Камер-фрейлина императрицы. Нелидова (fb2)


Настройки текста:



Камер-фрейлина императрицы. Нелидова


Из энциклопедического словаря

Изд. Брокгауз и Ефрон,

т. ХХ-а, СПб., 1897.


катерина Ивановна Нелидова (1756—1839) — камер-фрейлина императрицы Марии Фёдоровны, друг Павла I. Воспитывалась в Смольном монастыре; в 1777 г. определена фрейлиною к великой княгине Марии Фёдоровне. Обладая значительным умом и живым, весёлым характером, она скоро стала другом и доверенным лицом как великого князя, так и великой княгини, особенно первого. Это подало повод к неблаговидным слухам о Нелидовой. Чтобы прекратить их, она обратилась в 1792 г. к Екатерине II, без ведома Павла Петровича, с письменной просьбой о дозволении ей поселиться в Смольном монастыре, где она и жила с 1793 г. В день восшествия на престол Павла Петровича Нелидова снова появляется при дворе, в звании камер-фрейлины, и занимает первенствующее место. Влияние её на императоры было столь велико, что все почти главные и должностные места были заняты её друзьями и родственниками (Куракины, Буксгевден, Нелидов, Плещеев и др.). Она не раз спасала невинных от гнева императора; иногда ей случалось оказывать покровительство самой императрице; она успела отклонить Павла Петровича от уничтожения ордена Св. Георгия Победоносца. Так как придворным льстецам нельзя было восхвалять её красоту, то восхвалили её «миловидность движений» и искусство в танцах. Нелидова отличалась редким в те время бескорыстием и отказывалась даже от подарков императора. В 1798 г. Павел Петрович побывал в Москве и здесь почувствовал страсть к А.П. Лопухиной; когда последняя, по высочайшему приглашению, переехала в Санкт-Петербург, Нелидова удалилась в Смольный монастырь. Вместе с нею должны были удалиться со своих мест её друзья и родственники; даже императрица на время отказалась от управления воспитательными домами и другими благотворительными учреждениями. Вскоре Нелидовой пришлось испытать на себе немилость императора; разгневанный заступничеством её за императрицу, которую он хотел отправить на жительство в Холмогоры, Павел Петрович приказал ей удалиться из Санкт-Петербурга. До самой смерти Павла I Нелидова жила в замке Лоде, близ Ревеля. Вернувшись в 1801 г. в Санкт-Петербург, в Смольный монастырь, она помогала императрице Марии Фёдоровне в управлении воспитательными учреждениями.




ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

НЕЛИДОВА Екатерина Ивановна (1756—1839), воспитанница Смольного института благородных девиц, фрейлина великой княгини Марии Фёдоровны, близкий друг императора Павла I.

ЕЛИЗАВЕТА ПЕТРОВНА, императрица всероссийская, родная сестра матери императора Петра III Анны Петровны, старшей дочери Петра I.

ПАВЕЛ ПЕТРОВИЧ I, император всероссийский, сын императора Петра III и императрицы Екатерины II.

ЕКАТЕРИНА II АЛЕКСЕЕВНА, императрица всероссийская, супруга императора Петра III Фёдоровича, мать императора Павла I.

НАТАЛЬЯ АЛЕКСЕЕВНА, великая княгиня, первая супруга Павла I.

МАРИЯ ФЁДОРОВНА, великая княгиня, затем императрица, вторая супруга императора Павла I.

КОНСТАНТИН ПАВЛОВИЧ, великий князь, второй сын императора Павла I и императрицы Марии Фёдоровны.

ЛЮДОВИК XVI, король Франции.

МАРИЯ-АНТУАНЕТТА, королева Франции, супруга Людовика XVI.

НЕЛИДОВ Иван Дмитриевич, отец Екатерины Ивановны Нелидовой.

БАРАТЫНСКИЙ Евгений Абрамович, поэт, внучатый племянник Е.И. Нелидовой.

БАРАТЫНСКАЯ Анастасия Львовна, супруга Е.А. Баратынского.

БУКСГЕВДЕН Наталья Григорьевна, баронесса, институтская подруга Е.И. Нелидовой.

СЕЛЕСТИН, доверенная камеристка Е.И. Нелидовой.

КУРАКИН Александр Борисович, князь, государственный деятель, товарищ детства императора Павла I.

КУРАКИН Алексей Борисович, князь, младший брат Александра Борисовича, доверенный друг Е.И. Нелидовой.

ШУВАЛОВА Мавра Егоровна, графиня, приближённая императрицы Елизаветы Петровны, мать Андрея Петровича Шувалова.

ШУВАЛОВ Андрей Петрович, граф, дипломат, близкий друг великой княгини Натальи Алексеевны.

БЕЦКОЙ Иван Иванович, государственный деятель, по слухам, прямой родственник императрицы Екатерины II.

ШУВАЛОВ Иван Иванович, деятель просвещения, фаворит императрицы Елизаветы Петровны.

ЛОМОНОСОВ Михаил Васильевич, учёный, поэт, друг И.И. Шувалова.

ТЕПЛОВ Григорий Николаевич, статс-секретарь Екатерины II, писатель, переводчик.

ДАШКОВА Екатерина Романовна, княгиня, директор императорской Российской Академии наук, основатель и первый президент Академии российской словесности.

ЛОСЕНКО Антон Павлович, директор императорской Академии трёх знатнейших художеств.

СТРОГАНОВ Александр Сергеевич, президент императорской Академии трёх знатнейших художеств.

РАЗУМОВСКИЙ Кирилл Григорьевич, граф, государственный деятель, президент Российской Академии наук.

ПОТЁМКИН-ТАВРИЧЕСКИЙ Григорий Александрович, князь, государственный деятель, фаворит Екатерины II.

ОРЛОВ-ЧЕСМЕНСКИЙ Алексей Григорьевич, граф, государственный деятель, фаворит Екатерины II, отец баронессы Буксгевден.

ЛАНСКОЙ Александр Дмитриевич, фаворит Екатерины II.

ПРОТАСОВА Анна Степановна, доверенная фрейлина Екатерины II.

ПЕРЕКУСИХИНА Марья Саввишна, доверенная камеристка Екатерины II.

ДЕ РИБАС Иосиф, государственный деятель, супруг дочери И.И. Бецкого Анастасии Ивановны Соколовой.

ДЕ РИБАС Анастасия Ивановна, урождённая Соколова, внебрачная дочь И.И. Бецкого, в течение некоторого времени доверенная камеристка Екатерины II.

АШ Фёдор, барон, высокий государственный чиновник.

БЕЗБОРОДКО Александр Андреевич, статс-секретарь Екатерины И.

РОДЖЕРСОН Иван Самойлович, лейб-медик Екатерины II.

НАРЫШКИН Семён Львович, вельможа, друг Дидро.

ТРОЩИНСКИЙ Дмитрий Прокофьевич, статс-секретарь Екатерины II и Павла I.

ПЛЕЩЕЕВ Сергей Иванович, писатель, переводчик, член гатчинского кружка, доверенное лицо великой княгини Марии Фёдоровны.

НИКОЛАИ Андрей Львович, барон, один из воспитателей Павла I в детстве, доверенное лицо великой княгини Марии Фёдоровны.

КУТЛУБИЦКИЙ Николай Осипович, генерал-адъютант Павла I, комендант Гатчины.

НИКИТИН Пётр Романович, московский архитектор.

БЛАНК Карл Иванович, московский архитектор.

ФАЛЬКОНЕ Пьер-Этьен, французский скульптор.

ДИДРО Этьен, французский философ.

ЛЬВОВ Николай Александрович, поэт, архитектор, инженер.

ДЕРЖАВИН Гаврила Романович, поэт, государственный деятель.

ХЕМНИЦЕР Иван Иванович, поэт, баснописец.

ЛЕВИЦКИЙ Дмитрий Григорьевич, живописец-портретист.

КРИДЕНЕР Юлия, баронесса, писательница, проповедник мистических учений, пользовавшаяся влиянием на Александра I.

ЛОПУХИНА Анна Петровна, по мужу княгиня Гагарина, фаворитка Павла I.


Связи, существующие между нами, их

свойство, история этих отношений, их

развитие, наконец, обстоятельства,

при которых и вы, и я провели нашу жизнь,

всё это имеет нечто столь особенное,

что мне невозможно упустить всё это

из моей памяти, из моего внимания

в особенности же в будущем.

Павел I — Е.И. Нелидовой

ПРЕДИСЛОВИЕ

Е.А. Баратынский, А.Л. Баратынская

   — Вы озабочены, друг мой? Дурно спали?

   — Ваша проницательность не изменяет вам, дорогая.

   — Если это и комплимент, то на этот раз совершенно незаслуженный. Никифор сказал, что ещё в опочивальне вы спросили о почте, хотя она никогда не приходит в Мураново с утра. И ещё ваша рассеянность — вы, кажется, не замечаете завтрака.

   — Ваша правда. Но вы удивитесь причине. Под утро мне пришла на мысль бабушка Екатерина Ивановна: от неё давно не было известий.

   — Что удивительного, что в её годы она потеряла интерес к переписке. Восемьдесят с лишним лет — непомерный груз. Вспомните, даже на ваше именинное поздравление бабушка ответила лишь через два месяца. И это при её былой любви к перу!

   — Хорошо бы так. Хотя, казалось бы, постоянное одиночество — письма лучший способ с ним бороться.

   — Но Катерина Ивановна может и не стремиться к такой борьбе. В любое время она могла переехать из своего замка в Петербург или даже Гатчину. Ведь у неё сохранился там домик, не правда ли?

   — В том-то и дело — не могла. Ни нынче под бременем старости, ни раньше, когда сил хватало.

   — Почему же? Разве у неё были и есть какие-то обязательства перед хозяевами замка?

   — Уверен, что никаких. Кроме глубочайшей дружбы.

   — Так за чем же дело стало?

   — За средствами к существованию, дорогая. Катерина Ивановна бедна. Она не располагает ни землёй, ни собственным домом. Пенсия бывшей фрейлины — единственная определяет её возможности.

   — И это после такого положения при дворе? Мне это всегда казалось невероятным. И несправедливым.

   — Справедливость сильных мира сего? Вы шутите, моя дорогая. Да и при том, положение Катерины Ивановны... мне неприятно его обсуждать. Так сложилась жизнь: она не могла выбирать.

   — Или не хотела иного решения. Вы сами говорили: ею руководило чувство. По вашим же словам, большое чувство. Катерина Ивановна просто уступила ему. И была по-своему счастлива.

   — Время показало: Россия с её помощью могла иметь достаточно доброго императора. И во всяком случае, не того сумасброда, который изломал столько человеческих жизней.

   — И он не сохранил памяти об этом. Даже не захотел найти способа отблагодарить за доброту. Ему же это ничего не стоило.

   — Вы требуете от самодержца простых человеческих чувств, дорогая. Они им незнакомы. Поднимаясь по ступеням престола, они сбрасывают их с себя, как изношенные одежды, недостойные императорской мантии. Павел был слишком ярким тому примером. Непреклонное самолюбие Катерины Ивановны могло только раздражать, а неожиданно сложившиеся добрые отношения с императрицей и вовсе разгневать. Хотя было бы несправедливым не вспомнить — тот единственный раз, когда Катерина Ивановна всё же решилась обратиться к императору с личной просьбой...

   — О ваших родителях?

   — Вот именно. О своих племянниках. Император немедленно удовлетворил все её желания. Более того. Написал любезнейшее письмо, что счастлив быть для неё полезным и благодарит за возможность оказать ей хоть такую незначительную услугу.

   — Это во многом извиняет его.

   — Такая малость?

   — Малость, которая говорит о памяти чувства. Для Катерины Ивановны это должно было стать немалой сатисфакцией.

   — При полном господстве мадемуазель Лопухиной? Вспомните, каких только безумств император не совершал во имя новой любви! Именем Анны назывались военные корабли! Имя Анны развевалось на штандартах! Матушка говорила, что без этого имени не бывало ни одного фейерверка. И это в присутствии бедной императрицы.

   — И всё же письмецо говорило о многом.

   — В прошлом, может быть. Вряд ли оно могло облегчить положение Катерины Ивановны. Кстати, о моей, как вы выразились, заботе. Сегодня 10 февраля, не правда ли? Два года назад не стало Пушкина. В этот самый день. Катерина Ивановна приняла очень к сердцу кончину Александра и много говорила о ней.

   — Она любила его поэзию? Откликалась на неё?

   — Вы хотите сказать, бабушка относилась к иной эпохе. О ней писал граф де Сегюр. Ей посвящал свои строки граф Неледенский-Мелецкий. Несмотря на скрытое неудовольствие своей супруги, бабушкиной однокашницы по Смольному институту. Её воспевали даже в газетах тех лет — вещь уж и вовсе необычная. И тем не менее Катерина Ивановна не осталась равнодушной к таланту Александра. Вы знаете, какие стихи его она нередко повторяла? Удивляйтесь же:


«Не стану есть. Не буду слушать!
Умру среди твоих садов!» —
Подумала и стала кушать.

«Руслан и Людмила»! Сказка эта Катерину Ивановну чрезвычайно забавляла. А в кончине Александра она винила одну супругу его.

   — Так ли уж это справедливо?

   — У Катерины Ивановны был свой резон. Да, конечно, к великому несчастью Александра на молодую госпожу Пушкину сразу же обратил внимание император. Но бабушка настаивала, что именно она при желании — а на желании ставилось главное ударение! — она легко могла найти выход из положения.

   — Она? При её неопытности?

   — Бог с вами, моя дорогая! Разве женщина бывает неопытной? Даже в пелёнках? Жизненный опыт и разум ей заменяет инстинкт, и этого предостаточно. Таково убеждение бабушки.

   — Вы имеете в виду, что если бы госпожа Пушкина хотела сохранить семью и ценила мужа, то...

   — Увидев настойчивость императора, могла сказаться, положим, нездоровой, усталой, беременной, наконец, чему бы никто не удивился, зная африканский темперамент Александра. И пожелать деревенского уединения — для поправления здоровья. Разве нет? Вы же сами никогда не настаивали на светской жизни и, как мне кажется, сами стремились к нашему сельскому уединению. Вы всегда говорите, что только в Муранове чувствуете себя вполне счастливой.

   — Разница характеров, мой друг.

   — И это тоже. Госпожа Пушкина была любопытна к жизни. Все говорят: её московская юность была слишком стеснённой в материальных обстоятельствах и постоянных приказах матери. Она искала большого света и ни за что не хотела его потерять.

   — Но Пушкин не мог ей обеспечить достаточной жизни. Она хорошо об этом знала. Вся Москва толковала, что жених вынужден был купить невесте всё приданое и не один раз давать отступного — под разными предлогами — будущей тёще. Наталья Ивановна Гончарова торговалась с зятем за каждый грош. Госпожа Пушкина все эти перипетии отлично знала: переговоры с ростовщиками, бесконечные расчёты...

   — Надежды юности!

   — И сватовство, тянувшееся столько лет! Вы сами передавали мне слова Катерины Ивановны, что этот брак служил удовлетворению...

   — А, да! Удовлетворению двух самолюбий. Надо отдать должное бабушке, при всей своей мягкости она умеет быть беспощадной в оценках. Или трезвой. Скорее последнее. Так вот самолюбия жениха, слишком долго отвергаемого, и невесты, так и не нашедшей лучшей партии, несмотря на всю свою привлекательность. В конце концов, они оба — каждый по-своему — хотели блистать, быть в центре внимания и пренебрегли сразу же возникшей опасностью. В свете мало оказаться. Куда важнее — уметь быть, не теряя себя.

   — Вы правы, мой друг, имение стало бы их спасением. А пресловутая сатисфакция — в свете и так стали бы говорить, что молодые влюблённые наслаждаются своим счастьем.

   — Моя мудрая Настасья Львовна, вы судите как москвичка. В старой столице переезд из города в деревню совершается куда более естественно, да и городская жизнь во многом напоминает деревенскую. Иные правила, иная свобода.

   — Вольно же было Пушкину так поспешить после свадьбы в Петербург! Разве что только от назойливости тёщи и невесток.

   — И ещё одно доказательство брака без любви, которое приводила Катерина Ивановна: то, что мадам Пушкиной не было около ложа умирающего.

   — Этого я не могу себе объяснить! Находиться рядом, за стеной, и не принять последнего вздоха, напутствия, благословения, наконец. Она даже не подумала о благословении детей умирающим отцом!

   — Всё так. Пётр Андреевич вспоминал об этом с великой горечью. Но бабушка говорила и о другом: госпожа Пушкина не поехала проводить тело мужа. Никто не поехал из всей родни. Ни вдова, ни сестра, ни любимый брат, ни отец, ни друзья.

   — Бог с ней, с семьёй, но вдова! Об этом толковала вся Москва. Она не приехала и с наступлением весны?

   — Нет. Где там! Но, по-моему, самым страшным было не это. Александр только что проделал весь путь на Псковщину с телом своей матери. А его самого проводил лишь давний поклонник Надежды Осиповны — Александр Иванович Тургенев. И дядька, растивший Александра с пелёнок. Тургенев ехал, естественно, в возке, дядька — на дровнях, обнявши гроб. Всю дорогу. Говорили, на станциях его едва удавалось уговорить выпить горячего чаю. Морозы стояли лютые. Даже у жандармского полковника совесть зазрила, глядя на старика.

   — Вы о дядьке и думали, мой друг?

   — Нет, об ином удивительном обстоятельстве. Кажется, я не рассказывал вам, что вблизи Святых Гор поднялась метель. Ямщики заплутались и вывезли гроб в Тригорское, основательно напугав его обитателей. Прасковья Александровна Осипова зазвала всех путников переночевать. Но — гроб остался ночевать в дровнях, и если бы не так и не расстававшийся с ним дядька, превратился бы к утру в снежный сугроб. Дядька обихаживал его как мог и чуть не навзрыд плакал, благо оставался во дворе один-одинёшенек.

   — Боже, какое пренебрежение и к такому человеку!

   — Просто к человеку, дорогая. А на утро обоз потянулся в Святые Горы, только без так любившей поэта Прасковьи Александровны.

   — Это рок. Но за что он был так безжалостен?

   — В земной юдоли такого вопроса задавать некому. Вместо себя Прасковья Александровна послала в монастырь двух младших родственниц. Могилу кое-как выдолбили в мёрзлой земле рядом с могилой Надежды Осиповны, закидали мёрзлыми комьями в надежде на близкую весну, когда родственники займутся ею...

   — Тщетная надежда.

   — Вплоть до сегодняшнего дня. Мне трудно оспорить приговор Катерины Ивановны. Кто-кто, а она знала цену истинным чувствам. На погребении императора вдовствующая императрица так и не смогла её заставить стоять рядом с собой, хотя по положению былой фрейлины бабушка и имела на это право. В глазах придворного общества, во всяком случае. Она так расположилась во время траурных церемоний, что её невозможно было заметить. Зато на следующие после погребения дни она приходила в собор и оставалась там всё возможное время, ни с кем не делясь своими чувствами.

   — Вы полагаете, Катерина Ивановна по-настоящему испытывала привязанность к императору? Это при его характере, семье, обращении с ней самой, наконец?

   — Привязанность ничего бы не обозначала — она любила его. И уважала свою любовь.

   — Какой вы применили удивительный оборот!

   — Почему же? Человек должен уважать свои чувства. Если они настоящие. Если Господь благословил ими. Катерина Ивановна уважала. И всё-таки почему так долго нет от неё известий?..


* * *

Чувства наши сильнее мыслей наших.

А.П. Сумароков


Е.И. Нелидова, Селестин

Год за годом сон упрямо отступал к рассвету. Всё чаще не приходил совсем. Манил вязкой бесконечной дремотой. Обрывался вспышками памяти. Полустёртыми картинками. Забытыми словами. Замок тонул в тишине и шорохах. В ветряные дни отзывались тихим стоном каминные трубы. Ветки деревьев скреблись о ставни. Гулкими струйками срывался с кровель снег. Лопотали на ржавых осях флюгера.

Знала каждый звук. И — ждала. Утра ли? Или чуда? Медленно высвечивались проёмы окон. По краям тяжёлых портьер. Пели петухи. В кромешной тьме первые, будто робкие. С едва обозначившимися занавесками вторые. Вместе с первыми хлопнувшими дверями — третьи. Горластые. Неугомонные. Скрипели тяжёлые засовы. От кузницы раздавался перестук молотков. Перекликались сонными голосами кухарки. Мягко падали в коридоре связки соломы — истопники открывали печные дверцы, выбирали золу, гремели вьюшками.

Тихая суматоха начиналась на хозяйской половине. К её комнатам не подходил никто. Её мир — она и Селестин. Приговорённая к ней Селестин. Почти ровесница. Неизвестно почему не вернувшаяся на родину, хотя всю жизнь старательно копившая деньги: «О, мадам, это для Франции!» Для Франции, где давно успели умереть близкие, родные, а дальние забыли о её существовании. В конце концов, многого ли можно ждать от камеристки отставной фрейлины? Никто ничего не ждал, и Селестин с её трезвым умом себя не обманывала. Просто это была её мечта. Её чудо, которому не суждено было состояться. Целыми днями она хлопотала. Требовала. Напоминала прислуге о своей всеми забытой госпоже. «Мадам хочет!» «Мадам предпочитает!» «Мадам любит или не выносит!» Останавливать Селестин не имело смысла: «Но ведь такова воля графини. Разве не так, мадам?» Милая и тоже единственная Таша, досточтимая графиня Буксгевден[1], самая близкая подруга с институтских лет и на все времена. Что ж, они не могли надоесть друг другу до необходимости расстаться. Просто стали частью друг друга. И всё же... Свой дом... Свой...

Что? Визг полозьев. Кто бы в такую рань? Громкие голоса. Только не вставать. Если надо, Селестин не замедлит сообщить. От неё замок никогда не имел секретов.

Её голос. Шаги. Тихий стук: «Мадам! Вы разрешите, мадам? Нарочный. Письмо...» Срочное письмо? Она ещё кому-то нужна? Разве не все ушли? «Мадам, это от вашего внука, от его превосходительства Баратынского. Из Москвы, мадам. О, никаких неприятных новостей. Напротив — господин Баратынский обеспокоен вашим здоровьем...» Опять первой прочла письмо! Впрочем, бог с ней. Забота Эжена? И в самом деле неожиданность. Хотелось ли бы его увидеть? Пожалуй, нет. И его тоже нет.

Письмо по почте, Селестин? Почему в такой час? «О, нет, мадам, с оказией. Курьер испугался метели и переночевал в деревне. Боится, что просрочил время. Спешит». Значит, ответ не нужен, и слава богу. Но что это ещё — книга? Сочинение Эжена? Когда-то мы с его величеством гадали на стихах: на чём раскроется, что прочтётся. Бывало куда как забавно. Его величество верил и иной раз задумывался. Иной радовался. А если попробовать на строках Евгения Баратынского, который родился в год, когда его величества не стало?.. В тот самый год...


И в осень лет красы младой
Она всю прелесть сохраняет,
Старик крылатый не дерзает
Коснуться хладной к ней рукой.

И даже посвящение: «Женщине пожилой, но всё ещё прекрасной». Бог мой, как смешно. Или горько.

Девяностые годы... Вот тогда было начало осени. Нити дружества — их было множество. Ещё множество. И все они начали рассыпаться на глазах. Сама закрыла за собой дверь в Гатчину. Во дворец. Приезжала. Часто. Племянник Абрам Андреевич, отец Эжена, служил в чине подполковника, занимал должности гатчинского коменданта и инспектора гатчинской пехоты. Смешные должности. Нелепые фантазии. Тогда же в Гатчине работал архитектор Василий Баженов. Нравился императору. Строить стал в поместье Абрама Андреевича — в тамбовской «Маре».

Нет-нет, поначалу всё складывалось удачно. Братья Абрам и Богдан Баратынские. С её лёгкой руки любимцы цесаревича. Едва вступив на престол, его величество награждает обоих неразделённым дворцовым селом Вяжля Тамбовской губернии. Богдан Андреевич дворцовой жизни сторонился. Предпочитал морские плавания и сражения, даже не верится: через два года контр-адмиралом станет командовать эскадрой Балтийского флота, через три — архангельской эскадрой в Белом море, через четыре станет вице-адмиралом. Его величество ни разу не лишал его своего покровительства.

Абрам — другое. Всё время на глазах. В январе 1800-го женился на смолянке. Позже благодарил за подсказку: без вас, тётушка, не обрёл бы моего сокровища. Александра Фёдоровна Черепанова. Приглянулась императрице. Могла оставаться фрейлиной — у императрицы. Предпочла замужество.

Его величество был в добром расположении — ждал приезда из Москвы семейства Лопухиных. Решил праздновать свадьбу Абрама Андреевича вместе с другой парой — фрейлиной Потоцкой и графа Шуазель-Гуфье, президента императорской Академии трёх знатнейших художеств. Невест, по высочайшей милости, украсили бриллиантами великих княгинь и княжон. После венчания блистали в них на спектакле в придворном театре. Это ли не праздник!

С приездом Анна Петровны[2] всему наступил конец. Абрам Андреевич от царственного неудовольствия сначала в смоленском имении отца укрылся, но как жене срок родить подходил, в новодаренное село на Тамбовщину отправился. Эжен там и родился. Места благословенные, а жизнь не сложилась. Не поладили между собой братья. Абрам Богдану Вяжлю уступил со всем хозяйством. Не захотел ни с кем из родственников вместе жить — купил урочище «Мару». Дом огромный построил. Парк дивный разбил. Сам недолго пожил — Эжену едва десять лет исполнилось, из жизни ушёл. Вдову оставил с семью детьми. Сашеньке самой всех поднимать пришлось. Никому в материнской ласке не отказывала. А «Мару» не первенцу — младшему сыну Сергею завещала. Обидно было Эжену — ни разу словом не высказался. Тем более брат на вдове приятеля поэта Пушкина женился — Дельвига, навсегда с ней в «Маре» закрылся. Столичного шума искать не стал.

Скрипнули половицы.

«Вот видите, мадам, все вас помнят и уважают. Как дела у господина Эжена? Как его младший сын? Ему, должно быть, уже четвёртый год, не правда ли?» — Ты это помнишь, Селестин? — «Как не помнить, мадам! В тот год вы сначала поздравляли господина Эжена с новорождённым, а всего через несколько месяцев его брата Ираклия с женитьбой. Вы говорили ещё — «прелестная маленькая княжна». И будто бы ещё в детстве ей посвящали стихи множество поэтов». — Я видела невесту в Царском Селе совсем крошкой. — «Какие воспоминания, мадам, какие чудесные воспоминания! Вы, наверно, захотите вставать, мадам. Я сейчас распоряжусь самоваром. И круасаны будут вот-вот готовы. Прямо из печи. Вы чувствуете, какой запах, мадам? Я распорядилась, чтобы они были у вас каждый день. Какой же завтрак без круасанов! Вы не хотите вставать? И правильно. Пусть ещё нагреются покои. С этой соломой так долго набирается тепло. И завтрак я вам подам в постель, когда прикажете. Вы не любите в постель? Тогда я сервирую этот крошечный столик у окна. Там совсем не дует, зато виден весь двор. А вы так и не захотели переменить покои, чтобы видеть парк. Сколько вас уговаривала госпожа графиня! И всё потому, что вы с первого же приезда переночевали здесь. Здесь было протоплено, а вот теперь, я же знаю, вы не хотите беспокоить госпожу графиню. О, уверяю вас, мадам, графиня будет только рада. Она так заботится о вас, так хочет вам добра. Грешно не доставить ей такого маленького удовольствия. Может, вы всё-таки согласитесь на тот очаровательный будуар, сиреневый, с видом на большую аллею, и сиреневую гостиную? Как будто мадам переедет в другой дом. Разве это не интересно? И я всё устрою — мадам решительно ничего не почувствует, кроме новых впечатлений». — Селестин... — «Ухожу, ухожу, мадам. Помню, вы хотели ещё подремать. Оставайтесь же под опекой Господа, пусть принесёт он душе вашей мир».

Наконец-то! Дверь открылась. Пахнуло дымом, запахом соломы. Взвилась занавеска у кресла. Селестин... Милая старая Селестин... Когда она появилась в Петербурге? Подарок великой императрицы фрейлине новой невестки. Ныне вдовствующей... О боже! Что говорю! Марии Фёдоровны больше десяти лет нет. А тогда второй брак великого князя. Екатерина Нелидова — фрейлина молодой великой княгини. И разрешение иметь в штате личную камеристку.

Не выбирала. Слова сказать не могла. Всё дело было в госпоже Мари-Анн Колло. Она привезла Селестин из Парижа с собой. Осиротевшую родственницу без средств к существованию. Думала оставить у себя, но не вышло. Собственная семья не сложилась. В пору было разбираться со своими делами. Императрица пристроила племянницу госпожи Колло, так как особенно к ней благоволила.

Теперь уже не вспомнишь, как всё сложилось. Господин Дидро усиленно рекомендовал великой императрице господина Фальконе. Я тогда всего-то в первом возрасте в институте была. В 1766 году скульптор до Петербурга добрался. С помощником. И с мадемуазель Колло. Хотя в контракте мадемуазель не было. Говорили позже, будто императрица сильно разгневалась. Мадемуазель Мари-Анн Колло за амантку скульптора посчитала. Выговаривать ему хотела, а мадемуазель Колло немедля обратно выслать. Господин Дидро вовремя письмо императрице прислал. Подсказали ему, вероятно, что случиться может. Очень мадемуазель Колло расхваливал. Что портрет его исподтишка одновременно с мастером вылепила, да ещё много лучше. Господин Фальконе как увидел за занавеской её работу, собственную молотком на мелкие куски разбил. Будто даже клятву дал никогда больше к портретам не обращаться. А друзья маэстро стали девушку называть «мадемуазель Виктуар» — мадемуазель Победа.

Государыня прочла, полюбопытствовала работы маленькой парижанки посмотреть. Фальконе сам их во дворец привозил. Государыня только одобрила — велела мадемуазель Колло ей представить, сама ей работы надавала, куда как милостиво обошлась. Неприятное дело и вовсе забылось, когда мадемуазель Колло голову Петра Великого для будущего памятника вылепила. Сколько Фальконе своих вариантов милостивому вниманию представлял, всё угодить не мог. Сердился, будто, на ученицу, но имени её работы не скрыл. Может, потому, что сама Колло славы себе не искала. Во дворец куда как нехотя ездила — от прямых указов императрицы уклонялась. На учителя как на икону смотрела. Только что не молилась.

Привычкам парижским ни на йоту не изменила. Как пришла к господину Фальконе в его парижскую мастерскую — тёмное платьице глухое, косынка по плечам туго-натуго повязана, чепчик крахмальный крохотный. Волосы каштановые гладко-гладко зачёсаны...

«Мадам! Вы же не спите, мадам! Вам нехорошо? Вы расстроились? Может, вам лучше встать — рассеяться? Поглядите в окно, как развиднелось. День славный будет. Морозец чуть-чуть. Ветра никакого. Вы разрешите мне проводить вас в парк, мадам? Как было бы чудесно!» — Полно, Селестин, не даёшь слова сказать. Лучше напомни, как у мадам Колло получилось с её замужеством. — «О, мадам! Об этом лучше не вспоминать! Столько горя! Столько огорчений! Всё было так чудесно в Петербурге, пока не появился этот злосчастный Пьер». — Сын господина Дидро? Но почему злосчастный? Он же художник и очень модный на Британских островах. — «Боже мой, модный! Какое это имеет значение! Он появился в Петербурге, не предупредив господина Фальконе, но рассчитывая на его поддержку». — Но это вполне естественно: помощь отца. — «Естественно! После стольких лет молчания и небрежения. Господин Фальконе совсем не обрадовался его приезду. Напротив. У них состоялся бурный разговор — тётушка один раз вспоминала». — И что? Отец же оставил его у себя. — «А что было делать, мадам, что делать? Пьер требовал, чтобы отец представил его императрице, хотел непременно получить от её величества заказ на портрет. Он был совершенно несносен. Тем более господин Фальконе знал: его манера не может понравиться императрице». — Но ведь её величество писали такие разные мастера. Мог попробовать счастья и Фальконе-младший.

«Тем не менее отец оказался прав, хотя сын придумал написать портрет тётушки, и именно его господин Фальконе взял на себя смелость представить императрице. Покойная императрица так благоволила к тётушке! Но и эта хитрость не помогла. Императрица сказала, что на портрете тётушка куда хуже, чем в жизни. А это так и было, мадам, без малейшего преувеличения. Я видела этот портрет: он отвратителен». — С каких пор ты стала судьёй в искусстве, Селестин? — «О, простите меня, мадам, просто я знаю тётушку, а эта особа на портрете!» — В портрете должно быть не только сходство, но прежде всего душа, Селестин. Душа, понимаешь? — «В этом грязно-белом месиве, мадам, не было ни сходства, ни души. Уж меньше всего души! Моя тётушка, мадам, была святая, уверяю вас, истинная святая». — Так нельзя говорить, Селестин, об обыкновенном человеке. — «Тётушка не была обыкновенной, мадам! Судите сами. Два года Пьер торчит в Петербурге. Два года без заказов от императрицы! На шее отца, у которого и так множество забот с памятником. Он только вводит отца в лишние расходы и капризничает. Тётушка так и говорила — капризничает. Взрослый мужчина, какой позор!» — Я тогда кончала институт — об этом говорили, но кому-то работы Фальконе-младшего нравились. Я была поклонницей господина советника Левицкого, зато другие...

«Вы разрешите, мадам, я сейчас закончу ваш туалет. Вы останетесь в шлафроке — в покоях прохладно. Этот Валдис опять положил мало дров, а я не доглядела...» — Да нет же, я надену платье. Зелёное. И ты дашь мне шаль. Знаешь, турецкую. — «О, это будет вам так к лицу, мадам! Вы всегда умеете выбирать самые удачные наряды». — Селестин! — «Знаю-знаю, вы не любите моих слов, но я просто не могу удержаться. Так вот, через два года тётушка в сопровождении Пьера поехала в Париж. Ей нужно было повсюду рассказать о новой работе господина Фальконе, сделать гравюры, публикации. И Пьер поехал вместе с ней, но он решительно ничего не делал, и если бы его воля, быстро растратил все деньги, данные господином Фальконе на поездку. Просто тётушка держала их в своих руках. Пьер негодовал, но покорялся». — Он любил мадемуазель Колло? — «Он никого и никогда не любил, мадам. Это был простой расчёт найти способ остаться в Петербурге. Да-да, на него не было спроса нигде, и он рассчитывал только на Петербург». — Как, впрочем, и многие другие художники. — «Мадам, Пьер понимал, что императрица благоволит к тётушке, и надеялся с её помощью стать ни много ни мало придворным портретистом. А любовь — он находил её у каждой работницы на дворе своего отца и не скрывал этого».

Они вернулись вдвоём?.. — «Очень скоро, мадам. Да, вдвоём. И со мной, мадам. Тётушка была так добра, что взяла меня с собой. У меня не было ни её удивительного таланта, ни денег. Никаких, мадам. Тётушка имела свои средства. Вернее — она зарабатывала их в Петербурге, но все до единого франка отдавала господину Фальконе». — Но почему? Он этого требовал? — «Ни в коем случае. О, мадам, я же говорю, тётушка была удивительной женщиной. Она клала все деньги в общую кассу, чтобы её учитель — иначе она господина Фальконе не называла! — видел в ней всего лишь ученицу и помощницу, от него одного зависевшую». — Я готова её понять. — «А я нет, мадам. О, нет. Если бы всё обстояло иначе, не разыгралась бы вся история с Пьером. Вы же помните, они обвенчались в 1777 году». — Да, я была уже фрейлиной. — «Без гостей. Без свадебного торжества. А через два месяца Пьер уехал. Взбешённый. Проклятый отцом. О, это был настоящий монстр, мадам». — Почему вы так резки, Селестин? Молодые могла не сойтись характерами. — «Но я же знаю, мадам! Я видела всё собственными глазами. Пьер убедился, что тётушка не располагает и не собирается располагать собственными деньгами, что он решительно ничего не может получить от жены. К тому же императрица...» — Знаю, при Малом дворе говорили, что императрица была рассержена этим браком и даже высказывала недовольство самой госпожой Фальконе-Колло. Я не была при этом, но друзья описывали эту сцену. Ваша тётушка не проронила ни слова, так что императрице, так и не добившись ответа, пришлось кончить аудиенцию. Все ждали неприятных последствий для госпожи Фальконе. Но их не последовало. И мне даже казалось, что госпожа Фальконе затаила обиду на императрицу. Ведь ей были сделаны такие выгодные предложения в отношении портретов и оформления дворцов. — «О, нет, нет! Ни о какой обиде тётушка никогда не говорила. И как бы она посмела! Просто когда господин Фальконе уехал из Петербурга в Гаагу, тётушка последовала вскоре за ним». — Не вместе с ним? — «Нет, мадам. Тётушка была беременна». — И её супруг знал об этом? — «Не думаю. Тётушка специально ему не стала об этом сообщать. Да и зачем? Это бы лишило его окончательно надежды на её денежные средства. Да и господин Фальконе мог разгневаться». — Но разве он не хотел брака с вашей тётушкой? Это так естественно: любимая ученица и сын. — «Господин Фальконе? Никогда! На браке настояла тётушка. Да, она не любила Пьера. Но по Петербургу стали распространяться неприятные для господина Фальконе слухи. Как стало известно со временем, с помощью того же Пьера. И тётушка нашла способ их прекратить». — Какое самопожертвование! Боже, какой подвиг... — «Разве это такая редкость в жизни, мадам? Вы преувеличиваете. Мне кажется, каждый второй брак строится только так. Вы хотели знать, мадам, почему тётушка задержалась в Петербурге. Господин Фальконе никогда не занимался хозяйственными делами, не устраивал хозяйства, не нанимал слуг, даже не знал, есть ли в доме дрова, а в конюшне овёс. Всё это было делом тётушки. Она не хотела, чтобы учителя обкрадывали, и вела всему строжайший учёт. Вот и здесь она знала, что господин Фальконе больше не может рассчитывать ни на какие деньги от императрицы, и постаралась продать каждую мелочь. Я сама ей помогала».

Какой странный разговор. Не следовало его начинать. Теперь Селестин не остановить... «Тётушка должна была устраивать новорождённую дочь. И Машеньку». — А это кто? Вы ни о какой Машеньке никогда не говорили. — «Простая, совсем ещё юная девушка, помогавшая тётушке в мастерской. Как она сама когда-то помогала Учителю в Париже. Машенька была такой же, как тётушка, во всём. Сегодня мне кажется, что я даже никогда не слышала её голоса. В доме она умела быть совершенно незаметной. О, тётушка её очень ценила. Ей и в самом деле нужен был помощник. Ведь господин Фальконе после этого памятника великому императору в Петербурге дал зарок больше не заниматься скульптурой». — Так это правда? Его величество обсуждал со мной этот странный зарок. После такого труда отказаться от своего искусства! Впрочем, я думаю, господин ваятель был очень обижен, потому что Двор обошёлся с ним незаслуженно несправедливо. Последнее время его просто перестали замечать. Недовольство императрицы не могло не передаться придворным. Все его письма к императрице оставались без ответа. И главное — он уехал, даже не дождавшись открытия своего памятника.

«Вы правы, мадам. Но — надо было продолжать жить, а это стоит денег, больших денег». — Разве господину Фальконе не удалось составить состояния? — «Вы шутите, мадам! Господин Бецкой год от года становился скупее, задерживал выплаты, проверял каждую копейку, и только тётушка умела улаживать с ним дела. Конечно, деньги у господина Фальконе были, но ведь приходилось думать о будущем. А если художник перестаёт работать...»

Деньги... Не хочу о них думать. Не хочу. — «Тётушка вынуждена была всё предвидеть и в том числе судьбу своей новорождённой дочери. Её следовало поместить в хороший монастырь или в дорогой пансион. Разве не так? » — И поэтому вы остались в Петербурге? — «О, мадам, теперь я счастлива, что осталась, но тогда... Тётушка сказала, что нашла мне хорошее место, что я постепенно накоплю денег на возвращение в Париж и на приданое. И чтобы, может быть, найти себе жениха. У неё уже не было возможности заниматься мною. Но Господь не оставил меня — я стала вашей камеристкой. Это было такой честью — при дворе. И у вас». — Бедная моя Селестин, сколько же вам пришлось пережить, что вы даже сейчас побледнели. Мы зря завели этот разговор. — «Нет-нет, мадам! Я столько прожила рядом с вами, что один раз можно высказаться до конца. Если только я ещё не наскучила вам своими домашними делами».

Вы и впрямь ничего не говорили мне, Селестин, а я... была слишком занята своими мыслями. Так что всё-таки постигло вашу тётушку? — «Мадам, вы всегда так добры. Что ж, история оказалась и долгой, и короткой. Господин Фальконе перестал работать. Он хотел только издавать какие-то свои книги и путешествовать. Смолоду у него не было на это средств». — Но ведь по-настоящему не было и после отъезда из России. — «Зато тётушка старалась создать видимость, что ему доступна каждая его затея. Она баловала его как единственное дитя. И работала. Говорят, она днями и ночами работала, потому что к ней пришла, наконец, слава, мадам, и она получала множество заказов. Машенька — в семье её называли Мари — писала мне, что боится за тётушкино здоровье: иногда она теряла сознание около скульптурного станка, и Мари приходилось приводить её в чувство. Тётушка не видит ничего, кроме их парижской мастерской, куда никогда не заглядывает её Учитель».

Какое странное утро. Туманное. И сырое. Не морозное — сырое. Как в Гатчине. Селестин не поймёт, почему не хочу менять этих покоев, смотрящих на каменный двор. Бог мой, как все ненавидят Гатчину, а между тем... Скажите, Селестин, но ведь ваша тётушка любила господина Фальконе? — «Да, мадам». — Так почему же они не поженились? Всё было бы куда проще. — «Мадам, это грустная история. Сначала знаменитый скульптор, знавшийся с не менее знаменитыми людьми в Париже, принимавший в своей мастерской самою мадам де Помпадур, и думать не мог о браке с девчонкой из предместья. Девчонкой с улицы, мадам. Может быть, я так думаю, и не слишком замечал её. На мой разум, он каждую минуту мог её выгнать на улицу, откуда она так неожиданно и безо всяких рекомендаций к нему пришла». — Пусть так. Но дальше, дальше, когда Мари-Анн Колло стала членом императорской Академии трёх знатнейших художеств, любимицей самой Великой Екатерины? — «Она обвенчалась с его сыном. Невестка не может стать женой свёкра, мадам. Так не бывает».

Как всё это грустно... — «Но тётушка могла оставаться с господином Фальконе до конца. Когда ей удалось накопить денег на путешествие в Италию — господин Фальконе всю жизнь мечтал о нём, — в самый день отъезда, на пороге их дома, его разбил паралич». — Я не знала об этом. Но когда его величество со второй своей супругой отправился в путешествие по Европе и мы оказались в Париже, вы и словом не заикнулись об этом несчастье. — «Я была у Фальконетов, мадам, и собственными глазами могла увидеть, сколь несчастным было положение Учителя тётушки. Болезнь лишила его и ног, и дара речи. Одна тётушка и Мари умели понимать его желания. И так продолжалось восемь лет. Господина Фальконе даже не переносили в другую комнату. Это было тяжело и бесполезно. А не рассказала вам, тогда, в Париже, — я же знала, как нравилось искусство господина Фальконе его величеству». — Ваша правда. Его величество находил Фальконетов стиль игрушечным или, как выражался он, кукольным. Но здесь он мог бы ему посочувствовать... — «Хотя бы для того, чтобы досадить своей державной родительнице, вы хотите сказать, мадам? О, это никому ничего бы не дало. Но я могу принести вам завтрак? Уже весь дом на ногах, и кухарка наверняка удивляется моему опозданию». — Она вряд ли обратит на него внимание. — «О, как вы не правы, мадам. Ведь дом вас любит и почитает. Но слугам не положено открыто выражать своих чувств. Это было бы невоспитанно. Так разрешите мне поспешить».

Каблучки Селестин стучат по плитам коридора. Всё дальше. Всё тише. Ей так хочется обманывать себя: кто-то о них вспомнит, кто-то озаботится временем завтрака. Дорога до кухни — коридоры, лестница, снова коридор... И никого по пути. Его величество говорил: смешно бояться одиночества. Одиночество укрепляет дух. Лечит. Он должен был думать так. Не мог иначе, если никому нельзя верить, если кругом доносчиков больше, чем опавшей листвы в осеннем парке. Куда больше. Должен был... А на самом деле, как любил когда-то смеяться. Как шутил... «Вот и наш завтрак, мадам. Кухарка уверяет, что сегодня особенно удались гренки, которые вы когда-то хвалили. С тёртым пармезоном. И специями». — Вы собирались принести круасаны, Селестин. — «Боже, я совершенно забыла о них распорядиться. Простите меня, мадам, ради бога, простите. Зато завтра...»

Не огорчайтесь, Селестин. Лучше продолжите ваш рассказ. Так когда же заболел господин Фальконе? — «В 1783-м, мадам, весной». — Как раз тогда, когда императрица Екатерина подарила его высочеству Гатчину. Какое странное совпадение. Его величество был так несказанно счастлив. И вы говорите, господин Фальконе пролежал восемь лет? — «Его не стало в 1791 году, мадам. Тётушке было всего лишь сорок три года, и она сразу отказалась ото всего: от Парижа, от занятий скульптурой и ото всех знакомств. На остаток денег купила маленькое поместьице в Лотарингии и там запёрлась одна». — Вы хотите сказать, с дочерью? — «О, нет, дочь её даже не навещала. Ей удалось выйти замуж за какого-то польского барона, и она всячески добивалась быть принятой в Версале. Похоже, она стыдилась своего происхождения и тем более тётушки, которая ни в чём не изменяла ни своим былым привычкам, ни даже платьям. Баронесса появилась в поместье только после смерти матери, чтобы войти в права наследства и выбросить оставшееся после неё имущество, кроме писем императрицы Екатерины господину Фальконе». — А Пьер? Пьер Фальконе — муж и отец? — «Он остался навсегда в Англии. Ни жена, ни дочь его не интересовали». — Итак, не надо бояться одиночества... — «Вы что-то сказали, мадам?» — Нет, просто вспомнила.

Одиночество... Нет, здесь оно не донимает. Напротив. Земли Буксгевденов в Эстляндии. Говорят, к этим местам надо привыкнуть. Но после Петербурга они даже приветливее, уютней. Долины. Множество речушек. Синяя глина по берегам. Скотина на травяных лугах. Сады. И дожди. Долгие. Тихие. Сливающиеся в листву. Шуршащие по черепичным кровлям. Зимним временем — прозрачная пороша в тепловатом солёном ветре...

Главное — другое. Друзья. Единственные. Близкие. Слишком рано ушедшие. Таша. Милая Таша. Графиня Наталья Григорьевна Буксгевден. Неразлучные подруги институтских лет. У всех называли родителей. Совсем простых, как у Натали Борщовой, будущей гофмейстерины императорского двора, досточтимой госпожи фон дер-Ховен. Или знатных, хотя и таких же бедных, как у княжны Хованской. О родителях Таши не заикались. Знали: сам наследник, великий князь Павел Петрович, при случае называл сестрицей. Мог и расцеловать. Наталья Григорьевна Алексеева — по имени героя Чесмы графа Алексея Григорьевича Орлова. В средствах не нуждалась, в доброте — очень.

Они сразу выбрали друг друга. Императрица благоволила к их дружбе. Делала одинаковые подарки. Никаких талантов Таши не поощряла. Ни танцам, ни сценическим постановкам Ташу не обучали: воля государыни. Её попытался брать к себе в дом на праздничные дни Иван Иванович Бецкой — Таша не захотела. Приневоливать не стали. Просиживали пустые, как говорилось, дни вдвоём в опустевших дортуарах. Читали. Играли на клавикордах. Рассказывали бесконечные истории. Выдуманные. Но такие, которые непременно должны были с ними случиться. Так и случилось с обеими.

Сколько лет прошло, а так и не могла в толк взять, почему государыня не воспротивилась дружбе к ней великого князя. Будто не замечала. Ни разу ему на вид не поставила. Может, сжалилась над одиночеством сына, нет, только не это. Жалости не знала. Другое дело — расчёт. Значит, был расчёт — понять бы, какой.

Таша оглянуться не успела, как стала невестой графа Фёдора Фёдоровича Буксгевдена. Всё решалось в семье. Род древний. Почтенный. Из герцогства Бременского. О предке что говорить. Альберт фон Буксгевден, каноник Бременский, в числе первых крестоносцев прибыл в Лифляндию, основал Ливонский орден, а в 1200 году город Ригу и стал первым римским епископом. Позднее возведён был вместе со своим братом, Германом, епископом Дерптским, в княжеское достоинство Римской империи. А от третьего брата, Иоанна, пошёл весь графский род.

Фёдор Фёдорович любил все подробности вспоминать. Родился в родовых владениях, на острове Эзель, только там и был счастлив. Таша нелегко привыкала. Её к себе что ни год звала: вдвоём легче, и Фёдор Фёдорович ничего против не имел — когда бывал в семейном кругу. Вся его жизнь в походах прошла. В 1764-м окончил инженерный и артиллерийский корпус, кадетом отправлен в турецкий поход. Отличился при Бендерах, при штурме Браилова. Потому и стал в 1772-м адъютантом генерал-фельдцейхмейстера Григория Орлова. Граф присмотрелся к нему, в зятья выбрал. Императрица не возражала. А уж там карьере Фёдора Фёдоровича только завидовать оставалось: скатертью дорога к чинам и орденам стелилась.

Таша за супруга радовалась, а уж он, как дитя малое, каждому повышению веселился. В 1787-м флигель-адъютантом самой императрицы стал и командиром Кексгольмского пехотного полка. В польской кампании 1793—1794 годов дивизией командовал. Не одна императрица Фёдора Фёдоровича ценила. Сам Суворов после взятия штурмом Праги назначил его комендантом Варшавы, иначе сказать, правителем всей Польши... Таша походной жизни не любила, лагерной по возможности сторонилась. На ученьях в дождь ли, в слякоть на плац выходить не спешила. Отговаривалась. Фёдор Фёдорович, если и досадовал, виду никогда не показывал.

Государь сразу после кончины императрицы Фёдора Фёдоровича петербургским генерал-губернатором назначил. Ташу лично поздравлял, милостиво сказал, что отныне никаких отговорок об отсутствии от сестрицы не примет. Сам с ней на балах танцевать станет. После появления во дворце мадемуазель Лопухиной всем вместе с Петербургом расстаться пришлось, что петербургскому генерал-губернатору, что бывшей фрейлине. Тогда-то и отправились в замок Лоде. Второпях. В обиде. Граф сгоряча не то что из Петербурга — из России в Германию уехал. Мы с Ташей задержались — Фёдор Фёдорович будто и не заметил. Таша молчала.

Военную службу граф больше всего любил. На приглашение императора Александра вернуться сразу отозвался. Под Аустерлицем в армии Кутузова сражался. После Тильзитского мира принял от Бенигсена главное командование армией. Все только диву давались, как быстро пополнил её ратниками ополчения, ратников экипировал, обучил. О сне и доме напрочь забыл. Таша молилась, лишь бы сил ему хватило, не ранили, не убили. А вышло, сама не выдержала. В шведскую войну 1808 года граф был главнокомандующим, всю Финляндию очистил. Одними фронтами своими жил. Не стало Таши, казалось, мог и не заметить. Заметил. Вышел в отставку. Никаких резонов принимать не стал. Государь Александр Павлович наград не жалел. Георгием 2-й степени и алмазными украшениями ордена Андрея Первозванного отметил. Граф на отказе от службы настоял. Пятьдесят восемь лет — не те годы, чтобы от дел уходить. В разговоре сказал: «Без Таши ни в чём смысла нет». Запёрся в замке Лоде. Здесь же спустя три года и умер. Перед кончиной просил платок, Ташей вышитый, в руки ему дать, чтобы с ним и в гроб лечь. Платка не нашли — мой графу дали. Не заметил. Вышивка у нас одинаковая была. Обещала: пока жива, к ним с Ташей приезжать. В завещании наследникам указал, чтобы комнаты госпожи Нелидовой всегда её ждали. Который год ждут. Наследники ни в чём последней воли не нарушили. Только самой всё труднее в дорогу пускаться. Может, ещё пожить. Уезжать — всё равно что с ними обоими снова прощаться. Что если навсегда...

«Мадам! О, мадам! Наконец-то!..» От Селестин и в парке не укрыться. Что там? — «Письмо, мадам! Письмо! Может быть, то самое, которого вы ждали!» — Ждала, но ей-то не говорила. До всего сама дознается. — «Вот, мадам, смотрите!» — Так и есть — от госпожи начальницы института. Пеняет, что задержалась. Что не возвращаюсь. С просьбой моей обратилась к государыне императрице. Ответ самый благожелательный: оставить за Нелидовой её комнаты в институте. Только в институте — не в Гатчине. Ведь спрашивала, нельзя ли в том домике глинобитном, что Николай Александрович Львов по приказу государя всем приближённым распорядился построить. Ни слова — будто и не было вопроса. Значит, Петербург. Охта... Впрочем, теперь какая разница.

Селестин! — «Я здесь, мадам! Я знала, что вы меня тотчас же позовёте». — Как долго нам собираться? — «Как собираться, мадам? Куда?» — Боже милосердный! Конечно же, в Петербург — куда же ещё! — «Не в Гатчину? Опять в монастырь?» — Опять вы за своё, Селестин. Вы положительно хотите меня раздосадовать. Какой монастырь! Что вы называете монастырём? Это же институт благородных девиц. — «Вот-вот, мадам, во Франции их так и называют — монастырями для благородных девиц». — Но вы же знаете, там нет никаких монахинь! — «Как нет? Конечно, есть. Просто их немного и занимаются они одним рукодельем. Они неграмотные и потому не могут учить девиц. Но если их заменят на других, то получится настоящий французский монастырь, куда вы, мадам, и торопитесь вернуться. Но почему, почему, скажите вы мне, вы не можете добиться другой квартиры? Более достойной. Без этих девиц, наконец, в одинаковых безобразных платьях, козловых башмаках и нитяных перчатках». — Когда я носила эти платья, они не казались мне безобразными. Напротив. — «Но что девочка понимает в изяществе и моде? И вообще одинаковые платья положено одним солдатам!» — И нитяные перчатки — это на каждый день. На праздники у всех воспитанниц есть лайковые. — «На праздник! Как в семьях бедных горожан, где берегут единственное на всю жизнь парадное платье». — Селестин, вы становитесь невозможны, и вообще я хочу получить ответ на вопрос, когда мы сможем тронуться в путь.

«Уложить два тощих чемодана — вы же не брали сюда настоящего гардероба, мадам, — и три шляпных коробки!» — У меня и нет такого гардероба. — «А мог бы быть. Но на такую работу мне хватит двух часов». — Вот и великолепно. Поспешите же! «Поспешить! Но ведь дело не в чемоданах, а в лошадях. На каких именно мы поедем? О них надо договориться, попросить управляющего». — Ни в коем случае! Мы поедем на почтовых. Надобно, чтобы кто-нибудь добрался до станции и уговорился с ямщиками. — «На почтовых? Вместе с нищими чиновниками и помещиками от трёх крестьянских душ? Мадам, это немыслимо! Я сейчас же иду к управляющему». — Я запрещаю это вам, Селестин! Достаточно, если нас довезут до почтовой станции. Вы окончательно решили вывести меня из терпения. — «И это значит, что мы будем ночевать на этих отвратительных станциях? » — Естественно. А как же иначе? — «Мадам! Вы скрыли от меня, что в письме есть листок от госпожи гофмейстерины». — А ты успела его увидеть. — «И прочесть. Да-да, мадам, вы можете возмущаться, но мой долг доставлять вам наибольше удобства, и я не отступлюсь от своих обязанностей, как бы вы ни гневались. Письмецо от гофмейстерины можно показать местному начальству и получить казённых лошадей. Так будет быстрее, удобнее — мадам, вы не девочка! — и дешевле». — Селестин! — «Бог мой! В конце концов, я забочусь и о своих боках тоже, мадам. Я не уверена в исходе своих хлопот, но не могу от них отказаться!»

Возок, как ни удивительно, нашёлся. Не слишком тёмный и не слишком душный. Сравнительно новая обивка поглотила настоявшиеся запахи конского пота, кожи, дёгтя. Но всё равно на разъезженных подтаявших колеях его швыряет во все стороны, как рыбацкий чёлн в непогоду. На станциях никакой еды, кроме водки и самовара. Селестин не успела толком запастись провиантом. Но это не страшно — лишь бы скорее: пока не наступила ростепель.

1838 год... Сколько времени — пустого, бессмысленного. — Селестин, как долго жила ваша тётушка в своём лотарингском замке? — «Долго, мадам. Едва ли не тридцать лет». — И чем она занималась? — «Разве я вам не говорила, мадам, она забрала с собой все рисунки и эскизы господина Фальконе, его записки и рукописи. Всего этого набралось очень много». — И что же? — «Мне писали, что она целыми днями перебирала эти свои богатства. А рядом лежали её аккуратно свёрнутые рабочий передник, косынка и все инструменты». — Просто лежали? — «Просто лежали». — Она служила заупокойную мессу по человеку, которого любила. Это прекрасно! — «Это неразумно, мадам, когда её мастерство могло ей приносить большие доходы». — Разве ей не хватало денег на жизнь? — «На жизнь — да. Но кроме...» — А кроме ничего и не нужно. Я лишена и этой возможности. Несколько десятков, пусть даже сотен коротеньких писем, которые нельзя вынести на свет Божий, и необходимость скрываться с именем императора, которого все поминают только дурным словом. Это так несправедливо. В конце концов, было столько добрых намерений... — «Которыми остаётся мостить ад, мадам. Именно так все и считают».

...Его слова. В парке Павловска. «Когда-нибудь мы пустимся с вами в путешествие по всей России. Но не так, как императрица ездила в Тавриду. Никто не будет знать наших маршрутов, самых неожиданных поворотов. Мы увидим настоящую державу. Мою. И мне станет понятно, в чём она нуждается. Мы увидим настоящих землепашцев, а не пасторальных пейзан, согнанных Потёмкиным. Мы будем ехать по полям и лесам, есть то, что на самом деле едят местные жители...» Мой бедный, обманутый жизнью друг!

И какое странное ощущение, будто ничего не было. Ничего и никого. И меня везут в первый раз в Петербург. В таинственный монастырь, где хотят бросить одну, без родных и близких.

«Няня! Нянюшка! Не надо меня отдавать! Не надо, нянюшка!» — К кому в доме, кроме Евстафьевны, можно броситься? В комнатах громкие голоса. Спор. Всем распоряжается крестная. Куда против неё батюшке, полунищему армейскому поручику. «Тише, Катенька! Тише, дитятко! Не дай Господь, родители услышат — накажут ведь, ещё как накажут. Ничего ты, касаточка, не добьёшься. Дело тут такое: крестная о тебе позаботилась. В Петербург берёт. На кошт государыни императрицы. Шутка ли! Учить тебя, голубоньку, будут, обихаживать, а там, Бог даст, приданым не обидят, за хорошего человека выдадут».

«Не хочу в Петербург! Не хочу приданого! Смилостивься, нянюшка!» — «Да я что, голубонька. Кто ж меня послухает, разве что от тебя на скотный двор сошлют, а то и выпороть велят. Сама знаешь, батюшка твой куда как гневлив. Людей-то у него раз-два и обчёлся, а барином быть куда как хочется. Да и то сказать, приупадло хозяйство-то наше, того гляди совсем развалится, под чистым небом все, неровен час, окажемся. Печка-то, вон гляди, по всем швам дымит, труба на крыше на честном слове держится. Половицы у порогов все подгнили. Окошками, сама знаешь, как дует. Нешто какой родитель своему дитятку такой судьбы пожелает? Уж как Ивану Дмитриевичу ни хотелось бы, не прибирает Господь никого из родственников богатых. Который год наследства ждём, дождаться не можем. А на одном армейском жалованье...» — «Нянюшка, да я и с такой печкой... Ну, подымит, ну, глаза пощипет, а там и обойдётся. Не надо, нянюшка...» И голоса не хватает, и слёзы будто все вытекли. Замерла вся, застыла. А тут дверь нараспашку: крестная. Раскраснелась вся: «Нянька, барышню собирай, нечего рассиживаться». Батюшка сзади: «Чтоб мигом! Нечего лошадей томить. К возку выйдем благословить, а сейчас дел невпроворот...»

Крестной всё не по сердцу: во что барышню нарядили, какие ботинки надели. Салопчик — стыдоба одна: тёртый, атлас линялый. «Так ведь в институте всё равно в казённое переоденут». — «Ах, вот как! Переоденут! А каково мне глядеть, что такую оборванку привезла? Ничего, ничего, Иван Дмитриевич, один раз потратишься, зато позже уж никогда заботы никакой иметь не будешь». — «А одёжка как же? Как вернуть-то её?» — «Ты что думаешь, я тебе узелок привезу или с нарочным пришлю? С ума спятил! Как есть с ума спятил! Там и бросим — наклоняться не станем». — «Деньги ведь трачены...» — «От силы на рубль разорился, да и то вряд ли. Вон ветошь одна. И рядиться со мной нечего. В ножки кланяйся, что господина Бецкого Ивана Ивановича умолила. Ради меня одолжение такое сделал — Катерину в списки включил. Другие добиваются, добиваются, а всё без толку». — «Так ведь вы, ваше превосходительство, говорили, будто граф Орлов вам протекцию свою высокую оказал». — «И без него не обошлось. Ну, едем, что ли?»

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


его сентября 20 дня пред полуднем в 10 часу всемогущая Божия благодать обрадовала Её Императорское Величество нашу всемилостивейшую государыню и всю здешнюю Империю младым Великим князем, которым Всевышний супружество их Императорских Высочеств благословил и которому наречено имя Павел.

И дабы все прочие, как из дворянства, так и из здешнего и иностранного знатного купечества равномерно имели участие в оном увеселении, то розданы были двойные билеты и учинено такое учреждение, что с утра следующей пятницы до самого утра субботы продолжался другой маскарад и таким же преизрядным порядком и предовольным угощением.

Вход в дом был из сеней вверх по лестнице до большой передней залы уставлен весь большими плодоносными оранжерейными деревьями, так что казалось, не инако как приятная аллея из оранжерейного леса.

В гроте под хрустальным паникадилом поставлен был круглый стол с двойным набором, который шпалеры или стену в виноградной горы весьма натурально представлял; ибо по ней кругом обвивались большие виноградные лозы с зрелыми кистьми, которые концами своих ветвей вверху составляли простирающийся в округе аркад или свод, где висели зрелые кисти...

Пред залою в ночи зажжена была иллюминация, которая представляла два большие и посреди оных одно младое кедровое дерево, осияемые свыше лучами происходящими от вензелового имени Её Императорского Величества и стоящие посредине отверстой галереи, сделанной наподобие амфитеатра:


Три кедра видны здесь под облистаньем света,
На них пускает луч с высот Елизавета.
От двух произращён младой сей ветви кедр:
То Павел виден, то с Екатериной Пётр,
Они, Елисавет, и вся Твоя Держава
Гласят% греми всегда Елисаветы слава!
«С.-Петербургские ведомости», 1754, 1755.

Императрица Елизавета Петровна, М.Е. Шувалова

   — Государыня матушка, опомниться от радости не могу! Да неужто опросталась, наконец, великая княгиня-то наша? Неужто изловчилась простым бабьим делом заняться — младенца родить? Нынче уж по совести сказать могу — совсем в душе надежду потеряла. Изболталась больно наша учёная немочка, до того со стариками своими о материях всяких филозофических в разговоры ушла, что и позабыла напрочь, пошто её в невестки-то взяли.

   — Твоя правда, Маврушка, надоела длинноносая, сил моих на рожу её постную глядеть нет. Я-то на другое грешила — что великому князю с ней и делом-то ночным заняться охота отпала. Он и так больше к парадам да плацам сердцем прилежит, а тут эдакий лимон в уксусе. Наследник нужен был, ой как нужен, да ведь и человека не повинишь, коли душа не лежит.

   — Ой, матушка, чтой-то ты в защитницы Петра Фёдоровича вышла? С каких таких пор? Да ему, государыня, оно что нужду справить — он на бабу и глядеть не глядит. Отзвонил и с колокольни долой.

   — Больно долго звонил. Почитай девять лет супруга у него пустая ходила. Девять! И вдруг...

   — Возраст подошёл или...

   — Кто помог, думаешь? И мне то на ум пришло, только разведывать, упаси тебя Господь, не вздумай. Есть младенчик, и ладно. Укоротить теперь племянничка куда легче будет.

   — А я ещё, знаешь, матушка государыня, о чём подумала: и здесь великой княгинюшке удача вышла. Гляди, в какой день родила — на предпразднество Рождества Святой Богородицы. Это когда в храме стихиру возглашают: «Боговместимая Отроковица, и Богородица чистая, пророков слава, Давидова Дщи, днесь рождается от Иоакима и Анны целомудренныя: а и Адамова клятва, яже на нас, потребляется Рождеством Ея».

   — Ну, это уж новорождённому судьба. Ему счастливым быть и людей счастьем одаривать, хоть и от таких родителей. Вон великий князь даже поглядеть на младенца не пожелал.

   — Чему ж дивиться, государыня? Разве не толковала ты: был бы внучек, ему бы престол завещала.

   — Кому я об этом говорила?

   — Не мне одной, матушка, не мне. Нетто с Михайлой Ларивонычем совета не держала? А с Алексеем Петровичем Бестужевым-Рюминым? Канцлер ведь — как без его совета. Где три-четыре персоны, там и весь двор оповещён в одночасье будет. Так чему ж великому князю радоваться? Любого ворога в сыне увидал. Так, по правде, одной великой княгине веселье. Бездетная кому нужна, зато теперь, как у всех добрых людей. Вместо стариков своих учёных станет младенчиком заниматься.

   — Не станет.

   — Как это? Мать да не станет дитём заниматься?

   — И не увидит его больше, чтобы чёртова отродья не вырастила. Проследишь младенца нянькам передать да около моих апартаментов разместить. Поди, к императрицыным комнатам не сунется.

   — Думаешь, так лучше, государыня? А может, и впрямь лучше.

   — И рассуждать нечего. Только так будет. Кровь у младенца недобрая. Глаз да глаз за ним нужен. Да это все пустяки, главное — народился. А то уж я Ивана Ивановича злыми словами не раз поминала: выискал невесту, грехи свои старые прикрыл да и амантку былую по-царски отблагодарил.

   — Как ни толкуй, государыня матушка, всё равно шебутной он, ох и шебутной. Известно, вне брака рождённые все порядку толком не знают. А тут — князь Иван Юрьевич Трубецкой да ещё графиня шведская ни с того ни с сего приплелась. Иван Юрьевич, видать, не промах, коли, в плену у шведов сидючи, эдакие амуры развёл.

   — А Ивана Юрьевича и не в чем винить. Сынка не оставил, на воспитание никаким крестьянам не отдал. Как ни толкуй, а всё не с руки было мужику с дитём возиться. Ан не постыдился фельдмаршал. Образование отличное дал, в военную службу записал. И быть бы Ивану Ивановичу офицером, кабы не лошадь: на скаку скинула, на всю жизнь хромым сделала. Фельдмаршал снова денег дал, чтобы поездил по Европе, ума-разума набрался.

   — Набрался, ничего не скажешь. Встретил в Париже принцессу Ангальт-Цербстскую и во все тяжкие пустился.

   — Ох, ты праведница моя! Там мужа-то и в помине не было: с принцем своим Иоганна давно порознь жила, да и он, сказывали, больше мальчиками интересовался.

   — Вот-вот, обстоятельства благоприятные. Наш Иван Иванович так круто за дело взялся, что пришлось нашей принцессе разводной обратно к супругу бежать — от позору скрываться. Девке деревенской ко положено в подоле приносить, а тут, гляди, коронованная особа, да не у себя в дому — в Париже, на всеобщее удивление.

   — А где это ты, Маврушка, святых-то видала? Чего разбушевалась — к непогоде, что ли?

   — Зачем к непогоде. Просто про себя смекаю, и тот младенчик, хоть и девочка, куда как кстати всем пришёлся.

   — Это что же ты сообразила?

   — А то, матушка государыня, что про принца сплётки разные ходить перестали. Мальчики там не мальчики, а дитё им же самим признанное. Выходит, перед добрыми людьми порядок в доме какой следует. А что девочка, так ведь породниться с другими домами правящими можно, престижу себе прибавить. Разве не так вышло? Одному Ивану Ивановичу досталось: пришлось добру молодцу Париж на места российские холодные поменять, у батюшки защиты искать.

   — Не больно досталося. Иван Юрьевич сынка с распростёртыми объятьями принял. Обласкал, как умел. Личным адъютантом сделал — как-никак генерал-фельдмаршал.

