КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Моргунов падун [Александр Нечаев] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



МОРГУНОВ ПАДУН Предания о мужественных людях


Дорогие ребята!

Многие выдающиеся писатели не раз обращались в своём творчестве к народным сказкам, былинам, легендам — к народной мудрости и поэзии, заключённой в них. Вносили в их обработку и пересказ свой жизненный опыт, талант — и возрождали сказку, былину, легенду к новой жизни.

В этой книжечке вы прочтёте старинные предания, пересказанные известными советскими писателями Александром Николаевичем Нечаевым и Борисом Викторовичем Шергиным.

Об Авдотье Рязаночке


Зачинается доброе слово
Про Авдотью-жёнку, Рязанку.
Дунули буйные ветры,
Цветы на Руси увяли,
Орлы на дубах закричали,
Змеи на горах засвистали.
Деялось[1] в стародавние годы.
Не от ветра плачет сине море,
Русская земля застонала.
Подымался царище татарский
Со своею Синею ордою[2],
С пожарами, со смертями.
Города у нас на дым пускает,
Пепел конским хвостом разметает,
Мёртвой головой по земле катит.
И Русь с Ордой соступилась[3],
И были великие сечи…
Кровавые реки пролилися,
Слёзные ручьи протекали.
Увы тебе, стольный Киев!
Увы, Москва со Рязанью!
В старой Рязани плач с рыданьем:
Носятся страшные вести.
И по тем вестям рязанцы успевают,
Город Рязань оберегают:
По стенам ставят крепкие караулы,
В наугольные башни — дозоры.
Тут приходит пора-кошенина[4].
Житьё-то бытьё править надо.
Стрелецкий голова[5] с женою толкует,
Жену Авдотью по сено сряжает:
— Охти мне, Дунюшка-голубка,
Одной тебе косить приведётся,
Не съездить тебе в три недели,
А мне нельзя от острога[6] отлучиться,
Ни брата твоего пустить с тобою,
Чтобы город Рязань не обезлюдить.
И Авдотья в путь собралася,
В лодочку-ветлянку[7] погрузилась.
Прощается с мужем, с братом,
Милого сына обнимает:
— Миленький мой голубочек,
Сизенький мой соколик,
Нельзя мне взять тебя с собою:
У меня работа будет денно-нощна,
Я на дело еду скороспешно. —
После этого быванья[8]
Уплыла Авдотья Рязанка
За три леса тёмных,
За три поля великих.
Сказывать легко и скоро,
Дело править трудно и долго.
Сколько Авдотья сено ставит,
Умом-то плавает дома:
«Охти мне, мои светы,
Всё ли у вас по-здорову?»
А дни, как гуси, пролетают,
Тёмные ночи проходят.
Было в грозную ночку —
От сна Авдотья прохватилась,
В родимую сторонку взглянула:
Над стороной над рязанской
Трепещут пожарные зори…
Тут Авдотья испугалась:
— Охти мне, мои светы!
Не наша ли улица сгорела? —
А ведь сена бросить не посмела:
Сухое-то кучами сгребала,
Сучьём суковатым пригнетала,
Чтобы ветры-погоды не задели.
День да ночь работу хватала,
Не спала, не пила, не ела.
Тогда в лодчонку упала,
День да ночь гребла, не отдыхала,
Весла из рук не выпускала.
Сама себе говорила:
— Не дрожите, белые руки,
Не спешите, горючие слёзы! —
Как рукам не трястися,
Как слезам горючим не литься?
Несёт река головни горелы,
Плывут человеческие трупы.
На горах-то нет города Рязани,
Нету улиц широких,
Нету домовного порядка.
Дымом горы повиты,
Пеплом дороги покрыты.
И на пеплышко Авдотья выбредала.
Среди городового пепелища
Сидят три старые бабы,
По мёртвым кричат да воют,
Клянут с горя небо и землю.
Увидели старухи Авдотью:
— Горе нам, жёнка Авдотья!
Были немилые гости,
Приходил царище татарский
Со своею Синею ордою,
Наливал нам горькую чашу.
Страшен был день тот и грозен.
Стрелы дождём шумели,
Гремели долгомерные копья.
Крепко бились рязанцы,
А врагов не могли отбити,
Города Рязани отстояти.
Убитых река уносила,
Живых Орда уводила.
Увы тебе, жёнка Авдотья,
Увы, горегорькая кукуша!
Твоё тёплое гнёздышко погибло,
