Буря на Волге (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


Предисловие

Мы снялись с прикола, когда ночь была на исходе, а свет наступающего дня еще только замерцал над землей, выбирались из узкого пролива на тихом ходу, высматривая дорожку среди водорослей, заплетающих побережья. На левом и крутом здесь берегу стояли тополя, опрокинув в воду точеные колонны стволов, а справа — за косой — светлела широкая полоса Топучего озера. В такую рань выезжал я на лодке впервые — и глядел во все глаза, не узнавая в предрассветный час давно примелькавшиеся места.

Алексей Иванович хорошо знал все прораны и заливы нашей акватории и вел рыбацкое суденышко с той привычной легкостью, с какой опытный возница правит лошадью на знакомой дороге. Он сидел на корме, у мотора, в своей неизменной белой фуражке, и попыхивал самокруткой.

Мы пересекли Топучее озеро на хорошей скорости и подходили к «трубе» — узкой протоке, которая выводила нас к Большому озеру и дальше — через проливы — к фарватеру Волги. Иваныч погасил скорость мотора и, придерживая румпель, пристально глядел вперед. Надо было войти в узкую протоку, не наскочив на пеньки, которые были заметны лишь днем.

С лоцманским искусством Иваныч вывел лодку на Большое озеро — и я вздохнул облегченно, сбросив с себя напряжение тех пятнадцати минут, пока мы выходили из проливов на широкий водный простор. Алексей Иванович приосанился, дал мотору полный газ — и безотказный рыбацкий «ЛМ-1» заработал, как трактор, распахивая винтом тихую предутреннюю воду...

Да, Алексей Иванович Салмин был настоящим волгарем, знал все капризы и прихоти родной реки, на берегах которой он провел почти всю свою жизнь. Сидя с ним в одной лодке (а мы частенько ездили на рыбалку), я наслышался от него столько о жизни приволжских крестьян, что этих рассказов с лихвой хватило бы еще на одну книгу, хотя, казалось, в своем романе «Буря на Волге» он поведал о них все, что знал...

Алексей Иванович Салмин родился 4 марта 1893 года в селе Красновидово Камско-Устьинского района Татарии. С одиннадцати лет стал батрачить на купцов-рыбопромышленников. Из батраков был мобилизован в царскую армию, участвовал в первой империалистической войне, а в гражданскую — в рядах Красной Армии — воевал против интервентов и белогвардейцев. После армии работал землекопом, электромонтером, мастером, начальником цеха в Казэнерго. Он прожил большую, полную драматических событий жизнь — и ему было что рассказать людям...

Мы часто говорим: "Писатель — это биография". Но какой бы интересной ни была биография, простой ее пересказ не станет явлением литературы. Нужно живописать словом, художественно воссоздать жизнь, которую прожил. Здесь должен проявиться природный дар, да еще необходимо образование, чтобы не отстать от века. А образование у Алексея Ивановича Салмина было самое низшее — трехлетка церковно-приходской школы. Можно ли с такой «подготовкой» браться за перо?..

А талант? Откуда взялся талант у человека, который не опубликовал за всю свою жизнь ни стишка, ни рассказика, не ходил в начинающих авторах, никак не проявил себя в литературе? Это было для многих загадкой.

В литературном объединении при музее Горького собирались по пятницам начинающие авторы, читали свои первые стихи и рассказы, и здесь, на занятиях, можно было увидеть пожилого человека с загорелым лицом и темными кистями рук, который обычно сидел в заднем ряду и что-то все записывал в свою тетрадочку. Он был намного старше присутствующих и никого в особенности не интересовал: какой спрос с человека, которому уже за пятьдесят?..

И вдруг — роман! Мало кто верил, что этот молчаливый, простоватый на вид человек мог создать художественное произведение, да еще такого «эпического размаха». А он все эти годы учился, образовывал себя, памятуя, что «чтение — лучшее учение!» И к той поре, как вышла первая часть «Бури на Волге» (1956 год), уже прошел "свои университеты", прекрасно знал Аксакова, Тургенева, Толстого, Белинского, следил за современной литературой.

Судьба главного героя романа Чилима — это судьба самого автора, который вынес на своих плечах все тяготы батрацкой жизни, мерз в окопах первой мировой войны, с оружием в руках отстаивал завоевания Советской власти, восстанавливал порушенное войнами хозяйство. Но произведение Салмина шире судьбы одного человека, биография автора не стала довлеющей в романе. Писателю удалось нарисовать эпическую картину народной жизни, создать целую галерею образов — от батраков, грузчиков, безземельных крестьян до промышленников и судовладельцев.

Сам выходец из народа, Алексей Иванович впитал в себя весь речевой склад рабочего и крестьянского люда, сумел воссоздать его на страницах своего романа.

«Вы написали жизненную книгу!» — часто слышал Алексей Иванович, когда встречался со своими читателями.

Алексей Иванович беззаветно любил родную Волгу, постоянно вспоминал, какой она была прежде, какие суда ходили по ней, какие люди жили на ее берегах, — и вынашивал новые творческие замыслы. Но этим замыслам не суждено было осуществиться: Алексей Иванович Салмин умер от апоплексического удара — на тропе, ведущей к его дачному домику на берегу волжского залива. Деревянная лодка, что стояла на приколе в заливе, не дождалась его. Не дождался читатель и новой книги Салмина. Но то, что успел написать и выпустить Алексей Иванович, останется надолго. Он ушел, оставив после себя «жизненную книгу».

                                                                                                             ГЕННАДИЙ ПАУШКИН


КНИГА ПЕРВАЯ

ЧАСТЬ I

Глава первая

Теплый июльский вечер. Солнце медленно прячется за гору, косые лучи его пронизывают серую дымку и ласково скользят по морщинам Волги. Под высокой горой стало прохладнее, на песчаную косу легла густая тень.

В тихой заводи громко плеснула щука, не успели разойтись круги, как заводь прорезала остроносая лодка и бесшумно уткнулась в берег. В лодке двое торопливо начали разбирать сеть. На корме сидел широкоплечий мужчина с коричневыми от загара могучими руками. Небольшая черная бородка окаймляла его худое цыганское лицо. Это Иван Петрович Чилим. На скамейке у гуслей такой же загорелый сын его — десятилетний Вася. Он помогает разбирать сеть и, часто отмахиваясь от назойливых комаров, тревожно посматривает на берег.

— Тятька, вон из-за перевернутой лодки вроде кто-то выглянул, — шепнул он и снова стал укладывать веревку на дно лодки.

— Ребята, наверно, балуются, — тихо сказал Чилим. — Все у тебя?

— Все, — ответил Вася.

Оттолкнулись, поехали. Лодка проскользнула мимо песчаной косы и скрылась в сумерках.


Прозвище "Чилим" Иван Петрович получил еще в молодости, когда вернулся из Астрахани, проработав там три года весельником у рыбаков. На второй день после возвращения он встретился с другом своим Кузьмой Солонкиным. Тот тоже только приехал с рыбных промыслов. На радостях завернули в кабак на базарной площади, выпили по стакану, и пошел у них веселый разговор.

— Ну как поработал в Астрахани? — спросил Солонкин.

— Да всяко было, вначале туго, а потом привык. Первые дни думал, затеряюсь, да, спасибо, Додок выручил.

— Это Андрюшка-то? Знаю. Хоть и любит выпить, а добрый человек, — сказал Солонкин.

— Пришел в Кутум наниматься к рыбакам, — продолжал рассказывать Чилим, — вдруг слышу знакомый голос: «Здравствуй, Ваня!» Думаю, что за дьявол, кто это меня по имени кличет? А он смеется: «Аль не узнаешь?» — Теперь, говорю, признал. Ну, поздоровались как полагается.

«Ты чего, говорит, тут трешься?» — «Да вот хочу наняться к рыбакам». Он глянул на мои коты и живот поджал. «Это ты, говорит, брось. В такой обувке не возьмут рыбаки. Опорыши надо снять да морские сапоги надеть, пусть хоть они без подметок, наплевать, важно фасон рыбацкий выдержать». — «У меня, отвечаю, денег на такое дело нет». — «Ничего, мы это живо обладим. Айда на барахолку. А, может, с нами пойдешь на Балду Липку катать. Там в котах можно. Мы, брат, тыщами ворочаем... — смеется. — Не подумай, что получаем тысячи, нет, тысячами плашку выгружаем из баржи...»

На толкучке отыскали самые что ни на есть рваные морские сапоги, огоревали их за восемь гривен. Хорошо, что посчастливилось сплавить этому же барахольщику свои коты за двугривенный, на них я угостил Андрюшку. Обмыли с ним покупку и распростились: он пошел на Балду, а я — в Кутум».

Что произошло дальше с Иваном Петровичем, он рассказать не успел. В кабачок ввалились три щеголя — сынки теньковских купчиков, чубатые, в шелковых косоворотках и в бархатных штанах. Бахвалясь, начали они показывать свою удаль, кинулись на Солонкина.

— Ах, так, курдюки бараньи! Астраханских чилимников задевать?! — крикнул Иван Петрович, сунув кулаком крайнего. Щеголи выскочили из кабачка, след их простыл.

С тек пор и укрепилось это рыбье прозвище за Петровичем, правда, наполовину укороченное — его стали звать Чилимом...


Стемнело. В небе загорелись одна за другой робкие звезды, половинка луны, похожая на раскаленный сошник, выплыла из-за густого вербача. Чилим неторопливо раскидывал сеть.

А в это время в теньковском кабачке шел приятный разговор хозяина плеса Пронина с теньковским урядником Чекмаревым.

— Вот зачем я позвал тебя, Лукич, — наливая стакан, говорил уряднику на ухо Пронин.

— Выпить и закусить, — ответил урядник, — это неплохо. Я люблю, — улыбнулся он, глядя в стакан выпуклыми рачьими глазами.

— Выпить, это само собой, а ты вот помоги мне.

— Для вас, Ларионыч, в огонь и в воду... — покручивая черные усы, ответил урядник.

— Надо мне поймать Чилима. Знаешь такого?

— Как же, — кивнул головой урядник. — Астраханец?

— Он, самый. Валандается каждую ночь в моих водах, аренду перестал платить и рыбу не сдает. Пытался я посылать работников, да все впустую, больно хитер он, дьявол... Не могу обуздать.

— Обуздаем! — уверенно пообещал урядник, чокаясь с Прониным. — Когда заняться?

— Я скажу. Может, сегодня. Ты пока тут того, угощайся, а я на минутку...

Пронин вышел из кабачка.

— Тришка! Сверчок! Подь сюда! — крикнул он с крыльца. — Вот чего, Сверчок, беги сейчас же, куда я говорил...

— Слушаю! — покорно ответил Сверчок и быстро побежал к пристаням.

Когда Пронин вернулся в кабак, урядник был уже навеселе, раскраснелся, глаза его еще больше выпучились и блестели в масляной улыбке. Он покуривал папироску и пускал синие колечки к прокопченному потолку.

— Скучаешь? Наливай еще! — поглаживая бородку, предложил Пронин.

— Хватит, Митрий Ларионыч, нельзя так много, служба...

— Ну, гляди, а я еще выпью... И знаешь, ведь какой подлец! Однажды собственными глазами вижу: поехал в нижний плес, ну, думаю, шалишь, молодчик, не уйдешь сегодня. Всю ночь сторожил с работниками на берегу, и нет — как в воду канул. Слышу на рассвете — едет сверху и песенки поет. Стало быть, опять нас в дураках оставил.

— Он это в Астрахани насобачился — скрываться от барина,— заметил урядник.

— Вот это верно сказано, — подтвердил Пронин. — Все рыбаки честно платят и рыбу сдают, а этого мерзавца никак не вгоню в колею.

— Вгоним...— пообещал Лукич. — Ну, Митрий Ларионыч, благодарю, мне пора. Коли потребуюсь, присылай. Я с моим удовольствием сам пойду или Сковородкина пошлю, он — а-яй! — мастак на такие штуки... — покачиваясь и часто мигая, жал костлявую руку Пронина урядник.

Слышавший их разговор целовальник улыбнулся. «Подите суньтесь, как он вас переметнет из лодки...» — сказал он, убирая со стола посуду.


Тихая ночь. Плещутся сонные волны. На теньковской колокольне пробило час. Предутренняя дремота начала сковывать Васю. Он взмахнет веслами, да так и застынет в дремоте.

— Ты чего это, Васятка? — спросил отец.

— Спать хочу.

— Намочи голову — пройдет. Еще кинем разок и ко дворам.

Вдруг из кустарников у берега выскользнула темная лодка и быстро понеслась навстречу.

— Стой! — завизжал Пронин.

Чилим вскочил на ноги и проворно стал вытаскивать сеть.

— К берегу, в кусты,— шепнул он Васе.

Но было уже поздно. Лодка под сильными ударами четырех весел настигла Чилима.

— Вот тебя куда надо... — показал костлявым кулаком за борт Пронин.

Стражник вскочил, выхватывая из ножен шашку. Но в это время раздался глухой удар, и шашка, блеснув острием в воздухе, плюхнулась за борт, а следом за ней и стражник.

— Держи его, держи! — закричал Пронин, толкая Клешнева и Синявина в воду.

Матюшин и Стеблев тем временем кинулись в лодку к Чилиму.

— Не лезь! — кричал разъяренный Чилим, — Башку разобью.

Пока Синявин и Клешнев вытаскивали стражника, Чилим отбивался.

— Караул, убивают! — кричал Матюшин, притиснутый Чилимом к борту.

Клешнев и Синявин, вытащив Сковородкина, тоже кинулись на Чилима.

— Держи, держи! — кричал Клешнев, хватая Чилима за руку. — Ага, попался, голубчик! — и они вчетвером навалились на рыбака, и связали ему руки.

— Теперь не уйдешь! — визжал Пронин.— Тащите его на берег!

Бросив Чилима, все кинулись к стражнику.

— Что это? — удивился Матюшин.

— Да он же не дышит! Вот чучело, воды всего по колено, а он никак утоп, проклятый! — кричал Клешнев.

— Как утоп? — дрожа от страха, визжал Пронин.

— Так вот и утоп! Видишь, не дышит, — сказал Клешнев.

— Живо, откачивай. Отойдет! — командовал Пронин.

— Давно отошел... — заметил Синявин.

— Что, голубчик, сделал дело? — прошипел Пронин, согнувшись над связанным рыбаком.

Чилим плюнул ему в лицо и крикнул сыну:

— Васька! Режь веревку!

— Ишь, чертенок, еще кусается! — отталкивая Васю от отца, кричал Клешнев.

Вскоре лодка с мертвым Сковородкиным и связанным Чилимом отошла к пристани, Молодой Чилим остался один и, обливаясь слезами, начал вычерпывать из лодки воду.


Глава вторая

До января Чилим сидел в пересыльной тюрьме, дожидаясь вызова. Губернский уголовный суд был завален делами. Из Красновидова привели двух старух, уличенных в поджоге торговых домов. От помещика Лебеденко пригнали под конвоем крестьян, убивших лесника. От княгини Гагариной привезли трех связанных парней, подозреваемых в поджоге десяти стогов барского сена. И так без конца...

Когда, наконец, жандармы привели Чилима в судебную камеру, судьи и присяжные уже зевали и нехотя, даже с досадой, поглядывали на подсудимого.

Чилим увидел прежде всего огромный портрет царя в позолоченной раме. Николай второй, в военном мундире со шпагой и широкой голубой лентой через плечо, строго смотрел на подсудимого.

Под этим портретом, в кресле с высокой спинкой сидел председатель суда, по бокам его, в креслах со спинками пониже, сидели остальные члены суда. Ниже ступенькой, на простых деревянных стульях, разместились присяжные заседатели, их было много, и все они позевывали, перешептываясь между собой. Вид у всех был серый, измученный.

Лицо председателя было желтое, точно из воска, маленькая черная бородка подскакивала вверх, когда он говорил что-то, глядя на обвинителя, соседу справа — члену суда. Тот стоял на трибуне и рассеянно перебирал какие-то бумаги, видимо, отыскивая дела Чилима.

Председатель, болезненно наморщив лоб, смотрел на трибуну опухшими глазами, он был не в духе. Не только оттого, что устал вершить дела правосудия, но и оттого, что положенное время для отдыха провел сегодня дурно, обмывая с судейскими друзьями какое-то выгодное дело. Оно бы, конечно, и не совсем было дурно, если бы не продулся вдрызг этому обвинителю.

— Ставлю банк — берет, — жаловался он, — ставлю другой — туда же. Рад, что удалось набить карман...

— Шулер, — посочувствовал член суда.

Тихую беседу их прервал секретарь суда. Он стал зачитывать акт предварительного следствия.

— Подсудимый! — поднялся председатель, — Встаньте! Отвечайте суду, каким образом вы умертвили стражника Сковородкина?

Чилим и не думал кривить душой, да и улики были налицо... Он знал одно, что судья работает за деньги, адвокат хлопочет за деньги, свидетели принимают присягу тоже за деньги. Как же можно искать на суде правды, не имея гроша в кармане? Решил говорить напрямик. И, комкая свой смятый картуз, ответил:

— Господа судьи, да, я, виновен в том, что убил стражника, но я скажу только одно: убийство случилось по ошибке. Я было хотел оттолкнуться от его лодки, а весло соскользнуло, да и ночь была темная, разве впопыхах-то разберешь... Стражника мне жаль, хотя его теперь и нет в живых — дело прошлое, но все же я скажу, что был он человек хороший. Бывало, придет на ватагу: «Ну как, Чилим, спрашивает, рыбку ловишь?» — «Этим, говорю, и кормлюсь, что ловлю». — «Уху, наверное, сваришь?» Ну, мы люди простые, рады гостю, сваришь ему уху, а он опять: «Вот чего, Чилим, сам знаешь, рыба посуху не ходит, жидкость требует». Ну, мы люди простые, понимаем что к чему, и гонишь, бывало, за водкой сына. Стражник нальется доверху, накушается ухи и спит за милую душу там же, на травке под кустиком, Потом, когда очнется, домой собирается. «Вот чего, Чилим, говорит, жена завтра пироги хотела стряпать, неплохо бы и с рыбой». Что же, пожалуйста, и на пироги ему рыбы дам, а там он и уйдет спокойно...

— Ближе к делу. По существу, — предупредил председатель.

— Да я уже все сказал.

— Значит, признаешь себя виновным в убийстве Сковородкина?

— Да.

— Хорошо, садись! — сказал председатель и что-то спросил поочередно у членов суда.

— Свидетель Трифон Сверчок! — крикнул председатель. — Встаньте и отвечайте суду, как было дело.

— Я ничего не знаю, — заявил Сверчок. — Я в этом деле не участвовал, а только ходил подглядывать, куда Чилим поедет рыбачить, и вернулся доложить Пронину, за что получил двугривенный и выпил стакан сивухи. Пронин погнал меня за урядником, но разбудить его не удалось, он был уже мертвецки пьян. Тогда вызвался идти дежуривший в участке Сковородкин. Больше я ничего не могу сказать.

— Хорошо, садитесь, Сверчок. Свидетель Клешнев!

— А что сказать, господа судьи? Человек я подневольный, ведь сказано, если нанялся — значит продался, куда пошлет хозяин, туда идешь и едешь. Кроме всего прочего был выпимши.

— А остальные тоже были пьяны? — спросил председатель.

— Да, навеселе...

— А стражник?

— И он что-то мигал глазами, тоже, знать, был под зарядом... Я, правда, и не заметил, как Сковородкина ткнули, только потом гляжу — сапоги торчат из воды, кверху подошвами, а сам он, стало быть, воткнулся головой в тину. Мы скорехонько с Синявиным выдернули за ноги его оттуда, а он, значит, уже того — наглотался тины и, надо полагать, утоп, а не убит. Больше сказать ничего не могу.

— Хорошо, садитесь, Клешнев.

— Свидетель Пронин! Встаньте и отвечайте суду, чем была вызвана поездка ночью. Говорите только правду.

— Видите ли, господа судьи, тут вышла такая история.

— Историю нам не рассказывайте, мы не историки, а судьи... Отвечайте на заданный вопрос по существу. Чем вызвана ваша погоня за рыбаком Чилимом?

— А тем и вызвана, — начал, выпрямившись, Пронин. — Ловил он рыбу в моих собственных водах, улов не сдавал и деньги за аренду не платил.

— А почему вы не потребовали через полицию и-судебные органы?

— Не хотел утруждать, да и кроме того, сами знаете, везде нужны деньги...

— Днем разве не могли отобрать у него снасти?

— В том-то и дело, что не мог, — пожаловался Пронин. — Мы с Лукичом уже тыкались, и не один раз, да попусту...

— Кто этот Лукич? — спросил председатель.

— А это представитель теньковской власти — урядник Чекмарев.

— Хорошо, садитесь, — сказал председатель, повернулся в левую сторону — к рыжему толстяку и что-то шепнул ему на ухо...

— У меня есть вопрос, — обратился толстяк. — Скажите, Пронин, велик ли ваш плес и сколько рыбаков на нем занято?

— Можно отвечать? — спросил Пронин председателя.

— Да, пожалуйста, только покороче.

— Плес у меня на двадцать верст с заливными лугами, озерами и затонами. Рыбаков в прошлом году было тридцать лодок мелкоснастников и один крупный — с неводом и рабочими.

— А не скажете, как фамилия вашего крупного?

— Расщепин Яким Петрович, очень порядочный человек...