   — Поди, деньки радостные с баронессой Вреде, матушкой-то Ивана Ивановича вспомнил.

   — Почему бы и не вспомнить, коли и впрямь радостными были. Да ведь знаешь, виделся он со своей матушкой, Иван Иванович-то, и не раз, когда кабинет-курьером по Европе разъезжал — то в Вену, то в Берлин, а то и в Париж душе его дорогой заглядывал. Анна Иоанновна покойница в дела их семейные не вникала, да и Бецкой глаз ей не мозолил — батюшка его о том строго-настрого упредил. Вот и обошлося.

   — А в ночь-то нашу великую[3], как на престол тебе вступать, неотлучно при государыне своей будущей находился. Ничего не скажешь, на шаг не отступал. Потому ты, матушка, орден Святой Екатерины прямо с себя сняла — на Ивана Ивановича при всех надела, а уж потом и невестку выбирать доверила. Сомнений в Иване Ивановиче не имела. А ему одна дорога — к разлюбезной своей принцессе. Даже крыться не стал — мол, лучше невесты нашему наследнику как есть не сыскать, даром что не больно удалась дочка-то баронессе.

   — Вот видишь, Маврушка, как оно в жизни получается. И люди все свои, каждого, кажется, насквозь видишь да знаешь, а выходит хуже врагов всяких. Родной племянничек ни в чём с тобой согласия не имеет, потрафить тебе и не подумает, а уж невестушка...

   — Отпустила ты тогда, матушка государыня, Ивана Ивановича на житьё заморское. Может, лучше бы здесь оставила — за невестушкой нашей приглядел, уму-разуму поучил, где и одёрнул. Она бы его, глядишь, и послушала.

   — Послушала! Она-то, Екатерина Алексеевна наша! Ей, Маврушка, престол российский сниться стал — какие уж тут уроки да наставления. Ты и то вспомни, когда Иван Иванович её вместе с принцессой своей в Петербург привёз, тише воды, ниже травы была. Во всём с наследником ладила. Слова какие ласковые для него находила — дамы придворные на танцах только дивились. А отпустила я Ивана Ивановича вслед за принцессой — просил очень. Слёзно просил.

   — Полно, матушка! Так бы ты на его слёзы и откликнулась. Дурит мужик, делами заниматься толком не хочет — и весь сказ. Тут другое. Сестрицу его, принцессу нашу Гессен-Гомбургскую Анастасию Ивановну больно ты жалела. Её утешить хотела. И впрямь не задалась ей жизнь, вот уж не задалась. И красавица писаная — тебе только уступит, и умница — со всяким беседу поведёт, в грязь лицом не ударит, а судьбы нет.

   — Что ж, и Настёна тоже. Сродственница ведь по Нарышкиным. Батюшка покойный о замужестве Настёнином печалился. Хоть и второй женой молдавского господаря стала Дмитрия Кантемира, а всё почёт, и немалый. Не дано ей было с ним жизни порадоваться. Принц Людвиг Вильгельм Гессен-Гомбургский сыскался. При покойнице Анне Иоанновне генерал-фельдцейхмейстер. Помоложе Настёны, зато обхождения самого что ни на есть придворного.

   — Да и ты, государыня матушка, его милостью своей не обошла — при короновании в генерал-фельдмаршалы возвела, уважила, ничего не скажешь.

   — Только что толку. В 1745-м, как раз на свадьбу наследника его и не стало. Сорока лет в гроб лёг. Настёна тогда лицом вся почернела. Ни красы былой, ни веселья. Один Иван Иванович утешить умел. С ней и разрешила ему уехать. Развлечься ей надо было.

   — Когда это было! Лет семь уж прошло, можно бы и воротиться.

   — Да ты что запамятовала: Иван Иванович писал в остатнем письме болеет Настёна, тяжко болеет. Чахотка разыгралась, с места не сдвинешься.

   — Выходит, братец сестрицы не оставляет? Поди, тоскливо ему, голубчику. Человек ещё молодой, чай, не дохтур какой — от больной не отходить.

   — Так он давно в Париже задомовился. С тамошними учёными людьми да философами дружбу свёл. Дочкой богоданной занимается. Тоже ведь назвал в честь сестрицы Настёной. Учителей ей всяческих приискивает. У актрис знаменитых разговору да обхождению обучает.

   — Записана-то она как? Не Соколова ли?

   — Соколова и есть. Настёна у меня разрешения спрашивала её в своём доме как воспитанницу держать. Ещё подсмеивалась, что Иван Иванович учителем заделался. Все на материи воспитательные разговоры обращает, с умными людьми советуется. Пансионов да школ разных пересмотрел видимо-невидимо.

   — Вот и наша великая княгинюшка[4], роженица-то наша, про образование толковать любит. Григорий Николаевич Тёплое в шутку жалился, что перед разговором с ней должон книжки разные листать, чтоб в грязь лицом не ударить.

   — Послушай, Маврушка, что вспомнилось-то. Положила я быть Воскресенскому Смольному монастырю[5] в канун свадьбы наследника.

   — А как же — в 1744 году ты, государыня матушка, под монастырь этот свой распрекрасный Смольный дворец отдала. На 20 монахинь.

   — Вот-вот. Так Иван Иванович, поздравляя меня в день освящения, сказал, как бы отлично было в том монастыре пансион для обучения благородных девиц на манер французских монастырей устроить. Пожалуй, поговорить о том с Шуваловым надобно — что скажет.


* * *

Сим имею честь известить милостивицу и благодетельницу нашу о благополучном разрешении от бремени супруги моей младенцем женского полу, коего нарекли именем Екатерина. Стеснённые материальные обстоятельства воспрепятствовали соответственному празднованию сего знаменательного для семейства нашего события выездом в уездный город, ограничившись обрядом крещения, совершенном в сельском доме нашем приехавшим из соседнего села священником. Хотя супруга моя не оправилась ещё от многотрудного для её слабого здоровья события, не теряю надежды, что впредь потщится она подарить семейство наше наследником, коего столько лет в молитвах и смирении душевном ожидаем.


И.Д. Нелидов, поручик армейский

И.С. Афросимовой, штабс-капитанше. 1756 год.


В деревенском доме Нелидовых суета. Гости здесь не редкость, да всё больше из тех, которых с кухонного хода принимают. А тут крыльцо настежь. В зале, она ж и столовая, в ней гостей принимают, полы наново перемыты. Самовар зеркалом сияет. Скатерть чистая колом стоит. Девки бегают, да всё непутём. Одна чашку несёт, другая с блюдцем торопится. Не столько дело делают, сколько боками трутся, ноги босые друг другу давят — по чистому полу не в их обувке топтаться, хоть и декабрь на дворе. Хозяйка в спальне лежит. Отойти от недавних родов не может. Младенчик нет-нет да и криком заходится. Нянька на весь дом шикать начинает. Воздух тяжёлый, спёртый, а холодом отовсюду дует. Никакой порог высокий не помогает.


И.Д. Нелидов, его сослуживец

В доме и к хозяину-то самому, Ивану Дмитриевичу, не больно привычны: по службе редко в родные места заворачивает. А тут ещё сослуживец давний завернул. Дворовые совсем с ног сбились. Угодить бы, хоть по правде и угождать-то нечем. Так — наливочки домашней графинчик, водочка на травках. Пирог кухарка спроворила с капустой. Бычачина сыскалась. Похвалиться нечем, а принимать дорожного человека всё без стыда можно.

   — Вижу, радость тебе не в радость, Иван Дмитриевич. Смурной ты какой. О здоровье супруги печёшься?

   — Оклемается. Она не смотри, что на вид от соломинки переломится. Полежит, как в их дамском деле полагается, да и встанет.

   — Так о чём же печаль? Что сына не принесла? Так дело молодое — ещё принесёт, и не одного.

   — Всё так, да ведь опять расходы, опять хвори да лекарства. А девчонка и вовсе один расход: одевать, учить.

   — Не повезёшь же ты её из деревни. А здесь что ни одень, всё ладно. Когда ещё заневестится?! А с ученьем — дьячка сговоришь, он грамоте и научит. Много ли барышне требуется — книжку для виду в руках при гостях подержать али где имя своё вывести.

   — Супруга не согласится. Толковать без устали будет о своей родне, об ихних порядках.

   — О родне! Так вот из родни бы и принесла капиталу на все свои желания, а коли за мужнин счёт...

   — То-то и оно, что здесь всё за её счёт. И деревенька эта, и приданое иное всякое... Было. Ей и невдомёк, что нету его уже.

   — Нету? А куда ж делось? Нетто ты сам, Иван Дмитриевич, завинился? Помнится по полковой нашей жизни, к картишкам у тебя слабость.

   — Грешен. Так не виниться ж перед ней. Вся родня её слетится, такие разборки начнутся — звон по всему уезду пойдёт, если только до полка не доберётся. Пока мог, толковал ей про недород, про засуху, ну, там всякие иные дела житейские, так ведь сколько верёвочке ни виться, кончика не миновать. А тут упёрлась: не желаю, чтобы дочь моя в бедности прозябала, хочу, чтобы всё у неё было. Мне не удалось — пусть она за меня поживёт. Вот как!

   — А по службе переводу какого добиться не сможешь? Покровителей высоких не сыщется?

   — Был, был, да прибрал Господь. Не поверишь, друг, судьба злая, да и только. Княгиня Анастасия Ивановна Гессен-Гомбургская, фельдмаршала Ивана Юрьевича Трубецкого единая дочь. Так вышло, что семейство наше представлено ей было и милостиво обласкано. Я как узнал о рождении Катерины, сразу о княгине и подумал. Она, известно, небогатых дворяночек и сама в доме своём воспитывает, и вообще пособить вряд ли откажется. Так вот, Катерина на Спиридона-Солнцеворота на свет пришла, 12 декабря, в самый Рождественский пост. Как в народе-то говорят: солнце на лето, зима на мороз. Вроде бы приметы добрые. А спустя две недели узнал: десятью днями раньше не стало княгини Анастасии Ивановны. На пророка Аввакума не стало.

   — В Петербурге?

   — В Париже. В Париже она после кончины своего второго супруга жила. Как с императрицей ныне здравствующей благополучно ни дружила, в Россию ворочаться не стала. Болела будто бы долго. За ней братец её сводный, как за дитём малым, ходил — Иван Иванович Бецкой. Дружба между ними, сказывали, наикрепчайшая была.

   — Поди, состояние всё братцу завещала.

   — Да Ивану Ивановичу и своего хватает. Много мне о нём майор в нашем полку один старый рассказывал. Как начинал службу в датской армии, у короля датского. Как на учениях лошадь его сбросила, а весь эскадрон по нему и прошёлся. Как только жив остался. Ногу одну доктора залечить не смогли: хромает и по сей день.

   — Слушай, Иван Дмитриевич, не Господь ли тебе его посылает? Разыщи его превосходительство, время придёт, да судьбу Катерины своей и представь. Может, он в память сестрицы и облагодетельствует дочку твою.

   — Твоими бы устами да мёд пить, друг. За границей Иван Иванович, и слухов, что ворочаться собирается, нету.

   — Так он тебе не сейчас нужен: Катерине ещё расти и расти. А в Россию господин Бецкой беспременно приедет — дела устраивать, о наследстве сестрином побеспокоиться. Вот тут ты его и не упусти, слышь, Иван Дмитриевич!


* * *

Великий князь Пётр Фёдорович — И.И. Шувалову. 1754. Петербург.

Месье!

Я столько раз просил вас попросить от моего лица её величество разрешить мне отправиться на два года в путешествие по чужим краям. Я повторяю ту же просьбу снова, настойчиво умоляя вас представить её таким образом, чтобы она была уважена. Моё здоровье слабеет день ото дня, ради Бога окажите мне эту дружескую услугу и не дайте мне умереть от огорчения. Моё положение это не то положение, в котором можно выдерживать мои огорчения и постоянно усиливающуюся меланхолию. Если вы находите, что есть надобность всё это представить её величеству, вы доставите мне самое большое в мире удовольствие и тем более я Вас об этом прошу.

В заключение остаюсь преданный вам

Пётр.


Императрица Елизавета Петровна, М.Е. Шувалова, М.А. Салтыкова

И крестины отпраздновали, и во дворце младшего великого князя устроили — чтобы великая княгиня и доступа к дитяти не имела, и племянничка любимого Петра Фёдоровича поуспокоили, а всё слухам конца нет. Хотела с Шуваловым посоветоваться — где там! Ничего не слышал, ничего не знает. Все у него люди достойные. Всё что положено делают, благородно поступают. И не потому, что и впрямь глух да слеп ко всему, собственными мыслями занят — мешаться в дела придворные не хочет. Какая от него польза. Опять к Маврушке обращаться надо.

Мечется Елизавета Петровна. И здоровье вроде сдавать стало. Иной раз припадок упредишь, заранее в опочивальне закроешься, отлежишься. Иной в театре прихватит, тогда из ложи всех вон, покуда не оклемаешься. Хуже — всё ждёшь страха этого, ждёшь, и нет ничего, сама на себя беду накликаешь. Да разве таким даже с Маврушкой делиться станешь? Терпеть надобно. Из последних сил перемогаться. А тут ещё с младшим великим князем беда.

   — Маврушка, Марьюшку Салтыкову позвала ли?

   — Как же, как же, государыня. Оглянуться не успеешь, тут будет. Сама к ней заезжала, упредила, о чём толк будет. Чтобы здесь случаем причитать не начала, шуму не наделала.

   — И что она? Огорчилась? До неё-то слухи дошли?

   — Врать, государыня матушка, не стану, как не дойти. Она ведь и раньше сынка образумить пыталась. Сначала и ей невдомёк было, к чему дело идёт. Назначила ты её Сергея Васильевича камергером к великому князю, вот и славно. Весёлый, оборотистый. И великого князя распотешит, и великой княгине, учёной-то нашей, скучать не даст.

   — Да уж не дал, ничего не скажешь.

   — Так, государыня матушка, парень, как день ясный, хорош. Девки такой не нашлось, чтобы на него не оглянулась. И в обращении мягок, услужлив. Пётр Фёдорович и решил на него нелюбимую супругу свою сбагрить, чтоб ему с его прусаками на плацу манёвры всякие проделывать не мешала, под ногами не путалась. А Серёженька, прокурат эдакой, оказывается, глаз на нашу Екатерину Алексеевну положил. И чего только в ней нашёл, Господь его ведает.

   — Не мели ерунды, Маврушка. Сама знаешь, как оно с персонами царского дому. Тут тщеславие впереди всяческих чувств выступить норовит. Не какую-нибудь придворную даму — великую княгиню окрутил. Вот где самолюбию-то праздник, дурьей голове радость.

   — Может, и так. Ведь как оно поначалу устроилось-то ловко. Верхами с великой княгиней ездить стали. Сначала компанией, а там день ото дня всё дальше, народу округ поменьше, пока и вовсе один на один не оказались. Ну, тут уж, матушка государыня, как грешному человеку устоять, особливо длинноносой нашей. У ней, поди, от такого красавца небо с землёй перемешалось.

   — Да ведь Сергей всего-то навсего года полтора как после свадьбы был. И женился, твердил, по великой любви.

   — Э, государыня матушка, сколько их великих Любовей до первой ночки: отведал да поостыл. Не по вкусу ему, видать, Матрёна Павловна Балк пришлась. Нешто так в жизни не бывает? В каком это году приключил ось-то? Никак в 1752-м?

   — В 1752-м и есть, государыня матушка. Ты тогда Сереженьку надолго в отпуск от двора отправила. Без малого год остывал вдалеке.

   — Плохо остывал. Не успел вернуться, опять к великой княгине кинулся — не оторвать. Да и она, тихоня наша, вроде тоже его дожидалася. Э, да вот и Марья Алексеевна наша. Здравствуй, Марьюшка, здравствуй.

   — Государыня матушка, не вели казнить, вели миловать...

   — Полно, Марьюшка, полно. Твоей вины тут никакой нет, что снова сплетни по двору расползлись. Лучше вместе давай думать, как конец-то маханью голубков наших положить. Ведь если со стороны посмотреть, девять месяцев назад сынок твой ко двору вернулся, ан Екатерина Алексеевна нам младшего великого князя и принесла.

   — Матушка, прости, прости ты его непутёвого. По молодости он. Иной с детства в разум входит, а мой вот, видишь, в 26 без ума живёт, тебя, благодетельницу нашу, только огорчает.

   — А если бы и салтыковская кровь к нашей примешалась, не так уж грех велик. Тоже ведь царская, хоть государыню Прасковью Фёдоровну вспомнить. Только ведь в ногах со свечей никто не стоял, правды никто никогда не узнает, да и нечего её узнавать. Советоваться, советоваться, Марьюшка, давай.

   — Снова высылать его, государыня матушка, надобно, да за рубеж подале. Хоть и горько с дитём родным расставаться, да что будешь делать.

   — Что ж, твоя правда, Марьюшка. Для начала пошлём его к королю Адольфу-Фридриху в Швецию с радостным известием о рождении Павла Петровича, а там...

   — Государыня матушка, может, разрешишь и мне, рабе твоей, словечко молвить.

   — Говори, говори, Маврушка, слушаем.

   — Выслать парня не фокус. А вот чего и впрямь добиться надобно, чтобы наша великая княгиня сама от него отвернулась.

   — Посоветовать ей что ли хочешь? Аль приказать указом?

   — Это зачем же. Исподволь, путями окольными порассказать великой княгине, как Сергей Васильевич не за ней одной, а за каждой прекрасной дамой в отпуске своём волочиться принялся, мол, ни одной юбки без внимания не оставлял. И не оставляет. Мол, жизни он самой что ни есть неумеренной. Тут и Марьюшка своё словечко добавить может.

   — Ну, и что? Чего от хитрости такой ждать собираешься?

   — А того, что великая княгиня наша великого самолюбия дама. Коли узнает, что в одном ряду с другими дамами стоит, разобидится на всю жизнь. Нипочём его и близко более не подпустит.

   — Думаешь?

   — Тут и думать нечего. За дело, государыня, браться надо. Может, девять месяцев и совпадение, только разговоры такие о царском дитяти ни к чему. Рубить такое произрастание надобно, и немедля.


* * *

Королева (французская — Мария Лещинская) приняла княгиню Голицыну (Екатерину-Смарагду Дмитриевну, урождённую Кантемир) без всякой церемонии в шлафроке, после обеда в своей спальне, после чего она была введена к мадам Аделаид, куда другие медам де Франс изволили нарочно из своих покоев притти, а оттуда прошла к дофинше. В тот же день она была и у госпожи де Помпадур маркизы, которая с несказанною ласкою её приняла... Нельзя лучше и отличнее учинить приём знатной чужестранной даме: видела она королеву и королевскую фамилию приватно и в шлафроке, хотя все здешние дамы не могут при дворе инако явиться как в робах; казалось для неё весь этикет оставлен был.


ФД. БехтеевМ.И. Воронцову.

Париж. 1758.


И.И. Шувалов, М.В. Ломоносов, Ерофей

Прислуга не могла не заметить: в великой озабоченности Иван Иванович Шувалов. Ввечеру во дворце ночевать не остался. Поздненько домой воротился. Ото всего ужина разрешил Ерофею только стакан молока себе в спальню отнести, двери поплотнее прикрыть и более ему ни под каким претекстом не мешать. Всю ночь со свечами сидел. Писал. Слышно было — иной раз листы рвал. Слова какие-то вслух говорил. У Ерофея сердце не на месте: нет-нет да по коридору мимо проходил. На самом рассвете лишь забылся. Неизвестно было, то ли помогать одеваться, то ли сразу фриштык в постелю подавать.

   — Ерофей! Ерофеюшка, здесь ли ты? Звонок под бумагами запропастился — сразу не сыскать.

   — Здесь я, здесь, батюшка, где ж мне ещё быть.

   — Послать надобно за Михайлой Васильевичем. Письмецо я ему набросал, так свезти спешно.

   — Батюшка, виноват, вчерась доложиться не успел: заезжал господин Ломоносов. В послеобеденные часы заезжал, а как же. Передать просил, что ежели вашему превосходительству не помехой будет, то нынче в десять часов утра визит свой повторит.

   — Отлично. Одеваться давай, Ерофеюшка. Приму дорогого гостя в халате, по-домашнему. Как-никак почти свой человек, не обидится.

   — Да вот экипаж уж и подъехал к крыльцу. Никак ломоносовский. Так не подать ли вам велеть фриштык сюда, в опочивальню? За кофеем и потолкуете, вроде способнее так будет.

   — Что ж, похлопочи, похлопочи, Ерофеюшка, да главное беги гостя встреть с честью, а то неизвестно, что лакеем-то в голову вбредёт: ещё объявят, что ждать надобно.

   — Ваше превосходительство, разрешите пожелать доброго утра.

   — Входите, входите, Михайла Васильевич. Надо же такому быть: вы моего разговору искали, а я только что посылать вам письмо хотел — к себе пригласить опять же для разговору. Так дело у вас какое?

   — Мне-то всегда одно: о деньгах. Лабораториум академический реактивов требует, а начальство наше...

   — И времени на пустяки такие не тратьте, Михайла Васильевич. Бумажку о нуждах своих написали? Вот и ладно. Сегодня всё и решим. А вот у меня разговор будет для вас неожиданным.

   — Я весь внимание, ваше превосходительство.

   — Не знаю, с чего и начинать. Помнится, не доводилось мне вам рассказывать, как господин Бецкой перед её императорским величеством с предложением выступил. Случилось то в год, когда великий князь невесту свою здесь встречал и бракосочетание царственной пары состоялось. Государыня всемилостивейше изволила свой Смольный дворец новоустроенному монастырю женскому Воскресенскому передать, и господин Бецкой высказался в том смысле, что не плохо бы на французский образец устроить в том монастыре первый в России учебный пансион для девиц благородного происхождения, дабы сообщить будущим матерям семейств сведения, необходимые для первоначального воспитания потомства их.

   — Замысел похвальный, однако, по моему разумению, трудно осуществимый. Девиц набрать для пансиона, одного ли, нескольких ли, не трудно, зато учителей вряд ли. Опять же программа должна разработана быть иная, нежели в учебных заведениях для мужского пола. Тут и на чужие примеры оглянуться не грех, и о первых наставниках позаботиться.

   — Вот-вот, Михайла Васильевич, для того и просил вас заехать, мыслями вашими поделиться, ибо для меня предмет сей совершенно неизвестен. Об одном лишь подумал, захочет ли дворянство с дочерьми своими расставаться, когда и сыновей с великою неохотою в заведения учебные отпускает.

   — Ну, тут дело простое. Знатные не захотят, а кто победнее — нужда заставит. На милость начальства надеяться станут. Случайно, что ли, в народе говорят: нужда заставит калачики есть.

   — Обидно это государыне показаться может. Другое дело — подкидыши или незаконно рождённые. Вот если бы так придумать, чтобы знатное дворянство само потянулось.

   — Обычая такого у нас нет, Иван Иванович. Обычаи-то они веками складываются. А впрочем, лиха беда начало.

   — Я вот тут, Михайла Васильевич, кое-какие мысли свои письменно изложил. О детях. Прежде чем государыне представлять, с вами посоветоваться решил. Вот извольте: «Должно учредить военную академию для обучения всех военных и гражданских чиновников. Отдельно от неё должна быть устроена академия гражданская. Дети будут приниматься в академии девяти лет». А для бастардов иное: «Для подкидышей должны быть основаны особые постоянные заведения. Для незаконнорождённых учредить сиротские дома и воспитанников выпускать из них в армию или к другим должностям. Отличившимся императрица может даровать право законного происхождения, пожаловав кокарду красную с чёрными каймами и грамоту за собственноручным подписанием и приложением государственной печати».

   — Указ такой замыслили, Иван Иванович?

   — В заблуждение вводить вас не стану. Об указе и разговору не было. Это уж ваш покорный слуга, по собственному разумению, пункты кое-какие наметил. Для иного документа. На будущее.

   — Неужто для духовной? И государыня о ней подумала?

   — Нет-нет, Михайла Васильевич, ни о чём подобном государыне и в мысль не приходило. Но ведь духовные разве только при конечных обстоятельствах составляются. В животе и смерти Бог волен, так что государи заранее судьбу державы своей обеспечить хотят. А России на что с нашим великим князем надеяться. Делами гражданскими его высочество заниматься не станет. Не лежит у него к ним сердце. Другое дело — священная воля тётушки. Предшественницы. Монархини. Только уж вы, Михайла Васильевич, во избежание всяческих слухов ненужных ни с кем в обсуждение сей материи не входите.

   — Господь с вами, благодетель мой! За доверие спасибо, а что словом единым ни с кем не обмолвлюсь, покойны будьте. Только ведь вас, как я понимаю, сегодня больше девицы озаботили. И вот что на ум мне пришло. Дошёл до меня слух, что в Париже господин Бецкой с философами самыми знаменитыми встречается, беседы ведёт, а у них тема главная, как новое поколение рода человеческого в правилах добра и справедливости воспитывать. Так не обратиться ли к нему — пусть свою же мысль обоснует, с обстоятельствами разными ознакомится. Человек господин Бецкой обстоятельный, с книгами дружит, может, нарочно в Париже задержится.

   — И то правда. А спешить из Парижа господин Бецкой вряд ли будет. Горе у него великое — сестрица скончалась. Тело-то её в Петербург он привезти хочет. Место в Благовещенской церкви Александро-Невской лавры уже выбрал — с настоятелем списался. Доску мраморную здешние камнетёсы с надписью латинской: «Вселюбезнейшей сестре Анастасии, рождённой княжне Трубецкой сию печали память прискорбнейший брат поставил». Знаменитому ваятелю Пажу композицию мраморную с урной заказал, где храниться сестрина орденская лента Святой Екатерины должна. Обо всём господин Бецкой государыне доносит.

   — Вот и потрудится для удовольствия её императорского величества.


* * *

Каждое искусство имеет свои законы, свои правила; театр свой: они основаны на приятности, вкусе и гармонии. Необходимо также оттенить костюм балетный. Костюмы драматический и оперный легки для художника, и придание им национального характера тем легче, что художнику не приходится считаться ни с длиною, ни с объёмом, ни с весом материи. Балетный же костюм по покрою и композиции неблагодарен. Ноги танцующего должны быть свободны и фигура ничем не стеснена. Поэтому у костюма меньше красоты, у складок меньше игры, все в намёке; костюм должен быть коротким, а поэтому, каков бы ни был его характер, он всегда будет менее величествен и менее живописен. Его надо делать изящным и лёгким, почему необходимо выбирать материю лёгкую, цветы шениль, бантики и тысячи всяких приятных глазу безделушек.


Ж.-Ж. Новерр, «Письма о танце и

балете». 1760. Штутгарт.

Елизавета Петровна, А.К. Воронцов

Господи, тошно-то как! Муторно. В ушах то ли звон, то ли галька морская пересыпается. С утра до вечера шумит, шумит без перестачи. Утром глаз открыть не успеешь, уже прибоем укачивает. В глазах нет-нет пелена встаёт, серая, мутная. Ни тебе цвета ясного, ни солнышка. И голова кругом идёт — как ни поверни, всё плыть начинает. Была бы Маврушка жива, захлопотала бы, о докторах речь завела, травки разные подбирать стала. Может, и проку никакого, а всё на душе от заботы легче. Вроде нужен кому, вроде ещё дорог.

С Иваном Ивановичем какой разговор. Жаловаться-то ему на что? На годы прожитые? На старость подступившую? Гляди, мол, Шувалов, при какой развалине службу несёшь, в карауле стоишь! Нет уж! Коли совсем к сердцу подступает, лучше не видеть голубчика. Вовсе не видеть. Он-то не обидится, разве что обеспокоится. Да не нужно мне беспокойство его. Хоть и то правда, в последний припадок к постели подошёл, слёзы на глазах: лучше бы, говорит, я болел, только бы ты, государыня, не мучилась, только бы тебе Господь здравия да покоя дал. Намучилась ведь ты, знаю, намучилась.

Чуть не поверила: любит. Или взаправду привык. Привязался. Как-никак всю жизнь, чуть что не от младенческих лет, один-одинёшенек. Услужить есть кому, а слово ласковое, сердечное, от души от самой сказать некому. Сестрица его Прасковья Ивановна раз единственный проговорилась и не рада была, что разоткровенничалась. Прямые они оба да неразговорчивые. Все про себя таят. Терпят.

И то сказать, ничего-то им от императрицы не нужно. Ни о чём разу единого не просили. Ничего бы не пожалела — куда там! На всё отказ: не обижай, государыня, любовь и почтение моё к тебе на сребреники не разменивай. Как мне жить после этого. Что скажешь? Алёшу, разве, вспомнишь. Уж он-то и любил будто, и всех Разумовских первыми богатеями в державе нашей сделал. Оглянуться не успеешь одного одарить, как другой руку тянет.

Шувалов не то. О девочке и то не говорит. Как по-первоначалу обещал — не будет у тебя, государыня, заботы, всё на себя возьму, всем сам займусь, — так слова своего и держится. Глядеть на неё, если по совести, охоты нет. Поздно на свет явилась, куда как поздно. Да и старших разве по-настоящему пристроить удалось. Так только с глаз долой — из сердца вон. Ни о ком душа не болела. Иной раз видишь, хотелось бы ему, чтоб спросила, озаботилась. Не могу. Душой с ним кривить не хочу. Пусть как есть остаётся.

А пансион монастырский, что Бецкой придумал, с чего бы Шувалов толковать о нём начал? Не то чтобы прожект какой, а будто между прочим. Знаю его хитрости: чем легче скажет, тем крепче на своём стоять станет. Что ему в пансионе этом? Интерес какой? Бецкой — ну, тому Настёна могла в уши напеть. Образованием интересовалась, любила, когда самой учёной называли. К красоте каждая прибавка пройдёт. Но Шувалов... А может, из-за девочки? Может, задумал принцессу свою в Петербурге оставить. Чтоб всегда рядом, всегда под рукой была. Привязался, видно, или о другом чем мечтает. Веры, веры с годами и капли не наберёшь. А так почему бы и пансион не сделать. Только правила там монастырские будут — не выкуришь. Обхождения никакого, танцев там. Вон Шувалов книжку какую занимательную принёс — вслух и читал. Про туалеты балетные. Почему не попробовать. Сразу велела мастерицам по рисункам шить начинать. Развлечься бы, от дум неотвязных уйти. Белому дню улыбнуться.

Никак кто идёт... А, это ты, Анна Карловна, ты, графинюшка. — «Не помешаю, государыня? Камердинер сказал, не велели никого принять». — Разве для тебя такой приказ? Ты всегда гость желанный. Чего нового узнала? С чем пришла?

   — Поверить невозможно, государыня. Невашин из Ораниенбаума приехал, таких чудес нарассказал, что Михайла Илларионович мой только руками развёл. Как такое быть имеет, в толк не возьмёт.

   — Ты про что, Аннет?

   — Как только великий князь с супругой своей богоданной уживаются! Он, сказывал Невашин, такой, прости меня, государыня, грубиян, будто самый последний что ни на есть неуч деревенский. Больше всего любит по паркетам сапогами необтёртыми, в грязи да воде, топать. Громко так, заливисто. А уж коли удастся грязью-то какую даму обдать, пятно ей на подоле поставить, от хохота чуть не на пол садится. Мало того, государыня, шутки солдатские, самые непристойные горазд отпускать. Любо ему, когда дамы, а особливо девицы от стыда огнём горят. Ещё к иной подойдёт, за подбородок подымет и требует, чтобы в глаза ему прямо смотрела, да чего посолонее добавит.

   — Поздно теперь об этом толковать, Аннет, куда как поздно.

   — Верно, государыня, но ведь не знать про то ваше величество тоже не может. Ежели послов каких к нему направить — Михайла Илларионович более всего боится — конфуз политический выйти может.

   — А знаешь, Аннет, не был он таким. У нас ведь одичал. Спроси, с чего, никто не ответит.

   — Полноте, государыня, что уж вы на ваш двор грешите. Здесь каждый политес знает. Это всё из-за прусаков проклятых. Им бы волю не давать. Совсем великого князя охомутали. Он уж и диалект российский с ними забывать стал — целыми днями по-немецки промеж себя стрекочут. Говорил Навашин, будто нет ему большей радости, как на плацу находиться, команды отдавать.

   — Что поделать, манёвры — развлечение монархов. Тем более будущих. Даже мой батюшка им — было время — отдавался.

   — Какие ж манёвры, государыня, все смотры да плац-парады. Не за ловкость да смекалку хвалит, а за выправку одну. За неё же и сечь велит безо всякого снисхождения.

   — Постой, постой, Аннет, о каких ты прусаках толкуешь? Откуда они в Ораниенбауме-то набрались? Не из регулярного же войска?

   — Мало в этих делах смыслю, государыня, а Михайла Илларионович иначе как сбродом их не называет. Все, говорит, беглые солдаты, булочники да башмачники.

   — Может, оно, с одной стороны, и неплохо: не армию же настоящую великому князю заводить. С ней неведомо какая блажь ему в голову придёт вместе с его супругой.

   — А вот и нет, государыня, вот и нет! У этих двоих все врозь. Ни на едином словечке согласиться не могут. Великой княгине все бы умные разговоры разговаривать али с книжкой сидеть. На плац поутру калачом не заманишь. К окнам дворцовым и то не подойдёт.

   — В гнев, значит, наследника нашего вводит.

   — И опять нет, Лизавета Петровна. Вообрази только, свято место пусто не стоит. Какая там скука да досада, у великого князя — одно веселье.

   — Да ты что загадками изъясняться стала, Аннет?

   — И впрямь от неожиданности загадка. Там племянница моего Михайлы Илларионовича всё больше власти забирает. Глядишь, скоро без неё и ночами невтерпёж Петру Фёдоровичу станет.

   — Неужто и впрямь Лизавета Романовна постельку великому нашему князю греть собралась[6]? Думала, болтовня одна. Ну, помахаются там, в кустах поамурничают — мало ли чего в жизни не бывает.

   — Помахаются! Да ты за кого, государыня, племянничка-то своего держишь? Кавалер из него, прямо сказать, никакой — сразу к делу приступает, чисто солдат на биваке. А Лизавете Романовне оно вроде бы и в масть: хохочет, с амурами великокняжескими не кроется. Сама первая место около великого князя занимает что за столом, что на пикниках. Навашин сгрубил, мол, силком метреску не оттащишь. Ты уж прости, государыня, что раздосадовать тебя пришлось — всё равно от кого-никого узнаешь.

   — А чего мне досадовать? Дело житейское. Да и то хорошо, что ладу у супругов наших нету. Катерина умная да хитрая, бог весть, на что бы могла супруга сгоношить. А так — безопаснее.

   — Тогда уж всю правду тебе, государыня, скажу. Побоялась поначалу, а теперь всё скажу — не утаю.

   — Да уж милости прошу, кузина. Кого мне и слушать, как не тебя.

   — Болтает великий князь. Не кроясь ничуть, болтает, что, как на престол взойдёт...

   — Ах, и так даже жизнь свою размечает!

   — Не вру, государыня, любой из прислуги ораниенбаумской тебе подтвердит. Мечтает великий князь о престоле, да только не с супругой богоданной, а с метреской. С Елизаветой Романовной. Почтения к ней ото всех великого требует. Утверждает, что будут все у её престола стоять, ей ручку, как великая милость, целовать. Не гневайся, государыня...

   — Вот и отец его сколько лет о другой супруге мечтал, да не вымечтал. Не судьба ему. Что тут поделаешь, не судьба.

   — Ты о чём это, государыня? Какой отец?

   — Будто принца Голштинского не помнишь, как приехал в Петербург свататься, как батюшку слёзно молил не Аннушку — младшую цесаревну за него выдать.

   — Это тебя-то, государыня? Что за диво! Какое сравнение у тебя со старшей сестрицей было. От тебя никто глаз отвести не может, а Анна Петровна и умница, и разумница, а красоты не дал Бог. Что ж тут будешь делать. Да погоди, погоди, государыня, странно как-то ты сказала: неужто принц тебе по сердцу был?

   — А чем плох-то он тебе показался?

   — Да не о том я, государыня. Как же ты виду никакого не подавала? Со всеми вроде веселилась. О предпочтении каком никто и мечтать не мог у тебя. Вот разве что Бутурлин Александр...

   — Бутурлин это потом. Когда Аннушка с принцем в Голштинию отправились. А до того я и света в окошке за принцем не видела.

   — Господи! Другой бы сказал, ни в жизнь не поверила.

   — Верь не верь, теперь-то какая разница. А вот мог и у меня Пётр Фёдорович родиться. Иной раз раздумаешься и любую вину ему спустишь, всерьёз не разгневаешься — мысли донимают.

   — Ну, принц-то о твоих мечтаниях не знал.

   — Знал, Аннет.

   — Как знал? Объяснение у вас, что ли, было?

   — И не одно. Стереглись мы оба как могли. Свитские его помогали. В саду заставой становились. Когда надобно. Перемолвимся словечком-другим и врозь разбежимся. А сердце-то щемит, щемит, ночью сон гонит.

   — Так не потому ли принц так долго в Петербурге прожил?

   — И потому тоже. Всё надежды не терял: уж если не батюшка, то матушка покойница решение переменит. Матушка бы и переменила, да уж тут на часах Александра Данилыч стоял.

   — И к чему ему было тебя обездоливать?

   — Я здесь, Анетушка, ни при чём. Светлейшему надо было поскорее от Аннушки избавиться. Из границ наших российских её выслать. Ведь все знали: ей, ей одной батюшка державу завещал. Если б Федос преосвященный да кабинет-секретарь Макаров не словчили, завещания не припрятали, быть бы на престоле нашей Аннушке.

   — Господи, голова кругом! Государыня, Лизаветушка, а Анна Петровна супруга-то своего богоданного любила ли?

   — У неё спросить бы надобно. Никто из нас в жизни слова лишнего не говаривал. Только на мой разум, не хотела она его.

   — Выходит, другого на уме имела?

   — Чего уж покойницу тревожить: имела — не имела. О принце не думала — так прямо мне и признавалася.

   — Как она, жизнь-то, повернуться умеет — хуже злой мачехи. Что ж теперь с Петра Фёдоровича-то спрашивать. Одно слово — нелюбимый.

   — Вот глупость и сболтнула, Анна Карловна. Нужный он был, куда какой нужный в принцевом семействе, а это получше, чем любимый. Должно коронованное семейство наследника иметь — и весь разговор.

   — Ой, правда, государыня, правда. Да и то сказать, матери-то наш Пётр Фёдорович не видал — при родах померла, а отцово воспитание, известно, доброте не учит.

   — Да ладно тебе, графинюшка, в рассуждения пускаться. Глядишь, с лица спадёшь, румянца лишишься. Пожалеешь, да поздно будет. Лучше скажи, как там моя крестница? Ведь она с великой княгиней дружбу водит. Часто ли в Ораниенбауме бывает?

   — Не часто. Распри у неё с крестным, с великим князем. Катерина Романовна у нас строптивая. Любому свою правду в глаза сказать норовит. Великий князь по крестному родству всё ей спускает, иной раз лишь скажет, чтоб слишком далеко не заходила, вот тогда она там и перестаёт бывать.

   — Да уж с воронцовской породой не больно сладишь. А как она ладит с сестрицей Лизаветой Романовной?

   — Воюет, государыня. Требует, чтоб я с Лизаветой поговорила, да и Михайле Илларионовичу покою не даёт: пусть пристыдит, на место поставит. А Михайла Илларионович без твоего указу за дело такое браться не хочет. Вот мне и велел у тебя доведаться.

   — Не надо ему, канцлеру, в такое дело мешаться. Пусть в своём котле сами варятся.

   — Как ни говори, государыня, а всё семейству нашему неприятно. Стыд один. Может, выслать Лизавету Романовну в деревню куда? Чтоб Роман Илларионович к себе дочку забрал?

   — Бог с ней, Аннет. Так-то ведь на виду да на слуху все, а то иную зазнобу племянничек заведёт, к ней и подступу не будет. Крестница-то моя, говоришь, спуску ему не даёт?

   — Не даёт, государыня. Да вот только с великой княгинюшкой всё шепчется. В покоях им неспособно, так теперь в саду уединиться норовят. Невашин сказывал, по аллеям ходят, за ручки держатся. Чисто подружки какие. Да и то сказать, в саду не в пример лучше, чем в солдатских палатках.

   — Каких ещё палатках — час от часу не легче!

   — Неужто не доносили тебе, государыня? А как же! Пётр Фёдорович последним временем распорядился все церемонии придворные в особых палатках проводить. Духота, вонь, даром что по стенкам всё зелёными ветками изукрашено.

   — Свинья грязь всегда отыщет, ничего не скажешь. А о чём Катерина Алексеевна с крестницей толкуют, не известно ли?

   — Как не известно! О книжках французских новомодных. Филозофических! Не знаю, откуда великая княгиня оные получает, а Катеньке, сама знаешь, Иван Иванович присылает.

   — Пусть присылает, лишь бы меня науками своими донимать не вздумал. Ох уж этот мне Шувалов!


* * *

К.Г. Разумовский, Г.Н. Теплов

Всем известно — не ладит Кирила Григорьевич Разумовский с Петербургом. Не то что не ладит, лишних встреч с императрицей не ищет. Недомогать стала, больше к придворным присматриваться. Былому красавцу, что когда-то чуть великой княгине голову не вскружил (а может, и вскружил — кто знает!), ненароком приволокнулся, каждое слово в строку ставить стала. И то верно, братец старший уже не в чести. Давно покои свои дворцовые Шувалову уступил — заступиться в случае чего некому.

О загородном доме давно позаботился, хоть природа петербургская и не по сердцу. От сырости ёжится, от ветров лютых и вовсе из дому не выходит. Зато в оранжерее всегда посидеть любит. Слуги знают — тревожить нельзя. Но тут случай особый: как на пожар Григорий Николаевич Теплов из Петербурга собственной персоной примчался. Лицо озабоченное:

   — Кирила Григорьевич, батюшка, насилу тебя сыскал. Ишь в какую чащобу да духотищу забрался — не докличешься!

   — Да ты что, Григорий Николаевич? Что за спех за такой! Часу не прошло за обедом вместе сидели. Какая надобность такая?

   — Ехать, батюшка, надо. Бесперечь в Петербург ехать.

   — Случилось что? Зачем мне Петербург?

   — Случилось, Кирила Григорьевич, — нарочный прискакал. Государыне императрице плохо.

   — Как плохо?

   — Думали, кончается. Восьмого, вишь, сентября как в припадке зашлась, без малого всю ночь в чувство привести не могли. Глаза закатились — белки одни видны. На губах пена. Кровавая.

   — О, Господи! С чего это? Огорчение какое?

   — Да мало ли их в жизни огорчений-то. Из них одних жизнь человеческая соткана. Тут, батюшка, другое: не пришёл ли нашей государыне срок? Судьбу-то не обманешь. Хоть какого молодого аманта ни заводи, только век укоротишь.

   — Брось, Григорий Николаевич, не нашего ума это дело. Главное — дальше что?

   — Известно, что. Каждый по своему разумению поступать кинулся. Кто поглупее — в слёзы, кто поумнее — нового хозяина искать. Мой корреспондент доносит, что канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин в войска, что в Польше стоят, приказ послал действия военные приостановить. И ещё — с великой княгиней связался. Её руку держать решил.

   — Ну, эта лиса не промахнётся. Знать, впрямь дела у государыни матушки плохи.

   — Плохи, граф, плохи. Да вы не торопитесь, я уж прислуге приказ отдал собираться да лошадей закладывать. В такой час гетману всея Малороссии никак не мочно в стороне оставаться.

   — Не заторопился ли, Григорий Николаевич? Если так рассудить, не стара государыня — может всё и обойтись.

   — Да что же это, батюшка, лень прежде тебя родилась, что ли? Видно, забыл, когда родительница государыни нашей преставилась: сорока трёх годков.

   — Ну, о государыне Екатерине Первой какой толк: отчего померла, когда помирала, теперь не дознаешься. Верно одно: своего века не дожила.

   — О конфетах меншиковских думать изволите[7]?

   — А хоть бы и о них.

   — Что ж, во дворце каких чудес ни бывает! Только и то вспомнить надобно, что припадки государынины от родителя унаследованы. Император Пётр Великий ими всю жизнь мучился. Падучая не падучая, а как схватит, он потом — преосвященный Феофан рассказывал — несколько часов без памяти лежит или просто спит. Проснётся — будто ничего и не помнит. С детских лет его царское величество маялся. Да и братец его сводный, соправитель Иоанн Алексеевич, тем и ушёл. Семейное это у них, тут уж ничего не поделаешь.

   — Значит, коли что, императору Петру III Фёдоровичу присягать станем.

   — Куда денешься, будем.

   — Не жалует он меня — одна беда. Отпустил бы в Малороссию, в Глухов, чтоб мне его столицы не видать и ему на глаза не попадаться.

   — Э, просто решаешь, Кирила Григорьевич! Волю такую ещё заслужить надобно. Если новый государь придёт, вашему сиятельству всенепременно при дворе показаться следует. От недругов отбиться. Может, сподобишься и государю услужить — тебе же легче будет.

   — Не люблю голштинское отродье. Себя не пересилю.

   — Пересилишь, ещё как пересилишь. Ишь, мысли какие у тебя ненужные. Коли особа сильнее тебя, завсегда пересилишь, сам себя к порядку призовёшь.

   — А коли слабее да победнее?

   — Вот уж тут твоя воля: как хочешь сердце тешить можешь. Чего о таком-то долго думать!

   — Ас совестью, Григорий Николаевич, как обойдёшься? С совестью христианской?

   — На то и духовник есть, чтоб покаяться. Самое святое дело. Храм построишь — и вовсе полное отпущение грехов получишь, вчерашних и завтрашних. Будто сам не знаешь.

   — Кстати, о церкви напомнил. Распорядиться надо, чтоб собор Андреевский в Киеве в окончание приводили, не мешкая.

   — Теперь-то что за спех, батюшка?

   — Не пойму тебя, Григорий Николаевич.

   — Да нешто всё в словах выговаривать надобно? Собор-то твой в честь императрицы, которая покидать нас собирается, возводился. Не так ли?


* * *

Императрица Екатерина II, Е.Р. Дашкова

   — Княгиня Дашкова, ваше императорское величество!

   — Василий! Сколько повторять тебе — княгиня может входить в любое время ко мне без доклада.

   — Государыня матушка, не моя в том вина: Екатерина Романовна велела. Без доклада, мол, не войду.

   — Маленькая упрямица! Что заставляет вас быть такой чопорной? Когда вы приезжали ко мне во дворец с чёрного крыльца, больной, едва вставшей с постели, вы не думали о церемониях.

   — Я приезжала к великой женщине, обиженной судьбой и неоцененной окружающими. Я надеялась облегчить её положение и будущее. К тому же эта женщина была великой княгиней, а не самодержицей всероссийской.

   — Возможно, я ошибаюсь, но мне в ваших словах, княгиня, слышится какой-то укор. Не правда ли?

   — Как можно, ваше величество!

   — И вы словно сожалеете о тех временах?

   — И это не так, хотя...

   — Что хотя? Договаривайте же!

   — В том давнем положении великой женщины разность между ею и обыкновенной придворной дамой была меньшей.

   — Вы несносны, княгиня! Положительно несносны. Уж не ревнуете ли вы меня к моим новым обстоятельствам? Но это было бы слишком глупо!

И главное — вы сами их так самоотверженно добивались.

   — О, нет, государыня, если во мне и есть, как вы изволили выразиться, чувство ревности, оно относится только к возможности делиться мыслями и чувствами — не более того.

   — Так что же вам мешает это делать сейчас? Я жду откровений. Они мне, как всегда, очень интересны.

   — Я думала о московских торжествах по поводу коронации, ваше величество.

   — И что же, княгиня?

   — Какими им следует быть — не в смысле пышности, но, если можно так выразиться, сюжета. Ведь это удивительная и единственная в своём роде возможность объявить новой императрице свою политическую программу всему народу, всем верноподданным. Она станет общедоступной и не потребует тех угодливых и своенравных истолкований, после вмешательства которых каждая исходная мысль приобретает прямо противоположный смысл.

   — Но мы же с вами об этом уже говорили. Вы сочинили проект?

   — Нет, государыня, такой проект превосходит мои слабые возможности. Я неопытна в подобных делах.

   — Не боги горшки обжигают, княгиня. Так, кажется, говорит и русская пословица?

   — Так, ваше величество. Но здесь речь идёт не о простом горшке, а об изысканном сосуде, который нуждается в руках мастера.

   — Метафора хороша, но что вы предлагаете? Каких мастеров имеете в виду?

   — Прежде всего подлинных литераторов, вполне разделяющих ваши взгляды, государыня, на просвещение. Век, который начинаете вы, войдёт в историю российскую под именем Века Просвещения.

   — Хорошая мысль. Но как вы себе представляете претворить её в жизнь? Надо приказать Якобу Штелину...

   — Вот этого-то я более всего и боялась, государыня! Штелин был приглашён ко двору в незапамятные времена сочинять аллегории. Но это абстрактные аллегории обо всём и ни о чём, как те, которые предложил вашему вниманию этот приезжий француз живописец Лагрене. Вместо вас место на изображённом им троне может занять любой монарх, а одна и та же муза станет нести атрибуты комедии, трагедии или фарса, ни в чём не изменившись.

   — Но чего же вы ещё требуете от искусства?

   — Многого, ваше величество. Литератор способен вложить в своё сочинение подлинную идею вашего наконец-то наступающего царствования, которая заявила бы народу и всей Европе о ваших необыкновенных замыслах. И он же поможет живописцу — не придворному моднику, искушённому на одной лести, а Художнику с большой буквы сочинить полную философического смысла композицию, которая бы читалась и усваивалась зрителями.

   — Вы имеете кого-то в виду, княгиня? Но я уже назначила ответственным за все московские торжества фельдмаршала Никиту Трубецкого. Каким образом вложить в его голову подобные многосложные идеи? Уверена, это невозможно.

   — Нет ничего проще, государыня! Я осмелюсь напомнить, что Никита Юрьевич был великим другом самого Антиоха Кантемира. Мало того, что сей оригинальный поэт пересылал ему из-за границы все свои сочинения, но и посвятил князю замечательнейшую оду «О воспитании», и сделал это не в России, а оказавшись в Париже.

   — Так вот каковы российские родственники Ивана Ивановича Бецкого! Не ожидала, никак не ожидала. И что же, Кантемир видел в фельдмаршале своего единомышленника?

   — О да, государыня! А Кантемир был очень требователен в вопросах нравственности. Князь не давал ему поводов для сомнений.

   — И вы считаете целесообразным познакомить князя с вашей программой?

   — Государыня, у меня нет никакой программы — это ваши собственные мысли, которые вы находили возможным при мне высказывать, а я просто стала их счастливой слушательницей. Князю достаточно рассказать суть дела. К тому же, я не успела вам сказать: Михайла Матвеевич Херасков, служащий в Московском университете, — пасынок и воспитанник князя. Херасков осиротел двух лет от роду и едва ли не с тех самых пор воспитывался в доме князя, который удачно женился на вдове валашского господаря.

   — О, у меня появилась тема для обстоятельных разговоров с Бецким. По всей вероятности, он удивится моей неожиданной осведомлённости.

   — Но и этого мало. Херасков принял к себе в дом юного малороссиянина Ипполита Богдановича, о котором говорят, что он выказывает редкие способности стихотворные.

   — Подумайте, ещё один способный сирота.

   — Не знаю, сирота ли. Десяти лет он был зачислен на службу, где Херасков обратил на способного мальчика внимание и не ошибся.

   — Напомните в Москве обратить внимание на всё это семейство, княгиня. Вы любите, как я вижу, покровительствовать.

   — Я сделаю это с величайшим удовольствием, ваше величество. Однако если я не испытываю слишком вашего милостивого терпения, я хотела бы добавить к вашему сведению ещё кое-какие сведения.

   — Хотя вы меня вполне убедили и даже заинтриговали, дорогой друг, я с удовольствием слушаю продолжение.

   — Оно в имени, которое хорошо вам известно, ваше величество. Помните ли вы журнал «Полезное увеселение» за недавний 1760 год?

   — Вы переходите к загадкам, княгиня?

   — Нет-нет, государыня, я просто апеллирую к вашей удивительнейшей любознательности и памяти. Убеждена, вы обратили внимание на изящные стансы «Не должен человек» и «Будь душа всегда спокойна».

   — Пожалуй.

   — Это творения супруги господина Хераскова Елизаветы Васильевны, нашей преотличнейшей российской поэтессы.

   — Вы заставляете меня по-новому увидеть женщин, мой дорогой друг. Хотя, откровенно говоря, я никогда не была поклонницей женского склада ума и характера.

   — Непросвещённого, хотите вы сказать, ваше величество.

   — Да, вы правы. О женском образовании явно стоит задуматься. Что же касается фельдмаршала, то остаётся просто посвятить его в главный замысел, который он претворит в жизнь вместе со всем своим семейством.

   — Вы иронизируете, ваше величество.

   — Нисколько. Мне пришло в голову, что господину фельдмаршалу надо вообще предоставить полную свободу. Пусть он выразит до конца все свои помыслы.

   — А если они не вполне совпадут с вашими, ваше величество?

   — Ничего страшного. Напротив — это будет программа московского дворянства безо всяких ограничений. Я узнаю их стремления, а дворянство убедится в том, что приобрело в моём лице одинаково думающую с ними правительницу. Разве не так, княгиня?


* * *

Екатерина II, И.И. Бецкой

После обеда — все во дворце знают — время отдыха государыни. Спать не спит, но непременно раскинется полежать на софе. Вход в личные покои всем запрещён. Даже графу Григорию Орлову. Даже Алексею Орлову, хоть тот ждать не охотник — любой порядок готов нарушить. А исключение есть — гадкий генерал. Императрица так и называет Ивана Ивановича Бецкого — гадкий генерал. Больше того — это его время. Государыня, — Марья Саввишна Перекусихина подмечала, самым близким рассказывала, — то ли дремлет, то ли просто с закрытыми глазами лежит, а Иван Иванович обок в креслах свои разговоры разговаривает. Нет-нет государыня его прервёт, раздосадуется. Минута пройдёт — старик опять за своё. Не столько новости пересказывает — оно бы и понятно — мораль государыне читает! Чего делать, чего не делать советует. Марья Саввишна на заметку брала, много ли от поучений таких толку, берёт ли их государыня на заметку. Выходит, что нет, вроде как мимо ушей пропускает, а болтать по-прежнему разрешает. А вот последнее время частенько в разговор вступает — о монастырках речь ведёт, о Смольном.

   — И обсуждать больше нечего. Обо всём договорились. Пища самая простая — мясо и овощи. Постов не соблюдать. С детей какой спрос? Сладостей и лакомств никаких. Чем проще, тем лучше.

   — Может быть, государыня, по праздникам?

   — Там видно будет. Но баловства не потерплю. И с питьём — никаких шоколадов. Вода и молоко. Покои жарко не топить — меньше простужаться станут. Истопникам раз в сутки, по утрам, своё дело отправлять, разве что мороз на улице сильный будет.

   — Вы говорили о прогулках, государыня. Тут лошади потребуются.

   — О чём вы, Иван Иванович? Пешком побольше пусть ходят. К морозу и непогоде привыкают. Иначе что за общение с натурой — на нём Руссо справедливо особенно настаивал.

   — Малы они ещё. Может быть, когда подрастут?

   — Тогда поздно будет. Вон как сестрица ваша Анастасию избаловала: каждого ветерка боится, чуть что в пелеринки кутается.

   — Я не мог вмешиваться, государыня, передоверив девочку герцогине Гессен-Гомбургской.

   — И то верно. Зато здесь начинать будем с чистого листа и без помарок. Вот почему так важно, чтобы никаких каникул, никаких поездок к родителям и родственникам не было. Двенадцать лет пройдёт, тогда никакие родственники натуры их изменить уже не сумеют. Опять вздыхаете, Иван Иванович? Похоже, ролями мы с вами обменялись. Вы хуже старой нянюшки монастырок защищаете, а я как лихой гусар порядки навожу.

   — Что делать, государыня. Моё детство...

   — Мы не будем здесь вдаваться в подробности нашей жизни. Главное — занятия. История, география, литература — с ними всё понятно. Но девочки должны учиться вести домашнее хозяйство. И не забывайте все виды искусств. Тут нужны безукоризненные учителя высокого искусства и безупречного поведения. Никаких дурных примеров! Никакого легкомыслия!

   — Вы имеете в виду, государыня, танцы, пение?

   — Конечно, но не только. Мы с вами должны сделать всё, чтобы у девиц появилась красивая осанка, легче стала походка, более плавными стали движения. Думается, здесь не обойтись и без сценических представлений. Всему этому их должны научить актёры, как Анастази занималась у мадемуазель Клерон. Это великолепная мысль. И ещё рисование. Непременно рисование. Государь Пётр Великий вводил рисование даже у будущих хирургов. Мы последуем его примеру.

   — Но у меня, государыня, один вопрос. Мадемуазель Клерон научила Анастази декламации, и вы сами хвалили мою девочку за это умение. Анастази превосходно декламирует перед зрителями. Так почему бы и нам не дать монастыркам возможность ставить небольшие балеты, пьески, разыгрывать представления не только на уроках, но и для публики? Я уверен — успех будет обеспечен.

   — Зачем вам это, Иван Иванович?

   — Очень просто, государыня. Если вы даже станете приглашать публику на экзамены, особенного эффекта не будет. В лучшем случае короткие похвалы. А театр, настоящий театр — он станет визитной карточкой всего института. Вы делаете благое дело, государыня, и оно должно получить достойный резонанс. Надо заставить общество о нём говорить, им восхищаться, в чём я не сомневаюсь.

   — Ну, что же, это неплохая мысль. Но как скоро эти крошки станут способны соревноваться с актёрами?

   — Надо полагать, всего через пару лет. Всё будет зависеть от искусства учителей, а у нас есть богатый выбор. К тому же можно внимательнее присмотреться к тем, кого мы будем принимать в институт. Надо будет обратить внимание на миловидность, ловкость, врождённую непринуждённость.

   — Но вы забываете, мы хотим помочь обедневшим дворянским семьям.

   — Вы хотите напомнить мне, государыня, о благотворительном начале? Я никогда не забываю о нём, но, по моему разумению, одно не помешает другому. И потом я вспомнил, государыня, нашу первую оперу на русском языке — «Кефал и Прокрида» по пьесе нашего несравненного Александра Петровича Сумарокова.

   — И на музыку любимца покойной императрицы. Ещё бы не помнить — предмет восхищения Елизаветы Петровны. Сколько времени ни о чём, кроме неё, императрица не была в состоянии говорить. Этот восторг должны были изображать все мы.

   — Но ведь, государыня, её исполнители были совсем юными, дай бог, если 13—14 лет. И исполнительница заглавной роли Белоградская, и Гаврилушка Марцинкевич. И это при очень посредственных учителях. Мы же сыщем превосходных. Костюмы им могут шить самые лучшие театральные портные, я уж не говорю о декорациях.

   — Иван Иванович, умерьте ваш пыл и вообразите, сколько вам ещё придётся ждать вашего триумфа. А пока давайте займёмся куда более практичным делом — туалетами монастырок.

   — Государыня, камлот на платья уже выписан из Англии по тем расцветкам, какие вы выбрали. Младший возраст — платья кофейные или коричневые. От пяти до семи лет они и в самом деле будут самыми практичными. Вот только слишком мрачными, да ещё при глухом фасоне. Кажется, дети...

   — Не берите на себя несвойственной мужчине роли, гадкий генерал. Да, платья будут тёмными, чтобы реже приходилось их чистить. Да, самого простого покроя и непременно из шерсти. Зато к ним у девочек будут белые передники и цветные пояса, которые должны служить их владелицам три года. Девочек необходимо приучать к бережливости, которая здесь совсем не принята. Во втором возрасте — от восьми до десяти лет — камлот может быть голубым, в третьем — от одиннадцати до тринадцати — серым. У всех те же пояса и те же передники. А вот уж у выпускного возраста мы допустим белые платья. К этому времени, надо полагать, наши барышни научатся не только бережливости, но и аккуратности.

   — Но вы разрешили, государыня, сделать им и шёлковые платья.

   — Только на праздники, гадкий генерал, только на праздники. Как и лайковые туфли — для танцев, как и перчатки. Я не дам себя разорять бессмысленными тратами. Их и так немало.

   — А на каждый день козловые башмачки?

   — Чем они плохи? И ещё — простое бельё и серая пудра, самая дешёвая. Я вижу, разумная экономия вам не по нутру, гадкий генерал.

   — Вы правы, государыня, тем более речь идёт о таких чудесных крошках. Немного радости им, кажется, можно было доставить и без особых затрат.

   — Мне нечего добавить, Иван Иванович. К тому же пора браться за дела. Мы с вами сегодня слишком заболтались.


* * *

П.Р. Никитин, Д.Г. Левицкий

Осень ранняя в Москве наступила. Сентябрь в половине, а сады как золотом облило. Зеленинки не видать. Трава под листвой укрылась. По ночам морозным инеем продёргивает. Торопится зима, торопится. Журавли третий день над городом тянут. Курлыкают, ровно плачут.

В Гоф-интендантской конторе что ни утро толчея. Слух прошёл — государыня прибыть может. Наказ депутатам дала. Над уложением законов российских размышлять приказала. А сама будто бы в Москву. Приготовиться надобно.

За первого в городе архитектора Пётр Романович Никитин. Весь, кажется, город обрыскал. Много не сделаешь, а где что подчистить, подкрасить — иначе не годится.

Церкви две в честь счастливого восшествия на престол её императорского величества кончить не удалось — Кира и Иоанна на Солянке да Великомученицы Екатерины на Всполье, на Большой Ордынке. Будто нарочно на той же Ордынке и Климента папу Римского не завершили — канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин в честь восшествия на престол покойной императрицы Елизаветы Петровны закладывал. У канцлера то ли средств не стало, то ли расчёт изменился. А тут денег в достатке — мастера держат.

С триумфальными воротами тоже беда. Повыцветали, где дождями да снегом живопись и вовсе смыло. Поновлять надо. Непременно поновлять. Архитектор Иван Яковлев список работ составил, так прямо и сказал: кроме Левицкого Дмитрия Григорьевича надеяться не на кого. Он портреты для ворот писал, он и аллегории где надо поправит. Лучше только станет. Искусный мастер, ничего не скажешь. Да и рекомендатели высокие — князья Трубецкие. Всё семейство.

Денег заломил неслыханно: «6000 рублей, из оной суммы ничего не уменьшая, и тоговатца с протчими не желаю, в чём и подписуюсь живописец малороссиянин Дмитрий Левицкий». В Москве всего четвёртый год, а уже считаться с собой заставил. Его превосходительство Иван Иванович Бецкой и господин директор Московского университета Херасков равно рекомендуют. Покойный князь Никита Юрьевич три раза к награде представлял. Награда, правда, не последовала, так ведь и ходатай-князь уже в отставке был — кто с отставным считаться станет. И всё-таки не может главный архитектор попытки поторговаться не сделать.

   — Благодарствуйте за приглашение, господин Никитин.

   — Как же иначе, господин Левицкий. Со сказкой вашей ознакомился. Всё бы хорошо, да дорогонько.

   — По работе и цена.

   — Работы вашей ни в коем разе под сумнение не ставлю, однако не заметить не могу: поновление — не оригинальная работа, а по цене едва не дороже новой выходит.

   — Хочу внимание ваше, господин архитектор, на то обратить, что цена всем воротам разная.

   — Полагаю, так и должно быть: одни сильнее обветшали, иные перед стихиями московскими лучше устояли.

   — Полноте, господин архитектор, коли живопись на холсте красками масляными на волю непогоды выставлена, срок ей один будет.

   — Что же тогда?

   — А то, что ворота, в написании которых мне самому с господином живописцем Антроповым участие принимать довелось, манером высоким отмечены, иные же, коли поправлять, то и переписывать наново следует. Отсюда и цена.

   — Вы о каких сюжетах, господин Левицкий, толкуете?

   — Готов примеры привести, а вы уж сами судите. Картина первая: «Три Грации спускаются с неба со щитом, на котором изображено имя её императорского величества, окружённого фестонами, розами, лилеями, оной вручается Россия, погруженной в печали, которую ободряет сие светлое видение». Или, скажем, картина третия: «Благоразумию сидящая возле древа в руке имеющую Минервин в ней жезл даёт российскому юношеству средства к ним благополучию, то есть спокойство и удовольствие со множеством инструментов художеств, манифактуры и земледелия».

   — Трудно возразить. Такого ещё на Москве сочинения живописного не бывало. Сказывали мне, что за образец залы Института благородных девиц в Смольном монастыре взяты были. Будто там во всех десюдепортах аллегории с текстами приведены.

   — Манер тот же. У меня на сей счёт господин Бецкой советов спрашивал.


* * *

К.И. Бланк, Д.Г. Левицкий

Сторожится Москва Петербурга. По всему видно, опасается новой столицы. Кто ни приедет работать, задержаться подольше норовит. Спокойней оно на семи холмах. Вольготнее. На Рождественке у архитектора Карла Бланка свой дом. Есть где гостя принять — живописца Левицкого. Может, в столице ещё имени и не наработал, а в Москве с высокими покровителями сразу в моду вошёл.

   — Отлично, Дмитрий Григорьевич, отлично, что согласились за образа для моих церквей взяться. Вашему искусству поверить могу, другим местным иконописцам — не дай бог.

   — Карл Иваныч, неужто не лестно мне было коронационные храмы, да ещё самим Карлом Бланком возводимые, украсить! Сами знаете, какие кругом интриги плетутся. Не хотелось только в сети сии попадаться.

   — Так ведь для Павловской больницы писали же? И снова больница не простая. Её государыня в память счастливого выздоровления наследника основала. Под её покровительством состоит.

   — Писал, слова нет, да за то и поплатился. В Синоде разговоры пошли, придирки. Вам ли не знать Алексея Петровича Антропова? Ещё в 1761 году главным художником Синода назначили, а что вышло? 1767-й на дворе, и только сейчас приступить к исполнению должности своей смог. И то, если бы не Григорий Николаевич Теплов, так и сидел бы не у дел.

   — Господин Теплов? Разве у него должность в Синоде какая? Николи не слыхал.

   — Что не слыхали, немудрено. Григорий Николаевич не любит, чтобы имя его всуе поминалось. По окольным путям ходит, и успешно.

   — Значит, и пришлось комбинацию такую составить: Московская Гоф-интендантская контора московскую Синодальную контору о мастерах запросила.

   — Неужто запрос был? Чудеса, да и только.

   — Никаких чудес, Дмитрий Григорьевич. Расчёт простой. Вот тут у меня и бумага эта на столе лежит, показать могу: «Хотя в ведомстве Святейшего Синода искусные иконописцы имеются, но находятся ныне в Петербурге при Святейшем Синоде, а о других таковых же художниках ей неизвестно, но не сомневается, что в Москве, как великом граде, исправные иконописцы могут найтись». Что отсюда следует? А то единственно, что Синодальная контора мне никаких распоряжений давать не намерена, разрешает самому дело уладить, по проторённой дорожке пойти.

   — Какой же, Карл Иваныч?

   — Самой что ни на есть простой. Гоф-интендантская контора, как положено, торги объявит, а вы их выиграете.

   — Так ведь тут любой иконописец меньше меня цену назначит, вот и конец заказу.

   — А уж это моя печаль такие условия поставить, чтобы, кроме вас, никто и близко к заказу не подступился. Работайте себе с лёгким сердцем.

   — Нет, Карл Иванович, один не стану.

   — Помощников опять наберёте?

   — Помощников, может, и не возьму, а задумал я вместе с живописцем Василием Васильевским поработать. Мастер старый, рука у него верная, в работе устали не знает.

   — Васильевским? Истинно удивили, Дмитрий Григорьевич! Что о нём хорошего сказать-то можно? Ну, писал он картины для тех ворот триумфальных, что мастера Канцелярии от строений брать не захотели, ну, в срок кончил...

   — Тридцать больших картин, Карл Иванович, и вы сами довольны остались, сказывали, что заботы с ними не знали.

   — Доволен, говорите? А что мне оставалось? Времени нет, живописцев тоже. Только и была надежда, что государыня по случаю таких великих торжеств и на старый манер живописи внимания не обратит.

   — А теперь желает, как у господина архитектора Петра Романовича Никитина, я понял, их же и поновить.

   — Не совсем так, Дмитрий Григорьевич. У Петра Романовича, сказывал он мне, мысль была, что вы их новым манером пройдёте, так сказать, да Сенат в цене вашей засомневался и сомнения свои государыне представил. Не хотел вас огорчать, да вот нарочный из Петербурга приехал, поручик Нелидов, распоряжение привёз. Государыня сторону господ сенаторов приняла, распорядиться велела за ветхостью ворота те разобрать, коли виду уже не имеют. Поручику завтра в обратный путь пускаться, так что приказано мне об исполнении доложить.

