ни бус, ни оловянных солдатиков, ни открытки с хитроглазой японкой. Зубная фея растаяла в белёсой морозной дымке, взмахнув на прощание огромными железными щипцами.

Дома меня ждала мама с половником и красным от кухонного жара лицом.

— Где ты была? — разволновалась она, как только я ступила на порог. — Где твои варежки? Где шарф?

— М-м-м… — промычала я неоткрывающимся ртом, — фы феишь ф фуфную фею?

— Всё ясно, — вздохнула мама. — Ты была у Таньки.

И ушла на кухню доваривать суп, оставив меня в полном неведении относительно своей веры в существование Зубной феи.

Мне вдруг стало одиноко и безразлично. Камнем навалилась усыпляющая грусть и её вечная спутница — зевота. Она буквально распирала меня, сводила скулы, выворачивала челюсти.

— У-у-а-а-а! — не в силах сдерживаться, я зевнула во весь рот.

Челюсти разжались со странным чпокающим звуком. Больно не было. Только немного странно смотреть на выпавшую изо рта ириску с замурованными в ней моими собственными зубами. Правым верхним зубом и правым нижним…

В тот вечер я отправилась в постель раньше обычного. Сон мой был тревожен и неспокоен из-за прокравшейся в него полузнакомой женщины с чёрными волосами и деревянными палочками в голове. Она плавно кружила вокруг моей кровати и непрерывно подмигивала мне правым глазом. Потом она низко наклонилась к подушке и потянулась за ириской, тщательно завернутой в носовой платок. От её пальцев терпко пахло школьным мелом, столовскими котлетами и немножко мокрой мешковиной. Кимоно её шуршало у меня над ухом. Лунный свет играл в шёлковых складках. Райские птицы взмахивали крыльями. А женщина всё мигала, мигала, мигала…

Едва проснувшись, я нетерпеливо пошарила рукой под подушкой и обнаружила туго спелёнутый носовой платок, мною же засунутый туда прошлым вечером. В платке по-прежнему покоилась твёрдая как камень ириска с двумя навеки застрявшими в ней зубами…

— Сама виновата, — припечатала Танька, внимательно изучив мои оголившиеся дёсны и ириску с торчащими из неё зубами.

Мы стояли у школьного крыльца и отчаянно опаздывали на первый урок: Вдоль дорог растекалась оттепель. Сугробы покрылись твёрдым непробиваемым панцирем.

— Я?

— Ты ж её до смерти напугала!

— Напугала? — растерялась я.

— Знаешь, чего она боится? Больше всего на свете?

— Чего?

— Ка-ри-е-са! А от чего бывает кариес?..

Мне стало стыдно и неловко. Могла бы и сама догадаться. Кариес бывает от конфет. Вот почему она проигнорировала мои запечатанные в ириске зубы и не взяла их для коллекции! Испугалась кариеса и исчезла навсегда.

— Не реви, — отчего-то смутилась Танька.

А я и не ревела. Просто мокрый угрюмый ветер выжал из глаз непослушные слёзы.

— И вообще… — стараясь не смотреть на меня, виновато пробормотала Танька, — я всё выдумала.

— Что? — не поняла я.

— Наврала тебе тогда. Про подарки. И феи никакой нет.

Какая глупость! Какая чудовищная, нелепая, несправедливая глупость! Мне было совершенно ясно, что врала она сейчас, а не тогда, когда крутила японкой перед моим носом. Не могла она выдумать про фею. Танькиной убогой фантазии не хватило бы, чтобы такое придумать. А как же карнавальные маски и пучки разноцветных перьев, бусы из камней и ракушек, оловянные солдатики с ружьями и пиками и крошечные фигурки заморских глиняных божков? А прошлогодние календари? А носовые платки с вышитыми на них голубями и розочками? А японка в оранжевом кимоно и палочками в чёрных волосах? Кто ей всё это подарил, если не Зубная фея?

— На вот, — в знак примирения Танька вытащила из портфеля красножёлтое яблоко, обтёрла его замызганным платком и сунула мне в руку.

Яблоко сочно хрустнуло и обдало мои щёки сладкими брызгами. Верхний зуб с левой стороны подался и заходил ходуном. Из мелкой россыпи льдинок на асфальте мне подмигнули тысячи, нет, миллионы крошечных солнц…

Вечером я достала из комода чистый носовой платок. В самый его центр поместила новенький, только что выпавший молочный зуб — верхний с левой стороны. Аккуратно загнула уголки. Потом ещё раз. И ещё. Положила платок под подушку — с самого края, чтобы ей легко было его найти. И крепкокрепко закрыла глаза.

В ту самую ночь ко мне впервые пришла Зубная фея…

А годы летят…

Костик!

— М-м-м…

— Костик?!

— М-м-м-н-н-ну…

— Плохо слышишь?

Слышит Костик хорошо. Костик говорит плохо. Потому что Костику говорить неохота. Тем более с папой. Тем более когда Костик и так знает, что речь пойдёт о…

— Определился?

— М-м-м-н-н-ну…

— Ну?

— М-м-м…

Папа выхаживает вокруг Костика. Примеривается, прицеливается и наконец с размаху хлопает его по плечу.

— Чувствуешь?

Костик чувствует. Рука у папы тяжёлая, хотя ничего весомее нотной папки никогда не поднимала.

Другой рукой папа выписывает в воздухе замысловатые кренделя. То ли показывает Костику необходимый накал чувств, то ли собирается дать ему подзатыльник.

— Понимаешь, круглая дата… — папа отпускает плечо и чертит в воздухе, круг своими музыкальными руками, как бы обнимает эту дату и передаёт её Костику в дар.

Ну вот… началось.

— Это тебе не хухры-мухры. Не ёлки-палки. Не бухты-барахты.

Бух! — бухает бухта. Бах-барабах! — барахтается барахта. Хрум-бурубум! — хрустят хухры и мухры. Щёлк! — выстреливает ёлка-палка. На ёлке-палке болтается дата. Дата надувается круглым мыльным пузырём, подмигивает Костику и…

— …и вот что я тебе скажу, — папа меряет комнату длинными, как у цапли, ногами, — юбилеев в твоей жизни будет немало. Но и не много… по пальцам пересчитаешь.

Папа замирает, подносит к близоруким глазам сначала одну растопыренную пятерню, потом другую, беззвучно шамкает губами. Проводит частичную инвентаризацию собственных конечностей.

Костик тоже изучает свои пальцы. Юбилей, как говорил папа, бывает раз в десять лет. Да умножить на десять пальцев. И это ещё только на руках! По Костиным прикидкам, выходит достаточно.

— Но этот в твоей жизни самый главный. Потому что первый!

Папа тычет в потолок указательным пальцем. То ли изображает цифру 1, то ли подчёркивает главенство первого в жизни юбилея.

— Он запомнится тебе навсегда, — пророчески изрекает папа. — Пора определяться.

Определяться…

Папа, конечно, намекает на список. Он с этим списком Костику всю плешь проел. Ну не проел пока, но скоро проест… если так пойдёт дальше…

Дальше… дальше… что там в списке дальше? Велосипед… Костик его уже полгода клянчит у бабушки. И автоматический пистолет, как у Бубенцова. Пистолет он, конечно, закажет дяде Лёне. И… и… может, цифровой фотоаппарат? Дорого. Но ведь юбилей же. — Не у кого-нибудь, у Костика. Или планшетник? Или айфон? Или, может… фантазия у Костика иссякает. Вдохновение заканчивается. Он мучительно ищет его на потолке, на полу, у себя под ногами… Ну чего бы ещё захотеть?!

— Хочешь, чтобы я тебе помог? — папа вновь материализуется перед Костиком. Неожиданный, как улыбка Чеширского Кота. — Ну-ка…

Папа двумя пальцами, как пинцетом, вытаскивает из Костикова кулака скомканную бумажку.

— Велосипед! Пистолет!! Фотоаппарат!!! — папу подбрасывает в воздух, и он жужжит, как огромный рассерженный шмель: — Это твой дж-ж-жентльменский набор? Твой с-с-список?! Невоз-з-змож-ж-жно! Уж-ж-жас-с-сно! Ж-ж-жуть! Как тебе не с-с-с-с-стыдно?!

Стыдно? Почему ему должно быть стыдно? Сам привязался как репей: список… список…

— Список гостей! Гостей, а не подар-р-ков, мер-р-ркантильный ты человек! — рычит папа, словно разъярённый лев, — Гости!!! Вот главное укр-р-рашение твоего юбилея! Кого ты хочешь видеть на своём пр-р-разднике?

Видеть? На празднике? Об этом Костик как-то не подумал. Праздник-то, конечно, его. Но гостей обычно приглашает мама. Бабушку. Дядю Лёню…

— Ладно, доставай новый лист.

Костик послушно раздирает тетрадь.

— Пиши, — говорит папа.

— Что?

— Как что? «Список».

Костик склоняется в три погибели над листком и медленно выводит: «Спи…».

— Ну? — подбадривает его папа. — Не спи!

— Что?

— Какой список? Список чего? Конкретизируй.

Чего тут конкретизировать? Бабушка, дядя Лёня. Ну ещё тётя Лида с дядей Сёмой. И мамина троюродная сестра Александра. Всё как обычно.

— Ну? — не сдаётся папа. — «Список…», ну? Кого?

— Ну… этих… как их… список гостей.

— Гостей! — усмехается папа саркастической усмешкой Мефистофеля. — Гости глодают кости!

— Да? — удивляется Костик.

Только что гости были главным украшением. Теперь они глодают кости. Вечно у папы так.

— У тебя же не просто день рождения!

— А что?

— Ю! БИ!! ЛЕЙ!!!

— И что?

— На юбилее не просто гости, а… а… а…

Ну вот. И гости уже не гости. Сам бы определился…

— М-м-м… не гости, а… как бы их назвать? …приглашённые? скучно… визитёры? официально…

Папа беспомощно щёлкает в воздухе пальцами. Его блуждающий взгляд утыкается в окно, стекленеет. Там, за окном, шумит вокзал, свистят электрички, из почек вырываются листья. А здесь юбилей. И гости. И бог весть что.

— Посетители? — бормочет папа, — чаепители? …подаркодарители?

… тортопоедатели? Боже мой!

— Боже мой! Я там кручусь на кухне, а они тут…

Мама влетает в комнату в фартуке, с полотенцем через плечо и горящими, как газовые конфорки, глазами.

— А мы тут вот!

Костик выставляет свой лист перед мамой, как щит.

— Список, — читает мама. — Список чего?

— То-то и оно, — в голосе папы слышится плохо скрываемое раздражение, — что мы не знаем!

— Не знаете?!

— Мы не знаем, — уточняет Костик, — как это называется!

— Что называется?

— Ну… эти… люди, которые приходят…

— Куда приходят?

— В гости.

— Так и называются — гости.

— Ха-ха! — папа снова превращается в Мефистофеля. — Гости приходят в гости!

— И глодают кости! — напоминает ему Костик.

— А кто ж тогда?

— Вот! — торжествует папа. — И мы не знаем!

— Господи! При чём тут гости… то есть люди, которые глодают… Куда они вообще приходят-то?

— К нашему мальчику, — кивает папа в сторону виновника предстоящего торжества. — На Ю! БИ!! ЛЕЙ!!!

— С ума сошли? У нашего мальчика юбилей через полгода. Осенью! А на дворе весна!

— Юбилей — дело ответственное, — обиженно вскидывает голову папа (в этом вопросе у него явное преимущество: у папы за плечами юбилеев целых четыре, а у мамы всего-навсего три). — К юбилею надо готовиться капитально.

Капитально? Вот те на! Значит, юбилей — это что-то вроде капитального ремонта.

— Ну и готовьтесь!

— Как?! Мы не можем озаглавить список!

— Буквоед! — говорит мама.

Она всегда так папу называет. Буквоедом. Хотя папа больше всего любит есть винегрет и простоквашу.

— Да какая разница… Ну, назовите «Друзья юбиляра», — мама перекидывает полотенце на другое плечо и спешит на кухню. Долго раздумывать ей некогда, у неё подгорают котлеты.

Всё-таки наша мама — гений. Хотя по ней и не очень заметно, — шепчет папа Костику в ухо. — Друзья юбиляра! Это ж надо! И почему не я это придумал?! Давай теперь определяйся. У тебя осталось мало времени. Жалкие полгода.

…Папа как в воду глядел. Полгода пронеслись как одно мгновение. Пыльное, жаркое лето сменило нежную, прозрачную весну. Три месяца каникул тянулись долго, а пролетели быстро. Лето устало от самого себя, позолотило листья берёз и принялось швырять их на землю. Пошли дожди. Началась осень, а вместе с ней — учебный год.

Всё это время Костик терпеливо выполнял папино указание. Определялся с друзьями. И когда ездил к дяде Толе в Карпогоры, определялся. И в лагере на Чёрном море. И в деревне у бабы Шуры. Как говорила мама — седьмой воды на киселе.

— Противный у тебя кисель, — говорил Костик бабе Шуре и взлетал от неё на чердак.

Баба Шура пыхтела папиросой, помешивала свой кисель и грозила ему снизу клюкой. А Костик зарывался в сено и тосковал, терзая и комкая свой список.

Весь август он просидел один в пустом городе. Скучал, зубрил правила по русскому и изредка выползал во двор глотнуть перегретого воздуха.

И определялся как сумасшедший. Вписывал, вычёркивал, вписывал, вычёркивал, вписывал…

Сейчас потрёпанный и затёртый листок с друзьями, как всегда, лежал перед Костиком. Два неровных столбика толкались и налезали друг на друга. Многие имена были нещадно вымараны, перечёркнуты, вписаны заново и снова вымараны… Сверху коряво выплясывали альтернативные кандидатуры. Некоторые из них в свою очередь были жирно замазаны фломастером.

Первым среди друзей значился Бубенцов.

— Про меня не забудь, понял? — предупредил Бубенцов, когда Костик проболтался во дворе про грядущий юбилей. — Знаешь, кто лучший друг всех юбиляров?

Массивный, ободранный на костяшках кулак стал весомым приложением к его словам.

— И учти: пироги я люблю с вареньем, а торт — хрустящий такой и с орехами.

Костик обещал учесть, хотя и не был уверен, что мама будет в восторге.

За Бубенцовым — очкарик Шишков. Вот бы Костику очки! Был бы такой же умный. Костик даже пробовал тайком носить папины. Глаза разболелись, а ума не прибавилось. Странная штука! Может, дело и не в очках вовсе? А в росте? Или выражении лица? Костик делал скорбную мину и вставал на цыпочки. Безрезультатно. Пришлось включить Шишкова в список. А то в среду контрольная по математике… а в четверг диктант… и в пятницу что-нибудь ещё.

После Шишкова — вычеркнутый Макс Каледин. С ним Костик поссорился до конца жизни в позапрошлый понедельник. Правда, в позапрошлый вторник помирился. И вписал снова. А в прошлый понедельник опять вычеркнул. И в прошлый вторник вписал. Сегодня опять был понедельник. Судьба Каледина висела на волоске.

Потом — Денис с говорящей фамилией. Смехачёв. Копилка анекдотов.

Особенно про этого… ха-ха-ха… как там его?.. Васеньку… Володеньку… нет… как его… Вообще-то, у Костика анекдоты в голове не задерживаются. Наверное, потому, что голова у Костика дырявая и без очков. Но дело, конечно, не в анекдотах. Анекдоты — пустяки. А вот частушки… особенно вот эта… как её… «Ты кака, а я какой, на каку нарвалсы…» — ну и так далее… На всё лето Смехачёва отправляют в деревню к прабабушке. Он И приобщается там к народной культуре. Пропитывается фольклором насквозь. Без такого человека любой юбилей не юбилей, а так… поминки.

Надо было бы поставить его на первое место. Потому что Смехачёв теперь Костику — лучший друг.

— А ты мне не лучший, — сообщил Смехачёв Костику пренеприятное известие. — Мой лучший друг вообще-то Колька. Я без Кольки никуда не пойду.

Пришлось вписать Кольку. А то обидится Смехачёв — и частушки петь не будет. А без частушек — кому он вообще на юбилее нужен?

Потом ещё шесть одноклассников, трое ребят из волейбольной секции, Митька со второго этажа и парочка новых приятелей из лагеря. И ещё… ещё… кого-то он забыл… кого-то важного… самого главного…

— Ф-ф-фи-и-у-у-пс-с!

Точно! Витюша! Человек, который помнит всего один анекдот — про чукчу и телевизор. А частушек не знает совсем. Знает только государственный гимн. И всё время его поёт. Особенно на Новый год. И ещё на Новый год этот человек задаривает Костика конфетами — теми, что не влезли в самого Витюшу. А живёт он в соседнем доме. И каждый вечер приходит свистеть под окно Костика. Хотя, кроме самого Витюши, никто не догадывается, что это свист. Все думают, что это драная кошка, которой зажало хвост несмазанной дверью.

— Ф-ф-фи-и-у-у-пс-с!

— Сейчас! — крикнул Костик в форточку. Поискал в своём списке свободное место. Вычеркнул Короткова — какая от жадины польза? И записал Витюшу.

Теперь уже точно всё! Костик вздохнул, потянулся. Свобода! Друзья есть, а всё остальное — пироги там, газировка, торт с орехами и розочками — дело техники. Раз, два — и готово…

— Готово? Ну-ка, ну-ка, покажи, — сказал папа и заглянул Костику через плечо.

— Вот, — Костик скромно потупился.

Сейчас папа хлопнет его по плечу и похвалит, что вот, мол, какой он немеркантильный и сколько у него отыскалось друзей. И может быть, даже сыграет на своём баяне туш… или как там это у них называется…

Но папа туш играть не стал. И хлопать не стал тоже. Он издал страдальческий стон, театральным жестом накрыл ладонью глаза и застыл с запрокинутой головой.

Ка-… ка-… ка-…

— Что? — испугался Костик.

— Ка-казарма какая-то, а не юбилей!

Костик растерялся вконец.

— Где женщины? Где?! Где прекрасный пол, который должен украсить твой праздник?!

— Какой пол, папа? Зачем?

— Ты спрашиваешь — зачем?! — папа сделал между пальцами щёлку и сквозь неё с удивлением посмотрел на Костика. — Юбилей без прекрасного пола — это… это…

Папа заметался по комнате, натыкаясь по очереди на шкаф, входную дверь и стулья.