— И еще, будьте любезны, не можете ли сказать, сколько дохода дает ваше хозяйство?

— Да так, в общем, примерно тысяч восемь — десять в год.

— Хорошо, у меня больше вопросов нет, — сказал толстяк, поправляя пояс и усаживаясь поудобней в кресле.

Председатель шепотом обратился к члену суда, сидящему справа. Тот отрицательно покачал головой.

Тогда председатель дал слово Чилиму.

— Что вы можете сказать?

— Господа судьи, я уже сказал: убийство случилось по ошибке, — ответил Чилим.

Затем выступил обвинитель, Он был в приподнятом настроении и произнес короткую, но внушительную речь. В назидание другим обвинитель требовал кары преступнику по всем строгостям закона... Уставшие заседатели перешептывались, удивляясь: «Ишь, как сегодня разошелся наш Мудролюбов...»

Председатель, не забыв обиды, шарил по карманам, желая во время перерыва «пропустить еще одну чарочку», и сердито косился на обвинителя: «Тоже мне, распинается от радости...»

Загремели стулья — присяжные ушли в совещательную комнату.

Чилим, сидя на скамье за перегородкой, между двумя жандармами, державшими наготове шашки, не мог расслышать, о чем говорили присяжные. Он услышал позже только приговор. Председатель суда произнес последние слова этого приговора очень внятно:

— И сослать в каторжные работы сроком на пять лет!


Глава третья

В те годы шло строительство великой Сибирской железной дороги от Урала до границ Китая. На эту стройку и гнали всех осужденных.

В мае 1903 года препроводили туда же и Чилима. Из города вместе с Чилимом вышло человек двести, а к месту назначения прибыло намного меньше. Дорога дальняя, получилась, как выражались конвойные, «усушка»: одних пристрелили при побеге, другим удалось «улизнуть», а некоторые просто не сумели дотащить до назначенного места свои кандалы. Кузнецу пришлось трудиться в дороге — снимать с покойников цепи. «Это вещь казенная,— говорил он,— за нее придется отвечать перед начальством...»

На последних привалах конвойные начали поторапливать заключенных, подбадривая их прикладами. В конца концов перед глазами осужденных открылась зеркальная гладь, которой конца и края не видно.

— Байкал! — объявил конвойный.

— Слава тебе, господи, прибыли, — снимая шапки, крестились солдаты.

Но те, кто сумел дотащить сюда кандалы, ничуть на обрадовались. Им было все равно — дошли ли до Байкала, пойдут ли дальше, до границ Китая. Каждого тревожила одна мысль: хватит ли духу выдержать срок. Им и в голову не пришло полюбоваться красотой Прибайкалья. Кто где присел на землю, там же и начал похрапывать, вторя тихому говору байкальских волн...

— Становись! — раздалась команда.

Солдаты будили заснувших прикладами. Громко стуча колесами, подкатила пролетка, запряженная парой бойких сибирских лошадей. С пролетки соскочил начальник конвоя капитан Листоперов, усач с круглыми, как у филина, глазами и крючковатым носом. Он был навеселе, видимо, после пирушки с господином, приехавшим на этой же пролетке. Господин снял коричневую шляпу, обнажив светлую лысину, и, вытирая ее платочком, оглядел заключенных.

— Вы, головорезы! — взобравшись на камень, крикнул капитан.— Хватит даром казенный хлеб жрать! Его надо зарабатывать! Видите вот эти скалы, что висят над водой? Их надо разбить, свалить и сделать гладкую, как ладонь, дорогу! Иначе вам не искупить своей вины перед отечеством! К работе приступить немедленно... Аристарх Николаевич! — обратился он к господину в шляпе.— Укажите, что и как!

Загрохотали по стальным клиньям кувалды, покатились громадные камни в прозрачную зыбь Байкала, выбрасывая фонтаны брызг..

Сердце у начальства спокойно: казенный хлеб и тюремная баланда с лихвой оплачиваются.

Разбив несколько скал, свалили обломки под откос и очутились перед каменной стеной скалы, далеко вклинившейся в озеро.

— Ну-ка, попробуем, — сказал Чилим своему напарнику, наставляя клин. — Бей, Веретенников!

Изгибаясь и покрякивая, Веретенников бил пудовой кувалдой. Но клин только отскакивал, высекая снопы огненных брызг.

— Хватит, не идет! — крикнул Чилим.

— Эх, братцы, пропали... Нам и в сто лет не пробить этой стены,— склонясь на черен кувалды и тяжело дыша, пожаловался Веретенников.

— На такой дорожке все протянем ножки... — сказал подошедший Маслихин.

Начали подходить другие заключенные. Конвой подтянулся ближе. Подбежал офицер, увидев столпившихся.

— Что остановились, разбойники! — закричал он.

— Не берет, ваше благородие! — выпрямившись, ответил Веретенников.

— Я вам покажу — не берет!

Капитан вырвал из рук у Маслихина лом и, сделав несколько ударов в стену, выругался, бросив лом к ногам Веретенникова.

— Крепка, — сказал он про себя. — Ну что же, будем ждать, когда сама она свалится?!

Все молчали и смотрели то на стену, то на своего начальника.

— Гришагин! Ну-ка, марш за инженером! — крикнул капитан.

Вскоре явился инженер.

— Аристарх Николаевич! Как же вы, милейший, не учли вот этой штуки, — показал он скалу.

— Все учтено, — спокойно ответил инженер. — Будем рвать.

— Чем?

— Инструмент и взрывчатка на Лиственичной, пока не успели подбросить.

— А людей куда?

— Подумаем, — сказал инженер. — Можно пока на соседний участок, работы хватит.

Не лучше оказался и соседний участок, все те же скалы и те же конвойные.

И так день за днем, от утренней до вечерней зари бьют и катают камни осужденные.

— Нет, я не вытерплю, — говорит Веретенников земляку. — Сердце давит. Я убегу или под утес — вниз головой...

— Ну, это зря, — утешает земляк. — Обтерпимся, и все пойдет, как по маслу, ты еще молодой...

— Эх, Степа, Степа, — говорит ему Чилим.— За что тебя сюда запичужили?

Веретенников оживляется, в глазах у него сверкают злые огоньки.

— За револьвер, который дал осечку...

— Разве не за поджог?

— За поджог — это вон Маслихин, а меня за другое... — вздыхает Веретенников. — В работниках я был у Захватова. Ну, в летний день, только что вернулся с поля, чечевицу ходил косить, а хозяин и говорит мне: «Вот чего, Степан, до ужина еще много, свез бы ты возок навоза на первую десятину, что на прогоне, тут недалеко, успеешь». — «Что же, — говорю, — ладно». Наложил телегу, запрег жеребца и еду в поле. Сижу, значит, на возу и размечтался, вспомнил, что мне Дуся говорила... Эх, девка была, как свежий огурчик... Вот мы с ней сговорились, как возьмем после покрова расчет, так и поженимся. Выехал уже за ограду. Солнышко скрывается, жнивье покраснело. Стадо гонит навстречу пастух. Как хлопнет он кнутом — мой Карько как шарахнется в сторону и понес чесать по полю. Телега со шкворня долой, а я с навозом в сторону. Волочусь на вожжах за передком, а тут как раз на повороте столб. И двинуло меня об него со всего размаху. Я и не помню, как выпустил вожжи. А жеребец катит с передком по деревне и как был в упряжке, так и саданул через забор. Ну, сбрую всю изорвал, оглобли в щепки, глаза у него, как угли, горят, весь дрожит и храпит. Хозяин за это и начал вздушивать меня: пригрозил, что за все удержит. И так, думаю, получать гроши да еще вычтет, на что же тогда я буду жениться? Ну и решил добывать ему сбрую новую, чтобы поменьше было вычетов. В первый же праздник отправился в гагаринский лес, за новыми оглоблями. Облюбовал два молоденьких дубочка, тюкаю топориком. Свалил уж, начал было сучки очищать и слышу — что за черт — вроде валежник сзади меня хрустит. Обернулся, а там охранник из барской крадется и целится в меня. Ему дано было право стрелять на месте. Он и до этого злой был на меня за Дусю, а тут и вовсе решил разделаться, «Стой, — говорит, — дай-ка я попробую свой новый бердан на этом остолопе...» Подскочил ко мне вплотную — чуть в лоб дулом не достает, чвик — осечка, второй раз чвик — тоже. Я не будь дурен, мазнул его обухом между глаз. Он хлоп на пенек, башкой в сучки. Я цоп его ружьишко и пристукнул прикладом. Теперь, думаю, надо скрываться, пока не поздно. Только выскочил на просеку, а тут верховой объездчик, и сразу же за топор, а тот в крови. Тут все и выяснилось, вот теперь и отдуваюсь...

— Сколько тебе приботали? — спросил Чилим.

— Пятерку. Это бы черт с ней, да только Дуську-то больно жалко. Эх, и девка была... — вздохнул Веретенников. — Ждать обещалась.

— Жми, ребята! — крикнул Чилим и тихо добавил: — Бобик подходит.

— Поживей! — крикнул конвойный.

Пока работали на втором участке, на первый уже привезли инструмент и взрывчатку.

В помощь подрывнику начальство назначило Чилима и Веретенникова. Подрывник держит сожженное напарье, а Чилим с Веретенниковым бьют кувалдами. Потом вычищают из отверстия щебень и, засыпав заряд, снова забивают отверстие, оставив узкую скважину для фитильной спицы. Конвойные гонят всех в укрытие, за скалы, подрывник горящей головешкой дотрагивается до фитиля и тоже прячется. Земля под ногами вздрагивает, раздается оглушительный грохот — и часть скалы валится в воду, выбрасывая тучи брызг.

— Ура! — кричит офицер и тут же выгоняет всех скатывать остатки взорванной скалы.

Приехавший подрывник, проработав неделю, был переброшен на другой, более важный участок, а подрывное дело осталось за Чилимом. Работа шла и у него неплохо, если бы не случилось несчастье. Как-то Чилим поджег фитиль, но взрыва не последовало.

— Должно быть, спичка отсырела, — сказал Веретенников. — Надо бы добежать и взглянуть.

— А если взорвет?

— Ну, что ж, — улыбнулся Веретенников, — другого жениха Дуся найдет...

— Нет уж, лучше я сам, — сказал Чилим.

— Беги! — подтолкнул его конвойный.

Чилим пробежал шагов двадцать и, оглушенный взрывом, покатился под откос.

Левая рука, повыше локтя, болталась у него как на веревочке. Когда разорвали мокрый от крови рукав, то увидели торчащий наружу обломок кости. Чилим потерял сознание. Так и отправили его на лечебный пункт, где фельдшер сделал перевязку, а потом перевезли в иркутскую тюремную больницу.

Месяца через три, когда тюремное начальство в присутствии врача проверяло больных и снимало с довольствия умерших, увидели в списке фамилию Чилима.

— Что с ним делать? — спросил надзиратель.

— Хорошо, если на своих ногах доберется домой, — ответил врач, — а то и в дороге может...

— Почему же? — не понял надзиратель. — Рука затянулась.

— Собственно, это уже не рука...

— Ну пусть и одной работает.

— Нет, — не соглашался врач. И, наклонившись к надзирателю, шепнул ему: — Легкие-то у него...

— Понятно, — сказал надзиратель и вычеркнул фамилию Чилима из списка, сняв его с тюремного довольствия.

Начало августа 19О5 года. Федора Ильинична вышла из своей лачуги и присела на край завалинки в ожидании Васи. Он с утра еще ушел в затон удить окуней, Поглядывая вдоль улицы, она услышала свисток савинского парохода, подходившего к пристани. Этот заунывный гудок напоминал ей далекое прошлое. Когда она была еще девушкой, то, услыхав гудок, бежала встречать пароход, на котором служил ее отец лоцманом и всегда что-нибудь привозил — или гостинцы, или обновку. Позднее, когда была молодушкой, бегала встречать мужа, шли они домой всегда веселые и счастливые. А теперь — одна-одинешенька, и некуда голову приклонить...

Тяжело вздохнула Ильинична, вытирая ладонью слезы на впалых щеках.

Громкий кашель невдалеке вывел ее из задумчивости. Она увидела подходившего человека в серой со множеством заплат рубахе, с заправленным под веревочный поясок левым пустым рукавом.

— Здравствуй, старуха! Вот и я, — хрипло произнес он, силясь выдавить улыбку, — Чего же плачешь? Али не рада?

— Милый ты мой! — всплеснула руками Ильинична. — Да разве это ты пришел?! — заголосила она и припала к нему головой. — Тень от тебя осталась. 

— Ну хватит, Федынька, слезой горю не поможешь... — утешал он жену.

В конце улицы мелькнула пунцовая рубашка, это бежал его Вася со связкой окуней на кукане.

— Тятька! — подбежал он к отцу.

У Чилима задрожали плечи. Он, сидя на завалинке, зажал сына в коленях. Широкой ладонью молча гладил его черные вьющиеся волосы.

— Мамка! Иди вари уху!

Вошли в избу, Вася втащил отцовскую котомку, в которой болтались запасные лапти, жестяная кружка и кусок черствого хлеба.

— Вот и все, что заработал за три года, — сказал Чилим, вытаскивая из мешка свои пожитки.

— А рука где? — спросил Вася, пощупав пустой рукав.

— Оторвало, сынок.

— А больно было?

— Не помню, милый... Как я рад, что, наконец, добрался... — сказал Чилим и закашлялся.

— Настыл, что ли? — спросила Ильинична.

— Ничего, ерунда, пройдет...

Но Федора Ильинична горестно качала головой — она знала, чем может кончиться эта ерунда...

И, действительно, после приезда Иван Петрович весь как-то размяк и все больше лежал на холодной печке.

Тюремный врач в своих предположениях ненамного ошибся.

Спустя полтора месяца, как-то вечером, залезая на печку, Чилим пожаловался:

— Ну, старуха, видно, я оставлю вас вдвоем с Васей...

Утром Чилим умер.


Глава четвертая

Ветер завывал, крутил воронкой давно опавшие желтые листья и рассыпал их по грязной улице. На деревню наплывала густой тяжелой тучей осенняя ночь.

Уныло смотрели темные окна в низеньких почерневших избенках. В крайней к обрыву над Волгой мерцает тусклый огонек тоненькой свечки, прилепленной к гробовой доске у изголовья. Ветер прорывается в щели и тихо шевелит суровый саван. Правая рука покойного лежит на груди, а левый пустой рукав прихлестнут черной тесемочкой. В переднем углу, перед медным распятием, теплится лампадка, и чтица перед ней гнусаво произносит непонятные слова. У порога, сгорбившись, стоят три старухи, изредка нехотя крестятся и часто перешептываются, видимо, осуждают бедность, оставленную покойным. Из чулана слышны одинокие вздохи и тихое рыдание Ильиничны. У самого окна сидит на скамейке мальчик. Он смотрит в заплаканное стекло на улицу — и что-то тяжелое, как эта непроглядная туча, давит ему сердце. Но мальчик не плачет, он только вздыхает.

— Сходил бы ты, Васенька, за водицей, — тихо сказала вышедшая из чулана мать, вытирая синим фартуком мокрые от слез глаза.

Он так же молча встал и тихо вышел, точно боясь потревожить покой.

— Ах, Чилим, Чилим, — вслед ему произнесла одна из старух, перекрестившись. — Сколько же ему годков, Ильинишна?

— Тринадцатый, — ответила сквозь слезы мать.

— Хоть бы еще немного протянул, — обратилась старуха в сторону покойного. — Пристроил бы куда мальчишку... А теперь куда же ему, осиротевшему? Эх, Иван Петрович, как ты оплошал...

— Куда ж я теперь определю своего Васю? — голосила жена, обливая теплыми слезами могильный бугор.

— А ты, матушка, не реви, бог милостив, — утешали мать Чилима соседки. — Сходи-ка к старому хозяину, покалякай с ним, да в ноги поклонись, откажет — не убьет, а может попадешь ему под хороший раз, и, гляди, возьмет еще в работники.

«Не миновать, видно, поклонов хозяину, — думала она, собираясь к Расщепину.


Нельзя сказать, чтоб плохо принял ее хозяин. Потужил вместе с ней об Иване Петровиче, которого помнил как исполнительного работника. Но сына его Васю все же не взял.

— Куда его, молод еще, пусть немножко подрастет, тогда поглядим,— сказал он, прощаясь. — А все-таки заходи понаведаться, может, что-нибудь и придумаем...

Прошло с того времени много месяцев, а Чилим все еще бегал в затон удить ершей. Федора Ильинична снова отправилась к хозяину, на этот раз Расщепин смилостивился...

— Ну полно слезы-то лить. Сказал, возьму, — значит, возьму, присылай-ка в марте, — утешал он, выпроваживая ее из дома.


Наступала весна, и на волжском полотне все ярче обозначалась, темнея, зимняя дорога. Пески с обеих сторон Волги раньше сбросили снеговую одежду.

Рыбаки готовили к весенней путине лодки. Дымил костер, пахло смолой и начинавшей разогреваться луговой землей. Все это радовало рыбаков, напоминало им что-то родное и близкое...

— Шевелись! — неожиданно крикнул Расщепин. — Весна торопится. Вот оно, батюшка, как припекает, — кивнул он в сторону солнца. — Васька, гляди у меня в оба, смолу не спали. Слышишь, что я говорю?!

— Слышу, — нехотя отвечает Чилим хозяину, выкидывая длинной хворостиной пылающие головни из-под котла.

Работники тоже поглядывали на припекавшее солнце, но думали о другом...

— Не пора ли, — сказал Трофим, стоя на коленях у разостланного невода. — В брюхе что-то уже урчит, — добавил он, скосив единственный глаз на хозяина.

— Работать надо! — ответил хозяин. — Сам не работаешь и других сбиваешь.

— Как не работаю? Свою половину давно закончил, а теперь помогаю Сонину. Невод уже готов... Я говорю, не пора ли обедать?

Хозяин махнул рукой и пошел к берегу.

— А ты, Петрович, не уходи, поел бы с нами бурлацкой... — пригласил Трофим.

— Не буду, некогда. Надо готовиться.

— А ведь сегодня, пожалуй, лед сломает, жарко стало, да и воды ночью прибавилось. Вот уже и «ледоколы» появились: чайка летает, и трясогузка бежит по заплеску. Приметы верные, — заключил Трофим.

Между лодок, на обсохшем бугорке, положена слань, вынутая из рыбницы и служившая теперь столом для рабочих.

— Бурлацкую что ли? — спросил Чилим, поставив котел с кипящей похлебкой около слани.

— Вали, Васька, бурлацкую, — крикнул Сонин, тяжело поднимаясь с разостланной мотни и подбирая иглицы с нитками. — Вот он, батюшка, как дубовый... И где только хозяин добывает такой хлеб? — ворчал Совин.

— Ничего, это для беззубых хорошо, экономия будет, — сказал Коротков, присаживаясь к столу.

— Самого бы заставить такой хлеб жевать... — проворчал Совин.

— А что, и будет!.. До чужого он жадный. Я знал одного такого, в Казани жил. Владелец трех домов и магазина, в котором торговали мебелью и всякими деревяшками, — рассказывал Трофим. — Тот, бывало, все время жил на хлебах у квартирантов. Утром завтракать идет к слесарю-водопроводчику, обедать к портному, а ужинать к дворнику. И вот один раз не пришел. «Ну, был у тебя Кузьма Захарыч?» — спросил портной слесаря. «Нет, не было». — «У меня тоже. Не случилось ли чего с ним?» — забеспокоились квартиранты. Пришел дворник и сказал им: «Вчера вечером он, как поужинали, от меня в подвал отправился». Пошли втроем к подвалу. Постучались — не открывает и не откликается, Позвали полицию, взломали дверь, глядь, он лежит совсем окоченелый на куче денег, одну пачку, что побольше и поновей, обнял, да так с ней душу отдал...

Чилим накрошил хлеба в деревянную чашку, облил кипящей жижей, а сам старательно принялся толочь в котле картошку. К столу сели еще двое — молодой парень Долбачев и старик Тарас Плешивый.

— Молодец, Васька! Из одного супа сделал два блюда... — похвалил Трофим. — Учись, пока я жив.

— Да,— протянул Коротков, — у тебя, пожалуй, есть, чему поучиться, ты ведь много шлялся на чужбине... Наверное, кое-что повидал?

— Да, было дело... — улыбнулся Трофим.

— Ну и как она в других-то местах жизнь устроена? — спросил Коротков.

— Не слаще этого. Какой хозяин... А хозяева, сам видишь, все на одну колодку... Каждый норовит одно, чтоб ты больше работал, да поменьше денег просил.

— Такой уж порядок, — вставил старый рыбак. — Сколько бы ты ни работал, а цена тебе одна: как состарился, так и околевай под забором... А правда что ли, Трофим, будто в Астрахани рыбаки придумали это дело сообща, артелью тянуть? Так, говорят, оно легче, сподручнее, вроде как бы сами хозяева...

— От кого слыхал? — спросил Трофим, пристально глядя на Совина.