   — Разобрать?! Да им бы стоять и стоять!

   — Чему удивляться изволите, Дмитрий Григорьевич? В Москве исстари ведётся: чем старое строение поновить — рушить его да на том же месте новое строить. За примерами ходить недалеко. Вот будете вы, Бог даст, образа для моего храма Кира и Иоанна писать, а известно ли вам, в который раз церковь сия возводится? В третий, батюшка мой, в третий! Стоял на этом фундаменте храм Пресвятой Троицы, в 1754 году сгорел, годом позже отстроен и освящён. А теперь мне его уже отстраивать иным манером надобно. Государыня приказала, чтобы в будущем, 1768 году его освятить. Да и с Екатерининским на Ордынке та же история.

   — А живопись — живопись как же? Что Пётр Романович распорядился?

   — Ах, вы о воротах! Да никак. Пускай себе стоит. То ли государыня волю свою подтвердит, то ли передумает. Всяко бывает. В Москве никто торопиться не станет. Взаправду распадутся от ветхости — тогда другое дело.

   — А если государыня спросит? Гнев царский...

   — Эх, Дмитрий Григорьевич, сразу видно, не обижайтесь только, из тихих мест вы в старую столицу приехали. Кто из наших московских на себе гнева царского не испытывал? А кто его взаправду заслужил? Слыхали вы, как у батюшки моего судьба сложилась, почему в Москву семейство наше попало?

   — Не доводилось, Карл Иванович.

   — Хотите расскажу?

   — Сделайте милость.

   — Так вот, батюшка мой Иван Яковлевич смолоду архитектором в Петербурге служил, при приморских домах и садах их императорских величеств. И было ему от силы под тридцать, как его в Тайную канцелярию забрали, допросам с пристрастием подвергли.

   — Неужто пытали?

   — Дело прошлое — всего испытать пришлось, а там и ссылка в Сибирь последовала. Едва до Сибири довезли, указ новый царский — вернуть немедля. Правительница Анна Леопольдовна так решила. А там, оглянуться не успели, государыня Елизавета Петровна на престол отеческий вступила, батюшку с другими архитекторами и художниками в Москву отправили — к коронационным торжествам готовиться. Батюшка всё как положено сделал и прошение подал, чтоб в Москве ему остаться, от царского двора да столицы подальше. Тут и меня архитектурным наукам обучаться к князю Дмитрию Васильевичу Ухтомскому отдал. В 1749-м я уж звание архитектурии гезеля получил вместе с Петром Романовичем Никитиным да Александром Кокориновым. Пётр Романович вместе с родителем своим преотменным живописным мастером Романом Никитичем Никитиным в один час с батюшкой из сибирской ссылки вернулись.

   — И он из ссылки?

   — И он. Дитятей его ещё вместе с батюшкой да матушкой сослали. Допреж того Романа Никитича лет семь-восемь в Шлиссельбургской, а может, и в Петропавловской крепости в одиночном заключении держали, что ни день допросам подвергали.

   — Художника? За что?

   — Да не столько за свои вины — за братца родного, Ивана Никитича Никитина. Славный живописец был. Государь Пётр Алексеевич Первый всячески его отмечал, в Италию обоих братьев посылал в мастерстве совершенствоваться. В Петербурге у Синего моста дом им преотличный с мастерской живописной построил. Всюду с собой Ивана Никитина брал. Как тот из Италии вернулся, приказал всем придворным портреты царские у него заказывать. Сам и цену портретам тем положил.

   — Так в чём же мастер провиниться мог?

   — Разное, Дмитрий Григорьевич, говорят. Всех сплёток не переслушаешь, да и повторять их себе во вред только. Вам, по доброму знакомству, скажу. Будто партию такую при дворе составил, чтобы власть императорскую конституцией ограничить, — факцией называлась. И народу в ней разного немало из придворных собралось. Иные толкуют, будто императрице Анне Иоанновне подчиниться не захотел, сумнение в правах её на престол царский высказывал. А иные — что курляндцев императрицы осуждал за грабительство бесстыдное богатств российских. Императрица на господина Бирона как на образ святой глядела, а он меж тем что под руку попадало в Курляндию вывозил. Вот поручик-то наш нынешний Иван Нелидов — вчерась беседа у нас с ним за полночь затянулась — на том стоит. Батюшка его о многом известен был по службе. По моему же разумению, за всё вместе Никитин поплатился.

   — Пётр Романович ничего не говорит?

   — После Сибири-то? Эх, Дмитрий Григорьевич! Сразу видно, родные ваши места не к северу — к югу протянулись.

   — Одно счастье, что при нынешней просвещённой императрице ничего подобного случиться уж не сможет.

   — Так полагаете? Что ж, поживём — увидим.


* * *

Д. Дидро, его друзья

Парижская квартирка Дидро не отличалась ни богатством, ни размерами. Но она гораздо меньше того, что мог бы себе позволить преуспевающий критик. Просто Дидро безразличны все проявления роскоши. Идеи! В них смысл его жизни. А теперь тем более он, кажется, нашёл поле для их реализации. Это почти чудо, но каждая почта из России заставляет всё больше убеждаться в такой возможности. В конце концов, недаром все утверждают с незапамятных времён: сказочная страна, необъяснимые нравы. Что из того, что его настоящая корреспондентка не принадлежит по крови ни к этому удивительному народу, ни к этой непонятной стране.

— Дидро, у вас опять письмо от русской императрицы? Невероятно! Вы обмениваетесь корреспонденцией как настоящие влюблённые.

   — Друзья, вы абсолютно правы. Письмо действительно от Екатерины Великой, и мы оба — с императрицей — влюблены. В идеи, господа! Это и в самом деле удивительная женщина. Подумайте сами, едва освободившись от угрозы развода с коронованным солдафоном, заточения в монастыре — об этом говорилось вполне серьёзно при русском дворе, наконец, от перспективы регентства при собственном сыне — а именно на него рассчитывали большинство её сторонников, — она думает о судьбе человечества, о том, каким должен быть совершенный человек. И ищет способов образования этого человека.

   — Вы как всегда преувеличиваете как в своём негодовании, так и в своих восторгах, Дидро. Это ваш главный недостаток.

   — Что ж, это означает, что я всю жизнь ждал этой единственной доброй феи. Скажете, я оставался дитятей? Пусть так, но мои ожидания оправдались.

   — Но нельзя ли от восторгов перейти к делу?

   — И можно, и нужно. Кажется, самый скипетр был нужен Великой Екатерине, чтобы обратить свою власть на просвещение народа. Она преобразовывает Кадетский корпус, выпускающий превосходных инженеров, но и художников, и даже балетных танцовщиц.

   — Вы не преувеличиваете? Кадетский корпус по идее предполагает образование дворянской молодёжи, а тут балетные танцовщики?

   — Вообразите себе, в России именно в Кадетском корпусе впервые начали преподавать балет. И вот девицы-танцовщицы были из числа крестьянок, а танцовщики из дворян. Но теперь Великая Екатерина превратила корпус в лучшее учебное заведение для военных инженеров, не забыв в программе преподавание литературы и искусств.

   — Но разве этот институт не существовал и раньше? Вы говорите, что императрица его преобразовала.

   — Верно, он существовал и раньше. Впрочем, как и Академия трёх знатнейших художеств. Но Академию императрица Елизавета распорядилась открыть только перед самой своей смертью. Почти сразу новое дело перешло в руки Екатерины, и она деятельно им занялась руками её доверенного приближённого господина Бецкого. Затем последовал огромный Воспитательный дом для незаконнорождённых в Москве. И вообразите, господа, какой редкой практической смёткой обладает эта императрица, если она нашла совершенно необычный источник для его содержания: все деньги от государственной монополии на игральные карты и от ломбардов!

   — Действительно оригинально: порок на службе благотворительности. Это нечто совершенно новое.

   — Господин Нарышкин обещал мне непременно показать всю эту систему, если я решусь предпринять путешествие в Россию.

   — Бог мой, Дидро, вы истинный горожанин, вы — завсегдатай кофеен, салонов и ресторанов, вы хотите пуститься в подобную авантюру? Неслыханно! С вами что-то произошло.

   — Полноте, полноте, друзья. Я же сказал всё в сослагательном наклонении: если бы я решился. А теперь разрешите продолжить рассказ. Следующее новшество для России — Воспитательное общество благородных девиц при петербургском Смольном монастыре.

   — Воспитание девиц под наблюдением монахинь — для Европы это старо как мир. Разве что новость для России.

   — О, нет. Никаких монахинь, никаких попов. Светские учителя, светские надзирательницы и самые новые программы обучения, которые императрица составляла с моим участием. Идеальные супруги и матери для будущих по-настоящему просвещённых поколений — где найти государство, которое занялось бы ими?

   — И это было содержанием вашей оживлённой переписки?

   — Невероятно, не правда ли? И притом её императорское величество вникала сама во все детали, спрашивала о мельчайших подробностях, настаивала на всё новых и новых уточнениях. Где не хватало моих собственных соображений, приходилось прибегать к помощи учёных.

   — И всё же, почему русская императрица отказалась от услуг монахинь? Ведь это повсеместно принятая ещё со времён Средневековья практика.

   — В том-то и дело, как объяснил мне господин Нарышкин, в России подобной практики не было и образованием девочек никто не занимался. Чаще всего они преодолевали лишь начатки грамоты, изложенные каким-то мелким церковным причетником. Императрица решила поселить в монастыре некоторое количество монахинь, занимающихся рукоделием, но решительно отделила их от учениц. Ученицы же должны составить два отделения: дворянское и мещанское, также между собой не общающихся.

   — Аристократы и плебеи — привычное разделение.

   — А вот и нет. Дворянское происхождение, но самые обнищавшие и нуждающиеся семьи. Что же касается девиц мещанского звания, то они должны превратиться в завидных невест. Императрицей дарована им невероятная для России привилегия. Если они выходят замуж за людей несвободного состояния, иначе говоря, за рабов, рабы получают освобождение.

   — И много таких завидных невест? Вероятно, капля в море.

   — Да, немного. Всего шестьдесят девиц в одном приёме, но государыня уверила меня в письмах, что это лишь начало, которое должно приучить к новому порядку обывателей. Я спросил, нельзя ли было бы сразу отменить институт рабства, но получил отрицательный ответ. Императрица считает, что подобное решение могло бы привести к большим беспорядкам в государстве и народному бунту.

   — Дидро, ты изменил самому себе! Почему бы тебе не вспомнить, что предмет твоих восторгов, эдакий идеальный монарх на престоле, вынуждена бороться сегодня с настоящим народным восстанием, которое явно колеблет основы её престола.

   — Ты имеешь в виду этого страшного казака, проливающего реки крови и уничтожающего дворян? Но ведь он борется не за освобождение народа, а объявляет себя монархом, супругом царствующей императрицы и покушается на ту же самую монархическую власть.

   — И ты полагаешь, народу не всё равно, какой именно монарх занимает престол? В действительности это бунт против твоей идеальной императрицы, реформы которой не доходят до сознания обыкновенных людей.

   — Господа, меня бесполезно переубеждать. Главное — начало Великой Екатериной положено, и я счастлив его поддерживать.


* * *

А.П. Лосенко, Д.Г. Левицкий

Храм на Васильевском острову — иначе Академию трёх знатнейших художеств не назовёшь. Ни суеты. Ни шума. Всё достойно. Горделиво. Царственно — и так сказать можно. Под огромными потолками весь день сумерки. Капителей колонн не разглядишь — высоко. Каждый шаг гулом отдаётся. По лестницам не пробежишь — шествовать только можно. В классах окна на целую стену. Служители в мягких сапогах, как тени, скользят, голоса не поднимут.

Так и следует, наверно. У Антона Павловича Лосенко, профессора живописи исторической, ректора, всё Париж из ума нейдёт. Величия не было — где там! Зато разговоры. Всё свободное от занятий живописью время. И какие разговоры! Посланник российский князь Александр Михайлович Голицын из дому своего не отпускал. Сочинения собственные читал. Мыслями делился. «Плоды обыкновенного здешнего моего сообщества», говаривал. Толковал тогда, что все положения Дидерота хотел к действительности российской соотнести, благо теперь академический фундамент искусствам заложен. Главное — чтоб государство научилось художников уважать, а народ искусство почитать. И любить. Непременно любить. Без богатства и чести художника — от искусства плодов ждать нечего. И притом, чтобы художники у государства были великие.

В его рассуждении искусный художник имеет и дух высокий. Не ищет, но ожидает жизненных благ и предпочтения, суетиться не станет. Однако сам князь признавал, чтоб такой мастер предпочтён перед другими был.

Всё так. Только иной раз воротник шитой от мундира шею натирать начинает. Там давит, там режет — ни тебе головы повернуть, ни в сторону посмотреть — разве что кланяться удобно.

Недавно среди господ преподавателей академических строки голицынские превосходные перечитывал: «Нет время и места, где мысль не находилась. Может быть, есть щастливые страны, в коих она превосходно обитает: но мне кажется, что к произведению или истреблению оной везде больше моральные обстоятельства, нежели все мнимые физические причины способствовали. Немалые части света, которые были перед сим населены Софоклами, Демосфенами и не отягощены презренными извергами человеческими. Где обладатель великого разума, разумные люди у него любимы и достойные при нём непременно родятся».

Господин Левицкий первым восторг свой выразил, а ведь всего-то портретной да и образования высокого, сколько известно, не имеет. Однако большой интерес к размышлениям теоретическим заявляет. Как-то он к новости нынешней отнесётся? Задумчив последние дни что-то. Вон и сейчас стоит у окна, размышляет.

— Как вам новость петербургская, Дмитрий Григорьевич?

   — Что говорить, Антон Павлович, преотменная. Сам Дидро в России — о таком и подумать было нельзя. Впрочем...

   — Что «впрочем», Дмитрий Григорьевич? Вы будто и не рады вовсе. Я помню встречи парижские с господином Дидро. Чрезвычайно любезен он с нашим братом, художником, был, мыслей наших любопытен.

   — Э, Антон Павлович, одно дело Лосенко в Париже, другое — не обижайтесь, друже, — Лосенко в Петербурге. Хоть там всего-то навсего пенсионер Академии Российской, а здесь её же ректор.

   — Чем же, помилуйте?

   — Да тем, что там вы раритет великий, посланец из страны неведомой да ещё в доме посланника, не правда ли?

   — Правда, конечно. Князь Александр Михайлович специально Дидро приглашал, чтобы с пенсионерами российскими на свободе потолковать.

   — Вот видите! Оно и выходит, то ли Дидро вам честь и любовь оказывал, то ли хозяину высокому.

   — Экой вы, право, Дмитрий Григорьевич, как есть хохол неверный! Всё бы вам сомневаться.

   — Какие уж тут сомнения, Антон Павлович! Уверенность, друже, уверенность, Что там спектакль, что тут спектакль, а нам с вами в нём актёрами быть — только и всего. Мысли у господина Дидро высокие, говорите, в Россию он верит, что тут только им и воплотиться, а как же насчёт разбойника оренбургского полагает? Нешто не слыхал? Не знает?

   — Может и не знать. Да и то сказать, разбойник он и есть разбойник.

   — Спорить не стану. А с народом-то, что вокруг разбойника, как быть? О его же пользе господин Дидро хлопочет. Так ведь объясниться в таком случае надобно, не молчать.

   — Время, сказать хотите, для поездки к нам не самое подходящее?

   — Для теорий самого господина Дидро, я так полагаю. И ещё скажу. Посудите сами, как вам здесь в Петербурге с гостем заморским встречаться — уж не на квартире ли профессорской, казённой? Ведь не поедет он туда после царского дворца да нарышкинских апартаментов, к которым привык, нипочём не поедет. А может, вы с визитом к нему направитесь, в передней среди слуг дожидаться приёма станете: то ли примет его превосходительство, то ли ни с чем отправит.

   — О, Господи, нельзя же так, земляк. Не все люди на один манер скроены. Да и звания наши академические с толпой смешаться не дадут.

   — Коли для господина Дидро что-нибудь значат.

   — Нелегко, вижу, Петербург вам, коллега, дался, ой нелегко.

   — Не обо мне толк, Антон Павлович, — о порядке. Вон, глядите, монастырки-то любимые государыни императрицы. Уж как их вроде бы холят и ублажают. А на деле? С утра до ночи муштруют, для одного того, чтобы государыне в выгодном свете показать, чтобы государыня гостей своих заморских могла ими удивить. Дети же, а уж с седьмого часу утра в классе танцевальном до седьмого пота трудятся. Зато императрица приедет — от зрелища глаз не оторвёшь. Вот ведь оно у нас как, господин ректор.


* * *

И.И. Бецкой, Д.Г. Левицкий

Кабинет президента Академии художеств никакому министру не уступит. Иван Иванович Бецкой порядок соблюдает. Дистанцию тоже со всеми подчинёнными держать умеет. С делопроизводителя в таких делах первый спрос:

   — Господина руководителя класса живописи портретной пригласил ли?

   — Господин Левицкий дожидаются вас, ваше превосходительство. В приёмной час, поди, целой сидит.

   — Ничего не поделаешь. У государыни задержался. Её императорское величество то об одном советовалась, то о другом — время-то и прошло.

   — Любят вас, ваше превосходительство, её императорское величество, уважают.

   — Да это известно, Семёнов, без Бецкого никуда, какое дело ни затевали. Оно и тягостно подчас, да что поделать — служба, дела государственные. Зови, зови сюда Левицкого!

   — Ваше превосходительство, господин президент...

   — Без церемоний, Дмитрий Григорьевич, без церемоний. Я человек простой. Ждать тебя заставил, не обессудь — дела во дворце задержали, государыня не отпускала. И с тобой у меня дела важные, тоже откладывать нельзя.

   — Я весь внимание, ваше превосходительство.

   — С классом-то у тебя всё в порядке?

   — С Божьей помощью.

   — Вот и славно. Не случайно тебя спросил — работа у меня неотложная. Хоть класс бросай, а до сроку мне её сделай.

   — Как прикажете. Только и класс, может, бросать не стоит. У всех учеников работы начаты. Глаз да глаз нужен.

   — Сам суди. Слыхал, что к нам из Парижа сам господин Дидерот жалует?

   — Все только о том в Академии говорят.

   — Так вот, к приезду его следует портреты монастырок написать.

   — Сколько же лет сим девицам и много ли портретов?

   — Возрасты ты все представить должен. Выходит, от пяти до пятнадцати. Соответственно и число портретов — пять получится.

   — А туалеты какие должны быть? Ведь мне, господин президент, их всё равно в мастерской на манекенах дописывать придётся.

   — О туалетах я уж думал. На каждый день у них у всех форма да и цвета невидные. Только выпускницы будущие в белом могут быть.

   — Без украшений?

   — То-то и оно, никаких. Эффекту, думаешь, не будет?

   — Оно, конечно, можно книжки взять, инструменты какие музыкальные...

   — Ни-ни, натюрмортов одних, Левицкий, недостаточно. Я эти портреты поначалу господину Дидро в присутствии императрицы показать хочу, а там и самой государыне преподнести. Где-нигде, а во дворцах висеть будут, сомнений в том нет. Государыня до сих пор вспоминает, как преотлично ты покойного ректора представил. Сначала вроде бы недовольство дороговизной костюма господина архитекта выразила, а теперь только с истинным удовольствием говорит. В зале Совета академического отлично всю нашу Академию императорскую представляет.

   — Да, не пришлось Александру Филипповичу[8] костюмом своим порадоваться. Как-никак годовое своё жалование на него положил — не пожалел потратиться.

   — Кто мешал? Должность завидная — никто с неё не сгонял. Работы по окончанию здания академического хоть отбавляй. И на тебе, взял да на чердаке и повесился. Не иначе Бог помог скандал такой неслыханный притишить, огласки большой избежать.

   — Только не был Александр Филиппович душевнобольным. Зря на него тень такую лекари навели.

   — Ничего не лекари. А как ты полагаешь, хоронить особу такого положения без отпевания да не на кладбище, достойно ли для учреждения императорского было? У лекарей никто и спрашивать не стал: что приказано, то и написали.

   — Жаль всё-таки.

   — Чего жаль-то?

   — Славу такую неслыханную за человеком достойным и заслуженным в истории оставлять.

   — А ему, полагаешь, на том свете не всё равно? Уж лучше душевнобольным, чем самоубийцей оказаться. Глупости городишь, Левицкий. Лучше о деле думай.

   — Простите великодушно, ваше превосходительство. Год целый Александр Филиппович с ума нейдёт.

   — Твоё дело. Мне работа нужна. Придумаешь что?

   — Вот вы, помнится, когда-то сказывали, что представления у монастырок бывают. Какие представления, ваше превосходительство?

   — Ничего о них не знаешь?

   — Слышать приходилось. Граф Александр Сергеевич Строганов рассказывал. Хвалил очень. Мол, готов монастырок предпочесть труппе придворной.

   — Видишь! А почему предпочёл бы, не говорил?

   — Говорил, натуральнее представляют. К жизни ближе.

   — Вот о том и толк. Дети к натуре ближе. Сам господин Дидро так полагает. Хотя и труда на моих артисток положено немало. Одно дело уроки по искусствам и представлениям, другое — род спектакля. Тут уж ни труда, ни расходов жалеть не приходилось. У монастырок моих все из придворного театра. Что портные, что костюмеры, что декораторы. Господин Жерар и Христофор Бич могут на придворном театре за выдумки свои нагоняи получать — мол, дорого непомерно. У монастырок такого с ними никогда не бывало. А костюмы, костюмы какие! В придворном театре один и тот же костюм во скольких спектаклях оденут. У нас всего один раз. На каждую исполнительницу шьют, как для придворного бала. А куафёры придворные одни чего стоят! По три часа над каждой девицей колдуют. Из-под их рук выйдут — одна другой краше, глаз не отвести!

   — И декорации тоже?

   — Декорации! Погляди, какие мастера их пишут, и все на одну постановку. Мастер живописной Канцелярии от строений Алексей Бельской, господа Кирмов и Франц Бакарий!

   — О декорациях от самого господина Бельского удовольствие имел слышать.

   — А сам ни одного спектакля монастырок не видывал?

   — Не довелось, ваше превосходительство. Одно помню, что первый спектакль их в одно время с первой выставкой академической был.

   — Верно, в 1770 году. Шесть лет девиц обучать пришлось. Ровно столько, сколько и актёров на театре учат. Зато и было на что посмотреть! Государыня прослезилась, мне тогда особую благодарность выразила. Так ведь девицы наши скольких актёров пересмотрели — какая труппа при дворе ни играет, один спектакль непременно в институте показать должна. Девицам урок наглядный.

   — Тут, поди, на уроки и часу совсем не остаётся.

   — Что уроки! Одна в уроках отличается — из истории или географии складно рассказывает, иная стихи преотлично читает, а уж кому Бог талант дал, то в искусствах. Сам, Дмитрий Григорьевич, посуди, просто ли, чтобы весь двор день за днём в институт ездил спектакли наши смотреть, а уж они на своём веку чего только не навидались. За один вечер у нас тут тебе и одноактная опера комическая, и комедия, и балетный дивертисмент.

   — Ваше превосходительство истинный театрал.

   — Скажу по совести, никогда оным не был — всё институт. Как государыне лучше монастырок представить? На экзаменах сидеть — кому охота. Театр — другое дело: и приятно, и для дела нашего полезно. И только после театра о монастырках повсюду говорить да расхваливать их стали.

   — Но может, ваше превосходительство, с театра в портретах начнём?

   — Как с театра?

   — Представим девиц в ролях, в костюмах театральных, а то и вовсе на сцене. Можно ли так, ваше превосходительство? На французский манер — там множество портретов театральных. И господину Дидро знакомо.

   — Мысль отличная, Левицкий! Да чего там — преотличнейшая!

   — Ваше превосходительство, вам остаётся только назвать имена девиц и спектакли, в которых они отличились.

   — Начнём, конечно, с Катеньки Нелидовой. Из четвёртого возраста её одной достаточно. Такого успеха не всякая примадонна из гастролёрш заезжих добивалась. Катенька в «Служанке-госпоже» господина Перголези, отменного композитора итальянского, все лавры собрала: и поёт как соловушка, танцует, что твоя Сильфида, а уж представляет — натуральнее и вообразить себе нельзя. Императрица так растрогалась, что Катеньке тысячу рублей и бриллиантовый перстень в подарок прислала. Шутка ли, богатство какое! Катенька сама из семейства куда какого небогатого, ей каждый рубль пригодится. До поры до времени всё у начальницы института хранится. Её императорское величество о Катеньке самому Вольтеру писала, жалела, что не может её увидеть в сей роли. Господин Сумароков мадемуазель Нелидову вниманием не обошёл — стихи в её честь написал, да и не он один. Катеньку только в этой роли и представлять надобно. Государыне, смею надеяться, сие приятно будет.

   — Мадемуазель Нелидова будет старшая из всех девиц, ваше превосходительство?

   — А, да! Конечно, старшая. Из третьего возраста возьмём княжну Екатерину Хованскую и Екатерину Хрущеву. Чрезвычайно им роли Нинетты и Кола в опере Киампи «Капризы любви, или Нинетта при дворе» удались. Поверить невозможно, что мадемуазель Хрущевой едва десять лет исполнилось — Кола у неё живой, да такой смелый, ловкий, не в пример Нинетте. Княжне Хованской, хоть на год больше, а робость до того ловко представляет, поверить невозможно. Костюмы им сам придворный театральный портной Христофор Бич придумал — лучше не вообразить. Государыня очень смеяться изволила, девиц к себе пригласила, к ручке допустила. Непременно их изобразить надобно.

   — Значит, второй портрет двойной?

   — Двойной, конечно, двойной. Только знаете, Левицкий, может, и младшеньких вдвоём на одном портрете представить? Костюмов театральных тут не придумаешь. Первому и второму возрастам одевать их не положено. Да и в спектаклях они ещё не выступают. Во втором возрасте декламацией только занимаются, а в первом — и вовсе одни уроки твердят. Что тут придумаешь?

   — Почему же, можно и тех девиц представить, будто старшая декламирует, а младшая её слушает. Театр не театр, а как в жизни.

   — Видишь, как славно всё получается. Я тебе двух девиц посоветую: княжну Настасью Давыдову, ей уж девять, и годом старше Федосью Ржевскую. Девица Ржевская в декламациях очень даже отличилась, превосходно басни сумароковские представляла, потому и на торжественном акте приветствие государыне императрице и всем гостям произносила. Она в голубеньком платьице, княжна — в кофейном.

   — А срок, ваше превосходительство?

   — К сентябрю нынешнего 1773 году господин Дидро, надо полагать, до Петербурга доберётся. Вот к приезду его и надобно кончить.


* * *

Д. Дидро, С.Л. Нарышкин

   — Порой мне начинает казаться, что я уже досконально знаю Россию, князь. Ваши рассказы так живы и полны.

   — Не обманывайте себя, Дидро, Россию совсем не просто узнать, если вы даже в ней родились и выросли, что же говорить о путевых рассказах. Это как абрис горы на вечереющем небе. Вы относительно начинаете себе представлять её размеры, но для вас остаётся тайной, чем покрыты её склоны и уж тем более что таится в её недрах.

   — Вы становитесь поэтом, князь.

   — Упаси Господь, это не привилегия Нарышкиных. Просто я возражаю на вашу посылку.

   — Возможно, вы и правы. Но знаете, чего мы с вами не коснулись? Моих проектов, столько лет присылавшихся мною в письмах императрице. Расскажите хотя бы об одном из них, по вашему выбору.

   — Я уверен, государыня едва ли не в первую очередь захочет показать вам институт благородных девиц.

   — О, да, мы очень много обсуждали проекты его устройства, учебные программы и даже режим дня для институток, хотя, видит Бог, я не испытываю специального тяготения к педагогике. Итак, что же из нашего совместного предприятия вышло?

   — Немало, и я рад, что разговор зашёл об институте. Вам придётся там побывать и, значит, необходимо быть подготовленным к подобному визиту.

   — Подготовленным к визиту? Дорогой князь, это звучит почти как ознакомление с дипломатическим протоколом.

   — В известной мере это так и есть. Императрица очень ревниво относится к своему детищу.

   — И требует безусловных восторгов по его поводу, вы это имели в виду, князь?

   — Думаю, ваш восторг будет вполне оправдан. Вам останется только его выразить императрице и доставить ей тем немалое удовольствие.

   — Это так далеко от моих первоначальных проектов?

   — Я не в курсе ваших проектов, Дидро, тем более переписки с её императорским величеством. Я могу только описать жизнь института, какой она представляется постороннему наблюдателю.

   — Начнём с его задач. Я говорил о воспитании образцовых жён, матерей и хозяек, способных рационально и бережливо вести хозяйство в своих будущих семьях.

   — Думаю, императрица не могла так приземлённо рисовать будущее питомиц института.

   — Иными словами, её императорское величество открыло школу для дам высшего света.

   — Как вы торопитесь с выводами, мой друг! Имейте в виду, это первое в России учебное заведение, дающее общее образование женщинам. В нём есть два отделения: одно для благородных и другое — для мещанских девиц.

   — Меня интересуют последние.

   — Я менее знаком с ними и всё же знаю, что девицы простых сословий получают здесь первоначальные представления о литературе, истории, географии, узнают свой родной язык, учатся различным рукоделиям. Но, пожалуй, главное не в этом — они получают приданое в виде свободы для своего мужа, если он находится в крепостном состоянии.

   — Ничего не могу с собой поделать, князь, но меня коробит от каждого упоминания о рабстве, которое мы воспринимаем с таким спокойствием! Вы — человек образованнейший и гуманнейший!

   — Что вы предлагаете, Дидро? Отменить крепостное состояние во всей России? Но вы не отдаёте себе отчёта в экономических последствиях этого благородного, как вы считаете, дела. Те же крестьяне окажутся разорёнными, не говоря о дворянстве, которое организует экономическую жизнь страны, и о великом множестве дворовых, которые превратятся в нищих.

   — Что значит — дворовых?

   — Если хотите, слуг, состоящих при своём господине. В России, вы сами увидите, их принято держать великое множество, потому что они должны обеспечить все нужды своего хозяина — от завивки волос, убранства покоев, ведения дел, сопровождения экипажей и бог весть ещё каких потребностей.

   — Почему же им при их умении может грозить нищета?

   — Потому что умение это очень относительно и находит чаще всего своё применение в заброшенных в глухие уголки провинции поместьях. И ещё потому, что, застигнутые старостью, эти люди останутся без пропитания, тогда как владелец обязан их содержать и кормить до самой смерти и при любой болезни.

   — Вы хотите сказать — в который раз! — что раб может благословлять свою судьбу.

   — Почему же, он может её проклинать, тяготиться ею, но он не способен отдавать себе отчёт в том, с какими тяготами и лишениями связана его свобода.

   — Князь! Возможно, это можно оспаривать, но мне кажется, лучше голодная смерть на свободе, чем рабское существование в сытости.

   — Дорогой Дидро, боюсь, большая часть человечества не разделит ваших убеждений. К тому же понятие рабства, как вы его называете, очень относительно и в другом виде оно существует и во Франции.

   — Рабство во Франции! Что же вы подразумеваете под ним?

   — Согласитесь, Дидро, пока человек будет зависеть от денег и государства, он будет оставаться в состоянии рабства, не так ли? Истинная свобода была бы только тогда, когда человек зависел исключительно от плодов своего труда, но в цивилизованном обществе эта первобытная идиллия уже невозможна. Да и можно ли назвать её идиллией?

   — Кажется, мы затронули тему, которую невозможно исчерпать. Между тем наши образованные женщины остались забытыми. О мещанском сословии вы сказали. Как же обстоит дело с дворянками? Они происходят из привилегированных семей?

   — Из семей, находящихся в затруднённых материальных обстоятельствах. Состоятельные фамилии никогда не согласятся отослать дочерей в какое бы то ни было учреждение. Россия в этом смысле очень консервативна.

   — Сама по себе идея правильно организованного просвещения...

   — Ничего для них не значит.

   — Итак, питомник для бедных. А на что же могут рассчитывать эти девицы по окончании института?

   — Прежде всего первого выпуска ещё не было. К тому же, полагаю, он так или иначе останется при дворе, и уж во всяком случае девицы, находящиеся под покровительством самой императрицы, устроят свою судьбу.

   — Или займут придворные должности.

   — Впрочем, таких совсем немного.

   — Или найдут мужей.

   — Это скорее всего.

   — Они не станут работать?

   — Как работать? Что вы имеете в виду, Дидро?

   — Места учительниц, воспитательниц.

   — Нет, таких разговоров при дворе мне не приходилось слышать.

   — Бедное просвещение. Но спишем и это обстоятельство за счёт необычных российских условий. Пока расскажите хотя бы, как воспитываются эти девочки. Мои попытки расширить круг образовательной программы, кажется, потерпели неудачу.

   — Теперь мне остаётся обратиться к вам с вопросом — что вы имеете в виду?

   — В одном из писем я рекомендовал императрице расширить круг естественных наук за счёт введения предмета анатомии и физиологии.

   — Для девиц? Дидро, я начинаю удивляться вам!

   — Что же в этом такого невероятного? Почему женщины, и притом будущие матери, не должны сравняться в части этих познаний хотя бы с мужчинами?

   — Теоретически это возможно, но на практике — бог мой, воображаю, какое негодование это вызвало бы в России!

   — Послушайте, князь, но я нашёл для института благородных девиц и единственного в своём роде преподавателя — женщину-медика, приобретшую известность в части анатомии, девицу Бишрон и прямо назвал государыне её имя.

   — И что же, мой друг, вы можете рассказать мне об ответе её императорского величества?

   — В том-то и дело, что ответа не последовало, как будто я вообще не затрагивал подобной темы.

   — Её императорское величество очень снисходительна к вам, Дидро. Всякий русский на вашем месте лишился бы службы за подобную дерзость.

   — Дерзость? Хотя я сам понял неуместность своего предложения и в одном из последующих писем просил императрицу, если моё предложение неуместно, просто о нём забыть.

   — И очень правильно сделали, мой друг. Хорошо, что вы не стали тянуть со своим извинением. Оплошность была слишком велика.

   — Князь, пощадите! Не хватит всей жизни, чтобы разобраться, что допустимо, а что совершенно недопустимо в России.

   — Но вы только что говорили, что уже в совершенстве изучили мою страну!

   — Ребячество! Сущее ребячество! Но всё же расскажите, прошу вас, князь, о девочках из столь необычного учебного заведения.

   — Я бы на вашем месте, Дидро, был горд, как много ваших советов оказались претворёнными в практику нашего Смольного института. Прежде всего — никакой изнеженности и постоянное общение с природой. Это значит, жизнь и сон в очень прохладных покоях, самая простая пища — мясо и овощи, самое простое питьё — вода и молоко. Обязательные ежедневные прогулки, во время которых проводятся объяснения по ботанике. По секрету мне удалось узнать, что государыня так строга в отношении монастырок, как их у нас называют, что на каждый день они должны ходить в козловых башмаках, что лайковые туфельки им выдаются только по случаю танцев и что они вынуждены пользоваться самой грубой пудрой.

   — Вы ждёте, князь, чтобы я сказал, насколько я взволнован? Но всё это лишь нормальные условия воспитания ребёнка — не более.

   — Во Франции, может быть, но не в России.

   — Но что они узнают о своей будущей жизни?

   — Опять-таки немало. Их учат вести домашнее хозяйство, а главное — всё время быть занятыми практическими делами. На одном из десюдепортов института я сам видел аллегорическую сценку с девизом института: «Не будь праздна».

   — Им помогают в этом отношении и в семьях?

   — О, нет. Они не должны бывать в родительском доме всё время обучения в институте.

   — Но это же множество лет!

   — Двенадцать. Впрочем, родители и родственники имеют право и обязанность их навещать по специально отведённым для этого дням, правда, в общей зале и под присмотром надзирательниц.

   — Конечно, монахинь.

   — Вовсе нет. Монахини в Смольном живут в отдельном от воспитанниц корпусе. Они имеют отдельную еду и отдельную церковь. Её императорское величество не сторонница их встреч.

   — Но если это не монастырские условия, у девочек должны быть хоть какие-то развлечения, игры.

   — Я не настолько осведомлён о жизни института, но думаю, о развлечениях никто бы не стал заботиться. Да и к чему? Всё их свободное время занимает театр.

   — Их возят на театральные представления?!

   — Да, в некоторых случаях во дворец. Но больше они заняты спектаклями, которые ставятся на институтской сцене.

   — Припоминаю, я сам дал обещание её императорскому величеству написать несколько пьес для её питомиц.

   — Только обещали?

   — Только. За множеством дел это оказалось практически невозможным. Может быть, увидев этих сильфид, я скорее сочиню обещанные для них пьесы.

   — Я хочу вступить с вами в заговор, Дидро. Не насилуйте себя, в этом в действительности уже нет никакой нужды. Институтский театр имеет свой репертуар, а те серьёзные задачи, которые вы ставите перед актёром нынешним, не найдут отклика при русском дворе. Государыня может оказаться недовольной, а вряд ли вам захочется стать причиной её досады, не правда ли? Поэтому вы можете просто похвалить девочек, доставив тем императрице несказанное удовольствие, и не брать на себя никаких обязательств. Не терзайтесь. Просто надо сначала увидеть монастырок.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ


Яваш законный император. Жена моя увлеклась в сторону дворян, а я поклялся... истребить их всех до единого. Они склонили её, чтобы всех вас отдать им в рабство, но я этому воспротивился, и они вознегодовали на меня, подослали убийц, но Бог спас меня. После победы над дворянами и императрицей обещание пожаловать казаков, татар, калмыков рякою с вершины до устья и землёю и травами и денежным жалованьем, и свинцом, и порохом, и хлебным провиантом, и вечною вольностью. Я, великий государь император, жалую вас.


Пётр Фёдорович

1773 году сентября 17.

Из Манифеста Емельяна Пугачёва.


Екатерина II, А.А. Безбородко

Недавно замечать стала: душно во дворце. Господи, как душно! Окна до полу. Потолки — голову закидывать надо, чтобы роспись рассмотреть. Меблировка по французской моде самая что ни на есть скупая. Полог у кровати никогда опускать не позволяла. В парке — весна ещё не отбушевала. Зелень — глаз режет. Цветов — ровно Флора прошла, передничек свой не удержала. Всё равно — душно.

Нет, не то. В Царском да душно! Это на душе. А душе всё равно, что Петербург, что Царское. Кажется, только в Гатчине чуть-чуть отпускает. Ясность там такая. Нет, не в Грише дело. Бог с ним, и вспоминать охоты нет: ещё как-то развязаться со всей семейкой удастся. А развязываться надо: настырны стали, несговорчивы. Престол им, видно, снится.

Опять Орловы. Без них мороки мало! Агент сведения последние прислал: авантюрьера до Франкфурта-на-Майне добралась. С «голштинским претендентом» совет держит. А как его иначе назвать: герцог Шлезвиг-Голштейнский, граф владетельный Лимбург-Стирумский Филипп Фердинанд. Не авантюрьера встречи с ним искала. Он! Он сам письмом с ней снесся! О встрече просил! Услуги свои предложил. А агент вот ещё доносит: во владения свои пригласил. Владетельной принцессой Всероссийской именовать стал.

Верят? Или назло императрице российской действуют? Поди разберись. Канцлер долго вилял, пока напрямую ответил: по обстоятельствам. Будет выгодно признают, не будет — забудут.

Легко сказать! Алёшке Орлову довериться пришлось. Ему бы последнему, да ни у кого из братцев лихости такой не важивалось. Этот на всё пойдёт. Как в опочивальню только не врывался! Не хотел в покоях дворцовых оставаться. И просить нечего. Один раз со смехом сказал: «Надоем быстро. Как Бог свят, надоем. А вот — ветром свежим — оно вернее. Оглянуться не успеешь, улетел уже. Живи себе в покое да удовольствии».

Велела авантюрьеру искать. Сюда любым способом доставить. Только откуда знать, сколько рвения прилагает. А тут римский агент пишет: Шувалов Иван Иванович от авантюрьеры на шаг не отходит. Не то что с ней вместе, а поблизости. Письма пишет. По всей Европе за самозванкой ездит. Алексей обещал, управлюсь, мол. А что, если иным глазом на авантюрьеру глянет? К разговорам дворцовым прислушается? Не надо было сейчас с Орловыми кончать. Может, и не надо. Сердцу волю дала. На любые отступные согласилась — лишь бы вон Гришку из дворца. Коли изменил — императрице изменил! — не нужен. Думала, в ногах валяться будет. Покается. Где! О любви своей истинной заговорил. Значит, с императрицей — по службе, а с девчонкой сопливой — по сердцу.

Алексей Григорьевич из той же кошёлки, разве что о выгоде семейной подумает. Он порасчётливее Гриши будет.

Что это? Сама себе зубы заговаривать стала. Какие Орловы! Ведь авантюрьера во Франкфурт из Парижа приехала. Выходит, всё за претендента — и венский двор, и Версаль, тогда им и авантюрьера понадобится. Как-никак прямой выход к русскому двору.

Если бы она одна! Пугачёв. Прав был канцлер: не всё так просто. Где там было людям знать покойного Петра Фёдоровича, а ведь как откликнулись! Казаки! Панин Пётр Иванович во всех подробностях доложил. Былой ординарец Захара Чернышева. Отваги не занимать. У всех на виду. Чернышев так и отмечал — проворство и храбрость. Всю Семилетнюю войну отличался. Потом в армии Кречетникова в Польше не из последних был. Под командованием Петра Панина Бендеры брал. В чине хорунжего по ранению в родную станицу отправился. Никаких воровских замыслов не имел.

До того не имел. А тут... Взбунтовались казаки из-за приговора по волнениям 1771 года. Все тогда толковали: острастку им дать без пощады. Чтобы знали! Чтоб наперёд ни боже мой! За убытки казачьих атаманов и старшин всех платежами обложили. Сами бунтовали, сами и расплачивайтесь.

Просчитались, видно. Казаки бежать кинулись — кто в Турцию, кто на Кубань. С начальством стычки. Пугачёв в одну из них встрял. Крепко со старшинами побился, на Яик ушёл, а оттуда Петром Фёдоровичем вернулся. Ведь знали все! Все в лицо знали! Сомнений не имели, а как государя императора приняли. Кто усомнится — вешать стали. Вот и выходит, прав канцлер: невыгодно — не признают, выгодно — на правду солгут, божиться станут.

Думала, очнутся. И впрямь начальникам выдали. Двух недель самозванства его не прошло, в Симбирск отправили, оттуда в железах в Казань для суда. Примерного. Чтоб другим наука. Вечную каторгу определили. Так сбежал! За три дня до отправки в Сибирь сбежал. Не иначе пособили — верь им, проклятым. Агенты доносят: манифест императорский готовит.

   — Ваше императорское величество!

   — Опять ты, канцлер. Что тебе?

   — Насчёт завтрашнего обеда с герцогиней Дармштадтской[9].

   — Поваром заделался, что ли? Тебе-то что. Будет обед. В Гатчине будет. Сама переночевать там хочу. Потом с герцогиней и дочкой её в Царское отправимся.

   — Трудно вам, государыня. Дел столько, а тут...

   — Что тут? Свадьба наследника не дело разве?

   — Ещё бы, государыня. Только, может, не понимаю чего, будто торопитесь вы с этой свадьбой. И с невестой...

   — Знаю, хотел бы другую. Но тянуть не стану. Пусть с этой венчается. А что поспешить хочу, верно. Вся Европа смотрит на авантюрьеру. Не дай господь, ещё и на Пугачёва заглядится. Пусть знают, никого и ничего Россия не боится, ничему значения не придаёт. Живём как жили. Наследника теперь ждать станем.

   — А его императорское высочество не заартачится ли?

   — Скажешь тоже. Ему всё известно: после свадьбы все уроки побоку, воспитатели тоже. Свобода и супруга под рукой — по сторонам глядеть не придётся.

Обомлело Дармштадтское семейство от Гатчины. Ото всего в восторг приходят. Видами налюбоваться не могут. Канцлер не удержался, рассказал, как земли гатчинские от Швеции к Ливонии и обратно переходили и только при государе Петре Великом за Россией закрепились вместе со всей Ингерманландией. Подарил государь эти места внучке своей царевне Наталье Алексеевне. Та по молодости лет ничего здесь делать не могла, зато двор императорский наездами своими Гатчину постоянно отмечал. Императрица Екатерина Алексеевна Первая давала здесь в палатках прощальный обед герцогине Курляндской Анне Иоанновне. И палатки не кто-нибудь разбивал и украшал, а сам граф Растрелли-старший. Порядок такой при дворе был. После обеда государыня преогромнейший маскарад тут же смотрела, а затем в охоте императорской участвовала.

Промолчал, молодец, что после смерти царевны досталась Гатчина всего-то навсего лейб-медику Ивану Блюментросту, а императрица Анна Иоанновна и вовсе Гатчину у лекаря отобрала и подарила князю Борису Александровичу Куракину. Князя Бориса не стало, наследники тут же с молотка всё имение спустили — для заплаты долгов, как говорится. Вот тут и велела гатчинские земли Грише Орлову в подарок купить. Он и дворец строил, и парк разбивал, обихаживал, а теперь — поглядим, что теперь будет. Не оставлять же бывшему такое богатство. И так без меры семейство обогатилось.

В разговор вмешалась, сказала, что звать будут будущую супругу наследника в православном крещении, как и первую владелицу Гатчины, Натальей Алексеевной, и кто знает, может, и жить будет новая Наталья Алексеевна с супругом именно в Гатчине. У Вильгельмины глаза огромные, круглые, чуть не воздух ртом ловит: «Такое богатство!»

Канцлер исподтишка глянул. Поняла: а как же Григорий Григорьевич? С ним что будет? Усмехнулась. Всё снова повторила, чтоб никаких сомнений: кончилось орловское царствование. Раз и навсегда кончилось. Не желаю, чтобы больше имя императрицы с братцами путали. Васильчикову велела в стороне держаться. Огорчать не хочу, да и приваживать ни к чему.


* * *

Я имею честь получить письмо, передающее ваше приказание, которым удостаивает меня её величество, августейшая государыня ваша, моя и та, которая достойна быть повелительницей всего мира. Я по счастию приискал молодого литературного новобранца, и он взялся передать в нескольких строках её великие мысли, которые должны, были бы найти поддержку во всей Европе. Мне стоило только оставить у себя 1000 червонцев и обмакнуть перо в чернильницу. Мне лестно писать под диктовку её могучего гения: это одно, может быть, даёт мне право на звание парнасского патриарха, которым вы меня удостаиваете; а пока я имею лишь приличные этому званию лета: достоинство, которое приписываю игре случая и которое со временем утрачивается.

Я долго придумывал название для этой статьи: ВОЗЗВАНИЕ К ГОСУДАРЯМ было бы прилично, если бы все эти господа, по божьей и ни по чьей милости, любили, чтобы к ним взывали!.. СОВЕТЫ НАРОДАМ, но их более не слушают, при всемогуществе невежества и предрассудков... И так я решился, согласно предначертаниям её величества, более озадачить толпу, чем убеждать её; и потому статья эта появится в будущем январе, в двух лучших журналах: Французском Меркурии и Меркурии историческом и политическом под заглавием НАБАТ НА РАЗБУЖДЕНИЕ КОРОЛЕЙ. Пока посылаю вам рукопись.


ВольтерА.П. Шувалову. Ферней.

23 декабря 1771.


Екатерина II, И.И. Бецкой

— И всё же, несмотря на ваше явное нежелание, я прошу вас ознакомить меня с подробностями театрального костюма. Да-да, не удивляйтесь, друг мой. Мои пансионерки должны быть одеты по самой последней театральной — я подчёркиваю, театральной! — моде.

   — Ваше величество, вы же не видите их в будущем профессиональными актрисами, не правда ли?

   — Нет, конечно, но я хочу вам напомнить: наши первые балетные танцовщики при императрице Анне Иоанновне вышли из кадетского корпуса и составляли пары профессиональным танцовщицам. К тому же занятия в институте продлятся годы, и всё это время я хочу иметь под рукой театр, достойный моей столицы. Так что начинайте, и никаких апелляций к придворным туалетам, тем более драгоценностям. Каждый иностранец должен видеть подлинное театральное действо. Но вы заставляете меня чуть ли не оправдываться, гадкий генерал!

   — О нет, нет, ваше величество! Бога ради простите моё изумление. Я не перестаю удивляться, что каждый вопрос, какого вам приходится касаться, решается вами так досконально и глубоко. Вы знаете, ваше величество, я назвал бы первой реформаторшей на европейском театре актрису Мопен. Вы непременно улыбнётесь характеру произведённой ею революции, и тем не менее это была настоящая революция на первых порах, шокировавшая публику. Мопен решилась выйти на сцену с пустыми руками — без носового платка, веера, жезла или любого другого, но считавшегося необходимым предмета.

   — Действительно забавно, что публика могла на такую мелочь откликаться.

   — Публика изо всех сил шикала, хотя Мопен освободила руки для более выразительной жестикуляции. Но шикала недолго. Мопен рискнула предстать перед публикой в новом виде в 1703 году, а почти сразу актриса Данкур осмелилась выйти на сцену, впрочем, всего лишь в комедии, в простом длинном открытом платье. Только простота на сцене в то время не окупалась. В 1727-м знаменитая Адриенна Лекуврер предпочла обычному городскому наряду, в котором было принято выходить на сцену, самое роскошное придворное платье, блестящее, разукрашенное и с огромнейшим панье.

   — Играть в панье? Полнейшая нелепость! В нём почти невозможно двигаться, и притом актриса, наверное, занимала всю сцену.

   — Ваше величество, Адриенна была неотразима — проста и величественна. Панье придавало ей, если хотите, монументальность древних трагедий.

   — Вы что, видели её, Иван Иванович? Вы говорите с таким пылом.

   — Конечно, видел. Её звезда взошла в 1717 году и достигла своего зенита в начале 1720-х. В её доме собиралась вся знать, не говоря о писателях. Придворные дамы ей подражали и в туалетах, и в манерах, подхватывали любую мелочь её костюма. И, кстати, ещё одна подробность может вас развлечь, ваше величество: Адриенна стала счастливой соперницей Анны Иоанновны.

   — Полноте! Каким образом?

   — Самым простым. Вся Европа знала о её связи с блистательным Морицем Саксонским. Герцог в то время решил всеми правдами добавить к своему высокому титулу реальные земли. Ему мерещилась Курляндия. И отец нашего канцлера, столь любимого вами, ваше величество, Бестужева-Рюмина, принялся за сватовство. Морицу Саксонскому было предложено герцогство вместе с рукой вдовствующей герцогини Анны Иоанновны.

   — И герцог, насколько я знаю, не принял предложения.

   — Не совсем так, ваше величество. У герцога было одно существенное затруднение: он не имел ни гроша за душой, чтобы придать своему сватовству хоть сколько-нибудь достойные формы. К тому же его поддерживали явные симпатии к нему курляндцев, ненавидевших Анну.

   — И тогда он решил сам попробовать счастья? Без Анны?

   — Вот именно. На деньги, которые предоставила ему Адриенна, то ли продав, то ли заложив все свои драгоценности.

   — Но не рассчитывала же она оказаться в один прекрасный день герцогиней? Актриса!

   — Она просто любила, ваше величество.

   — А этот искатель приключений не постеснялся деньги взять?

   — Да, всё сложилось достаточно трагично для Адриенны и парижского театра. Адриенна лишилась всего своего состояния и жизни — вскоре она скончалась в страшных мучениях, как говорили в Париже, от яда. Анна Иоанновна стала русской императрицей, а Мориц не добился своей цели, потому что появление в Курляндии было невыгодно России. Зато остался при деньгах, которые незамедлительно пустил на ветер.

   — И вы стали свидетелем этой по-своему трагической развязки?

   — К сожалению, нет. Лекуврер не стало в 1730 году. Годом раньше, по желанию моего родителя, я был вынужден покинуть Париж и приехать в Россию. Это были уже слухи, переданные через третьи руки.

   — А моя матушка? Ведь она, помнится, тоже была поклонницей этой актрисы. Она много мне рассказывала про неё.

   — Герцогиня Ангальт-Цербстская уехала из Парижа в своё герцогство тоже годом раньше. Её ожидало ваше появление на свет, и для родов герцогиня предпочла Штутгарт.

   — Но мы отклонились от темы нашего разговора. Неужели Вольтер, Дидро могли согласиться с туалетами Лекуврер?

   — О, ещё задолго до их выступлений очаровательные актрисы продолжили начатый бунт. Я даже помню год, когда все газеты писали о том, что госпожа Саллэ решилась сменить панье на лёгкое газовое платье, — 1734-й. Париж, как водится, вскипел благородным негодованием. Правда, англичане, к которым она уехала, были в восторге. А вот госпоже Сент Губерти, сделавшей себе в опере костюм по ватиканским барельефам — с белой туникой, обнажёнными ногами и распущенными волосами, уезжать было некуда. Своим новшеством она вообще погубила себя в глазах публики.

   — Вам надо писать научный труд по вашим знаниям, друг мой.

   — Вы сами хотели услышать рассказ об истории театрального костюма, ваше величество.


* * *

Е.И. Нелидова, великий князь Павел Петрович

   — Вы чудесно танцуете, мадемуазель Нелидофф. С вами даже я начинаю себя ощущать настоящим танцовщиком. Быть вашим партнёром истинное удовольствие.

   — О, вы бесконечно добры ко мне, ваше высочество. Ваша снисходительность позволяет вам пренебрегать моими ошибками и неловкостью.

   — Неловкостью? Вы шутите, мадемуазель Нелидофф. Во-первых, её на самом деле нет, а во-вторых, вы заставляете меня заподозрить вас в прямом кокетстве. Вы же сами знаете свои возможности, а я столько раз любовался вами на сцене.

   — Государь, разве бы я осмелилась изобразить перед вами какие-то чувства? Это мой первый танец с вашим высочеством и я даже в самом чудесном сне не предполагала, что он может состояться.

   — Теперь моя очередь быть тронутым вашим чувством. Разве это редкость — великий князь, танцующий на придворном балу? Мне кажется, я собьюсь со счета, если попытаюсь вспомнить весь черёд моих партнёрш. Я только жалею, что до сих пор среди них не были вы, и удивляюсь почему.

   — В этом нет ничего необыкновенного, ваше высочество. С вами имеют право танцевать титулованные особы или, во всяком случае, состоящие в придворном штате, я же всего-навсего простая институтка, и мы ограничены праздниками в стенах своего института.

   — Но разве вы не дворянка, мадемуазель Нелидофф?

   — Древность моего рода не вызывает ни у кого сомнений, зато нынешнее его приупадное состояние...

   — Нет-нет, не будем о грустном! И вы интересовались историей вашего рода?

   — Это главное достояние моего семейства.

   — И что же вы помните о нём?

   — Не так уж много, государь. Я была слишком мала, когда, оставив родной дом, оказалась в стенах института.

   — И всё же, что вы помните?

   — По старинным родословцам, мы происходим от некоего Владислава Каща из Нилка Неледзевского — отсюда и фамилия. А сам Кащ принадлежал к гербу Правдзиц, был знатным мужем земли Польской и принял участие в Куликовской битве на стороне московского князя.

   — Даже так! А что значит герб Правдзиц, который вы назвали?

   — В переводе на русский: верный правде, государь. Вот после Куликовской битвы Владислав Кащ и получил разешение писаться Нелидовым. Правда, его потомок в пятом поколении получил от великого князя московского Василия III прозвище Отрепьев.

   — И неужели стал писаться этим именем?

   — Государь, это было задолго до Смутного времени. Зато при государе Алексее Михайловиче нашему роду было разрешено отказаться от недостойного прозвища и вернуться к исконной фамилии. Это случилось за год до рождения вашего великого предка Петра Великого.

   — Это другое дело. О возвращении к исконному имени следовало хлопотать.

   — Государь Алексей Михайлович подтвердил право Нелидовых на свою фамилию особым указом и даже отдельно упомянул их заслуги. Царская грамота так и висит у нас в доме.

   — Вы имеете в виду Куликовскую битву?

   — Нет, ваше высочество, ещё одно обстоятельство. Наш предок Гавриил Нелидов был воеводой в Перми. Он овладел в 1472 году Урасом и Чердынью и взял в плен пермского князя.

   — Мне нравится, мадемуазель Нелидофф, что вы хорошо знаете историю и интересуетесь ею. Откуда вы черпаете ваши познания? У вас хорошие учителя? Но где — в институте? Трудно поверить.

   — У нас действительно очень хорошие учителя, ваше высочество. Но я и сама люблю читать и часто получаю за это замечания от наших надзирательниц. Ведь в институте всё происходит строго по расписанию.

   — Думаю, иначе и не может осуществляться правильное воспитание. В вашем лице, мадемуазель, мы имеем наилучшее тому подтверждение.

   — Я не преувеличивала, говоря о вашей бесконечной снисходительности, ваше высочество.

   — Полноте, полноте, маленькая фея. Вы решительно во всём совершенны: и в танцах, и в ваших познаниях. Кстати, у вас не занято последнее лансье?

   — Последнее лансье? Нет, нет, ваше высочество, оно свободно.

   — Значит, вам остаётся дать мне обещание, что вы его протанцуете со мной. Вы согласны?

   — О, ваше высочество!..


Всему свету известно, сколько во изнурение приведена Россия, от кого ивам самим то небезызвестно: дворянство обладает крестьянами, и хотя в Законе Божьем написано, чтоб они крестьян так же содержали, как и детей, но они не только за работника, но хуже почитали собак своих, с которыми гонялись за зайцами, компанейщики завели превеликое множество заводов и так крестьян работой утрудили, что и в ссылках никогда такого не бывает, да и нет, а напротив того, с жёнами и с детьми малолетними не было ли ко Господу слова?


Из воззвания Емельяна Пугачёва. 1773.


Екатерина II, А.А. Безбородко

   — Ваше величество, мне крайне прискорбно представлять вашему величеству этот ужасный богопротивный документ, но...

   — Никаких «но», канцлер, я должна знать всё во всех мелочах. Когда была сочинена эта бумага?

   — 17 сентября, ваше величество.

   — Что? А у нас нынче 14 октября! Каким образом понадобился целый месяц, чтобы известить об этом Петербург? Что у вас происходит, канцлер? Что себе думают наши командиры? Немедленно, слышите, немедленно туда должны быть отправлены воинские части. Сколько их может понадобиться, вы уже знаете?

   — Ваше величество, к сожалению, я ещё не кончил своего доклада. Дело не в одной этой воровской грамоте.

   — Ах, одной её, выходит, недостаточно!

   — Она сделала своё дело, ваше величество. К бунтовщику стекаются толпы разбойников, и их так много, что 4 октября они начали осаду Оренбурга. Как долго сумеет продержаться город, сказать трудно. Бунтовщики угрожают расправой со всеми помещиками и дворянами.

   — Итак, мы назначаем командующим генерал-майора Кара. Ему должны быть даны отборные части, которых бы не смутили бунтовщики. Об этом следует подумать особо. Ведь к Пугачёву, в конце концов, стекается по большей части, надеюсь, обманутый народ, который принимает его за законного императора. Им надо разъяснить, кто на самом деле этот разбойник, и напечатать немедленно манифест против него.

   — Ваше величество, если мне будет дозволено высказать моё мнение.

   — Вы что — не согласны?

   — Нет-нет, я просто хочу сказать, что такой манифест обнародует сам факт появления бунтовщика и признание его силы — иначе правительство не стало бы прибегать к обращению.

   — Число воззваний можно ограничить. И распространять их только в охваченных волнением районах.

   — Государыня, мне меньше всего хотелось бы выглядеть участником дискуссии с вашим императорским величеством, но мои опасения слишком велики: воззвание не останется в ограниченных рамках и непременно получит всеобщую огласку, а это может оказаться фатальным.

   — Вы хотите нагнать на меня страху? Я не из пугливых, канцлер.

   — Ваше императорское величество, я меньше всего хотел вас напугать. Но, государыня, ведь эти люди бунтуют, как вы сами изволили выразиться, не против престола, напротив...

   — То есть вы хотите сказать — против меня и тем самым подписанное мною воззвание никого ни в чём не убедит?

   — Государыня, это ваш вывод.

   — Да-да, мой. Вы только подвели меня к нему. И всё-таки я не считаю возможным отказаться от идеи воззвания. Вы забываете, я на престоле одиннадцатый год, и моим дворянам есть за что испытывать ко мне благодарность. Я не стану прятаться за стену недомолвок. Воззвание должно быть составлено сегодня же. Пусть это будет 200 экземпляров, и все они будут переданы генерал-майору Кару для их распространения там, где он найдёт нужным. Само собой разумеется, ни слова не должно просочиться в наши газеты. И — я обращаю на это особое ваше внимание! — во дворец. Придворные не должны знать ничего! А Павел Петрович — как вы думаете, до него не могли дойти эти известия?

   — Ваше величество, я немедленно займусь выяснением этого.

   — Вот именно. И в полной тайне. Ведь он может Только злорадствовать. На первых порах. А в случае неблагоприятного развития событий... Вы помните, как вела себя царица Мария Нагая с Самозванцем: признавала его живым и отреклась от него только от мёртвого. Займитесь наследником, канцлер! У меня главная надежда, что любовный угар отвратил его хотя бы на время ото всего света.


* * *

С.Л. Нарышкин, Дидро

В Париже весна. Не в пример Москве куда какая ранняя. У нас ещё, поди, снег не тронулся, а здесь на берегах Сены трава проклюнулась, в садах садовники у цветочных грядок хлопочут. В отеле днём окна настежь. Ветерок лёгкий. Тёплый. Только кисею занавесей вздувает. День-другой — можно и завтрак на террасе накрывать.

А тут письмо государыни. Суровое. Только что не приказ. Привезти Дидро надобно. Любой ценой. Любыми посулами. Легко сказать. Уже всё говорено-переговорено, а он ни в какую. Привык к своим мостовым парижским. Ничего, кроме них, и видеть не хочет.

Да и в остальном на подъём тяжёл. А тут Россия. О дороге такой длины и думать боится. Да и зачем в путь пускаться?

В этом, может, и прав. Каприз один императорский. Что государыне до Дидро, что ему до российского престола. Играем с ним в кошки-мышки. Оба понимаем: хочет себя императрица выставить в выгодном свете. Просвещённейшей монархиней всей Европе казаться. Только поможет ли? Принцесса Елизавета Всероссийская по всей Европе разъезжает. Везде стол и дом ей от дворов европейских открыт. Все толкуют, высочайшей образованности особа. Политес придворный назубок знает. В Версале ни разу ни в единой мелочи не ошиблась. А уж там за ней как нигде смотрели. Сдались: такое воспитание только особа царской крови иметь может.

Вот только забывчив стал наш господин философ. О милостях государыни не вспоминает, а надо бы. Без них так ли жить здесь сможет. Только мнение у меня такое складывается: обиду копит господин философ. За Фальконета обиду. Что тут скажешь. Императрицына воля: как решит, так и будет. Не до фальконетовых забот сейчас государыне, ох не до них.

О принцессе Елизавете Всероссийской узнавать всё требует. Так ведь всей правды о слухах не скажешь. Да и какая она, правда. Одно слово: политика. А государыню огорчишь, лишнее слово скажешь, сквозь сито не пропустишь — на тебя же гнев царский упадёт.

Дидро, и тот о Пугачёве расспрашивает. Осторожно так, а всё любопытствует. Разговоров кругом не оберёшься. Казалось бы, что бунтовщики да смутьяны против армии регулярной. Ан нет. Мало того что справиться который месяц не могут, так ещё и части регулярные к ним переходят. Как нарыв какой: вышел гной в одном месте, глядишь, в другом та же материя копиться начинает.

Самому по таким временам ехать в Петербург охоты нет, да придётся. А вот и наш недошлый путешественник у крыльца остановился. Сейчас его в оборот взять придётся. На откровенность потолковать.

   — Наконец-то гость дорогой время и для меня выбрал!

   — Как вы можете, ваше сиятельство! Я всегда по первому вашему приказу — повторять не надо.

   — А если без приказа? По-дружески? Я, господин Дидро, так положил, чтобы сегодня от вас откровенный ответ получить, когда вас в наших северных краях ждать. Сами не соберётесь, знаю. Так вот моё вам окончательное предложение: в моей коляске вместе со мной вояж совершить. Неудобств не испытаете, а мир повидаете самый что ни на есть широкий.

   — Дайте опомниться, ваше сиятельство. Разве вы собирались на родину? В первый раз о подобном путешествии вашем слышу.

   — Собирался не собирался, а с вами всенепременно поеду. Такова воля моей многомилостивейшей монархини, которая и для вас, господин Дидро, стала превеликой благодетельницей.

   — О, моя благодарность её императорскому величеству может иссякнуть только вместе с моей жизнью.

   — Так почему же её не выразить при жизни, что и государыне моей доставит большое удовольствие, и для вас обернётся несомненными преимуществами? Вы ещё не знаете, как умеет моя государыня выражать своё доброе отношение к друзьям.

   — Вы застали меня врасплох, ваше сиятельство.

   — Оно и лучше, иначе бы вы сочинили новую линию обороны — я успел в этом убедиться. Так что я^е, господин Дидро? Удобнейшая новёхонькая французская дорожная коляска, собственный повар с запасом провизии и винным погребком, ночлег в самых лучших заранее приготовленных гостиницах и сказочный приём на берегах Невы. И это не говоря о возможности повидаться с вашим дорогим другом Фальконе и самолично увидеть плод его многолетних трудов...

   — Но Фальконе далёк от положительной оценки своего нынешнего положения. Работа его над монументом Петру Великому продвигается крайне медленно, а бесконечные нелепые и неграмотные придирки сумасшедшего старика делают пребывание в Петербурге, насколько я могу судить по его письмам, совершенно невыносимым.

   — Я так и думал, что собака именно здесь зарыта. Фальконе! Но, дорогой друг, разве можно переменчивое настроение художника класть в основу окончательного и такого сурового приговора?

   — Если бы вы знали, ваше сиятельство, сколько нелепостей ему приходится выслушивать, так и не добившись личного разговора с императрицей, которая была когда-то так щедра на письма скульптору.

   — Я не буду полемизировать с вами по этому поводу и скажу только то, что наверняка знаю. Во-первых, под мастерскую вашего друга отведён ни много ни мало бывший придворный театр покойной императрицы Елизаветы, известной своим размахом и любовью к роскоши.

   — Фальконе и не жаловался на мастерскую.

   — Не сомневаюсь. Притом у него есть удобнейшие службы, достаточное отопление, которое не так уж и дёшево обходится в северном климате. Государыня императрица не выразила никакого неудовольствия по поводу привезённой Фальконе без разрешения на то мадемуазель Колло, а теперь, хотя и без особой охоты, готова поддержать сына мастера. Что из этого не соответствует действительности?

   — Я ничего не говорю, ваше сиятельство.

   — Вам и нечего сказать, господин Дидро. Что же касается аудиенции у императрицы, слышали ли вы о чём-нибудь подобном в Версале?

   — Но французский король и русская императрица...

   — Вы хотите сказать, совсем иное дело, и будете правы. Но это не значит, что императрица имеет множество свободного времени, которое может себе позволить тратить на обсуждение художественных предметов. Достаточно, что её императорское величество апробировала идею — всё остальное дело исполнителей.

   — Но когда эти, как вы выражаетесь, исполнители...

   — ...не могут понять ваятеля, не правда ли? В этом нет ничего злонамеренного в отношении вашего друга. Господин Бецкой действительно пожилой человек. У него могут быть устаревшие вкусы и представления, которые, могу вас в этом уверить, не совпадают со вкусами и суждениями императрицы.

   — Но тогда почему именно он?

   — Этот вопрос относится к очень сложной и тонкой материи придворной политики. Но у вас сейчас открываются великолепные возможности приехать в Петербург по личному приглашению императрицы и напрямую помочь вашему другу, если в этом есть необходимость. Вы, как никто другой, сумеете отстоять идеи и интересы Фальконе. Я уж не говорю о том, какие приготовления делаются в Петербурге к вашему приезду. Прежде всего в отношении Смольного института, о программах которого вы так обстоятельно толковали с её императорским величеством в вашей переписке.

   — Ради меня? Я оказываюсь в крайне глупом положении!

   — Ни в коей мере. Государыня хотела сделать вам сюрприз и услышать ваше живое мнение о её интереснейших начинаниях. Если бы вы знали, как очаровательны эти юные существа, воспитанные по методе французских философов! Вы увидите в натуре новую породу людей, живых, непосредственных в выражении своих чувств, европейски образованных и притом знакомых со всеми видами искусства. Смолянки, как их называют в Петербурге, превосходно рисуют, пишут красками, поют, танцуют и участвуют в театральных представлениях и балетах. На их спектакли съезжается весь высший свет, а мог бы собираться и весь Петербург, если бы не ограниченное помещение.

