Ночью на белых конях (fb2)


Настройки текста:



Павел Вежинов Ночью на белых конях

Часть 1

1

Академик все еще работал. Полночь давно миновала, в открытое окно свободно вливался воздух, смешанный с едковатым запахом воды, которая лениво ползла по каменному руслу речки. Необычайно тихо было в этот час, как бывает тихо ночью в маленьких провинциальных городках, когда слышно, как шуршат крысы в мусорных ведрах и зевают во сне собаки. Лишь время от времени по бульвару с шумом проносилась запоздалая машина с красными драконьими глазами на затылке, и долго потом в ветвях деревьев оседал ее грязный бензиновый хвост. Во втором часу проехала поливальная машина, вода шумела, как в дождливые весенние ночи, и вскоре щербатая гранитная спина мостовой заблестела в свете фонарей. И снова стало спокойно и тихо.

Академик не замечал ни шума, ни запахов. Его профиль, уже с восковым налетом, но все еще тонкий и отчетливый, не выражал ни энергии, ни усталости. И все же по всей его фигуре чувствовалось какое-то изнеможение и уныние, правда, исполненное скорбного достоинства, как в позе умирающего аристократа на фресках Фракийской гробницы. Покой, неподвижность и вечность дышали в охре старой мебели, кожаных креолах, обветшавших книгах — предметах другого, далекого и давно исчезнувшего мира, который, словно призрак, воскресает лишь поздними летними ночами. Академик сидел за своим старым письменным столом на удобном мягком стуле с витыми ножками. Вот уже два десятилетия он не переставил в своем кабинете ни одной вещи, не внес сюда ничего, кроме книг, не вынес ничего, кроме рукописей. Если, конечно, не считать двух подушечек на стул, которые жена купила ему в магазине Чешского культурного центра. Сначала подушечка была одна — лиловая, потом пришлось добавить еще одну — светло-зеленую. А он не мог понять, отчего это стол незаметно делался все выше и все неудобнее становилось работать за старым «Ремингтоном». За последние два-три года академик сильно похудел, но и в мыслях не решался признаться себе, что он просто-напросто стал на несколько сантиметров ниже, как это бывает с учителями-пенсионерами, которые теряют рост за школьными кафедрами. Лицо его все больше приобретало мутный цвет плохой газетной бумаги, глаза выцветали и теряли блеск, только волосы упорствовали — серели, а не седели. Но он, академик, биолог, внесший существенный вклад в геронтологию, старался не замечать всего этого. Он, конечно, смутно ощущал какую-то перемену, но старательно гнал от себя подобные мысли, хотя давно уже примирился с возрастом.

Когда поливальная машина прошла по бульвару, академик отложил ручку и прислушался. Этот мощный и живой шум, так неожиданно возникший в теплой тишине, вдруг напомнил ему что-то красивое, далекое и в то же время скорбное, связанное с годами, плывущими медленно и бесшумно, словно тени. Тогда они жили в большом желтом доме с чугунной оградой. Дом тоже был внушительный — желтая марсельская черепица на крыше, цинковые дождевые трубы. Да, трубы, видно, от них и пришло воспоминание. Одна из них круглый год пела под самым его окном — то звонко, как цимбалы, то тихо и усыпляюще, как арфа. Чудесные были трубы — словно трубы органа, и времена года будто пели в них — своим дыханием, своими дождями. Он помнил и позеленевший от времени козырек из непрозрачного стекла над четырьмя ступенями подъезда. Под козырьком всю ночь горела яркая электрическая лампа, и дождь словно бы танцевал в ее свете, голый, с протянутыми к небу руками. Всю жизнь не покидало академика это воспоминание и никогда не покинет. Прекрасное и в то же время мучительное воспоминание, потому что связано оно было со смертью матери.

Он уже не помнил ее лица, но помнил ее смерть и дождь, яростно барабанивший по навесу. Помнил и свой отчаянный плач, потрясший всех родственников. Помнил круглые черные зонты, жесткие манишки, закопченное кадило, которое, звякая, раскачивалось возле гроба, пламя свечей, расплывающееся от неудержимых слез. Мать умерла во время третьих родов — из-за этого отвратительного и жалкого комочка розового мяса, этой никому не нужной девочки, которая так неожиданно явилась на свет. А вскоре, в боях на реке Черна[1], погиб и его брат. Страшная весть сразила всех. Отец окончательно замкнулся, на мальчика он почти не глядел. Казалось, теперь в этом мире его интересовали лишь больные, хотя и с ними он держался сухо и почти надменно. Мальчик ненавидел, больных, которые вечно толпились в приемной и в крохотной прихожей, ненавидел за унылые лица, погасшие взгляды, безнадежно опущенные плечи. Среди них он и рос — невеселый, одинокий, молчаливый. Никакой радости не было в его жизни, кроме книг да пения дождевых труб. Но в дождливые дни он больше никогда не глядел на стеклянный козырек.

И был лишь один-единственный светлый луч, который навсегда остался в его памяти.

Однажды под вечер перед их домом остановилась черная лакированная карета. Никогда в жизни мальчик не видел ни такой кареты, ни таких прекрасных лошадей — крупных, гнедых, с белыми гривами и белыми копытами. Из кареты вышел человек, будто прямо из сказки — в ливрее с золотыми галунами, в расшитой треуголке, в белых чулках, обтягивавших могучие икры. Волосы у него тоже были белые, как чулки, щеки — необычайно румяные, а глаза голубые, как у девушки. Он медленно и важно поднялся по ступеням крыльца и, не снимая белых перчаток, позвонил. Обычно дверь открывал последний из дожидавшихся своей очереди больных, но тут мальчик сам торопливо выбежал в переднюю, потрясенно рассматривая необычного гостя. Это, видимо, понравилось человеку в расшитой шляпе.

— Отец дома? — спросил он.

Говорил он надменно и не очень внятно, словно бы и не болгарин.

— Дома, — ответил мальчик. — У него больные.

Человек в расшитой шляпе смотрел поверх его головы. Вид столпившихся в прихожей серых, безрадостных людей, казалось, вызывал у него отвращение.

— Передай ему этот конверт… И побыстрее…

Конверт был белый, продолговатый, с золотыми краями и вытисненной в углу золотой короной. Мальчик тут же понес его к отцу. Перед дверью в нерешительности остановился, потом тихонько постучал. Он никогда не входил в кабинет, если там были больные, но слова человека в шляпе звучали приказом. Нажав массивную бронзовую ручку, он вошел.

И как вкопанный остановился на пороге, потрясенный самым странным и невероятным зрелищем из всех, виденных им в жизни. Посреди кабинета на высоком вертящемся стуле сидела голая до пояса молодая девушка в черной юбке, которая крупными складками падала до самого, рола. Волосы у нее были русые, ясные голубые глаза испуганно глядели на него. Мальчику показалось, что на свете просто не может быть ничего прекраснее и ослепительнее. Белая кожа светилась, словно перламутровая, и, наверное, во всем мире не было ничего совершеннее нежного овала ее грудей. Отец вынул из ушей фонендоскоп и сердито взглянул на него.

— Входи же!.. И закрой дверь.

Мальчик вошел и подал отцу конверт. Он больше не смел взглянуть на девушку, но чувствовал, как идущее от нее сияние озаряет легкий сумрак комнаты. Отец вынул из конверта напечатанный золотыми буквами пригласительный билет, прочел его и нахмурился. Потом медленно разорвал его вместе с конвертом, выбросил клочки в корзину. И с облегчением перевел дух.

— Вот так, а теперь иди, — мягко сказал он.

Лишь уходя, мальчик заметил, что в кабинете находится еще один человек — тучная, затянутая в корсет дама с увядшим и озабоченным лицом. Украдкой он еще раз взглянул на девушку. Она сидела, накинув на плечи блузку, и придерживала ее под подбородком худенькими, но такими же изящными руками. Оглушенный, он добрался до своей комнаты и почти в беспамятстве упал на кровать. Лишь к вечеру удалось вытащить его оттуда. Мать тогда была еще жива: словно угадав что-то своим женским сердцем, она нежно погладила его по щеке. Делала она это не часто — задумчивая, погруженная в себя женщина с красивыми, всегда чуть отрешенными глазами. Все в его детских воспоминаниях выглядело немного печальным и поблекшим, как старинные, выцветшие офорты. Все, кроме этого воспоминания о девушке, которое стояло перед его глазами ясное, словно рождение Боттичеллиевой Венеры с ее желтыми змеящимися косами.

Воспоминание это никогда не забывалось, никогда ни на миг не покидало его души. Он берег его, как скупец, и, стремясь сохранить эту картину во всей ее свежести и чистоте, старался не вызывать ее в памяти слишком часто. Даже став гимназистом, а потом студентом, он вел себя с девушками застенчиво и робко, как с переодетыми царевнами. Мужчины были мужчинами, людьми из плоти и крови — добрые, сердечные или, наоборот, враждебные, алчные и злые, они во многом отличались от него самого, но все-таки это были мужчины. А про женщин он уже знал, что каждая из них скрывает под одеждой — все равно бедной или роскошной — неслыханное совершенство и красоту. Так он думал и верил в это. И когда много лет спустя руки его впервые обняли голое женское тело, он вдруг почувствовал себя ограбленным и разочарованным. Это было не то, совсем, совсем не то. Правда, тело было живым и горячим, оно прерывисто дышало и выскальзывало из его дрожащих рук, но как неизмеримо далеко было оно от совершенства. Прежде всего оно оказалось не таким гладким, как ему представлялось: его пальцы ощущали неровности, родинки, волоски. Так в его собственных руках умерла иллюзия, которую он потом всю жизнь ничем не мог заменить. Только раз ему показалось, что он нашел то, что искал, но и этот обман длился не более нескольких месяцев.

По улице снова проехала поливальная машина, на этот раз краны у нее были прикручены, вода еле журчала. Академик встал и медленно подошел к окну. Он знал, что уснуть будет нелегко. Хорошо бы отвлечься, снять напряжение какими-нибудь простыми и будничными мыслями, но в его жизни почти не случалось ничего простого и будничного. Ничего — только каждодневный труд, безвкусная пища, которую готовила жена, и глубокий, похожий на смерть сон, после которого он чувствовал себя невесомым и каким-то пустым. Ни событий, ни испытаний судьбы. Разве только время от времени небольшие испытания совести, чаще всего на заседаниях ученого совета, когда приходилось голосовать.

Последним страшным испытанием была смерть отца. Он нашел его распростертым на полу спальни. Отец казался почти мертвым, только губы его время от времени шевелились, как у засыпающей рыбы. Кровоизлияние в мозг. Двое суток Урумов провел в клинике возле его постели. На третьи сутки отец умер, так и не приходя в сознание. Ночь была ужасная. Американские бомбардировщики волнами накатывались на город, все кругом корчилось и рушилось с адским треском. Даже странно, что в этом все заполнившем грохоте так ясно слышалось зловещее гуденье самолетов. Клиника содрогалась, с потолка прямо на постель умирающего сыпалась штукатурка. Он не двинулся с места, даже не подумал о смерти. Когда, наконец, все кончилось, наступила оглушительная тишина, лишь время от времени нарушаемая взрывами бомб замедленного действия. В палате стояла непроглядная тьма, и он поднял затемняющую окно бумажную штору. Комната сразу же осветилась огнем пожаров, по стенам словно бы потекла кровь. Тяжело пахло дымом, развалинами, горелой резиной. Где-то неподалеку, словно факел, полыхал какой-то склад, фонтан огненных искр рвался к продырявленному небу. Отец все еще дышал, правда, еле заметно. Какое счастье, что ему не пришлось переживать ужасы последних дней.

Отец умер на рассвете. Сын даже не заметил, когда отлетело его последнее мгновенье. Несмотря на ужасную, полную смерти и разрушения ночь, он никак не мог поверить, что это случилось, и по-прежнему безучастно сидел на стуле, чувствуя, что в нем самом что-то умерло навсегда, — не было сил даже сдвинуться с места. Холодное тело на узкой, засыпанной штукатуркой кровати было, казалось, его собственным. Очень страшное ощущение — он и представить себе не мог, что такое бывает.

Домой он пришел, когда уже совсем рассвело. Серое, холодное и страшное утро, апокалиптическое зрелище разрушенного города, хаос электрических и трамвайных проводов, рухнувшие стены, вколоченные в землю рельсы. Людей не было видно, хотя город еще горел и густой ядовитый дым стелился по мерзлым улицам. Как привидение, брел он по этому безлюдному призрачному городу, похожему на кошмар параноика. А подойдя к дому, к старому своему желтому дому, он увидел, что бомба просто разрезала его пополам и сровняла с землей фасадную часть — с лестницами, с козырьком непрозрачного голубого стекла, по которому в далеком его детстве, голый я радостный, танцевал ночной дождь. От его комнаты остался только один угол — кровать, желтая стена и на ней темный зеленоватый прямоугольник там, где еще вчера висел портрет матери.

Не надо об этом думать, лучше пойти и лечь спать. Таких испытаний у него больше не будет. Терять ему больше некого, кроме разве жены. Но жена много моложе его, и здоровье у нее отличное. Академик потушил свет в кабинете и обошел квартиру, щелкая по дороге выключателями. Он давно уже заметил, что после полуночи электрический свет становится каким-то мертвым, обостряя чувство одиночества и безнадежности. Войдя в спальню, он не стал зажигать свет. Он никогда этого не делал, боясь разбудить жену. Кровать его стояла в противоположном углу, у самого окна. Академик бесшумно разделся в темноте, надел только пижамную куртку и Скользнул в прохладную постель. Спать не хотелось, усталости он не чувствовал, сознание было ясным, как будто день только начинался. Можно подумать, что в старости есть что-то от бессмертия, размышлял он. Неотвязные мысли, которые он надеялся оставить в кабинете, здесь по-прежнему обуревали его. Последнее десятилетие он работал над структурой антител. И все чаще и чаще его мучила нелепая мысль, что антитела, эта безымянная армия, которая всегда на страже, всегда готова пожертвовать собой, когда-нибудь превратится в гвардию Калигулы, готовую посягнуть на своего императора. Думая об этом, он чувствовал, что по телу у него бегут мурашки.

Но хватит об этом, нужно думать о другом, все равно о чем. Утром он попросил жену купить ему летние туфли, любые, лишь бы с дырочками, чтобы не парить ноги. Наталия ответила, что академику не пристало носить любые, но все же отправилась в магазин и, как всегда, вернулась рассерженная. То, что есть в продаже, сказала она, годится только для зеленщиков или официантов в летних пивнушках. «Так дорого?» — пошутил он, но она не поняла шутки и продолжала ворчать. Каждый год ездит человек по всяким там конгрессам и симпозиумам и не может купить себе хотя бы те мелочи, которые ему необходимы. Ни приличных запонок, ни нарядной белой рубашки для официальных приемов. Нет даже… Он благоразумно молчал. А мог бы и ответить. Мог бы, например, сказать ей, что за границей вся его валюта уходит на косметику, на разные там помады и биокремы из тех, что покупает себе Жаклин Кеннеди… Мог бы, но смолчал…

Академик усмехнулся и взглянул в сторону жены. Мрак в комнате словно бы рассеялся, теперь он видел гораздо лучше. Наталия, как всегда, спала на спине, открыв плечи. Голова ее была туго затянута кружевной косынкой, как она это делала иногда во время приступов мигрени. Спала она всегда очень тихо, даже дыханья не было слышно. Вскоре глаза у него совсем свыклись с темнотой, он увидел ее красивый профиль, крупноватый нос, строго очерченные губы — жена и во сне выглядела такой же сильной и властной, как днем. Она лежала бледная и неподвижная, словно статуя, и весь ее вид словно бы излучал притихшую вечность. Иногда по утрам его удивляла ее бледность, словно ни капли крови не было в ее невидимых бесцветных венах. Такими же бледными, почти белыми бывали у нее и губы, но через четверть часа, проведенных перед зеркалом с кисточкой и красками, лицо ее становилось совершенно нормальным.

Он вздохнул и закрыл глаза. И вдруг его охватила какая-то непонятная тревога, настолько тягостная, что всякое желание спать окончательно пропало. Обернувшись, он еще раз взглянул на ее кровать — ничего, жена спала как всегда. Но тревога не утихала, даже еще больше усилилась. Совершенно нелепая мысль, но что из этого, ее ведь так легко опровергнуть! Легко, хотя и глупо. Борясь с собой, он полежал еще несколько минут, потом встал и тихонько подкрался к ее кровати. Он ведет себя просто смешно, сейчас жена откроет свои фарфоровые глаза и сердито рявкнет что-нибудь своим низким и глубоким голосом львицы. Все женщины, наверное, звереют, когда кто-нибудь посягнет на их сон. Кто-нибудь чужой, подумал он внезапно. Не собственные их дети, не младенцы, ревущие ночи напролет, не сыновья, когда они пьяные приходят домой под утро, и не дочери, возвращающиеся с заплаканными глазами и изодранными блузками. Затаив дыхание, он коснулся ее лба кончиками худых пальцев. Ледяной холод сжал сердце. Наталия была мертва. Тогда он попытался нащупать пульс. Пустое, она была мертва, может быть, уже много часов, мертва, мертва, мертва.

Ноги стали ватными. Пришлось сесть. Потом он никак не мог вспомнить, сколько же времени он просидел так — минуты, часы? Мир словно бы исчез. Самое страшное, что в сердце у него не было ничего — ни горя, ни тоски, ни боли, ни даже самой обычной человеческой жалости. Он был похож в эти минуты на пустое, сломанное чучело, в котором нет ничего, кроме сухой, бесчувственной соломы.

Наконец он немного пришел в себя. Первым его живым чувством был ужас. Но вскоре и ужас исчез так же внезапно, как появился. За свою жизнь академик видел немало трупов, это не могло его испугать. Но его охватило такое изнеможение, такая опустошенность, что просто не было сил сдвинуться с места. И лишь одно ощущение владело им — беспредельное и мучительное одиночество. Он понимал только, что нужно уйти отсюда, позвать человека, любого человека, все равно кого, только не оставаться один на один с царящей тут смертью. Собрав всю волю, он поднялся с неустойчивого табурета и зажег свет, молочно-белый абажур ослепительно вспыхнул. Он не оглянулся, чтобы увидеть ее, теперешнюю, при свете — одна эта мысль наполнила его ужасом. Выйдя из спальни, он пошел по квартире, одну за другой зажигая все лампы. Потом снова уселся за письменный стол, пододвинул телефон и беспомощно замер.

В этом мире у него уже не было ни друзей, ни близких. Многие умерли, а старость прервала связь с теми последними, кто еще оставался в живых. Старость не любит видеть в других себя, свои угасшие глаза, свою деревянную походку, она всегда страшно одинока, если только не находит какого-то смысла в себе самой. У него не было даже записной книжки с телефонами, он уже никому не звонил, хотя ему все еще звонили. Может, все-таки вызвать… но ведь это несправедливо, даже жестоко! Сашо совсем еще мальчик, зачем ему смотреть на трупы?

Он сухо глотнул и стал набирать номер. Не было никакой надежды разбудить там кого-нибудь в такое время, но он беспомощно все вертел и вертел диск. Послышались длинные гудки, он ждал, с трудом удерживая обессилевшей рукой трубку возле уха. И вдруг раздался сонный мужской голос:

— Кто это?

— Это ты, Сашо? — спросил академик.

Юноша на том конце провода не узнал голоса, так он изменился.

— Я. Кто говорит?

— Дядя, — ответил он.

— А, это ты! — ему показалось, что юношеский голос зазвучал обрадованно. — Что-нибудь случилось?

— Да, случилось, — ответил академик. — Твоя тетка умерла.

Что-то щелкнуло, словно трубка упала на рычаг.Но тут же снова раздался голос, на этот раз встревоженный:

— Что ты говоришь?.. Когда? Отчего?

— Не знаю… Наверное, инфаркт… Извини, Сашо, ты не смог бы сейчас ко мне приехать?

— Да, конечно, — с готовностью ответил племянник.

— Как мне удалось тебя разбудить? Ведь у вас телефон в холле?

— На сегодня я перенес его к себе… Я просил разбудить меня утром.

— Тебе надо было пораньше встать?

— Нет, об этом не беспокойся… Маму разбудить?

Академик помолчал. Он до сих пор побаивался своей чрезмерно любопытной сестры.

— Пока не нужно… Все равно она ничем не поможет. Но ты возьми такси и приезжай.

Академик положил трубку. Невыносимое чувство пустоты вновь охватило его. Хотелось боли, а ее не было. Хотелось жалости, но ее тоже не было. И это было мучительней любых страданий. Хотелось какого-нибудь шума, движения, пусть слабого, пусть хотя бы качнулся маятник старых, много лет уже молчавших стенных часов. Но все вокруг него было безмолвно и мертвенно, как безжалостный свет ламп.

Захотелось снова поднять трубку, позвонить кому-нибудь. Ему был нужен хоть чей-то человеческий голос. Но сейчас даже улица молчала, не слышно было ни звука, словно он внезапно оказался в межзвездном пространстве. Или внезапно оглох. Он даже бессознательно коснулся виска, под пальцами легко прошелестели волосы. И тут взгляд его упал на пишущую машинку, чуть сдвинутую в сторону. В нее был вставлен чистый белый лист с одним-единственным словом «Воззвание», напечатанным заглавными буквами и в разрядку. Как-то отрешенно он подумал, что вообще забыл об этом воззвании. Потом его мысли словно бы сосредоточились, в обессиленном сознании возникла какая-то фраза, все еще далекая и смутная. И не очень сознавая, что он делает, академик придвинул к себе машинку. Фраза медленно оформилась: «Мы живем в бурное и переломное время, когда судьба человечества решается на века вперед…»

Четкие металлические звуки бьющих о бумагу букв, такие знакомые и близкие, подействовали на него как кислород при удушье. Он глубоко вздохнул и продолжал:

«Силы прогресса и силы мрака сошлись в яростной схватке не на жизнь, а на смерть». Дальше пошло еще легче. Он писал, пока не раздался звонок. Племянник вошел, еле переводя дух, — по лестнице он бежал. Заметно было, что одевался он второпях, чистое, гладкое, всегда чуть насмешливое лицо юноши сейчас было непривычно растерянным и испуганным. Он огляделся и удивленно спросил:

— Кто это писал на машинке?

Дядя словно бы его не слышал. Он только притворил дверь и сказал очень естественно и спокойно:

— Хочешь ее видеть?

Нет, Сашо не хотел. Но разве мог он это сказать? Даже когда она была жива, Сашо не любил встречаться с теткой, особенно наедине. Наталия всегда держалась с ним очень любезно, даже льстиво, но именно это пугало и угнетало его. Настоящие тетки ведут себя более по-матерински.

— Да, — сказал он и пошел в спальню.

Академик остался в холле. Сухое лицо его было по-прежнему невозмутимым. Походка племянника показалась ему слишком легкой, почти легкомысленной. Да и вся фигура у него тоже была легкой и худощавой — и в этом отношении племянник больше походил на него, чем на своего отца. От гуляки-отца, который умер от инфаркта при весьма сомнительных обстоятельствах, Сашо унаследовал лишь насмешливое, напоминающее маску, выражение лица. Академик вернулся в кабинет. Его охватило странное чувство, что вот-вот войдет племянник и весело скажет: «Что за глупости, дядя, у тети всего лишь обморок». И правда, Сашо вскоре вернулся, но вид у него теперь был совсем расстроенный.

— Уже окоченела, — сказалон. — Смерть наступила самое малое два часа назад.

Перед тем как перейти на биологический факультет, Сашо год учился на медицинском.

— Да, во сне, — произнес старик.

Сашо молча кивнул. Краска медленно возвращалась на его лицо, взгляд ожил. Он присел на диванчик и проговорил:

— Конечно, дядя, хорошей смерти не бывает. Но у нее она была по крайней мере легкой. Тетя ничего не почувствовала, просто уснула навсегда.

Тон этих слов, хоть и печальный, показался академику таким же легким, как мальчишеская походка племянника. «Как можно так говорить о смерти! — удрученно подумал он. — Всякая смерть ужасна, нельзя говорить о ней слишком просто!»

— Как она себя чувствовала вечером? — спросил Сашо.

— Никак. Обычно.

— А что ела на ужин?

Что ела? Они никогда не ужинали вместе. Но вечером он случайно зайдя на кухню, видел, что Наталия приготовила себе клубнику, слегка посыпанную сахаром. Лицо ее, намазанное клубничной мякотью, выглядело так, словно с него содрали кожу. Услышав его шаги, жена вздрогнула и отвернулась к окну. Академик знал, что она не любит, когда он застает ее в таком виде, и потому поторопился выйти.

— Не знаю, — ответил он.

— Я вызвал врача, — сказал Сашо. — Должен быть с минуты на минуту.

И правда, врач пришел минут через десять. Это был молодой человек в больничном халате, на груди у него висел фонендоскоп, словно он собирался с его помощью оживить покойницу. Держался он излишне почтительно, ходил почти на цыпочках, но глаза его быстро и внимательно обежали обстановку. Утром жена обязательно выспросит обо всем — вплоть до цвета гардин, и надо знать, что ей ответить. Жена всегда интересовалась жизнью знаменитых людей. Врач рассеянно задал несколько предварительных вопросов и ушел в спальню.

Пока они дожидались врача, Сашо взял какой-то иностранный журнал и принялся машинально его перелистывать. Видно было, что мысли его далеко, скорее всего — в спальне.

— Там есть статья Мидуэя, — внезапно заговорил дядя.

— Да, я ее знаю, — ответил юноша. — По-моему,ты пошел гораздо дальше…

Старик не ответил. Отвратительно, что он затеял этот разговор, когда за стеной лежит мертвая жена. Он встал, подошел к открытому окну. Худая шея, небрежно подстриженный затылок, одно плечо ниже другого. В голове у юноши вертелись какие-то мысли, похожие на дядины. Почувствовал дядя смерть или нет? Или он попросту еще не отдает себе отчета в случившемся? На вид он совершенно безучастен или, хуже того, — равнодушен. Вспомнить только, как старательно он стучал на машинке, если, конечно, у него, у Сашо, не было звуковых галлюцинаций. Это не укладывалось в голове, казалось невероятным. А может, дядюшка просто немного свихнулся от этой внезапной и неестественной смерти? Вот, скажем, его собственная мать до сих пор словно не в себе, а ведь сколько времени прошло после смерти отца! К тому же дядюшка — человек необычайно тонкий, уж в этом-то Сашо уверен. А тонкий человек не может быть бесчувственным. С тягостным ощущением Сашо прогнал эти мысли. Он ведь привязан к дяде, и надо бы только радоваться, что тот не слишком страдает.

Вскоре вернулся врач. Фонендоскоп по-прежнему висел у него на груди, но белую шапочку он все же сунул в карман. Держался он все так же внимательно и почтительно.

— Ваша жена когда-нибудь жаловалась на сердце?

— Нет, — ответил академик. — У нее никогда ничего не болело. Даже миндалины… Она была исключительно здоровым человеком… Как скала, — внезапно сорвалось у него с языка.

«Да, вот уж точно — как скала!» — подумал юноша. Как гранитная скала на берегу моря, миллионы лет выдерживающая удары волн. От тетки и вправду веяло чем-то вечным, словно от какой-то живой, никогда не стареющей мумии.

— Голова вашей жены туго затянута косынкой. У нее не было высокого давления?

Академик в замешательстве молчал.

— Не знаю, — неловко ответил он наконец. — Может быть… Но она была немного странной, никогда ни на что не жаловалась… Особенно на здоровье…

Так оно и было. Однажды она пролежала целую неделю, белая как полотно, и не проронила ни единого слова. Ему оставалось только догадываться, что с нею случилось.

— Так или иначе, умерла она от инфаркта, — сказал врач. — Если хотите, можно сделать вскрытие.

— Нет, нет! — почти испуганно вскрикнул академик. — Не нужно!

Ему и вправду показалась святотатственной сама мысль о том, что совершенство этого тела будет как-то нарушено.

— Хорошо. Если позволите, я сяду, чтобы написать свидетельство о смерти, — сказал врач.

— Пожалуйста.

Когда наконец врач ушел и шум машины «скорой помощи» затих на пустынной улице, Сашо сказал:

— Я думаю, дядя, надо тебя отвезти на дачу. Завтра здесь будет сумасшедший дом.

— И оставить ее одну? — с укором спросил академик.

«Уж теперь-то вряд ли ее кто-нибудь украдет, — с досадой подумал Сашо. — Вот уж не ожидал, что такой ученый может быть суеверным».

— Не оставим, я привезу мать… Не беспокойся, она все сделает. А ты будешь только мешать.

— Нет! — сказал академик.

Но через полчаса Сашо все-таки сумел его уговорить. Дряхлый «форд-таунус» стоял недалеко, в одной из глухих улочек. Сашо не раз возил в нем дядю и всегда имел при себе запасные ключи. Вскоре машина уже мягко шуршала плохо накачанными шинами по Княжевскому шоссе. Настоящей хозяйкой машины была тетка, которая относилась к ней столь же небрежно, сколь старательно заботилась о себе самой. Впрочем, пользовалась она ей очень редко, машина просто заросла пылью и птичьим пометом, так что Сашо пришлось остановиться на полдороге и локтем протереть хотя бы часть ветрового стекла. Дача находилась у подножия Витоши, не очень большая, но удобная. В ней был водопровод с самостоятельным водозабором, ванна и несколько очень хороших картин Данаила Дечева, неизвестных специалистам. Но с каждым годом академик бывал там все реже. Буйная зелень, жужжанье пчел, непрестанный щебет птиц нагоняли на него грусть и беспокойство, мешали работать. Гораздо чаще на даче бывала его жена, проводившая здесь по нескольку дней. В сущности, дача и возникла по ее инициативе, это она построила ее почти на самой Витоше. Произошло это в короткий промежуток между изобретением атомной и водородной бомб. Тогда среди ее знакомых шептались о скорой войне, и она решила принять меры. Но после изобретения водородной бомбы поняла, что попала в свою же ловушку. От этого кошмара нигде не было спасения, с ним приходилось мириться. И все же до конца она не смирилась, купила в каком-то посольстве «форд-таунус», причем за вполне приличную цену. Наталия с большим вниманием следила за международными событиями, готовая бежать при первой более или менее серьезной угрозе. И действительно, во время Карибского кризиса она под разными тонкими и хитрыми предлогами увезла мужа в глубь Родоп на Нареченские воды. И естественно, страшно там скучала, чуть ли не с отвращением прикасалась ко всем вещам, а ванны вообще не стала принимать, хотя именно они и были выдвинуты в качестве главного предлога.

Через четверть часа они добрались до Витоши и свернули на узкую немощеную дорогу, целиком спрятанную в тени деревьев. Машина здесь двигалась очень медленно, и ветки, шелестя, стучали в боковые стекла. Здесь, под массивной стеной Витоши, было очень темно, с ее мохнатых боков стекали мрак и прохлада. Дача еле заметно белела в глубине двора, заросшего деревьями. Сашо взял дядю под руку и осторожно повел по невидимой дорожке. Рука у старика была сухой, холодной и вроде бы одеревеневшей. И все же — как почувствовал юноша — это была настоящая мужская рука. И походка у дяди оказалась гораздо тверже и уверенней, чем ожидал Сашо. Он оставил его руку и прошел вперед, чтобы показывать дорогу. Но, видно, старик и видел лучше племянника, потому что то и дело предупреждал его: «Осторожно, здесь ступеньки» или «Наклонись, зацепишься за ветку». Наконец. Сашо, слегка пристыженный, добрался до дачи, нащупал выключатель. Их обдало теплым, застоявшимся воздухом, смешанным запахом помады и спирта. Лампа вспыхнула так ярко, что оба зажмурились. Еще одна из мелких маний покойной — освещать помещение ослепительными лампами. О, она ведь не боялась, что кто-нибудь заметит ее морщины, морщины могли быть у кого угодно, только не у нее. В холле на круглом столике стояли две рюмки, одна маленькая, кобальтово-синяя, другая прямая и узкая — для виски. В обеих еще оставалось немного спиртного, в синей как будто фернет. Что касается виски, то вряд ли его пил дядя.

— Ты давно здесь не был? — спросил Сашо.

— Не помню… Несколько месяцев…

А спиртное еще даже не испарилось. Сашо обогнул столик и подошел к запертому окну с наружными деревянными ставнями. Громадная ночная бабочка сидела на чугунной ручке. Крылышки у нее были бархатные, пушистые, усики с желтыми кончиками. Сашо протянул руку, но бабочка не шевельнулась, хотя, казалось, была готова взлететь каждую секунду. Он удивленно коснулся ее пальцами, бабочка отвалилась от ручки и упала на пол. Мертвая и сухая.

И в сердце у него зашевелился непонятный, леденящий холод, наверное, только сейчас он по-настоящему почувствовал смерть.

2

Академик тоже почувствовал ее по-настоящему лишь в последний миг расставанья. Он стоял возле гроба в зале гражданских панихид. У него так кружилась голова, что он мог сохранять равновесие, только неестественно расставив чуть дрожащие ноги. Он уже не видел ничего вокруг, кроме утопающего в цветах лица покойной. Все то же белое и гладкое, словно фарфоровое, лицо с презрительно сжатыми губами — неумелый грим придавал ему сходство с дешевой маской из паноптикума. Цветы были свежие, пахли очень сильно, особенно гвоздики, которые при жизни были ее любимыми цветами. Но над всем носился вечный запах смерти, непонятный и, наверное, несуществующий, но всепроникающий и плотный, как студень.

Академик давно уже заметил, что из-под цветов выглядывают лакированные носы туфель. Непонятно почему, но это казалось ему очень страшным, страшнее даже ее окаменевшего лица. Ему очень хотелось попросить сестру прикрыть туфли этими мерзкими вонючими цветами, но Ангелина безжизненно стояла рядом с ним в своем выцветшем траурном платье, ненадеванном, вероятно, с мужниных похорон. Большой зал был полон народа. В самом деле, откуда здесь взялось столько людей — большинство из них, кажется, совершенно ему не знакомы. У всех скорбные лица, никто не разговаривает, даже не глядит друг на друга. У него все так же кружилась голова, казалось, что если эта проклятая погребальная церемония продлится еще несколько минут, он без чувств растянется на полу с оледеневшим сердцем. Внезапно заплакала стоявшая рядом сестра, он увидел, как слезы свободно текут под вуалью по ее лицу, и только тут пенял, что боль и скорбь, которые до сих пор бежали от него, в сущности, никогда его не покидали. Они затаились, словно в какой-то пластмассовой коробке, которую у него нет сил открыть. Холодная и гладкая, она лежит там, слегка касаясь сердца и вызывая в пищеводе слабые спазмы, как перед рвотой. Академик поискал глазами племянника, тот стоял рядом с матерью, неестественно выпрямившись и выпятив грудь, словно в почетном карауле. Было ясно, что общая атмосфера повлияла и на него, и теперь юноша изо всех сил старается сохранить присутствие духа.

И тут на балконе чуть слышно запел небольшой хор. Сначала это не произвело на него особого впечатления, даже, наоборот, принесло легкое ощущение приятности и удовлетворения. Но вдруг тенор взмыл вверх и его как будто кто ударил по горлу ребром ладони. Мелодия проникла в него и словно разорвала его на тысячу кусков, отвратительная пластмассовая коробка ударилась об пол и раскрылась. И теперь уже не было спасения ни от боли, ни от всепроникающих безжалостных звуков. Мелодия гремела, словно водопад, ее мощь казалась ему неизмеримой.

Все это продолжалось, может быть, всего лишь несколько секунд, когда внезапно вырвавшаяся боль достигла предела. И он вдруг разрыдался, горько и безутешно, отчаянно и беспомощно, как тот малыш в бархатных штанишках, плакавший у гроба матери. Все его тело сотрясали подавленные рыдания, лицо скривилось в мучительной гримасе — он хотел остановиться, взять себя в руки, но не мог. Потом он почувствовал, что Сашо взял его за руку и вывел в фойе, там, наконец, ему удалось глотнуть воздуха, но слезы все так же лились по его худому лицу.

— Дядя, дядя, успокойся, — испуганно повторял юноша. — Что это вдруг с тобой? Успокойся, прошу тебя, успокойся! — И так как тот по-прежнему сотрясался в конвульсиях, растерянно добавил: — Очень тебя прошу!.. Видишь, люди смотрят.

На них в самом деле уже смотрели с жалостью и сочувствием, хотя это были люди, пришедшие на другие похороны и дожидавшиеся своей очереди. Собрав все силы, старик с трудом проговорил:

— Хор!.. Остановите хор!

Сашо с готовностью рванулся было вверх по лестнице, но вдруг испугался оставить дядю одного. Тот еле держался на ногах, готовый в любую минуту рухнуть на пол.

— Он и так остановится, — беспомощно пробормотал он.

Хор в самом деле ненадолго смолк. И тут же начал новую мелодию. Но эта звучала светло и чисто, в ней не было ни мрачного укора, ни безнадежности, ни бесповоротности. Академик почувствовал, что конвульсии внезапно прекратились.

А затем все как будто погасло и перед глазами и в памяти. Лишь время от времени, словно в далеких детских воспоминаниях, мелькали какие-то смутные и в то же время яркие образы — черный катафалк в зеленом океане листвы, солнечные блики на черной куче земли, жирные комья, стучавшие о крышку гроба. И все это словно было в другом мире, в другом существовании. Пришел он в себя лишь возле старой кладбищенской церквушки. К стене ее были прислонены крышки гробов, дешевых, оклеенных облупившейся лакированной бумагой. Буднично жужжали мухи. Изнутри доносилось унылое пение священника, тяжело и неприятно пахло погребальными свечами. Академик поднял голову и оглянулся.

— Все уже кончилось? — вдруг спросилон.

Сашо ошеломленно взглянул на него.

— Да, конечно, что же еще… Сейчас я отвезу тебя домой.

— Не хочу домой, — тихо сказал академик.

Его охватило странное чувство, будто он заново родился для новой, совсем иной жизни.

— Куда же тебя везти?

— Мне все равно, — ответил он. — Только не домой.

— Ну, что ты такое говоришь? — с укором вмешалась сестра. — Я ведь людей пригласила.

— Людей? Каких людей? — с ужасом спросил он.

— Так полагается, — ответила она. — После похорон всегда приглашают людей к столу… В память покойной.

Он долго молчал, потом тихо сказал:

— Ты просто не в своем уме.

С трудом убедили его вернуться домой. Сашо вел машину, сидевший рядом с ним дядя выглядел несколько рассеянным, но почти спокойным. За все время он заговорил только раз:

— Ты дал что-нибудь могильщикам?

— Не успел, — виновато пробормотал Сашо.

— Почему?

Племянник благоразумно промолчал. Можно бы, конечно, ответить: «Не держи я тебя все время, ты и сам бы свалился в могилу». Но сейчас было не до шуток, хотя юноша испытывал странное облегчение, словно бы в той мрачной яме закопали не только тетку, но и его собственные беды и заботы. Мысль о небольшом угощении сейчас отнюдь не казалась ему абсурдной. Что ни говори, а за многие тысячелетия человечество сумело-таки выработать некоторые полезные обычаи и навыки.

Приехав, дядя тотчас заперся у себя в кабинете, мать заторопилась на кухню. Сашо повертелся немного в пустом холле, где даже после основательной уборки все казалось слегла запыленным. Вдруг он вспомнил, что как раз сейчас по телевизору должны передавать международный матч. Предусмотрительно убрав звук, Сашо включил телевизор. Цветной экран засветился, появились игроки в белых и голубых футболках. На поле бушевала настоящая буря. Белые жали изо всех сил, но у них что-то не клеилось, игра казалась нервной и рваной. Сашо приходил во все большее возбуждение и, наконец, не выдержав, включил звук, чуть-чуть, так что взволнованная речь комментатора была не громче шепота. В дверь заглянула мать, ее вспотевшее лицо выражало негодование.

— Как не стыдно! — тихо сказала она.

Но Сашо только досадливо махнул рукой.

— Да, ладно!.. Если кто придет, я выключу… Но, думаю, никто не придет, придется тебе самой есть свои голубцы.

Мать бросила на него презрительный взгляд и снова ушла на кухню. Вскоре раздался звонок. Пришли три пожилые женщины, одетые в довольно поношенные, но неплохо сшитые темные платья. Наверное, не одно и не два погребения пережили их седые головы. Сейчас они держались робко и скованно, глаза их беспокойно перебегали с предмета на предмет. Все три назвались бывшими одноклассницами покойной, — они вместе, по их словам, учились в Первой женской гимназии, «в классе Геровой». Сашо смотрел на них во все глаза — неужели тетка была такой старой? Просто невероятно! Но не станут же они врать, зачем? Усаживая дам в мягкие удобные кресла, он уловил в их глазах явственный блеск удовлетворения, может быть, нормальный человеческий эгоизм: мы-то еще живы, — а может быть, мстительное чувство: так ей и надо за ее красоту, за ее богатство. Есть все же бог и есть на свете справедливость, — наверное, думали они. Всем предназначено одно и то же, и дело только в том, как и когда его получишь, какими порциями и в какой срок. Пришли остальные гости, расползлись, как тараканы, по всей квартире, все осмотрели, заглянули даже в спальню, оклеенную золотистыми венскими обоями. В их глазах удовлетворение было еще более явственным — немало хороших вещичек пришлось оставить покойнице в этом убогом и ничтожном мире.

Пришло еще несколько мужчин, все пожилые, элегантно одетые, с мягкими манерами и благопристойными физиономиями. Сашо с грехом пополам вытащил дядю из кабинета, тот вышел к гостям мрачный, но это могло сойти за еще не остывшее горе. Все расселись за длинным столом, сестра хозяина подала заливных цыплят, отварной язык, ветчину, бутерброды с черной икрой. Свои знаменитые голубцы она решила пока придержать, как основное блюдо, хотя гостей оказалось меньше, чем ожидалось. Затем разлила по бокалам очень темное подслащенное красное вино и, удовлетворенная, уселась в ожидании. В наступившей тишине откуда-то издалека донеслось эхо могучего вопля: «Гооол!» — но уловил его только радостно встрепенувшийся Сашо. Все молчали, никто ни к чему не притрагивался.

— Прошу вас, угощайтесь! — беспокойно проговорила сестра хозяина. — Не оскорбляйте ее памяти.

Мужчины приступили к еде неохотно, но женщины взялись за дело как следует. Академик вдруг впервые за два дня почувствовал голод. Сначала он положил себе на тарелку заливного цыпленка, стараясь есть его как можно медленнее и равнодушнее. Но вскоре эта жалкая комедия возмутила его, он оттолкнул тарелку. Остальные, казалось, все еще не освоились и не решались наброситься на богатое угощение. Лица мужчин казались академику знакомыми, должно быть чьи-то родственники, его или ее — сейчас. он не в состоянии был в этом разобраться. Чем больше он старел, тем чаще окружающие его люди сливались в какую-то безликую и безымянную массу, в которой он ориентировался с большим трудом. Это подавляло его и порой заставляло думать, что он уже вступил в темный туннель старости и, как слепой, неуклонно спускается к тому беспросветному дну, которое зовется полным забвением. Сидевшая рядом с ним сестра незаметно тронула его локтем.

— Выпей хотя бы глоток вина! — проговорила она тихо. — Гости стесняются даже притронуться к рюмкам.

Он враждебно взглянул на нее, но все же взял бокал и отпил несколько глотков сладкого и терпкого напитка. Никогда в жизни он не пил больше нескольких рюмок за раз. Еле заметное головокружение, которое охватывало его после этого, было приятно и в то же время противно, словно он чем-то себя унизил. Но сейчас вино пронзило его тело каким-то живым трепетом и, казалось, зажгло его бесцветные уши. Не сознавая, что он делает, он опять потянулся за бокалом и выпил его до дна.

— Выпей, выпей, — тихонько проговорила сестра. — Надо, чтоб немного отпустило нервы.

Академик с удивлением обнаружил, что так оно и случилось. До крайности взвинченный и напряженный, он вдруг расслабился и успокоился. Гости за столом тоже оживились, голоса зазвучали громче и отчетливей. Внезапно он узнал две мужские физиономии — вот этот, ну конечно же, двоюродный брат покойной, а рядом — ее адвокат. Три одноклассницы совсем осмелели, одна из них уже громко что-то рассказывала.

— А какая бесстрашная была, ничего признавать не хотела… Однажды явилась в гимназию верхом. Да, да, верхом на лошади — без седла, даже без уздечки, вместо нее просто веревка. Привязала лошадь к дереву у подъезда, а когда уроки кончились, опять вскочила на нее и ускакала… Потом стало известно, что лошадь к тому же еще и краденая…

Все за столом улыбнулись. Не очень-то это было прилично, но все же улыбнулись.

— Помнишь, как она дала пощечину практикантке, которая вела этику? А все из-за того, что та сделала ей замечание насчет шелковых чулок.

Эта выходка сошла Наталии с рук лишь благодаря вмешательству отца, который был тогда членом кассационного суда. Но одна из ее проказ чуть не кончилась роковым образом. В только что открытой купальне построили новую вышку. Даже самые опытные пловцы еще не решались с нее прыгать. А она бесстрашно взобралась на самый верх и бух в воду. Конечно, сильно ушиблась и чуть не захлебнулась. Еле из бассейна вытащили.

Разговор становился все веселей и оживленней. Но когда на другом конце стола раздалось приглушенное хихиканье, академик поднялся со стула. Он не был ни возмущен, ни рассержен — просто встал, извинился и ушел к себе в кабинет. Мужчины тут же стали прощаться, но три женщины все никак не могли оторваться от своих бокалов. Тем более что сестра хозяина занимала их беседой о чудесах гороскопов. Сашо несколько раз зловеще подмигнул ей, но та, похоже, тоже слегка опьянела, потому что не обратила на него никакого внимания. В конце концов он был вынужден прямо сказать им, что академик после стольких волнений нуждается в отдыхе и покое. Женщины наконец удалились, натыкаясь друг на друга и путая в прихожей свои траурные шляпки. Когда они ушли, мать бросилана него сердитый взгляд.

— До чего же ты невоспитанный! — возмущенно проговорила она.

— Ты можешь продолжить и одна, — небрежно заметил сын. — В баре еще есть чудесный грузинский коньяк.

На следующее утро Сашо зашел навестить дядю. Перед дверью он невольно прислушался: не раздастся ли вновь стук машинки? Но в квартире царила густая, почти осязаемая тишина — даже звонок прозвенел как-то подавленно и глухо. Дверь открыл дядя — в зимнем халате он выглядел совсем померкшим и молча пропустил его в переднюю. Спал он явно в кабинете на диване, хотя постель была убрана. Воздух здесь был тяжелый, вероятно, старик забыл открыть на ночь окно.

— Садись.

Сашо сел в кожаное кресло у письменного стола.Он всегда садился сюда, когда приходил к дяде. Дядя молчал. Казалось, он витает в каких-то других мирах, вид унего был совсем унылый.

— Прочти-ка это, — наконец заговорил он и протянул племяннику несколько страниц, напечатанных на машинке и затем выправленных от руки. Сашо стал читать, но сосредоточиться ему было очень трудно. Мысли разбегались, слова скользили мимо сознания. Пришлось читать сначала. Так, значит, вот что писал дядя той ночью, когда на этом самом кресле, равнодушно развалившись, сидела смерть. Сашо знал, как добросовестно академик относился к своим обязанностям, но это уже переходило всякие границы. Мог ли понять юноша, что в ту ночь у дяди попросту сработал инстинкт самосохранения, который день за днем, минута за минутой укреплялся в течение всей его жизни. Академик уже не раз спасался таким образом — уходя с головой в дела.

Чувствуя себя очень неловко, Сашо положил рукопись на стол.

— Ну, и что ты об этом думаешь? — спросил дядя.

— Как тебе сказать, боюсь, что это не годится, — неохотно пробормотал юноша.

На этот раз академик взглянул ему прямо в лицо. Взгляд был тяжелым и безжизненным.

— Почему?

— Не знаю, как тебе это объяснить, — запнулся Сашо. — Вообще-то написано хорошо, с чувством, но, мне кажется, ты не очень учитываешь нынешний политический момент. Вот, например, начало — о двух мирах, которые сошлись в яростной схватке. Амы сейчас говорим о мирном сосуществовании. И о разрядке напряженности.

— А этот фашистский переворот? — хмуро возразил академик. — Ведь не я же его инсценировал!

— Ладно, дядя, напиши что-нибудь об американских монополиях, о ЦРУ — в любом случае не ошибешься. Но два мира, которые бьются не на жизнь, а на смерть? Ведь если они и вправду сейчас схватятся, это будет именно на смерть.

— Хорошо, напиши ты, как считаешь нужным. Это все-таки только проект.

— Кто тебе это поручил?

— Комитет, естественно.

Дядя был заместителем председателя Национального комитета защиты мира.

— Идет, — ответил юноша. — Но, поверь, ты напрасно старался. Уверен, что они не одному тебе поручили написать это воззвание. Потом выберут самый банальный вариант и именно его напечатают. Впрочем, банально писать легко только тем, кто вообще по-другому не умеет.

Сашо казалось, что дядя его не слушает — настолько отрешенный вид был у него в эту минуту. Но тот все слышал.

— Пусть даже так, — сказал он. — Не в этом суть. Каждый должен делать свою работу, как может и как считает нужным. А как ее оценят другие, не так уж важно.

Вот уже несколько лет Сашо был у дяди чем-то вроде личного секретаря и готовил ему все материалы, от которых тот не мог отказаться. Статьи, политические заметки, даже заявления и интервью — все это выходило из-под безупречного, почти вдохновенного пера молодого человека. Именно это вдохновение, эта покоряющая убежденность и искренность иногда смущали академика. Во время их обычных разговоров он не слышал от племянника ничего похожего. Сашо казался ему чересчур сдержанным — скорее трезвым скептиком, чем доверчивым энтузиастом. Старый ученый никогда не мог понять, что было личным убеждением юноши, а что он ловко приноравливал к точке зрения заказчика. Ведь академик в конечном счете и был чем-то вроде заказчика — вкладывал свои идеи и свои средства. Он отдавал племяннику все гонорары за их общие работы, а когда они носили чисто общественный характер, находил какой-либо иной способ его вознаградить. Так или иначе, но это сотрудничество шло на пользу обоим. Академик вовремя справлялся со своими общественными обязанностями, не тратя на них времени, отведенного для научных занятий. А у Сашо всегда водились деньги, что в какой-то мере отличало его от прочих студентов.

— Я пойду, — сказал юноша. — Если я, конечно, тебе больше не нужен.

— Иди, иди, — кивнул дядя. — Я справлюсь сам.

Когда Сашо ушел, академик тупо обошел пустую квартиру, потом прилег на диван. С самого утра он чувствовал себя опустошенным, почти полым. И мысль его непрестанно возвращалась к вчерашним похоронам, вызывая все больший стыд и смущение. Почему он так внезапно разрыдался во время панихиды? Так горько, так безутешно? И кого он оплакивал — ее или себя? А может быть, ни то, ни другое? Себя он никогда не жалел, потому что, как всякий занятой человек, никогда всерьез не задумывался о своей судьбе. Никогда он не оборачивался назад, чтобы окинуть взглядом пройденный путь, даже не пытался определить, какую роль он играет в своей собственной науке — чего он достиг, чего еще может от себя ожидать. Жену же он терял постепенно и спокойно, без сотрясений и кризисов, если не считать того случая в самом начале, о котором он вообще не хотел вспоминать. Разумеется, он привык к ней, но разве привычки оплакивают так горько?

Тогда почему?

Да, он должен был разобраться в этом гораздо раньше, должен был найти истину задолго до того, как в дом пришла смерть. Да, гораздо раньше. Когда смерть рядом, человек становится слабым, беспомощным, ко всему безразличным. Совсем, совсем безразличным, даже к себе самому. И все же он смутно чувствовал, что в этих рыданиях таился какой-то смысл, что они не были беспричинными. И этот смысл, может быть, и составлял истинную суть его существования, каждого человеческого существования. Хуже всего в этом мире человек знает самого себя — то, что скрыто у него в душе. И те дороги, по которым он, словно слепой, бродит дни и ночи. Такие мысли приходили сейчас ему в голову, но теперь они не казались ему ни горькими, ни страшными.

Он не заметил, как вдруг заснул — словно оборвалась какая-то нить. На этот раз в его сне не было ничего — он был пуст и глубок, как смерть.

3

Дней десять академик никуда не выходил. Ничем не занимался, ни о чем не думал. Но не чувствовал себя несчастным. Его словно бы охватило полное безразличие, которое было еще хуже апатии, всегда таящей в себе какую-нибудь драму. Тут не было и драмы, не было ничего. Просто он потерял всякий интерес к жизни.

В эти тихие, совершенно бесцветные дни сама погода словно бы стала его союзником. Он не мог припомнить второго такого холодного и дождливого июня, который скорее напоминал позднюю осень. Над самыми крышами ползли громадные тяжелые тучи, брызгая холодным дождем. В кабинете всегда было сумрачно и прохладно, дождь обильно заливал стекло окон, и мир казался сквозь них расплывчатым и нереальным. Самым странным было то, что телефон упрямо молчал, никто ему не звонил. Укрывшись в своем кабинете за этими облитыми дождем окнами, он чувствовал себя точно потерявшаяся лодка, которая медленно скользит по туманному океану времени, чтобы исчезнуть в нем навсегда.

Каждое утро часам к восьми приходила сестра, всегда с полной сумкой продуктов. К десяти она кончала всю мелкую работу по хозяйству и становилась к плите. Приготовление пищи было для нее не простым и будничным делом, а каким-то священнодействием. И действительно, все у нее получалось удивительно вкусным.

В свое время, когда был жив ее муж, она чутьем угадывала, что это, можно сказать, единственный способ удержать его дома.

Ангелина никогда не ела вместе с братом, даже старалась лишний раз не попадаться ему на глаза. С отсутствующим видом академик выходил на кухню, усаживался за стол и, не говоря ни слова, съедал все, что было в тарелке. Но ел он рассеянно, без всякого аппетита, просто заталкивал в себя пищу, как однажды непочтительно выразился ее сын. Однако при всей своей рассеянности академик невольно замечал, что ест он больше, чем до смерти жены. Это угнетало его, наполняло ощущением неясной вины. Но остановиться он был не в силах и съедал все, чувствуя, что хочет еще. Когда-то его покойный отец говорил, что так ненасытно и жадно едят старики, перед тем как умереть. Но академик ел не жадно, он просто не знал, когда остановиться.

За все это время к нему только раз зашел Сашо. Племянник, как и обещал, принес воззвание. Академик дважды внимательно прочел текст, но на лице его было все то же безразличное, ни о чем не говорящее выражение.

— Очень хорошо! — внезапно проговорил он. — Эта материя — просто твоя стихия. Я всегда считал, что из тебя мог бы выйти замечательный политический деятель.

Молодой человек внимательно взглянул на него.

— Думаешь, для науки я не гожусь? — спросил он. Академик как-то уныло покачал головой, но это ничего не значило. В конце концов Сашо был отличным студентом, лучшим на курсе, все пророчили ему блестящую научную карьеру, а собственный дядюшка как будто изволит сомневаться.

— Я этого не говорю, — ответил он. — Но у тебя ум скорее спекулятивный, чем аналитический.

Юноша окончательно обиделся.

— По правде говоря, я не люблю политику, — ответил он. — Я вообще не люблю ничего, что не является точным и положительным знанием.

Казалось, академик обретается где-то далеко-далеко от комнаты и окончательно забыл о племяннике. За окном все так же лил холодный дождь.

— Придет время, и ты поймешь, что знание — это еще не все, — тихо и словно нехотя проговорил академик. — А иногда оно может даже мешать. Словно лес, который не дает увидеть нужное тебе дерево.

— Разве в лесу не все деревья одинаковы? — спросил Сашо.

— Пусть даже одинаковы… Кроме одного. И тогда, чтобы его увидеть, приходится рубить весь лес.

— А зачем рубить? — спросил юноша и улыбнулся. — Его ведь можно просто-напросто обойти.

— Вот я и говорю, что у тебя спекулятивный ум, — заметил академик. Потом подумал и так же нехотя добавил: — И все-таки лучше вырубить все, что мешает увидеть настоящее дерево… Так будет умнее всего.

Сашо вскоре ушел. Он был огорчен, хотя и старался этого не показывать. Академик встал и подошел к окну. В сущности, зачем ему понадобилось расстраивать парня? Никогда и никого он не поучал, даже своих студентов. Это было просто не в его стиле. Нет дела безнадежней, чем убеждать кого-нибудь в чем бы то ни было, думал он. Даже обмануть и то легче. Чтобы поверить в свою правду, каждый должен прийти к ней сам. А он сейчас без всякой нужды обидел племянника. И остался один. Когда одиночество стало невыносимым, академик набрал первый же телефонный номер, который пришел ему в голову. В трубке прозвучал тихий и небрежный женский голос:

— Кто говорит?

— Академик Урумов, — ответил он. — Воззвание готово, можете за ним прислать.

На том конце провода воцарилось неловкое молчание.

— Прежде всего, товарищ академик, примите мои соболезнования… Мы думали… — Она запнулась.

— Что я его не напишу, верно?

— Да… Извините, но мы попросили другого человека и…

— Неважно кого вы попросили. Мой текст вы тоже должны посмотреть, так что, пожалуйста, пришлитеза ним… Может быть, он лучше.

— Конечно, конечно, я сейчас же пошлю! — залепетала секретарша.

Академик положил трубку. Вот почему ему никто не звонил, — считали неудобным. Мои соболезнования!.. С каким трудом люди произносят это слово, а все потому, что, в сущности, оно совершенно бессмысленно. Нельзя соучаствовать в чьей-либо боли, можно только сочувствовать. Люди любят, чтобы им сочувствовали, но раздражаются, когда им это сочувствие навязывают. Немного успокоившись, он вернулся в кабинет и, не торопясь, улегся на диван под клетчатое одеяло.

Дождливые мокрые дни один за другим тянулись в сером сумраке туч. Постепенно академик привык к одиночеству, и оно перестало его тяготить. Он вновь принялся за работу, хотя и не верил уже, что сможет чего-то достичь. Все было кончено, жизнь подошла к своему пределу. Наверное, другие завершат то, что он начал. Другие, по кто? Может быть, собственный племянник? Он ведь и вправду умный и талантливый юноша, в этом можно не сомневаться. И все же где-то в глубине души старого ученого таилось зернышко ядовитого недоверия. Слишком уж легко и быстро все ему удается. Не говорит ли это о некотором легкомыслии, о поверхностном мышлении? Настоящий ученый должен двигаться вперед медленней и основательней. Должен меньше верить и больше сомневаться. И пусть он лучше слегка заикается, чем говорит слишком красиво и гладко. Сашо говорил красиво и гладко, голова у него работала, как кибернетическая машина. Странно, но дяде это почему-то не нравилось.

Академик все чаще возвращался к этим мыслям, стараясь убедить себя в том, что он не прав. Ведь бывают же крылатые гении. С какой легкостью тот же Эйнштейн совершил переворот во всех науках. Вероятно, он несправедлив к парню, эта мысль все чаще и настойчивей приходила ему в голову. Пожилым людям слишком часто не нравятся все, кто хоть чем-то от них отличается. Нельзя считать молодого человека легкомысленным только потому, что мысль его летит быстрее, чем у других. Но разве дело только в этом, — думал он с горечью. Сколько уже дней прошло, а он даже не звонит. Эти современные киборги, наверное, не могут делать ничего, в чем не было бы определенного смысла. Или определенного расчета. Но академик тут же прогнал эту мысль.

— Куда это Сашо запропастился? — спросил Урумов сестру. — Вот уже пять или шесть дней о нем ни слухуни духу.

— Почем я знаю, где его носит? — недовольно ответила сестра. — Яблочко от яблони далеко не падает.

Видимо, Ангелина намекала на своего покойного мужа. Такое она позволяла себе очень редко, особенно при брате. Чувство собственного достоинства было, пожалуй, главной и самой заметной чертой Урумовых. Их отец в свое время не пожелал согнуть спину даже перед царем. Сам академик тоже не мог припомнить, что он когда-нибудь унизился до просьбы или жалобы. И даже его сестра никогда ни на что не жаловалась, хотя жизнь обрушила на нее немало бедствий.

А на первый взгляд Ангелина, казалось, была мало похожа на остальных Урумовых. Росла она невзрачной и незаметной, словно какой-нибудь комнатный лимон, который медленно тянется в своем углу, не привлекая ничьего внимания. Худенькая, плоскогрудая девушка с некрасивой походкой. Только глаза у нее были хороши — отрешенные и мечтательные, как у матери. Но в характере у нее не было никакой отрешенности или мечтательности. Стоило ей открыть рот, как раздавались самые банальные и безынтересные речи. И в этом было все дело — она была неинтересна. Поступила в консерваторию, но ее бледный девический талант очень скоро увял. Занятия не ладились, хоть она и сменила трех профессоров. Наконец она кое-как кончила педагогическое отделение, могла стать учительницей пения, но не стала, к продолжала жить все так же бесцветно и незаметно. Домашние смотрели сквозь нее, как сквозь слегка закопченное стекло. Единственным ее стремлением было одеваться чуть лучше, чем ее столь же невзрачные подруги. И это ей удавалось, несмотря на трудности военного времени. Отец был особенно щедр к ней, выражая таким образом если не любовь, то по крайней мере свою отцовскую жалость. Лишь ради нее он позволял себе отступать от традиционной урумовской бережливости.

Именно эта бережливость помогала ей в самые трудные годы. Когда на месте их желтого дома вырос новый жилищный кооператив, брат отказался в ее пользу от своих наследственных прав, и она получила самую лучшую квартиру в бельэтаже. После отца остались деньги, на которые можно было жить, не работая. И Ангелина по-прежнему влачила бесцветное и незаметное существование. Брат иногда месяцами не вспоминал о ней. Все говорило о том, что скоро она окончательно высохнет и превратится в кроткую и молчаливую старую деву. И как раз в это время она вышла замуж — несколько скандальным образом для такого семейства, как урумовское. Она вышла замуж за портного.

Разумеется, портной был не простой: избранником Ангелины стал известный мастер по прозвищу Люкс, один из самых модных портных в Софии. Это был смуглый, красивый мужчина, правда невысокого роста и с порядочной лысиной. Одевался он всегда очень изысканно, как пожилой лондонский финансист, носил брюки в полоску, черный пиджак и черную же скромную бабочку на белой крахмальной сорочке. При этом у него вряд ли было даже начальное образование. Маленький подмастерье из бедного радомирского села, он сам выбился в люди и стал известнейшим столичным портным. Иногда, подвыпив, он утверждал, что шил даже на самого царя Бориса. Такого, конечно, не случалось, но у Люкса действительно была богатая клиентура, особенно в военные годы, когда каждый разбогатевший зеленщик считал особым шиком носить костюмы от Люкса. Зарабатывал он очень много, но деньги у него не держались. Люкс был одним из самых прославленных кутил в городе, любое софийское кабаре с гордостью приняло бы его в число своих клиентов, но Люкс предпочитал «Империал», где спускал все, что удавалось содрать с щедрых выскочек.

Сначала никто не мог понять, почему этот известный столичный бабник женился на такой невзрачной стареющей девице. Но все объяснилось очень просто, и на этот раз Люкс рассчитал точно. Женщин он всегда имел сколько хотел, хотя после войны его доходы катастрофически снизились. Теперь ему нужна была добрая заботливая жена с квартирой, к тому же умеющая хорошо готовить. Ангелина Урумова идеально соответствовала этим условиям. К тому же она была гораздо моложе его. Прославленный столичный кутила дожил до сорока пяти лет, не имея ни кола ни двора, как выражались его преуспевшие в жизни приятели.

Сначала в прекрасной квартире жены разместился лишь богатый гардероб Люкса и дюжина пар обуви. Но вскоре портной перенес туда все свое предприятие, состоявшее из него самого и двух подмастерьев. В те годы все частные портные добровольно или под некоторым давлением вступали в производственные кооперативы, но Люкса, разумеется, это не коснулось. Он был мастером особой категории и продолжал работать частно, хотя платил очень высокие налоги. Правда, тогда еще оставались богачи, которых можно было заставить платить вместо себя. Со временем прежний неутомимый гуляка несколько приутих и предался новой, гораздо более безобидной страсти — вкусно поесть. Жене приходилось бегать целыми днями, чтобы найти для него то кусок телятинки, то молоденькую курочку.

После неожиданной и трагической смерти портного для его жены настали тяжелые времена. Десять долгих лет она с трудом сводила концы с концами. Научилась вязать свитера, делала куклы-сувениры. И лишь взяв на себя хозяйство брата, она с новой страстью отдалась своей любимой кулинарной стихии. Теперь у нее было достаточно денег, можно было заходить в дорогие магазины и покупать лучшее из того, что можно было найти. При этом она вела точный счет покупкам и после обеда каждый раз оставляла на письменном столе брата листок с записью расходов. Но это были не те вдовьи расходы, которые столько лет сушили ей душу. Наверное, нет больше радости, чем возможность свободно тратить деньги, — думала она. Тратить, не считая, так, чтобы сердце не сжималось из-за каждого лева, чтобы не испытывать мучительных колебаний из-за каждого куска колбасы. Просто тратить и тратить… Так она думала, но тратила все же очень расчетливо.

Она жила словно бы во сне. Молча хозяйничала, в кабинет к брату почти не заходила. В свободное время обычно сидела в спальне, куда, в свою очередь, никогда не заходил брат. Он решительно попросил ее стелить ему в кабинете на диване, там и спал. Ангелина готова была часами сидеть в этой роскошной, напоенной грустными ароматами спальне с золотистыми венскими обоями. Флакончики и баночки, загромождавшие туалетный столик, множились в овальном зеркале. Она рассматривала их с чуть стесненным сердцем и ставила всегда точно на то же место, откуда брала, словно покойница могла внезапно вернуться и накричать на нее за то, что она трогает ее вещи.

В ящичках туалетного столика Ангелина обнаружила украшения покойной. Их было невероятно много, ей казалось — целая гора. Одних колец было около тридцати. Сначала она не смела до них дотронуться, потом решилась. Прежде всего она надела одно из ожерелий — самое простое, янтарное. Походила в нем по спальне и тут же сняла, не успев даже взглянуть на себя в зеркало. Страшная тень покойной все еще стерегла свою спальню. Но через несколько дней и это перестало ее тревожить. Одну за другой прикалывала она брошки, надевала браслеты, ожерелья, кольца, которые вертелись на ее сорочьих пальцах. Все чаще и чаще одолевали ее воспоминания о детстве, о старом красивом доме. Жила она там, правда, одиноко и невесело, но по крайней мере ни в чем не знала нужды. Тогда она чувствовала себя принадлежащей к верхушке общества, а сейчас оказалась в самом низу. Всего лишь даровая служанка у собственного брата. Эта мысль оскорбила и испугала Ангелину, и она поспешила выбросить ее из головы. В сущности, она любила своего молчаливого хмурого брата, который стал большим человеком в этом чуждом ей мире.

И все-таки до одежды покойной она не смела дотронуться. Иногда ей до смерти хотелось надеть какое-нибудь вечернее платье — из блестящего старинного муара или черных кружев. Но все время казалось, что тогда она натянет на себя чужую кожу, оставленную какой-то громадной змеей. Змеей, которая так ловко обвилась вокруг брата и сдавила его в своих объятиях — крепко, но не настолько, чтобы задушить. Наконец, после долгих колебаний, она надела халат, который висел на гвозде, вбитом в кухонную дверь. Это был довольно поношенный и давно не стиранный халат, скроенный как японское кимоно. По зеленоватому фону были разбросаны большие оранжевые цветы, каких, наверное, не растет нигде на земле. Правда, халат был Ангелине велик и мешал двигаться, но она не обратила на это внимания. Так приятно было расхаживать по дому в японском кимоно с крупными цветами. В таком виде застал ее однажды брат, проходивший через холл. Увидел он ее со спины и на мгновение замер на месте. Сердце ударило громко, как старый забытый колокол. Сестра удивленно взглянула на него.

— Что с тобой?

— Ничего, — ответил он. — А что?

— Мне показалось, ты немного побледнел.

— Нет, все в порядке. Может, стоит немного проветрить кабинет?

— Так я же проветрила его сегодня, — сказала она обиженно. — Обе створки открывала, пока ты был в ванной.

— Хорошо, хорошо, — пробормотал он и отвернулся.

— Я приготовила на обед шпигованную баранину, — продолжала она, — с индийскими пряностями. Ты ведь любишь остренькое?

Она прекрасно знала, что он любит, но ей хотелось услышать это от него самого. Брат ничего не ответил, только, словно тень, скользнул к себе в кабинет. Вот неблагодарный, не лучше какого-нибудь мужика из Бояны, — думала она. — Мог бы и поинтересоваться, где это ей удалось раздобыть индийские пряности. Как будто индийские пряности продаются у нас на каждом углу.

Но тут он открыл дверь и высунул из нее только свой истончившийся нос.

— Послушай, Ангелина, я давно хотел тебе сказать, возьми себе все вещи покойной. Не стесняйся, они никому не нужны.

От него не укрылся радостный блеск, на мгновение мелькнувший в ее глазах.

— Все? — спросила она. — И драгоценности?

Этот вопрос застал его врасплох. Он, разумеется, имел в виду одежду. А драгоценности?.. Впрочем, зачем ему дамские побрякушки?

— Да, и драгоценности, — ответил он.