— Зима без снега! Солнце без пятен! Обед без винегрета!

Все в доме знали, как папа обожает винегрет. И ещё простоквашу.

— В твоей жизни будет… — папа опять принялся пересчитывать собственные пальцы, — немало юбилеев. И на каждом из них… на каждом! …обязательно! …будут женщины!

— Папа, — робко подал голос Костик, — а можно хотя бы на первом… ну раз в жизни… без них?

— Нет!!! — папа резко рубанул рукой воздух, как каратист, напоролся на стол и чуть не сломал себе мизинец. — О-о-о!!! О, женщины! Вам имя — вероломство!

«Ладно, — мстительно подумал Костик, — вам же хуже». И вписал по алфавиту: смазливую Антонову, лопоухую Бубнову и весёлую Воробьёву с последней парты. Да ещё дылду Машку из соседнего подъезда. Эту не по алфавиту, он и фамилии её не знал, а просто так, до кучи. Пусть папа порадуется.

— Многовато получается, — почесал в голове папа. — Придётся Сократить.

Костик радостно занёс карандаш над Машкой…

— Нет! — закричал папа. — Прекрасный пол не трогай! Это лучшее, что есть в твоём списке.

Костик тяжело вздохнул… вычеркнул двух одноклассников… потом тех, которые из лагеря, — их вообще не жалко… потом — эх, была не была — Кольку, смехачёвского друга. Нечего портить своим Колькой нашу компанию!

— Компания у тебя не ахти. Плохая компания, — сказала мама, случайно заглянув в Костиков список. Это она так Костику сказала, что «случайно», а на самом деле она специально хотела проверить, кто будет сидеть на их стульях из гарнитура и пить из фарфоровых чашек. — Бубенцов нам перебьёт весь сервиз. Про Смехачёва с его пошлыми замашками…

Частушками!

…я вообще не говорю. Один приличный человек — Шишков. И тот зануда.

Спорить с мамой было бесполезно. Мама в доме главная. Особенно когда папа на гастролях. То есть практически всегда. Костик даже вздыхать не стал. Он безропотно склонился над своим листком. И вычёркивал. И вписывал. И вычёркивал.

Знал бы он тогда, что все его труды пойдут коту под хвост, — выбросил бы свои каракули сразу. Порвал бы на мелкие клочки. Сжёг бы. А пепел по ветру развеял…

Телефон кипел, подпрыгивал и заходился от негодования.

— Костик, ну подойди же! Не слышишь, что ли?! У меня руки в муке…

Уж лучше бы Костик оглох… или тоже в муку… с головой… по самые уши…

— Мам! Тебя!

Звонила тётя Лида из подмосковного Одинцова.

Мама прижимала ухом трубку, вытирала руки о фартук, ахала, охала, умилялась, сокрушалась. Осторожно, чтобы не выронить трубку, качала головой. Говорила «надо же» и «конечно-конечно», «обязательно», «будем ждать».

— Тётя Лида с дядей Сёмой тебе уже подарок купили, — виновато посмотрела на Костика мама, положив трубку. — Неудобно было не пригласить.

Это стало началом конца.

После тёти Лиды позвонила баба Надя. Потом тётя Александра. Дядя Лёня… Всё, как всегда.

— Мы обязаны их пригласить, — оправдывалась мама. — Родственники всё же… какие-никакие…

— Вот именно, что никакие, — заступился за Костика папа. — Зачем ребёнку этот антиквариат? Ребёнку друзья нужны…

— Будут друзья, не волнуйся, — отмахнулась мама. — Алька Севку притащит. И Мила придёт с Ирочкой…

— Мила?!

— Да, Мила! — подбоченилась мама. — Мне тоже друзья нужны! Кстати, твоя Вероника вчера звонила…

Вероника — папина сводная сестра. Папа ободряющее потрепал Костика по плечу и ретировался в свою филармонию.

Мама ещё несколько минут пересчитывала вилки и табуретки, загибала пальцы, закатывала глаза…

— Пожалуй, пару своих дружков ты можешь всё-таки оставить. Например, Витюшу. Спокойный мальчик. Хоть и дурачок. Ну и ещё…

— Спасибо, мама.

Костик закрылся в своей комнате. С остервенением, глотая слёзы, разодрал друзей на мелкие… очень мелкие… мельчайшие кусочки. Вышел на балкон. Дрожащими руками рассеял клочки по ветру. И долго смотрел, как они вместе с последними жёлтыми листьями парят, кружатся, оседают на траве, асфальте, крышах соседних домов.

В тот день город накрыло первым снегом…

Так всегда бывает: ждёшь чего-нибудь, ждёшь, дни, часы, минуты считаешь, а оно приходи!1 вдруг.

Неожиданно. Внезапно. И ты оказываешься совсем не готов. Как будто не хватило тебе этих томительных месяцев, и недель, и дней… и ты как будто чего-то не успел… недоделал… забыл…

— Поздр-р-равляем! Поздр-р-равляем! — бесновались за окном вороны.

— Поздр-р-равляю! — скакал на тумбочке будильник.

— Поздр-р-равляю! — заливался в коридоре телефон.

Солнце жарило сквозь окно и щекотало пятки. В приоткрытую форточку тянуло прохладой. Небо умопомрачительно синело. Будто и не было накануне тяжёлых мокрых туч, серой слякоти и липкого, промозглого тумана.

Костик открыл глаза с ощущением чего-то нового, щекотного внутри себя. Послушал приглушённый закрытой дверью звон посуды и грохот сковородок. Принюхался к пьянящим ароматам сдобы и жареного лука. Вскочил с кровати и выбежал в коридор.

— О! Юбиляр!!!

Папа топтался у входной двери, обвешанный сумками, авоськами и пакетами. Из пакетов торчали свёртки, букеты зелени, горлышки бутылок.

— А сыр купил? Забыл? — суетилась вокруг папы мама. — А помидоры? А вина хватит?

— Костик! Тебе хватит?! — подмигнул юбиляру папа.

— А ты чего ещё в пижаме? — заметила Костика мама. — Через три часа гости… а у нас конь не валялся…

— Го-го-го! — послышалось из кухни радостное ржание.

Костик напрягся. Неужели…

— Го-го-го! Куда тесто поставила! Додумалась! Ты б его ещё в холодильник… го-го-го… запихнула!

— Бабуля Зинуля! Привет! — Костик впечатался в бабушкин живот, прижался к её тёплому боку. — Ты давно?

— Да с самого ранья! И за пироги… го-го-го… куда полез?! — бабушка шлёпнула Костика по дотянувшейся до яично-луковой начинки руке. — Иди завтракай! Подарок в прихожей!

Велик! Новенький, блестящий, с кожаным сиденьем и со звонком.

Костик ткнулся носом в бабушкину щёку и бросился в прихожую.

В прихожей было сумрачно и тихо. На тумбочке, заняв собою всё пространство, уныло распласталась огромная картонная коробка.

— Зимние! Го-го-го! На меху! Уже померил?

— Это… да… спасибо…

— Костик! Дуй давай за хлебом! Отец мало купил. Потом в гастроном за докторской. Потом на рынок…

И Костик дул. Потом снова дул. Дул и думал, что, может, это какая-то ошибка. Может, ботинки и не подарок вовсе, а так… И сейчас он прибежит из магазина, а в прихожей его ждёт новенький, блестящий…

— Костик! Приберись в своей комнате. Скоро гости, а у нас ещё конь…

Костик прибирался. Прибирался и всё время выглядывал в прихожую: а вдруг он там… новенький, блестящий… вдруг он его просто не заметил…

Ведь бывает же такое, что сразу не заметишь, а потом увидишь и обрадуешься, и вспрыгнешь на седло, и засвистит в ушах ветер, и закрутятся, как сумасшедшие, спицы…

Потом он вместе с мамой встряхивал за углы скатерть. Скатерть взлетала к потолку, вздымалась парусом и накрывала собою сдвинутые в ряд столы.

Потом расставлял тарелки. Раскладывал ножи и вилки. Потом долго их перекладывал, потому что нож, оказывается, справа. Кто бы мог подумать? Вот чудеса!

— Чудеса! — озабоченно сказала мама, когда все табуретки и стулья заняли свою вахту вокруг стола. — Вроде всё рассчитали… придётся детям накрыть отдельно.

И постелила большое кухонное полотенце на журнальный столик.

— Костик! Тащи три тарелки! И стаканы для сока! Ой! Неужели гости?! У нас ещё конь…

Но это оказались не гости, а телеграмма от тёти Лены из Новосибирска.

Через час принесли телеграмму от дяди Толи из Карпогор. Ещё через полчаса пришла соседка Тихомирова за солью, сахаром и спичками.

— Ой, а что тут у вас?..

Дзын-н-н-н-н-нь! Дзынь-дзынь-дзынь-дзын-н-н-нь!!!

— Го-о-ости!!! — зашлась в истерике мама. — А у нас ещё…

— Ко-о-остик!!! Поздравляем!!!

Тётя Александра с мужем Виталиком и вечно сопливым сыном Севкой заполнили собой всю прихожую. Они пихались, обнимались, трясли шарфами и пальто и лезли к Костику целоваться. Костик отбрыкивался, как мог.

Мама со словами — «Ну, слава Богу, а то я думала, гости!» ушла на кухню.

Соседка Тихомирова тихо растворилась за дверью.

Папа с Виталиком уединились в спальне вместе с папиным баяном. «К сожаленью, день рожденья… А годы летят, наши годы, как птицы, летят…», — гремело на всю квартиру. И ещё: «Мои года — моё богатство…»

Репертуар папа подобрал соответствующий случаю.

— Оле-оп! Оп-ля-ля! — доносилось из комнаты Костика.

Это Севка, не спросив разрешения, достал со шкафа коробку с настольным хоккеем и теперь как угорелый носился вокруг стола, забивал сам себе голы. Красным и синим поочерёдно. «Оле-оп!!! Оп-ля-ля!!!»

Костик почувствовал себя лишним и поплёлся на кухню.

— Докторскую!

— Какую докторскую?! С ума сошла?! Только салями!

— Сама ты сошла! Докторскую!!!

Мама с тётей Александрой тыкали друг другу в нос батонами колбасы — спорили, какую резать в салат.

— У господина Оливье в салате вообще не было колбасы! — подал из спальни голос папа. И как это он умудрялся всё слышать?

— Да?! И что же там было?!

— Паюсная икра, каперсы и раковые шейки!

«Раковые шейки»! Гениально!

— Мам! А может, нам тоже в салат «Раковых шеек»? Или «Гусиных лапок» с ирисками? А вместо майонеза — варенье!

Мама с тётей Александрой перестали фехтовать колбасой и переглянулись.

— Иди дверь открывай, фантазёр! — отклеилась от плиты бабушка. — Слышишь, звонят?!

И правда! Дом разрывался, гудел и дребезжал от несмолкаемого трезвона. Кто-то изо всех сил давил на кнопку звонка, не убирая с неё пальца. Только в пылу юбилейного угара никто этого не слышал.

— О, юбиляр! Подставляй уши!!!

В дверях стояли тётя Лида и дядя Сёма с огромным тортом, букетом гвоздик для мамы и пожарной машиной для Костика. Костик вежливо принял подарок, зачем-то сделал книксен и показал, куда повесить пальто.

Тут уж гости потянулись один за другим: тётя Вероника с огромным плюшевым котом, баба Надя с синтетическим спортивным костюмом, дядя Лёня со спиннингом и блёснами в прозрачной коробочке.

— Рыбу ловить пойдём! — обрадовал дядя Лёня Костика.

— Ага! В унитазе! — подхватила баба Надя и полезла целоваться.

— Я первая! — закричала тётя Вероника и потянулась к Костиковым ушам.

Костик вырвался из родственных объятий, растирая свои распухшие и покрасневшие от поздравлений уши. Гости потянулись в гостиную.

В гостиной вовсю пахло праздником: цветами, свежими огурцами и оливье с мелко порезанной докторской колбасой и салями (маме с тётей Александрой всё-таки удалось прийти к согласию). Бабушка пихала в салаты маслины и укроп — для красоты. Папа тащил с кухни блюда с ветчиной и маринованными помидорами.

— А я мариную по-другому, — шепталась баба Надя с тётей Вероникой. — Мне дали рецепт, там вместо уксуса…

Воздух тихо жужжал разговорами. Гости кружили вокруг стола, как пчёлы над бочкой мёда. Их руки жадно тянулись в сторону колбасы и корнишонов.

— Подождите! — надрывалась мама. — Ещё не все собрались!

Баба Надя провела ревизию родственников:

— Лёня здесь. Аля с Виталиком. Лида с Сёмой…

— Нет Милы с Ирочкой!

— Не знаю я никакой Ирочки! — возопил дядя Сёма. — Семеро одного не ждут!

Из всех гостей дядя Сёма был самый голодный. Его тётя Лида с позавчерашнего вечера не кормила.

— Не одного, а двоих! — парировала мама. Держать оборону становилось всё труднее.

— Двенадцать двоих не ждут, — произвёл подсчёт в уме дядя Сёма.

Мамина капитуляция была неизбежна. И если бы не настойчивый звонок, раздавшийся в коридоре…

— Наконец-то! — разом выдохнули гости.

— Костик! Иди встречай тётю Милу и Ирочку!

Тётя Мила была маминой школьной подругой. Школа давно закончилась, а подруга осталась. Костик так долго знал тётю Милу, что уже привык считать её родственницей. К Ирочке он тоже привык. Она была на два года младше Костика, и он помнил её толстым слюнявым младенцем с перевязками на пухлых руках и пушком на большой лысой голове. Теперь у Ирочки фигура, как у уссурийского палочника. На макушке белобрысый конский хвост. В ушах серёжки. На лице воспитанная улыбка.

— С днём рождения, Костя!

Ирочка вручила подарок — альбом с репродукциями Франсиско Гойи.

— Спасибо, — вежливо кивнул Костик, обернулся и… мать честная!

Позади него, раскрыв рот и впившись в Ирочку остекленевшим от восхищения взглядом, застыл Севка. Сколько-то-юродный Костин брат.

Вот те на!

«Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам!»

— К столу! — гаркнул мамин голос Костику в ухо.

— К столу! К столу! — как по команде, подхватили все.

И тут случилось ужасное.

Во всяком случае, для Костика.

Видимо, роковую роль сыграло затянувшееся ожидание тёти Милы.

Гости, совершенно забыв, по какому поводу они собрались, бросились к столу, суетясь, толкаясь и торопясь занять место под солнцем… под люстрой… то есть на диване.

— Сёма! Сёма! Я тебе место держу! — кричала на весь дом тётя Лида.

— Вероника! Садись рядом с Лёней! — командовала баба Надя, утрамбовывая своё тело между бабой Зиной и Виталиком.

— Мила! Я здесь! — махала мама из-за папиной спины.

Хлопали пробки бутылок. Шлёпался на тарелки салат. Булькало вино. Шипела газировка. Хрустели огурцы. Кряхтела зажатая с двух сторон баба Надя.

— А кому красненького?

— Лёня! Положи Зинаиде Ивановне селёдочки!

— Передайте салатик…

— Это из крабовых палочек, с огурцом…

— Кому хлеба?

— У Виталика не налито!

— Первый тост за юбиляра! — провозгласила тётя Мила и встала, кокетливо одёргивая платье.

Все закрутили головами в поисках виновника торжества.

И замерли.

И затихли.

Потому что всем стало как-то неловко.

Юбиляр сидел за совершенно пустым журнальным столом. Рядом с ним застыли Севка и Ирочка. Воспитанная Ирочка держала спину. Севка влюблённо изучал мочку Ирочкиного уха. Костик запрокинул голову назад, зажмурив глаза и изо всех сил стараясь не разреветься на своём первом, самом главном в жизни юбилее.

Потом-то всё было хорошо! Просто даже здорово! Спохватившись, взрослые кинулись накладывать детям салаты, и колбасу, и селёдку, и наливать им сок, и подносить горячие бабушкины пирожки. И говорили тосты. И хвалили Костика. Какой он способный! И как хорошо учится! И как он однажды помог совершенно чужой старушке донести до дома сумку… хотя дом её был в соседнем подъезде, а сумка — совсем лёгкая.

А потом врубили магнитофон и были танцы. Севка раскачивался в такт музыке, положив вытянутые руки на Ирочкину талию. Костик приглашал по очереди то тётю Милу, то маму. Дядя Лёня танцевал с Вероникой. Потом папа подхватил баян и, хитро подмигнув Костику, мол, посвящается юбиляру, завыл на два голоса с Виталиком:

Пусть голова моя седа,
Не только грусть мои года,
Мои года — моё богатство!

Баба Надя раздухарилась и завопила алаверды папе:

Эх раз, по два раз!
Распевать ты горазд!
Кабы чарочка винца,
Да два стаканчика пивца,
На закуску пирожка!

Она подбоченилась, закрутила плечами и пошла по комнате под общий одобрительный гул, выписывая ногами замысловатые кренделя и перекрывая папин тенорок своим петушиным фальцетом:

На окошке два цветочка —
Голубой да аленький…

Тут уже не выдержала тётя Лида:

Полюбила я милёнка,
Да забыла, кто такой…

Дядя Сёма встал на дыбы: как это забыла! Он попытался выбраться из-за стола через могучую фигуру Виталика, не смог и, задрав край скатерти, на карачках полез под стол. Из тёмной глубины донёсся его бархатный баритон:

Мы не сеем,
Мы не пашем…

— Тунеядец! — задорно крикнула баба Надя и, не желая сдавать позиции, взяла совсем высоко:

На горе стоит берёза,
Под берёзой…

Тут уже пошло-поехало! Всё закружилось, завертелось, затопало каблуками по гулкому паркету! Только мама всё время кричала:

— Дети! Закройте уши! Вам нельзя!

Ирочка послушно прижимала ладони к своим маленьким ушкам и весело заливалась над глупыми рожами, которые корчил ей Севка. А Костик только притворялся, что зажимает уши, и слышал всё-всё, и замирал от восторга…

Мене милый подарил
Золотые часики…

Это ж надо! Во как! Часики! Не хуже, чем Денис Смехачёв!

Вспомнив Дениса, Костик пригорюнился и скис. Всё это, конечно, хорошо. И Севка с Ирочкой. И оливье с колбасой. И частушки. Вот только никаких друзей… А в среду городская контрольная… И завтра во дворе его будет ждать Бубенцов… Костику захотелось уползти с головой под одеяло. Ничего не слышать. Не видеть. Не чувствовать.