   — Вы поражаете меня, ваше сиятельство. Вы утверждаете, что все мои неясные мечтания скорее предположения, чем окончательные советы...

   — ...претворились в жизнь. Да, это именно так, мой дорогой друг. И только вам судить, какие коррективы надо внести в реализованную систему. Государыня написала мне в последнем письме, что волнуется как пепиньерка в ожидании вашего суда.

   — Это значит, я просто не в праве не поехать?

   — Я думаю. И не будем откладывать нашего отъезда. Вам ни о чём не придётся заботиться со сборами. Назовите день — только и всего. Остальное будет сделано моими людьми, и уверяю вас, далёкое, как вам представляется, путешествие на берега Невы превратится для вас в настоящую сказку, о краткости которой вы ещё будете жалеть.

   — Ваше сиятельство, я полностью в вашем распоряжении и да здравствует Северная Пальмира и её владычица!

   — Наконец-то!


* * *

Д.Г. Левицкий, А.С. Строганов, слуга

   — К вам граф Строганов Александр Сергеевич, Дмитрий Григорьевич. Примете ли? Сказал, коли заняты сейчас, он в другое время заедет.

   — С ума сошёл, Антипыч! Зови, тотчас зови! Да нет, сам навстречу гостю дорогому пойду, авось простит, что весь в красках перемазанный. Милости просим, граф, милости просим.

   — Не оторвал ли от дела вас, Дмитрий Григорьевич? Пишете, поди. Какой портрет славный! Девочки как живые, того гляди, заговорят.

   — Питомицы это Смольного института, ваше сиятельство. Тороплюсь по заказу господина президента.

   — К приезду господина Дидерота. Знаю, Дмитрий Григорьевич, всё знаю. А одна из девиц мне не только что знакома — племянницей приходится.

   — Быть не может! Которая же?

   — Чернявенькая, которую вы с цветочком изобразили. Федосьюшка Ржевская. Я специально господина Бецкого просил, чтобы её на портрете представить.

   — Вот оно что! А я по фамилии думал, не родственница ли Алексея Андреевича Ржевского?

В Москве с ним познакомился, а теперь с приятностию узнал, что он президентом Медицинской коллегии назначен.

   — Свойственница скорее. А о Федосьюшке я вам прелюбопытную историю расскажу. В Москве вы, чай, дом её родительский не раз видели — Ржевских-то?

   — Ржевских, говорите? Не того ли Ржевского, сказывали, знатного морского офицера, что в бытность мою в Москве скончался, у Большого Вознесенья жил?

   — Он самый и есть — морского флота капитан 1 ранга и женат был на дочке самого адмирала Наума Сенявина Федосье Наумовне. Как супруг скончался, так она родовое-то гнездо и продала генералу Василию Ивановичу Суворову. Деньги между детьми поделила. У неё дочь Марья за Платоном Мусиным-Пушкиным, а сын Степан Матвеевич на моей кузине, Софье Николаевне Строгановой, женат. Внучку, что вы теперь пишете, супруги в честь бабки назвали. Оно и по внешности Федосьюшка в Сенявиных скорее пошла. Умница не по летам. Никому слова не спустит, на всё ответит.

   — Я уж и то приметил, пока писал, она меня и то вопросами засыпала.

   — На французском лучше, чем на русском говорит. Разбитная такая. Ни секунды на месте не постоит.

   — Да уж, княжна Евстасья Михайловна не в пример спокойнее. Над каждым ответом подумает. Сказывала мне, батюшка у неё большой человек, имение у них преогромное будто.

   — И так можно сказать. Князь Михайла Михайлович Давыдов консулом в Польше состоит. Государыня его депутатом Комиссии по составлению нового Уложения видеть пожелала. Будет время, может, и денег подкопит, княжеской короне блеск придать. Как-никак от кахетинского царя Александра I род свой ведут, со времён государя Алексея Михайловича в царской службе.

   — Хороши, ничего не скажешь, наши монастырки. Так её императорскому величеству и доложу. А это что за холст у вас к стене обернут?

   — Тоже в работе, ваше сиятельство. Только когда я один пишу, другие меня отвлекают. Я их всегда отворачиваю.

   — А поглядеть можно?

   — Отчего же. Антипыч, поди помоги девиц повернуть.

   — Тоже девиц?

   — Тоже смолянок, ваше сиятельство.

   — Тем интереснее. Мне будет что подробнее рассказать, а то её императорское величество опасается, успеют ли портреты к сроку. Сама государыня о портретах не думала, да Иван Иванович Бецкой настоял, что с портретами авантажней институт смотреться будет. О, да тут у вас целая композиция! Из спектакля, как я понимаю.

   — Из спектакля, ваше сиятельство.

   — Нетрудно угадать — из «Капризов любви». Вы оперы-то самой, Дмитрий Григорьевич, не видели?

   — Не довелось.

   — Жаль. А того обиднее, не видали вы мадемуазель Хрущевой в опере «Семира и Азор». Она там под безобразной маской так Азора сыграла, что король шведский Густав III расчувствовался и ей бриллиантовое сердечко прислал. А уж ничего не скажешь, театрал завзятый — чего только на своём веку не повидал. Она и тут чудо как хороша. Дал же Бог девочке талант все мужские роли с таким успехом представлять!

   — Да и по характеру на мальчишку скорее походит.

   — Вы заметили? Подосадовать только можно, что при таких талантах девичьей красотой её Бог обидел. Это уж вы её, Дмитрий Григорьевич, смазливенькой сделали.

   — Я не старался, ваше сиятельство, никого приукрасить, да и зачем? Каждый красоту по-своему понимает, а душевные достоинства всех одинаково прельщают. Их-то портретисту выискать и надобно.

   — На какой же сцене вы их писали, Дмитрий Григорьевич?

   — В институте же и писал. Постоянной сцены у них и правда нет, зато есть кулисы задвижные. Эти с садовым представлением. А за малой выдвижной кулисой, что холмик у их ног изображает, плошка горит, как на спектакле, чтобы лица подсветить. Хитрости никакой нет.

   — Для вас, как погляжу, Дмитрий Григорьевич, хитрости ни в чём нет. Хороши девицы, чудо как хороши. А что ж, Катеньку Нелидову ещё не начинали?

   — Так и ждал, что вы о ней спросите.

   — Почему же?

   — Господин Бецкой что ни день смотреть на неё приходит, меня торопит, да ещё, чтоб я не испортил, проверяет.

   — Господина президента понять можно, он на госпожу Нелидову великие надежды возлагает. Такую Сербину самой капризной французской публике показать не стыдно. И то удивительно, что раз от раза Екатерина Ивановна лучше играет. Такое только с настоящими актёрами случается. Надеюсь, господин Дидерот в её лице оценит русские таланты.

   — Сейчас-сейчас, ваше сиятельство, будет вам и Нелидова. Я уж её и лаком прикрыл — лишь бы пыль не села. Осторожней, Антипыч, покрывало снимай, выше, выше держи. Вот теперь извольте взглянуть, ваше сиятельство.

   — Боже мой, Левицкий, вы превзошли самого себя! Вы слышали строки, которые ходят в Петербурге о Сербине? Нет? Они должны были быть написаны по поводу вашего портрета:


Как ты, Нелидова, Сербину представляла,
Ты маску Талии самой в лице являла,
Приятность с действием и с чувствиями взоры,
Пандольфу делая то ласки, то укоры,
Пленила пением и мысли, и сердца.
Игра твоя жива, естественна, пристойна;
Ты к зрителям в сердца и к славе путь нашла;
Не лестной славы, ты, Нелидова, достойна,
Иль паче всякую хвалу ты превзошла!

   — Благодарю вас, ваше сиятельство, за доброту и снисходительность.

   — Ты подозреваешь меня в лести? Напрасно. Я так разволновался, что даже позволил перейти себе на ты. Извините, Дмитрий Григорьевич. Мне пришла сейчас в голову, кажется, счастливая мысль: вы должны написать портрет самого Дидро. Никто, кроме вас, не сумеет так уловить все смены настроений, которыми известен знаменитый философ. Вы должны ему понравиться за натуральность ваших портретов, поверьте мне!


* * *

Великий князь Павел Петрович, Г.Н. Теплов

   — Григорий Николаевич, я хотел иметь с вами конфиденцию, но вы так спешили закончить свои объяснения, что остаётся сделать вывод: сегодня вам недосуг.

   — О, нет, ваше высочество, моя поспешность была вызвана исключительно безразличием вашего высочества к излагаемому предмету, и я не мог взять на себя ответственность дольше занимать ваше внимание.

   — Тем лучше. Тогда задержитесь.

   — Почту за честь, ваше высочество.

   — Полноте, оставьте эти надоевшие церемонии. Лучше скажите, что вы думаете о невесте, о которой так хлопочет для меня императрица? Вы знаете что-либо о ней?

   — Скорее о герцогстве, откуда принцесса происходит.

   — Насколько знаю, оно ничтожно мало, не играет никакой роли в политической жизни Европы. Так вот почему императрица именно на нём остановила свой выбор? Я не вижу здесь никакого политического расчёта. И вы, и Никита Иванович постоянно уверяли меня, что брак монарха — это всегда существенное подспорье в решении внешнеполитических проблем. Какие же секреты кроются в этой Богом забытой немецкой земле, где-то, как вы говорили, обок Франкфурта-на-Майне? Оборонные рубежи? Сплетение политических и военных нитей, а может быть, полезные ископаемые? Что же, наконец?

   — Боюсь, что вы раскрыли все карты герцогства Гессен-Дармштадтского, ваше высочество. К нарисованной вами картине я смогу прибавить разве что рассказ о богатых лесах, прекрасных видах и ухоженных парках.

   — Но я же не актёр, чтобы делать постановку балета в поэтической аллее! Зачем это всё императрице? Зачем, я вас спрашиваю?

   — Ваше высочество, откуда мне знать высокие соображения вашей родительницы, хотя...

   — Что — хотя? Да договаривайте же, Тёплое! Вы знаете, я не терплю недомолвок!

   — Ваше высочество, происхождение принцессы Вильгельмины безупречно в смысле её высоких предков... Может быть, оно не достигает того высокого уровня, который нужен был бы наследнику российского престола. Но, возможно, её императорское величество пренебрегла подобными условностями. Россия великая держава, и ей нет надобности искать поддержки на стороне. К тому же принцесса из Дармштадта будет бесконечно счастлива браком с российским великим князем. И — до конца жизни сохранит признательность за выпавшую на её долю судьбу...

   — Иными словами, русской императрице.

   — А разве это не будет соответствовать действительности, ваше высочество? И супруг будет постоянно чувствовать её благодарные чувства к правящей императрице.

   — К императрице — не к супругу.

   — Со временем и к супругу, по всей вероятности, когда супруг обретёт всю полноту самодержавной власти.

   — Наследство от императрицы?

   — Вам не кажется это естественным в отношении принцессы Гессен-Дармштадтской, ваше высочество? К тому же весь двор говорит о восторгах её величества по поводу достоинств невестки — её скромности, непринуждённой весёлости, отсутствии тщеславия, непритязательности в нарядах и украшениях. Не знаю, насколько это соответствует действительности, но будто бы императрица однажды назвала принцессу героиней сказки о Золушке, а себя доброй феей, которая подарила Золушке всю полноту счастья.

   — Хватит! Кажется, очередная интрига родительницы мне понятна.

   — И всё же разрешите, я докончу рассказ о нелепых слухах. Недаром говорят, что в ворохе жёлтых листьев всегда может найтись зелёный.

   — Если бы вы знали, Григорий Николаевич, как мне невыносима эта паутина, которую так любит ткать моя мать!

   — Но, ваше высочество, если вы так воспринимаете придворную жизнь, вам тем более необходимы, пусть даже пустые, слухи, чтобы паутину разорвать.

   — Разрывать, хотите вы сказать, каждый божий день, с утра до вечера!

   — Едва ли не главный талант правителей, ваше высочество — и вы знаете тому множество примеров — терпение и выдержка. Так вот, слухи повторяют слова императрицы, что в лице принцессы Вильгельмины с её открытостью и простосердечием она будет иметь лучшего информатора о делах малого двора, чем граф Никита Панин или ваш покорный слуга.

   — Час от часу не легче! И вы думаете, что принцесса...

   — Ваше высочество, всё возможно, но мне кажется, каждая женщина из множества возможных вариантов выберет тот, который позволяет сохранить ей независимость. Послушность принцессы может превратиться в свою противоположность, когда она станет великой княгиней. Всё зависит от амбиций принцессы, а то, что она сразу же почувствует самую горячую привязанность к своему супругу, не подлежит сомнению: ведь это с ним и благодаря ему она может рассчитывать ощутить на своих плечах тяжесть императорской мантии.

   — Только это...

   — Поймите меня правильно, ваше высочество. Я не говорю, что чувством благодарности будет исчерпано отношение принцессы к вам, но одним из краеугольных камней её поведения при дворе это чувство несомненно станет. Во время благополучного правления вашей родительницы. Как то свойственно немецким принцессам, принцесса Вильгельмина вполне может пожелать быть во всём послушной и... любимой дочерью императрицы.

   — В отличие от меня!

   — Дальше всё зависит от ума и истинных чувствований принцессы. Будем надеяться...

   — ...что императрица обманется в своих ожиданиях.


* * *

Е.И. Нелидова, Н.Г. Алексеева

В убиральную комнату постучал танцмейстер: «Демуазель, поторопитесь убираться на балет!» — Шаги стихли: «А они так накоротке?» — «Кто, Катишь?» — «Её императорское величество и граф. Ведь такие разговоры, будто гневается государыня...» — «На Орловых? Может статься. Но тут граф уезжал в Архипелаг, на войну». — «А с тобой говорил, Таша? Тебе что сказал?» — «Ни словечка. За мной фрейлина Анна Степановна Протасова приезжала. Она же всё время около была. Граф так только — взглядом скользнул. Даже на поклон не ответил. Я до полу присела, а как голову подняла, он уж с кем-то разговаривал». — «А как же костюм твой для комедии? Ты ведь так надеялась». — «О костюме Анна Степановна сказала, мол, всё, что потребуется, она устроит». — «Почему она, Таша?» — «Говорят, Орловым родственница. Будто они её во дворец государыне рекомендовали. С тех пор она от императрицы ни на шаг». — «Близкая ли?» — «Не знаю, Катишь. От рождения её помню, а разговоров никаких. Будто лишнее слово сказать боится».

«Демуазель! На выход! Готовы?» — «Конечно, готовы». — «Вот не судите строго моих маленьких волшебниц, ландграфиня. Сам господин Дидро обещал заняться репертуаром их театра. Нельзя же допустить, чтоб они играли в этих фривольных пьесах. Девочки из родовитых семей». — «О, конечно, ваше величество. Но как вы успеваете заниматься всем, даже воспитанием будущего поколения? Вы удивительная монархиня, ваше величество, и как же я счастлив, что моя дочь имеет возможность слушать ваши наставления, следовать вашему примеру. Насколько я могу понять, наши молодые согласились с нашим выбором». — «И мы не будем откладывать свадьбы, ландграфиня».

Вчера ввечеру цесаревича спросила, как принцесса ему показалась. Целых три — есть из чего выбирать. Да и ландграфиня Каролина ещё собой хороша. Пожал плечами: государыня, я в неловком положении. Почему же? Раз вы их выбрали, тем более в супруги наследнику, значит, хороши. А ты-то сам что думаешь? Опять плечами пожал: в бальной зале бы не заметил... У Павла Петровича, кажется, вкус иной.

Ехали в колясках открытых в Царское Село, он навстречу на рысях. Коня хорошо осадил. Спешился. Всем поклон положенный отдал и к Вильгельмине. Раскраснелся весь. Чуть что не похорошел.

В Царском бал и спектакль моих смолянок. Позвала из свиты ландграфини Давида Гримма, чтобы поблизости устроился. Спросила, любит ли театр. В рассуждения пустился, а как на сцену Катишь Нелидова впорхнула, руками развёл: «Божественно! Таких и на настоящем театре не увидишь!» Велела всем смолянкам на балу остаться, с гостями потанцевать. Ландграфине так и сказала: мои дочери — вон их сколько у меня, одна другой лучше.

В убиральных комнатах у девочек шёпоты, смех. «Катишь, ты была бесподобна!» — «Спасибо тебе, Таша, ты так добра!» — «Нет, правда, Катишь, истинная правда. Вон сколько тебе «браво» кричали. И когда в доме графа Алексея Григорьевича Орлова граф меня к императрице подвёл, так и сказал обо мне: «Мила, а всё не Катенька Нелидова». — «Полно тебе!» — «Правда-правда! А государыня весело так на графа посмотрела и говорит: значит, замес у теста похуже получился. Себя, граф, и вини».

С близкой подругой и то полным голосом не поговоришь — всюду уши: «Демуазель, что за секреты?» Как же не секреты — за каждым словом, улыбкой следить надо. Все осудят, обнесут. С Таши и вовсе глаз не сводят. Сначала придумали в боскетах конфиденции вести. Снова опасность: не видать, кто за кустами спрятаться может. Теперь — только в самых широких аллеях. По крайности, хоть издали надзирателей своих приметишь.

   — Катишь, великий князь снова выбрал тебя для танца.

   — Знаешь, Таша, сама себе не поверила, когда его высочество ко мне шаги направил. И галантно так поклонился: не соблаговолите ли, мадемуазель Нелидофф? Как есть огнём сгорела, даже самой смешно стало. Кругом ведь смотрят — спокойней бы надо. А тут сердце забилось быстро-быстро. Руку его высочеству подаю, а рука дрожит.

   — А говорил что великий князь? Видела, что толковали. Его высочество смеялся.

   — Веришь, сказал, будто я ему покойную графиню Анну Петровну Шереметеву напомнила. Она в комедии «Зенеида» вместе с его высочеством волшебницу представляла. Ещё там графини Дарья и Наталья Чернышевы выступали.

   — Его высочество в спектаклях играл? Поверить невозможно.

   — Не то что играл, а с превеликим, по его словам, удовольствием выступал. Говорил, дня представления дождаться не мог. Знаешь, Таша, раскраснелся весь, на себя непохож стал.

   — Думаешь, нравилась ему покойница?

   — О чём это ты, Таша? Как нравилась? Графиня Шереметева?

   — И что ж тут такого? Что ты вскинулась так, Катишь?

   — Так ведь его высочество дитятей ещё был. Сам признался, лет двенадцать имел — не более.

   — А нам с тобой по тринадцать, забыла?

   — Какое ж сравнение! И потом благородные спектакли ведь в доме у графа Петра Борисовича Шереметева всегда бывали. Каких кто там комедий не представлял!

   — Значит, так-таки его высочество ничего о Анне Петровне не говорил? Совсем ничего?

   — Ну почему же. Сказывал, была она собой не слишком хороша — личико смуглое, глаза небольшие чёрные. Руки ещё — такие тонкие, красивые. И с кем ни заговорит, словно солнышком осветит. Ещё сказывал, со мной сходство имела...

   — Видишь, видишь, Катишь! Может, он и с тобой танцевать начал, что ты ему графиню Шереметеву напомнила.

   — Только потому, думаешь?

   — Да нет же, конечно, нет. Это поначалу, а уж потом и твоим достоинствам меру узнал.

   — Его высочество говорил, будто в «Зенеиде» на четырёх особах, что комедию разыгрывали, одних бриллиантов миллиона на два рублей надето было. От сияния глаза жмурить приходилось. А про Анну Петровну, что девятнадцати лет покойная императрица Елизавета Петровна во фрейлины её пожаловала, а жить в отцовском дому разрешила, не в пример всем.

   — В дому? Быть не может. Никогда о таком отличии не слыхивала. А что же покои её фрейлинские во дворце?

   — Его высочество говорил, пустыми стояли. Графиня в них месяцами не заглядывала. А во дворец часто-часто, чуть не каждый день приезжала. Братец её Николай Петрович с его высочеством вместе воспитывался. Так что виделись они и...

   — Выходит, не зря я тебя спросила.

   — Погоди, Таша, погоди. Ещё его высочество вспоминал, как на придворной карусели, тому лет семь назад, графиня Анна Петровна в римской кадрили отличилась и за то получила золотую медаль со своим именем. Это уж при ныне благополучно царствующей государыне.

   — А теперь и я тебе кое-что расскажу. Была эта карусель в том самом году, когда от великого князя воспитателя его Семёна Порошина с великой конфузней отрешили. Анна Степановна сказывала, будто влюбился Семён Порошин в графиню без памяти да и глупостей всяких то ли наговорил, то ли наделал. Государыня его и уволила. Его высочество от наставника раз и навсегда освободила.

   — Воспитатель, младший офицер и графиня, как можно!

   — Значит, можно. Ещё господин Тауберт Порошина Донкишотом обозвал. За честь ли он графини вступился, не знаю.

   — За графиню вступаться-то что было? Его высочество сказал, будто государыня Анну Петровну в невесты одному из братьев Орловых приуготовляла. Известно, богатства несметные шереметевские. Почему бы ими любимцев не наградить?

   — Какое диво! Всегда так делается. Только ничего с Орловыми не вышло. Другой жених подвернулся.

Никиту Ивановича Панина государыня решила самой богатой невестой наградить.

   — Никиту Ивановича? Так он никак родителю Анны Петровны ровесник.

   — И приятель. Ему пятьдесят, Анне Петровне двадцать с небольшим. Вот тебе и самая богатая невеста державы Российской.

   — А Анну Петровну спросили?

   — Спросили — не спросили, а только который там Орлов-старший под государынину диктовку написал формальный отказ от руки невесты. Тут же, в мае 68 году, и помолвка Анны Петровны с графом Никитой Ивановичем состоялась. В начале года.

   — Выходит, посчастливилось графине, что перед свадьбой скончалась. Пяти месяцев после помолвки не прожила.

   — А великий князь о кончине графини не поминал?

   — Знаешь, мимоходом так. Мол, должна была стать супругой его, цесаревича, обер-гофмейстера. Тогда бы, мол, всю жизнь рядом были. И ещё, что не иначе графиню оспой нарочно заразили, да такой страшной, что и выжить надежды не было. Табакерку будто ей с заразным табаком передали. Ни от кого не брала, а тут от самого Никиты Ивановича. Как он потом вместе с родителем графини безутешно по ней убивался! Оспенная материя тогда и императрицу напугала — за здоровье его высочества очень государыня опасалась.


* * *

Великий князь Павел Петрович, великая княжна Наталья Алексеевна

   — Натали, дорогая моя, какое утро! Я хотел предложить вам конную прогулку и даже взял на себя уже распорядиться конюхами...

   — Однако вы умеете испортить мне любое утро, ваше высочество.

   — Я вам испортить? Ничего не понимаю. Дорогая моя Натали...

   — Опять! Вы же знаете, ваше высочество, как ненавижу я это нелепое имя и чувствую себя с ним, как побирушка в платье с чужого плеча. Почему обязательной платой за честь стать кронпринцессой hoc-сийской надо было непременно получить такое изношенное, и не лучшими особами, в вашей семье имя? Ни одной императрицы!

   — Но, дорогая, вы ничего не говорили об этом перед венчанием.

   — А у меня кто-нибудь спросил о моей воле, о моих вкусах? Вы, например, ваше высочество? Между тем в наших разговорах я не раз упоминала, как импонировало бы мне имя Софии.

   — София — это невозможно.

   — Почему невозможно? По крайней мере в вашем роду была София, которая управляла государством, и как говорят в Европе, вполне успешно. Я сама видела её портреты с такими великолепными волосами под царской короной и полный её титул.

   — Она присвоила его себе безосновательно. И вообще, дорогая моя, ни в коем случае, даже намёком, не поднимайте этого разговора с императрицей или придворными. Софья не из нашего рода. Она всего лишь сводная сестра государя Петра Великого. Потомки этих двух родов вели нешуточную борьбу между собой.

   — И продолжают вести по сей день, как я могу понять.

   — Я не понимаю вас, дорогая моя.

   — Отлично понимаете, ваше высочество. Последний потомок, и притом мужской, враждебного вам рода продолжает томиться в страшном одиночном заключении. Это железная маска вашего рода. И носит он имя Иоанна, не говоря о том, что по отцу он потомок герцогов Шлезвиг-Люнебургских. Не так ли, ваше высочество?

   — Откуда вам известны такие подробности, моя дорогая? О них совершенно запрещено говорить при дворе, и я умоляю вас не будить спящую собаку. Вы просто не можете себе представить, к каким страшным для нас обоих последствиям это может привести.

   — Вот-вот, теперь вы в своей роли, ваше высочество! Для вас главное предусмотрительность и осторожность. Без них вы не делаете ни шагу. Но вы же не кронпринц, ваше высочество! У вас есть семья и есть свой двор. У вас должна быть партия, которая вас бы поддерживала и защищала от происков императрицы. Должна быть! А в действительности? В действительности вы совершенно одиноки. Ваши так называемые друзья делят время между большим и малым двором со всегдашним перевесом в сторону Царского Села. Вы скажете мне, как говорили уже не раз, что ждёте. Чего же именно, ваше высочество? Того, что императрица сделает вас соправителем? Этого никогда не произойдёт. Императрица и близко не подпускает вас к государственным делам. Вы имеете о них слишком туманное представление, и то из чужих рук. Иной, как вы говорили, естественный исход, но вы сами в душе не верите в него. Императрице не так много лет. Фавориты не в силах удовлетворить её потребностей. Вы разве не обращали внимания на господина Васильчикова по утрам? Тёмные круги под глазами. Подгибающиеся колени. Неверная походка. А императрица? После своего обычного утреннего обтирания льдом она расцветает день ото дня.

   — Я умоляю вас, дорогая, о фаворитах...

   — Да-да, я нарушила негласное табу. Но мы супруги, и между нами не должно быть притворства. Я не случайно заговорила о вашей позиции при дворе, кронпринц. Разве вы не видите, в какой западне сегодня находится императрица? Принцесса Елизавета в Европе, этот самый страшный казак в оренбургских степях. Она же боится, ваше высочество, она отчаянно боится, и вы должны, вы просто обязаны этим воспользоваться!

   — Встать в ряд с авантюристами и самозванцами? Держать их руку?

   — Кто говорит о чём-то подобном? Но извлечь пользу из сложившейся ситуации — это вопрос чистейшей политики. Разве не так? В конце концов, ни принцесса Елизавета...

   — Не называйте её так, моя дорогая, не называйте. Это оскорбительно и поносно для нашего царствующего дома. В этом императрица права: авантюрьера!

   — Ваше высочество, а что особенного в том, что покойная императрица Елизавета могла иметь ещё одну побочную дочь? Имела же она других детей раньше, и все мирились с их существованием и даже жизнью во дворце. И почему именно от господина Шувалова, последнего и очень молодого любимца, она не могла родить дитя?

   — Тётушка была немолода.

   — Но ведь речь идёт о ребёнке, который мог появиться за десять лет до её кончины. Сорок лет не ставит препоны для появления детей. В монаршьих домах подобных случаев сколько угодно. Да и почему вообще вы так отстаиваете добродетель покойной императрицы именно в последние годы её жизни?

   — Дорогая моя, я вас прошу оставить эту тему. В ней слишком много поворотов, вам попросту неизвестных.

   — Отлично. Но ведь если принцесса Елизавета — настоящая или ненастоящая — будет покушаться на престол, это никак не касается вас. Напротив. Чем сомнительнее её притязания и чем более шатко положение императрицы нынешней, тем лучшие перспективы открываются перед вами. Для всего народа вы будете выглядеть избавителем, способным восстановить политическое равновесие и порядок.

   — Это выглядит так, как будто вы все продумали.

   — Совершенно верно. И потому обратимся к этому казаку. Он выдаёт себя за вашего отца и тем наглядно доказывает, что ваш отец больше устраивает народ, чем императрица.

   — Народу свойственно бунтовать.

   — Вы правы. История даёт тому множество примеров. Но в данном случае этот бунт вам на пользу. Ведь казак ничего не говорит против вас. Он называет вам любимым сыном и наследником, не правда ли?

   — Мне омерзительна сама эта мысль!

   — Вы правы. Но я говорю о другом. Это же угроза для императрицы, тогда как вам нет необходимости ни высказываться против казака, ни заявлять о себе в этой развернувшейся борьбе с ним, которая, по всей вероятности, лёгкой не будет. Что говорят последние донесения? Императрица допустила вас к ним?

   — Конечно, нет. Но я имею представление о них. Девятого ноября отряд генерал-майора Кара был окружён бунтовщиками. Солдаты без боя перешли на сторону казака. Тринадцатого они разбила отряд полковника Чернышева. Двадцать восьмого ноября — отряд майора Заева, направленный в помощь осаждённому оренбургскому гарнизону. Оставленный без подкреплений, генерал-майор решил лично явиться в Петербург, чтобы просить помощи и доложить о подлинном положении вещей.

   — Разве он появлялся в Петербурге? Или его приезд был окружён такой глубокой тайной, что даже вы не знали о нём?

   — Нет, в Петербург его просто не допустили. Двадцать девятого ноября возле Москвы Кар был задержан курьером, который вёз указ императрицы, запрещавший ему отлучаться от вверенных ему воинских частей. Кара пытались задержать силой.

   — О, это понятно. Ведь московское дворянство не любит императрицу, и на него вы тоже можете вполне рассчитывать. Воображаю, какое впечатление произвели там рассказы генерал-майора!

   — Могли б произвести, моя дорогая, но императрица превзошла себя по скорости и решительности действий. Кар был смещён, а вместо него назначен Александр Ильич Бибиков[10]. Креатура Потёмкина.

   — А вы по-прежнему бездействуете, кронпринц!


* * *

Императрица Екатерина II, А.С. Протасова, М.С. Перекусихина, Фальконе

За туалетом опять народу множество. Дела. С утра дела. Проснуться толком не успеешь. Марья Саввишна та хоть помочь старается. Зато от Протасовой отбиваться надо. Целый ворох новостей всегда тащит. Все уголки дворца, кажется, каждую пылинку на свет просмотрит.

   — Государыня, в Петербурге новость, и какая! Ещё один художник объявился. Скоро вашей аудиенции добиваться начнёт. Особливо если папаша поможет.

   — Какой ещё художник, Королева Лото? От них и так проходу нет. И причём тут папаша?

   — Вот в том-то и дело, нагрянул к нашему ваятелю господину Фальконе сынок.

   — Господин Фальконе, насколько я знаю по докладам Бецкого, не испрашивал ни на что подобное разрешения.

   — А чего ему испрашивать, когда сынок нежданно-негаданно нагрянул. Сказывают, родитель в великом гневе, да делать нечего.

   — Ничего не знаю о сыне Фальконе.

   — Вызнала, государыня, всё как есть вызнала. Живописец он, портреты списывает. Хорошо ли, нет ли, не скажу. О том разговору не было. Опять же говорят, будто не ладил он с малых лет с родителем. Оттого смолоду в Париже обосновываться не стал — в Англию отправился, и будто бы не зря.

   — Что значит — не зря? Прижился там, что ли? Тогда зачем в Петербург заявился? Здесь чего искать решил?

   — Откуда мне, государыня, знать. Только верно и то, что в землях аглинских в салоне выставлялся, награды всяческие получал, за портретами его дамы как есть гонялись. А прослышал, что монумент родительский на доброй дороге, к окончанию приближается, видно, решил и тут счастья попробовать. Родитель рад не рад, всё равно должен будет за него ваше величество просить. А вдруг и впрямь мастер хороший? Тогда ему и смолянок заказать можно бы было.

   — Ишь ты, как раскомандовалась, Анна Степановна. Мне здесь Левицкий больше нужен. А ты что, Марья Саввишна? Кого из подопечных своих через дверцу заветную провела?

   — Да я, государыня, только спросить. Господин Фальконе там пришёл, расстроенный весь. Об аудиенции вашей и не заикается. Через меня положил узнать, как ему с сынком-то его быть.

   — Ну и скор на ногу наш ваятель, ничего не скажешь. Вели войти.

   — Ваше императорское величество, простите великодушно, если бы не крайняя нужда...

   — Знаю, знаю твою нужду, слов попусту не трать. О чём просить хочешь, Фальконе? Заказ для сына?

   — Нет, ваше императорское величество, ничего подобного мне и в голову придти не могло. Я не знаю, каков в деле мой сын Пьер. Мы слишком много лет не виделись, а главное — мне незнакомо его мастерство. Я хотел всего лишь просить у вашего величества разрешения остаться Пьеру на некоторое время в Петербурге. Он привёз с собой образцы своих работ. Я не решусь их представить на ваш просвещённый вкус, ваше величество, но хочу заставить его для пробы написать при мне и в моей мастерской портрет мадемуазель Колло. Если эта вещь окажется, в моём представлении, достойной вашего внимания, я буду униженно просить представить его во дворец. Но это дело достаточно далёкого будущего.

   — Что же, мне нравится твоё чувство ответственности. Сделай экзамен Фальконе-младшему, а мысль написать портрет очаровательной мадемуазель Колло просто хороша. Ты знаешь, как я люблю и ценю её редкостный талант. И жалею, что редко вижу её во дворце. Колло положительно игнорирует мои приглашения.

   — О, как вы можете так говорить, ваше императорское величество! Мадемуазель Колло очень скромна и чувствует себя стеснённой в роскоши императорских чертог. Она неохотно меняет даже свой рабочий костюм на выходное платье.

   — Что ж, скромность украшает каждого человека. Кстати, Фальконе, ты поддерживаешь переписку с Даламбером?

   — Мы достаточно редко обмениваемся письмами, ваше величество. Это трудно назвать перепиской.

   — Но сразу по приезде в Россию ты с радостью взялся за портрет философа. Значит, ты хорошо знаешь Даламбера и тем более хорошо относишься к нему. Так вот скажи, случайно не было последнее время разговора о приезде в Ферней нашего вельможи Ивана Шувалова? Ты ведь узнал в Петербурге и его тоже?

   — О, да. Предостойнейший и хорошо осведомлённый в области искусств господин. Он сейчас путешествует по Европе с вашим поручением, ваше величество.

   — Положим, не с поручением, а по моему разрешению. Так упомянул ли о нём когда-нибудь Даламбер?

   — Насколько я понял, господин Даламбер не встречался с господином Шуваловым, но получил великолепный отзыв о нём господина Вольтера. Наш фернейский патриарх восторженно оценил образованность господина Шувалова, редкостный объем его познаний во всех разделах гуманитарных наук, его философический склад ума...

   — Довольно, довольно, Фальконе. Я не нуждаюсь в панегирике господину Шувалову. Мне достаточно узнать, насколько благоприятное впечатление он мог произвести в просвещённых кругах. Как-никак он мой подданный и представляет мою Россию.

   — Это так понятно, ваше величество. Отвечу одним словом: впечатление наиблагоприятнейшее. Кажется, в Париже он показывался ещё с одной русской девушкой, также отличившейся редкой образованностью. То ли это его воспитанница, то ли родственница. Друзья не сообщили мне подробностей.

— Ах, даже так. Я не задерживаю вас, Фальконе. Ваш сын может на некоторое время задержаться в Петербурге. Прощайте. Впрочем, ещё одно. Возможно, я закажу мадемуазель Колло портрет одной из питомиц Смольного института — Натали Алексеевой. И, пожалуй, Катерины Нелидовой. Они неразлучные подруги.


* * *

Великий князь Павел Петрович, великая княгиня Наталья Алексеевна

   — Вы снова не в духе, великая княгиня?

   — Бога ради, ваше высочество! Вы же знаете, как не люблю я этих византийских оборотов. Великая княгиня! Кажется, от этого титула до престола вообще нет дороги!

   — Но это же не так, моя принцесса: просто принятый оборот. Всего лишь простая условность.

   — Которая меня ранит, как вы знаете.

   — Но зато сразу после него в России следует титул императрицы, моя дорогая.

   — О боже, и снова всё, как в слезливых романах! Императрица! Но когда этого титула удастся дождаться? К тому же вы совершенно лишены честолюбия, ваше высочество, и это приводит меня в полное отчаяние. Во всех государствах наследник престола принимает участие в управлении страной. У него есть свои обязанности и свои возможности. Нет такого политического акта, который бы совершался без его участия или хотя бы присутствия. Это нормально, если только он не становится вообще соправителем своей родительницы. Ваше высочество, ведь ваша родительница получила престол только благодаря вам, как мать наследника. Это единственное основание её правления, но она совершенно пренебрегает вами. Вы или теряетесь в толпе придворных, или можете отсутствовать — никто вашего отсутствия не заметит. Разве не так, мой принц? Попробуйте отрицать очевидное!

   — Принцесса, вы не успели узнать характер императрицы...

   — Вот именно успела и поэтому не нахожу себе покоя. Мне стыдно за наследного принца, но мне стыдно и за его супругу, которые ровным счётом ничего не значат по сравнению с амантами вашей матушки. Мир вертится вокруг этих никчёмных негодяев, а вы... а вы молчите и соблюдаете невозмутимое спокойствие, ограничиваясь тем, что время от времени спрашиваете меня о дурном расположении духа. Ваше величество, я принцесса по рождению, по крови, а не одна из фрейлин с заднего двора, которых находит себе императрица.

   — Я не согласен с вашими обвинениями, Натали. Не могу согласиться. Вы не знаете, как при русском дворе расправляются со строптивцами, и здесь не может помочь никакая родственная связь. Наоборот. Вряд ли вам стала известна судьба старших сестёр императора Петра I. Так вот, за одно то, что они были на стороне правительницы Софьи, а не десятилетнего мальчика, к тому же от второго брака, их всех ждал монастырь. Но этого мало. Две из них оказались в ста с лишним лье от Москвы на север, в так называемой Александровой слободе, жили в каменной конуре с единственным окном, питались одними испорченными продуктами, которыми они снабжались от царского двора — вообразите себе мясо или рыбу после недельного пути на повозке, им отказывали во всякой врачебной помощи, не доставляли царю их писем. И снова мало. После кончины император распорядился сбросить их, царских дочерей, в общую могилу для бродяг и убогих.

   — Вы хотите меня запугать?

   — Нет, всего лишь дать представление о нравах русского царского двора. Здесь необходимо тихо и не возбуждая подозрений дожидаться своего часа. Хотя бы для того, чтобы остаться в живых.

   — Оправдание трусости!

   — Натали, не ищите способа оскорбить меня. Чем это улучшит или изменит наше положение?

   — Русский двор! Но мне говорили, что прежние цари, когда делали записи о значительных событиях, непременно ссылались на то, кем был в это время их наследник. Разве не так?

   — Я не знал, что вы так интересуетесь русской историей.

   — Историей? Я думаю о судьбе вашего высочества и, в конце концов, о своей собственной. Но вот надпись на куполе этой огромной башни, которую у вас называют Иваном Великим, в Московском Кремле, несёт имя и царя Бориса, кажется, и его сына. Возражайте же, мой принц, спорьте же, спорьте!

   — Спорить с очевидным?

   — Ах, так! И вот вам пример: этот мир с турками. После 8-летней и далеко не слишком успешной, как мне удалось услышать, войны.

   — Да, это была нелёгкая кампания. Турецкая война, начавшаяся в 1768 году и только в 1774-м закончившаяся Кючук-Кайнарджийским миром. А тут ещё события с этим разбойником Пугачёвым, затруднения со Швецией. Мир с турками был необходим как воздух.

   — И именно поэтому императрица заказывает табакерку с портретом турецкого султана, с которой не расстаётся. Вчерашний враг оказался ближайшим другом, на которого приятно смотреть по многу раз на день.

   — Натали, вы переоцениваете свою осведомлённость о внешних делах. Я готов даже угадать источник ваших сведений — настолько они предвзяты.

   — Очередной предмет ни на чём не основанной ревности? Стыдитесь, ваше высочество!

   — Оставим препирательства. Мне легко доказать вам в данном случае вашу неправоту. Разговоры о мире велись с султаном Мустафой, но конца им не виделось. Зато когда в начале 74 года Мустафы не стало и на престол вступил его брат Абдул-Гамид, всё пошло как по маслу. И в июле 1774-го Кючук-Кайнарджийский мир был подписан на таких благоприятных для России условиях, каких не пророчили дипломаты.

   — Подкуп советников?

   — Не берусь утверждать.

   — Вы, конечно, не были допущены к переговорам, не правда ли? Императрица же отметила их успешное окончание тем, что заказала себе табакерку с портретом Абдул-Гамида и теперь имеет удовольствие раз за разом щёлкать по носу глупого противника. И вот вам доказательство мелочного тщеславия этой женщины!


* * *

Великая княгиня Наталья Алексеевна, А.П. Шувалов

   — Однако вы всеобщий любимец, граф Андрей, вас можно ревновать ко всему свету. С великим князем вы дружны с молодых ногтей. Императрица Елизавета не чаяла в вас души.

   — Ваше высочество, в этом нет никакой моей заслуги. Просто мне посчастливилось с местом и временем рождения. Моя матушка была лучшей, если не единственной, душевной приятельницей покойной императрицы. У них не было друг от друга никаких тайн ещё с тех времён, когда царевна Елизавета вела, прямо сказать, нищенское существование на задворках императорского двора.

   — Дочь императора Петра Великого? Как это могло быть?

   — Очень просто. В результате придворных розыгрышей у дочерей Великого Петра осталось лишь достаточно незначительное имущество их матери, императрицы Екатерины I, какие-то бедные мызы, несколько участков земли под Петербургом и Москвой и никаких денег. Хочу вам напомнить: к власти пришла другая ветвь царствующего дома. Императрица Елизавета не имела никакой надежды на улучшение своей жизненной судьбы, и моя родительница разделяла все её житейские невзгоды.

   — Зато потом!

   — Вы правы, потом была жизнь при дворе, если не сказать во дворце. Моя матушка вышла замуж за одного из преданнейших друзей императрицы. Круг замкнулся.

   — И в центре этого круга оказался граф Андрей Шувалов, получивший чисто французское воспитание под руководством академика Ле Руа, блестяще проявивший себя на службе.

   — Ваше высочество, вы беспощадны. Графу Андрею Шувалову не было нужды не только проявлять себя по службе, но и вообще служить. С четырёх лет я был записан вахмистром в Конную гвардию — она в России ценится выше всего. Тринадцати лет императрица сочла нужным пожаловать меня камер-юнкером и отправить дворянином при посольстве в Париж — вот вам секрет моего, как вы изволили выразиться, блестящего французского воспитания. Четырнадцати лет я был избран почётным членом императорской российской Академии трёх знатнейших художеств, только что образованной любимцем императрицы и моим близким родственником Иваном Ивановичем Шуваловым, семнадцати — в камергеры, а девятнадцати — в Комиссию для рассмотрения коммерции Российского государства.

   — Мой Бог, вот это действительно карьера! Но простите моё легкомыслие, граф, вы что-нибудь понимали в коммерции?

   — В этом не было решительно никакой нужды. Место по службе было необходимо, чтобы вступить в законный брак с соответствующей невестой. Мне выбрали дочь фельдмаршала графа Салтыкова.

   — Это не было романтическим увлечением?

   — И, само собой разумеется, таковым не стало. Мы с супругой оба понимали смысл и выгоды подобного брачного союза.

   — Вы пугаете меня, граф, своим цинизмом.

   — Цинизмом или здравым смыслом, ваше высочество? Цинизм касается небрежения истинными чувствами, заложенными в нас натурой, здравый смысл помогает эти чувства защищать от ненужных вторжений извне.

   — О, я чувствую в ваших мыслях влияние Вольтера.

   — Оно пугает вас, ваше высочество? Мне и в самом деле посчастливилось приблизиться к фернейскому патриарху. Великий философ действительно незаслуженно благоволил ко мне и даже одобрял мои французские стихи, хотя, по-моему, они достаточно слабы.

   — Тем не менее вы сочли возможным похвастать ими перед Вольтером, а мне до сих пор не соизволили их даже показать.

   — В отношении Вольтера это была шутка, в отношении же вас, ваше высочество, я не хотел бы выставлять себя в невыгодном свете. Ваше мнение мне слишком ценно.

   — Моё? Но я не так много понимаю в литературе, тем более во французской поэзии. А собеседнику Вольтера я тем более не судья.

   — О, я вижу в вас записного знатока и критика, ваше высочество. Простите на вольном слове, но ваше высочество для меня всегда и прежде всего женщина, воплощение всех женских достоинств.

   — Но не соблазнов, не правда ли?

   — Как бы я осмелился, ваше высочество!

   — Франция далеко не всему вас научила. Российский пуританизм оказался превыше всего. Или вы просто не доверяетесь мне? Ведь мы разговариваем как простые друзья, не правда ли? Иначе сама по себе наша беседа станет нарушением придворного этикета.

   — Если и признать вашу правоту, ваше высочество, всё равно язык мой отказывается мне повиноваться.

   — Робеющий граф! Это одинаково неожиданно и забавно. И что же — вы так же робеете и в интимном кружке её императорского величества? Ведь не секрет, что вы проводите в нём немало времени.

   — Но это всего лишь служба, ваше высочество.

   — Служба? Какая служба? В качестве кого, граф?

   — Если выдать государственную тайну, ваше высочество, мне поручается исправлять стиль французских писем и записок императрицы, а это уже немалый объем. Императрица проводит за письменным столом долгие часы и предпочитает оставлять потомкам именно эпистолярное наследие, о котором мне и поручено тщательно заботиться.

   — Борьба с русизмами!

   — Откуда же! Её императорское величество не владеет литературным русским языком, но для её сочинений на моём родном диалекте есть специальный секретарь, отлично справляющийся со своими обязанностями. Что касается меня, то я борюсь с германизмами.

   — Мне это представляется таким странным: императрица, теряющая время за бюваром! Может быть, я просто не знаю таких примеров.

   — Эта странность вполне оправдывает себя, ваше высочество. Именно безукоризненный эпистолярный жанр сделал нашу императрицу известной во всех уголках Европы и принёс ей славу просвещеннейшей монархини. Разве не так?

   — Наверно, вы правы, граф. Просто такие действия не в моём характере. Я предпочитаю живую жизнь.

   — И слава богу, ваше высочество, что вы не пресловутая учёная женщина, зато женщина редкой красоты и очарования. Но я, кажется, теряю контроль над собой. Простите, ваше высочество, ради бога простите.

   — Охотно, мой друг. И всё же, чем ещё, кроме переписки, вам приходится заниматься? Мне хотелось бы полнее познать характер моей свекрови.

   — Тут нет никаких секретов. Я помогал государыне сочинять «Антидот» — труд, направленный на разоблачение неверного понимания Вольтером русской истории и роли государя Петра Великого.

   — Ах, знаменитый «Антидот» — противоядие, которое мне довелось держать в руках. Мой отец даже счёл нужным прочитать его.

   — Я наблюдал за изданием переводов лучших сочинений иностранной литературы — так хотела императрица — и занимался изысканиями в области русской истории. В результате я получил чин тайного советника, а вдобавок директора Московского и Петербургского Ассигнационных банков.

   — От скольких же важных государственных дел вас отвлекает беседа со мной, граф! Я испытываю стыд и неловкость.

   — Ваше высочество, вам доставляет удовольствие смеяться надо мной. Вы никогда не упускаете подобной возможности.

   — В виде сатисфакции вы можете приложиться к моей руке. Довольны, граф Андрей Шувалов?


* * *

Екатерина II

Нет писем от Алексея Орлова. Нет, и на поди. Объяснится в случае надобности. Кошку хвостом вперёд вывернет — слова не вставишь. Не торопится с письмами. А с делами? При его-то увёртливости да никаких вестей? Быть такого не может. И денег навалом. И людей — успевай приказывай. Рассчитывает? Значит, рассчитывает.

Господи, сама виновата: положилась на Гри-Гри. Мол, обо всём с Шуваловым дотолкуется. Трудно ли? Оказалось, всё наоборот. Мало что спугнул — обидел. Никогда Ивана Шувалова терпеть не могла, да сказать против него нечего. Держался почтительно. Говорили, не раз покойную императрицу от гнева против невестки удерживал. Если и неправда, всё равно противу великой княгини слова не говаривал. Осторожничал. Знаю, так и держать его надобно было в России. К чему его вояж по всей Европе? Авантюрьера под его крылом никогда беды знать не будет — деньги всё устроят.

Пересмотрела письма Ивана Ивановича. Вот оно, что Гри-Гри адресовал: «И в это августейшее царствование я один забыт! Вижу себя лишённым доверия, коим пользуются многие, мне равные». Ишь, о Разумовских намекает. «Я не способен быть употребляем ни на какое дело, я не достоин благоволения нашей матери! По-теперешнему судят и о прошедшем. Может быть, скажут, что я дурно служил усопшей императрице, что я дурно служил моему отечеству. Что делать, любезный господин мой, скажите!»

Только сейчас в голову пришло: а как Гри-Гри письмецо-то читал? Может, и не читал вовсе? Французского диалекта никогда не знал. Говорить начнёт — смех один, а уж с грамотой никогда в ладах не был. Да поди, рассудил чего читать, когда «бывший».

Никогда умом лишним не грешил, а уж тут и тужиться не стал. Мне бы самой подумать. Мне! Все письма, что Иван Иванович сестрице любезной присылает, скопировать велела. Ведь это надо, чтобы как лицо царской крови в Европе принимали!

«Вчерашний день выехал, матушка, из Риги и приехал в Митаву; стою на квартире принца Карла Курляндского. Герцог Бирон звал меня обедать — дворянина за тем присылал, и туда еду... Обедал у герцога, который меня весьма учтиво и ласково принял. В первый раз видел двор маленького немецкого владетеля, в котором гофмаршал, кавалер, фрейлины, пажи — все в миниатюре перед большим двором. Герцог сам ко мне хотел ехать, только я сказал, чтоб не трудился, ибо я скоро поеду. Принц Пётр однако же был. Кушанья нам наслали в Риге столько, что девать было некуда на дорогу».

Месяца не прошло — Кёнигсберг. «Всего странней в Мемеле: послал к вам письмо на почту — почтмейстер денег не взял, в Тилзите, как скоро приехал, то тотчас комендант со всеми офицерами ко мне пришёл — поздравить с приездом; прислал караул; потом офицер спросил: что мне угодно, то б приказал; после того — шесть бутылок венгерского и блюдо лимонов, то, что всего больше и непонятней: не приказал трактирщице брать с меня денег, где я обедал, которая тотчас ушла з двора, и не могли её сыскать, девки её то сказали, что ей брать ничего не приказано...»

Вон как! Не догадываешься, значит, господин Осторожный. Что за персону царскую принимают, не догадываешься. «Третьего дня после обеда приехав, послал сказать к фельдмаршалу Левалду и протчим, как и герцогу Голштинскому и принцессам. Принцесса Шарла была в деревне — только приехала; сказали, что она для меня приехала в город... Сего дня обедать зван к фельдмаршалу Левалду, ужинать — к герцогу Голштинскому; завтра зван обедать к принцессе Шарле. Пробыв здесь дни три или четыре, отправлюсь далее в путь. Ранее неспособно, чтобы высоких господ небрежением и неучтивостью своею не обидеть».

Вот тебе и Гри-Гри. Для него «бывший», а для царствующих куда какой настоящий. Чем авантюрьере не поддержка!

Бироны... Торопился Осторожный, куда как торопился. Герцог сам хотел к нему ехать, Эрнест Иоганн, правитель российский. Как-никак за восемьдесят перевалило, а заспешил Ивана Ивановича повидать. И надо же, покойная императрица ничего против Биронов не имела. Сказывали, заботился о ней фаворит, больно заботился. Гнев царский вызывал, а от своего не отступал. Сколько раз императрица Анна Иоанновна в монастырь хотела цесаревну навеки вечные упрятать — не дал. За братца своего хотел цесаревну сосватать[11] — императрица не дала. Клубок такой — хоть топором руби.

А тут, значит, герцог захотел повидать Ивана Ивановича. Остановился Осторожный у младшего из его сыновей — Карла. Но и старший появился. Ему, принцу Петру, сказывали, отец правление Курляндией передать хочет — недомогает сильно. Да эти, Бог с ними.

Что дальше? Бреславль. «Приехав сюда, послал сказать к губернатору господину Тауцинену, генералу порутчику и кавалеру Чёрного Орла. Хотел к нему сегодня сам ехать, только он меня предупредил и был у меня, сказав все возможные учтивости, осведомляясь, надобно ли что для способности моего пути. Учтивости весьма в Пруссии мне делают много...»

Вена. «Вчерашний день имел честь видеть их величества и фамилию в Лаксенбурге, загородном замке... как обыкновенно аудиенциев в сих увеселительных домах не делают, так и мне сказано было, что буду просто представлен... после обеда мне тотчас сказано было, что их величества желают меня приватно видеть и показать тем знак своего благоволения... и весьма сию благосклонностию утешен...» «Был представлен архигерцогам и архигерцогиням, всё соответствовало знатности их рождения и воспитания; в разговорах весьма милостивы и разумны... Также большие принцессы говорили, чтобы я пожил, приятно им будет сделать знакомство со мною... Третьего дни обедал у французского посла. Теперь еду к венецианскому. Всякой вторник ездил к Лаксенбург, куда уже зван обедать к графу Клери... сколько император и императрицы милостивы...»

Мало того. Мало! Ещё и в Ферней завернул. С Вольтером встретиться пожелал. Агент мне сообщает, будто Вольтер поделился с Даламбером впечатлениями. Что вот сейчас в Фернее САМ Шувалов и что это один из образованнейших и любезнейших русских людей, да и вообще каких ему встречать довелось. Одну фразу слово в слово списал: «Встреча с Русскими постоянно убеждает меня, что Атилла был человек приятный, и сестра императора Гонория поступила благоразумно, решившись быть его супругою». К чему это? Коли намёк, то на кого? Не на покойную ли императрицу, что в аманты себе именно Шувалова взяла?


* * *

Великая княгиня Наталья Алексеевна, граф А.П. Шувалов

   — Граф, вы определённо задели моё любопытство. Газеты полны сообщений...

   — И конечно, домыслов, принцесса.

   — Потрудитесь не перебивать меня, несносный! Газеты полны сообщений о кончине герцога Кингстона и планах его блистательной супруги. И даже высказываются предположения о возможном её приезде в Россию. Как это занятно!

   — Я не верю в подобный приезд, ваше высочество. Не потому, что изменятся желания герцогини — она известна своим неизменным стремлением к единожды поставленной цели, — вряд ли наша императрица даст на него согласие.

   — Но почему же? Герцогиня Кингстон принадлежит к знатному семейству, к тому же сказочно богата. Её визит, в конце концов, не так уж безразличен для каждого европейского двора.

   — Для каждого, но не нашего.

   — Опять загадки?

   — Ваше высочество, а естественное соперничество двух женщин? Только ради бога не выдавайте моих соображений — я могу слишком дорого за них поплатиться.

   — Можете быть совершенно спокойны: это наша с вами конфиденция останется нашим общим секретом. Но, пожалуй, вы правы. Может существовать и такой мотив. Кажется, герцогиня блестяще образована, а её ум получил признание во всей Европе.

   — Вот видите, моя принцесса, для вас всё становится очевидным и без моих объяснений. К тому же герцогиня славится остроумием. В Европе повсюду и уже сколько лет повторяют её слова: когда англичанин ещё ищет удовольствия, француз уже наслаждается. Вообще она сравнивала англичан с неуклюжими, неотёсанными, но вполне добродушными медведями, тогда как французов — с подвижными и поверхностными обезьянами.

   — Совсем неплохо сказано. Но позвольте, вы говорите, что по европейским странам много лет ходят её определения. В таком случае, сколько же герцогине лет?

   — Мне не приходилось задумываться над таким вопросом, но во всяком случае она в очень пожилом возрасте: ей явно за пятьдесят.

   — Как жаль! Зачем же ей в такие годы богатства герцога? А впрочем, вы знаете сколько-нибудь историю её жизни? Андре, вы знаете, как отчаянно я скучаю в атмосфере неколебимой благоприятности и неясных мечтаний о будущем нашего малого двора. Стоит только вдуматься: малый двор. Не допущенный к большому. Существующий на отшибе и к тому же ограниченный в средствах! Но я начинаю повторяться. Спасайте же меня, Андре, если можете рассказать, то хоть немного расскажите о герцогине. По крайней мере моему воображению будет ненадолго задана работа.

   — С величайшей готовностью, ваше высочество, лишь бы мне не разочаровать ваши ожидания. Но, поверьте, моя принцесса, я буду очень стараться.

   — И вы станете говорить по-французски, не правда ли? Я так устала от любимого великим князем немецкого, да ещё в его прусском варианте.

   — Вам не придётся дважды повторять своих желаний, принцесса. Итак, начинаем. Елизавета Чудлей — это старинная английская семья среднего достатка. Отец — полковник Томас Чудлей — унаследовал самые ничтожные наделы земли от деда, баронета сэра Томаса Чудлея из Астона. Мать скончалась, когда девочке исполнилось всего несколько лет, и её место заняла тётка. Не вспомню сейчас её фамилию, но все отзывались, что это была развесёлая тётка, обожавшая всяческие развлечения и не собиравшаяся отдавать племянницу в монастырский пансион. Результат таких педагогических установок заявил о себе куда как рано. Первая любовь пришла к Елизавете Чудлей в 16 лет. Выбора у девочки большого не было, и она обратила свои чувства на сына соседа по имению.

   — Без взаимности?

   — Что вы, что вы, принцесса, как во всякой доброй сказке — с полной взаимностью. Мальчик был ненамного старше своей избранницы. По какой-то причине ему пришлось поехать в Лондон, тогда как восторженная Елизавета заболела в это время оспой. Движимая самым благородным порывом, она пишет возлюбленному письмо о своём несчастье и, поскольку оспа не выпускает своих жертв не обезображенными, возвращает ему его слово, чтобы не связывал свою жизнь с безобразным чудовищем. И снова, как в доброй сказке, юный жених отверг и предложение, и все предостережения и помчался к любимой.

   — Боже, как он рисковал! Ведь всё могло случиться.

   — И случилось. Елизавета успела поправиться без единого следа от перенесённой болезни, тогда как юноша заразился от её письма — так, во всяком случае, предполагали врачи — и скончался в страшных мучениях.

   — Какой же это был удар для восторженного сердца!

   — Вы имеете в виду юную Чудлей? И вы ошибаетесь, моя принцесса. Елизавета почти сразу подпала под вполне дружеское влияние другого своего соседа, хотя несколько старше её, зато носившего титул графа Батского.

   — И Елизавета стала графиней?

   — О, нет, ваше высочество. Пультеней граф Батский не был так неосмотрителен. Он ограничился тем, что присоветовал порушенной невесте переселиться в Лондон, где устроил её фрейлиной к принцессе Уэльской Августе, урождённой принцессе Саксен-Готской.

   — Но мы же связаны с этим домом родственными узами, и, насколько я помню, у принцессы было множество детей в браке с принцем Фридериком-Льюисом.

   — Девятеро, ваше высочество. При дворе принца велась самая тихая и упорядоченная семейная жизнь, в то время как граф Батский мог в своё удовольствие заниматься пополнением образования не слишком отягощённой книжными знаниями Елизаветы. Правда, Елизавета Чудлей оказалась особой достаточно нетерпеливой, уроки Батлея ей явно скоро надоели, и как только в неё влюбился шестой герцог Гамильтон Джеймс Дуглас, рано осиротевший шотландец, наследник огромных богатств, Елизавета согласилась отдать ему руку и сердце. Хотя жених был моложе невесты на целых шесть лет.

   — И вы считаете такие мелочи, граф! Они оба были молоды и, я уверена, не задумывались над следами, которые оставляют на людях годы. Однако, судя по вашей интонации, их счастью что-то противостояло. Но не возраст же? Скорее — дайте мне стать гадалкой! — родные?

   — Вы совершенно правы, ваше высочество. Впрямую противодействовать влюблённому герцогу, никогда не знавшему женской ласки — его мать скончалась во время родов, — никто не решился. Зато в возможностях родственников было заинтересовать жениха перспективой длительного путешествия в образовательных, само собой разумеется, целях. Герцог получил полное согласие родственников на брак, как скоро нога его вновь вступит на английскую землю.

   — Он погиб во время путешествия? Влюбился в другую?

   — И не то, и не другое, моя принцесса. Всё дело было в невесте. У неё под рукой оказался сверстник герцога, сын графа Бристоля, Август Джон Хервей. Военный совет, который невеста держала всё с той жизнерадостной тёткой, пришёл к заключению о целесообразности именно этого нового варианта брака для Елизаветы. Был найден и вполне благовидный предлог. Хотя любовь к Гамильтону и сама Елизавета, и её тётка называли первой и настоящей, Елизавета якобы получила известие о вероломной измене шотландца и в порядке утешения обвенчалась в Винчестере с лордом Хервеем, капитаном морской службы. Но дальше произошло нечто непонятное: супруги разъехались почти сразу после венчания. Предположений строилось множество. Одни говорили о желании сохранить брак в тайне из-за противодействия родных. Другие о разочаровании молодого супруга в прошлом невесты. Так или иначе моряк вернулся на службу, а леди Елизавета Хервей, не медля ни единого дня, — в европейские страны.

   — Подождите, подождите, граф, помнится, сколько было разговоров о том, что Елизавета Чудлей свела с ума короля Августа III, с которым потом долгие годы якобы переписывалась. И в Берлине короля Фридриха Великого. Но почему-то никто не называл её при этом титулом леди, тем более иным именем, чем Чудлей.

   — У вас завидная память, ваше высочество. Елизавета не хотела терять своей должности фрейлины, как и заманчивого положения незамужней красавицы. Между тем Хервей грозил открыть тайну их брака и затребовать её к себе на постоянное жительство. И вот здесь в полной мере проявилась незаурядная решительность Елизаветы. Вместе с подругой она поехала в Винчестер, и пока подруга занимала разговором аббата, умудрилась вырвать из церковной книги запись о своём браке. После чего у нынешней герцогини Кингстон хватило, скажем, решимости заявить лорду Хервею, что он может доносить об их браке кому угодно и что угодно. Его заявления могли стать всего лишь поводом для обвинения герцога в клевете. В случае же его «разумного поведения» она готова простить ему его неразумное, по её словам, поведение.

   — Но она должна была на что-то рассчитывать. Отказаться от богатства, титула — она должна, не получая ничего взамен...

   — Такие подробности, ваше высочество, мне неизвестны. Верно одно. Елизавета Чудлей поселилась в Лондоне, стала жить на самую широкую ногу. Около неё роились поклонники, пока она не увидела среди них несметно богатого Эвелина Пьерпонта герцога Кингстона. Елизавета именно на него стала обращать своё внимание, роман наметился и стал развиваться достаточно стремительно. Титул герцогини стал для Елизаветы реальностью, если бы не неожиданная болезнь графа Бристоля, который пожелал её видеть, примириться с ней и оставить по завещанию ей как законной жене все свои богатства. Искушение было слишком велико. Елизавета соглашалась на все условия, но...

   — Бристоль умер, не успев составить завещание?

   — О, гораздо хуже, ваше высочество. Наш граф Бристоль осмелился самым чудесным образом встать со смертного одра. Елизавете не оставалось ничего другого, как из опасения перед его местью выйти замуж за герцога Кингстона, который, кстати сказать, был очень намного старше неё. Не скажу точно, но ему было далеко за семьдесят, если не все восемьдесят. Короче говоря, супруги прожили в браке всего четыре года — вполне сходная цена за то, чтобы стать единовластной владетельницей колоссальных богатств и превосходного титула герцогини Кингстон.

   — Елизавета Чудлей всё-таки достигла своей цели.

   — О, да, ваше высочество, но в свои 53 года.

   — Как, ей целых пятьдесят три? Какая жалость!

   — И ещё наследники герцога опротестовали завещание.

   — Они могут его выиграть?

   — Как оказалось, нет. В завещании герцога Елизавета предусмотрительно названа своим девичьим именем — Елизавета Чудлей. Теперь речь в суде может идти только о титуле.


* * *

Во дворце радость — а как бы иначе? Граф Григорий-Григорий возвращается. Из Москвы. С великою победой: и москвичей-бунтовщиков усмирил, и чуме конец положил. Герой, одним словом.

Марья Саввишна ног от радости под собой не чует. Не догадалась ещё: ни к чему это для государыни. Дай срок, разберётся. Пока только обрывки рассказов ловит, как это оно в Первопрестольной было. У государыни спрашивать не решается: вдруг не угодит, а к месту словечко непременно вставить надобно.

Кто её знает, откуда чума в Москве взялась. Догадки одни. Кто на Турцию грешит: оттуда завезена. И будто бы на Суконный двор, что у моста за Москвой-рекой, — с шерстью. От одного человека хворого такая беда не разошлась бы. А тут в 1771 году за январь—февраль на Суконном дворе сто тридцать человек померло.

Начальство московское скрыть от императрицы потщилось. Говорить про болезнь говорило, да так всё — между прочим. Навалилась беда настоящая к концу лета. Тут уж не одни суконщики — весь город затрясся, с августа так и пошло людей косить. А начальство опять молчок. В городе еле покойников успевают на погостах хоронить. Те, кто их привозят, на следующий день в горячке сваливаются.

Ведь так сказать страшно. Более года чума бушевала. Ни тебе помощи лекарской, ни порядка никакого. К марту 1772-го по одной Москве шестьдесят тысяч перемерло, а по России и вовсе — семьдесят пять тысяч.

Государыня в отчаянии: что делать, с какого конца к беде подступиться? А тут ещё преосвященного Амвросия чернь смертно побила за то, что не дал к образу чудотворному прикладываться — от заразы. Граф Григорий Григорьевич вскипел весь. Дай, мол, государыня, мне власть безобразиям этим конец положить. Государыня засомневалась: куда ему — не лекарь, в болезни ничего не понимает. Сказал как отрезал: рука тут железная нужна, солдатская. От лекарей, матушка, сама видишь, проку никакого. Отпусти, чтобы большей беды не случилось. Чтоб тебе порухи не иметь.

Марья Саввишна каждое словечко помнит. Разладилось уже в те поры что-то у государыни с графом. Иной раз подосадует государыня, иной из терпения выйдет. Одно понятно: надоедать человек стал.

Может, и граф Григорий Григорьевич то же приметил, что так рваться к делу стал? Рассчитал — справится, государынину милость сполна вернёт. Да нешто за службу любят?

— Сам вызвался, а ехать всё же в душе опасался. О графе Бобринском вспоминал[12]. Наталью Григорьевну пожелал видеть, в Смольный поехал. А для благопристойности нескольких девочек гостинцами одарил, особо Катеньку Нелидову обласкал — государыне больно её игра на театре по сердцу была. Наталье Григорьевне фермуар тогда бриллиантовый пожаловал, у начальницы института оставил. Катеньку Нелидову не обидел: набор изумрудный подобрал. Что серёжки, что пара браслетиков, что кулончик преотличный.

Не один был — с ним братец Алексей Григорьевич и в Смольный, а там и в Москву отправился. Посетовала тогда государыне: за соколов наших боязно. Государыня поглядела так странно как-то, усмехнулась: «Ничего, Марья Саввишна, болезнь-то уже на убыль пошла. Бог милостив, воротятся оба со славою».

Потом уж государыня велела гравюру такую вырезать: оба братца в Москве в чумное время. Алексея Григорьевича тоже обидеть не пожелала. Мне тогда, что за обоих графов душой болела, показала.

А если греха на душу не брать, полютовал граф Григорий Григорьевич в Москве, ещё как полютовал, страх вспомнить.

На преставление престола и евангелиста Иоанна Богослова в старую столицу въехал. С ходу огнём и мечом разбираться стал, так что дворец Лефортовский, где по-первоначалу остановился, москвичи тут же ему и подпалили. Головинский дворец. Сразу со всех концов.

Сам по больницам ходил, с больными разговаривал. И впрямь заразы никакой, как заговорённый, не боялся.

Только как государыня узнала о его розыске, через месяц велела в Петербург ворочаться. Сказала тогда: убьют его, как есть прикончат. Пусть уж все казни после его отъезда из Москвы состоятся.

Всё равно замешкался Григорий Григорьевич, в розыске своём останавливаться не стал. Одно государыне накрепко обещал, что расправ с москвичами до отъезда его не будет.

Так и вышло. На апостола и евангелиста Матфея из Первопрестольной выехал. От карантина шестинедельного в Торжке государыня графа освободила. Не испугалась, голубушка, что заразу к ней привезёт. Чествовать решила со всяческою пышностью. В Царском, по дороге в орловскую Гатчину, велела ворота триумфальные преотличнейшие соорудить. Медаль памятную выбить. Стихотворец знаменитый Василий Иванович Майков надпись сочинил: «Орловым от беды избавлена Москва».

А на Введение во храм Пресвятой Владычицы нашей Богородицы и Приснодевы Марии состоялись московские казни. Виселицу поставили на месте убийства преосвященного Амвросия. И повесили на ней Василия Андреева и, помнится, Ивана Дмитриева как главных зачинщиков недовольства против преосвященного. Ещё двоих граф Григорий Григорьевич приговорил, но с тем, что висеть одному, Господь ведает, по какому такому выбору.