Домишечко твоё раскатилось,
По камешку печь развалилась.
Твоего-то мужа и брата,
Твоего-то милого сына
В полон увели постылый. —
И в те поры Авдотья Рязанка
Зачала лицо своё бити,
Плачем лицо умывати,
Она три дня по пеплышку ходила,
Страшно, ужасно голосом водила,
В ладони Авдотьюшка плескала,
Мужа и брата кричала,
О сыне рыдала неутешно.
Выплакала все свои слёзы,
Высказала все причитанья.
И после этого быванья
Вздумала крепкую думу:
— Я пойду вслед Орды,
Пойду по костям по горелым,
По дорогам пойду разорённым.
Дойду до Орды до проклятой,
Найду и мужа и брата,
Найду своего милого сына!
Говорят Авдотье старухи:
— Не дойти тебе Орды за три года.
Пропадёшь ты, жёнка, дорогой,
Кости твои зверь растащит,
Птицы разнесут по белу свету.
Говорит Авдотья старухам:
— То и хорошо, то и ладно!
Дожди мои косточки умоют,
Буйные ветры приобсушат,
Красное солнце обогреет.
Говорят Авдотье старухи:
— В Орде тебе голову отымут,
Кнутом тебе перебьют спину.
— Двум смертям не бывати,
А одной никому не миновати! —
И пошла Авдотья с Рязани:
Держанный на плечах зипунишко[9],
На ногах поношенны обутки.
И поминок[10] добыла своим светам:
Пояса три да три рубахи.
— Найду их живых или мёртвых,
В чистые рубахи приодену.
Шла Авдотья с Рязани,
Суковатой клюкой подпиралась.
Шла она красное лето,
Брела она в грязную осень,
Подвигалась по снегу, по морозу.
Дожди её насекают[11],
Зимние погоды заносят.
Страшно дремучими лесами:
В лесах ни пути, ни дороги;
Тошно о лёд убиваться,
По голому льду подаваться.
Шла Авдотья с Рязани,
Шла к заре подвосточной,
Шла в полуденные страны,
Откуда солнце восходит,
Смену несла своим светам:
Три пояска да три рубахи.
Шла, дитя называла,
Мужа и брата поминала.
Тогда только их забывала,
Когда крепким сном засыпала.
Шла Авдотья близко году,
Ела гнилую колоду,
Пила болотную воду.
До песчаного моря доходила.
Идут песчаные реки,
Валится горючее каменье,
Не видать ни зверя, ни птицы;
Только лежат кости мёртвых,
Радуются вечному покою.
В тлящих[12] полуденных ветрах,
В лютых ночных морозах
Отнимаются руки и ноги,
Уста запекаются кровью.
И после этого быванья
Веют тихие ветры,
Весна красна благоухает,
Земля цветами расцветает.
Жёночка Авдотья Рязанка
На высокую гору восходит,
Берега небывалые видит:
Видит синее широкое море,
А у моря Орда кочевала.
За синими кудрявыми дымами
Скачут кони табунами,
Ходят мурзы-татаре[13],
Ладят свои таборы-улусы[14].
Тут-то Авдотью увидали,
Врассыпную от неё побежали:
— Алай-булай, яга-баба!
— Алай-булай, привиденье! —
Голосно Авдотья завопила:
— Не бегайте, мурзы-татаре!
Человек я русского роду.
Иду в Орду больше году,
Чтоб вашего царя видеть очи. —
И в ту пору, и в то время
Авдотью к царищу подводят.
Блестят шатры золотые,
Стоят мурзы на карачках,
Виньгают в трубы и в набаты,
Жалостно в роги играют,
Своего царища потешают.
Сидит царище татарский
На трёх перинах пуховых,
На трёх подушках парчовых.
Брови у царища совины,
Глаза у него ястребины.
Усмотрел Авдотью Рязанку,
Заговорил царище, забаял:
— Человек ты или привиденье?
По обличью ты русского роду.
Ты одна-то как сюда попала?
Ты не рыбою ли реки проплывала,
Не птицей ли горы пролетала?
Какое тебе до меня дело? —
И жёнка Авдотья Рязанка
Его страшного лица не убоялась:
— Ты гой еси[15], царище татарский,
Человек я русского роду,
Шла к тебе больше году,
Сквозь дремучие леса продиралась,
О голые льды убивалась,
Голод и жажду терпела,
От великой нужды землю ела.
Я шла к тебе своей волей,
У меня к тебе обидное дело:
Приходил ты на Русь со смертями,
С пожарами, с грабежами,
Ты разинул пасть от земли до неба,
Ты Рязань обвёл мёртвою рукою,
Катил по Рязани головнёю,
Теперь ты на радости пируешь…