Тут в дверь позвонили. Коротко и резко. Дзын-н-нь!!! Потом ещё раз. И ещё. И ещё.

— Кого это черти несут? — крикнула разгорячённая баба Надя. — Наши все здесь!

А у Костика вдруг подпрыгнуло и чуть не выскочило сердце. И сам он выскочил в прихожую и рванул входную дверь.

— С Ю!!! БИ!!! ЛЕ!!! ЕМ!!!

Они пришли все.

И долговязый зануда Шишков. И лучший друг Витюша. И Антонова с Калединым. И Бубенцов в рваных штанах и с фонарём под глазом. И Денис Смехачёв со своим другом Колькой. И лопоухая Бубнова. И весёлая Воробьёва. И дылда Машка из соседнего подъезда. И даже жадина Коротков. А ещё шесть одноклассников, трое ребят из волейбольной секции, Митька со второго этажа и парочка новых приятелей из лагеря. И все-все-все. Даже те, кого он вычеркнул из списка. Или вообще забыл в него вписать.

Они смущённо улыбались, топтались и смотрели на Костика. А Костик стоял как вкопанный и смотрел на них. У девчонок в руках были цветы. У жадины Короткова — торт и коробка конфет. У Бубенцова — сетка с мороженым, которое уже успело растаять и капало прямо на пол.

— С Ю!!! БИ!!! ЛЕ!!! ЕМ!!!

Тут Костик разревелся по-настоящему. Ну прямо как маленький, честное слово. А все стали хохотать. И окружили его. И хлопали по спине. И по плечам. И дёргали опухшие от юбилея уши.

А потом на шум прибежали мама, и тётя Мила, и Ирочка, и Севка, и тётя Лида с дядей Сёмой, и все остальные. И стали галдеть и суетиться. И притащили чистые тарелки. И принялись всех рассаживать где попало и угощать оливье с колбасой и бабушкиными пирожками.

А потом все хором пели под папин охрипший за вечер баян: «А годы летят, наши годы, как птицы, летят, и некогда нам оглянуться назад…». И прыгали по прихожей на скорость в мешках из-под картошки. И кидали кольца на пустые пластиковые бутылки. И метали дротики в мишень, криво пришпиленную на двери. И не было равных в меткости Бубенцову и дяде Сёме.

А потом в дверь опять позвонили.

— Наши все здесь!!! — дружно завопили Воробьёва и баба Надя.

Но это оказалась служба доставки. Пыхтя и чертыхаясь, курьер втащил в квартиру новенький, блестящий…

— Велосипед!!! — заорал, как сумасшедший, Костик и от счастья чуть не лишился чувств.

И тут же мама с папой вспомнили, что забыли вручить свой подарок. И подарили Костику мобильный телефон. И он сразу стал названивать себе домой. А бабушка каждый раз снимала трубку и громко кричала:

— Ал-л-лё! Ал-л-лё! Кто это хулиганит?!

Вскоре прибежала соседка Тихомирова — вернуть соль, сахар и спички.

— Ой, а что тут у вас? А то у меня люстра прыгает, и у кошки от вашей музыки понос.

Ей очень хотелось устроить скандал. Но когда она узнала, что у Костика юбилей, то сразу сбегала к себе домой за трёхлитровой банкой клюквенного варенья и своим мужем Игорем Ивановичем. И они тоже включились в общее веселье. А там и соседи сбоку подтянулись… и сверху тоже.

И такое началось!!!

Расходились поздно. Темно уже было.

Костик лежал в кровати и слушал, как плещется на кухне вода и тихо переговариваются взрослые.

Заснул он абсолютно счастливый. Жаль было только одного: юбилеев в жизни так мало! По пальцам пересчитаешь!

Борьба за независимость

Хорошо сидеть дома, когда за окном дождь. Не дождь, а настоящая буря. Не буря, а тайфун. Цунами. Ураган. Ветер рвёт с корнями деревья. От грома трясутся стены. В окнах дребезжат стёкла. А ты сидишь дома… Сидишь и выдумываешь всё это: про ураган, про цунами, про дождь…

Нет, дождь идёт на самом деле. Только тихий и какой-то неуверенный. Он робко стучит в окно. Струится по стеклу тонкими змейками. На столе горит лампа. На кресле лежит плед. Под пледом…

— Доченька! Вынеси, будь добра, мусор!

Доченька — это, конечно, я. Я сижу в кресле, под пледом. В руках у меня книга. Интересная, между прочим, книга. Про пиратов, пиастры и одноногого Джона Сильвера. Про «йо-хо-хо» и чёрную метку. Я читаю и одновременно слушаю дождь. Слушаю и радуюсь, что вот он идёт, а я сижу. Сижу дома, в тепле. На столе горит лампа…

— Иду, мамочка!

Я откладываю книгу. Выключаю лампу. Наматываю на шею шарф. Мусоропровода у нас нет, и мне придётся тащиться с ведром на улицу. Туда, где дождь, и цунами, и ураган.

— Не задерживайся!

— Хорошо, мамочка, не волнуйся!

Первое, что я увидела, выйдя на улицу, была огромная лужа. Она разлилась от подъезда до самой помойки. А в центре лужи, в самой её глубокой середине, стояла Танька. Стояла, раскинув в стороны руки и запрокинув к небу голову. Зажмурившись, подставляла дождю лицо. Улыбалась. Вид у Таньки был блаженно-глупый. Как, впрочем, у всякого счастливого человека.

— Ты чего это, Тань?

— Простужаюсь, — не поворачивая головы, ответила Танька.

— Зачем?

— Завтра ж контрольная.

— Ну и что?

— Тебе ничего, а мне… Слушай! — Танька повернула ко мне голову и открыла глаза. — Давай вместе?!

— Чего?

— Простужаться! Вставай рядом, — Танька широким жестом указала на лужу, словно это и не лужа вовсе, а её царская вотчина.

— Не, — сказала я, — меня мама ждёт.

Осторожно, стараясь не промочить ноги, я обошла Таньку и направилась к помойке. В нос мне ударил кислый запах тухлого лука и гнилых картофельных очисток. Пока я вытряхивала мусорное ведро, Танька бубнила:

— Никакой в тебе романтики. Скучный ты человек. И жизнь у тебя скучная. Серая у тебя житуха.

В общем-то, Танька права. Жизнь у меня действительно скучная. Неинтересная. Без историй и приключений. Без сумасбродств и потрясений. Без фантазии и полёта. А всё потому, что я очень послушная девочка. Я всегда делаю, что мне говорят. Вот, пожалуйста: выношу в дождь мусор. Не грублю взрослым. В автобусе уступаю место пожилым людям и гражданам с детьми. В школе получаю пятёрки. Дома подметаю пол и мою посуду. В мороз надеваю шапку и тёплые штаны. Не грублю… ах да, это уже было…

— Ну что тебе стоит постоять со мной? Ну немножко? — продолжала ныть Танька, пока я на цыпочках пробиралась по краю лужи к своему подъезду. — Постояли бы, попростужались… эх, скучный ты че…

— Танька! Ах ты! Чтоб тебя!!!

Мы с Танькой одновременно оглянулись.

От автобусной остановки к нашему дому, волоча огромную сумку и размахивая зонтом, неслась тётя Катя — Танькина мама. «Ну, сейчас начнётся», — подумала я и на всякий случай отошла на безопасное расстояние.

— Ах ты! Чтоб тебя!!!

Тётя Катя, как тяжелогружёная баржа, взрезала гладкую поверхность лужи и подняла целый фонтан брызг, окатив ими Таньку, себя и немножко меня. Танька принялась дико хохотать и подпрыгивать, топая и расшвыривая ногами воду.

— Чтоб тебя!!!

Тётя Катя попыталась дотянуться своим зонтом до Танькиного зада. Но Танька, как безумная, скакала и носилась кругами по луже, увиливая от тёти Кати и её зонта.

— Чтоб тебя, окаянная! Выйди из лужи! — ругалась тётя Катя.

А Танька только смеялась. Трясла головой. Дрыгала ногами. Так они и неслись до самого подъезда: все мокрые с ног до головы. Танька хохотала, вихляя задом, а тётя Катя размахивала зонтом и своей огромной сумкой.

Да, что и говорить, жизнь у Таньки весёлая. Не то что у меня…

— Плохо, — задумчиво сказала Танька.

Мы стояли на перемене у окна. Танька внимательно разглядывала в своём дневнике жирную красную двойку.

— Что плохо? — спросила я.

Хотя и так понятно, что «плохо». Простудиться в тот раз Таньке так и не удалось. За контрольную ей, конечно же, поставили двойку. И теперь тётя Катя заставит Таньку стоять в углу. А Танька стоять не будет. И тётя Катя будет гоняться за ней с веником по всему дому.

— Не расстраивайся, Тань, — отчего-то мне вдруг стало её очень жалко, и я положила ей на плечо руку, — как-нибудь…

— Не расстраивайся?! — Танькины брови поползли вверх от удивления. — Почему это я должна расстраиваться?

— Ну как же, — настала моя очередь удивляться, — ты же сама говоришь… плохо тебе…

— Не мне, — сказала Танька.

— А кому?

— Тебе!

— Мне?

— Тебе, тебе! — Танька сбросила со своего плеча мою руку. — От тоски и безысходности!

— Безысходности? — опешила я.

— Ну да! У тебя за контрольную что? Опять пятёрка?

— Ну.

— Ну вот! Тоска и безысходность. Не надоело?

Танька уставилась на меня серьёзным пристальным взглядом. Я не знала, что ответить.

— Не надоело? — переспросила Танька и зловеще сощурила глаза. — Так и будешь всю жизнь получать свои пятёрки и выносить мусор. Так и будешь…

Я растерялась. Мне было непонятно, какая, связь существует между мусором и моими пятёрками.

— Тот, кто получает пятёрки, — объяснила Танька, — слушается старших. Кто слушается старших, выносит мусор. Так и пройдут твои лучшие годы… на помойке.

Танька говорила так логично и убедительно, что я испугалась.

— Что же делать-то, Тань?

— Смотри на меня!

Я посмотрела. Танька как Танька. Ничего особенного.

— Надо жить, как я. Полной жизнью, — сказала Танька. — Понимаешь?

Я кивнула, не имея представления, о чём это она.

— Независимой надо быть, — пояснила Танька. — Ясно?

Я опять кивнула.

— Только независимость тебе вот так вот — ни с того ни с сего — никто не отдаст. За неё бороться надо.

Танька согнула руку в локте, демонстрируя отсутствующие мускулы. Потом задёргала у меня перед носом кулачками, показывая, как именно надо сражаться за свою независимость.

У меня в голове замельтешило — то ли от Танькиных худосочных кулачков, то ли от неизвестно откуда всплывших обрывков мыслей. Борьба за независимость… смерть бледнолицым… голодающие народы Африки… демонстрация протеста… марш несогласных… мы не рабы, рабы не мы… проклятые капиталисты… борьба за независимость.

Танька с интересом наблюдала за моим лицом.

— И вся-то наша жизнь есть борьба-а-а! — фальшиво пропела она противным тоненьким голосом.

И тут меня осенило! Вот оно, оказывается, в чём дело! Оказывается, вся Танькина жизнь: дикие пляски по лужам, двойки, дрыганье ногами, замечания в дневнике — не что иное, как борьба. Самая настоящая борьба за независимость.

Увидев просветление на моём лице, Танька с облегчением вздохнула.

— Иди и борись, — напутствовала меня она.

Когда я пришла домой, мама возилась с тряпкой в прихожей — мыла пол. Щёки её раскраснелись от напряжения, ко лбу прилипла прядь волос.

— Доченька! — ласково улыбнулась мама. — Что так долго?

Не отвечая, я протопала грязными ботинками по чистому, влажному после мытья полу. Зашвырнула на диван портфель. Вслед за портфелем зашвырнула пальто.

— Что случилось? — спросила мама. В её голосе не было упрёка, только беспокойство и удивление.

Вслед за пальто я зашвырнула шарф.

— Ах да! — спохватилась мама. — Пока ты не разулась… Доченька, вынеси, пожалуйста, мусор.

— Сама!

— Что? — не поняла мама.

— Сама выноси свой дурацкий мусор! Внутри у меня тонко задрожало, мелко-мелко затряслось — от ужаса, и гордости, и ещё какого-то нового, непонятного ощущения. Нет! Я не проведу свои лучшие годы на помойке! И жизнь моя теперь, как у Таньки, будет борьба.

— Я вам не нанималась тут, — сказала я, — и вообще… я вам не рабыня. А ты… ты… капиталистка! Эксплуататорша!

Сердце моё замерло в предвкушении предстоящей схватки. Я ощущала себя настоящим борцом. Как Че Гевара. Или Симон Боливар. Я про него в книжке читала. Он боролся за независимость. И в честь него даже назвали целую страну. То ли Симонию. То ли Боливию.

Сейчас мама схватит тряпку. Или веник. И погонится за мной, как тётя Катя за Танькой. И, может быть, даже отлупит. А я буду хохотать и вихлять, как Танька, задом. А мама будет кричать на меня. И ругаться. И грозно топать ногами. И…

Мама взяла тряпку. Намочила её в ведре. Выжала. Потом опять намочила. Опять выжала. И стала тщательно мыть чистый пол. И мои грязные следы на нём.

Я стояла молча и ждала, когда же начнётся борьба.

Мама тоже молчала и всё мыла и мыла блестящий, скрипучий от чистоты пол.

— Мам, — растерянно сказала я.

Мама подняла голову и улыбнулась какой-то странной растерянной улыбкой. Щёки у неё были совершенно мокрые.

И мне вдруг стало ужасно стыдно. И так её жалко! Так жалко мою добрую, мою любимую маму!

Я схватила мусорное ведро и выскочила на лестницу. И бегом, бегом… скорее на улицу. Я добежала до помойки и долго-долго трясла над ней уже совершенно пустое ведро.

Ну её, эту Таньку, с её независимостью! Не надо мне этой независимости. Пусть сама борется, если ей так надо.

Лучше, чем собака

— Эй, Потёмкин, знаешь у меня мечта…

— Чего-о? Какая ещё.

— Никакая. Мечта как мечта. Обыкновенная. Темнота ты, Потёмкин. Всё равно ведь не поймёшь…

…что мечта моя огромная, как чемодан…

…лохматая, словно пропахшая нафталином бабушкина шуба…

…преданная… Я думала, как ты, Потёмкин…

— Глупая мечта. Сдалась тебе собака… кошки лучше. Хочешь, Луизу с помойки притащу?

И мама моя туда же:

— Сдалась тебе эта собака. Хомяки лучше. Во-первых, не гадят в коридоре. И живут всего два года. В худшем случае — три.

Мама у меня, вообще-то, добрая. Просто доброта в ней борется с любовью к порядку. Иногда доброта побеждает. И мама ведёт меня в зоомагазин.

Мы открываем скрипучую дверь. В нос ударяет запах затхлого сена и — ядрёного крысиного помёта. Дико хохочет свихнувшийся от безделья попугай. На головы посетителей сыплется шелуха от семечек и ошмётки жёваной яблочной кожуры.

— Выбирай!

Мамин палец с трудом пролезает сквозь частокол облезлых прутьев и утыкается в упитанный мохнатый зад. Я сглатываю комок и очень сильно зажмуриваю глаза, чтобы не разрыдаться.

— Не хочешь? — почему-то радуется мама. — Тогда рыбок.

Ну да, конечно. Рыбки — они ведь тоже не гадят в коридоре.

Рыбы лениво шевелят плавниками. Теряют очертания, расплываются в солёной пучине. Пучина пучится, заполняет меня до самой макушки. Выплёскивает рыб на поверхность. Вытекает слезами, топит мою мечту… огромную, как чемодан… лохматую, словно шуба…

— Ну, не хочешь, как хочешь.

Мамины благие намерения опять разбились о глухую стену моего ослиного упрямства…

Мы идём домой. Долго идём, кружными путями — чтобы я успокоилась. И на бульваре встречаем их. Я их здесь часто вижу. Они всё время гуляют вдвоём. Она — огромная и лохматая. Он — унылый, в мятой шляпе. Я завидую ему лютой завистью. Он ведёт её на поводке. Громко кричит: «Апорт»! А потом сразу: «Тубо»! Всю оставшуюся дорогу эти слова звучат у меня в ушах волшебной музыкой. Я представляю: вот они приходят домой. Он чешет её мягкое тёплое пузо. Ведёт в ванную. Моет её неуклюжие толстые лапы…

— Ха! — говорит мама.

Она, как всегда, мне не верит. Ни про «апорт». Ни про «тубо». И уж тем более про лапы. То есть, про лапы-то она, конечно, верит. Но вот, что я буду их мыть…

И ещё папа…

— Сдалась тебе собака! Какой-то преданный лохматый чемодан! У тебя же есть я!

Он забрасывает меня к себе на закорки. И скачет по всей квартире. И отбивает мне макушку об люстру, а бока — о дверные косяки и углы платяного шкафа.

— Раз-ве-нам-не-ве-се-ло?! — папа вколачивает ногами в пол невидимые гвозди и трясёт в такт головой и ушами.

С папой весело. Даже чересчур. У него вообще всё всегда чересчур. И рост. И усы. И затеи.

— Ну вот! Я же лучше, чем собака! — он радостно цитирует Карлсона и нажимает воображаемую кнопку у себя на животе.

Про этого Карлсона недавно показывали мультфильм. Там был Малыш, и он ужасно хотел собаку. Почти так же, как я. Но вместо собаки ему достался «в меру упитанный мужчина в полном расцвете сил». Тоже, конечно, ничего себе. Но Малышу… Малышу нужна была собака!

И в конце концов…

О-о-о! Это было кошмарно! Чудовищно! Невыносимо! Вот этот момент, когда он влетел в комнату как полоумный и заорал во всю глотку: «Карлсон! Карлсон! Мне подарили…». Жгучая зависть накрыла меня с головой и затянула в водоворот нечеловеческих страданий.

— У меня есть знакомый! — заорал мне в ухо папа.

О-о-о! Моё горе, словно Ниагара, ревело, грохотало, сотрясало меня снаружи и изнутри…

— Зовут его Коля! Дядя Коля!!!