Потом, после некоторого колебания, добавил:

— Я возьму несколько штук, на память… Да и для будущей невестки надо иметь какой-нибудь подарок.

— Ну, невестки ты не скоро дождешься, — пробормотала она.

Академик вернулся в кабинет, охваченный отвращением и к сестре, и к себе самому. В каждом человеке таится крохотный мародер, — думал он. И жалкий скряга. Зачем сестре эти чужие, с мертвеца, платья? И зачем ему драгоценности? Не оставалось ничего другого, как поверить, что он действительно хочет сохранить их на память.

Он рассеянно подошел к окну. Мокрые наружные стекла двойных рам с трудом пропускали мутный свет хмурого дня. Неверно, что вещи убивают людей, — думал он. В сущности, сам человек уродует вещи жаждой обладания. Может быть, наши далекие предки поступали гораздо последовательнее, когда хоронили мертвых вместе с их вещами.

Так думал он, глядя на мокрое от дождя стекло, но вечером все же отобрал несколько безделушек, которые казались ему самыми красивыми и были, наверное, самыми дорогими. В эту минуту ему казалось, что отдать сестре все — значит просто развращать ее.

Через несколько дней ему позвонил Спасов, новый вице-президент Академии наук. Знакомы они были очень мало, поэтому академика немного удивил его тон. Спасов говорил мягко, почти льстиво, голос его, казалось, журча, переливается через края трубки.

— Как вы себя чувствуете, товарищ Урумов? То есть я хочу спросить, как ваше здоровье?

— Здоровье? Со здоровьем у меня, думается, все в порядке.

— Прекрасно. В таком случае вы не могли бы ко мне зайти? Я хотел бы с вами поговорить.

— Когда? — только и спросил академик.

— Когда вам удобно… Завтра утром, например?

Академик откинулся на спинку стула. Что оно означает, это приглашение?.. Уж не случилось ли что-нибудь в институте, которым он руководит вот уже почти пятнадцать лет? Нет, вряд ли. В научных институтах настоящие события, все равно какие, случаются не чаще одного раза в десятилетие. И коллеги непременно предупредили бы его, если бы что-нибудь произошло.

И только тут ему пришло в голову, что за эти дни его заместитель ни разу ему не позвонил. Что ни говори — непорядок. Может быть, заместитель хочет показать, что и без него все идет прекрасно? Или он просто из деликатности не решается его беспокоить? Сейчас и то и другое казалось ему одинаково возможным. Просто он плохо знал своего заместителя, да и никогда не давал себе труда всмотреться в него повнимательнее. Этот солидный молчаливый человек, обогнавший в своем восхождении по служебной лестнице по крайней мере полдюжины коллег, с точки зрения академика вряд ли заслуживал большого внимания. Ученым он был посредственным, но все говорили, что он отличный организатор. Сам академик не видел в его организаторских способностях ничего особенного, но дела в институте шли хорошо, это был факт.

Поколебавшись, академик набрал номер института.

— Это вы, Скорчев?

— Я, — ответил заместитель. — Рад вас слышать, товарищ профессор.

— Скажите, Скорчев, в институте что-нибудь случилось?

— Нет, все в порядке… Я просмотрел ваши последние посевы, товарищ профессор, и все рассортировал.

— Спасибо… И все же, пожалуй, вам следовало бы хоть раз позвонить мне за эти дни.

На том конце провода наступило короткое молчание, наверное, слова директора привели Скорчева в замешательство.

— Я не хотел вас беспокоить… Думал, вы…

— Ладно, ладно, — прервал его академик. — Работайте спокойно. Через денек-другой я зайду.

Академик положил трубку. Напрасноон его заподозрил. Этот могучий человек, видимо, мог существовать только в чьей-нибудь тени.

На следующий день он отправился в Академию пешком. Шел медленно, чувствуя, что у него кружится голова. Это, да еще слабость в ногах, заставило его уже на втором углу остановиться передохнуть. День, хотя и облачный, был не слишком холодным, время от времени за тучами мелькало синее, промытое небо. Это зрелище было ему гораздо приятнее буйной зелени деревьев у них на бульваре — нахальной, бьющей в глаза, но тленной, да, такой тленной по сравнению с небом. За правым его плечом резко взвизгнул тормоз, раздалась ругань. Академик, огорченный, пошел дальше. Казалось, что по бульвару движется не он сам, а его тень, и даже та — изможденная и бессильная.

Спасов принял Урумова сразу, словно давно уже его поджидал. Когда академик вошел в кабинет, он встал из-за своего красивого письменного стола, элегантный, сдержанно улыбающийся. Так обыкновенно улыбаются людям, одетым в траур, стремясь показать им, что все проходит и жизнь сильнее всего. Спасов был тщательно выбрит и весь прямо-таки светился чистотой. Даже поредевшие волосы были как будто только что смочены и приглажены щеткой — такими они лежали аккуратными волнами. Урумов слышал, что вице-президент — прекрасный математик. Жаль, что ему приходится терять столько времени на ненужные и пустые разговоры.

— Чашечку кофе, товарищ Урумов?

— Нет, спасибо, я не пью кофе.

— Тогда кока-колу?

Академик не ответил. Спасов принял это за согласие и кивнул секретарше, все еще чинно стоявшей у роскошной старинной двери. Потом он так же элегантно опустился на свой удобный стул, провел по вискам ладонью. В этот момент вице-президент был больше похож на французского модельера или издателя модного журнала, чем на ученого-математика. Академику даже показалось, что в просторном кабинете носится еле уловимый аромат «Шипра». Некоторое время оба молчали, чуть дольше, чем это допускалось протоколом. Спасов прекрасно понимал, что сейчас любой разговор на посторонние темы прозвучал бы неловко и неуместно. И решил сразу же перейти к сути дела.

— Вы не догадываетесь, товарищ Урумов, зачем мы вас пригласили?

— Да, конечно, — тут же ответил академик. — Вы хотите предложить мне уйти на пенсию.

Вице-президент как-то странно посмотрел на него, словно бы сожалея, что эта идея до сих пор не приходила ему в голову.

— Вы ученый с мировым именем! — ответил он. — И никаких подобных намерений у нас нет. Правда, нам с вами есть о чем поговорить, но это уж в другой раз.

— Когда же?

— Ну, например, когда вы вернетесь из Венгрии… — Спасов улыбнулся.

— Ничего не понимаю, — сказал академик. — Какая Венгрия?

— Для этого мы вас и пригласили… Хотим предложить вам съездить в Венгрию. На двадцать дней.

— И что я там должен делать? — удивленно спросил академик.

— Ничего особенного. Это по культурному соглашению. Вы съездите туда, оттуда к нам кто-нибудь приедет. Как это обычно бывает.

— Мне не хочется ездить, — проговорил академик. — Стар я уже, мне не до путешествий…

Спасов, видимо, ждал этого ответа.

— Да, мы знаем, что вам не до поездок, — сказал он. — Но что касается старости, бросьте эту глупую мысль. По правде говоря, мы именно потому и хотим послать вас в Венгрию. После всего случившегося вам необходимо рассеяться, набраться сил. Извините, что я так откровенно говорю об этом. — И поскольку академик все еще молчал, с трудом подыскивая как можно более деликатную форму отказа, Спасов поспешил добавить: — В конце концов, там есть что посмотреть и чему поучиться. Их институт… — он чуть было не сказал «лучше нашего», но вовремя сдержался, — имеет мировую известность. Там вы встретитесь с Добози.

Но академик очень хорошо уловил смысл маленькой паузы.

— Да, оборудование у них лучше нашего, — кивнул он. — Академик Добози — энергичный и темпераментный человек, он умеет настоять на своем.

— Вот вы там на месте и посмотрите, что у них есть, а чего нет. Ведь и мы не такие уж скупердяи.

Академик глубоко задумался.

— А если я откажусь?

— Очень прошу вас этого не делать. Дело в том, что это идея нашего куратора. А он наверняка согласовал ее там…

Академик прекрасно понял, что имеет в виду Спасов. Время от времени его тоже посещал куратор. Немало их сменилось за последние два десятилетия. Эти молодые люди умели хорошо слушать, но редко раскрывали рот, чтобы что-нибудь сказать. А уж раз этот сказал…

— Я подумаю, — сказал академик. — Завтра я вам. позвоню. Но, поверьте, сейчас мне не до прогулок, искренне вам говорю.

Домой он вернулся расстроенный. Он прекрасно понимал, что ему предлагают эту поездку с самыми лучшими намерениями, желая отвлечь его и хоть немного утешить. Он сам сделал то же, когда умерла жена доцента Димова — выхлопотал ему командировку в Швецию. Но ему-то на самом деле не хотелось никуда ехать. В душе его безраздельно царили холод и равнодушие, самая мысль о любом физическом усилии вызывала отвращение. Единственное, на что у него еще хватало сил, это двигать челюстями в кухне у сестры. Да, челюсти у него работали неплохо.

Впрочем, он уже несколько раз бывал в Будапеште. Город ему правился, нравилась его атмосфера. Народ там был милый и вежливый, как нигде, и словно бы питал особое расположение к академикам и пожилым иностранцам. Когда он последний раз был там, то жил в отеле на Маргитсигет и в ресторане обедал всегда за одним и том же столиком, который обслуживал старый официант — старше, может быть, его самого. Одет он был с обветшалой старомодной элегантностью, но его крахмальная сорочка, хоть и слегка пожелтевшая, всегда была безукоризненно чиста. Сил у него уже было мало, когда он подавал суп, руки его дрожали, но гостя он старался обслужить как можно быстрее и лучше. И заботился об академике с такой преданностью и уважением, как никто другой в его жизни. Уезжая, Урумов оставил ему все подарки, приготовленные для председателя Комитета защиты мира, и не жалел об этом. Но ведь это было всего два года назад, и старый официант, может быть, до сих пор работает в ресторане… Если он поедет… Глупости, никуда он не станет ездить, лучше всего сидеть дома. Конечно, ему совсем не мешает собраться с силами, это просто необходимо, если он хочет закончить хотя бы часть своих работ.

Дверь отворилась, на пороге стояла сестра.

— Иди перекуси! — сказала она.

С каким смаком произносит она это мерзкое словечко «перекуси»! Он нехотя встал из-за письменного стола, но аппетиту его это ничуть не помешало. Сытно пообедав, он опять вернулся в кабинет. Там было тихо и прохладно, академик поспешил добраться до дивана и незаметно уснул. Проснулся он с неприятным вкусом во рту и головной болью, словно перед тем, как лечь, выпил вина. На сердце было пусто, душу томила какая-то раздвоенность. Попробовал взяться за работу — ничего не получилось. Открыл книгу, начатую несколько дней назад, и тут же отложил. Никогда он еще не чувствовал себя таким одиноким и заброшенным, никогда так пусто не было у него на сердце. Он снова лег и лежал долго, даже не заметил, как наступил вечер. Разумнее всего было бы встать и куда-нибудь пойти, но куда? Разве есть в этом мире уголок для усталых и потерявших надежду людей? Друзей и приятелей у него уже давно не было. Большинство умерло, остальные замкнулись в себе. Старики не дружат со стариками, они словно бы видят в них свое собственное разрушение.

Наконец, он встал и бессмысленно, точно какое-то насекомое, послонялся по кабинету. Как и в ту ночь, когда умерла жена, пусто и ровно светила лампа, молчал телефон, не было слышно ничьих шагов. И внезапно, охваченный каким-то неожиданно нахлынувшим страхом, он бросился к телефону.

— Это ты, Сашо?

— Я, дядя, — ответилюноша.

— Чем занимаешься?

— Ничем. Целый день читал, сейчас хочу немного пройтись.

— В кино?

— Нет, я хотел пойти поиграть в бильярд.

— Неужели в Болгарии еще сохранились бильярдные?

— Пока еще попадаются… Чаще, чем хорошие игроки.

Академик перевел дух, преодолевая неловкость.

— Послушай, Сашо, может, зайдешь ко мне ненадолго, если тебе не очень к спеху?

— Конечно, зайду, — с готовностью ответил племянник.

— Прекрасно, буду тебя ждать, — сказал академик и поспешил повесить трубку.

Потом глубоко вздохнул и встал из-за стола. Как мягко и чисто светят лампы. Как спокойно в его пустой квартире. Все прочее — дурацкое самовнушение. Вот только, может быть, душновато. Ну да, конечно, и как только он мог сидеть столько времени с закрытым окном. Потому, наверное, и голова разболелась. Он широко распахнул обе створки окна, снаружи хлынул свежий ночной воздух, знакомые городские запахи. Это окончательно успокоило его, он стоял у окна и глубоко, не закрывая рта, дышал, как рыба, которую бросили обратно в воду.

Ночь за окном тоже была спокойна. Из темного скверика у реки доносились звуки магнитофона. Всмотревшись повнимательней, он увидел на одной из скамеек несколько темных фигур, скорее всего парней. В темноте вспыхивали сигареты, раздавался смех, магнитофон уныло мурлыкал какую-то негритянскую мелодию. Потом в слябом свете фонаря еле заметно блеснуло что-то стеклянное — парни пили прямо из бутылки, верно, ракию[2], и тогда шум ненадолго затихал. Устроили себе бесплатный ресторан с музыкой. Наверное, среди них была и девушка, это угадывалось и по смеху, и по доносившимся до него шуточкам. Что-то бесстыдное было в этих еще неокрепших мальчишеских голосах, что-то вызывающее и нахальное. Неужели девушка не понимает, что все это относится к ней? Наверное, понимает, но по-своему, как львица понимает рычание льва. Только она слышит в нем ласку — все прочие животные спешат убраться куда-нибудь подальше… Да, девушка, видно, такая же, как и парни. Когда-то было не так… Например, в его время…

Он невольно махнул рукой. Да в его время на этом месте и города-то не было. Здесь бежала небольшая чистая речка, в заводях кружились маленькие усатые рыбки. А за ней мягко вздымался пологий склон Курубаглара, каждую весну утопавший в вишневом цвету. Считалось, что сюда далеко ходить даже на прогулку. В те годы на улицы этого темного и грязного города по ночам не выходили даже взрослые женщины, не то что девушки. Робкие и застенчивые, девушки гуляли только днем, да и то по двое, крепко стискивая друг дружке вспотевшие пальчики. Глаз их почти не было видно из-под широкополых шляп. Поймать чей-нибудь беглый взгляд, увидеть кусочек щиколотки было бесконечно трудно. И пусть мужчины тогда были серы и неотесаны, зато девушки по крайней мере были девушками. Так думал академик, стоя у открытого окна.

А девушка внизу, наверное, вместе с другими прикладывалась к бутылке. Академик отвернулся от окна, испытывая чувство, похожее на зубную боль. Она, верно, и курила вместе со всеми. Крупные мускулистые ноги девушки белели во мраке. До чего же они здоровенные в самом деле. В его время, он помнил, во всем городе была одна-единственная полная девушка… Но что думать об этом. Сейчас надо будет объяснить племяннику, зачем он его вызвал. А он и сам не знает зачем. Старческое одиночество вовсе не причина для того, чтобы беспокоить беззаботных молодых людей.

Когда спустя четверть часа Сашо позвонил у двери, академик уже кое-что придумал. Он встал и неторопливо открыл юноше. Сашо вошел чуть небрежно и торопливо, словно вышел за сигаретами и на минутку забежал к дяде.

— Знаешь, когда я был молод, я тоже играл в бильярд, — сказал академик. — До пятидесяти карамболей делал.

Племянник недоверчиво взглянул на него. Такие тощие руки и пятьдесят карамболей — совсем неплохо.

— Верю, дядя, только никак не могу себе это представить.

— Почему?

— С тех пор как я тебя помню, ты всегда был пожилым и очень серьезным, — ответил юноша. — Да на мой взгляд, ты и сейчас такой же, ни на день не постарел.

Они вошли в кабинет. Сашо уселся в кресло, стоявшее у письменного стола.

— В молодости я был такой же, как и все, ничем не выделялся.

— Неужели даже выпивал? — Сашо искренне рассмеялся.

— Нет, в те годы у нас еще не было так называемой «золотой молодежи»… Считалось неприличным ходить по ресторанам.

— Как же вы развлекались?

— Играли в бильярд, в карты… Зимой катались на коньках.

— А в карты во что играли? В покер?

— Нет, порядочные люди в покер не играли… Я играл в вист. А дед твой, он ведь учился в России, играл просто замечательно. Каждый вечер ходил в «Юнион-клуб», там у него были постоянные партнеры.

— А я-то удивлялся, в кого это я пошел! — засмеялся Сашо.

— Почему? Ты тоже хорошо играешь?

— А как же иначе?.. При моей-то математической памяти… В картах я могу допустить только теоретическую ошибку, практическую — никогда!

Они еще ни разу не говорили на такие темы. Урумов с любопытством смотрел на племянника:

— А еще что? Я хочу сказать, как вы еще развлекаетесь?

— Ну как… Немного секса, немного плавания, немного подводной охоты…

— Немного спиртного.

— Это уж как придется. Но вообще-то на спиртное я не слишком падок.

— Да, ты разумный юноша.

Сашо как будто снова обиделся.

— У меня вовсе не спекулятивный ум, дядя. И но практичный тоже. Самое большое, что можно про него сказать, это что он комбинативный.

— Да, вы, молодое поколение, вообще реалисты, — сказал академик, и это отнюдь не звучало как комплимент.

— По-твоему, это плохо? — шутливо спросил юноша.

— Не плохо, если не перебарщивать. Как, по-твоему, почему в Англии не было революции?

Сашо промолчал. Видно, для дяди понятия «практический человек» и «реалист» так же мало отличаются друг от друга, как «практический человек» и «корыстный человек».

— Знаешь, зачем я тебя позвал? — внезапно повернул разговор дядя. — У меня совсем из головы вон, что «Просторы» заказали мне статью… А я через несколько дней уезжаю за границу. Не слишком далеко — в Венгрию. Так что придется тебе заняться этой работой.

— «Просторы»? — удивленно спросил Сашо.

Журнал был литературный, зачем им понадобилась дядина статья?

— Ты за ним не следишь? — в свою очередь удивился старик. — А у них очень солидная научная рубрика.

— Не обращал внимания.

— Мне, естественно, заказали научную статью. Скажем, в таком роде — микробиология и ее современные проблемы.

— Популяризация?..

— Не совсем. И в этом все дело. В статье должны сочетаться эссеистика, публицистика и, как они выражаются, прогнозы посмелее. Хотя мне это не слишком нравится.

— Сколько страниц? — коротко спросил Сашо.

— Около двадцати.

— Многовато же они хотят впихнуть в двадцать страниц… Это материя серьезная!

Глаза у него заблестели.

— Я им сказал то же самое. Ну, скажем, тридцать… Возьмешься?

— Интересный эксперимент! — проговорил Сашо. — Прогнозы!.. А что, дядя, без прогнозов любая наука слепа… Интересно только, какие прогнозы хотят они услышать от нас? Как выводить в инкубаторах писателей?

— Во всяком случае, тут ты не слишком увлекайся. Журнал достаточно серьезный, и мне бы хотелось, чтобы ты как следует постарался.

— Будь спокоен, — заверил юноша.

Но академик и в самом деле был спокоен. Послеобеденный кошмар прошел, и теперь он чувствовал необыкновенную легкость, словно с его души свалился какой-то огромный груз.

— Имей в виду, заплатят они хорошо… Около пятисот левов. Я дам тебе авансом половину этих денег, чтобы ты мог спокойно работать.

— Спасибо, дядя. — Сашо был тронут.

— Хочешь, я дам тебе ключи от дачи? Там очень хорошо работается.

— Не стоит, — отказался Сашо. — Слишком много времени будет уходить на дорогу.

— Это не проблема. Я и без того хотел оставить тебе машину. Не бросать же ее на улице, все-таки кто-нибудь да должен за ней присматривать.

— А шофер? — спросил юноша, почти испуганный этой блестящей перспективой.

— Шофер? Ты же знаешь, я никогда не держу шофера летом.

Это было верно. Летом машину водила тетка. И водила очень хорошо, прямо по-мужски. Шофером у академика работал какой-то наполовину глухой, наполовину слепой пенсионер, который вечно спал, опустив на руль голову. Но зато с ним не были страшны никакие аварии.

Скорость в пятьдесят километров он позволял себе только на прямых участках шоссе за пределами города. Они немного прошлись на его счет, потом академик смущенно взглянул на часы.

— Ну ладно, теперь ступай! — сказал он. — Тебя ведь ждет бильярд!

— Да нет, там уже закрыто.

— Все равно, значит, ждет что-нибудь другое… Ступай, ступай…

Никто нигде его не ждал. Сашо вообще не любил свиданий, он ревниво охранял свою свободу. К чему связывать себя заранее, если в Софии полно мест, где и так можно повидаться с друзьями. Все же минут через десять он ушел. На этот раз дядя проводил его до самой прихожей. Сашо не успел даже удивиться этому необычайному вниманию. Что это со стариком в самом деле? А впрочем, ничего особенного — по отношению к нему дядя всегда был щедрым.

Проводив племянника, академик снова вернулся к себе в кабинет. На душе было все так же легко, словно тягостное чувство одиночества покинуло его навсегда. Небольшая альтруистическая оргия, только что отбушевавшая у него в кабинете, наполняла его гордостью и удовлетворением. И неважно, что по сути дела эта оргия была порядком легкомысленна. Он просто поддался порыву, естественному для старого и одинокого человека, жаждущего чьей-нибудь близости. И как всякий старый и одинокий человек, инстинктивно чувствовал, что в обмен на эту близость он не может предложить ничего, кроме щедрости.

Не хотелось подходить к окну, не хотелось садиться за письменный стол. Самое лучшее — принять таблетку, гексадорма и хоть раз выспаться по-человечески — без мыслей, с чистым сердцем и покойной совестью.

4

Сашо шагал по темной улице, чувствуя, что земное притяжение не такая уж могучая сила, как утверждают ученые. В их вычисления явно вкралась какая-то ошибка. Ноги его с необычайной легкостью отскакивали от тротуара, хотя он стал значительно тяжелее — на целую связку ключей и солидную пачку банкнот, новехоньких пятилевовых бумажек, еще не тронутых ничьими пальцами. Он и раньше замечал, что дядя всегда старается подсунуть ему такие вот новые и чистенькие деньги, словно бы полученные прямо из банка. Впрочем, верно, так оно и есть — только Национальный банк в силах расплачиваться с такими дорогостоящими особами, как академики. Сашо вспомнил, как когда-то отец набивал ему карманы мятыми и потрепанными однолевовыми бумажками, которые в те годы не стоили ровно ничего.

А ведь он был довольно щедрым, его отец. Подвыпив, разумеется. Пьян и весел он бывал всегда по вечерам, а наутро — вечно мрачный — глотал соду, громко рыгал и посылал сына в магазин напротив за пивом. Случалось, отец, совершенно пьяный, возвращался домой, когда уже брезжил рассвет, и приводил с собой приятелей, обычно более трезвых. Из вздутых карманов торчали темные горлышки бутылок. Гости располагались в холле и говорили так громко, что со стороны могло показаться, будто они ссорятся. Мать, как всегда, покорная и молчаливая, доставала из холодильника колбасы — луканку и суджук, резала их на тонкие вкусные ломтики. А в холле уже пели или в самом деле ругались, разбуженные соседи стучали кулаками в стены. Тут отец обычно вспоминал о своем первородном сыне и требовал, чтобы его вывели к гостям. Он выходил, как был, сонный, в пижаме, в материнских шлепанцах.

— Читай стихи! — приказывал он. — Покажи этим жуликам и захребетникам, на что ты способен.

Сашо всегда читал им одно и то же стихотворение — «Ополченцы на Шипке» Вазова. В свои восемь лет он уже знал все это длинное стихотворение наизусть.

«О, Шипка!» — начинал он своим чистым и звонким детским дискантом.

Уже на второй строфе отец принимался неестественно таращить глаза, на третьей — пускал слезу. Остальные сначала только ухмылялись, но к концу плакали все. Отец, крепко зажав сына в пропахших вином и табаком объятиях, всхлипывая, бормотал:

— Скоты мы!.. Скоты необразованные… Но эти, они нас научат, они нам покажут, эти-и-и… — И он показывал пальцем куда-то в потолок, где, по его мнению, жил какой-то видный партиец.

Затем, растроганный декламацией, отец принимался совать деньги в мелкие кармашки детской пижамы, с таким остервенением заталкивая их туда, что бумажки рвались и приходили в окончательную негодность. Потом, немного успокоившись, наливал ему рюмку.

— Пей, пей! — бормотал он. — Пей, мужчиной станешь.

И с гордостью и наслаждением смотрел, как мальчик нехотя глотает невкусное питье. Большая рюмка вина — не так-то уж мало для хрупкого детского организма. Так Сашо впервые испытал опьянение, соблазнительное — потому что не походило ни на какое другое — и вместе с тем отвратительное ощущение. Но, верно, стремиться к нему стоило, раз взрослые пили вино с такой охотой. Взрослые не так уж глупы, только не всегда попятно, что они делают.

В сущности, это было, можно сказать, его единственным приятным детским впечатлением, хотя и в нем не было ничего хорошего. Все остальное вызывало у него отвращение: просторная голая квартира со свернутыми коврами — чтобы легче было выметать валявшиеся повсюду нитки, обрывки измочаленной бортовки, обрезки сукна и подкладки; весь этот мусор, который вечно прилипал к одежде; эти вечно куда-то спешившие люди, которые выпячивали грудь перед зеркалом, нелепо выгибались, стараясь увидеть спину, и пятились, точно слепые, пока не наступали на котенка или не натыкались на него самого; угарный запах утюгов и ткани, которую перед глажкой нужно было смачивать. Но больше всего он ненавидел подмастерьев, двух безусых юнцов, которые приехали из Радомира, чтобы выучиться ремеслу у земляка-мастера.

Да, эти парни были особенно невыносимы. Они вечно сидели в холле на столах, скрестив по-портновски ноги, в собственноручно сработанных жилетах, с большими безобразными наперстками на пальцах и с булавками в зубах. Совсем еще зеленые, но уже задиристые и насмешливые ребята, они от скуки то и дело подшучивали над мальчиком, щипали его, где не следует. Сашо бежал в кухню, дергал за юбку мать. Та, не отрываясь от какой-нибудь кастрюли или сковородки, поворачивала к нему потное лицо.

— Мам, они щиплют меня за пипку! — кричал он, оскорбленный до глубины души.

— Оставь их, не обращай внимания! — отвечала она устало. — Не видишь разве, какие это хулиганы.

За обедом он напрасно жаловался отцу.

— Ничего, сынок, больше вырастет! — хохотал тот, высоко поднимая бутылку, из которой лилось холодное пенистое пиво. Потом с жадностью осушал стакан, вытирал ладонью мокрые губы и, довольный, говорил:

— Это я понимаю — жизнь!

После сытного обеда отец отправлялся вздремнуть в детскую — все остальные кровати были заняты раскроенными и недошитыми костюмами. Подмастерья устраивались в холле, прямо на жестких столах, даже не укрываясь. Под головы они клали куски свернутой ткани. Воздух в холле был спертый, тяжело пахло немытыми ногами. А Сашо с какой-нибудь книжкой забирался на кухню, где мать тихонько позвякивала в мойке тарелками.

Эти неприятные воспоминания сопровождали Сашо до самого дядиного «форд-таунуса», который с кажущимся своим механическим безразличием терпеливо дожидался его у обочины. Машина напоминала какого-то провинциального тупицу, толстощекого, низколобого, с отвисшим задом. Ее современные братья были куда элегантнее. Но зато у этого старичка зажигание включалось быстрее, чем вспыхивала спичка, а мотор не знал, что такое перебои. Сашо с наслаждением дождался, чтобы мотор загудел ровно и ласково, как старый раскормленный кот, и только тут понял, что ехать домой, как он собирался, нет никакой возможности. Деньги, казалось, жгли ему грудь сквозь подкладку пиджака; ну как было не истратить хотя бы одну бумажку! Куда же отправиться? В шахматный клуб? В это время там уже все пропахло потом. В Доме студента, верно, опять вечер танцев — развлечение для провинциалов. И вообще, не в его стиле приглашать незнакомых девушек и танцевать с ними, не зная, куда девать вспотевшие руки. Лучше всего податься в «Варшаву», там наверняка болтается кто-нибудь из приятелей. Правда, там недолго поддаться искушению и выпить, а машина? Но стоит ли заранее об этом думать!

Оставив машину перед Домом студента, Сашо пешком отправился в кондитерскую. Русский бульвар был в этот час непривычно пуст, только несколько провинциалов торчали у музейных витрин. Внезапно неизвестно откуда выскочил великолепный пойнтер, дружелюбно обнюхал его и проводил до самой кондитерской. Как всегда в это время, там было немало свободных мест, но за занятыми столиками Сашо не увидел никого из своих. Он уже готов был уйти, как вдруг заметил чей-то знакомый затылок и шею — очень короткую и очень волосатую. Кишо? Ну конечно же, Кишо, и с ним две девушки, на вид вполне ничего. Одну из них он вроде бы где-то видел — большая, как у теленка, голова, но черты лица крупные, красивые и симпатичные. Наверно, довольно высокая, если судить по великоватой, почти мужской руке, которая спокойно лежала на столе. Похоже, волейболистка или что-нибудь в этом роде. Сашо подошел, сохраняя на лице небрежное выражение — чтоб эти малявки чего не подумали. Теперь он мог получше рассмотреть и другую — очень бледная кожа и очень темные волосы, закрывающие часть лица.

— Привет!

— Привет! — ответил Кишо. — Садись!.. Садись и слушай.

Все лицо у Кишо было усыпано черными корявыми родинками, словно по нему расползлись какие-то насекомые. Самая большая, чуть заостренная, торчала между бровями, как маленький рог. Кишо был чем-то вроде инвентарной принадлежности «Варшавы» с самого ее основания. Заведующие и официантки сменяли друг друга, кондитерская медленно ветшала, а он был все тот же — «Кишо с родинками». Был он уже немолод — лет тридцати пяти, и из них по крайней мере последние десять работал ассистентом в университете. И вряд ли его ожидало что другое, потому что по-настоящему он интересовался только бриджем. Кишо создал свою собственную теорию, свою школу, подготовил даже свою команду. Правда, на состязаниях его ученики, как, впрочем, и он сам, оказывались обычно в самом хвосте. Система Кишо была столь же сложна, сколь и остроумна, и пользоваться ей было почти невозможно.

— Объяснял им один эскиз! — сообщил Кишо. — Просто гениальный. Сегодня утром придумал. Только вот карт со мной нет, так что слушай внимательно.

— Я слушаю, — сказал Сашо покорно.

Но слушать не стал. Только сейчас он вспомнил, что высокая девушка — из команды Кишо. Один раз он видел ее на состязаниях — пасует противу всякой логики и всегда очень удачно, словно видит карты противников. Вторая девушка вблизи показалась ему гораздо красивее, чем можно было подумать издалека. Ее бледные ненакрашенные губы были так нежны, что казалось, она ими только дышала — не ела, не говорила. Одета она была в темный костюмчик, правда, несколько старомодный, но зато идеально выглаженный. И вид у нее был совсем не современный — чуть меланхолический взгляд и на лице тоже вроде уныние. Какой-то запоздалый романтизм. Дать бы ей в руки большой золотой якорь, крест или сердце — очень бы подошло. Девушка, казалось, заметила, что за ней наблюдают, по лицу ее пробежала нервная дрожь.

— Правда, гениально? — возбужденно спросил наконец Кишо.

— Да, поразительно! — серьезно ответил Сашо.

— Понимаешь, подрезаешь туза тузом. Так? Оставляешь девятку… Нет, это просто гениально…

— Ты забыл нас познакомить, — терпеливо напомнил Сашо.

— Ах, да!

Высокую девушку звали Донка, темноглазую — Криста. Откуда вдруг это немецкое имя? Девушка, видно, немножко нервничала, закурила сигарету и тут же погасила ее о край пепельницы.

— Вы правы, — сказал Сашо. — Вам совсем не идет курить… Такой я всегда представлял себе Лауру.

— Какую Лауру?

— А какая вам больше нравится.

Девушка обиженно взглянула на него.

— Может, вы имеете в виду Петрарку? — сказала она. — Но кто сейчас о нем помнит… Я подумала, что не так вас поняла.

— Криста у нас девушка умная, — серьезно сказал Кишо. — Она даже знает, что такое пиццикато.

— И что же это значит?

— Ничего особенного — просто дергаешь струну пальцем. Ведь так? Но это слово мне всегда почему-то страшно нравилось! — Он засмеялся.

Подошла официантка. Видимо, она только что поступила в «Варшаву», потому что оглядела компанию весьма недружелюбно. Старые официантки их хорошо знали и любили.

— Можно кампари? — спросил Сашо.

— Кампари нет! — ответила та с удовольствием.

— Тогда сироп, только, пожалуйста, холодный.

Сироп оказался очень вкусным, но было просто грешно пробавляться сладкой водичкой, имея в кармане столько денег. Осушив стакан, Сашо осторожно предложил:

— Знаете что, поехали в «Панораму». Там на веранде сейчас очень приятно.

— Приятно, — проворчал Кишо. — Был я там однажды — ободрали как липку.

— Мы только выпьем кампари…

— Ну да, знаю я, туда только войди.

— На себя у тебя есть деньги? — напрямик спросил Сашо.

— И у нас есть! — возбужденно заявила Донка. — Поедем, Кишо, ну пожалуйста!.. Я там никогда не была.

— Мне нельзя, я не могу задерживаться, — решительно заявила Криста. — Я не предупредила маму.

— Ничего, мы сначала проводим Кристу, — предложил Сашо. — Я на машине, — добавил он небрежно.

— Одной мне неудобно! — возразила Донка. — Там бывают друзья моего отца. Другое дело, если нас двое.

— Знаю, что другое, но…

— Послушай, Криста, давай позвоним твоей матери и скажем, что ты будешь ночевать у меня. Ведь ты уже ночевала.

Криста молчала, не зная, на что решиться. И все же спустя десять минут они уже шли по бульвару. Донка и Кишо впереди. Девушка на целую голову возвышалась над своим спутником, хотя оказалась не такой уж массивной, а наоборот, стройной, просто приятно стройной, как с удовольствием отметил про себя Сашо. Рядом с ним в туфлях на низких каблуках шагала Криста, лицо у нее было растерянное.

— Послушайте, — сказал Сашо, — мне в самом деле совестно. Если ваша мать…

— Вы только и думаете, как бы от меня избавиться! — сердито прервала его девушка. — Не бойтесь, я не стану вам навязываться.

— Я же нарочно вас поддразниваю! Лучше скажите, кто вам придумал такое имя?

— Я сама! ответила она с вызовом. — А что, оно вам тоже не нравится?

— Тоже… — Сашо засмеялся. — И как же это случилось?

— Ну как… Меня зовут Христина, а поскольку мое имя… — Она запнулась.

— Показалось вам слишком христианским… И поскольку вы… — теперь запнулся он.

— Комсомолка, активистка и так далее… Все верно.

— Я буду называть вас Христиной.

— Мы с вами больше не увидимся! — резко бросила девушка. — Вы со мной невежливы. И держитесь как взрослый… А я этого не люблю. Да и сколько вам лет?.. Каких-нибудь двадцать шесть? — спросила она презрительно.

— Всего двадцать четыре, — ответил Сашо. — Да и то еще не исполнилось. Но давайте не будем ссориться. Это правда, что у Донки отец — писатель?

— Что же тут удивительного? — она назвала фамилию, которой Сашо никогда не слышал. — Неужели вы не читали «С Бимбо на Марсе»?

— Слава богу, нет. Бимбо это кто, собака?

— Обезьяна… А марсиане приняли человека за обезьяну, а обезьяну за человека. И сделали ее своим царем.

— Довольно глупо! — пробурчал Сашо.

— Не так уж глупо, как вам кажется. Это же сатира!

В ресторане девушки сразу же отправились звонить по телефону. Условились, что первой говорить будет Донка, ей мать не откажет. Донка набрала номер.

— Тетя Мария?

— Я. Это ты, Донка?

— Тетя Мария, можно Криста сегодня переночует у нас? Мама и папа на даче, а я одна побаиваюсь!

В сущности, не бог знает какая ложь — родители Донки действительно были на даче.

На том конце провода наступило молчание.

— Передай трубку Христине, — сказал голос.

Девушка судорожно глотнула и взялатрубку.

— Я слушаю, мамочка.

— Это правда, доченька? То, что мне сказала Донка?

— Да, мамочка! — ответила девушка ясным недрогнувшим голосом.

— Откуда вы звоните?

— Из уличного автомата… Мы как раз идем к Донке.

— Хорошо, моя девочка… Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, мамочка.

Криста положила трубку и вздохнула.

— Теперь я всю ночь буду как отравленная.

— Почему? Разве тебе не хотелось пойти? — спросила Донка сочувственно.

— Конечно, хотелось! — ответила Криста. — Но не такой ценой.

В ресторане было много свободных мест — и на веранде и в зале, но Донка внезапно заупрямилась.

— Только не на веранде. Уж если тратить деньги, то по крайней мере надо спустить их по-человечески.

Они нашли удобный столик, не слишком далеко от рояля. Обе девушки вдруг сразу потеряли всю свою непринужденность и сидели за столом выпрямившись, словно куклы. Пианист, не слишком стараясь, лениво наигрывал какие-то собственные вариации на темы Гершвина, и, может быть, именно поэтому слушать его было очень приятно.

— Послушайте, — сказал Кишо, — чем пить дорогие итальянские помои, не лучше ли заказать вино?

Сашо нерешительно взглянул на него, сегодня у него так и чесались руки хоть немного порастрясти свои капиталы.

— Как хотите… Белое вино со льдом и немного холодного мяса.

— Какое мясо? Мы уже поужинали.

— Ладно, не прикидывайся простачком. Поужинал, так и сидел бы дома. А здесь надо что-нибудь заказать.

Наконец пришли к компромиссу — заказали белого вина и колбасу-луканку. Официант, опытный усатый разбойник, быстро и ловко накрывал на стол, внимательно оглядывая их своими узкими татарскими глазами. В конце концов из таких простофиль, да еще с девушками, порой можно вытянуть гораздо больше, чем из какого-нибудь прижимистого дипломата. Он зажег на столе свечу, изысканно поклонился и исчез. Кишо моментально приник к бокалу.

— Хорошо! — сказал он. — Вы только слушайтесь братца Кишо, не пропадете.

После первых же бокалов разговор оживился. Была заказана вторая бутылка, официант поднес ее им, словно графам. Раньше всех разоткровенничался Кишо, и тут вдруг выяснилось, что он уже был когда-то женат и что у него есть дочка-десятиклассница. А Сашо, как, впрочем, и все остальные, считал его закоренелым холостяком.

— Донка ее знает! — заявил Кишо. — Правда, Донка, она ведь уже настоящая барышня?

— А почему ты развелся? — спросил Сашо.

— Храпел сильно, — серьезно ответил Кишо.

И он со всеми подробностями рассказал, как это случилось. Жили они с женой в Лозенце, в крохотной мансардной комнатушке, которая служила им и спальней, и кухней, и гостиной — всем. Днем ничего — жили, как все, но ночью, стоило Кишо пустить в ход свой экскаватор, начинался ад. Храпел он так, что прогнал даже голубей с крыши. Жена сначала только плакала, потом умоляла его, под конец начала его колотить, и так как ничто не помогало, сбежала от него к родителям. Там и дочку родила, а ему даже не сообщила.

— Ты и сейчас храпишь? — спросил Сашо.

— Как зверь…

— Почемуты не удалишь миндалины? Может,это из-за них.

— А зачем? — пожал плечами Кишо. — Так я по крайней мере застрахован от новых жизненных ошибок.

После полуночи ресторан внезапно заполнился. Прекрасно одетые, чаще всего уже подвыпившие новые посетители говорили громко и возбужденно, нетерпеливо подзывали официантов. Видно, они уже подзарядились где-то в другом месте, а сюда пришли допивать. Разговаривали они между собой по-свойски, перебрасывались шуточками, здоровались издалека, вообще напоминали какую-то большую компанию, случайно рассевшуюся за отдельными столиками. Дремавшие официанты тут же проснулись, забегали, появились целые батареи бутылок и стаканов с виски. Кишо вдруг весь ощетинился, даже родинки пришли в движение.

— Как по-твоему, кто их кормит, этих? — спросил он враждебно.

— Телевидение, — ответила Донка, которая была в курсе светской жизни. — А вот и сама Лиззи.

В ресторан ввалилась большая компания небрежно одетых и плохо причесанных мужчин в потертых джинсах и грубых куртках из свиной замши. Среди них выделялась светловолосая красавица с великолепными ногами. Всем, кто сидел в ресторане, показалось, что она второпях забыла надеть юбку и явилась в очень коротких белых штанишках, туго ее обтягивающих. Видимо для компенсации, на ней были высокие до колен сиренево-розовые охотничьи сапоги. Компания прошла мимо их столика, оживленно тявкая по-итальянски, и скрылась в соседнем отделении. Кишо вздохнул и облизнулся.

— И что они тут делают? — спросил он.

— Как, неужели не знаешь? — удивленно спросила Донка. — Снимают «Дворянское гнездо»… Я тоже там играю, — добавила она неуверенно.

Молодые люди расхохотались.

— Тебе играть только в чем-нибудь вроде «Село близ завода», — сказал Кишо, все еще облизываясь. — Но этот бездельник, видно, совсем о нас забыл.

И правда, усатый официант просто перестал замечать их столик. Напрасно они делали ему знаки, которые издалека можно было принять за попытку взлететь, тот словно бы ничего не видел. Лишь когда Кишо, разъярившись, выругался, тренированное ухо официанта, видимо, уловило что-то, потому что он приблизился и выжидательно остановился поодаль.

— Еще бутылку! — сказал Кишо. — Со льдом, разумеется…

— Льда нет! — холодно ответил официант и удалился.

И правда, принес вино без льда, теплое и невкусное. Девушки попросту от него отказались, Сашо с трудом выпил бокал.

— Раз так — пойдем отсюда! — сказалон. — Здесь и без того стало слишком шумно.

— Оставить бутылку этому негодяю! — выкатил глаза Кишо. — И речи быть не может, с места не сдвинусь, пока не выпью все до последней капли.

И он сердито придвинул к себе бутылку. Девушки поддержали Кишо — нечего им потакать, пусть допьет вино. Им было интересно здесь, в этой светской среде, которую они могли видеть только в зарубежных фильмах. Сашо встал и принес себе из бара стакан виски, доверху забитый льдом. Пока он студил себе горло, Кишо молча хлестал вино бокал за бокалом и совсем забыл об остальных. Донка, вытянув шею, как молоденький жираф, не спускала глаз с соседнего столика. И время от времени тихонько просвещала подружку. «Тот, толстячок — Вилли. Рядом с ним — его брат Эдди, у него искусственные волосы. А это Леа, помнишь ее?.. Сейчас она поет за границей… Да, да, та самая, а что?.. Нет, ничего. Этот, рядом с ней, беззубый, правда беззубый, носит за ней сумку, когда та случайно отправится за покупками. Я была у них, угощали блинчиками. Страшная сплетница… А это — знаменитый Хачо…»

— Кто Хачо? — уловив что-то, вмешался Кишо.

— Ты знай себе пей… Криста, тебе не скучно?

— Нет, мне очень интересно, — ответила девушка.

— А этот рядом с ними, волосатый… — продолжала Донка.

— Оставьте его, у меня тоже есть волосы, — сказал Сашо. — К тому же я наполовину сирота и заслуживаю хоть немного внимания… Не очень-то прилично забывать о собственных кавалерах и глазеть на чужие столы.

— Разве в эту игру еще играют? — спросила Донка. — В дам и кавалеров, я имею в виду.

— Я думаю, здесь это положено.

— Прекрасно, тогда пригласите меня танцевать.

Сашо поколебался.

— Не решаюсь, — неуверенно пробормотал он. — Мы будем похожи на диаграмму. Скажем, температур июля. Высокая колонка, то есть вы — максимальная температура. Низкая, то есть я — минимальная.

— Не выдумывайте! — сказала Донка. — Будем мы танцевать или нет? Знаете, как у меня чешутся копыта!

— Будем, если поедем к нам на дачу… Там есть чудесный французский коньяк… И танцевать можно до упаду.

Постепенно эта идея овладела всеми, хотя Криста вначале воспротивилась. Но тут пришлось дожидаться, пока Кишо допьет свою бутылку, что оказалось не так уж просто. Теплое вино шло плохо, хотя Сашо отдал ему свой лед. Затем пришлось еще раз десять изобразить попытку взлететь, пока официант не соблаговолил к ним подойти. Быстро и небрежно, с достойным Пикассо артистизмом он набросал счет и безошибочно сунул его Сашо. Тот только взглянул на него и, не сказав ни слова, расплатился. У Кишо чуть не вылезли глаза от изумления.

— Послушай, да этот тип нагрел тебя самое малое на десятку. Почему ты не проверил счет?

— Нарочно! — смеясь, ответил Сашо. — Кто проверяет счета, всегда просчитывается!.. Эта сентенция, по словам матери, принадлежит моему отцу… А он был всего лишь портным.

С тысячью предосторожностей они уселись в старый «форд-таунус», стараясь не попасться на глаза представителям автомобильной инспекции. Запахло настоящим приключением. Донка молча торжествовала. Машина помчалась с гангстерской скоростью, мотор яростно ревел. Минут пятнадцать они удирали от невидимого врага и наконец оказались за городом, где Сашо благоразумно сбавил скорость. Сидевшая рядом с ним Криста совсем скисла. Ночь темная, нигде ни огонька — куда же это их везут?

— А этот чертов барак, который вы называете дачей, еще далеко? — заговорила Донка.

— Минут десять.

— Проигрыватель там есть? — спросила Криста.

— Можете не волноваться, — с досадой сказал Сашо. — Подкуйте лучше свои копытца.

— Дитятко, — снова обратилась к нему Донка, — не жалей ни о чем, нет смысла. По этой жизни нужно идти с поднятой головой и прямо вперед…

— Хоть по клумбам, — подсказал Кишо.

— Вот-вот. А если кто-нибудь из этих двоих попробует тебя обидеть, я им такого задам,что…

Никто не обращал на нее внимания — автомобильные фары просто разметали пустоту. Когда они наконец подъехали к даче, Донка снова встревожилась.

— Но послушайте, где-то здесь живет один из друзей отца.

— Ну и что? — рассердился Кишо. — Не будить же его среди ночи, чтоб он тобой полюбовался!

Вскоре по стеклам машины застучали ветки.Кишо отпер ворота, и машина въехала на заросший травой двор, утопавший в черных тенях деревьев. Сашо включил верхние фары, и дача, словно привидение, внезапно засияла перед ними белыми стенами.

— Господи, да это действительно настоящая дача! — изумленно воскликнула Донка.

Когда через некоторое время они уселись за красивым круглым столиком, настроение у всех быстро поднялось. Коньяк оказался греческим — старый превосходный «Метакса» с пятью звездочками, сладковатый, но с чудесным ароматом. И обстановка была очень приятной — элегантная и в то же время уютная. У Сашо мелькнула смутная мысль, что тетка вряд ли бы так старалась, если б знала, что сейчас… Но не стоит об этом думать, не такая уж она была плохая женщина. Выпили по несколько рюмок, включили музыку. Оказалось, что это Бах в обработке для джаза. Кишо и Донка, извиваясь, словно резиновые, уже отплясывали на синем бобрике пола.

— Попробуем и мы? — предложил Сашо.

— Прошу вас, не надо! Здесь так хорошо. — Криста помолчала и с некоторой неловкостью добавила: — Что, ваш отец правда был портным?

— Дача принадлежит дяде, — ответил юноша. — Но отец у меня тоже был неплохой человек.

— Вы мне расскажете о нем?

И Сашо рассказал ей сначала об отце, а потом и о самом себе. Рассказал, как щипали его подмастерья и как однажды он сбросил с балкона своего котенка — с четвертого этажа. Котенок, как расплющенный, остался лежать на тротуаре. Сашо тогда перепугался до смерти, забился под стол. Вечером у него поднялась температура, началась рвота, всю ночь он не спал. Или, вернее, засыпал, но тут же просыпался с криком ужаса. И, конечно, тайком плакал под одеялом, а мать не могла понять, что такое случилось с ребенком. Утром он случайно открыл дверь и увидел котенка. Передняя лапка у него была сломана. Котенок печально взглянул на него и сказал: «Мяу!» — «Да вы что, плачете?» — удивленно перебил себя Сашо.

— У меня тоже есть котенок, — проговорила девушка. Голос ее слегка дрожал. — Только мой совсем черный, а на лапках белые башмачки.

Выпили еще немного коньяку. Теперь с пластинки драл горло Джонни Холидей — так, что даже теткины кактусы ощетинились. Неужели она сама купила эту безумную пластинку? Но Криста словно бы ничего не слышала и по-прежнему была печальна и задумчива. Наконец, не выдержав, она спросила, как показалось Сашо, слегка дрожащим голосом:

— Зачем вы это сделали?

— С котенком? — спросил он и задумался. — Не знаю, как вам сказать… Возможно, во мне вдруг взыграло какое-то атавистическое чувство — убить, разрушить. Но не думаю, у меня вообще инстинкты развиты слабо.

— Тогда что же? — Голос ее звучал уже умоляюще.

— Во всяком случае бросил я его нарочно! — сказал он. — Мне хотелось увидеть, как он умрет…

— Как умрет?

— Да, как умрет… Не могу вспомнить, откуда я узнал о смерти — ведь я был тогда еще очень мал. Видимо, человек вместе с жизнью всегда несет в себе мысль о смерти… Но уже тогда я знал, что смерть — это что-то ужасное, гораздо более ужасное, чем это мне кажется теперь… Может быть, она просто возбуждала мое любопытство, хотелось как-то проникнуть в эту загадку.

— Да, да, кажется, я понимаю, — сказала Криста с облегчением.

— Ну и дает девочка! — изумился вдруг Сашо.

Донка разулась и, босая, одна, отплясывала в каком-то исступлении. Лицо ее пылало, красивые голые ноги взлетали так высоко, словно она непременно хотела достать ими люстру. По-настоящему красивые ноги, да и сама Донка оказалась неожиданно гибкой и пластичной. Разговоры прекратились, все смотрели только на нее. Лишь когда музыка смолкла, Донка остановилась и, задыхаясь, объявила:

— Вот. А вы, дубины, не умеете расслабиться!

Спать легли около четырех. Сашо устроил девушек в дядиной спальне, а сам поднялся наверх в маленькую комнату для гостей. Там стояли две кровати, но Сашо, даже подвыпив, не мог забыть страшного рассказа Кишо о его храпе. Кишо оставили спать в холле на диване, набросив на него пестрое родопское одеяло. И не успел еще Сашо подняться по лестнице, как за его спиной раздалось что-то вроде подземного гула — предвестие грядущих ночных подвигов.

Сейчас Сашо лежал один под тонкой дачной крышей и вслушивался в пение соловьев, которые изо всех сил старались перепеть друг друга в соседнем овраге. В узенькое оконце мансарды виднелись жесткие листья дуба, снизу чуть подсвеченные висевшей у входа лампой. Ночь была полна жизни и шумов. Кроме соловьиного пения в окно врывался треск цикад, где-то вяло и апатично квакала одинокая лягушка. Сашо постепенно успокоился, но спать ему все еще не хотелось. Он испытывал какую-то легкую грусть — может быть, оттого, что вспомнил об отце. А, может, — о том маленьком белом котенке, который до сих пор, как живой, стоял у него перед глазами с поднятой лапкой. Дорого же он заплатил за этот свой первый и последний вызов, брошенный смерти.

Когда отец его внезапно скончался, Сашо решил, что это судьба наказывает его за котенка. К тому времени котенок давно вырос и состарился, а однажды его нашли под кроватью уже окоченевшим, после тогокак целое утро все удивлялись, куда это он исчез. Кот умер, но воспоминание не умирало — так и осталось в душе незаживающей раной. И все же в смерти отца было что-то неясное, о чем окружающие избегали говорить. Считалось, что это был инфаркт, но как, где?.. Во всяком случае — не дома, домой отца принесли уже мертвым. Перед его глазами снова возник маленький веселый человек с лоснящейся красной кожей, всегда чуть потной, даже зимой. И ведь, если разобраться, не веселье, а какая-то тоска была в его последних загулах, в слезах, которые он проливал о погибших ополченцах. Может быть, он уже предчувствовал смерть, торопился. И все-таки проклятая магнитофонная лента оборвалась задолго до естественного завершения веселой и лихорадочной песни.

Сашо не знал, что отец его умер в такой же вот мансардной комнатушке на даче где-то недалеко от Симеонова. До этого он с большой компанией был в «Астории» вместе с знаменитой Марусей, которая в молодые его годы славилась как одна из лучших танцовщиц в софийских кабаре. Тогда Маруся была для него недосягаема, ее интересовали главным образом торговцы и промышленники. Теперь она была немолода, к тому же пила горькую, так что не годилась даже в барменши. Однако ее бывшие поклонники все еще не забывали о ней и считали за честь сводить ее куда-нибудь, разумеется, не на первомайскую демонстрацию. Она все еще была хороша — эта светлая и золотая, как подсолнечник, Маруся, — несмотря на усталые глаза и обвисшую под подбородком кожу. Когда «Астория» закрылась, компания, прихватив несколько бутылок водки, на двух такси отправилась на дачу к Радомирцу, одному из видных столичных рестораторов. Там снова пили, Маруся танцевала и пришла в такое возбуждение, что почти насильно затащила модного портного в комнатку наверху, которую она хорошо знала. Сначала все шло вполне прилично, хотя оба были достаточно пьяны. Но через некоторое время Маруся полуголая вбежала в прокуренный холл.

— С Илией что-то случилось! — воскликнула она испуганно.

Компания поднялась наверх. Илия лежал, уткнувшись лицом в несвежую простыню. Лежал в одной рубашке, крепкие икры уже начали сипеть. Даже мертвый он выглядел необычайно сильным, одежда, казалось, только скрывала его истинную мощь.

— Хорошо жил, еще лучше умер! — искренне сказал Радомирец. — Не каждый так сумеет.

За окном все так же заливались соловьи, только цикады смолкли — настал час, когда выпадает утренняя роса. Какой-то большой жук долго метался по комнате, пока наконец вслепую не нашел окна и не улетел. Его надоедливое жужжанье разогнало мысли, Сашо захотелось спать. Да и пора было — еще полчаса-час, и небо на востоке начнет светлеть.

Он уже задремывал, как вдруг почувствовал рядом с собой чье-то горячее, тяжело дышащее тело.

— Криста, ты? — спросил он изумленно.

— Какая Криста! — обиженно ответила Донка. — Это я, дурачок!

— Ты вроде бы должна быть с Кишо, — пробормотал юноша, засовывая руку под теплую комбинацию.

— Шутишь! — сказала Донка. — С этим кактусом!

— Он не слышал, когда ты проходила через холл?

— Услышит он, как же!.. Грохочет, как водопад!

Немного спустя, они лежали рядом и курили. Тело ее остыло, твердый гладкий живот после пережитого напряжения стал мягким. Кончик ее сигареты описывал в темноте небольшие светлые эллипсы, от него веяло легким теплом табачного дыма.

— Почему ты решил, что это Криста? — спросила Донка.

— А что я мог подумать, если ты за весь вечер ни разу на меня не взглянула, — пробормотал Сашо.

— Чего мне было глядеть, ты все время не сводил глаз с Кристы.

Сашо виновато замолк. Объясняться было уже поздно.

— И я советую тебе оставить ее в покое, — продолжала Донка. — Она еще нетронутая.

— В каком смысле? — озадаченно спросил Сашо.

— В буквальном.

— Интересно! И чем же ты это объясняешь?

— Думаю, у нее какой-то комплекс насчет мужчин, — ответила Донка и в темноте невидимо зевнула. — Отец у нее сбежал из дома, когда ей было всего два года. И с тех пор не подавал никаких признаков жизни.

Сашо помолчал.

— Сейчас это часто случается. Но обычно девушки реагируют как раз наоборот.

— Ты прав, но Криста слишком впечатлительна. И очень любит свою мать.

— Она по крайней мере не слышала, как ты встаешь?

— Чтоя, сумасшедшая? Я дождалась, пока она заснет.

Донка замолчала. Небо в квадрате окна заметно посветлело, уже не было видно ни одной звезды. Юноша чувствовал какие-то смутные угрызения совести — отчего? Ладно, завтра все пройдет и забудется. Не забудется только котенок со сломанной лапкой, его грустный и беспомощный взгляд… «Мяу!»

— Тебе надо идти, девочка, — сказал он. —Как бы Криста не проснулась.

— Хорошо, — сказала Донка. — Когда мы увидимся?

— Над этим вопросом стоит подумать.

Но она словно не обратила никакого внимания на его слова и не рассердилась.

— С этой дачей ты просто кум королю… Никаких проблем.

Утром, пока они садились в машину, девушки были молчаливы и поглядывали вокруг с ледяным безразличием. Один только Кишо сказал:

— Я голоден, как волк.

— Сейчас я отвезу вас в «Шумако», там готовят отличную похлебку из потрохов.

Весь двор был в росе, искрившейся на солнце. Небо сияло, как начищенное. Сашо давно уже заметил, что только тут, под косматым боком Витоши, у неба бывает такой красивый фарфоровый блеск.

5

Сашо проводил дядю на аэродром, сам донес ему вещи. Но в последний момент, перед тем как войти в зал ожидания международных линий, академик, непонятно почему, забыл оглянуться и попрощаться. Сашо так и остался стоять с открытым ртом, потом усмехнулся и направился к выходу. Ему бы остановиться и немного подождать, имей он хоть какое-нибудь представление о старческой памяти. Дядя заметил свою оплошность, лишь пройдя паспортный контроль. Он вернулся, заглянул за барьер — никого. Академику вдруг стало очень тяжело, и это чувство не оставляло его до самого самолета.

Наконец загудели двигатели, самолет стремительно промчался по взлетной полосе и скоро оторвался от земли. Видимо, академику еще не приходилось летать на таком мощном самолете, он просто физически ощущал, как машина хищно заглатывает пространство, оставаясь все такой же голодной и ненасытной. Тягостное чувство постепенно рассеялось. В конце концов племянник есть племянник, должен же он понимать своего дядю и прощать ему. Подошла стюардесса, вежливо протянула ему подносик с конфетами. Он даже не заметил, как клюнул одну — словно ребенок. Да, что бы человек ни делал, эти два возраста в самом деле до смешного похожи. Эта мысль снова опечалила его, он выплюнул конфетку и потихоньку сунул ее в пепельницу.

Когда он садился в самолет, низкое облачное небо как-то нехотя сочилось крупным серым дождем. А сейчас эту летучую металлическую коробку щедро заливало солнцем, тучи, похожие на бесконечную пустыню с меловыми барханами, остались далеко внизу. И небо здесь было другим — не таким плотным и гораздо более прозрачным, великая пустота чувствовалась за его синевой. Через некоторое время принесли обед — закуску и холодного цыпленка, который ему не понравился, но которого он все же аккуратно съел. Зато чай был очень хорош. Не успели убрать отвратительные пластмассовые подносы, как самолет пошел на снижение. «А когда-то гораздо больше времени уходило на поездку в Княжево»[3], — подумал он. Когда-то, то есть еще до того, как в Софии появились маленькие желтые трамвайчики, которые, бренча и подпрыгивая, бегали по стальным рельсам. Как во сне мелькнули перед ним соломенные канотье, жилеты из светлой, в клеточку, ткани, отец в своем неизменном черном пиджаке. Пролетку брали рано утром, и никто не мог сказать, когда она доберется до места. Лошади, украшенные монистом и красными кисточками, устало пофыркивали, цокали копыта, запах конского пота лился через высокие, обитые кожей козлы. Иногда им встречалась другая пролетка, приветственно щелкали кнуты. Перед глазами медленно вырастали горы. Напротив него сидела девочка в голубом платьице и белых чулочках, просто сидела и смотрела на него, а он таял и изнывал от любви. Какая любовь, что за глупости? Впрочем, какой смысл обманывать самого себя?

Конечно, любовь, хотя девочка не сводила глаз не с него, а с его матросской шапочки с длинными лентами и надписью «Дерзкий». Но дерзкими были только его мечты, все прочее было лишь запах конского пота, щелканье кнутов да унылые покрикиванья извозчиков. Но не стоит думать об этом, что за старческая привычка вечно рыться в далеком прошлом, словно внутри рухнула какая-то стена и теперь воспоминания беспрепятственно разгуливают, где хотят, как чужие люди в брошенном доме.

Вскоре самолет, толкаемый раскаленными соплами, врезался в густую массу облаков. По металлическому корпусу пробежало острое содрогание, и Урумов вдруг увидел мокрую землю и черные блестящие артерии шоссейных дорог. Прилетели. Академик с облегчением почувствовал, как выпустили шасси, самолет заскользил по посадочной полосе, шум стих.

Здесь тоже из рваных туч сыпался мелкий дождик, но академик даже не надел шляпы — капли так приятно ласкали лицо. В зале ожидания пассажиры нетерпеливо толпились у окошечка паспортного контроля. И тут он заметил прекрасные пламенные глаза, в упор устремленные на него. В них было немного любопытства, чуть больше почтительности и столько огня и жизни, что это почти потрясло его. Молодая женщина подошла к нему такой же живой походкой. На вид ей было лет сорок, жаркая южная красота делала ее похожей и на Маху и на Олимпию, только более зрелую и полную. Подойдя к академику, она улыбнулась и заговорила на чистом болгарском языке с еле приметным акцентом:

— Простите, вы профессор Урумов?

— Да, я.

Она тут же протянула ему горячую и сильную, но все же нежную женскую руку.

— А я — ваша переводчица… Зовут меня Ирена Сюч.

Да, в самом деле, акцент был еле заметен.

— И кто же вы по национальности? — спросил он. — Болгарка или венгерка?

— И то и другое… Отец у меня — чистокровный болгарин из Бела-Черквы, но все говорят, что я похожа на бабушку… А мать у меня венгерка, и родилась я здесь.

— Ну что ж, пойдем, — покорно сказал академик.

— Там вас ждет профессор Добози… Предупреждаю, чтобы вы случайно не разминулись! — она засмеялась. — Он распорядился, чтобы я была к вам особенно внимательна. Я всегда внимательна к нашим гостям, но к вам и в самом деле буду очень, очень…

Академик Добози ждал его в другом зале, окруженный целой свитой. Он напоминал толстого розового попугая с плоскими голубыми глазками, похожими на раскрашенные пуговицы. Добози сердечно обнял Урумова и поцеловал его прямо в нос. Затем он представил своих сотрудников, похлопывая при этом каждого букетом желтых тюльпанов, пока не сообразил сунуть его гостю.

— Это же вам! — виновато проговорил он. — Извините, я, кажется, их немного повредил.

— Неважно, есть их я не буду, — еле заметно усмехнулся Урумов.

Ирена тоже сдержанно улыбнулась, но не перевела, — шутка и в самом деле была несколько плоской.

— Ну что же, поедем! — оживленно сказал Добози. — Кроме работы, нас ждет еще неплохой обед.

— Да я же только что пообедал.

— Мы это предвидели и не будем вас очень мучить, — засмеялся Добози.

Они уселись в ожидавшую перед аэропортом скромную старой модели «Волгу», остальные взяли такси. Переводчица села рядом с шофером, и оба тут же завели бесконечный оживленный и доверительный разговор, который, казалось, только на минутку прервали. Правда, большой нужды в ней Урумов не испытывал — Добози превосходно говорил по-немецки и довольно хорошо по-английски.

— Меня предупредили, чтоб я не эксплуатировал вас слишком жестоко, — сказал он. — Но несколько дней я у вас все-таки украду.

— Я в вашем распоряжении. Для того и приехал, — ответил Урумов.

— Очень любезно с вашей стороны. И все же мы постараемся не слишком вам докучать. Давайте договоримся так — вы проведете одну-две беседы с моими сотрудниками на темы, которые сами выберете… Кроме того, мы покажем вам институт — все, что у нас есть.

— Я слышал, что у вас много нового, — сказал Урумов.

Добози вспыхнул от удовольствия. По его словам выходило, что таких электронных Микроскопов, как у него в институте, в Европе всего несколько штук. И стоит этот их микроскоп, можно сказать, почти столько же, сколько весь институт. От возбуждения у Добози пылал уже не только нос, но и голое темя, он запинался даже на самых простых словах. Волнение, охватившее Добози, передалось и Урумову, оба даже не заметили, что машина уже едет по оживленным городским улицам. Наконец Добози умолк, несколько пристыженный своей болтливостью, но все же довольный и гордый. Шофер ловко крутил баранку, нажимал на тормоза, но продолжал внимательно слушать свою собеседницу. Академик встревожился. Если эта правнучка Бачо Киро[4] так же болтлива, как и Добози, то его действительно ожидают нелегкие дни. По-видимому, переводчица тоже почувствовала, что хватила через край, потому что она обернулась и сказала, улыбаясь:

— Мы поселили вас в «Геллерте»… По-моему, это самая спокойная и приятная гостиница в городе. Вам будет там очень удобно.

— Спасибо, — ответил Урумов сдержанно.

Что-то неуловимое мелькнуло во взгляде молодой женщины, но она все так же приветливо добавила:

— Сегодня мы не будем вас больше мучить… Отдохните хорошенько.

Обед в самом деле оказался очень легким и, что еще важнее, кратким. Провозгласили тост за здоровье Урумова, он осторожно отпил из бокала и, как тогда на похоронах, вдруг почувствовал странную неугасимую жажду, которая, казалось, шла из самого сердца. Он допил бокал до конца, но второго ему не налили. Остальные тоже удовольствовались несколькими глотками. Вскоре все встали. Добози откланялся с присущей венграм церемонностью.

— Увидимся завтра в десять, — сказал он, — только чтобы уточнить программу.

— А нельзя ли хоть раз обойтись без программы?

— Конечно, нельзя! — засмеялся Добози. — Мы обязаны представить ее в Академию, но совсем не обязаны придерживаться.

Урумова устроили в просторном элегантном номере со стильной мебелью. Ванна тоже была очень хороша, так что он не устоял перед искушением и выкупался. Как все старые люди, скупые на каждое лишнее движение, он помылся только слегка, скорее ополоснулся. И все это время старательно избегал глядеть на себя в большое вмонтированное в стену зеркало. Хотя, по правде говоря, у него не было таких уж серьезных оснований бояться зеркала — для своего возраста он выглядел более чем прилично. Никаких лишних отложений, кожа — гладкая и эластичная, если не считать двух складок на животе — пока еще скромного намека на будущую дряблость. Ванна была теплая и приятная, вода слегка пахла смолой и горными травами, и он почувствовал, что его клонит ко сну. Много ли нужно старому человеку? Достаточно закрыть глаза и погрузиться в ароматную пену. Потом голова опустится ниже, потом еще ниже, и все кончится, как во сне, легко и приятно. На мгновение эта мысль показалась ему даже привлекательной, но он быстро прогнал ее. Как бы то ни было, он приехал сюда не для того, чтобы устроить такую пакость своим любезным хозяевам. Да и своей переводчице, которая, кажется, не так болтлива, как со страху показалось ему вначале. Она сама устроила его в номере, как устраивают ребенка — заботливо и с любовью осмотрела все, даже гардероб и уборную, попробовала, хорошо ли пружинит кровать, задернула шторой открытое окно. И уходя, сказала ласково:

— А теперь отдыхайте и набирайтесь сил…

Так он и сделал. Выкупавшись, он с наслаждением улегся в прохладную постель и незаметно уснул. Спал он долго, глубоким и спокойным сном, неподвижный, как мертвый. А проснувшись, почувствовал себя словно бы другим человеком, он сам не очень понимал каким, но совсем другим, может быть, таким, каким был много лет назад. Эти несколько часов на чужой земле и под чужим небом словно преобразили его. Прежде всего его поразила легкость, с какой он встал и оделся. Не было тяжести в ногах, не качало, не кружилась голова. Эта странная легкость напоминала ощущение какой-то внутренней пустоты. Он чувствовал себя совершенно свободным: без обязанностей, но и без надежд, без радостей, но и без горестей, — один лишь дух, который все постиг и ни к чему не стремится. Воспоминания тоже куда-то исчезли, не было больше ни прошлого, ни будущего. Он озадаченно остановился у окна — небо очистилось, воздух показался ему свежим, как вода. Затем он почувствовал голод, захотелось выпить стакан хорошего чая или даже горячего какао. Можно было, конечно, позвонить в ресторан, но он решил, что это будет уж слишком. Не в традициях Урумовых было баловать себя чем бы то ни было.

Когда он вышел на улицу, уже темнело. Было все так же прохладно, только сильнее чувствовался запах бензина, смешанный с ароматом цветущих лип. Лучше всего вообще не спускаться к центру, а прогуляться по холмам Буды — сколько и как получится. И нечего беспокоиться о возвращении — главное, куда-нибудь двигаться, все равно куда.