Ей на то царище рассмехнулся:
— Смело ты, жёнка, рассуждаешь,
Всего меня заругала!
Не слыхал я такого сроду.
А не будем с тобою браниться,
Давай, Рязанка, мириться.
Какое тебе до меня дело? —
Говорит Авдотья Рязанка:
— Ты увёл в полон моего мужа и брата,
Унёс моего милого сына.
Я ночью и днём их жалею,
Покажи их живых или мёртвых.
Я одену их в чистые рубахи,
Поясами их опояшу,
Покричу над ними, поплачу,
Про запас на них нагляжуся.
И царь на Авдотью дивится:
— Орда молодцов видала,
Такого образца не бывало!
Не князь, не посол, не воин —
Жёночка с Рязани, сиротинка,
Перешла леса и пустыни,
Толкучие горы перелезла,
Бесстрашно в Орду явилась…
Гой вы, мурзы-татаре,
Приведите полоняников рязанских,
Пущай Авдотья посмотрит,
Жив ли муж её с братом,
Тут ли её милое чадо!
И полон рязанский приводят,
И Авдотья видит мужа и брата.
Живого видит милого сына.
И не стрела с тугого лука спрянула,
Не волна о берег раскатилась,
С семьёй-то Авдотьюшка свидалась.
Напали друг другу на шею,
Глядят, и смеются, и плачут.
Говорит царище татарский:
— Жалую тебе, жёнка Авдотья,
За твоё годичное хожденье:
Из троих тебя жалую единым,
Одного с тобою на Русь отпущаю.
Хочешь, бери своего мужа,
Хочешь, бери себе сына,
А хочешь, отдам тебе брата.
Выбирай себе, Рязанка, любого. —
И в ту пору и в то время
Бубны, набаты замолчали,
Роги и жалейки перестали.
А жёнка Авдотья Рязанка
Горше чайцы морской возопила:
— Тошно мне, мои светы!
Тесно мне отовсюду!
Как без камешка синее море,
Как без кустышка чистое поле!
Как я тут буду выбирати,
Кого на смерть оставляти?!
Мужа ли я покину?
Дитя ли своё позабуду?
Брата ли я отступлюся?..
Слушай моё рассужденье,
Не гляди на мои горькие слёзы:
Я в другой раз могу замуж выйти,
Значит, мужа другого добуду.
Я в другой раз могу дитя родити,
Значит, сына другого добуду.
Только брата мне не добыти,
Брата человеку негде взяти…
Челом тебе бью, царь татарский,
Отпусти на Русь со мною брата!
И в то время жёнка Рязанка
Умильно перед царищем стояла,
Рученьки к сердцу прижимала,
Не мигаючи царю в очи глядела,
Только слёзы до пят протекали.
Тут не на море волна прошумела,
Авдотью Орда пожалела,
Уму её подивилась.
И царище сидит тих и весел,
Ласково на Авдотью смотрит,
Говорит Авдотье умильно:
— Не плачь, Авдотья, не бойся,
Ладно ты сдумала думу,
Умела ты слово молвить.
Хвалю твоё рассужденье,
Славлю твоё умышленье.
Бери себе и брата и мужа,
Бери с собой и милого сына.
Воротися на Русь да хвастай,
Что в Орду не напрасно сходила.
На веках про Авдотью песню сложат,
Сказку про Рязанку расскажут…
А и мне, царищу, охота,
Чтобы и меня с Рязанкой похвалили,
Орду добром помянули.
Гей, рязанские мужи и жёны,
Что стоите, тоскою покрыты?
Что глядите на Авдотьину радость?
Я вас всех на Русь отпущаю.
Гей, жёнка, Авдотья Рязанка!
Всю Рязань веди из полону,
И будь ты походу воевода.
И в те поры мурзы-татаре
Своего царища похваляют,
Виньгают в трубы и в роги,
Гудят в набаты, в бубны.
И тут полоняники-рязанцы,
Как от тяжкого сна, разбудились,
В пояс Орде поклонились,
Молвили ровным гласом:
— Мир тебе, ордынское сердце,
Мир вашим детям и внукам!
И не вешняя вода побежала —
Пошла Рязань из полону.
Понесли с собой невод и карбас[16]
Да сетей поплавных — перемётов,
Чем, в дороге идучи, питаться.
Впереди Авдотья Рязанка
С мужем, с братом и с сыном,
Наряжены в белые рубахи,
Опоясаны поясами.
После этого быванья
Воротилась Рязань из полону
На старое своё пепелище,
Житьё своё управляют,
Улицы ново поставляют.
Были люди, миновались,
Званье, величанье забывалось.
Про Авдотью память осталась,
Что жёнка Авдотья Рязанка
Соколом в Орду налетала,
Под крылом Рязань уносила.