О-о-о!!! Как в жизни всё несправедливо! У Малыша и Карлсон, и щенок, а у меня… О-о-о!!!

— У дяди Коли есть собака колли! Колли у Коли! Смешно, правда?!

И вовсе не смешно. Ни капельки. Даже наоборот.

— Мы попросим очень вежливо, — папа прижал к груди ладони и мелко, по-китайски, затряс головой, — и он подарит нам щенка!

— Правда?!

— Сомневаешься?! — он весело и больно ткнул меня в бок.

Я не сомневалась. Просто верилось как-то не очень.

А папа помчался в специальный магазин — за поводком и ошейником. Но вместо этого купил болотные сапоги — ходить со мной и колли на охоту. И потом, когда я засыпала, долго шептался на кухне с мамой, уговаривал.

Не знаю, что там у них не сложилось. То ли мама оказалась упрямее, чем думал папа. То ли папа попросил дядю Колю не слишком вежливо… Жизнь моя остановилась …поболталась на краю и… кубарем ухнула вниз.

В самом низу были туфли — новые, глянцевые, с плетёным ремешком. Над туфлями — гольфы с помпонами. Над помпонами — платье. С отложным воротником и в горошек. Как раз такое, как я ненавижу. И помпоны ненавижу. И эту дурацкую панаму — настоящее помойное ведро. Он нахлобучил мне её на самый нос. И теперь она давила уши, стискивала затылок, мешала дышать. И ничего из-за неё не было видно. И зубы все заледенели от мороженого «пломбир». Семь порций! Он купил мне сразу-семь порций! Три пирожка с повидловой начинкой. И пять больших молочных шоколадок. Он вообще мне всего накупил. Сразу, как только мы пришли в парк. Две дуделки. Воздушный шар. Значок с собачьей мордой. Морда торчала из космической ракеты и весело скалила зубы. Издевалась…

А ещё он заставил меня играть с ним в «я садовником родился». В резиночку.

В классики. И когда он неуклюже прыгал на одной ноге по асфальту, то всё время спотыкался, сшибал фонари и скамейки и улетал вслед за битой в кусты.

Он очень старался, мой папа. Он старался доказать, что ничем не хуже… И мне его немножко было жалко. Он мог бы совсем не стараться. Но я всё равно знала: он лучше любой самой лучшей собаки. Но мне была нужна не любая… и даже не лучшая… а одна-единственная, огромная, как чемодан, лохматая, словно бабушкина шуба, преданная, как… ах, впрочем, да…

По-моему, папа чувствовал себя виноватым. Он горбился, шаркал ногами. Делал вид, что сам себе наносит хук справа, и…

— А боксёров ты любишь? — задал папа неожиданный вопрос.

Неожиданные вопросы были его сильной стороной.

— Э-э-эх, сто бед один ответ! Маму. мы уломаем. Когда там у тебя день рожденья?

Я зажмурилась. Перед глазами заплясали разноцветные круги и красные точки, и маленькие прозрачные червячки. И появился он. Красный шлем. Огромные красные варежки. И красный картофельный нос. За спиной его крутилось что-то вроде пропеллера. Пропеллер был тоже ярко-красный и громко чихал…

— Пчхи, пчхи, пчхи, будь здоров! — пожелал сам себе папа. — Знаешь, что отличает настоящего боксёра?

— Сломанный нос?

— Слюни!

Я присмотрелась к боксёру получше. Нос у него был всё-таки свёрнут набок. А по щекам текло противное, липкое, тягучее.

Видимо, папа всерьёз решил переплюнуть Карлсона.

— Пап, — сказала я тихо, мне было неудобно возражать… — Пап, мне бы собаку…

— Шутишь? — удивился папа.

И зашвырнул меня в самое небо. К белым большим облакам.

От недоеденного мороженого отвалился кусок, шлёпнулся папе на голову и медленно стёк ему за воротник.

Пока мы отчищали папу лопухами, он хмуро ворчал, что вот делают же такое липкое мороженое. И что в моём возрасте пора бы уже знать про боксёра. Про лучшую в мире породу. Слюнявую, как…

— А нельзя… ну… чтоб огромную и лохма…

Папа поджал губы и нервно отбросил смятый лопух.

Конечно, я перегнула палку. Ладно уж… чего там… Пусть облезлая. Пусть дефективная. Пусть даже без хвоста. Главное — моя… с тёплым мягким пузом…

Я завизжала и поцеловала папу в его большой чудесный нос.

Какое счастье! И мне тоже будет восемь лет! Прямо как в мультике про Малыша.

Когда ждёшь чего-то очень сильно и каждую минуту проверяешь календарь — время тянется, как вязкая тянучка. А я ждала так, что… В общем, кто никогда не мечтал о собаке, тот всё равно не поймёт.

Я переводила у часов стрелки. Вырывала из календаря по пять листков за раз. Но время всё равно было хитрее. Оно уже не бежало и даже не шло, а как-то еле ковыляло. Ползло по-пластунски, упиралось, сопротивлялось изо всех сил. И однажды остановилось совсем.

В тот день мама впервые сварила утром борщ. Нет, не борщ впервые.

Она нас часто балует пампушками там и всякими цыплёнками табака. Просто обычно борщ мы ели на обед. А папа иногда и на ужин. Но чтобы вот так — за завтраком, перед школой… С мамой вообще в тот день что-то случилось. Вечером она поставила мне под нос манную кашу. Моим какао полила герань. Вытерла пыль папиным галстуком.

С того дня всё покатилось под откос. Мама стала сама не своя. Вернее, не наша. Какая-та другая. Вечно всё путала. За порядком почти не следила. Даже забывала проверять мой дневник. Растолстела. Смотрела каким-то странным взглядом. Перевёрнутым. Не наружу, а внутрь себя.

И маму забрали в больницу. Думаю, в психиатрическую.

Вот, собственно, и всё.

Время с пространством остановились, съёжились и превратились в одну больную точку.

Папа, конечно, не выдержал и тоже… в общем… того… Он рассмеялся и подпрыгнул до потолка. Хлопнул в ладоши и затащил меня в хоровод. Только я водить хоровод не хотела. И тогда папа зашвырнул меня к себе на закорки и пропел на мотив арии «Куда, куда вы удалились?»:

— Кого-о-о, кого ты подарить проси-и-и-и-и-и-ила?!

Глупый вопрос! Я просила…

— Бра-а-а-ти-ка!

Какого братика?! Зачем?!

Я вцепилась в папино ухо. Он взвыл, затряс головой и перешёл на речитатив.

— Не-хо-чешь-бра-тика-мож-но-сес-тричку!

— Какую сестричку? — ощущение непоправимости происходящего поднялось изнутри огромным горячим пузырём. Пузырь заполнил меня целиком и лопнул. Глаза до краёв налились мокрым туманом.

Я запрокинула лицо к потолку. Слёзы закатились в меня обратно, и… мне захотелось отлупить самоё себя. Поставить на горох. Высечь розгами. Всё-таки, зависть — отвратительное чувство… Ладно ещё завидовать Малышу… Но Надьке! Из-за её сопливого, ушастого, как Чебурашка, братца!

А собака… моя собака…

— Понимаешь… — папа смущённо теребил кончик своего большого носа, — насчёт боксёра…

По потолку бежала тонкая, еле видная трещина. Она тянулась из самого дальнего угла, петляла, огибала люстру и…

— Да ладно, — пихнул меня в бок папа. — Сдалась тебе собака! У тебя вот-вот братик будет. Или сестричка. Ничем же не хуже…

Ха!

Ха!!

Ха!!!

Она мне не понравилась сразу. Абсолютно. Ужасно.

Скрюченный, сморщенный, красный от злости гном. Руки и ноги — связки сосисок. Свалявшийся пух на голове. Щёлки вместо глаз и приплюснутый, размазанный по щекам нос.

— Фу! — сказала я.

— Осторожно! — испугалась мама.

Потому что я нечаянно ткнула гнома пальцем в живот.

Живот оказался мягкий и тёплый.

Мама сказала:

— Подай пелёнку.

А я сделала гному зверское лицо: глаза к переносице, язык к подбородку, уши врастопырку. Гном блуждал по мне бессмысленным взглядом, сучил руками, царапал себе щёки и нос.

И мама дала мне её подержать. А сама подставляла снизу руки, боялась, что уроню. Только чего её ронять? Она ж ничего не весит. Весу в ней — как у щенка сенбернара. И ещё она обслюнявила мне руку. Фу.

И я засунула ей палец в рот. А она его укусила — не больно, у неё даже зубов не было. Ни одного!

А потом уцепилась за мой мизинец своим обезьяньим кулаком. Сильно так. Хотя пальцы-то у неё были — как спички.

А потом она зевнула, скривив на левый бок лицо. И мне захотелось посмотреть, что у неё там, внутри. Там было тепло и розово и пахло сладким молоком.

А потом пришла Ленка. За Ленкой — Надька. После Надьки — Вероника из седьмого «Б». Потом — Смирнова с Петровой и Ивановой. И ещё Оля Шварценгольд. Ну и пошло-поехало…

Только мама больше двух за раз не пускала. И заставляла всех снимать в прихожей ботинки. И загоняла в ванную — смывать с рук чернила и микробов.

И они топтались вокруг неё и причитали: ах, глазки! ах, пятки! ах, то да сё! А Надька сказала, что моя сестра гораздо лучше, чем её Чебурашка. Потому что у неё нет соплей и вполне нормальные уши.

Они мне ужасно завидовали.

Как будто завести сестру — всё равно что получить медаль. Или даже орден. И тебе теперь почёт и уважение. Как герою труда. Или кинозвезде. Или лучшей ученице в классе.

Елену Павловну мы встретили в парке.

— Гуляете?

Мы с мамой кивнули.

Елена Павловна задумалась — о чём бы ещё спросить. Ничего не придумала и ткнула пальцем в сторону коляски:

— Братик?

— Сестра! — возразила я.

Елена Павловна сделала медовое лицо и задала свой дурацкий вопрос. Я заметила: взрослые, когда им нечего сказать, спрашивают об одном и том же.

— Ну и как тебе сестрёнка? Нравится?

Медовый вид Елены Павловны стал ещё медовее.

А у меня внутри всё обожгло и разгорелось пожаром. Даже в носу засвербило. И закололо в ухе. И зачесалось где-то в спине и левая пятка. Ну как же можно вот так вот взять и ей объяснить… ну… про это про всё. Про свалявшийся пух и беззубый рот, про Чебурашку и боксёра, про мокрые пелёнки и дядю Колю, и про колли, и про Малыша, и про молочную кухню, и что у неё по ночам болит живот, зато нет соплей и вполне нормальные уши… Да и надо ли? И разве она поймёт?

Елена Павловна стояла, выбивала туфлей дробь, как указкой. И надо было что-то говорить. И я сказала… И лицо у Елены Павловны из сладкого сделалось кислым, и она попрощалась очень быстро, и пожелала нам всего хорошего.

А мой ответ потом стал семейным анекдотом. И папа хлопал себя по коленкам:

— Ха-ха-ха… Лучше, чем… ха-ха-ха!!!

Не понимаю, что здесь смешного.

Я на самом деле так считаю. Я так про неё Елене Павловне и сказала:

— Сестра как сестра… ну… в общем … лучше, конечно, чем собака.

А потом у меня был день рождения. Восемь лет. И мама с папой подарили мне книгу. Хорошую. Толстую и с картинками. Только жалко — не с цветными.

Я — раскрыла её наугад, на восемьдесят седьмой странице.

«…Тут Боссе кинулся в прихожую и минуту спустя влетел в комнату Малыша, держа на руках — о, наверное, — Малышу это всё только снится! — маленькую короткошёрстную таксу.

— Это моя живая собака? — прошептал Малыш.

Слёзы застилали ему глаза, когда он протянул руки к Бимбо. Казалось, Малыш боится, что щенок вдруг превратится в дым и исчезнет.

Но Бимбо не исчез. Малыш держал Бимбо на руках, а тот лизал ему щёки, громко тявкал и обнюхивал уши. Бимбо был совершенно живой.

— Ну теперь ты счастлив, Малыш? — спросил папа.

Малыш только вздохнул…»

И я вздохнула.

И закрыла хорошую толстую книгу.

И долго смотрела на потолок. Там бежала тонкая, еле видная трещина. Она тянулась из самого дальнего угла, петляла, огибала люстру…

Где-то сейчас Потёмкин? Как там его кошка Луиза?

Позвоню ему завтра. Скажу:

— Знаешь, Потёмкин… у меня была мечта…

Только он ведь тёмный, не поймёт.

Папин скелет

— Когда мои папа умрет, — Лёка лениво ковыряет ложкой утреннюю кашу, утопив задумчивый взгляд в её густой молочной глубине, — его скелет поставят в музее. И мы будем туда ходить и на него смотреть…

Лёка мне сестра. Вообще-то её зовут Элеонора. Но на полное имя она пока ещё не тянет. И мы называем её просто Лёка. Ей четыре года, и вчера её первый раз в жизни взяли в музей.

— Музей-зей-зей! Музей для друзей! — распевала она по дороге из дома, и в троллейбусе, и в очереди в кассу. И нетерпеливо дёргала папу за рукав, а меня — за косу. И веселилась. И корчила всем рожи. И самые страшные — мне. И приплясывала, и подпрыгивала, и ни минуты не могла устоять на месте.

В Лёкином незатейливом воображении музей — что-то вроде балагана, с клоунами, ряжеными и тележками, полными лимонада.

— Ну же! Ну! — бормотала Лёка и налегала толстым боком на тяжёлую дубовую дверь, и прижимала руки к груди, и кусала губы, и предвкушала, и замирала, и…

Дверь неохотно, со скрежетом подалась.

— Билеты!

Сбоку от входа стояла унылая пожилая смотрительница в скучном коричневом пиджаке. Меньше всего на свете она походила на клоуна.

Пахло нафталином и мастикой.

— Тапочки!

Из огромного короба торчали корявые войлочные уродцы с оборванными завязками. Лёка пугливо заглянула внутрь. Рот её скривился. Нос жалобно сморщился и всхлипнул.

— Там начало экспозиции, — коричневый пиджак вяло махнул рукавом в неопределённом направлении.

— Экс-зи-пиции?! — ужаснулась Лёка и булькнула утробно.

Экзекуции! — неудачно пошутил папа.

Лёка вся сжалась, побелела от страха и, оглушительно шаркая музейными штиблетами, покорно шагнула в неизвестность.

— Яванский ящер! Кистепёрая рыба латимерия! Пищеварительная система панцирного крокодила!

В царстве окаменелых и засушенных экспонатов папа чувствовал себя, как мастер спорта по плаванию посреди бассейна. Он бодро метался между витринами. Поднимал Лёку на вытянутых руках. Тыкал её носом в графики, схемы и распятых на стендах насекомых. Щедро сыпал латинскими словами и непонятными учёными терминами. Лёка пыхтела, вырывалась и требовала поставить её на пол.

Папа прищёлкивал пальцами, ловил разбегающиеся мысли и пытался запихнуть их в наши головы.

Я внимала.

Лёка зевала, грызла ноготь на большом пальце и равнодушно ковыряла в носу. Время от времени с неё сваливались тапки, мы с папой дружно падали ниц и приматывали непослушные растрёпанные завязки к её пухлым коренастым ногам.

Стенд «Сообщества водоёмов юры и мела» стал нашим последним пристанищем.

— До-о-омо-о-ой!!!

С Лёки в очередной раз слетел тапок. Злым прицельным пинком она зашвырнула его в дальний конец зала, набычилась и застыла музейным изваянием.

У-у-упс!

Папа тяжко вздохнул. Взял Лёку за руку. И повернулся в сторону выхода.

Наша маленькая печальная процессия торжественно прошествовала мимо панциря астеролеписа, черепа лабиринтодонта, кладки яиц протоцератопса…

— Что это?!

Лёка затормозила неожиданно и резко. Папа дёрнулся и пошатнулся. Я чуть не сломала об его спину нос.

Что это?! — Лёка запрокинула голову, широко открыв глаза и рот.

Над нами кровожадно улыбался, скалил огромные острые зубы и хищно сверкал пустыми глазницами скелет — тираннозавра. Ноги его были согнуты перед решающим прыжком. Длинный хвост упирался в пол. Маленькие никчёмные ручки болтались на недосягаемой высоте, под самым тираннозавриным подбородком. По обе стороны могучего позвоночника торчал частокол загнутых вовнутрь исполинских рёбер. Даже в таком — предельно обнажённом и растерзанном виде — тираннозавр был величествен и страшен.

Лёка спряталась за папу.

— Что это?

— Тираннозавр, — бодро начал папа, вдохновлённый возможностью продолжить экскурсию, — род вымерших гигантских динозавров. Длина тела больше пятнадцати метров. Передние конечности редуцированы, а задние…

— Что это? — повторила Лёка.

— Где?

— Вот! — Лёкин толстый палец ткнул в направлении огромного, собранного из множества отдельных костяных звеньев, хвоста.

— Хвост, — объяснил папа, — вместе с развитыми задними конечностями тираннозавра он образует…

— Хвост лохматый, — снисходительно объяснила Лёка папе и постучала кулаком по своему упрямому выпуклому лбу. — А это что?

— Хвост, — ещё больше растерялся папа, — только скелет…

— Какой скелет? — не поняла Лёка.

— Ну, скелет — то, что внутри.

— Внутри чего?

— Ну… — папа пребывал в замешательстве, — внутри хвоста.

— Хвост лохматый! — Лёка гневно топнула ногой, покраснела как рак и собрала в гармошку нос, готовая разреветься.

Папа схватился за голову. Его педагогические способности моментально капитулировали перед самоуверенным Лёкиным невежеством.

— А вот у тебя, — сделал неуклюжую попытку папа, — у тебя что внутри?

— Внутри? — Лёка любовно похлопала себя по животу. — Суп. Котлета. Компот. Два печенья… нет, три с половиной…

— При чём здесь компот! — папа начал раздражаться. — Что у тебя внутри ручек, ножек?

— Ручек? — Лёка заинтересованно поднесла к своему носу потную ладонь и принялась изучать неровную царапину, оставленную ей на память дворовой кошкой Дуськой. — Кр-р-ровь!

Глаза у неё сверкнули радостно и хищно. Почти как у жившего миллионы лет назад тираннозавра.