Он медленно шел по старым пустынным улицам вдоль стен, отягощенных тяжелыми зелеными коврами вьющейся зелени, по древним, истертым веками плитам. Не спешил, осматривал каждую стену и каждый уголок. За свою жизнь он побывал в десятках городов, но нигде не случалось ему гулять в одиночку. Он видел старые желтые фасады домов, до сих пор сохранившие следы боев, которые шли здесь когда-то. Видел покривившиеся фонари, каменные, заросшие мхом лестницы. Чем выше он поднимался, тем круче и уже становились улицы. Но воздух был легким и напоенным благоуханьем утопающих в цвету садов. Никогда еще он не бывал в этом конце города — а что, если он заблудится? Ну и пусть заблудится, все равно… Затем улица пошла вниз и вывела его на маленькую средневековую площадь. Песок, словно живой, хрустел у него под ногами, аллея привела его к каким-то выщербленным бойницам, через которые был виден весь город. Уже совсем стемнело, внизу в море света лежал Пешт, опоясанный гирляндой реки. Голубоватая прозрачная дымка висела над ее темными водами, по которым скользили невидимые речные трамвайчики — одно лишь жужжанье моторов и огоньки. Он стоял долго, пока не почувствовал веянья беспричинной грусти, от которой вдруг сжало сердце. Надо идти, надо идти к людям.

Академик нашел какой-то маленький старинный ресторанчик, теплый и уютный, как рукавичка-теремок из сказки. Внутри пахло свечами и, может быть, дичью — запахи он внезапно почувствовал желудком. Но на всех столиках, застланных красными вышитыми скатертями, красовались белые стеклянные таблички с надписью «занято». Для кого, если в ресторане не было ни души? Тут откуда-то появился пожилой человек в красном пиджаке метрдотеля. Взгляд у него был явно благосклонный.

— Простите, вы один? — спросил он по-немецки. Академик с любопытством взглянул на него.

— Как вы угадали, что я иностранец?

— Венгры сюда почти не ходят.

— Так дорого?

Но метрдотель был человек опытный.

— Нет, сударь, все занято… Вы ведь видите таблички.

— А для меня найдется местечко?

Он даже не заметил, что улыбается свободно и непринужденно.

— Мы — венгры, у нас гостям не отказывают, — галантно заявил метрдотель. — Прошу вас.

Все же он усадил академика в сторонке, за столик, прилепившийся к самой стене. Разумеется, и тут стояла табличка, которую метрдотель ловко перебросил на другой столик. Академик откинулся на спинку жесткого деревянного стула и вдруг почувствовал, что порядком проголодался. Через некоторое время метрдотель принес ему меню, такое обширное и роскошное, что Урумов тут же отстранил его.

— Уберите этот альбом. Что вы мне сами порекомендуете?

— Сегодня у нас фирменное блюдо — утка с апельсинами…

— Нет, нет, прошу вас, что-нибудь не столь рискованное.

— Тогда я сам о вас позабочусь… Желаете что-нибудь выпить?

Академик секунду поколебался. Разумеется, в этом дорогом ресторане вряд ли удобно заказывать минеральную воду.

— Хорошо, бутылку вина… Самого лучшего из тех, что у вас есть.

— Я порекомендовал бы вам старое токайское… Оно есть только в нашем ресторане.

В это время в ресторан вошла пожилая пара, метрдотель издалека приветствовал их поклоном. Потом почти с любовной заботливостью подвел их к одному из соседних столиков, тихо и оживленно объясняя им что-то. Те одновременно кивали, как послушные дети, во всем их поведении чувствовалось что-то виноватое и неуверенное. Когда метрдотель принес ему вино, академик шутливо заметил:

— Все же у вас бывают и венгры.

Метрдотель усмехнулся и доверительно наклонился к нему:

— Это влюбленные, сударь.

— Неужели? Не слишком ли поздно они занялись этим?

— Мне кажется, им очень хорошо. Как вы находите вино, сударь?

— Превосходное, — искренне ответил академик.

Вино действительно было превосходным, но довольно крепким, так что уже после первого бокала у академика зашумело в голове. Ничего, это только придаст ему смелость и он как следует рассмотрит влюбленных. И ему и ей, казалось, было не меньше семидесяти, хотя женщина предприняла кое-какие усилия, чтобы уменьшить свои годы хотя бы на несколько лет. Крашеные волосы были заботливо уложены, скромный грим покрывал высохшую кожу. Но это не могло скрыть ни морщин, ни дряблого подбородка, ни увядших рук. И все же в лице ее было что-то красивое, милое, не тронутое возрастом, особенно хороши были глаза, еще полные жизни и молодости. Мужчина рядом с ней выглядел гораздо более потрепанным. Нос у него был кривоватый, лицо — совершенно бесцветное. Но зато он был очень хорошо одет, вычищен и отутюжен. Урумову даже показалось, что от их столика веет довольно сильным запахом духов — непонятно, от женщины или от мужчины.

Академик сделал еще несколько глотков. В самом деле — это были влюбленные. В их поведении чувствовалось какое-то смущение, какая-то неловкость, как будто они только что познакомились и еще не привыкли друг к другу. Он застенчиво погладил ее руку, она ему улыбнулась — все это показалось Урумову забавным и комичным. А если они поцелуются?.. Этого еще не хватало!.. Он даже поежился, шокированный. Но влюбленные, похоже, настолько потеряли голову, что все было возможно. Академик на минуту представил себе, как соприкоснутся эти увядшие и безжизненные губы, как прижмутся друг к другу эти высохшие тела, и это показалось ему уродливым, даже неприличным. Но что поделаешь, все влюбленные, словно слепые, они не отличают смешного от трагического, нелепого от серьезного и живут в своем собственном выдуманном и абсурдном мире, где замечают только себя. Академик даже отодвинул немного свой стул, чтобы не смотреть в ту сторону. Лучше заняться фазаном, тем более что это, наверное, настоящий фазан, а не какой-нибудь разжиревший глупец, за ногу вытащенный из пригородной фазаньей фермы. Хватит с него этой прекрасной птицы и превосходного вина, нечего глазеть на чужие столики. И тут вдруг зазвенели чистые и ясные звуки цимбал, внезапно и беспорядочно хлынувшие в зал, как будто кто-то высыпал на пол целую корзину звонких орехов. Это пробовал свой инструмент высокий худой цыган в белой рубахе и вышитой серебром бархатной безрукавке. Когда все было готово, в полупустой зал полилась знакомая нежная мелодия. Боже мой, что это? Такое близкое и в то же время такое давнее! Напрасно Урумов пытался откопать что-нибудь в пустом, затуманенном вином сознании. Лучше не думать. Но не думать он не мог. И наконец, что-то блеснуло в пустоте — да это же «Сольвейг», ну конечно, «Сольвейг»! Как мог он забыть «Сольвейг», забыть «Альказар» с его гирляндами, темно-красным бархатом, с его грациозно изогнувшей шею, украшенной перламутром арфой? Русские цыгане с балалайками, звон гитар, дерзкие глаза певицы, на круглых вешалках-стойках серо-голубые офицерские пелерины, пальто с каракулевыми воротниками, яйцевидные котелки. «Сольвейг», «Сольвейг»! Он был молод тогда. Ночи, желтые от фонарей, монотонный лай собак в центре города, груды мусора перед офицерским клубом… Неужели можно незаметно пройти такой длинный путь? Или он жил как во сне?.. Что осталось от его жизни, кроме груды пожелтевших научных трудов, которые больше никто никогда не перелистает?.. Тот вечер в «Альказаре»… Но не думать об этом, не думать… Он отпил еще несколько глотков, и вино ударило ему в ноги.

Ресторан быстро наполнялся людьми. Загремел оркестр, понеслись протяжные цыганские вопли, громко ударил бубен, и все смолкло. И тут зазвенел красивый женский альт, чуть хриплый и притворно томный. Он напьется!.. И что из этого? Никогда в жизни он не напивался по-настоящему, светила науки такого себе не позволяют. А ради чего не позволяют?.. Ради ничего! Наука устаревает быстрее песен, проходит одно-два десятилетия, и она становится смешной. Кто сейчас читает бесконечные научные трактаты Эразма Роттердамского? Или Дидро? Никто, даже самые отъявленные библиофилы… Жизнь сильнее всего, а песни, может быть, сильнее самой жизни. «Альказар» и певицы в громадных золотых серьгах, мужчины, с трудом укротившие щипцами свои жесткие блестящие усы. Когда он впервые увидел ее в этом «Альказаре», к тому времени совсем обветшавшем и пришедшем в упадок, она была в платье, цветом и рисунком напоминавшем змеиную кожу. Перед ней стоял только высокий хрустальный бокал с вином, которое слабо искрилось в свете люстры.

Наконец оркестр замолк, краткое пустое мгновение тишины — и вновь зажужжал многоязычный гул голосов. Урумов невольно взглянул на влюбленных и оцепенел. Они не шевелились, они просто смотрели друг на друга. В глазах у них была такая нечеловеческая нежность, такая боль, словно они пришли сюда прямо из ада, пришли, быть может, всего на несколько часов, чтобы потом опять вернуться туда на вечную разлуку. Он смотрел на них почти в ужасе — от себя самого, не от них. В конце концов, может быть, лучше это, чем ничего. Когда он в последний раз сказал ей «нет»? Наверное, лет тридцать назад. Даже ад лучше, чем ничто, чем пустота, и лучше боль, чем леденящая бесчувственность. Он допил бокал и взглянул на бутылку. Она была пуста примерно на две трети. Подошел официант, и академик заказал себе кофе и салат из южных фруктов. Официант вежливо поклонился и ушел. Да, неплохо он себя ублажает для безутешного вдовца, который всего несколько дней назад так отчаянно рыдал на похоронах.

Но когда оркестр вновь заиграл, Урумов словно бы забыл обо всем — и о любви и о смерти. Веселые выкрики цыган настроили его на легкомысленный лад. Он выпил кофе, полчашечки крепкого ароматного кофе-экспрессо и медленно съел холодные фрукты, смешанные со льдом и небольшим количеством малинового сиропа. Заломило зубы, и он опять согрел их глотком вина. Если так пойдет и дальше, то часам к десяти он будет совершенно пьян. А пьяный, как и влюбленный, с трудом отличает смешное от трагического, нелепое от… Впрочем, это не имеет значения, теперь ничто не имеет значения. Он один, но не одинок и, самое главное, чувствует себя совершенно здоровым, словно поднялся после долгой безнадежной болезни.

И все же часов в десять он нашел в себе силы подозвать официанта. Заплатил по счету, щедро округлив его на шестьдесят форинтов, потом сказал:

— Вы не могли бы вызвать мне такси?

— Сию минуту, сударь!

Выходя, он бросил взгляд на влюбленных чудаков. То по-прежнему сидели неподвижно, перед ними остывала нетронутая еда. Но они уже не глядели друг на друга, руки их не соприкасались. Что-то случилось. Но что может случиться у двух старых, усталых людей на пороге пустоты? Академик направился к гардеробу, с трудом передвигая отяжелевшие ноги. С какой глупой надеждой они сейчас разминулись? За его спиной вновь бушевали цимбалы, из входной двери струился голубоватый табачный дым, смешанный с запахом лука и шашлыков. Урумов взял у гардеробщика свою серую английскую шляпу и вышел, чтобы дождаться такси на улице. Здесь было совсем пусто, только неон отсвечивал в лакированных спинах оставленных машин. Нет, он не прав, конечно, не прав. Может быть, те двое действительно любят друг друга. В этом мире не бывает смешной любви, есть любовь грешная, есть несчастная, есть любовь настоящая или воображаемая, по каждая из них — маленькое чудо жизни.

Вскоре подъехало такси, он дал адрес гостиницы. Шофер тоже был очень стар — в самом деле, этот город полон стариков. Медленно, очень медленно он пробирался по тихим темным улицам, добросовестно работая световыми сигналами. Встречались им только одинокие кошки да редкие влюбленные парочки жались в густой тени деревьев. Наконец, они приехали. Урумов расплатился и с трудом добрался до номера. Только теперь он понял, что действительно напился, напился нелепо и безрассудно, как мальчишка на выпускном вечере. Попробовал лечь, но почувствовал, что голова у него идет кругом. Тогда он встал с кровати и, шатаясь, опустился в кресло. Окно было открыто, за ним сияла белая спокойная ночь. Наверно, было полнолуние, но луны, скрытой за соседними домами, не было видно. Только ветки деревьев белели, словно покрытые инеем.

Тогда он пришел в «Альказар» около десяти часов вечера. День был самый обычный, пятница, ресторан был почти пуст. За несколько дней до этого миновал его тридцать третий день рождения, как тогда говорили — роковой для стареющих холостяков. Но он в этом возрасте был уже профессором, одним из самых молодых в университете. А выглядел еще моложе, благодаря худобе и белому лицу, усыпанному чуть заметными веснушками, Следуя старой урумовской традиции, он очень хорошо одевался, чувствуя к тому же, что должен чем-то подкреплять свой авторитет.

Не успел он подойти к одному из стоящих в сторонке столиков, как кто-то окликнул его по имени. Урумов оглянулся, это был его гимназический однокашник, одетый теперь в синюю полицейскую форму с серебряными аксельбантами. Бледное, несколько порочное лицо светилось необычайным дружелюбием. Это было довольно неожиданно — молодой профессор унаследовал репутацию своего отца, республиканца и русофила. К тому же Урумов всего лишь за год до этого обратился в ученый совет с резким протестом, когда профессор Цанков[5] попытался читать лекции в университете. Во время бурной демонстрации перед парламентом он, правда издалека, видел своего бывшего одноклассника на копе с поднятой вверх саблей в блестящих ножнах.

— Мишо, если ты один, садись к нам.

Только он собрался пробормотать какое-то извинение и отказаться, как вдруг увидел ее. Она сидела, небрежно бросив руку на спинку стула, в кончиках пальцев дымилась сигарета. И поза и сигарета отнюдь не соответствовали тогдашнему представлению о хорошем тоне. И все же она ничем не походила на даму из ресторана — какую-нибудь сербскую или румынскую певичку, которые часто гастролировали в этом знаменитом заведении. Необычайно элегантное, пятнистое, почти в обтяжку платье, царственная посадка головы. Белое крупное лицо, изумительно красивое и в то же время сильное, прекрасная, гладкая, как фарфор, кожа, — она была похожа и на куклу, и на юную королеву — на кого угодно, только не на обыкновенную болгарку. Урумов неуверенно и словно против воли повернул к их столику, напоминая большую рыбу, которую вытягивают на берег.

— Познакомься с госпожицей Наталией Логофетовой! — криво усмехнувшись, сказал полицейский. — А это моя жена, но она тебе не интересна.

— Вот невежа! — не без основания буркнул сидевший рядом с ним клубок розовой домашней пряжи.

Все сделали вид, что не слышали замечания. Госпожица Логофетова протянула ему свою белую, словно кость, красивую руку, как ему показалось, довольно холодную, впрочем, может быть, потому, что она держала в ней бокал остуженного вина.

— Садитесь, господин профессор! — сказала она. Глаза у нее были ласковые и чуть насмешливые. Тогда он не смог определитьих цвет, потом понял, что они темно-голубые — никогда он не встречал таких темно-голубых глаз.

— С удовольствием, — выдавил он.

Потом он отдал свой жесткий котелок подбежавшему официанту и, несмотря на смущение, догадался сесть против нее. И только тут заметил, что в этом змеином платье, тело ее казалось необычайно гибким и влекущим.

— Господин Урумов не любит сидеть рядом с полицейскими, — сказал его сосед и засмеялся так, что даже закашлялся. — Господин Урумов человек страшно прогрессивный!

— Видимо, я это только о себе воображаю, — буркнул молодой профессор. — Иначе я не сел бы за ваш столик. Даже ради вас! — И он взглянул па нее.

— Ради меня вы, безусловно, сделаете гораздо больше, — ответила она без всякого стеснения.

Взгляд ее оставался все таким же насмешливым и благосклонным. Это и смущало и успокаивало его.

— Интересно, почему я до сих пор вас не видел, госпожица Логофетова, — сказал он. — София не такой уж большой город.

— Наверное, у господина профессора свои привычки. Привычки ученого, далекого от светской суеты.

Так оно и было. Урумов действительно сторонился светской жизни, она ему была просто не по вкусу.

— Вы правы, — вмешался полицейский. — Он дружит только со старыми перечницами из компании его отца.

— Значит, вы за мной наблюдаете?

— Не слишком старательно, — ответил полицейский. — Для нас вы — мелкая рыбешка.

— И все же я должен был хотя бы слышать о вас, — продолжал Урумов.

Ему показалось, что она еле заметно встрепенулась.

— Я несколько лет жила с отцом в Швейцарии…

Только сейчас он вспомнил это имя. Отец ее был преуспевающим дипломатом, хотя и не самого высокого ранга.

— Ты лучше скажи, что ты будешь есть! — прервал ее полицейский. — Я ел печеные фаршированные кишочки… Здесь их делают знаменито.

Этому полицейскому бурбону в самом деле подходили всякого рода кишки. Но профессор заказал себе филе барашка. Пили белое вино, настоящий мозель, потом профессор неожиданно для самого себя заказал шампанское. Принесли бокалы, бутылку, салфетку, обер-кельнер ритуально освободил пробку, нажал на нее пальцем. Раздался хлопок, сидящие за другими столиками с завистью оглянулись на них.

Разошлись поздно в самом лучшем настроении. Бульвар Царя Освободителя был совсем пуст, только два юнкера, опоясанные белыми ремнями, стояли на посту у главного входа во дворец. У дверей ресторана они сразу же распрощались с полицейской парой, которая, может быть, нарочно оставила их вдвоем. Оба медленно шли по бульвару, у книжного магазина Данова остановились взглянуть на какую-то выставленную в витрине новую книгу.

— А знаете, мы ведь, в сущности, уже с вами знакомы, — сказала она внезапно.

— Знакомы? — Он недоверчиво взглянул на нее.

— Да. Я видела вас на свадьбе вашего двоюродного брата Найдена Урумова, если помните… Я тогда была подружкой невесты.

Он изо всех сил напряг память.

— На свадьбе Найдена, говорите?.. Но, господи, ведь это было страшно давно.

— Да, почти пятнадцать лет назад.

— Но вы же тогда были ребенком.

— Не таким уж ребенком — школьницей. Училась в третьем классе. А вы были студентом, так мне сказали, хотя на вас и не было студенческой фуражки. Первым студентом, с которым я познакомилась!

— Совершенно не помню, — сказал он огорченно.

— Для меня это был чудесный, незабываемый день, — помолчав, вновь заговорила она и обернулась, чтобы взглянуть на него. — Я тогда долго мечтала о вас.

Она произнесла это шутливым тоном, но он так смутился, что в первую секунду язык у него словно одеревенел.

— Не говорите так! Еще немного, и я взлечу, вот так, возьму и взлечу — без крыльев.

— И оставите меня одну на пустой улице! С вашей стороны это будет не очень-то любезно.

Впрочем, бульвар был не так уж пуст. Они как раз проходили мимо Военного клуба — по противоположному тротуару. Перед его желтым зданием стояла группа молодых офицеров в сдвинутых набекрень фуражках. Они небрежно опирались на сабли. Когда молодые люди проходили мимо них, офицеры, как по команде, повернулись им вслед. Такая бесцеремонность не очень-то приличествовала столь блестящим офицерам. Он заметил, что лицо у нее окаменело и смягчилось лишь спустя некоторое время.

— Сделаю вам еще одно признание, — проговорила она. — Это я велела Кисеву пригласить вас к нашему столику… Еще когда вы колебались у входа.

Он совсем растерялся:

— В самом деле? Может быть, затем, чтобы посмотреть, что от меня осталось?

— Осталось довольно много! — Она засмеялась, свободно и, как ему показалось, немного небрежно.

Это кольнуло его в самое сердце. Она, видимо, почувствовала, что переборщила, и потому серьезно добавила:

— Во всяком случае я не ожидала увидеть вас профессором… Скорее — врачом, как вашего отца…

В ту ночь Урумов вернулся домой полный любви и отчаянья. Он понимал, почему влюбился, но откуда это отчаяние — понять не мог. Возможно, в своем совершенстве она казалась ему абсолютно недоступной, и он был уверен, что если даже каким-то чудом добьется любви, то, наверное, никогда не заслужит ее по-настоящему. Он поспешил лечь, но еще несколько часов не мог уснуть. Хотелось куда-то лететь, с кем-то сражаться, рубить саблей, издавать победные клики над трупом какого-нибудь поверженного негодяя. Хотелось спасать ее от бурь и диких зверей, носить на руках, приводить в чувство своим дыханием. Он смутно понимал, что с ним случилось что-то странное, что он впал в детство, вернулся, может быть, к своим мальчишеским годам, но это было ему невыразимо приятно. Потом он незаметно уснул со счастливой улыбкой на губах. Спал он без сновидений, но даже во сне чувствовал, что это пламя вспыхнуло не случайно, что оно тлело в его душе с первого дня его несчастного рождения, с первого крика перед лицом этого жестокого и сверкающего мира, с того самого мгновения, когда он впервые увидел нежное и измученное лицо матери. И отсвет этого пламени согревал его всегда, не сознавая этого, он всю свою жизнь был влюблен, всегда жаждал любви и всегда страстно тянул к ней руки. Утром, при дневном свете, все его мечты словно бы разлетелись, но желание вновь увидеть ее, коснуться ее руки было по-прежнему непоколебимым.

Они встречались около месяца — сначала редко, потом почти каждый день. Он только несколько раз украдкой поцеловал ее в темной тени деревьев, провожая ночью домой. Когда это случилось впервые, Урумова на мгновение охватило странное чувство — словно он поцеловал львицу. Она, казалось, не заметила его слепого и испуганного поцелуя и не ответила на него. Губы ее остались сжатыми, лица его слегка коснулся только ее нос, такой холодный, что казался влажным. Домой он вернулся подавленный и смущенный. На следующий раз она как-то конвульсивно изогнулась в его объятиях и вздрогнула, но губы ее оставались все такими же неподвижными. Тогда он не понимал, что она просто не умеет целоваться, как не умеют этого львицы или красавцы-гепарды. Она могла только кусать — ласково или до крови, в зависимости от силы того, что крылось у нее в душе.

Он был влюблен в нее все так же отчаянно. Ему казалось, что ни у какой другой женщины в мире нет такой кожи, гладкой и светящейся, как луна, — как у той девушки, которую он видел в кабинете отца. Все последние двадцать лет он только ее и искал в жизни, не сознавая, насколько это нереально и недостижимо. А сейчас она была рядом с ним, и все-таки он отчаянно боялся сделать решительный шаг. Ему казалось, что в последнюю минуту случится что-нибудь ужасное и непредвиденное и все рухнет.

Однажды вечером он вернулся домой немного раньше обычного. Уже в прихожей юн заметил, что из-под двери отцовского кабинета выбивается тонкая полоска света. Отец, наверное, еще работал. Только он хотел подняться к себе в комнату, как дверь кабинета отворилась и на пороге показался отец. Его строгое и сухое лицо ничего не выражало.

— Мишо, зайди, пожалуйста, ко мне ненадолго, — сказал он.

Голос отца звучал так же властно, как и тогда, когда он был ребенком. Не дожидаясь ответа, отец повернулся к нему спиной и ушел в кабинет. Сердце у него сжалось. В кабинете было полутемно, так как горела одна только настольная лампа в темном фарфоровом абажуре. Некоторое время оба молчали, потом отец сказал:

— Я слышал, что у тебя связь с госпожицей Логофетовой… Это правда?

— Да, папа…

— Ты уже взрослый, — продолжал отец. — Не думай, что я собираюсь требоватьот тебя отчета. Хочу только спросить — это серьезно?

— Да, папа, очень серьезно.

— Так я и думал, — проговорил отец, не выразив удивления.

Потом повернулся к нему спиной и принялся расхаживать по комнате. Это продолжалось чуть ли не целую вечность. Наконец он остановился, лицо его словно окаменело.

— Тогда ты должен знать правду… Она совсем не то, что ты думаешь…

— Я ничего еще не думал, папа.

— Жаль! — сухо проговорил отец. — Когда речь идет об имени человека и о его чувствах, он обязан думать.

— Я не слепой.

— Сомневаюсь. Я хотел тебе сказать, что госпожица Логофетова больше года была любовницей Сабахаттина Севгуна. Тебе знакомо это имя?

— Нет! — мрачно сказал сын.

— Все равно. Он атташе турецкого посольства, отвратительная личность. Но самое важное не это. Она забеременела от него и аборт сделала очень поздно. Попросту говоря, это был не аборт, а убийство. Вероятно, она больше никогда не сможет иметь детей.

Молодой человек почувствовал, что холодеет.

— Откуда ты все это знаешь? — спросил он глухо.

— Мне сказал врач, который делал аборт… когда узнал, что ты можешь попасть в беду.

— Наверняка попаду, — все так же мрачно сказал молодой человек. — Можешь поздравить своего коллегу — он отлично умеет хранить врачебную тайну.

— Не говори глупостей! — сердито возразилотец. — Человеческая этика важнее профессиональной.

— Да, конечно… Спасибо.

Что-то неожиданное блеснуло в глазах старого врача, что-то вроде вольтовой дуги ярости и гнева. Но уже секунду спустя лицо его вновь стало непроницаемым.

— Избавь меня, пожалуйста, от своей дешевой иронии, — сказал он сдержанно. — Я рассказал тебе это, потому что так или иначе когда-нибудь ты сам узналбы обо всем… Лучше теперь… И прежде, чем ты что-нибудь решишь, тебе придется все это переварить. Другого пути пет.

И он направился к столу, бросив через плечо:

— А теперь иди!.. Можешь не сообщать мне о своем решении. Как бы ты ни поступил, расхлебывать придется тебе. Я противиться не буду.

Молодой человек ушел к себе в комнату. Впервые в жизни он чувствовал себя таким разбитым и. несчастным. Ему казалось, что он никогда больше не сможет встать на ноги. Но он встал. Через месяц Михаил Урумов обвенчался с Наталией и привел ее в старый большой и пустынный дом. У него не хватило сил оставить отца. Да и незачем было это делать. Старый врач держался так, словно ничего не случилось, только похудел немного да взгляд стал как будто еще более мрачным и лихорадочным.

6

На следующее утро Ирена нашла его в ресторане гостиницы, где он с аппетитом завтракал яйцами с ветчиной. Утро было очень ясным, все, что было в ресторане металлического, сверкало на солнце. Но еще ярче, казалось, сияла улыбка Ирены.

— Чем вы сегодня будете меня мучить? — спросил он.

— Ничем особенным… Прежде всего заедем в институт. Затем небольшой официальный обед, а вечером — балет.

— Какой балет?

— Хороший балет, классический… «Лебединое озеро». Вы должны посмотреть наш балет, к нам для этого приезжают со всего мира.

— Сказать по правде, я отнюдь не горю желанием побывать в балете. На этот раз он обойдется без меня. — Он отпил немного из красивой чашки и пояснил: — Когда я был моложе, то думал, что старого человека может утешить только искусство. И, как оказалось, обманулся. Старики не любят искусства, оно повергает их в уныние. А то и хуже.

— Но вы же не старик! — пылко возразила Ирена. — Вы не старик, вы просто пожилой человек.

Пока они на такси ехали в институт, Ирена рассказала ему кое-что о своей жизни. Много лет назад ее отец эмигрировал в Аргентину. Когда началась Балканская война, он получил повестку и приказ явиться в расположение своей части. Отец Ирены продал все, что мог, плыл сначала пароходом, потом ехал поездом и с трудом добрался до Будапешта. Здесь его застала мировая война. Все пути в Болгарию были отрезаны. Это его и спасло. Он связался с местными болгарами-огородницами и сам стал огородником, хотя имел хорошую специальность — машиниста.

— Он еще жив? — спросил Урумов.

— Умер десять лет назад.

— Это он научил вас болгарскому?

— Конечно. И не только меня, мать мою тоже. Он требовал, чтобы дома все говорили только по-болгарски. Но когда я с этим своим болгарским приехала учиться в Софийский университет, то всех там поразила. Профессор Динеков заставлял меня часами рассказывать ему что-нибудь — и все что-то записывал. Уверял, что я говорю как Бачо Киро и даже еще интересней.

— Жаль! — заметил академик. — Сейчас вы говорите абсолютно нормально.

Окончив университет, Ирена вернулась в Венгрию. Вышла замуж за венгра, дочке ее сейчас уже двенадцать. Работает она в министерстве внешней торговли, но когда бывает трудно с переводчиками, ее приглашают помочь.

В институте академик уже у входа почувствовал какое-то затаенное возбуждение. Даже уборщицы, словно тараканы сновавшие по коридорам, собирались по двое и оживленно шушукались. Добози энергично расхаживал по своему кабинету и, выкатив глаза, что-то внушал трем своим сотрудникам, которые слушали его с вытянутыми лицами. Подбородок у него стал розовым, как подклювный мешок пеликана, губы пересохли. Когда Урумов вошел, Добози обеими своими мясистыми ручками схватил его за руку и затряс так, словно хотел испробовать, хорошо ли та прикреплена к плечу. Глаза у него блестели. Рука была прикреплена не бог знает как, но выдержала. Совершенно забыв, что говорит с болгарином, Добози защебетал по-венгерски:

— Хорошая новость, мой друг, большая новость! Нам удалось сделать снимок вирусов полиомиелита. Роскошный снимок!.. — Ирена еще не успела перевести, как он добавил по-немецки: — Первый в мире!.. Понимаете, первый в мире! Я просто не верю своим глазам!

— Где снимки? — резко спросил Урумов.

— Сейчас, мой друг, сейчас!..

Добози подошел к столу, взял пять фотографий, сложил их веером и показал гостю — «словно королевский флеш-стрит», как комментировали позднее его сотрудники. Урумов почти выхватил их у него из рук. Фотографии были не слишком отчетливы, во всяком случае не отчетливее, чем какой-нибудь снимок поверхности Марса, но все-таки это были настоящие снимки — спорить не приходилось. Это была целая колония вирусов, напоминающих морских ежей своими острыми неравными иглами. Академик с удовлетворением констатировал, что именно это он и ожидал увидеть. Пока Урумов один за другим разглядывал снимки, Добози стоял рядом, и лицо его выражало неземную радость. Да и академик почувствовал, что сердце у него внезапно забилось быстрее, словно он неожиданно сквозь замочную скважину заглянул в сокровищницу, где природа укрыла свои самые заветные тайны. А в это время доценты в душе проклинали себя, что не догадались захватить фотоаппарат. Можно было так снять обоих, как они выражались, старцев, что снимок произвел бы более шумную сенсацию, чем само открытие.

— Поздравляю! — сказал Урумов. — Это огромное научное достижение!

— Достижение не наше, а электронного микроскопа! — скромно ответил Добози.

Все утро они проговорили об этом снимке, о структуре вирусов, о возможных научных последствиях открытия. И продолжали говорить об этом на официальном обеде, не замечая, что едят. Только оба доцента, которые, в сущности, и сделали этот снимок, ели и пили в свое удовольствие. Они сидели рядом и были похожи чуть ли не на братьев, хотя никакого сходства между ними не было — один белокурый, а другой, вероятно, с какой-то примесью цыганской крови. Оба оживленно обсуждали каждое блюдо, брали себе одно и то же и тут же съедали все до последнего рисового зернышка. Вину они тоже воздали должное. И пока оба академика с набитыми ртами рассуждали о коварном вирусе, доценты до мельчайших подробностей обговорили, какие припасы должны будут взять их жены на субботний пикник.

Когда они вернулись в гостиницу, Ирена еще раз попыталась соблазнить академика балетом, и, конечно, безрезультатно.

— Но что же мне делать, господин профессор, я уже взяла билеты.

— Пойдете с мужем. Он любит балет?

— Обожает!

— Тогда не берите его! Он должен обожать только вас.

— Так я и сделаю, — засмеялась Ирена. — Хорошо, господин профессор, отдыхайте, потому что завтра нам предстоит долгий путь.

До самого вечера академик пребывал в возбужденном состоянии. Неизмеримо крохотные морские ежи, как живые, стояли у него перед глазами. Было в их виде что-то воинственное, жестокое, даже угрожающее. Миллиардная армия бойцов, и каждый поразительно походил на своих собратьев, неустрашимых, до зубов вооруженных бесчисленными копьями. Он прекрасно знал, что в мире нет более совершенных организмов, совершенных не своей сложностью, а именно простотой. Они носятся над всей землей, быть может, даже над всей вселенной, всемогущие и всепроникающие. И на их пути к абсолютной победе существует только одна мощная преграда — антитела, которые, как торпеды, бросаются на них и безжалостно их разрушают. Но сколько еще времени смогут они выдерживать эту битву — всю жизнь именно эта проблема интересовала академика. На первый взгляд казалось, что ресурсы сражающихся неисчерпаемы и что сама их борьба — железный закон природы. И все же дело обстояло как будто бы не совсем так. В неприступной и безжалостной оборонительной цепи человеческого организма появился опасный прорыв — рак. Прорыв этот медленно расширялся — люди оказались бессильными что-нибудь сделать. И, что самое плохое, не понимали самой сути явления. А эти двое обжор, доценты, которые сделали снимок, может быть, даже не подозревают, что захватили исключительно важную крепость.

Академик спал беспокойно, но все же проснулся довольно бодрым и в хорошем настроении, полный какой-то безотчетной тихой радости или надежды. Вскоре приехала Ирена на новенькой служебной «Волге», как всегда оживленная, с ободряющей улыбкой. Пока они устраивались в красивой удобной машине, она сказала:

— Я много езжу — больше по службе, конечно. И всегда радуюсь, когда уезжаю из города. А вы, господин профессор?

— Я?.. О нет, я самый обычный комнатный фикус… То есть не фикус — кактус, хотел я сказать, — да и то с засохшими колючками.

— Не надо говорить о себе плохо, — с укором сказала Ирена. — Мне это неприятно.

Вскоре они уже были за городом. День был пасмурным, свежим и прохладным — лето все еще медлило. Небо как будто исчезло, скрытое не облаками, а какой-то полупрозрачной пеленой. Это придавало особую мягкость и задумчивость раннему утреннему пейзажу — темно-зеленым полям и еще более темным гребешкам рощ на горизонте. Академик почувствовал, что его охватывает грусть — именно такой была природа в самых его давних воспоминаниях: тихие задумчивые вечера, небо, похожее па голубую, чуть мутноватую озерную воду, темные тени, влажные дали. И не только он — Ирена тоже была как-то непривычно молчалива и не отрывала глаз от бокового стекла.

— А куда мы, в сущности, едем? — спросил наконец академик.

— В Хортобадь, — ответила она. — Хортобадь — это сердце венгерской пушты.

— А здесь разве не пушта?

— Что вы! Пушта — настоящее зеленое море.

— Мне кажется, сегодня вы немного печальны.

— Печальна? Нет, я просто наслаждаюсь природой.

— Когда человек наслаждается, он не выглядит печальным.

— Да, вы правы. Наслаждение — это не то слово. Да и звучит немного вульгарно. Может быть, лучше сказать, что природа заряжает меня, словно аккумулятор. Только заряжает не энергией, а спокойствием. Ведь именно спокойствия нам так недостает в городе.

— Спокойствием? Но вы так полны жизни, Ирена. Ваша истинная природа — движение, а не покой.

— Может быть, — тихо отвечала молодая женщина. — И все же городская жизнь так утомительна. Наверное, потому, что она слишком далека от природы.

— Да, это верно, — подтвердил академик. До самого Хортобадя они молчали, отдыхая. И лишь когда машина окончательно затерялась в необъятной зеленой пустыне, она сказала шоферу:

— Остановитесь, пожалуйста!

Шофер вывел машину на обочину, они вышли. Покрывающая небо тонкая пелена уже разорвалась. Над пуштой низко летели косматые, почти непрозрачные облака с обвисшими краями, которые вдалеке как будто касались земли. Дул ветер, порывистый, подгоняемый собственным стремительным бегом, и на пути у него не было ничего, что могло бы его остановить или хотя бы ослабить — ни возвышения, ни дерева, ни даже какого-нибудь жалкого кустика: одна бесконечная зеленая равнина, упирающаяся в далекий край неба. Окруженные тенями и облаками, обдуваемые ветром, они сейчас напоминали двух лилипутов, затерявшихся среди серых, шагающих исполинов. Академик в своем сером костюме, в ненужной и смешной здесь серой шляпе долго стоял, подставив лицо порывам ветра, стоял, охваченный волнением, напоминающим страх, какой испытываешь перед бездной. Ему казалось, что он внезапно попал в какой-то другой мир, где господствуют другие, нереально огромные измерения, где бушуют ураганы, которые могут унести его в бесконечность, словно мошку. Они долго стояли так, не говоря ни слова, пока, наконец, Ирена не спросила — громко, чтобы перекричать ветер:

— Нравится?

— Страшновато! — удивляясь себе, ответил академик.

— Да, но зато красиво! — сказала она. — Все красивое немного страшно. И посмотрите, какая трава, господин профессор. Знаете, это не просто трава, а клевер, настоящий дикий клевер, на котором паслись еще кони Аттилы.

Но академик никак не желал опускать нос к бедной земле.

— Да, здесь не должны жить люди!.. Здесьдолжны носиться только могучие кони.

И правда, они стояли в море клевера, над которым струился такой сладкий медовый дух, что даже ветер немог его развеять. Клевер только что расцвел, и все вокруг, словно капельками зари, было усыпано розовым.

— Хотите, господин профессор, я найду вам четырехлистный клевер?

— На что он мне?

— На счастье, — ответила она. — Не может быть, чтобы в этом океане не нашлось хотя бы одного четырехлистника. А вы погуляйте пока, господин профессор, это вам полезно.

Академик медленно пошел по пуште, испытывая все то же чувство страха перед бездной. Он шел осторожно, чуть ли не на каждом шагу пробуя землю носком ботинка, словно двигался по тонкому льду. Ощущение нереальности становилось все сильнее, он словно бы вернулся натысячи лет назад — в то далекое время, когда мир был свеж, как роса, которая сейчас увлажняла его жалкую обувь. Так же свистел тогда ветер, так же медленно плыли облака. Он шел очень долго, пока наконец не испугался и не обернулся, как пловец, который хочет увидеть, далеко ли остался берег. Ничего не изменилось, все выглядело таким же гигантским и пустынным. Только платье Ирены цвело вдали одним-единственным маком. Еще дальше виднелась блестящая спина машины — словно консервная банка в раю, — оскорбленно подумал он. И вообще довольно, пора возвращаться. Легкие полны воздуха, суставы ноют приятной усталостью. Хватит.

Он прошел уже половину пути, когда мак внезапно ожил. Ирена выпрямилась и замахала руками, оживленно крича:

— Господин профессор… господин профессор!

В голосе ее не было никакого страха. Наверное, увидела улитку или еще что-нибудь в этом роде — животному покрупнее здесь не скрыться. Но подойдя поближе, он явственно услышал:

— Нашла!.. Нашла клевер!

Сначала он решил, что Ирена шутит, но затем действительно увидел у нее в руках стебелек четырехлистного клевера. Нежные листочки трепетали на ветру, который дергал их один за другим, словно хотел удостовериться, нет ли здесь какого обмана. Впервые в жизни академик увидел четырехлистный клевер, он не верил собственным глазам.

— Это счастье, господин профессор! — повторяла молодая женщина. — Вас ждет большое счастье!

— Глупости! Счастье ваше, ведь это вы нашли клевер, — почти обиженно ответил Урумов.

— Неверно! — воскликнула она. — Я искала его для вас, значит, и удача ваша.

Он невольно улыбнулся.

— Очень уж вы легко отказываетесь от счастья, милая Ирена. Вы молоды, оно вам…

— Нет, нет, господин профессор, у меня есть все, что мне нужно.

— Мне еще лучше, чем вам, — сказал он. — Мне уже ничего не нужно.

— Не надо так говорить, господин профессор. Даже если это правда! — огорченно ответила Ирена. — Очень вас прошу, возьмите этот клевер. У меня предчувствие: случится что-нибудь плохое, если вы его не возьмете.

В конце концов академику пришлось взять стебелек. Он аккуратно положил его между страницами записной книжки и спрятал книжку в карман. Только тут Ирена успокоилась.

— Вот так, — довольно сказала она. — Даже если все это одни мои фантазии, что вам мешает взять с собой этот листок?.. Будет по крайней мере память о Венгрии.

— Память о вас, — ответил он. — И к тому же просто невероятная. Я впервые вижу, чтобы женщина добровольно отказалась от своего счастья, да еще ради какого-то старого усталого человека.

— Как вы не понимаете! — воскликнула она умоляюще. — Это счастье действительно ваше. Можно обмануть себя, обмануть других. Но нельзя обмануть судьбу. На то она и судьба.

Вскоре они уехали. Ветер все так же пригибал траву, и там, где в ее бесконечном море возникали невидимые волны, зеленый цвет внезапно становился особенно ярким. Вокруг было так же пустынно, клубящиеся впереди рваные облака, словно испарения, поднимались ввысь, к небу. И вдруг в одно мгновение все рухнуло — мимо них, поблескивая стеклами кабины, промчался безобразный дребезжащий грузовик.

В Эгер они приехали к обеду. Тонкая прозрачная пелена окончательно растворилась в небе, древний город сверкал на солнце. Они устроились в гостинице и тут же спустились в ресторан. Академик удивлялся легкости, с какой его несли ноги. Легкость словно бы шла изнутри, из переполненной воздухом груди. Ирена уже дожидалась его. Эта странная женщина, казалось, была совсем не похожа на других. Он просто не понимал, когда она успевала позаботиться обо всем, в том числе и о своем туалете. Сейчас ее глаза поблескивали ласково и весело.

— Вы, кажется, не верите в чудеса, господин профессор, — сказала она, — оттого и в клевер не хотите поверить.

— По-вашему, чудо — это обязательно что-то невероятное и сверхъестественное?

— Почему бы и нет? Разве сама природа не сверхъестественна?

— Само ее название показывает, что она и есть воплощенная естественность.

— Пусть так! И все же без чудес жить нельзя. Так же, как без надежды.

— Я могу жить и без надежды и без чудес.

— Нет, не верю! — ответила она. — Скажите, неужели вы твердо и беспрекословно верите, что когда-нибудь умрете?

— А как же иначе? — удивился он.

— Сомневаюсь! Вы, естественно, знаете, что умрете… И все же не верите в это, я хочу сказать, не верите в самой глубине души. Никто не верит. И я не верю. Как это так мир вдруг останется без меня? Это абсолютно невозможно! — закончила она совершенно серьезно.

Академик еле заметно улыбнулся.

— Что касается вас, то вы, безусловно, правы. Мне тоже трудно представить себе этот мир без вас.

— Я не шучу.

— Знаю, — ответил он.

Тут подошел официант и подал им меню. Ирена сразу уткнулась носом в его глянцевые страницы — может быть, она была немного близорука.

— Неужели у вас все это есть? — почти с волнением спросила она. — Суп из раковых шеек?

— Да, сударыня, — с достоинством ответил официант.

— По-голландски?

— Да, сударыня.

— И вы будете утверждать, что чудес не бывает! — обратилась она к академику. — Вот они, чудеса!

Потом они осматривали городские древности, но оживление, с каким Ирена рассказывала ему прекрасные старинные легенды, связанные с борьбой против турецких завоевателей, не встретило у него особого отклика. Академик слушал невнимательно, взгляд его реял где-то вдали, где не было ничего, кроме нескольких коров. Белые, в крупных черных пятнах животные паслись спокойно и деловито, и это казалось ему гораздо интересней крепостных стен, на которых много веков назад звенело оружие. Он давно потерял всякий интерес к окружающим его вещам, даже самым красивым и изящным. Все они принадлежали миру, из которого он уже медленно уходил, инстинктивно чувствуя, что нужно порвать с ними все связи, если он хочет уйти без боли.

— Вам, кажется, неинтересно, — наконец с огорчением заметила Ирена.

— Неинтересно, — признался он.

— Тогда пойдем ужинать.

Ужинали они в одном из старинных местных погребков. Внутри было очень холодно, сильно пахло бочками, уксусом и стеариновыми свечами, бледные огоньки которых мигали в полумраке. Первым, кого они увидели, был какой-то исполин в белом крахмальном пластроне под шелковыми отворотами пиджака и с еще более белыми волосами. Как и требовалось ожидать, в руке у него был большой бокал темного вина, которое он как раз разглядывал на слабом свету. За столом, старинным и таким же, как этот тип, могучим, сидели еще двое, но рядом с ним их просто не было заметно.

— Это лорд Уэлч, — тихо сказала Ирена.

— Какой Уэлч, философ?

— Он самый. Говорят, он выпивает по полбочки в день.

Только они хотели обойти их столик, как из-за него поднялся невзрачный молодой человек с редкими зубами.

— Если не возражаете, пожалуйте за наш столик, — пригласил он. — Составите нам компанию.

Ирена нерешительно взглянула на академика — предложение ее явно не воодушевило.

— Ничего не имею против, — ответил Урумов. — Уэлч есть Уэлч…

Они направились к столику. Ирена тихонько спросила молодого человека по-венгерски:

— Это правда, что он кидается на женщин?

— Как носорог, — небрежно ответил тот.

— Для того ты меня и позвал?.. Хочешь, чтобы я именно здесь влепила ему пощечину?

— Если ты это сделаешь, я твой раб на всю жизнь, — с воодушевлением заявил молодой человек.

Когда их знакомили, Уэлч встал из-за стола, слегка выпятив мощную грудь. Казалось, что он надут, как автомобильная шина, и главным образом самоуверенностью. Это никак не вязалось с его титулом, если только Уэлч не получил его совсем недавно. Другой пожилой человек, сидевший за столом, оказался шведом, всемирно известным нумизматом, который настолько сжился со своей профессией, что даже его худощавый профиль был словно выбит на древнеримской монете.

— Знаете, сударыня, вы ужасно похожи на мою третью жену, — сказал Уэлч, достаточно бесцеремонно оглядев Ирену.

— Чудесно! — ответила Ирена. — Значит, я могу считать себя в безопасности?

— Полностью! — заявил философ с некоторой горечью. — Она была испанка. Мы разошлись после того, как она разбила о мою голову китайскую фарфоровую вазу девятого века.

— А как же голова? — полюбопытствовал нумизмат.

— Голова ничего! Но ваза стоила несколько тысяч фунтов, даю честное слово. Разбилась вдребезги.

— Это я понимаю — голова! — с уважением пробормотал нумизмат.

— А у вас какой рекорд?

Нумизмат задумался.

— Двадцать лет назад в киевском аэропорту я пробил головой стеклянную дверь буфета.

— Неплохо! — сочувственно кивнул Уэлч. — Русская водка — очень опасный напиток, особенно с непривычки.

— Да, я попросту ее недооценил, — согласился нумизмат.

Видимо, чтобы больше не случилось никакой ошибки, оба светила тянули сейчас «бычью кровь», крепкое темное вино, чуть сладковатое на вкус и словно специально созданное для хладнокровных северян. Ели они молодых петушков с тушеным картофелем. «Бычья кровь» делала свое дело, и вскоре разговор зазвучал целой октавой выше. После истории с токайским академик пил очень осторожно, неторопливыми маленькими глотками. Но и это оказалось не совсем безопасным, так что незаметно он тоже вступил в разговор.

— Господин Уэлч, я недавно прочел вашу последнюю книгу «Интуиция и познание».

— Да, да! — засмеялся философ. — Наперед знаю, что вы скажете — субъективизм.

— Ну, раз вы сами это знаете, не скажу… Но книга ваша интересна и остроумна.

— Приятно слышать, тем более от вас… Вы марксист?

— Диплома такого у меня нет… Но думаю, что…

— Да, ясно!.. А что вам в ней не нравится?

— Как вам сказать, — слегка замялся академик. — Вы как будто забыли объяснить, что же это собственно такое — интуиция.

— Этого никто не может объяснить, — с достоинством ответил философ. — Но в самом общем виде она означает чувство истины.

— А было у вас это чувство, когда вы женились на испанке?

— Да, конечно! Вазу я застраховал.

— Поздравляю, — сказал академик. — Значит,вы действительно имеете право пользоваться этим понятием.

К одиннадцати часам нумизмат, уже стоя, провозглашал какой-то непонятный тост за монеты как орудие дружбы и братства между народами. Уэлч перешел на коньяк и пил его такими легкими и спокойными глотками, словно это все еще было вино. Где-то в зале играл оркестр, а табачный дым стал таким густым, что даже свечи начали мигать. «Бычья кровь» оказалась еще опаснее токайского, академик почувствовал, что должен немедленно встать.

— Может быть, нам лучше уйти, Ирена? — неуверенно спросил он.

— Да, конечно. Хотя на этот раз, господин профессор, вы, кажется, неплохо развлекались.

— Вы так думаете?

— По крайней мере мне бы хотелось, чтоб это было так.

— Но вы действительно необыкновенно добры. Я просто забыл, что на земле встречаются и такие люди.

Через некоторое время они почти незаметно ускользнули от развеселившейся компании. Но обратный путь оказался очень нелегким. Подъем в несколько десятков ступенек академик проделал словно бы в водолазных башмаках — так тяжелы были его ноги. Когда наконец они вышли на темную ветреную улицу, Урумов беспомощно прислонился к стене. Ирена озабоченно взглянула на него.

— Вам плохо?

— Не от вина, — ответил он, задыхаясь. — От старости…

— Может быть, мы немножко увлеклись?

— Немножко? Да я здесь совершенно спился.

— Можно, я возьму вас под руку? — спросила Ирена. — Так мы быстрее придем.

Она взяла его под руку и, как ребенка, повела по темной улице. Все так же дул ветер, упорный и холодный, но он не замечал ничего, кроме горячей сильной руки да иногда ее твердого бедра у своей ноги. Это внезапное ощущение пьянило больше вина. Совсем, совсем забыл он, что значит прикосновение горячей женской руки. Даже воспоминание об этом стерлось в его памяти — так давно и так упорно он гнал его от себя. Но сейчас вино словно бы ослабило все внутренние связи, он больше не мог себя контролировать. Он был взволнован и в то же время подавлен. Он хотел убрать свою руку и не мог. Потом перестал сопротивляться и позволил себя вести, не переставая испытывать легкое головокружение — от вина, от волнения, от горького ощущения безвозвратности.

Он думал — когда же в последний раз шел он вот так по темной улице рядом с женщиной, которая дарила бы его своим теплом? И не мог вспомнить. Наверное, несколько десятилетий назад. С ней он никогда не ходил под руку, даже в те дни и ночи, когда они еще не были женаты. Наталия подавляла его и ростом, и красотой, и неподвижностью лица. Со свойственной ему чуткостью Урумов понимал, что будет смешно, если он, как полип, прилепится к этой царственно выступающей львице. О нем говорили, что он красивый, интеллигентный, со вкусом одевающийся молодой человек. Ни одна женщина в городе не постеснялась бы пройти с ним под руку; к тому же он был из такой хорошей семьи. В глазах людей никто из Урумовых никогда и ничем не был запятнан. К нему тянулись многие, а он всегда немного сторонился людей, впрочем, без всякого умысла. Но жены своей он действительно стеснялся, даже когда они свыклись друг с другом, как старые приятели.

Как они пришли в гостиницу, академик не заметил — такой короткой показалась ему дорога. Легкое опьянение все еще кружило ему голову, кровь пульсировала в висках. Говорили они о чем-нибудь по дороге? Вряд ли. Впрочем, он, кажется, пошутил что-то насчет философа и тут .же испугался, что она уберет руку, и потом молчал до самой гостиницы. Она тоже молчала, но привела его на место, как ребенка. И лишь в вестибюле отпустила его руку. Академик нетвердыми шагами направился к лестнице.

— Лучше на лифте, господин профессор, — сказала Ирена.

— Да, да, — пробормотал он, — конечно же, на лифте.

Они стояли друг против друга в тесной старой кабинке, Ирена все так же заливала его своим нежным и сильным теплом, улыбалась ему все той же ободряющей улыбкой. И хотя ее комната была двумя этажами выше, из лифта они вышли вместе.

— Благодарю вас, Ирена, — сказал он совершенно трезвым и ясным голосом. — Я вам очень признателен.

— Спокойной ночи, господин профессор.

Он направился к своей комнате, но, не уловив за спиной никакого движения, остановился. Обернувшись, он увидел, что Ирена все так же стоит у дверей лифта,

— Почему вы не уходите?

Она поняла, что переборщила, но ответила непринужденно:

— Я отвечаю за вас, господин профессор.

Он приложил огромные старания, чтобы сразу же попасть в замочную скважину. И с трудом сделал это со второго раза. Махнув рукой Ирене, он вошел в комнату. Тронутые сквозняком тюлевые гардины взлетели, как крылья, и замерли. Раздеваться было нелегко, но Урумов знал, что сдаваться нельзя. Никогда ни перед чем он не сдавался, всегда сопротивлялся до конца. Только ей он не мог противиться — в ту дверь он вошел как осужденный.

Академик лежал в чистой белой постели, положив на одеяло белые холодные руки. Гардины окончательно укротились, из-за них виднелся клочок неба, отсеченный освещенным ребром какой-то крутой крыши. Да, все, абсолютно все в эти несколько счастливых месяцев оказалось не более чем холодной, хорошо рассчитанной ложью. И все же он не мог ни в чем ее обвинить. Наталия никогда не лгала ему, не заставляла его делать по-своему, ничего не требовала, не позволяла себе никаких намеков. Он мог уйти от нее в любую минуту, потому что и сам ничего ей не обещал. И был уверен, что даже в этом случае она не скажет ему ни слова и на лице ее будет все та же спокойная и далекая улыбка. Но он не ушел.

Он хорошо помнил то хмурое ноябрьское утро, когда они повенчались. Накануне был теплый, кристально ясный день. Голубой гранитный корпус Витоши навис словно бы над самым городом. Но, проснувшись в. то утро, он увидел низкое серое небо и улицы, покрытые тонким слоем снега. По дороге в церковь они встретили трубочиста, и все смеялись — к счастью. Все, кроме старого Урумова, который, как всегда замкнутый, шагал, низко надвинув старую фетровую шляпу. Народу в церкви было немного, главным образом родня невесты — молодые дамы в белых перчатках, несколько старушек в измятых бархатных шляпках, офицеры в парадных мундирах, с презрением поглядывавшие на худенького высокого жениха, довольно бледного в своем парадном черном костюме. Но невеста была, как всегда, спокойна и сдержанна, ее белое гипсовое лицо не выражало никаких чувств. «Да!» — ответила она священнику громким, ясным, без всякого выражения голосом. Они поцеловались, пальцы ее были очень холодны, но он с удивлением уловил быстрый беспокойный пульс. Она волновалась с такой же силой, с какой умела себя сдерживать. И потом за всю свою жизнь с ней он так никогда и не мог понять, что в ней правда, а что притворство, какая страсть в ней живет, а какая угасла навеки. Лишь когда пролетка со звоном помчала их к дому, она прижалась щекой к его плечу и улыбнулась — это была, пожалуй, единственная теплая и человечная улыбка за всю их совместную жизнь. И только тут он понял, что, в сущности, Наталия признательна ему и что эта признательность не выветрится так же легко и быстро, как рюмка дешевого коньяка.

В первую брачную ночь она разделась перед ним без всякого трепета. В комнате было темно, только за окном мягко светился снег на соседних крышах. Весь дом утопал во мраке и глухой тишине, словно бы в нем уже много десятилетий никто не жил. Она разделась и остановилась перед ним абсолютно голая, неподвижная, бесстыдная. Он ожидал чего угодно, только не этой совершенной мраморной красоты. Может быть, он вообще не поверил бы, что это живой человек, если бы не блеск ее глаз в темноте да быстрое, нетерпеливое дыханье.

Когда он ее коснулся, зубы у него едва не стучали от волнения. Пришлось долго лежать рядом, пока он не успокоился. Но она поняла, она не спешила. Она просто ждала, большая, сильная. От сдерживаемого желания мускулы у нее напряглись, словно пружина. Но он думал не о ней, он думал о той девушке, которую видел в кабинете отца. Это его успокоило, он смог протянуть к ней руку. Кожа ее оказалась гораздо более гладкой, чем он ожидал, но тело было твердым и сильным. Тогда он просто обхватил это сильное тело и постарался прижать его к себе, не испытывая никакого чувства обладания и победы. На мгновение это чуть было его не охладило, но кожа у нее была так мягка и спокойна, пальцы так ласковы. Он расслабился, и тут она поглотила его, как змея заглатывает лягушку, — медленно, конвульсивно, с короткими сладострастными передышками.

Так с тех пор и повелось — это была не любовь, она просто-напросто поглощала его, когда он был ей нужен. Быть может, он был нужен ей каждый день и каждый час, но она была разумна и умела владеть собой. Она не насиловала его, она только ждала, как большая спокойная кошка перед мышиной норкой, хотя никогда не играла с ним, она просто заглатывала его, не давая себе труда его прожевать, и потом, сытая и чужая, откидывалась, неподвижно распростершись на громадной кровати.

Урумов очень быстро понял, что Наталия никогда его не любила. Вероятно, никакой ее вины в этом не было — быть может, она вообще не умела любить. Она умела только глотать — естественно и невинно, как змея. И она глотала — не только его, но и все, что ему принадлежало, — без торопливости и нахальства. Она даже была ему по-своему признательна — как могла, заботилась о нем, не изменяла.

Так прошло лет десять. Но с каждым годом ее ровная, неугасимая страсть вызывала у него все большее отвращение. Во всяком случае, в глубине души, в воспоминаниях об этих их ночах. Однако он по-прежнему покорно подчинялся этому сильному телу, которое с течением времени становилось все более крупным и алчным. Но в то время как тело его задыхалось в ее руках, душа все крепче замыкалась в своей скорлупе. И он все чаще жаждал спасения и отдыха — даже за границей, где уже знали его и охотно приглашали. А затем началась война, и он знал, что в Германию не поедет, что бы ни случилось. Так он и остался в большом старом доме, где тихо угасал его отец. После свадьбы они совсем отдалились друг от друга, словно бы и не жили под одной крышей. Но сына все чаще настигали приступы вины, неосознанной, болезненной и неотступной. Он знал, что не должен оставлять отца,но и не видел путей, которые могли бы их сблизить.

Именно в это время Урумов понял, что Наталия начала ему изменять. Он увидел это своими глазами, хотя и совсем случайно. Был обычный будничный день, он сел на «четверку», чтобы ехать в университетскую библиотеку. И вдруг с задней площадки трамвайного вагона увидел их. Они стояли на передней площадке прицепа, прислонившись к самому стеклу, и были так заняты друг другом, что не заметили бы его, даже если б он стоял рядом. Непонятно почему, но его особенно поразило тогда, что мужчина — немецкий офицер, почти мальчик, с красивым кукольным лицом. Они смотрели друг на друга, и взгляды их говорили больше любых слов. Урумов так смутился, что сошел с трамвая на первой же остановке. Ни ревности, ни ярости, ни даже обиды он не испытывал. Может быть, только легкую боль и горечь вместе с каким-то странным и непонятным чувством облегчения. Никогда за всю их совместную жизнь она не глядела на него такими глазами и никогда ему так не улыбалась. Ни разу. Может быть, она влюбилась впервые в жизни, и именно в этого краснощекого белобрысого мальчишку в щегольском мундире. Вот уж кто никак ей не подходил! Еще до свадьбы Урумов видел, правда мельком, своего предшественника-турка. Черный волосатый гигант откуда-то из Курдистана, весь словно бы состоящий из тугих узлов и острых граней, властный и по-своему красивый. А этот — просто стакан малинового сиропа, не больше. И все-таки она любила его, может быть, так, как любят бездетные женщины, жаждущие укрыть и защитить любовника. Во всяком случае, ее влюбленность не вызывала никаких сомнений.

Два дня он колебался между несколькими крайними решениями. Никаких чувств он больше не испытывал, но достоинство его было задето. На третий день он пригласил жену к себе в кабинет. Она вошла спокойно, не догадываясь об опасности. Только во взгляде ее была легкая досада.

— Я позвал тебя, Наталия, чтобы сказать, что отныне мы больше не муж и жена.

Она даже не дрогнула, толькотихо и чуть удивленно спросила:

— Почему?

— Ты прекрасно знаешь почему.

— И ты хочешь со мной развестись?

— Нет. При условии, что ты прекратишь эту отвратительную связь.

— Почему отвратительную? — Голос ее звучал враждебно.

— Так я считаю! — ответил он резко. — У меня нет никакого желания следить за тобой и контролировать каждый твой шаг. Мы по-прежнему будем жить под одной крышей, если только ты не сделаешь меня посмешищем в глазах людей. Под одной крышей — не более того.

Она не ответила. Сталинградская битва уже закончилась, и женщины гораздо лучше своих тупиц-мужей чувствовали, каким будет конец. Наталия встала и взглянула на него так, словно впервые увидела.

— Ты пользуешься тем, что у меня нет никаких средств.

— Ничем я не пользуюсь! — выкрикнул он, потрясенный собственным тоном. — Ты сможешь жить, как жила.

Тогда ему было только сорок пять лет. До самой ее смерти он больше ни разу не прикоснулся к ней, да и она не сделала никакой попытки с ним сблизиться. Но своего лейтенанта-немца Наталия все-таки бросила — с той же холодной расчетливостью, с какой когда-то вышла за него самого. Правда, этот разрыв она перенесла очень болезненно. За несколько месяцев Наталия похудела, как выгнанная из дома кошка, взгляд сделался мрачным и злобным. На мужа она почти не смотрела, не просила у него денег — даже на домашние расходы. Не наряжалась, никуда не ходила, молчала целыми днями. Потом понемногу оправилась.

Тогда ему и в голову не пришло, что он навсегда отказывается от своей мужской жизни. Но фактически так оно и случилось. Сначала ему нередко доводилось получать то, к чему он, собственно, и не очень стремился. Потом это стало случаться все реже и реже. Возможно, он и сам не сознавал, что после этой ослепительной и сильной женщины все остальные казались ему ничтожными, пресными и безвкусными, как солома. Несмотря ни на что, в глубине души у него еще оставалось что-то, чего она не сумела уничтожить, что-то от той огромной и слепой любви, которая дурманила его в первые месяцы. Без всякого желания обнимал он этих бесконечно чужих невзрачных женщин, да и его врожденная порядочность, пожалуй, мешала ему больше, чем их недостатки. Он не умел прятаться, искать квартиры, лгать. Не умел даже притворяться. Это было за пределами его душевных сил и возможностей. Но он смутно чувствовал, что сдается, и сдается навсегда. И с еще большей страстью и силой отдался своей работе.

Однако, как это ни странно, отношения Урумова с женой постепенно наладились. И стали даже естественней, чем были до разрыва. Через несколько лет они, по всеобщему мнению, выглядели почти идеальной парой. Никто не подозревал, что между ними что-то случилось. Когда же они построили новую квартиру, то и спальня, правда, вопреки их желанию, оказалась общей. Они спали в одной комнате, не видя, не чувствуя друг друга — как друзья, которые уже не помнят, когда и почему они подружились. Урумов смутно догадывался о ее связях — коротких и более длительных, но догадывался с облегчением. В его глазах она по-прежнему была настоящей полноценной женщиной и имела все права на личную жизнь. Но одна мысль о том, чтобы к ней прикоснуться, приводила его в ужас.

За окном одни за другими стали бить старинные городские часы. Три часа, а он все еще лежит с открытыми бессонными глазами, задыхаясь в горечи прошлого. Давно, вот уже не один десяток лет ему казалось, что оно навсегда скрыто под серым пеплом забвения. Он научился отлично справляться со старыми воспоминаниями, тяжелыми мыслями, глупыми иллюзиями, всякого рода подведением печальных итогов. И прежде всего — с надеждами, их он убивал первыми. Он и сам не знал почему, но это оказалось не таким уж трудным. Может быть, он просто устал и был полон отвращения и отчаяния. И редко, очень редко, какой-нибудь жаркой ночью перед ним вновь возникало мучительное воспоминание — девушка в кабинете отца со смущенно скрещенными на груди руками.

Заснул он лишь на рассвете, вытянув руки поверх одеяла. Луна давно уже закатилась, небо посветлело. На ветке недалекого дерева с упоением распевала какая-то птичка — синица, соловей? Как давно исчезли птицы из его жизни.

7

Они спускались по тропинке, вьющейся среди можжевельника. Криста быстро шла впереди — почти девочка в своем ситцевом платьице и легких босоножках. Ноги у нее были несколько худощавы и так белы, словно она хранила их в скрипичном футляре. Она не оборачивалась, не глядела на него, маленький ее носишко был поднят к небу. А здесь, высоко в горах, оно совсем не было похоже на бесцветное городское небо — по нему не летали птицы, не проносились самолеты, и маленькие одинокие облачка, точно лампадки, висели у них под ногами.

Она шла так легко и быстро, что Сашо еле поспевал за ней. Он испытывал какое-то непонятное головокружение, словно бы только тут, над облаками, понял, что земля и в самом деле вертится вокруг своей осточертевшей оси. Сашо не привык к таким прогулкам, которые казались ему скучным и бессмысленным хождением. Ступал он довольно неуверенно и проклинал острые камни, которые, словно кривые зубья, торчали из потрескавшейся рыжеватой земли. Но к счастью, тропинка скоро стала не такой утомительно крутой, теперь вместо камней вокруг была трава. Они вышли на открытое место и увидели обширную пологую поляну, усеянную желтыми цветами. Здесь Криста на миг обернулась, взглянула на него и побежала. Она стремительно неслась вниз, взмахивая руками, чтобы сохранить равновесие. И Сашо только тут понял, что. до поляны еще очень далеко, потому что Криста становилась все меньше и меньше, пока, словно бабочка, не опустилась среди цветов. И тут же словно бы слилась с поляной. Сашо даже показалось, что она просто растаяла, как зеленое облачко.

Когда он спустился вниз, Криста сидела у какого-то крохотного ручейка, который еле заметно пробирался среди трав. Вода в нем была необычайно прозрачной, на дне виднелись плоские, отмытые столетиями белые камешки. Несколько таких камешков лежало у Кристы на ладони, девушка смотрела на них так, словно нашла брильянты.

— Посмотри, какие красивые! — воскликнула она, ничуть не притворяясь. — Правда? — и протянула к нему раскрытую ладонь.

— Красивые, — ответил он без всякого воодушевления.

От долгого хождения по камням в голове у него словно растрясло мозги, колени подгибались.

— Тебе что, не нравится?

— Что ты! — Он едва нашел в себе силы улыбнуться. — Подаришь?

Криста сама сунула камешки ему в карман.

— Потеряешь их — потеряешь меня.

— Не слишком ли дешево ты себя ценишь? — спросил он.

— Очень дорого! — ответила она. — Ты не знаешь, эти камни волшебные.

— И все-таки ты рискуешь! Волшебные не волшебные, а когда-нибудь и они могут надоесть. Криста засмеялась.

— Отдохни, — сказала она. — А я нарву немного цветов.

— Когда мы неслись вниз, словно взбесившиеся кентавры, я видел не меньше двухсот надписей: «Рвать цветы воспрещается».

— Ну и пусть! Я сорву только несколько штук.

— Я еще не видел женщины, которая уважала бы законы.

— А я — мужчины, который бы создал какой-нибудь стоящий закон.

Он присел у ручейка. Страшно хотелось опустить в воды пылающие ноги. Что ни говори, а он, кажется, действительно чересчур прирос к городу. Пожалуй, надо будет малость потренироваться. Понемногу, конечно, а не так вот сразу — завтра, верно, он криком будет кричать от боли в мышцах. Пока он блаженствовал, валяясь на берегу ручейка, который что-то дружески журчал ему в ухо, Криста бродила по поляне, время от времени наклоняясь над чем-то ему невидимым. Она и в самом деле рвала цветы и вскоре появилась перед ним с пестрым букетиком.

— Но послушай, нам даже некуда их спрятать… Сунуть в карман, что ли?

— Все мужчины ужасные трусы, — заявила Криста. — Если появится сторож, я сама буду иметь с ним дело.

Вид у нее был довольно воинственный. Сашо подумал, что сторожу придется довольно туго. Криста села рядом с ним и тут же сунула цветы ему в нос, чтобы он понюхал. Сашо чихнул и старательно стер с носа желтую пыльцу.

— От каждого цветка по одному, — сказала она. — Хочешь посмотреть? Вот этот красненький — жарок-чаровник. Здорово придумано, правда? Чаровник, чаровник, чаровник! — Она с улыбкой смотрела на него. — Сейчасон тебя зачарует, зачарует, зачарует.

— Ты колдуешь надо мной, что ли?

— Уже околдовала… Вот этот желтенький — лютик. Хочешь его лизнуть? А это — незабудочка.

Сашо разочарованно взглянул на цветок.

— Это и есть незабудка? До чего же невзрачная!

— Очень красивый цветочек.

— У тебя они все красивые.

— Все, что растет, красиво… Ты можешь себе представить мир без цветов?

Он, конечно, мог, но сказать об этом не посмел. За всю жизнь Сашо ни разу не купил ни одного цветка.

— Или без травы? — допытываласьона.

— Вот насчет травы ты права, — ответил он. — И тут главное не то, что коровам будет негде пастись, а что футболистам не на чем будет играть.

— Пропади они пропадом эти типы, которым трава нужна для того, чтобы на ней брыкаться. И вообще не порти мне настроение. Посмотри лучше — вот первоцвет. А у этого цветка смешное имя силивряк… Ты, например, тоже силивряк.

— Мерси, — ответил он.

— А что?.. Это очень интересное и редкое растение. Я даже не знала, что оно встречается на Витоше.

— Да ты просто ботаническая энциклопедия, — с удивлением сказал он, — а вовсе не литературная, как я думал раньше. Может, ты даже знаешь, что такое анапест?

— Я-то знаю, это ты не знаешь. А вообще я просто люблю цветы, вот и все.