— Говорили, — замялся Совин. — Прошлый год мы ездили в Казань за делью для невода, на  устье встретился рыбак — астраханец, спрашивал, хорошо ли рыбу ловим, много ли хозяин платит, — одним словом, мужик был разговорчивый... «Дить, говорю, как сказать про нашего хозяина, с голоду не уморит и досыта не накормит, а платит он сорок копеек на день». — «К черту, говорит, всех хозяев! Сами скоро будем управлять заведением...» — «А не слыхал, — спрашиваю,— когда их к черту-то? Чай, был в Астрахани, знаешь». — «Был, отвечает, и сам было потыкался в эти артели... да ничего не вышло. Жандармы пронюхали, как борзые, набросились: «Это вы чего тут выдумали? А знаете ли, сучьи сыны, что эта самая штука вредна царю-батюшке!..» — и всех разогнали, но это еще бы не беда, что разогнали, а которых в кандалы да прямо в Сибирь... И снова рыбаки разошлись в работники так же, как мы».

— Вот он закон-то каков! Кому он нужен?

— Известно, не нам, — ответил Трофим. — Сами посудите, если одной бабенке дали тысячу десятин земли, да столько же лесу и лугов...

— Ого, сколько сцапала! У нас и на всю деревню такого нет, — заметил Долбачев.

— А кто она? — спросил Коротков, глядя на Трофима.

— Гагарыня, что в Теньках живет, и ног-то у нее нет, говорят, на тележке ее возят, а она знай скрипит: «Моя земля, мой лес». Обидно! Такая дохлятина, а ты не можешь даже кустик сломить на ее земле. А вот, скажем, ты, Совин, тянул Расщепину лямку до седого волоса, умирать скоро будешь, завещание сыну напишешь, скажешь — тяни, сынок, такой уж закон.

— Быть может, к тому времени царь-батюшка изменит закон? — возразил Совин.

— Жди-ка вот, изменит он тебе и на блюде принесет: «На-ко вот тебе, Совин, закон, да и валяй им пользуйся...» В пятом году хорошо изменил? А мы сдуру все еще чего-то ждем...

— В пятом,  наверное, много народу полегло? — спросил Коротков.

— Немало... Я и сам было попал в переплет, да легко отделался, только одним глазом поплатился. Ведь как легко резанул меня, сволочь. Потом уже разбирались, у них-то в нагайках свинцовые шарики заплетены.

— Солдаты били? — спроси Тарас Плешивый. 

— Нет. Казаки. Солдаты было перешли на нашу сторону, три батальона, то есть не перешли, а только стрелять в нас отказались. Ну их тут же казаки разоружили, в кандалы да в Сибирь на каторгу... Они почесали затылки после, да уж поздно, в руках-то ничего уже не было...

— Как же и ты попал? — спросил Совин.

— Случайно. С намерением... — улыбнулся Трофим. — Дворником я работал у канатчика Пушкарева, в Адмиралтейской слободе. Познакомился с Зарубиным с Алафузовского завода, они пеньку нам доставляли, которая не шла в их производство, а на веревки-то ладно, всякую дрянь закручивали... А тут вышло так: в конце июня или в начале июля, точно не помню, ждет хозяин день, другой, все не везут. Гонит меня на завод: «Иди-ка, говорит, узнай, почему не едут». Иду на завод, вижу — народу полно на берегу Казанки, около плотов, рабочие с Алафузовского завода собрались обсудить свои дела... На бревнах стоит невысокий человек в очках, с черной бородкой клинышком и такими же черными густыми волосами. И говорит густым басом. После уже, когда нашел Зарубина, спрашиваю: «Кто это так здорово говорил?» — «Это, отвечает, дядя Андрей из комитета». Когда познакомился ближе с Зарубиным, он сказал: «Вот чего, Трофим, ты не можешь ли заняться одним делом?»  — «Каким?» — спрашиваю. «Ты ведь все равно утром рано выходишь улицу подметать, а тут уж недолго бумажек с десяток расклеить...» — «Что ж, отвечаю, можно, если для хорошего дела». — «Дело-то, говорит, хорошее, только нужно его суметь провести в жизнь... Ты, наверное, знаешь, где городовые под утро бывают». — «А где они бывают? Дрыхнут на лавочке возле нашего дома, наверное, хозяин им приплачивает за это...» — «Ну вот и хорошо, а ты этим временем обежишь улицы две и налепишь». В тот же самый год, зимой, ночью я с полсотни расклеил этих самых бумажек. А днем улицу подметаю, снег убираю. Глядь однажды - из Ягодной слободы с Алафузовского завода ткачи, кожевенники, как на праздник идут, а впереди - мой знакомый Максим. Он кивнул мне, дескать, пора, давай, Трофим, с нами. Ну, я тоже вклинился в передние ряды, поближе к Зарубину. Подходим к фабрике «Локке», и оттуда тоже народ валит с криками: «Давай к Ушкову, на кислотный!» Перешли Казанку, остановились. Зарубин встал на высокий сугроб. Толпа росла. «Товарищи!» — раздался над толпой громкий голос Зарубина. Ах, как он ловко говорил, слов только теперь не припомню. Красное полотно у нас над головой. Двинулись дальше, подходим уже к кислотному, передние даже запели: «Отречемся от старого мира...» Вот уже и рыжий дым из трубы кислотного. А тут вдруг в задних рядах какой-то шум. «Казаки!» — слышу крик. Не успел оглянуться, как кашки заблестели... Если бы оружие... — можно бы помериться силами, а голой рукой его не сшибешь с лошади. Ну и пошли нас месить лошадьми, жарить кого нагайкой, а кого шашкой. Многих насмерть побили, а еще больше покалечили... Максима после уже вечером нашли с проломленной головой, но он был жив... Это только а Адмиралтейской и Игумновой слободах, — продолжал Трофим, — а что в самом городе-то было, тут, брат, всего, пожалуй, и не расскажешь. Там сгрудились суконщики, мыловарщики с завода Крестовниковых, студенты. Всей громадной толпой пошли к городской управе, по этой самой, как ее, по Воскресенской улице. Впереди всех, говорят, шла гимназистка с красным флагом. Уже подходили к зданию городской управы, как с гостиного двора выбежали солдаты Ветлужского батальона и заняли всю площадь, преградив путь. А сзади эскадрон казаков. Батальоном командовал капитан Злыбин. Из кожи лез, выслуживаясь, прапорщик Плодущев...

Выстрелы, стоны, проклятия слились в общий гул. Народ ринулся вперед, оставляя на снегу убитых. А красное полотнище все развевалось на высокой палке. Солдаты продолжали стрелять, казаки загоняли рабочих во дворы и там расправлялись с ними.

Рабочим удалось занять городскую управу, но в помещениях уже было пусто. Злыбин подал команду - стрелять в окна. Рабочие прятались от пуль за стены. Некоторые, имевшие оружие, отстреливались. Но на помощь войскам примчались мясники черной сотни. Ими командовал какой-то верзила в поповском подряснике. Он, размахивая широкими рукавами, кричал: «Во имя церкви и храма! Руби головы антихристам!» Разъяренные черносотенцы пустили в ход топоры. Притоптанный снег во дворах и на улицах был густо облит кровью рабочих. Три дня продолжалась расправа. Вот так-то батюшка-царь показал нам новый закон...

Чилим все время молчал и внимательно слушал Трофима.

Вдруг зашумело где-то рядом, раздался глухой треск, Васька вскрикнул:

— Пошла-а!

Волжское ледяное полотно разделилось на две половины. Коричневая полоса воды между ними расширялась. Уносимые быстрым течением льдины начали с грохотом лезть на крутой каменистый берег. Льдины громоздились одна на другую, с шумом разламывались и рассыпались в мелкие длинные иглы.

— Эх, и силища агромадная! Гляди, как начала ворочать... — сказал, любуясь ледоходом, Тарас.

— Пожалуй, пора и за работу, а то хозяин опять начнет рычать, — ответил Трофим, прикручивая к длинной палке тряпку. — Эй, Васятка! Хватит глядеть, тащи смолу!

Смола дымила, шипела, разнося вокруг приятный запах сосны.

— Вот она, матушка, пошла!.. — крикнул торопливо подбежавший Расщепин. — Ну как, Трофим, у вас все готово?

— Все, — ответил Трофим, быстро окуная в смолу самодельную кисть.

— Смолу только испортили, — точно простонал хозяин. — Лодка не высохнет до утра, а завтра надо выезжать...


Утро было ясное, морозное. Вода ночью убыла, ледяные утесы на меляке в утреннем тумане казались еще выше и радужно искрились в лучах утреннего солнца. Рыбаки грузили в лодки снасти и свои пожитки. По Волге плыли мелкие льдины, они с шумом ударялись, разламывались, будто звонко разговаривая.

Неводник доверху наполнен сетями, все готово к отплытию.

— По местам! — крикнул хозяин. — Помолимся богу. — Он свесил за борт руку, окунул пальцы в холодную воду и трижды размашисто перекрестился.

Рабочие дружно ударили веслами. Неводник закачался и тихо поплыл широкой волжской дорогой, лавируя между льдинами.

Трофим с Чилимом ехали в рыбнице, нагруженной мелкими снастями.

— Нажми, Васька, нажми! — ободрял Трофим, работая кормовым веслом.

— Шабаш! — объявил хозяин, поворачивая длинной нависью к песчаному берегу.

— Ну, теперь каждый за свое, — командовал он. — Ты, Васька, дрова готовь, остальные за сеном — шалаш надо поправить, гляди, как за зиму его растрепало...

Под высоким песчаным бугром Чилим складывал в кучу хворост.

— Толстые выбирай! — крикнул ему Трофим, проходя мимо с громадной охапкой сена.

За Трофимом шли остальные, тоже нагруженные сеном.

- Году нет, а ночлежка уже готова, — сказал Трофим, поправляя сено у входа в шалаш.

- И скоро, и хорошо, — осматривая шалаш хозяйским глазом, сказал Расщепин. — А теперь вот чего: Трофим, валяйте с Васькой, выставьте пяток сетей вон в эту прогалину, — показал рукой хозяин в направлении затопленных кустов.

— Что ж, Васятка, пошли засветло. Волоки снасти.

После ужина рыбаки жгли костер. Вечерняя заря утонула за высокими кустами тихого плеса; медленно надвигалась ночь. Чилим часто подкидывал в огонь охапки хвороста, отчего пламя замирало, и костер, шипя, испускал густые клубы едкого дыма. Пламя вспыхивало, облизывая красными языками побуревшую прошлогоднюю траву и ярко освещая обветренные лица рыбаков. А за песчаным бугром, заросшим густой гривой вербача, грохотал полный во всю ширину Волги ледоход.

Трофим задумчиво смотрел на Чилима, приготовившегося бросить в костер новую охапку хвороста.

— Гляжу я на тебя, Васятка, парень ты неплохой, а судьба над тобой насмеялась... Отца Пронин в могилу загнал, мать тоже с горя зачахла... Видимо, самому тебе придется вылезать в люди... Ну ничего, главное не робей, а остальное приложится... Я встречал одного паренька, у того совсем не было никого, один, как отрубленный палец. А ведь выбрался на дорогу... Работал я тогда матросом на бугровской «Линде». Пароход был сильный, наверное, видали? — спросил он рыбаков.

— Знаем, — сказал Тарас.

— А я и хозяина знаю, тоже не хуже нашего. — Трофим покосился на шалаш, куда ушел Расщепин. — Так вот, пароход надо было поставить па зимовку в Звенигу, а хозяин снова гонит за баржами в Астрахань. Идем обратно, здесь уже заморозки начались, а с машиной не заладилось, притулились мы за песчаную косу, в затончик, ремонтироваться начали. Северный ветерок потянул, да такой востренький, что из каюты и носа не высунешь... Качал трое суток. Наш командир говорит: «Зимовать придется, как затихнет, так сало пойдет». Так и получилось: ночь вызвездила; ветер стих, и тут же лед пошел. Мы было сунулись идти, на колесах мерзнет, плицы мочалятся, как старые лапти, еле дотянули до Аракчинского — и на якорь. Командир — телеграмму хозяину: «В пути замерзли, Как прикажете?» Он отвечает: «Зимуй, где встал, вышлю приказчика, производи ремонт». Ну, лоцман, штурвальный, нижняя команда рассчитались — и по домам. Я тоже было наладился к расчету, а когда подсчитали, вижу, получать-то нечего, еще должен остался. Думаю: «Если катануть, как водолив с семнадцатой баржи...»

— А он-то как? — спросил Долбачев.

Трофим улыбнулся:

— У водолива на всякий случай хранились салазки на барже; складывает он свои пожитки и дует до дому, в пути христовым именем кормится. Ну, к рождеству домой явится, к своей старухе, отпразднует рождество, крещенье прихватит, престольный праздник, побалагурит с мужиками в своей деревне и снова впрягается в свои санки. Правда, до Астрахани от его деревни не так далеко было, всего-то верст восемьсот. Но он аккуратный был, всегда вместе со скворцами на баржу приходил, Бывало, еще издали кричит: «Здорово, зимогоры! Как зиму горевали? Тут ить, говорит, две выгоды: хлеб дома не ешь, и людей увидишь...» Подумал было и я таким способом, да без привычки не решился. Так и остался па пароходе зимогорить. Приехал приказчик, Константин Федорыч, гладенький такой, глаза навыкате, с приличным брюшком, перетянутым серебряной цепочкой...

— Сказки рассказываете? — недовольно обронил появившийся Расщепин.

Но вскоре он ушел, и Трофим продолжал:

— Так вот и прошла зима. С крыш начала падать капель, «скворцы» снова летят на пароход. Хозяин шлет телеграмму: «Как «Линда», готова ли к навигации?» Вот тут-то и вышла канитель. Надо было старые цилиндры заменить, новые давно были привезены, валялись в лачужке на берегу. Когда же сунулись заменять их, а цилиндрики-то оказались того... не подходят. Диаметр мал. Заказ ли перепутали, или что другое, только не подходят, да и ace. А Бугров снова депешу: «Какого черта молчите! Как «Линда»?» — Тут наш Костюшка засопел, забегал... «Ax ты, батюшки, вот беда. Как же отвечать хозяину?»

— Значит, тупик, — сказал Коротков.

- То-то и оно. А весна того... не ждет. Вода подпирает. Туда, сюда соваться — нигде не берут, завод отказался переделывать. И верно, кому нужда заботиться о бугровском пароходе? Другие-то хозяева только радуются, что у Бугрова с пароходом нелады. Им же больше грузов перепадет... Костюшка наш задумался, стоит около лачужки, перебирает пальцами цепочку на животе. Видит — молодой паренек идет, такой же вот, — кивнул Трофим на Чилима.— «Эй, ты! Федотка! Зайди-ка сюда!» — позвал его Костюшка. — «Ты чего шляешься в такую пору>... «А так, прохлаждаюсь», — отвечает Стрежнев. «Без работы?» — спрашивает Костюшка парни. «Выгнали». — «За что?» — «Вот», — показал он кончик языка. «Хочешь подработать?» — «Неплохо бы», — «Идем со мной! Сумеешь расточить вот эти штуки?» — сунул он цилиндры. «Могу», — сказал Федот. Он раньше токарем работал у Четвергова по ремонту судовых машин, а Костюшка у того же хозяина приказчиком служил, парень он был находчивый, расторопливый, поэтому Бугров его к себе сманил.

«Ну, как?» — спросил Костюшка.

«Сделаю».

«Скоро надо. Сам видишь, что кругом творится... Хорошо уплачу».

«Знаю ваше хорошо, — пробурчал Федот, — А срок?»

«Чем скорее, тем лучше...»

<Ну, брат, скоро хорошо не сделаешь, Тут надо все обмозговать...»

«А сколько за работу?»

«Одну бумажку».

«Ты что, батенька, ряхнулся?»

«Тогда везите на завод...»

«Знаю без тебя. Половину хочешь?»

«Нет», — и Федот пошел к двери.

<Постой, постой. Куда ты, черт тебя дери! За семь красных идет?»

«Ладно», — махнул Федот.

«Когда начнешь?»

«Можно сегодня ночью, только задаточек нужен».

«Да ты что, ей-богу, как будто не знаешь меня».

«Вот именно знаю...» — смеется Федот.

«Хорошо, на, держи!»

«Человечка мне надо на помощь».

«Вон, Трошку возьми!» А мне крикнул: «Дороднов, пойдешь с ним работать!»

Вошел я ночью в лачужку, где свалены цилиндры, а он уже там ходит, как лунатик, сопит и что-то соображает... Я тоже думаю: «Как же он, чертушка, сделает? Заводы отказались, а он берется».

«Эх, если бы токарный станок, живо бы их свернул...»

«Как же, — говорю, — на станок-то взвалишь такие махины?»

«В том-то и дело, что на станок их ставить нельзя, тут требуется специальная машинка, а ее только на станке можно сделать».

Ну, думаю, я не мастер на такие штуки, делай, как знаешь.

«Придется, видно, в слободу качать. Теперь, наверно, третья смена работает, начальства на заводе нет», — как бы сам с собой рассуждал он.

На заводе, вижу, парень он свой... Все идут к нему, здороваются, спрашивают, как дела. Ну, думаю, тут дело хорошо слажено. Живо подыскали ему стальную болванку, проточили на станке.

«Сейчас, дядя Трофим, — кричит он, — только перышки заправлю да закалю...»

Под утро вернулись к своему зимовью. На следующую ночь я вышел из каюты, вижу — и он тащится.

«Теперь начнем», — говорит он, а сам вытаскивает из кармана бутылку водки, из другого — закуску, кладет ее на ящик. Сперва выпил половину стаканчика, потом налил и мне: «На-ка зыбни, для начала...»

Думаю, это и дурак сумеет зыбнуть, а ты вот взятую работу сделай...

«Ну как, устал? — спрашивает он. — Выпей-ка еще, на душе будет веселее...»

«А что же сам?»

«Я ведь не пью. Это только для тебя принес, работа тяжелая, а жизнь еще тяжелее... Ну, ничего, потерпи, жизнь все равно полегчает... Ну, упирай-ка в стену домкрат, да полегонечку нажимай». Вижу, болванка хоть и туго, а все же лезет в цилиндр.

Вон, думаю, что ты за птица... «Ты где работать выучился?» - спрашиваю «А где работал там и учился, в Сормове, у одного токаря, да жаль, скоро выслали его с волчьим билетом...»

«За что?»

«Шумиха на заводе вышла, а его обвинили как зачинщика. И мне пришлось оттуда выехать».

«А теперь он где?»

«Вернулся. Только в Сормово больше не поехал. Остался в Казани, на Алафузовском работает... Ну, давай, еще покрутим».

На третью ночь мы закончили свою работу. Утром пришли машинист, два слесаря и сам Костюшка.

«Так скоро? — удивился Костюшка. — Чем же ты?»

«Русской смекалкой...»

Трофим закончил свой рассказ:

— А вот, скажи ты, был такой же, как Васька.

Он торопливо стал спахивать веслом угли и головни с раскаленного песка.

— Это зачем, дядя Трофим? — спросил его Чилим.

— Тащи котел, сейчас узнаешь.

Высыпанный под сено в шалаше раскаленный песок обдавал Чилима приятным теплом.


Глава пятая

Ночью лед зашумел еще сильнее, потянула злая низовка, и льдины стало грудить в тихий плес. Хозяин проснулся раньше всех и уже стоял на коленях у входа в шалаш. Он тряс длинной рыжей бородой, читая утреннюю молитву, клал земные поклоны в направлении высоких кустов, из-за вершин которых, точно улыбаясь утренней прохладе, выглянуло огненное солнце. Рассеянный взгляд Расщепина скользнул в сторону плеса: в прогалине выставлены сети. Не донесши поклона до земли, он вскочил, как ужаленный.

— Вставай! Будет вам дрыхнуть!

— Что случилось, Петрович? — спросил Трофим, -вылезая на четвереньках из шалаша.

— Беда! Сети пропали...

— Как пропали? — не понял Трофим и тоже заглянул в прогалину между кустами.

Воды на плесе не было видно — все кругом забито серыми глыбами льда.

Почти весь день разбивали и разводили баграми лед, но сетей так и не удалось достать.

К вечеру низовку сменил горыч, и льдины зашевелились, зашумели и пошли, погоняемые ветром, к луговой стороне.

Плес очистился и морщился теперь под ветром в солнечной приветливой улыбке.

— Ну, ребята, отдыха не жди, — сказал Трофим, глядя в спину уходившему к берегу Расщепину. — Как сыч, вертит головой — добычу ищет...

— А ну-ка, все на неводник, поехали — заложим вечернюю! - властно скомандовал вернувшийся хозяин.

— Не поздно? — глянув на солнце, спросил Тарас.

— По-твоему, спать сюда приехали?

— Я ничего, только люди сегодня работали много, чай, устали.

— Ночь-то — год, выспитесь.

Неводник вскоре обогнал громадную дугу по тихому плесу и причалил к берегу.

— А ну-ка, навались,— скомандовал Трофим, глубоко упираясь ногами в сырой пасек.

Чилим и Совин, краснея от натуги, кряхтели, а невод не поддавался.

— Логом при! Чего вы не тянете! — гремел хозяин.

— Поди-ка сам, попри, он те вывернет кишки... Это тебе не с Дуняхой крутить, — ворчал Совин, перехлестывая лямку.

— Навались на бежно!

— Промывай! Ил загребли, не идет, — кричал Тарас.

— Своди! — снова раздавался голос хозяина.

-- Ну, теперь легко пойдет, когда вразбег тянешь, он тяжелее, — говорил Совин.

— Вот тебе сколько илу... Гляди, полна мотня рыбы! — сказал Коротков. — Пудов на двадцать!

— Нет, пожалуй, и в сорок не уложишь,— возразил Тарас, подбегая к мотне и вытряхивая рыбу в лодку.