Остальным шестидесяти, в убиении повинным — а были среди них и купцы, и дворяне, и дьяки, и подьячие, и крестьяне, и солдаты, — всех нещадно кнутом бить до полусмерти, ноздри вырезать и на вечную каторгу в Рогервик сослать.

И детям досталося — их сечь розгами солдатским манером. Тем же, что мнимое чудо огласили, ссылка навечно на галеры с вырезанием ноздрей. На день Введения во храм Пречистой нашей...

Ничему государыня не воспрепятствовала. Только перед отходом ко сну как-то молвила: не знала, какой зверь в Грише кроется. Ведь вот не один пуд соли съешь, а всё чужая душа потёмки. Кажется, нипочём более на ночь с ним не останешься. Что ж, и не собиралася.

Через две недели после казни пугачёвской государыня в Москву прибыла. Тогда-то и приказала в честь и память побед над турками заложить путевой дворец за Тверской заставой, на землях Высоко-Петровского монастыря. Над турками! О чуме словом не обмолвилась.


* * *

Екатерина II, А.А. Безбородко

   — Наконец-то! А ещё называется секретарь! Вместо того чтобы быть постоянно под рукой, вы исчезаете на целый день, и я вынуждена томиться в полной безвестности о происходящем. Ну, есть у вас хотя бы какие-нибудь новости?

   — Мне бы хотелось ответить отрицательно, ваше величество.

   — Хотелось ответить отрицательно? Что это значит? Что, новости очень плохие? Но ведь они есть, и прятаться от них бессмысленно. Я прошу вас сразу же приступить к докладу.

   — Ваше величество, 25 декабря разбойник со своими сообщниками захватили города Сарапул и Самару.

   — На самое Рождество?

   — На самое Рождество, и чернь сочла это неким знамением свыше: к Пугачёву устремляются несметные орды.

   — Боже милосердный...

   — 30 декабря они взяли Яицкий городок и начали осаду Яицкой крепости... Трудно сказать, как долго смогут продержаться осаждённые. Помощи им ждать неоткуда. Единственный источник их мужества — борьба за собственную жизнь: после Пугачёва остаются моря крови и виселицы.

   — Но что же Бибиков? Он-то собирается действовать? Или последует примеру Кара? Почему вы молчите? Ваши новости ещё не кончились?

   — Нет, ваше величество. У нас ещё остаётся Европа.

   — Что-нибудь от графа Алексея Орлова?

   — Да, от него есть первое донесение. Но, с вашего позволения, государыня, я хочу сначала коснуться донесений наших агентов. В декабре авантюрьеру, переехавшую в княжество Оберштайн, начал посещать так называемый «Мосбахский незнакомец», инкогнито, под которым скрывается, как предполагают, некая коронованная особа. Во всяком случае, в самый канун нового 1774 года, в немецких княжествах распространился слух, что в Оберштайне живёт дочь покойной русской императрицы Елизаветы Петровны. Не иначе ход этим слухам дал именно «Мосбахский незнакомец».

   — И этим слухам верят?

   — Здравомыслящие особы, конечно, нет.

   — Здравомыслящие! С каких пор, как вы полагаете, общество складывается из них? Они всегда были и будут исключением, а остальные так или иначе оказывают давление на дела государственные. Из вашего ответа мне понятно: сомнений в Европе мало. Но тогда объясните, есть ли у нас сведения насчёт причин, которые в действительности привели к переезду авнтюрьеры в Оберштайн и каков её статус там? Это-то вам известно?

   — В качестве невесты князя Лимбургского, ваше величество.

   — Невесты подлинного князя? Это невероятно!

   — Но так есть на самом деле, ваше величество. Авантюрьера уже оплатила долги князя и купила для него княжество Оберштайн, имея в виду последующий их брак.


* * *

Екатерина II, И.И. Бецкой

Опять этот гадкий генерал! Кажется, дня нет, чтобы не появился во дворце, сколько служб ему ни назначай. И уж не реже раза в неделю требует конфиденциальной аудиенции. Отказать бы рада навсегда! Да как откажешь. Всё слишком сложно, а тут и вовсе надо решить дело с этим проходимцем де Рибасом. Собой хорош, ничего не скажешь, а уж хитрости на троих хватит. Нельзя такого после дела авантюрьеры из России выпускать. Ни под каким видом нельзя. Под присмотром каждодневным держать следует. Может, оно и лучше, что нацелился на Настасью. Думала, повыше что отыщет. Нет, камеристки ему хватит. Мало того. Иван Иванович против него был, так чуть не в ноги ему кинулся: как бы с молодой женой рядом с вами, ваше превосходительство, жить! Мы бы с Настасьей Ивановной старость вашу, как родные дети, сберегли.

Подлец! Как есть подлец. Вот где ему про все дела придворные всё знать удаётся! С Гришей посоветовалась. Удивился: а почему бы и нет? Настасья его в твою пользу, матушка, повернёт. Уж она в девках противу всякого разума да обычая засиделась. Молодого да красивого мужа как зеницу ока сторожить станет. От неё далеко не уйдёт. А коли решится, она тебе всё как есть доложит. Бога надо благодарить, что всё так складно устраивается. Не мне тебе, государыня, советовать, а только на мой разум тянуть с такой свадебкой не стоит. Одной заботой меньше станет.

   — Государыня, могу ли потревожить вас в вашем полуденном отдыхе? Если не ко времени пришёл, велите прочь идти.

   — Можешь, можешь потревожить, Иван Иванович. Вижу, новость у тебя спешная. Весь ты взволнованный. Как со здоровьем-то?

   — Грех, государыня, Бога гневить. Другая у меня забота, совсем другая. Биби мне загадку загадала.

   — Биби? Ну и впрямь удивил. Что же это вы с ней вдвоём решить не смогли? Биби женщина решительная.

   — То-то и оно: замуж собралась. В её-то годы!

   — Замуж? Вот и отлично. А что годы не больно молодые, тем паче торопиться следует. Неужто ты бы хотел, чтобы она всю жизнь около тебя одного провела? Несправедливо это, Иван Иванович, совсем несправедливо. Сколько твоей Биби?

   — Тридцать пятый год пошёл.

   — Бог мой, как летит время! Но как ни говори, 35 — очень много. Ты бы и впрямь времени не тянул.

   — Государыня, но вы даже не спрашиваете об интересанте. Как будто сами всё знаете.

   — Откуда же, Иван Иванович? Думаю, сам, как захочешь, скажешь.

   — Как не сказать! В том-то и вся загвоздка, что случайной он человек при екатеринином дворе, пришлый. И с репутацией сомнительной — лучше до корней не докапываться. Де Рибас это, государыня, конфидент Орлова-Чесменского, что прислал он к тебе с вестью о поимке авантюрьеры. Каково?

   — А чего ж от меня-то ждёшь, Иван Иванович? Чтоб руками всплеснула или в обморок упала? Де Рибас так де Рибас. Чем молодец для Биби нехорош? Радоваться надо, что в свои годы Биби такого красавца охомутала. Вот уж ей красавицы наши позавидуют!

   — И впрямь так, государыня, думаешь или подшутить над Бецким решила? Мне-то не до смеха.

   — А напрасно, Иван Иванович. Давай-ка в деле твоём семейном досконально разберёмся. Говоришь, происхождения молодец сомнительного.

   — Как иначе скаясешь, государыня? На словах — сын какого-то там испанского дона, в неаполитанской службе пребывающего, и французской дворянки, по неизвестной причине в Парме родившейся. О доне у посла испанского узнать потщился, только плечами пожал: не знает такого. А французской дворянке в Парме чего делать? Полагать надо, верны слухи, что всего-то наш красавец сын неаполитанского кузнеца, а уж о матушке никто и речи не ведёт. Не из таких кругов, чтоб кто-никто о ней помнил.

   — Если и так, тебе-то что, Иван Иванович? Как ты породу Биби определить сможешь? На людях, конечно. Кто она будет?

   — Как можешь, государыня! Биби у сестрицы моей покойной как родная дочь в Париже воспитывалась. Образование какое получила! Какие люди к тебе на аудиенцию приезжают, а только Биби может их разговором развлечь, в грязь лицом лучше всех твоих фрейлин не ударить. Сколько лет не с кем-нибудь — с хранителем Венского музея Дювалем в переписке состоит. Вы послушайте только, государыня, как Биби в одном из последних писем на рекомендацию Дюваля прочесть книгу «Картины революции» отозвалась. Вам, государыня, не постыжусь ответ такой передать. «Я, — написала, — надеюсь, что книга эта меня несколько просветит в отношении периодов человеческого сумасшествия». Каково, государыня?

   — Уймись с дифирамбами своими, Иван Иванович! Тут тебя остановить никому не под силу. Так неужели ты думаешь, что я кому ни попадя воспитание графа Бобринского могла поручить, а? А вот Осипу Михайловичу доверила бы без боязни. Значит, увидела в нём достоинства, и немалые, хоть лет ему всего двадцать шесть. Потому он от меня и чин капитана получил, и к сухопутному шляхетному корпусу причислен. А уж воспитание графа Бобринского совсем особое поручение. Сам знаешь, люблю его больше всех остальных детей, хоть и не радует меня граф своим характером.

   — Да уж, граф больше всех предложению де Рибаса обрадовался. Мол, все вместе встречаться у Бецкого будем, то-то веселье у нас пойдёт.

   — Ему бы только веселье! Да надеюсь, Биби вместе с Иосифом Михайловичем этого недоросля приструнят. От тебя-то, Иван Иванович, строгости необходимой не жду. Тебе бы только монастырок моих опекать, с них пылинки сдувать.

   — Выходит, надо мне соглашаться, государыня.

   — Выходит, Иван Иванович, выходит. Со свадьбой, как говорила, не тяни. Сама на ней буду и невесту под венец наряжу. Чем тебе месяц май плох? На май и назначай свадебку.

   — Не слишком ли рано после кончины великой княгини?

   — У великого князя возражений не будет, у меня и подавно.


* * *

В доме барона Ф.Ю. Аша, что на Миллионной, тишина. И порядок. Мебелей немного. Никогда к ним старый барон сердцем не прилежал — ровно столько, сколько по повседневному обиходу требуется. Гостей принимать не любил. Да и к чему? Что ни гость — у правящей особы сомнение. Сегодня человек вроде бы и в чести, а завтра один Господь ведает. На извечной службе барона — по директорству над российской почтой, а главное — по праву и обязанности перлюстрации почты всех сколько-нибудь сомнительных, по его собственному разумению, лиц осмотрительность ой как требуется!

Многим, может, старый барон грешил, только не на службе. Кому служил — а сколько их, монархов, через его долгую жизнь прошло! — тому душу отдавал. Без остатка.

При великом государе в 1724 году в должность вошёл. Император Пётр I так и говаривал, мол, пора настала, Аш, в бельишке грязном подданных моих поразобраться, помощником моим станешь в деле этом, моими глазами и ушами. Пустяками мне голову не забивай, а важных дел не пропусти. Не хочешь доносчиком выглядеть, понимаю, а державу мою от измены спасать, престол мой от колебаний? В том твоя первейшая обязанность.

Первейшая, да опоздавшая. Едва успел государь на должность поставить, ан его уж и не стало. Коли и не знал барон наверняка, то уж догадываться-то догадывался, чьих рук дело. Не Господь прибрал великого императора — людских рук дело. Может, и успел бы своевременно государя упредить, а может, и нет. Сталося, что тут в задний след догадки строить.

И государыня Екатерина Алексеевна Первая его службой не побрезговала — в должности оставила. Впрочем, чего уж задним-то числом притворствовать. Какая она государыня была — Александр Данилович, светлейший князь Меншиков всей державой правил. Ему барон угоден был, ему, Фёдору Ашу, верил. Да и то сказать, как жизнь-то сложилась. Вспоминать начнёшь — сам удивляешься.

Родился в Силезии, да Господь надоумил шестнадцати лет в русскую службу вступить, а там и православие принять. В Прутском походе Господь сподобил внимание государя Петра Алексеевича на себя обратить, даром что от роду всего двадцать четыре года было. Не просто государь внимание проявил — великой доверенности удостоил: при вышедшей замуж племяннице своей, герцогине Анне Иоанновне Курляндской, секретарём стать.

Тут ведь наказ государев каков был: и герцогине вдовствующей понравиться, и Бестужева-Рюмина Михайлу Петровича, упаси Бог, ничем не раздражать, сомнений у боярина никаких не вызывать. Михайла Петрович всеми делами двора Курляндского назначен править был. С хозяйства началось, а там...

Герцогиня и в браке-то не жила, а кровь молодая, горячая. Известно, не каждому предопределено в монастырь уходить, постом да воздержанием всю жизнь казниться. Кроме Михайлы Петровича, и глаз-то герцогине положить было не на кого. Так и случилось.

Вот государь наш и приказал Ашу глаз да уши иметь, что боярин измыслит, какие дела делать начнёт, чтобы России урону какого не произошло.

Ну, известно, боярин Бестужев-Рюмин себя обижать не стал. Свой карман с герцогским иной раз путать умел. Государь на то: пусть, только бы в разумных пределах. Без интересу волк выть не станет, а с человека и вовсе какой спрос. Не переборщил бы! Спасибо, герцогине о том докладывать нужды не было по своей секретарской должности.

Когда в Курляндии прижился, по преимуществу к герцогине сердцем и душой прилегать стал. На неё надеяться. А виду не подавал, ни боже мой! Потому государь Пётр Алексеевич Аша выбрал для почётнейшей миссии — брак устроить старшей цесаревны Анны Петровны с герцогом Голштинским, для чего и ездить пришлось в Вену ко двору римского императора.

А как сватовство сладилось, претендент со всей своё свитой в Петербург прибыл, решил было государь Ашу в столице должность соответствующую предоставить. Не удалось. Слёзно герцогиня Анна Иоанновна о возвращении Аша на старую должность к себе молить стала. Государь на аудиенции личной так и сказал, мол, хотел бы тебя, барон, под рукой в столице иметь, да может, и стоит тебе ещё не оставлять нашу вдовствующую особу. Ума баба недалёкого, у Бестужева, на мой взгляд, тоже амбиции разыгрываться начали — приглядеть следует. А тебя опасаться не стану — привычный ты. Поезжай — ещё сочтусь с тобой. Вот и счёлся в канун кончины своей. Наградил щедро. Дом заставил обок дворца приобрести. Обещал вниманием не обходить. Да оно и к лучшему, что не успел — светлейшему в подозрение не вошёл.

Бирона знал. С первого раза, когда тот при дворе герцогини Анны Иоанновны в 1718 году объявился. Происхождения отличного. Страха от рождения не ведал. Выслужиться больше жизни хотел. Так что за грех, коли Господь умом да ловкостью не обделил. Поначалу в штате государыни Екатерины Алексеевны пристроиться мечтал. Ещё бы! В Петербурге-то! Курляндские дворяне против ополчились. Чего-чего только на молодого дворянина не нанесли! Если правда и была, то наветов вдесятеро. Да и светлейшему не по душе пришёлся: прыткий больно. Ни с чем в Курляндию вернулся.

В те поры уж больно боярин наш развернулся. Не то что карманы — свой и герцогини путать стал, а о герцогине и вовсе забыл: жадность такая обуяла. Понимал: последний срок свой в фаворитах пребывает — торопился.

Ничего герцогине не говорил, лишь раз-другой бумаги разные по случайности прочесть дал. Сама уразумела, а верить всё не хотела. С Ашем советовалась — ничего не сказал. Отговорился: бумаг не видел, переписки с Петербургом не знаю. Другое дело — шкатульные деньги, что государь присылал на содержание двора, наличный обиход. Вот их, для надёжности, можно было бы и в заграничный банк поместить, её право, а проверить уже никто не проверит.

Обрадовалась — сказать нельзя. Порешили на Амстердамском банке, и чтобы, кроме Аша, ни одна живая душа о них не ведала. Ни Михайла Петрович, ни Бирон — он уже тогда в силу входить начал. Герцогине вскорости родить: о наследнике очень беспокоилась.

Ещё раньше порешили: Бирону, для соблюдения благопристойности, немедля жениться. Младенцу, как на свет придёт, среди его детей расти. И у герцогини под рукой — всегда может дитя посмотреть, с ним побыть, а болтать людям не с чего будет. Так и пришёл мальчик будто в чужую семью, а в Амстердамском банке его уже 136 000 тысяч рублей ждут — сумма огромная, а если с процентами посчитать, и вовсе невиданная. Ни гроша из них не брал Аш, чести своей не уронил.

Теперь пора настала наследнику императрицы Российской Анны Иоанновны всё наследство его передать. Не ждал нынешних перемен. На государя императора Петра Фёдоровича возлагал. И впрямь, как вступил на престол, Аша ото всех отличать стал. В звание баронское возвёл. Земли наметил — для пожалования. Большие. От Анны Иоанновны в Курляндии и так немало имел. Не случилось — не стало императора. Нехорошо не стало. А императрица нынешняя — что о ней говорить! Откуда только взялась! Не по крови, не по праву, не по выборам дворянским — одна, с одними амантами власть захватила. Что ж удивительного, расправилась с Ашем. Мол, почтительности должной не проявил. Почтительности!

В те поры к наследнику императрицы Анны Иоанновны и обратиться бы — всю правду ему как есть раскрыть. Самому первым свидетелем и гарантом выступить. Не успел! Не успел — оказался наследник за пределами Российской империи. Как бродяга бездомный, по разным странам ездит. Когда вернётся и вернётся ли — бог весть. А тут время подходит. Не дожить Ашу до встречи. Что тогда? Письмо хотя бы написать с описанием всех обстоятельств. Письмо! И старшему сыну своему доверить. Он слово блюсти умеет. Как-никак офицер.


Ф.Ю. АшИ.И. Шувалову.

Петербург. 4 марта 1773.

Милостивый государь!

Глубокая старость моя, как мне уж от роду 85 лет, и здравие моё, от времени до времени ослабевающее, отнимают у меня надежду дожить до того радостного дня, когда ваше императорское величество, по счастливом возвращении в государство ваше с помощью всемогущего Бога, вступите на всероссийский императорский престол, к несказанной радости всех ваших поданных.

Не дожив до чрезвычайной радости персонально принести вам моё усерднейшее поздравление с восшествием, я не премину пожелать того сим письмом и принести вам, милостивейшему государю, мою должную благодарность за оказанные мне милости, за благосклонные оферты /предложения/ от вас, за доверенность: а паче за то, что ваше высочество, перед отъездом в чужие края удостоили меня, нижайшего слугу, вашим милостивым посещением.

Удовольствие большое я имел в том, что, служа предкам вашим 58 лет, служил я также в Бозе почивающей матушке, блаженной и вечной славы достойной государыне императрице Анне Иоанновне ещё в бытность её в Митаве,честь, которую имели только несколько её подданных.

По преемственной линии в правлении Всероссийской империи от государя и царя Иоанна Алексеевича, по неимению от него наследников, всевышний творец назначил вас, ваше высочество, к принятию всероссийской императорской короны, чего искренно желают все ваши верноподданные, которые только известны о высокой особе вашей.

Для восшествия вашего высочества на императорский престол потребно будет освободить дворец от обретающихся в нём императрицы и их высочеств...

К сей важной и секретнейшей экспедиции вашему высочеству потребно таких подданных ваших верных и надёжных, которые справедливые причины имеют быть недовольны нынешним правлением; в числе таких многих известных мне персон находится и сын мой старший Фёдор, писатель сего списанного мною концепта, и который сие вашему высочеству в собственные руки вручить честь иметь будет. Будучи два года первым полковником во всей регулярной армии, он в 1766 году был отставлен от воинской службы с чином бригадира и пенсиею. В то время ему было только 39 лет и при добром здравии, он был ещё в состоянии нести полевые службы, чему по инклинации /склонности/ его охоту имел. Ежели ваше высочество по исправлении помянутой комиссии его удостоить соблаговолите, то я ему сим даю к сей секретной экспедиции моё родительское благословение. Я приказал ему под клятвою никому не говорить об этом письме, хотя брату родному. При всём том я уверен, что все мои сыновья и зять мой, за шталмейстера правящий генерал-майор Ребиндер, ваше высочество за настоящего государя нашего с истинным глубочайшим респектом почитают.

Препоруча наконец себя и всю фамилию мою вашей высокой милости, мне остаётся теперь, как стоящему у могилы, только молиться Всевышнему о всегдашнем здравии вашего высочества до позднейших времён...

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ


По запечатании всех моих донесений вашему императорскому величеству, получил я известие от посланного мною офицера для разведывания о самозванке, что оная больше не находится в Рагузах, и многие обстоятельства уверили его, что она и поехала с князем Радзивиллом в Венецию, и он, нимало не мешкая, поехал за ними вслед, но по приезде его в Венецию нашёл только одного Радзивилла, а она туда и не приезжала, и об нём разно говорят: одни — будто намерен он ехать во Францию, а другие уверяют, что он возвращается в отечество; а об ней оный офицер разведал, что оная поехала в Неаполь; а на другой день оного известия получил я из Неаполя письмо от английского министра Гамильтона, что там одна женщина была, которая просила у него пашпорта для проезда в Рим, и что он для её услуги и сделал, а из Рима получили от неё письмо, где она себя принцессою называет...

А.Г. Орлов — Екатерине II.

5/16 января 1774.


Е.И. Нелидова, Н.Г. Алексеева

Вечерами в дортуарах холодно. Иной раз так озноб пробирает — зубы стучат. Надзирательницы строго следят, чтобы всё по приказу императрицы: холод — залог здоровья. Иной раз только незаметно к печке прислонишься, чтобы не заметили, и скорее в сторону. Хоть платок какой на плечи накинуть — пригреться. Снова нельзя. Кроме форменного платья ничего в дортуарах быть не должно. Таша не так зябнет — смеётся: орловская порода! — а и то нет-нет крепко-крепко прижмётся, обоймёт, на ухо шепчет: вырастем — обогреемся.

Матрасы на кроватях волосяные, тоненькие. Одеяла как пёрышко. Зато простыни тяжёлые, грубые — плечи не завернёшь. Привыкли, чтобы заснуть, на спину ложиться. Спина пригреется, глядишь, и глаза закроются, в сон потянет. Ещё молоко тёплое помогает — каждой девочке перед сном кружка. Прислужница обносит, надзирательница из-за плеча смотрит.

Давно ещё у Таши спрашивала: а дома как было? Глаза отводила: какой дом! С няней только хорошо было. Добрая она, руки старые, корявые, а ласковые. По голове погладит. Косы заплетёт. Пуховичком прикроет: спи, дитятко, спи, богоданная. Больше никого.

Теперь всё от благодетеля своего какой-никакой весточки дожидается. Госпожа Протасова сказала, далеко Алексей Григорьевич, в тёплых краях. Раньше воевал. На кораблях. Теперь дело у него государственное. Какое, не проговорилась. Да всё равно узнали: во дворце кругом шепчутся и до института доходит. Ловит авантюрьеру. Императрица велела изловить и в Петербург доставить. Статочное ли дело — человека как зверя дикого для зверинца.

   — Уснула, Катишь? Слышу, неровно дышишь.

   — Нет-нет, Таша, не идёт сон. О тебе задумалась, что долго от благодетеля весточек не имеешь — огорчаешься. Так ведь заезжал старший его брат, гостинцы привозил. Значит, помнят, не забывают.

   — Как службу отбывают.

   — Что ты, что ты, Таша! Как можно? Граф ведь одно время говорил, что после института возьмёт тебя к себе. Разве нет?

   — Говорил. Один раз. Больше никогда не поминал. Только о замужестве. Что жених для меня сыщется самый лучший.

   — А госпожа Протасова, помнишь, говорила, что приданым тебя не обидит. Это ли не забота?

   — А портрета моего заказать господину Левицкому не захотел...

   — Таша, Ташенька, как же можно! Ведь это императрица придумала. Как бы граф свою волю творить стал? А что жаль, то жаль, очень мне господин Левицкий нравится. И тебя бы он так распрекрасно описал. Вместе бы к нему на сеансы ходили.

   — Бог с ним, Катишь. Не видела я, как ему твой портрет удаётся. Трудно на сеансах-то быть? Позу держать?

   — Да господин Левицкий долго стоять не заставляет. Больше разрешает свободно стоять. Всё в лицо всматривается. Вопросы всякие задаёт. Рассмешить старается. Иной раз так смешно по-хохлацки заговорит, что от смеха не удержишься, а он и радуется, скорее рисует. Меня тоже петь просит. Говорит, когда я представлять начинаю, будто бы совсем меняюсь.

   — Это правда, Катенька, сама тебя порой не узнаю, как ты в ролю войдёшь. Счастливая такая. Лёгкая-лёгкая. Дунешь — взлетишь. А уж хороша до чего делаешься!

   — В жизни иначе.

   — Конечно, иначе. Только ты, Катишь, что ни минута меняешься. И смеёшься, и шутишь, и в восторг приходишь, а иным разом, кажется, слезу готова смахнуть.

   — А мне, Таша, только там и жизнь, там и счастье. Остальное время — как во сне: живёшь и ждёшь, живёшь и ждёшь...

   — И ещё, Катишь, спросить тебя я хотела. Как думаешь, эта авантюрьера самозванка ли, а если самозванка, то чьё имя на себя всклепала? Значит, был человек с таким именем, была дочь у покойной императрицы или нет?

   — Ты же знаешь, разное говорят.

   — Да ты не сторожись, Катишь, одни мы. Только очень мне знать правду надо. Не удивляйся, очень надо. Не потому, что может она престол востребовать — для бастардов на престол дороги нет. Но зачем за ней гоняться? Слыхала же ты, будто замуж она собирается в каком-то немецком княжестве. Ну и пусть бы жила с супругом в тишине и семейной радости. Зачем же благодетелю ею который месяц заниматься? Зачем только что с собаками не травить?

   — А если завещание?..

   — Завещание? Думаешь, было оно? И в её пользу?

   — Откуда мне знать! Просто за спиной слово это слышала, как начальница с господином Бецким говорила. Прошептала и, видно, не на шутку испугалась: господин Бецкой только что не в голос на неё кричать начал. Нет, мол, никакого завещания. Раз в пользу нашей государыни или даже маленького великого князя не было, то такого уж и вовсе появиться не могло.

   — Вот оно что... Кто ж из родителей побеспокоился о ней?

   — Да, наверное, болтовня одна пустая.

   — Кто знает, Катишь, кто знает.

   — А великий князь хорошо бы в порфире смотрелся. Глаза голубые-голубые. Губы добрые. Некрасивый, зато добрый. Правда...


* * *

Д.Г. Левицкий, Н.А. Львов

   — А всё-таки я завидую вам, Дмитрий Григорьевич!

   — Вы? Львов — мне? Статочное ли дело, Николай Александрович!

   — Ещё как завидую. Вы могли разговаривать с самим Дидро.

   — Но вы никогда не относили себя к его поклонникам.

   — В прямом смысле да. Предпочтение я отдавал и отдаю Женевскому гражданину, и всё же. Такое общение позволило вам прикоснуться к живой мысли французской. Разве не так?

   — Так-то оно так.

   — Но я улавливаю в вашем тоне разочарование.

   — И не ошибаетесь. Я сам ждал много большего. Господин Дидро был слишком осторожен в словах и мыслях.

   — Его можно понять: слишком много благ получил он от нашей государыни.

   — Однако и он не сделал над собой усилия быть любезным, и государыня перестала им интересоваться.

   — О, с фернейским патриархом, я уверен, было бы ещё хуже. По-моему, Вольтер вообще не способен скрывать иронического склада своего ума. К тому же он обладает редкой способностью облекать свои самые опасные мысли во внешне невинные оболочки. Что вы хотите, если государыня допустила в Смольном институте постановку «Заиры». Вы писали портрет Левшиной, об игре которой столько говорилось, — она действительно способна была понять смысл пьесы и роли?

   — Понять смысл пьесы Вольтера? Конечно, нет.

   — Но о какой же игре тогда можно говорить?

   — Позвольте с вами не согласиться, Николай Александрович. То, что мне действительно посчастливилось услышать от господина Дидро, касалось как раз этого феномена. Кстати, он так и назвал свой трактат — «Парадокс об актёре».

   — И что же? В чём парадокс?

   — В том, что актёру, по существу, не важно, во что перенести своё возбуждение. Господин Дидро говорил, что это напоминает волну, которая отрывает пловца от земли. Он способен гневаться, ненавидеть, испытывать страсть безо всякой связи со смыслом представления. Иначе, утверждал он, актёры не могли бы играть всех выспренных трагедий, от которых отказывается вся Европа.

   — Но было время, когда эти трагедии всем казались убедительными.

   — Искусство меняется вместе с людьми. Господин Дидро толковал, что наступает время пьесы с обыкновенными событиями и чувствами.

   — То, о чём говорил Никита Иванович Панин: конец оперы с фантастическими событиями и начало жизни кузнецов и кузнечих на сцене.

   — А ведь вы то же самое делаете в своих стихах — разве не стремитесь к естественным чувствам, а вместе с ними и к простым словам?

   — Пока это только попытки и часто довольно неуклюжие.

   — С этой неловкости начинается каждый новый шаг в ремесле художественном. Хватило бы терпения преодолеть неловкость.

   — Иногда я готов обвинять себя в том, что мне не хватает серьёзности, особливо в поэзии. Меня развлекает множество предметов и даже служба.

   — Вы молоды, Николай Александрович.

   — Вы почитаете это свойством возраста? Или характера? Впрочем, я вспоминаю жизнь женевского гражданина — она далеко не всегда свидетельствовала о преданности литературе и размышлениям.

   — Граф Строганов рассказывал, что у Вольтера были немалые успехи при дворе. Он даже стал камергером и историографом, так что добровольно соглашался писать хвалебные стихи и оды.

   — Только его натура этому не подчинилась. Семён Кириллович Нарышкин толковал, будто Вольтер всё перепутал. Не тому, кому надо, писал оды, не того, кого надо, задел в эпиграммах. Так что пришлось ему от двора спасаться бегством. Даже карточный долг был в этом замешан.

   — Господин философ и карты?

   — Видите, одно другому не мешает. Впрочем, знаю наверняка, что спастись Женевскому гражданину помогли женщины. Сначала одна маркиза-аристократка, для которой он начал писать новеллы, — она была очень стара и слаба. Потом маркиза де Шатле, сама превосходно владевшая пером и увлекавшаяся математикой. Вольтеру повезло — в замке маркизы он занялся осмыслением истории человечества. Его ничто не отвлекало и не развлекало.

   — Вы хотели бы иметь такую музу?

   — Кажется, это единственное, в чём бы я мог сравняться с фернейским патриархом.

   — Но господин Дидро сожалел о кончине маркизы.

   — И это сразу состарило философа, я знаю. Верно одно: общение с ней избавило его от личного тщеславия и суетности. Он сам пишет об этом. Но всё же сначала была дружба.

   — Не отсюда ли господин Вольтер узнал все тонкости общения с женщинами и в том числе коронованными?

   — Вы имеете в виду его переписку с государыней?

   — На протяжении стольких лет.

   — О, я уверен, его педагогические таланты не уступают филозофическим.

   — Педагогические?

   — Естественно. Нельзя же относить к дипломатии его умение внушать свои мысли, служить просвещению. Мне кажется, если бы не подобное просветительство, Женевский гражданин не стал бы насиловать себя перепиской с русской императрицей. Он умеет не раздражать её величество, не надоедать, оставаться всегда одинаково занимательным, а это уже талант. Безбородко говорил, что, когда приходит письмо от Вольтера, государыня оставляет все занятия, чтобы его тотчас прочесть. И читает не при всех, а непременно одна, запёршись в кабинете. Иной раз смеётся, иногда потом пересказывает тем, кто её ждёт, вольтеровские мысли.

   — Воспитывать монархов...

   — Вот именно — не к этому ли следует стремиться? Монарх — тот же человек со всеми ему свойственными слабостями и пороками. Чем лучше воспитатель монархов, тем легче для народа. Кстати, вы знаете, чем закончилось пребывание Вольтера при дворе великого Фридриха?

   — Мне неоткуда знать такие подробности.

   — Так вот, здесь всё удивительно похоже на случай с Дидро. Король ещё юным наследным принцем завязал самую оживлённую переписку с Вольтером и позже, уже став монархом, умолял его о приезде, если не переселении в Берлин. Вольтер не обращал внимания на это предложение, пока не оказался в удалении от французского двора. Обида была так велика, что он, не размышляя, отправился к коронованному другу, и первое впечатление оказалось превосходным. Гостеприимству не было границ, любезностям со стороны монарха также, а весь двор, следуя примеру монарха, рассуждал только на философские темы.

   — Неужели господин Вольтер поверил в подобную идиллию?

   — Сначала да. Но философ не мог изменить своей натуры. Он быстро начал подмечать смешные нелепости придворных, капризы короля, его деспотизм и — что самое худшее — стал делиться наблюдениями с мнимыми друзьями. В результате его насмешки, эпиграммы, колкости стали доходить до короля скорее, чем Вольтер успевал вернуться с созванного вечера к себе домой. За ним следили, его преследовали. Ссора философа с монархом входила в расчёты слишком многих, а Вольтер давал для этого слишком благодатную пищу. К тому же он был против военных увлечений Фридриха и отказывался присутствовать на плац-парадах, восторгаясь муштровкой. После очередного смотра философ был отпущен монархом даже без слов прощания. Дидро просто забыл об этом.


* * *

Д.Г. Левицкий, Дидро

   — Я рад, что вы занялись моим портретом, господин Левицкий, и очень рассчитываю на вашу удачу.

   — Мне остаётся поблагодарить вас за доверие, месье Дидро, результат же покажет, оправдал ли я ваше ожидания.

   — О, в этом я уверен. Но откуда у вас такой великолепный французский язык? Это присуще всем русским художникам?

   — Конечно, нет. Мне пришлось пользоваться советами господина Токкэ и притом без переводчика.

   — А, Токкэ! Вы разрешите, я не буду высказывать своего мнения об этом художнике? Лучше ответьте мне на вопрос, любите ли вы театр?

   — Театр?

   — Но что вас удивляет? Вы написали театральные портреты.

   — Я бы назвал их скорее маскарадными.

   — Вы беспощадны, месье Левицкий, и всё же? Хорошо ли знакомы вы вообще с театром?

   — Живя в российских столицах и особенно в Москве, нельзя не знать театра.

   — Там так много трупп?

   — Я бы ответил иначе. Не так много трупп, как велик интерес к ним.

   — Но театр — это частное дело небольшой группы любителей.

   — Только не в Москве.

   — Но почему же? Вы меня интригуете, мэтр.

   — Хорошо. Я попрошу вас недолго соблюдать молчание, и, чтобы вам это не показалось скучным, расскажу кое-что о интересующем вас театре.

   — Но прежде чем я погружусь в столь не свойственное мне безмолвие, ответьте хотя бы на один вопрос: театр подарила России нынешняя императрица?

   — Конечно, нет. Я не застал сгоревшего театра на самой большой — Красной площади Москвы. Его строил наш знаменитый зодчий Бартоломео Растрелли, он вмещал около трёх тысяч человек.

   — Первый театр, и сразу на три тысячи зрителей?

   — Господин Дидро, вы опять обрушиваете на меня водопад эмоций!

   — Которые мешают вам работать! Бога ради извините. И всё же это невероятно.

   — Прежде всего театр этот не был первым. До него около тех же кремлёвских ворот существовал другой, построенный Петром Великим. В нём шли драмы с длинными музыкальными антрактами. И вы, может быть, удивитесь, но не содержание действия, а именно музыка стала привлекать сюда публику. Когда вступившая на престол императрица Анна решила заменить театральное здание большим по размеру, было ясно, что это будет опера.

   — Я опять повторяю своё «невероятно»!

   — Тем не менее. Новый театр был за несколько месяцев возведён. В нём играли музыканты, пели приглашённые из Италии солисты и актёры Комедии масок. Почти каждый год императрица меняла итальянского капельмейстера, в обязанности которого входило также писать музыку. На сцене была машинерия, и у москвичей сохранилась память о том, как актёров спускали на облаках из-под потолка зала, имевшего три яруса.

   — В России умеют так фантастически быстро строить?

   — Обходясь без фундамента, внутренней отделки зала и даже многих дверей. Императрица Анна не хотела ждать завершения, и актёры начали играть в незаконченном помещении, где самым докучливым в зимнее время был холод.

   — Но откуда вам знакомы такие подробности, мэтр?

   — От господина Дмитриевского, превосходного актёра первого положения при дворе, к тому же обучающего сценическим действиям воспитанниц Института благородных девиц.

   — Ах, так! С ними занимается профессиональный актёр. Но это совсем не то, о чём я думал, рекомендуя школьный театр. Впрочем, это уже неважно. Дорасскажите мне историю театра.

   — Она достаточно продолжительна. После гибели первого оперного театра во время пожара, уничтожившего едва ли не две трети Москвы, пришедшая на престол императрица Елизавета Петровна подарила городу ещё лучший Оперный дом, правда, в той части Москвы, которую предпочитали и двор, и иностранцы, начиная со времён Петра Великого. В Оперном доме было пять тысяч мест и сцена, на которой ставились самые сложные оперы с декорациями и сложнейшими машинными эффектами.

   — И это в то время, когда столица находилась в Петербурге? Значит, императрица выстроила народный театр?

   — Двор постоянно приезжал и сейчас приезжает в Москву. Как раз приезды императрицы и отмечались новыми постановками в Оперном доме. Кроме того, была собственно городская театральная антреприза на окраине Москвы, возле так называемого Красного пруда. Итальянец Локателли бросил Петербург и специально переселился в Москву, чтобы ставить в этом огромном помещении итальянские оперы.

   — Снова оперы? А язык? Ведь он же оставался непонятным простонародью?

   — Но это решительно никого не смущало. Я сам был не раз в этом театре и видел полное удовольствие зрителей. Привязанность москвичей к опере огромна.

   — По-видимому, не только москвичей. В том же театре Смольного института я увидел комические оперы, которые давно вышли из моды в Париже. Я не мешаю вам, мэтр?

   — Нисколько. Теперь нисколько. Набросок закончен. Мне остаётся уточнить некоторые детали.

   — Так вот, время выспренных оперных спектаклей, как и трагедий, прошло. Зритель ждёт от театра пьес на темы из обыкновенной жизни обыкновенных людей. Актёры должны спуститься с котурнов и начать учиться у зрителей. Простота и естественность — вот к чему должен идти современный театр. Думаю, та же волна заставит измениться и портретное искусство. В конце концов. Просто я предугадываю перемены, но с какой скоростью и где они будут совершаться, мне не под силу угадать.

   — Наверно, вы правы, месье Дидро, но для России это время не представляется таким уж близким.

   — Возможно. Но позвольте, ваш набросок может служить иллюстрацией к моим теоретическим выкладкам. Я не знаю, как будет выглядеть портрет в окончательном виде, но сейчас... Вы увидели во мне разочарованного скептика.

   — Подождём окончания портрета, месье Дидро.


* * *

Я никак не могу порочить употреблённые вами строгости, но напротив того, нахожу их весьма нужными. Я б желала, чтоб вы между теми офицерами, кои должности свои забыли, пример также сделали; ибо до ужасных распутств тамошние гарнизоны дошли. И так не упустите, где способно найдёте, в подлых душах поселить душу к службе нужную; я думаю, что ныне, окроме уместною строгостию, не с чем. Колико возможно не потеряйте времени и старайтесь прежде всего до весны окончить дурные и поносные сии хлопоты. Для Бога вас прошу и приказываю всячески вам приложить труда для искоренения злодействий сих, весьма стыдных перед светом.


Екатерина IIА.И. Бибикову.

Царское Село. 9 февраля 1774.


Кажется, не ошиблась с Бибиковым. Поначалу оттеснил разбойников. В феврале до границ Башкирии стояли — к Волге отошли, а на юге — и вовсе до Самарской линии. 22 марта мои войска крепость Татищеве заняли. Да что там! В этом бою Пугачёв всю артиллерию потерял — вот что важно. Осаду с Оренбурга удалось снять. А 24 марта и осаду Уфы. Вот только не скрывал командующий: не сокращалась пугачёвская, прости господи, армия. Не сокращалась! С каждым поражением разрасталась. А тут нежданная беда — не стало 9 апреля Александра Ильича.

В донесениях говорилось: от горячки. В одночасье сгорел. Слухи поползли — отравили. Яду в кушанье подсыпали, так что из-за стола и встать не успел. Что дальше... Что?

С Орловым расквиталась. Давно пора — время подошло. С Васильчиковым — как от сердца оторвала. Снова выхода не было — понадеялась, Потёмкин всё дело в свои руки возьмёт. Лихой. Вроде удачливый.

Об оренбургских степях и думать не стал. 1 марта во дворец ворвался. Тем же днём главным командиром Новороссии стать пожелал. Не отказала. Да и в Петербурге с ним обок спокойнее.

Из Европы новость. Тринадцатого мая авантюрьера выехала из Оберштайна в Венецию. Свадьбу с князем отложила. Не время, сказала. Значит, к большим планам перешла. Зачем ей князёк нищий? Из Венеции в Турцию собралась. Король Радзивилл сопровождать собрался. Княжну Елизавету Владимирскую!

Потёмкину пожаловалась — плечами пожал. Чему, государыня, удивляться? На престол зариться все горазды. Занять-то его проще, чем потом удерживать. Вот ты только сейчас тревожиться начала, а что ж раньше тишь да гладь одна была? Сколько правишь, тень покойного императора у трона лежит, с места на место передвигается. Ведь и мне, поди, не скажешь, сколько дел в Тайной канцелярии о самозванцах Петрах Фёдоровичах прошло да проходит.

Не скажу. Никому не скажу. Припомнила, в первый же год по церквам Оренбургской губернии молиться начали о здравии государя Петра Фёдоровича III. Попы ведь молились, прихожан уверяли: жив император — в заключении находится. Жена с полюбовниками грех на душу взяла. А какой-то армянин себя императором объявил. Били его тогда плетьми, в Нерчинск сослали. Другой самозванец в Брянском полку объявился. Тоже в Нерчинск отправили.

Двух лет не прошло — беглый солдат народ в Воронежской и Белгородской губерниях взбунтовал. За него придворный певчий свидетельствовать стал. Видеть его, дескать, во дворце. На руках, мол, сам нашивал. Откуда вору знать, скольких лет наследником Пётр Фёдорович в Россию приехал? Как-никак сразу под венец пошёл. И солдата в Нерчинск отправили.

Потёмкин другое вспомнил — как сын майора Опочинина себя сыном покойной императрицы Елизаветы Петровны и английского короля объявил. Будто бы приезжал английский король в составе посольства в Россию инкогнито, вот императрица и сблудила, сынком разродилась. Одних свидетелей сколько сыскалось! Одни померли — наследникам слух завещали, другие живы — под присягой свидетельствовать готовы. И не о себе Опочинин-младший хлопотать принялся — за Павла Петровича, потому что стало всем известно, что императрица Екатерина Алексеевна решила всю Россию между братьями Орловыми поделить, совсем народ российский обездолить. Потёмкин усмехнулся: не наказали ведь Опочинина, не казнили. Свидетелям и впрямь досталось. А ему нет. Только в дальние линейные батальоны на службу отправили. В чём бы причина? В англичанах?

Зато Григорий Александрович о деле Иосифа Батурина не знал. Батурина в Шлиссельбургскую крепость ещё при покойной императрице заключили за злодействие намеренное к бунту. Додумался убить Алексея Разумовского, что российскую державу растаскивает, и посадить на престол Петра III, о чём наследнику в потайной записке сообщить решил.

И Пётр Фёдорович как к власти пришёл, бунтовщика не отпустил. И мне он на воле ни к чему не нужен. Пусть свой век в равелине доживает. Бог даст, не заживётся. Так и вышло. В 68 году Батурин заявил, что, судя по планетам, через три года Пётр Фёдорович объявится живой и здоровый. Объявился. У Григория Александровича на всё один ответ: на каждый роток не накинешь платок. Пусть толкуют. А на глаза попадутся, на люди выйдут, тут их и казнить самой что ни на есть жестокой казнью.

Легко говорить, когда вся страна кипит. Вся! Вот в Нерчинск всех самозванцев ссылают, а верно ли это? Вон венгерского барона Морица Анадора де Бенёва, что в Польской конфедерации служил, в 1769 году захватили наши войска и на Камчатку сослали. А он там в два счета всех сосланных за антиправительственные заговоры вокруг себя сгоношил, местных купцов, промышленников, жителей к ним прибавил да 25 апреля 1771-го российским императором Павла Петровича провозгласил. Кто надоумил? К чему?

До Петербурга известие пока дошло, уже весь Дальний Восток да и Европа знали, что захватили повстанцы галиот, развернули на нём знамя Павла I и назвались собранною компанией для имени его величества Павла Петровича. Письменную присягу в верности ему подписали и в Сенат отправили, а сами отправились в плавание к европейским берегам — через Курилы, Японию, Китай, Мадагаскар вплоть до Франции. Французы и придумали. Почему бы нет?

А вот теперь в Европе авантюрьера Пугачёву послания шлёт, братцем двоюродным называет, великого князя — дорогим племянником. Семейка! Одной императрице среди них места нет. От неё избавляться надобно.


* * *

Императрица Екатерина II, И.И. Бецкой

   — Иван Иванович, что тебе? Говорила ведь, по утрам делами занимаюсь, не до твоих питомцев.

   — Государыня, хочу подарок вам сделать.

   — И что же, подарок твой своего часу подождать не может? Что за спех, право.

   — Полагаю, ваше величество, сюрприз мой порадует вас.

   — Сомневаюсь, да и обойдусь я без твоих сюрпризов. Всегда ты со своими пустяками.

   — Не гневайтесь, ваше величество, но пройдите в малую гостиную.

   — Ещё одна новость: из кабинета, все дела бросив, в гостиную отправляться. Разве ради того, чтобы ты дал мне наконец покой. И так с твоим выпуском монастырок непомерно много шуму устроил.

   — Вы были недовольны выпускными праздниками?

   — Всем была довольна. Только слава богу, что всё позади. Так чем же решил ты меня удивить?

   — Прошу, ваше величество, взгляните!

   — Портреты монастырок? Девушка Молчанова — о ней очень супруга Семёна Кирилловича хлопотала, Борщова, твоя Алымова. Не слишком ли торжественно, Иван Иванович? А впрочем, написаны неплохо. Это Левицкий?

   — Левицкий, ваше величество, он самый.

   — Что ж, хорошо. Спасибо. А дальше что с подарком своим делать собираешься? Не в классах же учебных вешать, полагаю.

   — Я надеялся, государыня...

   — На меня, конечно. Что я прикажу их повесить в залах Зимнего дворца. Нет, друг мой, такого намерения у меня нет.

   — Не обязательно Зимнего, ваше величество.

   — Ты прав, дворцов достаточно — и тех, в которых я предпочитаю жить, и тех, в которых предпочитаю реже бывать. Итак, я должна решать судьбу твоего подарка. Что же, я думаю, им следует разделить участь первых трёх. Надо распорядиться, чтобы их отправили в Петергоф.

   — Но, ваше величество...

   — Ты, кажется, возражаешь, Иван Иванович? Поверь, я устала от препирательств с тобой. Кажется, я даже представлю ту комнату, где они будут мило смотреться — это может быть биллиардная.

   — Ваше величество, кто же будет в увлечении игрой замечать эти полотна?

   — Ты прав. Уже знаю! Там есть гостиная в бельэтаже. Тот, кому захочется остаться наедине с монастырками, легко сможет это сделать. Василий! Ты слышал? Отправь все эти четыре картины в Петергоф и распорядись. А тебе, Иван Иванович, мой приказ. Госпоже Алымовой в твоём доме делать нечего. Что это за мода такая — молоденькую девушку в доме старого холостяка селить. Не знаю, кому из вас двоих такая мысль в голову пришла, но чтобы я больше об этом не слышала. А пока прощай. Меня дела ждут.

   — Государыня, последний вопрос: вы не будете возражать, если я произведу Левицкого в советники Академии?

   — Конечно, нет. Он достойный художник. Прощай же.



* * *

Александр Ильич! Письма ваши от 2 марта до рук моих дошли, на которые ответствовать имею, что с сожалением вижу, что злодеи обширно распространились, и весьма опасаюсь, чтоб они не пробрались в Сибирь, также и в Екатеринбургское ведомство. Дела не суще меня веселят... Друга вашего Потёмкина весь город определяет быть подполковником в полку Преображенском. Весь город часто лжёт, но сей раз весь город я во лжи не оставлю. И вероятие есть, так тому и быть. Но спросишь, какая мне нужда писать к тебе сие? На что ответствую: для забавы. Есть ли б здесь был, не сказала б. Но прежде, нежели получите сие письмо, дело уже сделано будет. Так не замай же, я первая сама скажу.


Екатерина II — А.А. Бибикову.

15 марта 1774.


До конца не знала, соглашаться ли на Григория Александровича. Дела так повернулись — без сильной мужской руки никуда. Алексей Орлов от берегов наших далеко, да ещё и с немалой эскадрой. От всего семейства самой что ни на есть щедрой рукой откупилась, ему, буяну и смутьяну великому, виду не подала, что расстроились отношения наши. Над письмами сидишь, каждое слово выверяешь, чтобы подозрения какого не родилось. От него, голубчика, всего ждать можно. А так — всё угроза: Потёмкина быстро не скрутишь и в отваге не превзойдёшь.

На Евдокию, 1 марта, переехала во дворец и тут же за дела государственные. Посмеялась: где ж медовый-то месяц наш с тобой, Григорий Александрович? Соколом глянул: коли утром сумеешь встать, государыня, жить тебе два века, не стареть, год от года молодеть.

Не обманул, а всё что-то сердце защемило. Будто и ночи не было: за бумагами сидит. Некогда, мол, государыня, некогда, дела в полном запустении. Может, и не неглижируешь ты ими, а всё напору не хватает. Не сыскал Лёшка Орлов авантюрьеры? Не сыскал. Ищет, говоришь. Мне-то сказок не рассказывай. Натуру его подлую превзошёл. Какие там донесения по авантюрьере были? 16 июня — сколько уж месяцев прошло! — донесение, что вместе с Каролем Радзивиллом, польскими и французскими офицерами выехала из Венеции в Турцию, помощи у падишаха просить. Первую остановку в Рагузе сделала. Вперёд гонцов послала, сама в доме французского посла поселилась. Это надо же такое небрежение к государству Российскому!

Александра Ильича покойного тоже хвалить не стал. Верно, что маркиз Пугачёв — так, кажется, патриарх Фернейский его называть решил? — поначалу на Яик отступил. Так ведь там же стал и новыми частями пополняться. В мае занял ряд крепостей по Верхне-Яицкой линии и на Казань двинулся. Подожди, подожди, государыня, вот же, чёрным по белому, 23 июня через Каму переправился, по камским берегам сколько земель занял, Ижевский и Боткинский заводы без боя взял, а там 9 июля к Казани подошёл. Армия у него 20 тысяч человек достигла.

Так ведь на том всё и кончилось будто бы? Будто-то, государыня! Это сколько же дней между разбойниками и твоими войсками бой продолжался? С тринадцатого по восемнадцатое? Июля? Слов нет, потерял маркиз Пугачёв всю артиллерию, народу своего уложил видимо-невидимо, так ведь через Волгу переправился, на Московскую дорогу вышел. К обороне Нижнего Новгорода да и самой Москвы готовиться пришлось. Не правда разве? Вот он откуда, мир спешный с Турцией, не до жиру — быть бы живу.

Что все для него плохи, кроме него самого, понять можно. А Алексея Григорьевича, хоть и враждовал с ним, откуда Потёмкину знать? Правда о графе куда как горька. Любить не умел, жалеть не учился. Хуже, что преданности никогда не знал. Братца родного обходил не задумываясь. Дочку понесла — знал, чьё дитя. По дням рассчитать не трудно. А как называть, сразу отмахнулся: пусть Григорьевной будет — чего там Грише лишнее знать! Над именем посмеялся: Наталья! У вас, мол, к нему тяга какая. Говорю: Наталья Кирилловна — родительница Великого государя, Наталья царевна — сестрица его любимая, ещё одна Наталья — дочка, внучка — тоже царевича Алексея Петровича дитя[13]. На меня посмотрел: глаза бешеные, весёлые. А что, государыня, может, кстати и Наталью Демьяновну вспомнить, Разумиху, Алексея Григорьевича графа Разумовского родительницу? Ту, что в понёве[14] да черевичках, навозом замызганных, государыня покойная Елизавета Петровна прямо во дворец потребовала? И её, дескать, почтить надо, царственную даму.

И всё-таки не прав Гриша оказался. Не дали маркизу Пугачёву правительственные войска к Москве двинуться — путь перегородили. Как он тогда со всеми своими разбойниками к Дону рванулся! Вёрст, сказывали, тысячу с лишним отмахал. Тут уж новая литания. 20 июля Курмыш занял, 27 июля Саранск, а 1 августа и Пензу. Думала, папа сам захочет конец разбойнику положить. Словом об отъезде не обмолвился, не то что когда к Бендерам рвался.

Полковник Михельсон донесение прислал: не менее пятнадцати тысяч разбойников опять собралось. С таким сбродом что за диво, что 6 августа и Саратов заняли, а спустя пять дней и Камышин. Настояла бы, чтоб папа туда отправился, только снова донесение пришло — не от графа Алексея Орлова, а что к нему, герою Чесменскому, командующему русским флотом на Средиземном море, авантюрьера личное письмо отправила, а в письме том ни много ни мало послание к русским морякам от «принцессы Елизаветы».

Обнаглела так обнаглела!.. Только почему Алексей Григорьевич о корреспонденции такой соблазнительной ни словом не обмолвился? Что с посланием делать решил? Промолчать? Или, наоборот, обнародовать? На сторону авантюрьеры встать? Голова раскалывается, но ведь и папе во всём признаваться нельзя. Не такой он человек — сразу поняла. Не такой. Ему в победителях только ходить, около могучей монархини процветать. Забот себе лишних искать не станет, жизнью и вовсе не рискнёт.

Каждого донесения о разбойнике как ждала! Нарочного объявят — сердце замирает. К Царицыну 21 августа Пугачёв подошёл, да на счастье стоявшие в городе казаки отказались к нему примкнуть. Если попервоначалу и хотели, тут о близких правительственных частях дознались — поопаситься решили. Разбойник так и понял — на следующий день к Чёрному Яру отправился, чтобы до Яицкого городка добраться, на зиму там стать.

Вот только как могло случиться, что авантюрьера в тот самый день письмо турецкому султану и его первому визирю отправила? Просила их «братцу» своему Емельке Пугачёву привет передать да ещё ему же и содействие всяческое оказать. Папа тут же отозвался: вот о чём, Катя, думать надобно, над чем голову ломать: откуда бы авантюрьере все подробности действий разбойника известны, откуда связь такая? Попробуй от Царицына до Рагузы доберись, дорогу найди. Тут тебе и степи, тут тебе и море, границ государственных не счесть. Помогают, выходит, авантюрьере, крепко помогают. Спросила: о Кароле Радзивилле думает? Рассмеялся: куда ему, вельможному пану! Хорохориться он, может, и горазд, а дело делать ума не хватит. Нет, Катя, здесь о дворах европейских скорее думать приходится, у кого и деньги, и агенты по всей Европе, и расчёт государственный.

Катя... Гри-Гри и тот государыней всегда звал. На имя редко решался. Сама его иной раз дразнила: что же это ты, граф, как недоросль какой, кураж теряешь? Посмеётся над недорослем: а я, матушка государыня, недоросль и есть. Да ты не думай, мне оно, может, лестней, что с государыней запросто сижу, с императрицей на равной ноге разговоры разговариваю. Всё нет-нет да и подумаю, каково это ловко мы тебя на престол подняли, кругом порядок навели. Прост-прост, а лишний раз напомнить любил, чем семейству его обязана. Не понял добрый молодец, что всему предел есть, а уж императрицыному терпению тем паче.

У Григория Александровича иначе: Катей зовёт, а чуть что — по полному этикету, и когда один на один бываем, величает. Границы никогда не переступит.

Всем, государыня, вам обязан, за всё только вас Бога молить до скончания века должен. Сказала: будет время — заведёшь семью. Посмотрел насмешливо так: это после всего, что было, да так себя унизить? Плохо ты, Катя, Потёмкина знаешь! Своей императрице век верность хранить буду, ни в чём не изменю. Не Орлов я, не из орловского гнезда — из потёмкинского. Катеньку Нелидову опекает: свойственница — из родни Энгельгардтов, сестриного мужа, а всё не потёмкинская. Разве не видишь, государыня, собой-то нехороша? Мои племянницы от сестрицы — другое дело. Их энгельгардтовская кровь не испортила. Одна другой краше. Пошутила: что это, папа, никак на девочек заглядываться стал? Смотри у меня! Твоя правда, государыня, девочки ещё, а красавицы вырастут — всему миру на удивление. Ты уж, Катя, не столько меня, если милость твоя будет, жалуй, сколько к ним доброту да ласку свою яви. Мне она, знаешь, как дорога будет!

Всем что-то нужно, всем не терпится. О Нелидовой сказала, будто великий князь с ней не один раз и танцевал, и говорил серьёзно, так Королева Лото только диву далась. Плечами пожал: ну и что? Бога благодарить надо, коли так. Почему же, говорю? Как не понимаешь, государыня, коли великий князь вниманием своим не на одну супругу свою потратится, значит, великой княгине руки куда как укоротит. А то, слух идёт, больно она многого от муженька хотеть стала, а муженёк уж и на сторону глядит. За Катеньку не боюсь: умница, каких мало. Второй Елизаветы Романовны, что супругу твоему покойному царствие ему небесное голову крутила, из Нелидовой не выйдет. Побоится, поинтересовалась? Нет, не то. Дурной славы не захочет. Ведь ей ещё замуж выходить. А без приданого да с дурной славой куда денешься? Неужто, спрашиваю, с приданым не поможешь, на государыню императрицу и этот расход перенесёшь? А как же, разве не всем монастыркам собиралась ты дорогу в жизнь прокладывать? Что же Потёмкину с самой императрицей соревноваться? Негоже. Сразу видно, на вид рука широкая, меры не знает, а на деле прижимист, ох и прижимист Григорий Александрович.


* * *

Д.Г. Левицкий, Г.Р. Державин

   — Простите мне мою бесцеремонность, господин Левицкий, но уж коли мы встретились — и не раз — у Львова, я взял на себя смелость обратиться к вам с вопросом.

   — Что ж так официально, Гавриил Романович? Все мы здесь друзья и единомышленники. Во многом, во всяком случае.

   — Благодарю вас. Сказывал мне Богданович, что думаете вы над портретом нашей монархини, и портретом необычным.

   — Это верно. Думать думаю.

   — Для какого-нибудь места официального, если не секрет?

   — Никакого секрета. Задумал я сию композицию сам по себе, а уж если потом кому покажется, напишу как положено.

   — Композицию, вы сказали?

   — Да-с, скорее аллегорическую, чем собственно портретную. Плод размышлений наших общих: какой представляется идеальная монархиня.

   — Сам над этим размышляю. Что правда, ко двору не приближен, а всё же посчастливилось — видел государыню, как вас сейчас вижу.

   — Это где же?

   — В Петровском графа Разумовского, где её императорское величество к въезду торжественному готовилась, я на карауле от своего полка Преображенского стоял.

   — Кажется, давненько это было.

   — A y меня всё перед глазами стоит. Её величество что ни день инкогнито в Москву ездила, а по вечерам прогуляться выходила. С княгиней Дашковой, помнится. Обе росту невысокого. Государыня чаще в мундире Преображенского полка. Сразу видно, осанка царская, взор милостивый, снисходительный. Нам, караульным, один раз доброго вечера пожелала.

   — Караульным? Вы что же, на часах стояли?

   — На часах и есть, как солдату положено. Офицером-то мне быть не довелось. И ещё государыня спросила, знаем ли мы Москву. Мой товарищ не знал, а я отвечал, что знаю, хоть и не московский родом.

   — С родителями живали?

   — Только вам и признаюсь, Дмитрий Григорьевич: в такой бедности детство провести пришлось, что и не дай господи. Мы, как дворяне, по Казанской губернии приписаны, а чтоб меня учиться устроить — батюшка всё о сухопутном шляхетном корпусе для меня мечтал — надо было в Москве в Герольдмейстерской конторе бумаги выправить. Когда батюшка меня первый раз повёз, мне десятый год шёл. Денег лишь до Первопрестольной хватило, а за бумагами потребовалось в Петербург ехать. Так ни с чем и вернулись. Батюшки скоро не стало, тогда матушка со мной в путь собралась — о Московском университете нам с ней думалось. И снова неудача — бумаги не те, одежонка плоха. Спасибо, в родной Казани от гимназии не отказали. А уж из гимназии без денег всё равно одна дорога — в солдаты.

   — Досталось вам, Гаврила Романович, ой досталось!

   — Что прожито, о том и толковать резону нет. А вспомнить и хорошее есть что. Знаете ли, Дмитрий Григорьевич, когда я для себя стихами заниматься положил? Не поверите!

   — Нешто не с годами наитие сие к вам пришло?

   — С какими годами! Как сейчас помню, послали меня с приказом к прапорщику третьей роты князю Козловскому Фёдору Алексеевичу, а жил он у знатного пиита — Майкова, что «Елисея» написал[15]. Пакет я передал, а князь в то время новую трагедию свою хозяину и гостям читал, и я за дверью в антикаморе постоял, послушал. Тут и понял: хочу владеть мастерством пиитическим.

   — Встречались ли вы потом с князем?

   — Где же!

   — И о кончине его не знаете?

   — Слыхал, что в молодых годах преставился.

   — Нет, я о другом. Князь Фёдор Алексеевич великий поклонник был Женевского гражданина.

   — Вольтера?

   — Господина Вольтера. Так что когда его курьером к графу Алексею Григорьевичу Орлову-Чесменскому направили, разрешение он получил по дороге Ферней посетить. Точно не скажу, а кажется, письмо от государыни господину Вольтеру доставить. Господин Вольтер охотно князю время своё драгоценное посвятил и сам беседою той доволен остался. Государыня сама удовольствие господина Вольтера придворным пересказывала.

   — А когда вернулся князь?

   — Фёдор Алексеевич из вояжа своего европейского не вернулся. Как пакет графу Орлову доставил, так при нём на флоте российском и остался. А во время боя при Чесме вместе со взорванным кораблём Святого Евстафия погиб. Михаил Матвеевич Херасков сей скорбной кончине строки в поэме своей «Чесменский бой» посвятил. Если не слишком торопитесь, сейчас в записках своих отыщу. Да вот они:


О, ты! питомец муз, на что тебе беллона,
Когда лежал твой путь ко храму Аполлона?
На что война тебе, на что ружей гром?
Воюй ты не мечом, но чистых муз пером;
Тебя родитель твой и други ожидают,
А музы над тобой летающи рыдают;
Но рок твой положен, нельзя его прейти,
Прости, дражайший друг, навеки ты прости!

   — Вот ведь как случается: сам счастья своего не узнал, что такого человека встретить пришлось. Даже обиду не один год держал, что тогда слуги из антикаморы прогнали, дослушать трагедии не довелось.

   — С тех времён вы её величество и помните?

   — Вообразите себе, Дмитрий Григорьевич, что мне ещё раз довелось государыню охранять. На этот раз ехала она в Москву Комиссию по составлению нового Уложения открывать. От самого Петербурга в эскорте быть довелось, только с Москвой мне тем разом удачи не было.

   — О какой удаче вы говорите, Гаврила Романович? Чем Москва вам не потрафила? В те поры и я в Первопрестольной жил.

   — Правда? А со мной что приключилось — лучше не вспоминать. Матушка с превеликим трудом скопила деньжонок, чтобы какую никакую деревеньку махонькую в Вятской губернии купить — на севере-то всё дешевле, а ей на старости лет покою хотелось. Так вот, я все эти денежки и прокутил до единого грошика.

   — Несчастье какое! А служба как же?

   — То-то и оно, что служба. Я с Валдая в кураж вошёл, от поезда царского отстал и быть бы мне под судом и следствием, кабы не полковой секретарь — дай Бог ему всяческого благополучия — Нехлюдов. Распорядился для прохождения дальнейшей службы приписать меня к московской команде Преображенского полка.

   — Значит, в Москве и остались?

   — Зачем остался? Я о Москве и помышлять не хотел. Опять друзья помогли в Петербург вернуться, да только тут карантин чумной в Москве объявили. Ждать мне две недели по характеру моему совершенно невозможно было. Тогда-то, чтоб от багажа отделаться, я на станции Тосно, уже под Петербургом, сундук свой с рукописями в огонь и кинул. Что писал сам, что с немецкого не один год переводил — всё сгорело.

   — Теперь, поди, жалеете.

   — Как не жалеть! С годами в разум входишь, понимать начинаешь, ни единой строчки заново не напишешь. Так, бродят в голове обрывки — мусор один. А я как заново родился. Было — не было. Всё снова начинать пришлось.

   — Горячи вы, Гаврила Романович, ой горячи!

   — Я тогда, как из Москвы от чумы бежать, к Александру Петровичу Сумарокову на Новинский бульвар заходил. Проститься. Будто знал, что в последний раз.

   — Писали мне из Москвы — денег после него на похороны не осталось, так актёры московские на руках до Донского монастыря отнесли.

   — За такую почесть можно и без денег умирать.


* * *

Д.Г. Левицкий, И.И. Хемницер

   — Напросился я к вам в гости, Дмитрий Григорьевич. Видать, не ко времени заявился?

   — Полноте, Иван Иванович, Хемницера всегда рад видеть, хоть и не скрою, что вы львовским хоромам предпочли мою мастерскую. Принять вас в ней как следует не могу, а от работы отрываться — краски сохнут. Уж извините, сейчас кончу.

   — Нет-нет, не утруждайтесь мною, прошу вас. Мне так, напротив, прелюбопытно на труд ваш поглядеть. Императоры живописцам за честь почитали подупавшие кисти подымать. Как Карл Великий придворным своим сказал, когда они сим поступком монарха своего удивились: ваши титулы от одного моего указа родиться могут, а талант Тицианов от Бога и другого такого быть не может.

   — Не в России это было, Иван Иванович. Здесь от лакея художника вряд ли кто отличит, да и то пока художник нужен. Басня бы ваша хемницерова на то понадобилась, только кто бы её печатать стал?

   — В огорчении вы, Дмитрий Григорьевич, пребываете.

   — И так сказать можно. В кружке нашем, у Львова, человеком себя ощущаешь, а так...

   — Утешать вас не стану, потому что всё это на себе испытал. Говорить горько.

   — Хемницер в огорчении? Да я вас, Иван Иванович, иначе как с улыбкой на устах и не видывал. Разве не от того вы и басни сочинять стали?

   — Полноте, Дмитрий Григорьевич, для развлечения басен не сочиняют. Сколько у нас пресерьёзнейших пиитов к роду сему поэтическому обращались — Тредьяковский, Сумароков, а из иностранных господин Вольтер. Каждая басня моралью сильна. Родитель мой покойный любил повторять: грамоте — и то человек учиться должен — не для смеха и развлечения — для пользы всеобщей. На том особенно настаивал — всеобщей. Профессия у него человеколюбивая была — лекарь, и из меня надежду имел медика воспитать.

   — Душа не лежит к врачеванию?

   — Только к душевному — не физическому. Батюшка в Россию из Саксонии приехал, на российскую службу штабс-лекарем вступил, все при дальних гарнизонах. Так и я в Енотаевской крепости родился. Слыхали о такой?

   — Не приходилось. Где же это, в какой стороне?

   — В Астраханских краях. В Астрахани же родитель отдал меня в обучение местному пастору — просвещённейший человек был, отдельно учителя русского языка сговорил. Потом уже в Петербурге отдал в научение одному из преподавателей медицинского училища. Да, видно, сердцу не прикажешь: все я мечты родительские порушил, в военную службу вступил. Двенадцать лет ей отдал. Дома, как известно, не нажил, прибытку никакого не получил. Спасибо господин Соймонов в Горное ведомство к себе принял, а там и вместе с Львовым в путешествие по странам европейским взял. По возвращении и захотелось мне басни сочинять.

   — По-новому жизнь нашу увидели?

   — Как иначе? Да и беседы наши полунощные с Николаем Александровичем на многое глаза открыли. То я от философии сторонился, а то увидел, сколь многую пользу принести она способна, коли с делом связана. Изумлялись мы великому фернейскому старцу. Не просто о милосердии и снисходительности общества к отверженным он рассуждал, а об отдельных осуждённых заботился. Всей Франции доказывал, сколь губительна и ошибочна может быть строгость закона. Это в первый год вступления государыни нашей благополучно царствующей на престол было, когда одного несчастного в Тулузе за подозрение одно в убийстве сына колесовали, четвертовали, а прах сожгли. С тех пор Вольтер и восстал против судов. Хоть с церковью он и не в ладах, но утверждал, что и по-христиански, и по-человечески люди не вправе решать вопросы жизни и смерти себе подобных. Не они дали несчастным жизнь, не им её и отбирать, потому что иной жизни ни одному человеку не дано.