— А я из всей флоры больше всего люблю чечевицу, — сказал он. — Ну и в какой-то степени молодые бобы.

Криста встала и опять быстро пошла по тропинке. Сашо двинулся за ней, поглядывая на зеленые пятна на своих коленях. И откуда только они взялись, он вроде бы еще не падал перед ней на колени. Пока они обменялись только несколькими поцелуями, короткими и с ее стороны довольно робкими. Эта быстроногая девчонка, похоже, не находила в них никакого особого вкуса. Для нее все это было вроде как шуткой. Сегодня он ни разу не видел ее задумчивой или мечтающей. А его томило какое-то внутреннее стеснение, и все казалось, что он влюблен. Давненько ему не приходилось испытывать это странное состояние.

Он и сейчас не понимал, как именно это случилось, и главное — когда. Может, в то памятное утро, когда они завтракали в «Шумако»? Но в ресторане тогда не произошло ничего особенного. Она просто ела похлебку, слегка присыпанную красным перцем, ела молча, даже не глядя в его сторону. Почему-то это не только его не раздражало, но даже не было неприятным. Это позволяло ему свободно рассматривать ее, как картину. Бледноватое лицо девушки было необыкновенно свежим и чистым, темные тонкие брови придавали ему какое-то особое изящество. Сашо смутно догадывался, что в ней кроется какое-то непонятное очарование, что-то такое, что и не разглядишь сразу. А потом все разошлись по своим делам. Она — домой, он — в университетскую библиотеку. Но целый день Криста пряталась где-то в глубине его мыслей, и порой он против воли позволял ей расположиться в своем отяжелевшем мозгу. И до чего же было трудно потом вновь упрятывать ее в то таинственное и мистическое нечто, которое кое-кто — глупцы, по его мнению, — называет подсознанием. В сущности, все в нас — и сознание и подсознание — зависит от того, какую дверцу откроешь. Сашо попытался запереть Кристу за какой-либо из таких дверец, так как ему нужно было кое-что почитать для той проклятой статьи, но она немедленно поднимала ужасный шум — царапала дверцу ногтями, пела, чем-то стучала. Так ничего и не вышло из его занятий, он бессовестно рано ушел из библиотеки, выпил пива с кем-то из приятелей, пообедал и вернулся домой. Клонило ко сну, ведь ночью он спал всего несколько часов.

Когда он проснулся, выяснилось, что Криста совершенно бесцеремонно расположилась в его мыслях. Неизвестно как, но она сумела выбраться из-за запертой двери. Сашо это совсем не понравилось, ведь ему предстояло написать важную статью. А влюбленный, как и пьяный, не способен ни к какой серьезной работе. Но пьяный, тот по крайней мере накачивается ромом, вином или мятной водкой, а влюбленный? Бровки, подбородочек, прядка волос надо лбом — всякие глупости. И почему сразу же начинаешь воображать себе, что эта девушка не похожа на остальных? Небось, как и все прочие, тоже покупает в аптеке гигиенические повязки. Этими и подобными аргументами он изо всех сил старался вернуть себе равновесие, но напрасно.

Два дня Сашо ходил по городу как потерянный, словно у него украли «форд-таунус». Вечером второго дня он зашел в «Варшаву», но там никого не было. Он ходил туда еще два вечера, но лишь на третий застал там обеих девушек. Криста и Донка пили кофе и хихикали над каким-то дурацким анекдотом. Сашо подсел к ним, но Криста не только что не обрадовалась, она даже не взглянула в его сторону. А Донка совсем его доконала.

— Ты почему мне не позвонил? — спросила она бесцеремонно. — Ведь обещал.

— Я потерял твой телефон.

К счастью, Донка скоро ушла, ей предстояла партия в бридж. А Криста осталась, правда, все такая же далекая и равнодушная. Так все и началось. А сейчас она бежит впереди, мелькая голыми ногами. В глубине души он этого ждал. Но, конечно, ему и в голову не приходило, что она в первые же дни потащит его на Витошу. Такая прекрасная дача в их распоряжении — чего еще надо? Странная девушка, она и вправду не похожа на других. Ну вот, опять остановилась, притащила какого-то огромного жука. Другие девушки такого не делали. Самое большее, что они могли ему принести, это какую-нибудь пластинку или жестяную коробку с английскими конфетами. Жук яростно грозил ему своими крепкими рачьими клешнями.

— Это жук-рогач, — возбужденно сообщила Криста.

— Мерси, — ответил он. — Как раз его мне и не хватало.

Потом между ними разгорелся настоящий спор о том, как возвращаться — пешком или на фуникулере. Как известно, в этих первых схватках всегда побеждает женщина. Криста рассказала ему, как однажды вечером с фуникулером что-то случилось и он остановился. В одной из кабинок спускались молодожены. Всю ночь они выясняли, кто виноват в этом неприятном происшествии, а наутро оба подали заявление о разводе. Пошли пешком. Для него спуск даже по самым прямым дорожкам тянулся целую вечность. Когда наконец они оказались внизу, Сашо смотрел на нее почти кровожадно. Рубашка его прилипла к спине, вся любовь испарилась.

— Твое счастье, что мы не молодожены! — заявил он с тайной яростью. — А то я завтра же подал бы целых два заявления о разводе.

— Подумаешь! — Она безразлично повела плечами.

«Ох, девочка, девочка, когда-нибудь ты поплатишься за все эти штучки!» — подумал он сердито.

Но, выпив солидную кружку пива, он успокоился. Так хорошо было сидеть за голым облупившимся столом в тени деревьев. Пожалуй, отдых приятнее даже любви, нет ничего приятнее отдыха, — думал он. Да, но чтобы его прочувствовать, надо сначала как следует устать. Малышка знает свое дело. Всего ожидал он от Кристы, только не того, что она окажется любительницей природы. Таких девушек уже и на свете не осталось. Даже хиппи, уж на что они хиппи, но и те предпочитают природе Пикадилли-сквер или жесткие ступени площади Венеции.

— У меня возникла интересная идея, — сказал он. — Давай съедим по порции котлет.

— Разве это котлеты, — ответила она. — Это просто жареная резина.

— Других тут нет. Котлеты как котлеты.

В конце концов все готовые котлеты одинаковы, говорят, их делают бог знает из чего, как и всю подобную ерунду. Таков уж современный мир. Впрочем, склонность к гастрономии вряд ли признак высокой духовной культуры, современный человек живет не ради желудка. Да это и невозможно. Деревенских цыплят все равно на всех не хватит. Хочешь не хочешь, приходится довольствоваться бройлерами.

— Знаешь что, — оживленно сказала Криста. — Давай сделаем шашлык.

— Это не так просто, — ответил он нерешительно.

— Очень просто. Нанизываешь на щепку, то есть я хочу сказать, на палочку, кусочки мяса и жаришь их на углях. Вот и все.

— Но для этого нужно развести костер.

— Да, во дворе.

— Ты с ума сошла! А как я объясню дяде, зачем я жег костер у него во дворе?

— Скажешь, что мы играли в людоедов.

— Об этом не может быть и речи! — решительно заявил он.

— У тебя нет никакого вкуса к приключениям, — разочарованно протянула Криста.

Когда через некоторое время они спускались в Княжево, чтобы купить там мяса, Сашо подумал, что Криста права. У него действительно не было никакого вкуса даже к самым невинным приключениям. Любовь к приключениям предполагает неразвитый или наивный ум или, самое малое, отсутствие воображения. И вообще, просто непонятно, как можно браться за что-нибудь, не предусмотрев последствий. Но признаться, что ты не любишь приключений, значит попросту себя скомпрометировать. Влюбленный должен быть немного романтиком, весьма умеренным, разумеется. И в конце концов тоже мне приключение — разжечь во дворе какой-то жалкий костер. И почему непременно во дворе, когда можно в какой-нибудь лощине.

Тогда он еще не знал, что самым большим приключением окажется покупка мяса. Они обошли все магазины, стояли в очередях и, наконец, разжились жирной бараньей ногой. Подходила она для шашлыков или нет, ни Криста, ни Сашо не знали. Криста робко спросила у продавца, но тот только раздраженно ответил:

— Не отнимайте у меня времени на всякие глупости… Берете вы мясо или нет?

— Берем, берем! — испуганно ответил Сашо.

Обратный путь оказался еще более тяжелым — подъем был очень крут. Солнце клонилось к закату, вот уж никогда Сашо не думал, что летнее вечернее солнце может быть таким неприятным. Он с трудом передвигал ноги, хотя мясо несла Криста — девушка просто вырвала его у Сашо из рук. И все-таки она шла легко и спокойно. Но еще легче шагали идущие впереди них три старика — все трое голые до пояса, пестрые бумазейные рубахи были связаны на талии рукавами. Один из них даже что-то насвистывал, чуть ли не серенаду Тоселли. К даче Сашо подошел совсем раскисший и запыхавшийся. К тому же, когда они шли по заросшей тропинке, какая-то ветка попала ему прямо в нос.

— Природа — это что-то невыносимое! — заявил он.

— Верно, — ответила она. — Но это только сначала.

— И сначала и всегда! — ответил он злобно. — Дядя говорит, что природа рано или поздно погубит человека.

Криста насмешливо взглянула на него.

— Мудрец твой дядя! Природа не выносит маньяков. Она терпит только тех, кто умеет к ней приспособиться.

— Непременно запишу себе это для памяти! — сердито огрызнулся Сашо.

— Запиши это у себя на лбу, ты, несчастный биолог! — засмеялась она. — Жалкий бабник и пьяница!

Он так замучился и разозлился, что ему хотелось бросить мясо первой же собаке. Но так как во всей округе собак давно уже потравили, а те, что жили на дачах, не признавали жирной баранины, мясо пришлось есть самим. К счастью, по крайней мере с костром им повезло. На заднем дворе нашлось свободное от травы место, дров тоже было сколько угодно. Садовник, который много лет подстригал здесь деревья, изрубил сучья и сложил их под навесом. Пока Криста вдохновенно резала мясо, Сашо отправился в ближний орешник за шампурами. После неудачной попытки отрезать себе палец он вернулся, неся две очищенные от коры палочки. Но вместо того, чтобы встретить его как героя, Криста безжалостно накинулась на него:

— Господи, до чего же ты нескладный! Так и знай, я никогда за тебя не выйду.

Сашо почувствовал, что его обдало холодком.

— И слава богу, — ответил он.

— Почему это слава богу? — стрельнула она в него обиженным взглядом.

— Я не сумасшедший, чтобы жениться на авантюристке, да еще такой бессердечной!

Правда, через некоторое время Сашо снова вырос в ее глазах, сложив из сучьев чудесный костер выше человеческого роста. По крайней мере хоть этому-то он научился в пионерских лагерях. Сашо старательно укладывал ветки, забавляясь мыслью, что он строит молекулярную решетку генов. Тенистую низину, где была расположена дача, уже окутала темнота, хотя небо еще было светлое. Когда пирамида была готова, Сашо сунул под нее зажженную газету. С веселым треском взметнулся высокий огненный столб, обезумевшим пчелиным роем закружились искры. Они отошли подальше, отблески огня окрасили их лица в медный цвет.

— Правда красиво? — очарованно воскликнула девушка.

— До того красиво, — ответил он, — что в любую минуту могут примчаться пожарные.

— Почему?

— Да этот костер виден даже из Софии. Еще подумают, что у академика пожар.

Но никто не приехал. В этом мире частных дач царило отчуждение, и если бы на даче в самом деле случился пожар, оба они, наверное, так бы и сгорели здесь без всякой помощи. Огненная пирамида рухнула. Сашо старательно подбрасывал в огонь недогоревшие сучья. Вскоре образовалась большая куча пылающих углей, которая быстро темнела и гасла.

— Можешь начинать, — сказала Криста.

— Что начинать?

— Жарить шашлык.

Но он, не уловив в ее голосе скрытой иронии, взял обе палочки с нанизанными на них кусочками мяса и перца и поднес их к углям, потемневшим, но все еще пышущим жаром. Вот, значит, как жарят шашлык! Сашо склонился было над углями, но жар заставил его отпрянуть. Все это время Криста наблюдала за ним с полным безразличием, только глаза ее смеялись.

— Не понимаю, как можно изжарить эти штуки, не изжарив при этом рук, — пробормотал он.

— Ты что, с неба свалился? — воскликнула Криста.

— А что?

— Возьми две палки с развилками и положи на них шампуры. А потом только поворачивай их время от времени. Вот и все.

— Ну конечно! — сказал он.

— Ты вообще был когда-нибудь на экскурсии?

— Был один раз, в Белграде.

— Да нет, я имею в виду на природе.

— Глупости! — ответил он. — Коллективные мероприятия. С декламацией стихов и общими хороводами.

Как бы то ни было, шашлык они все-таки изжарили. Оба так проголодались, что съели все с аппетитом, хотя жир затвердевал раньше, чем мясо успевало остыть. Костер медленно угасал, но Сашо время от времени подбрасывал в него ветки, просто чтоб было светлее. Очень приятно было вот так сидеть у тлеющих углей, когда носы немилосердно припекало, а спины так же немилосердно мерзли. Время от времени потрескивала какая-нибудь сухая ветка и во тьме разлетались маленькие жаркие светлячки. Оба окончательно примолкли — пора было идти в дом.

Дело было в том, что эту ночь Криста должна была провести с ним. Ее мать уехала в Казанлык к сестре, оба были совершенно свободны. Сашо пригласил ее очень осторожно, готовый мгновенно и безропотно проглотить отказ. То, что он о ней слышал, да и все ее поведение говорило о том, что ему ничего не светит. Но она сказала «да» очень спокойно и естественно, причем ее деликатные ушки даже не вспыхнули. Это поразило его больше, чем он ожидал. И не только поразило, но даже как будто слегка испугало. Сашо просто не понимал, что с ним происходит, ведь раньше подобные ситуации никогда не вызывали в нем никакого трепета.

Костер окончательно потух, угли покрылись тлеющим нагаром. Сашо выплеснул на них ведро воды, и обоих окутало облако едкого пара. Ночь вдруг стала очень темной, небо почернело. Когда они вошли в дом, Криста окончательно скисла, глаза у нее стали совсем круглыми.

— Хочешь немного коньяку? — спросил он.

— Да, очень. Налей, пожалуйста.

Сашо налил коньяк в красивую пузатую рюмку, Криста осушила ее чуть не залпом. На скатерть капнули две большие слезы.

— Что с тобой?

— Ничего.

— Как это ничего?

— Я все испортила, — сказала она. — Все, все!.. Отравила тебе весь день. Куда я только тебя не таскала — на турбазы, в мясные лавки. Хорошо еще, что ты такой терпеливый.

— Глупости! Все равно должно же было это когда-нибудь со мной случиться. От судьбы не уйдешь, — добавил он многозначительно.

— Не уйдешь, — уныло согласилась она.

Внезапно лицо ее прояснилось.

— Я хочу тебя о чем-то попросить.

Он прекрасно знал, о чем она будет просить, и потому предусмотрительно промолчал. Ему показалось, что буквально в несколько секунд у Кристы пересохли, почти потрескались губы. На мгновение ему стало ее жалко, он был готов на все.

— Ты слушаешь меня или нет?

— Слушаю очень внимательно.

— Тогда обещай мне, — продолжала она, — только совсем, совсем по-настоящему обещай.

— Да, знаю, — ответил он. — Обещаю тебе совсем-совсем по-настоящему.

Она так обрадовалась, что вымочила ему всю шею своим мокрым от слез носишком.

— Знаешь, какой ты милый! — бормотала она. — Просто ужасно милый, по-настоящему.

— Но так ведь не может продолжаться вечно, — промямлил он. — А если может, так ты мне скажи сразу, чтоб я знал, как мне быть дальше.

В голосе у него слышался смех и, пожалуй, чуть явственней, — обида.

— Нет, нет, конечно же, нет! — ответила она. — Этот коньяк очень крепкий, нет ли чего-нибудь послаще?

В маленьком баре они нашли немного бенедиктина, фальшивого, разумеется. Сладкий прозрачный напиток оказался гораздо коварнее, чем она думала. Вскоре Криста окончательно развеселилась и со смехом вспоминала дневные приключения — сердитого мясника, ветку, царапнувшую Сашо по носу. Так продолжалось, пока она незаметно не оказались в спальне маститого академика. Была чудесная ночь, настоящая счастливая соловьиная ночь. И луна закрыла окно своей белой ладонью, чтобы никто не мог их увидеть. Оба не спали почти всю ночь, повторяли друг другу те красивые слова, которые каждый из них давно ожидал услышать и которые почти не слушал, настолько в эту минуту в них верил. Но в последнее мгновенье Криста словно бы окаменела, тело ее стало гладким и твердым, как очищенный корень. Но так или иначе, а через этот дурацкий порог надо было перешагнуть — другого пути не было. Словно крохотная мышка пискнула в углу, напряжение ослабло. Он еле видел во тьме ее холодное белое лицо, длинные, полуопущенные ресницы. На секунду оно стало похожим на трагическую маску. Внутри у него все сжалось, и вдруг показалось, что он остался во мраке совершенно один.

Но когда он проснулся утром, солнце так весело сверкало на полу, что Сашо тут же забыл все свои нелепые и мрачные мысли. Он был спокоен и счастлив, сердце его было полно. Надо, пожалуй, приготовить завтрак этой маленькой лентяйке, сейчас это модно. Сашо осторожно вытянул руку из-под ее шеи — не разбудил ли? Нет, спит. И откуда ему было знать, что Криста спит не больше, чем соловьи, которые изо всех сил заливались в соседней лощине. Он вышел на цыпочках, таща за собой в одной руке брюки, а в другой майку, осторожно прикрыл за собой дверь. И просто чистая случайность, что за спиной его не раздался звонкий и радостный смех. Криста не хотела нарушать очарование игры.

Он старательно приготовил завтрак, заботливо накрыл на стол, заварил чай. И лишь после этого вернулся в комнату. Она спала. Сашо подошел к кровати и легонько защемил ей кончик носа. Криста тут же открыла глаза, взгляд ее был неожиданно серьезным.

— Послушай, я хочу тебя о чем-то спросить, только, смотри, отвечай правду.

— Я никогда не вру, — удивился он.

— Хорошо, — сказала она. — Помнишь ту ночь, когда мы были здесь в первый раз?

— Помню.

— А теперь скажи, Донка приходила к тебе в ту ночь или нет?

— Приходила.

— Если бы ты знал, до чего ты мне противен! — взорвалась Криста.

Если б она знала, до чего мужчины не любят выяснять отношения по утрам, да еще на голодный желудок.

— Просто я воспитанный! — ответил он сердито. — Она сама ко мне пришла. Не гнать же.

— Конечно, гнать!

— Ни один мужчина такого не сделает. Да и для женщины это смертельная обида.

— Ну и что? Нахалов нужно наказывать.

— А я думал, вы — подруги, — ответил он мрачно.

— Мы и есть подруги… Но почему она… — Голос ее прервался от возмущения.

— Просто она выпила немного больше, чем надо. И я тоже.

— Это тебя не оправдывает! — сказала она резко. — Ни капельки. Меня совершенно не интересует твое прошлое. Но тогда ты меня уже видел, знал. Это уже измена. Подлая измена.

Она была права, Сашо это понимал.

— Забудь эту глупую историю, — проговорил он. — Раз я уже обо всем забыл, можешь считать, что ничего и не было.

— Да, но я-то ничего не забуду! — сказала она с отчаяньем. — Знаешь, какая я вредная. Всю жизнь буду помнить, просто так, назло.

— Назло себе же.

— Конечно, себе. Тебе-то что. Так и вижу, как ты облизываешься, словно грязный старый котище.

Это заявление неизвестно почему показалось ему очень лестным.

— Ты слышала, как Донка выходила? — осторожно спросил он.

— Как же! Думаешь, я такая дура? Так бы я и пустила ее к тебе! Я слышала, как она вернулась. Только я тогда подумала, что она ходила в одно место.

— Выходит, зря я тебе сказал! — пробормотал он сожалением.

— Конечно, зря, — ответила она искренне.

А за окнами все так же заливались соловьи. Никаких проблем у них не было, как не было проблем у природы, пока она не создала человека.

8

Вечерело, внизу земля уже утопала во тьме, но здесь, на высоте, еще сияли последние отблески солнца. Академик с грустью думал, что не пройдет и часа, как его приключение закончится навсегда — последнее, может быть, приключение в его жизни. Семья Сюч проводила его в аэропорт, Имре — большой, шумный и веселый, Ирена — молчаливая и грустная. Когда они прощались, глаза Ирены внезапно налились слезами, она торопливо и виновато вытерла их платочком. Имре засмеялся, похлопал ее по спине, словно та подавилась, и сказал по-немецки:

— Замечательная у меня жена, только вот слишком чувствительная.

— Все хорошие люди чувствительны, — не очень тактично ответил Урумов.

Он сел в самолет в некоторой растерянности, как будто забыл в аэропорту что-то важное. Ничего он, разумеется, не забывал, просто расставание подействовало на него сильнее, чем он ожидал. Не каждый день встречаются такие женщины, как Ирена, он уже и забыл, что они бывают на свете. Ее слезы не удивили его, хотя он нимало не относил их на свой счет. Просто у Ирены доброе и привязчивое сердце. Стебелек клевера, который она нашла в пуште, — да ведь это же она сама! Эта мысль овладела им так внезапно и сильно, что он вытащил из кармана записную книжку, где был спрятан клевер. Долго листал страницы, пока не нашел его — все такой же свежий и нежный.

— Смотри-ка!.. Четырехлистник! — удивленно воскликнул сидящий рядом с ним пассажир.

Он даже протянул было руку, но Урумов спокойно захлопнул книжку и спрятал ее в карман.

— Чужое счастье нельзя трогать руками, — пошутил он. — На него можно только глядеть.

Сосед обиженно вернулся к своей газете и принялся старательно изучать объявления. Верно, надумал продавать или покупать машину — вид у него для этого был вполне подходящий. Нос блестел, двойной подбородок тоже лоснился от пота. Позже Урумов узнал, что сосед — какой-то эксперт, ездивший в Австрию покупать тепловозы. Когда подали ужин, тот с удовольствием потер ладони и немедленно принялся за холодную отбивную. Урумов вдруг почувствовал, что у него пропал аппетит. Хоть бы подбородок вытер, прежде чем хвататься за вилку.

Но не прошло и нескольких минут, как эксперт начал беспокойно оглядываться.

— У меня такое чувство, что самолет повернул назад, — сказал он.

— Вам показалось, — ответил академик.

Через некоторое время из кабины пилотов вышли обе стюардессы, заметно обеспокоенные и даже как будто слегка побледневшие. Не говоря ни слова, они принялись быстро собирать стоявшие перед пассажирами пластмассовые подносы.

— Что это значит? — удивленно спросил эксперт, не выпуская из рук вилку с наколотым на нее куском мяса. Видно, ему было трудно расстаться с лакомым кусочком.

И поскольку Урумов, озадаченный, молчал, эксперт тревожно прибавил:

— Не нравится мне это дело. Неужели мы спускаемся? Мы как будто теряем высоту…

Ветерок тревоги пронесся по всему самолету, пассажиры беспокойно приникли к иллюминаторам. Ничего необычного не было заметно, двигатели гудели все так же спокойно и ровно. Но вот на пороге пилотской кабины появился командир экипажа, довольно полный пожилой человек с седеющим зачесом. Лицо его было очень серьезным и озабоченным.

— Уважаемые пассажиры, прошу минуту внимания, — начал он по-русски. В самолете наступила гнетущая тишина. — Вы, наверное, заметили, что мы возвращаемся обратно в Будапешт. В самолете обнаружено повреждение, обороты двигателей падают. Но, как видите, моторы еще работают. Мы почти уверены, что благополучно долетим до аэродрома.

Маленькое коварное словечко «почти» прозвучало так зловеще, что пассажиры похолодели.

— И все же есть небольшая вероятность, что нам придется совершить вынужденную посадку. Это не так страшно, как некоторые думают. Местность здесь равнинная, очень удобная для посадки. Прошу всех как следует застегнуть ремни и в любом случае сохранять полное самообладание.

Пилот козырнул и ушел к себе в кабину. В самолете наступила мертвая тишина, лишь эксперт в отчаянии уронил:

— Конец!

— Почему конец? — неприязненно спросил академик.

— Неужели вы не понимаете, что командир нас просто успокаивал. Мы на краю гибели.

— Какой смысл себя запугивать, — сказал академик. — От этого вам легче не станет.

— Да вы знаете, что такое вынужденная посадка? — нервно спросил эксперт.

— Я-то знаю, а вот вы, очевидно, не знаете… Мне довелось испытать это в Ньюфаундленде.

Эксперт вытаращил на него глаза, исполненные какой-то отчаянной надежды. Люди вокруг зажужжали, лихорадочно застегивая ремни.

— И как же это было?

— Мы сели на очень неровное место среди камней, каждый высотой побольше коровы. Шасси пробило корпус, несколько человек ранило, но никто не погиб.

— Ранило легко? — с робкой надеждой спросил эксперт.

— Не знаю. Мы вскоре улетели другим самолетом.

Эксперт с такой силой принялся затягивать на себе ремни, что казалось, вот-вот перережет себя пополам.

— А вы не будете застегиваться? — спросил он.

— Застегнусь, разумеется… Хотя дело это, видимо, не столь уж спешное.

Но самолет действительно терял высоту — земля становилась все ближе и ближе. Сейчас все решали минуты, может быть, даже секунды. Шум смолк, в самолете стало тихо, как в гробу. Урумов вспомнил о четырехлистном клевере и невольно усмехнулся.

— Вам смешно? — ужаснулся эксперт.

— Вы же видели, что я застрахован у самого господа бога.

— А я нет! — внезапно закричал эксперт. — Я нет!

— Сейчас от нас уже ничто не зависит, — сказал академик, — так что разумнее всего сохранять спокойствие.

— Какое спокойствие? — воскликнул эксперт. — У меня двое маленьких детей. Они никак не обеспечены. Если мы не долетим…

Но они долетели. Когда самолет наконец приземлился, у пассажиров не было сил даже улыбнуться — настолько они были измучены напряжением и настолько им трудно было поверить, что опасность действительно миновала. Эксперт энергично тер взмокшее лицо и смотрел на Урумова с такой признательностью, словно именно тот спас всех своим спокойствием и невозмутимостью. Они вновь оказались в международном зале ожидания будапештского аэропорта. Через некоторое время им объявили, что для них готовят другой самолет. Трудность была в том, что экипаж надо было собирать в городе — в аэропорту не было свободных пилотов. Эксперт уже настолько оправился от своих страхов, что даже позволил себе поворчать:

— Пустое дело! Сегодня суббота, разве найдешь кого по здешним кабакам?

— Тем легче будет их разыскать.

— Ничуть не легче. Это вам не София. Тут этих кабаков сотни.

Внезапно он куда-то исчез и вернулся через четверть часа с вытянувшейся физиономией.

— Я был у нашего самолета, — заявил он охрипшим голосом. — Мы и вправду спаслись только чудом. Монтеры, когда нашли повреждение, кинулись обниматься.

— И все же нам суждено было долететь, — шутя заметил академик, — иначе зачем бы мне везти этот клевер из самого Хортобадя.

Эксперт посмотрел на него со смешанным чувством радости и недоверия.

— Иди знай!.. Ну как после этого не поверить во всякие там чудеса и суеверия. Факт остается фактом — мы спаслись только чудом. — Он пристально посмотрел на Урумова, потом внезапно добавил: — Мне бы хотелось угостить вас по этому поводу. У меня осталось немного валюты.

— Спасибо, я не пью, — ответил академик.

Это он-то не пьет — ну и вранье! Вчера вечером он опять неплохо выпил в гостях у Сючей. Имре был отличным знатоком коллекционных венгерских вин. То, которое они пили, оказалось густым сексардским. Еще до ужина Имре налил ему в высокий хрустальный бокал рубинового, горячего цвета, словно бы светящегося изнутри, вина.

— Попробуйте, но только очень внимательно! — говорил Имре. — И заметьте, какие нежность и мягкость таятся в каждом глотке. И в то же время какая затаенная сила. Настоящая бомба замедленного действия. Сначала у вас вспыхивают глаза, а потом вы принимаетесь целовать всех окружающих дам подряд.

— Сегодня в этом случае рискуете только вы, — пошутил Урумов.

— Большое дело! — пожал плечами Имре. — Я не эгоист.

Быть может, академик и в самом деле был вправе немного дать себе воли в этот последний вечер. Вернувшись в Будапешт, он больше не выпил ни глотка. Если, правда, не считать нескольких кружек пива. Он увяз в институте и уходил оттуда чуть ли не последним. Что-то странное случилось с ним здесь, в Венгрии, его охватила внезапная жажда деятельности. У него было чувство, словно он проспал несколько лет, которые теперь нужно было наверстать. И откуда только взялась у него эта неожиданная работоспособность? Эта выносливость, это неутолимое любопытство? То особое любопытство, которое, как он думал, угасло в нем навеки.

В один из последних вечеров его почти насильно привезли на телевидение. И все же он ни за что бы не согласился, если бы не знал, что переводить будет Ирена. На телевидении его встретил молодой человек с цепочкой на шее и в поношенных джинсах. Но вид .у него был кроткий, почти застенчивый, и, наверное, со своей редкой бородкой он очень походил бы на Христа, когда б не абсолютно лысая голова.

— Мы не будем вас очень мучить, — сказал он. — Только несколько вопросиков.

— Вы хоть бы сказали мне, какие они будут, эти вопросики.

— У меня другая система, — ответил Христос. — Я не выношу, когда мне отвечают заученными наизусть фразами.

Они уселись на старинное венское канапе перед красивым круглым столиком. Зажглись лампы. Академик поморщился от яркого света, но это только сделало его еще более солидным и внушительным. Однако, как только ему стали задавать вопросы, он тут же забыл и про свет и про аппаратуру. Надо было сосредоточиться на теме, как бы хорошо она ни была. ему известна.

— Академик Урумов, я хочу начать с несколько необычного вопроса, — начал Христос. — Какова, по вашему мнению, наиболее заманчивая цель вашей науки?

Академик на секунду задумался. За свою долгую жизнь он успел несколько раз изменить свое мнение по этому вопросу.

— Может быть, выяснение причин старения и смерти, — ответил он. — Я верю, что в этом отношении биология достигнет серьезных успехов. Я не обещаю людям бессмертия, но уверен, что к концу будущего столетия средняя продолжительность жизни по крайней мере удвоится.

— По-вашему, это чисто биологическая проблема?

— В основе своей биологическая. Но очень большое значение имеют также окружающая среда, духовная жизнь человека и ее стимулы.

— Вы хотите сказать, что добрые люди живут дольше, чем, например, злые и завистливые?

— Конечно. Но и наивные живут дольше, чем те, кто умеет глубоко мыслить.

— Значит, с этой точки зрения человеку лучше всего быть добрым и несколько глуповатым?

— Да, и к тому же жить, скажем, на берегу Балатона.

— О, это уже значит, что он не может быть глупым.

— Все человеческие проблемы очень сложны, — улыбнулся академик.

— Что вы можете сказать о проблеме управляемой наследственности? Верите ли вы, что в этой области будут достигнуты обнадеживающие успехи?

— В принципе эта проблема мне кажется менее сложной и менее существенной. Вы молоды и, вероятно, еще увидите кур величиной со страусов. Или гибрид ежа с поросенком. Но даже если коровы станут ростом со слона, это вряд ли увеличит благосостояние людей. Мы можем ставить самые разные эксперименты, важно, чтобы их результаты были полезны и жизнеспособны. А здесь уже вступают в действие многие факторы, в том числе и природа. Как вы знаете, природа не терпит насилия, она подчиняется своим железным закономерностям.

— А что касается людей?

— Этот вопрос имеет не только научную, но и социальную и нравственную стороны. Здесь необходимо действовать исключительно осторожно. Если хотите знать мое личное мнение, то я в принципе против всякого воздействия на человеческую наследственность. Проблемы физической жизни человека могут быть решены гораздо более простым и естественным путем. Что же касается человеческого сознания, то оно, в своей основе, есть результат исторического развития и таковым должно остаться. Иначе само это развитие теряет всякий смысл. Любое искусственное изменение человеческой природы может оказаться несовместимым с человеческим организмом и даже роковым для людей. Я, к примеру, не выношу искусственных тканей, что уж тут говорить об искусств венных людях.

— Может быть, вы несколько консервативны, товарищ академик? — шутливо спросил молодой человек.

— Наверное! — ответил Урумов. — Так, например, я никогда не ношу вещей с молнией и не ем сосисок в целлофане.

— Значит ли это, что вы отказываетесь от возможности с помощью искусственных мутаций добиться результатов, недостижимых, если предоставить человека его естественному развитию?

— Поясните свою мысль на примере.

Молодой человек ненадолго задумался.

— Возьмем, к примеру, возможность прямого контакта между людьми с помощью телепатии.

— Теоретически это почти невероятно, но допустимо. И все же я не считаю, что такую мутацию нужно выводить искусственным путем.

— Скажите, товарищ академик, как с точки зрения биологии выглядит борьба против рака? Верите ли вы, что скоро будет открыто радикальное средство против этой болезни?

— Речь идет не о болезни, а о болезнях.

— Но ведь принцип здесь как будто один и тот же?

— Это не совсем так. Я, например, сторонник вирусной теории происхождения рака. Но не отрицаю, что при особом биологическом состоянии клетки рак может быть вызван и канцерогенными веществами.

— Как, по-вашему, эта загадка имеет какое-нибудь объяснение? — спросил Христос.

— Узнав это, мы будем знать все, — улыбнулся академик. — Но причина скорей всего кроется где-то в механизме питания и воспроизводства клетки.

— Не могли бы вы пояснить свою мысль примером?

Академик задумался.

— Ну, скажем, у вас никак не заводится машина. Вы устанавливаете, что поврежден карбюратор. Или что жиклер закупорен какой-нибудь твердой частицей, попавшей в бензин. Или что какой-нибудь шутник просто отвинтил этот жиклер. Во всех этих случаях результат один — бензин не поступает в карбюратор.

— Но тогда все очень просто, — обрадовался Христос.

— Отнюдь. Во-первых, в нашем случае мы не знаем, где именно находится этот жиклер и что он собой представляет. Во-вторых, насколько я знаю, автомобили различных марок имеют разные жиклеры. Именно поэтому я не думаю, что в один прекрасный день будет открыто универсальное средство против рака. Нам лучше проститься с этой надеждой и завоевывать каждый окоп в отдельности.

— Не слишком утешительно!

— Почему?.. По-моему, раньше всего будут ликвидированы самые распространенные виды рака. Рак легких, например. Возможно, они потому и получили такое распространение, что механизм развития этих раковых клеток наиболее прост.

— Верно ли, что за последние десятилетия число раковых заболеваний непрерывно растет?

— Должно быть, верно, — улыбнулся Урумов. — Прежде всего население земли тоже увеличивается. Да и средняя продолжительность жизни стала намного больше. Так что сейчас гораздо больше людей имеют шанс дожить до своего рака.

— Это с одной стороны. А с другой?

— А с другой — сейчас повсюду продается сильно загрязненный бензин. Так что жиклер всегда может оказаться закупоренным.

— Большое вам спасибо за интересные ответы. Позвольте мне задать вам еще один вопрос не на тему?

— Прошу вас.

— Какова, с вашей точки зрения, самая серьезная проблема из тех, что стоят перед человечеством?

— Преодолеть разделение мира, — ответил академик. — Добиться того, чтобы человечество стало единым. Наша планета слишком тесна для того, чтобы на ней жило два человечества. Это угрожает ей гибелью.

— А за чей счет это может произойти?

— Может быть, я субъективен, — усмехнулся академик, — но я за коммунизм. А если объективно — исторический процесс нельзя ни остановить, ни повернуть назад.

Разумеется, Ирена была восхищена его телевизионными подвигами.

— Вы просто чудесно провели беседу, господин профессор. Так спокойно держались, так точно отвечали. К тому же, не могу не сказать, — вы необычайно фотогеничны.

Когда Урумов затем посмотрел запись, то подумал, что верно, может быть, только последнее. Своей благородной осанкой, худобой и чуть аскетичным выражением лица он действительно производил впечатление типичного ученого старой школы. И выглядел он на экране моложе, чем в зеркале, не таким восковым. Говорил спокойно, не запинаясь, мысль его текла гладко. Со стороны могло показаться, что память его вообще не затронута возрастом, но он-то лучше других знал, что это не совсем так.

— И все же вы не сказали всего, что думаете, — добавила задумчиво Ирена.

Урумов взглянул на нее с некоторым удивлением.

— Но я и не скрыл ничего существенного, — ответил он неохотно. — Кроме некоторых предположений или некоторых гипотез, если выражаться научным языком.

По радио объявили, что новый самолет уже подготовлен и вылетит в двадцать три часа. Урумов встревожился. За время своих скитаний по Венгрии он где-то потерял ключи от квартиры. Беда была не бог весть какая — и у Сашо, и у его матери были ключи от его дома. Он послал Сашо телеграмму, чтобы тот ждал его в аэропорту с машиной. Долго же ему придется теперь дожидаться — до полуночи. Урумову самому не раз и не два приходилось застревать в аэропортах, он знал, до чего это неприятно.

И тут академик спохватился, что не купил никакого подарка ни сестре, ни племяннику. Обычно в аэропортах продаются неплохие вещи, но сейчас, наверное, уже поздно. У него еще оставалось немного валюты, так что вопрос о деньгах его не волновал. На его счастье, один из киосков еще работал. Ночь была, как и всякая другая, спокойная, обычная, самолеты садились и улетали, зал ожидания непрерывно и монотонно гудел на всех языках мира. Прямо перед ним проплыли, словно привидения, полдюжины индийских женщин в своих белых сари. Он пропустил их разрозненную вереницу и подошел к киоску. После недолгого колебания купил блок английских сигарет, газовую зажигалку и бутылку «Джонни Уокера». В соседнем киоске лежали очень красивые дамские кофточки, но он был закрыт. Бедная его сестра никогда не отличалась удачливостью. Когда Урумов вернулся с покупками, сосед радостно взглянул на него.

— Виски? — спросил он благосклонно. — Я тоже взял себе бутылочку. После всех этих событий садиться в самолет трезвым — все равно, что второй раз умирать.

И правда, еще до посадки эксперт умудрился осушить свою бутылку чуть не до половины. Он пил это теплое, ничем не разбавленное виски и в конце концов совершенно опьянел. Но продолжал пить, даже когда они уже сидели в самолете. Летчики прибыли за полчаса до отлета, веселые и оживленные, может быть, их и в самом деле вытащили из какого-нибудь ресторанчика. Только стюардесса выглядела заспанной и с трудом удерживала на своем свежеподкрашенном лице профессиональную улыбку. Моторы беззаботно взревели, и самолет взлетел в черное небо, не беспокоясь о том, что происходит с пассажирами. В брюхе у него стояла тишина, словно в животе настоящей птицы, люди сидели в креслах тревожные и безмолвные. Долетели они на этот раз, конечно, вполне благополучно, но в аэропорту академика ждал неприятный сюрприз — никто его не встретил. Урумов беспомощно оглядывался, даже вышел из здания аэропорта — никого! Он подошел к телефону и набрал номер Ангелины.

— Это ты, Михаил? — обрадованно спросила она.

— Я, сестра. Вы не получили мою телеграмму?

— Я получила, еще вчера… Но мой обормот второй день не появляется дома. Не знаю, где и искать.

Академик объяснил ей, что потерял ключи.

— Ночуй у нас! — радостно предложила она. — Знаешь, с каких пор ты у нас не был? С моей свадьбы.

Это было верно. Академик помолчал.

— Ты имеешь хоть какое-нибудь представление, где Сашо?

— Кто его знает. Наверное, у тебя на даче. Говорит, что пишет там что-то. Но почему он ничего не знает, может, ты вернулся раньше времени?

— На два дня.

— Значит, поэтому, — проговорила сестра с облегчением. — Меня он не слушает, но ты для него — бог.

— Да ну, глупости! — проворчал академик. — Хорошо, я возьму такси и поеду на дачу, а если его там. нет, вернусь к тебе.

— Э! — воскликнула она огорченно. — Неужели тебе настолько неприятно разок переночевать у меня?

— Старого пса, сестра, в свою конуру тянет. В другом месте ему не спится.

— Ладно, скажи там моему бездельнику, пусть едет домой.

К счастью, несмотря на поздний час, академику удалось найти такси. Услышав адрес, шофер насупился, а потом так бешено погнал машину, что Урумов испугался больше, чем в самолете во время аварии. Они пересекли тихий и пустынный в этот час центр и помчались дальше. Подъезжая, Урумов увидел сквозь ветви деревьев светящиеся окна. Ему действительно повезло — Сашо еще не ложился. Звонка на даче не было, и бог весть, удалось ли бы ему разбудить племянника.

Урумов расплатился с шофером и пошел к дому. Из открытых окон доносилась тихая музыка. Стало быть, Сашо не один, кто же в одиночестве слушает музыку в такое время. И академик решил постучаться, громко и как можно настойчивее. Дверь отворилась, на пороге появился Сашо. Академик заметил, что юноша смутился больше, чем этого можно было ожидать.

— Ты? — воскликнул он растерянно. — А я ждал тебя в понедельник, вторник… Ну ладно, с приездом, заходи.

Академик хотел войти, но Сашо все стоял в дверях.

— Я только хотел тебе сказать… У меня гости… Так что ты не удивляйся.

— Ничуть, — ответил академик.

— Почему ты не сообщил о приезде?

— Долгая история, — ответил дядя. — Но покажи мне сначала своих гостей.

Они вошли в холл. Сашо нес чемоданы.

— Боже, как ты их только поднимал, — пробормотал он. — Ребята, маленькая неожиданность… Мой дядя… Как видите, у меня очень представительный дядя.

Все встали. Еще два молодых человека и три девушки, все довольно легко одетые. Урумов не мог отделаться от впечатления, что одна из девушек только что встала с колен некоего бородатого субъекта в расстегнутой до пупа рубашке.

— Начнем с Кристы. — Сашо указал на красивую темноглазую девушку.

Урумов пожал худенькую легкую ручку, темные глаза смотрели на него с нескрываемой симпатией.

— Это вот Донка… Позволь порекомендовать тебе также сей корнишон, может быть, пригодится. Зовут его Кишев, или сокращенно Кишо. А это супруги Секеларовы — оба художники.

Значит, маленькая лохматая барышня сидела на коленях у собственного супруга.

— Очень приятно, садитесь, — пригласил Урумов. — Угостите меня чем-нибудь?

Сашо посмотрел на него с недоумением — неужели это серьезно?

— Как тебе сказать, дядя, у нас здесь только кубинский ром. Пожалуй, крепковат для тебя.

— Хорошо, тогда я вас угощу… Но вначале тебе придется принести мой саквояж. Я оставил его под деревом у калитки.

Пока Сашо бегал за саквояжем, Урумов рассмотрел компанию. Самое приятное впечатление производила, разумеется, темноглазая. Судя по тому, как все сидели, похоже, что она-то и есть подружка племянника. Наверное, очень впечатлительная — девушка просто затрепетала, как листок, под его испытующим взглядом. В бородатом угадывалось что-то дерзкое, даже нахальное. Ярко-красные, почти малиновые губы раздражали Урумова. Но взгляд художника, хотя и несколько вызывающий, был живым и интеллигентным. Остальные показались академику не слишком интересными.

Сашо вернулся с саквояжем, и Урумов небрежно вытащил оттуда бутылку «Джонни Уокера».

— Ура! — одиноко воскликнул Кишо. Родинки его вздыбились, словно собрались соскочить с лица.

Пока Сашо готовил стаканы и лед, Урумов рассказал о своем приключении в самолете. И конечно же, несколько преувеличил, просто обязан был преувеличить опасность. Хотелось хоть чем-то заинтересовать молодежь, ему и без того было неловко, что он так неожиданно ворвался в их компанию.

— Когда мы приземлились, все кинулись целоваться — летчики, стюардессы, пассажиры.

И даже не покраснел от этой бесстыдной лжи.

— У тебя под рукой оказался кто-нибудь подходящий? — пошутил Сашо.

— Только какой-то взмокший эксперт.

— Тьфу! — проговорила Донка.

Она так таращилась на Урумова, словно хотела его проглотить. Как-никак ей впервые в жизни довелось беседовать с живым академиком. А этот — словно по заказу сделан — академик до кончиков ногтей.

— Очень было страшно? — спросила она застенчиво.

И этим привлекла к себе удивленные взгляды всей компании — никто еще не слыхал, чтобы Донка говорила застенчиво.

— Что может быть страшно старому человеку? — И так как Донка не сводила с него недоверчивых глаз, Урумов добавил, на этот раз обращаясь прямо к ней: — В сущности, люди боятся не столько смерти, сколько боли. Особенно молодые. Они ведь воображают, что смерть непременно связана с нестерпимой болью.

— Конечно же! — удивленно воскликнула девушка. — На то она и смерть!

Подняли стаканы, чокнулись, но Урумов свой только слегка пригубил. Какая-то печаль и непонятная пустота вдруг охватила его, вытеснив все другие ощущения. Уши перестали воспринимать шум, в глазах потемнело. Этот внезапный спад после того подъема жизненных Сил, который владел им последние две недели, почти испугал академика.

— Вот что, молодые люди, — сказал он вдруг. — Я, пожалуй, поеду. Только Сашо придется меня проводить. А вы оставайтесь.

— Хорошо, дядя, — ответил юноша.

Академик вполне отчетливо уловил прозвучавшее в его голосе облегчение. Чувство пустоты и одиночества еще больше усилилось. Но, уходя, академик внезапно заметил, что у стены лицом к ней стоит какая-то картина в грубо выкрашенной белой раме. Наверное, масло. И вдруг, не отдавая себе ясного отчета в том, что он делает, академик повернул картину. И замер на месте, не в силах оторвать от нее взгляда. Со стороны могло показаться, что человек смотрит не на картину, а внезапно заглянул глубоко в самого себя.

— Это ваша? — тихо, почти без всякого выражения спросил он художника.

— Моя, — ответил тот.

Густая сине-лиловая ночь и два, почти слившихся с нею белых коня. Один, покрупнее, поднял к хмурому небу изящные ноздри, другой слегка отвернул назад небольшую головку. Еще ни разу Урумов не видел ничего, подобного изгибу этой шеи.

— Вы ее продаете? — спросил он.

— Уже продал.

— Кому?

— Одной болгарке из Калифорнии, — нехотя ответил художник.

Этого академик никак не ожидал.

— Чем же она занимается, эта болгарка?

— Говорит, что у нее мотель недалеко от Сан-Диего.

— Да, ясно, — пробормотал Урумов. — Знаете, что такое мотели под Сан-Диего? Публичные дома для моряков военного флота.

Художник враждебно молчал, даже борода у него, казалось, встала дыбом. Похоже, академик повел разговор не лучшим образом.

— Она сама выбрала эту картину, — продолжал Урумов, — или это вы ей предложили?

— Сама, — ответил бородач.

— Почему бы вам не предложить ей что-нибудь другое? Мне очень хочется купить эту картину.

— Сейчас это уже неудобно, — все так же нехотя ответил художник.

— Сколько она вам заплатила?

— Двести долларов.

— Я мог бы дать вам столько же в левах. А она пусть везет в Калифорнию что-нибудь другое… — Урумов прямо взглянул на него, — не столь добродетельное.

— Я и вам мог бы предложить что-нибудь другое, — сказал художник. — Еще более добродетельное.

— Меня интересует тема, — ответил академик. — Хотя я и не букмекер.

— У меня есть и другие лошади.

— Вы меня не поняли, — сказал Урумов. — Ну ладно, всего хорошего.

Потом, когда машина уже тряслась по проселку, Сашо спросил:

— Тебе в самом деле понравилась эта картина?

— Да, она очень хороша.

— И все же зря ты позволил ему так задаваться. Деревенщина! Вернусь, вышвырну его в два счета!

Похоже, он по-настоящему злился. Урумов не мог вспомнить, чтобы когда-нибудь видел его таким сердитым.

— Почему? Так, по-моему, должен вести себя каждый порядочный человек.

— Это он-то порядочный? — зло ответил Сашо. — Двести долларов в кармане, а сосет чужое виски. Оно ему еще носом выйдет!

— Во всяком случае, картина от этого хуже не станет.

— Вот что, дядя, картина будет твоя! — заявил Сашо решительно. — Даже если для этого мне придется его зарезать и закопать труп в ущелье.

Академик подумал, что от современного парня можно ожидать и такого способа решения проблемы.

— Какое у него имя?.. Среди художников, я имею в виду.

— Кто его знает, все они там маньяки… Во всяком случае, гением его не считаю.

Они уже выехали на шоссе, машина бесшумно скользила мимо темных затихших дач, спрятанных в тени деревьев. Казалось, что в этих домах жили одни привидения — очень уж редко мелькал свет в окнах.

— А может, он нарисует другую картину? Точно такую же! — сообразил вдруг Сашо.

— Нет, мой мальчик, в искусстве ничто прекрасное повторить невозможно.

— Да, но она вряд ли об этом знает!

— Кто?

— Да эта дурища, калифорнийская сводня.

Академик засмеялся.

— Что ж, будет случай проверить его порядочность.

— Будь спокоен! А знаешь, дядя, мне кажется, ты здорово изменился.

— В каком смысле?

— Я и сам не знаю в каком. Но что-то в тебе изменилось, сразу видно. Походка, например. Сейчас ты ступаешь гораздо тверже, решительней.

— Ты хочешь сказать, что раньше я ползал, как слизняк?

— Какой слизняк?

— Улитка такая, без раковины.

— Да, дядя, извини, но тогда ты несколько раскис… а сейчас, как говорится, гребешок у тебя снова торчком. Мне кажется, что Донка в тебя втюрилась, — добавил он шутливо.

— Которая из них Донка?

— Та — длинная. Я еще ни разу не видел, чтоб она так на кого-нибудь таращилась.

— А другая девушка — твоя подружка?

— Что-то вроде.

— И серьезно?

— На этот раз немного серьезней, чем обычно. Скажи, дядя, ты не рассердился, что застал на даче всю эту банду?

— Ничуть! — вполне искренне ответил Урумов. — Я даже жалею, что не смог составить вам компанию. А девушка действительно стоящая, — добавил он. — Можешь мне, старику, поверить.

— Чтоб я лопнул, если это не так!

— Тридцать лет я был профессором, — продолжал Урумов, — воспитал несколько поколений. Сейчас, похоже, девочки сразу превращаются в женщин, как куколки — в бабочек.

— К тому же в довольно нахальных женщин, — охотно согласился Сашо. — Криста не такая.

Приехав, Сашо помог дяде донести вещи. Вернее, он нес чемоданы, а дядя — только саквояж и портфель. Квартира была заботливо вычищена и убрана, видно, сестра ежедневно ее проветривала. Стоило Урумову переступить порог, как он почувствовал, что освободился от всего, что до отъезда столько дней держало его в беспокойстве и напряжении. Он приехал домой, в свой единственный дом. Действительно, как старая собака, которая всегда возвращается к своей конуре, даже если на ее месте теперь собачья бойня.

— А теперь уезжай, — сказал Урумов. — Езжай, езжай, гости ждут.

Когда за племянником захлопнулась дверь, академик, не торопясь, обошел квартиру. Осмотрел все, еле заметно покачивая седой головой. Войдя в спальню, он не испытал никакого волнения. Его прежняя кровать была постелена, на подушке, заботливо выглаженная, лежала его лучшая летняя пижама. Он открыл гардероб — там было почти пусто. Перед зеркалом тоже не было никаких флакончиков и коробочек, ничего, кроме мужской расчески и старой головной щетки с серебряной ручкой. Сестра постаралась убрать из комнаты все, что хоть как-то могло напомнить ему о жене. И лишь когда он стал раздеваться, сердце его сжала какая-то мертвая боль. Но — вперед, вперед, эту границу обязательно нужно перейти!

Он лежал в темноте с беспокойно бьющимся сердцем. И вдруг вспомнил белых коней, синих белых коней в невероятной ночи — густой, словно кровь, холодной, как стекло. Изящные ноздри, круглые, как широко открытые глаза, стремительно изогнутая шея. Он прекрасно знал, почему ему так хочется купить эту картину. Ведь это было, в сущности, его первое воспоминание, первое, что увидели в этом мире его потрясенные детские глаза. Мир открывался перед ним не постепенно и медленно, не выплыл из теней, не сгустился из хаоса. Даже если это и было так, он этого не помнил. Мир открылся ему сразу, как открывается театральная сцена. Поднялся занавес, и он увидел синюю ночь и белых коней, отчетливо постукивавших по булыжнику железными подковами. Высокий кабриолет с жесткими сиденьями и деревянными спинками подпрыгивает на неровной дороге. Они спускаются по какому-то глухому горному ущелью, лошади идут ровной рысью, и вначале он видит только их спины и острые уши. Спускаются целую вечность, словно дорога ведет в какой-то другой, темный, подземный мир. И, несмотря на ночь, все видно с поразительной четкостью. Он сидит рядом с матерью, она обнимает его и кутает в мягкую шаль. Рядом — отец. Ни у матери, ни у отца лиц не видно, и какие они были тогда, он не помнил. Напротив съежился, словно бы немного испуганный, его брат Тома в фуражке и коротких, по щиколотки, брючках. Рядом с ним дремлет их служанка Цонка, первая, которую он помнил, первый товарищ его детских игр и первая учительница. Она тоже укутана в толстый, домашней вязки платок, ее мягкие большие груди тяжело покачиваются. Едут они уже целую вечность. Никто не говорит ни слова, не слышно даже бубенцов, звон которых сопровождал все его детство. Нет ничего, кроме коней — белых коней.

Наконец они приехали. Кабриолет вкатился в какой-то двор, освещенный желтоватым фонарем, послышались тихие голоса людей. Но он не видел ничего, кроме белых коней, которые устало отфыркивались и время от времени били копытами по земле. Служанка взяла его в свои мягкие объятия и понесла по каким-то галереям и переходам. Потом темный занавес снова опустился, и прошло еще много месяцев, прежде чем он увидел мир во второй раз.

Много лет спустя, расспросив отца обо всех подробностях, он узнал, что было ему тогда год и девять месяцев. Ехали они в Выршец через Арабоконакский перевал и добрались до места поздно ночью, из-за того что с упряжью что-то случилось.

— Не может быть, чтоб ты это помнил! — удивленно сказал ему отец. — Ты же был совсем маленький!

— Как видишь, помню.

— В таком возрасте! — пробормотал отец, недоумевая. — Но это противоречит науке!

И тогда сын впервые усомнился в точности и всесилии науки. И это сомнение осталось у него на всю жизнь.

Часть 2

1

Стоял только конец ноября, а на улице шел снег, такой крупный и мокрый, что окна ресторана были облеплены им, словно кашей. В зале было очень светло, на пустых столиках поблескивали протертые металлические пепельницы. Официанты, собравшись у одного из угловых столиков, тихо, но оживленно разговаривали между собой. Верно, сплетничали о ком-нибудь, скорее всего о своем директоре, потому что время от времени кто-нибудь из них оборачивался и недоверчиво поглядывал на Сашо. Зря тревожатся, он вообще их не замечает. Облокотившись на пустой столик, юноша с досадой смотрел на улицу. В мутном свете фонарей пробегали озабоченные люди, большинство в плащах, но были и в одних пиджаках, с непокрытыми головами. Эти бежали, подняв воротники и засунув руки в карманы. А ведь с утра было по-настоящему тепло, даже пыльно, уже несколько дней на улицах нестерпимо воняло бензином. Затем небо стало постепенно темнеть, хотя никаких туч не было — просто оно само собой окрашивалось в серый цвет. Духота усиливалась. Но часам к двум, как раз когда Сашо проходил по улице Раковского, внезапно и резко подул ветер. Какой-то старичок кинулся ловить свою шляпу под самым носом у невозмутимого Ивана Вазова, глядящего со стены своего музея. Девушки судорожно прижимали к ногам коротенькие юбочки, те, что были в брюках, чувствовали себя гораздо удобнее. Сашо удивленно поднял нос к небу — откуда такая безнадежная и безрадостная серость, когда в сердце у него щебечет канарейка, крохотная и, правда, чуть охрипшая, но все-таки канарейка. Сегодня у него был хороший день, сегодня ему хотелось на всех лицах видеть улыбки. Но почему-то никто не улыбался, особенно когда ветер стал еще сильнее. Он дул несколько часов, а потом стих так же внезапно, как и начался. Только под вечер полил холодный дождь, который скоро перешел в снег.

Этот парадный белый стол с крахмальными салфетками и красиво разложенными приборами уже начал его угнетать. Сашо еще днем пригласил Кристу в ресторан и, как положено, пришел за пять минут до назначенного времени. Но с тех пор прошло уже полчаса, а никого не было. В другой раз он вряд ли обратил бы на это особое внимание, но сейчас был готов обидеться. Это был все-таки не просто день как день, сегодня Сашо защитил свою дипломную работу. В сущности, защищать ее было не от кого, работа всем понравилась. Его только попросили дать несколько дополнительных объяснений, но тут-то он был в своей стихии. Через несколько минут его прервали и проводили улыбками — благосклонными и, как всегда бывает в таких случаях, чуть-чуть завистливыми. Как любил говорить Кишо, в этом мире для талантливого человека нет преград. Перед талантом открыты все двери — кроме той, которая ему нужна. Сашо любил каламбуры, хотя не особенно им доверял. Он знал, что в конце концов откроет ту дверь, которая ему потребуется. Именно потому он и устроил этот ужин, как человек, выходящий па новую дорогу. Позвал он, правда, всего несколько человек, по зато позвал не куда попало, а в хороший, дорогой ресторан. Вполне могли бы, черти, быть немного повоспитанней. Решающие дни в жизни человека, может быть, в самом деле легко пересчитать по пальцам.

Первой явилась Донка. В своем ярко-красном пончо и зеленых брюках она была похожа на громадный ходячий тюльпан. Вид у нее был такой, словно она не может опомниться от какого-то потрясения. За лето она немного похудела, глаза блестели, как у голодной кошки. Не успев сесть, схватила бутылку с газированной водой и, не моргнув глазом, выхлестала ее прямо из горлышка.

— Ты что, из Сахары явилась? — спросил Сашо.

— Я от Антуанетты, — ответила она и бесцеремонно рыгнула. — Извини… — Лицо ее вдруг посветлело. — Представляешь, мне достался большой королевский флеш-стрит в пиках.

— Ну? И как же это случилось? — спросил Сашо без особого интереса.

— Как? — От возбуждения Донка почти выкрикнула. — Представляешь, у Фанчо Куклы фул, а у меня масть до короля. Я объявляю, что прикупаю пару. Фанчо тоже. И можешь себе представить, у меня к королю, валету, десятке в пиках приходят еще дама и туз! А Фанчо, он, ты знаешь, всегда джентльмен с дамами, и потому получает свою четвертую восьмерку. Я начинаю — хоп сразу десять взяток. Он…

Сашо на минуту выключился. Остальные куда ни шло, но почему запаздывает Криста? Она никогда не опаздывает, наоборот, обычно приходит первая. Он всегда находил ее там, где должен был найти, — спокойно грызущей бублик или лижущей мороженое. Эта девушка словно бы не знала, что такое скука. «Так интересно смотреть, что делается на улице», — говорила она. «Знаешь, мышонок, сейчас тут прошел Кала, ты не представляешь себе, как он поседел. Увидел, что я на него вытаращилась, глянул на меня и прошел». Да, необыкновенно солнечный характер у его мышонка, если только дело не касается ее матери. Криста запретила ему даже звонить ей домой, сказала, что мать расстраивается, когда звонят мальчишки. Мальчишки! Он не мальчик, он без пяти минут научный работник. Это неведомая мать вот уже несколько месяцев трепала ему нервы, но тут Криста не желала идти ни на какие компромиссы.

Когда он опять включился, Донка как раз сказала:

— Но ты меня не слушаешь!

— Как не слушаю? Я только удивляюсь, почему это никого нет.

— Я тебе скажу почему!.. Криста сейчас вытирает носик своей мамочке и льет вместе с ней слезы… Испортит тебе жизнь эта женщина, если станет твоей тещей…

— Мне это не грозит, — холодно ответил Сашо.

— Что она станет твоей тещей? — Донка метнула на него быстрый взгляд.

— Нет, что она испортит мне жизнь.

— Ты удивительный эгоист, — ответила Донка невозмутимо. — Тебя и захочешь, не оцарапаешь.

— Это я эгоист? — презрительно взглянул на нее Сашо. — Я, который целое лето катал вас на дядиной машине?.. И поил всех самым отборным виски?

— Сантори — это вообще не виски, — заявила Донка.

— Вот обезьяна! Только один раз было сантори.

— Ладно, ладно! Не ради же меня ты это делал. Знаю я, какие вы все балбесы, особенно в период размножения.

— По-твоему, я похож на балбеса? — спросил он чуть высокомерно.

— Не совсем, — быстро согласилась она. — Ты-то уж не станешь отказываться, если можно поживиться чем-нибудь дополнительным.

Сашо, пораженный, замолчал. Первый раз Донка напоминала ему об их единственной грешной ночи. Но сейчас она глядела на него спокойно и чуть насмешливо. Глава ее, сохранившие летний блеск, искрились по-прежнему. До сих пор Донка держалась так, словно между ними ничего не было. Что это вдруг ее прихватило?

— А вот и наши Фифы! — сказала она. — Держу пари, что Мими была у косметички, оттого и опоздали.

Секеларовы молча уселись за стол, даже не поздоровавшись. Маленькая Фифа и верно ходила к косметичке, с лица ее, казалось, была содрана вся кожа. Хорошенькие усики были выщипаны, но кожу обильно покрывал крем, так что она все равно была вроде как с усами, только с белыми. Зато у Фифа большого борода, наверное, многие месяцы не видела ножниц. Кишо как-то пошутил, что однажды к Фифу в бороду попала муха и целые полгода, бедняжка, не могла оттуда выбраться, чуть с голоду не померла. И, конечно, отчаянно жужжала, призывая на помощь. Гари, наверное, слышал в бороде какой-то шум, но Фифа маленькая убедила его, что это шумит у него в голове. К столу Фиф большой подошел вроде как с опаской, старательно пряча что-то за спиной. Потом выяснилось, что это была картина.

Только они сели, как лицо Фифы маленькой покрылось испариной. Жестокое выщипыванье усов сделало ее нервной, и лицо ее время от времени подергивалось в легком тике. Гари, все такой же молчаливый и равнодушный, распаковал картину — только по его глазам и можно было заметить, что спокоен он не больше, чем Везувий. Первые подземные гулы раздались, когда он прислонил картину к стене — почему-то никто не охнул от восторга. Наоборот, Сашо смотрел на нее с некоторым изумлением и, наконец, пробормотал:

— Да, хороша-а!.. И что же это на ней изображено? Кентавры на капустных грядках?

— Не притворяйся болваном! — мрачно сказал художник. — Это сборщицы лаванды. Если не нравится, могу взять обратно.

— Как бы не так! — живо откликнулся Сашо. — Это будет единственный художественный предмет в нашем скромном мещанском жилище. Если не считать коврика, собственноручно вышитого матушкой в пансионе.

Он все еще рассматривал картину, и с каждой минутой она ему нравилась все больше.

— Непременно покажу ее дяде. Но не слишком ли дорогой это подарок?

— Я не торгую искусством, — надменно ответил художник.

Скорее всего Гари говорил правду. Однажды он признался Кишо, что за всю жизнь продал всего-навсего четыре картины. А написал около четырехсот. Кишо просто диву давался, куда он дел все остальные. Художник внимательно следил за выражением их лиц.

— Почему это все хотят понять любую картину с первого взгляда? — спросил он. — Ведь это значит, что в ней нет ничего существенного.

Сашо охотно согласился. Коврик его матери изображал похищение сабинянок. Когда он был совсем маленьким, то думал, что это какие-то дяденьки щекочут каких-то тетенек. И чтобы дяденькам было удобнее их щекотать, тетеньки немножко разделись. Похоже было, что тетенькам это не слишком нравилось, потому что некоторые даже пытались удрать. Только став немного старше, Сашо спросил: «Мама, а зачем они их щекочут?» «Не щекочут, а крадут», — ответила мать. Сашо решил, что она шутит. Какой дурак станет красть женщин? Вон их сколько на улице, проходу нет. Другое дело, если бы этих тетенек топили, но нигде поблизости не было видно ни реки, ни моря. Гари хмуро слушал его рассказ, вернее, даже не слушал. Как всегда, он был ужасно голоден и готов в один присест съесть целого поросенка. К тому же он только что прочел в какой-то книге, как готовят хобот молодого слона: на какое-то время зарывают в раскаленную глину, и хобот делается мягким, как мозги.

— Послушай, закажи хотя бы что-нибудь выпить, — нетерпеливо прервал он рассказ Сашо.

Сашо заказал водку и сайру — комбинация получилась прекрасная. Пока они ждали, явился необычайно разгоряченный и возбужденный Кишо, причем в летних сандалетах и, конечно, с совершенно мокрыми ногами. Оказалось, что единственные в доме приличные ботинки надел его брат, который шел на концерт Ойстраха.

— Абсолютный кретин, — беззлобно пожаловался он. — На ботинки денег нет, а бегает по дорогим концертам. Это что?

— Сайра, — ответила Донка.

Официант не успел оглянуться, как сайра исчезла. Кишо немедленно заказал еще пять порций.

— Послушай, ты не очень увлекся? — осторожно спросил Сашо. — Не забывай, что ты пришел в сандалетах!

— За этот заказ плачу я! — гордо заявил Кишо. — Принесите, пожалуйста, еще пять порций. И не экономьте на лимонах. Впрочем, принесите-ка нам сразу целый лимон!

Когда официант с достоинством удалился, Кишо, довольный, добавил:

— Сегодня я заключил самую выгодную сделку в моей жизни! Конец ассистентской нищете!

Никто не обратил на его слова никакого внимания. Кишо давно уже славился своими сделками и обменами — за коня обычно получал курицу. Последний раз он выменял свой фотоаппарат на детскую коляску. Зачем ему коляска? В ответ Кишо только мрачно отмалчивался, пока Донка случайно не обнаружила, что Кишо подарил ее сестре, у которой родился ребенок.

— Что, не верите? — продолжал он язвительно. — С омерзением оставляю университет и приступаю к частной практике.

— Какой еще частной практике? — скептически спросила Донка. — Где ты ее найдешь теперь, частную практику?

— Встречается! — торжественно заявил Кишо.

И рассказал со всеми подробностями. Какой-то бельгийский предприниматель поставил в Болгарию японские электронные игровые автоматы. Разместил их в «Луна-парке» и начал эксплуатацию. Автоматы просто удивительные — и по техническому устройству, и по производимому эффекту. Тут тебе и стрельба по боевым самолетам, и футбольные матчи, и управляемые автомобильчики. Прошла неделя-другая — автоматы один за другим стали портиться. Устройство у них действительно очень тонкое и сложное, даже сам предприниматель не имеет о нем ясного представления.

— У нас вообще никто не в состоянии их наладить. Никто, кроме меня, разумеется! — И Кишо так сильно ударил себя в грудь, что несколько горошин из только что проглоченного салата, словно пули, вылетели у него изо рта. — Да и для меня это оказалось нелегко, ведь этот кретин не догадался привести схемы. Теперь я, можно сказать, должен их изобрести заново.

Наконец кто-то направил бельгийца к Станиславу Кишеву, дипломированному инженеру, ассистенту университета. Богатый предприниматель держался робко, ни дать ни взять католический прелат при дворе папы. Он преподнес Кишо бутылку «Баллантая» и коробку шоколадных конфет из Вены. За виски и конфетами бельгиец поведал ему о своих мытарствах. Робость робостью, но оказалось, что он неплохо информирован.

— Я предлагаю вам очень выгодную сделку, господин Кишев, — заявил он. — В университете вы получаете сто пятьдесят левов. Я вам дам четыреста… К тому же вы сможет свободно располагать своим временем, ваша обязанность лишь налаживать автоматы, когда они испортятся.

Компания смотрела на Кишо во все глаза. Предложение и вправду было очень заманчивым.

— И ты согласился? — спросила Донка.

— А как ты думаешь? — огрызнулся Кишо. — Ты бы на моем месте отказалась?

— Конечно, не отказалась бы… но потребовала бы с него по крайней мере шестьсот… Ты и с ним разговаривал в этих сандалетах?

— В каких же еще?

— Вот он и счел тебя за круглого идиота, — убежденно сказала Донка. — Уж если он предложил тебе четыреста, значит, готов был дать вдвое больше.

Кишо замер с открытым ртом, черные комочки родинок слегка побледнели.

— А знаешь, ты права! — подавленно проговорил он. — Ну конечно же!.. Я потом подсчитал — на каждом из неработающих автоматов он теряет в день по сто левов.

— Вот видишь! — сказала Донка.

— Ну ладно! — вмешался Сашо. — Но зачем тебе понадобилось бросать университет?

— А как же иначе? — Кишо помрачнел. — Не служить же одновременно богу и мамоне!

— Нельзя этого делать! Оставить университет ради каких-то детских игрушек! Не бывать этому!

— Как не бывать, если это уже свершившийся факт?.. Сегодня в шесть часов в кафе «Болгария» я подписал договор. К тому же его собственным «паркером», так как ничего подходящего у меня под рукой не оказалось. — Кишо засмеялся. — Даже аванс получил — триста левов. Хочешь, покажу?