Моргунов падун[17]


В старину поморы вольно жили. Помещиков в здешних местах не было. Начальство редко наведывалось — бездорожье. Рыбы ловили вволю, и зверя морского промышляли богато. Одним словом, жить бы не тужить да радоваться…

Но горя и печали хватало. В карельские деревни, в лопарские погосты[18] и в поморские сёла в досельные годы незваные-непрошеные гости наведывались. Спускались сверху по рекам в лодьях[19] ватаги. Человек по тридцать, а то и поболе, — с топорами, с копьями да с пищалями. Нападут ночной порой врасплох на селение, подожгут крайний дом либо два. Загремит набат. Люди выскакивают на улицу кто в чём был, сбегаются на пожар. А на улице их встречают копьями, топорами да саблями. Молодых связывали и в полон увозили.

Кто попроворнее, посмелее — разбегались. По лесам, по варакам[20] хоронились. Спасались и те, кто на дальних тонях[21] сидели либо на Мурмане промышляли.

Ну, а пришлые ватажники — их то панами, то разбойниками называли — ограбят село, погрузят добычу в лодьи и уйдут восвояси.

Сойдутся на старое пепелище те, кто близко ухоронились, воротятся с ближних тонь и с мурманских промыслов поморы, и, глядишь, снова селение мало-помалу отстроится.

Но не всегда непрошеные гости подобру-поздорову из поморья уходили. К примеру взять вот такой случай. Вверх по реке, верстах[22] в тридцати от села, есть Моргунов падун. Почему он так прозывается, многие теперь уж и не знают. Говорить-то говорят: Моргунов падун да Моргунов падун, а спроси, почему так называется, — не скажут.

Падун этот страшный с незапамятных времён, понятно, был. С двадцатисаженной[23] кручи рушится вода, а внизу по всему руслу, как щучьи зубы, острое каменье. И только по одной узенькой извилистой протоке есть проход, можно лодку провести. Но не всякий даже и опытный кормщик может осмелиться и взяться за это.

Шум и грохот слышно за три версты. День и ночь будто гром гремит. Внизу промеж каменьев постоянная круговерть, и от пены белым-бело… Чуть только оплошал — пропал: лодку в щепы разобьёт. А вплавь нипочём не выбраться, сколько ни бейся. Во время сплава, когда лес идёт, бревно-шестерик[24] иной раз как спичку ломает. Сам посуди, какая там страсть творится!

А Моргуновым падун этот стали называть вот почему.

В стародавние годы, сказывают, жил в нашем селе рыбак Моргун. Это не имя, не фамилия, а уличное прозвище.

Как-то раз Моргун с сыном, парнишкой лет двенадцати, промышляли в лесном озере — от села вверх по реке, вёрст двадцать повыше падуна. Из озера протока в реку впадает.

Живут они там в лесной избушке, ловят рыбу. Поехали как-то на утренней заре ловушки осматривать. А утро выдалось безветренное, тихое. Подгреблись к острову. Снасть близ острова была поставлена. И только принялись за дело, как послышался гомон. Слышно — переговариваются, а где — не видно. Голоса явственно доносятся — по воде ведь хорошо слыхать, — а понять, о чём говорят, рыбаки не могут.

— Беда, парень! — прошептал Моргун. — Не по-нашему разговаривают.

— А кто там? — спросил шёпотом сын.

Не успел отец ответить, как из-за острова с той и с другой стороны лодьи показались. Всего четыре посудины. Моргун с сыном снасть в воду сбросили и давай прочь угребаться.

А с лодей их уж заметили. Кричат, знаки подают: дескать, стой! Лодьи наперерез гонят. Покуда рыбаки карбасок развернули — нет им никуда ходу. С лодей ружья направлены — куда денешься?

И хоть худо, а понять теперь можно, по-нашему кричат:

— Гребай нашу судну!

Как тут быть? Лодьи ближе и ближе… С передней зацепили багром карбасок, подтянули рыбачью посудину к своему борту.

Смотрит Моргун: в лодье человек десять.

У всех пищали, сабли, топоры. Поглядывают на поморов, между собой переговариваются по-своему. Потом, по всему видать, старший махнул рукой, и все смолкли. Старший заговорил, а толмач[25] пересказывает:

— Не бойся! Проведи наши лодьи через порог, и тебя и парня твоего отпустим и денег дадим. А не проведёшь, откажешься — обоим смерть!