   — Как хотите, Иван Иванович, только жестокость не от закона — от судей исходит. Законы надо точно писать, а людям, соблюдая их, в страсти не впадать.

   — Не стану спорить. Люди, только люди принесли фернейскому патриарху и славу великую, и страдания непереносимые. Ведь после раздора его с прусским королём французское правительство, чтобы не сердить соседнего монарха, запретило Вольтеру въезд в Париж. Навсегда запретило.

   — Так что же, господин Вольтер так и скончался под этим запретом?

   — А вы не знали? В журналах недавно писали в связи с его кончиной.

   — Значит, он не выбирал Швейцарии?

   — Это была необходимость. И Вольтер, чтобы не ставить в сложное положение женевские власти, поселился у ворот Женевы, позже в замке Ферне, на границе Франции и женевской земли.

   — Вечный изгнанник! Как, должно быть, это было ему тяжело при его слабом здоровье и вечных недугах.

   — Его недуги создали ему славу сфинкса — вечно погибающего и вечно оживающего с новой энергией и новыми замыслами. Достаточно сказать, что он превратил бедное, Богом забытое местечко Ферней в столицу Разума и Доброты. Здесь нашли приют и работу на вновь открывшихся предприятиях женевские ремесленники и рабочие. Его стали называть царём Вольтером, что ему и льстило, и повергало в негодование.

   — Даже французы легко возвращаются к идолопоклонству?

   — Даже они. А как было иначе его называть, когда в голодный 1771 год, когда в Москве бушевала чума, Вольтер организовал народное продовольствие не только в самом Фернее, но и во всех прилегающих областях. Он добился отмены крепостной зависимости монастырских крестьян, а затем стал думать об искоренении её остатков во всей Франции. Неужели такой философ мог быть нужен Парижу?

   — Да, королевская власть во Франции не имела ничего общего с тем просвещённым деспотизмом, о котором он мечтал. Удивительно, что у него хотели брать уроки все европейские монархи.

   — Уроки? Вы полагаете, уроки? Тогда почему же никто из монархов ничего не предпринимал по вольтеровой программе? Всё ограничивалось оживлённой перепиской, а письма почему-то становились достоянием всей Европы. Я хочу вам напомнить и другое. Когда Вольтер написал заказанную нашей государыней историю царствования Петра Великого, за границей тотчас объявилось издание «Антидота» — противоядия, опровергающего многие посылки и выводы философа. Кстати, вы не читали этой книги?

   — Не довелось, хотя рассказы о ней и слышал.

   — Нет, её надо читать самому. Говорят — впрочем, за достоверность слухов поручиться трудно, — «Антидот» писала сама государыня. Дружба с философами оказалась не такой простой, как с обыкновенными придворными. Вы знаете, Вольтер назвал в конце жизни все свои мечтания об улучшении деспотизма обманчивым дымом. Именно так — обманчивым дымом. И тем не менее вы задумали не простой портрет государыни.

   — Мне ещё трудно говорить о том, каким он будет. Пока я ограничиваюсь эскизами.

   — А по идее?

   — По идее снова хочу обратиться к «обманчивому дыму» и начертать наше представление о просвещённом деспотизме.

   — Это официальный заказ, который вы собираетесь таким образом истолковать?

   — О, нет, пока только собственные планы.

   — Но это же превосходно, Дмитрий Григорьевич! Вы не связаны заказчиком и необходимостью угождать его капризам.

   — Вряд ли у вас было основание обвинять меня в подобном угодничестве. Я просто хочу видеть в натуре человеческой лучшее.

   — И всё же нельзя не считаться со вкусами тех, кто платит. Не обижайтесь, но это закон нашей жизни. Я же, пользуясь вашей свободой в этом случае, хочу предложить кое-какие свои мысли.

   — Я буду рад их услышать.

   — Так вот, прежде всего меня донимает образ лестницы. Да-да, не удивляйтесь, лестницы, на которой мы все располагаемся согласно происхождению, богатству, чинам, предрассудкам, наконец. Мы все рабы этой лестницы.

   — И с каким же упорством пытаемся преодолевать её ступени!

   — Или напротив — перестаём о них думать, потому что в них заключено основное попрание свобод человеческих.

   — Если бы такое было возможно!

   — Согласен, тогда бы имели идеальное общество, которое создала натура и которое испортил своими вымыслами человек. Философы мечтают хотя бы смести сор с этой лестницы.

   — Тщетно!

   — Но иначе нельзя думать. Лестница нуждается в очищении от сора наших пороков, корыстолюбия, тщеславия, лжи.

   — Беззакония.

   — Вы правы: беззакония — сиречь справедливости. Любой закон должен иметь единственную цель — установления справедливости, без которой невозможно разумное и рациональное существование человека.

   — А лестница? Вы меня заинтересовали этим образом, Иван Иванович.

   — Может быть, сумею заинтересовать ещё больше. Ведь наши сатирики, литераторы, философы, наконец, стремятся истреблять пороки среди обыкновенных людей.

   — Разве это неверно?

   — Конечно, неверно. Ведь это значит начать мести лестницу с нижних ступеней, тогда как с высших будет по-прежнему сыпаться мусор и лестница никогда не станет чистой.

   — И вы предлагаете?

   — Очень просто: начинать мести только с верхней ступени. Наша критика должна быть обращена к сильным мира сего, а не к слабым. Слабые — всего лишь жертвы гнездящегося в верхах порока.

   — Жертвы и подражатели.

   — И подражатели, хотя это последнее и не представляется мне таким важным. Поэтому в вашем изображении идеальной монархини должны быть попраны все пороки, присущие царям — не простым людям. Вообразите себе хотя бы одно криводушие. Среди тех, кто окружает нас с вами, это означает, может быть, и множество, но мелких неприятностей. На высоте трона криводушие грозит бедами народу, государству, людским судьбам. Леность на нижних ступенях лестницы приводит, скажем, к бедности, разорению одного человека, одной семьи. На высших — предающийся лености и развлечениям монарх перестаёт заботиться о нуждах целого государства. Приупадает промышленность, ослабевает торговля.

   — А подданные, в свою очередь, забывают о прилежании в труде.

   — Потому что начинают понимать его бессмысленность.

   — Вы настойчиво отрицаете роль примера, Иван Иванович.

   — Может быть, потому что я строже, чем вы, отношусь к власть имущим. Вспомните Священное Писание: кому больше дано, с того больше и спросится.

   — Вы не склонны прощать соблазнов, которые предоставляет человеку власть и богатство? В конце концов, это тоже входит в число человеческих слабостей.

   — А эти соблазны увеличиваются от ступени к ступени и вместе с их удовлетворением растут размеры порока. Я не допускаю вседозволенности и ничем не могу её оправдывать.

   — Я говорю не об оправдании — о снисхождении. Только о снисхождении.

   — В вас говорит портретист — художник, который должен создавать приятный образ человека.

   — Вы правы — портретист, который в каждом человеке пытается обнаружить близкие его душе черты и особенности.

   — Получается, у злого художника будут злые портреты? И вы в это верите, Дмитрий Григорьевич?

   — Присмотритесь сами к полотнам разных мастеров — они вам ответят убедительнее, чем я. Поэтому и в своём портрете государыни мне хочется найти совсем человеческие черты вместе с высокими обязательствами, которые должны быть.


* * *

Желательно, чтоб искоренён был Пугачёв, и лучше б того, чтоб пойман был живой, чтоб изыскать чрез него сущую праву. Я всё ещё в подозрении, не замышлялись ли тут французы, с чем я в бытность мою докладывал, а теперь меня ещё больше подтверждает полученное мною письмо от неизвестного лица; есть ли такая на свете или неттого не знаю, а буде есть и хочет не принадлежащего себе, то я б навязал камень ей на шею да в воду.

Сие ж письмо при сем прилагаю, из которого ясно увидеть изволите желание; да мне помнится, что и от Пугачёва сходствовали несколько сему его обнародования; а, может быть, и то, что меня хотели пробовать, до чего моя верность простирается к особе вашего императорского величества; я ж на всё ничего не отвечал, чтоб через то утвердить её более, что есть такой человек на свете, и не подать о себе подозрения.


А.Г. Орлов — Екатерине II.

27 сентября 1774.


Екатерина II, Г.А. Потёмкин

В петербургском доме французского посла великая конфиденция. Примечено: с появлением приезжих из Парижа стали другие французы, что в городе живут, словно ненароком заезжать. Послы иных держав предлоги ищут на особности потолковать. Агентам только остаётся имена да порядок приездов запоминать. У Григория Александровича Потёмкина свой подход, как за иностранцами глядеть, как о них докладывать. Не так императрица интересуется, как Григорий Александрович сам примечает.

Вызнал новый фаворит про дела орловские, как годом раньше, когда граф Алексей Григорьевич, ненадолго в столицу заехав, с яицкими казаками встречался. Зачем? Императрицу спросил, знает ли. Удивилась: никаких таких разговоров не слышала. Может, сплетни. Куда! Потёмкин и имена назвал — Перфильев и Герасимов, и чего в столице искали — просить собрались снять с яицких казаков великое денежное взыскание за участие в волнениях 1771 года.

Императрица заинтересовалась: даже такие подробности узнал. Потёмкин в ответ: всегда умел, матушка, зёрна от плевел отличать, на том стою. Так вот почему бы, спрашивается, граф Орлов-Чесменский этими ходатаями заинтересовался? Почему, мало того, к себе на личную аудиенцию пригласил? Известно, часа два толковал.

Императрица припомнила: хотел уговорить казаков не поддерживать злодея. Вот как! А его ли это было дело — деньги какие-то непонятные казакам платить, бумагами охранительными на обратную дорогу снабжать, чуть что не своими лошадьми из Петербурга отправлять? Нет, Катя, нет, не всё так просто. Год прошёл, а всё равно дознаться удалось от своих людей, как Перфильев и Герасимов по возвращении на Яик не только не собирались разбойника ловить да правительственным войскам выдавать — с мятежниками смешались, от маркиза Пугачёва большое доверие получили.

Задумалась императрица: говорили про казаков. Верно, что говорили. Да и в предательстве Алексея Орлова обвиняли — не хотелось о том Потёмкину говорить, да ведь от себя не скроешь. И потом молчит Алексей Григорьевич, по-прежнему отмалчивается. С реляциями не спешит. Тут какая только мысль в голову не взбредёт! Поделиться с Потёмкиным всё равно нельзя — верить никому не привыкла, но хотя б о деле поговорить — и то благо.

   — Какие ещё подробности вызнал, Григорий Александрович?

   — Звали казаков Афанасий Перфильев и Пётр Герасимов. Казаки не простые. С полномочиями большими. И ещё странность одна, будто на Невском со слугой посла французского толковали в октябре 1773-го.

   — Глупость какая! На каком это диалекте разговор могли вести — об этом, Григорий Александрович, не подумал?

   — Отчего же, Катя, подумал. Значит, знакома им речь французская.

   — Вот и толкуй после этого про простых казаков. Да и маркиз Пугачёв к кое-каким иностранным языкам привык. Или того хуже — обучен.

   — Одно хорошо, Катя, что на Михельсона согласилась — его командующим своими войсками против разбойника назначила. Он и в Семилетней войне отлично воевал, и в турецкой кампании 1770 года в грязь лицом не ударил, и против польских конфедератов в боях отличился. С настоящим врагом сражался, но и разбойников всех мастей перевидал предостаточно. Чин у него невелик — всего премьер-майор, а военачальник настоящий. Генералом бесперечь станет.

Улыбнулась государыня: А знаешь, Григорий Александрович, как она жизнь-то складывается? Род какой у Михельсона удивительный? Дворяне. Из Англии перебрались в Данию, а там и в Швецию. Прадед Ивана Ивановича был адъютантом при короле Карле XI, дед убит под Полтавой, а внуки возьми да переселись в Россию. На русскую службу захотели вступить. И вот воюет Иван Иванович, как Бибикову и не снилось.

К истории у Потёмкина сердце не лежит: мало ли что было! Главное — разговоры о связях Пугачёва с иностранцами. Не отмахнёшься — косвенных доказательств пруд пруди. Вот где опасность!

   — Суди сама, Катя. 24—25 августа части Михельсона нагнали разбойника в ста вёрстах от Царицына, у Сального завода. Наголову шайку пугачёвскую разбили. Уйти маркизу удалось с полутора сотнями человек — не больше. К Чёрному Яру направился. И дошёл бы, кабы у Александрова Гая измены не случилось. Не дивись, Катя, у Михельсона твоего английского ума бы на такое нипочём не хватило. Ему бы только стрельбой командовать, из пушек палить.

   — А ведь сразу после разгрома у Сального завода, чуть что ни день в день, от авантюрьеры второе письмо султану полетело — о помощи маркизу. Мол, никак с помощью больше нельзя медлить.

   — Ты на числа, Катя, смотри. Вот где настоящая загадка скрыта: 11 сентября письмо султану, а в ночь на 15-е девять казаков схватили Пугачёва, привезли в Яицкий городок да властям и выдали.

   — Может, среди тех девяти петербургские гонцы были?

Потёмкин осердился: не тешь себя пустыми надеждами, Катя, не тешь! Их-то никто не поймал. Может, и вовсе за рубеж отправились на чужом диалекте объясняться. Лучше то в рассуждение возьми, что 24 сентября авантюрьера новые письма отчаянные пишет, теперь уже шведскому королю. Всех врагов Российской державы перебирает, говоришь, Катя? Тех, кто за кордоном, оно понятно. Только не их одних. Адресаты у авантюрьеры и в России куда какие высокие.

   — И наших вызнал ли?

   — Вызнал, Катя. Сразу сказал: не пожалеешь, что дружбу с Григорием Потёмкиным заведёшь. Так вот слухи идут, что не кого-нибудь — самого графа Никиту Ивановича Панина авантюрьера вниманием своим высоким не обошла, ему будто бы письмо адресовала. Благо от Никиты Ивановича рукой подать до великого князя. Разве нет? Знаю, о Никите Ивановиче разговор особый — со мной его вести не станешь. Дело прошлое. Что промеж вами было, в то мешаться не хочу. Одно всем известно: не тебя хотел на престоле видеть — сынка твоего. Регентшей тебе быть определял. Тебе — истинной императрице Российской!

А всё потому, что сам править собирался, почище Бирона. О своих прожектах беспокоился. Молчишь, Катя. Так ведь я ответа и не жду. Что знаю, с того меня никакими ответами не собьёшь. Только значит, что и авантюрьере планы панинские не чужды. Осведомлена она о них. Откуда бы, Катя? Вот отмахнулась ты от суждения фернейского патриарха, что маркиз Пугачёв с турками всенепременно прямую связь имеет. Можно и отмахнуться от старика как от досадливой мухи. Да вот ведь оказия какая — авантюрьера переписку тоже с Турцией ведёт. Чего там — в гости к султану заспешила.

Скажешь, потому первые они враги Российской державы. Нет, Катя, нет, турецкий султан — человек ума великого, и расчёты у него не простенькие. Он в политике, Катя, как в шахматы играет: ход сделает, а наперёд десять продумает. Верит не верит в маркиза Пугачёва, верит не верит в побасёнки авантюрьеры — всё прикидывает, какая ему выгода будет. И ещё. Не делился ли граф Никита Иванович новостями от авантюрьеры с великим князем? Проверить бы надобно.


* * *

Д.Г. Левицкий, И.И. Бецкой

В пору радоваться — снова господин президент монастырок писать предложил. Хоть один портрет, да обещал, и другие будут. К первому выпуску готовятся, сама государыня пожелала. А ведь к тому дело шло, что никогда больше к ним не вернёшься. Господину Дидро Институт благородных девиц по вкусу не пришёлся, о театре институтском и говорить не стал. Государыня хоть к гостю парижскому охладела, только и институтом заниматься перестала. Раз в несколько месяцев приедет, и то хорошо. Чаще спектаклями ихними и вовсе манкировала, а уж за нею и все придворные. Про былую моду вспоминать и то перестали.

Большое тогда неудовольствие с господином Дидро вышло. Надо полагать, государыня одних восторгов от знаменитого философа ждала. Где там! Всё не по его вкусу да мерке пришлось. Спектакли — и те хвалить не стал. Мол, опере комической жаль время уделять, не нужна она никому в Европе. Государыня гостя раз от раза холодней принимать стала. На прощальную аудиенцию господин президент обмолвился — пяти минут лишних пожалела. О былой переписке речи нет. Нового корреспондента государыня себе нашла — Гримма, королевского библиотекаря. До Дидро-то ему далеко, зато и слов супротивных не скажет, на своём стоять, спорить не станет. А всё равно слова Дидро в душу запали. Как же иначе. Все три портрета моих господин президент тотчас из института увёз. Место им сыскалось как в кладовке: у уборной её величества, в проходной клетушке, в Петергофе. Ни людей там, ни двора.

   — Ты что, Дмитрий Григорьевич, никак заказу не рад? Сам же горевал, что больше монастырок наших писать не придётся, привязался к ним.

   — Два с лишним года с тех пор прошло, господин президент.

   — Не так уж и много. Зато теперь к выпуску первому институтскому сама государыня пожелала монастырок своих видеть, сама и имена назвала. А главное — критика нашего заморского более нету. Никто государыне настроения не испортит. И то правда, не помянешь нашего парижского гостя добром. Вон и теперь государыня распорядилась никаких театральных сцен не представлять. Каждая девица должна отдельное искусство представлять, но чтобы в парадных, самых что ни на есть роскошных туалетах, чтобы во дворцовых залах повесить можно.

   — А размер какой полагаете, ваше превосходительство?

   — Большой. Больше, чем в тех девочках был.

   — И с чего начинать?

   — С музыки. Под видом музыки должна быть представлена мадемуазель Левшина, у арфы. Только ты, Дмитрий Григорьевич, имей в виду: Левшина — любимица её императорского величества. Сколько государыня в институт в своё время ни ездила, а всё с одной Левшиной говорила да её около себя держала. И то сказать, умела эта девица свой восторг перед императрицей высказать, слов всяких наговорить. Откуда что бралось! Зато и государыня один её портрет у себя в личных апартаментах держала перед глазами. Иной раз подумаешь, родному сыну столько ласки да привета не доставалось. А тут всё «Лёвушка» да «черномазая Лёвушка». До чего дело доходило: государыня записочки сей девице писала и с нарочным пересылала. К тому же единственную — дело решённое! — к себе во дворец фрейлиной берёт и рядом с личными апартаментами поселит. Ещё экзамены не прошли, выпуска не было, а покои дворцовые новосёлку ждут. К тому говорю, чтоб постарался ты очень, Дмитрий Григорьевич. Государыне понравится — мне тебя легче и в чинах повысить будет.

   — Вы говорите, ваше превосходительство, без театра, а разве не о госпоже Левшиной Александр Сумароков строки вдохновенные писал? Точно не помню, но только о том, как играла она в одной из пьес.

   — Память у тебя, Дмитрий Григорьевич, отличная. О ней, о Левшиной, писал Сумароков: «Под видом Левшиной Заира умирает». Девица она — не то что Нелидова: в ролях трагических преуспела, а в начале нынешнего года с успехом несравненным героиню в пьесе Вольтера представила. Государыня тогда её всю как есть подарками засыпала. Раза три спектакль повторять велела, чтобы «Лёвушку» посмотреть.

   — Что ж, начну, как прикажете. А другие, ваше превосходительство, кто же будут, чтобы мне из них всех композицию сделать и каждую по-особенному представить?

   — Ах, да, остальные. Глафира Ивановна Алымова, прекраснейшая девица, с арфой представлена быть должна. Музыкантша отменная. Екатерина Ивановна Молчанова — её лучше в виде науки, прибор какой физический возле неё изобразить можно. А Наталья Семёновна Борщова — танец. Так полагаю, что эти три вместе висеть будут, а «Лёвушку» государыня для собственной радости отдельно поместит.

   — А нельзя бы мне их всех в действии увидеть, хоть краешком глаза? Рисовать не буду, только взгляну.

   — Почему же? Конечно, можно. На прогулке, например. Я с тобой секретаря своего пошлю — он покажет. А во дворец, тем паче в институт, не обессудь, пригласить не могу. Во дворце всё от государыни зависит — раз сама согласия не выразила, чтобы её писал, художнику туда и на хоры танцевального зала дороги нету. В институт посторонним не положено. В том и загвоздка, что только после акта выпускного можешь сеанс иметь, а к тому времени портреты уже готовы быть должны.

   — Как же с костюмами быть?

   — С костюмами... Подолгу писать-то их будешь?

   — Часа по два-три за сеанс.

   — Лакей тебе привозить и отвозить будет. А туалет госпожи Алымовой могу и сейчас к тебе отправить. Он дома у меня. Сам за ним приглядел, чтобы всё как положено было. Скажу тебе, друг мой, госпожа Алымова достоинствами своими душевными так меня к себе расположила, что я её за дочь свою почитать стал. По выпуске, полагаю, в дом к себе взять, чтобы судьбу её устроить. Родитель Глафиры Ивановны — полковник Иван Акинфиевич, предостойнейший человек, но семейство в обстоятельствах стеснённых находится. Грех был бы сей одарённой великими способностями девице не помочь. А туалет у неё такой придуман — полонез[16] на большом панье с хвостом и крыльями. Подол фалбалой отделан, лиф бантами пышнейшими. На ножках туфельки мюль — знаешь, с изогнутыми носами. Поди, не видел ещё таких — из Парижа выписаны. Оттуда и причёска взята — шиньон с цветами искусственными полуприкрыт газом с белыми мушками. Вот оно как! А сидеть будет госпожа Алымова у арфы — музыкантша она редкостная. Её императорское величество всегда изволит игру Глафиры Ивановны хвалить. Портрет отличный напишешь — большую радость мне доставишь.

   — И остальные девицы в подобных же туалетах?

   — Откуда? О госпоже Молчановой, правда, супруга Семёна Кирилловича Нарышкина заботится, но с деньгами не то что жмётся — души в них, как я, не вкладывает. А от родителя, коллежского советника, ждать ей ничего не приходится. Одно знаю: платье полонез на панье будет. Шиньон непременно. Да, впрочем, к Семёну Кирилловичу в дом сам заглянуть можешь. Когда здесь господин Дидро жил, ты, помнится, портрет сего философа в его доме писал. Так и увёз с собой господин Дидро твой портрет. Государыня его иметь не пожелала.

   — Разговору такого не было.

   — Потому и не было, что не пожелала. Слава богу, и разговоров о сём достойном муже никто больше не ведёт.

   — А как с четвёртой девицей?

   — Верно-верно, про Борщову-то я и забыл. О Наталье Семёновне говорить много не станешь. Дочь всего-то отставного фурьера, так что пришлось мне позаботиться. Ей из театрального гардероба платье взяли — из бархату с отделкой золотым кружевом вместо фалбалы, как на сцене полагается. Её так в танце и представить следует.


* * *

Это происшествие так врезалось в память мою, что я надеюсь и теперь с возможною верностию его описать, по крайней мере как оно мне представлялось...

Пугачёв с непокрытою головою кланялся на обе стороны, пока везли его. Я не заметил в чертах лица его ничего свирепого. На взгляд он был сорока лет, роста среднего, лицом смугл и бледен, глаза его сверкали; нос имел кругловатый, волосы, помнится, чёрные и небольшую бороду клином.


Рассказ И.И. Дмитриева. Примечания к VIII главе

«Истории Пугачёва» А.С. Пушкина.


Екатерина II, Г.А. Потёмкин

   — Вот этот день, Катя, тебе на всю жизнь запомнить надобно: 10 января 1775 года. Твой праздник, государыня! Твоя победа! Казнили наконец маркиза Пугачёва.

   — Не так, как было задумано, папа, и то меня в большое смущение вводит.

   — Не так казнили? О чём ты, государыня?

   — Положили проклятого живьём четвертовать, а уж потом голову отрубить, чтобы муку смертную принял, чтобы понял, скольким людям страданий принёс.

   — А разве не четвертовали его? Я слышал...

   — Правильно слышал, да порядок палач то ли от растерянности, то ли, не знаю отчего, самовольно изменил: сначала голову отсек, а уж потом руки-ноги поотсекал.

   — Твоя правда, государыня: палача в отставку. Розыск провести немедля — с кем связан, кого послушать мог. Может, и просто толпы испугался. Толпа-то московская, она, знаешь, какая неуступливая, горячая. Николи по приказу не поступит, знай своё ломит. Вон видишь, из Москвы мне какие обстоятельства сообщили. Будто бы на Болотной площади монашки собрались, стихиру затянули, а люди их и поддержали. Слова одни чего стоят: «Иже землю истребити первее запретив всю, и изсушими море хваляйся, наругаем верными, показася, яко птица днесь и посмеятельнейший комар: ему же судися вид, яко же некое страшилище, и поправся Христовым угодником».

   — Господи боже мой, да что же это!

   — На первый взгляд и не придерёшься, государыня. Казнь пришлась на день памяти преподобного Дометиана, епископа Мелитинского. Ему стихира и обращена. А уж как народ её понимает, другое дело. Многие, сказывают, на колени упали, только вопить в голос не стали. Так что давай так, государыня, порешим: кончился маркиз, ин и Бог с ним, кабы себе большей беды не нажить.

   — Подожди, подожди, Гриша, давай разберёмся. В ноябре прошлого года авантюрьера прибыла из Рагузы в Неаполь, а оттуда в Рим. Так ведь?

   — Так, а 4 декабря маркиза Пугачёва под усиленной охраной, в клетке железной в Первопрестольную доставили. В тот же день допрос с пристрастием начался. Что потачек не было, моя в том голова. Не зря вместе с князем Михайлой Волконским да секретарём Сената Шешковским мой племянник Михайла Потёмкин сидел, за всем доглядывал да сразу мне доносил.

   — Тогда же и авантюрьера поутихла.

   — Ещё бы не утихнуть при таких прискорбных для неё обстоятельствах. Агент мой доносит, что князь Филипп Фердинанд Лимбургский в канун нашего православного Рождества отправил авантюрьере письмо с рекомендацией — не к нему ехать в его княжество, чего ранее добивался, а искать убежище в Германии или в Италии.

   — Выходит, папа, перед тем, как в Кремлёвском дворце суд над разбойником начался?

   — А о чём я тебе, государыня, который месяц твержу! Одно к одному всё выходит. И куда было Европе от такого суда уйти: члены Сената и Синода, президенты всех коллегий, десять генералов, два тайных советника твой приговор за свой приняли. Пугачёву казнь смертная, крестьянам — повешение одного человека за каждые три сотни во всех местах, где маркиз владычествовал, всем остальным — нещадное плетьми наказание, а у пахарей, негодных в военную службу, на всегдашнюю память об их преступлениях урезать ухо. Что и говорить, справедливо ты, государыня, решила. Справедливо, хоть и круто.

   — Никак в защитники, папа, пойти решил? Не ожидала от тебя снисходительности. Заразу калёным железом выжигать надобно, иначе антонов огонь по всему телу разойдётся — тогда уж и спасения не будет. А чтобы на веки вечные истребить память о разбойнике и душегубе, отныне станица Зимовейская, где он родился, называться станет Потёмкинской, яицкие казаки — уральскими, река Яик — Уралом, а Яицкий городок — Уральском.


* * *

Великая княгиня Наталья Алексеевна, великий князь Павел Петрович

   — Ваше высочество, это правда в отношении графа Шувалова?

   — Что именно, моя дорогая?

   — Ему назначено уехать из России, и притом немедленно?

   — Да, таково решение императрицы.

   — И вам, как всегда, нечего по этому поводу сказать? Ведь он же ваш друг, человек, к вам сердечно расположенный. Не в этом ли причина его дипломатической ссылки?

   — Мне трудно сказать, что это была дружба. Граф Андрей принадлежал к большому двору. Без него давно не могла обходиться императрица. Поэтому не понимаю, почему именно я должен строить какие-то возражения.

   — Вы забываете, граф постоянно навещал нас и был очень приятным собеседником.

   — Но это не повод обострять отношения с большим двором защитой его мнимых интересов. Граф Андрей, кажется, всё время скучал здесь по Парижу и просвещённому обществу.

   — И заменял нам с вами это общество.

   — К тому же отправка с дипломатической миссией после неудачной поездки Шувалова в Швецию для него просто выгодна.

   — Он ни в чём не виноват.

   — Откуда вам знать, моя дорогая. Вы не настолько введены в тонкости интриг и расчётов большого двора. Во всяком случае, граф Андрей откланялся мне и просил передать вам своё глубочайшее почтение.

   — Как передать? Где вы могли принять его прощальный визит? И почему я об этом впервые слышу? Что происходит, наконец?

   — Дорогая моя, ваша ажиотация мне решительно непонятна. Графа я встретил на дороге из Павловска. Мы остановили лошадей. Граф откланялся, и, поскольку я его освободил от прощального визита к нам, он просил передать вашему высочеству свои нижайшие поклоны. Что же ещё, моя дорогая?

   — Ах, так. Если таково ваше желание, другое дело.

   — Впрочем, графиня Екатерина Петровна, по словам графа, непременно нанесёт лично вам прощальный визит, хотя после недавних родов здоровье её ещё не окрепло.

   — Эта пустышка с её детьми.

   — Вы беспощадны, моя дорогая. Четверо детей не так уж и плохо для каждой семьи, а то, что графиня сама их вскармливает, делает ей только честь. Граф очень гордится этим обстоятельством и самоотверженностью супруги.

   — Я не знала, что он вообще обращает на неё внимание.

   — И очень даже. Вы имеете в виду, что граф Андрей повсюду строит куры? Но это не мешает ему быть отличным отцом. Интрижки и семья вещи разные, нельзя не признать.

   — Вы оправдываете его легкомыслие, о котором я и не догадывалась.

   — Я никогда не оправдывал и никогда не буду оправдывать легкомыслие. Вступив на престол, я встану на страже самой строгой добродетели и соблюдения христианских заповедей в отношении семьи и семейных обязанностей, но как великий князь я должен ограничиваться кругом собственной семьи. Как бы мне это ни было тяжело. Свойственная супругам Шуваловым французская манера поведения...

   — Супругам? Вы имеете в виду и графиню?

   — Само собой разумеется. Графиня Екатерина Петровна большая любительница махаться с придворными кавалерами, о чём в своё время толковал весь Париж, когда они там жили. Сейчас они возвращаются в любезные их сердцу места, и графиня будет иметь возможность вернуться и к своему модному салону, и к своим привычкам, которым следовать в России достаточно затруднительно.

   — Значит, граф не окажется больше у нас. Надеюсь, вы не будете иметь ничего против, если я пошлю супругам прощальную записку с добрыми пожеланиями.

   — Ни в коем случае. Ведь вы и так, как говорила мне прислуга, достаточно часто посылали её к графу с записочками.

   — Только по поводу книг. И обоим супругам.

   — Но я же не высказал никаких претензий, моя дорогая. Конечно, лучше оставить по себе в сердцах людей добрую память. А ваше побуждение тем более понятно, что вы переживаете самый трудный период своей жизни. Если бы вы знали, как я жду вашего счастливого разрешения от беременности, друг мой, как жду...


* * *

Е.И. Нелидова, Н.Г. Алексеева

Не успели шёпоты о разбойнике оренбургском стихнуть, новые — о принцессе Елизавете пошли. Монастырки и на людях не бывают, а знать всё до мелочей знают.

   — Таша, милая, никак твой благодетель вскоре в Петербурге будет.

   — Не знаю, Катишь, печалиться или радоваться.

   — Как так печалиться? Почему, Таша?

   — Сама посуди, хорошо, если в институт заглянет, а коли нет? Тогда уж лучше где вдали б находился. Да и не до меня ему будет, вот увидишь. Слыхала, какие страсти о делах его рассказывают?

   — Всему верить? Полно, Таша! Как можно?! Граф Алексей Григорьевич человек храбрый, решительный. Не помню, кто-то сказал: рыцарь наших дней, как есть рыцарь. Кто его на здешних турнирах видал, в один голос твердят: глаз не оторвёшь.

   — Не знаю, сколько в том правды, только не по душе мне, Катишь, эти игры в мышеловку. Как себя воображу на месте авантюрьеры, покой и сон теряю.

   — Побойся Бога, Таша, ты — и авантюрьера!

   — Да ведь и она будто бы ни на что не претендовала — обстоятельства вынудили. Разве не понимала, что прав у неё никаких! Вот только на уговоры благодетеля поддалась. Да и то какие: предложил ей флот российский показать. Полюбопытствовать — не более. И уговаривал долго, и с женой английского посла свёл, что, мол, сопровождать её будет. Кто бы не поверил!

   — Только кто тебе истинную правду расскажет, Таша? Может, так всё было, может, совсем иначе. Одно понятно: не любила она своего жениха князя Лимбургского. Не любила! Никаких увещеваний его слушать не хотела. Из графства Оберштайн на волю рвалась. Вот граф Алексей Григорьевич на пути и оказался.

   — Оказался! Да он её, все толкуют, как дичь какую выслеживал. Офицеры его переодетые сколько недель у её дома дежурили, с прислугою в сговор норовили войти. А итальянцы — что! Кто больше заплатит, тот и хозяин. Вон офицер приехал, Иваном Кристинеком называют, тот и вовсе в службу ей набивался. Представлял увольнительную от графа Орлова, что российский флот навсегда оставил.

   — Может, и впрямь оставил?

   — Да нет же, Катишь, нет! Это всё фальшь одна, обман! Граф Алексей Григорьевич сам Кристинека подучил, тот ему и проложил дорогу к принцессе Елизавете.

   — Тише, тише, Таша, не дай бог имя это услышат!

   — Видишь сама, какая она всем ненавистная! Говорят, граф, как аудиенцию у авантюрьеры получил, со всей свитой прибыл, в полной парадной выкладке. Присесть будто бы не осмеливался. Протокол выдерживал. При всех офицерах своих в верности клятву давал, а ты говоришь...

   — А после клятвы что?

   — Будто бы уговорил поехать посмотреть российский флот в Ливорно.

   — Зачем же она согласилась? Чего от такого осмотра ждала?

   — Не знаю, Катишь, ничего не знаю. Видно, благодетель резоны представил неопровержимые или просто по глупости. Но согласилась, понимаешь — согласилась! И папа Римский её через кардинала своего на поездку эту благословил.

   — Он-то при чём? Неужто других советчиков не было?

   — А может, одни конфиденты графа. Выехала в нескольких колясках. Со всей свитой. В Ливорно квартира ей подготовлена была самая роскошная. Английский посол с супругой представиться будто бы поспешил. Потом обед торжественный.

   — С послом же! Да как же тут не поверить!

   — Поверила. После кофею предложил граф ехать корабли смотреть. Народу на набережной собралось видимо-невидимо. По слухам, ведь дочь русской императрицы — каждому любопытно. Галера подошла императорская. Да-да, не удивляйся, Катишь, все уверяют — с императорским штандартом. Вместе с ней посол с супругой в галеру спустились. На главный корабль её на императорском кресле подняли. Под салют пушечный. Под оркестр.

   — Боже! И всё один обман? Всё-всё?

   — Всё, Катишь. Как на палубе оказалась, тут её скрутили и арестовали вместе со всей свитой. Народ на набережной ещё долго её возвращения дожидался. Чуть не до полночи...


* * *

Екатерина II, М.С. Перекусихина

   — Марья Саввишна, да ты мне никак кофий без сливок подала. Сколько себя помню, никогда не ошибалася, а тут... Что с тобой? Случилось что?

   — Прости, матушка государыня! Христа ради прости. Не в себе, не в себе я, места не найду, а тебя беспокоить...

   — Случилось что? Так говори скорей. Тут и так неприятностей не оберёшься. Чем ты меня порадовать решила?

   — Государыня, повивальная бабка нынче из Павловска пришла.

   — Ну и что? Родить-то великой княгине вроде ещё не время, так в чём печаль?

   — В том, матушка, что глядела бабка великую княгиню.

   — А та разрешила? Вот уж чудо! Она же нашими докторами и то брезгает. На такой великий случай своего вызвать требует — великий князь мне говорил.

   — Нет-нет, матушка, бабка обок стояла, когда дохтур великую княгиню осматривал. Говорит, плохи её дела.

   — Что значит плохи?

   — Говорит бабка, может не разродиться, а уж что роды тяжкие будут, тут и сомнений у неё никаких нет.

   — А доктор что сказал?

   — Господи, да что дохтур! Сколько он за всю жизнь родов принял, а то, может, и совсем не принимал. А бабка-то иной раз на неделю у нескольких рожениц бывает. Ей ли не знать.

   — Лишь бы младенец живой да здоровый родился. В нём одном всё дело. А вот тебя, Мария Саввишна, спросить хочу: почему же государыню твою, когда графа Бобринского рожала, да и Наталью Григорьевну тоже, ни одна бабка не смотрела? Разговоров ни с кем государыня никаких не вела, помощи ни у кого не искала? С графом Бобринским мало что сама как перст управилась, так ещё во время положенное уложилась.

   — Как не помнить, государыня матушка, страсти какие! Василий Шкурин дом тогда свой на Охте поджог, чтоб Пётр Фёдорович, покойник, обычаем своим на пожар помчался.

   — Вот-вот, не то что пожог, а ещё и пожар раздувал, чтобы горел дом подольше, чтобы Петра Фёдоровича задержать.

   — Господи помилуй, откуда только у тебя, матушка государыня, силушка такая взялась, терпение такое великое? Подумать только — и то сердце захолонуло.

   — А примчался Пётр Фёдорович обратно во дворец, сей час в мои покои. Весь в копоти, в саже, сапоги в грязи — так и ворвался. Донёс ему кто-то. Так и сказал: а что, мол, супруга моя, без меня делала, чем занималась.

   — А вы, государыня матушка, его величество в дверях опочивальни встретили. Ещё прибраться успели. Всё сами, всё без помощи.

   — Какая уж помощь! Об одном думала: как бы на ногах устоять. Коленки подламываются. В глазах темень. Голос прерывается.

   — Не оставил вас, государыня, Господь своей милостью!

   — Я выдержала — и великая княгиня справится. А заметила ты, Марья Саввишна, как принцесса наша измениться успела? Не сравнишь, что три года назад приехала. Та и улыбчивая, и тихая, и за всё благодарная, а теперь — одни капризы.

   — Ой, и правда, поедом великого князя ест. Всё-то не по ней, всё-то недовольна. Чего наш князюшка для неё ни придумает, всё оговорит, охает. Обидно ему, бедному.

   — Ну, ты великого князя не больно-то жалей. С ним мало кто уживается. Другое дело — не подошёл он принцессе нашей, совсем не подошёл. Видно, не то на уме держала, когда с ним под венец шла.

   — Не пойму что-то, государыня матушка. Чего ждать от супруга-то? Ласковый с ней Павел Петрович. Все толкуют, не ждали от него доброты такой. На каждое желание откликается, угодить норовит. Ей бы Бога благодарить, а она...

   — А она престол царский спит и видит. Мешаю я ей, Марья Саввишна, вот и весь секрет. И Павла Петровича настраивает, чтобы власти требовал, чтобы себя передо мной поставил, только что не соправителем стал, как оно при венском дворе.

   — Ох, грех какой, неблагодарность какая! Мне и невдомёк, дуре, чо у них там деется.

   — Так что, Марья Саввишна, жалость — вещь хорошая, только и её с умом тратить надо, во все стороны не разбрасывать. Доктору приказать надо, чтобы почаще к малому двору заезжал, а большего от меня ждать нечего.

   — Как прикажешь, государыня, как прикажешь.

   — И одну меня оставь, никого пускать не давай. Дела у меня важные. Обдумать всё надо.

   — А коли Григорий Александрович?

   — Ему извинись какими там дамскими обстоятельствами. И он мне не нужен сейчас.

Пошла. Слава Богу. Значит, изловил Алексей Григорьевич авантюрьерку. Говорят, что изловил. Только меня ему не провести: обманом взял. То, что называется, обошёл да в поле и вывел.

Знала, что хитёр, а тут себя превзошёл. На мой разум, уверил поначалу в своей преданности, что на её сторону вместе со всем флотом российским переметнулся. Потому и не устояла — встретилась с соблазнителем. Как стереглась, как одна нигде не появлялась. Коли в экипаже — стёкла завешаны, коли в доме — приступу нет: прислуга близко не подпускала. Приёмов никаких. Встреч тоже. С кардиналами одними от папы Римского. Каролю Радзивиллу аудиенции назначала, а тут, на поди, прямо в дом обманщика и ввела.

Обманщик! А может, и не обманщик? Сначала по-одному думал, потом передумал. После маркиза Пугачёва. Да и от Шувалова должна была сведения иметь, каково братцу Орлову верить. Ни на шаг от неё Иван Иванович не отступал. Граф Алексей Григорьевич думал в безвестности императрицу держать, до того не дошёл, что не один он на свете: сколько глаз за каждым его шагом следило.

Добивался аудиенции у авантюрьеры долго: веры его словам не давала, опасилась.

Для всей Европы Елизавета Вторая! Если разобраться, со смертью покойной императрицы оказалась в Киле. Агенты проверяли, и впрямь жила там. Знал ли Пётр Фёдорович о ней? Знал. Не мог не знать: Голштиния его царство. Все свои, все доброжелатели. С чего бы против Шувалова восстал ни с того ни с сего? Сам Фридрих Великий ему присоветовал Ивана Ивановича Шувалова, аманта бывшего покойной императрицы, немедленно в армию отправить под неусыпный надзор своих сторонников, и русских, и прусских.

Не стало Петра Фёдоровича — всё ещё в Киле жила. В деньгах, хоть и дитятя, не нуждалась. Своих банкиров будто бы доверенных имела. Зато как пошли переговоры об отказе России от герцогства в пользу исконного врага Голштинии — Дании, переполошились.

Право русской императрицы — от прав России на голштинские земли отступиться. Правда, ждать надо было для законного акта, пока цесаревич совершеннолетия достигнет, ну, да это мелочи. Датчане сразу в герцогство вступили. 1767 год, когда и пустилась авантюрьера в странствия, а опеку над ней Кароль Радзивилл принял.

Пять лет как из Киля выехала — жених объявился. По всем правилам. Один из немецких имперских князей, кстати, и претендовавший на голштинские земли. Так не он ей — она ему за свои деньги целое графство Оберштайн в Арденнах выкупила! А рядом, в Спа, вся Европа толковала: некий русский вельможа устроился, с которым чуть что не каждый день переписывалась. Граф Алексей Григорьевич прямо указывал — Иван Иванович Шувалов. Почерк на письмах сличал. Что почерк — больше и быть некому!

И не один граф Алексей Григорьевич авантюрьеру изловил — посланник английский помог. Ему авантюрьера доверилась. А лорд императрице российской подыграл: ведь не стало больше Пугачёва.

Граф Орлов красок не пожалел расписать, каково ему груз такой вокруг всей Европы в Петербург довезти. Мол, государства и народы волнуются. Где хотели корабли эскадры водой да провиантом снаряжать, манифестаций враждебных боятся. В газетах опять же шумиха, и всё против русской императрицы.

Того в толк не возьмёт, что себя уже выдал: с эскадрой не пошёл. Сухопутным маршрутом решил в одиночестве ехать. Мол, пусть вице-адмирал Грейг за всё ответ держит. Да и не одна авантюрьера — с целым штатом. Тут тебе и секретари, и придворные чины из польской шляхты, и лакеи, и камеристки из дворянок немецких. Всем отдельные помещения, стол особый, викт государственный.

Одного не уразумел граф. Не то искусство авантюрьеру до Петропавловской крепости довезти, как следствие устроить. Следователей немых да безответных среди придворных да именитых сыскать. Кто промолчит, а кто нехотя слишком глубоко копнёт, — мало ли какая правда всплывёт.

Кабы утонул тот корабль... Только чудес не бывает. Запретить Грейгу в город входить. На рейде подальше оставить. Ночным временем галеру прислать, чтобы сняли авантюрьеру и в крепость переправили. Лишь бы ума да смётки у Грейга хватило. Чтоб без слов, без приказов всё понял.

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ


Людям свойственно ошибаться, особенно в оценках окружающих. В который раз я имела возможность убедиться в этом на своём достаточно горьком опыте, посколько речь идёт о членах моей семьи и, следовательно, наиболее дорогих мне людях. Вы, вероятно, помните, как радовал меня брак великого князя, кажется, вернувший мне сына. Великая княгиня недаром получила от меня имя золотой женщины. Однако золото оказалось всего лишь позолотой, оставшейся на руках окружающих и легко обнажившей сущность этой принцессы. Великая княгиня постоянно больна, и как же ей не быть больной! Всё у этой дамы доведено до крайности: если она гуляет пешком, то двадцать вёрст, если танцует, то двадцать контрдансов и столько же менуэтов, не считая аллемандов; чтобы избегнуть жары в комнатах, их вовсе не топят; если кто-нибудь трёт лицо себе льдом, то у нас всё тело становится лицом, одним словом, середина во всём далека от нас. Опасаясь злых, мы не доверяем целой земле и не слушаемся ни хороших, ни дурных советов, нет и добродушия, и осторожности, ни благоразумия во всём этом, во всём одно верхопрахство. Долгов у нас вдвое, чем состояния, а едва ли кто в Европе столько получает...


Екатерина II — Д. Гримму. 1774.


Е.И. Нелидова, Н.Г. Алексеева

— Катишь, Катишь, ты слышала ужасную новость? Великая княгиня скончалась. Пять суток таких мук нечеловеческих, и скончалась. Доктора сказали, иного исхода и быть не могло. Операцию ей какую-то в детстве неудачно сделали — нельзя ей было рожать. Совсем нельзя. А уж замуж выходить тем паче не надо.

   — Боже, а как великий князь? Каково ему сейчас?

   — Сказывают, до последнего вздоха у постели великой княгини был, всё за руку её держал. Доктора вывести из опочивальни не могли. Государыня приехала и тоже ничего сделать не сумела. Поверить не могу, но будто бы твёрдо так государыне сказал, чтобы она ушла, а он с супругой один на один остался. Когда уже надежды не осталось. Антонов огонь начался.

   — За что ему такие испытания! Ты спорила, Таша, а вот сама теперь убедиться можешь, сколь мягко и чувствительно его сердце. Так переживать!

   — Погоди, погоди, Катишь, а мне казалось, великий князь с немалым удовольствием с тобой танцевал, комплименты говорил.

   — Полно, Таша, как можно! В такие минуты!

   — Но ведь я видела своими глазами. Не официальные любезности его высочество тебе отпускал, а с немалым чувством.

   — Я прошу тебя, Таша!

   — Но чего же стесняться? Ведь и великая княгиня — разное о ней говорили. Разве нет?

   — Откуда нам знать, сколько в сплетнях правды.

   — Так первый год никаких сплетен не было.

   — Ты же знаешь, как оно во дворце: пригляделись и начали болтать.

   — Было к чему приглядеться! Забыла, как графиня Екатерина Петровна шутила, что ей, мол, с её высочеством тягаться не приходится. В чём тягаться-то?

   — Я никогда графиню Шувалову понять не могла. Так болтать — только тень и на себя, и на супруга своего наводить.

   — А по-моему, так оно и лучше. Первая посмеёшься — другим острословам и делать нечего.

   — Вольтерьянцы они.

   — Пусть вольтерьянцы. Один другому ни в чём не помеха, а детей сколько! Последнюю дочку графиня меньше года назад родила.

   — Но ты не сказала, что же с младенцем? Кого родила великая княгиня — мальчика, девочку?

   — Младенец погиб в утробе матери, оттуда антонов огонь и пошёл.

   — Боже, как страшно! У великого князя не осталось даже такого утешения. По крайней мере дитя...

   — Зачем бы оно ему было нужно? Великий князь сам ещё только наследник и, бог весть, когда вступит на престол. Нужды в собственном наследнике у него пока никакой. А вот государыня, сказывают, гибелью наследника до чрезвычайности огорчилась. Даже будто бы ножкой топнула с досады, когда доктор сказал.

   — Таша, а может быть?..

   — Что тебе в голову пришло, Катишь? Ты побледнела даже. Что?

   — Что, если досада государыни говорит о её планах в отношении внука — в обход великого князя?

   — Но как так может быть?

   — Почему же нет? Ты только вспомни: покойная государыня Елизавета Петровна хотела ведь престол передать Павлу Петровичу — не племяннику и тем более не ныне царствующей императрице.

   — Толки ходили.

   — Что толки! Ты же сама передавала, что от Ивана Ивановича Бецкого об этом слыхала, в доме его.

   — Не от Ивана Ивановича — это госпожа де Рибас в сердцах откликнулась. Иван Иванович ещё на неё зашикал так, как никогда не делает.

   — Видишь, видишь! Иначе с чего бы государыне досадывать?! Бедный великий князь — такая нелюбовь родительницы.

   — Катишь, перестань великого князя жалеть. Лучше подумай, в чём в церковь нам идти, и вероятней всего сегодня же. От фрейлин от первых присутствия потребуют, дежурства определят. Там, кстати, и великого князя увидишь. Я бы на твоём месте ему соболезнование выразила. И по этикету так положено, и вообще. Давай времени терять не будем. А грусти особой выражать нужды нет, иначе раздосадовать государыню можно.


* * *

Екатерина II, великий князь Павел Петрович

Шепоток. Шелестящий по тёмным углам коридоров, дворцовых переходов. Еле касающийся губ. Неприметный для глаз. Кто б мог подумать, такое отчаяние великого князя!

Любовь к покойной супруге — этому здесь могут только улыбнуться. Где великому князю догадаться, что каждое его слово, каждое движение руки, складка на лице известны всем. А здесь...

Потерять сознание, узнав о смерти! Рухнуть на гроб без памяти, так что понадобилась помощь доктора Роджерсона. Отказаться от утешения самых близких. Не давать вынести тело в церковь. Бормотать без склада и лада. Доктор Роджерсон сам обратился к государыне за помощью: надо применить силу, приказ, что угодно, иначе великий князь может лишиться рассудка. Надо немедленно. И пусть императрица не колеблется — любые средства хороши, потому что впереди ещё отпевание, похороны, погребение: «Ну же, Мадам, вы всегда отличались завидным мужеством. А сейчас дело идёт не только о здоровье вашего сына — надо полагать, вам небезразлична судьба наследника престола? Разве не так?» Так.

   — Сын мой, я пришла не просто утешить вас.

   — Я не нуждаюсь в утешениях, тем более ваших, Мадам. Вы ненавидели покойную великую княгиню. Она чувствовала себя здесь одинокой и затравленной. Это ваш двор и его порядки не дали нам семейного счастья, а великой княгине самой возможности жить.

   — Вы не отдаёте себе отчёта в ваших словах, сын мой. Только это и позволяет мне простить вам ваш неуместный монолог.

   — Ах, вы ещё собираетесь меня прощать, Мадам! Меня! Вы лишили меня отца. Это по вашему приказу мой отец был задушен вашими фаворитами и клевретами.

   — Остановитесь, великий князь! Доктор Роджерсон прав, вы на грани помешательства и притом буйного. Как, впрочем, и ваш родитель.

   — Это значит, вы угрожаете мне таким же концом, который постиг внука Петра Великого, императора всероссийского Петра III? О, вы сумеете его организовать, ни минуты в этом не сомневаюсь. Но там вы рвались к власти, на которую ни по рождению, ни по праву не имели шансов. А здесь — чем помешала вам принцесса, чем?

   — Сын мой, я ничем не угрожаю вам. В вас говорит только одно буйное воображение. И вы забываете, что я была целиком на стороне вашего выбора. Это вы протянули руку Вильгельмине, а я от души порадовалась вашему союзу. Вы забыли, как много я говорила всем нашим иностранным гостям о её душевных качествах.

   — Вы забываете, Мадам, я далёк от вашего двора, и что именно вы изволите говорить вашим гостям, мне попросту неизвестно. Хотя, может быть, для начала вы и изображали довольную свекровь, зато потом... потом вы преследовали великую княгиню как фурия.

   — Только потому, что великая княгиня стала меняться, и вы сами эти перемены замечали. Месяц за месяцем великая княгиня становилась всё более нетерпимой, капризной и своевластной. Она могла игнорировать меня, замкнувшись в Павловске, но ведь она начала игнорировать и вас, своего супруга. Я ошибаюсь или преувеличиваю?

   — Вы дразнили великую княгиню своей бесконечной иронией, унижали своими замечаниями и доводили до исступления своей презрительной снисходительностью. Надо было быть ангелом во плоти, чтобы не измениться в таких условиях. Вы, только вы, Мадам, виноваты в этих страшных муках и в этой кончине. Вы хотели её смерти, потому что моя супруга была дорога мне, потому что она одна дарила мне покой и счастье. Свою ненависть к сыну вы перенесли на ни в чём не повинную юную женщину, такую прекрасную, так мечтавшую о счастье.

   — Хватит! Хватит, великий князь! Вы немедленно пройдёте со мной в мой кабинет, и я передам вам свидетельства подлинного отношения к вам покойной. Идёмте!

   — Какие ещё свидетельства? Что вы придумали, Мадам?

   — Придумала? Письма, написанные рукой вашей идеальной супруги, я придумала? Я не собиралась вам их показывать, но после всех глупостей, вами сказанных, вы заслужили того, чтобы ознакомиться с ними, и вы сделаете это.

   — Письма великой княгини? Я не собираюсь их читать. Откуда они у вас появились? Значит, пока я был около покойной, вы обыскали её личные покои? Вы осмелились...

   — Прекратите, великий князь! Вы и так зашли слишком далеко. Вы заслужили полного отрезвления. Нет, я не входила в личные покои великой княгини. Никто не обыскивал её бумаги. И вообще, как вы думаете, почему бы её рукой написанные письма оказались у неё неотправленными? Нет, великий князь, это письма к адресату, который... Конечно, я могла бы сказать — не озаботился должным образом их хранить. Но я не хочу лгать. Они попали в руки жены адресата, которая поступила с ними, как может поступить любая ревнивая женщина. А впрочем, пусть Василий принесёт мой бювар сюда. Переход в мои апартаменты вызовет у вас слишком резкое сопротивление.

   — Вы купили эти письма мадам, или вы их выманили?

   — Какое это имеет значение? Главное, что они существуют. Я передам их вам, а вы поступите так, как сочтёте необходимым. Для вашей мужской гордости и чувства собственного достоинства наследника российского престола. Василий сейчас будет здесь, а я оставляю вас вашему собственному суду и вашему чувству справедливости по отношению к вашей матери, если таковое у вас всё-таки проснётся. Я должна только оговорить, что письма попали ко мне непосредственно перед родами великой княгини. Читайте же, мой сын, читайте.

   — Ваше императорское высочество, бювар...

   — Да-да, положи на стол. Ступай. Ступай же!

   — Целый бювар писем? Её рука. Невероятно. Без адресата... Когда же она писала их?.. Когда могла успеть?.. Не иначе какие-нибудь пустяки. От скуки. Это, наверно, когда я оставлял её, задерживаясь на плацу. Ей не с кем было перемолвиться словом, и она придумывала поводы, чтобы рассеяться. Конечно же. И всё-таки...

«Мой дорогой, быть не может, что ввечеру нам не удастся даже прогулка в парке. Этот несносный дождь тому виной, хотя вчера все предсказывали отличную погоду. Терпеть... Надо терпеть...»

«Живу сегодня воспоминанием о вчерашних минутах. Они были прелестны, но слишком коротки. Когда-то удастся ещё такой милый тэт-а-тэт? Вся надежда на задуманные плац-парады...»

«Какая тоска! рассуждения о воинских экзерцициях, преимуществах прусского вооружения перед французским, датским и ещё бог весть каким. В следующий раз, я думаю, состоится лекция о солдатских сапогах и о чём-нибудь ещё, также дурно пахнущем...»

«Ваш царственный друг положительно решил свести меня с ума рассуждениями о римской истории. Как было бы чудно заменить меня графом Никитой Паниным — во всяком случае, великий князь очень нескоро заметил бы подмену. Если бы заметил вообще...»

«Мой дорогой, узнайте, насколько реальны планы вашего царственного друга о поездке в солдатские лагеря. Если бы! Тогда можно было бы иметь хоть один вечер для нас, не правда ли?»

«Милый граф, не видела вас целую неделю. Боже, какая тоска! Целая неделя рассказов о родителе со всеми его, на мой взгляд, никогда не существовавшими талантами. И о Фридрихе Великом — как я ненавижу этого солдафона-философа...»

Граф... Царственный друг... Нет-нет, я должен знать наверное. Я не вправе оскорблять подозрением тех слишком немногих людей, которых мне подарила судьба. Надо смотреть дальше...


* * *

Екатерина II, Г.А. Потёмкин

Кому, как не Марье Саввишне да Анне Степановне знать: настало время Григорию Александровичу из дворца съезжать. Куда каким коротким потёмкинское царствование оказалось. Уж такой горячий на первых порах Григорий Александрович был. Любые преграды сначала снести мог — на дороге не становись. А тут вроде бы и сам скорой развязке рад. Да и развязка какая-то непривычная: всё время опасаться надо, чтоб государыню не огорчить. Пробовали о Потёмкине хуже отозваться — вскинулась: золотой человек, для державы нужный. Похвалили — опять вскинулась: света Божьего за Потёмкиным видеть не стали, судить людей по справедливости разучились. Только Григорий Александрович своё гнёт, не меняется: государыня моя лучше в свете не бывает, ни краше, ни мудрее. В глаза льстит, одни и те же слова изо дня в день повторяет, а её величество то ли не замечает, то ли наслушаться не может. Вот и поди тут разберись. С утра вон снова запёрлись в кабинете вдвоём — чтобы никто, не дай Господи, и близко не подходил, не мешал. А ввечеру с красавцем молодым в который раз заходил. Хохлом. Что рост, что стать, что обходительность — не ему чета, одноглазому. Всё понять давал, будто в схватке с Орловыми глаз потерял. Орловы слова не молвят, а он... Ну, да бог с ним. Новая гроза надвигается, а тут ещё с великой княгиней управиться надо. Была государыне обузой и со смертью хлопот прибавила.

   — Слыхал, папа, новость? Великий князь наотрез отказался в похоронах великой княгини участвовать. Сказать прислал, хоть в могильницу для убогих выкиньте, ему разницы нет.

   — Да ты что, матушка, случилось-то что? С чего поворот такой несуразный?

   — Слово хорошее нашёл: как есть несуразный.

   — Да ведь ещё вчерась Роджерсон, сама говорила, за рассудок его опасался. Может, и впрямь рехнулся наш князюшка? Всяко бывает.

   — Не знаю, как и сказать, папа. Не знаю... Письма я ему великой княгини прочесть дала. Всё, что графу Андрею Шувалову писала.

   — Писала? Ну как есть великая княгиня свихнулась. Да нешто можно по себе следы такие оставлять, да ещё царственной особе!

   — Прибавь ещё — такому шелопуту, как Андрей Петрович.

   — Это, матушка, кому ни пиши, шило из мешка в каждую минуту вылезти умудрится. В письмах-то что?

   — Маханье обыкновенное. Великий князь придворного обихода понимать не желает. Весь в отца. Только тот и со своими амурами не крылся, и к супруге с ножом к горлу не приставал. Лишь бы всё шито-крыто, а там трава не расти.

   — Да это, матушка, при жизни, а теперь-то, когда покойница на столе, порядок соблюсти следует. И то сказать, ты уж не гневись, матушка, великого князя с графом никак сравнивать нельзя.

   — По внешности, что ли?

   — О внешности что говорить! Для нашего брата чуть лучше чёрта — уже красавец. По складу душевному — вот что важно. Князюшка наш только и умеет, что дуться да судьбу во всём винить, а граф — он лёгкий, весёлый, в делах амурных обихоженный. Разве не так?

   — Не то, не то, папа. Ты в расчёт прими: Андрей Петрович самый что ни на есть закадычный приятель великого князя, и то с младенческих лет. Тут обида двойная! Свой же приятель супругу увёл, не посовестился. Да ин и бог с ними. Подскажи, как с похоронами быть? Меня великий князь видеть не хочет, слов моих не услышит. Может, послать кого до разума его достучаться? Как письма прочёл, ни разу в церковь не заходил. Пока по переходам шептаться могут, что от горя, мол, себя не помнит. А на похоронах? Как хоронить без супруга-то? Тут уж всё грязное бельё на всю Европу вывернем.

   — Совета моего хочешь, государыня, — махни на Европы рукой. Что подумают, что скажут, — велика ли разница. Ты же какую державу представляешь! Перед силищей такой каждый помолчать предпочтёт, хоть на всякий случай. Кто с Россией из-за одной неверной принцессы ссориться станет? Родительнице принцессы написать о её похождениях можно, она первая притихнет.

   — Послала я ей пару писем принцессы к Шувалову.

   — Вот и славно. Сама пусть стыдится дитятка родимого. Ей после такого конфуза только и думать, как бы остальных дочек пристроить, а не то что российскую императрицу да двор осуждать. Ещё напомнить тебе, матушка, хочу о давних временах. Как оно с супругой царевича Алексея Петровича, принцессой Софией Шарлоттой Вольфенбюттельской[17], случилось. Никто толком не сказал, родами ли померла или скрыться вовремя сумела.

   — Как это скрыться? Шутишь, папа. Да ещё после родов!

   — А ты, матушка, сама рассуди, кому принцесса-то была нужна в те поры? Положим, царевича она родила. Значит, о престоле беспокоиться более не приходилось. К тому же государь Пётр Алексеевич уже положил сына от первого брака от престола отстранить, а тут ещё дети могли пойти — лишняя забота.

   — Как у тебя, папа, всё просто!

   — А что ж тут эдакого мудреного? Помогли принцессе бежать: и перед Веной не виноваты, и себе руки развязали. Думаешь, матушка, случайно слухи-то по сей день ходят, что живёт наша принцесса за океаном с полковником каким-то, графиней прозывается.

   — Ну, ладно, бежала — не бежала, нам-то что с наследником придумывать? Хочешь не хочешь, огласка плохая.

   — Кто спорит, лучше бы без неё. Да ведь ты, матушка, сама мне говорила, что философу этому, или библиотекарю, Гримму[18] о перипетиях великого князя семейных подробно писала. И характер у принцессы какой оказался неуживчивый, и мотовка она редкостная. Так ведь? А Гримм при матушке княгининой состоит, значит, там ни для кого не новость. А ты возьми да и сговори наследника со следующей невестой.

   — С ума сошёл, папа! Эту не погребли, а ты...

   — Что я? Ты совета спрашиваешь, я тебе по своему рассуждению и советую. Как в Европе узнают, что жених такой завидный освободился, знаешь как все родители возрадуются?!

   — А Павел Петрович? Согласится ли?

   — Попробуй, матушка, есть же у него мужская обида — согласится.

   — Ничего не пойму. Заговорил ты меня, папа, — голова кругом пошла.

   — У тебя-то, матушка? Да никогда в жизни. Ты у нас всегда со светлым умом да крепкой головкой. Какой генерал против тебя выстоит?! А коли плохо пояснил, повторю. Любому кавалеру куда лучше даму оставить, нежели самому в отставке оказаться.

   — Это что — как у нас с тобой, папа?

   — Ну, мы с тобой, матушка, дело особое. Хотя есть щепоточка и от того, что тебе сказал. Ведь всё равно надоем я тебе, как Бог свят, надоем. А так, видит Бог, мне, акромя тебя, никого в свете не нужно. Жениться никогда не женюсь, а уж ты, государыня, жизнью-то попользуйся. Ещё Потёмкину Гришке спасибо скажешь.

   — Какой ты, право, Григорий Александрович.

   — Вот видишь, сразу как государыня заговорила. И ладно, и слава Богу. А хочешь, я через приятелей царевичевых к вопросу твоему его подготовлю? Чтоб не как снег на голову, а?

   — Спасибо тебе, папа, скажу.

   — Не надо мне благодарностей, государыня, лишь бы тебе во всём угодным быть. Ой, да время я у тебя отнял, заболтался совсем. А там в антикаморе кавалер какой распрекрасный аудиенции у тебя дожидается. Обещал ему похлопотать.

   — Кому ещё, неуёмный ты человек?

   — Завадовскому Петру Васильевичу.

   — Ты обещал? Ты, Григорий Александрович? Впрочем, проси.


* * *

Е.И. Нелидова, великий князь Павел Петрович

Сама не знаю, что в эту анфиладу потянуло. Тихо во дворце. Голоса человеческого не услышишь. Хвоей тянет. Ладаном. Певчие и те в церкви будто беззвучно поют. Свечи теплятся — огоньки от сквозняка мерцают. Хотела к покойной зайти, да новость такая, что с мыслями не соберёшься. Отказал великий князь, наотрез отказал супругу в последний путь проводить, проститься по-христиански. Духовник и тот отступился, говорят. Пять минут от силы с его высочеством пробыл и вышел, рукой махнул.

Для всех — один каприз. Прихоть царевичева, а по мне иначе. Прямой его высочество. Честный. И от других прямоты ждёт. А коли нет, так и скрываться не хочет. Таких людей во дворце днём с огнём не сыщешь. А он...

Может, Анна Степановна Таше что скажет — приехала откуда-то, с Ташей запёрлась. Всё хлопочет, всё по поручениям императрицы бегает. Недобрая она. И его высочество не любит. При мне Таше сказала: слава Богу, мол, в твоих жилах крови этой голштинской и в помине нет. Значит, императора Петра III. А великий князь как родителя ценит! Говорить о нём начинает — голос дрожит. Чувствительный он, великий князь. Как-то теперь ему без супруги, совсем одиноко станет.

Неужто шуваловская интрижка всплыла? Сколько лет тянулась и так не вовремя объявилась. Да и было ли что, кто знает. Любую записочку так представить можно или смехом обойтись.

Боже мой, да это его высочество! Один!

   — Катерина Ивановна, почему вы здесь — не в церкви? Всему придворному штату положено оплакивать великую потерю. Вы иначе думаете? Решили нарушить положенный ритуал?

   — Ваше высочество, я плохо умею думать — только чувствовать.

   — Но это прекрасное качество. Как вам удалось сохранять его во дворце? Среди людей, рассчитывающих каждый свой шаг?

   — Право, не знаю, ваше высочество. Наверно, всё дело в том, что я предпочитаю всем разговорам собственные мысли. Они меня полностью занимают. Знаю, это плохо, и потому стараюсь скрывать этот свой недостаток.

   — И чудесно. Так какие же мысли привели вас к этим окнам?

   — Ваше высочество, я очень люблю Неву, а время, когда идёт лёд, особенно. Кажется, вся природа куда-то устремляется, торопится, ждёт. Нет, я не неудачно сказала: природа начинает дышать, как пробуждённый ото сна человек.

   — Какое поэтичное сравнение. Вы сочиняете стихи?

   — Ни в коем случае, ваше высочество. Никогда не испытывала подобной потребности.

   — Потому что много стихов посвящалось вам. Я читал некоторые — они совершенно восторженные.

   — Я умоляю о пощаде, ваше высочество. Не вспоминайте о них. К тому же все вирши относились к сценическим представлениям, а не ко мне как к человеку. Так что они меня не волнуют. Играть ролю и быть в жизни — слишком разные вещи.

   — А мне кажется, вы несправедливы к своим почитателям. Они сумели за представлением разглядеть вашу действительную натуру и на неё отозваться.

   — Вы льстите мне, ваше высочество. Но, даже понимая это, я испытываю несказанную радость. О, простите, в такой день...

   — Обыкновенный день. Вы хотели мне выразить соболезнование? Помнится, вы это сделали вместе с Натальей Григорьевной сразу же после кончины великой княгини. Вы были так заплаканы. Вы любили великую княгиню? Были к ней привязаны?

   — Вы разрешите мне откровенность, ваше высочество?

   — Только она одна и имеет для меня смысл. Если вы, конечно, на неё и впрямь решитесь.

   — Я соберу всё своё мужество. Но я просто не могу не быть искренней с вашим высочеством. Я не любила великую княгиню и думала только о ваших переживаниях, о всём горе, которое вам придётся пережить.

   — Не любили? У вас были на это какие-то особые причины?

   — Никаких! Мне просто представлялось необходимым в отношении такого человека, как ваше высочество, больше восхищения, уважения.

   — И любви, хотели вы сказать?

   — Нет-нет, об этом я не вправе судить и не судила никогда. Простите, ваше величество, я никогда не позволила бы себе даже помыслом вторгаться в чужую жизнь.

   — Вы продолжаете меня удивлять, маленькая Сербина. Представления на сцене должны были вас научить притворству, между тем я готов верить в вашу искренность.

   — Это самая большая награда для меня, ваше высочество.

   — И всё-таки, что привело вас в эту анфиладу, кроме невского ледохода? У всего двора сегодня иные заботы и репетиция общего представления. Кстати, это любимое место и моих прогулок, когда приходится быть в Зимнем дворце. Вы не знали этого?