— Скелет! — вышел из себя папа. — У тебя внутри скелет!

— Скелет? — дрожащим голосом повторила Лёка. — У меня? Внутри?!

— Скелет! — торжествовал папа. — У тебя! И у него!

Папа махнул рукой в сторону парящего под потолком птеродактиля.

— И у него!

Папин перст ткнул тираннозавру в нос. На мгновение показалось, что тираннозавр ухмыльнулся и удовлетворённо кивнул своим огромным плотоядным черепом.

По отношению к Лёке это было жестоко.

Она растерянно переводила взгляд с массивных мослов ископаемых ящеров на свои маленькие крепкие ноги. По её лицу катились большие блестящие слёзы. Плечи поникли под тяжким грузом непредсказуемости и коварности жизни. Она показала тираннозавру язык, уткнулась в папин пиджак и разрыдалась — громко и самозабвенно.

Лёкин утробный вой заблудился в гулких музейных залах.

Скрипя паркетом, в нашу сторону засеменила служительница в вязаном жакете. На её груди колыхалась табличка, криво прицепленная булавкой…

Всю дорогу домой, пока мы долго тряслись в троллейбусе и шли пешком от остановки, папа втолковывал зарёванной Лёке, что скелет есть у всех. Во всяком случае, у многих.

— И у со-со-собаки? — всхлипывала она.

— И у собаки.

— И у рыбки?

— Конечно.

— И у Мухи-Цокотухи?

— Нет, у мухи нету.

— Жалко, — вздыхала Лёка.

И хмурила в недоумении лоб.

— А у Дуськи?

— Кто это?

— Ну кошка! — Лёка совала папе под нос свою царапину как верный признак принадлежности Дуськи к кошачьему семейству.

— У кошки есть, — кивал папа.

— А у тебя?

— Ещё какой! — папа гулко стучал кулаком в свою грудную клетку.

— И у Аньки? — с сомнением в голосе спрашивала Лёка, видимо, подозревая, что если у меня скелет и есть, то совсем плохонький и никудышный.

Папа объяснял, что людей без скелета не бывает, потому что без него мы, люди, не могли бы ходить. И руки у нас гнулись бы во все стороны, как резиновые. И мы бы растеклись по сиденью троллейбуса, как медузы. И Лёка даже развеселилась. И хихикала, косясь на меня. Представляла небось, как я превращаюсь в амёбу. Или неуклюжую каракатицу.

А ещё папа рассказал, как много-много лет назад все динозавры в одночасье вымерли. И превратились в собственные скелеты. Их засыпало песком и землёй. И теперь археологи откапывают их и несут в музей. А люди специально приходят туда, чтобы на них посмотреть.

За ужином Лёка съела всё пюре и дочиста обглодала куриную ногу. Долго вертела её в руках. Разглядывала со всех сторон. Примеряла к своей круглой коленке. По-моему, даже легла с ней спать.

Не знаю, что там ей снилось — в её глупых малышовских снах. Но только к утру интерес к скелетной теме у Лёки не только не утих, а разгорелся с новой силой.

— Интересно, — Лёка сидит за столом, подогнув под себя ногу, и перекатывает во рту свою кашу, и от этого у неё получается невнятно и шепеляво — «интэрэшно», — какой у папы шкэлет?

Внутри у меня ревниво кольнуло. Всё-то у неё папа да папа. Почему её не интересует мамин скелет? Или, к примеру, мой?

— Он похож на тир… зир… тирзирзавра?

— Ни капельки, — отрезаю я. — И в музей его не возьмут.

— Пошэму это? — расстраивается Лёка.

— По кочану, — объясняю я. И для ясности добавляю, что кого попало в музей не берут. И что там нужны только очень ценные экспонаты. А папин скелет никакой научной ценности не представляет.

— Как это? — Лёка громко сглатывает овсяный комок.

— Вот если бы он был Петром Первым. Или Екатериной Второй. Тогда конечно… А таких скелетов, как у папы, навалом. Пруд пруди.

— Ты, Анька, — Лёка смачно облизывает ложку и грохает ею об стол, — дура! А папин скелет возьмут!

— Не возьмут!

— Возьмут!!!

— Не возьмут!!!

— Возьмут!!!

Лёка отшвырнула ложку и разревелась. И проревела весь день.

А вечером пришёл с работы папа. И пообещал непременно прославиться и приобрести научную ценность.

— Только, — попросил папа, — можно я пока не буду скелетом? Мне с вами лучше, чем с тираннозавром в музее.

— Ла-а-адно, — смилостивилась Лёка, игриво дёрнула папу за нос и заглянула ему внутрь уха.

Нос у папы великолепный: крупный, мясистый. Да и уши ничего себе — торчат из головы розовыми мягкими лопухами. Лёка склоняет голову набок. Рассматривает папу, как художник, прицеливающийся к натуре. Чешет в затылке. Хитро щурит глаз.

В общем, завтра Лёку первый раз поведут в зоопарк.

Подруга по переписке

Ну и уро-о-одина! — протянула Танька, заглянунув мне через плечо. — Лицо как у лошади!

Я обиделась и прижала фотографию к груди:

— Ничего и не уродина! На себя посмотри…

— Гляделки — во!

Танька выпучила свои и без того круглые глаза.

— Носище — во!

Она прижала палец к носу, расплющив его по щекам.

— Пасть вот такая!

Танька засунула пальцы в рот и растянула его до самых ушей.

— Волосы…

— Ты! Ты!!! — закричала я, не в силах выносить Танькиных издевательств. — Она не уродина! Она… она…

— Красавица! — подсказала Танька и злорадно ухмыльнулась. — Ну-ка, дай мне полюбоваться.

Танька цапнула фотографию за угол и потянула к себе. Я не отпускала.

— Ну, дай, дай! — требовала Танька и тянула фотографию.

Я держала крепко. Двумя руками.

Танька тянула.

Я держала.

Хр-р-рясь! Фотография разорвалась пополам с противным громким треском.

— Ты-ы-ы! — захлебнулась я жгучим негодованием.

Дзы-ы-ы-ы-ынь! — прокатился по коридорам звонок на урок.

Танька хихикнула, бросила обрывок мне под ноги и ускакала прочь, вскидывая кверху коленки и небрежно размахивая портфелем.

Дома я тщательно разгладила куски фотографии. Приладила их друг к другу. Склеила с обратной стороны скотчем. Подула. Ещё раз разгладила. Отодвинула в сторону и посмотрела издалека.

С чёрно-белой фотографии глядела девочка. Глядела не на меня, а куда-то вдаль. Огромные глаза её были задумчивы. Нос чуть приплюснут. На вытянутом лице застыла неподвижная широкая улыбка.

Одета девочка в белое кружевное платье. На плечах — тёмные густые кудри. В руках — маленькая книжечка. Рядом, на круглом столике, картинка с изображением Бога и белые лилии в вазе.

Я всматривалась в её черты. Таяла от нежности и любви к девочке на фотографии, похожей на спустившегося с неба ангела.

— Агнешка, — прошептала я и погладила девочку по волосам. Что за удивительное имя! Его можно петь: Агнешка…

В прошлой четверти Елена Павловна принесла в наш класс пачку разноцветных конвертов с иностранными марками.

— Вот, — Елена Павловна торжественно хлопнула пачкой об учительский стол. — Это ваши зарубежные друзья. По переписке.

Мы обрадовались и принялись греметь стульями. Но Елена Павловна сразу нас успокоила. Она сказала, что зарубежные друзья будут не у всех, а только у отличников и победителей районной олимпиады по математике. Я была отличницей, и мне досталась Агнешка. Неземная, восхитительная Агнешка. Прекрасная, как принцесса из сказки.

Жила Агнешка в Варшаве. Варшава оказалась столицей Польши.

Я разворачивала карту мира и искала Польшу. Польша была, похожа на корявую оладью, распластавшуюся на сковородке Европы. Такие корявые оладьи по воскресеньям печёт моя бабушка.

Я брала линейку и мерила расстояние. От Москвы до Варшавы выходило всего четыре с половиной сантиметра. А как будто на другой планете.

Мне казалось, что Польша — совершенно особенная, ни на что не похожая страна. Потому что там есть город Краков, который чуть не взорвали во время войны фашисты, и Барбара Брыльска из «Иронии судьбы», и, самое главное, Агнешка.

Агнешка присылала мне удивительные, необыкновенные письма. Она писала по-русски, старательным круглым почерком. Про свою сестру Малгосю. Про брата Янека. Про папу, который играет на скрипке полонез Огинского. Про маму, которая готовит на обед бигос. Про то, как по воскресеньям они всей семьёй ходят в костёл.

В свои письма Агнешка обычно вкладывала маленькие засушенные цветочки. Или этикетки от духов. Или конфетные фантики.

Я засовывала в конверт нос и втягивала в себя головокружительные запахи: увядших цветов, съеденного шоколада, чего-то неописуемого, заграничного. И у меня действительно начинала кружиться голова. То ли от этих запахов. То ли от любви к Агнешке…

— Врёт она всё! — говорила Танька, когда я, захлёбываясь от восторга, пересказывала ей Агнешкины письма.

— Что врёт? — не понимала я и обижалась на Таньку.

— Всё врёт! — обрубала она разговор и скакала прочь, вскидывая кверху острые коленки.

Почему-то Танька сразу невзлюбила Агнешку. Она высмеивала и её почерк, и её письма, и её засушенные цветы.

— Ты ей тоже что-нибудь пошли, — говорила она, с деланным интересом рассматривая Агнешкины сувениры.

— Что? — я наивно ожидала, что Танька даст мне дельный совет.

— Ну… — Танька притворно морщила лоб, — допустим, прошлогодний автобусный билет. Или шкурку от колбасы. Или… хочешь, я принесу тебе Рыжика? Ты ей пошлёшь. Она обрадуется.

— Какого Рыжика? — не понимала я.

— Ну как же? — хлопала себя по бокам Танька. — Рыжик! Усатый такой! У нас на кухне живёт, за помойным ведром.

— Ну тебя! — обижалась я на Таньку.

А она веселилась, и подскакивала, и вспарывала коленками воздух.

Ещё Танька любила меня пугать.

— Я где-то чита-а-ала… — у Таньки была такая привычка — тянуть слова, когда она хотела кого-нибудь позлить, — чита-а-ала, что в Польше взбесились все коровы.

— И что? — замирала я от нехорошего предчувствия.

— Как что-о-о? — тянула Танька. — Люди едят их мясо и сами становятся бешеными. И твоя Агнешка скоро сбе-е-есится.

— Неправда! — я топала ногой, и к глазам моим поднимались горячие слёзы. — Неправда!!!

— Пра-а-авда, — убеждала меня Танька, — сбесится обяза-а-ательно. А ещё…

Мне хотелось заткнуть уши и убежать и больше ничего не слышать. Но почему-то я продолжала стоять. И не убегала. И слушала.

— Ещё я видела по телевизору, — продолжала Танька, — что к Земле летит комета. Или метеорит. Огро-о-омный…

Сердце моё колотилось от ужаса, и мне приходилось держать его руками, чтобы оно не выскочило из груди.

— Учёные высчитали, что он упадёт на Польшу, — Танька закатывала глаза, что-то прикидывая в уме. — Точно! На Агнешкин дом.

— Глупости это всё! — успокаивала меня мама, когда я, рыдая, прибегала домой. — Нашла кого слушать! Она просто ревнует.

Я не понимала, что значит «ревнует» и какое отношение это слово имеет ко мне, к Агнешке и к Таньке.

Я продолжала рассказывать Таньке про Агнешку. Танька высмеивала её письма. Я рассказывала. Танька высмеивала. Моё сердце разрывалось на части. С одной стороны была Агнешка. С другой — Танька. Я любила Агнешку и дружила с Танькой. Танька дружила со мной и терпеть не могла Агнешку.

А теперь ещё эта фотография…

— Тебе письмо, — заглянула в мою комнату мама, крутя в руках конверт. — Странное какое-то.

На письме не было ни марки, ни обратного адреса. Только мои фамилия и имя, написанные почему-то с маленькой буквы.

Я раскрыла конверт. Из него выпала фотография. На фотографии была Танька.

Она смотрела на меня в упор и щурилась от солнца. Ветер трепал её лохматые волосы и короткий сарафан. Вокруг Таньки были цветы: она стояла посреди клумбы, уперев руки в бока. А кто-то невидимый поливал сбоку клумбу, а заодно и Таньку, из шланга.

И она хохотала. И щурила глаза. И смотрела на меня в упор.

Я перевернула фотографию.

На обратной стороне кривым Танькиным почерком было накарябано:

«Я ТО ЖЕ ХЧУ БЫТЬ ТВАЕЙ ПДРУГОЙ ПО ПЕРИПИСКЕ».

Мне стало ужасно смешно. И так легко, будто я долго несла неподъёмную тяжесть и вдруг с меня её сняли.

Эх, Танька, Танька! Ну когда же она наконец выучит русский язык?

Колдунья

— Хр-р-р! Бр-р-р! Гр-р-р!

Нет, это просто невыносимо!

Опять Она храпит, выводит за стеной рулады:

— Хр-р-ру-у-у! Бр-р-ру-у-у! Гр-р-ру-уу!

Я стараюсь спрятаться подальше от этого страшного храпа. Зарываюсь в подушку. Накрываюсь с головой одеялом. Но и сквозь толщу гусиного пера и ватина до меня доносится:

— Хр-р-ра-а-ах! Бр-р-ра-а-ах! Гр-р-ра-а-ах!

На самом-то деле этот храп мне только чудится. Мерещится. Воображается. Этот страшный храп. Это вечное кхекание: «Кх-х-хе-е-е! Кх-х-ха-а-а! Х-х-ха-а-а!» Это чихание, кряхтение.

Ничего я не слышу. Я только представляю себе, как Она там, в своей комнате, лежит на высокой кровати с шишечками в изголовье. И храпит. И кряхтит. И переворачивается с боку на бок. И пружины воют и скрипят под её огромным телом.

С тех пор много воды утекло.

Мы тогда жили в коммуналке. Только не в такой огромной и шумной, как показывают в кино. У нас всего-то две комнаты и было. В одной я с мамой и папой. В другой — Она.

Она была огромная, как скала. Нос крючком. Над губой большая волосатая бородавка. На макушке жиденький седой пучок. Голова всегда клонится набок. В руке отполированная до блеска клюка с резиновым набалдашником. Без этой клюки Она из своей комнаты не выходила. Опиралась на неё, передвигаясь по квартире. Глухо стучала по полу: стук… стук… стук…

Я боялась её панически, до истерики, до колик в животе.

Кажется, родители тоже относились к соседке с опаской. Мама всегда здоровалась с ней чересчур вежливо, даже подобострастно, словно боялась невзначай рассердить. Папа вообще не показывал из комнаты носа, если в коридоре раздавалось: стук… стук… стук…

— А ты хоть знаешь, что твоя Кривошея — колдунья?

Я у Таньки в гостях. Мы сидим на кухне, пьём чай и грызём баранки. У Танькиных родителей своя отдельная квартира. Поэтому мы не боимся, что в коридоре вдруг раздастся это страшное: стук… стук… и появится Она, в своём застиранном халате, с этой ужасной бородавкой и неопрятным пучком.

— Какая Кривошея? — не могу взять в толк я. — И почему это она моя?

— Здра-а-асьте! — насмешливо тянет Танька и макает баранку в чай. — А чья же она, если ты с ней живёшь?

— Я-а-а-а? С Кривошеей?

До меня вдруг доходит, кого имеет в виду Танька. Я зажимаю себе двумя руками рот от этой ужасной догадки.

— Ладно прикидываться! — усмехается Танька. — Будто не знаешь, что её так все называют!

Я отрицательно мотаю головой.

— Кривошея и есть. Ходит, голову набок свесит, глазом косит.

— Тань! — говорю я почему-то шёпотом.

— Что?

— А почему она колдунья?

Танька не спеша обсасывает размокшую баранку. Потом шумно отхлёбывает горячий чай.

— Почему колдунья-то? — повторяю я вопрос.

— Так говорят.

— Кто говорит?

— Все.

— Кто все-то, Тань? — у меня ещё теплится надежда, что это опять одна из вечных Танькиных шуточек.

— Да все. Баба Зина с седьмого этажа. И тётя Надя из третьего подъезда. Я сама слышала…

Танька берёт ещё одну баранку и с хрустом раскалывает её в кулаке. Я так не умею. У меня руки слабые.

— Колдует она. Факт. Вон, баба Зина на днях молоко в палатке покупала. Принесла домой, поставила кипятить — оно свернулось.

— Ну и при чём здесь Она?

— Здра-а-асьте! Всё при том же! Баба Зина, когда домой шла, твою Кривошею встретила. Идёт, палкой стучит, по сторонам зыркает. Из-за неё это всё. Точно!

Мне неприятно, что Танька называет Кривошею «моей». Но возражать я не решаюсь.

— И тётя Надя тоже…

Танька внимательно рассматривает содержимое своего стакана и пытается выловить ложкой утонувший кусок баранки. Будто бы её совсем не интересует тема разговора. А ведь сама начала.

— Что тётя Надя-то, Тань?

— Да понесла она позавчера бельё на улицу. Сушить…

Танька наконец достала из чая осклизлую баранку и сидит теперь, изучает: то ли съесть, то ли в помойку выкинуть.

— Ну! — нетерпеливо говорю я.

— Ну развесила, прищепками прищепила.

Танька вываливает мокрую баранку на стол и берёт другую, сухую. Терпению моему приходит конец.

— Ну развесила, прищепила, дальше-то, дальше что?!

— А дальше — пришла она через два часа: прищепки на верёвке висят, а бельё по кустам и деревьям раскидано. Стала собирать — двух наволочек нет.

— А при чём тут… Кривошея? — я с трудом выдавливаю из себя это жуткое слово. — Она, что ли, бельё раскидала?

— Может, и не она. Да только тётя Надя, когда бельё своё собрала, подняла глаза, а в окне эта… твоя… Смотрит прямо на тётю Надю и улыбается. Ты когда-нибудь видела, чтобы Кривошея улыбалась?

Я не видела. Я вообще стараюсь на неё не смотреть.

— То-то! Она это! Точно!

— Тань, — говорю я, — а может, это всё случайно?

— Что случайно?

— Ну всё. Молоко. Наволочки. Случайно. Может, она ни при чем?