Показывать не пришлось, так как Сашо позвали к телефону. Звонила Криста, голос ее звучал совсем уныло.

— Я не приду, — сказала она. — Хотя мне это ужасно неприятно.

— Что-нибудь случилось?

— Не могу сказать — я звоню из автомата. Завтра, когда увидимся, объясню.

Он попытался протестовать, разумеется, безрезультатно. Криста отвечала односложно, голос ее становился все более холодным.

— Прошу тебя, давай прекратим этот разговор. Тут кругом люди.

— Ладно! — ответил он и бросил трубку, даже не попрощавшись.

Когда он вернулся, Донка испытующе взглянула на него.

— Я угадала? — спросила она.

Сашо только махнул рукой. Он окончательно расстроился. Нелепое соперничество с этой неведомой капризной мамашей просто выводило его из себя. Но еще больше раздражало его поведение Кристы. В конце концов ни одна современная девушка не предпочтет мать настоящему серьезному другу.

— Еще по двойной порции водки! — окликнул он официанта, хотя это не входило в его предварительные расчеты.

Несколько дней назад «Просторы» опубликовали статью Сашо. Академик с присущей ему аккуратностью отсчитал племяннику остаток гонорара. «Для твоего возраста тебе неплохо платят, мой мальчик», — улыбаясь, пошутил он. Сумма действительно оказалась весьма приличной. Тогда стоит ли беспокоиться? Расплатиться он сможет, все остальное не имеет значения. Нет, Сашо не верил, что он эгоист, как сказала Донка. И скупым он тоже не был, хотя, как все разумные люди, не любил зря сорить деньгами. В этом отношении он ничуть не напоминал своего отца, скорее был похож на деда, которого видел только на старых семейных фотографиях.

На этот раз все как-то очень быстро напились. У каждого были свои тревоги и волнения, даже у Фифы маленькой, которая, наконец, немного пришла в себя после косметического шока и время от времени страдальчески улыбалась. Они выпили алиготе под киевские котлеты, потом, уже плохо соображая что к чему, перешли на коньяк. Это, пожалуй, было лишним. Кишо, который почти все время молчал, увлеченный своими новыми проектами, вдруг пожелал произнести тост.

— Можно! — снисходительно согласился Сашо. — Но только не бормочи его себе под нос.

Сначала Кишо действительно бубнил что-то неразборчивое, даже слегка заикался, но постепенно голос его окреп.

— Этот тип моложе нас, но он из молодых да ранний, — заявил он. — И все же пусть не думает, что если он закончил с отличием, то он уже и господа бога ухватил за бороду. На его диплом никто и не взглянет. Для жизни не нужны дипломы, для нее даже большого ума не требуется. Тут первым делом нужны крепкие локти. И умение ими работать.

— А ты умеешь? — спросила Донка.

— Если бы умел, не сидел бы десять лет в ассистентах, — мрачно пробормотал Кишо. — Что еще нужно для жизни? О, это известно еще из классики, если не из греческой мифологии. Конечно же, гибкий позвоночник! И ловкость! Теперь уже пало просто подхалимничать! Надо делать это с чувством меры, даже с известным достоинством. Наш декан, к примеру, терпеть не может грубых и вульгарных льстецов. Буду справедливым, возможно, он вообще не любит подхалимов. И все-таки сам не замечает, как ловко и тонко к нему подмазываются. А еще воображает себя честным и независимым человеком. И что я еще хотел сказать… — он запнулся. — Да, это, кажется, и есть самое важное…

— Завтра вспомнишь, — сказал Сашо.

— Тогда благодарю за внимание, как говорят по телевизору старые, воспитанные люди, — обиделся Кишо.

И, наверное, все бы так и кончилось этим тостом, если бы Кишо вдруг не решил во что бы то ни стало сводить их в бар. В конце концов, он тоже имеет право хоть раз угостить приятелей, хотя бы на аванс бельгийского капиталиста. Все, кроме Сашо, охотно согласились.

— Кто тебя пустит в бар с твоими бородавками! — решительно сказал он. — Да еще в летних сандалетах.

Насчет сандалет все было верно — швейцары и на порог бы его не пустили. На беду, Донке удалось найти компромиссное решение.

— Давайте спустимся в бар при ресторане, — предложила она. — Там так темно, что можно войти хоть босиком.

— Я хочу в настоящий бар… С программой.

— С программой — когда купишь ботинки, — безжалостно отрезала Донка.

Кишо смирился. Они спустились этажом ниже. Там действительно было необычайно темно, горело только несколько светильников в отвратительных красных абажурах. В зале стояло пять-шесть столиков, вдоль стен и по углам торчало несколько больших фикусов и филодендронов, которые, словно голодные привидения, вытянув шеи, жадно высматривали, что лежит на столиках. Компания устроилась за столиком, покрытым треснувшим черным стеклом, и неуверенно огляделась. В баре было еще только несколько усатых иностранцев, на вид довольно вульгарных, один — с сомнительным пятном на щеке, крест-накрест заклеенным пластырем. Как водится, их развлекали две девицы с выщипанными бровями и по-совиному круглыми подрисованными глазами. Юбки на них были такими короткими, что не годились даже на фартучки. Обе, очевидно, не ужинали, потому что усиленно поглощали соленые орешки.

— Ну и заведение! — проворчал Сашо.

Подошел официант, в красном свете ламп лицо его напоминало бифштекс. Кишо заказал газированную воду, лед и целую бутылку виски. Надо же, по крайней мере, знать, что они будут пить. В этой темноте можно подсунуть посетителям все, что угодно. Когда допили вторую бутылку, Фифа маленькая уже сладко спала, опустив голову на стол, а Донка в одиночестве отплясывала на танцплощадке под тяжелым взглядом бармена. Наконец он остановил магнитофон и сказал:

— Все! Больше не дам ни капли!..

Кишо, хоть и был здорово пьян, собрал всю сдачу, если не до стотинки, то, по крайней мере, до лева. С трудом разбудили Фифу маленькую, она зевала и чмокала губами так сладко, словно только что поела во сне. Как бы то ни было, им все-таки удалось вынести из бара свои тленные останки. На улице было очень холодно, ветер дул в самые свои пронзительные зимние флейты. Один только Сашо крепко держался на ногах, впервые за весь вечер на его лице появилась слабая улыбка. Фифы, большой и маленькая, тащили Кишо под руки, ноги частника довольно смешно опережали его тощий зад. Донка вцепилась в Сашо.

— Ты меня проводишь?

— Придется! — с досадой ответил молодой человек.

Он вздохнул и потащил ее по обледеневшему тротуару. С каждым перекрестком ноги ее слабели все больше и больше, теперь она уже почти лежала у него на плече. На одном из поворотов оба поскользнулись, голова Донки громко стукнулась о тротуар. Сашо с трудом удалось ее поднять, и в этой возне — нарочно или случайно — Донке удалось несколько раз ткнуться грудью в его ладони. Когда они наконец подошли к ее дому, Сашо был уже горяч, как электрическая грелка. Он прислонил ее к двери, вытащил из ее сумочки ключ и с трудом отпер дверь подъезда.

— Ты не поднимешься на минутку? — напрямик спросила она.

— Зачем?

— Низачем. Поиграем на пианино.

— Ладно, — ответил он.

Сашо знал, что Донкины родители путешествуют. Сейчас, наверное, их корабль бороздит море где-то возле Сицилии.

— У нас очень хорошее пианино, — бормотала Донка, — только нужно его настроить.

Настраивали они его до пяти часов утра. Оба совершенно отрезвели и чувствовали себя отвратительно. Донка ушла варить кофе и вернулась из кухни мрачная, как Горгона.

— Слушай, — сказала она сердито, — если Криста хоть что-нибудь узнает, я тебе все зубы повыбиваю.

— А я тебе, — злобно ответил Сашо.

— До моих дело не дойдет. Это ты болтаешь, что нужно и что не нужно. Зачем ты сказал ей о первом разе?

Сашо хмуро молчал.

— Отвечай, сказал?

— Сказал, — промычал он. — Я не умею врать.

— Хорошенькое оправдание! Он не умеет врать! Значит, если она завтра спросит тебя, ты опять скажешь?

— Не спросит.

— Не спросит! Ты что, дурочкой ее считаешь?.. Да она сто раз подумала об этом за сегодняшнюю ночь. Так и жду каждую минуту ее звонка.

— И напрасно. Что другое, а достоинство у нее есть.

— А у меня нет?

— По крайней мере ты этого никак не показываешь, — злорадно промямлил он.

— Ну и нахал! А твое достоинство где?

— Все же я мужчина. И не я же проявлял инициативу.

— Ты прекрасно знал, что я была пьяна.

— Молчи уж! — отозвался он с искренним отвращением. — Это для шофера оправдание, не для девушки.

— Чтоб меня разорвало, если я когда-нибудь еще сяду с тобой за один стол!

Так они переругивались еще минут пятнадцать, все больше ненавидя друг друга. Наконец Сашо ушел. На улице стало вроде бы еще холоднее, в предутреннем сумраке ползли тяжелые туловища троллейбусов с мутными невыспавшимися глазами и заиндевевшими лбами. Ежась от холода, пробегали люди, мимо них проносились освещенные окна трамваев. Новый день начинался шумом, голубыми молниями на проводах, тяжелым запахом бензина. И так же должен был закончиться, только люди будут уже не спешить, а устало разбредаться по домам.

Сашо тоже спешил, хотя и сам не знал зачем. Спешил от нервной взвинченности, от ярости против самого себя. Он даже не очень понимал, откуда взялась эта ярость и почему. В конце концов Криста получила по заслугам. Девушка, которая предпочитает мать другу, вряд ли заслуживает лучшей участи. И все же угрызения возникали не из-за этого, а из-за какого-то другого, гораздо более тяжелого воспоминания. От чего-то, что внезапно раскололо надвое его жизнь и сделало его словно бы другим человеком.

К себе он пробрался очень тихо, чтобы не разбудить мать. В спальне на подушке он нашел записку: «Дядя просил сразу же позвонить». Что это старику приспичило? Может, прочел повнимательнее статью? Сашо перевернул бумажку и написал на обороте: «Разбуди меня в восемь». Потом, обиженный, забрался в постель.

Вероятно, то была его первая любовь. По крайней мере, так писали в старых книгах. Теперь никто не говорит о первой любви, события такого рода обычно тонут в тумане неясных воспоминаний. Теперь с трудом вспоминают о последней, не то что о первой любви. Вот у Кристы, наверное, была первая любовь, — подумал он. Она — представитель исчезающего вида жалкого человеческого млекопитающего. Сашо старательно избегал воспоминаний о своей первой любви, но она у него все же была. Конечно, и до того случались в его жизни разные мелочи, но разве можно назвать любовью, если вдруг начинаешь мечтать о своей учительнице французского языка или о какой-нибудь из тех дурочек, что испуганно таращат глаза у классной доски?

Ему тогда было четырнадцать лет, он это прекрасно помнил. Как обычно, они проводили август в Обзоре, его мать бог весть почему облюбовала это пыльное село, где каждое утро возникала проблема, где и чем позавтракать. Она возила его туда с раннего детства, к великому удовольствию отца, который за эти двадцать дней мог спокойно и досыта нагуляться, не спрашивая себя по утрам с испугом, где это он проснулся. Он старательно спроваживал свою несчастную жену с сыном на море, уверяя, что дети там великолепно закаляются. Вероятно, в этом была какая-то доля истины, потому что Сашо, хотя и довольно худенький, был очень здоровым мальчиком, и у него никогда не болело даже горло.

Они останавливались всегда в одном и том же доме у мрачной бездетной гагаузки, которая глядела на них так, словно они жили у нее из милости. Готовили они себе на плитке во дворе, на ужин неизменно был арбуз с брынзой, если не считать суббот, когда мать водила его есть шашлыки. И вот тогда в один из промежутков между арбузами и шашлыками Сашо влюбился в молчаливую и робкую девочку из интерната для одаренных детей. Девочка была необычной и на вид несколько странной, личико у нее было худенькое и словно бы постаревшее раньше времени, но глаза были очень хороши, красивые, умные глаза, заставлявшие его чувствовать себя нескладным и глупым. Сузи играла на скрипке, но это не производило на него никакого впечатления. В те годы его любимым инструментом был барабан, как, впрочем, у многих мальчишек. Сузи он этого, разумеется, не сказал, ее он, подхалимничая, уверял, что до смерти любит скрипку, а особенно альт. Вечерами они гуляли у моря, которое равнодушно плескалось у их ног, и молчали, если только Сузи не принималась задавать ему разные трудный вопросы.

— Ты читал «Густу Берлин»? Не читал? А «Пер Гюнта»?

— Что это за писатели? — неловко спрашивал мальчик.

— Это не писатели, а книги, — строго поправляла Сузи. — А Якоба Вассермана читал?

— Да, конечно, очень хороший роман.

— Какой роман, это же писатель! Неужели ты не читал Кристиана Ваншаффе? — спрашивала она с искренним удивлением.

— А ты читала «Туманность Андромеды»? — пытался он ее поймать.

— Читала, но мне не понравилось… «Солярис» лучше, но и он мне не слишком нравится. Я не люблю фантастику, там любовь всегда какая-то ненастоящая.

Он никогда не слышал ни о таких книгах, ни о таких писателях. Это унижало его. Какая-то девчонка с острыми лопатками и костлявыми коленками, а знает даже о Норберте Винере и Федерико Феллини. Только на скрипке она не играла, даже не говорила о ней, хотя однажды утром он видел в ее руках инструмент. Сузи держала его с каким-то особенным мечтательным выражением. Однажды Сашо спросил ее, почему она никогда не играет.

— Я здесь на отдыхе, — отвечала девочка неохотно.

— Тогда зачем ты взяла ее с собой?

Сузи удивленно взглянула на него.

— Как же без нее?

Тогда он впервые понял, что, как бы ни сложились их отношения, скрипка всегда будет занимать в ее душе первое и, может быть, неизмеримо большее, чем он, место. Это приводило его в ярость, он ходил за ней как тень и, вероятно, страдал. Даже наверняка страдал, хотя это и исчезло из его памяти. Вскоре Сашо горячо объяснился ей в любви и поклялся в вечной верности. Он заявил ей, что женится на ней, как только закончит гимназию, а потом оба будут работать и учиться. Давая эти бессвязные и путаные обещания, Сашо был страшно искренним и не обращал никакого внимания на холодный плеск вечного моря, которое пыталось его охладить. Морю это не слишком удавалось, но мальчик смутно догадывался, что в этой не вполне понятной ему самому истории он в конце концов окажется несостоятельным. Сузи выслушала его, не сказав ни слова, даже не глянула в его сторону. Наконец, он спросил испуганно:

— Ты что, не хочешь?

— Хочу! — ответила она тихо.

Не будь в тот вечер так темно, он увидел бы, что девочка, словно персик, залилась легким прозрачным румянцем, который, может быть, впервые появился у нее на лице.

— Я буду работать официанткой! — добавила она порывисто.

— Почему? Ты лучше играй.

— Играть? — Сузи изумленно глянула на него. — Играть перед всякими невеждами?

Пять дней они жили как в лихорадке. Великие обещания, которыми они обменялись, немного ошарашили их самих, и больше они об этом не заговаривали. Но они были счастливы. Вместе гуляли, купались, иногда, хотя и редко, он слышал ее негромкий, нежно рассыпающийся смех. Но к вечеру Сузи всегда становилась серьезной и молчаливой, порой она судорожно впивалась в его руку холодными твердыми пальчиками. Однако все его попытки поцеловать ее оставались безрезультатными. «В другой раз, — говорила Сузи. — Прошу тебя, в другой раз!» Он обижался, но старался не думать об этом. В конце концов настоящая любовь — нечто гораздо большее, чем какие-то там поцелуи. Тогда он еще не подозревал, что эта любовь может рухнуть в одну ночь, вернее в несколько мгновений.

В их доме жила еще одна семья — молодая женщина с двумя мальчиками — шести и восьми лет. Темноглазая, сухонькая, довольно невзрачная и, как ему тогда казалось, пожилая тетя, хотя, вероятно, ей не было еще и тридцати лет. Время от времени мальчик ловил на себе ее взгляды, которые, словно руки, скользили по его загорелому, стройному, изящному в своей юношеской чистоте телу. Но Сашо просто не обращал на это никакого внимания — он был влюблен. Мальчики соседки, как тени, ходили за ним следом, и с раннего утра их стриженые головки торчали в окне, выглядывая Сашо. Сначала малыши надоедали ему, потом он привык к ним и даже полюбил. Сашо учил их плавать, воровать фрукты, ловить на пристани ядовитых зеленых пиявок, одним словом он стал для них неисчерпаемым источником мальчишеского счастья.

В тот вечер его мать отправилась в гости к какой-то своей приятельнице — ее пригласили поиграть в карты и попробовать домашнего винца. Сашо лег часов в десять, но не заснул, а слушал транзистор, передававший легкую музыку. Вдруг отворилась дверь и появилась соседка, от которой его отделяла одна лишь стенка. Сашо показалось, что она чем-то испугана, голос ее звучал сдавленно, хотя женщина изо всех сил старалась сделать его обычным и ласковым.

— Можно, я тоже немного послушаю музыку?

— Пожалуйста, — ответил он удивленно.

Она села к нему па кровать, тяжело дыша, пытаясь справиться с волнением. Он, смутно почувствовав что-то, инстинктивно подобрал ноги. Но только когда взгляды их встретились, мальчик вдруг понял, что сейчас с ним случится то великое и таинственное, о чем он уже тысячу раз думал. И смертельно захотел, чтобы это случилось. Женщина продолжала смотреть на него, и Сашо, словно загипнотизированный, не смел шевельнуться. Вдруг исчезло время, свет, комната — все. Наконец она протянула руку и положила ему на живот. Она ласкала его, и кожа под ее рукой, казалось, горела. Потом встала и, слегка качнувшись, потушила свет.

Когда она ушла, он долго лежал ошеломленный. На сердце было пусто, в голове тоже — никаких мыслей, никаких воспоминаний. И никакого чувства, что в жизни его произошло нечто особенное. Хотелось спать, и действительно он скоро уснул, хотя ночь была необычайно жаркой и душной. И только проснувшись, понял, что вчера он просто-напросто убил свою любовь, настоящую, большую любовь, вечную, как море. И у него даже не было сил жалеть об этом, а может быть, просто не хотелось. Вечером, когда он встретился с Сузи, сердце у него громко билось. Но в нем не было ни капли любви. Было немного жалости, раскаяния, была даже боль, но любви не было, любовь словно испарилась. «Самое главное сейчас, чтоб она ни о чем не догадалась, — испуганно думал он. — Сейчас важно только это!»

Очень нелегко было поддерживать этот обман. Но на четвертый день Сузи неожиданно уехала, так ничего и не узнав. Вечером накануне разлуки она плакала на берегу моря и позволила ему себя поцеловать — такой торопливый и неловкий поцелуй, что он едва его заметил. Они договорились встретиться, как только он вернется в Софию, еще раз поклялись в вечной любви. Но утром, когда переполненный автобус уехал, оставив за собой клубы белой пыли, Сашо почувствовал такое облегчение, какого до тех пор не испытывал ни разу в жизни. Теперь он опять мог ходить, куда хотел, и делать, что хотел, и ничего не бояться. Мог, не страшась себя самого, вспоминать и думать о том, что с ним случилось. И, наверное, даже сумел бы устроить так, чтобы повторить это еще раз. От одной этой мысли он краснел как рак, и по спине его между лопаток катились капли пота. В конце концов он это и сделал однажды поздно ночью в ее собственной комнате, на ее собственной кровати, пока два его маленьких полуголых дружка крепко спали на другой. Там за каких-нибудь полчаса он, сам того не сознавая, превратился из чистого подростка в самого обычного поросенка. И так и не осознал этого никогда.

Вернувшись в Софию, он даже не подумал искать Сузи. У нее не было телефона, но у него был, и девочка могла позвонить ему сама. Так безобидный телефон превратился для него в маленького хищного зверька с ядовитыми зубами. Сашо даже вздрагивал, услышав его настойчивый звон. Он никогда не снимал трубку и только злобно кричал матери: «Меня нет!» Та только дивилась, что это случилось с мальчиком, почему он в последнее время стал таким злым и нервным. Разумеется, она ни о чем не догадывалась. И откуда ей было знать, что после двух таких острых переживаний он вдруг оказался в пустоте. В ее годы с мальчиками такого не случалось. Прошел месяц-другой, и все начало выветриваться. Но Сашо не знал, что ничто не исчезает и не может исчезнуть, а только уходит куда-то в глубину. Вода успокоилась и прояснилась, но дно уже не было прежним.

У него остался только глубокий инстинктивный страх — как бы не встретить Сузи случайно на улице. Он не понимал, что этот страх — добрый и означает, что совесть в нем еще жива. Но Сашо никогда больше не встречал ее, даже случайно — ни на улице, ни в ресторане. И увидел ее только один раз, спустя много лет.

А Сузи становилась все знаменитей и знаменитей, о ней говорили как о чуде. Она побеждала на международных конкурсах, еще девочкой получила Димитровскую премию. Сашо часто видел ее портреты на афишах и в журналах. И ему казалось, что она все та же, что в ней ничего не меняется. А на самом деле он просто не видел этих перемен, лицо на портретах было всего лишь символом, за которым стояли его воспоминания мальчишеских лет. Да он и не старался слишком вглядываться в се портреты, никогда не читал статей и заметок об ее концертах. Чувство вины не ослабевало ни на каплю, ни на одно, самое крохотное зернышко. Оно только скрывалось где-то под прочими наслоениями. Но иногда на какое-то мгновение в темные пьяные ночи у него возникало страшное чувство, что когда-то очень давно он убил ребенка — убил, так и не заметив и не осознав этого, невольно и бездумно, а затем убил и воспоминание, как и все, что могло бы его возродить. Вот почему однажды он, сам не отдавая себе в этом отчета, купил билет на ее концерт. Ни волнения, ни любопытства он не испытывал — просто чувствовал, что должен пойти. С последней их встречи прошло семь лет, и сейчас все казалось ему просто сном.

Сузи вышла на сцену твердой, неграциозной походкой. У Сашо вдруг перехватило дыхание, он замер в своем кресле. И вроде бы не было никаких причин так волноваться, скорее он должен был испытывать облегчение. В ярком свете ламп Сузи казалась просто безобразной. Сухая шея, почти увядшие щеки, плоская грудь под жестким парчовым платьем. Да и само платье показалось ему плохо сшитым, а может быть, оно просто плохо сидело на ее несимметричной фигуре. Не понравился ему и жест, которым она поднесла скрипку к подбородку. Сузи, казалось, больше не любила свою скрипку, она просто эксплуатировала ее, и притом довольно бесцеремонно, не оставляя ей никакой возможности шевельнуться в ее руках. Потом она заиграла.

Музыка поразила его. Сашо не ходил в концерты, музыка вообще не слишком его волновала. Поразило его, главным образом, совершенство исполнения, необычайная сила и уверенность, сквозившие в каждом жесте, в каждом звуке, который она исторгала из этих невероятных струн. Но сама музыка не доходила до его сердца, ее он не чувствовал. Или, может быть, ему это просто казалось. Но он следил за ее глазами — в них не было никакого волнения, только какая-то особенная, нечеловеческая сосредоточенность. Когда наконец она кончила, зал взорвался истерическими аплодисментами. Незнакомая девушка, сидевшая рядом с Сашо, побледнела, по ее лицу пробежала нервная дрожь. Он ли такой бесчувственный, или все вокруг него — существа какого-то другого мира? Сашо даже не остался на второе отделение — боялся новых испытаний. Домой он вернулся смущенный и растерянный, с чувством, что упустил в жизни что-то такое, чего с ним больше не случится.

И только одного он так и не понял — не понял, что в самом деле убил ребенка. Убил его в то жаркое лето на берегу холодного моря, которое осталось до конца равнодушным к их любви, к каждой человеческой любви. Вместо женского сердца и любви мир получил какое-то странное чудовище искусства, потрясающее всех. На песчаном берегу моря, все так же заливаемом холодными волнами, не осталось ничего, кроме красивых, но мертвых и пустых раковин.

2

Наутро мать едва его добудилась. Сашо с трудом разжал веки, и глаза у него чуть не полезли на лоб — как будто он увидел привидение. Мать в длинной сиреневой ночной рубашке, такой прозрачной, что виден был даже пупок, склонилась над ним, словно не сознавая, какое зрелище она собой представляет.

— Что это ты на себя натянула? — спросил он растерянно.

— Ночную рубашку! — огрызнулась она. — Что смотришь, никогда не видел ночной рубашки?

Бедная мама, она просто помешалась. Вот уже несколько месяцев расхаживает по квартире в теткиных тряпках, потрясая сына то глубоким вырезом, открывающим тощую шею, то голой костлявой спиной. При этом она совершенно не желала считаться с временами года, напяливала на себя что попало и часами вертелась перед старым портновским зеркалом, которому и без того осточертели человеческое позерство и суетность. Но появиться перед ним в этой прозрачной сорочке — такого ему и во сне не могло присниться.

— Вставай же! — сердито торопила она. — Вставай, дядя звонил еще в семь часов. Что это он так тебя добивается? — подозрительно спросила она.

— Откуда я знаю!

— Голос у него был что-то не слишком веселым… Кто его знает, что ты там натворил! От тебя всего можно ожидать.

«И от тебя тоже», — подумал он, но вслух сказал:

— Отойди, не могу же я встать, если ты стоишь над головой.

Она отодвинулась. На расстоянии нескольких шагов мать выглядела еще более смешной, даже жалкой. Сорочка была слишком широка для ее худого тела, и она подпоясала ее чем-то вроде электрического провода — из-за складок это трудно было понять. Когда же она направилась к двери, Сашо просто застонал:

— Мамочка, милая, неужели тебе не холодно?

— Нет, а что?

— Да ты же совсем голая.

— Ну и что, ты ведь мой сын! — возмущенно ответила она.

— Ну ладно… И все-таки… сорочка-то ведь с покойника. Неужели тебе это не приходит в голову?

— Когда она ее носила, она не была покойницей! — небрежно ответила мать. — Иди завтракать.

И вынесла за дверь свой деревянный зад вместе с тяжелым запахом каких-то восточных духов. Тетка действительно имела дурную привычку душиться очень крепкими и тяжелыми духами, главным образом мускусными, так что рядом с ней было трудно стоять. Неужели теперь мать решила возродить эту традицию? Ничего не поделаешь, придется терпеть, пока не кончатся запасы. Сашо попытался представить себе тетку в этой ночной сорочке и почувствовал, что его охватывает страх. Неужели эта элегантная столичная дама с лицом римской матроны но своим вкусам ничем не отличалась от обыкновеннейших стамбульских шлюх, как некогда, подвыпив, выражался его папаша?

Сашо встал с постели мрачный, голова болела. Одевшись, он вышел на кухню, очень чистую, как и все у них в доме, хотя и порядком обветшавшую. Мать только что протерла пол, и мокрый линолеум слабо поблескивал в бледном свете утра. Завтрак был уже готов. Сашо на цыпочках, чтобы не наследить, пробрался к столу, поудобнее устроился на стуле. Он любил завтракать, это была одна из его маленьких житейских радостей. Включил тостер, отрезал два тонких ломтика хлеба, вложил их в прибор. Приятный запах жареного хлеба почти вытеснил духи. Аккуратно, чуть ли не с любовью, Сашо намазал горячий ломтик маслом, положил сверху ветчину. Не успел он съесть первый бутерброд, как появилась мать, на этот раз в белом японском кимоно.

— Сегодня я готовить не буду, — сказала она. — Так что имей это в виду.

— Хорошо, — ответил он.

— И скажи дяде, что я приду немного попозже. У меня сеанс.

— Какой сеанс? — не понял Сашо.

— У косметички.

По его лицу пробежала легкая судорога, как при слабых желудочных коликах.

— Надеюсь, ты не собираешься выходить в этом туалете?

— А что? Тебе не нравится?

— Мне-то нравится, смотри только не испугай дядюшку.

— Ты прав, — ответила она с разочарованием в голосе и направилась к своим переполненным гардеробам.

Сашо уже без всякого желания съел второй бутерброд. Последнее время мать действительно готовила очень редко. Кастрюли тушеной фасоли с грудинкой хватало ему на три-четыре дня. Сашо смутно чувствовал, что с каждым днем теряет какую-то долю материнской любви и заботы. Все это было теперь обращено на дядю. Вначале Сашо только радовался, что избавился от ее чрезмерного внимания, которое, правда, доставляло некоторые удобства, но порой было весьма утомительным. Сашо сразу почувствовал себя гораздо свободнее, и это его вполне устраивало. Да и дядя, разумеется, гораздо больше него нуждался в уходе, по крайней мере до тех пор, пока не свыкнется с одиночеством. Но потом поведение матери начало его смущать. Он смутно чувствовал, что во всем этом есть что-то ненормальное. Нет, то была не обида, Сашо просто не мог понять, как это мать может забыть о собственном сыне. И не ради чего другого, ради брата, который не вспоминал о ней целыми десятилетиями.

Но Сашо почти ничего не знал о матери и ее брате, о том, как складывалась их жизнь полвека назад. Маленькая Ангелина росла в большом пустынном доме одинокая, как котенок. Целыми днями, а то и неделями никто даже не вспоминал о ней. Время от времени одна из теток приходила ее навестить, гладила ее тонкие волосики и пускала слезу. В этом заключалась вся ее любовь. А Ангелина просто обожала своего молчаливого рассеянного брата, такого высокого, такого красивого и мрачного. И не могла понять, почему он так хмуро на нее смотрит. Только через много лет она узнала страшную правду — своим рождением Ангелина погубила мать. Это невысказанное обвинение так ее потрясло, что девушка внезапно охладела к брату и ко всем остальным родичам. Его женитьба еще больше отдалила их друг от друга. И вот сейчас она вновь возвращалась к нему, к своей неизжитой чистой детской любви, возвращалась такими путями, которых ее сыну не дано было постичь никогда. «Никогда! — думала и она сама. — Что они могут, нынешние сыновья, кроме как косо поглядывать на матерей да поедать их горький вдовий хлеб». И как поедать! Сколько раз она видела, какими точными, скупыми движениями сын строгал кусок сыра на горячий хлеб, как весело потом им похрустывал. В кого же он все-таки пошел, этот случайно произведенный на свет семейный уникум? В отца, в дядю? Никто из них пальцем бы не пошевельнул, чтобы приготовить себе бутерброд. Ее несчастный брат может умереть с голода, если его, как котенка, не ткнуть носом в еду. Она переоделась и уселась перед овальным невесткиным зеркалом, брат уступил его ей, не говоря ни слова. Да, сухая кожа, совершенно выцветшие глаза — ничего, сегодня Данче приведет ее в порядок. На всякий случай она все-таки сунула костлявый палец в белую фарфоровую баночку с надписью «Ярдлей» — на кончике носа и обеих щеках появились три жирных пятна. Слава богу, покойница не успела до конца использовать этот крем. Тут она услышала, как хлопнула наружная дверь, — это ушел сын.

Сашо, запахнув плащ, шагал по улице. Было уже не так холодно, вдоль белых полос снега образовались разлатые темные пятна — пройдет час-другой, и все растает. И все-таки вчерашние зимние флейты еще посвистывали, их тоненькая песня особенно отчетливо звенела на углах. Несмотря на вкусный завтрак, Сашо чувствовал себя не слишком хорошо. Вспоминалось то одно, то другое, но он спешил поскорее прогнать воспоминания. Самым критическим моментом сегодня будет встреча с Кристой. Женщины есть женщины — обмануть их не так-то просто. К тому же они обладают великолепным нюхом. Невозможно прикоснуться к одной женщине без того, чтобы другая сразу же этого не поняла.

Так, погруженный в свои мысли и страхи, он незаметно оказался у дядиного дома. Неуверенно позвонил — не одна, не две вины тяготили его в это утро. Но здесь он прав, здесь он не должен отступать. Увидев племянника, академик еле заметно усмехнулся и пригласил его войти. Обычно он встречал его немного рассеянно, бормоча под нос что-то непонятное. Так. Ситуация ясна, серьезных конфликтов не предвидится. Войдя в кабинет, Сашо остановился, не в силах оторвать взгляда от белых коней, слегка размытых ночной синевой. С тех пор как академик повесил у себя в кабинете картину Гари, все в комнате словно бы преобразилось. Казалось, в доме появилась нежная молодая женщина.

— Что скажешь? — спросил дядя.

— Ничего, — ответил племянник.

— Ты, я думаю, догадываешься, зачем я тебя позвал.

— Догадываюсь.

— Дело в том, что я только вчера вечером прочел твою статью.

— Почему мою? — улыбнулся Сашо. — Там стоит твое имя.

— Тем хуже! — сердито сказал академик. — Потому что ты от моего имени утверждаешь вещи, которых я никогда и нигде не писал.

Сашо промолчал. В конечном счете, так оно и было. Академик нетерпеливо встал, нервно прошелся по комнате.

— Давай, дядя, играть в открытую, — сказал наконец Сашо. — В своей научной работе, во всех своих опытах неужели ты не имел в виду именно этой гипотезы?

— Это не гипотеза. Это всего лишь предположение, возможность, которую еще надо проверить.

— Значит, я правильно тебя понял, — с удовлетворением ответил Сашо.

— Нет! Ты понял меня неправильно! — резко оборвал его академик. — Ты не задумывался над тем, почему это я сам нигде ничего подобного не писал?

— Конечно, задумывался… Но не мог найти никакого разумного ответа.

— Потому что ты молод и нахален. А ответ очень прост. Если это предположение верно, оно должно вызвать в биологии целую революцию.

— Точно! — довольно согласился Сашо.

— Нет, не точно!.. О таких серьезных вещах нельзя говорить без достаточных доказательств.

— Но, дядя, я взял все это из твоих собственных трудов. Хотя ты очень старался не называть вещи своими именами.

Здесь молодой человек внезапно разгорячился. Ведь только дядина гипотеза и может объяснить, что означает само понятие «канцерогенное вещество». И что у него общего с вирусом. Стоит понять эту механику отношений между живой и мертвой природой, и мы поймем все. Тут структура уже не форма, а другая сторона самой сущности материи.

— Браво! — пробурчал дядя.

Сашо внимательно взглянул на него. Нет, старик не шутил. Теперь не оставалось ничего другого, как ковать железо, пока оно горячо. В конечном счете, «Просторы» — журнал не научный, а литературный. А в литературном журнале можно фантазировать сколько угодно, лишь бы в основе лежали действительные или вероятные факты. Ведь дядя сам же посоветовал ему раскрыть тему пошире, по-писательски.

— Только это тебя и оправдывает, — неохотно согласился академик. — Но представь себе, что статью прочтет кто-нибудь из моих коллег. И спросит меня, в результате чего я пришел к таким крайним выводам. Что я ему скажу? Что я занимаюсь научной фантастикой?

— Скажешь, что это просто рабочая гипотеза.

— Послушай, мой мальчик. В современной науке никто уже не пользуется гипотезами. Ученые имеют дело только со строго доказанными научными фактами.

— Тем хуже… Нельзя до бесконечности собирать факты, рыская по всем возможным направлениям. Надо же иметь в виду какую-то идею… Пусть даже фантастическую.

Дядя нахмурился.

— Ученый не имеет права бросаться фантастическими идеями.

— Неужели он, словно слепой, должен цепляться только за факты? Иной раз и воображение может помочь. По-моему, самым великим изобретателем прошлого века был не Эдисон… а Жюль Верн.

Этот аргумент подействовал гораздо сильнее, чем Сашо ожидал. Академик махнул рукой.

— Ну ладно. Ничего страшного не случилось. Словом больше, словом меньше. А где же мама?

— Ну вот, даже передать забыл… Она сегодня придет попозже.

— Значит, придется самим управляться с кофе. Ты умеешь?

— Конечно! — удивленно ответил племянник. — Что тут уметь…

Кофе академику очень понравился. Пока они его пили, Сашо осторожно похвастался, что успешно защитил диплом. Дядя воспринял это как нечто абсолютно естественное, даже не поинтересовался подробностями.

— А теперь что ты думаешь делать?

И сам сунул голову в западню.

— Буду работать твоим помощником.

Сашо сказал это шутя, но взгляд у него был вполне серьезен. Ему показалось, что дядя еле заметно вздрогнул, потом оглядел племянника с головы до ног, словно не видел его очень давно.

— Тебе это не кажется несколько неудобным? — спросил он.

— А что тут неудобного?

— Неудобно директору брать к себе на работу племянника.

— Я — лучший студент нашего выпуска, дядя… И мне предоставлено право выбора. — Он улыбнулся. — Скорее тебе должно быть лестно, что я выбрал именно тебя.

— Мне, конечно, лестно… — пробурчал дядя. — И все же не лучше ли тебе пойти в институт Лазарева?

— Но, дядя, меня не интересует морфология. Меня интересуют твои проблемы.

— Так-то оно так… И все же…

Дядя неохотно смолк. Было видно, что этот разговор ему крайне неприятен.

— Не понимаю я этой щепетильности! — обиженно сказал Сашо. — Надо смотреть в корень. Если я подхожу для этой работы, какое значение имеет, кто мой дядя?

— Все же речь идет о серьезных принципах, мой мальчик… Если их не придерживаться, все учреждения и институты заполонит бездарь.

Сашо задумался.

— Хорошо, дядя. Считай, что этого разговора не было, — сказал он сухо.

В буфете ректората было душно, тяжело пахло сыростью. У самого входа группа бородатых парней чесала языки в каком-то пустом споре. («И все же Ретфорд это вам не Ньюмен, — услышал Сашо. — Ньюмен это Ньюмен. Ньюмен — настоящий мужчина»). Ньюмен, может, и вправду мужчина, но они-то что за мужчины со своими цыплячьими плечиками и подслеповатыми глазами? «Брандо!» — выкрикнул другой, пока он локтями прокладывал себе дорогу. Войдя, Сашо осмотрелся — над плечами, над нечесаными головами — и, наконец, увидел ее. Криста разговаривала с каким-то заикой и рассеянно дергала его за пуговицу, не сводя внимательных глаз с его рта, как будто оттуда падали не слова, а жемчужины. Но, увидев Сашо, девушка мгновенно забыла о своем кавалере.

— Ты немного опоздал, — сказала она.

Немного? Больше чем на полчаса. Теперь уже Сашо, заикаясь от гнева и возмущения, стал рассказывать ей о дяде. Всего он ждал от старика, только не этого убийственного равнодушия! Однако, к его удивлению, Криста не спешила разделить его возмущение. «Академики, они все такие», — заметила она, таща его к выходу. И вообще, академик не аист, чтобы в один миг проглотить лягушку. Он еще с полмесяца будет долбить по лягушиной голове своим клювом. И незачем было сразу же оглушать старика своим сюрпризом, надо было его сперва подготовить.

— Откуда я знал, что он такая размазня, — мрачно сказал Сашо. — Мне всегда казалось, что дядя выше этой мелочной щепетильности.

— Что ты удивляешься? — пожала плечами девушка. — Ты еще моей матери не видел. Однажды, когда к нам в гости приехала тетя, она заняла у соседки полбуханки хлеба. И всю ночь глаз не сомкнула. Встала чуть ли не до рассвета и побежала за хлебом.

— Кретинизм! — возмущенно заявил Сашо. Криста попыталась защитить старших. Лучше быть таким кретином, чем дураком и нахалом. Мир и без того кишмя кишит ими. Она говорила очень мирно, но Сашо не оставляло чувство, что мысли ее витают где-то далеко. Наконец она вынула-таки камень из-за пазухи.

— Ты лучше расскажи, как вы вчера веселились.

— Как? — неохотно пробурчал Сашо. — Напились, как свиньи.

— Расскажи, расскажи, рыцарь печального образа, расскажи все подробности…

И пока они выбирались на улицу, Сашо, все так же нехотя, рассказал о вчерашнем вечере. И, конечно, особенно подробно расписал бельгийское приключение Кишо. Криста время от времени задавала ему какой-нибудь вопрос, и он чувствовал в ее голосе скрытое коварство. Дойдя до того, как они вышли из бара, Сашо принялся с увлечением рассказывать, как было скользко и как Фифы вдвоем с трудом тащили одного Кишо.

— Донку ты провожал? — прервала его Криста.

— Конечно! Не бросать же было ее на улице! — ответил он как можно более естественно.

— Знал бы ты, какая ты свинья! — сказала она.

Но в голосе у нее не было ни злости, ни укора, может быть, только немного сомнения.

— И докуда ты ее довел?

— Докуда! До мужской бани! — недовольно пробормотал он. — Разумеется, до дома — я был из них самым трезвым.

— Спаситель во ржи! — с презрением сказала Криста. — Присяжный провожальщик. Ну можно ли доверять такому!

— Взяла бы да и пришла сама вместо того, чтобы сегодня ворчать! — огрызнулся он. — Тебе не кажется, что ты должна мне кое-что объяснить?

Лицо ее сразу погасло. Начни он с этого, можно было бы избежать допроса. Только упоминание о матери могло так отвлечь и взволновать ее.

— Я же тебе говорила, — сказала Криста с горечью. — Вот уже два-три года как с ней что-то происходит. Вдруг без всякого повода начинает плакать. Вчера весь вечер плакала — с шести до восьми.

— Климакс! — пробурчал Сашо враждебно.

— Какой климакс, ей пятьдесят шесть лет, — обиженно ответила Криста.

— Как бы там ни было, но я еще не видел девушки, которая была бы так влюблена в мать, как ты. Современный человек должен быть объективнее.

— Объективный — не значит бессердечный.

— А сердечный — это вовсе не тот, кто не видит дальше собственного носа.

Оба сердито замолкли и молчали, пока не пересекли городской сад. Там было пусто, холод разогнал стариков и приехавших на экскурсию провинциальных школьников, которые обычно толпились здесь, как стайки бездомных воробьев. Неяркое солнце растопило иней на деревьях, и теперь ветки блестели как антрацитовые. С них медленно стекала вода, редкими тяжелыми каплями падая на голых бронзовых младенцев. Но за садом начинался бульвар Стамболийского с его большими яркими витринами и выставленными в них разноцветными снимками. Пока они их разглядывали, вся их злость незаметно улетучилась. Вдруг, когда они переходили улицу Леге, Криста испуганно замерла на месте.

— Вот она!

— Кто? — удивился Сашо.

— Мама!.. Вон та, в коричневом пальто.

И Криста так стремительно попятилась, что Сашо еле вытащил ее из-под колес такси.

— Тьфу! Да она погубит тебя, эта фурия! — рассерженно воскликнул он.

И взглядом проводил фурию в коричневом пальто. Она показалась ему стройной, весьма элегантной дамочкой с почти девичьей фигурой. Держалась она очень подтянуто, в походке ее было что-то жизнерадостное, как и у дочери. Впервые в жизни Сашо видел такую прелестную плакучую иву, не иву — просто тополек!

— Подожди меня!.. Вон там, у ковров!

Криста робко повернула к магазину ковров. Сашо не составило никакого труда обогнать мать и пойти к ней навстречу. Юноша глазел на нее с таким любопытством, что, кажется, забыл закрыть рот. Спереди, конечно, было видно, что она не так уж молода. Плечи ее чуть ссутулились, щеки запали, волосы давно потеряли блеск. Но лицо у нее было очень приятное и свежее, если бы не мешки под глазами. Ясно отчего, слезы, конечно, женское преимущество, но в то же время большая роскошь. От слез и все ее лицо казалось чуть обесцвеченным. Но на этом и кончались все недостатки — остальное у нее было что надо. Скопившаяся за долгие месяцы враждебность мгновенно превратилась чуть ли не в ярость. Проходя мимо, она как будто уловила его взгляд. По ее лицу пробежала легкая дрожь неприязни, беглый взгляд скользнул по лицу юноши. Глаза у нее были так похожи на Кристины, что он обомлел. Но это словно бы еще больше его взбесило.

— Ну как? — нетерпеливо кинулась к нему Криста.

— Экстра! — ответил он злобно. — Не будь я так хорошо воспитан, я бы одним словечком определил, чего не хватает твоей матери.

— Как тебе не стыдно! Хам! — взорвалась Криста.

И бросилась бежать от него так стремительно, что чуть не сбила с ног крестьянку, которая в эту минуту выходила из магазина, словно гигантского младенца прижимая к животу скатанный рулоном ковер. Сашо даже не попытался ее догнать — так он был зол. Ну и пусть проваливает. Еще нервы ему треплет ради этой осьминожицы. Никакая она не Ниобея, а просто настоящий Кронос, который на десерт пожирает собственных детей. Сашо был так расстроен, что просто не знал, чем ему теперь заняться. Он собирался сходить на работу к Кишо, но сейчас и с этим ходячим кактусом не хотелось разговаривать. Вернуться домой — еще хуже. Лучше всего пойти в «Варшаву» и хлопнуть там две двойных порции коньяка. Но сама мысль о спиртном вызвала у него отвращение. И вообще пора кончать с пьянками, надо вкалывать. Тем более что дядя теперь, наверное, перестанет подкидывать ему работу.

Он все-таки потащился в «Луна-парк», совсем расстроенный, готовый поругаться с кем угодно. Но на его счастье, Кишо там не оказалось. Только у входа раздавшаяся, словно сдобный кулич, кассирша мрачно продавала жетоны для автоматов. На Сашо она посмотрела так неприязненно, что он чуть не повернул назад. Может, она и права — внутри было полно мальчишек, и ни одного взрослого. Большинство не играло, а просто с завистью глазело на игру тех, у кого еще оставались деньги. В помещении было очень холодно и неуютно, стены, похоже, ни разу со времени бомбежек не белились — наверное, это был какой-нибудь склад, наскоро приспособленный для игральных автоматов. Дети ведь не слишком придирчивы, назови кирпич шоколадом, они и его сжуют. К тому же эти японские автоматы были так безвкусно разрисованы и раскрашены, что на них не хотелось смотреть.

И все же Сашо остановился поглядеть на их работу, привлеченный главным образом рекламой, которую им сделал Кишо. Современнейшая электроника — посмотрим, что это за штука. Оказалось не так уж плохо — самолеты на стереоэкране совсем как настоящие летели на фоне испещренного облаками неба. Ловкие и подвижные, как осы, они ни на секунду не задерживались на одном месте. Играющий брался за рычаг оптического прицела, спроектированного па экран. Как только его крестик попадал на какой-нибудь самолет, тот мгновенно исчезал, словно растворялся в воздухе. Но сделать это было совсем не просто.

Потом Сашо с интересом стал наблюдать за самим играющим. Это был толстый мальчишка, чьи короткие штанишки были туго набиты превосходным нежным мясом. Лицо у него было белое, массивное и спокойное. Ни один мускул не вздрагивал на нем, когда мальчишке удавалось попасть в самолетик. И никакого подобия радостной улыбки на плотно сжатых губах. Лишь в глазах на секунду вспыхивал какой-то мутный холод и тут же угасал. «Хладнокровный убийца, — подумал Сашо с некоторым даже уважением. — Опытный, хорошо натренированный убийца, у которого вместо сердца ком жира». Уничтожив последний самолет, мальчишка полез в карман за новым жетоном. Рука его с трудом влезла в карман — так туго был натянут на нем костюмчик. Неплохо же его откармливают родители, верно, как в сказке, от себя отрезают куски мяса, чтобы насытить своего орленка.

Неожиданно для себя самого Сашо вдруг тоже купил жетоны у мрачной особы перед входом. И тут же прилип к первому свободному автомату. Здесь через полчаса и нашел его Кишо, возбужденного, с горящими глазами и прикушенной губой.

— Я рожден быть летчиком-истребителем! — гордо заявил Сашо. — Сбиваю самолеты, как груши…

Обедать они пошли в соседнюю харчевню, из дверей которой их обдало таким густым благоуханием, что Сашо чуть не повернул назад. Но Кишо грубовато подтолкнул его ладонью и сердито проворчал:

— Входи, входи, буржуазное отродье!.. Входи, погляди, чем народ питается.

Оказалось, что питается народ по крайней мере дешево. За один лев они получили и еду и пиво, а уксус и красный перец вообще ничего не стоили. Кишо всыпал в свою тарелку так много того и другого, что Сашо взглянул на него с испугом.

— Ты же отравишься!

— Сам смотри не отравись! — прорычал Кишо. — Я простолюдин, желудок у меня ко всему привычный. Дед мой пас буйволов, а отец готовил лед для магазинов. Так и умер — дрожа от холода. Было это в начале июня, он попросил нас затопить печку, радостно улыбнулся и помер.

Поедая свою огненную похлебку, Кишо кое-что рассказал о своем детстве. Голодали они здорово, особенно во время войны. Отец ростом был невелик, а ел, как дракон. А тогда ведь все было по карточкам. Он даже и детские порции съедал. Однажды умял целиком громадную вареную тыкву вместе с хвостиком, а им не дал даже понюхать. Дети росли слабенькими, качались от голода на улицах Банишоры. И назло своему неграмотному отцу все, как один, отлично учились.

— Не умри он, мы все бы погибли! — закончил Кишо севшим от перца голосом. — Он бы и нас сожрал в конце концов.

— Отчего же он умер?

— Кто его знает? Бабка моя говорила — пуп у него размотался. Пуп не пуп — все равно! — Кито горько усмехнулся. — Помню только, что память у него была потрясающая. Грамоты не знал, а шпарил наизусть все Священное писание. Я в него.

— Не похоже! — скептически заметил Сашо. — Кто тебя вчера отвел домой, помнишь?

— И правда, не помню… Знаю только, что проснулся я в семь часов, пришел сюда и за полтора часа наладил три автомата… Другой бы копался с ними три недели.

— Но ты отдаешь себе отчет, что эта твоя работа временная?

— Почему это временная?

— Потому что твой бельгиец завтра же может отсюда выкатиться, ты и останешься не солоно хлебавши.

— Я же тебе говорил, что автоматы останутся здесь… Должен же кто-нибудь их чинить.

— Не будь наивным! — мрачно оборвал его Сашо. — Не успеешь оглянуться, как на твое место назначат какого-нибудь водопроводчика. Особенно, если тот свояк директора.

— Мне все равно, — раздраженно ответил Кишо. — Я специалист, и руки у меня золотые. Да я по два цветных телевизора в день чинить буду и стану зарабатывать побольше твоего дяди.

Сашо прекрасно знал — это была чистая правда. Не нужны ему будут ни вывеска, ни разрешение. Даже налогов можно не платить. Каждый клиент изо всех сил будет стараться прикрыть его собственной грудью — легко ли найти техника по цветным телевизорам? А этот — снимешь трубочку и, пожалте, — он тут! Любезный, воспитанный, анекдотик расскажет, даже в бридж или покер компанию может составить. Да его на руках будут носить, в Государственный совет петицию подадут, если с ним что случится.

— И все же университет есть университет, — нехотя возразил он. — Не хлебом единым…

Кишо сердито отшвырнул ложку, лицо его побагровело — то ли от перца, то ли от злости.

— Слушай ты, глупец! Ты согласился бы всю жизнь сидеть на ассистентской зарплате?

— Почему всю жизнь?

— Вот и я спрашиваю: почему?.. Что я — недоучка, глуп, бездарен? Почему каждый может меня топтать?

На этом их разговор и кончился. Кишо вернулся в «Луна-парк» взглянуть на свои владения, Сашо отправился домой. Там никого не было — тем лучше. Но зато центральное отопление почему-то оказалось выключенным. Вечная история — в мае шпарило как ненормальное, видно, наработалось и за ноябрь. Сашо задернул шторы, укрылся двумя одеялами. Через полминуты он уже крепко слал, как человек с абсолютно чистой совестью.

Когда он наконец проснулся, в комнате было холодно и сумрачно. Невозможно было понять — утро сейчас или вечер. Он чувствовал себя совершенно опустошенным, какая-то печаль, неприятное ощущение бессмысленности всего происходящего сжимало сердце. Сашо огорченно зевнул, рассеянно почесал между лопатками и включил телевизор. Засветился белый экран, и, когда изображение выплыло из небытия, он с изумлением увидел показанную крупным планом голову Донки. Она выглядела как обычно, только незнакомая прическа с длинными локонами делала ее похожей на какого-нибудь средневекового лорд-мэра. И говорила она отчетливо, старательно, не терпящим возражения тоном. Когда камера отдалилась, он увидел жюри — видимо, показывали какую-нибудь телевизионную викторину. Судьи, как один, подняли руки с пятерками. А когда показали большое табло, Сашо убедился, что Донка по всем показателям идет на первом месте. Еще бы ей не быть первой — среди прочей мелюзги она казалась особенно высокой и внушительной, ни дать ни взять какая-нибудь черногорская княгиня. Ни один мускул не дрогнул в ее лице, и смотрела она прямо ему в глаза, словно хотела сказать: «Смотри, болван, не одна Криста есть на белом свете!» Сашо вздохнул и выключил телевизор,

Все в том же кислом настроении он поплелся на кухню. Матери дома не было — наверное, демонстрировала соседкам свои пропахшие нафталином туалеты. Холодильник тоже был пуст, да и с чего ему быть полным, он-то ничего не приносит в дом. Мать неплохо питалась у дяди, вполне могла обходиться без ужина. Он снова вздохнул — разве это жизнь! Ни денег, ни службы, ни еды, ни подружки. Даже с любовницей поссорился. Что делать? Может, пропить последние левы? Или сходить все-таки в «Варшаву» — вдруг она одумалась, эта дурочка.

Через полчаса он уже сидел в «Варшаве» с высоким бокалом сиропа и весело скалил зубы. Напротив сидела Криста в самом лучшем расположении духа.

3

Наутро в окно кабинета он увидел безнадежно серый, без единого светлого лучика день. Улицы тоже были пустынны, только какой-то человек в мятой широкополой шляпе шагал, погруженный по пояс в редкий туман и, казалось, собирался нырнуть в него, как в бассейн. И все же академик не испытывал никакого уныния. Если и было что неприятное, так это чувство вины, да, вины, и не перед кем-нибудь, а перед этим мальчишкой-племянником. Все, что он вчера ему наговорил…

— Михаил! — окликнула его из другой комнаты сестра.

— Что тебе? — промычал он под нос.

— Иди завтракать!

Что-то тираническое стало появляться в ее голосе, какие-то еще неокрепшие повелительные нотки, которые, хотя и отдаленно, напоминали ему голос отца. Этот властный урумовский голос все еще жил в нем, вернее в его воспоминаниях и, как он считал, больше нигде. Он очень бы поразился, если б узнал, что отцовские интонации звучат иногда и в его голосе, острые и холодные, как лезвие. Сам себя он считал кротким и терпеливым человеком, хотя и не лишенным чувства собственного достоинства. Чувствуя себя именно таким, он поплелся на кухню, но в холле его остановила сестра.

— Шлепанцы! — сказала она строго.

При жене он всегда ходил по дому в ботинках, а когда оставался один в кабинете — просто в носках. Академик вздохнул и покорно вернулся назад. Вот уже два-три месяца его сестра как одержимая драила красноватый буковый паркет, злилась, что не может довести его до полного блеска, но сдаваться все-таки не хотела. Чтобы сохранить пол в возможно более приличном виде, она купила брату шлепанцы, а для себя нашла где-то войлочные тапки, настолько разношенные и неудобные, что ходила она в них, как гусыня. Вскоре академик уже сидел за своим кофе и поджаренными ломтиками хлеба с маслинами и маргарином, до которых сестра снисходительно его допустила. «…Все, что мальчик вчера сказал, — чистая правда! — думал он. — Парень на редкость толковый, ничего не скажешь. Разве можно сравнить с ним кого-нибудь из своих ближайших сотрудников? Нет, разумеется!»

— Ученый, называется, — сказала сестра. — Не видишь даже, что ешь.

— Это неважно, — промычал он.

— Важно!.. Посмотри, на кого ты стал похож. Святой!

Будь она точнее, то сказала бы, что он похож на святого-малярика. Все последние месяцы глаза его горели лихорадочным блеском, но она не понимала, что это не говорит ни о голодании, ни о болезни. В ее брате вдруг вспыхнул какой-то новый огонь, таинственный и непонятный ему самому.

Через полчаса он уже шагал к институту, прижав к губам носовой платок. Туман слегка рассеялся, и сейчас его клочья висели на голых ветвях деревьев, грязные и серые, как мокрое бедняцкое белье. Все равно, лучше поменьше ездить в машине, кроме, может быть, самых важных и спешных случаев. Движение, движение — это все. Это даже больше, чем цели, которые умирают, как только их достигнешь. Но насколько еще заряжена движением его собственная человеческая машина? Да, надо как-то устроить парня. А если ему так уж важны принципы, так ведь и тут есть выход. Он возьмет Сашо к себе, а потом подаст в отставку. Судя по его первым шагам, Сашо лучше него сумеет повести работу.

Дойдя до Полиграфического комбината, академик с досадой спохватился, что придется идти назад. Вот уже год, как его институт переехал в новое здание, а он, словно старый цирковой конь, все еще продолжает кружить вокруг старого манежа. Академик никак не мог привыкнуть к этому новому зданию с его линолеумом и гулкими стенами, с этими проклятыми стонущими лифтами, которые так часто застревают между этажами. Ему не нравился даже его кабинет, хотя он и был довольно просторным. В старом, массивном, словно крепость, здании окна были узкими и неудобными, с огромными чугунными шпингалетами и укрепленными замазкой стеклами. Но из этих окон в его кабинет целых три десятилетия врывались ветви большущего старого вяза, которые каждую осень приходилось обрезать. А какие чарующие там были весны! Солнечный свет, процеженный сквозь листву, заполнял кабинет сквозным зеленоватым сиянием, словно дно речного омута. И какие-то птицы по утрам распевали в этих ветвях — невидимые и сладкоголосые — с ранней весны до позднего лета. Время от времени они выпархивали из листвы — желтенькие, сизые, пестрые, — но какие из них поют, никто не знал. Иногда академик спрашивал какого-нибудь доцента, старшего или младшего научного сотрудника: «Скажите, ради бога, что это за пичуга, которая так неутомимо поет для нас?» А те только пожимали плечами и удивленно смотрели на него — никакого пения они не слышали. Наконец это стало его раздражать — ну и биологи, не могут распознать самой простой птицы. Однажды ему пришло в голову спросить уборщицу. Та секунду прислушивалась и сказала:

— Дрозд.

— Ну конечно же! — обрадовался академик. — Конечно, дрозд. Покажи-ка мне его.

Но только через четверть часа ему удалось разглядеть притаившегося в листве маленького певца. А теперь вместо вяза из его окна виднелся какой-то ржавый башенный кран, протянувший свои длинный клюв к верхнему этажу строящегося дома. Кран напоминал огромного аиста, который вот-вот склюнет кого-нибудь из этих человечьих кузнечиков, прыгающих по стройке в своих желтых пластмассовых касках.

К его приходу в кабинете уже были приготовлены газеты и несколько научных бюллетеней. Но, опять охваченный сомнениями, он просмотрел их бегло и невнимательно. Сразу вызвать Скорчева или немного собраться с мыслями? С годами он все чаще ловил себя на том, что старается отложить неприятные дела — на час, на день, на два — пока не забудет. Нет, на этот раз надо решать немедленно, а то еще передумает.

— Это ты, Скорчев? Зайди, пожалуйста, ко мне, если можешь.

— Да, конечно. Отчет захватить?

— Какой отчет?

— Как какой? За квартал.

— Хорошо, принеси, — нехотя ответил академик.

Вскоре заместитель уже сидел перед ним в неудобном кресле, обитом искусственной кожей, которая, бог весть почему, пахла мышатиной. Этот запах сначала угнетал и раздражал академика, потом он привык и перестал его замечать. Но другие, особенно случайные посетители, беспокоились, осторожно втягивали воздух ноздрями, незаметно оглядывались. Это всегда веселило Урумова, который, как все пожилые люди, терпеть не мог гостей — и званых и незваных.

Только Скорчев был, наверное, лишен всякого обоняния и спокойно сидел на своем месте. Он был абсолютно лыс, а лицом напоминал серую резиновую куклу, слегка потертую на выступающих местах. Урумов все не мог отделаться от неприятной и навязчивой мысли, что если этому человеку надавить на голову, то раздастся звук старого автомобильного клаксона.

— Скорчев, у нас есть свободное штатное место ассистента?

Он прекрасно знал, что есть, и все же с нетерпением ждал ответа.

— У нас две свободных штатных единицы, товарищ Урумов.

— Чудесно! — сказал академик. — У меня есть очень серьезная кандидатура.

— Не имею ничего против, товарищ Урумов.

— Я тоже, — еле заметно улыбнулся академик. — Тут есть только одно маленькое неудобство — это мой племянник.

— Мне кажется, я его знаю, — ответил Скорчев, но на его резиновом лице не отразилось ничего — ни протеста, ни согласия. Он сидел все так же свободно, только ноги его, чуть кривые, словно ветви могучего дерева, беспокойно шевельнулись.

— Он закончил в этом году университет лучшим на курсе. И дипломная работа у него отличная, я просмотрел ее очень внимательно.

«Два обмана за одну минуту! Так оно и бывает, стоит только ступить на наклонную плоскость», — подумал он.

Наступило короткое, неловкое молчание.

— И все же я бы вам не советовал это делать, товарищ Урумов, — сдержанно заметил Скорчев.

Странно, но, услышав этот ответ, Урумов вдруг почувствовал облегчение.

— Почему, Скорчев? — спросил он спокойно.

— Разговоры пойдут, товарищ Урумов… А вы всегда были человеком с безупречной репутацией.

— Ну, наверное, с не столь уж безупречной, если ее так легко подмочить. Но дело не в этом. Скажите, Скорчев, положа руку на сердце, имею я право закрыть дорогу талантливому молодому человеку только потому, что он имеет несчастье быть моим племянником?

— Я вас прекрасно понимаю. И все же, может быть, разумнее подыскать ему какое-то другое место. Например, в университете… Я могу этим заняться.

— Но он интересуется именно нашими проблемами. И, в частности, моими опытами. Я уже стар, Скорчев, вряд ли я продержусь еще долго. Должен же я кому-то передать свое дело?

— Ваше дело… — начал Скорчев.

Внезапно Урумову пришел в голову отчаянный ход.

— Вы читали мою статью в «Просторах»?

— Разумеется, — ответил Скорчев.

Урумов совсем уже собрался было сказать: «Так вот, это статья не моя. В сущности, она написана моим племянником». Но слова замерли у него на губах. В голосе Скорчева академику почудилось нечто такое, что заставило его внимательно взглянуть на своего заместителя.

— И каково ваше мнение?

Урумов затаил дыхание, опасаясь спугнуть собеседника. От смущения резиновое лицо Скорчева стало совсем бескровным, как целлулоидное.

— Я прочел ее очень внимательно, — проговорил наконец Скорчев. — И я скажу вам прямо… Не знаю, поймете ли вы меня… У меня как-то не возникло желания проникнуть поглубже в ее суть.

— Почему?

Академик почувствовал, что голос у него прозвучал очень строго, правда, всего одной нотой строже, чем ему бы хотелось. Ни в коем случае нельзя спугнуть заместителя!

— Я понимаю, это не научный труд, — нехотя продолжал Скорчев. — Эту статью, вероятно, надо рассматривать скорее… как это… как эссе. Так я к ней и отнесся. Потому что мне просто страшно заглядывать в суть проблемы.

В первую секунду Урумов не поверил своим ушам.

— Как понять этот ваш страх? — терпеливо спросил он.

— Как вам сказать… Во-первых, это вне круга моих занятий. И, во-вторых, подобные выводы, мягко говоря, могут прозвучать достаточно пессимистично. Они могут породить в нашем обществе уныние, даже панику.

Урумов нахмурился. И все-таки он был благодарен заместителю за то, что тот искренне высказал ему свое мнение.

— Видите ли, для меня важнее всего установить истину. А уже затем можно определять ее ценность.

— Но это не может быть истиной! — как будто даже испуганно воскликнул Скорчев. — Вы же и сами говорите об этом только как о предположении.

— Да, конечно. Но оно подкреплено немалым количеством фактов…

— Я не могу с вами спорить, товарищ Урумов! — устало проговорил Скорчев. — Я слишком уважаю вас, чтобы считать этот ваш поступок легкомысленным, но должен вам сказать, что в институте идет серьезное брожение. Против вашей статьи, я хочу сказать.

— Неужели? — встрепенулся Урумов.

— К сожалению. В конечном счете, вы руководите важным институтом. И внезапно поражаете собственных сотрудников идеями, которыми никогда с ними не делились. А ведь мы служим общему делу и делаем его все вместе. Чтобы отвечать за него тоже вместе.

Академик смотрел на него, пораженный. Эта простая мысль до сих пор не приходила ему в голову.

— Да, вы правы! — сказал он тихо. — Все дело в том, что иногда и ученые не верят в собственные открытия. Даже если они бесспорны. Потому что бесспорные истины и есть самые спорные.

На этот раз замолчал заместитель. Молчание тянулось довольно долго, наконец академик сказал:

— Хорошо, вы там подумайте с секретарем парткома, назначьте собрание. На нем я подробно объясню все, что касается моей работы. И извинюсь, если нужно.

— Нет, вы не должны извиняться! — как-то даже испуганно воскликнул Скорчев. — Вам нужно разумно защитить эту вашу… э-э-э… гипотезу и показать, что из нее можно сделать полезные выводы!

Слово «гипотеза» он выговорил с явным трудом. Академик встал из-за стола и в задумчивости подошел к окну. Солнце кое-где пробило туман и сверкало на влажных спинах машин, оставленных во внутреннем дворе института. Вон та, цвета томатной пасты, принадлежит доценту Азманову. Красивая машина, всегда отлично вымытая. Идеально подходит к знаменитому доцентову пиджаку из шотландского твида цвета сушеной моркови. В конечном счете Уэлч прав: интуиция — это действительно чувство истины, независимо от того, как оно возникает,

— Эту кампанию возглавляет доцент Азманов? — внезапно спросил он Скорчева.

Доцент Азманов. Урумов ясно представил себе его лысую голову, круглую и блестящую, как каштан. Явственное ощущение какого-то смятения, наступившего за его спиной, доставило ему удовлетворение. Наконец-то он добрался до клаксона, правда, нажал его недостаточно сильно, чтобы вызвать звук.

— На собрании выяснится, кто что думает, — ответил Скорчев.

Да, ясно. Уэлч прав.

— Так как же с ассистентским местом?

— Пусть ваш племянник подает документы! И чем раньше, тем лучше.

— Да, разумеется, пока я еще директор! — неожиданно засмеялся Урумов.

Скорчев промолчал. Похоже, еще одно прямое попадание. Впрочем, заместитель, вероятно, имеет все основания так думать: раз уж колесо завертелось, все может случиться. Когда он вернулся к столу, Скорчев смущенно встал.

— До свидания, товарищ Урумов. Боюсь, я встревожил вас больше, чем следует.

— Ничуть! — улыбнулся Урумов. — В моем возрасте терять уже нечего.

Скорчев кивнул и вышел, брюки крутились вокруг его кривых ног. Академик прошелся по кабинету. Брожение! Вот уж чего он никак не ожидал! Академик не чувствовал ни обиды, ни огорчения — только удивление. За все эти десятилетия никто никогда не пытался оспорить его власть. И даже усомниться в ней. И старшинство и авторитет его были непоколебимы, заслуги — более чем внушительны. Справедливо пли нет, но у него было всемирно известное научное имя, он состоял действительным членом нескольких академий. И вдруг по первому же поводу — брожение! А может, Скорчев просто преувеличивает?

Урумов попытался заняться отчетом, но работа не спорилась. Впрочем, она, хоть и медленно, все же продвигалась вперед. Как всегда, в институте все шло гладко, кроме, может быть, лаборатории. Это показалось ему странным. Заведующий лабораторией был одним из самых способных и трудолюбивых сотрудников института. Если уж у него застопорилась работа, то у кого тогда она может ладиться! И вдруг он понял, что, в сущности, совсем не знает своих сотрудников. Для него они были чем-то вроде символов исполняемой ими работы. Отсюда и все неожиданности. Чувства, страсти, амбиции — все это, вероятно, тлело, а может быть, даже пылало под кровом института, а он даже не подозревал об этом. Урумов сунул руки в карманы пиджака и отправился в лабораторию.

Услышав приглушенные линолеумом шаги, Аврамов удивленно оглянулся на шефа. Заведующий лабораторией производил довольно-таки невзрачное впечатление. Сухое аскетическое лицо никак не подходило к его мускулистому телу. Но зато голова у него была отличной лепки, особенно углубления на висках. Аврамов повернулся на винтовом табурете, на виноватого он ничуть не был похож.

— Как дела? — спросил Урумов и подсел к нему поближе.

— Хорошо, — ответил тот кратко.

Ко всему прочему в его голосе звучали самоуверенные нотки.

— Не сомневаюсь, что хорошо, но из отчета этого не видно.

— Из отчета? — рассеянно спросил Аврамов. Мысли его явно были где-то далеко. — Да, конечно. Но ведь отчеты — это просто формальность. Их же никто не читает.

— Даже я? — улыбнулся Урумов.

— Вам-то уж это совершенно ни к чему. Важно то, что в действительности происходит сейчас в лаборатории. — Аврамов на секунду задумался и добавил без тени раскаяния: — И все же я немного виноват перед вами.

— Вот как?

— Наверное, надо было раньше рассказать вам! — продолжал Аврамов, и академик отчетливо уловил в его голосе скрытое волнение. — Но мне кажется, что я пришел к чему-то важному, товарищ Урумов. Своим самостоятельным путем. Возможно, это принесет пользу и вашей работе.