Хозяин, сдвинув шапку на затылок, улыбался. Разбирая рыбу, Он крупную откладывал в корзины.

— Вот до чего ловко поддели! — заметил Трофим, — Ради такого улова не мешало бы хорошую уху и четвертуху за бока. С холоду да с устатку оно бы хорошо - косточки пообмякли.

- Тебе бы только глохтить, — косо поглядел на него Расщепин.

- Есть за что, Петрович, сам видишь, наша работа лошадиная... Все жилы трещат, когда его, проклятого, тянешь... Людей маловато, Петрович. надо бы еще два-три человечка...

- Не дуди мне в ухо, сам знаю,— сердито оборвал хозяин.

Поздним вечером в тихом плесе замаслило, а в небе высыпали яркие звезды. Луна взошла, покрывая серебром туманные дали. А за густой гривой вербача продолжался все тот же звонкий, точно стеклянный, разговор уносимых быстрым течением льдин. Ночь становилась морозной, кустарники покрывались белым саваном. Хозяин натянул валенки, завернулся в овчинный тулуп и, шепотом поговорив с богом, захрапел в углу шалаша. Тарас кряхтел, поворачиваясь с боку на бок, и старался натянуть на голову рваный кафтан. Чилим тоже дрожал от мороза и, кутаясь, тыкался локтями в бок Трофима.

— Ты чего тут, суслик, возишься?

— Озяб, — выбивая зубами дробь, ответил из-под зипуна Чилим.

— Знамо, как же не озябнуть. Я вот тоже места не найду под «енотовой», - ворчал Тарас. — Дрова-то есть у нас?

- Хватит на ночь.

- Пойти огонек разложить.

- Иди, и мы придем погреться...

Скоро затрещал хворост, и вспыхнуло пламя, освещая заиндевевшие кустарники. Оно ласково манило к себе продрогших рыбаков.

— Помнится, ага было в шестьдесят третьем или шестьдесят четвертом году, — задумчиво начал Тарас, — когда мужик взял разводную с барином... Ну, думали, полегчает... Ан нет, снова барин заклинил мужика, никуда не вывернуться. Вот тогда еще плыл плот какого-то князя — сказывали тогда фамилию, да я уж забыл. — Тарас провел ладонью по широкой лысине, как бы что-то припоминая. — Плот-то шел в Астрахань, для постройки какого-то важного дома...

— Наверно, тюрьмы, — заметил Долбачев.

— Тоже нашелся. дура неповитая... Где ты видел, чтоб деревянную тюрьму делали? На нее камень идет, рассердился Тарас. — Ну так вот, — продолжал он, — плот и занесло на этот островок, а вода убывает. Доверенный человек трухнул и скорее — в ближнюю деревню. Прибегает к тетевцам, а те и руками и ногами: «Да вы что, барин, это с какой радости пойдем мы бревна ворочать? Нам и неколи, и надо лук полоть. Вы уж лучше ступайте в Буртасы, они там лук не сеют». Он в Буртасы, а там ему то же: «Эх, барин, барин, мы еще и своих дров не убрали, хоша и рубили зимой, а весенней водой их в Красновидово унесло, спасибо, они для себя прибрали. Вы уж валяйте к ним, там народ простой, работу любит...» Когда приехало казенное лицо в Красновидово, мужики сидели на пригорке, около церкви, и любовались Волгой. «Погляди-ка, Сема, у тебя глаз посвежее, чего это на перекате дымит, может, пожар?» — спросил один другого. «Да это пароход». — «Разве? А я думал, баржа горит. Хоть бы днище разобрать, немножко бы подработали». В это время подошел к ним сотский. «Чего тут глазеете? Идите на сходку! Барин приехал, зовет на работу». — «Вряд ли. Чай, оброк с недоимкой выколачивать...» — почесывались мужики, «Говорят вам — нет. Насчет работы...» — вразумил сотский. «Слава богу, — крестились мужики. — Видно, баржа утопла...» Староста и приезжий сидели на бревнах около въезжей и тихо о чем-то беседовали. Мужики не спеша подходили к ним, снимали картузы и шапки, кланялись и присаживались кто на бревна, кто на землю.

Староста расправил бороду и вместе с доверенным лицом взошел на высокое крыльцо въезжей. «Вот чего, старички! — сказал он, потоптавшись, как бы разминая ноги, на крыльце. — Дошла-таки и до нас княжеская просьба. Вот барин вам скажет...» Доверенный негромко крякнул, поклонившись мужикам. «Вот чего, родные. Выручайте, Плот занесло на ваш остров, сделайте такую милость, помогите его стащить...» — «А где наш остров? Кто его дал нам? — удивились мужики. — Мы третий год бьемся, чтоб нам его прирезали...» — Отныне будет ваш, — пообещал доверенный. — Вот крест святой! На что нам хрест! Ты, чай, грамотный, бумагу напиши, чтоб нам его прирезали», — требовали мужики. «Если в этом году не прирежут, тогда мы его сами прирежем!» — погрозил кто-то в задних рядах. Не прошло и часу, как на берег повалил народ: мужики, ребятишки, бабы — одним словом, все Красновидово с баграми, топорами, канатами. Заняли все паромы и лодки, какие на пристани были, высадились на остров. «Давай, робя! Расчаливай! Навались! Эх, мать его курицу! Это ли мы видали...» — громким басом кричал перевозчик Кочкин. Силен был он, росту саженного, руки как весла, да что и говорить, бывало, погрузит двенадцать лошадей в паром и один везет через Волгу. «Запевай!» — крикнул Кочкин. И вот заиграла «Дубинушка», сотни голосов ее запели: «Раззеленая, сама пойдет! Идет, идет! Ори! Пойдет!» — раздавалось по широкому волжскому плесу, только эхо поддакивало в горах. В три дня как не бывало плота на берегу, пошел он вниз но матушке... Вот, братцы, как артелью работать, один задор... Скорее этой работы нет. Если бы дана была воля, что бы люди сделали!.. — глубоко вздохнул Тарас.

— Да-а, народ большая сила, только повернуть ее на верный путь, — сказал Трофим, кося глаз на Чилима, согревавшегося у жарника.

До глубокой ночи слушали рыбаки интересный рассказ Тараса.


Глава шестая

...Красновидовские богачи всех больше обрадовались этому островку, они загоняли туда целые табуны лошадей. Когда карташинцы увидели этих лошадей на острове, то пришли в недоумение. Староста выслал разведчиков, которые, вернувшись, доложили ему, что на острове орудуют красновидовцы, все луга поделили на пай, а самый лучший и большой из них достался попу.

— Как же так! — кричали на сходке карташинские тузы. — Остров испокон веков считался нашим, а тут нате, приехали черт-ти откуда, из-за Волги, и хозяйничают в наших лугах. Мы этого не потерпим...

Тетевцы тоже пронюхали, что остров больше не казенный, а красновидовский, и, не теряя времени на разговоры, приступили сразу к делу. Живо построили мост через живое урочище и начали все прибирать к своим рукам... Красновидовцы учуяли, что «враг» с чужой земли перешел на их луга, напали на тетевцев. Сражение было жаркое. Пятерых убили на лугах да десятка два оставили калеками. После окружного закрытого суда десятка полтора тетевцев и столько же красновидовцев, гремя цепями, зашагали по широким сибирским просторам... Карташинцы, услыша об этой схватке и закрытом суде, притихли, решили предъявить законные требования и сделать это скромнее, чем тетевцы.

— Ну, старички, кого пошлем отхлопатывать наши участки? — спросил староста карташинцев.— Я думаю, лучше Камалю, он жил в городе, артист, знает все входы и выходы...

— Камалю! — закричали карташинцы, поддержав предложение старосты.

Камаля, действительно, служил плясуном в балагане на толкучке, но, будучи очень неравнодушным к водочным изделиям, частенько закладывал перед выступлениями и однажды, выделывая коленца из камаринского, пошатнулся и, упав, захрапел на весь цирк... Правда, публика смеялась от души, но хозяину этот номер был не по нутру, и он выдворил Камалю из балагана. И теперь Камаля, скрепя сердце, постом и молитвой, жил на птичьих правах в своей родной Карташихе.

После долгих напутствий старосты Камаля зашагал с узелком на палочке по гладкой проселочной дороге в Казань. Гордясь порученным делом и не желая изменять дедовских законов, он, придя в город, первым долгом заглянул в кабак. Выпил косушку, затем другую, свернул цигарку и начал курить ее в глубоком раздумье: «Ограничиться ли на этом или еще одну пропустить?» Но в это время дверь кабака распахнулась, и с песней ввалился балаганный кутила, друг и собутыльник Камали...

— Ты ли это, Камаль?

— Да, это я, настоящий.

И на радостях Камаля немножко прошелся вприсядку под прибаутки Дрючкова. А потом уж взялись за руки, крепко облобызались и дружно сели за стол.

Утром Камаля проснулся в людской постоялого двора на Песках. Голова у него трещала, точно по ней пудовым молотом били... «Нешто сходить обхмураться чуточку? Ах, какой же сукин сын. И зачем меня черт затащил под красный фонарь на Песках! Все Дрючков, негодяй, сбил с панталыку... Ничего себе — отхлопотал луга... Что же я теперь скажу своим землякам?» — думал он, глядя на клопов и тараканов, сновавших по стене ночлежки. — «Эх, хоть бы на мерзавчика наскрести»,— выворачивал он карманы. Но все, что было так старательно выжато из мужицких карманов строгим старостой для подмазки судебного аппарата, осталось в макашинском кабачке да в заведении на Песках.

Всю обратную дорогу шел Камаля, поникнув головой, составляя планы, как бы ему из воды сухим выбраться. Наконец, он устал думать об этом, да и ноги уже отказывались передвигаться, - сел он на завалинку у одного дома в селе Никольском, на сердце так грустно стало, что застонал на всю улицу. Услышала его хозяйка, высунулась из окна:

«Что с тобой, добрый человек?»

«Катар, хозяюшка. Вот когда выхожу в дорогу, есть не хочется, а пройду немножко — душа трещит. Нет ли кусочка хлеба? Да и кваску не плохо бы...»

Когда он подкрепился, на душе полегчало. А мысли опять закружились, как пчелы около улья, в поисках выхода из положения. В голове его чуточку прояснилось, и, уцепившись за одну приятную выдумку, он улыбнулся: «Авось, как-нибудь вывернусь...» И смело зашагал в Карташиху.

«Хоть убейте, мужички! — докладывал на сходке Камаля. — Скажу по чистой совести, ничего из нашей затеи не вышло. Все деньги я рассовал: и писарю, как советовали, дал, и заседателю дал, а прокурор не взял, говорит — деньгами не принимаю. А надо было ему совсем другое... Стою у его двери, а с правой стороны жандарм, усищи крутит, выворачивает на меня глазищи. Вдруг, вижу, швейцар бежит, банку с творогом несет.

«Ты куда?» — спрашивает жандарм.

«Главный приказал».

— Значит, любит? — спросили мужики.

— Очень много потребляет. Говорит, это вместо лекарства, для омоложения крови. Вот, мужики, я шел и всю дорогу думал: «Если бы творожку ему корчажку подсунуть, тут ить пойдет для крупной личности... Тогда, определенно, дело выгорит».

Карташинцы поверили, но отстранили Камалю от почетной должности и тут же снарядили новых ходоков: Матвея Косова, Стрельцова и Перцева. «Если так, то теперь уж можно считать — луга наши...» — думал староста, нагружая ходоков корчагой творога и потирая руки, он уже намеревался отхватить себе самый лучший и большой пай в новых лугах.

Долго пришлось ждать ходокам приемного часа к главному прокурору. Наконец, он настал. Все трое ввалились в кабинет, печатая паркет лаптем. Матвей подал бумагу:

— Ваше благородие, ты нас извини, творожку принесли.

Матвей поклонился. А Стрельцов с Перцевым, прикрякнув, водрузили на прокурорский стол громадную корчагу. Тут прокурор посинел, нижняя губа его отвисла и задрожала, как у дряхлой лошади.

— Да как вы смели! — закричал он, топая ногами. Да я, вы знаете... В кандалы! В Сибирь!..

Как запустит свою благородную руку в корчагу и начал швырять в мужиков творогом. Матвей не успевал свое безбородое лицо отворачивать от сыпавшихся на него комьев. А Стрельцов с Перцевым, прячась за широкую спину Матвея, шептали:

— Попали, молодчики...

— Вон отсюда, мерзавцы! — стуча лакированными башмаками, визжал прокурор.

— К черту, с вашими законами, — ворча, торопливо бежали по лестнице ходоки, соря на мраморные ступени творогом с кафтанов.

Потерпев неудачу в законном иске, карташинцы еще больше озлобились, и если попадал им в лапы красновидовский мужик, то уж выколачивали из него все, что можно. Когда же лошадь привезла с острова убитого Антона Черногускина, богатого красновидовского мужика, дело приняло серьезный оборот. На карташинские улицы въехало войско с ружьями и саблями. Немного поодаль две клячи тянули пушку. За пушкой, важно свесив ноги в шпорах, сидел на возу мелкой лозы офицер-усач, главный экзекутор, как называли его солдаты. Пройдя два дома, без спроса заходили в третий, раскладывали на скамье мужика или бабу, кто подвернулся под руку, и пороли лозой, сколько влезет. Целый месяц хозяйничало войско в Карташихе.

Перед отъездом офицер собрал сходку около взъезжей:

- Если еще вздумаете бунтовать — в Сибирь! Слышите? В Сибирь все! — погрозил он плеткой мужикам и уехал.

А карташинцы, почесываясь, рассуждали:

— Ну как, Матвей? В штанах, аль без оных?

— Не бай, головынька, по голой драли... Теперичка на брюхе сплю и стоя обедаю.

— Я тоже,— проворчал Перцев. — И староста не отвертелся, и ему ввалили сотню. Это Камаля проклятый натравил их, он, говорят, первый зачинщик...

Ho, видимо, ни мелкая лоза, ни Сибирь не испугали карташинцев. Они, поотдохнув немного, снова принялись за свое...

Однажды в лозу приехал красновидовский мигун, тощий, сгорбленный мужик и на такой же захудалой клячонке. Ну, тюкает топоришком, выбирает посуше дрова и не заметил, как его окружили карташинцы. Один подходит к его кляче, а двое с топорами к нему, Мигун кинулся наутек, да не к своей лошади, а к оставленной карташинцами рослой, упитанной матке. Вскочил на сани, — фью! — и ременная плеть засвистала в воздухе. Стоя на санях, он катил по насту к широкой дороге. Один сгоряча кинул топор в мигуна — промазал. А тот уже махал шапкой и кричал пискливым голоском:

— Бывайте здоровы! Кланяйтесь творожникам...


Глава седьмая

На Волге лед прошел. Дни установились ясные, тихие. Кустарники начали сбрасывать скорлупу, на ветках появились клейкие листочки.

Расщепин только бородку поглаживает и чувствует сёбя князьком на плесе. «Воруют у меня, должно быть, рыбу. Везде нужен свой глаз», — думает он, отправляясь проверять очередной улов.

— С верхней начнем? — спросил его Трофим.

— Начинай с верхней.

— Ну-ка, Васятка, ударь посильнее левым,— приказал Трофим, поворачивая лодку к верхней кладке. — Что такое, Петрович? Кладки-то нет?! Ты, Васька, видно, плохо ее причалил.

— Нет, я хорошо привязывал.

— А ну-ка, выпрыгни, взгляни!

— Отрублена! — крикнул с берега Чилим...

Кладку подготовили, Чилим помогает Трофиму поднимать.

— Гляди, гляди, дядя Трофим, телега выплыла.

— Осподи Сусе, — перекрестился хозяин. — Отродясь не помню, чтобы телеги попадали...

— Ничего, — весело успокаивал Трофим, рыба вам, телега нам на водку. Не возражаешь, Петрович?

— Ладно уж, глохчите... — маханул рукой Расщепин.

Вдруг он побелел, глядя за борт... Трофим тоже напугался, увидя перемену в лице хозяина.

— Тащи, тащи! — закричал хозяин дрожащим голосом.

Трофим быстро выдернул ванду, из которой на слань лодки выпала стерлядь, она не могла пролез в ванду и застряла головой в горловине.

— Вот это, действительно, божья благодать, — хватая обеими руками рыбу, произнес Расщепин. — Михайлов за нее по рублику отвалит. У него все духовенство рыбой кормится, а они стерлядку во как любят... Да и губернатор иногда присылает лакея. Какой же это шайтан телегу привязал? — рассуждал вслух Расщепин.— Разве бакенщики озоруют?

Трофим раскатисто засмеялся.

— Тоже, скажет Петрович... У кого вы из бакенщиков видели телегу? У Кислова? Или у братьев Соловых? Вечные бобыли, всю жизнь перекат караулят...

Кладку восстановили, телегу вытащил на берег. На обратном пути заехали к Кислову.

— На ваших вандах, Петрович, вчера порыбачили карташовцы, — доложил бакенщик. — Иду утром, когда загасил сигнальную веху, вижу — к полуцепку телегу прилаживают. «Что вы делаете, мошенники!» — кричу им с яру. «А хотим вот рыбки на уху достать. Причалим за эту жичину и лошадью выдернем, вся рыба наша. Ты подожди, не уходи, и тебе достанется». Один торопится, привязывает, а другой топор наготове держит. Гони!» — кричит первый. Тот закружил вожжами, да не тут-то было, лошадь потащило вместе с телегой в воду...

Руби!» — кричит второй, хватая лошадь за поводья...

— Ишь, подлецы, лезут к воде, а не знают законов, — ворчал Расщепин. — На-ка тебе, — подал он пяток самых мелких, как подпилки, стерлядей. — Да коли что — поглядывай, гони их с берега...

— Хорошо, Петрович, будем поглядывать.

— Ну, Васька, давай на сакму, здесь хоть и недалеко, да вода быстрая.

Чилим выскочил с бечевкой и потащил лодку. Подобрал на заплестке электрическую лампочку, показывая Трофиму, закричал:

— Гляди, дядя Трофим!

А вечером, когда высадили рыбу в прорезь, Чилим вычистил лодку, все прибрал и начал пристраивать в шалаше лампочку. Но, привязанная на веревочке, она не светила. Чилим видел такую же лампочку на конторке, когда приходил савинский пароход — она висела в пролете. «А все-таки я добуду ее, только бы Рябинин не увидел... Он больно дерется, когда лезут ребята на конторку...» — думал он, доедая из котелка похлебку.

— Ну, скорее, — крикнул хозяин Чилиму. — На пристань меня свезешь. Иди, Трофим, складывай рыбу в корзины...


У Чилима учащенно билось сердце от быстрой езды через Волгу и больше от того, что он задумал.

— Шабаш! — крикнул Расщелин, поворачивая лодку и шалман, между пароходом и конторкой.

— Ближе, ближе! Сюда! — кричал с конторки урядник.

— Может, отделить на ушку свеженькой-то? — приветливо кланяясь, спросил Расщепин.

— Оно бы, конечно... Да куда я положу ее, сам знаешь, времена запретные... Пусть малыш твой снесет на квартиру, тут недалеко, — ответил урядник.

— Я знаю, — завертывая в фартук десяток стерлядей, сказал Расщепин. — Ну-ка, Васька, топай!

Чилим помчался по пыльной дороге, кляня и хозяина и урядника. «Вот протаскаюсь с этой проклятой рыбой, а пароход уйдет, опять останемся без лампочки...»

Пока пароход разгружался, урядник напутствовал Расщепина.

— Вот чего, Петрович, как приедешь на Устье, встретит тебя водяной, скажи, от Василия Лукича, дай ему рыбы на уху и деньгами двугривенный, хватит ему, он и так разжирел на этом месте... Скажи, Лукич, мол, тебе кланяется. Пусть проводит до рыбной лавки, я, мол, просил.

— Спасибо, Василий Лукич! — кланяясь, Расщепин тряс длинной бородой.

Выгрузка закончилась, пароход дал первый свисток.

Чилим во весь дух мчался с горы, вздыхая: «Уйдет, проклятый, не успею...» Озираясь, взбежал он на конторку, Лампочка висела там же, на старом месте. На пароход грузили последние корзины с расщепинской рыбой. Урядник о чем-то говорил с хозяином. Чилим раза три прошелся мимо лампочки, попробовал пальцами шнур: мягкий.

— Ты чего, паршивец, не едешь? — крикнул Расщепин.

— Сейчас, дядя Яким, только воду вычерпаю из лодки.

Василий Лукич взял под руку Расщепина и что-то стал ему нашептывать на ухо...

— Как же, как же, обязательно! — кивнул Расщепин. И оба повернули к буфету.

«Вот обжиралы проклятые, рыбы отослал и денег дал, а все мало ему в кадык... Обмыть, говорит, надо хороший улов...» — думал Расщепин.

Чилим этим временем выхватил из-под рубашки пожарницы и резанул шнур. Что потом случилось на конторке — он не помнил... Очнулся, когда Рябинин тряс его за волосы. И в заключение наградил подзатыльником,

Чилим быстро вытолкнулся веслом из шалмана, и лодка скрылась в вечерней мгле. Ехал он на ватагу обиженный. И в барак бакенщика вошел, как побитый.

— Ты что, Васятка, так раскис? — спросил его Трофим, прихлебывая из глиняного блюдца чай. — Побили, что ли?

— Да нет.

- Отчего же ты вареный?