Моргун сразу смекнул, кто эти люди, а виду не подаёт. Спрашивает как ни в чём не бывало:

— Куда путь держите?

— Идём зверя морского промышлять, — толмач пересказывает.

Подивился рыбак: и время для промысла не то, и снасть у промышленников не для того промысла.

«Не иначе, как поморов грабить спускаетесь. И перво-наперво наше село».

И запала дума: во что бы то ни стало спасти село, не допустить ватагу.

— Парня моего отпустите, пусть на берегу в избушке меня дожидается. А лодьи не всякий может через падун провести, но я берусь. И чтобы деньги вперёд.

Старший достал кошель, отсчитал и протянул две серебряные монеты. Потом что-то сказал по-своему.

И два человека с топорами, с пищалями тут же спустились с лодьи в карбасок.

— Греби к берегу, — показывают.

Моргун успел шепнуть сыну:

— Как только выберешься на берег, побудь на виду, покуда мы отъедем подальше, потом беги что есть силы домой. Ступай через Зимину пустошь — вёрст пятнадцать выгадаешь. И скажи: пусть все, кто только может, поторопятся попасть к ночной поре к падуну непрошеных гостей встретить…

Выпустили парня на берег. Оттолкнулся карбасок и повернул к лодьям. Подгреблись — и все ватажники пересели с карбаска на первую лодью.

— Где тут протока, что из озера в реку впадает? — спрашивают рыбака.

Моргун привязал свою лодку к корме лодьи и стал показывать, куда надо править.

Первая лодья, с привязанным к корме карбас-ком, а вслед за ней и остальные переправились через озеро, вошли в неширокую протоку и в скором времени достигли реки.

— Поворачивай налево, — сказал Моргун, — к обеду до падуна добежим, а оттуда до села рукой подать. К ранней паужине[26] моря достигнем, только бы благополучно через падун проскочить.

Не успел толмач Моргуновы слова пересказать, как загалдели ватажники. На солнце показывают, шумят. Тут старший что-то приказал, и все лодьи причалили к берегу. Разожгли костры, наварили каши. Наелись и повалились спать. Оставили одного дозорного.

Смекнул Моргун: «Время ведут, не иначе как для того, чтобы ночной порой на село напасть».

Спали ватажники долго. Дозорные два раза сменялись. Солнышко далеко за полдень укатилось. Около поздней паужины время было, когда выбрались на стремнину. Грести не понадобилось. Течение быстрое — знай править поспевай.

От переката к перекату спускаются лодьи. Солнышко уж по-ночному пошло — в эту пору оно у нас не закатывается, — как послышался шум, будто гром вдалеке гремит либо мельница работает.

— Скажи, пусть к берегу приворачивают! — крикнул Моргун толмачу. — До падуна недалеко осталось, не больше трёх вёрст. Слышишь шум? Скоро быстрина пойдёт, надо приготовиться.

Причалили. Моргун через переводчика поясняет:

— Теперь лодьи надо крепко связать одна с одной. Отсюда гусем пойдём, и в пороге чтобы ни одна не отстала да в сторону не зарыснула в самой страшной быстрине. Ведь в эдакой страсти, ежели чуть влево либо вправо собьётся, гибели не миновать. А я на карбаске передом спускаться стану.

Связали крепко-накрепко лодьи нос к корме, нос к корме, а впереди первой — помор на своём карбаске к носу первой лодьи привязан.

Оттолкнулись от берега и только на средину реки выбрались, как подхватило их быстриной, только берега замелькали. Да всё скорее, скорее, будто с горы на лыжах, а шум-гром уж в грохот перешёл.

Присмирели ватажники, лица посуровели. Сидят молча. Кто за что держится — не до разговоров им. Да в таком шуме-грохоте всё равно ничего и не слышно было. Только летят мимо приметные помору берега. Вот впереди показалась хорошо знакомая старая покляпая[27] берёза… «Ну, теперь самое время», — подумал Моргун. И он будто от неожиданного толчка упал на кормовое сиденье. Левой рукой — он был левша — выхватил из ножен острый поморский нож и, когда нос карбаска оказался над самой кручей, изо всей силы полоснул по канату…

Лёгкий Моргунов кар басок тут же оторвался от тяжёлых лодей. Он пробкой заплясал на быстрине и соскользнул с первого уступа. Этот первый порог — сажен пять — не столь крутой. Главная-то страсть впереди — другая круча. Там река почти отвесно падает вниз ещё сажен на семь, и дальше идёт крутой уклон — сажен десять, — сплошь усыпан острыми каменьями, и вода тут как в котле кипит.