Академик внимательно взглянул на него. Своим путем — очень даже неплохо.

— По какой проблеме?

— Катализ обмена веществ. На уровне клетки и клеточного ядра.

— Интересно… И к чему же вы пришли?

— Я натолкнулся на эту проблему в какой-то степени случайно, в ходе ваших опытов. Но не решался сказать вам, чтобы не выскакивать раньше времени. Вы же знаете, такие вещи, пока их не докажешь, могут показаться абсурдными.

— Еще бы не знать! — кивнул Урумов, удивленный странным совпадением проблематики. — Вы, разумеется, имеете полное моральное право завершить эти опыты самостоятельно. Это и называется авторским правом, хотя у нас, кажется, с этим не очень считаются.

— Нет, нет, я не о том! — живо воскликнул Аврамов. — Мне ведь очень была нужна ваша помощь. Но я боялся показаться смешным. Как вы сами сейчас убедитесь, случай здесь несколько особый.

Урумов был уверен, что руки его сотрудника взмокли от волнения, он украдкой вытер их о халат, и без того не безукоризненно чистый.

— Что ж, тогда рассказывайте. Постараюсь помочь, не угрожая вашему авторству.

И Аврамов стал рассказывать, притом довольно возбужденно. Чем дольше он говорил, тем больше росло его возбуждение, углубления на его висках пульсировали, как живые. Академик слушал молча, на лице у него ничего не отражалось. Но чем дальше, тем сильнее сжималось и болело его сердце. Он прекрасно знал, что ему придется высказать свое мнение. И именно этого боялся. Наконец Аврамов кончил и взглянул на него с такой немой надеждой, что академику стало не по себе.

— Сколько времени вы работаете над этой проблемой? — мягко спросил он.

— Около года.

— Но это же колоссальная работа! Когда вы успели?

— Да, я вас понимаю, — сразу приуныв, ответил Аврамов. — Но основную часть опытов я ставил в нерабочее время.

— Почему в нерабочее время?

— Чтобы не пострадала моя текущая работа… И ваши опыты.

Урумов не ответил. Что текущая работа все-таки пострадала, было очевидно. Но беда не в этом. Вопрос в том, с чего начать. Или прямо сказать ему всю правду?

— Очень сожалею, коллега, но я должен вас разочаровать, — начал он наконец.

— Разочаровать? — Аврамов недоверчиво взглянул на него.

— Дело в том, что то, чего вы добились с таким трудом, уже открыто. Вы не знаете английского, вот в чем беда. А это научное сообщение было напечатано в Штатах еще полгода назад.

Аврамов сильно побледнел.

— Не может быть! — пораженный, проговорил он.

— В самом деле неприятно, — согласился Урумов. — И все же то, к чему вы пришли, делает вам честь. Искренне говоря, я просто поражен. Знаете, где велись подобные опыты? В Иэльском университете. У них, пожалуй, лучшая в мире лаборатория с самой совершенной аппаратурой.

Но Аврамов словно бы его не слышал.

— Столько труда! — прошептал он чуть слышно. Это была действительно драма — академик понимал это, как никто другой. Столько труда, столько усилий, столько надежд! И в результате — абсолютный нуль.

— Что делать, такое и раньше случалось. И все-таки у вас есть очень серьезное утешение, даю вам честное слово. Там над этой проблемой бился целый штат всемирно известных ученых. Истрачены миллионы долларов. А вы все сделали сами.

— Вы мне не верите? — встрепенулся Аврамов.

— В каком смысле?

— Может быть, вы считаете, что я присвоил их выводы?

— Глупости! — проворчал академик. — Зачем вам это? Чтобы поставить в смешное положение и институт, и себя самого?

Аврамов нервно выдвинул какой-то ящик и вытащил оттуда кучу тетрадей.

— Вот мои записи! — сказал он. — Я вел их подробно, день за днем. Все датировано. Очень прошу вас их просмотреть. Может быть, из этого еще можно извлечь какую-нибудь полезную идею?

В голосе у него послышались умоляющие нотки, наверное, ему было невыносимо трудно примириться с мыслью, что все его труды пошли прахом.

— Хорошо, — кивнул академик.

Начался обеденный перерыв. Академик и Аврамов вышли вместе. Когда заведующий лабораторией снял халат, Урумов, может быть, впервые за последние несколько лет увидел его костюм. Он был очень изношен, а рубашка, да и галстук тоже давно потеряли свой настоящий цвет. Вообще вид у Аврамова был холостяцкий, все на нем выглядело ветхим и потрепанным, в том числе и ботинки, которые бог весть с каких пор не видели ни ваксы, ни щетки. Может, он действительно холостяк? Это показалось ему невероятным. Как ни странно, но академик до сих пор даже не задавался вопросом, женат ли один из самых близких его сотрудников, ни разу не сел с ним за один стол. Это было так по-урумовски — жить, замкнувшись в своей работе, и никогда не смешивать дело с дружбой и личными отношениями. У его отца тоже не было друзей среди медиков, больше того, он упорно их сторонился.

— Извините, — осторожно спросил Урумов, — у вас есть дети?

Поставленный так вопрос звучал гораздо деликатнее, чем если бы он спросил напрямик: «Есть ли у вас жена, мой друг?»

— Конечно, — удивленно ответил Аврамов. — Двое, и уже большие.

— Сколько им лет?

— Сын — студент первого курса, а дочь…

Он как-то неловко оборвал фразу, лицо его посерело.

— Какие-нибудь неприятности?

— Довольно большие, — неохотно ответил Аврамов. — У нее глаукома, к тому же в очень тяжелой форме. Не знаю, удастся ли спасти ее от слепоты.

— Сколько же ей лет?

— Всего двенадцать… Очень тяжелый случай, как видите. Я сделал все, что было в моих силах, и за границу куда только ее не возил. Сейчас она в Вене вместе с матерью…

Вот это было в самом деле тяжелым испытанием — двенадцатилетняя девочка, которой угрожает полная слепота. Похоже, у каждого человека, в каждой семье есть какое-нибудь свое горе, иногда скрытое и невидимое, иногда — на глазах у всех. И Урумову стали понятны и его бедность, и его поблекший вид. Вероятно, нелегко было ему при его скромных средствах посылать жену и дочь в зарубежные столицы.

— Надо было сказать мне, — с легким упреком сказал академик. — Я постарался бы как-нибудь помочь вам через министерство.

— Они и так делают, что можно, — как-то устало ответил Аврамов, — но они тоже не все могут.

— Почему?

— Все-таки заграница… Да и девочка не может ездить одна.

— Есть же, наверное, еще какие-нибудь возможности. И фонды.

— Не знаю! — вздохнул заведующий лабораторией. — Но закон есть закон, нельзя без конца растягивать его, как кому вздумается.

Урумов чуть не сказал — можно! — но благоразумно промолчал. Незачем внушать человеку излишние надежды. Только тут он понял, что Аврамов, вероятно, рассчитывал и на свое открытие. Даже практически неприменимое на первых порах, оно наверняка принесло бы ему что-то. Человек, видно, по уши в долгах и не знает, как расплатиться с друзьями и родственниками.

Они молча шли вместе до перекрестка, где должны были расстаться. Академик протянул Аврамову руку.

— Я сегодня же просмотрю ваши записи. В данном случае очень важно, каким путем вы пришли к своему открытию. Вы ведь знаете, если у теоремы два доказательства, оба имеют законную силу, но преимущество всегда на стороне более краткого и эффектного.

В глазах Аврамова блеснула надежда и тут же погасла.

— Вы хотите меня утешить, — сказал он. — Но это, к сожалению, не теорема. Какой смысл еще раз изобретать велосипед?

— Смысл есть. Велосипед изобретали несколько раз. И, как вы знаете, первый был ужасно смешон.

— Ничего, прочтете, тогда поговорим.

Обедал Урумов в глубокой задумчивости под укоризненным взглядом сестры. Та сварила ему любимую его чечевичную похлебку. Делала она ее редко, чтобы брат к ней не слишком привыкал, но сейчас он поглощал ее совершенно равнодушно. Словно на землю выплескивает, — сжималось сердце у несчастной сестры. Наконец она не выдержала и возмущенно бросила из-за его спины:

— Да это же чечевица!

— Вижу! — удивленно ответил брат. — И чудесная!

— Чудесная! — огорченно ворчала она. — Очень ты замечаешь, что тебе дают.

И вышла из кухни. Можно подумать, что в этом идиотском современном мире так просто найти чечевицу и чабрец. Нет, лучше она пойдет домой, там ее оболтус вот уже третий день жует какое-то жаркое с перегретым салом. Совесть так внезапно ужалила ее, что она отшвырнула войлочные тапки и яростно нахлобучила любимую свою зеленую шляпку с искусственными вишенками.

— До свиданья! — сухо сказала она с порога кухни.

Академик рассеянно вылавливал из чечевицы зубчики чеснока.

— До свиданья!.. И скажи Сашо, пусть зайдет ко мне вечером.

— Скажу, но завтра ты у меня получишь на обед деревяшку с луком. Все равно не замечаешь, что ешь.

Весь остальной день Урумов просидел над записями Аврамова. И когда наконец кончил, не испытал ничего, кроме подавленности и раздвоения. К сожалению, Аврамов использовал тот же метод, что и американцы. Но он шел гораздо более прямым путем, изумившим его своим остроумием и эффективностью. Перед ним все больше раскрывался образ действительно блестящего ученого, обладающего огромным опытом и находчивостью. И все же за это его открытие никто не даст и ломаного гроша, очень уж мало кто может оценить его по существу.

Академик с грустью смотрел на ветхие потрепанные тетради. У большинства были вырваны страницы — наверное, Аврамов использовал старые тетради своих детей. Все было записано точно и аккуратно, четким и решительным почерком. По-видимому, таким же был и его характер, но житейские невзгоды подавили и сломили его.

Часов в семь в дверь позвонили, свободно, как это делают свои люди. Пришел Сашо. Академик, разумеется, совсем забыл, что просил племянника зайти. В слабом свете прихожей на лице его не было заметно ничего — ни недовольства, ни благоволения. Но Сашо как будто был не совсем таким, как обычно, — какая-то сдержанность, может быть, даже затаенная враждебность чувствовалась в его поведении. Усевшись на свое привычное место, он не откинулся, как всегда, на спинку, а остался сидеть на краешке, прямой и настороженный.

— Ладно, не изображай оскорбленную невинность, мой мальчик! — засмеялся Урумов. — Можешь завтра подавать документы.

— Очень нужно! — передернул плечами Сашо. — В случае чего я и свитера могу вязать.

— Чем злиться, лучше сводил бы куда-нибудь дядюшку и угостил хорошенько.

— Куда же тебя сводить?

— Откуда я знаю? Как ты считаешь, какой ресторан сейчас самый модный?

— Сейчас в моде загородные кабачки, — ответил молодой человек. — Ездят туда на служебной машине и с секретаршей. А для маскировки прихватывают с собой первого попавшегося иностранца, и тогда все идет за счет государства.

— А отдельные кабинеты там есть? — полюбопытствовал Урумов.

— Какие отдельные кабинеты?

— Ничего не знают! — снисходительно пробурчал дядя. — Отдельный кабинет — это уединенный уголок, где можно укрыть даму, чтобы ее не скомпрометировать.

— Вернее, где можно укрыться самому, чтобы дама не скомпрометировала тебя. Но у меня, к сожалению, нет таких связей.

— Тогда к чему нам с тобой эти кабачки?

— Ты прав, тем более что гораздо проще пойти в Русский клуб.

В Русский клуб они отправились пешком, чтобы размяться. Дул легкий вечерний ветерок, в воздухе мелькали одинокие снежинки. Но большого снегопада не ожидалось — небо совсем прояснилось. Над самым горизонтом висела желтая луна, словно тыква, рассеченная тонкими перьями облаков. Оба взглянули на нее с некоторой опаской, словно от луны и впрямь мог отвалиться ломоть и свалиться на старую грешную землю. Академик старался идти в ногу с Сашо, их шаги с приятной гулкостью отдавались в морозном воздухе.

В большом зале ресторана было довольно прохладно, почти холодно. В этот ранний час занят был пока только один столик, официанты зябко ежились по углам. Сашо нашел удобное место, подальше от окон. Усевшись, молодой человек энергично потер руки.

— Вот что, дядя, — весело сказал он, — давай, чтобы согреться, закажем глинтвейн. В красивом фарфоровом кувшине с ломтиками яблок и пряностями.

— Подойдет! — охотно согласился академик.

Приблизился официант, довольно пожилой, с жесткими короткими волосами, настолько белыми, что казалось, он целый день начищал их щеткой. Сашо сразу же заметил на его лице какое-то особое почтение.

— Приготовим специально для господина профессора, — любезно проговорил официант.

Только тут академик поднял голову и взглянул на него.

— Ваше лицо мне знакомо.

— По Юнион-клубу, — все так же любезно пояснил официант. — Вы бывали там с вашим отцом еще до сорок четвертого.

— Да, да. Теперь я вспоминаю.

— Я десять лет там работал! — с плохо скрываемой гордостью продолжал официант. — Мне доверяли самые ответственные столы… Даже регентов приходилось обслуживать.

Произнеся эту сакраментальную фразу, он важно удалился на кухню. Сашо еле удержался от улыбки.

— До чего же он тебе обрадовался, дядя. Уверен, что этот тип принял тебя за какую-то буржуазную реликвию.

— А что, разве это не так?

— Еще бы! По-моему, ты похож на маркиза Эксетера. Вернее, это ему следует быть похожим на тебя, если он дорожит своим титулом.

Глинтвейн обладает некоторыми весьма интересными и скрытыми свойствами. После первого же бокала уши маркиза Эксетера приобрели цвет вишневого сиропа. После второго он подробно передал племяннику свой разговор со Скорчевым. Передал, прекрасно понимая, что делать этого не следует, но язык, вероятно от пряностей, страшно чесался. Однако Сашо, даже после третьего бокала, выглядел весьма озабоченным.

— Ты поторопился! — сказал он после некоторого размышления.

— С чем?

— Да вот, с собранием. Наука есть наука, ее проблемы не решишь голосованием. Это знал еще Аристотель.

— И что, по-твоему, может произойти на собрании?

— Могут выразить тебе недоверие.

— Глупости! — отмахнулся академик. — В науке это не так легко. Сделал ты что-нибудь или не сделал — все налицо.

После глинтвейна не пьется ничего, кроме опять-таки глинтвейна. Когда опустел и второй кувшин, дядя прилежно съел свой ромштекс с луком и сонно взглянул на племянника. Пора было уходить. На улице луна уже собрала воедино все свои куски, и лик ее сейчас смотрел ясно и умудренно. Какие-то смутные мысли вертелись в голове академика, пока он глядел на луну. Что бы там ни случилось на собрании, ему все равно, ему теперь действительно все равно. Мальчик продолжит начатое им дело и наверняка достигнет гораздо большего. Только бы ему не помешали. Но он упорен, сумеет преодолеть все, так что да будет благословен день, когда он отбросил свою щепетильность.

— Дядя, мне давно хочется тебя спросить, — внезапно заговорил Сашо. — Только все было как-то неудобно.

— Мне тоже неудобно такое слушать. Спрашивай о чем хочешь.

— Скажи, дядя, почему ты не в партии?

— По-твоему, это так важно?

— Конечно, важно. Сейчас твои позиции как директора были бы намного прочнее.

Академику стало неприятно.

— Я ничуть не держусь за свое место.

— Дело не в месте, а в позиции. Неужели ты не встанешь на защиту своих научных идей?

— А тебе не приходит в голову, что членство в партии надо еще заслужить?

— А ты что, не заслужил? Я слышал, что все Урумовы по традиции русофилы и республиканцы.

— Это верно, мой мальчик. Но все же вряд ли этого достаточно.

— А что еще нужно? Разве обязательно, чтобы ты сражался на баррикадах?

— Нет, но если б я хоть воду бы подносил…

— Ты просто не хочешь мне отвечать, — пробурчал Сашо. — А я думаю, что тебя нарочно придерживают… Нужно же, чтобы какой-нибудь авторитетный человек представлял беспартийных. На этих… как их там… форумах.

Академик промолчал. Никто до сих пор не знал, что случилось в ту страшную ночь. Никто его не спрашивал, никому он ничего не рассказывал. Это не было взвешено ни на каких весах, не упоминалось в официальных анкетах. Он пытался об этом забыть, и в какой-то мере это ему удалось.

Последние месяцы войны он провел в эвакуации в Банкя[6]. Жил он один в мансарде чьей-то дачи, набитой беженцами. Жена его уехала в еще более безопасное место — к какой-то своей приятельнице в Чамкорию. Бомбежки уже прекратились, но американские самолеты днем и ночью с гулом проносились над тихим курортным поселком. Теперь у них было другое дело — они непрерывно бомбили нефтяные заводы в Плоешти. Со своего крохотного деревянного балкончика Урумов наблюдал за их неторопливым полетом. Белые, почти прозрачные самолеты проносились в чистом летнем небе, и никакие истребители их не преследовали, молчали даже зенитные батареи, скрытые в предгорьях Люлина. Наверное, боялись, как бы «летающие крепости», разъярившись, не сбросили на них свой страшный груз.

Великий день пришел неожиданно, совсем не так, как он себе это представлял. Не было ни баррикад, ни стрельбы, ни хмурых рабочих, опоясанных пулеметными лентами, как это он видел в советских фильмах. Просто какие-то парни с осунувшимися лицами и красными повязками на рукавах возбужденно носились туда-сюда и, на первый взгляд, ничего не делали. Это, конечно, было не совсем так, потому что они без боя заняли все официальные учреждения и провозгласили новую власть. В районе Банкя были расположены крупные войсковые соединения, которые могли бы раздавить их одним ударом. Но они этого не сделали. Видимо, армия тоже была в руках повстанцев; впрочем, пока еще ничего нельзя было понять. Но парни с повязками с каждым днем выглядели все увереннее, у всех появились новехонькие немецкие автоматы. Ходили слухи, что Красная Армия вот-вот вступит в Софию.

Правда, ночи были беспокойными. Как только поселок погружался во тьму, начиналась стрельба. Стреляли повсюду — на окраинах, в покрывающих окрестные холмы лесах, в самом поселке. Может быть, это постреливали солдаты на постах, чтобы дать о себе знать друг другу, а может, ночные патрули — просто так, для храбрости. Впрочем, возможно, это и вправду были перестрелки, потому что ночами по всему поселку производились обыски. Как эта горстка людей успевала столько всего сделать — Урумов просто не мог понять. Наверное, они не спали ни днем, ни ночью. Иногда он проходил мимо здешней крепости свободы — перед дверью обычно стоял парнишка в штатском, вооруженный автоматом и несколькими гранатами, и это было все.

Прошло около недели, а советских войск еще не было. Иногда из Софии приезжали легковые машины, битком набитые вооруженными людьми, улицы оживали. Однажды даже состоялся митинг, но профессор на него не пошел, хотя ему было бы любопытно услышать, что могут сообщить ему эти ребята. Людей с красными повязками стало больше, чем всех остальных. Урумов чувствовал, что революция набирает силу.

Однажды ночью, часов около десяти, кто-то постучал к нему в дверь. Сердце у Урумова сжалось — кто бы это мог быть в такое время? Охваченный дурными предчувствиями, профессор встал и открыл дверь.

На пороге стоял незнакомый человек, одетый в новую спортивную куртку. Низко надвинутая фуражка почти скрывала его глаза. Но то, что Урумов увидел прежде всего, была красная лента на левом рукаве с двумя буквами «ОФ» — Отечественный фронт. Однако в тот момент профессор не мог сообразить, что это может для него значить — надежду или смертельную опасность.

— Здравствуйте, профессор! — сказал человек и приподнял фуражку.

Только теперь Урумов его узнал — это был Кисев, тот самый полицейский офицер, который когда-то познакомил его с Наталией.

— Ты? — пораженный, спросил Урумов.

Кисев только кивнул, отстранил его рукой и вошел. Потом старательно прикрыл дверь и снял фуражку.

— Не бойся, я ничем не скомпрометирован! — спокойно сказал он. — А это для маскировки, — кивнул он на повязку.

— Мне некого бояться! — сухо ответил Урумов.

Кисев осмотрел комнату, вид у него был слегка разочарованный.

— Я думал, у тебя две кровати. Где же спит твоя жена, когда сюда приезжает?

— Она не приезжает, — сдержанно ответил Урумов. — Сейчас, чтобы попасть куда-нибудь, надо иметь крылья.

Но Кисев словно бы его не слышал, глаза его все так же обшаривали комнату, потом остановились на низенькой дверце рядом с окном.

— Дверь на балкон?

— Да. Крохотный декоративный балкончик. Раньше на него садились только голуби, а сейчас и они исчезли.

— Еще бы не исчезнуть, — сказал Кисев, блеснув белыми зубами. — Теперь у всех есть оружие, вот и стреляет каждый, кому не лень.

Он прошелся по комнате, потом спокойно сказал:

— Слушай, Урумов, эту ночь мне придется провести у тебя.

Этого он никак не ожидал услышать.

— Почему? — спросил он удивленно. — Ты же ничем не скомпрометирован?

— Для верности, — ответил тот. — Не бойся, я посижу вот па этом стуле. Может, у тебя есть хотя бы лишнее одеяло?

— Нет, — ответил Урумов.

Теперь ему стало окончательно ясно, что Кисев укрывается от властей. Иначе зачем бы ему понадобилась эта повязка? Но виновен Кнсев или невиновен, Урумов прекрасно знал, что не откажет ему в убежище. Это было у Урумовых в крови — они никогда не отказывали человеку, нуждающемуся в помощи. Даже его богатые предки, стамбульские купцы, жившие главным образом милостями турецких властей, укрывали, если верить семейным преданиям, Раковского[7] и многих других революционеров.

Кисев сел, не ожидая приглашения, и не на стул, а на кровать. И только теперь расстегнул куртку. Красивая спортивная рубашка, кожаный ремешок с золотой пряжкой, хорошо сохранившаяся фигура, круглое лицо — гладкое, белое, чистое. Урумову показалось, что они молчат целую вечность. Наконец Кисев провел рукой по волосам, словно проверял, что от них осталось, и сказал:

— Видишь, до чего мы доигрались?

— Во всяком случае — не я! — сухо ответил Урумов. — Я никогда не имел с немцами ничего общего.

Интуиция подсказывала ему, что с Кисевым надо быть как можно более осторожным.

— Не ты один. Я, как ты знаешь, Урумов, — демократ, наша партия имеет саэих представителей в Отечественном фронте. Правда, лично я этого не одобряю.

— Почему?

— Как почему? Я знаю, ты тоже демократ, хотя в более широком смысле слова. Скажи мне, Урумов, есть ли смысл сбрасывать одну диктатуру, чтобы тут же обречь себя на новую, еще более кошмарную и кровавую. Спастись от одной тирании, чтобы получить другую. Хватит с нас фашистского варварства, к чему нам еще и азиатское. Мы — цивилизованные люди и, слава богу, живем в цивилизованной стране.

Теперь Урумов окончательно понял, что с гостем надо вести себя крайне осторожно. Этот мягкий ухоженный человек, сидящий на его кровати, не сама ли это смерть? Никто не может сказать, как выглядит смерть, у нее ведь бывают и бархатные лапки.

— Не знаю, может быть, ты преувеличиваешь… Если верить радио, коммунистов в кабинете меньшинство.

— Меньшинство? — Кисев с презрением взглянул на собеседника. — Ты здесь, на улицах Банкя, видел кого-нибудь, кроме коммунистов?

— Это еще ничего не значит. На тебе тоже красная повязка.

— Значит, Урумов, значит! Они — организованная сила и крепко держатся друг за друга. А у нас каждый цепляется за свою ручку в трамвае.

Кисев сунул руку в карман и вытащил оттуда пачку сигарет «Томасян», дубль-экстра, каких давно уже не было в продаже. Нежный шелест станиолевой обертки внезапно напомнил Урумову о прежних спокойных годах.

— Ты в какой партии? — вдруг спросил Кисев. — Насколько я знаю, в радикальной.

— Мы, Урумовы, потомственные радикалы, — кивнул он.

Это была правда. После Освобождения их купеческий род быстро пришел в упадок, большинство потомков выбрало себе свободные интеллектуальные профессии. Среди них были учителя, врачи, адвокаты, высшие судебные чиновники. Почему бы им и не быть радикалами?

— Не так уж плохо, — пробормотал Кисев. — Радикалы или еще кто, все равно. Сейчас мы должны быть вместе, как пальцы в кулаке.

Урумов невольно рассмеялся.

— Не будет ли он слабоватым, наш кулак? Красная Армия свободно передвигается по всей Болгарии.

— Ну и что из этого? — резко спросил Кисев. — Ты думаешь, что за спиной Красной Армии будут возникать только большевистские правительства? Дураков нет… Союзники в Ялте договорились твердо — всюду свободные выборы под контролем союзнических комиссий. И кроме того, в Болгарии, конечно, русские, но ведь в Греции — англичане.

— Первый раз слышу! — поразился Урумов.

— Потому и не слышал, что наши газеты об этом молчат. Сейчас все дело в том, Урумов, кто кого опередит. Если нам удастся установить демократическое правительство, весь мир будет с нами.

Кисев говорил ровным голосом, но Урумов чувствовал, как все в нем дрожит от волнения. И несмотря на это, он рассуждал логично и разумно. Теперь он ничуть не походил на прежнего пустого гимназистика.

— Сейчас нам нужны умные, прогрессивные люди, — говорил он. — Ничем не скомпрометированные. В этой новой ситуации я вижу тебя на самой вершине пирамиды, дорогой Урумов. Ваша партия не так уж многочисленна.

— А себя кем ты видишь? — в шутку спросил Урумов. — Министром внутренних дел?

— Почему бы и нет? — не без досады ответил гость. — По традиции, это министерство всегда за демократами. Имя Мушанова — символ порядка и демократии. Наша партия — единственная, которая при всех обстоятельствах стояла за Тырновскую конституцию[8].

Тут где-то неподалеку раздалась беспорядочная стрельба. Кисев вздрогнул и прислушался, лицо его впервые за весь вечер приобрело резкое и напряженное выражение. Но через минуту-другую стрельба стихла так же внезапно, как и началась. Урумов заметил, что гость вздохнул с облегчением.

— И кто, по-твоему, даст тебе это министерство? — осторожно спросил Урумов.

— Есть кому!.. Но, конечно, не ты. Мы с тобой — лояльные мирные граждане, а не мальчишки, которые размахивают на улицах автоматами. Политику нельзя делать на улицах. Она делается и будет делаться в кабинетах лучшими умами нации.

Вновь раздалась стрельба, на этот раз совсем близко. Стреляли из автоматов, время от времени доносился пистолетный выстрел.

— Мальчишки! — проговорил с ненавистью Кисев. — Ворон пугают. Но это им не поможет. Ты служил в армии?

— Слава богу, нет.

— И правда, слава богу. Но если бы служил, то знал бы, что у нас нет более боеспособного и патриотически настроенного соединения, чем Школа офицеров запаса. Все ребята там со средним образованием, развитые, толковые. Да и происходят они из самых здоровых слоев народа. Среди них нет маменькиных сынков. — В глазах бывшего полицейского вдруг вспыхнула экзальтация. — Вот так. Они-то и провернут это. дело. Сегодня ночью или, самое позднее, завтра они вступят в Софию и захватят власть. Правительство Отечественного фронта сохранится, но без коммунистов. С коммунистами в правительстве мы не можем рассчитывать на щедрую помощь Запада. А без нее нам не подняться из развалин.

Словно бы испугавшись собственных слов, Кисев опасливо оглянулся на дверь. Но в доме было тихо, все, верно, давно уже спали. И все-таки кто-то должен же был открыть Кисеву входную дверь? Скорее всего кто-нибудь из его сообщников. Урумов безошибочно угадал, что именно произошло в эту минуту — Кисев явно сказал ему больше, чем хотел. И вольно или невольно сделал его своим соучастником. Урумову не оставалось ничего иного, как поскорее сменить тему.

— А ты чем занимался последние годы?

Кисев пробормотал, что он был председателем какого-то смешанного общества и занимался экспортом в Германию.

— Значит, и ты кое-что подбрасывал дракону? — усмехнулся Урумов, но тон его оставался по-прежнему дружеским.

— Прокисшую фруктовую пасту да кизиловое повидло, — сказал Кисев.

Неужели на этом можно что-то заработать? Да, и неплохо. У него хорошая квартира на улице Априлова, легковой «бенц». Правда, «товарищи» реквизировали машину, вот расписку дали. Он даже показал Урумову расписку, написанную от руки крупным женским почерком. Урумов быстро сообразил, что раз Кисев был в милиции и его не задержали, значит, у властей пока нет к нему претензий. Но что все это значит? Зачем ему скрываться, если он вне подозрений?

— Вот что, вдвоем тут спать невозможно, нет места, — сказал Урумов. — Я пойду к Грозеву, у него здесь своя дача, и переночую там на кухне.

— Кто этот Грозев?

— Профессор Грозев, ты должен его знать.

— Вроде знаю, — проворчал Кисев неуверенно. — И что ты ему скажешь?

— Скажу, что внезапно приехала жена. Или, хочешь, я тебя отведу к профессору?

Кисев, колеблясь, взглянул на стул, на котором ему предстояло провести ночь.

— Иди лучше ты!.. Да захвати утром чего-нибудь поесть.

Выйдя на улицу, Урумов почувствовал такую тяжесть в ногах, словно ни разу за день не присел. Он шел медленно, перед глазами все плыло. Фонари не горели, и он с трудом угадывал дорогу. Но и останавливаться было опасно, того и гляди, просвистит пуля. А он испытывал непреодолимую потребность остановиться, подумать. Он и вправду шел к даче Грозевых. А может быть, надо было идти совсем в другом направлении.

Урумов не знал, что такое революция. Но что такое контрреволюция, он помнил прекрасно. Во время Сентябрьского восстания[9] он был студентом последнего курса, тогда к его отцу без конца приходили напуганные, охваченные ужасом люди, часами рассказывали о массовых убийствах и репрессиях в восставших районах. Но еще более сильное впечатление произвели на него события 1925 года — взрыв в соборе[10] и последовавшие затем убийства — чуть ли не у всех на глазах, в самом центре города были убиты десятки и сотни людей: депутаты, врачи, адвокаты, поэты. Он был лично знаком с Гео Милевым и просто не мог себе представить, чтобы такой исключительный человек, такая яркая личность, погиб, словно скотина на бойне. А о трагической гибели Косты Янкова рассказывали кал о необыкновенном подвиге. Урумов не мог бы точно определить, что такое величие, но в те дни он впервые почувствовал, что в какой-то степени постиг то самое святое и самое трагическое проявление человеческого духа, которое называется самопожертвованием. Янкова он как-то видел в кабинете отца — элегантный, изысканно одетый мужчина с сильным и выразительным лицом. Каждый его жест, каждое движение говорили о совершенстве и железном самообладании. Этот образ отнюдь не совпадал с его, Урумова, представлением о святых и христианских мучениках. Янков был таким же, как его отец, и в то же время совсем другим — неизмеримо более сильным и уверенным в себе и в том, чему он служил.

Но сейчас Урумов думал не об этом. Он думал о себе и о своей незапятнанной совести. Что такое совесть и как он должен поступить в этой непонятной и страшной ситуации? К чему обязывает его честь? Может быть, Кисев просто блефует, а может, Школа действительно готова выступить. Что это значит? И во что тогда все это выльется? Представить себе это было очень легко. Эти отощавшие задерганные парни, сумевшие захватить власть без кровопролития, могут потерять ее самым жестоким и кровавым образом. Их будут убивать, вешать, давить, как насекомых, танками и сапогами. Но тогда как же?

Пойти в комендатуру и сообщить о том, что готовится? Никогда никто из Урумовых не был доносчиком. А Кисев к тому же был его гостем, человеком, попросившим у него убежища и защиты. Это не укладывалось в его сознание, в его представление о чести и нравственности. Пойти и спокойно выдать человека. Своими руками поставить к щербатой от пуль стене на кладбище революции. Его ли это дело? Разве кто-нибудь спрашивал его, когда начиналась эта жестокая битва не на жизнь, а на смерть? Зачем же они теперь втягивают его в эту кровавую историю?

Но так ли уж безвинен тот, кто сейчас находился под его кровом? Если Кисев считал, что сам он вне игры, то какое право имел он втягивать в нее Урумова? И зачем он сам дал приют человеку, который готовит резню и смерть?

Урумов остановился. Вдали уже светилось окно грозевской дачи. Профессор еще не спал.

Куда же теперь? Вперед или назад?

4

По утрам мать часто будила ее пренеприятным образом, легонько ущипнув за нос. Еще не совсем проснувшись, Криста сморщилась и, не открывая глаз, сказала обиженно:

— Мама! Просят же тебя!.. Теперь я целый день буду нервничать.

Мать улыбнулась и включила электрокамин. Раздалось легкое приятное жужжанье, казалось, что тепло шло именно от него. Затем мать раздвинула звякнувшие металлическими кольцами шторы и вышла. Только теперь Криста открыла глаза. В окно виднелся крохотный кусочек неба, белесый и холодный, как осколок льда. Похоже, дул сильный ветер, на натянутом между домами нейлоновом шпуре беспорядочно металось по воздуху чье-то белье. Зимнее белье — прелесть, складки его становятся твердыми и звонкими, как жесть, и оно так приятно шипит под раскаленным утюгом. Криста выскользнула из-под одеяла, зевнула во весь рот, словно котенок, потом сделала с десяток движений, которые при большом желании можно было счесть утренней зарядкой. Белая в розовых цветочках фланелевая пижама делала ее несколько крупнее. Споткнувшись об электрокамин, Криста подошла к окну. День был ясный, но небо напоминало замерзшую реку — таким оно было белесым и твердым. Дул резкий ветер, белье постукивало на обледеневшем шнуре, рукава рубашек нервно махали ей, как будто она чем-то их обидела.

Криста подмигнула рубашкам и принялась лениво одеваться. Такая красивая кожа, такая гладкая, — не слишком скромно думала она о себе. Но кто в этом мире понимает толк в таких вещах, никто. Сейчас вообще невысокие девушки не в моде, особенно если и носы у них коротковатые. Теперь в моде девицы вроде этой лошади Донки, высокие и гибкие, как резиновый шланг, и без всякого зада, но бюст, чтоб, по возможности, был незаметней. Тьфу!.. Криста сунула ноги в тапочки и поплелась на кухню. Холл был у них тесным и темным, так как лучшая его часть с большим трехстворчатым окном отошла квартирантам. Обе семьи разделяла только тонкая дощатая перегородка, с их стороны оклеенная обоями, а со стороны квартирантов — газетами. Жил там какой-то артиллерийский офицер с женой и двумя дочками, которые, стоило им остаться одним, целыми днями сражались, швыряясь какими-то кастрюлями, а может быть, ночными горшками. Сейчас они обе ревели хором, из-за стены доносился слабый и раздраженный женский голос, в котором не слышалось ни капли любви или материнского снисхождения. И зачем только эта женщина произвела на свет детей, если не может даже их любить? Криста знала, что мать девочек работает администратором в кинотеатре, однажды она страшно смутилась, когда та бесцеремонно вырвала у нее из рук билеты и, щуря близорукие глаза, отвела на место. Вот и вся благодарность за то, что они, не спросясь, расположились у них в квартире. Первое время в доме просто невозможно было жить, но потом артиллерист, кроткий и тихий в присутствии своей хмурой супруги, сколотил деревянную перегородку, и атмосфера разрядилась.

В кухне ее уже ожидал завтрак — чай и горячие сосиски. Пока Криста завтракала, мать готовила что-то на электроплитке, так как настоящей плиты у них не было. Ну и повариха ее мамочка — готовит только, чтоб не умереть с голоду. Обе они ели очень мало, почти не касались еды. Свертывая постные капустные голубцы, мать несколько раз обернулась, чтобы взглянуть на Кристу.

— Ты почему ешь без хлеба? — спросила она. — Ты молодая, тебе пока не страшно.

— Да, а потом стану как каравай.

— Тебе это не грозит. В нашем роду никогда не было толстых. Твоя прабабка была такой маленькой и худенькой, что никто в деревне не хотел на ней жениться. Наконец ее выкрал один турецкий бей, но она и тому не угодила, выгнал через несколько дней.

— Такая была вредная?

— Нет, просто была женщина с характером.

— А потом кто на ней женился?

— Кто? Твой прадед. Вдовый кузнец, черный, как арап. Подхватил ее однажды под мышки и унес к себе.

Это уже было интересно. Криста, забыв проглотить сосиску, застыла, представляя себе, как ее прабабка бьется в руках кузнеца, дрыгая тонкими, обутыми в пестрые деревенские чулки ножками.

— А потом как они жили?

— Как голубки.

Криста наконец проглотила сосиску.

— Голубки, из которых у одного выклеван глаз, — сказала она. — И знаешь, мама, сказать по правде, я терпеть не могу постные голубцы.

— А что ты вообще любишь? — ответила мать.

Криста питалась главным образом воздухом, как и все ласточки. Это они летают так в синеве, открыв клювики, опьяненные сверканием солнца и дождя. Попадет в клюв какая-нибудь мошка — прекрасно, не попадет — еще лучше. Воздух тоже пища. Криста и сама замечала, что стоит ей сходить в кино, как исчезает всякое желание есть и можно спокойно обойтись без ужина.

Вскоре Криста взяла портфель и ушла на лекции. Мать поставила на плитку кастрюлю, повернула выключатель. Часов в одиннадцать, прежде чем идти на урок к генералу, она заглянет домой и выключит плитку. А пригорит один-другой голубец, не страшно, можно выбросить. Когда она вернулась в комнату, лицо у нее было расстроенное. Никто не любит неприятных дел, но здесь никуда не денешься. Мария сняла трубку и набрала номер. И тут же в уши ей ударил низкий голос девушки.

— Слушаю.

— Донче, это тетя Мария. Мне бы хотелось зайти к тебе на минутку.

Ответ чуть задержался, правда, всего лишь на несколько секунд.

— Конечно, тетя Мария. Только, если можешь, не позже, чем через полчаса. А то у меня потом лекции.

— Хорошо, Донче, через двадцать минут я буду у тебя! — ответила она и положила трубку.

Мария была не из тех женщин, что теряют перед зеркалом много времени, хотя вид у нее всегда был очень подтянутый. Спустя несколько минут она уже торопливо шла по улице своей мелкой, но энергичной походкой. Каблучки ее, как всегда, отчетливо постукивали по тротуару, но чувствовала она себя нерешительной и подавленной. Мария ходила, глядя прямо перед собой, и никогда не смотрела по сторонам — ни на людей, ни на витрины, ни на что другое. Это тоже было семейной чертой — все Обретеновы, как говаривала ее бабка, были немножко задаваки: золотой с земли поднять, и то не наклонятся.

Донка ждала се, уже одетая к выходу. Сердечно улыбнулась гостье, помогла ей снять пальто. Очень она была симпатична Марии, эта грот— или фок-мачта, кто его знает, как сказать правильнее. Она всегда радовалась, что Христина с ней дружит. Донка была не похожа на тех гусынь-девчонок, у которых в голове одни мальчишки и свиданья. А после победы в телевикторине девушка еще больше выросла в ее глазах.

— Ты одна? — спросила Мария.

— Одна, — ответила Донка. — Наши на работе.

— Тем лучше, поговорим спокойно.

Они прошли в комнату Донки. Здесь был порядочный кавардак — всюду валялись чулки, лифчики, трусики, на удивление маленькие. Мария почувствовала легкое разочарование. Эта грот— или фок-мачта, зная, что к ней придет гостья, могла бы хоть немного прибраться.

— Садись сюда, тетя Мария.

В комнате был только один стул, да и тот продранный. Марии пришлось сесть прямо на пружину, словно на выставленную человеческую ладонь. Поза оказалась не слишком удобной — ей все казалось, что невидимая рука тихонько поднимает ее к потолку. Донка уселась на кровать, над которой четырьмя кнопками был прикреплен большой снимок из журнала «Пари матч», разумеется, цветной. Очень юная, вся золотистая, и совершенно голая женщина — Брижит Бардо, наверное, — лежала на животе, задрав ноги в красных лакированных туфельках. Не слишком-то подходящее украшение для девичьей комнаты — картинка гораздо уместнее выглядела бы в кабине какого-нибудь шофера международной линии. Донка перехватила взгляд гостьи.

— Правда, красивая? — спросила она.

— Твой идеал?

В голосе Марии прозвучала еле уловимая ироническая нотка, но девушка ее не заметила.

— Идеал? Мой? Где уж мне, тетя Мария, я по сравнению с ней просто кобыла.

— Ты уж скажешь! — улыбнулась Мария. — Тебе-то чего не хватает?

— Торчу вот над всеми — на целую голову выше других.

— Ну и что? Вон какие долговязые парни расхаживают по улицам.

— В том-то и дело, что я не люблю долговязых. Мне больше нравится средний формат.

— А приятель Христины, — внезапно спросила Мария, — он, по-твоему, какого формата?

Лицо Донки вспыхнуло, потом потемнело. Мария так никогда и не узнала, как точно она попала в цель.

— Так ты из-за этого пришла? — сдержанно спросила Донка. — А я-то гадаю…

Она гадает! Неужели ее собственная мать ничем, кроме своих причесок, не интересуется?

— Послушай, девочка, — начала она спокойно, — пойми меня правильно. Я знаю, что Криста не ребенок. И вовсе не собираюсь делать из нее монахиню. Но я имею право знать, порядочный это человек или нет!

— Порядочный? — Донка даже подпрыгнула па месте. — Невероятно порядочный, даю тебе честное слово.

— Он случайно тебе не родственник, что ты так в нем уверена? — на секунду усомнилась Мария.

— Никакой он мне не родственник! — ответила Донда. — Но парень что надо.

— А как по-твоему, он ее любит?

К этому вопросу Донка оказалась не совсем готовой.

— Наверное, любит! Чего ее не любить? Я и то ее люблю, а что уж говорить о ребятах!

— Значит, не любит! — сказала мать.

Донка пристально посмотрела на нее.

— Вот что, тетя Мария, выбрось из головы эти глупые мысли. Да и вообще, что за слова — любит, не любит. Мы, можно сказать, их уже и не употребляем. Нет смысла.

— Нет смысла?

— Конечно, нет. Любовь — это вроде бабочки, присядет на миг и упорхнет. До нее и дотронуться нельзя без того, чтоб не облетели ее дурацкие крылышки. А облетят, что от нее останется? Ничего!.. Обычная муха. Мы теперь не делим парней на влюбленных и невлюбленных. Мы делим их на настоящих и ненастоящих. Сашо тоже парень, как и все, но он по крайней мере настоящий.

— Расскажи мне о нем, — попросила Мария.

— Что тебе рассказать? — неохотно пробормотала Донка. — Закончил биологический, сейчас работает ассистентом в институте академика Урумова. К тому же академик — его родной дядя. Так что на службе он тоже не будет стоять на месте, если тебя это интересует.

— Когда я была студенткой, все мои однокурсницы были влюблены в профессора Урумова. Но я ни разу его не видела.

— Он страшно симпатичный, — оживилась Донка. — Воспитанный, представительный. К тому же вдовец. Будь он лет на пятнадцать моложе, я, уж будь спокойна, его бы не упустила.

— А ты откуда его знаешь? — спросила Мария подозрительно.

— А мы раз были у него в гостях… На даче… Дача у него — игрушка.

— Значит, дело зашло довольно далеко! — задумчиво проговорила Мария.

Она помолчала немного, потом грустно улыбнулась, и даже довольно естественно.

— Спасибо, девочка… И пусть все останется между нами. Если я и спрашиваю о чем-то, то для ее же пользы.

— Честное пионерское, тетя Мария.

Когда она вышла на улицу, хмурый декабрьский день показался ей более светлым и погожим. Смешанное с грустью облегчение заставляло ее чуть не лететь по пустынной улице. Будет еще время подумать о неизбежном, может, оно и не наступит так скоро. В конечном счете, Криста еще ребенок. И вообще, невозможно себе представить, как она останется в унылой, пустой квартире одна, без утренней дочкиной улыбки, без ее лучистого взгляда, который мог рассеять самый густой туман. В конце концов каждая мать когда-нибудь да остается одна. Но она, Мария, останется совсем, совсем одна, в этом мире у нее больше никого нет. Если, конечно, она им вдруг не понадобится.

Может быть, стоит чем-нибудь отметить этот день! Замечательный день, хотя и печальный. Может, печаль рассеется, если сделать себе какой-нибудь подарок? Вот уже два года она собирается сменить свое вконец изношенное пальто. Несколько дней назад в витрине «Тексима» появилась чудесная коричневая ткань в клетку, но тогда ей и в голову не пришло, что такую прелесть можно купить. Мария никогда еще ничего не покупала себе в этом дорогом магазине.

Она зашла в «Тексим» и вышла оттуда с желтой, очень красивой австрийской кофточкой. Клетчатая ткань все-таки оказалась безбожно дорогой. В конце концов учительница английского языка, не имеющая даже штатной должности и преподающая на каких-то курсах, должна быть гораздо скромнее. Сейчас она отнесет домой покупку, снимет с плитки голубцы и отправится на урок к генералу. Времени хватит на все. Но голубцы ее подвели. Снимать их с плитки было рано — сырые, а оставить до возвращения с урока — сгорят. Пока Мария раздумывала, какое из двух зол предпочесть, в прихожей раздался настойчивый звонок.

За дверью стоял молодой человек в плаще и коричневатой шляпе спортивного покроя. Какое-то неясное предчувствие опасности заставило Марию внимательно оглядеть его, но посетитель, по крайней мере внешне, выглядел более чем прилично.

— Товарищ Мария Обретенова? — спросил он.

Голос у него был твердый, но любезный.

— Да.

— Могу я поговорить с вами?

Мария поколебалась, потом ответила сдержанно:

— Но я вас не знаю. А в доме больше никого нет.

— Вам нечего бояться, — сказал молодой человек, — вот!

Он вынул из внутреннего кармана служебное удостоверение.

— Заходите! — сказала она.

В прихожей Мария предложила посетителю снять плащ, но он пробормотал, что не стоит и что он зашел всего на несколько минут. Мария ввела его в холл, довольно холодный, потому что батареи еле теплились. Молодой человек свободно уселся, взгляд его стал гораздо живее, и Мария готова была поклясться, что он поглядывает на нее не без симпатии.

— Вот в чем состоит моя просьба! — начал он напрямик. — Нам нужна какая-нибудь фотография вашего бывшего супруга.

Сердце у нее вдруг похолодело. Наверное, уже около десяти лет никто не позволял себе упомянуть при ней о ее муже.

— Сожалею, — сказала она холодно, — но ни одной фотографии у меня нет.

Приветливое выражение мгновенно исчезло с лица посетителя, оно снова стало далеким и отчужденным.

— Вы хотите сказать, что ваша дочь никогда не видела снимок своего отца?.. Так?

— Да, именно так.

— Этому трудно поверить.

— Все зависит от человека, — сухо ответила она. — Если бы ваш отец поступил, как мой бывший муж, неужели вы стали бы носить на сердце его фотографию?

Молодой человек, вероятно, понял, что взял неверный тон.

— Извините, если я вас обидел, — сказал он. — Но мы никогда не объединяли вас с вашим мужем. Вы же знаете, ваша дочь не встретила никаких препятствий при поступлении в университет, она получает стипендию. Мы видим в ней вашу дочь, а не дочь предателя.

— Но у меня действительно нет ни одной фотографии! — сказала Мария, и голос у нее дрогнул, словно предвещая слезы.

— Я верю, верю! — почти испуганно проговорил молодой человек. — И все же не могли ли бы вы нам помочь? Может быть, у вас был какой-нибудь, семейный фотограф? Иногда они сохраняют негативы.

— Нет, он не любил фотографироваться… Может, его брат…

— Пожалуй… — проговорил гость. — Но как у него спросить?

Марии хотелось задать один-единственный вопрос, хотя она и знала, что после этого будет себя смертельно презирать. Особенно, если ей не ответят.

— А где он сейчас? — все-таки спросила она чужим голосом.

Молодой человек помолчал.

— В Австралии! — неохотно ответил он.

— В Австралии? — поразилась она. — Да он же не знал ни слова по-английски.

— Нас это тоже удивляет. Потому-то мы и хотели идентифицировать его личность.

— И чем он, по вашим сведениям, там занимается?

— Работает по специальности. Но дело в том, что в штате Виктория не признают зарубежных дипломов о юридическом образовании.

— Вы хотите сказать, что он не работает по специальности, а использует ее только для маскировки?

— Нам положительно известно, что его основное занятие — политические интриги, — все так же неохотно ответил гость. — Ну что ж, извините за беспокойство. — Шляпу он надел еще в холле. — Очень сожалею, что разворошил неприятные воспоминания.

Проводив его, Мария вернулась в комнату сама не своя. Гость не просто разворошил прошлое, он словно откопал из могилы мертвеца. Образ, мелькавший иногда в ее памяти, Мария давно уже научилась очень быстро изгонять, хотя это было не так-то просто. Он превратился для нее в восковую маску, маску мертвеца — обесцвеченную, бескровную. Восковое лицо, веки и губы, как будто плотно стиснутые насильственным сном небытия. Мертвая, надвое рассекающая гладкий лоб вена, заострившийся полупрозрачный нос, подбородок с глубокой ложбинкой, ощущение мертвого холода. Только сейчас Мария отдала себе отчет, что таким он был и в ее жизни — нереальным, непроницаемым. А ведь ей случалось видеть его и пьяным, и веселым, и полным ненависти, истинную суть которой она поняла много позже. Почему он на ней женился — это она еще могла себе представить. Но зачем ему понадобился ребенок?.. Это душевное уродство было ей совершенно непонятно — настолько непонятно, что она, да, она вообще не считала Кристу его дочерью.

— Сегодня вы что-то выглядите усталой! — сочувственно сказал генерал.

Этот громадный генерал с бычьей головой, сидящей прямо на могучих плечах, которые легко могли выдержать десятки бандерилий, в своих больничных, мышиного цвета шлепанцах напоминал больного, сбежавшего из какого-нибудь военного санатория. Очень странный генерал. Взгляд у него был в одно и то же время добр и беспокоен, даже чуть подозрителен, как это случается с наивными людьми, которые вечно боятся быть осмеянными. Перед ним лежала целая груда идеально отточенных карандашей, хотя писал он на машинке. И писал так, словно колотил кого-то головой об пол. Этим бесподобным способом он уже отстучал толстенный том партизанских мемуаров, а сейчас заканчивал второй. Несколько месяцев назад Мария прочла его книгу и поразилась. Неуклюжий язык, эпитеты, как бильярдные шары, разлетающиеся при первом прикосновении, нескладные метафоры. Но образы людей были до того живыми и осязаемыми, что, казалось, они, как мыши, выскакивали прямо из-под клавиш.

— Нет, — ответила Мария. — Просто у меня сегодня была довольно неприятная встреча.

— Вы слишком впечатлительны, — сказал генерал. — Я при вас даже кашлянуть боюсь, вы тут же вздрагиваете.

Это была правда — его кашель обрушивался на Марию, как орудийный залп, и заставал ее врасплох.

— Нехорошо быть такой впечатлительной, — добавил он.

— Нет, хорошо! — ответила она.

Он сунул пальцы в волосы, жесткие, словно проволочная щетка. Свойственное ему непреклонное, упрямое выражение лица заметно смягчилось.

— Впрочем, может быть, вы и правы! — сказал он. — Только фашистские головорезы были бесчувственны, как чурбаны. Когда расправлялись с нами, конечно. А когда мы принимались за них, рыдали, как дети… Надка! — сказал он не слишком громко.

— Что? — где-то через две комнаты отозвался ясный женский голос.

— Как там с кофе?

— О-ой! — охнул голос, из чего стало ясно, что кофе давно перекипел. Квартира содрогнулась от мощного бега, стекла в книжном шкафу тихонько звякнули.

— Будем продолжать? — нерешительно спросил он.

Ей тоже не очень хотелось заниматься. Когда генерал не был готов к уроку, взгляд его становился виноватым, словно у громадного глупого пса, который только что сожрал хозяйского котенка.

— Надо! — сказала она.

— Почему надо?

— Вот и я об этом думаю. Зачем вам этот английский?

Генерал надулся.

— Потому что мой сын только в этом меня переплюнул. И мне надоело, что он постоянно тычет мне в нос эти свои языки. Будто никто, кроме него, не может выучить иностранный язык! Как бы не так!.. Я три дня пролежал в орешнике вот с этакой раной и все равно справился. А уж с каким-то там языком…

Так что урок пришлось продолжать. Когда наконец он кончился, у генерала был такой вид, словно он только что вышел из финской бани. Мария, беспокоясь за свои голубцы, ушла, даже не допив кофе. Голубцы, разумеется, сгорели, запах распространился по всему дому, но Криста только терла свой короткий носишко, не понимая, что происходит.

— Ну и девицы нынче! — возмущенно сказала мать. — Не видишь разве, что еда подгорает? Надо было снять кастрюлю.

— Я не догадалась, — виновато ответила девушка.

— У тебя дом загорится, ты все равно не догадаешься. Вот накормлю тебя горелыми голубцами, в следующий раз будешь умнее.

Но угрозы своей она не выполнила, а изжарила ей яичницу-глазунью. Себе Мария взяла голубцы, лежавшие на самом верху, хотя они мало отличались от тех, что были на дне. Но Мария уже привыкла к такому способу питания и механически жевала голубцы, продолжая думать о своем. Располнеть от такой еды, конечно, было невероятно трудно. Наконец она подняла голову от тарелки.

— Тинче, пойдем вечером в кино?

— Ой, мамочка. Да на этой неделе нет ни одного приличного фильма.

— Как не стыдно!.. А «Сатирикон»?

— На него разве попадешь?

Мать бросила на дочь продолжительный взгляд. Похоже, что сейчас она в самом деле рассердилась.

— Научилась уже и врать. Спокойно могла бы сказать, что вечером у тебя свиданье.

Эти слова прозвучали так неожиданно, что Криста похолодела от страха.

— И вообще перестань ломать комедию! — продолжала мать нервно. — Я не троглодит, понимаю, что у тебя может быть друг, что тебе это нужно.

— Мама, но я…

— Не нужны мне твои признания! — прервала ее мать. — Но и обманывать меня не надо. Себя тоже. Если я знаю, что ты ведешь себя разумно, мне этого вполне достаточно.

Мария с отвращением ткнула голубец вилкой. И больше не поднимала глаз на дочь, только почувствовала что та тоже перестала есть.

— Мамочка! — начала Криста и внезапно остановилась.

— Что «мамочка»?

— Мамочка, милая, я просто не хотела тебя огорчать

— Хорошо же ты знаешь свою мать. Чем ты могла меня огорчить? Но это, конечно, еще может случиться!

— Не случится! — горячо заверила ее Криста.

— Хорошо, будем считать, что этого разговора не было. А завтра, обещаю тебе, я приготовлю шницели.

Это было лучшее, что мать умела делать, и Криста хорошо это знала.

Однако вечером она вместе с Сашо самым бессовестным образом пошла в кино и именно на «Сатирикон», который ее бедная мамочка тем самым пропустила навсегда. В зале было очень холодно, так что вышли они оттуда с синими носами и насморком. Еле добежали до «Варшавы», чтобы согреть хотя бы окоченевшие ноги. В кондитерской они заказали горячего чая с ромом и так быстро с ним расправились, что у Кристы загорелись даже уши. И может быть, именно из-за рома она внезапно выпалила:

— Знаешь, Цуцо, мама что-то о нас знает.

Сашо нахмурился.

— Ну и что?

— Ничего, — ответила Криста.

— Вообще я не могу понять, что за ископаемое твоя мать? В каком веке она живет?

— Не смей так говорить о ней! — возмущенно заявила Криста.

— Я и упоминать-то о ней закаялся!

— Наверное, я представила ее тебе в каком-то дурацком свете! Но она, правда, очень хороший человек.

— Охотно верю, — ответил Сашо с досадой.

Криста задумалась, лицо ее стало напряженным и даже испуганным.

— Я должна тебе кое-что о ней рассказать.

— Очень надо!

— Нет, правда. — В голосе Кристы дрогнуло такое отчаянье, что Сашо удивленно взглянул на нее. Криста смотрела на него умоляюще и испуганно. — Я просто обязана! — добавила она.

— Хорошо, хорошо, — торопливо проговорил он. — Ты только не расстраивайся.

— Я и не расстраиваюсь. Только закажи мне еще чаю с ромом. А можно и одного рома.

Он заказал чай с ромом. Пока его не принесли, Криста ни разу не взглянула на Сашо, не сказала ни слова. Никогда еще он не видел на ее лице такой холодности и отчужденности. Когда принесли заказанное, Криста вылила ром в чашку с чаем и еле уловимо вздохнула. Ужасный путь ждал ее, крутой, усеянный острыми, как ножи, камнями.

— Ты никогда не спрашивал меня об отце, — начала она так тихо, что он с трудом ее расслышал.

Сашо не раз задавал себе этот вопрос. И конечно, совершенно напрасно.

— Я знаю, что твои в разводе, — сказал он. — Чего же еще?

— Тысячи людей в разводе. И все же мать остается матерью, отец — отцом.

— Не всегда. Ты сама никогда не говоришь о нем.

— Да, ты прав. Но что я могу сказать, если сама никогда его не видела.

Сашо взглянул на нее с изумлением.

— У тебя нет отца?

— Есть, конечно! — ответила она хмуро. — Но он сбежал от нас, когда мне было чуть больше года. Можешь себе это представить? И сбежал не на другую квартиру или в другой город… Он бежал из Болгарии…

Сашо смотрел на нее пораженный, этого он никак не ожидал услышать. Все в этой маленькой семье внушало ему ощущение патриархальной порядочности.

— И как же это случилось? — пробормотал он.

— Сейчас расскажу. Разумеется, обо всем этом я узнала не от матери. Она вообще никогда не упоминает о нем, словно бы его и не было.

— Но это не мать! — возмущенно заявил он. — Она у тебя просто психопатка!

— Ты лучше на себя посмотри, может, ты сам психопат, — враждебно ответила девушка. — Разве можно было ребенку сказать правду? Да еще такую. А лгать мама не умеет. Она всегда считала, что ложь опаснее самой страшной правды.

Сашо нахмурился.

— Ладно, давай дальше.

— Я узнала правду от тетки, уже когда училась в гимназии. Узнала с ведома мамы, которая решила, что мне будет легче услышать все это из чужих уст. Только не учла, что тетка расскажет мне гораздо больше, чем она думала. — Криста на секунду замолкла, лицо ее стало замкнутым и усталым, словно она объясняла все это чужому человеку, который все равно ее не поймет. И продолжала уже безо всякой охоты: — Девушкой мама была очень красивой. И в то же время очень деликатной и застенчивой. Замуж она вышла сравнительно поздно. Но в юности с ней произошла другая, не менее трагическая история. Это было во время войны. На одном балу она познакомилась с каким-то летчиком-истребителем, который поразил ее своей скромностью. Он совсем не был похож на прочих царских офицеров, которые, как выразилась тетка, составляли самую пустоголовую часть тогдашнего приличного общества. Свадьба была назначена молниеносно — через неделю. И ничего удивительного, это соответствовало характерам обоих. Несчастье произошло в самый день свадьбы, за час до окончания его дежурства. Мамин жених вылетел на своем истребителе против американских бомбардировщиков и больше не вернулся. — Криста отпила из чашки и продолжала уже гораздо более спокойно и уверенно: — Но и в самой его смерти было что-то трагическое. Самолет его был подбит, но он мог еще спастись, если бы прыгнул с парашютом. А он направил самолет на один из американских бомбардировщиков и сгорел вместе с ним. Дедушка — а он был очень передовым человеком — не хотел сообщать матери эти ужасные подробности. Но она все равно узнала обо всем из газет. Тетка говорит — рыдала безутешно и повторяла только одно слово: «Почему? Почему?»

— Как так почему? — недоумевая, спросил Сашо.

— Видишь, какой ты… — начала Криста чуть ли не с гневом, но внезапно остановилась. И продолжала тем же ровным, спокойным голосом: — «Почему?» относилось, разумеется, не к самому несчастью, а к его внутреннему смыслу. Почему он изменил своей любви, своему мужскому слову? Почему по своей воле решил погибнуть такой глупой и бессмысленной смертью? Вот чего она не могла ему простить.

— Ну конечно, — проговорил Сашо с затаенной враждебностью. — Чего еще можно ждать от женского эгоизма.

— Неужели ты не понимаешь, что он поступил как глупец?

— Не понимаю, — ответил молодой человек холодно. — Не каждый может пожертвовать своей жизнью за что-то высокое.

— Как же так? Ведь он сражался на стороне немцев.

— А может быть, он так не думал… Может, он считал, что защищает болгарских женщин и детей. Или собственную невесту.

— Ты не хочешь ее понять?

— Ошибаешься! А как потом она встретилась с твоим отцом?

— В сущности, это тесно связано с той историей, — неохотно продолжала Криста. — После гибели летчика мама не только не носила траура, но вообще не упоминала больше его имени. Но, видимо, была очень подавлена. Десять лет она жила совершенно одна, по выражению тетки, как икона. И лишь через десять лет вышла замуж за моего отца. По словам тетки, это был очень красивый, представительный, интеллигентный и вообще интересный мужчина. По профессии он был адвокат, к тому же довольно способный. И пользовался протекцией тестя, моего дедушки, который тогда был заместителем председателя Народного собрания, а потом юрисконсультом одного министерства. Через год с небольшим после моего рождения он поехал в командировку за границу и больше не вернулся. Если сопоставить все факты, то становится ясно, что он женился на моей матери с единственной целью — как-нибудь уехать из Болгарии. И хладнокровно осуществил свой план, хотя я была совсем младенцем.

Сашо сделал неудачную попытку сострить:

— Может, он как раз от тебя и сбежал. Ревела небось ночи напролет.

— Я была очень спокойным ребенком, — серьезно ответила девушка, — о чем сейчас и жалею. Но как ни толковать эти два случая, ясно одно: мама не может смотреть на жизнь как обычные женщины. Потому что прежде всего она сама — женщина необыкновенная.

Сашо понимал, что это абсолютно верно. И все же. был не в силах вызвать в себе сочувствие. Может, у него злое сердце?.. Подобная мысль никогда не приходила ему в голову. Он чувствовал, что должен что-то сказать, но не находил слов. Наконец он выдавил:

— В жизни всякое случается. Даже когда на первый взгляд в ней нет ничего особенного.

— А в твоей жизни что было?

— Что-нибудь, наверное, да было…

Оба долго молчали.

— Когда я была маленькой, мама однажды сказала мне, что рай и ад существуют на самом деле, — заговорила наконец девушка. — Не в природе, а в самом человеке. Наверное, так оно и есть…

Сашо проводил Кристу только до троллейбуса, так как обещал заглянуть к дяде. Он и без того задержался — время шло к десяти. Всю дорогу он чувствовал себя подавленным и расстроенным. И сам не мог понять почему. Может, эта исповедь была каким-то посягательством на его свободу, намеком на какое-то обязательство, которое он еще не был готов на себя взять? Разобраться в этом он не мог, но от таких мыслей ему словно бы стало еще холодней. Сашо поднял воротник пальто. Пошел снег, сухой и холодный, ветер расстилал его длинными перистыми полосами по вмятинам тротуара. И все-таки это лучше, чем потепление, приносящее всегда обильные снегопады. Потому что снег в этом городе никакой не снег, он немедленно превращается в отвратительную коричневую кашу, мокрую и скользкую, в которой буксуют автомобили, наполняя воздух ядовитыми газами.

Поднявшись на четвертый этаж, Сашо у самых дядиных дверей встретился с каким-то человеком, которого не сразу узнал. Ну, конечно, это Аврамов, только почему у него такое серое лицо? Заведующий лабораторией только кивнул юноше и мрачно стал спускаться по лестнице. Академик, несколько растерявшись от этой встречи, внезапно протянул племяннику руку. Это неожиданное, хотя и неловкое рукопожатие показалось Сашо очень приятным. У старика была красивая, худая, но сильная рука. Да, в этой руке еще много жизни, — с удивлением подумал он. А дядя, раз отступив от привычного стиля, продолжал уже в том же духе:

— Ты ужинал?

— Я не голоден, — ответил Сашо.

Никогда до сих пор дядя не приглашал его ни к обеду, ни к ужину. Как все пожилые люди, академик предпочитал есть в одиночестве.

— Все равно. Твоя мать наготовила каких-то тушеных перепелов. Поможешь мне справиться.

Дядя привел его в кухню и снял крышку с большой эмалированной кастрюли. Мать потушила птиц целиком, вместе с головками, птицы лежали печальной кучкой, словно в какой-то газовой камере. Тонкие отрезанные до колен ножки торчали укоризненно, как пальцы.

— А еще говорят, что человек не самый отвратительный из хищников, — с отвращением проговорил дядя.

Сашо не видел газовых камер, да и воображения у него на это не хватало. Наоборот, перепела показались ему очень вкусными.

— Зачем приходил Аврамов? — спросил он.

— Он, похоже, очень озабочен, — неохотно ответил дядя. — Ему кажется, что в институте готовится какой-то заговор.

— Заговор — это слишком сильно… Но что затевается какая-то заварушка, в этом я совершенно уверен.

— Почему же?

— Знаешь, дядя, сначала я беспокоился гораздо больше. Тем более, что сам заварил эту дурацкую кашу. Но сейчас, когда я немножко узнал людей, мне кажется, что страхи твои напрасны.

— Никаких у меня страхов нет, — недовольно ответил дядя. — Я только не могу себе объяснить этого… хм!.. как бы это сказать поделикатнее… брожения.

— В том-то и дело, дядя, что тебя окружают одни мещане. Большинство из них не имеют ничего общего с наукой. Просто нашли себе уютное местечко и заботятся только о своем спокойствии. А биология их вообще не интересует.

— Неправда! — строго сказал академик. — У меня есть несколько отличных сотрудников.

— Несколько, может быть, и есть.

Академик задумался.

— В твоем объяснении нет логики. Если они только оберегают свой покой, зачем им тогда ворчать?

— Потому что ты нарушаешь их спокойствие. Поворчат и перестанут. Как считает Аврамов, кто стоит в центре заговора?

— Доцент Азманов.

— Не думаю, — ответил Сашо после недолгого молчания. — Он мне кажется очень энергичным человеком.

— Ну и что из того? По словам Аврамова, это самый опасный карьерист в институте.

— Не люблю я этого слова, — хмуро заявил Сашо. — Кого называют карьеристами? Тех, кто добросовестно работает?

Дядя с неудовольствием отодвинул тарелку, потемневшая от соуса лысая, безглазая головка вызвала у него настоящее отвращение.

— Как раз наоборот! — сказал он. — Карьерист не интересуется ничем, кроме своей карьеры.

— Я тоже интересуюсь своей карьерой.

Дядя недовольно взглянул на него.

— И ради карьеры ты готов оттолкнуть человека, который способнее тебя? Угодничать, клеветать, отказываться от собственного мнения?

— Но Азманов, по-моему, совсем не такой! — пробормотал молодой человек. — Может, у него просто слегка агрессивный характер, вот и все.

— Если хочешь знать, для ученого это тоже не достоинство. Те, кто чересчур честолюбив, ошибаются чаще всего. Природа всегда богаче человека. И подходить к ее изучению нужно добросовестно и с огромным уважением. А не открывать в ней самого себя.

Сашо не был с этим согласен, но промолчал. Ни одной большой цели нельзя достичь, если ее упорно не преследовать. Лучше ошибаться, чем топтаться на одном месте. Все старые ученые просто трепещут перед природой. И боятся любого дерзкого вывода или дерзкого обобщения. Научный материал словно бы захлестывает их своей необъятностью. «Такой человек не может быть настоящим ученым», — думал он. Дядя как будто догадался о его еретических мыслях, потому что неохотно добавил:

— Возьми, например, Аврамова. Он не орел. И все же достиг гораздо более высоких вершин, чем ты.

— Но я еще только учусь летать, — ответил Сашо шутливо. — Пока я только иду по твоим следам.

И это было, разумеется, лучшим способом заставить дядю замолчать. Они поговорили еще о том о сем, и Сашо ушел. Академик медленно прошелся по другим комнатам. Было жарковато, люстра заливала все предметы ярким светом. Что-то не хотелось ему оставаться сегодня вечером наедине с самим собой, со своими неприятными мыслями. А включить телевизор — еще того хуже, голова просто пухнет от пустословия. Академик сам не мог понять, почему эта история подействовала на него так угнетающе. Он прекрасно знал, что ему не нужны ни посты, ни институты. И в отставку ему надо было бы уйти прежде всего в интересах его собственной работы. Разумеется, при условии, что ему дадут возможность спокойно завершить свои исследования. Но кто может запретить это всемирно известному ученому, какая бы клевета на него ни сыпалась?

Академик вошел в спальню, которая, с тех пор как сестра взяла на себя заботы по дому, просто сверкала чистотой. Он все-таки открыл окно, чтобы проветрить комнату. Ветер утих, снег спокойно устилал задний двор, пока еще не оскверненный человеческими следами. Если погода не изменится, подумал он, к утру все будет засыпано снегом и даже на фонарях вырастут высокие белые шапки. Как отличалась эта холодная и светлая ночь от той, сентябрьской, которую он никогда не забудет.