- Да лампочку хотел привезти...

- Какую?

- Ну такую, как в шалаше...

- Где же ты хотел взять ее?

- На пристани. Да вот ножницы там оставил, мать узнает - беда.

- Чего ты городишь? Какие ножницы?

- А шнурок-то срезать. Я хотел ее со светом привезти...

— Ай да, Васька! Молодец! Хотел, значит, осветить нам шалаш... — хохотали Трофим с Кисловым. — Нет, милый, для нашей темноты нужна другая лампочка...

Когда хозяина вторично повезли на пристань, Трофим спросил:

— Ну, как Васька, ножницы взял?

— На что их! — обиделся Чилим. — Еще и от прошлого раза руки болят...

К полудню пришли из Карташихи Петухов с Ананьевым.

Ананьев, сухой, высокий старик, с рыжей реденькой бородкой и крупными веснушками на лице, сказал:

— Здравствуйте, рыбачки почтенные! Как поживаете?

— Потихоньку, — ответил Трофим, — лямку тянем.

— Ну, с богом, тяни ее... А я вот картошенки принес мальчишке, вы, я чай, уху не варите? А мальчишку жаль, парень он хороший, вырастет — солдатом будет. Вот, парень, побалуешься, когда взгрустнется... — высыпал на траву картошку. — А где ваш хозяин?

— В городе, рыбой торгует, — светил Трофим. — А ты, Петушок, по каким делам?

— Да вот насчет телеги...

— За телегу придется калым платить, так не отдадим, — сказал Трофим, оттачивая нож на кирпиче.

— Если уха будет, четвертуху ставлю, — согласился Петухов.

— Ну, кажись, наточил, — пробуя лезвие пальцем, сказал Трофим. — Васятка! Иди чистить рыбу!

Пока варилась уха из ворованной у хозяина рыбы, Трофим, помешивая и снимая пену ложкой, все время глядел на дорогу, скоро ли вернется Петухов, заранее расстелил рогожу на траве, положил хлеб и ложки.

— А вот и я, — появился Петухов, вытаскивая из мешка четвертную водки.

Пили ее чайным стаканом. Чилим выпил половину стакана, сморщился и закашлялся.

— Эх, парень, — пожалел старик Ананьев, — такое добро, а ты его пить не умеешь.

— Ничего, научится, — пообещал Трофим, вытаскивая из котла голову самой большой рыбы.

Ели молча.

— Вот так-то, батенька, — нарушил молчание Петухов. — Хотели рыбки на ушку достать, да животину чуть не утопили... Ваш хозяин, наверное, обиделся?

— Немножко было... Да ему-то что, наши мозоли больше были недовольны. Ну-ка, налей еще по единой.

— Не лишку?

— Ничего, здесь полиции нет.

— А ты, поди-ка, боишься ее?

— Терпеть их не могу, этих стражников.

— Видимо, насолили крепко...

— Да пачпорта-то у меня нет... — Трофим выпил, крякнул и вытер губы рукавом.

— Однажды вот, в Самаре, у овчинника работал, черную дубку делали. Ну так вот, вечером после получки прихлебнули немножко... И спать на овчины там же в мастерской завалились. Ночью пить захотел, а днем — видал, кувшин с водой стоял на верстаке, ну, нашарил его в потемках, да и хлобыснул целый ковшик. Потом чувствую, что за ерунда — хромпиком в нос шибануло. Ну, целый день провалялся, а вечером опять отправился в кабачок, сижу, выпиваю понемножку, прополаскиваю кишки. Слышу за спиной голос нашего мастера! «Сегодня ночью, — говорит, — я Трошку ловко опохмелил дубильной краской, целый ковшик выдул и не сдох, кишки теперь у него черней дубки...» Я не вытерпел, вскочил и давай ему совать под ребра. Тут тамаша пошла, буфетчик за свисток, и набежали «фараоны». Один цоп меня за шиворот да на улицу. «Куда?»- спрашиваю. «В часть!» — «А я, — говорю, — не пойду в эту часть, дай лучше половину...» Он пальцы мне ломать, а держит по привычке за правую руку, а я ведь люпша. Ка-ак махну с левой по сапе, он и с копыт долой... Фыр, фыр — в свисток, а и через ограду и — в садик. Сижу в кустиках, слышу, подбегают двое. «Это ты, Мужланов?» — «А-яй, каково засветил...» Потом все утихло. «Ну, думаю, откупились анафемы, ушли». Только перевалился через ограду обратно, цоп меня молодчики, двое за руки, а один в шею поддает... Когда привели в участок, дали мне эту половину... — Трофим замолчал.

— А дальше? — спросил Ананьев.

— Швырнули меня в вонючую яму, под боками плиты, совсем задрог, начал шарить в потемках, наткнулся на русскую печь, она чуть теплая, думаю: «Хоть в печи, может бить, немножко согреюсь». Залез в нее и уснул. Проснулся, слышу — сапогами стучат по плитам. Один кричит: «Ты, Мужланов, кого привел?» — «Человека», — отвечает он. «Ну где же он, твой человек?» — «Видимо, нечистый был...» — ворчал полицейский. «Э... Вот он где, милой!» — нащупал мои лапти на шестке печки. Выдернули меня за ноги и как был в золе да в саже, так и и мировому представили. Ну, два года арестантских приварили. Водочка-тварь подкузьмила... — заключил Трофим.

— А ты поменьше ее глотай, — сказал Петухов, наливая еще стакан Трофиму.

— Как ж это я буду меньше глотать, если доктор сказал: «Коли, — говорит, — Трофим, бросишь водку пить, то по твоей натуре ты непременно должен с ума свихнуться. Водка, — говорит, — очищает мозги от всякой скверны... Попы-то, думаешь, зря пьют?.. А вот был у нас дьякон, отец Поликарп, тот водку не пил, а потом залез на колокольню и давай жарить во все колокола в будничный день... Значит, того. А если бы водку пил, так и теперь бы еще человеком был».

Чилим в это время протянул руку к налитому водкой стакану..

— Стоп, стоп, Васятка, — ласково сказал Трофим. — Тебе хватит, милый, у тебя мозги еще чистые.

— Раненько он к вам сюда попал, — заметил Ананьев.

— Сирота он, нужда-матушка его сюда загнала, — заплетающимся языком сказал Трофим.

С ухой покончили, водку с помощью бакенщиков допили, Петухов впрягся в телегу и повез ее в Карташиху.

Наступала тихая темная ночь. Чилиму в такие ночи было не по себе, его тянуло в деревню поиграть с ребятами в бабки, в городки, рассказать, что услышал от взрослых бывалых людей... Особенно скучал он, когда хозяин отправлял работников тянуть отдаленные тони, а сам уезжал за Волгу к своей Дуняхе, полногрудой, светловолосой соломенной вдове. Тогда он оставлял все хозяйство под охрану Чилима.

Однажды вечером Чилим увидел недалеко от берега плывущего утопленника. Высоко поднялось распухшее тело какого-то горемыки... Красную рубашку трепало волнами и завертывало к плечам, а ветер подносил удушливый запах мертвечины. Чилим вспомнил, как ночью поймал их с отцом Пронин, вспомнил отца в гробу, слезы матери и, чуя впереди одинокую ночь, заплакал. Собрался было бросить расщепинское хозяйство и отправиться к бакенщикам, но в это время из-за песчаной косы показалась хозяйская лодка. Повезло Чилиму.

А Расщепина в этот вечер постигла неудача. Два часа тому назад, когда он причалил лодку, где всегда оставлял ее на ночь, встретилась ему старушка, полоскавшая белье. Она косила глаза на Расщепина, который, озираясь, торопливо нанизывал стерлядей на ивовый прутик и улыбался, предвкушая жирную уху и пирушку с Дуняхой.

Новенький дом Расщепина, точно вощеный, из свежесмолистой сосны, под железной зеленой крышей, стоял на пригорке недалеко от берега. Жена Расщепина, крепкого телосложения с суровым веснушчатым лицом и расплывшимся толстым носом, стоя возле дома, часто поглядывала то на Волгу, то на дорогу в поле, откуда ждала своих работниц. «Когда же они придут, паршивки, солнышко уже закатывается, а их все нет и нет, дрыхнут, наверное, на полосе... Везде нужен свой глаз... Видимо, самой придется ополоснуть», — думала она, складывая мокрое белье в корзину.

— Здравствуйте, матушка Анастасия Панкратьевна! — издали поклонилась ей старушка. — Встречать, наверное, идешь?

— Кого? — не поняла Расщепина.

- Супруга-то. Он приехавши, сейчас вот насаживал стерлядок на хворостинку. Да крупные такие, матушка! У меня слюнки потекли, Вот, мол, думаю, Анастасия Панкратьевна покушает на здоровье...

«поди-ка, на уху метишь напроситься? Много вас тут шляется, всех не накормишь», — подумала Расщепина, подходя к берегу, и, не поверив старухе, сама пошла взглянуть  - на месте ли лодка. Она нахмурилась, увидев в гуслях живую стерлядь. Видимо, Яким куда-то торопился, если забыл такую крупную рыбину...

Расщепина шла домой грозная и все думала: «Вот я ему, разгильдяю, задам... Рыбина-то на полтину тянет, а он ее оставил; так не наживешь копеечку...» Она еще не знала, что десятки стерлядей и покрупнее уходили мимо ее дома к Дуняхе... Одна старушка еще раньше докладывала, будто видела, как Яким со связкой стерлядей крался к Дуняхе. Но Расщепина этому слушку не верила. «Мало ли чего наплетут эти старухи с голоду, стараясь вывертеть кусок хлеба». Теперь же, когда она вернулась в свои просторные, пахнущие краской и свежей сосной покои, видит — мужа нет. «Куда это он запропастился? Разве до ветру вышел?»

— Петрович! А, Петрович! — крикнула она, выйдя на крыльцо.

Но в ответ промычала только Пеструшка да свинья захрюкала.

— Где же он, в самом деле? — всполошилась хозяйка, и вот тут-то вспомнились ей слова келейницы: «Ты все-таки, матушка, пригляди за ним, бают, к этой кудрявой ходит...»

Супружеские чувства в ней заговорили. Подоткнув повыше сарафан, чтоб ногам было свободнее, она пожаловала с заднего крыльца к Дуняхе.

Что произошло там, в домике у вдовы — никто не знает, но Расщепин приехал чернее тучи и к Кислову рассказывать о своих похождениях не пошел, а, кряхтя и вздыхал, улегся в шалаше.

Утром, когда вернулись рабочие с тони, они заметили что-то неладное с хозяином.

— Ты зачем это, Васька, хозяину бороду обрезал? - шутил Долбачев.

- Когда? — удивился Чилим. — Я не резал. Он вчера в горы ездил...

- Значит, накрыла, - улыбаясь, сказал Трофим.


Глава восьмая

На корме парохода купца Тырышкина ехал теньковский мужичок Дмитрий Илларионович Пронин. На нем был самотканый кафтан, изрядно поношенный. Из смушковой шапки торчала клочьями вата.

- Э, святая душа, - обратился к Пронину высокий, давно небритый человек в лоцманском кителе, приняв Пронина за богомольца, - нет ли ножичка?

— Для хорошего человека почему же нет.

Пронин пошарил за пазухой и подал ему нож из обломка старой косы.

Отрезав несколько ломтей от каравая, человек достал из мешка сухую воблу, отмягчил ее несколькими ударами о кормовой кнехт и принялся неторопливо жевать, крепко стискивая челюсти.

— Может, голодный? — спросил он, отрезав еще ломоть и возвращая нож.

Пронин смиренно улыбнулся, брезгливо покосился на черствый, необычайно черный хлеб и, перекрестившись сказал:

— Благодарствую. Слава богу, сыты.

Пароход дрожал, машина стучала, охая, из тонкой длинной трубы валил густой черный дым, обволакивая копотью пассажиров.

Пронин был молчалив и на вид казался угрюмым. Но в душе он смеялся над окружающими его людьми. Правда, он пока ничем не отличался от пассажиров, которым суждено ездить на грязной палубе кормы, разве только тем, что пещер свой — сумку — берег пуще других...

— Ты вот, батенька, едешь. Так?

— Еду, — согласился человек в кителе.

— А куда и зачем? Разве здесь работы нет? 

— Вот то-то, что нет.

- Руки приложить — найдешь.

- Сам-то что же не прикладываешь?

— Наше дело служба божья, мы по его закону живем.

- А у нас, дядя, свои законы... Вот у Галанова работал на его «Находке» лоцманом, все ему делал по совести, а день пришел — вытряхнул.

- За дело, стало быть?

- За какое там дело! Нашел дешевого - вот и выгнал. А я даром свой труд не продам, потому что Волгу знаю, как свои пять пальцев.

- А ты не туда едешь. Вернись к Пронину. Знаешь такого? Митрием звать.

- Это плотогон, что ли? слыхал.

- Был плотогоном, а теперь - пароходчик, добрейшей души человек. Он очень просил присылать всех, знающих дело. Только сейчас он в Нижний уехал - пароход заказывать. платить хорошо обещался.

- Знаем мы их, они все обещаются. - Лоцман лег на палубу, подложив руки под голову, и уставился глазами и голубое безоблачное небо.


В Нижний Новгород Пронин приехал рано утрам. Долго он плутал по незнакомому городу, сжимая под мышкой свой пещер, спрашивал горожан, где находится судостроительная контора.

На пороге конторы встретила его сторожиха. Она трясла веником и ворчала:

— Куда, нечистый дух, прешься? Ослеп, что ли, в контору лезешь. Здесь не подают.

— Ах, батюшки! Тебя-то я забыл спросить. Уж больно ты востра, — визгливо произнес он, кривя топкие губы и тряся жиденькой бородкой. — Твое дело пол подметать да навоз убирать, а нос совать в чужое дело не приставлена.

- Я те вот приставлю! — замахиваясь веником, кричала сторожиха.

Пронин сунул руку в карман, звонко встряхнул медяками.

— На вот, да захлопни скворешник, — сунул сторожихе пятак.

— Извини, батюшка, я глупая баба, ей-богу перепутала. Проходи, голубчик, проходи... Спасибо, дай бог здоровья. Знамо, как не перепутать, нищей братии развелось, что собак голодных, если не подашь, так норовят чего-нибудь стянуть.

— А все от лени, — сказал Пронин, поглаживая бородку.

И сняв шапку, он вошел в приемную. Там, перекрестившись на макет двухтрубного парохода, торопливо стал ходить от стены к стене, где стояли на узеньких столиках макеты буксирных и пассажирских одноэтажных и двухэтажных пароходов.

— Чего,отец, так пристально разглядываешь? Не пароход ли хочешь заказать? — шутя спросил вышедший из кабинета управляющий, попыхивая синим дымком сигары.

— Была такая думка. Да не знай, ценой сойдемся ли.

— Больно великий облюбовал. Многовато, пожалуй, кусочков придется продать.

Управляющий, видимо, принял накануне выгодный заказ, поэтому был навеселе, даже с нищим пошутить приятно была ему в это на редкость теплое солнечное утро.

— Как-нибудь без кусков обойдемся, — смиренно поклонился Пронин. — Ближе к делу, голубчик, и тебя не обижу...

— Да мне хоть сам черт в лаптях, только денежки плати — сделаем, — сказал управляющий, выпячивая большой живот и потирая пухлые руки.

— Так сколько же за такую посудину? — подступил Пронин.

— Сто двадцать, — сказал управляющий, недоверчиво глядя на Пронина.

— Чего это? Небось, тысяч?

— Так точно. Савину такой же строили, удачный получился.

— Ну, а как он, по-вашему, крепкий? — Спросил Пронин, присматриваясь к макету.

— Насчет крепости не сомневайтесь, на ваш век хватит.

— Видите ли, я человек в этом деле новый, разрешите на вас положиться. Право, в долгу не останусь. А деньги, чай, не все сразу?

- Извольте внести задаточек — процентов сорок.

- Расписку, поди, какую дадите?

- Как же обязательно все будет по закону договор напишем, неустойку тоже укажем.

«Впервые такой экземпляр вижу...» — думал управляющий, глядя на множество заплат пронинского кафтана.

— Михайло Семеныч! — крикнул он, открыв дверь соседней с кабинетом комнаты. — Составьте-ка договор с этим господином!

— Садитесь, господин, — указав на стул, пригласил его главный инженер, — разрешите узнать вашу фамилию?

- Пронин, Митрий Ларионыч, — сказал господин, приглаживая пальцами спутанные волосы на голове.

- Слыхал, - улыбнулся Баринов. — Пароходик изволите заказывать?

— Давно собирался, да все недостатки были,— вздохнул Пронин.

— Мне помнится, вы раньше лесом торговали?

— Бросил.

— Отчего ж изменили своему прежнему долгу? — учтиво спросил главный инженер, заполняя бланк до-говора.

— Все участки строительного леса крупные торговцы расхватали, а с дровяным возиться нет выгоды.

— Так, — сказал Баринов. — Сколько намерены платить?

— Он сказал сорок, - Пронин показал головой на дверь.

— Чего сорок?

— Процентов.

— Хорошо... Приятно иметь свой пароходик, но могут встретиться и неприятности.

— Ничего, я привык.

— Распишитесь, вот здесь... И еще вот здесь, — показав пальцем на бумаге, подал ручку Баринов.

Пронин старательно вывел кривобокие знаки своей фамилии.

— Вот и все. Деньги сдадите в кассу, не забудьте взять квитанцию и копию договора.

— А поглядеть можно, как делают?

— Отчего ж, пожалуйста. Я вас провожу, идите сперва сдавайте деньги!

«Погляжу, где стряпают такие махины», — думал Пронин, вытаскивая трясущимися руками толстые пачки кредиток.

— Виноват-с. Здесь только сорок девять тысяч пятьсот, а в договоре указано пятьдесят, — проворно пересчитывая деньги, сказал кассир.

— Прости, вот еще одна в пещере завалилась.

— Получите! — кассир, выбросив квитанцию и копию договора, захлопнул оконце.

— Идем, господин Пронин! — позвал его из коридора Баринов, направляясь к двери.

— Сию минуточку, — на ходу завязывая пещер, спешил Пронин.

- Этот с вами? — спросил сторож у заводских ворот.

— Да, пропустите.

— Михайло Семеныч! Постой-ка, — крикнул Пронин задевая лаптями за обрезки котельного железа на заводском дворе. — Это кому же такой мастерят.

— Филиппу Булычеву! — остановился инженер у железного корпуса, который клепали котельщики.

— А... вятскому, знаю. Не велик же сам, да и речушка у него мелководная.

Вокруг Пронина и главного инженера, бросив работ, собрались котельщики. В порыжевшей от ржавчины одежде, с желтыми угрюмыми лицами они пристально смотрели на будущего пароходчика. А тот беспокоился:

— Вы уж постарайтесь, чтобы мой пароход того..

— Обязательно сделаем, — пообещали рабочие.

— Чего собрались? По местам! — бросил в сторону рабочих главный инженер.

Рабочие разошлись, и грохот котельного железа еще ожесточеннее разнесся по заводскому двору, отчего Пронин вздрогнул и нахлобучил глубже на уши свою дырявую шапку. Главный инженер, увлекая Пронина в глубь двора за мастерские котельного цеха любезно говорил, что все уладит и построит ему пароход небывалой прочности.

Пронин улыбался и шарил в кармане штанов, вытаскивая одну за другой синенькие бумажки. Четыре из них сунул Баринову. «Не подмажешь, не поедешь», — успокаивал он себя.

- Да! Вот чего забыл — нельзя ли укоротить срок постройки?

- С удовольствием бы, но это невозможно. В порядке очереди. Очень уж заказав много... Хозяйство бурно растет на Волге.

— Ну что ж, ладно. В таком случае, до свиданья, — Пронин крепко пожал руку Баринова и бодро зашагал к пристани. Пустой пещер подпрыгивал на спине.


Глава девятая

Жаркий полдень. По небу плывут белые облака, отражаясь в зеркальной Волге. Из голубой прогалины между редкими облаками светит яркое солнце, обжигая лучами на крутояре теньковской пристани увядающие травы. На савинской конторке густой запах сосновой смолы от раскалившейся черной палубы. Ниже конторки, в тихой заводи, укрепленная двумя якорями, мерно покачивается на тихих волнах пронинская рыбница. На рыбнице — сколоченная из неструганых досок маленькая будка с дощатой кроватью и небольшим столиком, приткнутым к стене. Около столика сидит пронинский компаньон — Сергей Данилович Куренев. Широко раздвинув колени и свесив живот, он аппетитно пьет чай из блюдечка, часто вытирает рукавом рубахи выступающий крупными каплями пот на толстой шее и одутловатом безбородом лице с маленькими поросячьими глазами.

К рыбнице быстро подплыла и беззвучно приткнулась маленькая рыбачья лодка; из нее ловко выпрыгнул на палубу рыбак-черноснастник Тарашка; он накинул причал на деревянную стойку и направился к будке.

— Приятного аппетита вашей милости! — крикнул Торошин, заглядывая в дверцу.

— Спасибо, — крикнул Куренев. — Не хочешь ли стаканчик?

— Благодарю, не избалован чаями, мне бы чего покрепче, с устатку...

— Ну, как нынче улов?

— Ничего, привез немножко.

— Посмотрим, что ты привез? — читая молитву и крестясь, поднялся Куренев.