Не успел рыбак оглянуться — до того ли было? — как ухнул карбасок со второго уступа вниз, и так это ловко вышло, что только чуть зачерпнул носом да самого Моргуна окатило потоком с ног до головы. Выровнялся карбасок, и помор сумел его направить в узенькую протоку между каменьями.

А тяжёлые лодьи, связанные одна с другой, в ту пору миновали первый уступ, и не успели ватажники оглянуться, как их снесло и со страшной силой бросило со второй кручи…

Первая лодья сперва стала внизу на попа, а потом перевернулась вверх дном. Тут же на неё обрушилась другая. Третья тоже нырнула носом и тоже опрокинулась кверху дном. Последняя, четвёртая, нырнула сверху, и вся эта мешанина из людей, лодей, вёсел, мачт и всякого плавучего скарба завертелась в пенистой круговерти и стремительно понеслась по крутому уклону прямо на каменья…

Тем временем Моргун на своём карбаске, с багром в руках, сновал между каменьев в извилистой протоке, и оставалось ему всего каких-нибудь две сажени до тихой воды. И тут неожиданно лодчонка накренилась, черпанула бортом воду, а рыбак как раз в ту минуту перебегал с носу на корму, не удержался на ногах и упал за борт.

Карбасок завертело, подкинуло на острый камень и разбило. Всё это видели с берега те односельчане, что первыми успели прибежать из села к падуну.

Упал Моргун в воду и больше ни разу не вынырнул. То ли разбился, падая, о подводный камень, то ли ещё что случилось…

В скором времени подоспели и остальные односельчане к падуну и сколько ни искали Моргуна и в том месте, где он упал за борт, и ниже по всей реке — и кошки забрасывали, и сетями и баграми прошли по всей реке, а после и в море по берегам искали — всё напрасно: нигде найти не удалось…

Утонувших ватажников в разных местах пониже падуна почти всех выловили и схоронили. В кожаной суме ихнего атамана были разные бумаги и карта поморского берега. После из этих бумаг узнали, что собирались они грабить не только наше село. Говорилось там и о других деревнях, да не пришлось им свой чёрный замысел исполнить. Помор Моргун вовремя догадался и жизни не пожалел, спас село. И вот с тех пор безымянный падун и стал называться Моргуновым падуном.

Для увеселенья


В семидесятых годах прошлого столетия плыли мы первым весенним рейсом из Белого моря в Мурманское.

Льдина у Терского берега вынудила нас взять на всток[28]. Стали попадаться отмелые места. Вдруг старик рулевой сдёрнул шапку и поклонился в сторону еле видимой каменной грядки.

— Заповедь положена, — пояснил старик. — «Все плывущие в этих местах моря-океана, поминайте братьев Ивана и Ондреяна».

Белое море изобилует преданиями. История, которую услышал я от старика рулевого, случилась во времена недавние, но и на ней лежала печать какого-то величественного спокойствия, вообще свойственного северным сказаниям.


Иван и Ондреян, фамилии Личутины, были родом с Мезени. В свои молодые годы трудились они на верфях Архангельска. По штату числились плотниками, а на деле выполняли резное художество. Старики помнят этот избыток деревянных аллегорий[29] на носу и корме корабля. Изображался олень и орёл, и феникс и лев; также кумирические боги[30] и знатные особы. Всё это резчик должен был поставить в живность, чтобы как в натуре. На корме находился клейнод, или герб, того становища, к которому приписано судно.

Вот какое художество доверено было братьям Личутиным! И они оправдали это доверие с самой выдающейся фантазией. Увы, одни чертежи остались на посмотрение потомков.

К концу сороковых годов, в силу каких-то семейных обстоятельств, братья Личутины воротились в Мезень. По примеру прадедов-дедов занялись морским промыслом. На Канском берегу была у них становая изба. Сюда приходили на карбасе, отсюда напускались в море, в сторону помянутого корга[31].

На малой каменной грядке живали по нескольку дней, смотря по ветру, по рыбе, по воде. Сюда завозили хлеб, дрова, пресную воду. Так продолжалось лет семь или восемь. Наступил 1857 год, весьма неблагоприятный для мореплавания. В конце августа Иван с Ондреяном опять, как гагары, залетели на свой островок. Таково рыбацкое обыкновение: «Пола мокра, дак брюхо сыто».

И вот хлеб доели, воду допили — утром, с попутной водой, изладились плыть на матерую землю[32]. Промышленную рыбу и снасть положили на карбас. Карбас поставили на якорь меж камней.