— Здра-а-асьте! — усмехается Танька. — Как же! Ни при чём! Сама-то из-за неё в историю влипла!

— В какую историю?

— Мама тебя ругала за конфеты, забыла? Ты ещё вся заплаканная ходила. Её это проделки, точно.

Про конфеты я, конечно, помню. Мама их тогда купила на тёти-Дашин день рождения. А я не знала про день рождения. Взяла и всё съела. Мама собралась к тёте Даше, а коробка пустая.

Так что Кривошея не виновата. Хотя… в мою душу заползает червь сомнения… может, это Она меня так заколдовала, чтобы я всё съела. А может, и не ела я ничего. Может, это Она так сделала, чтобы мне показалось, что я съела.

Видя мои колебания, Танька спешит подлить масла в огонь:

— Да! Вот ещё! Тётя Надя, как твою Кривошею в окне увидала, подумала: чтоб ты окосела, чертовка старая!

— Ну? — с замиранием сердца говорю я.

— Ну и бац! У самой тёти Нади чирий на глазу выскочил. Она это всё. Ясное дело — она!

Танька откладывает в сторону баранку, отодвигает стакан с недопитым чаем и делает страшные глаза:

— Слушай! А она вам под дверь солому или палки какие не подпихивала?

— Нет. Вроде…

— А в суп она вам не дула? Булавки в платье не втыкала? Порошком из сушёных тараканов следы не посыпала?

Я в ужасе втягиваю голову в плечи:

— Зачем это?

Чёрные Танькины глаза загораются нехорошим кровожадным блеском:

— Чтобы на вас порчу навести!

— Как-кую порч-чу? — заикаясь от страха, говорю я.

— Такую! Колдовство специальное, чтоб на вас беды сыпались, как из ведра.

Я вспоминаю про двойку по русскому, про то, как мама прожгла утюгом любимую блузку, а папа потерял кошелёк с получкой. И понимаю: порча это, настоящая порча!

— А зачем ей это, Тань?

— Ну как же! — со знанием дела говорит Танька. — До ручки вас довести.

— Зачем?

— Ну доведёт вас до ручки, комнату вашу заполучит и будет жить одна в целой квартире! Как барыня!

Танька внимательно всматривается в моё лицо, довольная произведённым её словами эффектом. А я вся покрываюсь противной холодной испариной.

— А мы-то, мы-то куда? — дрожащим голосом спрашиваю я Таньку.

— Ну-у-у… — Танька неопределённо машет в воздухе баранкой.

Мне становится по-настоящему жутко.

— Тань, а можно… — я с трудом выталкиваю из себя слова, — можно… я пока… у тебя поживу? Хочешь, я тебе куклу Лизу отдам? И медвежонка. И всё-всё. А?

— Куклу Лизу хочу, — сверкает глазами Танька, — только…

Я с замиранием сердца жду Танькиного вердикта.

— Только, — продолжает Танька, — мы по-другому сделаем.

— Как?

— Мы её вообще… того… нейтрализуем!

Дома было тихо. Родители на работе. Кривошея храпела у себя после обеда. Я, закрывшись в своей комнате, делала уроки.

Входная дверь звякнула условным звонком: дзынь-дзынь, дзы-ы-ынь.

Я побежала открывать. На пороге стояла Танька. В одной руке у неё была матерчатая сумка, в другой — обыкновенный веник.

— Веник-то зачем? — удивилась я.

— Тс-с-с! — громко зашипела Танька. — Сейчас колдовство выметать будем.

Не дожидаясь приглашения, Танька проскользнула в нашу комнату и принялась за дело.

— Кулды-булды, колдовство, укатись, кулды-булды, к колдунье возвратись, — бубнила Танька, гоняя пыль. — Подумать только, сколько у вас порчи накопилось!

Я начала догадываться, что процесс «нейтрализации» колдуньи — это что-то вроде генеральной уборки. И ещё подумала, как будет рада мама, когда вернётся с работы и увидит такую чистоту.

— Хватит тунеядничать! — отдувая со лба волосы, пропыхтела Танька. — Иди делом займись.

— Каким делом-то?

— Чесноком её дверь натирай.

Танька отбросила веник и высыпала содержимое своей сумки на пол, прямо в кучу выметенной из углов «порчи». Чего только у Таньки не было! Пучок сушёной крапивы, пачка соли, полголовки чеснока, коробок спичек, клубок шерстяных ниток, старинная серебряная ложка, медный пятак, какие-то гвозди, стекляшки…

— Осиновый кол только нигде не нашла, — с сожалением вздохнула Танька.

— А что с ним делать-то, с колом?

— Точно не знаю. Только так во всех книжках пишут: первое средство против колдунов — чеснок и осиновый кол.

Танька сунула мне в руки чеснок и вытолкала в коридор, а сама продолжила выметание колдовства.

С бешено бьющимся сердцем я подкралась к запертой соседской двери. Приложила ухо.

— Хр-р-р! Бр-р-р! Гр-р-р! — приглушённо доносилось сквозь замочную скважину.

— Кулды-булды, колдовство, укатись, — где-то за спиной у меня продолжала священнодействовать Танька.

Я надкусила зубчик чеснока, чтобы он дал больше сока. Внутри у меня всё загорелось огненным пожаром. Защипало язык. Из глаз полились слёзы. Хватая ртом воздух, я принялась яростно тереть чесноком дверь, и дверной косяк, и даже дверную ручку. Я откусывала чеснок и тёрла. Откусывала и тёрла. Я плакала, задыхалась. Во рту у меня всё онемело. Я тёрла, тёрла, тёрла. Я воевала с колдовством. Я натёрла всю дверь…

— Ну и вонищу развела! — прогнусавила за моим плечом Танька.

Я обернулась. Танька стояла, брезгливо зажав нос пальцами, и нетерпеливо притоптывала ногой.

— Заканчивай! Скоро она проснётся, а у нас ещё дел невпроворот.

Танька достала из сумки крапиву и разбросала её перед дверью.

— Лучше бы плакун-траву, — сокрушённо покачала головой Танька, — да где ж её взять?

Потом она вытащила пачку соли и щедрыми горстями рассыпала её по коридору.

— Что ты делаешь? — спросила я.

Вместо ответа Танька достала из сумки клубок ниток, намотала кончик на огромный ржавый гвоздь и принялась чиркать спичками.

— Колдовство надо выжигать калёным железом, — приговаривала она.

— Сумасшедшая! — я вырвала у Таньки из рук коробок. — Ты нам весь дом спалишь!

— Для тебя же стараюсь, — надулась Танька, — а то могу и уйти. Разбирайся сама, как хочешь.

— Нет! — я представила, как мама вернётся с работы и увидит разбросанную крапиву, соль и остатки «порчи» в комнате. — Не уходи, Тань! Я тебе куклу Лизу…

— Ла-а-адно, — махнула рукой Танька и решительно протопала на кухню.

Я засеменила следом.

— Где тут её барахло? — Танька принялась по-хозяйски раскрывать дверцы шкафов.

— Какое барахло?

— Ну банки-склянки. Тараканий порошок. Мышиные хвосты. Кровь невинных младенцев.

— Чт-т-то?! — поперхнулась я.

— А ты как думала? — упёрла Танька руки в бока. — У каждой уважающей себя колдуньи целый склад этих… ну… как их… снадобий! Ну, где оно?

Я молча показала на шкаф в углу, за холодильником.

— Та-а-ак! Посмотрим-посмотрим!

Танька присела на корточки и засунула голову внутрь. Я примостилась рядом.

На полках в шкафу не было ничего необычного. Банки с крупами, варенье, бумажные пакеты с надписью «мука», «сахар-песок», раскрытая пачка печенья. Пахло прогорклыми сухарями и лежалыми сухими макаронами.

— Вот видишь, — прошептала я. — Ничего такого…

— А это что? — Танька просунула руку в душную глубину и вытянула небольшую стеклянную банку со странным коричневым содержимым.

— Тараканий порошок!!! — в один голос ахнули мы.

Щёлк… щёлк… щёлк… — загремели замки в старухиной комнате.

Скри-и-ип — пропищала дверь.

— Кхе-е-е, кхе-е-е! Спаси-помилуй, Матерь Божья, святая сила! — захрипел знакомый голос. — Что такое? Чем это воняет?

Мы с Танькой затравленно переглянулись. В Танькиных широко раскрытых глазах отразился обуявший меня ужас.

— А намусорено-то, Матерь Божья! Что такое?

Стук… стук… стук… — застучала палка.

Шарк… шарк… шарк… — зашуршали по паркету тапки.

Хрум… хрум… хрум… — захрустела под тапками рассыпанная соль.

Шаги направлялись в сторону кухни.

Стук… шарк… хрум… шарк… стук… шарк… хрум…шарк…

Из оцепенения меня вывел горячий Танькин шёпот:

— Чего расселась? Прячемся!

Танька отбросила банку с порошком и силой затянула меня под стол, покрытый вытертой, почти до пола свисающей клеёнкой.

— Что такое, спаси-помилуй, Матерь Божья, — хрипела старуха.

Она была уже на кухне. Сквозь дырки в клеёнке я видела её палку, подол халата, штопаные чулки.

— Кофе кто-то рассыпал, Матерь Божья… Неужто мыши завелись… о-о-ох!

Старуха закряхтела и тяжело нагнулась. Мы с Танькой вцепились друг в друга и, отпрянув назад, упёрлись спиной в холодную ребристую батарею.

— О-о-о-ох! — медленно выпрямляясь, простонала Кривошея. — Что ж такое-то, святая сила…

Забулькала вода. Зашипел на плите газ. Зазвенели ложки. Засвистел чайник. Хлопнула дверца холодильника.

Старуха собиралась полдничать.

Я покосилась на Таньку. Танька, упершись взглядом в нависшую над нами изнанку столешницы, сохраняла невозмутимость.

Над нашими головами хлюпало варенье, чавкало масло, стучал по доске нож. Зажурчала, полилась в чашку вода. По кухне поплыл запах растворимого кофе. Опять хлопнула дверца холодильника. Со скрежетом отодвинулся стул. Под столом, в нескольких сантиметрах от моего носа, показалась огромная круглая коленка. Потом другая.

У меня ухнуло сердце и перехватило дыхание.

— Кхе-е-е! Кха-а-а! — закашляла где-то наверху старуха, звякнула крышкой сахарницы, заскрипела стулом, шумно захрустела печеньем.

А я сидела под столом, не в силах пошевелиться, и как заворожённая смотрела на старухин тапок, сквозь дырку в котором высовывался невероятных размеров палец. Время от времени этот палец задирался вверх, опускался, делал круговые движения, поджимался и уползал куда-то внутрь, в глубину тапка. Я сидела и смотрела, смотрела на этот палец, не в силах отвести взгляд.

И тут случилось ужасное.

Просто невообразимое.

Она запела!

— Отцвели-и уж давно-о-о хризанте-е-емы в саду-у-у. Но любо-о-овь всё живёт в моём се-е-ердце больно-о-ом.

Голос у старухи был хриплый и скрипучий. Но пела она чисто. Можно даже сказать, приятно. И от этого делалось ещё страшнее.

Я бросила взгляд на Таньку. Она вытаращила глаза и раздула щёки, еле сдерживаясь, чтобы не расхохотаться. А я вдруг начала тихо икать — то ли от страха, то ли от пробиравшего до костей холода выключенной батареи. Ик. Ик. Ик.

— Опусте-е-ел наш сад, вас давно-о-о уж нет, я брожу-у-у одна-а-а, вся изму-у-учена.

Ик! Ик! Ик! — икота становилась всё громче и нестерпимее.

— И нево-о-ольные слёзы ка-а-тятся…

Ик!!! Ик!!!

Икота раздирала мне грудь. Слёзы действительно переполнили глаза и начали медленно выкатываться наружу.

— Пред увядшим кустом хризантем, — прошептала старуха и умолкла.

Ик!!!

Танька навалилась на меня всем телом и зажала мне ладонью рот.

— Что такое? — испуганно прохрипела старуха. Видимо, почувствовала нашу возню под столом.

Я попыталась сделать вдох и не смогла. Потому что Танька нечаянно зажала мне не только рот, но и нос.

— Что такое, святая сила?.. — опять раздалось сверху.

Я закрутила головой, силясь высвободиться из Танькиных тисков. Дёрнулась, потянулась вверх… и со всего размаха впечаталась головой в столешницу.

— Что такое?!! — заголосила старуха.

Ноги её боязливо уползли под стул, а рука начала очень медленно, осторожно тянуть на себя клеёнку.

Не в силах совладать с пронзившим меня ужасом, я отпихнула Таньку, кубарем выкатилась из-под стола и понеслась вон… скорее… прочь от жуткой колдуньи, пока она не превратила меня в жабу… в таракана… в лилипута…

Я влетела в нашу комнату и навалилась на дверь. Слёзы уже не просто текли из меня, они лились нескончаемыми потоками, будто кто-то забыл закрыть внутри невидимый кран. Я стояла, привалившись спиной к двери, и молча плакала. Я ничего не видела. Ничего не соображала. Ничего не чувствовала.

Очнулась я от внезапной мысли: «Танька!!!» Она же осталась там, на кухне. Я её бросила! Предала! А может… может, колдунья превратила её в червяка… или… или… или сварила её… зажарила в духовке… и обгладывает теперь Танькины косточки.

— Ну и сколько же тебя можно ждать?! — грозно спросила Танька, когда я осторожно, едва дыша, подкралась к кухонной двери и просунула внутрь кончик носа. — Мы тут с Капитолиной Кондратьевной уже по тебе соскучились.

Танька, живая и невредимая, важно восседала на табуретке и держала в руке огромный бутерброд с сыром. Вот оно что! Капитолина Кондратьевна! Они тут без меня, оказывается, уже познакомились! Неужели нейтрализация подействовала?

— Проходи, проходи. Не бойся, — сказала старуха… то есть Капитолина Кондратьевна. — Мы ж с тобой соседи.

Капитолина Кондратьевна достала из буфета чашку, пододвинула мне табуретку, намазала маслом хлеб.

— Как вы меня напугали, проказницы! Я ж думала — мыши, спаси-помилуй, святая сила! Кофе рассыпали, под столом шуршали!

Танька захихикала и весело заёрзала на табуретке.

— Но я не сержусь. Что с вас взять? Дети! Дети должны проказничать! Как же, святая сила, иначе? Я, бывало, девчонкой и в лапту, и в чижа, и по огородам…

Я попыталась представить себе Капитолину Кондратьевну маленькой девочкой. Девочка в моём воображении получилась странная: в белых гольфах, коротком платьице, с седым пучком и волосатой бородавкой под крючковатым носом. В руках у девочки была отполированная до блеска клюка с резиновым набалдашником. Она размахивала ею из стороны в сторону, кружилась и напевала: ля-ля-ля.

— А что это вы такое пели? — спросила Танька с набитым ртом.

— А-а-а! Пела! Романс! «Отцвели уж давно…», мой любимый. Я ж с детства певицей мечтала стать… оперу любила… да куда ж? Жили бедно, святая сила. Вы варенье ешьте.

— Вкусное у вас варенье, — сказала Танька. Просто так сказала, для поддержания разговора. Она этого варенья даже не попробовала.

— Это мне из деревни, с родины, присылают. И малиновое, и сливовое. Я ж, святая сила, в деревне родилась.

— Кап… Капитолина Контр… Кондратьевна, — осмелела вдруг я, — а правда говорят, что вы…

Танька больно ткнула меня локтем в бок.

— Говорят, что вы колдунья, — закончила я.

Капитолина Кондратьевна замерла с чайником в руке. Несколько мгновений ошарашенно смотрела на меня. Потом вдруг хрипло расхохоталась:

— Кха-а-а! Кха-а-а! Правда! Конечно, колдунья!

Танька вытаращила глаза и застыла с набитыми бутербродом щеками. Я изо всех сил вцепилась в табуретку.

— Колдунья, а то как же! Вот проснусь утром, все кости ломит. Посмотрю на улицу. Спаси-помилуй, святая сила: тучи, серость кругом. Ну и начинаю колдовать, как меня ещё бабушка учила. Ай люли, люли! Ай люшеньки, люли! Сею, вею, вею, вью! Красно солнце, загляни в оконце!

Мы с Танькой посмотрели на улицу. Нахмурившееся было небо просветлело. Прорвавшийся сквозь облака луч упал на крышку сахарницы и отражёнными зайчиками заскакал по стенам.

Я взглянула на Капитолину Кондратьевну. Глаза у неё были голубые-голубые. Как небо.

— Ну, допивайте чай. И давайте ваш мусор в коридоре убирать. А то родители придут, ругаться будут.

Думаю, проживи Капитолина Кондратьевна чуть подольше, мы бы с ней непременно подружились. Я бы заходила к ней в гости, стучала в её запертую дверь. Щёлк-щёлк — отпирала бы замки Капитолина Кондратьевна. Усаживала меня в кресло. Или на свою высокую, с шишечками в изголовье, кровать. И начинала бы рассказывать мне сказки, истории из своей жизни, петь романсы. Про хризантемы. Потом мы вместе шли бы на кухню. Пили чай с вареньем. Тем самым, с родины. Иногда к нам заходила бы Танька. И мы сидели бы втроём, хихикали, рассказывали друг другу свои девичьи секреты.

Но ничего этого не было. Ни гостей, ни сказок, ни хризантем.

Вскоре после нашего знакомства Капитолины Кондратьевны не стало, и её комнату отдали нам. Вернее, мне.

— У тебя теперь будет своя комната! — говорил папа. — Целый дворец!

— Вот здесь мы поставим твою кровать, — прикидывала мама.

Перед тем как мы заняли её комнату, приезжал незнакомый угрюмый дядька — такой же огромный, как Капитолина Кондратьевна. Оказалось, её сын. Он выносил из квартиры вещи: маленький круглый столик, книги, старое кресло, кровать с шишечками в изголовье. Искал какие-то кольца, сберкнижки. Ругался.

Потом комната опустела. Её долго проветривали, чтобы не так сильно пахло лекарствами. Ободрали старые обои. Побелили потолок.

Однажды ко мне в гости зашла Танька.

Мы стояли и смотрели в окно. За окном тихо шумел дождь.

Отчего-то было грустно.

Не стучала в коридоре палка. Не раздавалось вечное: «Кхе-е-е, кхе-е-е, спаси-помилуй, Матерь Божья, святая сила». Не скрипела высокая, с шишечками в изголовье, кровать.