— Одна штучка хороша! Остальные не очень важные, мелочи много нацепилось, мало становится крупной рыбы в Волге, — вздохнул Торошин. — Вот она! Тютелька в тютельку, аршин, — поднял он за плавники большую стерлядь.

— Хорошо... — сквозь зубы процедил Куренев — Аршина-то, пожалуй, не будет.

— Прикинь.

— Чего прикидывать, я и так вижу, — ответил Куренев, облапив стерлядь толстыми пальцами и примеряя к аршину.

— Стоп! Куда махалку гнешь? — закричал Тарашка.

— Куда я гну? Никуда не гну! Сам гляди, аршин-то не выходит. За тройника уплачу.

— Как бы не так, жирно будет! — кричит возмущенный Тарашка.

Показался Пронин.

— Что за шум? — вмешался он в разговор.

— Видишь ли, Митрий Ларионыч! Рыбина трехчетвертная, а он утверждает — аршин.

— Ну да, аршин! — настаивает Тарашка.

— Побойся бога-то, где ж аршин?

— Надо по совести принимать, а он ее гнет сикось-накось, так никогда в меру не выйдет. Коли так — я сдавать не буду.

— Ну и ловить не будешь, — строго заметил Пронин.

— Ловить буду, а сдавать не привезу.

— Судом заставим...

— Чихал я на ваш суд...

Получив за тройника, Тарашка клянет все на свете и быстро бежит в трактир Чуркова — выпить с горя.

А хозяева, оставшись вдвоем, ведут приятную беседу:

— Ну как дела, Данилыч?

— Ничего, Митрий Ларионыч, слава богу, десятка два набрал... Хочу сегодня отправить, народ больно подлый стал. Все хитрят. Знаете, что я заметил: которая рыбина в меру не выходит, они ее вытягивают, а тянутая, она засыпает, хранить нельзя.

A ты не принимай такую.

Как. ее узнаешь? Когда сдают, она жива, а пустишь в прорезь — извернется вверх брюхом.

— Да, трудновато стало работать, народ мошенник пошел, — заключил Пронин.

— Ты вот чего, Данилыч, когда закроешь всю эту лавочку, загляни вечерком ко мне, дело есть...

— Хорошо, зайду.

«О чем же он толковать хочет с мной?» — подумал Куренев, отправив рыбу на вечернем пароходе, Он запер свою лачугу и направился к Пронину.


— Добрый вечер, Митрий Ларионыч! — произнес Куренев, усаживаясь к столу на скамейку.

— Ну как, все в порядке? Рыбу отправил? — спросил Пронин, садясь к другому концу стола.

— Вот зачем я пригласил, Данилыч, — помолчав, сказал он. — Видишь ли, какое дело, я заказал пароход, но это между нами, без выносу, понял?

— Понятно, — мотнул головой Куренев.

— Теперь вот чего — мне нужны деньги. Если б я отказался от плеса, передан его тебе, сумел бы ты выплатить арендную плату за пять лет, которые мной уже оплачены, по триста рублей в год? И, кроме того, половину прибыли, которую ты получишь за пять лет?

— Аренду я уплачу, а насчет прибылей не знаю, — Куренев задумался.

— А это очень просто, сколько мы выручали в год?

— Года-то, Митрий Ларионыч, разные, прошлый год получили двенадцать тысяч, а позапрошлый — десять, нынешнее же лето неизвестно, может быть, выйдет на восемь.

— Вот и хорошо, в среднем — по десять получается. Из этого расчета и будем расквитываться: пять по пять, двадцать пять, да пять по триста — полторы, всего двадцать шесть с половиной, ну, половинку отбросим на всякий случай. Согласен?

— Да ведь, что ж, придется согласиться. Деньги-то, наверное, не в один срок? Если сразу, пожалуй, у меня сейчас не хватит.

Но Куренев врал Пронину, деньги у него были. Его собственная мера на прорези помогала ему сколачивать изрядный капитал.


Под конец осенней путины, когда Куренев окончательно рассчитался с Прониным, он получил на хозяйствование участок Волги, который оба считали золотым дном. Пронин же купил у княгини Гагариной землю, по которой протекала маленькая речка.

Зиму Дмитрий Илларионович провел в разъездах по каким-то хозяйственным делам.

Наступила весна. Первые предвестники ее — грачи, громко горланя в вершинах голых ветел, хлопотали около своих растрепанных зимними вьюгами гнезд. В это время на участок вновь приобретенной Прониным земли потянулись подводы с толстыми бревнами соснового накатника и другими строительными материалами. А когда земля начала покрываться зеленым ковром, на бугорке около самой речушки появились плотники из «Кукарки» — зазвенели пилы, застучали топоры, зашаркали рубанки, и не успели опериться молоденькие, зевластые грачата, как дом уже был готов. Наскоро красилась железная крыша, достраивались кладовые и надворные постройки.

Вечерело. Плотники, окончив работу, складывали инструмент, а Пронин заботливо сгребал в кучу щепы и следил за плотниками, чтобы те не утаскивали крупных чурбашек.

Когда плотники ушли, он сел на скамейку и, опершись на черенок лопатки узеньким подбородком, задумался. Рядом на ветле пищали грачата, хлопотливо кормила и охорашивала их в гнездышке грачиха.

Внизу, под крутояром, текла тихая речушка, на ее гладкую поверхность выплыла из мелких кустарников, покрякивая, утка с выводком утят. Они попискивали, игриво ныряли и хлопали куцыми крылышками, рассыпая на гладкую поверхность крупинки водяного бисера. Солнце выкатилось из-за серой тучи, тепло и ласково заиграли его лучи на стеклах нового пронинского дома.

И все это чуточку отогрело черствое окаменелое в жадности пронинское сердце.

— Эх, жизнь... Как ты хороша! — вздохнул он.

«Теперь у меня все есть: и новый дом, и много денег, скоро даже собственный пароход будет, а я одинок. Пожалуй, пора обзавестись семейством», — думал он, и тонкие хитрые губы его искривились в улыбке. Однако эти сладкие мысли были прерваны подошедшим человеком в поповском подряснике, в татарских лаптях и в смятом засаленном картузе:

— Здравствуй, Митька! — крикнул подошедший, окинув пытливым взором дом и хозяина.

Пронин вздрогнул.

— А, Трофим, здравствуй! — протянул костлявую руку Пронин, оглядываясь по сторонам и так же пытливо осматривая наряд подошедшего.

— Где это ты пропадал, мил человек? Куда подался от меня? Али в святые подрядился? Поди-ка, правду ищешь...

— Ой, нет! Кривым путем больше выгоды... — отшутился Трофим.

— Оно, пожалуй, так, — согласился Пронин. — Пословица гласит: «Не пустишь душу в ад, не будешь богат». А где эту хламиду подцепил? Да почти новая... Может, продашь?

— Дом-то построил новый, а ремесло осталось старое...

— Какое старое? — с обидой спросил Пронин.

— Барахольное, — пояснил Трофим. — Нет, Митря, подрясник я тебе не продам, себе нужен, да и дорого мне обошелся, чуть было собственной жизни не лишился из-за этой поповской хламиды. Ты вот чего, купи у меня холсты.

— Холсты? Какие?

— Известно, не деревянные.

— Да не об этом. Может, они краденые?

— Ишь ты, — улыбнулся Трофим. — Давно таким стал? Наверное, как разбогател.

— Я всегда такой! — гордо выпрямился Пронин.

— Ну, уж нет, — осадил его Трофим. — А помнишь, канаты у Пушкарева покупал, да иконы с золотыми ризами прихватил из кладовой? Чай, с них и в гору полез... Молиться я не особенно любитель, думаю: «Берет добрый человек, ну и пусть на них молится...» А после спохватился, когда хозяин меня пропыжил: «Дурак, - говорит, — ты Трофим, как же иконки-то проворонил? Они ведь по пять тысяч каждая. Ты не знаешь, сколько на них золота...» Шибко я промахнулся, что тебя скрыл. Да уж поздно было, пришлось бы и самому за соучастие в каменный мешок с тобой лезть, поэтому и язык прикусил...

— Брось, Трофим, старое вспоминать. Об деле говори, — прервал его Пронин. — Сколько у тебя холста?

— Леший его мерял, да аршин сломал, так без меры и отдал.

— А сколько хотел взять? 

— Полсотку. Только с тебя. По старой дружбе.

— Нет, много. Возьми сороковку.

— Ну-ка что, и сороковка деньги, водка будет, и девка найдется... — весело подмигнул единственным глазом Трофим.

— Это тебе, кривому-то?

— Ничего, что кривой... Ты сам-то какой?

— А у меня деньги...

— Ну, для бабы это еще не все... Ты вот чего, зубы мне поздно заговаривать, я это и сам хорошо умею... Выкладывай сороковку-то, коли возьмешь.

Пронин снял шапку, порылся пальцами за подкладкой тульи и подал Трофиму четыре красненьких.

— Давно бы так! Вот за это люблю!

— Ну, как жизнь тянешь? — спросил Пронин, подсаживаясь поближе к Трофиму.

— Превосходно! День ем, три голодный... Видишь, во имя Христа собираю куски холста...

— А ты бы нанялся да работал.

— Поди-ка сам наймись. Да разве ты можешь понять, ты ведь вот, — Трофим показал туго сжатый кулак.

— Ну ладно, Трофим, не сердись, — сказал Пронин, желая повернуть разговор в другую сторону. — Ты мне так и не сказал, где холсты эти достал?

— Мало интересного, — тихо, как бы про себя сказал Трофим.— Моим ремеслом хочешь воспользоваться?

- Нет, зачем, просто так...

А тебе бы это шло, даже лучше, чем мне... Фигура у тебя самая подходящая для этого дела, ты бы, гляди, больше разжалобил... Оно хоть для совести и не совсем приятно, а главное выгодно. Да положим, есть ли она у тебя?.. Hy, слушай. В Тетюшах у кожевника я работал. Хозяину моя сила нравилась. Сыромятину он выделывал. Бывало, нажимаю, когда кожи мну, только беляк трещит. Да недолго пришлось поработать, вижу - урядник начал похаживать к хозяину, думаю: «Чего-то нюхают». — «Вот чего, Трофим, валяй-ка восвояси, тобой интересуются», — сказал хозяин. «И в самом деле, думаю, надо сматываться». — «A как же за работу?» спрашиваю хозяина. А он как взревет дурным голосом: «Это тебе, беспачпортному-то, за работу? Молись богу, что уряднику в зубы не отдал...» — Так и выгнал без гроша. Иду и думаю: «Чем же теперь буду промышлять, чтоб не подохнуть с голоду?» — Ну, придумалась одна штука... Кое-как дотянул до Салтык, завернул ночевать к знакомому татарину. Он принял, как родного брата. Вечером сели чай пить, слышу — под окнами гнусавил «Подайте на погорело место!» Закир, мой приятель, ругается: «Какой ява черт, горела места, майданский он, всегда горела места клянчам: давай хлеб, давай мука! Мы сам мука с базара тащим». Я говорю ему «Ты думаешь, Закир, они спроста, по привычке, на побирку идут? Нет, брат, тут совсем другое... Майданский мужик все лето проработал, хлеб обмолотил, оброк отдал, а пришла зима — самому жрать нечего. Хорошо, если ремесло в руках держит, а нет ничего — куда ему? Окромя как на побирку и некуда». — «Ай-яй, Трофимка, оброк-та крепка жимает: стражник, урядник, старшина, все из дом тащит, а как дерется каянный...» — жалуется Закир. Утром будит он меня: «Вставай, Трофим-ка, горячий картошка ашайт, наверно, дорога пойдешь!» Заправился я горячей картошкой, поблагодарил Закира и — в дорогу. A думку все держу в голове... Как и где начать применять мой новый способ? Тут, брат, нужна смекалка.

— Во всяком деле,— подтвердил Пронин.

— Вошел в село Шонгуты, вижу — старуха стоит у крайней покосившейся избенки, колотит хворостинкой по земле. «Здравствуй, бабуся! Чего это вас пуста, нее окна заколочены?» — «Уехали сыночек, все!» - «Куда уехал?» — «Бают в Грозный, да в Баку, нефту качать Вот Гладковы — Коська и Мотька, да и Подгусловы все, да и Ивана Маркелыча, так того стражники кудай-то посадили... Ну, и мало народу в нашей улице осталось». Вот, думаю, тут и попробую свой способ... «Бабуся!» - «Горе у меня большое...» — «Какое батюшка?» — «С богомолья мы шли с другом, а он дошел до вашей деревни да помер». - «Как это он, батюшка, в дороге-то?» — «Вот так, бабуся, захворал горячкой, да не говоря ни слова, взял да и умер>, — «Далеко ходили-то?» — «На Афон, бабуся». — «И с чего это на вас прихоть такая нашла, здесь разве бога нет?» — рассердилась старуха. «Да ведь как же, бабуся каждому охота душу в рай проводить». - «Эх, родной, да разве нам достанется рай, чай богачи давным-давно все райские пачпорта расхватали». Вот думаю: «Здорово, а я и здесь без пачпорта околачиваюсь».

— Узнает урядник, он тебе покажет райские пачпорта... — не вытерпев, сказал Пронин.

— Ты что ли донесешь?

— Нет. Зачем? Я к примеру сказал.

- Ну, тогда слушай. «Как же хоронить-то будешь?» - спросила старуха. «Не знай, — говорю — бабуся, вот и сам думаю, может быть, миром помогут». — «Вряд ли, батюшка», — безнадежно покачала головой она. - «А хороший-то какой земляк, да и такой добрый, что и слов сказать не найдешь...» — «Есть ли у тебя деньги-то?» - «Какие, бабушка, деньги, вот грошика ломаного нет». — «Чем же тебе помочь?» — «Да хоша бы холста дала на саван, да опять и рубаха вся худая, если схоронить в чем есть, бог-то, наверное, обидится, он не любит рваных-то принимать». — «Ой, батюшка, как же быть? - забеспокоилась старушка. - Все, батюшка, будем там, все!» — «Правильно, бабуся, все туда уйдем»  - «Ты подожди-ка тут», — старуха, скрючившись, полезла в лачугу. «Как звать земляка-то?» — вылезая из лачуги, спросила она. «Митрофаном, бабуся! Шапкин фамилия». - «Упокой душу раба Митрофана, — крестилась старуха, подавая сверток холста. — Да вот, батюшка, зайди-ка тут, — показала хворостинкой на большой кирпичный дом. — Лавочник живет, он, може, деньгами даст? Наш батюшка, окромя денег, ничего не берет». — «Значит, говорю, денежку любит?» — «Ну и любит, ой, как любит»,— качала седой головой старуха, «Ну, спасибо, бабуси, твоя молитва дойдет до самого бога, и моему земляку будет полегче на том свете».

Поблагодарил я старуху, иду дальше, думаю: «Ничего дело пошло...» К богачу в кирпичный дом я не зашел, знаю, что ни богач, то и скряга, выжиrа...

Пронин покосился на Трофима, поерзал на скамейке, но смолчал. А Трофим продолжал:

— С радости ли, что мое дело пошло хорошо, и на заметил, как затесался на поповский двор. Только успел захлопнуть за собой воротцы, как, оскалив длинные клыки и рыча, вцепилась в меня поповская собака. Я ее утюжу, а она меня рвет, только клочья летят. Из-за двери выскочил поп, с сеновала спрыгнул работник, растащили нас. Я кричу: «Что вы, отец духовный. Такую свободу собаке дали? Она человека жрет, а вам и горя мало... Нет на вас божьего-то благословленья... У меня вот одна эта хламида, а погляди, как ее твоя стерва исполысонила? Да и половину пупка оттяпала. А я по глазам вижу, что она бешеная... Сейчас пойду к дохтуру да к уряднику, они найдут управу на ваших собак...» Тут поп оторопел, видит — моя берет. «За укус пупа я, говорит, уплачу тебе красненькую. Хватит? А что твои облачения порвала эта тварь, так ведь она глупая. Я тебе подарю старый подрясник. Он еще довольно крепкий. Ну, идет что ль?»

Думаю: «Черт с ним, с пупком, а десять рублей все-таки деньги подходящие, к тому же и подрясник». Согласился. Когда поп расплатился со мной, напялил я подрясник на свою рванину, тут он и взял меня в оборот: «Зачем ты во двор залез?» Я говорю: «Насчет покойника хотел поговорить». — «Какого -покойника?» — строго спросил он. «Да вот, говорю, с другом мы шли с заработков, а он дошел до вашего прихода да и умер». — «Как это вдруг умер? — еще строже закричал поп. — Значит, в одночасье, не исповедан, не причащен? Это дело нешуточное с грехами-то хоронить... Да и грехов-то, наверное, целую копну набрал...» — «Все мы, говорю, грешны, батюшка». — «То-то грешны, а в церковь вас палкой не загонишь, рожи не перекрестите в христов день. Четвертной билет за такого покойника, и ни гроша меньше, а если с панихидой да с выносом, так и полсотня». — «Куда уж нам, батюшка, с панихидой, нельзя ли как попроще...» — «Нет, нет! И не думай! Да ты что, смеяться пришел надо мной со своим покойником?» — А тут, на наш шум, народ начал у двора собираться, на забор лезут, заглядывают. Поп видит — дело неладное, начал выпроваживать меня: «Иди, иди с миром».

— Вот так, Митря! — Трофим хлопнул широкой ладонью по коленке Пронина. — Теперь помянем раба Митрофана. А ты говоришь — украл. Нет, брат, я все честно...

— Ну, а где схоронил? — спросил Пронин.

— Кого это?

— А Митрофана.

Трофим задумался.

— Вот теперь я и не пойму, дурак ты, что ли? Ну, да ладно, прощавай! Идти надо, поминки налаживать. Пойдем, если хочешь, и тебе стакан поднесу.

Трофим, размахивая широкими рукавами, неторопливой походкой пошел в кабак.


Глава десятая

Пронин, проводив Трофима, поскорее спрятал холсты и вернулся на скамейку. Солнце зашло за гору, на пронинский дом и речку легла тень. Трофим своим рассказом расстроил Пронина. «Райские пачпорта» не давали ему покоя. «Дойти бы к уряднику. Да больно зубастый черт, как бы и в самом деле не выболтал про иконы...»

В это время подошел Припеков.

— Добрый вечер, Митьша! — сказал он и, присаживаясь рядом с Прониным, положил на скамейку утюг, железный аршин и большие портновские ножницы. Скучаешь?

— Да нет, сижу отдыхаю.

— Устал, ничего не делан? — улыбнулся Припеков.

— Как ничего? Вон щепы сгребал.

— Все что ли закончили плотники? — полюбопытствовал Припеков.

— В избе-то все, только в сарае крышу осталось покрыть.

— Когда ж думаем обзаводиться бабенкой?

— Да надо бы.

— Я и сам вижу, что надо... Только вот больно ты неповоротливый.

— Как? Я сказал, что женюсь, но теньковскую не возьму.

— Что так? — выпучил глаза Припеков.

— Не люблю. Здесь все бездомовки, вот и трясут косами до седого волоса. А у меня хозяйство.

— Бо-ольшое у тебя хозяйство, — согласился Припеков, А сам подумал: «Подожди ж ты, все равно окручу, я и не таких видывал, отца родного женю, а тебя — тьфу, и не почувствуешь».

Припеков был в этих краях ходячим портным, все деревни по окружности знал наперечет: где жених, где невеста, сколько приданого заготовлено, — все было ему известно. Отец так о нем говаривал: «Вот у меня Андрюшенька — это сынок, соберется в отходный, говорит: «Дай, тятя, рубль на дорогу». Ну как не дашь, родной ведь. Проходит все лето и рубль не израсходует, несет обратно: «На-ка, тятя, рубль-то, не довелось истратить». Золото, а не сынок».

— Ну, как же теперь, Митрий, куда идти невесту тебе промышлять? — не отстает Припеков.

— Да сходи, пошарь где-нибудь поблизости. Ты ведь много ходишь по деревням, знаешь. Можно в Переведенцы, в Криковку съездить.

— А если в Буртасы? — вопросительно посмотрел тот на Пронина, намереваясь втереть ему свояченицу.

— В Буртасы не надо, они тоже как теньковские...

— Ну, тогда завтра утречком я в Криковку тряхну. Хорошо?

— Ладно, — нехотя мотнул головой жених.

Через два дня Припеков сидел за столом у Пронина. На столе стояла бутылка водки под белой головкой, глиняная плошка соленых огурцов.

— Ну, за успешное дело! — стукнув донышком стакана о край пронинского, сказал Припеков.

Выпили. Припеков крякнул и, похрустывая огурцом, стал докладывать.

— Нашлась ведь, едят ее мухи! В Криковке! Да такая девка, что и во всей округе одна только. Наши теньковские перед ней просто тряпичные матрешки... Звезда, а не девка! Вот сам увидишь. Косы, брат ты мой, такие черные да длинные, что твои смоленые кнуты. И это все в порядке... — растопырив пальцы около груди, показал Припеков. — А взглянет да глазом поведет, так прямо оторопь берет...

— Разве один глаз-от? — насторожился Пронин.

— Нет, зачем, два.

— А как зовут, спросил?

— Акулина Петровна Синичкина! Богачи на всю округу... Ну и девка! Царица!..

— А не спрашивал насчет хозяйства. Как она?

— Все узнал: и хозяйство ведет, и делать все умеет, лучше ее нигде не найдешь.

— Мне бы только по хозяйству...