Сами уснули на бережку, у огонька… А ночью ударила штормовая непогодушка. Взводень, вал морской, выхватил карбас из каменных воротцев, сорвал с якорей и унёс безвестно куда.


Беда случилась страшная, непоправимая. Островок лежал в стороне от расхожих морских путей. По времени осени нельзя было ждать проходящего судна. Рыбки достать нечем. Валящие кости да рыбьи черёва[33] — то и питание. А питьё — сколько дождя или снегу выпадет.

Иван и Ондреян понимали своё положение, ясно предвидели свой близкий конец и отнеслись к этой неизбежности спокойно и великодушно.

Они рассудили так: «Не мы первые, не мы последние. Мало ли нашего брата пропадает в относах морских, пропадает в кораблекрушениях. Если не станет ещё двоих рядовых промышленников, от этого белому свету перемененья не будет».

По обычаю надобно было оставить извещение в письменной форме: кто они, погибшие, и откуда они, и по какой причине померли. Если не разыщет родня, то, приведётся, случайный мореходец даст знать на родину.

На островке оставалась столешница, на которой чистили рыбу и обедали. Это был телдос, звено карбасного поддона. Четыре четверти в длину, три в ширину.

При поясах имели промышленные ножи — клепики.

Оставалось ножом по доске нацарапать несвязные слова предсмертного вопля. Но эти два мужика — мезенские мещане по званью — были вдохновенными художниками по призванью.

Не крик, не проклятье судьбе оставили по себе братья Личутины. Они вспомнили любезное сердцу художество. Простая столешница превратилась в произведение искусства. Вместо сосновой доски видим резное надгробье высокого стиля.

Чудно дело! Смерть наступила на остров, смерть взмахнулась косой, братья видят её — и слагают гимн жизни, поют песнь красоте. И эпитафию[34] они себе слагают в торжественных стихах.

Ондреян, младший брат, прожил на островке шесть недель. День его смерти отметил Иван на затыле достопамятной доски.

Когда сложил на груди свои художные руки Иван, того нашими человеческими письменами не записано…

На следующий год, вслед за вешнею льдиной, племянник Личутиных отправился отыскивать своих дядьёв. Золотистая доска в чёрных камнях была хорошей приметой. Племянник всё обрядил и утвердил. Списал эпитафию.

История, рассказанная мезенским стариком, запала мне в сердце. Повидать место покоя безвестных художников стало для меня заветной мечтой. Но годы катятся, дни торопятся…

В 1883 году Управление гидрографии наряжает меня с капитаном Лоушкиным ставить приметные знаки о западный берег Канской земли. В июне, в лучах незакатимого солнца, держали мы курс от Конушиного мыса под Север. Я рассказал Максиму Лоушкину о братьях Личутиных. Определили место личутинского корга.

Канун Ивана Купала шкуна стояла у берега. О вечерней воде побежали мы с Максимом Лоушкиным в шлюпке под парусом. Правили в голомя[35]. Ближе к полуночи ветер упал. Над водами потянулись туманы. В тишине плеснул взводенок — признак отмели. Закрыли парус, тихонько пошли на вёслах. В этот тихостный час и птица морская сидит на камнях, не шевелится. Где села, там и сидит, молчит, тишину караулит.

— Теперь где-нибудь близко, — шепчет мне Максим Лоушкин.

И вот слышим: за туманной завесой кто-то играет на гуслях. Кто-то поёт, с кем-то беседует… Они это, Иван с Ондреяном! Туман-то будто рука подняла. Заветный островок перед нами, как со дна моря всплыл. Камни вкруг невысокого взлобья. На каждом камне большая белая птица. А что гусли играли — это лёгкий прибой. Волна о камень плеснёт да с камня бежит. Причалили; осторожно ступаем, чтобы птиц не задеть. А они сидят как изваяния. Всё как заколдовано. Всё будто в сказке. То ли не сказка: полуночное солнце будто читает ту доску личутинскую и начитаться не может.

Мы шапки сняли, наглядеться не можем. Перед нами художество, дело рук человеческих. А как пристало оно здесь к безбрежности моря, к этим птицам, сидящим на отмели, к нежной, светлой тусклости неба!

Достопамятная доска с краёв обомшела, иссечена ветром и солёными брызгами. Но не увяло художество, не устарела соразмерность пропорций, не полиняло изящество вкуса.