Я вдруг почувствовала, что мне её не хватает.

— Была бы Капитолина Кондратьевна, — будто прочитала мои мысли Танька, — наколдовала бы нам солнце.

— Ай люли, люли! Ай люшеньки, люли! Сею, вею, вею, вью! Красно солнце, загляни в оконце!

Сама не знаю, как заветные слова всплыли в моей памяти.

Танька посмотрела на меня с удивлением.

А я повторила ещё раз, уже громко:

— Ай люли, люли! Ай люшеньки, люли! Сею, вею, вею, вью! Красно солнце, загляни в оконце!

И, странное дело, небо перестало плакать, посветлело. И стало голубым-голубым. Как глаза у Капитолины Кондратьевны.

Женская солидарность

Эй, ты!

Шкодливая физиономия с растянутым в кривой улыбке ртом появилась перед моим лицом так внезапно, что я испугалась. — Я?!

— Ты! Ты кто?

— А-а-а… а ты?

— Я-то? Дед Пихто!

Острый, с прищуром, взгляд. Обветренные тонкие губы. И ещё эта неприятная ухмылочка — как будто он знает про меня что-то такое, чего я и сама про себя не знаю.

Так состоялось моё первое знакомство с Витькой Беловым.

— Первый «А-а-а»! Стро-о-оимся!

Витька (тогда я ещё, правда, не знала, что его зовут именно так) засуетился, закрутил стриженой головой на тощей, цыплячьей шее и резко рванул на трубный голос. И успел-таки напоследок схватиться своей чумазой рукой за мой белоснежный накрахмаленный фартук.

Несколько мгновений я видела узкие плечи, сутулую спину в великоватом форменном пиджаке, колючий затылок. Потом всё это поглотило колышущееся море гладиолусов, разноцветных мохнатых астр и пышных бантов.

— Ну что же ты? Иди, — мама поправила на мне фартук и подтолкнула в сторону неровного, гомонящего строя.

Мне было страшно.

Вокруг смеялись, толкались, перекрикивали друг друга. Гремела музыка. Кто-то пытался настроить микрофон. Микрофон кашлял, шипел, захлёбывался свистом.

На ступеньках крыльца колыхалась могучая фигура Анастасии Фёдоровны — директорши. Фигура яростно размахивала руками, отдавала в рупор приказы и напоминала одновременно полководца во время решающего сражения и дирижёра симфонического оркестра.

Старшеклассники возвышались телеграфными столбами, хлопали друг друга по спине и тайно пытались курить.

Папа бегал вокруг меня и непрерывно щёлкал фотоаппаратом.

Потом меня взяли за руку, поволокли, пристроили поближе к Елизавете Георгиевне.

Елизавета Георгиевна (имечко-то — язык сломаешь!) сверкнула круглыми очками, улыбнулась доброй улыбкой крокодила и поставила меня в пару.

— Эй, ты! Давно не виделись!

Шкодливая физиономия. Обветренные тонкие губы. Жалкий букетик чахлых астр.

Нас с Беловым сразу посадили за одну парту. Парта оказалась последняя в ряду у окна.

И началась моя весёлая школьная жизнь.

— Приложи ухо к парте, — приказывал мне Витька Белов посреди урока.

— Зачем? — не понимала я, но ухо послушно прикладывала.

Витька колотил по парте кулаком, и мою голову разрывало от страшного, трескучего перезвона.

— Бело-о-ов!!! — стучала указкой Елизавета Георгиевна и наливалась злым пунцовым румянцем.

Не обращая на неё ни малейшего внимания, Витька прижимал пальцем к парте тетрадный листок, низко склонял голову и дул на него сбоку что есть мочи. Звук получался — будьте любезны — почище самой громкой трещотки.

Елизавета Георгиевна визгливо кричала на всю школу, таскала Белова к директору и требовала, чтобы он привёл в школу мать.

— У матери гипертония. Ей нельзя волноваться, — с неизменным спокойствием в голосе и наглостью во взгляде отвечал Витька.

Постепенно личность Белова, у которого камнем на шее висела больная мать, начала приобретать в моих глазах героические масштабы. Это был уже не просто Витька, а настоящий богатырь. Илья Муромец. Добрыня Никитич, несущий на своих плечах неподъёмную тяжесть невзгод и жизни с матерью-инвалидкой. Я представляла, как эта самая Витькина мать еле поднимает над подушкой свою слабую больную голову, а он не даёт ей упасть обратно, кормит с ложечки, поит. Подтирает, убирает, надевает огромный, не по росту, фартук и кашеварит, забравшись на шаткую табуретку. Бегает по магазинам, стоит в очередях за молоком и картошкой… Потом я как-то увидела Витьку с матерью в гастрономе. На вид вполне здоровая женщина. Сумки тащила — пуд каждая. А вот отца у него, по-моему, на самом деле не было.

Нельзя сказать, чтобы он совсем не любил учиться или был закоренелым хулиганом. Отметки у него были самые разные: и тройки, и четвёрки. Двойки, конечно, не переводились. Случались даже редкие пятёрки. Он мог неплохо учиться, когда хотел. Только почему-то не хотел. Неинтересно ему было.

По-видимому, Витька просто-напросто был диссидентом (думаю, знай мы тогда это слово, прозвали бы его именно так).

Он оказался какой-то другой, не такой, как все. Совершенно не вписывался в узкие рамки школьной дисциплины и вёл себя так, как считал нужным. Мог опоздать на первый урок минут на двадцать или прийти сразу ко второму, а то и к третьему. При этом никогда не утруждал себя россказнями на тему «Как я переводил через дорогу слепую старушку и спасал утопающего в проруби бездомного котёнка» или про похищенный ворами дневник… Он вообще не унижал себя оправданиями. Мог встать посреди урока и уйти, не дожидаясь звонка. Просто потому, что ему надоело.

Он и меня тянул за собой в бесшабашный омут веселья, вседозволенности и непослушания. На уроках мы играли в щелбаны и крестики-нолики. Рисовали карикатуры на тощую, как сухарь, Елизавету Георгиевну. Подкладывали на стул толстяку Круглову выковырянный из цветочного горшка кактус.

Мой дневник за первый класс стыдливо краснеет от замечаний, выведенных беспощадной рукой Елизаветы Георгиевны:

«Весь урок писала записки соседу по парте, а он делал из них самолётики и пускал по классу, срывая учебный процесс»;

«Мешала получать знания товарищу с предыдущей парты, тыкая ему в спину карандашом»;

«На математике болтала и хихикала, воображала себя умнее учителя».

Рядом с замечанием Елизавета Георгиевна неизменно ставила смачную жирную двойку за поведение. Когда свободное место на полях дневника заканчивалось, она записывала свои замечания и ставила двойки прямо в графе «Чтение», или «Математика», или «Физкультура».

Моя мама только пожимала плечами. Чудовищный образ, который вырисовывался после чтения плодов творчества Елизаветы Георгиевны, совершенно не вязался в её сознании со мной настоящей. И мама считала, что Елизавета Георгиевна в силу преклонного возраста с кем-то меня путает.

Вскоре Елизавета Георгиевна отсадила меня от Белова, справедливо полагая, что он мешает мне учиться. Но наша с ним тонкая, незримая связь не прервалась. Из всех девчонок в классе ко мне единственной он относился дружески-снисходительно. Даже, можно сказать, опекал.

Как-то знакомые родительских знакомых привезли мне из-за границы новый пенал. Красивый, мягкий, с магнитной защёлкой. На голубой крышке взбрыкивал копытами забавный фиолетовый пони. Внутри — иностранные ручки и разноцветные ароматные ластики. Неслыханная по тем временам роскошь. Все девчонки в классе мне дико завидовали. Впрочем, оказалось, не только они.

— Ну-ка! Дай посмотрю.

Толстые пальцы с обгрызенными ногтями по-хозяйски пошерудили в моём пенале. Раз! И мой самый любимый ластик — розовый, в форме клубнички и с таким запахом, что хотелось откусить сразу половину — исчез в бездонном кармане штанов Борьки Нефёдова.

Всю перемену я проревела в женском туалете. Вернуть потерю не представлялось возможным: с Нефёдовым не связывались даже самые отъявленные смельчаки и отчаянные герои.

Витька Белов, узнав причину моего безутешного горя, ничего не сказал. Только криво усмехнулся. Глубоко засунул руки в карманы и не спеша побрёл по коридору, равнодушно насвистывая себе под нос.

На уроке Витька так и не появился.

На следующей перемене он подошёл ко мне как ни в чём не бывало. Протянул в мою сторону тощий кулачок, весь покрытый красными незаживающими цыпками.

— Ты что? — не поняла я.

— На! — сказал Витька и перевернул кулак.

На Витькиной ладони, целый и невредимый, лежал мой розово-клубничный ластик. И такой был восхитительный запах! И такие чёртики прыгали в Витькиных болотно-зелёных глазах!

Потом Витька ещё не раз заступался за меня. Отнимал у Нефёдова мои линейки и ручки. Сдерживал толпу в дверях класса, чтобы я могла спокойно пройти. Как-то расквасил нос Круглову за то, что он испачкал мелом моё школьное платье.

Я недоумевала, почему именно меня Витька взял под свою защиту. Девчонки говорили, что я ему нравлюсь…

…Я рассматриваю большую фотографию нашего первого «А». Из одинаковых овалов выглядывают смешные физиономии: радостные, серьёзные, лохматые, прилизанные, улыбчивые, угрюмые. Я ищу себя. Моя тонкая цыплячья шея беззащитно торчит из белого стоячего воротничка. Светлые волосы зачёсаны назад, за слегка оттопыренные уши. На лице смущённая, неуверенная улыбка.

Мне кажется, ему просто было меня жалко.

Остальным девчонкам Витька спуску не давал.

Синицыной как-то намазал стул клеем «Момент». Елизавета Георгиевна вызвала её к доске, а она прилипла и сидела как пень. Даже говорить не могла — как будто клеем ей намазали не стул, а рот. И получила, конечно, двойку.

Машке Портновой Витька подбросил в портфель дохлого мышонка. Визжал весь класс — кроме Елизаветы Георгиевны и Круглова. Они валялись в обмороке и визжать не могли.

С особой изощрённостью Витька измывался над моей лучшей подругой Белкой Фридман. Ему не давали покоя Белкины волосы. Густые, жёсткие, как проволока, они ниспадали ей на плечи, завиваясь тугими крупными кольцами. Чего только Витька не придумывал! Запихивал в Белкины кудри скрученные в виде папирос бумажки, колпачки от авторучек и прочий школьный мусор. Склеивал их жвачкой и пластилином. Втихаря отрезал ножницами клочья и подсовывал их Круглову в карман…

Доказательств причастности Белова ко всем этим безобразиям не было никаких. Тем не менее никто не сомневался, чьих это рук дело.

— Скажи этому дураку Белову! — уговаривали меня подруги. — Сколько уже можно!

Наивные! Они всерьёз полагали, что я имею над Витькой какую-то власть.

Повлиять на Белова было невозможно. Я не могла этого сделать, даже если бы очень сильно захотела.

И тогда они сговорились без меня.

Уроки закончились, школа пустела стремительно, как будто объявили эвакуацию. Я шла в сторону раздевалки.

— Вот тебе! Вот!

— Получай!

— Будешь знать!

— Допрыгался?!

Я сделала ещё несколько шагов… и оторопела. Витька стоял в плотном кольце окруживших его девчонок. Они наседали на него, как курицы на случайно залетевшего в их курятник чужого петуха. Галдели. Размахивали перед его носом кулаками и портфелями. Щипали за уши. Пихали в бока и спину.

— Поганец! Поганец!

— Вот тебе!

— Сейчас я ему!

— Дай я!

Витька, похоже, терпел поражение, но сдаваться не собирался. Он скалил свои неровные выщербленные зубы и молотил по воздуху тощими красными кулачками, пытаясь защититься от распалённых злостью и обидой девчонок. Наверное, один из его ударов достиг цели, потому что Белка вдруг охнула и отскочила к стене.

— Ах, ты так? Так? — хором завизжали девчонки, готовые растерзать Витьку в клочки.

Тумаки посыпались со всех сторон сразу. Витька оборонялся уже руками и ногами. Затравленно, словно попавший в ловушку зверёныш, сверкал глазами и пятился от нападавших в сторону гардероба.

Витьке уже почти удалось прорвать кольцо оцепления. Опасаясь его твёрдых острых кулачков, девчонки понемногу начали расступаться. Вдруг Витька оказался спиной ко мне…

Не знаю, как это произошло.

Я занесла свой красный дерматиновый ранец над Витькой. И опустила ему на спину, Потом ещё раз. И ещё. И ещё. Я колотила его исступлённо и самозабвенно, пытаясь отомстить за все обиды, которые он нанёс моим школьным подругам.

Витька даже не сопротивлялся. Один раз бросил взгляд в мою сторону. А потом стоял, не шелохнувшись, только голову втянул в плечи. И вздрагивал от каждого моего удара.

С тех пор прошло много лет. Витька Белов ушёл от нас после восьмого класса. Где-то учился. Кажется, в ПТУ.

Потом я случайно увидела его за рулём пассажирского автобуса. Он тоже меня заметил и помахал рукой из водительской кабины.

Как-то я столкнулась с ним на улице. Витька был с женой и маленькой дочкой. Кажется, он мне обрадовался. И немного смутился. Мы даже толком не поговорили.

— Привет!

— Как живёшь?

— А ты?

— Всё нормально. Только вот мама так и болеет гипертонией.

Больше я его не видела. Мы не вспоминали тот случай. Мне хочется верить, что Витька меня всё-таки простил.

История про рыбу

Мы с папой любим рыбу. Копчёную и варёную, жареную и заливную, в маринаде с морковкой и лавровым листом. Обожаем селёдку под шубой, вяленную на солнце воблу, шпроты в жестяной консервной банке и живого карпа, выловленного из огромного пластмассового чана угрюмой продавщицей магазина «Океан».

Мы едим рыбу целыми днями: на завтрак, обед и даже полдник. С рисом или картофельным пюре. Или просто так, без ничего, политую майонезом. А можно и вообще без майонеза. Тоже вкусно.

Эта безграничная любовь к рыбе заставляет нас при первой возможности хвататься за удочку и выковыривать из земли жирных багровых червей. С банкой червей мы идём на пруд и мечтаем о большой рыбе, такой небывалой, невиданной рыбе, которую и пожаришь, и засолишь, и уху сваришь, и наешься, и всех накормишь, и ещё останется. Вот какую рыбу мы когда-нибудь поймаем с папой!

Мы приходим на наше любимое место, где над водой нависла старая скрипучая берёза. Привычным жестом папа вынимает из банки червяка, смачно плюёт на него и со знанием дела насаживает на крючок.

— Плевать на червяка, — объясняет папа, — это обязательно, если хочешь поймать настоящую рыбу.

Мы садимся на мягкую густую траву и смотрим на поплавок. И папа рассказывает мне про писателя Хемингуэя. Папа всегда рассказывает мне то, чего нет в школьной программе. Или то, что есть, только не так, как в учебнике, а по-другому, гораздо интереснее.

Так вот, этот Хемингуэй много лет назад жил на Кубе, носил грубый свитер, короткую бороду и курил трубку. Он написал много книг. И «Прощай, оружие», и «Снега Килиманджаро». А однажды сочинил историю про старика, который, как и мы, мечтал о большой рыбе.

— Восемьдесят четыре дня подряд, — рассказывает папа, — старик уходил на лодке далеко в море и возвращался ни с чем. И только на восемьдесят пятый день…

Мы живём на даче полторы недели. Вот уже десять дней мы ловим большую рыбу и каждый раз приходим домой с пустым ведром. Я пытаюсь сосчитать, какой будет месяц, когда наступит восемьдесят пятый день, и у меня получается октябрь. К тому времени мы уже давно вернёмся в город, зарядят дожди, я буду ходить в школу…

— На восемьдесят пятый день, — продолжает папа, — старик, как всегда, вышел в море. Он плыл, плыл и плыл на своей лодке. Всё ждал большую рыбу. А она никак не хотела ловиться. И старик ел сырого тунца, чтобы подкрепить угасающие силы.

Мы достаём из пакета бутерброды с колбасой и мамины пирожки с вареньем. Мы едим, чтобы не умереть от голода в ожидании рыбы и радуемся, что нам не надо давиться сырым тунцом.

— И вот, — заговорщицки подмигивает мне папа, — она заглотила наживку…

Поплавок резко дёргается и уходит под воду. Потом выскакивает на поверхность, но тут же погружается вновь, и от него по всему пруду бегут быстрые круги, похожие на сигналы SOS.

Папа суетливо запихивает в пакет недоеденный бутерброд и хватается за удочку.

И я хватаюсь за удочку с ним рядом.

Мы тянем её изо всех наших подкреплённых бутербродами и мамиными пирожками сил. И удочка выгибается параболой, будто кто-то держит её снизу за леску.

— Она-а-а, — выдыхает папа со смесью восхищения и угрозы в голосе и упирается спиной в старую скрипучую берёзу.

И я упираюсь спиной в берёзу, как папа. И леска дрожит так, что вот-вот порвётся. Мы тянем её очень долго. Целую вечность. Но ничего не вытягивается. И мне приходит в голову, что никакая это не «она». Просто крючок зацепился за полено. Или за утонувшую автомобильную покрышку.

— Подсекай! — кричит папа.

Я не знаю, что такое «подсекай», но вместе с папой тяну удочку в сторону. Потом в другую. Потом резко дёргаю. И тут из воды в воздух взвивается что-то. По всем законам жанра это должен быть старый дырявый башмак. Или гнилая коряга. Или, на худой конец, пучок водорослей. Но это не башмак, не коряга и не водоросли. Это «что-то» ярко-золотого цвета. Оно переливается на солнце и летит прямо на нас. Играет плавниками. Как будто птица Феникс машет в небе огненными крыльями.

Всё-таки нам повезло больше, чем старику. Потому что мы ждали не восемьдесят пять дней, а только десять. Представляю, как старик радовался, когда на исходе третьего месяца ему улыбнулась удача. И я тоже радуюсь. Но недолго…

— Держи её! — громко кричит папа, с размаху падает на живот и лупит по земле руками.