— Вот, вот, самая хозяйственная... Ну, когда ж мы с тобой сватанем? Эх, запируем на славу... — И подвыпивший Припеков пошел отчеканивать чечетку на новом пронинском полу, припевая:

Поп кадит кадилою,
Сам глядит на милую.
Господи помилуй,
Акулину милую!

Ну, когда же, наконец? Ноги так и просятся плясать на твоей свадьбе..

— Да, помолясь богу, и надо начинать.

— Не промолить бы нам, как тетевский мужик тушу свинины...

— Как же он промахнулся? — посмотрел на него сузившимися от водки глазами Пронин.

— Вот так, Митьша, привез этот мужик свинину в Казань с постоялого да прямо на мясной. Видит — церковь «Четыре евангелиста» на углу Кабана. Поставил тушу к стене на тротуар и стоит молится на божью церковь. Оглянулся, а туши нет. Рядом стоит мужик, тоже молится и тушу держит на горбу. Мужик закричал: «Караул! Ограбили...» А рядом стоящий говорит ему:

- Ты чего орешь, как зарезанный? Видишь, городовой оглянулся? Сразу в часть попадешь... Здесь, мил человек, город, всякого народу полно, разве можно бросать. Я вот молюсь, а тушу с себя не снимаю...» Покосился мужик на тушу, утер нос варежкой, да и поехал к своей старухе. Так и нам с тобой, Митьша, нос бы не утерли. Я там подслушал кое-что, вроде другой нацеливается ее отхватить.

-  А как все-таки, ничего девка-то?

— Да говорю тебе — хороша! — крикнул Припеков.

— Ну что ж, давай завтра двинемся.

Когда Пронин увидел черные брови да длинные косы невесты, глаза его замаслились.

- Н-да, — шепнул он свату на ухо, — вот это, действительно девка ...

- А я тебе хвастать буду? Я, брат, плохую не выберу, ты больно глаза-то на нее не пяль, сглазить можно... — ткнул жениха в бок Припеков. — Пей по всей, губи только мочишь, подумают брезгуешь.

И от радости так наклюкались, что сватья еле втащили их на телегу, Сложили рядышком, а брата невесты провожатым отправили.

— Ты, Кузька, гляди! Тише гони на колдобинах, багаж не вытряхни. Поедешь мимо Глушихи — в овраг не свали, — кричали вдогонку подвыпившие сватья.

— Ну как, хороша? — спросил проснувшийся Припеков.

— Будто ничего, только налакались мы с тобой так, что я не разглядел.

«Хорошо, что не разглядел, — подумал Припеков.— Теперь сойдет, как по маслу...».

— Давай-ка тяпнем по маленькой, оправить надо головы, — вставая, сказал сват.

Пронин радовался, что усватали хорошую девку, и шумно готовился к свадьбе. А Припеков торопился, как бы поскорее до свадьбы вытянуть у Пронина за труды.

Когда приехали в церковь дружка с женихом, там уже было все подготовлено.

Подвели невесту и остановили перед аналоем рядом с женихом. Поп заголосил: «И ныне, и присно, и во веки веков!» — «Аминь!» — откликнулись певчие. «Венчается раб божий Дмитрий на рабе божией Акулине!» — читал поп, крестя перед носом венцами и надевая их на головы.

Пронин все время молился и кланялся, ни разу не взглянув на невесту. Венец на его клинообразной голове плохо держался, все время съезжал на правое ухо. Дружка подсунул ему свой платочек. В церкви было шумно, набежало много народу, особенно лезли вперед теньковские старые девы и разные кумушки, чтоб взглянуть, какую красавицу отхватил этот брезгун, старый холостяк. Они заглядывали и, шушукаясь между собой, отворачивались и тоненько хихикали в пригоршни. Поп, заканчивая чтение, вспомянул Исаака, Резекну и, взяв каждого за правую руку, повел вокруг аналоя. Певчие дружно гаркнули: «Исайя, ликуй!» Венец снова съехал Пронину на ухо, И это не ускользнуло от любопытных глаз кумушек.

— Как гусар, и шапку набекрень, — прошипела одна, а в задних рядах кто-то захихикал.

Поп снимает венцы: «Во имя отца и сына и святого духа, целуйтесь, дети, три раза».

— A больше нельзя? — пошутил обрадованный жених, вытирая рукавом губы и поворачиваясь к невесте. Вот тут его и оторопь взяла...

— Как?! — вскрикнул было он, да спохватился...

Поп завертывает свои принадлежности в епитрахиль, а Пронин тащит его в темный угол.

— Пойдем-ка, батюшка!

— Чего еще, свет?

— Не та девка-то...

— Как то есть не та? — удивился поп. — Какую привез, с той и обвенчал.

— На-ка вот четвертную, да раскрути в обратную...

— И полсотню дашь — не буду. Такой и молитвы нет, — смеясь ответил поп.

— Как же быть? — испугался Пронин.

— Вот так. Все кончено, целуй знай!

— Да ведь корявая — прошипел на всю церковь Пронин.

— Помилуй бог, я тут ни при чем,— оправдывался поп.

Да и Пронину не было времени выяснить создавшееся положение. Невеста ждала его, улыбаясь, и вытирала губы батистовым платочком.

- Батюшка, а батюшка! Чего это Митрий-то с тобой шептался? — спросила мать-крестная, выходя из церкви.

— В гости приглашал,— улыбнулся батюшка.

«Ну куда я теперь пойду жаловаться и на кого? На самого себя... Эх, жизнь, как ты устроена... Кто хитрее обманет, тот и прав. Думаешь, идет к тебе человек и полные карманы добра несет. Ничуть не бывало, он идет для собственной выгоды. Иначе бы никогда к тебе не пришел. Вот ведь, как оно всегда бывает», — думал Пронин, выходи из церкви под ручку с молодой, законной супругой.

Свадьба прошла благополучно, почти без драки. только два гостя с пронинской стороны долго спорили из-за какого-то прихваченного куска чужой земли... В самый разгар спора подали блюдо с горячей пшенной кашей.

— Тебе много надо? — кричал Ситников, хватая со стола плошку с кашей. — Ha! жри! — сунул ее в зубы Твердохлебову.

Тот быстро запустил пятерню в кашу и начал мазать физиономию Ситникову.

Но скоро их растащили, а кашу съели, обезоружив противников. Они еще немножко поворчали, вытираясь и облизываясь, потом успокоились и снова приступили к выпивке.

Утром будили молодых, разбивая глиняные горшки; шумно играл домашний «ансамбль», мать-крестная, притопывая, названивала длинным кухаркиным ножом на печной заслонке, Кузька — брат невесты звонко барабанил железной вилкой по самоварной заглушке, а Припеков дирижировал и ловко вторил им деревянными ложками. Сват Синичкин, закатив глаза под лоб, уперши руки в боки, пустился выделывать коленца вприсядку. Когда же молодые сели за стол, его сменила сваха. Она выстукивала юфтовыми башмаками, склонив голову набок, и, помахивая платочком, визгливо припевала:

У нас телочка пропала -
Пастуху и горя мало.
Всю я ноченьку искала,
Лапоточки истоптала,
Увидела на заре
Телку в новеньком дворе.

— И-их ты! — снова засучила ногами, тряся жиром своих бедер.

Пронин сидел в переднем углу рядом с собственной женой, глядел на веселую пляску сватьев и думал: «Радуются, что опутали...» А молодуха заботливо вытирала платочком выступивший пот на его лбу.

— Так, матушка, так! Ухаживай за ним, они это любят, — визжала сваха, — А то, поди-ка, зачирвел без бабы...

Пронин многое передумал и пережил в эту первую брачную ночь. И, подогретый крупной порцией водки, уже успокоился. «Зря, мать честная, пошумел вчера с попом, ничего бабешка... Хоть малость и поковырена оспой да левый глаз к носу косит, а остальное-то, слава тебе, господи, в порядке».

В это время вбежал почтарь с красной нашивкой стрелы на рукаве и громко крикнул:

— Телеграмма! Кто тут господин Пронин?

— Это я буду, — гордо подняв голову, ответил Пронин.

А дружка торопливо совал стакан водки письмоносцу.

— На-ка, дерни с устатку.

Пронин снял бандероль, и передал телеграмму Кузьке.

— На, читай!

«Уважаемый господин Пронин! Пароход готов. Вышлите ваши соображения по его названию. Главный инженер Баринов», — прочитал Кузька.

Подвыпившие гости поздравляли Пронина, кричали «Ура!» и лезли целовать — кто хозяина, кто его молодуху.


Глава одиннадцатая

На пронинском пароходе заканчивались последние работы. На кожухах колес, спасательных кругах и пожарных ведрах заводские маляры написали «Теньки». Наняты были лоцман и капитан, подобран знающий дело машинист. С ними Пронин приехал принимать пароход. В классах и каютах пахло только что высохшей масляной краской, в машинном отделении все блестело.

- Ну как, Григорий Ефимыч, ничего будет суденышко? — спросил Пронин капитана.

- Славное, Митрий Ларионыч!

Пронин улыбался и поглаживал бородку.

— Спасибо, Михайло Семеныч! Сдержал ты свое слово, — жал Пронин руку Баринову. — Ты, того, подожди уходить, я тут послал штурвального, да и расплатиться надо с тобой.

Пока выпили да закусили, пароход уже был под парами. Пронин торопился отплыть, посмотреть, хорошо ли будет судно на ходу.

- Ну что ж, Григорий Ефимыч, валяй, благословясь, гуди! - Пронин снял шапку и размашисто перекрестился.

Его примеру последовали лоцман и капитан; капитан быстро двигал рукой ниже подбородка, как бы святил пуговицы кителя и, накинув капитанку на седеющую голову, привычной рукой нажал ручку свистка. Пароход «Теньки» впервые подал голос.

К штурвалу встал лоцман Баскаков, тот самый, что служил на галановской «Находке». После всех вошел в рубку штурвальный Панов.

Отрывисто прозвучал третий свисток, с мостика раздалась негромкая, но внушительная команда капитана:

— Отдай носовую! Вперед, самый тихий!

На повороте пароход накренился.

— Григорий Ефимыч! Чего это мы на правый бок валимся? — Беспокойно спросил Пронин.

- Как же! На поворотах каждое судно дает крен, — спокойно ответил капитан и, чтобы потешить хозяина, дал команду: «Вперед, до полного!».

Плицы колес начали часто выбивать, будто выговаривали: Шеланга, Теньки, Лабышка. Пароход резал упругую поверхность Волги. Пронин поглаживал бородку и, улыбаясь, говорил капитану:

— Ах, в рот-те калины, Григорий Ефимыч! А ведь ловко едем!

— Замечательно идет! — подтвердил капитан.

— Ты все-таки спроси машиниста, может, где подтекает? — беспокоился хозяин.

Оказалось, что и в машине все и порядке.

— Слава создателю, — снова крестился Пронин.

Когда пароход пошел полным ходом, капитан отправился в свою каюту заняться служебными делами, проверить опись пароходного имущества и оформить судовой навигационный журнал. Пронин остался один на верхней палубе. То он стоял около обноса, опершись костлявыми пальцами на блестевший поручень, и глядел, как его собственный пароход беспощадно разворачивает и раскидывает в стороны громадные волны, то садился на крашенный белой краской реечный диван перед штурвальной рубкой.

Пароход шел быстро. Лоцман Баскаков, поворачивая рулевое колесо, смотрел вперед на широкое волжское полотно, усеянное мелкой рябью, играющей под ярким июльским солнцем. Он наблюдал, как с каждым поворотом, с каждой извилиной реки открывались все новые и новые картины. Горный берег был то скалистый, отвесный, точно улыбающийся красными и белыми слоеными полосками, то изрытый глубокими оврагами и впадинами оползней. Горы заросли толстым дубняком от самого низа до вершины, кое-где теснятся стройные елочки, а в долинах все косогоры покрыты молодым, веселым орешником. На луговой стороне — равнина, заросшая колючим шиповником, где еще не ступала нога косаря. Вдали шумят серебряной листвой высокие тополя, кидая густые тени, а за вершинами их, куда мог дотянуть баскаковский глаз, стоит сосновый бор. Взгляд его снова перекинулся на горную сторону.

На возвышенности, густо заросшей садами, даже деревень не видно, только кое-где почерневшая крыша выглянет из-за шатристой яблони, или из-за высокой щеголихи — голенастой груши мелькнет узенькими оконцами лачуга. На пригорке белеет маленькая церковь, прячась за молодыми березками. И все это отражается в воде, как в зеркале. Пароход идет будто не по Волге, а по аллее сада, и деревья склонились своими ветвями прямо к бортам и, качаясь в его волнах, будто кланялись хозяину.

«Эх, — подумал Пронин, — вот она денежка растет и поспевает с каждым днем. Как поспеет, так в карман и потечет... Кто будет яблоки в город перевозить? Пронин. Ишь ты, как оно ловко дело клеится...»

И наплакавшись, наулыбавшись от радости вволю, повернул опьяненную водкой и счастьем наживы голову к штурвальной рубке.

— Терентий! — крикнул он лоцману.

— Я, Митрий Ларионыч! — отозвался Баскаков.

— A ведь не похож я тогда был на себя? Помнишь? Когда на тырышкином пароходе ехали. Ты даже при своей бедности кусок хлеба хотел мне подать, а теперь, гляди, как оно дело-то повернулось... Сам от меня получаешь милость...

— Спасибо, Митрий Ларионыч, — сказал Баскаков, не сводя глаз с плеса и поворачивая в привычных руках рулевое колесо. — Митрий Ларионыч! На таком пароходе и работать приятно. А когда на «Находке» был, там тебе ни разгону, ни радости на душе.

— Я знаю, — сказал Пронин. — И, надо сказать, пароход-то был уродина, на смех всем волгарям, труба высокая, как мачта, на носу пристроена. Кто смастерил такого одра?..

— Митрий Ларионыч! А это уродина, действительно, соответствовала слову «Находка». Они ее купили подешевле, а пароход сильный. Хоть и неуклюжий, как верблюд, а прет и горючего мало поедает. А это хозяину главное...

— Правильно говоришь, Терентий, надо беречь горючее.

В горной стороне Пронин увидел плот, который изогнуло быстрым течением и несло на водорез середыша. Он закричал:

— Глянь-ка, Терентий, глянь! Ах, бедняги, теперь пропал плот... Разорвет в куски, одни убытки... Я знаю, чем это пахнет...

Пронин вспомнил плотогонное дело:

— Однажды вот так же попал... Это было давно, я еще плохо знал плотогонное дело. Купил на Ветлуге плот, лес был — все свежая сосна. Нанял рабочих, с их слов — хороших мастеров этого дела, знающих все плесы и перекаты. Ну, отчалились, плывем, а Ветлуга,ты сам знаешь, бурная, быстрая речушка... Вижу - впёреди островок зеленеет, говорю своим лоцманам. «Глядите, не охомутать бы нам этот середыш». А они в ус не дуют. Мы, мол, знаем, нас нечего учить. Ну, говорю, хорошо, если знаете. А вышло так: трах нас башкой на водорез и начало плот в крючок пнуть, канаты трещат, лопаются, хвать плот пополам. Я остался с двоими на гуске, нас в левую сторону забрало, а вторую сорвало с мели, — в правую понесло. Проплыли островок, давай ухать бабайками. Подбились, учалились, снова плывем. Ну вот тебе, как назло, такая взломила буря: кругом свистит, песок пылит, вода, точно в котле, кипит, волны через плот качают. Волга около Козьмодемьянска, ты сам видишь, раз в пяток пошире Ветлуги. Ну, пошло наш плот трепать. Кричу: «Чегни, скорее пускайте чегни!» А они: «Чего ты орешь, мы и так стоим на мели...» Так ведь и вперло на сухой берег. А когда буря стихла, вода ушла, мы остались на мели, как раки... Пришлось целую деревню мужиков нанимать да по одному челену дубинушкой ухать.

— На Волге все бывает, — неопределенно сказал Баскаков.

— Кое-как стащили, — продолжал Пронин.— Учалились, дальше плывем. Погода установилась тихая, ясная. Видим — впереди Казань башнями да церквями маячит в утренней синеве. Я опять говорю своим лоцманам: «Около устья Казанки много баржей стоит на якорях, как бы не налететь». А старший из них Перов кричит: «Что мы первый раз мимо баржей, — слава богу, век живем на Волге...» Ну и снова на баржах повисли. Цепи у них крепкие, якоря тяжелые. Мы висим, качаемся, загораем на своем плоту. Баржевики нас проклинают на все корки, гонят от баржей, а мы сделать ничего не можем, хоть караул кричи... Один баржинский, сволочь, до того разошелся, сбросил нам на плот чушку чугунную пудов на пять, а Перов снял шапку, кланяется: «Вот, говорит, спасибо! Сбросил бы еще одну. Нам годится хозяину на шею привязать...» Старикашка был, а такой задорный, страсть... Ты смотри, Терентий, островок близко, на мель не ткнись.

— Вижу, Митрий Ларионыч! Ну и как же снялись? — спросил Баскаков.

— Никуда не денешься, пришлось ехать, пароход нанимать. А они в таких случаях, сам знаешь, три шкуры дерут...

— Да, не промахнутся, — улыбнулся Баскаков.

— Приехал к капитану. «Ну-ка, — говорю, — батенька, помоги!» А он и ухом не ведет, сидит курит да усы крутит.

«Три сотенных, — говорит, — тогда пары поднимать будем».

— Отдали?

— Что сделаешь, пришлось выбросить... Ну, дальше плывем. Вот и Лабышка. Ну, думаю, мытарство наше кончается, до Теньков осталось всего верст пять. А там, знаешь, какой перекат... Вода вроде в горную сторону тянет.

— То-то нет, — возразил Баскаков.

- Да я и сам-то после понял. Кричу своим лоцманам: «Биться надо бы! Как бы нас мимо дома с песнями не протаранило». А они: «Чего биться! Видишь, вода прямо к пристани жмет, принесет в аккурат к месту». Сидят подлецы на бабайках, курят махорку. «Мы ведь, — говорят, — знаем, где надо биться». Дело-то было к ночи. Ну, вижу — не подносит, а, наоборот, дальше откидывает. Кричу: «Что вы, черти, не бьетесь! Хватит сосать соски-то! Не ухватимся к пристани». Начали хлобыстать бабайками в четыре пары, а плот к горной стороне не двигается, и тут, как на грех, ветерок из долины с Теньков потянул... И действительно, мимо Теньков протащило, а там вода еще сильнее в луговую сторону несет. «Якорь, скорее, — кричу, — якорь!» Перов бежит, откинул клевку, бултых якорь, а канат у самого ворота пополам, якорь на дне остался, а нас с плотом вниз по матушке. Еле-еле подбились к яру, около Зашыгалихи у Красновидова. Я уж тут разошелся: «Что вы, сволочи. несчастные, наделали? Почему вовремя не бились? Не отдам деньги за работу и все!» — «Как то есть не отдашь за работу? — подскочил Перов.— Вон чугунина-то да и веревка есть...» После уж, когда расплатился и все утихомирилось, спрашиваю Никиту: «Что теперь будем делать с плотом?» — «Очень просто, — говорит. — Давай народу человек двести, обратно будем тянуть, нам ведь все равно, только бы денежки платили. Иди утром пораньше в Красновидово, там народ голодный, чай, сидит, все упрут...» На следующее утро собрал красновидовских мужиков, баб, ребятишек. Почитай, всю неделю таскали. Эх, встал же мне этот плот в копеечку... — вздохнув, закончил Пронин.

— Первый-то блин всегда комом, — заметил Баскаков.

— И верно, — подтвердил Пронин, — а потом знаешь, Терентий, дело пошло, как по маслу. Сколько я этих плотов перегонял! Вот видишь, и пароход огоревал. Вот так... Ну, кажется, подъезжаем? Ты вот чего, Терентий, как придем к пристани, беги в Теньки за попом, освятить надо пароход.

— Слушаюсь, — чуть качнул головой лоцман.

У Теньков ни мостков, ни конторки еще не было. Баскаков ловко подвернул пароход к крутояру, и трап перекинули прямо на берег. Пронин торопил лоцмана:

— Ты поскорее, Терентий, к попу-то, да если его дома нет, то беги в сады, наверное, там копается, да скажи ему, пусть долго не чешется, пароходу, мол, некогда ждать.

Баскаков побежал приглашать попа, а Пронин, заложив руки за спину, под кафтан, важно разгуливал по капитанскому мостику, от одного борта к другому, думая: «А у попа, действительно, сад-то велик, баяли, двадцать десятин. Ах, елки зелены, а ведь и от попа, пожалуй, польза будет, на себе яблоки он не потащит в Казань». И Пронин заулыбался, потирая руки.

Ждать попа долго не пришлось. Вскоре Пронин увидел, как пылит к берегу пролетка, запряженная карим рысаком. У кучера черная, лопатой, борода раздувалась на обе стороны. Рыжие длинные космы попа поддувало ветром и завивало сзади на поля черной шляпы. За пролеткой, качаясь и подпрыгивая на кочках дороги, скрипела телега, на которой тряслись сухой, как лучинка, дьячок и певчие. А за телегой бежали вперегонки босые ребятишки, бабы и мужики, любопытные на всякие новинки. Мужики столпились у крутояра, осматривали пароход и рассуждали  каждый по-своему. Проходя мимо, Баскаков слышал:

— Ах, черт сухой, дери его горой, какой пароходище схлопал! Вот тебе лапотник!.. А я ведь помню, как он по базару ходил побирался... — говорил старик, старовер Чернов, хозяин бакалейной лавки на базарной площади.