Посредине доски письмена — эпитафия, делано с высокой резьбой. По сторонам резана рама — обнос, с такою иллюзией[36], что узор неустанно бежит. По углам — аллегории: тонущий корабль; опрокинутый факел; якорь спасения; птица феникс, горящая и не сгорающая. Стали читать эпитафию:

«Корабельные плотники Иван с Ондреяном
Здесь скончали земные труды,
И на долгий отдых повалились,
И ждут архангеловой трубы[37].
Осенью 1857-го года
Окинула море грозна непогода.
Божьим судом или своею оплошкой
Карбас утерялся со снастями и припасом,
И нам, братьям, досталось на здешней корге
Ждать смертного часу.
Чтобы ум отманить от безвременной скуки,
К сей доске приложили мы старательные руки…
Ондреян ухитрил раму резьбой для увеселенья;
Иван летопись писал для уведомленья,
Что родом мы Личутины, Григорьевы дети,
Мезенски мещана.
И помяните нас, все плывущие
В сих концах моря-океана».
Капитан Лоушкин тогда заплакал, когда дошёл до этого слова — «для увеселенья». А я этой рифмы не стерпел — «на долгий отдых повалились».

Проплакали и отёрли слёзы: вокруг-то очень необыкновенно было. Малая вода пошла на большую, и тут море вздохнуло. Вздох от запада до востока прошумел. Тогда туманы с моря снялись, ввысь полетели и там взялись жемчужными барашками, и птицы разом вскрикнули и поднялись над мелями в три, в четыре венца.

Неизъяснимая, непонятная радость начала шириться в сердце. Где понять!.. Где изъяснить!..

Обратно с Максимом плыли — молчали.

Боялись, не сронить бы, не потерять бы веселья сердечного.

Да разве потеряешь?!

Примечания

1

Деялось — происходило.

(обратно)

2

Синяя орда — прозвище одного из племён во времена нашествия монголо-татар на Русь.

(обратно)

3

Соступилась — сошлась.

(обратно)

4

Кошенина — время покоса, когда заготовляют сено.

(обратно)

5

Стрелецкий голова — начальник над отрядом стрельцов, охраняющих город или крепость.

(обратно)

6

Острог — деревянная крепость в городе.

(обратно)

7

Ветлянка — лодка, прошитая корнями ветлы — ивы. Такое крепление было прочнее железного.

(обратно)

8

Быванье — событие, происшествие.

(обратно)

9

Зипун — кафтан крестьянского сукна с большим воротником.

(обратно)

10

Поминок — памятный подарок.

(обратно)

11

Насекают — секут, стегают.

(обратно)

12

Тлящий — растлевающий, разрушающий.

(обратно)

13

Мурзы, мурзы-татаре, мурзы-уланые так называли русские монголо-татарских начальников.

(обратно)

14

Улусы — кочевые стойбища Орды.

(обратно)

15

Гой еси — это словосочетание употребляется в былинах как заздравный клич. Гоить — жить, здравствовать.

(обратно)

16

Карбас. — Имеется в виду речной карбас — гребное, беспалубное, парусное судно.

(обратно)

17

Падун — водопад.

(обратно)

18

Погост — здесь: селение.

(обратно)

19

Лодья — здесь: большая парусная лодка.

(обратно)

20

Варака — утёс, береговая скала.

(обратно)

21

Тоня — здесь: место, где ловят рыбу.

(обратно)

22

Верста — русская мера длины, равная 1 км 6 м.

(обратно)

23

Двадцатисажённая — в двадцать саженей. Сажень — русская мера длины, равная 2 м 13 см.

(обратно)

24

Бревно-шестерик — бревно, имеющее шесть вершков в диаметре. Вершок — русская мера длины, равная 4 см 4 мм.

(обратно)

25

Толмач — переводчик.

(обратно)

26

Паужина — еда между обедом и ужином.

(обратно)

27

Покляпая — сникшая.

(обратно)

28

Всток — восток.

(обратно)

29

Аллегория — здесь: изображение.

(обратно)

30

Кумирические боги — боги, которым поклонялись древние люди.

(обратно)

31

Корга — каменная грядка.

(обратно)

32

Матерая земля — материк.

(обратно)

33

Черёва — внутренности рыб.

(обратно)

34

Эпитафия — надгробная надпись.

(обратно)

35

Голомя — открытое море.

(обратно)

36

Иллюзия — здесь: впечатление.

(обратно)

37

По верованиям христиан, звуки архангеловой трубы возвещали начало божьего суда.

(обратно)

Оглавление

  • Об Авдотье Рязаночке
  • Моргунов падун[17]
  • Для увеселенья
  • *** Примечания ***