Из-под него выскакивает громадная рыба. Она сорвалась с крючка и как бешеная несётся в сторону пруда, издевательски извиваясь и подпрыгивая. Папа пытается схватить её за хвост. Она выскальзывает. Папа наваливается на неё всем телом:

— Лови её!!!

Я тоже плюхаюсь на живот рядом с папой и чувствую, как она бьётся и выгибается прямо подо мной.

И я кричу и обнимаю её двумя руками. Сжимаю пальцами прохладные бока, мелкую упругую чешую, колючие плавники. И представляю, что я — тот старик. Он ведь тоже не сразу одолел свою рыбу. Несколько дней она его таскала по морю, как буксир старую баржу. Даже не выныривала на поверхность.

— Знаешь, какого она была размера? — говорит папа.

— Кто?

— Ну, та рыба, которую поймал старик.

Мы сидим на берегу, с ног до головы вымазанные рыбьей чешуёй и илом.

— Она была как его лодка. Даже больше.

— Ого! — говорю я.

Наша рыба угомонилась и сидит теперь смирно, тычась носом в эмалированное ведро. Она очень большая. Конечно, не такая, как у старика. Но всё равно… И очень красивая. У неё золотые бока, красные плавники и умные выпуклые глаза.

— Придём домой, — говорю я, — покажем маме.

— Ага, — говорит папа. — А потом зажарим. Со сметаной и луком.

— Нет, лучше сварим.

— Сварим так сварим, — соглашается папа.

Но я уже не хочу ни варить её, ни жарить. Мне только хочется показать её маме. Какая она большая, красивая. Как кинозвезда. Какие умные и печальные у неё глаза. Какой тихий и нежный голос… хотя про голос я, конечно, немного загнула.

Рыба тихо плещется в ведре позади нас. И под этот плеск нам хорошо сидеть, привалившись спиной к берёзе, и говорить про старика. Про то, как долго он ждал свою рыбу. Как боролся с ней. И как полюбил. Рыба стала ему как брат. Наша рыба нам теперь тоже немножко родственница. Затаив дыхание, я слушаю, как она тихо плещется. Как пускает пузыри и шлёпает губами. Как сладко она мурлычет, хрустит плавниками, трещит костями, чавкает и утробно урчит от удовольствия…

В груди у меня стало холодно, как будто туда натолкали льда. Мы с папой обернулись разом. Перевёрнутое ведро каталось по земле. Вся вода из него вылилась. А на нашей родной, любимой рыбе сидела огромная толстая кошка и, тряся головой, вгрызалась в неё зубами.

У меня перехватило горло.

— Брыс-с-сь, — просипела я.

— Бр-р-ры-ы-ысь!!! — заревел папа.

Кошка зарычала, не разжимая зубов, и шерсть на ней встала дыбом.

Папа швырнул в кошку недоеденным бутербродом, но, как всегда, не попал. Кошка мявкнула и, поудобнее перехватив рыбу за голову, поволокла её в кусты.

— Отда-а-ай!!! — завопила я не своим голосом.

— Брось, — безнадёжно махнул рукой папа, — ну её! Ещё поймаем.

Мы смотали леску, отпустили ненужных червяков и пошли домой.

— Хочешь узнать, что стало с той рыбой, которую поймал старик? — вдруг спросил папа.

— Не хочу, — сказала я.

— Её съели акулы, — сказал папа, — много акул. Старик отбивался от них целый день и целую ночь. Но их было много, а он один. И они её съели всю. Только скелет остался.

— Он очень расстроился? — спросила Я.

— Он устал. Добрался до своей хижины и сразу уснул.

— А что было потом?

— Не знаю, — пожал плечами папа, про это в книжке не написано.

— Жалко, — вздохнула я.

Далеко за прудом тоскливо свистнула одинокая птица. В воздухе запахло сырой травой и туманом.

— В твоей жизни, — сказал папа, — будет ещё много рыбы: и большой, и маленькой, и всякой.

И жареной, думаю я, и заливной, и в маринаде с морковкой и лавровым листом. И вяленной на солнце воблы. И селёдки под шубой. Будут шпроты в жестяной консервной банке и живой карп из магазина «Океан». Только ни у кого из них не будет таких золотых боков, таких красных плавников, таких умных выпуклых глаз. У меня защипало в носу, захотелось плакать, как будто я похоронила не очень дальнюю родственницу.

Всё-таки старику повезло чуть больше — он привёз домой хотя бы скелет. И большую голову с мечом вместо носа. И все рыбаки ему завидовали: как он смог победить такую рыбу.

А что осталось у нас? И что мы покажем маме?

Мама сидела на крыльце. Ждала нас и читала книгу.

Мы подошли и сели рядом.

— Ничего? — сочувственно спросила мама, заглянув в пустое ведро.

— Ты, конечно, нам не поверишь… — сказал папа.

— …но мы её всё-таки поймали, — сказала я.

И путаясь в словах и деталях, мы рассказали маме про большую рыбу и старика, про сырого тунца и бутерброды, про толстую кошку, про акул и про скелет, который остался у старика, а у нас с папой — ничегошеньки.

Мама закрыла книгу. С её обложки на нас смотрел человек в грубом свитере, с короткой бородой и трубкой в зубах.

— Так не бывает, — сказала мама, — чтобы совсем ничего. Ведь осталась история! История про рыбу.

И тут мне показалось, что Хемингуэй нам подмигнул. Хитро так сощурил левый глаз и ухмыльнулся в седую бороду. Ведь это он был на обложке. Тот писатель, которого не проходят в школе. Я его сразу узнала.

Родительский день

Электричка мчалась, мерно подрагивая и постукивая на стыках рельсов. В такт электричке колыхалась Митькина круглая стриженая голова, вжатая лбом в пыльное окно вагона. За окном проносились скучные ёлки, осины и заросшие камышом болота.

Митька изо всех сил косил глаза, пытаясь рассмотреть, что там впереди — в той стороне, куда так стремительно нёсся поезд, увозя его всё дальше от города. Но впереди ничего интересного не было — те же ёлки, те же болота и иногда россыпи домиков на пригорке.

«Санька с Толяном уже небось червей накопали, — завистливо думал Митька, провожая глазами тонкую извилистую речку, бежавшую наперерез поезду и незаметно исчезавшую где-то под его колёсами. — Уже небось устроились, удочки размотали… а я тут… из-за этой дуры Тайки… могла бы и без гостинцев обойтись! Как будто их там голодом морят!»

Тайка — родная Митькина сестра. И всего-то на три года младше, а хлопот и проблем с ней, как с грудным младенцем! Вот и сейчас… Митька остался на всё лето в городе — гонять с ребятами по дворам и помогать матери по хозяйству, а Тайку отправили на вторую смену в лагерь. Только Митька обрадовался, что отдохнёт от её вечного: «Мить, где ты был? Мить, ты куда? Мить, возьми меня с собой, а не то маме расскажу!» Так ведь нет же! От этой пигалицы так просто не отвертишься! Ей, оказывается, ещё и гостинцы возить в лагерь надо.

Митька с досады боднул лбом стекло. Сидевшая рядом тётенька посмотрела на него как на ненормального и на всякий случай отодвинулась подальше.

«И угораздило же мать сегодня работать! Не могла поменяться, — мысленно ворчал Митька. — Теперь вот я страдай. Я что, родитель Тайке, что ли?»

Дело в том, что сегодня как раз был родительский день. И, как назло, он совпал с маминой рабочей сменой.

— Сынок, — уговаривала Митьку мать, — ведь Тая ждать будет. Как же, ко всем ребятам приедут, а к ней нет? Ну, пожалуйста! Я и гостинцев ей собрала!

Вспомнив про гостинцы, Митька решил проверить, что же там насовала Тайке мать. Так… груша, три яблока, два апельсина… ещё конфеты… печенье… наверное, вкусное… не обожрётся эта пигалица? Как в неё, такую тощую, всё это влезет?

— Осторожно, двери закрываются, — гнусаво пробормотал репродуктор где-то под потолком вагона, — следующая станция…

Митька полез в карман и вытащил записку, где маминым круглым ровным почерком были написаны названия станции и Тайкиного злополучного лагеря.

— Твоя, мальчик, станция, — подсказала Митьке тётенька, сидевшая рядом. — Иди, готовься к выходу.

Митька подхватил сумку и стал торопливо протискиваться в сторону тамбура.

Вместе с Митькой на станции вышла куча народу. Электричка захлопнула двери, свистнула всем на прощание и через полминуты скрылась из вида.

Митька огляделся. Прямо от платформы в сторону леса уходила широкая вытоптанная дорога. Метров через сто, на опушке, от неё ответвлялась узенькая тропинка. Тропинка резко заворачивала налево, огибая деревья и теряясь где-то за склоном холма.

Митька опять достал мамину записку, в которой были указаны только станция и название лагеря. Больше ничего. Митька перевернул бумажку обратной стороной. Посмотрел её на просвет. Пусто. В какой стороне от станции находится лагерь, по какой дороге и как долго до него идти, было неизвестно. По всей видимости, мама этого не знала и рассчитывала, что Митька выяснит сам. «Язык до Киева доведёт», — любила повторять она.

Но Митька расспрашивать прохожих не захотел, а может, постеснялся. Проследив, что большая часть пассажиров направилась по широкой дороге в сторону леса, Митька решил, что именно там и находится лагерь.

Прошло уже минут двадцать, а то и все тридцать, как Митька тащился вслед навьюченным сумками и рюкзаками пассажирам электрички, а лагерь всё не показывался. Между тем Митькиных спутников становилось всё меньше и меньше. Они сворачивали на какие-то боковые дорожки, исчезали за воротами с надписью «Садовое товарищество», растворялись в перелесках. Кто-то обогнал Митьку. Кто-то безнадёжно от него отстал.

В конце концов Митька обнаружил, что остался посреди дороги совсем один. К тому же дорога, словно рогатка, внезапно разветвлялась на две части, которые убегали друг от друга в разные стороны — одна налево, другая, соответственно, направо. Прямо у основания развилки распластался здоровенный корявый пень. Митька без сил плюхнулся на него и заскучал…

— Эй, пацан! Ты что тут, спишь, что ли?

Митька вздрогнул от неожиданности и поднял голову. Перед ним стоял высокий худой старик в сапогах и с туго набитым мешком через плечо. Наверное, правда, уснул — даже не видел, откуда этот старик появился.

— Ну чего молчишь-то? Ты чей будешь? Я, вроде, тебя не знаю.

— А вы что, тут всех знаете? — не очень-то вежливо ответил Митька.

— Да, пожалуй, что и всех. Я ведь тутошний, из Сороковки, А ты, поди, дачник? Только дачи-то все вон тама, — старик махнул рукой в сторону станции. — Может, ты заблудился?

— Заблудился, дедушка, заблудился, — только теперь Митька осознал своё истинное положение и полез в карман за маминой запиской. — Мне лагерь нужен. «Звёздочка». Вы, случайно, не знаете, где это?

— А леший его знает! Какая такая «Звёздочка»? Отродясь здесь никаких «Звёздочек» не бывало. Вон тама, направо, Сороковка. А налево — Петрово.

— Ну как же? — Митька принялся тыкать запиской в нос старику. — Написано же — «Звёздочка». У меня сестра там. Я её навещать приехал. Может, станция не та?

Старик взял из рук Митьки бумажку. Поднёс её к самым глазам. Потом отодвинул подальше. Долго изучал, что-то бубнил себе под нос.

— Нет, станция та самая. Нашенская.

— А где же «Звёздочка»?

— А «Звёздочки» никакой нету. И не было никогда, — отрезал старик.

— Что же мне делать, дедушка? — чуть не расплакался Митька. — Я же к сестре приехал, к Тайке. Что я маме-то скажу?

— Скажи, нету никакой «Звёздочки». Может, твоя мать сама там чего напутала. Короче, некогда мне тут с тобой, у меня корова не доена. Пока, пацан.

Старик подхватился и, не оглядываясь, резво зашагал вправо от развилки.

Расстроенный, Митька остался сидеть, не зная, что делать.

Через несколько минут с Митькиным пнём поравнялась бабушка в платке и цветастом платье. Бабушка долго цокала языком, качала головой, как китайский болванчик. Прошло минут пять, а то и все десять, прежде чем она вспомнила, что лагерь есть, только не «Звёздочка», а «Зарница». И, чтобы попасть туда, надо было от станции свернуть налево.

Потом рядом с Митькой остановилась молодая женщина с маленькой девочкой. Женщина уверенно заявила, что по-настоящему лагерь называется не «Звёздочка», не «Зарница», а «Зорька». Находится он сразу за дачными участками, если обогнуть их справа.

Долго ещё сидел Митька на пне. Много народу прошло мимо него. Кто говорил, что лагерей здесь пруд пруди: и «Берёзка», и «Дубовая роща», и даже «Солнышко». Вот только «Звёздочки» никакой нет. Кто отсылал Митьку назад, к станции. Кто утверждал, что «Звёздочка» находится где-то за Петрово, только идти до неё часа два, а то и все три.

«Да что они тут, с ума посходили? — думал Митька. — Есть „Звёздочка“… нет „Звёздочки“! У станции… за Петрово… тьфу! И зачем я только в это ввязался? Санька с Толяном там без меня уже небось карасей наловили. Жарят их теперь…»

При мысли о карасях Митька почувствовал, как у него уныло заворчало в животе. Со времени завтрака прошло часа четыре, и есть хотелось нестерпимо. Недолго думая, Митька запустил руку в сумку с Тайкиными гостинцами, вытащил душистый желтобокий апельсин и принялся сдирать с него шкуру.

Когда Митька опомнился и заглянул в сумку, он обнаружил на дне кучу огрызков и две сиротливые конфетки. Есть уже не хотелось. Было неудобно перед матерью и немножко жалко Тайку, которая из-за него осталась без угощения. Но делать нечего. Искать лагерь теперь не было никакого смысла. Митька засунул в рот последние конфеты, вытряхнул из сумки следы преступления и неторопливо поплёлся в сторону станции.

Уже с высокого моста, переходя на противоположную платформу, чтобы ехать обратно, в город, Митька вдруг увидел… там, с другой стороны от железной дороги, в конце аллеи, с двух сторон обсаженной липами, выгнутая подковой над верхушками деревьев виднелась надпись.

— «Звёздочка»! — ахнул Митька, не поверив своим глазам.

В этот момент у платформы со скрежетом затормозила электричка, направлявшаяся в сторону города. Митька скатился с лестницы и запрыгнул в вагон.

В лобовое стекло автобуса уже можно было разглядеть первые многоэтажные дома, заводские трубы, будку милиционера на перекрёстке. Тайка вытянула вперёд шею. Интересно, кто её встретит, Митька или мама? И встретят ли вообще? На родительский-то день так и не приехали. А она ждала. Все глаза проглядела. Почти ко всем кто-нибудь приехал. С конфетами, с вафлями, с печеньем. А к ней никто. Совсем никто. Забыли про неё, про Тайку. При воспоминании о родительском дне у Тайки на глаза навернулись слёзы.

Но тут автобус начал тормозить. Ребята прилипли к окнам, стараясь рассмотреть в толпе встречающих своих мам, пап или бабушек. Все радостно подпрыгивали, махали руками.

Тайка увидела Митьку. Он стоял чуть в стороне, вскинув в приветствии руку.

— Митька! — заулыбалась Тайка, почувствовав, как сразу высохли готовые было выкатиться слёзы.

Только выскочив из автобуса и подбежав к брату, Тайка заметила, что Митькина поднятая рука угрожающе сжата в крепкий кулак. Митька поднёс его к самому Тайкиному носу:

— Чем пахнет?

— Не знаю, — пролепетала Тайка, растерянно хлопая глазами.

— Смертью, — прошипел Митька ей в ухо, хотя на самом деле от его кулака пахло тиной, карасями и ворованной в пригородных садах вишней. — Только попробуй сказать матери, что я не был у тебя в лагере на родительском дне.

— Так ведь ты же не был, Мить, тихо прошептала Тайка.

— Я был! — закричал Митька.

— Не был, — одними губами прошелестела Тайка.

— Был!!! — ещё громче заорал Митька, не обращая внимания на то, что на них начинают оглядываться. Он злился на себя, на Тайку, на мать, вообще на весь мир, как будто кто-то другой, а не он сам был виноват в том, что он в тот день так и не добрался до лагеря и не навестил сестру.

Тайка молчала, низко опустив голову.

— Слушай, — уже спокойнее продолжал Митька, — ты же не хочешь расстраивать мать? Она спросит, ты скажи: был Митька, всё привёз. Запоминай: одна груша, три яблока… нет, два яблока, три апельсина. Ну ещё там конфеты всякие, печенье. А не скажешь — смотри, пожалеешь!

В доказательство серьёзности своих намерений Митька больно потянул Тайку за косу:

— Скажешь?

— Скажу. А какие конфеты-то, Мить?

— Да всякие. Шоколадные, карамель. Идём, что ли? — Митька подхватил Тайкин чемодан и пошёл вперёд, в сторону дома.

Тайка шла сзади и плакала от обиды. Шоколадные конфеты. Печенье. Апельсины. Ничего ей не досталось.

Я люблю слушать, как мой папа с тётей Таей вспоминают эту историю и весело хохочут.

— Помнишь, как я твою «Звёздочку» искал?

— И сожрал всё, не донёс!

— А ты потом ревела!

Давно это было. Лет через пять после войны. Время тогда тяжёлое было, голодное.

Самые смешные истории о проделках современных мальчишек и девчонок в школе и дома вы найдёте в весёлой серии — «Школьные прикольные истории».

Эти книги написали для вас замечательные детские авторы: Тамара Крюкова, Марина Дружинина, Валентин Постников, Дмитрий Суслин, Анна Кичайкина, Александр Хорт и др.


Оглавление

  • Бред сивой кобылы объевшейся белены
  • Раз в крещенский вечерок
  • Про яблочные пироги и бабушкино настроение
  • Дедушкин сюрприз
  • Здравствуйте, я ваш дядя!
  • Мой забывчивый папа
  • У лукоморья дуб…
  • Я, бабушка, мама и телевизор
  • Концерт для баяна с барабаном
  • Зубная фея
  • А годы летят…
  • Борьба за независимость
  • Лучше, чем собака
  • Папин скелет
  • Подруга по переписке
  • Колдунья
  • Женская солидарность
  • История про рыбу
  • Родительский день