   — Я слишком редко могу себе позволить минуту раздумий, ваше высочество. Всё остальное время занимает служба.

   — Точнее — её видимость, к которой вы относитесь, насколько я мог понять, далеко не слишком ревностно. Вы не ищете благоволения императрицы — в отличие от остальных монастырок.

   — Моя подруга Наталья Григорьевна его тоже не ищет.

   — Ей в этом нет нужды. Её жизнь и будущность обеспечены, тогда как вам естественно о них задумываться. Кстати, вам первой скажу, что мне предстоит очередной брак и притом не дожидаясь окончания срока траура. Опережая ваше недоумение, отвечу: такова моя воля. Императрица просто согласилась со мной.

   — И у вас уже есть на примете будущая великая княгиня, ваше высочество, простите мне женское любопытство?

   — Понятия не имею. Я доверил выбор невесты императрице. Мне он совершенно безразличен. Моё сердце свободно и останется таким в любом браке теперь уже навсегда.


* * *

А как Её императорское величество повелеть соизволила сего числа 27 мая 1775 года в селе Сарском быть свадьбе камер-югферы Настасьи Ивановны Соколовой шляхетского сухопутного корпуса с капитаном Йозефом Дубасом и для того, во время пребывания в гроте, Её величество через г. гофмаршала повелеть изволила находящимся в свите персонам на сей случай быть дамским персонам в белом, а кавалерам в цветном платье.

Пред полуднем, в 12-м часу, после литургии, в придворную церковь введены, были: женихг-ном гофмаршалом, а невеста, из внутренних апартаментов, чрез малую среднюю парадную лестницу сеньмивведена тайным советником и кавалером его сиятельством графом Минихом. По начатии венчания Её величество с Его императорским высочеством и Его величеством королём Прусским изволили прибыть в церковь на хоры.

По окончании венчания новобрачные из церкви введены были в пред янтарную комнату, в коей и принесли Её императорскому величеству за высочайшую к ним матернюю милость всеподданнейшие и усерднейшие благодарения и всемилостивейше пожалованы к руке.

По сём Её величество с его Королевским величеством и с прочими персонами изволила следовать в галерею к обеденному столу и кушать на 32 куверах, а новобрачные сидели от Её величества на правую сторону в четвёртой паре.

Сего числа Её величество изволила быть в белом платье.


Из камер-фурьерского журнала. 1776.


Е.И. Нелидова, Н.Г. Алексеева

Как-то странно в этом году во дворце. Похороны на скорую руку великой княгини Натальи Алексеевны, в одночасье забытой, никем более не упоминаемой, сменились совсем необязательной свадьбой камеристки Настасьи Соколовой, на которой среди самого избранного круга придворных пожелала быть сама императрица. И новое положение теперь уже госпожи де Рибас. Настасья с супругом въехали в дом Ивана Ивановича Бецкого, по-хозяйски расположились. По-семейному. Если кто прежде и не верил в разговоры о происхождении камеристки, то уж тут сомневающихся не осталось. Да и сама госпожа де Рибас ни с какими семейными секретами крыться не пожелала. Напротив. Только, почитай, благодаря им такого красавца-мужа заполучила. Вертопрах, жулик — за версту видно, а всё равно при дворе, в милости у императрицы. Молодая супруга преклонных лет души в нём не чает, денег на красавца не жалеет.

Обо всём шелестят разговоры в Смольном. Монастырки научились переговариваться ровно без звука: по губам будто все новости друг у друга читают, то ахают, то смеются — всё беззвучно. Никакая смотрительница не поймёт, а уж не услышит — наверняка.

Наталья Григорьевна разыскала подругу:

   — Катишь, милая, какая досада, право.

   — О чём ты, Таша?

   — О назначении нашем: ведь не ко двору — к малому двору. Фрейлинами будто к новой великой княгине.

   — Отсюда твоё огорчение?

   — Ещё бы не огорчение! Ни тебе балов, ни вечеров музыкальных, ни приёмов посольских, ни театров. Господи! Да за что же немилость такая? Это мы с тобой сами виноваты: к её императорскому величеству не ластились, за каждым визитом государыни ручек у неё бессчётно не целовали, красотой государыни не восторгались, вот и получили за гордыню свою.

   — Полно тебе, Таша, неловко ведь было, как Алымова. Всем за версту видно, что притворяется.

   — Всем видно, одной государыне нет. Да неужто непонятно, как фрейлиной при великой княгине заделаешься — перемен ждать нечего. Так и будешь весь век в Павловске коротать. Ой, всё бы сейчас сделала, все слова бы нашла, чтобы государыню умолить — поздно! Господи, на всё поздно! Здесь ничего не повидали — всё урывками, всё как краденое, а дальше того хуже.

   — Ташенька, Таша, но ведь с его высочеством...

   — Опять ты за своё, Катишь! Может, и хорошо с его высочеством одну беседу отбыть, а на каждый день каково? Ни посмеяться, ни пошутить не умеет. Всё будто в облаках каких витает, а на землю грешную глянет — искривится весь с досады. Губ не разжимает. Да и неизвестно, что за новая великая княгиня объявится. Та хоть романом своим занималась, а эта, может, порядки наводить станет.

   — И напрасно ты так о великом князе. Если б знала, каково интересно его высочество об истории рассказывает, какие примеры приводит — заслушаешься.

   — Бог мой, час от часу не легче! Со скамьи институтской да на скамью школьную пожизненную! И как только ты успокоить себя хочешь, Катишь! Знаю, делать нечего, но хоть бы Потёмкин Григорий Александрович за тебя заступился — ведь и по сей день много может. Коли захочет — императрица ему ни в чём не откажет.

   — Не захочет. Да и я не захочу — ни Григория Александровича просить, ни с тобой расставаться. Разве что за двоих его просить — неизвестно, согласится ли. А мне бы только с тобой быть.

   — Прости меня, Катишь, не всё сразу решилась тебе сказать. Со мной может всё иначе сложиться...

   — Иначе? Как это? Если уж во фрейлины...

   — То-то и оно. Намёк мне от Анны Степановны был: жених мне отыскался. Коли будет со стороны государыни согласие...

   — Ташенька... Таша...

   — Подожди, голубушка моя, подожди отчаиваться. Разговор такой, будто жениху моему будущему назначение к малому двору последует. Ну, не будем мы с тобой в соседних комнатках жить, так хоть видеться что ни день станем — всё легче.

   — Утешить меня хочешь...

   — Упаси господь, не лгу и не придумываю. Анна Степановна так мне впрямую и сказала. Только с именем пока воздержалась. Мол, до апробации государыниной нет смысла зря болтать.

   — Как, поди, страшно-то тебе, Ташенька.

   — Катишь, помнишь, как нянюшка в первом-то нашем отделении говаривала: «Спите, голубоньки, утро вечера мудренее. Перемелется — мука будет». Вот и мне хочется так о будущем своём думать. Я ведь тебе ещё и любопытные новости приберегла. Думала, мы с тобой вместе ещё герцогиню Кингстон увидим.

   — А что, опять от этой авантюрьеры сведения какие?

   — Лучше сказать — ещё какие! Вообрази себе, в суде она дело по завещанию герцога Кингстона выиграла.

   — Как не помнить. Потому что её покойник девичьим именем назвал?

   — Ну конечно. Только наследники к ней с другой стороны приступили: процесс о двоебрачии начали.

   — А её супруг? Почему родственники, а не он?

   — Право, не знаю. Только суд признал её законной супругой лорда Хервея, лишил союз с герцогом Кингстоном силы. Вообрази, её должны были заклеймить — выжечь клеймо на плече.

   — Какой страшный конец!

   — В том-то и дело, что никакого конца не наступило. Почему-то никто герцогиню клеймить не стал. Больше того. Она продолжает пользоваться герцогским титулом. Вот только граф Бристоль решил потребовать с герцогини какое-то имущество её незаконного супруга. Так что ей пришлось вместо Рима, куда она собиралась ехать на встречу с папой Римским, отправиться в Мюнхен. Но, знаешь, я уверена, мы ещё увидим герцогиню в Петербурге, раз она сама так положила.


* * *

Е.И. Нелидова, великий князь Павел Петрович

   — Мадемуазель Нелидофф, меньше всего ожидал вас здесь встретить. Я полагал, вас всё ещё удерживают в стенах монастыря.

   — О, нет, ваше высочество, императрица пригласила нескольких особ нашего выпуска, чтобы определить нашу судьбу.

   — И что же, решение состоялось?

   — Да, ваше высочество. Императрица была очень милостива к нам — нам всем предстоит придворная служба. Это совсем как в сказке.

   — Вам так нравится дворец императрицы?

   — Кто бы осмелился им не восхищаться, ваше высочество!

   — Вы это очень ловко сказали: осмелиться не восхищаться. Вы маленькая дипломатка, мадемуазель, или же вы нисколько не виноваты в простой оговорке? Как прикажете вас понимать?

   — Никакой оговорки не было, ваше высочество.

   — Ах, так. И тем не менее у вас такой сияющий вид.

   — Ваше высочество, вы не разрешите мне задать вам вопрос? Всего лишь один, ваше высочество. Я понимаю, насколько это нарушает этикет, но вы так милостиво говорите со мной.

   — Я был бы рад, если бы вы в разговорах со мной поступились этими надоедливыми правилами. И чувствовали себя так же свободно, как на сцене. Так задавайте же ваш вопрос, мадемуазель.

   — Почему вы улыбаетесь, ваше высочество? И почему в вашем взгляде, простите мне ещё одну вольность, столько... лукавства? Вы не гневаетесь за мою бесцеремонность, ваше высочество?

   — Нисколько, но вы очень наблюдательны, маленькая плутовка. Вы всегда отличаетесь таким качеством?

   — Только в отношении вас, ваше величество.

   — Только в отношении меня? Я не ослышался? Это значит, что я стал для вас объектом особого внимания.

   — Я не собираюсь этого скрывать, ваше высочество. Но, поверьте, это происходит помимо моей воли — совершенно непроизвольно. Я сама удивляюсь тому магнетизму, которым вы, ваше высочество, для меня обладаете. Моё уважение к вам и восхищение вами безграничны.

   — Вы меня повергаете в полнейшее изумление, мадемуазель Карин. Скажите, вас так зовут ваши друзья? И позволите ли вы мне присоединиться к их кругу? Этим вы доставили бы мне большую любезность и удовольствие.

   — Ваше высочество... ваши слова... впрочем... Нет, мои друзья произносят моё имя иначе. Для них я Катишь — так повелось с первых лет моего пребывания в Смольном институте.

   — Мадемуазель Катишь — какая прелесть! И вам необычайно идёт это кокетливое имя, необычайно!

   — Ваше высочество, в ваших глазах я становлюсь воплощением всех пороков. Вы определили меня как дипломатку, плутовку, а теперь ещё и кокетку. Мой Бог, с таким грузом недостатков мне не приходится рассчитывать на добрую славу на придворной службе.

   — Вовсе нет, мадемуазель Катишь. Как раз они и откроют перед вами все возможности службы при дворе. Впрочем, я хочу оговориться об одном исключении. Вы непременно должны сохранить своё кокетство, но только для одного человека. В отношении всех остальных я вам его запрещаю.

   — Одного лишь человека, ваше высочество? И кто же этот допускаемый вами избранник? Вы назовёте мне его?

   — Непременно. Это ваш покорный слуга.

   — Вы, ваше высочество? Вы разрешаете мне быть с вами кокетливой?

   — Как ваша прелестная Сербина.

   — Но...

   — И чтобы никто не замечал вашего милого кокетства.

   — Ваше высочество, вы вгоняете меня в краску. Такое исключение.

   — Оно вам неприятно?

   — Неприятно? Бог мой, напротив! Я просто растеряна. Вы, ваше высочество, такой серьёзный, такой...

   — Хмурый, хотите вы сказать, такой нелюдимый.

   — Нет-нет, именно серьёзный. Таким делают вас ваши мысли. И вдруг вы позволяете мне...

   — Не позволяю, если хотите, приказываю. А ведь вы знаете, что теперь я имею на это право.

   — Вы всегда его имели, ваше высочество, и я всегда с радостью выполнила бы любой ваш приказ или пожелание.

   — В силу простой вашей любезности, я понимаю. Но теперь, мадемуазель Нелидофф, вы принадлежите к моему штату. Вы знаете об этом? Вы теперь фрейлина будущей великой княгини.

   — Именно потому вы и поймали меня на улыбке, ваше высочество. Я не поверила своим ушам, когда императрица сделала своё определение. И простите меня, ваше высочество, я изо всех сил сдержала свою радость, чтобы приказ не был отменен.

   — Да, это было своевременно и очень умно. Императрица не желает, чтобы в моём окружении находились расположенные ко мне люди.

   — О, ваше высочество, я ещё не разбираюсь во всех хитросплетениях придворных расчётов, но тем не менее совершенно убеждена: у вашего высочества множество доброжелателей, до поры до времени скрывающих внешние проявления своей преданности.

   — Вы преувеличиваете, мадемуазель, я благодарю вас за добрые интенции, но правда куда более горька, и я её знаю. Императрица не благоволит наследнику и сочтёт предателем каждого, кто обладает симпатией к нему. Она заинтересована в моей изоляции. Поэтому всё назначение штата состоялось без моего ведома.

   — Значит, мой ангел-хранитель и в самом деле простёр свои крылья надо мной, раз я получила такое чудесное назначение. И, ваше высочество, императрица обратилась ко мне с напутственным словом, отличным от ваших мрачных предположений. Она сказала, что мы обязаны, так-таки обязаны отвлекать ваше величество от грустных мыслей, которым вы время от времени подвержены благодаря усиленным занятиям наукой и государственными делами. Что мы обязаны приложить все силы к тому, чтобы двор вашего высочества стал напоминать французский Версаль с балами, праздниками, представлениями, шарадами, маскарадами. Вот видите, ваше высочество! А я ровным счётом ничего не прибавила к словам императрицы.

   — Какое же вы милое дитя, маленькая мадемуазель Катишь! Слова императрицы — вы ещё узнаете им цену. Поэтому могу только заранее сказать: берегитесь и главное — ни с кем не откровенничайте. Кроме вашего покорного слуги. Вы были бы одной из немногих, в чьей искренности и преданности мне было бы слишком горько разочароваться. Вы слышите, мадемуазель Катишь?

   — О, государь, этого никогда не произойдёт! Вы сами в этом убедитесь, сколько бы лет ни прошло!

   — Вы неправильно титуловали меня...

   — Неправильно? Но я думаю всё время о будущем. О вашем счастливом и блестящем будущем, которое непременно наступит. Ошибка во времени — не такой уж большой грех.

   — Вы сделали её первой.

   — Тогда я тем более счастлива. Примите же мою, как вы изволили выразиться, ошибку как доброе предзнаменование. У меня серые глаза, ваше высочество, они не могут принести неудачу.

   — С зелёной искоркой. Это так необычно.

   — Вы позволите мне откланяться, ваше величество?

   — Вы чем-то огорчились, мадемуазель Катишь? Моими словами? Но какими? Поверьте, я никак не хотел вас обидеть.

   — Нет-нет, вы не могли меня обидеть, ваше высочество! Просто я подумала, что плохо начинаю свою придворную службу. Отнять у вас, ваше величество, столько времени пустой болтовнёй — это недопустимо ни по какому этикету.

   — Зато доставило мне искреннее удовольствие. Вы не знаете, что такое внутреннее одиночество царственных особ.

   — Но вам предстоит скорая свадьба, ваше высочество.

   — Всё верно, скорая свадьба неизвестно с кем. Это ещё одна неоспоримая обязанность члена царствующей семьи. Супруга и наследник — правящий род не должен прерываться. Где же здесь место для истинного счастья и истинных чувств!

   — Но вы же не знаете вашей невесты, ваше высочество, и может быть...

   — Ничего не может быть. И не будет. Я согласился на эту неприличную поспешную свадьбу, чтобы раз и навсегда положить конец разговорам о кончине покойной великой княгини. И — могу вам в этом признаться — чтоб иметь собственный двор. Мысль находиться в свите императрицы мне ненавистна, а так я хоть в каждодневной жизни стану сам себе хозяином. А вы, милая мадемуазель Катишь, точно выполните строгое наставление императрицы. Мне же рядом с вами будет совсем нетрудно стать весёлым.

   — О, ваше высочество!


* * *

Князь Александр Михайлович!

Тому сего дня тридцать пять дней, как контр-адмирал Грейг отправился из Ливорнского рейда и, чаятельно, буде в Англию не заедет или в Копенгагене не остановится, что при вскрытии вод прибудет или в Ревель или к самому Кронштадту, о чём не худо дать знать адмиралтейской коллегии, чтобы приготовиться могли, буде к тому им приготовления нужны. Господин Грейг, чаю, несколько поспешит, потому что он везёт на своём корабле, под караулом, женщину ту, которая, разъезжая всюду с беспутным Радзивиллом, дерзнула взять на себя имя дочери покойной государыни императрицы Елизаветы Петровны. Графу Орлову удалось её изловить и шлёт её с двумя при ней находящимися поляками, служанкою и с камердинером на сих кораблях, и контр-адмиралу приказано её без именного указа никому не отдавать. И так воля моя есть, чтобы вы, буде Грейг в Кронштадт приедет, женщину сию приказали принять и посадить её в Петропавловскую крепость под ответом обер-коменданта, который её и прокормит до остального моего приказания, содержав её порознь с поляками её свиты. В случае же, если Грейг прибыл в Гевель, то изволь сделать следующее распоряжение: в Гевеле есть известный цухгауз, отпишите к тамошнему вице-губернатору, чтоб он вам дал знать, удобно ли это место будет, дабы, нам посадить сию даму под караулом, а поляков тамо в крепости на первый случай содержать можно.

Письма сих беспутных бродяг сейчас разбирают, и что выйдет и кто начальник сей комедии, вам сообщим, а только известно, что Пугачёва называли братом её родным.


Екатерина II — А.М. Голицыну.

22 марта 1775. Петербург.


Екатерина II, Г.А. Потёмкин

Оглянуться не успела — Потёмкин в кабинете. Секретарям знак подал, чтобы вышли, — здороваться не стал.

   — Слыхал, папа, новость преотличную?

   — Что герой наш Чесменский авантюрьеру словил? По Сеньке шапка, по молодцу служба: девок ловить да ещё обманом.

   — Ты вражду свою извечную оставь, Григорий Александрович. Дело-то сделано, а уж как...

   — А уж как, люди рассудят — так полагаешь, государыня?

   — Иначе судишь, папа?

   — Иначе, государыня, совсем иначе. Вот теперь у тебя настоящая забота и начнётся: где прибылую поместить, как содержать да что с ней дальше сделать.

   — Тоже себе нашёл задачу. В крепости места хватит.

   — Хватит, кто спорит. Зато шум на всю Европу. Жених-то новоприбылой никак обратно свою невесту требует, аль люди меня в заблуждение ввели?

   — Верно, требует.

   — А его, матушка, самозванцем не назовёшь. Личность известная, всеми признанная. Подупадлый, это верно, денежкой не смердит, так ведь невеста ему ни много ни мало княжество целое выкупила да подарила. Думаешь, при дворах европейских не заметили? Таких денежек не всякий князёк немецкий владетельный набрать сможет. Да что там говорить, ни один не сможет. Обручение у них официальное состоялось? Имеет жених право свою невесту к себе требовать?

   — Замолчи, папа, обманщица она, и всё тут. Поразмыслит Филипп-Фердинанд, сам разберётся. А пока мы следствие проведём.

   — Следствие, говоришь, государыня. А чего же ты, позволь тебя спросить, от такого следствия ожидать собираешься? Какой такой правды? Правду, ваше величество, вы и сами преотлично знаете. Другое дело — кто девицу поддержал, в чьих расчётах успех её был. Только тут о простом следствии и речи быть не может. Туман, так тебе скажу, не разгонять, а сгустить надобно. Для других. А дознание самой вести. По-тихому!

   — Подумала я тут, папа, и решила следователем не Трубецкого — фельдмаршала Голицына назначить. В тонкостях следственных он ничего понимать не может, запутается, а уж вывод я сама сделаю.

   — Может, и верно, что следователя настоящего к делу такому сомнительному допускать и за версту нельзя. Да тут иная опасность видится. Часто ли князь в былое время во дворце бывал?

   — Постоянно бывал, сам знаешь.

   — Обывателей дворцовых, выходит, всех как есть видывал?

   — А как иначе. Странные вопросы задаёшь, папа.

   — Странные, говоришь, матушка. Ну, а коли князь наш от природы памятлив? Лица да обстоятельства в голове держит?

   — Не может быть, чтобы авантюрьера...

   — Хорошо, хорошо, матушка, лишнего вслух не произноси. Во дворце ушей любопытных да догадливых больше, чем щелей в полу. А если вдруг, ненароком, князю какое сходство на ум взбредёт? Такое ведь всегда случиться может. И то в толк взять надо: новоприбылая обиход придворный во всех тонкостях знает, на языках многих отлично изъясняется, политесу обучена. Ну, велела ты сказать, дочь она трактирщика какого-то.

   — Пражского. Из города Праги.

   — Вон как! И обиход царский в трактире, промеж пивных бочек и блевотины пьяной изучала, так что теперь дофинку французскую и ту в сомнение ввела! Уже одна несообразность эта князя задуматься заставит. Да и неизвестно ещё, что дитё запомнить могло.

   — К чему клонишь, папа?

   — К тому, что никаких документов новоприбылой Голицыну ли, кому другому ни под каким видом не давать. Пусть у тебя, матушка, в самом большом секрете хранятся. За фельдмаршалом наблюдение установить самое что ни на есть строжайшее. И секретное! Слышь, государыня матушка, секретное по части мыслей его самых сокровенных. Вещи также личные новоприбылой у ней отнять — пусть в одном платье остаётся. Вещи тоже убрать, чтоб никто не лазил, не любопытствовал.

   — Я о Шешковском думала...

   — Упаси тебя Господь, государыня! И что тебе на каждом углу кнутобоец этот снится? Ты сама рассуди: покуда дело до допроса с пристрастием не дошло, новоприбылая, если чего лишнего и знает, болтать не станет. Надежда у неё останется то ли с тобой, государыня, повидаться, то ли в выгодную минуту следователю выложить, если доверием его подарит. А после твоего кнутобойца человек всё разом выложит — терять ему уж покажется нечего. Вот если бы князь на доверие новоприбылую вызвал...

   — Так ты и насчёт крепости спорить станешь.

   — Да нет, крепость, может, и на пользу делу пойдёт. Только чем ты, матушка, дело-то кончать собираешься? Отпустить гостью на ссыльное житьё? За караулом, это уж как водится. Повесить вроде негоже. Женщина, да и вообще...

   — Со ссылкой забот много.

   — И то верно. А у тебя ещё целая свита — с ней разбираться надо.

   — Знаешь, папа, намёк такой от Орлова есть: что если бы её замуж за одного из свитских выдать да и прочь пустить.

   — Это чтобы вся Польша за ней сгоношилась? Хорош твой Орлов Алексей Григорьевич! Как есть мудрец.

   — Да по его мысли, за плохоньким шляхтичем никто не пойдёт.

   — Не пойдёт? Нет уж, матушка, тут лучше проб не делать — обожжёшься. А о конце новоприбылой ой как подумать следует.


* * *

Всемилостивейшая государыня!

Содержащаяся в Петропавловской крепости известная самозванка, от давнего времени находяся в слабости, пришла ныне в такое худое состояние здоровья, что пользующий её лекарь отчаивается в её излечении и сказывает, что она, конечно, не долго переживёт. Хотя во всё время её содержания употребляется для неё строгость в присмотре, однако всегда производимо ей было изнурительное пропитание. Следовательно, если она умрёт, то сие случиться может не иначе, как по натуральной болезни, приключившейся ей от перемены бывшего состояния. Чего ради почитаю я за должность вашему императорскому величеству донести всеподданнейше, пребывая впрочем со всеглубочайшим респектом всемилостивейшая государыня, вашего императорского величества


всеподданнейший раб князь Александр Голицын.

Октября 26-го дня 1775 года. Санкт-Петербург.


Екатерина II, А.С. Протасова

Кажется, обошлось со свадьбой. Не ждала, что Павел так легко отречётся от супруги. Полагала в нём большую глубину чувств. Ошиблась. А может, и нет никакой глубины. Угрюмость характера одна. И чувство собственности. Андрей Шувалов на его собственность позарился — вот и взвился.

Нет, не так просто. Ни разу даже могилы великой княгини не посетил. Спросила — ответ короче некуда: не было такой в моей жизни. Вы навязали её мне. Только вы!

О девочке из вюртембергского семейства думала не первый год. Мать увезла её во Францию. Забавно получилось: лоск французский — нутро немецкое. Упорядоченное. К семейному укладу прилежащее. На великого князя, как на икону, с первого раза глядеть начала. Образ святой! Не заметил. Знакомились — еле кивнул. К алтарю повёл — ни разу не посмотрел. Голову воротит либо под ноги глядит.

Спросила: понравилась ли? Плечами пожал: выбора не было, значит, и толковать незачем. Объяснять начала, резоны свои представлять — отмахнулся: сделано дело, и на поди. Нетто собой не хороша? Нахмурился: глупа. А впрочем, для ночи сойти может. О Наталье иначе говорил. В глаза заглядывал. Спрашивал без конца.

Сказала перед сговором: эта от обета брачного не отступится. Глаза поднял волк волком: никого под рукой не окажется, так не отступится. Или детей легко рожать станет. Роджерсон сказал, за ней дело не станет. Так и рассмеялся: хороша телка, от такой богатого урожая ждать можно.

Роджерсону выговорила: чтоб так об особе из царской фамилии!

Меня же по плечу ударил, смехом зашёлся: и чего это вы все правды не любите? Надо проще жить, вещи своими именами называть. Уверен — не полюбит супруги великий князь. Плохая она ему поддержка и утеха. Зато тебе, государыня, спокойней, верно? Поди с таким поговори.

Анна Степановна успела сведать: ещё венчание не состоялось — стал наш великий князь по библиотекам и боскетам с Катей Нелидовой разговоры разговаривать. Доверенные люди послушали: о книгах все толкуют. Один раз великий князь на одиночество жаловаться стал. Катишь разговор перевела. Отпустит его, нет ли — время покажет. При моём дворе все умные собой нехороши — что Екатерина Романовна, что Катерина Ивановна. Зато норовисты. Нелидова тоже. Виду не подаёт, а начальница сказала, всегда на своём настоять сумеет.

Бог ты мой, ещё о них думать! Граф Бобринский из заграничной поездки вернулся. Как только ни куролесил! Сколько денег выкинул. Бецкой за него горой: молод — отшуметься должен. А коли должен, вот и бери на себя обузу. Поместить в Кадетский корпус со всеми на равных, а по праздникам Бецкому его к себе домой и брать. Сам не справится — Настасья поможет. Шуметь станет — всякую охоту к шалостям отобьёт. Орловы молчат, будто и не их дело.

Марья Саввишна причитать не причитает, а в уголках слезу смахивает: не бережёте себя, государыня. Нешто не одна у вас жизнь, о себе бы подумали.

Анна Степановна тоже не молчит — против папы крутит. Один раз, с досады, прямо выложила. Поопасились бы, государыня. Уж на что Орловы преданы вашему величеству были — избавились от них. Не одной ночью бессонной за расставание расплатились. А тут от Григория Александровича тем паче вовремя избавиться надобно. Мало что ли люди об амбициях потёмкинских говорят. Да и вам что за радость? Родили Лизавету, беременностью перемучились, и Бог с ним. Нешто это любовь у него-то? Так. Бугай здоровый свою нужду при случае и справляет.

Думала обидеться. Думала, а позже... Что там говорить: ему бы только земель побольше да дела поменьше. Когда расстаться решила, сам первый, словно почуял, заговорил. Мол, государыня матушка, одна ты у меня в жизни была, одной и останешься. Никто акромя тебя мне не нужен, что бы тебе в уши ни пели.

Уехал в южные степи. Румянцев поторопился двух молодцов своих представить. Анна Степановна на помощь кинулась. Так хвалила, так хвалила, что от одного любопытства... Опять завралась. Какое любопытство! Хорош Петруша Завадовский, и впрямь хорош — глаз не отвести. Да не в том дело. Как в глаза загляделся, словно затмение какое нашло: любит.

Себе не поверила. Да как не поверишь? На руки в первый же день поднял, перед собой на вытянутых руках держит — глаз отвести сам вроде не может. Держал-держал, сказала: да полно тебе, не легка ноша — поставь. Не легка, ответил? Такая-то ноша да не легка? Государыня, я бы вас как пушинку вдоль всех границ державы вашей неохватной пронёс, не пил, не ел, только бы вами любовался!

Поэт, как есть поэт. Иль рыцарь средневековый. А разобраться — какое уж там рыцарство! Корреспондентам своим старинным писать про него стала — сама удивилась. Родился в глухомани Черниговской, в деревеньке, что и названия не выговоришь. Семья — из старшин казачьих. Учиться в иезуитское училище в Орше отправили, оттуда в Киевскую духовную академию перебрался и сразу в канцелярию малороссийского генерал-губернатора пёрышком скрипеть засел. Очень Румянцеву по душе характером пришёлся: что собой хорош, что нравом покладист. На всё улыбкой отвечает. Голоса ни-ни не подымает. В ссоры ни с кем не вступает.

Вся первая турецкая война для него при Румянцеве прошла. Вот и привёз любимца в Петербург. Кирила Григорьевич Разумовский по старой памяти вольность допустил. Два хохла, говорит, во всём одинаковых, только Завадовскому повезло, а Разумовскому нет, а жаль, ваше величество, ещё как жаль.

Не призналась: самой жаль. Время было не то, сама себе хозяйкой не была. А помнила. Сколько лет прошло, всё в памяти стоит. Губы полные вишнёвые. Зубы жемчужные. Рост — загляденье. Угрюмости какой никогда и в помине не бывало. Глаза карие, весёлые, от смеха искрятся. Может, из-за него и впрямь к Завадовскому потянулась.

Да что проку. Часу нет на простое бабье счастье. Вон опять Анна Степановна. Раскраснелась вся. Торопится. С ноги на ногу переваливается. Веером из последних сил обмахивается.

   — Государыня!

   — Что ты, что ты, Королева Лото?

   — Ваше величество, новость последнюю от молодых наших только что узнала. Неудовольствие у них. Великая княгинюшка собралась было к императрице с жалобой.

   — Это ещё что за новости? Года не прожили!

   — Вот-вот, государыня, о том и речь. Бунтовать молодая вздумала. Великий князь пожелал в библиотеку с одной из фрейлин пойти — о книжке какой разговор зашёл. Великая княгиня воспротивилась. Мол, ей самой фрейлина понадобится, отпустить её не может. У неё, мол, фрейлины служат, не у великого князя.

   — Один на один разговор был?

   — Кабы, государыня! При всех, как из-за обеденного стола вставать стали. Такого шуму наделала! Великий князь...

   — О великом князе можешь не рассказывать — все его характер знаем. Отвечать супруге стал ли?

   — Не стал, государыня, не стал! Фрейлине приказал в библиотеку идти книжку искать, а о великой княгине отозвался, что нездорова, что следует ей немедля в постелю лечь и медика позвать, чтоб припадок какой с ней не случился.

   — Унялась?

   — Не то что не унялась, пригрозила к твоему величеству с жалобой в сей же час идти. Великий князь только дверью с размаху хлопнул — стёкла в окнах зазвенели. Крут Павел Петрович, куда как крут.

   — А она дура. Жалоб мне её только не хватало! И что дальше?

   — Да что, все на цыпочках разошлись, а великая княгиня за ужином за ту же тему принялась. Мол, великий князь этикет нарушает, что она здесь хозяйка, ей и порядок наводить.

   — Вот и гляди, Анна Степановна, выходит, хрен редьки не слаще. Что же это за невезение такое! Без неё забот полно.

   — Ваше величество, вам мой умишко ни к чему, а вдруг на сей раз и от него толк будет. Что, государыня, если кто с этой принцессой на особности потолкует? Припугнёт, может. Мол, гляди и из державы Российской выслать могут, коли императрицу беспокоить будет. Лет-то Марье Фёдоровне немного, так и поучить в самый раз. Коли ума хватит, на всю жизнь заречётся.

   — Сама поговоришь?

   — Что вы, государыня, что вы! Нешто она со мной в разговор вступит? Вон амбиций каких набралась, только руками разведёшь. Порядков наших узнать не успела, а уж командовать принялась.

   — А тогда кто? Не Потёмкину же поручать.

   — Что если, государыня, дело это Иосифу Михайловичу передать, чтобы с братцем великой княгини потолковал? Человек де Рибас обходительный. Никакой персоны нипочём не заденет, обиды не причинит, а разъяснить просто может. Ведь братцу-то, государыня, тоже российская служба снится. Вот пусть и о себе кстати побеспокоится.

   — А фрейлина-то кто?

   — Нелидова, государыня.


* * *

Всемилостивейшая государыня!

Во всё время счастливого государствования вашего императорского величества службу мою продолжал сколько сил и возможности моей было, а ноне пришед в несостояние, расстроив всё моё здоровье и не находя себя более способным, принуждённым нахожусь пасть к освящённейшим стопам вашего императорского величества и просить от службы увольнения в вечную отставку вашего императорского величества.

Всемилостивейшей моей государыни всеподданнейший раб

граф А. Орлов-Чесменский.

1775 года ноября... дня. А.Г. ОрловЕкатерине II.


А.Г. Орлов, А.С. Протасова


   — К графу я, голубчик.

   — А как же-с! Ждёт, ждёт вас, госпожа Протасова, Алексей Григорьевич. Даже на дорогу посылал карету высматривать. Пожалуйте-с.

   — Задержалась, вижу, Анна Степановна.

   — Ох, ваше сиятельство, не так-то легко из дворца украдкой уехать. Минутку способную выбирала, вот и ввела тебя в неудовольствие.

   — Ладно, сочтёмся. Садись, Анна Степановна, и сразу говори, дошло ли прошение моё до высочайших рук.

   — Дойти-то дошло, граф, только не поторопился ли ты, Алёшенька?

   — Поторопился? Как это поторопился? Почитай, полгода прошло, как авантюрьера в крепости сидит, доставлена со всяческим бережением, мне же не то что милости царской — внимания никакого. Принять государыня и то не пожелала. Это как понимать прикажешь? В деле граф Чесменский, ой как нужен был, а сделал дело, так и со двора долой? Нет, шалишь! Напомнить я о должке должен, Анна Степановна, и напомню!

   — Что напомнил — верно, Алёшенька, а вот что из того получится, один Бог знает.

   — Ничего не понимаю.

   — Да понимай, Алёшенька, как хочешь. Осерчала государыня от твоего прошения. Крепко осерчала. Я уж пыталась резоны свои представить — куда там! Мало что осерчала её императорское величество, так ещё на беду Гришка Потёмкин подвернулся. Изголяться начал. Мол, как это вы, ваше величество, без такого слуги верного да отменного державой управлять станете. Кто ж вам бесправие такое станет по заграницам чинить, граждан иных стран хватать да вылавливать, позором державу Российскую и вас, просвещённейшую монархиню, позором бесправия покрывать.

   — Негодяй!

   — Так оно и есть, Алёшенька, да вот государыня слов его будто ждала. Все до единого повторила. Личико пятнами багровыми пошло. Вот, говорит, Королева Лото, кто у тебя в любимцах вечных и бессменных ходит, вот за кого ты горой стоишь!

   — Смолчала, Анна Степановна? Что ж не напомнила её императорскому величеству, как слёзно меня в каждом письме просила авантюрьеру сыскать, города, коли выдавать её не станут, из пушек корабельных обстреливать, как от её лица всех дипломатов иноземных сгоношить нам помогать. Кабы не Англия, куда труднее у нас бы всё пошло.

   — Не гневайся, Алёшенька, и впрямь смолчала. А как иначе? Государыня и так всё помнит — память-то у неё на целый Сенат хватит, да больно шум большой по Европам пошёл, винить нашу державу стали. Желательно теперь её императорскому величеству как есть ото всего отречься. А тут ты со своими просьбами. В недобрый час попал, ой в недобрый.

   — И конец какой вышел? Да ты уж договаривай, Анна Степановна, не жмись. Лучше любую беду заранее знать, предусмотреть.

   — Сказать мне, Алёшенька, как есть нечего. Прошение твоё Гришка Потёмкин подхватил. Обещал государыне, что сам во всём разберётся, указ какой следует заготовит. Если её императорское величество на суд его положиться решит.

   — Отдала? Прошение моё Гришке одноглазому отдала?

   — Да уж такая беда, голубчик. И мне при таких обстоятельствах помалкивать надо. Неровен час — сама под гнев попаду. Вот и сегодня один претекст вымыслила — о Таше распоряжения твои узнать. Мол, повидать после долгой разлуки захотел, гостинцы заморские привёз, через меня передать.


* * *

Указ Военной коллегии


Указ её императорского величества, самодержицы Всероссийской, из государственной коллегии господину генерал-аншефу и разных орденов кавалеру графу Алексею Григорьевичу Орлову-Чесменскому.


В именном, за подписанием собственной её императорского величества руки, высочайшем указе, данном военной коллегии сего декабря 2 дня, изображено: генерал граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский, изнемогая в силах и здоровье своём, всеподданнейше просил нас об увольнении его от службы. Мы, изъявив ему наше монаршъе благоволение за столь важные труды и подвиги его в прошедшей войне, коими он благоугодил нам и прославил отечество, предводя силы морские, всемилостивейше снисходим и на сие его желание и прошение, увольняя его по оным навсегда от службы всякой. О чём вы, господин генерал-аншеф и кавалер, имеете быть известны; а куда надлежало указами, о том предложено.


Григорий Потёмкин.

Секретарь Иван Детухов.

Генеральный писарь Сила Петров.

11 декабря 1775 года.


Великий князь Павел Петрович, Е.И. Нелидова, камергер

   — В который раз великая княгиня пропускает плац-парад! Это становится просто невыносимым! Ей, надеюсь, говорили, что я буду проводить с утра манёвр? Дежурный офицер, я вас спрашиваю!

   — Ваше высочество, по вашему приказу я осмелился постучать в покои её высочества в пять утра, но камерфрау ответила, что в такую рань и тем более в такую погоду великая княгиня безусловно не выйдет из покоев, и она даже не станет беспокоить её высочество.

   — То есть как? Дворцовая прислуга осмеливается не выполнять моего приказа? Камерфрау эта должна немедленно покинуть дворец. Слышите, кто там, немедленно!

   — Ваше высочество, это любимая камеристка великой княгини, и, может быть, вы разрешите представить её высочеству её вину...

   — Никаких любимых или нелюбимых камеристок! Я не буду повторять своих распоряжений. Погода! Сказать, что мелкий дождь, который идёт который уже день подряд — препятствие для плац-парада и присутствия на нём придворных дам! Впрочем, мадемуазель Нелидофф, вас дождь не испугал? Или наоборот — вы побоялись моего гнева? Напрасно. Он не имеет к вам никакого отношения.

   — О, нет, ваше высочество, никакие опасения на меня не действовали. Если погода хороша для монарха, то почему она может быть недостаточно хороша для его подданных?

   — Логично. Но пять утра...

   — Ваше высочество, осмелюсь напомнить, что к этому времени меня приучил институт, и старые привычки не покинули меня. Если люди делятся на жаворонков и сов, то я несомненно жаворонок.

   — Конечно, жаворонок, мадемуазель Нелидофф. Вы, вероятно, захотите оставаться под полотняным навесом? Дамам под ним всё удобней, чем прямо на ветру или в кавалькаде.

   — В кавалькаде? О, ваше высочество, неужели есть возможность наблюдать за манёврами в кавалькаде? С какой радостью я бы сделала это, если бы заранее одела амазонку.

   — Вы не рискнёте сесть в седло в своём нынешнем платье? Даже если я вас собственноручно подсажу?

   — Конечно, рискну, а уж для такой чести тем более. Но мне кажется, куртуазия здесь неуместна. Я отвлекла вас, ваше высочество, от главного занятия, простите меня, умоляю вас.

   — Напротив, мой жаворонок, вы стали лучом солнца в эту ненастную погоду, за который я вам благодарен.

   — Ваше высочество, а не разрешили бы вы последовать моему примеру госпоже Буксгевден? Наталья Григорьевна превосходная всадница и... вдвоём нам было бы удобнее. Во всех отношениях.

   — Превосходно. Конечно, я буду только рад. Сегодня наш плац-парад будет и в самом деле похож на плац-парады Великого Фридриха. При его дворе все дамы интересовались военными манёврами и неплохо разбирались во внешней по крайней мере их стороне. И разговор на подобные темы уж во всяком случае лучше бесконечной возни с шерстяными мотками, которые совершенно заполонили комнаты в Павловске.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ


* * *

А.Г. Чернышев А.М. Голицыну. Секретно.

Его сиятельству высокоповелительному господину, генерал-фельдмаршалу, сенатору, её императорского величества генерал-адъютанту, действительному камергеру и разных орденов кавалеру князю Александру Михайловичу Голицыну

От генерал-майора и санкт-петербургского обер-коменданта рапорт.

Во исполнение высочайшего её императорского величества соизволения, данным мне сего году мая 12-го числа, ваше сиятельство повелением предписать изволили, когда некоторая женщина, с двумя при ней находящимися поляками, с её служанкою и камердинером в Петропавловскую крепость привезена будет, то от посланных принять и содержать в таком месте, где бывают по делам тайной экспедиции колодники, вследствие чего оная женщина с теми, находящимися при ней людьми и сверх того четырьмя её слугами, от посланных того же мая 26-го числа в Петропавловскую крепость мною принята и на повеленном основании в показанное место посажена и содержана была, которая с самого того времени означилась во одержимых её болезненных припадках, в коих хотя беспрестанно к выздоровлению оной старание употребляемо было, точию та болезнь более в ней умножалась, а напоследок сего декабря 4-го числа, пополудни в 7 часу, означенная женщина от показанной болезни волею Божию умре, а пятого числа в том же равелине, где содержана была, тою же командою, которая при карауле в оном равелине определена, глубоко в землю похоронена. Тем же караульным, сержанту, капралу и рядовым тридцати человекам: при объявлении напоминовения верности её императорского величества службы присяги о сохранении сей тайны от меня с увещеванием наикрепчайше подтверждено. Прочие же: оставшиеся два поляка, служанка и камердинер и четыре слуги обстоят всё благополучно, о чём вашему сиятельству покорнейше рапортую.

Андрей Чернышев

6 декабря 1775 года.


Екатерина II, А. А. Безбородко

   — Ваше императорское величество, на вчерашнем балу мне пришлось выдержать немалый натиск со стороны его высочества великого князя.

   — Натиск? По какому поводу? Мне кто-то сказал, что наследник расстался с вами крайне недовольный, но ведь он давно разучился владеть собой по самым пустякам, так что я не придала этому никакого значения.

   — На этот раз, ваше величество, повод для разговора был особый. Его высочество заинтересовался делом самозванки и непременно хотел узнать о ходе следствия и проявляющихся обстоятельствах.

   — Это что-то новое. Вы не поняли, Безбородко, откуда сей неожиданный интерес?

   — Возможно, из иностранных газет, ваше величество.

   — Но чего же добивался великий князь?

   — На мой уклончивый, но и вполне соответствующий действительности ответ, что я не принимаю участия в следствии и поэтому не могу знать никаких его подробностей, его высочество в повышенных тонах заявил, что как наследник престола вправе знать о всех претендентах на принадлежащий ему по праву рождения престол. Я почтительнейше подтвердил правоту его посылки, добавив, что авантюрьера к престолу не имеет никакого отношения и потому не может занимать внимания его высочества.

   — Это его удовлетворило?

   — Боюсь, что нет, ваше величество. Великий князь возразил, что если бы самозванство молодой особы было очевидным, откуда бы взялась необходимость в проведении столь обстоятельного следствия.

   — Это не ему решать!

   — Ваше величество, я позволил себе сформулировать ответ несколько иначе, обратив внимание его высочества на тех, кто мог воспользоваться авантюрьерой. Но его высочество возразил, что в делах тайной экспедиции всегда было предостаточно дел о самозванцах и все они заканчивались скоро и окончательно вырыванием ноздрей и ссылкой в Нерчинск.

   — Откуда такая осведомлённость?

   — Мне трудно строить на сей счёт домыслы, не ставя под подозрение имена вполне достойных людей. Гораздо более удивительным мне показалось то, что великий князь в курсе последних дней жизни молодой особы и даже того обстоятельства, что она похоронена во дворе равелина, а с солдат караульной команды взята присяга о неразглашении. Его высочество спросил меня, были ли совершены над телом усопшей, как он выразился, необходимые церковные обряды. Мою неуверенность с ответом его высочество расценил как желание ввести его в заблуждение, добавив, что отказать человеку в последнем прощании — грех, ни с чем не сопоставимый.

   — Наследник никогда не грешил религиозным фанатизмом. В этом замечании я вижу единственное желание поступить мне назло.

   — Ваше величество, его высочество ни разу не назвал вашего имени и не апеллировал к нему, хотя был крайне возбуждён. Повышенный тон его разговора невольно привлекал внимание окружающих, и только вмешательство князей Куракиных спасло положение.

   — Постарайтесь припомнить другие подробности, Безбородко.

   — Ваше величество, я сказал о главном, а в остальном — разве что желание его высочества увидеть письма умершей, её почерк, как он изволил выразиться.

   — И как вы это понимаете? Не кажется ли вам, что наследник хочет сравнить почерк авантюрьеры с каким-то другим, хорошо ему знакомым. Иначе его просьба не имела бы смысла.

   — Мои соображения, ваше величество, полностью совпадают с вашими.

   — И что же вы сказали?

   — Я снова не вышел за рамки правды, ваше величество. Я сказал, что сам не видел и даже не держал в руках переписки усопшей и что, как полагаю, она давно и полностью представлена вашему величеству, так что при всём желании угодить великому князю я просто бессилен. Может статься, его высочество обратится к вам.

   — Не обратится.


* * *

Е.И. Нелидова, великий князь Павел Петрович

Зябко в библиотеке. Куда как зябко. Весна на дворе. На террасе солнышко греет. От птичьего гомона голосов человечьих не слыхать. Сорвутся с деревьев птицы, тучей небо закроют и словно дождь на ветки опадут. Смотреть — глаз не оторвёшь.

А в библиотеке зябко. Камин лишний раз великая княгиня топить не позволяет. Поленья счётом выдаёт, сама за всем следит. Как экономка простая по павловскому дворцу кружит. Во все углы заглянет. То тут, то там пальцем по лепнине проведёт: пыли нету ли, иной раз сама передник оденет. Как мещанка городская.

Стёкла в шкафах инеем поблескивают. От золочёных переплётов металлический холод идёт. По стремянке к полкам подыматься станешь — рука на перилах как зимой мёрзнет.

Иной день по часу сидеть приходится: нигде иначе с его высочеством не встретишься. Придёт непременно. Запыхается. Раздосадуется.

   — Вы здесь, мадемуазель Катишь?

   — Здесь, ваше высочество. Книгу Фридриха Великого, как вы пожелали, сыскала. Не скажу, чтобы всё уразумела, но и так прелюбопытно.

   — Правда? Правда, мадемуазель Катишь? Не думал, что женскому уму доступны эти воинские рассуждения.

   — Почему же, ваше величество? Та же философия, но на особой материи: можно ли человека переделывать сообразно своим нравственным лекалам и устанавливать эти лекала независимо от десяти заповедей.

   — Нет-нет, мой друг. Это не отказ от десяти заповедей, без следования которым не может быть истинного христианина. Скажем иначе, определённая коррекция, вызываемая реальными обстоятельствами конкретной эпохи. Сегодня на первом месте должна стоять дисциплина, беспрекословная подчинённость воле монарха.

   — Но монарх не Господь Вседержитель, давший нам заповеди.

   — Мадемуазель, вы не правы, монарх олицетворяет собой Господа и имеет от Вседержителя уповажнение действовать Его именем и в Его славу.

   — Ваше величество, но история рассказывает нам о монархах жестоких, несправедливых, грешных, наконец.

   — Даже если это и так, суд над ними принадлежит одному Господу.

   — Но как же монарх исповедуется и получает отпущение грехов от священника, как все самые обыкновенные люди?

   — Священнослужитель именем Господа может выслушать покаяние монарха, но не более того. Даже если бы монарх не каялся, прощать или не прощать его — дело Божье.

   — Наверно, вы опровергаете мою убеждённость, ваше высочество, но я твёрдо верю, что монарх должен начинать с доброты и всепрощения. Он настолько могущественнее всех своих подданных, что ему следует начинать с милосердия.

   — Женская точка зрения! Мир может существовать, только опираясь на железную дисциплину и порядок.

   — Но если это понимают монархи, то почему этого не могут понять и безо всякого насилия подданные? Разве разум не подскажет им обоснованность выводов монарха?

   — Доказывать подданным? Вступать с ними в дискуссию? Вот они, плоды вашего общения с французскими философами! Подумайте сами, если начинаются военные действия, есть ли возможность у командующего объяснять каждому солдату смысл принимаемого им решения? Здесь промедление смерти подобно, и успех дела зависит только от быстроты и натиска. Вот в чём сила армии!

   — Ваше высочество, но война представляет обстоятельства исключительные, между тем мирная жизнь даёт время для размышлений и собственных выводов. Разве вам не кажется, что решение, принятое самим человеком в результате размышлений и логических построений, гораздо более действенно и основательно овладевает его натурой?

   — Никогда не думал, что найду в вас такую спорщицу! Вы просто не понимаете предназначения монархов и монархической власти. Впрочем, это естественно: вы стоите у подножия трона, тогда как мне понятно и доступно сознание пребывания на нём.

   — Само собой разумеется, ваше высочество. Но мне так хочется обратиться к присущей вам человечности и снисхождению к близким.

   — Я не знал их в отношении себя, почему же я должен, по вашим словам, гарантировать их своим подданным?


* * *

Великая княгиня Мария Фёдоровна, великий князь Павел Петрович

   — Ваше высочество, вы отправляетесь на прогулку верхами?

   — Странный вопрос. Вы же видите, что это так.

   — Но вы опять не предложили мне участвовать в ней.

   — А вы полагаете, я должен был это сделать?

   — Но почему я совершенно исключена из этого удовольствия? Вы едете с фрейлиной Нелидовой?

   — И с супругами Буксгевден. Вас это удовлетворяет?

   — Вы так досадливо об этом говорите, ваше высочество. Между тем все уже стали обращать внимание на моё отсутствие.

   — Вы так думаете? И кто же сообщил вам подобную новость?

   — Это не может не бросаться в глаза решительно всем.

   — Так вот я хочу раз и навсегда пресечь эти неуместные торги. Я еду с теми, с кем хочу, и приглашаю тех, кого я хочу. К вашему сведению, вы далеко не совершенно ездите верхом, разве что по парковым аллеям, тогда как я предпочитаю скачку по ровному полю. Вы одинаково боитесь плохой дороги и хорошей лошади. Зачем же вам нужно отравлять удовольствие настоящим наездникам?

   — Но если даже это и так, ваше высочество, то вы могли бы отказаться от подобных прогулок хотя бы для того, чтобы не ставить свою супругу в нелепое положение.

   — Я отказаться? Абсурд! Вам же больше к лицу играть в шахматы или заниматься рукодельем, как образцовой матери семейства, которой вы мечтаете выглядеть. И давайте прекратим этот бесполезный разговор, который привлекает внимание прислуги.

Иногда начинает казаться, императрица специально выбрала себе невестку, которая каждым своим словом раздражает великого князя. Вот и теперь всё равно вышла на террасу, осматривает всадников, даёт последние советы великому князю, как избежать простуды, — прежде всего поправить шарф на шее и не забыть перчатки...

   — Ваше высочество, вы чем-то раздражены.

   — Раздражён? Да я просто взбешён. Великая княгиня...

   — Ваше высочество, пусть все дворцовые впечатления останутся во дворце. Хоть ненадолго. Взгляните, как хороши эти зеленеющие поля...

   — И свинцовое небо с непрекращающимся дождём.

   — Государь, ради бога, всё зависит от точки зрения. Сейчас оно выглядит свинцовым, но это значит, что через минуту-другую встанет радуга, и как же великолепно она будет выглядеть!

   — И как долго, вы полагаете, надо ждать эту радугу?

   — О, я уверена, совсем недолго. Мне кажется, всё готово к её появлению. Природа готовится к чуду обновления.

   — Вот в этом вы правы, мадемуазель Катишь. Я так давно хочу сказать вам... но мне не хватает решимости...

   — Вам, государь? Это невероятно! Вы меня решительно заинтриговали. Какая тема может привести вас в смущение? Я умираю от любопытства.

   — Ваше легкомыслие делает мою задачу ещё более трудной.

   — Моё легкомыслие! Государь, ваша жизнь так непроста, что мне хочется хоть на несколько мгновений отвлечь вас от ваших грустных мыслей. Всего лишь мгновений! Я чувствую себя совершенно счастливой, когда на ваших губах появляется хоть тень улыбки. Когда же вы смеётесь, я запоминаю этот день, кажется, навсегда.

   — Мой друг, то, что я хочу сказать вам, ужасно.

   — Ужасно? Вы не хотите больше видеть меня? Вам приелось моё общество и вы хотите меня отослать?

   — Всё совсем наоборот. Катишь, я... я... люблю вас. Мне не нужен никто, кроме вас. Только с вами я чувствую себя свободным и счастливым человеком. Только в вас я обрёл, наконец, истинное сочувствие и понимание. Я люблю вас, Катишь, я понимаю, что люблю давно. И неотвратимо. Если бы я мог предложить вам свою руку, но это невозможно. Совершенно невозможно. После поступков моего отца, после череды амантов императрицы я не хочу уподобляться им, но... я ничего не могу с собой сделать. Если бы вы знали, какое отчаяние я переживал, принося брачные обеты великой княгине. Ведь только что я был свободен. Свободен! И хотя бы это положение мог за собой сохранить. Я поступал в таком отчаянии. Я был так унижен всем, что произошло с моей первой женой. Второй брак, как отчётливо я теперь это понимаю, стал для меня сатисфакцией. Глупой, отчаянной местью всем и вся и прежде всего императрице. А сегодня — что я могу вам предложить сегодня? Одно сердце, полное любви к вам, но в какое положение я ставлю тем самым и вас и себя! Проявление моего чувства к вам вызовет опасность со всех сторон. Ненависть императрицы. Постоянная слежка за мной и за вами. Подслушивание. Подсматривание. Наглость временщиков. Характер великой княгини... Разве я не вижу, сколько огорчений она вам приносит каждый день, каждый час, что вы проводите во дворце. И это вам — после тех успехов, того обожания, которыми вы были заслуженно окружены в монастыре. Я не вижу выхода и не вижу исхода.

   — Ваше высочество...

   — Подождите-подождите, Катишь, не торопитесь с ответом. Да и какой ответ здесь может быть! Я могу надеяться только на возможность видеть вас. Только чтобы вы оставались пред моими глазами.

   — Ваше высочество...

   — Вы плачете, Катерина Ивановна. Но почему?

   — Ваше высочество, это... это самый счастливый день в моей жизни.

   — Вы шутите! Счастливый?

   — Да, да, да, я люблю вас, государь. Я восхищаюсь вами. Я уверена — вас ждёт удивительное будущее. Рано или поздно, но время здесь уже не имеет значения. И я никогда, слышите, государь, никогда не оставлю вас, пока это в моей власти. Я знаю, что мои решения ничего не стоят перед лицом всемогущих обстоятельств. Но вы должны о них знать. И никогда не сомневаться во мне. Что бы и кто бы вам ни говорил про меня. Моя верность вам, государь, — моё счастье, и если вы её примете, я ничего больше не хочу от жизни. Ничего, сир!


* * *

Великий князь Павел Петрович, великая княгиня Мария Фёдоровна, камергер

   — Почему вы ждёте на крыльце, Генрих? Разве в Павловске появились новые порядки? Что случилось, в конце концов?

   — Вы задержались на прогулке, ваше высочество, и её высочество очень обеспокоена вашим долгим отсутствием. Тем более, что дождь усилился, и дорога...

   — Никто и никому не давал права контролировать мои действия. Немедленно отправляйтесь во дворец. Ваше пребывание здесь по меньшей мере смешно и нелепо.

   — Но я могу доложить её высочеству, что уже можно подавать обед? Её высочество велела сказать, что повара боятся за вкус блюд.

   — Вон! Сейчас же вон!

   — Боже мой, мой супруг, вы разгневаны. Что-то случилось? Почему вы не в духе? Я так тревожилась...

   — Теперь ещё и вы, великая княгиня. Какая прелестная идиллия в духе немецких пасторалей: обеспокоенная супруга принимает у крыльца повод коня задержавшегося мужа! Вам не кажется нелепой эта ситуация в дворцовых стенах?

   — Но что же удивительного в том, что в такую погоду...

   — С каких пор вы стали ещё следить и за погодой во время моих прогулок? Ах, да, утром вы предпочитаете вылёживать в мягкой постели, чем разделять военные заботы вашего супруга, зато ко времени обеда вы можете изображать неподражаемую хозяйку — это куда удобнее, не правда ли?

   — О, мой супруг, я и не знала, что вас так гневит моё отсутствие на утреннем параде. С сегодняшнего дня я непременно стану ранней пташкой и буду вас сопровождать.

   — Я запрещаю теперь вам это делать. Вы слышите, запрещаю! Мне не нужно всё то, что делается по приказу или из расчёта, а не по велению сердца.

   — Но как раз наоборот, ваше высочество, всё, что я пытаюсь делать для вас, я делаю от самого чистого сердца, и я...

   — Прекратите этот панегирик самой себе, великая княгиня. Ваши добродетели ни у кого не вызывают сомнений, но вы умеете отравить ими жизнь всем окружающим, и это невыносимо.

   — Кому же, ваше величество? Фрейлине Нелидовой, например, хотите вы сказать? Мне кажется, эта девица и так слишком много на себя берёт, пользуясь вашей бесконечной снисходительностью.

   — Оставьте в покое имена и прекратите эту обязательную на каждый день семейную сцену. Полагаю, что сегодняшней вам должно хватить по крайней мере на несколько дней.

   — Ваше высочество, ваш плащ совсем отсырел. Генрих, идите сюда!

   — Разрешите мне пройти, моя бесценная супруга, ваши заботы смешны в отношении солдата, которого вам так хочется превратить в бюргера в домашних туфлях и тёплом халате.

   — Но я как раз и хотела вам предложить после такой сырости стакан подогретого вина с кореньями, чтобы избежать простуды. Это великолепное средство, тем более перед обедом, который вас заждался.

   — У вас глухое сердце, великая княгиня. Вы словно нарочно предлагаете всё то, что в данный момент совершенно неуместно. Подогретое вино с кореньями вместо рюмки доброй водки с куском чёрного хлеба! Вы просто неподражаемы!

   — Вот вы и развеселились, ваше высочество. Поверьте, я не держу зла за все проявления усталости и дурного настроения, которые у вас бывают. Они посещают каждого из нас. А вы ещё здесь, господа? Вы больше не нужны великому князю и можете оправляться по своим покоям. Сегодня его величество будет обедать в тесном кругу, и ваше присутствие необязательно. Вы же вообще можете себя считать свободной до вечера, мадемуазель Нелидофф. Конная езда не пошла вам на пользу. У вас слишком бледное лицо, и вы еле держитесь на ногах. Идите к себе. Я пришлю за вами, когда вы мне понадобитесь.

   — А теперь слово — и окончательное слово — принадлежит мне! Буксгевден, мы с вами отлично сегодня закусим — сейчас я отдам распоряжения повару. Мадам Буксгевден, я хочу вас видеть вместе с мадемуазель Нелидофф за моим столом и сейчас и уж, само собой разумеется, за ужином. Я благодарю вас за очаровательную прогулку, когда свежесть ветра и дождя вливают удивительные силы и заставляют ощутить все запахи и силы земли. Вы согласны со мной, не правда ли, Буксгевден? А в обществе таким умелых амазонок, как наши спутницы, тем более. И за дело, господа! Наши дамы, вероятно, захотят переодеться, зато мы с Буксгевденом прямо направимся и закусим.

   — А ваша обувь, ваше высочество...

   — Что же именно хотите вы сказать по поводу моей обуви, великая княгиня? Вам нравится или, напротив, совсем не нравится её фасон?

   — Они оставляют влажные следы на паркете. Её лучше сменить.

   — Подумайте, вы скомандуете мне вымыть руки перед едой и переобуться на ваш манер! Вы смешны, великая княгиня!

   — Боже, что же это? Любое моё такое простое замечание вызывает бурю с вашей стороны. Но ведь это так естественно заботиться о порядке во дворце, и я, кажется, никогда не пренебрегала своими прямыми обязанностями.

   — Во всех отношениях, великая княгиня, во всех отношениях. Но нельзя ли вас попросить этими заботами и ограничиться, не вторгаясь в мои дела, в моё поведение и привычки? Вы уже приготовили стол? Проверили его? Почему на нём так мало приборов?

   — Но я предполагала, что в тесном семейном кругу...

   — И приняли решение, не получив на то моего разрешения. Так скорей исправляйте свою ошибку и бестактность. Это лишний раз напомнит вам, кто хозяин в этом доме и каково значение моего слова. Буксгевден, где же вы? Мы начинаем.


* * *

Екатерина II, М.С. Перекусихина, И.С. Роджерсон

— Государыня матушка, ваше величество, с радостью вас великой — с прибавлением семейства! Внучка вам Господь всемилостивый послал, внучонка! Да такого крепенького, здоровёхонького!

   — Погоди, погоди, Марья Саввишна, по порядку давай сказывай. Родила, значит, великая княгиня. Да что это так быстро? Вроде с утра ещё и разговоров никаких не было.

   — Что вы, государыня, какие разговоры! Роджерсон и то ко времени не поспел. Мальчонка-то наш, сам сказывал, прямо в руки нашему дохтуру и выпрыгнул. Ни тебе забот, ни тебе хлопот — одна радость. Да и сам Иван Самойлович с минуты на минуту к вашему величеству прибудет — хотел только пыль дорожную с сапог стряхнуть. Фрак приодеть.

   — Как Иван Самойлович? А с роженицей почему не остался?

   — Нужды, говорит, никакой нет. При таком сложении да здоровье, как у великой-то нашей княгини, ей хоть сегодня за обеденный стол со всеми садиться. Ничего, сказывал, ей не сделалося.

   — Ваше императорское величество...

   — A-а, это ты, Иван Самойлович. Ну, рассказывай, рассказывай, как дела у нас пошли? Что роженица наша? Что великий князь? Слыхала, что без тебя дело обошлось, так что на усталость не жалуйся.

   — Да как бы посмел, ваше величество! Оно и верно: на лучших лошадях домчаться не успел, а уж повивальная бабка младенца в руках держит. Молодчина твоя Маша, государыня.

   — Положим, что не моя. А имени этого терпеть не могу, сам знаешь. Хороша Маша, коли ни одного слова русского выговорить толком не может — так исковеркает, что и смысла не поймёшь. О дитяти говори!..

   — Младенец отличный, ваше величество. Как заревел — хоть уши затыкай. Великая княгиня тут же его на руки забрала. Сказала, сама кормить станет, никаких кормилиц ей не нужно.

   — Ей не нужно! Кто у неё спрашивать станет. Младенца у неё завтра же возьмём. Кормилицу ещё раз нынче же осмотришь. А покои для младенца давно приготовлены в моей половине — там его и поместим.

   — Нелегко тебе будет, государыня, с великим князем. Он, как я понял, тоже на ребёнка рассчитывает.

   — Какой отец нашёлся! Ему лишь бы большому двору назло учинить. А так никаких ему младенцев не нужно. Новорождённый будет воспитание получать как положено — моя о том забота. Да и мыслимое ли дело в родительской сваре, с вечными капризами великого князя здоровое дитя поднять. Я давно о воспитании внука думаю. Со своими корреспондентами советуюсь. Лучше скажи, молоко-то унять у роженицы сумеешь ли?

   — Ещё бы не сумел.

   — Вот и ладно. А ты что, Марья Саввишна, засуетилась? Что там в уборной готовишь?

   — Так ведь вы, чай, ваше величество, роженицу поздравлять соберётесь — не утерпите. Вот я к этому случаю наряд вам...

   — Вот и ошиблась ты, Марья Саввишна. Утерплю. Никаких семейных радостей не будет — всё по протоколу, не иначе.


* * *

Великий князь Павел Петрович, Е.И. Нелидова

   — Ваше высочество! Ваше высочество!

   — Я не расположен к разговорам, мадемуазель Катишь.

   — Как бы я осмелилась вас занимать любыми пустяками, ваше высочество. Я только хотела поздравить вас с счастливым приходом на свет вашего первенца и наследника.

   — А, может быть, и заместителя. Какая нужда в ненавидимом императрицей цесаревиче, когда появился идеальный ребёнок, который будет обработан в духе и стиле Екатерины Второй, или Великой, как она любит, чтобы её величали.

   — Полноте, полноте, ваше высочество, не рисуйте будущего в таких немыслимо мрачных тонах — это несправедливо прежде всего по отношению к дитяти. Дитя не виновато ни в чём.

   — Вы знаете, как я не выношу сентиментальных сентенций. Предоставьте императрице заниматься воспитательными экзерсизами. Она у нас гениальна во всём: в сочинении пьес, басен, управлении государством, сочинении фиолософских систем и тем более в воспитании детей.

   — Ваше высочество, но откуда вы можете знать о намерениях императрицы в отношении вашего сына? Вашего, ваше величество!

   — Как бы то ни было, но рождение первенца стало для меня претекстом для самого горького унижения. Откуда я знаю, спрашиваете вы? Но ведь ребёнка уже отняли у матери, хотя я и сам был против, чтобы великая княгиня вскармливала младенца. При её постоянных капризах и сменах настроений это не пошло бы ему на пользу. Тем не менее забрать ребёнка вообще, даже не посоветовавшись со мной, не поставив меня хотя в известность! Императрица распоряжается мною и великой княгиней как собаками на псарне, разве вы этого не понимаете?

   — Ваше высочество, какое сравнение...

   — Вы не любите трезвой оценки действительности. Она вас ранит, вы хотите от неё уберечь близких вам людей. Но ведь это ничего не меняет. Я, кажется, сойду с ума от одной мысли, что мой сын будет расти недоступным мне, моему влиянию, моим чувствам и мыслям. Я никогда не чувствовал себя готовым к отцовству, никогда не думал о нём, но когда всё произошло... И эта женщина, заливающая меня слезами и постоянно напоминающая мне о моём бессилии и бесправном положении! Мне трудно было её видеть и раньше, но сейчас это становится невыносимым. Она только что сказала мне, что я значу меньше, чем граф или герцог в самом маленьком немецком княжестве, если не могу отстоять прав на собственных детей. И она права, тысячу раз права, что самое ужасное!!

   — Вы можете возмутиться моими словами, ваше высочество, но ваша супруга не права. Она не имела права на такие слова вообще. Проживя столько лет при дворе, она обязана знать, сколь безрассудно и, наконец, просто опасно для вашей жизни её негодование.

   — Вы опять о моей жизни?

   — Да-да, именно о вашей! Потому что, только поднявшись на престол, вы сможете восстановить порядок и справедливость. Без вас этого не произойдёт. Я не пугаю, никогда и ни в чём не стану вас пугать, ваше высочество, но разве мало в нашем государстве слишком разных примеров?.. Но не будем о них. Ваше высочество, сыновняя привязанность — её невозможно искоренить. Пройдёт совсем немного лет, и ваш сын окажется вместе с вами. А эти первые месяцы — так ли много понимает в это время ребёнок?

   — Пустые утешения!

   — Не пустые, ваше высочество, вовсе нет! И потом, вы сами знаете, императрица не любит детей. Она не станет возиться с внуком. И, значит, ребёнок не сумеет к ней привязаться. Напротив — он будет всё время думать о родителях, скучать о них, ценить их.

   — Вы не знаете, как умеет поступать императрица. Она восстановит ребёнка против меня. К тому же и я не умею обращаться с детьми.

   — Ваше высочество, всё это дело будущего. Вам надо сейчас, по моему разумению, именно сейчас показать достаточное безразличие к усилиям императрицы. Дать понять, что решение императрицы вовсе не так уж больно вас раздосадовало. Это усыпит бдительность большого двора, всех тех глаз и ушей, которые направлены на вас и верно служат императрице.

   — Но великая княгиня...

   — А это неважно. Неважно, насколько откровенно будет отчаиваться великая княгиня. Императрица всегда видит вас отдельно от великой княгини. Подумайте сами, ваше высочество! Отчаяние матери совершенно естественно и не будет поставлено в вину вам. Не повредит вам, ваше величество, о чём только и надо думать.