…Урумов повернул назад и медленно пошел по темным, без единого огонька, пустынным улицам. Площадь тоже была совершенно пуста, только перед зданием милиции горела яркая электрическая лампа. На посту стоял молодой, но совершенно лысый человек в белой рубашке и синем костюме. Он был похож на начинающего адвоката или молодого врача, поставленного тут по какому-то недоразумению. Но профессор заметил, что автомат он сжимает крепко и глаза его смотрят зорко.

— Что случилось, товарищ?

Голос как у молодого учтивого дантиста. Да к тому же такого, которому попался легкомысленный пациент.

— Я хочу поговорить с вашим начальником.

— По какому вопросу?

— Я бы сказал, по секретному. Мне нужно сделать весьма важное сообщение.

Молодой человек ничуть не удивился. К ним, наверное, каждый день приходили люди с важными сообщениями.

— Входите, — сказал он. — Первая дверь налево.

В узкой прихожей спокойно похрапывал на стуле еще один молодой человек. На первой двери налево была надпись «комендант», старательно выписанная от руки красным карандашом. И дверь была довольно роскошной — большая, дубовая, с красивой бронзовой ручкой. Здание, вероятно, было построено в начале века как административное помещение курорта. Чтобы не разбудить часового, Урумов постучал совсем тихо и тут же вошел. И нерешительно остановился на пороге.

Перед ним оказалась очень большая комната с выцветшими, синими с золотом, отделанными лепниной стенами. Громадная хрустальная люстра отбрасывала слабый, унылый свет, потому что в ней оставались только две похожих на свечки лампочки. Но все это Урумов заметил гораздо позже, сейчас его поразил сам комендант. За столом сидела совсем юная девушка в батистовой блузке, заколотой у ворота красивой старинной брошкой. Холодные голубые глаза были устремлены прямо на него, но, похоже, она его не видела, потому что именно в этот момент говорила по телефону:

— Ну и что из того, что он акционер? Поймите, товарищ Белчев, мы должны были что-то дать людям. Здесь, кто знает с каких пор, не выдавали ордеров на мануфактуру. Одних речей мало, нужно и делать что-то… Да, да, понимаю, ну и пусть подает в отставку. Выберите себе другого регента, могу вам порекомендовать своего дядю… Я не издеваюсь, это вы надо мной издеваетесь. Вы что, хотите, чтоб я пошла по домам и стала отбирать то, что только что раздала? — Она сердито швырнула трубку. — Пожалуйста, господин профессор, — любезно сказала девушка. — Чем могу быть вам полезна?

— Я хотел бы поговорить с комендантом.

— Я и есть комендант.

Урумов недоверчиво взглянул на нее. Хотя почему бы ей не быть комендантом, раз она позволяет себе таким тоном говорить с центром? В конце концов это даже к лучшему, по крайней мере он имеет дело с человеком, который его знает. Он сделал несколько шагов и оглянулся, отыскивая стул. И только теперь заметил, что в комнате есть еще один человек. Он стоял на коленях в самом углу, лицом к стене, белые его ручки молитвенно вздымались к потолку. Он действительно молился, отчаянным плачущим голосом повторяя всего несколько слов: «Господи Иисусе Христе, помилуй мя грешного! Господи Иисусе Христе, помилуй мя грешного!»

— Не обращайте на него внимания, — с легкой досадой сказала девушка, — вот уже два часа талдычит одно и то же. Фамилия его Козарев, может быть, знаете. Смешно вспомнить, каким он был надутым и важным.

Да, это был он, один из бывших директоров полиции, хотя Урумов не был с ним знаком. Козарева словно бы притащили сюда с какого-то приема — белая шелковая рубашка, лакированные туфли, брюки в полоску, до предела обтянувшие толстый зад. Лица его Урумов не видел, но мертвенно белую плешь на темени заливал жирный пот. «Господи Иисусе Христе, помилуй мя грешного!»

— Молитву и ту не мог выучить, — с презрением сказала девушка. — Садитесь сюда, господин профессор.

И подала ему самый простой кухонный стул, желтый, словно разрезанная тыква.

— Я не могу говорить при этом человеке, — сказал он.

— Да вот жду каждую минуту, что за ним приедут из Софии. Шина у них там в дороге лопнула, другое что случилось, не знаю. Сейчас его выведут.

Она нажала какую-то кнопку, где-то снаружи зазвенел звонок, который вдруг напомнил ему сигнальные звонки в кинотеатрах его юности. Какой сладостный трепет нетерпения вызывали они когда-то, а сейчас он только вздрогнул. В ожидании часового Урумов заметил:

— Видно, у вас какие-то неприятности с ордерами.

— Дурацкая история! — сердито сказала девушка. — Я конфисковала мануфактуру на ткацкой фабрике Распопова. И, конечно, раздала ее населению. — Она скупо улыбнулась. — Пожалуй, раздала немного лишнего, но не в этом дело. И надо же — один из нынешних регентов оказался в числе акционеров. Теперь шлет нам всякие ультиматумы.

— Кто это?

Она помолчала, потом неохотно ответила:

— Ваш коллега. Профессор Венелин Ганев.

Когда они остались одни, Урумов подробно рассказал ей о своем неожиданном посетителе. Девушка выслушала его внимательно, но у профессора сложилось впечатление, что ему не удалось встревожить ее в достаточной степени. Только лицо ее стало более озабоченным.

— Придется вам немного подождать.

Потом она сняла трубку и связалась с Софией. Урумову пришлось терпеливо выслушать свой собственный рассказ, переданный без всякой паники. С того конца провода последовали подробные наставления. Голос звучал оживленно и очень резко, но сквозь потрескивание трубки он различал только отдельные слова: «Очень осторожно… что есть в наличии… без паники». Наконец она сказала: «Слушаюсь, товарищ Голованов», — и положила трубку.

— Сам Голованов приедет, — сказала она с уважением. — Он сказал, чтобы мы осторожно окружили дачу, но чтобы без него ничего не предпринимали. Придется подождать.

Урумов не спросил, кто такой Голованов, можно было и так догадаться. Бог весть почему, он представил себе сероглазого мужчину с бритой головой и в кожаной куртке. Спустя примерно час перед комендатурой остановились два джипа, и в комнату вошел невысокий седой человек в мятом пальто, напоминавший скорее хозяина кофейни. Зубы у него были очень плохие, отчего он слегка пришепетывал.

— Добрый вечер, профессор, — свойски заговорил он и протянул ему руку. — Нам известно, что в Школе что-то готовится, мы только не знали, что именно. Во всяком случае наши ребята там предупреждены, так что никаких сюрпризов мы не допустим.

— Вы ждете, пока они начнут? — удивленно спросил Урумов. — Чтобы иметь доказательства?

— Доказательства нам действительно нужны, — ответил Голованов. — Не можем же мы арестовать всех командиров, этого нам никто не позволит. Но, может быть, Кисев скажет нам все, что нужно.

Урумов на секунду замялся.

— Надеюсь, вы не будете устраивать мне очной ставки.

— Постараемся избавить вас от этой неприятности, — сказал Голованов. — Но если все же придется… Хотя не думаю, эти голубчики обычно болтливы, как монахи. Стоит нажать кнопку, как они выкладывают все, что у них спрашивают и чего не спрашивают.

Голованов сразу же вышел с парнями, которые прибыли вместе с ним. Через полчаса все вернулись обескураженные — птичка явно улетела.

— Наверное, почуял окружение, — неохотно проговорил Голованов. — Кисев — стреляный воробей. — Потом он взглянул на профессора и добавил: — Не надо вам туда возвращаться. Мы дадим вам новую квартиру.

Урумов ушел из комендатуры с легким сердцем. И долг свой гражданский выполнил, и никто из-за него не пострадал. В конце концов вполне возможно, что Кисев выдумал всю эту историю с заговором. В сущности, чем еще мог он сейчас привлечь людей, как не такого рода выдумками? И все же профессор прекрасно понимал, что если и вправду что случится, то он, Урумов, за свои действия ответит головой. Бывший полицейский не простит ему предательства.

Прошло два дня, Урумов окончательно успокоился. Советские войска вошли в Софию. И тут его вызвали в комендатуру. Было уже за полночь, поселок давно спал. Парнишка, которого за ним прислали, оказался очень близоруким, он несколько раз споткнулся, хотя освещал себе путь карманным фонариком. И за всю дорогу не проронил ни слова. Нехорошее предчувствие сжало сердце профессора. Когда наконец они пришли в комендатуру, их встретила все та же девушка. Сейчас она была в военной гимнастерке без погон, но вид ее от этого не стал более внушительным.

— Очень неприятно, господин профессор, — сказала она. — Нужно, чтобы вы помогли нам опознать один труп.

Труп лежал на полу, лицо его было прикрыто каким-то грязным полотенцем. Посредине груди зияла громадная безобразная рана, словно в человека выстрелили из противотанкового орудия.

— Откройте его, — сказала девушка.

Один из парней снял тряпку. Урумов сразу же узнал лицо Кисева, голубовато-бледное и напряженное, словно в последнюю свою секунду он изготовился к страшному смертельному прыжку. И хотя профессор повидал в своей жизни немало трупов, он почувствовал, что ему становится дурно. Этот мертвец не был похож на других, у этого он сам отнял жизнь, хотя и не своими руками.

— Да, — сказал он тихо. — Это Кисев. Бывший полицейский…

— Бывший полицейский и настоящий убийца! — сказала девушка с какой-то жестокой ненавистью, которая никак не подходила к ее тонкому лицу. — Платный агент гестапо.

И, увидев расстроенное лицо Урумова, добавила:

— Не надо его жалеть. На его совести самое малое двадцать убийств… Рано или поздно он все равно попал бы к нам в руки.

Профессор Урумов, член Ученого совета Софийского университета, вернулся домой почти в беспамятстве. И всю ночь не мог заснуть. Но это была тогда его единственная и последняя бессонная ночь. После этого мрачный образ Кисева словно бы провалился в какую-то черную дыру, куда Урумов никогда не заглядывал.

5

В ночь накануне собрания хуже всех спала Ангелина. Ей приснился очень плохой сон. Будто бы лежит она дома в своей постели и вдруг откуда-то является покойная невестка и начинает за ноги стаскивать ее с кровати… Ангелина с ужасом смотрела на ее белое, как гашеная известь, лицо, и вдруг ей стало ясно, куда та ее тянет — в ад. Но ей удалось уцепиться за железную кроватную ножку, хотя в действительности она спала на деревянной кровати. И все же Наталия, вероятно, осилила бы ее, если бы в самый опасный момент у Ангелины не хватило бы благоразумия проснуться. Дрожащая, вся в поту, она больше так и не смогла уснуть. Ночь была очень светлая, и ей все казалось, что вот-вот рассветет, хотя не было еще никаких предвестников утра — ни звона трамваев, ни сухого посверкиванья проводов. Потом она поняла, что этот ночной свет — всего-навсего отражение свежевыпавшего снега, так что ей пришлось несколько часов поворочаться в постели, пока на самом деле не рассвело.

Все еще вялая и даже немного испуганная Ангелина без всякого удовольствия подошла к гардеробу. Японское кимоно надевать не хотелось — холодно. И кто знает, может, это покойница мстит ей за свои туалеты. И все же, не удержавшись, она натянула на себя черные брюки из китайского шелка. Потом, поколебавшись, надела выношенный зеленый свитер из самых старых, связанных ею еще в девичестве во время войны. В этом наряде она, все еще охваченная дурными предчувствиями, побродила по комнатам и, наконец не выдержав, разбудила сына. Сашо молча встал, оделся, но, выйдя в холл, с удивлением воззрился на часы.

— Зачем ты меня таи рано разбудила? — спросил он сердито.

— У тебя ведь сегодня собрание.

— Так собрание же будет только в конце дня, дубовая твоя башка! — вскипел он.

— Нужно же тебе подготовиться.

— Чего мне готовиться? Собрание как собрание.

— Ничего подобного! — озабоченно ответила мать. — Говорят, Михаил попал в немилость и его хотят отправить на пенсию.

Только теперь Сашо обернулся и внимательно посмотрел на мать.

— Кто это тебе сказал?

Ангелина попыталась вывернуться, словно пойманная за хвост кошка, но в конце концов призналась — Евгения Логофетова. Сашо помрачнел. Эта старая сова, у которой на почти облысевшей голове осталось только несколько яично-желтых кудряшек, целыми днями таскалась по разным кумушкам и порой в самом деле кое до чего докапывалась.

— Где ты ее видела?

— Вчера явилась сюда выспрашивать. Но разве мне о чем-нибудь рассказывают!

— А я-то думаю, что это у нас в холле вчера так воняло! — проворчал он недовольно.

Сашо не шутил — вчера вечером в холле действительно невыносимо пахло очень тяжелыми духами. А во всем городе только Евгения Логофетова еще употребляла эти ужасные старорежимные духи.

— Ты мне скажи, это верно? — спросила мать.

Но Сашо не слышал ее, с отвращением представляя себе, как горбатая Логофетка возбужденно бегает по комнате на своих тонких утиных ножках. Даже в этом возрасте ее зеленые глаза горели ясным пламенем. Про нее говорили, что стоит ей где-нибудь появиться, как непременно случится беда, пусть даже небольшая — споткнется человек, уронит сумку со свежими яйцами. А туда, где были маленькие дети, ее вообще не пускали под предлогом, что в доме больные. Логофетка боялась болезней, как ведьма петухов.

— Ответишь ты мне наконец или нет? — взорвалась мать. — Почему ты молчишь?

— Трепотня! — с презрением ответил Сашо. — Конечно, дядя немолод и вполне может уйти на пенсию. Но все остальное она выдумала, мерзавка! — И он с отвращением прибавил: — Немилость, скажешь тоже!

Ангелину этот ответ явно не удовлетворил.

— Не нравится мне все это. До сих пор никого из Урумовых не выгоняли на пенсию. Хотя среди них бывали и верховные судьи.

Придя на работу, Сашо сначала не заметил ничего особенного. Все шло, как обычно, никто не упоминал о предстоящем проклятом собрании. И все-таки что-то происходило. Вскоре Сашо почувствовал, что коллеги — все без исключения — просто избегают глядеть ему в глаза. Да, избегают, как будто чувствуют себя виноватыми перед ним, не перед ним — он что, вернее, перед его дядей. Сашо очень хотелось забежать к нему в кабинет, но не пойдешь же без дела к директору института. На его счастье, незадолго до обеда академик сам вызвал его к себе. Сашо почти бегом кинулся к кабинету, но перед дверью остановился, осмотрел свой белый халат и лишь тогда вошел. Дядя сидел на своем месте совершенно спокойный, даже, как показалось Сашо, в хорошем настроении. Здесь, в кабинете, он словно и не был его дядей, а только директором. Академик даже угостил его какими-то дорогими шоколадными конфетами, которые наверное, держал для зарубежных гостей. И лишь когда старик заговорил, молодой человек понял, что ничего. не изменилось, дядя по-прежнему оставался дядей.

— Я рассказал тебе про Аврамова, — начал он. — Несмотря ни на что, для меня он остается ученым самого высокого ранга. Сейчас Аврамов готовится продолжать свою работу. Там есть кое-что, чего, по-моему, американцы не заметили. Это очень перспективно.

«И что ему вздумалось рассказывать мне об этой ерунде накануне таких событий», — подумал Сашо.

— Буду очень рад, если это ему удастся, — с легкой досадой пробормотал он.

Но дядя это заметил:

— Ты недооцениваешь его, мой мальчик. Глупо в наивно недооцениваешь. Ты мог бы больше доверять моему мнению.

— Но какое мне до него дело? Пусть занимается, чем хочет. Удастся ему, всем пойдет на пользу.

— Какое дело? Он предлагает тебе продолжать эту работу вместе с ним.

— Как так вместе? — удивленно спросил молодой человек.

— Просто вместе. На общих основаниях, как работают обычно научные коллективы. Хотя он старший научный сотрудник, а ты всего лишь самый обычный дерьмовый ассистент! — Дядя усмехнулся.

Нашел время шутить. Но Сашо хорошо понимал, что в любом случае это предложение для него и комплимент и признание.

— Ты же прекрасно знаешь, дядя, что мои интересы — совсем в другой области, — наконец сказал он. — Мне бы хотелось продолжить твои опыты.

— Продолжить мои опыты? — улыбнулся академик. — Но я пока еще жив. И вовсе не собираюсь от них отказываться.

Молодой человек покраснел так, как не краснел еще никогда в жизни.

— Прости, дядя, я просто не так выразился… И все же мне кажется, что я мог бы тебе помочь.

— Никогда в этом не сомневался. Но у меня результаты будут еще очень не скоро. К тому же мы рискуем ничего не добиться.

— Добьемся! — ответил Сашо уверенно.

— Пусть даже добьемся. Все скажут, что этого долбился я. А если я попытаюсь выдвинуть тебя, скажут, что я это делаю из чисто родственных побуждений.

Сашо нахмурился.

— Это меня не интересует! — ответил он резко.

Но он сам чувствовал, что говорит не совсем искренне. Отдать все и ничего не получить взамен было совсем не в его характере. В конце концов это просто противоречило здравому смыслу.

— Верю, — мягко ответил академик. — И все же я хочу, чтоб ты пришел ко мне уже с некоторым именем. Так, чтоб другие тоже в тебя поверили. Я не сомневаюсь, что вы с Аврамовым добьетесь быстрого и серьезного успеха. А если меня не обманывает предчувствие, то и… потрясающего.

Молодой человек с удивлением посмотрел на него. Перед ним словно бы вновь сидел не дядя, а какой-то другой человек, незнакомый, сильный, стоящий выше всего.

— Могу я подумать, дядя?

— Разумеется, мой мальчик.

— Надо посмотреть, чем кончится собрание.

— Чем бы оно ни кончилось, это не имеет отношения к нашей непосредственной работе. Вот так, а сейчас иди обедать.

Сашо никогда не обедал в институтской столовой. Человек, который собрался покорить мир, не может обедать в пропахшей постным маслом учрежденческой забегаловке вместе с разными мелкими бездарями и подлизами. Поэтому он с достоинством понес свой пустой желудок в ближайшую харчевню. Порция похлебки из свиных ножек, побольше уксуса и чеснока — и порядок. А вечером Фифы пригласили их на день рождения — чей именно, Сашо так и не понял. Но Гари похвастался, что угостит их телячьей головой, запеченной в желудке, — старинный деликатес, которого ему еще не доводилось пробовать. Значит, нужно оставить побольше места для серьезного эксперимента.

Открытое партийное собрание должно было начаться через полчаса после окончания рабочего времени в похожем на пенал узком, голом и скучном институтском зальчике. Лучше всего сесть в последнем ряду — самое подходящее место для только что назначенного ассистента. Кроме того, из заднего ряда удобней всего наблюдать за тем, как реагирует зал — кто и кому аплодирует. А это нелишне знать, может пригодиться.

Но когда Сашо, блюдя свое ассистентское достоинство, вошел в зал через пять минут после назначенного срока, он увидел, что почти все места заняты. Из последнего ряда на него таращились самые вредные и языкатые типы в институте и словно бы втайне над ним посмеивались. Сашо нерешительно осмотрелся — в первом ряду оставалось еще пять-шесть свободных мест, но там восседало несколько важных особ, большинство из которых он видел впервые. Наверное, представители академии и Госкомитета, а может, районного комитета партии. На сцене уже сидели дядя и секретарь парторганизации Кынчев, краснощекий крепыш, с трудом подпиравший голову своими короткими руками. К несчастью, взгляды их встретились, и Кынчев добродушно сказал:

— Товарищ Урумов, здесь есть свободные места. Садитесь в первый ряд, никто вас тут не укусит.

Голос у него был довольно сиплый, как бывает у людей, предпочитающих терпкие северные вина горячим южным.

— Моя фамилия не Урумов! — сухо, но спокойно ответил Сашо. — Академик Урумов мне дядя не по отцу, а по матери.

По залу пронесся смешок. Академик тоже едва заметно усмехнулся.

— По отцу, по матери — какая разница! — сконфуженно пробормотал секретарь.

Собрание начиналось с ляпа — как-то оно кончится? Зал заполнился до отказа — даже вдоль стен не осталось свободных мест. У открытой двери толпились люди, некоторые поднимались на цыпочки, стремясь увидеть, что происходит в зале. Это были сотрудники филиала — работники второй категории, как их в шутку называли. Сашо обернулся — и у них и у тех, кто успел занять места в зале, на лицах было какое-то очень странное выражение. Они походили на людей, собравшихся не на важное научное совещание, а на матч по боксу или на закрытую демонстрацию какого-то фильма.

На трибуну вышел Кынчев.

— Товарищи, в объявлении об этом собрании мы рекомендовали всем прочесть статью, которую наш уважаемый директор, академик Урумов напечатал в журнале «Просторы». Не буду скрывать от вас, что эта статья возбудила в нашем институте споры и сомнения, я бы даже сказал, вызвала известную тревогу. Насколько эта тревога основательна и серьезна, станет ясно из доклада академика Урумова. Я убежден, что его выступление если и не вполне нас успокоит, то по крайней мере внесет ясность. Как известно, наука всегда отличалась категоричностью и ясностью позиций.

— Посредственная наука, — пробормотал себе под нос академик.

Кынчев все-таки услышал, но счел за лучшее сделать вид, что просто не понял сказанного.

— Пожалуйста, товарищ Урумов! — пригласил он.

Урумов вышел на трибуну. Встретили его аплодисментами, довольно дружными, как показалось Сашо, хотя и не слишком продолжительными. Академик вынул из жилетного кармана красивые, наверное, золотые часы, которые Сашо видел впервые. Движения его были очень размеренны, лицо спокойно, и лишь взгляд выдавал еле заметное волнение. Время от времени академик посматривал на часы, ни на секунду не теряя ясности и связности мыслей. И говорил он ровно полчаса, минута в минуту. Все это время в зале стояла мертвая тишина, только под теми, кто остался в дверях, иногда скрипели стулья, на которые они взобрались, чтобы лучше видеть.

— Уважаемые коллеги! — начал он. — Целью моей научной деятельности в последние десять лет было исследование структуры и механизма действия антител, а также некоторых катализаторов, которые влияют на биохимические процессы обмена веществ. Все это интересовало меня не вообще, а в связи с активностью некоторых вирусов в человеческом организме и с патологическими изменениями, которые они вызывают. Как видите, на первый взгляд, это проблемы медицинские, но решать их должны прежде всего мы, используя средства и возможности нашей науки. Если мы будем слишком строго придерживаться четких и обособленных границ своих наук, то окажемся слепы, как слеп крот, считающий подземный мир единственно реальным. Именно здесь кроется одна из важнейших методологических проблем — какие выводы позволяют нам сделать факты и как далеко имеют право простираться воображение, интуиция, логические построения в нашем стремлении постичь сложнейшие истины бытия. И может быть, именно на этой почве возникло недоразумение, о котором только что шла речь.

Затем Урумов довольно подробно изложил суть проблемы и полученные им результаты. Хотя он и весьма заметно сократил гипотетические построения, которые его племянник, по сути дела, только привел к логическому завершению, он все-таки не скрыл опасностей, угрожающих самому существованию человечества.

— Возьмем, к примеру, эволюцию видов, — продолжал он. — Создается впечатление, что она идет от простого к сложному, от амебы к человеку с его совершенно устроенным мозгом. Но это только одна сторона вопроса. В сущности, даже в этом процессе простое всегда побеждало более сложное, приспособляющееся — неприспособляющееся, способное к быстрым изменениям — постоянное и консервативное. На какое бы живое существо мы ни взглянули, оно поразит нас своей простотой и гармоничностью, целесообразностью всех своих функций. В этом смысле для человека нет врага опаснее вируса, который, на мой взгляд, обладает всеми упомянутыми мной качествами. Его приспособляемость исключительна и очень часто проявляет себя роковым для человеческого существования образом. В поисках оружия против вирусов мы, в сущности, только увеличиваем свою собственную уязвимость, делая их все более устойчивыми, приспособляемыми, а главное — непрерывно изменяющимися. Так, ни один серьезный ученый не может гарантировать вам, что разработка новых антибиотиков не приведет, например, к возникновению таких мутаций вирусов, которые поставят под вопрос существование не только человека, но и других видов… Больше того, мы не отбрасываем возможности, что подобные мутации уже существуют на земле или в безграничном космосе. И не вам должен я напоминать об их необычайной пластичности и способности к адаптации. Отнюдь не исключено, что их распространение уже привело однажды планету к биологической катастрофе, какой было, например, таинственное исчезновение пресмыкающихся в плиоцене. Мы даже не можем с уверенностью сказать, не связано ли космическое молчание вокруг нас именно с победой простого над сложным. Потому что диалектика подсказывает нам, что самое простое — это, в сущности, и есть самое совершенное, что оно не начало, а конечный результат некоторых эволюционных процессов.

Таким образом, исходя из этих мыслей, нетрудно прийти к заключению, что наш прежний метод борьбы с вирусами таит в себе очень большую опасность. Мы должны пойти по принципиально новому пути — уничтожать их не внешними средствами, словно мух или тигров, а взорвать их изнутри, разрушив самое их структуру. Мы должны уничтожить возможность их воспроизводства. Это будет тяжелой, но не невыполнимой задачей, потому что, как мы уже видели, их существование некоторым образом противоречит основным принципам существования организмов, отрицает их, то есть, его, так сказать, можно назвать суперпаразитическим антисуществованием. В этом смысле самым страшным примером, как вы уже догадываетесь, является вирус рака. Используя исключительную способность своей нуклеиновой кислоты к трансформации, этому вирусу во всех случаях удается создать среду для своего воспроизводства, которую мы называем раковой тканью, не беспокоясь о том, что тем самым он уничтожает — я бы сказал так же слепо, как и люди, — единственную возможную среду для своего существования. Какими бы они ни были вездесущими и по самому принципу своего паразитического существования бессмертными, они, в конечном счете, обречены если не на гибель, то на фактическое несуществование, когда они уничтожат до конца так называемые высшие организмы. Тогда, наверное, им придется дожидаться, пока эволюция не породит их снова, что случается далеко не всегда и не при всех условиях. Или же они, словно лермонтовский Демон, будут обречены на безнадежные скитания в космосе, пока не попадут на планету, которую еще не посещали эти кошмарные гости. Я говорю эти страшные слова не для того, чтобы вас пугать, как я уже успел напугать многих, а чтобы обратить ваше внимание на серьезность проблемы. В этом я и вижу смысл нашей работы, огромное значение наших усилий.

На этом академик закончил и возвратился на свое место. Кынчев, не поднимаясь, предложил желающим высказаться по докладу директора. Ответом ему было полное молчание. Он даже вытянул, как только мог, свою короткую шею, но напрасно — никто не поднял руки.

Это тягостное и неприятное молчание продолжалось около десяти минут, хотя секретарь обращался к присутствующим еще несколько раз. Наконец его нервы, видимо, не выдержали, потому что он стремительно поднялся с места.

— Если желающих нет, нам остается только одобрить сообщение нашего директора и закрыть собрание.

Всерьез рассердившись, он, по-видимому, был готов немедленно выполнить свою угрозу. И только тут поднялась чья-то белая рука, и неожиданно высокий голос произнес:

— Можно мне?

Это был Азманов. Пока он шел к трибуне, потолок, казалось, стал светлее, отражая его сверкающую голую голову. На высокой трибуне он показался Сашо гораздо Ниже, чем обычно, по-видимому, только широкие плечи и придавали ему известную внушительность. Сейчас у Азманова блестела не только лысина, но и золотая оправа очков, и стекла, даже зубы как-то страшновато блеснули, когда он наконец разомкнул свой красиво очерченный рот.

— Уважаемые коллеги, мне очень не хотелось первым брать слово. Должен признаться, что у меня есть очень серьезные возражения как против сомнительной гипотезы академика Урумова, так и против направления, в котором развивается деятельность нашего института. И мне просто не хотелось бы, чтобы наш уважаемый директор подумал, что я, таким образом, задам определенный тон всем последующим выступлениям. Впрочем, даже если б я этого хотел, это вряд ли бы мне удалось, потому что я вполне отдаю себе отчет в том, каким научным авторитетом пользуется товарищ академик. И все же мне кажется, что именно этот авторитет оказался обоюдоострым оружием. И чаще всего он сковывал людей и их инициативу, направлял всю деятельность института в русло личных стремлений и поисков академика Урумова. Он не делал никаких усилий, чтобы поощрить какую-либо другую инициативу или поделиться с коллегами своими планами, обратиться к ним за помощью.

До сих пор Азманов говорил импровизированно, не заглядывая ни в какой план или записку. Но тут он сменил свои очки на другие, еще более блестящие, и вытащил из кармана целую пачку узких и длинных бумажек, невероятно мелко исписанных.

— В чем, в сущности, состоит гипотеза нашего уважаемого директора? — продолжал он. — Я очень внимательно прочел статью и еще более внимательно выслушал его сегодняшнее выступление. Сегодня он был гораздо сдержаннее, но в основе своей его позиции остались теми же. По его мнению, кроме нормального вирусного цикла, в размножении вирусов участвует еще один механизм: приспосабливая свою нуклеиновую кислоту к клеточному обмену, вирусы используют этот обмен для своего собственного воспроизводства, что, как хорошо известно, характерно для всех вирусов, но академик Урумов допускает, что при определенных условиях и определенных биохимических состояниях вирус, используя аналогию своей структуры со структурой клеток, не уничтожает ее, а лишь принуждает ее изменить свою обменную цепь в желательном для него направлении. Этот процесс академик Урумов называет неудачным, по моему мнению, термином «взаимозамещение». В результате клетка, образно говоря, отчуждается от своей общности в интересах самого вируса, в интересах его существования и воспроизводства. Цель деятельности академика Урумова — создать в организме преграду этому процессу, ликвидировав условия, при которых подобное «взаимозамещение» оказывается возможным. На практике это означает безмерное повышение иммунной реакции клеток, чтобы они могли безошибочно различать аналогичные структуры и не допускать, чтобы вирусы изменяли обменную цепь.

Как видите, уважаемые коллеги, на первый взгляд все это достаточно остроумно, но, по-моему, лишено серьезных научных доказательств. Больше того, гипотеза академика Урумова противоречит бесспорным научным истинам. Его мнение об антибиотиках не только антинаучно, но и практически вредно. Подвергается сомнению работа почти всей нашей фармацевтической промышленности. Обессмысливается деятельность ученых, работающих в этой. области. Больные будут избегать спасительных для них антибиотиков, боясь способствовать возникновению в своем организме этих роковых мутаций, которые якобы могут подвести черту под существованием всего человечества.

Я опрашиваю, насколько основательны все эти страхи, эти мрачные прогнозы. По-моему, они совершенно безосновательны. Что это за мистическое «взаимозамещение» структур? Забывая о простейших законах диалектики, академик Урумов полностью отрывает форму от содержания. Это, конечно, может произойти с каким-нибудь стишком или рассказиком, а не с постоянными и точными законами природы. Определенная структура соответствует лишь определенному содержанию. Вирусы — не фантомы, которые могут принимать какой захотят вид, словно ведьмы в сказках — то царевны, то лягушки. И биология — не сборник произведений народного творчества, а серьезная наука.

Это была самая эффектная часть его выступления, но когда Азманов попытался осветить суть проблемы, всем сразу же стала видна его слабая подготовка. И только когда он перешел к задачам института, голос его вновь окреп:

— Мы призваны помочь нашему сельскому хозяйству! — торжественно заявил он. — От нас ожидали, что мы откроем и внедрим самые эффективные средства биологической защиты растений. Ведь всем известно, какой ущерб наносит природе безудержная и невежественная химизация. Измученная природа протягивает к нам руки, моля о помощи. Подали ли мы ей свою руку?

В зале раздался смех.

— Не смейтесь, товарищи, вопрос серьезный! — сказал Кынчев.

Но Азманов, наверное, почувствовал, что переборщил с метафорами, потому что добавил твердым, почти мрачным голосом:

— Да, вы правы, товарищ Кынчев. Это даже не вопрос, это — важное государственное и партийное задание, за выполнение которого мы отвечаем.

Он говорил уже свыше получаса, а пучок бумажек в его руке уменьшился не больше чем наполовину. Тогда кто-то в зале подал голос:

— Вы говорите дольше докладчика, товарищ Азманов. Нельзя ли покороче?

— Очень уж редко мне здесь дают слово, товарищ Кирилов, — пожаловался тот. — Так что сейчас я должен…

Кынчев сердито нахмурился и спросил:

— Может быть, вы скажете, товарищ Азманов, кто, когда и в связи с чем не давал вам слова? Или лишал его?

Азманов замолк, видимо растерявшись.

— Скажите, скажите… А то я подумаю, что вы клеветник.

— Хорошо, я сокращу свое выступление, — вывернулся наконец Азманов. — Я только в нескольких словах подведу итог.

Азманов сунул заметки в карман, и Сашо вновь показалось, что по залу прошло легкое движение, на этот раз выражавшее облегчение.

— Дорогие товарищи, на мой взгляд, в институте царит апатия, — озабоченно продолжал Азманов. — Я вижу гораздо больше людей в коридорах, чем на рабочих местах и за микроскопами. Некоторые сотрудники месяцами не являются на работу под предлогом, что они пишут научные труды. Где они, эти научные труды? Я их не вижу. Чтобы переписать что-нибудь, не нужно месяца, для этого совершенно достаточно нескольких дней. Кто следит за их деятельностью? Никто. Людей интересует все, что угодно, кроме их работы. Если бы на телевидении так же долго и глубоко обсуждали свои программы, как мы их обсуждаем здесь, в институте, оно давно бы превзошло само себя. Вы только послушайте, что говорится в наших кабинетах и лабораториях! Можно подумать, что здесь готовят к изданию повареную книгу или руководство по уходу за младенцами, а не научные труды.

В зале опять засмеялись.

— Почему все это происходит, спрашивается? Причину угадать нетрудно. Происходит это потому, что перед сотрудниками не ставится реальных задач, которые были бы им понятны и выполнение которых приносило бы пользу нашему социалистическому обществу. Вместо этого нас уже не один год вынуждают гоняться за фантомом вируса. Я не верю в эти фантомы, потому что они противоречат основным законам логики. Если вирусы и в самом деле действуют таким страшным и призрачным образом, они бы уже тысячу раз уничтожили все человечество. Но, как видите, мы все еще существуем, несмотря на мрачные прогнозы нашего директора.

Азманов слегка поклонился и медленно пошел по проходу. Человек десять весьма живо ему зааплодировали, но в целом зал выжидательно молчал.

— Отвратительно! — негромко пробормотал Сашо.

Но его сосед все-таки услышал и бросил на него укоризненный взгляд. Азманов пошел к двери, нервно шаря в кармане, наверное, в поисках сигарет. Лицо его, обычно гладкое и невыразительное, сейчас раскраснелось, возбужденное и довольное. Сашо заметил, что, когда он выходил, несколько человек как-то торопливо и чуть ли не тайком пожали ему руку. И тут же, словно фотоаппаратом, засек их лица, чтобы навсегда запечатлеть их в овощей памяти.

После Азманова выступили еще пять человек. Время перешло за восемь, все заметно устали. Большинством голосов было решено продолжить собрание на следующий день в то же время. Люди медленно выходили из зала, не оглядываясь, не разговаривая друг с другом. Все это будет позже, когда они разобьются на доверительно перешептывающиеся группки. Сашо не спешил уходить. Ему очень хотелось хотя бы недолго побыть с дядей, поговорить с ним. Но академик ни одной минуты не оставался один. Его окружили несколько самых близких его помощников, почти все, как этого требует в таких случаях хороший тон, улыбались, правда, весьма натянуто. Только Аврамов выглядел мрачным, лицо его приобрело такой же никотиновый цвет, как его худые пальцы. А затем какой-то незнакомый Сашо человек увез академика в своей роскошной машине с правительственным номером. Куда он его повез — домой? Или, как говорится в подобных случаях, на консультацию?

Сашо взглянул на часы, он предупредил своих, что может задержаться. Лучше всего пойти к ним. Кишо сумеет его понять как никто. И может быть, точнее всех предскажет, чем закончится эта неприятная история. К тому же Сашо еще ни разу не бывал у Фиф, очень все-таки любопытно, как выглядит их берлога. И тут же сообразил, что не купил никакого подарка ко дню рождения. Магазины были уже закрыты, и он ринулся, скользя по мокрому тротуару, в ближайший цветочный магазин. Продавщица уже собралась уходить, и он с трудом умолил ее продать ему горшок обшмыганной герани, оставшийся на полке. С этим грузом Сашо с грехом пополам нашел нужный дом, но найти мастерскую оказалось труднее. Наконец он взобрался на какой-то чердак и кулаком постучал в самую примитивную дощатую дверь, которая больше подходила бы какому-нибудь бараку. Открыла ему Фифа маленькая, одетая как для лыжной прогулки. В помещении было довольно холодно, знаменитый, купленный на валюту масляный радиатор с трудом справлялся с возложенной на него непосильной задачей. Все уже собрались, кроме Фифа большого. Увидев Сашо, Криста подпрыгнула как ребенок и радостно обвила его шею тоненькими руками.

— Я думала, ты не придешь! — сказала она, прижимая горячие губы к его щеке. — Ты даже не побрился!

— Брился, — ответил он. — Просто у меня от напряжения снова выросла щетина.

— Как прошло собрание?

— Отвратительно. Но дай мне оглядеться.

А глядеть действительно было на что. На одной из стен висел большой корабельный штурвал. У двери громоздился старый, проржавленный якорь весом не менее двухсот-трехсот килограммов. Кроме того, здесь имелись компас, секстанты и сломанный барометр, всегда предсказывавший бурю. Впрочем, в мастерской было довольно уютно — пол был покрыт желтой вьетнамской циновкой, на стенах киноплакаты — творение самого хозяина. Вдоль стен тянулись невысокие, застланные красным, лавки, а в углу даже красовался низкий, круглый деревенский стол-софра, служивший, по-видимому, не только для украшения, так как другого стола в помещении не было. Над столом возвышались гладкие Донкины колени. Кишо уныло жевал пастырму.

— А где же сам мореход? — спросил Сашо.

— Час назад отправился за телячьей головой, — сказала Донка, — наверное, решил попробовать ее по дороге.

— Пьет небось где-нибудь, — мрачно изрек Кишо.

— Что это за якорь? Как вы его сюда затащили?

Фифа засмеялась.

— Вдвоем с Гари. Целую неделю волокли его по лестнице — ступенька за ступенькой. Знали бы вы, какой Гари сильный, любого грузчика за пояс заткнет.

Все расселись вокруг стола. Кишо откупорил бутылку дюбоне — довольно жалкий аперитив, как безжалостно отметил про себя Сашо. Но делать было нечего, надо было пить, ведь это подарок того самого бельгийца. Когда все выпили по рюмке, Сашо подробно рассказал о собрании. Слушал его только Кишо, девушки с увлечением обсуждали какого-то нового эстрадного певца — замечательный певец, только вот, к сожалению, извращенец. Почему это к сожалению, спрашивала Донка, ей, когда она увидела этого певца, страшно захотелось ущипнуть его за щечку. Но Криста неожиданно вслушалась в разговор мужчин, лицо ее залилось легким румянцем. Когда Сашо кончил, Кишо, все так же равнодушно жевавший жесткий ломтик пастырмы, бросил кратко:

— Так я и думал. Азманов не дурак.

Сашо внутренне вспыхнул, но ничем себя не выдал.

— А по-моему, стопроцентный глупец, — ответил он сдержанно. — Своими разговорами об апатии он только настроил против себя все собрание.

— Очень его интересует собрание. Он метит гораздо выше, хочет, чтоб его услышали там, наверху… Услышали и оценили.

Сашо враждебно молчал. Кишо, конечно, был прав, и все же ему не хотелось, чтоб это было так.

— Да он, кроме всего прочего, ничего не понимает в биохимии. Кто его знает, может, в морфологии он еще кое-что смыслит, но морфология здесь ни при чем. А биохимию даже студенты знают лучше.

— Это неважно, — с досадой ответил Кишо. — Те, кто к нему прислушается, тоже ничего не понимают в биохимии. Совсем другое дело, если он скажет, что институт не выполняет государственных заданий — это-то каждый поймет.

— Думаю, что это тоже неправда.

— Тут важно совершить диверсию, заронить сомнение. А потом поди объясняйся, если тебе делать нечего.

— Ну ладно, пусть другие не понимают, но наши-то должны понимать! — сердито сказал Сашо. — Им же за это деньги платят. А ведь не нашлось никого, кто бы сказал, что Азманов несет ерунду.

— Представь себе, что они тоже не понимают, — засмеялся Кишо.

Молодой человек задумался.

— Может, ты и прав, — пробормотал он неохотно. — Но в этом сам дядя и виноват. Он их принимал в институт, не я. Теперь пусть расхлебывает.

Несмотря на эти слова, Сашо чувствовал себя гораздо более подавленным и оскорбленным, чем академик. Как будто лично его кто-то унизил и осрамил. Вот уж никак он не ожидал столкнуться в институте с такими вещами. Разве могло ему прийти в голову, что он завязнет в такой трясине.

— Дядя твой не виноват, — ответил спокойно Кишо.

— А кто? Я, что ли, виноват? — уже раздраженно спросил Сашо.

— Будто ты не знаешь, как это делается! — презрительно ответил Кито. — И вообще, кто может остановить бездарь? Всех вообще бездарей. Они словно вирусы твоего дяди, их не задержать никаким фильтром. Никакие иммунные системы, никакие антитела не в состоянии одолеть их и уничтожить. Потому что, мой мальчик, они не наши враги, а наши друзья, как говорит твой дядя. Или, по крайней мере, маскируются под них. Мы носим их в своих карманах и портфелях, пропихиваем другим своим друзьям, и если друзья нас не слушаются, ссоримся с ними, готовы месяцами не разговаривать. Вот что они такое, если тебе так уж хочется знать, — закончил Кишо с явным удовольствием.

Сашо смотрел на него с чуть прояснившимся лицом.

— Очень хорошо!

— Что тут хорошего?

— Хорошо ты это сказал. Послушай, можно мне это использовать?

Но тут раздался такой грохот, словно кто-то вышибал дверь. В комнату ввалился Фиф большой с громадным противнем в руках. Плащ его был залит жиром, брюки заляпаны грязью и снегом. Он казался таким несчастным, что все всполошились.

— Что случилось? — испуганно спросила Фифа маленькая.

— Голову выронил!

И Гари, все еще тяжело дыша после лестницы, рассказал, что с ним случилось. Голову он отдал запекать не в обычную пекарню, а в ресторан, где ее должны были приготовить, как полагается. Само собой, в ресторане не спешили. Он еле дождался, пока ее запекут. Тут же схватил противень, обжегся ужасно, но делать нечего, пришлось терпеть. Знал ведь, что дома ждет целая орава голодающих. Снял шарф, прихватил противень полами плаща. Но так как из-за этого не было видно, куда он ступает, поскользнулся и…

— …покатилась эта самая голова прямо на мостовую. Я лежу на земле, весь в жиру, вокруг всякие идиоты ухмыляются, а в довершение всего откуда ни возьмись грузовик — и мчится прямо на голову…

Тогда Гари рванулся и выхватил эту проклятую голову прямо из-под колес. И пока он нес ее в обеих руках, чтобы положить обратно на противень, взбешенный шофер воспользовался ситуацией и влепил ему две таких пощечины, что у бедного Фифа потемнело в глазах. Но делать нечего, пришлось стерпеть, тем более что он чувствовал себя виноватым.

Кишо осмотрел голову.

— Ничего страшного, — неуверенно сказал он, — разве только желудок грязноват. Но его можно выбросить.

— Но ведь желудок и есть самое пикантное! — с отчаянием взвыл художник. — А так — голова как голова, даже от твоей ничем не отличается.

Новые осложнения возникли, когда голову стали делить. Фиф большой нашел какое-то тесло и нервно стукнул им по затылочной кости. Раздался хруст, на белую блузку Донки шмякнулся кусок мяса. Женщины немедленно скрылись за туалетной ширмой Фифы маленькой. Кишо вытащил откуда-то старый женский халат, и общими усилиями голова была наконец побеждена. Раскололи череп, вытащили челюсти, язык, мозги. Один глаз, отлетев, прилип к картине, изображающей старинный созопольский дом, и оттуда смотрел на всех угасшим взором. Наконец, опротивев сами себе, почти в отчаянии, они разложили мясо по тарелкам, но долго еще не могли заставить себя взяться за еду. И лишь потом, когда все наконец поели, Кишо довольно заявил:

— А все-таки стоило потрудиться!

— Брось! — мрачно заявил Фиф большой. — Нет зверя гаже человека.

— Да, хороши мы, нечего сказать! — скорбно поддакнул Кишо. — А еще рассказываем анекдоты о людоедах.

— И во сколько тебе обошлось это удовольствие?

— Что деньги? — все так же мрачно ответил художник. — Когда я чуть не погиб в расцвете сил.

— И бизнеса, — добавил Кишо.

Действительно, в последние два месяца Гари неожиданно стало везти. Да и как могло быть иначе, если его картинами заинтересовались всякие там академики и богатые американцы. Фифа маленькая похвасталась, что только за последний месяц они продали четыре картины.

— В рассрочку? — спросил Кишо.

— Ну, не все… Габровская галерея выложила наличными. Тамошний директор показал себя человеком.

— О, если ты у габровцев сумел получить деньги, значит, тебя ждет блестящее будущее, — сказал Кишо. — У вашего брата всегда так, стоит раз повезти.

— Ас чего все началось? — спросил Сашо. — С белых коней, которых купил мой дядя.

— Верно, — согласился художник. — Потому-то я и отдал ему их так дешево… А картина стоит самое малое в пять раз дороже.

— Живые лошади и то не стоят в пять раз дороже!

— Нет, правда, картина что надо! — сказал художник. — Лучше у меня ничего нет. Может, потому что все вышло как-то так, само собой.

— Как это — само собой? — не понял Сашо.

— У нас такое случается… Ищешь, скажем, одно колоритное решение, а находишь совсем другое. Если ночь писать только синим, всегда получается слюнтяйство! Я прибавил лилового, немного коричневого — ты, верно, и не заметил. Опять ничего не выходит. Мне нужно было плотное белое пятно, чтобы картина ожила. И тогда я вспомнил о лошадях. А оказалось, что они — все.

— Что — все?

— Ну все! — с досадой повторил художник. — Слепой ты разве, что этого не видишь?.. Во всяком случае, дядя твой не слепой.

— Что же это за искусство, — сердито сказал Сашо. — Если оно может получиться само собой.

Фифа маленькая сварила им полкастрюли кофе — натурального бразильского, как она похвасталась. А если дальше так пойдет, глядишь, и они купят себе какую-нибудь таратайку. Гари нужна машина, хоть он и не пейзажист.

— Лучше всего ему пишется на чердаке, а еще лучше — в подвале без всякого освещения, — она засмеялась. — Поначалу можно обойтись и «трабантом», подержанным, разумеется.

— А что, «трабант» — прекрасная машина, — сказал Кишо. — Я тоже собираюсь купить «трабант».

Все засмеялись. Как ни щедр бельгиец, он скоро уедет. Так что будет лучше всего, если Кишо купит себе велосипедик-пони, а еще лучше роликовые коньки — очень ему пойдут.

— Эти деньги я получу не от бельгийца, — сказал Кишо. — Их мне отсчитает частный сектор.

И Кишо, не спеша, рассказал им о своей последней сделке. В «Луна-парке» его нашел какой-то владелец спортивного тира и предложил ему сделать хотя бы две машины, такие же, как японские, пусть даже не очень красивые. Кишо с ним уже и о цене договорился — по две тысячи за каждую. А тот тип и материалы дает, и все, что нужно. Ему главное, чтоб стреляли «по живому», как он выразился.

Все озадаченно взглянули на Кишо. Шутит он или серьезно? Но все это никак не походило на шутку.

— Разве машины не запатентованы?

— Патент? — засмеялся Кишо. — Кто будет спрашивать с него патент где-нибудь в Пирдопе пли Берковице. А что до самих машин, то я их сделаю получше японских.

— А материалы? — спросил Сашо недоверчиво.

— Об этом я вообще не думаю. Для частного сектора, мой милый, нет преград. Понадобится, они и тяжелую воду мне доставят. Я же видел этого моего заказчика, — за что ни возьмется, деньги сами в руки плывут.

— Значит, мошенник.

— Конечно, мошенник. Но, в отличие от директора «Луна-парка», замечательно умеет считать. Я прикинул, что всего лишь за три месяца он покроет все расходы. Остальное — чистая прибыль. Без всякого труда, вот разве время от времени придется вынимать кассовые коробки да доставать денежки.

Друзья смотрели на него все так же недоверчиво.

— Послушай, а тебе не приходит в голову, что ты обслуживаешь паразитирующий класс? — сказал Сашо. — Тот самый, в среде которого стихийно рождается капитализм.

— А что делать? — пожал плечами Кишо. — Я, что ли, виноват, что государство ничего не хочет у меня покупать? Сделаю эти две машинки, и конец. Мне важно хоть раз свозить Донку на «трабанте» на Витошу к «Счастливцу».

— Прошу прощения, но «трабант» — это не для Донки. Придется тебе поискать более подходящую даму, — заявила Донка.

— Ничего, найдется! — оптимистично ответил Кишо.

После кофе Криста собралась уходить. Вначале оживленная, она под конец совершенно сникла, забилась в угол диванчика и все время молчала. Попробовали ее удержать, но Сашо тоже решил идти. Дядя ложился очень поздно, после полуночи, почему бы не забежать к нему ненадолго и не поговорить? Когда они вышли, ледяная корка на тротуаре стала твердой, как стекло, молодые люди еле ползли по морозным улицам. Криста, все такая же молчаливая, уцепилась за него, как белка. Наконец до Сашо дошло, что с ней что-то происходит.

— У тебя плохое настроение, — сказал он. — Что-нибудь случилось?

— Ничего, — ответила Криста. — Я думаю.

— О чем?

— Думаю, почему доцент Азманов так поступил…

— Ясно почему… чтобы завоевать позицию получше.

— Ты хочешь сказать, он карьерист?

— Похоже, что это самое точное слово, — неохотно ответил Сашо.

Криста еще крепче вцепилась в его руку и, подняв голову, попыталась заглянуть ему в глаза.

— Сашо, я должна тебе кое-что сказать… Доцент Азманов — мой дядя.

— Какой дядя? — не понял Сашо.

— Обыкновенный. Брат моего отца.

Тут оба поскользнулись и чуть было не растянулись на обледеневшем тротуаре. Но Сашо, бывший фехтовальщик, сумел сохранить равновесие.

— Жаль! — сказал он, слегка сконфуженный. — Хотя для меня это не имеет никакого значения.

— Все же ты должен знать, — сказала Криста. — Ведь в будущем тебе придется иметь с ним дело.

— Во всяком случае, мне не грозит, что он станет моим директором, — ответил Сашо, еле скрывая раздражение. — Моим — никогда!

6

На второе заседание академик Урумов отправился без всякой охоты, с неясным чувством какого-то внутреннего омерзения. Хотя еще не все карты были открыты, основное направление игры уже вполне определилось. Группа доцента Азманова повела атаку не только на него, но и на все руководство института. Азманов, разумеется, не может рассчитывать на директорское кресло, для этого ему недостает прежде всего научной квалификации. Но на место Скорчева он вполне может пробраться.

Зал и на этот раз был переполнен. Открыли двустворчатую заднюю дверь и за ней поставили еще несколько рядов стульев. К удивлению Урумова, Сашо вновь расположился в первом ряду. Вчера академик хорошо заметил его маневры и желание устроиться где-нибудь подальше. А сейчас он по собственному почину уселся в первом ряду. Ну что ж, пусть привыкает к мысли, что в будущем ему придется играть важную роль в жизни института.

Первыми выступили двое, наверное, из окружения Скорчева. Оба они доказывали, что до сих пор институт точнейшим образом выполнял утвержденный государственный план, два раза был провозглашен передовым. Так что все потуги доцента Азманова доказать обратное — беспочвенны и злонамеренны. И вызывают серьезное сомнение в его моральных побуждениях.

После второго выступления Азманов, весь красный, вскочил со своего места.

— Я говорю не только о формальных планах! — крикнул он. — Я говорю о настоящих, реальных задачах, которые нам вполне по плечу.

— Не крути, Азманов! — хмуро сказал Кынчев. — Ты вполне ясно заявил, что мы не выполняем правительственных заданий. Назови точно, какое именно задание мы не выполнили?

— Самое важное! — ответил Азманов. — В котором говорится о связи нашей работы с конкретными нуждами производства.

Потом выступил Скорчев. Держался он неспокойно и говорил довольно путано. В его высказываниях чувствовалось желание как можно более деликатным и вежливым способом отмежеваться от своего патрона и его исследований.

— Академик Урумов — несомненно ученый с мировым именем, — заявил он. — Его труды постоянно переводятся за границей. Правда, он работает в чуждой мне области, и потому я не стану навязывать вам свое некомпетентное мнение. Согласитесь, с чего бы это я стал сомневаться в научных достижениях, которые до сих пор не решалась оспаривать научная мысль всего мира? В любом случае академику Урумову необходимо создать наилучшие условия, чтобы он мог довести до конца свою научную работу. Это естественно. Но все же я считаю, что статья в «Просторах» несколько преждевременна. Нельзя высказывать такие мрачные предположения без достаточно веских научных доказательств. Слишком много страхов и кошмаров давит сейчас на мир, чтобы мы могли позволить себе добавить к ним еще один.

Скорчев тоже потратил немало времени, чтобы доказать, как успешно институт выполняет свои планы. Так что намеки доцента Азманова абсолютно недобросовестны. А если наши задачи ему не нравятся, пусть обратится к высшим инстанциям, которые, исходя из государственных потребностей, поставили эти задачи перед институтом.

Скорчев оставил трибуну слегка взмокший, но довольный. Его проводили аплодисментами. Слово было предоставлено старшему научному сотруднику Аврамову. Поднявшись на трибуну, он сморщился, словно собирался чихнуть. Первые его слова прозвучали довольно сварливо:

— Мне было по-настоящему стыдно, когда я слушал некоторых наших товарищей. Первый раз в жизни вижу, как аплодируют невежеству и дилетантству. Да еще в научном институте. Речь идет о выступлении доцента Азманова. Видимо, те, кто ему аплодировал, находятся на том же уровне. Или же у них какие-то свои расчеты, во что мне не хотелось бы верить.

Этот товарищ действительно не имеет никакого представления об усилиях и исканиях академика Урумова. Неужели не ясно, что задача, которую поставил себе академик Урумов, находится на исключительно высоком, я бы сказал, мировом уровне. Неужели вы не понимаете, что если академику Урумову удастся ее решить, то в вирусологии будет открыта новая эра? Практические результаты такого открытия были бы неизмеримы. Не говоря уже о том, что в этом случае академик Урумов поднимет престиж нашей науки, нашей страны, как ни один другой ученый, ни один другой болгарин. Мы живем в эпоху великих открытий, и, наверное, пора уже нам перестать хвастаться только басами и ансамблями песни и пляски.

А что получается? Вместо того чтобы постараться помочь академику Урумову если не своим трудом, то хотя бы активной моральной поддержкой, мы пытаемся приписать ему наши собственные недостатки. Неужели именно он виноват в том, что некоторые дамы предпочитают вязанье науке? И кто мешал доценту Азманову заниматься своей любимой биологической защитой растений, вместо того чтобы бросать нам шитые белыми нитками обвинения? Мы бы его поддержали, хотя эта тема и не совсем соответствует профилю нашего института. И быть может, ему удалось бы что-нибудь сделать, если бы он все свободное время не драил свою машину, а вместо этого прочел бы пару-другую книжек. Но, разумеется, гораздо легче пробивать себе путь локтями, чем заниматься серьезной наукой.

— Протестую! — громко крикнул Азманов.

— Можешь протестовать сколько хочешь! — с досадой ответил Аврамов. — Над нами не одна инстанция, и я перед каждой из них готов отвечать за свои слова. На этом я кончаю. Мне просто не хочется портить аргументы академика Урумова, он сам защитит себя гораздо лучше, чем это могу сделать я.

В конце зала раздались шумные аплодисменты. И именно в этот момент поднял руку Сашо. Урумов вздрогнул — такого неприятного сюрприза он никак не ожидал от племянника. Молодой человек вышел на трибуну внешне спокойный, но, как только он заговорил, академик уловил в его голосе скрытое волнение.

— Уважаемые коллеги, — начал он, — вчера я торжественно обещал академику Урумову не выступать на этом собрании. Он был прав, разумеется: когда родственники или друзья начинают защищать друг друга, это отнюдь не говорит об их хорошем воспитании. Да и все равно им никто не поверит, только себе напортят. Так что я ни слова не скажу ни об академике Урумове, ни о его научной работе.

Но после высказывания товарища Аврамова я, мне кажется, не имею права молчать. Истина должна быть все же выше всяких щепетильных соображений и предрассудков. Как нас учили в университете, она сама — высший этический закон. Тут многие товарищи, по-моему справедливо, усомнились в побуждениях доцента Азманова, в его добросовестности и объективности. У меня всегда вызывает некоторое подозрение, когда кто-нибудь начинает чересчур усердно бить себя в грудь и изо всех сил старается доказать, что он более ревностный католик, чем сам папа. И в этом смысле, мне кажется, я не имею права скрывать от вас то, что я знаю о доценте Азманове. У него действительно рыльце в пушку. Его брат Продан Дражев — невозвращенец, активный сотрудник радио «Свободная Европа».

— Никакой он мне не брат! — крикнул с места Азманов.

— В известном смысле Азманов прав, — продолжал Сашо. — Он официально отрекся от своего брата и имеет какое-то формальное право не упоминать о нем в анкетах. Но и в этом отношении он, по-моему, перестарался. Чем провинился перед ним его отец, что он отказался от его имени и принял фамилию матери? Разумеется, каждый человек отвечает только за свои поступки и ни с кого нельзя спрашивать за чужие грехи. Я бы вообще обошел молчанием эту страничку его биографии, если б она не была подкреплена другими фактами. В университете доцент Азманов был замешан в групповых склоках и был просто-напросто вынужден уйти оттуда. Я знаю, кто помог ему поступить в наш институт, хотя специалист по гистологии нам совершенно не нужен. Он сам расплатился за это. Азманов и его не пожалел в своих нападках на институт. Люди такого рода особенно беспардонны, они всегда способны укусить протянутую им руку.

Но и эта причина недостаточна для того, чтобы я брал тут слово, и говорил о фактах, которые, так сказать, не относятся к сути дела. Меня до крайности возмутило другое. Старший научный сотрудник Аврамов очень хорошо охарактеризовал это как невежество и дилетантство. Азманов, может быть, разбирается в гистологии, но в нашей области он действительно абсолютный дилетант. И вот этот человек говорит о перспективах нашего института, о стоящих перед ним задачах. Извините, но это наглость. Я простил бы ему карьеризм, эта современная болезнь довольно широко распространена в научных институтах, но не могу простить ему невежества и посредственности. Он тут говорил о царящей в институте апатии, а сам не завершил ни одной сколько-нибудь полезной работы. Чем же объясняется его собственная апатия? Может быть, отсутствием интереса к делу? Или просто-напросто бездарностью? Я здесь недавно; но мне кажется, что вторая причина гораздо вероятнее. Нет ничего труднее, чем преградить путь посредственности. Ее, как и вирусы, не задерживают никакие фильтры, не обезвреживают никакие иммунные системы, не поражают никакие антитела. Потому что она не наш враг, а наш друг. Мы ходатайствуем за нее, проталкиваем ее с помощью родных и друзей, из-за нее мы ссоримся с ними и ужасно сердимся, если те пас не слушают и отвергают наших кандидатов.

— А тебя кто сюда протолкнул? — раздался в зале враждебный возглас.

— Мой диплом! — сердито ответил молодой человек. — Я кончил первым на курсе, моя дипломная работа скоро выйдет в ежегоднике Академии наук. Есть еще вопросы?

Вопросов больше не было. Вообще больше никто не пожелал взять слово, хотя до этого записалось еще несколько человек. Тогда Кынчев внушительно откашлялся и поднялся на трибуну. Негромко и словно бы нехотя он сообщил, что на собрании были подняты интересные и принципиальные вопросы. Партийное бюро в ближайшем времени обсудит их и сообщит свое мнение коллективу.

— А сейчас слово для ответа имеет академик Урумов, — закончил он.

Но академик никак не отреагировал на его слова, как будто вообще их не слышал. Некоторое время он, не двигаясь, сидел на месте, устремив взгляд в какую-то бездонную пустоту. Наконец нехотя встал и медленно подошел к трибуне. Вид у него был такой, словно он собирался пройти мимо нее и, как привидение, исчезнуть из зала. Потом он все-таки остановился и заговорил так тихо, что в зале его было почти не слышно.

— Должен вам прямо сказать, что выступление моего племянника лишило меня всякой охоты спорить с доцентом Азмановым. Молодой человек, разумеется, неправ. Истина, а тем более научная истина, может быть доказана только научными же аргументами, а не биографическими справками. Мы не имеем права пренебрегать никакой критикой вне зависимости от того, какими побуждениями она вызвана. Мы можем только сказать, верна она или неверна.

К сожалению, большая часть замечаний доцента Азманова в самом деле несостоятельна. В принципе он прав, говоря, что структура — это выражение сущности биохимической экзистенции, но это отнюдь не означает, что она однотипна и строго детерминирована. Даже самый обычный углерод имеет три структуры, две из которых отличаются друг от друга, как небо от земли. Во-вторых, доцент Азманов утверждает, что если бы вирусы действительно обладали свойствами, которые я им приписываю, они давно бы уничтожили человечество. Но я, кажется, ясно сказал, что иммунная система не парализуется действием вирусов, что она, как настоящая гвардия, сопротивляется до конца. Дело в том, что все более устойчивые мутации создаются не только у вирусов. Как вы знаете, недавно найдены бактерии в настолько радиоактивной среде, что теоретически в ней не может быть никакой жизни. И в том-то все и дело, что люди искусственно создают условия для ускоренных и частых мутаций, из которых отдельные приобретают исключительную приспособляемость и устойчивость. Человеческая самонадеянность, заставляющая нас верить, что при всех обстоятельствах человек победит природу, может обойтись нам очень дорого. Многочисленные опыты с химическим и бактериологическим оружием, которые часто проводятся в условиях, никогда на земле не существовавших, в состоянии породить организмы с совершенно другим принципом существования. Против них вся живая природа земли может оказаться бессильной, и это неизбежно приведет к ее гибели. Я не собираюсь пугать людей и создавать для них дополнительные кошмары. И все же лучше напрасно их испугать, чем близоруко успокаивать… И мы сейчас движемся именно в этом направлении, я говорю вам это со всем чувством ответственности, какое только может испытывать ученый моих лет.

Так или иначе, но из ваших замечаний я понял, что в своей работе я допустил серьезные промахи. Никому еще не удавалось угнаться за двумя зайцами, тем более такому пожилому человеку, как я. Пусть другой займет мое место — более принципиальный и, главное, более энергичный, пусть он изгонит торгующих из храма. А я попытаюсь продолжать свою работу. Надеюсь, что наша власть не станет обращать внимания на фантомы, которыми ее пугает доцент Азманов. Так что с сегодняшнего дня я как директор говорю вам: «Прощайте» и «Здравствуйте» — как ваш коллега.

Академик вернулся на свое место. Зал сидел словно оглушенный. Хотя собрание и закончилось, все продолжали сидеть на своих местах, словно академик мог вернуться на трибуну и сказать им что-нибудь утешительное. Но академик не шевелился и только тихонько переговаривался о чем-то с секретарем. Значит — конец! Все еще не раздавалось ни звука, ни возгласа. Полуобернувшись, Сашо поглядывал на коллег со скрытым злорадством. Он ясно видел на их лицах беспокойство, ловил озабоченные взгляды. В сущности, за худой спиной своего директора они чувствовали себя весьма уютно. Отныне их ждала неизвестность, а может, и испытания. Плохо кончилось это собрание, а ведь как забавно и интересно оно началось. Столь неожиданного финала никто не предвидел.

Сашо опять повернулся к трибуне — там Аврамов о чем-то оживленно разговаривал с дядей. Наконец люди зашевелились, заскрипели стулья, раздался шум шагов. Академик улыбнулся утомленно, махнул рукой и подошел к нему.

— Может, стоило бы взять машину? — сказал он.

— Машина здесь, — ответил Сашо.

Старая, добрая машина, у которой зажигание включалось мгновенно, как вспыхивает спичка. Но внутри было очень холодно, молодой человек просто чувствовал, как дрожит дядя. Может, от холода, а может, и от нервного напряжения. Ничего, через несколько минут согреется.

— Ты отвратительно поступил сегодня, — сказал академик.

— Может быть… Но цели своей я достиг.

— Какой цели?

— Он никогда не пробьется туда, куда хотел. Ни сейчас, ни потом. Я просто отрезал голову этому пресмыкающемуся.

— Это тебе только кажется. Не удастся у нас, попробует удачи в другом месте. Но ты вывалялся в грязи безвозвратно.

Сашо включил скорость, машина медленно тронулась.

— Я совершенно не чувствую себя испачкавшимся в грязи или запятнанным! — сказал он сухо. — Я просто покарал подлеца. И воспользовался при этом его же собственным оружием.

— Да, вот именно, его собственным оружием! — кивнул академик. — Ведь ты взял слово не для того, чтобы обвинить его в невежестве, как ты это довольно ловко изобразил собранию. А чтобы иметь возможность сказать про его брата…

— Вот именно! — нервно согласился Сашо. — Я не могу позволить себе роскошь выбирать средства, если он их не выбирает. Это значит проиграть битву.

— Лучше проиграть, чем потерять достоинство.

— Что-то я не замечаю, чтоб я его потерял! — сказал Сашо. — Даже наоборот.

— Значит, у тебя нет совести.

— Может быть, и вправду нет, — ответил Сашо.

Машину слегка занесло на повороте. Сашо сбавил скорость. Непременно нужно сменить покрышки, с этими становится просто опасно ездить.

— Дядя, — сказал он, — а ты правда представляешь себе, что такое совесть?

Академик насмешливо взглянул на него.

— Наверное, тебе это в самом деле нужно объяснить. Совесть — это наш внутренний судья, который позволяет человеку отличать добро от зла. И таким образом контролировать свои поступки.

— Но я не испытываю никакой потребности в подобном мистическом судье, для этого мне вполне хватает разума.

— По-видимому, не хватает, — сказал академик. — Иначе ты не поступил бы так безобразно. Совесть — это не только разум, она еще и отношение к миру, чувство.

Оба долго молчали, потом Сашо несколько неуверенно сказал:

— Похоже, у меня нет ни такого отношения, ни такого чувства… Я привык все оценивать. И потом, зачем мне совесть, дядя, если во мне самом нет зла, как, наверное, нет и добра. Но, по-моему, я неплохо их различаю, когда с ними сталкиваюсь.

Дядя промолчал. Возможно, в эту минуту он просто не знал, что ответить, выглядел он хмурым и подавленным. Наконец машина остановилась перед домом академика, но тот не спешил выходить.

— Как ты решил насчет Аврамова?

— Но, дядя, именно сейчас мне не хочется оставлять тебя одного.

— А это что такое, по-твоему? — хмуро спросил академик. — Не совесть?

— Скорее инстинкт самосохранения.

— Я хочу, чтобы ты работал с Аврамовым! — твердо сказал академик. — Это нужно мне!

— Хорошо, дядя… Завтра… завтра ты придешь?

— Я вообще нигде не появлюсь, пока у меня не примут отставку. Думаю, завтра меня вызовут.

Но его вызвали только через неделю. Принял его опять Спасов, хотя академик ожидал, что на этот раз он встретится с президентом. В кабинете было еще два человека, но Спасов представил их только по фамилиям. Оба они в продолжение всего разговора, который протекал отнюдь не гладко, не проронили ни слова, словно их и не было в комнате.

— Мы тут подумали, товарищ Урумов, — спокойно и мягко начал Спасов, — и решили принять вашу отставку.

— Очень вам благодарен! — сказал Урумов. — Хотя это не имеет для меня никакого значения. Мое решение окончательно.

Спасов бросил на него оскорбленный взгляд. С тех пор как он сел в это кресло, никто еще не позволял себе говорить с ним таким тоном.

— Почему? У нас была и другая возможность. Мы могли, например, отправить вас на пенсию.

— Вы преувеличиваете свои права, товарищ вице-президент, — насмешливо проговорил академик. — Но и этим вы меня не испугаете. Вот уже второй год меня зовут в Ленинград, условия работы там намного лучше.

— Не сомневаюсь… Хотя ваши идеи вряд ли особенно их заинтересуют.

— Ваше личное мнение для меня недостаточно компетентно. Как и для вас мое мнение о вашей математике.

— Я думаю! — Голос Спасова звучал все обиженней. — Но могу вам сказать, что это мнение разделяют и наверху.

Академик нахмурился.

— Что это значит «наверху»? — спросил он сухо. — Очень часто люди вроде вас называют этим словом самую обычную канцелярию. Дальше они не имеют доступа.

Профессор Спасов заметно смутился.

— Это не канцелярия, — сказал он.

— И каковы же возражения? Вроде азмановских?

— Нет, просто ваши исследования кажутся им бесперспективными.

— Послушайте, товарищ Спасов, если спрятать голову в песок, опасность не станет меньше.