* * *

Великий князь Павел Петрович, Е.И. Нелидова

   — В это трудно поверить, но если бы вы знали, Катишь, как часто я стал вспоминать Порошина. Не знаю, как это объяснить, передо мной порой стоит его лицо с такой неуловимой усмешкой. Семён Андреевич был по-настоящему добр ко мне.

   — Все говорят, он обожал вас, ваше высочество, чуть что не дышал вами. А ведь генерал-поручик был так молод и не имел собственной семьи и жизненного опыта. Это чудесно, что он возвращается к вам и охраняет вас своей привязанностью.

   — Вы так думаете? В конце концов, это было достаточно странно, что императрица при всей своей ненависти к моему невинно убиенному родителю решилась назначить ко мне его флигель-адъютанта. Конечно, это была всего лишь должность учителя арифметики и геометрии — императрица умела унизить каждого человека, связанного с моим родителем, но окружившие меня в те годы люди словно бы ушли от её желаний и приказов. Они думали обо мне, дитяти.

   — И императоре. Я не хочу обидеть вас, ваше высочество, но вы всегда оставались для них надеждой России, тем, кому предстояло обновить страну. Они верили в вас и уже тогда начали работать на вас.

   — Пожалуй. А какими удивительными были наши собрания в те годы! Никита Иванович Панин, Семён Андреевич Порошин и другие собирались за столом для обмена мнениями по самым различным и, казалось бы, недоступным дитяти материям. Моего возраста просто для них не существовало, а ведь я много мог не понять.

   — Могли бы — это сослагательное наклонение не существовало в отношении по-настоящему одарённого ребёнка. Никита Иванович любил рассказывать, что предметом ваших рассуждений были материи преимущественно политические, отличия разных государственных систем.

   — О, вот это обстоятельство меня особенно интересовало. По всей вероятности, я был невыносим со своей детской дотошностью.

   — Никита Иванович никогда, даже в шутку, не высказывал подобных жалоб. Напротив, он и задним числом радовался, сколько интереса вы проявляли, ваше высочество, и к проблемам математическим.

   — Математика мне всегда легко давалась, да и Семён Андреевич излагал её необычайно живо. Он весь загорался во время объяснений, и если даже я чувствовал себя уставшим, его увлечение не позволяло сказать о себе правду. И ещё толковали о вопросах судостроения и навигации, о новинках литературы.

   — Вы не вспоминаете разговоров о театре, ваше высочество. Я слышала, вы бывали на спектаклях почти каждый день.

   — За редким исключением. Во всяком случае, мне это казалось куда более забавным, чем все эти обязательные игры со сверстниками и сверстницами.

   — А вот они так часть вспоминали, каким чудесным и обходительным кавалером вы были, ваше высочество, как умели их разыгрывать. Это правда?

   — И всё же я предпочитал мужской разговор. Если бы вы знали, какой ходячей энциклопедией был Семён Андреевич! Насколько помню, он одинаково хорошо знал сочинения Платона и Макиавелли, Буало и Свифта, французских энциклопедистов и наших современников.

   — Вам по-настоящему посчастливилось, ваше высочество, с вашим воспитателем. Даже Николай Иванович Новиков относился с величайшим уважением к его литературным способностям.

   — Ничего удивительного. Семён Андреевич Порошин помещал свои весьма и весьма изрядные стихи в ежемесячном сочинении «Праздное время 1760 года», чрезвычайно успешно перевёл первые две части «Аглинского философа». А его «Письма о порядке обучения наук» — по ним следовало бы организовать преподавание во всех школах наших.

   — Какой потерей для вас, ваше высочество, стала его отставка и такая ранняя кончина.

   — Императрица сделала так, что он умер для меня, перестав быть воспитателем. Она сумела даже набросить тень на его репутацию, как всегда ей было свойственно. И, кстати, вы назвали Семёна Андреевича генерал-поручиком. Это чин его батюшки Андрея Ивановича, который состоял начальником Колывано-Воскресенских заводов. Семён Андреевич был слишком молод для него и умер ещё только полковником. Семён Андреевич, помнится, сказывал, что портрет свой, списанный преотличнейшим живописцем Рокотовым, посылал он из Петербурга родителям в утешение на Барнаульский завод. Но вы не полюбопытствовали, почему это вдруг мы толковали тогда о судостроении и мореплавании.

   — Я действительно только сейчас об этом подумала. Вы изучали морское дело, ваше высочество, как ваш великий предок. Это было ваше желание? Но теперь...

   — Я потерял к нему интерес, хотите вы сказать. Это верно. Я устал, Катишь, невыразимо устал от череды бесконечных потерь. Любой становившийся мне близким человек немедленно исчезал, и возобновить близость с ним попросту невозможно. Визит в Павловск может каждому обойтись слишком дорого — императрица подобных выражений симпатии ещё никому не прощала. Так вот среди таких потерь стоит и Иван Ларионович Голенищев-Кутузов. Семь лет он плавал на Балтике, вёл топографическую съёмку Финского залива и географическое описание берегов. Потом была экспедиция, если не ошибаюсь, 1753—1754 годов из Кронштадта в Архипелаг. Путь от гардемарина до капитан-лейтенанта без покровителей, одним лишь собственным мозольным трудом и преданностью делу. Эта верная служба принесла ему и тяжёлую болезнь, вынудившую Ивана Ларионовича остаться на берегу. Он был одновременно назначен начальником Морского корпуса и моим воспитателем по морскому делу.

   — Признаюсь, ваше высочество, мне больше знакома по разговорам супруга вашего наставника.

   — Авдотья Ильинична? Сестрица нашего покорителя оренбургского разбойника[19]? Ах да, ведь она славилась как отличная музыкантша и певица. Другой её братец Василий Ильич[20] стал придворного российского театра директором.

   — И сочинителем, ваше высочество. Каким ещё превосходным сочинителем российских комедий! Признаюсь, очень я досадовала, что мне не пришлось на театре ни в одной из них представлять.

   — Что же молчали, Катишь? Мы немедленно выберем одну из них для наших павловских спектаклей! Довольны?


* * *

Милорд! После всевозможных стараний разведать о том по особенному приказанию императрицы прибыл сюда граф А. Орлов и что происходило здесь со времени его приезда, я могу, наконец, и, кажется, с полною достоверностью, сообщить вам, что единственным побуждением к приезду Орлова был неосторожный брак его брата и желание поддержать упадающее значение его фамилии... Могу, кажется, ручаться за достоверность следующего разговора. Вы поймёте, как важно для меня, чтобы это не передавалось иначе, как с крайнею осторожностию.

Вскоре после приезда Орлова императрица послала за ним, и после самой лестной похвалы его характеру и самых сильных выражений благодарности за прошлые заслуги она сказала, что ещё одной от него требует, и что эта услуга для её спокойствия важнее всех прежних. «Будьте дружны с Потёмкиным,продолжала она,убедите этого необыкновенного человека быть осторожнее в своих поступках, быть внимательнее к обязанностям, налагаемым на него высокими должностями, которыми он правит, просите его стараться о приобретении друзей и о том, чтобы не делал из жизни моей одно постоянное мучение взамен всей дружбы и всего уважения, которые я к нему чувствую. Ради Бога,сказала она,старайтесь с ним сблизиться, дайте мне новую причину быть вам благодарной и столько же содействуйте моему домашнему счастью, сколько вы уже содействовали к славе и блеску моего царствования».

Странны были эти слова монархини к подданному, но ещё гораздо необыкновеннее ответ сего последнего. «Вы знаете,сказал граф,что я раб ваш, жизнь моя к услугам вашим; если Потёмкин смущает спокойствие души вашей,приказывайте, и он немедленно исчезнет, вы никогда больше о нём более не услышите! Но вмешиваться в придворные интриги, с моим нравом, при моей репутации, искать доброжелательства такого лица, которого я должен презирать как человека, на которого я должен смотреть как на врага отечества,простите, ваше величество, если откажусь от подобного поручения». Императрица тут залилась слезами. Орлов удалился...


Из депеши Джемса Гарриса, английского

посла, герцогу Суффольку. 5/16 октября

1778 года. Петербург.


Великий князь Павел Петрович, Е.И. Нелидова

В Павловске смятение: при большом дворе снова появился граф Орлов-Чесменский! Все запомнили день — 21 сентября, в четверг. Никто не знал, откуда последовало приглашение и разрешение явиться ко двору. Императрице явно доставляло удовольствие столкновение двух заклятых врагов. Она даже постаралась об их партии за одним карточным столом. Потёмкин пытался изображать весёлость, Алексей Орлов не скрывал ненависти.

   — Катишь, вы можете себе вообразить: убийца покойного императора снова во дворце и в чести. Императрица позаботилась о моём приглашении, но я категорически отказался. Это свыше моих сил!

   — Вы правы, ваше высочество. Всегда можно найти приличный предлог.

   — Предлог! Я не искал предлога. Я просто отказался, предоставив великой княгине ехать одной, если она так хочет.

   — И великая княгиня отказалась.

   — В том-то и дело, что нет! Напротив. Она послушно помчалась по первому зову императрицы и постаралась использовать случай для очередных жалоб на моё поведение.

   — Но ведь по-настоящему это вам безразлично, ваше высочество, не правда ли? Вы не меняетесь от нравоучений императрицы. А каждая медаль, кроме оборотной, имеет ещё и лицевую сторону: мы получаем в своё распоряжение целый вечер!

   — Вы правы, мой друг. Негодование с такой силой охватило меня, что я позабыл о главном — нашей с вами свободе. И знаете, что мы с вами предпримем? Мы отправимся на начало вечера к Буксгевденам. Надеюсь, они нас примут.

   — Они будут в восторге, ваше высочество! Вы назовёте ещё какие-нибудь имена?

   — Нет-нет, только они и мы. Правда, я подозреваю, что Наталья Григорьевна может быть расстроена всеми этими орловскими перипетиями. Надо отдать должное, у неё самое сложное положение: её связь с Орловыми и связь Фёдора с Потёмкиным.

   — Но надо всем превалирует привязанность к вам, ваше высочество.

   — Вы так думаете?

   — Я слишком хорошо знаю Ташу и преданность вам Буксгевдена.

   — Порой я и сам готов в неё поверить.

   — Но кому-то ведь непременно нужно верить, ваше высочество, хотя бы для того...

   — ...чтобы не сойти с ума.


* * *

Екатерина IIД. Гримму. 1 сентября 1778. Петербург.


Сегодня днём мне в руки попали плафоны лож Рафаэля. Я прошу Вас, напишите немедленно Рейфенштейну скопировать в натуральную величину эти своды, а также и стены, и я даю обет святому Рафаэлю во что бы то ни стало выстроить эти ложи и поместить в них копии, так как непременно нужно, чтобы я видела, каковы они. У меня к этим ложам и потолкам такое благоволение, что я в честь их жертвую средства на постройку здания и не буду иметь ни покоя, ни отдыха, пока всё не будет окончено.


Екатерина II, И.И. Бецкой

   — Так что же, у нас нет возможности заполучить в Петербург этого знаменитого Новерра?

   — Почему же, государыня. Но если бы речь шла о вашем театре, а так — всего лишь пансионерки. Сомневаюсь, чтобы избалованный славой балетмейстер понял ваш благородный замысел.

   — Думаю, что деньги могли бы решить эту проблему.

   — Боюсь, государыня, Новерр достаточно богат, чтобы думать уже только об одной славе. Подумайте только — он приобрёл себе громкое имя в Берлине, куда его приглашал сам Фридрих Великий. В Лондон он приезжал сотрудничать с Гарриком. А потом Лион, Милан, Вена — есть от чего закружиться и более крепкой голове, чем голова обыкновенного танцовщика.

   — Да, а начинал он директором танцевальной школы в Штутгарте. Фридрих заметил его именно там и не преминул использовать. Он на редкость ловко сплетает свой венец просвещённого монарха, любителя и покровителя искусств, хотя в действительности... Вы хорошо знаете Штутгарт, Иван Иванович?

   — Я был в нём единственный раз, когда имел честь сопровождать вас, ваше величество, и вашу родительницу сюда, в Россию.

   — О, этого совершенно недостаточно! Вы знаете, иногда меня начинает угнетать мысль, что я никогда, понимаете, никогда даже в Царском Селе не создам ничего подобного паркам Штутгарта.

   — Но Царское Село великолепно, государыня!

   — Не спорю. Только дворцовый сад Штутгарта тянется на четыре с лишним версты, до соседнего городка Канштадта, а там к нему примыкают ещё королевские загородные дворцы и дачи. И кругом сплошные виноградники и сады. А как великолепен замок Солитюд со своим охотничьим парком!

   — Мне всегда казалось, вы не склонны к воспоминаниям, ваше величество.

   — И вы правы. Я не люблю своего детства, но, как показало время, не могу забыть великолепия, которое меня окружало. Я так отчётливо представляю эту древнюю Штифтскирхе с её 300-летней историей и Госпитальную церковь тех же времён. Кстати, Новый дворец там всё ещё строится, и, как говорят, строительству не видно конца. Для него выбрали стиль нелепого для наших дней французского ренессанса. Я предпочла бы старый замок — его хоть стилизовали под рыцарские времена и там же поместили школу Новерра.

   — Вероятно, великая княгиня способна вполне разделить ваши чувства, ваше величество.

   — Достаточно бестактное замечание. Меня не интересуют так называемые чувства моей незадачливой невестки. Вряд ли стоило родиться в моём Штутгарте, чтобы превратиться в такую немецкую наседку. Великому князю положительно не везёт в семейной жизни.

   — Но разве недостаточно того, что она обожает вашего сына?

   — Добавьте ещё — исправно рожает ему детей с упорством тупой поселянки. Обожает супруга? Конечно же нет. Она твёрдо усвоила, что должна его любить, но на деле не испытывает к нему никаких чувств. Она надоедает великому князю своими признаниями в верности к нему и к детям и не заключает в себе ничего, что могло бы привлекать к ней как к женщине. Иногда я готова поверить, что эта крошка Нелидова испытывает к великому князю искренние чувства. Она и в самом деле расцветает при его появлении и даже если молчит, её выдают глаза. Странное существо.

   — Но почему же странное, ваше величество? Потому что она не принимает от великого князя никаких подарков, старается держаться в тени и разве что избегает столкновений с великой княгиней?

   — Вовсе нет. Потому что, как мне кажется, испытывает истинное чувство к великому князю. В отношении монархов так не бывает.

   — Монархов нельзя любить как людей, вы это хотите сказать, ваше величество?

   — Вот именно. Мы всегда пребываем в полном одиночестве. Всякая попытка обмануть себя обходится нам слишком дорого.

   — Но у вас так много истинных восторженных почитателей, ваше величество!

   — Не меня, а моего положения. Если бы моя нога не стояла на ступени трона, что бы осталось от этой толпы? Если я не ошибаюсь в отношении крошки Нелидовой великому князю очень повезло, а мне наоборот.

   — Вам, ваше величество? Но какое отношение эта девочка может иметь к вашему величеству?

   — Самое прямое. Влюблённая женщина всегда сообщает мужчине новые силы, подогревает его честолюбие, побуждает по-новому оценивать самого себя и главное — действовать. Великая княгиня — пустое место, зато крошка Нелидова далеко небезопасна. Разве что великая княгиня всерьёз займётся ею и сумеет отравить её существование. Во всяком случае, подскажите такую возможность нашим друзьям из окружения великой княгини — они должны постоянно поддерживать огонёк ревности. Я уверена, принцесса Вюртембергская ни в чём и никогда не откажется от своих прав. Предел её мечтаний быть идеальной супругой, безупречной матерью да ещё и рачительной хозяйкой.

   — Но тогда, может быть, ваше величество, имело бы смысл убрать Нелидову?

   — Ни в коем случае! Пусть остаётся занозой в супружеских отношениях великого князя. Скомпрометировать её в глазах наследника можно в любой момент. Павел легковерен, вспыльчив до глупости, упрям и обидчив. Он весь мир видит враждебным себе, а может, иным и не способен его видеть. Что бы ни происходило, всё направлено на его унижение. Весь мир должен вращаться вокруг него одного. Только такое устройство Вселенной его могло бы устроить. Впрочем, это я так полагаю. В действительности Павла не убедит никакая Вселенная. Он сколок своего отца, которого невозможно было ни любить, ни выносить. Пока я просто сочувствую этой несомненно талантливой крошке, хотя для её же счастья ей лучше было выйти замуж и навсегда оставить двор. Но разве мы когда-нибудь делаем то, что нам лучше?


* * *

Е.И. Нелидова, великий князь Павел Петрович

   — Очередной скандал во дворце! Кажется, этому не будет конца. Императрица совершенно потеряла чувство меры и обыкновенной благопристойности. Вы слышали, Катишь? На горизонте замаячила фигура красавца-кавалергарда. Ему было достаточно появиться в карауле в Царском Селе, чтобы привлечь внимание этой... этой стареющей...

   — Ваше высочество, бога ради, не договаривайте вашей фразы. Умоляю вас! Это ничему не поможет.

   — Вы опять за своё, Катишь? И это тоже становится невыносимым! Я должен хоть где-то высказывать своё состояние. Посмотрите, как нелепа и уродлива моя жизнь! Прогулки в колясках и верхами, шарады, очаровательные спектакли для избранных и из избранных, рукоделия великой княгини, что там ещё? И никакой настоящей жизни! Никакой! Она вся в руках императрицы, которая к тому же ещё успевает разделываться со своими кавалергардами: высылать их из дворца, приглашать во дворец, рассылать всем своим европейским корреспондентам письма об их достоинствах, а потом о своих разочарованиях. Да, ещё она успевает заботиться о внуках, готовиться читать им прописные истины. Бог мой, какое слабое, ничтожное слово — ненависть!

   — Но вы заговорили о скандале, ваше высочество. Значит, не всё так благополучно в Большом дворце.

   — Совсем неблагополучно, и это одно наполняет меня одновременно чувством сатисфакции и жгучего стыда за мой престол.

   — Говоря о кавалергарде, вы имели в виду этого назначенного адъютантом Потёмкина, если не ошибаюсь, Ланского. Но пока этот адъютант держится тише воды, ниже травы.

   — Пока! Его час уже пробил. Он представлен императрице, пожалован во флигель-адъютанты, получил сто тысяч рублей на гардероб и торжественно водворён во дворцовые апартаменты.

   — Но как же Иван Николаевич? О, простите, ваше высочество, мы с Ташей часто так называли между собой Римского-Корсакова. Такой обожаемый, такой всесильный!

   — Вы на самом деле ничего не знаете о разыгравшейся комедии, Катишь, или хотите погасить в рассказе моё негодование? Ваши хитрости мне не всегда удаётся разгадать.

   — Ваше высочество, но почему же вы не хотите подумать об удовлетворении естественного женского любопытства? Отдельные обрывки разговоров ещё никак не сложились для меня в цельную, по вашему определению, комедию.

   — Тогда это действительно забавно, и вам удастся меня втянуть в дворцовые сплетни. В виде исключения! Вы слышите, Катишь, только в виде исключения.

   — О, я ценю вашу снисходительность, ваше высочество!

   — Так вот, речь пойдёт об Александре Сергеевиче Строганове.

   — Но он только что вернулся с супругой из Парижа и даже, как говорится, не успел согреть своего петербургского гнезда.

   — Но в этом у него больше не будет нужды.

   — Как? Почему? Я положительно отказываюсь что-нибудь понимать: адъютант Потёмкина, барон, петербургское гнездо...

   — Всё оказалось до чрезвычайности просто. Как вы помните, образованием барона занимались все, кто только мог. Сначала он получил здесь блестящее домашнее образование, потом отец отправил его с этой же целью в Швейцарию. Швейцария сменилась путешествием по Италии, где он мог заниматься историей искусства и собиранием коллекции — ведь Строгановы никогда не были ограничены в средствах. По возвращении в Россию он не застал в живых отца и вскоре потерял мать. Тогда устройством его судьбы, а вернее капиталов, занялась покойная императрица. Елизавета Петровна решила наградить строгановскими богатствами свою крестницу и племянницу, дочь вице-канцлера Михайлы Ларионовича Воронцова.

   — Но ведь все говорили, что брак оказался на редкость неудачным. Супруги не поладили между собой чуть не с первых же дней.

   — Всё верно. Он был слишком учен, она слишком избалована. К тому же Анна Михайловна открыто встала на сторону моего покойного родителя, отвернувшись от великой княгини. Встал вопрос о разводе, который решила смерть Анны Михайловны.

   — И почти сразу последовал второй брак барона.

   — Да, Александр Сергеевич женился на княжне Екатерине Трубецкой, и молодые почти сразу уехали в Париж. А вот теперь, спустя без малого десять лет, последовало бесславное возвращение.

   — Но почему вы так резки в оценках, ваше высочество? Весь двор рассуждал о близкой дружбе баронессы с французскими философами. Даже повторяли, со слов Строгановой, фразу фернейского патриарха: «Ах, мадам, какой прекрасный у нас день — я видел солнце и вас!»

   — Зато в Петербурге солнце и Ивана Римского-Корсакова увидела супруга Строганова.

   — То есть? Вы имеете в виду...

   — Только то, что эта дама потеряла голову от очередного аманта императрицы, а амант имел неосторожность потерять голову от неё. Роман раскрылся почти мгновенно. Корсаков получил отставку и отступного. Ему предписано навсегда оставить Петербург и не выезжать за пределы назначенной ему для жительства Москвы.

   — И, значит, место для кавалергарда оказалось свободным?

   — Не опережайте событий, мой друг. Кавалергард кавалергардом, а вот в Москву вслед за вышедшим из случая Корсаковым уехала баронесса Строганова, чтобы там поселиться вместе с ним. Вам мало такой пикантной ситуации? Императрица в бешенстве, но вынуждена сдерживать свои чувства из-за Строганова, а Строганов, в свою очередь, не хочет стать героем уже второго в его жизни неудачного брака. Как узнал Куракин, он предоставил жене право жить в своих московских домах, в подмосковной и ещё определил немалую сумму на безбедное существование. Как видите, в этом случае императрица окупила себя. Остался только один позор. Удовлетворил я ваше любопытство, мой друг?

   — Я бы предпочла отсутствие подобных пикантных новостей.

   — Вы правы, тем более, что у нас появилась одна по-настоящему интересная тема: сам граф Калиостро!

   — Граф Калиостро! Это значит, что он может оказаться в России?

   — Вот именно, мой друг. Его путешествия по Северной Италии и Германии наконец-то привели его в Митаву. Граф поселился в семье графов Медемов, тех самых, которые так успешно занимаются алхимией. Он совершает подлинные чудеса: лечит больных, вызывает духов. Более того, Калиостро начал преподавать для желающих изучать магические науки и демонологию.

   — Значит, он задержится в Митаве надолго.

   — В том-то и дело, что о его приезде в Петербург начал стараться не кто-нибудь — сам неоценимый Потёмкин. А вы знаете, он сумеет добиться от императрицы любого разрешения.

   — Но Потёмкин был всегда чужд всякого масонства.

— Думаю, его скорее увлекла идея магического камня, который позволяет графу вести во всех уголках Европы такую роскошную жизнь. Богатство — единственный соблазн, которому Потёмкин сохранит верность до конца своих дней. В этом я совершенно уверен.


* * *

25 декабря 1781.


За обедом у Бецкого были только Рибас с женою, я и дежурный кадет Трубников. По утру у Рибасши был Бригонци и между прочим сообщил ей, что государыня пожаловала ему 1400 рублей. По этому поводу Рибасша толковала о несправедливости государыни, которая раздаёт деньги всяким проходимцам, сколько они попросят. А если Бецкой станет ходатайствовать о каком-нибудь достойном человеке, то на его просьбы не обращает внимания, что государыня не платит собственных долгов. По словам Рибасши, государыня доверяется лицам, которые вовсе того не заслуживают. Я, право, никогда не видал Рибасшу в таком бешенстве, как в этот день; она высекла дочь свою Софью, и Аннушке (тоже дочь) досталось, потому что она била её собственноручно.


2 января 1782.


Рибасша разглагольствовала обо мне за обедом, в присутствии Бецкого, Миниха и дежурного. Она до такой степени много толковала, что почувствовала себя дурно, опиралась локтями на стол, поддерживая себе голову, и наконец попросила позволения выйти из-за стола, легла на диване и велела накрыть себя. Вот добрая-то женщина, но неспособная умерять себя!

Из дневника А.Г. Бобринского.


Е.И. Нелидова, великий князь Павел Петрович

   — Вы любите живопись настолько, Катишь, что даже не слышите моего голоса, рассматривая её.

   — Ваше высочество, простите мне мою неуместную восторженность.

   — Почему же? У женщин она уместна. И даже трогательна. К тому же вы никогда не торопитесь выносить своего суждения.

   — Имею ли я на него право рядом с вами, ваше высочество! Вы подлинный знаток и ценитель, я же...

   — Великая княгиня думает иначе. Не успев рассмотреть картину, она уже пускается в пространные рассуждения, и я уверен, что если бы в это время холст был унесён, она не заметила этого.

   — У каждого свой склад характера, ваше высочество. И притом, возможно ли сравнение простой фрейлины с великой княжной, с той, кому вскоре предстоит носить корону!

   — Вы так часто говорите об этом будущем, Катишь. Но в данном случае я готов прибавить — к сожалению.

   — Я не понимаю вас, ваше высочество, — ни подобного оборота, ни горечи, которая чудится мне в вашем голосе.

   — Она существует на самом деле, Катишь. Именно так мой отец говорил в отношении нынешней императрицы. Вы же знаете, он твёрдо решил вопрос о разводе и...

   — Но этого не случилось, ваше высочество.

   — Да, мечта отца ушла из жизни вместе с ним. Я не рассказывал вам, что, лишившись престола и оказавшись в заключении, он просил — вы вдумайтесь только в эти слова: ОН ПРОСИЛ! — нынешнюю императрицу оставить с ним в заключении его книги, его любимого слугу — арапа Нарциса, но главное — разрешить пребывание с ним любимой женщины. Он не побоялся сказать: единственно любимой — Елизаветы Романовны Воронцовой, сестры этой мерзкой княгини Дашковой. Ему было отказано решительно во всём, хотя сама Воронцова тоже не побоялась высказать желание остаться с опальным императором. Какая сила духа, казалось бы, легкомысленной женщины!

   — Прежде всего женщины, ваше высочество! И это так естественно, когда речь идёт о чувствах.

   — Воронцова ни на что в смысле земных благ уже не могла рассчитывать. Я часто ставлю её рядом с вами. Моему семейству не везло в отношении престола, зато их любили, надо думать, по-настоящему. Мне так хочется платить вам за вашу преданность глубиной моего ответного чувства.

   — Как вы щедры, ваше высочество!

   — Нет, Катишь, я в неоплатном долгу перед вами. И ещё ко мне постоянно возвращается мысль, что отец так до конца и не понял всей опасности, исходящей от моей матери, — с каким трудом мне даются эти слова! А ведь он знал её чуть не с младенческих лет!

   — Я помню разговор о их мимолётной встрече в детском возрасте.

   — ...когда она сумела произвести на него вполне благоприятное впечатление. Кстати, я никогда не говорил вам, что мне довелось увидеть портрет принцессы Ангальт-Цербстской в возрасте то ли десяти, то ли одиннадцати лет?

   — А такой существует?

   — Существует. Это произведение художницы очень средней руки. Кажется, какой-то Лишевской.

   — Художницы? Женщины?

   — Вообразите. Но главное — девочка на портрете. Худенькая. Почти беззащитная. На редкость некрасивая. Остаётся думать, что свою внешность я унаследовал именно от неё. Впрочем, какое это имеет значение. Не знаю, была ли хороша собой Елизавета Романовна, не отступавшая ни на шаг от родителя, сопровождавшая его на всех смотрах и даже разводах караула. Но все говорят, что в ней было столько жизни, непритворной весёлости и привязанности к государю. Она попросту не видела никаких его дурных, с точки зрения нынешней императрицы, привычек или странностей.

   — Покойный император — ваш отец, ваше высочество, и мне легко себе это представить!

   — Благодарю вас, Катишь. Ваши чувства — единственный жаркий уголёк в остывшем очаге этого дома. Но мы опять перешли на грустную материю, между тем я шёл сюда с намерением сообщить вам невероятную новость. Катишь, императрица решила отправить нас в длительное путешествие по странам Европы. Вы можете себе нечто подобное представить? По нескольким странам! Со всей свитой! И с немалой суммой денег на текущие расходы.

   — Боже! Но это же истинное чудо! Вот только...

   — Я, кажется, угадываю вашу мысль: почему? Этот вопрос первым пришёл мне в голову: почему? Она ничего не делает без расчёта и не испытывает никаких добрых чувств ко мне. Почему ей выгодно, чтобы мы отправились в подобный вояж? Распространившиеся в Европе слухи о небрежении, которое императрица выказывает законному наследнику, приуготовляясь к замене его внуком?

   — О, я позволю себе не согласиться с вами, ваше высочество. Если бы речь шла о замене наследника, ваше знакомство с монархами европейских стран стало бы невыгодным. К тому же если принять во внимание то благоприятное впечатление, которое вы произведёте на них, а в этом не приходится сомневаться.

   — Пожалуй. Но тогда что?

   — Может быть, ваша поездка послужит доказательством полного благополучия и в императорском семействе, да и во всей России?

   — Или освободит руки императрицы для решения каких-то внутренних дел. Вы же знаете, в воздухе снова повис розыгрыш фаворитов.

   — И, следовательно, стоящих за ними партий. Ваше высочество, вы во всём наведёте со временем порядок, а пока — мы едем!


* * *

21 января 1782.


Утром Рибасша приехала к мужу в корпус и от него приходила проведать меня. Я лежал в постели без жилета, потому что я не привык к нему и никогда сроду не носил его. Войдя, она спросила, почему я без жилета. Я, чтоб сделать ей угодное, поскорее от неё избавиться, живо надел жилет и скинул его, как только она ушла. Вероятно, кто-то пересказал ей об этом. Надо было послушать, что она наговорила Бецкому, возвратившись отсюда! По её словам, я — негодяй, щенок, сопляк, упрямый мужлан, неуч, неряха, что напрасны, все труды, употреблённые на моё воспитание, что я самый небрежный и презрительный человек изо всех, кого она знает. Дежурный, возвратившись от Бецкого, передал мне это похвальное слово, которое она обо мне произносила.

Из дневника А.Г. Бобринского.


Екатерина II, А. А. Безбородко

   — Безбородко, ваше смущение меня по меньшей мере забавляет. Что с вами, объяснитесь же наконец!

   — Государыня, не смею повторять своего вопроса...

   — Ах, это о поездке графской четы Северных, не так ли?

   — Именно так, ваше величество. Есть ли в ней такая необходимость?

   — А что плохого вы видите в пополнении образования и кругозора наследника? Он засиделся в своём семейном кругу, и мне всё время кажется, что со стороны Павловска тянет запахом перепрелых щей и плохо простиранного белья. Ему следует проветриться.

   — Если бы только это, ваше величество. Но склад характера его высочества, постоянная смена его настроения мало совместимы с целями дипломатическими. Его высочество достаточно резок и категоричен в своих высказываниях и...

   — Далеко не всегда совмещает их с интересами государственными — это хотите вы сказать, не правда ли?

   — Это ваш собственный вывод, государыня, с которым я полностью согласен. Подобные высказывания могут усложнить задачу наших посланников.

   — Оставьте, Безбородко. Маршрут поездки продуман так, чтобы Павел не мог принести большого вреда. Да и что особенного в том, что наследник не соглашается со своим предшественником. В полной комитиве переход престола не происходил почти никогда. Для Европы его позиция не будет чем-то невероятным, но напротив — откроет перспективы новых отношений с Россией.

   — Но это в бесконечно далёком будущем, о котором сегодня просто нет нужды хлопотать.

   — Положим. Благодарю вас за такое ловкое пожелание долголетия вашей императрице, и всё же — кто не тешит себя надеждами?

   — Государыня, и всё же ваше решение заставляет меня поступаться правилами хорошего поведения. А что, если вся поездка графов Северных превратится в один сплошной монолог жалоб, обращённых против вас? Вы не допускаете подобной возможности?

   — Нет, Безбородко. Не настолько Павел Петрович глуп, чтобы во время, в конце концов, совсем недолгого путешествия забыть о необходимости возвращения на родину и о тех долгих годах, которые придётся там прожить на неизменном положении наследника — не больше. Это заставит его поостеречься.

   — Вы же знаете, ваше величество, что, задетый каким-то пустяком, царевич может забыться, и тогда только присутствие очень близких людей способно несколько смягчить или хотя бы ограничить его взрыв.

   — Но эти люди с ним и будут в поездке.

   — Вы так доверяете благотворному влиянию великой княгини, государыня? Или Куракина?

   — Что касается великой княгини, никаких иллюзий я не питала с самого начала. Но там будет маленькая Нелидова.

   — Нелидова? В поездке графов Северных?

   — Не думаете же вы, Безбородко, что наследник российского престола может отправляться в путь без соответствующей придворной свиты? Это было бы оскорбительно для России.

   — Нет-нет, ваше величество. Просто я думал, что инкогнито даёт основание для сокращения штата.

   — Но не за счёт Нелидовой.

   — Если вы считаете нужным, государыня. Только осмелюсь возразить, присутствие этой фрейлины повергнет великую княгиню в состояние постоянного раздражения.

   — И помешает ей воображать себя императрицей — только и всего. Это достаточно зыбкое, но всё же достаточно устойчивое равновесие.

   — Я восхищаюсь вашими дипломатическими способностями, государыня, и всё же зачем прибавлять себе хлопот с этой поездкой? У вас, ваше величество, и так полно неотложных дел действительно государственной важности.

   — Хорошо, Безбородко, давайте объяснимся начистоту — раз и навсегда. Наследник должен быть предъявлен Европе. Лучший или худший. Умный или сумасшедший. Да-да, я не боюсь и этого определения! Мы только что пережили с вами историю с авантюрьерой, в которой западные дворы выказали себя далеко не с дружественной стороны, не так ли? Теперь ещё остаётся актуальной история с этим албанским артистом.

   — Вы имеете в виду этого самозванного государя Петра III?

   — Вот именно — Стефана Зановича. Его аура существует, кружит голову не только стареющим дамам сомнительной кондуиты, вроде герцогини Кингстон, но и политическим деятелям. Прошу вас, напомните коротко его похождения.

   — Хоть это и крайне неприятно, государыня, но если таков ваш приказ, я постараюсь...

   — Постарайтесь, постарайтесь, Безбородко. О таких, как вам представляется, мелочах забывать нельзя. Или точнее — небезопасно. Ведь появился он, насколько память мне не изменяет, одновременно с авантюрьерой — в 1773 году?

   — В Черногории, где и объявил себя чудесно спасшимся Петром III.

   — Положим, черногорцам не было решительно никакого дела до русского императора, к тому же двадцать лет назад умершего. Но зато он оказался чрезвычайно удобен Каролю Радзивиллу. Этот наш пресловутый «пане-коханку» узнал его, впрочем, по Риму ещё до появления авантюрьеры. Но больше всего шуму наделала эта сумасшедшая герцогиня Кингстон, объявившая самозванца лучшим из божьих созданий. Кстати, что говорят агенты, он действительно так хорош собой? Но тогда как совместить его с обликом и возрастом покойного императора?

   — Вы же знаете, государыня, как мало толпа и политические противники придают значения достоверности обстоятельств. Занович получил, судя по всему, немалые средства от герцогини и был принят с распростёртыми объятиями Радзивиллом, который устроил его переезд в польские земли и временное имя — Варт.

   — Это какая-то польская фамилия?

   — Затрудняюсь ответить со всей точностью, ваше величество. Но знаю одно: в переводе на русский это имя означает Стоющий.

   — Но Радзивилл, как это и соответствует его характеру, не стал слишком долго задерживать гостя, и тот пустился в поездку по всей Европе. Во всяком случае, совсем недавно он появился в Амстердаме под чрезвычайно мудреным именем Царебладаса, напоминающим опять-таки о некоем царственном происхождении. Его бурная деятельность привела к огромным долгам, за которые Занович и был посажен в том же Амстердаме в тюрьму.

   — Государыня, Занович уже выкуплен, как утверждают наши агенты, своими польскими друзьями. Теперь он стал называться князем Зановичем Албанским, носить албанский национальный костюм. И принимает участие в восстании Голландии против императора Иосифа II.

   — Я слышала, повстанцы щедро снабжают его деньгами.

   — За обещание вторжения черногорцев на австрийские земли.

   — Как видите, узелок совсем не так прост и очевиден, как казался на первых порах. Занович Албанский — благо такого никогда на свете не существовало — легко может опять обратить своё внимание на Россию. Поэтому поездка графов Северных вполне целесообразна, несмотря на все особенности характера великого князя.

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ


Мария-Антуанетта, королева Францииимператору австрийскому Иосифу, своему брату. 16 июня 1782.


Великий князь очень понравился королю своей простотой. Он очень образован и любит посмеяться, сохраняя перед свитой преднамеренную осторожность; он знает имена и труды всех наших писателей, и, когда их представляли ему, он говорил с ними как со знакомыми. Обнаружилась суровая политика его матери, когда король спросил князя, правда ли, что он никому не может довериться в своей свите; великий князь воскликнул: если бы нашлась какая-нибудь верная собачка, моя мать распорядилась бы бросить её в воду раньше, чем мы бы уехали из Парижа. И это было сказано королю не наедине. Великая княгиня зато отличается холодным упрямством.

она охотно принимает самостоятельные решения и преувеличивает свои знания при каждом удобном случае; она превосходно говорит по-французски.


Людовик XVI, Дюрок, его секретарь

   — Дюрок, я умоляю вас пощадить жизнь и здоровье вашего бедного короля! Я не выдержу такого потока сведений об этих гостях из России, а вы все его увеличиваете и увеличиваете. Обращайтесь к королеве — ей это по крайней мере хоть сколько-то забавно. Она играет в политику, а это превосходный повод. К тому же совершенно безобидный: когда-то ещё этот русский принц увидит свой престол. Его родительница, вы сами говорите, отличается отменным здоровьем и представляет настоящий феномен в отношении постоянной смены поклонников, причём самых молодых.

   — Ваше величество, но какой смысл тратить силы на старых?

   — Да, да, конечно, одно из преимуществ монаршей власти. Но вы мне не ответили: ваша лекция о графской чете Северных завершена?

   — Думаю, что да, ваше величество.

   — А вот и нет, мой дорогой Дюрок, вовсе нет. Вы и словом не обмолвились о той самой фрейлине, которую одаряет нынче своими симпатиями граф Северный. Вот она-то меня и интересует больше всего. Или это всего лишь мимолётный каприз, не заслуживающий внимания?

   — Я в затруднении с ответом, ваше величество. Дело в том, что наследник российского престола отличается редкой верностью.

   — В отношении своей супруги? Вы шутите, Дюрок!

   — Нет-нет, дело не в супруге, а в этой самой маленькой фрейлине. Роман графа Северного с ней длится уже несколько лет.

   — Вариант тихой семейной жизни.

   — И опять-таки нет, ваше величество. Наш посланник сообщает о достаточно необычном характере их отношений. Они много гуляют в дворцовом парке, засиживаются за разговорами, даже за книгами и притом на глазах у всех. Их разговоры далеко не всегда носят спокойный характер — они дискутируют, просто спорят на самые отвлечённые темы, причём фрейлина редко уступает великому князю и гораздо чаще вынуждает его соглашаться со своими доводами.

   — Забавно! По меньшей мере забавно! Это что же, вариант синего чулка по примеру императрицы Екатерины?

   — Ваше величество, повторяю, я в полной растерянности. О мадемуазель Катрин Нелидофф, а её зовут именно так, идёт слава великолепной актрисы в любительских спектаклях, едва ли не затмевающей профессиональных артисток. Те, кто видел, как она танцует, сравнивают её с Камарго.

   — Какой же жанр представляет это чудо природы на подмостках? Она, конечно, блистает в трагедиях — как же иначе.

   — В опере-буфф, ваше величество.

   — Бог мой, вы действительно меня заинтриговали, Дюрок. Вы должны найти способ её мне представить, скажем, как партнёршу для танцев, иначе я погибну от любопытства.

   — Мне кажется, ваше величество, будет лучше, если инициатива станет исходить от великого князя. Говорят, он настолько влюблён в свою фрейлину, что воспользуется первым же предлогом, чтобы представить её в выгодном свете.


* * *

Людовик XVI, Павел Петрович

Королева, конечно, настояла на своём. Придворный бал был во всём великолепии. Почти как для коронованных особ. Почти. Мелкие подробности должны были дать понять посвящённым, что всё же это скорее желание — интенция, чем полное исполнение. Предупреждение получили все придворные дамы и кавалеры: платья большого выхода не следовало перегружать драгоценностями. Зато уважение к гостям должно было соответствовать престижу коронованных особ.

Все глаза устремлены на графа Северного. Будущий император России! Сухощавый. Невысокий. С очень подвижным лицом. Ловкий в придворном обиходе. Неплохой танцор. Отличный французский язык. И непонятная судорога, нет-нет да и пробегавшая по крупноватому некрасивому лицу со смешно вздёрнутым носом.

   — Ваше высочество, каковы ваши впечатления от нашего старого Версаля? Я слышал, вы не большой поклонник французского обихода, и тем не менее.

   — Вас ввели в заблуждение, ваше королевское величество. Французский обиход — свидетельство принадлежности к европейской цивилизации. В России с ним знакомятся с детских лет.

   — Знакомство не означает симпатии, не правда ли?

   — О, нет, ваше королевское величество. Это правило не распространяется на французскую культуру» Другое дело — я не люблю ваших новейших говорунов, выдающих себя за философов, которыми так увлекается царствующая императрица российская.

   — В этом отношении мы с вами, граф, стоим на одинаковых позициях. И вы совершенно справедливо назвали их говорунами. Говоруны ради дешёвой популярности среди черни.

   — Которая капризна, непостоянна и меняет свои симпатии едва ли не ежеминутно. У меня она вызывает только отвращение и мысли о самых суровых воспитательных мерах, которых внешне старается избегать Екатерина Вторая.

   — Я слышал, приговор в отношении крестьян, поддержавших разбойника из южных степей, отличался суровостью. В этом сказалось ваше влияние, ваше высочество, не правда ли? Обычно женщин не хватает на подобные меры.

   — Вы романтизируете слабый пол, ваше величество. Екатерина Вторая сама определяет меру наказания, которой пугаются даже самые суровые судьи. Вы не можете себе вообразить, у императрицы есть единственный подлинный любимец — некто Шешковский, который производит розыски по самым ответственным государственным делам. Как выражается императрица, основная его заслуга — умение всегда до точности доводить трудные разбирательства. Это он занимался южным, как вы изволили выразиться, разбойником — Пугачёвым.

   — Я понимаю необходимость в таких креатурах, но в принципе они мне глубоко отвратительны.

   — Позволю себе возразить, ваше величество. Править людьми, с моей точки зрения, следует только и исключительно железной лозой. А вот в этом Шешковском мне отвратительно другое. То, что комната для допросов наполнена у него всеми орудиями пыток, понятно. Но при этом все её стены увешаны православными иконами. Шешковский не просто сам ведёт допросы. Он с непостижимой ловкостью орудует палкой, которой способен выбивать допрашиваемому сразу все передние зубы, и кнутом, обдирающим буквально кожу с жертвы. И при этом, занимаясь самолично пытками, он не перестаёт читать или распевать священные тексты и песнопения.

   — Не может быть, чтобы императрица не была осведомлена обо всех этих ужасах. Значит, она признает подобную меру воздействия на своих подданных необходимой, и всё же...

   — Не сомневайтесь, ваше величество, императрица Екатерина не только знает до тонкости все приёмы своего клеврета, она прописывает сама, что именно и с какой силой ему следует сделать в отношении очередной жертвы, среди которых немало и женщин высшего света.

   — Вы разыгрываете меня, сиятельный граф!

   — Я назову вам имя последней жертвы. Некая генеральша Кожина много и неосмотрительно болтала на придворном маскараде, так что вызвала гнев императрицы. За это её было велено прямо из дворца взять в покои Шешковского, телесно наказать и доставить во дворец обратно, по предписанию императрицы, со всякой благопристойностью, предупредив пострадавшую, что не должна ничем выдавать своих страданий.

   — Мне остаётся повторить, что каждая страна обладает своими особенностями, непонятными в других державах. Но вы не ответили на мой вопрос о нынешнем бале, сиятельный граф.

   — Ваше королевское величество, у меня нет слов для выражения моего восхищения. Я бесконечно признателен вам за оказанную мне честь. Мне остаётся сожалеть, что я не могу отплатить вам, ваше величество, нашим праздником, который, надеюсь, тоже бы вас не разочаровал. Впрочем, в чём-то вы можете и здесь ощутить отблеск российских празднеств.

   — Это, само собой разумеется, присутствие ваше, сиятельный граф, и вашей супруги. Она так хороша собой и, как мне довелось слышать, идеальная мать становящегося, хвала Богу, всё более многочисленным вашего семейства.

   — Я не имел в виду ни себя, ни тем более великую княгиню. Она, как вы справедливо изволили заметить, ваше величество, предпочитает радости семейного очага великосветским утехам. Но вот перед вами одна из её фрейлин и, пожалуй, лучшая танцорка Петербурга. Как вижу, версальские кавалеры не скупятся в выражении восторгов по поводу её искусства.

   — И насколько я могу судить на расстоянии, большого шарма. О, это было бы любопытно составить себе представление о вашем дворе, мой брат. Тем более, что визиты монархов друг к другу вещь чрезвычайно проблематическая.

   — Нет ничего проще, ваше величество. В танцах наступил перерыв, и, если вы не будете иметь ничего против, я представлю вам фрейлину графини Северной.

   — Это вполне соответствует моим собственным желаниям.

   — Мадемуазель Нелидофф!

   — Як вашим услугам, ваше высочество.

   — Я хочу вас представить его королевскому величеству — он заинтересовался вашим танцем.

   — Вы и в самом деле восхитительны, мадемуазель. Как вы ответите на просьбу короля подарить ему следующий танец? Если, конечно, он у вас не занят и я не повергну тем самым в отчаяние одного из ваших многочисленных поклонников.

   — О, ваше величество, что значит одно отчаяние перед лицом возможности ощутить на себе сияние Людовика XVI!

   — Но я не король-солнце, мадемуазель. К великому сожалению.

   — Солнце никогда не встаёт дважды одинаково. Каждый рассвет по-своему неповторим и радостен для всего живущего.

   — Мадемуазель, я в восторге. Вы не пишете ли стихов? Они должны выражать вас и, значит, быть прелестными.

   — Ваше величество, я не только не пишу стихов, но считаю эту область преимущественной доменой мужчин.

   — Но почему же, мадемуазель? Ведь женщины явно чувствуют и переживают всё гораздо тоньше нас, ваших поклонников и рыцарей.

   — Тоньше? Вы говорите тоньше, ваше величество? Этот ваш очередной комплимент очарователен, но он не может изменить сути дела. Для того чтобы создать произведение искусства, надо удалиться от живой жизни, а ни одна женщина на это не способна.

   — И вы чувствуете себя тем уязвлённой, мадемуазель?

   — Нисколько, сир. Это сберегает женщинам множество сил и чувств. И потом — я не считаю себя вправе лишать мужчин того, что им по праву принадлежит.

   — Что вы имеете в виду?

   — Вообразите себе, ваше величество: если вместо того, чтобы вложить нежность в прикосновение своих рук, в своё дыхание, любимая вами женщина станет размышлять над тем, как превратить её в строки, которыми станут пользоваться все...

   — Вы тысячу раз правы, мадемуазель. И вы — настоящая волшебница. Кстати, удовлетворите моё любопытство ещё и в другом. Откуда у вас такой безукоризненный французский язык? Между нами говоря, гораздо лучший, чем язык нынешней французской королевы.

   — Сир, вы неоправданно назвали меня волшебницей, а сами околдовываете эту волшебницу очарованием ваших комплиментов. Мой французский — знаете, сир, в России многие отличаются знанием этого всеми любимого языка. А в вашем сравнении с языком королевы нет ничего удивительного. Русским гораздо легче без малейшего акцента овладевать любым иностранным языком, чем, скажем, немцам. Так говорили многие. И потом дочь римского императора Франца I и самой Марии Терезии не может быть сравниваема с обыкновенными смертными. У монархов свой язык.

   — Вы ещё и владеете всеми тонкостями придворного общения, мадемуазель. Вы, вероятно, много времени проводите на паркете петербургских дворцов, не правда ли? Что касается меня, я не люблю двора и его тягостного для меня протокола.

   — Сир, мне решительно нечего вам ответить, чтобы не быть обвинённой в хитрых комплиментах. Между тем подобно вашему величеству, я равнодушна к великосветской жизни да и не имею для участия в ней особых возможностей.

   — Но ваш чин фрейлины...

   — Не означает ровным счётом ничего. Вы, вероятно, знаете, сир, в России существуют два двора — большой, принадлежащий императрице, на редкость пышный и переполненный всякого рода церемониями и празднествами, и малый, относящийся к великому князю. Я состою при малом дворе, в котором господствует очень замкнутый образ жизни, небольшое количество связанных с ним лиц и ещё меньше праздников. Я бы назвала быт малого двора семейным.

   — Вы любите детей, мадемуазель?

   — Достаточно неожиданный вопрос, сир.

   — Но у царственной четы много детей, и они должны вас постоянно окружать. Если не испытывать к ним особой привязанности, это достаточно утомительно.

   — Сир, в малом дворе детей нет. Их воспитанием занимается императрица, при которой они и живут. У цесаревича есть единственный выход — навсегда оставаться молодым, на пороге жизни, а не в ходе её течения.

   — И это устраивает его высочество?

   — Его высочество не дарит обыкновенную фрейлину такого рода откровенностью.

   — То, что я вам скажу, мадемуазель, пусть останется нашим с вами исключительным секретом. Из разговоров с его высочеством я понял всю сложность его положения. И я глубоко сочувствую ему. Пусть его хотя бы отчасти утешит, что я прошёл такое же детство и юность. Мой блистательный дед не дарил меня симпатией за мой скромный обиход и тяготение к спокойной жизни. Я был полностью отстранён от всех государственных дел, а мой воспитатель герцог Вогюйон позаботился о том, чтобы не обременять меня ни теоретическими, ни практическими познаниями в деле руководства государством. А сколько насмешек вызывала моя любовь к слесарному делу и даже к охоте, хотя охота всегда признавалась королевским развлечением. Меня тяготила избыточная роскошь, которой отличался двор деда. Даже моя женитьба была устроена во многом в воспитательных целях и никак не принимая в расчёт моих собственных влечений и симпатий. Тем не менее я уже девять лет правлю Францией, никто не осмеливается оспаривать мою волю. У графа Северного всё впереди. Если... если мой брат будет достаточно осторожен и предусмотрителен в период ожидания. Вы молчите, мадемуазель. И у вас на глазах слёзы! Или я ошибаюсь? Я расстроил вас? Но чем?

   — Сир, простите мне мою несдержанность. Это одновременно слёзы горечи и радости. Я первый раз слышу столько сочувствия и понимания, высказанных в адрес великого князя. Поверьте, сир, великий князь высокодостойный, талантливый человек. И если чего-то ему не хватает в этой жизни, то это обычного человеческого участия. Он так нуждается в нём. Благодарю вас, сир! Если бы вы знали, как глубоко и сердечно я вас благодарю. От имени графа.

   — Это я вас благодарю, мадемуазель, за приятную беседу и свою судьбу за то, что она послала мне такую очаровательную собеседницу. Но, к сожалению, наш танец подходит к концу. Я дважды давал знак о его повторении. Больше просто невозможно. Разрешите отвести вас к вашему креслу. Ещё раз благодарю, мадемуазель.

   — Ваше величество, я с нетерпением ждал окончания вашего танца с нашей фрейлиной. Я вижу, Россия способна произвести на вас кое-какое впечатление. Как вам наша крошка, как мы её зовём при дворе?

   — Я полностью разделяю ваш вкус и ваши оценки, брат мой. И я душевно рад, что вы имеете рядом с собой таких преданных придворных. Жизнь показывает, что их следует ценить больше всего. Я только хотел спросить, мадемуазель Нелидофф принадлежит к древнему дворянскому роду?

   — Вы сразу это почувствовали, сир! Должен сказать, что я совершенно не понимаю нынешнего увлечения третьим сословием, с которым начала заигрывать и русская императрица.

   — Должен сказать вам, сиятельный граф, что я сейчас решил обратить особое внимание на защиту дворянства. Два года назад я подписал указ, по которому в офицеры можно производить только дворян, могущих доказать своё происхождение в четырёх поколениях. Никаких выскочек, никаких парвеню — это мой новый девиз! Я также закрыл доступ к судейским должностям представителям третьего сословия. Мои советники утверждают, что такая политика породила недовольство в народе, но на это я не собираюсь обращать внимания.

   — Сир, ваши предупредительные меры представляются мне как нельзя более своевременными. И хотя меня самого императрица совершенно отстранила от государственных дел, даже в роли простого наблюдателя, мои размышления о событиях наших дней подсказывают этот единственный выход для монархии. Русская императрица играет с огнём ради личной популярности и оригинальности, но искры её огня могут оказаться опасными для всей Европы.

   — Тем более я могу поделиться с вами, сиятельный граф, своими планами. Некоторые из моего окружения называют мои действия возрождением средневековых порядков. Но я не вижу ничего несправедливого в том, что сеньоры восстановят в некоторых случаях свои древние права, предоставив соответствующие утвердительные документы. Просто раньше те же документы в расчёт не принимались. Кроме того, я запретил священникам собираться на их собрания без ведома церковного начальства. Я не вижу смысла в их жалобах, обращённых ко мне, а не к церковному начальству, если даже им и кажется, что именно это самое церковное начальство их притесняет...

   — Я тоже давно обращаю внимание на то, что церковные иерархи ищут способов сокращения влияния светской власти и собственного превращения в государство в государстве.

   — Мне остаётся только радоваться, что нам предстоит ещё вместе участвовать в решении судеб наших стран и всей Европы, сиятельный граф. И разве нельзя принять за доброе предзнаменование, что мы с вами даже однолетки. У нас всё впереди!


* * *

26 февраля 1782.


Завадовский много шутил над Рибасшею по поводу того, что муж ставит ей рога с девицею Давиею /Анна Давиа-Бернуцци, прима итальянской оперы-буфф/. Раза два или три говорил ей об этом. Рибасша очень была смущена и не знала, что ей ответить. Она обращалась ко мне, спрашивала, правду ли говорит Завадовский. Словом, я редко видал её в таком смущении. Она путалась и заминала разговор, но Завадовский продолжал жестоко над ней подтрунивать, зная, что тут её слабая сторона. Словом, Рибасша была порядком осмеяна, а так как она довольно часто осмеивает других, то сидевшие за столом поддакивали Завадовскому и, по-видимому, были довольны тем, что ей досталось, приводило её в ещё большее замешательство. А когда сама она начнёт над кем издеваться, то этому конца не бывает!

Из дневника А.Г. Бобринского.


А.С. Протасова, Екатерина II

   — Анна Степановна, а, Анна Степановна! Никак изволишь прятаться от меня: я в дверь — ты в другую. Не хочешь о делах орловских потолковать?

   — Да какие там дела, ваше величество?

   — Никаких, значит. Понимаю, нелегко тебе: и императрице верность сохранить, и родных не обидеть. Выкладывай, голубушка, всё как есть. Хуже будет, коли от иных обо всём доведаюсь. Что там, значит, с графом Чесменским? Жениться задумал, не так ли?

   — Так ведь пора ему, государыня, и остепениться, если по-простому говорить. Хозяйство большое, неухоженное. Сам он...

   — Хватит! Невеста кто?

   — Из Лопухиных, государыня. Анны Алексеевны, урождённой Жеребцовой, дочка.

   — С чего это ты про матушку сразу заговорила? Матушка-то мне к чему? Не иначе секрет какой скрыть хочешь, мне ли тебя не знать. Лет сколько?

   — Невесте-то? Двадцать, государыня, только что исполнилось.

   — Ишь ты, насколько графа-то твоего моложе. Где же Чесменский её заприметил? На балах такой не помню.

   — Да тут без тётушки родной невестиной дело не обошлось. Она постаралась.

   — Кто такая?

   — Екатерина Алексеевна, по мужу Демидова.

   — Вот оно что! Не у неё ли амуры с Чесменским были?

   — Да ведь кто точно сказать может, ваше величество.

   — Кто-кто! Ты же первая, Королева Лото. Мне, само собой, о похождениях родственничка не докладывала, так ведь слухом земля и без тебя полнится.

   — У неё, государыня.

   — Так-то лучше, Королева Лото. Выходит, сама по летам отставку получила, так племянницу на неостывшее местечко пристроила. Оно в родне лучше получается. Мне их так или иначе благословлять не надо. Живите Орловы как заблагорассудится.


* * *

Мария-Антуанетта, великая княгиня Мария Фёдоровна, граф де Мерси, Селина

— Я так рада, мадам сестра моя, что мы с вами снова видимся наедине. Это восхитительная возможность для конфиденций, так редко выпадающая на долю монархов. К тому же мне хотелось преподнести вам сувенир и иметь счастье самой увидеть ваш отклик на него.

   — Ваше королевское величество, я бесконечно ценю вашу доброту и благосклонность. Сувенир? Сувениром станут для меня до конца моих дней воспоминания о пребывании в Версале и разговорах с вами.

   — Это чудесно, и всё же. Граф де Мерси, не сочтите за труд распорядиться, чтобы мой подарок внесли сюда на обозрение её высочества графини Северной.

   — Ваше величество, для этого достаточно распахнуть двери в соседнюю антикамеру. Вуаля!

   — Этот туалет? Ваше королевское величество, но это же настоящее сервское чудо — чудо роскоши, вкуса, изящества, совершенства исполнения!

   — Вы находите, графиня?

   — Эта ляпис-лазурь, напоминающая безоблачное майское утро! Эти три Грации в окружении совершенно очаровательных амуров. Боже, как это прекрасно! И несомненно, предназначено для императрицы.

   — Нет-нет, графиня. Этой мой подарок вам и только вам. Я сама решала, из какого материала ему быть, и потому предпочла сочетание голубого цвета с жёлтыми орнаментами и белыми фигурами. Признаюсь, туалет был заказан в преддверии вашего приезда в Париж, но теперь я могу сказать, что предугадала впечатление, которое будущая русская императрица производит на окружающих.

   — О, ваше королевское величество, даже вдали от России подобное употребление будущего титула повергает меня в дрожь. Если бы вы знали, как ревниво относится ныне здравствующая императрица к своей власти! Она не допускает даже мысли о том, что когда-то на престоле окажется кто-то другой, кроме неё.

   — Ревность монархов — естественное чувство, и тем не менее так же неизбежен конец каждого из земных властителей. А вы так молоды, графиня, так очаровательны, ваш супруг наделён такими талантами и образованностью, что Россия должна с особенным нетерпением ожидать вашего правления. И я полагаю, народные чаяния оправдаются. А мой фарфоровый туалет, если только он действительно вам понравился, будет украшать уборную русской императрицы Марии.

   — Он будет всегда бесконечно мне дорог как привет настоящей королевы — неотразимой властительницы умов и сердец Марии-Антуанетты. Как бы мне хотелось отблагодарить ваше величество соответствующим подарком! Ведь Россия так бесконечно богата, но моя свекровь больше всего боится популярности моего супруга. Обо мне же вообще нет и речи.

   — О, не тратьте своего сердца на эти обычные семейные недоразумения, графиня. В королевских резиденциях они ещё более неизбежны, чем в обывательских хижинах. Свою жизнь надо проживать сполна, как говорят эти легкомысленные французы. И, думается, они правы. Есть обстоятельства, которых мы не можем изменить, зачем же позволять им нас старить, отбирать нашу красоту и свежесть? Так вы разрешите отправить в вашу резиденцию это, как вы выразились, «севрское чудо»?

   — Я могу только благодарить вас, ваше королевское величество, и, с вашего разрешения, сама прослежу, чтобы перевозка «чуда» никак ему не повредила. Вы разрешите мне откланяться? Но мы ещё непременно увидимся, мадам моя сестра! Непременно увидимся. Примите мои наилучшие пожелания.

   — Ушла! Боже правый, я думала, визиту этой тупой и ноющей женщины никогда не будет конца. Быть такой надоедливой да ещё со своими семейными неладами! Кажется, я начинаю понимать великого князя, который, как говорят, не блюдёт ей верности.

   — Ваше величество, но принцы никогда не блюдут верности — иначе из особ голубой крови они превратились бы в обыкновенных мещан, разве не так?

   — Селина, ваш язычок когда-нибудь сыграет с вами злую шутку!

   — Я не возражаю, если только это развеселит мою королеву.

   — Маленькая плутовка, ты умеешь быть милой. Кстати, об этой пассии принца много толкуют в Петербурге.

   — Она так обирает его?

   — Селина! Что за идеи? У графа Северного нет ни гроша за душой. Строгая матушка выделяет ему деньги на содержание достаточно скромного двора и требует постоянных отчётов.

   — Но тогда на что может рассчитывать фаворитка?

   — Вообрази, все толкуют, что она просто влюблена в принца.

   — Влюблена? Полноте, моя королева, но он же так нехорош собой, мал ростом и совсем не ловок. Что же в нём можно найти, кроме его положения? Может быть, расчётливая амантка дожидается его прихода к власти?

   — Скорее всего так. Но в отличие от этой надоедливой коровы она будто бы превосходно играла на придворном театре, танцевала, пела и сводила с ума всех тамошних поэтов.

   — Тогда графиня Северная должна её ненавидеть.

   — Возможно, если она глупа. А умной она мне никак не показалась. За каждым её появлением у меня начинается приступ сплина. Но ты должна мне напомнить сразу по их отъезде написать письмо от моего имени со всяческими авансами. Король уже напоминал об этом. Он считает, что Франции не слишком везёт с императрицей Екатериной, возможно, больше повезёт с графами Северными. Не следует пренебрегать никакой возможностью.

   — К тому, ваше величество, у вас превосходная перспектива: став императрицей в своём отечестве, «корова», как вы изволили выразиться, больше не забредёт на версальские луга.

   — Вот это правда. Утешительная правда.


* * *

Великой княгине России Марии Вюртембергской.


Мадам моя сестра. Я хотела дать Вам особый знак моей памяти и дружбы к Вам и приказала первым художникам Севрской мануфактуры сделать туалет, который и прошу принять как слабый залог моего неизменного к Вам чувства. Я лично хлопотала об этой мебели и буду счастлива, если она доставит Вам то же удовольствие, какое я испытывала, передавая её Вам. Я своевременно получила Ваш портрет, и он стал одним из украшений моего кабинета. Он драгоценен по многим причинам: и потому, что получен от Вас, и потому, что очень похож. На вещичках туалета Вы найдёте портреты мой и короля. Вот уже год, как Вы были у нас, а мне кажется, что вы ещё здесь: так сильно воспоминание о Вас. Король просил меня передать Вам чувство своего искреннего и высокого почтения. До свидания, мадам моя сестра, верьте чувствам моего уважения, моей привязанности и моей к Вам дружбы. Ваша сестра и друг

Мария-Антуанетта.

20 апреля 1782.


Великий князь Павел Петрович, Е.И. Нелидова

   — Вы не в духе, ваше высочество. Что-то раздражило вас? Смутило ваше спокойствие? А я так надеялась, что нам удастся взглянуть на эти лоджии, расписанные Рафаэлем, которые наконец-то закончил Кваренги. Я которую неделю умираю от любопытства, чтобы увидеть результаты этого столь необычного опыта. Копии всех ватиканских. Лоджии — это должно быть необычайно величественно!

   — Вот как! Вы так разделяете мнимые увлечения императрицы, Екатерина Ивановна? Неужели вы не разглядели истинную сущность всех предприятий этой честолюбивой женщины? Производить впечатление! Поражать! Заставлять о себе говорить, как вы это делаете сейчас! Вот истинная цель Екатерины Второй — не больше того.

   — О, ваше высочество, но я меньше всего думала об императрице. Меня занимала только мысль о Рафаэле. Ведь я имею о нём такое смутное представление, а им восхищается весь просвещённый мир.

   — Рафаэлем, но не копиями с его работ, я так полагаю.

   — Но, ваше величество, если нет иной возможности...

   — То вы готовы доставить удовольствие нашей державной повелительнице своими восторгами, не правда ли?

   — Вы делаете меня несчастной, ваше величество! Мне так хотелось пережить какое-то новое впечатление вместе с вами и услышать о нём ваше суждение, которое бы дало мне так много пищи для размышления. Я так люблю ваши замечания, всегда неожиданные и тонкие. И бог с ним, с Рафаэлем!

   — Нет, почему же. Раз вас заняли эти новопостроенные лоджии, поговорим о них. Я давно наблюдаю за этой очередной авантюрой царицы. Итак, с чего всё начиналось. Вы можете и не помнить этого дня — 1 сентября 1778 года, когда после нашей очередной, скажем так, ссоры её величество была на редкость не в духе. К тому же дурная погода лишила её возможности привычной прогулки.

   — Меня всегда удивляло, почему её величество отказывает себе в поездках верхом — они-то возможны в любую слякоть.

   — Она просто плохо ездит, если вообще способна теперь удержаться в седле. Но так или иначе, императрица осталась запертой в своих комнатах, и по чистой случайности ей попались на глаза большие гравированные листы с фресковой росписью ватиканских лоджий. Это могло бы произойти тремя годами раньше, когда князь Репнин их прислал нашей повелительнице. Только в действительности её величество никогда не проявляет к искусству особенного интереса. Зато в тот знаменательный день императрице пришло в голову, что лоджии, в которых прогуливается римский папа, должны служить местом прогулок и отдохновения русской императрицы. Тут же полетели письма нашему послу и этому пресловутому художественному комиссионеру русского двора Рейфенштейну.

   — Но разве, ваше высочество, Рейфенштейн не друг великого Винкельмана? Его имя звучало даже в нашем институте. И потом говорилось, что он надзирал за русскими художниками-пенсионерами в Италии и немало способствовал...

   — Вы хотите услышать от меня правду, Катишь, или будете, как попугай, повторять пущенные императрицей легенды!

   — Бог мой, вы опять рассердились, ваше величество, а мне всего-то захотелось представить вам, что ваша собеседница обладает хоть какими-то, пусть самыми скудными, познаниями.

   — Полно, Катишь, я не собирался вас огорчать. Но и вы не мешайте моему рассказу. Так вот, этот знакомый вам Рейфенштейн нашёл некоего Унтербергера, уроженца, помнится, Северной Италии, поднаторевшего только в копиях, и осчастливил его таким огромным, но очень спешным заказом. Втянувшись в затею с ложами, императрица больше не желала ждать и постоянно торопила исполнителей. Больше того. Она потребовала, чтобы копии посылались частями, по мере их выполнения. Так и стали появляться в Петербурге то пилястр, то два контрпилястра. И хотя каждый из них был всего лишь архитектурной деталью будущего сооружения, все должны были восхищаться ими в отдельности, а императрица уже строила планы своих прогулок между ними. В результате к Эрмитажу было пристроено новое здание с высокопарным названием «пустынного убежища» великой Екатерины. Рафаэль, хотя бы и в копиях, должен оформлять прогулки её императорского величества в зимнее время для моциона.

   — Ваше высочество, вы так разгорячились. Заслуживает ли прихоть государыни таких ваших волнений!

   — Да, заслуживает! Потому что меняется облик императорского дворца, который мои предки и мой отец видели совсем иначе, думая об империи, а не о своих прихотях и моционах. Они были подлинными государями, а она...

   — Ваше высочество, я умоляю вас...


* * *

Великой княгине России Марии Вюртембергской


Мадам моя сестра! Я была чрезвычайно довольна, получив Ваше письмо, и король также был тронут письмом великого князя. Вы оставили здесь о себе непреходящую память, и мы можем поздравить русское государство с надеждой видеть вас когда-нибудь на троне; надеюсь, что мне удастся доказать эту память о вас. В Вашей личности есть что-то милое и дружелюбное, что будет благом Вашей стране, а познания великого князя сделают его совершенством на троне. Наслаждайтесь жизнью, Мадам моя сестра. Вы окружены всей её прелестью и помните, что Вы оставили здесь только друзей. Дай мне Бог побольше случаев чаще напоминать Вам и великому князю о себе и выразить Вам чувство моего искреннего уважения и неизменной дружбы.


Ваша сестра и друг Мария-Антуанетта.

16 июля 1782.


Екатерина II, А.А. Безбородко

   — Итак, вы прочли это дерзкое письмо, Александр Андреевич?

   — С вашего позволения, государыня.

   — Да, да, с моего! И что вы о нём думаете? Эдакое проявление ни с того ни с сего завязавшейся дружбы! Французская королева, видимо, усмотрела некое особенное очарование великой княгини, которое составит благо для всей страны! По-видимому, в отличие от ныне царству