— Я не собираюсь с вами спорить! — недовольно проговорил Спасов. — Неужели вам мало, что мы даем вам возможность спокойно работать?

— Мало! — ответил твердо академик. — Мне нужен новый электронный микроскоп. Иначе я буду вынужден искать его там, где он есть.

Спасов пристально поглядел на него.

— Вы что, угрожаете? — спросил он раздраженно.

— Ничуть. Хотя мне ясно, что рано или поздно вам придется отвечать за последствия.

— Но я же обещал вам этот микроскоп. Еще весной.

— Спасибо. Этого мне совершенно достаточно, — сказал академик и встал.

— Куда вы? — Спасов удивленно взглянул на него. — Подождите, сейчас принесут кофе.

— Я не пью кофе.

— Ничего. Мы еще не кончили разговор.

Урумов сел. Спасов нетерпеливо позвонил. На пороге появилась секретарша.

— Что там с кофе? — нервно спросил он.

— Сию минуту, товарищ вице-президент.

— И кока-колу. Или какой-нибудь сок.

Секретарша обиженно скрылась. Спасов снова устремил взгляд на академика.

— У меня к вам еще один вопрос. Кого вы считаете наиболее подходящим кандидатом на ваше место?

— Бесспорно, старшего научного сотрудника Кирилла Аврамова.

— Мотивы?

— Вы, по-видимому, не читали докладной записки, которую я послал вам месяц назад. Это же лучший специалист в нашем институте. И член партии, если это вас интересует.

По всему было видно, что Спасов не слишком доволен его ответом.

— Может быть, вы и правы… Но Аврамов тоже занимается только общими проблемами.

— В науке не бывает общих проблем, товарищ Спасов. В науке есть проблемы большие и меньшие, цели более близкие и более далекие. Если бы Циолковский не занимался ракетами и не имел бы таких учеников, как Королев, может быть, сейчас наши кости уже покоились бы под развалинами. А, как видите, мы не только уцелели, но даже первыми послали человека в космос.

Но Спасов его не слушал, мысли его были явно заняты чем-то другим.

— Что вы имеете против Скорчева? — спросил он.

— Абсолютно ничего. Скорчев очень полезный работник, я всегда это утверждал. Но у него нет некоторых качеств, присущих Аврамову. Если мы не хотим оставаться в хвосте мировой науки, надо подбирать людей, которые лучше всех знают свое дело… Все прочее от лукавого.

Надутая секретарша принесла кофе и какой-то фруктовый сок, который, вероятно, стоял у нее где-нибудь под радиатором, настолько он показался академику теплым и даже прокисшим. Он сделал только один глоток, терпеливо дождался, пока остальные допьют свой кофе, и встал. Спасов проводил его до двери, очень любезно попрощался. Выходя, Урумов словно бы почувствовал за спиной вздох облегчения. Уже темнело, тонкий голубой туман опускался на город. Опять стало очень скользко, люди с трудом переступали по желтым глянцевитым плиткам. Пока Урумов, мелко шагая, двигался вместе с ними, его догнал один из молодых людей, которых он видел в кабинете Спасова.

— Я вполне согласен с вашими мотивами, товарищ Урумов, — сказал он. — И попытаюсь вам помочь.

Но с какими именно мотивами он согласен, не объяснил, просто поклонился и ушел. На счастье академика, показалось свободное такси, шофер просто не мог проехать мимо столь представительной сухощавой фигуры, Побуксовав, машина остановилась прямо перед Урумовым. Шофер услужливо распахнул дверцу.

— Скользко! — сказал он.

— Что поделаешь? На этом свете все скользко, — пошутил академик.

Дома он долго не зажигал света. В кабинете было довольно тепло, он лежал на своем диванчике, пока стены не посветлели от слабых отблесков уличного освещения. Он чувствовал, что огорчен гораздо сильнее, чем ожидал, и сознавать это было больно. Значит, не так уж он силен и самостоятелен, как привык о себе думать. Он испытывал обиду — острое и неприятное чувство, которого никогда еще не ощущал с такой силой. С Урумовыми такого не случалось, чтобы ими пренебрегали или их недооценивали. Даже турецкие визири в Стамбуле относились к ним с уважением. А эти расстались с ним не моргнув глазом, словно с каким-то второстепенным библиотекарем. Даже из вежливости не предложили ему остаться на своем посту. И ни слова благодарности. Да и к чему им стараться, если талантов стало гораздо больше, чем поклонников?

Но вскоре эти чувства стали медленно исчезать, словно таяли в желтоватом ночном сиянии. Он чувствовал, как стынут у него руки, немеют ноги, хотя в кабинете было все так же тепло. И тут на него, словно гроза, нахлынуло невыносимое чувство одиночества. Он словно бы остался один на всей земле, на всей этой огромной голубой планете, нетронутой, но обезлюдевшей, один среди безжизненных городов, опустевших полей, мертвых улиц. Чтобы уйти от этого чувства, он начал растирать свои тонкие стынувшие пальцы, но встать с дивана не было сил, словно он был прикован к нему неведомой силой.

Однажды он уже испытал это неожиданное чувство — много лет назад, которые сейчас показались ему вечностью. Он вдруг оказался совершенно один в какой-то полуразрушенной, заброшенной рыбацкой лачуге, у самого моря. Он стоял посреди лачуги и осматривался, и на сердце у него было тяжело и неспокойно. Кто он, куда попал? Или в его жизни случилось что-то страшное? Все двери и окна хижины были выломаны, пол давно сгнил, черные трещины зияли в облупившихся стенах. Злой сырой ветер словно собирался смести его вместе с этими развалинами. Он стоял и дрожал, не в силах шевельнуться. Хотел пробраться к выходу, но не мог оторвать ног от пола. С миром случилось что-то страшное, смотреть на это было нельзя. Мир внезапно погиб, и он остался один. Чувство это было настолько невыносимым, что он закрыл глаза, чтоб ничего не видеть.

Это продолжалось несколько секунд, которые показались ему бесконечными. Потом непослушные ноги вынесли его из лачуги. И лишь тут он вспомнил, что построена она была на громадной серой, серее золы, скале, гладкой и круглой, словно выкатившийся глаз с черными прожилками в радужной оболочке. Он, почти дрожа, сел на этот огромный, сухой глаз, устремленный в небо. И небо тоже было серым, низким, тучи мчались по нему с бешеной скоростью и сливались с безобразным бушующим морем, которое раскачивалось вместе со взбитой пеной пространства.

Он, оцепенев, сидел на этом живом каменном глазу, которого не интересовали ни тучи, ни ветер, ни волны, разбивающиеся о его подножие. Глаз ждал, когда очистится небо и опустится ночь, когда придет час его истинного существования. Где-то там, в самом центре ледяной Галактики, находится та бесконечно малая точечка, которую даже он, глаз, не в силах разглядеть. Но вот уже миллионы лет он с ненасытным любопытством смотрит, как из нее медленно, тяжелыми плотными волнами, словно лава, зарождающаяся в невидимых трещинах земли, исходит бытие. Совсем еще бесформенное, безжизненное, бесцветное. Но содержащее в себе все, что существует, даже время, которое медленно выходит в свой бесконечный путь. Никто не знает, чтт кроется за этой невидимой точкой и чтт оно собой представляет. И глаз тоже не знает, хотя уже миллионы лет смотрит на это рождение миров. Он видел, как возникали звезды и как потом эти звезды угасали, уходя в небытие. Он видел, как отчаянно вспыхивали многие из них, измученные бесконечными странствиями. Многое видел он, и что ему сейчас за дело до усевшейся на него какой-то живой пылинки. Он, глаз, не замечает ее, не интересуется ею. Он ждет ночи.

И в тот миг ему смертельно захотелось остаться здесь навсегда — крохотной живой клеточкой этого каменного глаза, который больше любой жизни и любого счастья и который так ненасытно всматривается в рождение миров.

Часть 3

1

Для каждой девушки когда-нибудь наступает этот час — горький или страшный, когда она видит себя распростертой на жесткой узкой кушетке. По крайней мере простыня была довольно чистой, на ней все еще отчетливо видны были складки, показывающие, как она была сложена. Только в ногах кушетка была застлана лимонного цвета клеенкой, уже достаточно потертой. Криста лежала на спине, бесстыдно оголенная, согнутые колени нервно вздрагивали. Прямо против нее, в матовом стекле окна, словно кусочек плазмы, сверкало солнце.

Где-то за ее спиной тихо журчала вода, наверное, врач мыл руки. Это был довольно пожилой человек, который, несмотря на белоснежный халат, производил впечатление нечистоплотности, может быть, из-за грязно-седых волос или усов, жестких и давно не стриженных, которые совсем закрывали его верхнюю губу. Криста лежала и ждала, слегка одурманенная этим вечным запахом врачебных кабинетов, безымянным, но более отвратительным и всепроникающим, чем самый сильный наркоз. Внезапно дверь отворилась, раздались шаги, похоже, мужские, да, мужские. Молодой сочный голос отрывисто сообщил о каком-то собрании, которое должно состояться после работы. Охваченная смертельным стыдом, Криста закрыла глаза, губы у нее побелели.

— Хорошо, хорошо! — с досадой сказал старый врач. Но по тону его было ясно, что ни на какое собрание он не пойдет. Молодой нахал ушел, шум воды стих. Когда врач снова всплыл перед ней, правая рука его была плотно обтянута резиновой перчаткой телесного цвета, которая делала ее похожей на руку мертвеца. Этой рукой он грубо и довольно болезненно обследовал все, что требовалось, потом проговорил тихим, хрипловатым голосом:

— Ну что ж, ясно. Поздравляю!

Криста застыла.

— Вы уверены, доктор… Я думала… думала, что…

— Знаю, что вы думали. И хорошо, что не все, что вы думаете, сбывается, иначе на земле перестали бы рождаться дети… Вот так. Поздравляю! Можете одеться.

Криста так стремительно скрылась за ширму, словно за ней гнались черти. Лихорадочно натянула на себя бирюзовые трусики с белой кружевной оборкой, набросила платье. Когда она вышла, лицо ее было смертельно бледным. Врач бегло взглянул на нее и нахмурился.

— Только не вздумайте что-нибудь делать… Предупреждаю, организм у вас необычайно хрупкий.

Криста не заметила, как очутилась в темном коридоре, низком и узком, словно рудничная галерея. Перед дверью кабинета и перед всеми другими дверями сидели люди с невероятно унылыми лицами. Девушка подумала, что никогда в жизни она не видела столь безнадежного и удручающего зрелища. И тяжелый, преследующий ее запах, и гулкий стук костылей по плиточному полу, и испуганное хныканье ребенка — всего этого ей хватило бы на целую неделю. А на дворе сияло небо, солнце блестело в молодой листве. Около мелкого круглого бассейна двое ребятишек били палочками по воде, солнечные капли разлетались во все стороны, и у детей был такой вид, словно они ждали, что им вот-вот надерут уши. По улице, почти не видной из-за живой изгороди, с грохотом промчался трамвай, по плитам дорожки пробежала дрожь.

Криста шла почти не помня себя, охваченная яростью, ненавистью, ощущением, что она навсегда выпачкалась в грязи, что к ней никогда не вернется ее девичья чистота. Она ненавидела в эту минуту все, а больше всего саму себя, не себя, нет, а то, что она носила в себе. Этот ужасный комочек жизни, который еще был ничем, был ей не нужен, она просто ненавидела его, как можно ненавидеть безобразящий лицо чирей. Криста задыхалась, несколько раз наткнулась на прохожих и не извинилась, словно бы она была не она, а совсем другая девушка, вылезшая из какой-то неведомой трещины. Но вскоре прохладный весенний воздух освежил ее, ярость стала постепенно утихать. И лишь тут возник стыд, горячей волной залив лицо и шею. Нет, она просто не в себе, нужно взять себя в руки! Наверное, она не совсем нормальная девушка, какой-то урод, неспособный, как другие женщины, радоваться тому, что она может создать жизнь, питать ее, укрывать в собственном теле и в тихие ночи тайком моделировать по своему образу и подобию. Нет, она не могла радоваться, не могла любить эту неведомую жизнь, которая казалась ей каким-то позорным выростом.

Криста направилась было к университету, но скоро роняла, что сегодня она не в силах слушать лекции и хихикать в ответ на дурацкие шуточки товарищей. Медленно прошла она мимо университета и не заметила, как оказалась в парке. Опомнилась она на скамейке на берегу какого-то пруда, чугунные лягушки выбрасывали из ртов светлую воду, и там, куда она падала, собирались рыбки, чтобы глотнуть немного воздуха. По-прежнему расстроенная, Криста не хотела даже думать о Сашо. Сейчас она и его ненавидела, ведь в конечном счете все несчастья шли от него. Она прекрасно могла бы обойтись и без этого, ей это было не нужно, хотя те мгновения оглушали ее до обморока. Для нее это было слишком сильно, близость потрясала все ее существо, и потом она чувствовала себя одинокой и опустошенной. Да, что может быть в этом мире лучше, чем чистая и свободная девушка!

Так она просидела около часа под тихое, успокоительное журчание фонтанов. Красные плавники рыбок все так же мелькали в пене, лениво пробирались между лилиями. Какая-то девчушка кидала им кусочки сдобы, рыбы тыкались в них головками и, ухватив крошку, исчезали в глубине со своей добычей. Наконец Криста встала и пошла домой, не замечая ни звездочек жасмина, который благоухал вокруг, ни дроздов, порхавших в его ветвях. Не видела ничего кроме красного ковра тюльпанов, который словно стремился вновь разбудить ее утихший гнев. Дома она застала мать, которая бросала зубчики чеснока в кастрюлю с чечевицей. Криста присела у столика, стоявшего в кухне с тех пор, как она себя помнила, — только время от времени меняли клеенку. Она страшно любила сидеть здесь и, как ее давние прабабки, в пол-уха прислушиваться к бульканью кипящей на огне пищи. Мать взглянула на нее, потом взглянула еще раз — подольше:

— Почему от тебя пахнет больницей? — внезапно спросила она.

Кристе показалось, что кто-то ударил ее по шее.

— Была в поликлинике, — ответила девушка.

— Что ты там делала?

— Я же тебе еще вчера говорила, что у меня болят зубы.

Они и вправду болели, почти вся верхняя челюсть. Но тогда она приняла анальгин, и все прошло.

— И что тебе сказали?

— Ничего, говорят, на нервной почве.

— Хочешь сказать, невралгия?

— Именно, — ухватилась она за слово, как утопающий за соломинку. — Невралгия.

— Это другое дело, — успокоение сказала мать. — Но нервы у тебя в порядке, просто ты слишком чувствительная.

И все-таки в ее взгляде еще таилось что-то, может быть, сомнение. И в самом деле, в зубоврачебных кабинетах пахнет не так, там совсем другой запах. Криста чувствовала, что если мать внезапно задаст ей прямой вопрос, то у нее вырвется крик, от которого рухнет потолок.

— Мама, — испуганно перевела она разговор, — мама, у меня есть бабушка?

Теперь уже мать побледнела, словно вдруг увидела призрак.

— Почему ты спрашиваешь?

— Просто так, — ответила девушка. — Хочу знать.

— Кто-нибудь тебе звонил?

— Нет, мама… Просто я вспомнила одну женщину. Мне тогда было лет пять-шесть.

Лицо матери медленно приобретало обычный цвет.

— Бабушка у тебя есть, — ответила она. — Но мы давно с ними порвали. К тому же она очень стара, вряд ли она тебя еще помнит.

Пока этого Кристе было довольно, на сей раз она спасена.

— Мам, я пойду выкупаюсь.

— Иди, моя девочка.

Обе ясно сознавали, что избавились друг от друга. Криста поспешила запереться в ванной и сразу же пустила кран с горячей водой. Это была отвратительная крохотная конура, густо выкрашенная масляной краской, давно потрескавшейся и облупившейся от сырости. Тяжелая эмалированная ванна с ржавым шершавым дном занимала ее почти целиком. Единственное, что ее дорогая мамочка еще могла поддерживать в приличном виде, была она сама. В остальном дом как-то медленно и неумолимо разрушался. Криста давно перестала обращать на это внимание, но вместе с домом, словно бы незаметно разрушалось что-то и в ней самой.

Из ванной она вышла только после того, как совсем успокоилась. Пообедала вместе с матерью, на этот раз обе молчали, замкнувшись в себе. Потом мать ушла на свои курсы. Криста осталась одна. Бесцельно послонялась по комнате и забралась в кровать. И лишь укрывшись с головой толстым одеялом, заплакала впервые в этот день. Слезы свободно текли по ее лицу, но в глубине души она знала, что они ей не помогут, ей ничто не могло теперь помочь, разве только чудо.

2

Ровно в семь часов Криста пошла в кондитерскую. Сашо сидел к ней спиной за их привычным столиком. Девушка просто не поверила своим глазам — последние месяцы он регулярно опаздывал на свидания. Перед ним стояла небольшая высокая рюмка с каким-то зеленым напитком, мятная водка, наверное. Видно было, что он о чем-то глубоко задумался, во всяком случае он даже не замечал, что сигарета дымится у самого его носа. Последнее время Сашо много курил, похудел, лицо у него приобрело желтоватый оттенок, как у дяди.

— Привет, — сказала Криста.

Он взглянул на нее так, словно в первую секунду не понял, кто стоит перед ним, потом слабо улыбнулся и пододвинул ей стул. Глаза у него в последние месяцы стали более серыми и более холодными, и Криста испытывала легкий озноб под этим его взглядом, который едва выделял ее среди окружающих спин.

— Как дела? — спросил он. — Заказать тебе мятной?

— Не хочу спиртного, — ответила она.

Она и вправду последнюю неделю просто не выносила спиртного, тогда еще не зная причины.

— Это не спиртное, — ответил тот. — Она совсем слабая, словно глоток лугового воздуха.

Криста взглянула на него — подобные выражения никак не соответствовали его обычному будничному стилю.

— Хорошо, — согласилась она.

Они молча ждали заказа, потом Криста заговорила первая:

— Ты чем-то озабочен?

Его взгляд внезапно оживился.

— Знаешь, сегодня мне показалось, что я впервые увидел свет, хотя пока только одним глазом.

— Увидел свет? — недоверчиво переспросила она.

Но он не обратил внимания на ее тон.

— Столько месяцев сизифова труда. И наконец, я, кажется, нашел путь. Ладно, пусть не путь, пусть тропинка, пусть хоть ниточка. Но сейчас я вижу перед собой какую-то цель. Может, и очень маленькую, но все-таки цель. Страшно неприятно вслепую бродить по лесу, где нет ни одного знакомого тебе дерева.

Опять метафора. Что это с ним сегодня? И какое значение имеет этот лес и это хождение вслепую, если они и сегодня, и вчера, и позавчера, в сущности сидели за столиком уже втроем.

— Я сегодня была в поликлинике, — сказала она.

— Вижу что-то, а что — еще не могу понять, — продолжал Сашо. — А вдруг это мираж? Миражи ведь теперь бывают не только в пустыне…

— Да, — сказала она.

— Ты любишь решать кроссворды?

— Нет, — сказала она. — Ни кроссвордов, ни задач. Терпеть не могу даже наполовину известное, а уж три неизвестных…

— Нет, кроссворды — интереснейшая штука… Сейчас мне известна только одна буква — вторая или третья по горизонтали.

— А хотя бы в этой букве ты уверен? — спросила она.

Лицо его совершенно изменилось. Теперь оно окончательно стало тем живым и приятным лицом, к которому Криста привыкла. Даже взгляд у него стал как-то по-особому ласков.

— В том-то все и дело! — воскликнул он. — Эта буква, она из одного слова по вертикали. Давно известная истина, как говорится, не подлежащая сомнению. Если я найду слово по горизонтали и известная буква не совпадет, будет чудесно. Понимаешь?

— Да, — сказала она, хотя ничего не поняла.

— Мне нужно, так сказать, опровергнуть известную истину. Но это значит, что я должен безупречно решить горизонталь. А это нелегко, так как связано со смежными науками. Тяжелые и мучительные роды… Как и любые роды, впрочем.

— Ты прав, — сказала она.

— Что с тобой?

— А что со мной? — вскинула она свои тонкие брови.

— Кто его знает. Какая-то ты сегодня особенная.

— Ты тоже сегодня какой-то особенный.

— Со мной все ясно. А ты? Что ты делала в поликлинике?

— Проверяла зубы… Но это не важно.

— У тебя же лучшие зубы в мире, — удивился он.

— Говорю тебе, это не важно! — повторила она с легким раздражением. — Гораздо важнее другое. Из кабинета выходишь в коридор. Он в полуподвале, и там, естественно, нет никаких окон. И на весь коридор только одна-единственная лампа.

— К чему ты мне это рассказываешь?

— Погоди, не спеши. И много дверей, порядком обшарпанных, и у каждой очередь. В этом все дело — в лицах людей. Никогда я не видела более безнадежных лиц. Просто бесчеловечно собирать в одном месте столько удрученных людей. Они ведь влияют друг на друга и от этого окончательно теряют надежду. Ты испытывал когда-нибудь такое чувство?

— Какое чувство?

— Безнадежности, — терпеливо пояснила она.

— Нет, никогда. Ни одной минуты за всю мою жизнь. В какие бы сложные и запутанные ситуации я ни попадал, в глубине души я всегда знал, что какой-нибудь выход должен быть.

— Значит, эти твои ситуации были не такими уж запутанными.

— Конечно. И все-таки все дело в характере. Вот я вижу, как Аврамов иногда просто падает духом. Хотя работает он как вол. Ему все время кажется, что мы идем по неверному пути. Меня это не интересует. В науке вообще нет неверных путей. В конце каждого из них обязательно кроется какая-нибудь истина. Знаешь, сколько научных открытий сделано благодаря тому, что кто-то пошел якобы неверным путем?

— Разве в науке не бывает тупиков? — спросила она.

— Как это тупиков?

— Ну, скажем, как этот мой коридор. Один его конец упирается в глухую стену, без всякой отдушины, в другом конце лестница ступенек в десять ведет на первый этаж. Там есть железная решетчатая дверь, которую ночью запирают на ключ и висячий замок. Кроме того…

— Ты так говоришь, словно собираешься ограбить эту поликлинику.

— Если тебя запрут в таком коридоре — это и будет безнадежность. Все равно что засадить человека в какой-нибудь куб. Ничего, кроме безнадежности и бессмысленности.

— Все-таки ты сегодня какая-то чудная.

Официантка наконец принесла заказ. Криста тут же осушила рюмку. Сашо взглянул на нее, но ничего не сказал. Может быть, он вообще не заметил, что в рюмке осталось всего лишь несколько капель.

— Теперь у меня вся надежда на дядю! — сказал он. — Не может быть, чтоб он не знал хотя бы одной буквы, одной-единственной.

— Почему же ты его не спросишь?

— В том-то все и дело. Кроссворд есть кроссворд. Если ответ напечатан на последней странице, какой же это кроссворд?

— Кроссворд, кроссворд! — воскликнула она нетерпеливо. — А эти, в подземном коридоре, что они получат от вашего кроссворда?

Сашо внимательно посмотрел на девушку.

— Послушай, но ты же все преувеличиваешь. У большинства из них всего-навсего колит или газы, в худшем случае — ишиас. Их мучают не столько болезни, сколько то, что приходится как идиотам стоять в очереди. Потому они так и злятся, если кто-нибудь проходит без очереди. Конечно, по-настоящему в поликлиниках должны быть какие-нибудь приемные, номера, мало ли что. Когда это ты успела все выпить?

— Взяла и выпила.

— Заказать еще?

— Если можно, маленькую.

— Меньше этой нельзя. Предусмотрено, что мятную надо заглатывать именно такими порциями.

— Хорошо, — сказала она.

Сашо заказал еще две рюмки.

— И вообще нет ничего отвратительнее очередей, — сказал он. — Даже если очередь за газетой.

—Ты прав. В поликлинике, например…

— Да брось ты наконец свою поликлинику, — сказал Сашо. — Я никогда не хожу по поликлиникам. Зачем? Теперь все лечат антибиотиками, даже фистулу в заднем проходе…

В этот момент появилась запыхавшаяся Донка. На ней были отвратительные кирпичного цвета брюки и короткое пальтишко из искусственной выдры. Веки она подсинила, притом довольно неумело, казалось, кто-то поставил ей под каждый глаз по синяку. Донка подсела к ним и моментально опрокинула рюмку Сашо.

— Знаете, у меня сейчас была потрясающая партия! — заявила она возбужденно. — Представляете, у Фанчо фул, а у меня стрит до короля. Я объявляю, что прикупаю к трем…

— Могу я продолжить за тебя? — чрезвычайно приветливо спросил Сашо.

— Пожалуйста! — удивленно ответила девушка.

— Фанчо прикупает пару, ты разбиваешь стрит и оставляешь три пики…

— …и получаю королевский флеш-стрит… А ты откуда знаешь? — вдруг спохватилась Донка, тараща подсиненные глаза.

— Ты что, забыла, как рассказывала мне эту самую историю в прошлом году? Интересно, еще какие-нибудь мечты у тебя есть?

— Это никакая не мечта, — огорченно сказала Донка, — а чистая правда. Только теперь флеш-стрит получился у Фанчо, а я оказалась с восьмерочным каре. Расписал меня вчистую.

— Ты сама себя расписала, — сказал Сашо. — Одни твои штаны чего стоят.

— Ничего не поделаешь, мода. Что с тобой, зайчик, почему ты молчишь? — обратилась она к Кристе.

— Ничего, сижу себе. А что с Кишо? Целую неделю о нем ни слуху ни духу.

— Ну да! Вы что, ничего не знаете? — возбужденно спросила Донка.

Конечно, они ничего не знали. Тогда Донка рассказала, что Кишо наконец купил пресловутый «трабант». К тому же довольно дешево. Даже проехался на нем один раз. Конечно, не до «Счастливца». Они даже за город не выехали, когда «трабант» полностью капитулировал. Хорошо еще, что назад дорога шла под гору, — где по инерции, где толкая, Кишо дотащил машину до дому. Теперь целыми днями лежит под ней, ковыряется.

— Хуже всего, что нет запасных частей! — закончила она. — Ну, никаких. Кишо приспосабливает части от велосипедов, мотовелосипедов, швейных машин! Вы ведь знаете, в этих делах он гений. Я даже стащила для него «дворники» с машины, которая стоит у нас на заднем дворе. Воровала ночью, как привидение.

— Вижу, ты уже вошла во вкус! — сказал Сашо. — Когда ты успела свистнуть мою рюмку?

— Ничего, я сейчас еще закажу. Хотите еще чего-нибудь?

— Мятную! — твердо заявил Сашо.

Донка заказала три порции.

— Значит, этот мошенник все-таки отдал ему деньги? — спросил Сашо.

— Э, не все, конечно. Вернее, только половину. Теперь Кишо ждет, что какой-нибудь из автоматов испортится, тогда он выцарапает остальное. А те, как на грех. и не думают портиться, его работа оказалась лучше японской.

Это было верно. Когда Кишо собрал первый автомат, все отправились поглядеть на него и поразились. Играющий чувствовал себя летчиком, сидящим в кабине истребителя, иллюзия была полная. Заказчик простонал от удовольствия, хотя это не помешало ему смошенничать при расплате.

— Послушайте, детки, я вас оставлю вдвоем! — внезапно заявил Сашо. — Мне необходимо навестить дядюшку. Во внерабочее время.

— Зачем это?

— Из-за одной буквы.

— Оставь его, пусть идет! — сказала спокойно Криста. — К сожалению, я сама подала ему эту несчастную идею… За ваше здоровье!

Но Криста успела только поднести рюмку к губам. Внезапно она сильно побледнела, пробормотала что-то и бросилась в туалет. Ей казалось, что она ни секунды не сможет сдержаться и навсегда опозорится в этой маленькой кондитерской, где новости передавались словно по собственному телетайпу. Не успела она войти в туалет, как изо рта у нее фонтаном хлынула зеленая жижа, смешанная с чечевицей. Какая-то женщина, выходившая в этот момент из кабинки, испуганно подалась назад и захлопнула перед собой дверь. Немного спустя она снова показалась, разумеется, с большой осторожностью… Пожилая, элегантно одетая женщина.

— Тебе плохо, девочка?

— Ничего, все прошло, — ответила Криста сдавленным голосом. — Мне сразу стало легче.

— Ясно! — сказала женщина. — Больше не пей.

Криста не заметила у себя на одежде никаких следов. Дальнобойная струя поразила только зеркало над умывальником, так что она не могла и осмотреть себя по-человечески. На всякий случай она все же ополоснула лицо и поспешила назад. Сашо уже заплатил по счету и с нетерпением ее дожидался.

— Я пойду, — сказал он. — Вдвоем вам будет гораздо веселее.

— Наверняка, — сказала Криста, не глядя на него. Она боялась себя чем-нибудь выдать.

— Завтра, как всегда.

— Чао.

Фигура его с такой легкостью скрылась за стеклянной дверью, словно он свалил с плеч тяжкий груз. Девушки остались одни. Криста потянулась было к рюмке, но Донка тут же выхватила ее у нее из рук.

— Ни капли больше! — сказала она. — Тебя только что вырвало.

— Нет! — испуганно ответила Криста.

— Да, — сказала Донка. — У тебя на туфлях пятна.

— Не знаю, что это вдруг со мной.

— А я знаю!.. Ты беременна.

Криста почувствовала, что слезы хлынули у нее из глаз. Она вытащила платок и вытерла их дрожащими пальцами.

— Сашо заметил что-нибудь? — спросила Донка.

— Как же, заметит он, кретин этакий. Он только собой интересуется.

Подошла официантка. Донка заказала ей два кофе, один без сахара.

— Как же это ты влипла? — спросила Донка.

— Откуда я знаю… Я думала, что…

Обе молчали, покуда официантка не принесла кофе.

— Ты должна ему сказать! — снова заговорила Донка. — Как это ни неприятно.

— Никогда! — решительно ответила девушка.

— Как это никогда? А что будет с ребенком?

— Не знаю.

— Ничего себе ответ! Только как ты там на крути, а решать все равно придется.

— Не могу я ему сказать, неужели не понимаешь? — Криста опять заплакала.

Донка смотрела на нее так, словно видела самое себя.

— Понимаю, — сказала она. — Два года мы встречались с Эди, и я ни разу не сказала ему: «Послушай-ка, дружок, ты знаешь, к чему это ведет?» Ничего не говорила, молчала, а он в конце концов смылся.

— И тем лучше. Очень нужно унижаться.

— Так ведь отдуваться-то нам приходится! — сердито ответила Донка. — Чихала б я на все это, если бы пузо раздуло у Сашо… Но, к сожалению, раздует у тебя. И никуда не спрячешь.

Криста опять принялась тереть глаза. Двое за соседним столиком обернулись и посмотрели на них.

— Несчастная любовь? — опросил один.

У него были очень мелкие белые зубы, отвратительная улыбка.

— Как вот дам тебе разок… — ответила Донка и показала свою крупную ладонь.

Этого оказалось вполне достаточно, тот, словно кукла, повернулся на стуле. Донка помолчала немного, потом спросила:

— Ну ладно, неужели вы до сих пор ни о чем не говорили?

— Ни слова.

— Значит, он и в самом деле кретин! — решительно сказала она. — А я-то думала, он парень стоящий.

— Не знаю, — сказала Криста, — сначала все было очень хорошо. Но сейчас мне кажется, он смотрит сквозь меня, будто я стеклянная. Вот и сегодня ничего не заметил.

— Да, ты права.

— Он вообще меня не любит. И может быть, никогда и не любил.

— Неправда! — убежденно сказала Донка. — Хотя на этих скотов особенно рассчитывать не приходится.

— Все дело в том, что я тоже не хочу иметь ребенка! — сказала Криста. — Ни в коем случае.

— Почему? — сказала Донка. — Если он согласится, тогда — полный порядок!

— Нет! — решительно сказала Криста.

Позже, вечером, уже лежа в своей темной комнате, Криста с отчаяньем думала: «Нет, ни в коем случае!» Как ни труден и ни ужасен аборт, роды еще ужаснее. Она с какой-то необыкновенной ясностью чувствовала, что не нужно ей ни мужа, ни ребенка, что ей хочется снова стать той девушкой, какой она была еще совсем недавно, просто девушкой, как все. Она чувствовала, что не любит его, что скорее ненавидит его за то зло, которое он ей причинил. За всю ее жизнь никто не причинял ей большего зла, даже отец. И зачем ей все это в самом деле, зачем? Во имя какого сомнительного счастья? Какого заблуждения? Каких таких природных функций, которые, быть может, вообще не имеют для человека никакого смысла? Наверняка не имеют. Она любила щенков, воробушков, когда-то страшно любила крохотную и беспомощную черепашку, но детей не любила никогда. Особенно младенцев…

— Тинче, ты не спишь? — спросила мать.

— Нет, мама.

— Почему?

— Думаю, — ответила девушка.

— О чем же ты думаешь?

— Я думаю, действительно ли Офелия любила Гамлета? — ответила она немедленно.

— И к какому заключению ты пришла?

— По-моему, не любила, — заявила девушка. — В Джульетте я уверена, в Дездемоне — тоже. Но Офелия не любила Гамлета.

— Человек не может сойти с ума ни с того ни с сего.

— Как раз об этом я и думала. В сущности, из-за чего она сошла с ума? Из-за любви? Вряд ли. Я помню, как в фильме она, мертвая, плавала среди белых лилий. Неужели ты не обратила внимания? Офелия не покончила с собой, не отравилась, она просто вернулась туда, откуда пришла.

— По-твоему, выходит, что Офелия какая-то инфузория?

— Нет, мама, она тоже лилия. А у лилий нет настоящих корней, они плывут туда, куда их несет течение, ведь правда, мама?

— Да, — тихонько согласилась мать.

— Ты замечала, что никто не украшает себя лилиями? Берут розы, гвоздики, вообще живые, пахнущие цветы — только не лилии. Почему?

— У них нет стебля, моя девочка, — шутливо ответила мать.

— Вот именно, нет стебля. Один только цветок, прекрасный, но без всякого аромата. Вот и Офелия такая. Она не любила Гамлета, она просто не могла вынести потрясения.

Мать долго молчала в темноте.

— Интересно, откуда у тебя эти мысли?

— Из университета, конечно… Профессор Мирчев все время говорит только о Гамлете. А почему только о нем? По мнению профессора, в нем вся суть проблемы. И вовсе нет. Ведь Гамлет и Офелия — два лица одной и той же правды. Понимаешь, мама? Разум всегда находит способ бороться со злом. Каким бы оно ни было сильным. Но чувства бороться не могут, они просто умирают.

— Я никогда об этом не думала, — ответила мать. — Но, видимо, ты права. Может быть, именно для того Шекспир и создал Офелию.

Криста почувствовала, что по ее лицу снова потекли слезы. Не надо больше говорить, мать так хорошо знает ее голос. Девушка затаилась в темноте, затем принялась дышать спокойно и равномерно, как дышат спящие. Она чувствовала, что мать все еще прислушивается к ней, даже в полусне. Вскоре она уснула. Сейчас уже Криста прислушивалась к ее спокойному, еле уловимому дыханию, напоминающему дыхание птицы. Сон прошел окончательно, теперь она, наверное, не уснет до утра.

«Мама, ты любила отца?»

«Нет, моя девочка».

«Зачем же тогда ты вышла за него?»

«Не знаю. Наверное, думала, что люблю».

«А почему не любила?»

«Женщина может любить только раз, моя девочка. Или ни разу, если упустит свой единственный случай».

«Но тогда зачем люди женятся, не любя? Какой в этом смысл?»

«Если говорить о любви — никакого. Люди не могут жить в одиночестве — вот и все! Одиночества они боятся больше, чем смерти».

«Мама, милая моя мама, поэтому ты иногда так отчаянно плачешь?»

«Да, моя девочка».

«Больше не надо плакать. Ведь я с тобой. Ты никогда не должна чувствовать себя одинокой».

«Но ведь придет день, и я останусь без тебя. И ты тоже когда-нибудь останешься без меня».

«Никогда! — воскликнула она про себя. — Никогда, мама!»

Ночь была очень тихой, небо — черным, лишь одно высокое облако белело, просвеченное скрытой за ним луной. Криста снова вспомнила о той страшной женщине, которая была ее бабушкой. Она и прежде часто думала о ней. Но в эту ночь она словно бы впервые проникла в неизвестное. В то, что когда-то так испугало и поразило ее.

Все это было очень давно, словно в каком-то другом существовании. И в том существовании, казалось, и краски были другие, и все остальное тоже. Она так хорошо помнит этот чудесный теплый вечер сразу же после захода солнца. Наверное, была поздняя весна, сквер утопал в цвету. Дети играли там до полного изнеможения — качели, карусель, деревянная горка. Ох, эта горка, она и сейчас еще стоит на том же месте, и ребятишки до сих пор самозабвенно скатываются по ее блестящей спине. Криста до сих пор нет-нет да остановится взглянуть — не на горку, а на глазенки детей, которые так бесстрашно с нее спускаются.

Тогда только она одна испуганно останавливалась перед горкой, только она не решалась с нее скатиться. А ведь это было так просто. Поднимаешься по лесенке, садишься на вытертые до блеска доски — и вниз. Так просто! И только она одна не могла решиться, побороть страх — ей все казалось, что там, внизу, она как гвоздь воткнется в землю. Однажды мать попыталась ей помочь — поднялась вместе с ней по лесенке, улыбаясь и не выпуская из рук дрожащей ручонки.

— Вот видишь, как это просто! — приговаривала она. — Все дети это делают, даже малыши. А ты уже не малышка, ты большая девочка.

— Нет, нет! — кричала она. — Я хочу сама, мамочка, с тобой я стесняюсь…

Но на следующий день она, конечно, так и не скатилась. И еще через день тоже. И решилась на это как раз тогда, когда в сквере появилась та женщина. Но Криста ничего не заметила, она и увидела ее, только когда все было кончено. Она взобралась на горку, на эту смешную, так ошеломившую ее тогда высоту. Пути назад не было. Криста села и полетела вниз… Из горла ее вырвался крик, в первое мгновение отчаянный, а затем торжествующий. Земли она коснулась так легко, так незаметно, что просто не поверила своим глазам. Криста нетерпеливо осмотрелась вокруг — неужели никто не видел ее подвига? Никто из детей не обратил на нее внимания, — подумаешь, какая-то малявка съехала с горки. Но та женщина ее видела.

Это была красивая пожилая женщина с седыми волосами. Сейчас Криста помнила только ее черную кружевную блузку с высоким воротником. Да еще очки без оправы, с почти квадратными стеклами. Женщина смотрела на нее так, что девочка вздрогнула.

— Молодец, моя девочка! — сказала она. — Оказывается, это совсем не страшно!

Она говорила с Кристой так, как могла бы говорить мать. Девочка гордо молчала, вспоминая, как она летела с горки. Щеки ее все еще пылали.

— Подойди ко мне! — сказала женщина.

Голос у нее был такой ласковый, что Криста сразу же послушалась. Женщина жадно глядела на девочку, подбородок у нее слегка дрожал. Только тут Криста почувствовала, что происходит что-то странное, может быть, даже страшноватое. Женщина взяла ее ручонки в свои руки и тихонько их погладила. И вдруг заплакала, наклонилась и стала их целовать. Криста очень испугалась, хотела убежать, но женщина ее не пускала. Тогда девочка взвизгнула по-щенячьи, вырвалась из ее рук и кинулась прочь. И даже не обернулась, когда наконец выскочила на улицу.

Тогда она ничего не сказала матери, смутно чувствуя, что случилось что-то странное, что-то, о чем нельзя говорить. И лишь несколько дней спустя решилась опять показаться в скверике. Но женщины не было. С тех пор Криста больше никогда ее не видела.

И вот, оказывается, она жива. Теперь Криста знала, что в этом мире есть женщина еще более одинокая, чем ее мать. И бесконечно более несчастная. Верно, очень была горда эта седовласая женщина, если ни разу с тех пор не допросила ни о любви, ни о снисхождении.

А светлое облако на небе стало еще светлее. Из-под него показался краешек тонкой прозрачной луны, Криста все еще не спала: ей казалось, что этой ночью она вообще не уснет. И все-таки уснула, правда, когда в скверике напротив уже защебетали первые птицы.

3

Утром Криста встала свежая и улыбающаяся, лишь под глазами легли две еле заметные тени. И все-таки обмануть мать было трудно. Девушка даже попыталась промурлыкать себе под нос что-то, отдаленно напоминающее «Сердце красавицы». Прилежно позавтракала — съела два яйца всмятку, выпила чаю, потом взяла портфель и отправилась на лекции.

Мария повозилась еще немного на кухне, вздохнула и подошла к телефону. Ответили сразу.

— Это ты, Донка?

— Я, тетя Мария.

— Извини, пожалуйста, Донка, но мне кажется, что Тинка чем-то обеспокоена. Какая-то она вся напряженная. У них ничего не случилось?

— Нет. Ничего.

— Ты уверена?

— Ну да. Мы еще вчера вечером были вместе, все трое. И все было абсолютно нормально, — уверяла Донка певучим голосом, по которому ее мать всегда безошибочно угадывала, что она врет. — А почему ты спрашиваешь, она что, жаловалась на что-нибудь?

— Нет, конечно. Вот только разве среди ночи вдруг принялась объяснять мне, почему Офелия не любила Гамлета.

Донка рассмеялась прямо в трубку, очень искренне, как показалось Марии.

— Сашо можно считать кем угодно, только не Гамлетом. А о Тинке и говорить нечего.

— Почему нечего?

— Как по-твоему, тетя Мария, что такое Офелия?.. Каждый крутит ею, как хочет… А попробуй подступись к Тинке!..

Мария помолчала — может быть, эти сороки действительно лучше знают друг друга.

— И все-таки что-то тут неладно! — сказала она.

— Что тут неладного!.. Сашо последнее время очень много работает. Он у нас на этот счет немножко чокнутый — я имею в виду в хорошем смысле. Все думает, что сделает что-то необыкновенное. Не знаю, так это или нет, но работа его здорово захватила. Он ведь очень честолюбивый.

— И ты думаешь, что Тинка не может этого понять?

— Ничего я не думаю. Потому что ничего такого не замечала.

— Может, я и ошибаюсь, — сказала Мария. — Извини за беспокойство.

Немного успокоившись, она положила трубку. Зато Донка нервно забегала по квартире — по холлу, в спальню. И чтобы не терять зря времени, на ходу отшвыривала ногой то лифчик, то чулок туда, куда, по идее, их надо было положить руками. Вряд ли она переняла от бабки этот способ уборки, но Донка считала его очень удобным. И, ногой затолкав под кровать тапочки, она уже приняла решение: нужно поговорить с Сашо. Только какой у него служебный телефон — Донка даже названия института Сашо толком не знала. Ничего не поделаешь, придется отыскать Кишо.

Кишо оказался, как Донка и думала, под машиной. Она лягнула его по босой ноге. Кишо, ухмыляясь, вылез из-под «трабанта» весь в смазке, белели только глаза и в какой-то степени зубы. Он был не из тех, что слишком старательно их чистят.

— Все готово! — воскликнул он. — Сегодня вечером мы будем в «Счастливце».

— Только «Счастливца» нам сейчас не хватает, — пробормотала Дойка.

— Почему? Что-нибудь случилось?

— Ничего не случилось. Но сегодня у меня нет ни малейшего желания толкать машину.

— Толкать не придется. Все в ажуре. Вот только «дворники». — Он виновато взглянул на девушку.

— Что — «дворники»?

— Слямзили у меня «дворники», вот что! Ночью, черт знает в какое время.

— Так «дворники» по ночам и воруют, дубина ты этакая! Почему ты их не снял?

Откуда ему было знать, что бывают такие бессовестные типы. Донка бросила на него неприязненный взгляд, но ничего не сказала — не будет ему теперь никаких «дворников». Только узнала телефон Сашо и позвонила из первого же автомата. Пришлось порядочно подождать, пока в трубке но раздалось: «Слушаю!»

— Это я, Донка, — ответила она. — Как ты?

— Чудесно!

Голос у Сашо действительно был радостный, это ее разозлило.

— Очень хорошо. Мне нужно с тобой поговорить.

— Когда?

— Сейчас, если можешь.

— Нет, сейчас мне нужно к директору. Хочешь в обеденный перерыв?

— Ладно, только тогда приезжай ко мне. Я в это время прихожу домой, потому что умираю с голоду.

— Я тоже. Но ничего, жди меня около часа. Сашо положил трубку, и разговор мгновенно испарился у него из головы. Другие, гораздо более важные вещи занимали его сейчас. Вчера вечером дядя действительно подсказал ему одну букву. Да еще самую важную — первую! А если знаешь две буквы, то все остальное — вопрос терпения. Сашо просто горел желанием поскорее поделиться всем этим с Аврамовым, но у директора с утра шло какое-то ведомственное совещание. Ничего, Сашо подождет. До сих пор он ничего не говорил Аврамову о своей идее, не хватало решимости. Но вчера, после разговора с дядей, на плечах у Сашо словно бы проклюнулись крылышки, и сейчас он носился по лаборатории, время от времени натыкаясь на стены, словно случайно залетевшая в помещение ласточка.

Аврамов вызвал его только в половине одиннадцатого. Сашо был в таком раже, что забыл даже постучать. Новый директор стоял перед открытым окном, почти закрывая его своей широкой спиной. За окном почти ничего не изменилось. Строящееся здание казалось все таким же одиноким в своей цементной наготе, только исчез башенный кран да в оконных проемах появились наконец переплеты. После того как Урумов ушел, кабинет целый месяц стоял пустым. Новый директор упрямо оставался в своем прежнем кабинете. Но там было тесно, а директору приходилось проводить совещания, принимать посетителей. Наконец Урумов обиделся: послушай, друг, я все же не призрак, что ты так боишься моей тени! И Аврамов неохотно перетащил свои бумаги в просторный кабинет.

— Извини, что я так ворвался! — сказал Сашо.

Аврамов обернулся. Лицо его никогда не было таким серым, как сейчас.

— Неважно, — пробормотал он. — До чего же я ненавижу эти дурацкие совещания. Они меня просто выматывают!..

Сашо не ответил. Сам он любил совещания, с удовольствием плавал в их атмосфере, как в бассейне с теплой летней водой. Когда начинались споры и прения, он чувствовал себя, как будто глотнул чистого кислорода, даже пульс у него убыстрялся.

— Просто диву даюсь, как твой дядя со всем этим справлялся, — уныло продолжал Аврамов. — В его-то возрасте!

— Я ни разу не слышал, чтоб он жаловался, — ответил молодой человек. — Дядя и сейчас работает, как лошадь.

— Давно ты его видел?

— Вчера вечером.

— Ну и как он? — Лицо Аврамова впервые оживилось.

— Очень хорошо. И главное — полон надежд. Прочел у Уитлоу что-то, по его мнению, очень созвучное его идеям. Теперь собирается ему писать. О каких-то деталях, которые, в сущности, и есть самое важное.

— Уитлоу ему, конечно, ответит. Хоть он и нобелевский лауреат.

— Дело не в этом. Они знакомы. Но дядя боится, что то, о чем в статье умалчивается, не принадлежит Уитлоу. В том смысле, что это, некоторым образом, секрет его института.

— А что ему мешает попробовать? — Аврамов окончательно оживился.

— В том-то и дело! Я читал эту статью. В сущности, это не статья, а выступление Уитлоу на каком-то тамошнем симпозиуме. Самое интересное, что его высказывание тоже было встречено довольно сдержанно, если не сказать враждебно.

— Естественно! — кивнул Аврамов. — Раз оно созвучно идеям твоего дяди.

— Я этого просто не понимаю! — озадаченно проговорил Сашо. — Чтобы разум боялся истины?

— Все дело в том, какова истина! — усмехнулся Аврамов. — Разве приятно, например, узнать, что твой собственный сын собирается тебя зарезать? Такого рода мысли людям невыносимы. На этом-то и хотел тогда сыграть тот приятель.

Внезапно Аврамов, вспомнив о чем-то, открыл ящик стола и достал оттуда какой-то листок.

— Прочти-ка! —оказал он весело.

Это было заявление от доцента Азманова. В нескольких словах тот сообщал, что просит освободить его от работы, так как он собирается перейти в институт фитопатологии. Мотив: названный институт больше соответствует характеру его научных интересов. Между прочим, это было в какой-то степени верно. Сразу же после того злополучного собрания Азманов занялся изучением некоторых вредных для растений вирусов.

— Ясно! — коротко реагировал Сашо.

— Что — ясно? — Аврамов опять усмехнулся.

— Мы ведь ему отрезали все пути. К быстрому восходу, я хочу сказать.

— И все же нужно признать, что последние несколько месяцев он работает очень прилежно и упорно.

— Чего-нибудь добился?

— Ничего! — признался Аврамов. — Абсолютно ничего!

— Вот! А сейчас он получит от тебя прекрасную характеристику. Я уже заметил, что бездарным дают самые лучшие характеристики. Потому что каждому хочется поскорее от них избавиться.

— Да, ты прав! — с досадой сказал Аврамов. — Я действительно дам ему хорошую характеристику! И вовсе не потому, что хочу избавиться от этого типа, не это главное! Будет он у нас работать или не будет — все одно… А… просто не знаю, как тебе объяснить.

— Зато я знаю. Вы это называете великодушием или придумываете еще что-нибудь в эдаком роде. А это попросту слабохарактерность.

— Ну, не совсем так, — кисло ответил Аврамов.

— Нет, так!.. А паразиты, они и есть паразиты! Почему нужно быть с ними великодушными? Это же неразумно!

Аврамов внимательно взглянул на него. Юноше показалось, что так иногда смотрит на него дядя — испытующе и чуть недоверчиво.

— Ты бабочек любишь? — внезапно спросил Аврамов.

— Бабочек? Вот уж над чем не задумывался.

— И все же.

— А чего их не любить? Они красивые.

— Да, но ведь это своего рода летающие гусеницы. Их бы надо было уничтожать.

— Пожалуйста, без намеков! — сказал Сашо обиженно. — От Азманова ты не получишь ничего, кроме дерьма. Зачем тебе такой человек?

— Да пусть он катится к черту! — согласился Аврамов. — С характеристикой или без нее — все одно. Ты, собственно, зачем хотел меня видеть?

— Сейчас узнаешь! — оказал юноша, и лицо его посветлело и оживилось.

Так начался этот разговор, а через час атмосфера в кабинете уже раскалилась добела. Они выключили телефон, заперли дверь и ринулись словно два яростных пса по следам загнанной лисицы. Лая, правда, не было слышно — в комнате раздавались лишь удары ладоней по столу, громкие восклицания, оханье. Около часа юноша вдруг вскочил.

— Господи, совсем забыл!.. У меня же свидание…

— Сейчас, среди дня? — недоверчиво спросил Аврамов.

— Деловое. Наверное, ненадолго… Но мне нужно сейчас же бежать.

Немного спустя он уже несся к своему кабинету, на ходу срывая халат. Кинулся к телефону, набрал номер.

— Донка, ты?

— Я, свинья ты этакая!

— Извини. Совещание. Еду сейчас же! — Он засмеялся. — Душ на всякий случай принять?

— Незачем, — ответила она. — Я тут тебе баню приготовила.

— Холодную или горячую?

— Как уж тебе покажется. Ладно, двигай. Что-то тут не так, думал он, спускаясь по лестнице. Когда тебя ищет женщина, не жди ничего хорошего. К счастью, перед институтом остановилось случайное такси, и Сашо примчался к Донке быстрее Гермеса. В лифте на него внезапно нахлынуло воспоминание о той зимней ночи, когда он с таким трудом дотащил ее до дому. Она в самом деле была тогда настолько пьяна или больше притворялась? Второе, пожалуй, вернее. Он вспомнил, как старательно Донка прижимала свою пышную горячую грудь к его окоченевшим рукам. Его вдруг охватило странное возбуждение, он даже, сам того не желая, проглотил слюну. Нет, об этом нельзя и думать, все равно что ничего и не было.

Все равно-то все равно, да, похоже, не совсем. Он понял это, как только увидел Донку в тоненькой сиреневой блузке. Но лицо у девушки было не слишком приветливым. Она провела его к себе, хотя в холле стояло несколько удобных кресел. На этот раз постель была застлана, в углу, у самой стены, красовалась желтая плюшевая собачка с голубыми глазками, которыми та уставилась прямо на Сашо. Ему даже почудилось, что игрушка повела ушами. Донка усадила его на свой инквизиторский стул, сама села на кровать.

— Мне здесь неудобно, — пожаловался он.

— Неважно.

— Нет, важно!

— Все это мелочи, — сказала Донка. — У меня есть для тебя хорошая новость, дурачок. Скоро ты будешь отцом.

— Каким отцом? — не понял он.

— Отцом дитяти неизвестного пола… которого твоя возлюбленная уже носит в утробе.

Некоторое время Сашо смотрел на нее, застыв в недоумении.

— Не может быть.

— Может! — отрезала Донка. — Сейчас она на первом месяце. Но это неважно, все остальные тоже пролетят, как сон.

Юмор ее был мрачен, а лицо холодно, как зимняя ночь в Арктике. Он все еще никак не мог собраться с мыслями.

— Что, неужели ты не рад? — спросила она с издевкой.

— Хватит шутить!.. Кто тебе оказал?

— Криста, конечно… Но это — подтвержденный медициной факт, так что не строй себе никаких иллюзий.

Она не притворялась — голос ее был совершенно серьезен. Он встал с этого идиотского стула и обескураженно прошелся по комнате.

— Что-то уж больно ты испугался, малыш! — презрительно заметила Донка. — В конце концов это же не у тебя в животе… А у нее.

— Почему же Криста мне ничего не оказала?

— Почему?.. Ясно почему… Криста — девушка впечатлительная и, верно, предчувствовала, как ты будешь прыгать от радости. Выпить хочешь? У меня только «доппелькорн».

— Давай.

Донка вытащила из тумбочки солидную квадратную бутылку с прозрачным, словно водка, напитком.

— Пей прямо из горлышка, — оказала она. — Лень искать рюмки.

Сашо сделал большой глоток, который ожег ему горло.

— Ладно, рассказывай, что знаешь, — проговорил он, с трудом переводя дыхание.

И Донка со всеми подробностями рассказала ему, что случилось вчера вечером после его ухода. Сашо окончательно помрачнел.

— Неприятно! — вздохнул он, когда Донка наконец кончила.

— Да ты ко всему еще ужасно невоспитанный. Разве так встречают известие о первом ребенке? Мой папаша тоже небось скрипел зубами, услыхав такую новость. Но, как требует приличие, улыбнулся.

— Я не лицемер.

— Дерьмо ты! — серьезно сказала девушка. — Только сейчас я тебя раскусила.

— Ничего ты не раскусила.

— Ты что-нибудь имеешь против самой Кристы? — опросила она подозрительно.

— Ладно, не притворяйся такой уж бескорыстной подругой! — огрызнулся он.

Но Донка по-прежнему смотрела на него так, словно впервые увидела. На его лице появилась какая-то странная мизантропическая гримаса.

— Отвечай на вопрос! — сказала она строго. — В сущности, важно только это. Все прочее можно исправить.

Сашо долго и все так же хмуро молчал. Донка даже подумала, что он ее не расслышал, когда он внезапно заговорил:

— Если тебя интересует, верю ли я в любовь, то просто не знаю, что тебе ответить. Но в одном я уверен — для такой серьезной штуки, как брак, одной любви мало.

— В том-то все и дело! — ответила она. — Именно здесь Тинка имеет перед нами все преимущества. Ведь мы оба по сравнению с ней просто свиньи.

— Пусть так. Но свинья может жить только с другой свиньей, не с лебедем. Оказать по правде, я иногда думаю, не ошибся ли я после той ночи, когда мы первый раз были на даче.

Мгновение они смотрели другу на друга в упор — глаза в глаза, — у обоих перехватило дыхание. У Донки пересохло во рту, когда она вдруг представила себе, как разлетятся по комнате блузка, юбчонка, лифчик. По ее комнате, в пустой квартире на верхнем этаже, на широкой, как футбольное поле, кровати с сегодня только постеленным свежим бельем. Но это продолжалось всего лишь мгновение, Донке все же удалось раздавить неожиданное виденье своей сильной лапой.

— Что-то я тебя не очень понимаю, — ответила она. — Может, ты хочешь сказать, что одной Кристы тебе мало?

— Да, пожалуй, это самое точное слово! — уныло признался он. — Мы с тобой друзья и друзьями останемся. Поэтому я скажу тебе всю правду. Я, видимо, из тех… человек рационального склада, назовем это так. В этих вопросах я не умею себя накручивать… И загораться, словно какой-нибудь гимназист. Может быть, у меня не хватает воображения. С Кристой я чувствую себя слабее, чем я есть в действительности… А в тебе, например, меня все стимулирует.

Что-то опять мелькнуло у самых ее глаз, но Донка поймала это еще в воздухе. Совершенно потерянный, Сашо все так же сидел на своем неудобном стуле, опустив голову. Донке вдруг стало его немного жалко, она никогда еще не видела этого парня таким беспомощным.

— Не знаю! — вздохнула она. — Люди нынче совсем измельчали. Каждый норовит заглотнуть кусок пожирнее.

— Может быть, ты и права, — ответил он.

— К тому же она тебя любит… Неужели ты хотя бы этого не понимаешь?

— Не понимаю, — ответил он тихо.

Донка пораженно взглянула на него.

— Как это — не понимаешь? Криста, даже если захочет, не может стать другой. Это девушка с сердцем, нынче такие вообще перевелись!

Сашо уныло вздохнул:

— Может быть!.. Но не могу я это прочувствовать по-настоящему. Честное слово! Наверное, у меня не хватает каких-то органов чувств, или нервов, или еще чего-то, не знаю даже, как это назвать.

— Глупости! — ответила она.

— А может, она вообще меня не любит. Это, пожалуй, самое вероятное. Вообразила себе эту любовь, чтобы не чувствовать себя оскорбленной.

Непонятно почему Донка вдруг почувствовала какую-то неуверенность. Разговор сразу же стал ей неприятен.

— Я не собираюсь учить тебя, что надо делать! — нехотя проговорила она. — Только очень прошу: не огорчай Кристу. Ни в коем случае! И ни при каких обстоятельствах! Ты знаешь, что по разным причинам она болезненно чувствительна. Не представляю, как она все это вынесет.

Донка замолчала. Говорила она так серьезно, что Сашо внезапно почувствовал себя как мышь в мышеловке. Из тех проволочных мышеловок, которые после того, как они захлопнутся, суют в воду, пока все не кончится. Его охватило какое-то неприятное чувство беспомощности или обреченности. Такого он, пожалуй, еще никогда не испытывал. Или только раз. Но от этого ему ничуть не стало легче. Выйдя на улицу, он немного перевел дух, но тяжелое чувство продолжало угнетать его до самого вечера.

4

Вечером, закончив свои дневные дела, Сашо нехотя поплелся в «Варшаву». Только сейчас он понял, что кондитерская надоела ему до смерти, что своих белых мышей он предпочитает всем этим давно знакомым физиономиям, из которых кое-какие стали его просто раздражать, как, например, физиономия Кишо. С тех пор как тот занялся частным промыслом, в его характере словно бы появилось что-то мещанское, мелочное и неприятное. Он уже неплохо зарабатывал, но жался, отсчитывая стотинки официантам. Вот, отказывается, куда пошли деньги — на «трабант». А ведь, верно, и сам не знает, зачем ему машина, — к его родинкам больше всего подошел бы какой-нибудь хромой осел.

За эти полгода Сашо не сумел завязать в институте никаких дружеских связей. Если, конечно, не считать Аврамова, но то, что его объединяло с Аврамовым, не выходило за стены института. Что тот делал, уходя с работы, Сашо не мог себе даже представить. Куда ходил — тоже оставалось для него тайной. Может быть, ложился и вставал с птицами? Его жена и дочь были сейчас в Швейцарии, несколько дней назад Аврамов с волнением сообщил своему помощнику, что операция прошла очень удачно, девочка была спасена. Но вое остальные — что они делали, куда ходили, чем занимались? Сашо, верно, немного испугал их на собрании, сейчас коллеги как-то опасались и даже сторонились его. А может, и завидовали. Еще бы — не успел прийти и сразу же получил самостоятельную тему. Но никто из них не спросил, чем он зажимается, как идут его опыты, есть ли виды на успех, словно люди боялись получить положительный ответ. Между собой они говорили о рыбной ловле или лыжах, в зависимости от времени года, о телевизионных программах или футбольных матчах, о машинах, фильмах, девушках, страховых взносах, налогах, о том, как учатся и играют их дети, — словом, обо всем, кроме биологии. Словно именно наука их ни капли не интересовала. Игра в конкурс на этот год закончилась, больше не имело смысла притворяться биологами. Было, правда, пять-шесть человек, которые везли на себе всю работу; других это устраивало. Все остальное мог делать и технический персонал.

Сашо застал Донку и Кишо за оживленным разговором. Кристы еще не было. Это было не совсем обычно, чаще всего она приходила первой. Садилась лицом к окну, разглядывала входящих и выходящих и в одиночестве развлекалась, пожалуй, лучше, чем в компании.

Кишо, видимо, был очень возбужден своими успехами на поприще автослесаря и болтал без умолку. Лицо он кое-как отмыл, но ногти у него все же были черными, а родинки, казалось, стали еще крупнее, словно гордились, что у них такой талантливый хозяин.

— Поет, как соловей! — хвастался он. — И работает, как часы. Это не машина, а часовой соловей или соловьиные часы, как вам больше нравится. Еще немного, и поедем к «Счастливцу».

— Еще чего! — нехотя проговорил Сашо. — Один только счастливец и остался в этом мире, а ты и его хочешь сделать несчастным.

— Тогда мы поедем с Донкой. Деньжата у тебя найдутся, девочка?

— Постыдился бы наконец! — ответила девушка. — Ты же частник, денег куры не клюют.

— Потратился на машину. Последние левы на бензин…

В это время пришла Криста. Как всегда, улыбающаяся и слегка возбужденная, только взгляд какой-то непривычно холодный и неподвижный. Компания подвинулась, уступая ей место, и Криста села, вызывающе закинув ногу на ногу. Это было не в ее привычках, обычно она сидела, сжав колени.

— Взял бы у своего чурбана! — сказала Донка. — Две тысячи тебе должен…

— В том-то и дело, что он и не собирается их отдавать.

— А если автоматы испортятся? — спросил Сашо. — Ты ведь говорил, что никто, кроме тебя, их не починит.

— В этом вся заковыка!

И Кишо рассказал, что с ним произошло. Автоматы работали несколько месяцев, и его в конце концов взяло сомнение, как это ни один из аппаратов за столько времени не испортился. Однажды он взял да и съездил в тир, где они были установлены. А там, к великому своему удивлению, увидел, что в одном из аппаратов ковыряется Дитя-Голопузое.

— Что это еще за Дитя? — не понял Сашо.

— Болгарин ты или нет? — рассердился Кишо. — Криста, объясни ему, пожалуйста.

— Что-то вроде вундеркинда из эпоса, соперник Марко-королевича, — проговорила Криста, не поднимая на него глаз.

— Просто невероятно! — вздохнул Кишо. — Парень с последнего курса какого-то техникума… Усов и то еще нет, как у скопца. Вы бы его видели — лоб низкий, лицо даже туповатое.

— Вся она такая, ваша научно-техническая революция! — сказала Криста, нервно покачивая ногой.

Только теперь Сашо заметил, что щеки у нее немного подрумянены.

— Нет, он просто гениален… Я ведь видел, какая у него хватка. Работает с вдохновением. А эта скотина платит ему по несколько левов в день.

— Да, плохо твое дело, — сказал Сашо.

— Наоборот, ты спасен, — возразила Донка.

— Считаешь, его нужно прирезать?

— Не потребуется, — сказала Донка. — Все можно сделать гораздо проще. Ты даешь ему двести левов, чтоб он немедленно испарился, не говоря никому ни слова. Пусть катится в Созополь, в Китен — куда хочет, месяца на два. А ты за это время стребуешь свои денежки.

— Вот это идея! — восхищенно воскликнул Кишо. — Никуда не денешься, придется ехать к «Счастливцу», надо же ее спрыснуть.

Оказалось, что желающих нет. Они поболтали еще с полчасика, наконец Донка поднялась первой.

— Хочешь, я тебя подвезу? — с надеждой опросил Кишо.

— Нет уж, мерси, хочу немного подышать воздухом.

— А вас?

— Мы — люди гордые! — сказал Сашо. — Нам подавай от «мерседеса» и выше.

Однако все пошли взглянуть на «трабант». Машина как машина, если не считать, что вся она была покрыта рыжей экземой шпаклевки. Покрышки, конечно, тоже никуда не годились — совершенно лысые.

— Хоть до угла! — взмолился несчастный Кишо — никто не обращал никакого внимания на его машину.

— Ладно, вези нас до парка! — наконец согласился Сашо. — Там мы выйдем.

Кишо, ухмыляясь до ушей, тронул машину и в целом вполне благополучно доставил их к аллее Яворова. Впрочем, сейчас эта бывшая аллея, по которой еще не так давно гуляли одни только влюбленные, превратилась в кошмарную автостраду, по которой наперегонки носились подвыпившие бездельники. Здесь так отвратительно воняло бензином, что Сашо и Криста бросились в парк, даже не попрощавшись с владельцем «трабанта». В парке было темно, где-то журчала поливальная машина, слышно было, как белки царапают коготками кору сосновых деревьев. И все еще встречались обнявшиеся парочки— мир жил по-прежнему. Только они двое молча шагали рядом, словно старики, которые вышли поразвеять свое одиночество. Внезапно Криста сунула руку ему под локоть — никогда не угадаешь, что может прийти в голову женщине.

— Почему ты молчишь? Скажи что-нибудь!

— Что тебе оказать? — пробормотал он. — Можно подумать, что тебя интересуют мои дела.

— А тебя мои?

— Что в них интересного? Не расспрашивать же мне тебя о Софронии Врачанском?[11]

— Ты, верно, считаешь, что все на свете начинается и кончается твоей биологией…

— Так оно и есть более или менее… Особенно для тебя!

— Что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что знаю все, — ответил юноша. — Донка была так добра, что вовремя меня проинформировала!

Криста, пораженная, остановилась. Сашо показалось, что она от страха готова, точно белка, вскарабкаться на сосну.

— Это возмутительно! — воскликнула она.

И побежала вперед. Сашо тут же догнал ее, подладился под ее торопливые шаги.

— В конце концов кто-то же должен был мне это сказать… Это не только тебя касается.

— Только меня! — крикнула она.

Голое ее звенел от ярости и возбуждения, Сашо и не подозревал, что у нее может быть такой голос. Он подождал, пока Криста немного успокоится, и тихо сказал:

— Вот уж не думал, что ты такая злючка.

— Такая! — резко бросила она.

— Но я не такой. И я хочу, чтобы ты выслушала меня спокойно.

Он даже сам удивился, как невыразительно прозвучал его голос.

— Хорошо, я тебя слушаю.

— Все, что мы делали, — словно через силу заговорил он, — происходило по доброй воле и взаимному желанию…

— Не совсем так, но пусть! — прервала Криста.

— Как это не так?

— Не так, и все… Но ты, конечно, вправе так думать. И я ничуть не собираюсь снимать с себя ответственность.

— Я тоже, — ответил он. — И должен тебе сразу же сказать, что соглашусь с любым твоим решением, каким бы оно ни было. Но если хочешь знать мое личное мнение, то этот ребенок сейчас нам ни к чему.

— Почему? — коротко опросила она.

— По-моему, ты сама должна это прекрасно понимать, — ответил он, начиная нервничать. — Я только-только начал свою работу, у меня и без того голова идет кругом. Все могу себе представить, только не возню с ребенком.

— Я тоже!.. Так что ты можешь быть совершенно спокоен.

Голос ее звучал очень решительно, в нем не было ничего от обычной женской сварливости. Он и не мечтал получить такой быстрый и ясный ответ.

— Разговорами тут не отделаешься, — еле слышно пробормотал он. — Но я сделаю все, что нужно.

— А моя мать?

Опять мать — похоже, все ее проблемы, словно в каком-то магическом фокусе, сосредоточены в этом словечке.

— Это не проблема. Скажешь, что мы едем на экскурсию дня на два. И проведем их на даче.

— Хорошо, — сказала она. — И чем раньше, тем лучше. Надо покончить с этим кошмаром.

И смолкла. Так они молчали, пока не подошли к выходу из парка. Там было очень светло, в пруду плавали два лебедя, которые настолько привыкли один к другому, что уже не обращали друг на друга никакого внимания. Один безуспешно пытался склюнуть сухой огрызок бублика — наверное, не был голоден, просто играл. Они прошли по переходу и вышли на другой стороне бульвара. Здесь Криста внезапно вырвалась, побежала и легко, слоено зайчик, вскочила в подошедший автобус. Он обескураженно застыл на месте, с тупым недоумением следя, как она исчезает из его поля зрения. Автобус медленно тронулся. Сашо знал, что если он побежит, то догонит машину. Может быть, Криста тоже это знала. Он не побежал, он медленно пошел дальше. Никакого облегчения, как ожидал, он не испытывал. Ничего, кроме какой-то гнетущей, все разъедающей пустоты. Хотелось найти в себе хоть немного сострадания, или ярости, или негодования, но ничего не получалось. Медленно, словно туман, тянулись в голове какие-то отрывочные мысли, что-то как будто относяще