Пароход большинство одобряло:

— Приличный, приличный, нечего сказать, как у «Кавказ-Меркурия».

— Ну, положим, до «Кавказ-Меркурия» далеко, — начал, заикаясь, Бондарев, хозяин хлебопекарни и чайной, — пароход, слов нет, хорош, но на «Кавказ-Меркурия» не похож. — А сам думал: «Где же все-таки он, сухой черт, сумел столько денег цапнуть?» Поздравляя Димитрия Илларионовича, он низко кланялся и крепко жал костлявую руку, а сам думал: «Теперь с ним придется заключить договор на перевозку муки».

Пронин в это время шел уже под благословение духовного отца.

Поп отслужил на скорую руку молебен, побрызгал святой водой из Волги в классах и каютах... На верхней палубе у штурвальной рубки появились закуски и выпивка.

— Пей, пей, батюшка! — угощал Пронин. — Ваш брат ведь любит выпить...

— Выпить-то любит, а на свадьбу-то не изволил пригласить, — подкорил поп.

— Прости, батюшка, ей-богу, тогда оторопь взяла.

— Ну, поздравляю, и с этим, и с тем. Дай бог вам счастья во всем... — поднял стакан поп.

— Кушайте! — чокаясь стаканом, сказал хозяин.

— Ну, как молодуха? — вытирая рыжую бороду, с улыбкой спросил батюшка.

— Ничего, слава богу, в порядке... — скривил губы в улыбку Пронин.

Ну, благослови вас бог на мир и любовь... Ты вот чего, Митрий, в случае поспеют яблочишки, не откажи перекинуть в город.

— Хорошо, батюшка, перебросим... На-ко еще, зыбни стаканчик!

— Ну, благодарствую, пойдем-ка, проводи!

Пронин проводил попа до пролетки, торопливо сунул ему красненькую в руку и, получив благословение, чмокнул слюнявыми губами жирный кулак с крепко зажатой кредиткой и быстро вернулся на пароход. Баскаков с Поповым выдернули чалку и трап, и Волга огласилась грубо шипящим свистком.

Пароход ушел, а мужики с берем все еще не уходили. Начались суждения, догадки, разные толки пошли насчет пронинского парохода. Одни говорили, что на трудовую копеечку справленный пароход, другие смотрели глубже...

— Вот оно как, ишь ты! А ведь и сейчас в лаптях ходит, — в недоумении развел руками Бондарев, обращаясь к Чернову, который, задумавшись, молча пощипывал свой пухлый подбородок.

— Где же он, в самом деле, сухой дьявол, сумел столько денег хапнуть? А ведь, пожалуй, тыщев сотню отвалил?.. Вот тебе на, ты гляди-ка... — не унимаясь, твердил озадаченный Бондарев.

Но сомнения потихоньку начали рассеиваться. Точно густой туман легким ветерком сдувало с глаз мужиков. К берегу подплыл в лодке рыбак, Савелий Тихонович Торошин, он только что сдал рыбу Куреневу и направлялся в трактир к Чуркову. По пути завернул к мужикам:

— Мир вам! Чего, добрые люди, собрались? Али праздник сегодня, а в колокола-то будто не звонили.

— Праздник-то не совсем праздник... Пронина поздравляли, — ответил, заикаясь, Бондарев.

— С чем это? — осведомился Тарашка.

— А разве не видел — пароход ушел?

— Вон чего, нашими недомерками целый пароход нахамил.

— Как недомерками? — спросили враз несколько голосов.

— Рыбаки-то знают, как...

— Ну, нет, брат, Савелий Тихоныч, на наших недомерках пароход не построишь, это брось. Тут другое заложено, я-то уже знаю... — горячо заговорил Алонзов, бывший батрак Пронина (теперь он работал грузчиком у Байкова). — Ты помнишь, он купил триста десятин земли у княгини Гагариной, да такой же участок лесу, а через две недели махнул весь лес на разработку Байкову... Сколько он там денег отхватил!.. Я не один год работал на Пронина, знаю... Мы нашими горбами ему выстроили пароход. А вы кричите: на трудовую копеечку. Подите вон ребятишкам рассказывайте...


ЧАСТЬ II

Глава первая

После ночного улова Чилим возвратился с дальнего плеса к пристаням, где стояла куреневская прорезь. Приткнув лодку к рыбнице, он крикнул:

— Сергей Данилыч!

Но из будки никто не отозвался, на двери он увидел замок.

— Куда его затащила нечистая сила? — проворчал он, оглядываясь на берег. — Скорее бы сдать да на отдых ехать.

Вскоре хозяин вышел из чурковского трактира с бывшим своим компаньоном Прониным. Они, весело разговаривая, спускались с крутояра к рыбнице.

— Знаешь чего, Данилыч, ты мне по старой памяти покрупнее стерлядок дай! Матрена Севастьяновна давеча как раз поминала... А кто этот молодец на прорези тебя ждет? — пристально разглядывая Василия, спросил Пронин.

— Помните Чилима, что по вашей милости на каторгу пошел? Это его сынок.

— Не по моей, скажи, а по своей милости, работал бы честно, как другие, тогда б не пошел, — возразил Пронин.— Ай-ай, здорово вырос...

«Жаль, отец-то промахнулся, тебя, сухой черт, веслом огреть надо бы...» — думал Чилим, глядя исподлобья на Пронина.

Чилим был весь в отца: высок ростом, широкоплеч, с черными, слегка вьющимися густыми волосами. Большие синие глаза смотрели задумчиво и строго. Над верхней губой появился пушок. А загар почти не сходил со смуглого цыганского лица. От всей его здоровой фигуры так и веяло бурлацкой жизнью Волги.

У Чилима не было ни лодки, ни снастей, но Куренев, пригласивший его на работу, был опытным хозяином. Он снабдил работника рыболовными принадлежностями, по договору, в счет будущих уловов.

Нелегко жилось Чилиму и у нового хозяина. Нужда не переставала следовать за ним и с каждым днем все сильнее подхлестывала его. Когда рыба не шла, в такие ночи он перевозил охотников либо тетевских мужиков с луком на базар.

Так и перебивался с хлеба на воду.

Распрощавшись с Прониным, Куренев позвал Чилима.

— Ну как, Васек! Есть рыбка? Ночь-то куда хороша была, а рыбы ты все таки маловато наловил.

— Луна-шельма всю ночь светит, ни единой тучки на небе, рыба, как шальная, шарахается в стрежень...

— Н-ну... — раздувая широкие ноздри, сопел хозяин. — А случайно в буфет не шарахается?

— В какой?

— Поди-ка, не знаешь. Куда с масленщиком прошлый раз ходил. Не дело ты задумал по буфетам таскаться... А знаешь ли, кто этот Ланцов? Вот, помяни мое слово, заведет он тебя в болото... Вот видишь, чего ты наловил, на семь гривен и то не тянет, — ворчал хозяин, подвешивая круглую сетку с трепещущей рыбой на крючок коромысла весов.

— Сергей Данилыч! A вот эту вы тоже считали? показал на пятифунтовую гирю Чилим.

— Ну, эту! Ну что, и с этой только на рубль, — хозяин скосил глаза на Чилима, быстро швыряя гири о весов. — А ты не знаешь, сколько мне должен?

— Знаю, — угрюмо сказал Чилим и начал отчаливать лодку.

Солнце уже высоко поднялось в синеву и ласково скользило косыми лучами по гладкой голубой поверхности.

Чилим привычно оттолкнулся от хозяйской рыбницы и, склонив голову, поехал к конторке, куда подходил пронинский пароход. «Подожду, может быть, будут пассажиры на ту сторону», — думал он, глядя на мостки, по которым сходили пестрой вереницей пассажиры,

— Позволь, позволь! Живой груз несу! — услышал Чилим знакомый голос грузчика Мошкова. Обгоняя пассажиров, он тащил на подушке теньковского богача Курочкина, который сидел, как в седле, уцепившись за ремни подушки. Задрав высоко голову и кривя рожу в пьяной улыбке, он кричал:

— К тарантасу, к тарантасу тащи!

— Крючком-то, крючком! Прихвати груз! — шутили пассажиры вслед Мошкову.

Пассажиры сошли с парохода, но охотников на ту сторону не было. Поплевав на ладони, Чилим быстро поехал к своей деревне, обгоняя идущих по берегу пассажиров. Две барышни с дорожными маленькими чемоданчиками с завистью посмотрели на быстро проскользнувшую мимо лодку и молодого загорелого парня.

— Наловил, что ли, немножко? — спросила мать вернувшегося Чилима.

— Маловато, мама, да и за то хозяин деньги не отдал. Ты сходи-ка получи с него, правда — он там за снасти вычтет, но все равно сколько-нибудь придется.

— И себе ни одной не принес?

— Нет. Где там, и то хозяин ругает, мало, говорит, ловишь. Воровать что ли для него, если она не попадает. Луна все дело портит, ночь, как день.

— Ох, горюшко, горюшко, — причитала мать, часто мигая слезившимися глазами. — Ну, ладно, Васенька, ложись отдохни, наверное, всю ночь не спал. А потом дровишек нарубишь. А я схожу да, может быть, по пути зайду мучки куплю, завтра хоть преснушек напеку.

— Ладно! — укладываясь в низеньких сенцах, сладко зевнул Чилим и закрыл парусом лицо от назойливых мух.

Июльское солнце, припекая жаркими лучами почерневшую крышу, разморило Чилима.

— Ух, жарища, — проснувшись и потягиваясь, произнес Чилим. Долго умывался холодной родниковой водой и, теребя спутанные волосы, заглянул в маленькое зеркальце:

— Эх, и почернел же я, как сапог. Чешусь тут, а мать велела дров нарубить. Топор-то весь иззубрили, как серп.

Подошла старуха, заглядывая через низенькие в три доски воротца.

— Парень!

— Что, бабушка?

— Подь-ка сюда! — поманила рукой старуха. — Рыбаки у вас есть в деревне?

— Сколько угодно, бабушка! Вот я тоже рыбак! — гордо произнес он.

— Чай, вы мелочишку какую-нибудь ловите, ершей?

— Всяко бывает, бабуся! Иногда и крупная попадает, тоже берем... Все тащим, что попадет.

— Со мной барышни приехали, напротив в домишке живем.

— А мне что за забота, пусть на здоровье живут.

- Вот им-то и надо рыбы. Наловил бы свеженькой-то на ушку? Не так, конечно, мы уплотим, и хорошо уплотим...

— Вот чего, бабуся, сегодня в ночь собираюсь, если наловлю, завтра утром продам. Приходите, деньги-то такие же?

— Такие же, батюшка! Самые настоящие... У нас их много... Не считая двух каменных домов, железной лавки, еще и в банке лежит полтора мильена!

«Ну, пошла молоть, как сайдашева мельница», — подумал Чилим.

— Наверное, чай, хвастаешь? — улыбаясь, спросил он.

— Нет, что ты, милый! Зачем я буду хвастать на старости лет.

-- Мне-то все равно, бабуся, ври, коли пришла охота. Только у нас-то вот беда: ни в горшке, ни в банке и ни грошика за душой...

— Знамо, чай, так, — заключила старуха. — Ну, значит поедете?

— Обязательно, бабушка! Потому завтра, говорят, праздник, а у нас и хлеба-то нет.

— А как вы живете?

— Вот так и живем! День едим, два глядим, а три с голоду умрем.

— Да ведь этак и совсем умереть можно.

— Можно, да неохота, бабуся.

— Ну вот рыбки продадите и денежки будут.

- Ее наловить еще надо, а она не очень-то желает попадать.

— Так ты, батюшка, не забудь оставить свеженькой-то на ушку? — стучала вставными челюстями старуха.

А из окон маленького домика, расположенного напротив Чилимовой избушки, лилась приятная незнакомая песенка.

— Ловко поют, весело им, видимо, понравилось в нашей деревне, — рассуждал Чилим, разрубая корягу, привезенную с Волги...

Надвигался вечер. Огромное багрово-красное солнце скатилось за гору. Чилим снял с плетня высохшую сеть и, свертывая ее, взглянул через пустырь на Волгу, где в вышине должна была появиться эта «шельма» — ненавистная ему луна. Глаза Чилима радостно заулыбались: вместо луны выплывали серые, мелкие тучки. они быстро разрастались, густели и застилали весь край неба. «Сегодня не ночь будет, а малина...» — думал он, неторопливо направляясь к лодке. На берегу кричали неугомонные кулики и чайки, а повыше, в небольшой заводи, на меляке, он увидел, как старательно рыбачили две цапли: заходили в стрежень, насколько позволяли им длинные ноги, и, распустив свои огромные крылья над водой, брели к берегу, загоняя тенями крыльев в узкие застружины рыбу, и проворно хватали ее длинными клювами.

«Ловко орудуют, умная птица...» — подумал он и начал стаскивать лодку. Под сильными ударами весел лодка быстро заскользила, разрезая синеву тихих волн. Над Волгой спускался сумрак теплой июльской ночи.

«Ну что ж, хорошо, если будут рыбу брать они, все окажется лишняя копейка», — думал Чилим, раскидывая сеть. Затем он вытер руки фартуком, закурил, а лодку пустил по течению. «Видишь ли, жить они приехали в деревню, душно им в городе с полутора мильёнами-то.

Посмотрим, старая кикимора, как ты завтра хорошо-то уплатишь, — вспомнил Чилим старуху. — Как жизнь-то все-таки некрасиво устроена... Одни, как сыр в масле, катаются, другие — день и ночь потом обливаются, а праздник пришел — куска хлеба нет».

Лодка медленно плывет за опущенной сетью, ручник на веревочке скользит по застругам илистого дна, волны ласково гладят борта лодки.

Становится свежо. Тучи редеют. Выкатилась луна. Она льет серебристый свет на тихую зыбь волн.

— Ну, пора, хватит, все равно хозяину сдавать на повезу, — решает он.

Чилим вытащил сеть и сильной рукой повернул лодку в направлении своей пристани. Солнце только еще показалось из-за густой гривы вербача, когда Чилим лез прямиком в гору, оставляя зеленый след на побелевшей от росы траве, Он нес на плече корзину с рыбой и мокрую сеть.

— Вот теперь храпанем! — тиха произнес он, укладываясь на сено.

Сквозь сон Чилим услышал стук в дверь и бренчанье дверной защелкой.

— Кто там? — спросил он, сладко зевнув.

— Рыбак дома? — послышался за дверью шепелявый женский голос, — Это мы за рыбой пришли, Наловил, что ли?

— А как же, вот! — Чилим откинул еще мокрый фартук с корзинки. «Ишь ты, вдвоем лезут», — подумал он. За старухой шла барышня с черной длинной косой. «Ничего, отъелась на сдобных-то лепешках...» подумал Чилим, украдкой взглянув на высокую грудь девушки.

— Это вы наловили таких костеряков? — улыбнувшись, спросила девушка, склоняясь к корзинке и глядя на Чилима серыми глазами из-под длинных черных ресниц.

— А кто мне наловит? У меня работников нет. Только это не костеряки, а молоденькие осетрики.

— Правда?

— Очень даже.

— Чем же вы их ловите, таких колючих? — дотронулась белым пухленьким пальчиком девушка. — Наверное, той штукой, что на плетне около ворот висит?

«Сама ты штука...» — пробурчал про себя Чилим.

— Вы, значит, ночью ловите?

— Ночью, барышня, ночью! И чем она, матушка, темнее, тем приятнее для рыбака.

— А днем не рыбачите?

— Нет, спим.

— Вы, значит, как сова, ночью живете?

— Вот угадали, — с улыбкой сказал Чилим.

— Ну, которую облюбовали? Може, вот эту возьмете?

— А сколько за такую? — спросила старуха, поспешно прилаживая очки в вороненой оправе на крючковатом покривившемся носу.

— По двугривенному за фунт. Фунтов пять будет, — прикидывая на руке осетренка, сказал Чилим.

— Ты уж уступи для барышни, — прошамкала старуха.

— Мы на рыбном, у Смердова, по пятнадцать таких брали,

— Не знай, бабуся, вряд ли Смердов ввалит вам за пятнадцать.

— Нет, брали! — заспорила старуха.

— А что там за рыба...

— Как это что? Самая настоящая.

— Тухлая, — добавил Чилим. — Уж по фамилии хозяина сразу в нос бьет...

— Твой нос-то скоро не пробьешь, — заметила девушка.

— Ничего, бог не обидел, — как бы про себя произнес Чилим.

— Жаль, что днем не рыбачишь.

— А то что?

— Я бы тоже поехала с тобой.

— Чего, чего? — насторожилась старуха. — Так бы я тебя и пустила!

— Не беспокойтесь, бабушка, я и сам не возьму. Их взять — только рыбу пугать, — с улыбкой сказал Чилим.

— Ну уж скажет, — обиделась девушка, — A лодка у вас есть? Нас с подругой покатаете?

— Это можно. А когда?

— Поедем завтра утречком, часиков так в десять!

— Хорошее утречко, люди в это время идут с работы на обед, а им утречко... Нет, барышня, мне завтра некогда, я пойду в поле, рожь надо жать. Вишь, жара стоит, говорит, осыпается, а мать-то больна, спина у нее болит.

— Тогда я с вами в поле пойду, а кататься поедем сегодня.

— Что ж, поедем, коли вам охота.

— А вам?

— Я каждый день катаюсь.

— Хватит тебе, Надюшка, — прошипела старуха, — Так сколько же за этого осетрика? 

— Да уж ладно, давай семь гривен, — махнул рукой Чилим.

— Вот всего-навсего три двугривенных, и больше ни гроша, — подала старуха.

— Hy, так не спи сегодня! После обеда поедем! - крикнула, уходя, девушка.

Чилиму сегодня повезло... Пока он отдыхал, мать испекла ржаные пресняки на кислом молоке, да такие, что просто объеденье... Купила сахару па пятак, чаю на три копейки. А когда разбудила Васю, на столе уже фыркал самовар, в печи булькало жаркое из привезенных Чилимом осетриков.

Правда, масла для этого не удалось купить, но зато соседка дала квасу, хорошего, кислого. По кулинарным соображениям Федоры Ильиничны на квасу жаркое еще лучше, не пригорает и вкус отменный, а с преснушками-то и подавно.

Чилим уселся за стол, но пообедать толком ему так и не удалось. Он видел, как из окон стоявшего напротив дома выглядывали барышни. Похватав кое-чего на скорую руку, он переменил рубаху, надел штаны, на которых поменьше заплат. «Но чего же на ноги?» - в раздумье вздохнул он. Этот вопрос крепко его озадачил... «Если в рыбацких бахилах ехать? Пожалуй, неприлично с барышнями, да и жарко...» Другого же путного ничего не подобралось, и он решил ехать босиком.

— Как об этом я раньше не подумал,— ворчал он.

Да и думать было некогда, девушки уже бежали к окну Чилимовой лачуги.

— Вот чего, барышни, лодка у меня немножко кособокая, на левый борт не наваливайтесь, не искупать бы вас... — сказал Чилим, отчаливая от кола.

— Ничего, мы плавать хорошо умеем, — сказала Наденька, усаживаясь на скамейку рядом с подругой.

— Тебя как звать-то, парень? — спросила Наденька, завязывая узелком белую косынку на голове.

— Васька, — ответил Чилим.

— Не Васька, а Вася! Василек!

— Меня все зовут Васькой.

— Так вот чего, Василек, вези нас на ту сторону. Лене нравятся луговые цветы, — Надя кивнула на сидящую рядом белокурую девушку с черной маленькой родинкой на левой щеке.

— Посмотри, Лена, а правда он хорош? Глаза-то у него, как васильки.

— Больно смуглый, цыган.

— Ну что ты, Лена, разве не видишь — это загар.

А Чилим, не слушая их, только сильнее нажимает на весла. Лодка быстро режет тихую зыбь волн.

— Ты красиво работаешь веслами, Василек, — с улыбкой замечает Наденька.

— Умею!

— А сколько тебе лет? — не унималась она.

— Двадцать первый идет с Василия великого.

— Смотри, Лена! На том берегу кустики, травка зеленеет...

— Нет уж, отзеленела, ушки-то повесила, желтеть начала, — вмешался в их разговор Чилим.

— Э,то по-вашему пожелтела, а по-нашему зеленеет...

«Много ты понимаешь в траве», — подумал Чилим.

— Вася! Вы почему так бедно живете? — спросила Надя.

— Как бедно? — не хотел сознаться Чилим. — Изба есть, лодка есть, снасти тоже имею. Где ж бедно?

— А почему у вас не учатся? Народ здоровый, красивый, а неграмотный?

— А зачем нам грамотные?

— Ну как зачем? Чтобы читать, писать.

— У нас писарь в волостном правлении за всех пишет, только чернила да бумагу подавай... Опять, наверное, скоро деньги собирать будут на бумагу.

— А ты учился?

— Как же, три зимы время потратил, да толку-то что.

— Почему так мало?

— Говорят, еще много. Хотел на четвертую идти, да требуют — денежки плати, ну и выдворили. Вот богатым хорошо, почет и уважение, несмотря что бестолочь... А в веслах-то и неученому работать можно. Эх, заболтался я с вами, лодка-то на мель встала, приехали.

— Вася, приткни лодку к берегу, мы купаться будем, а ты возьми вот эту книжечку да почитай.

— Валяйте, купайтесь, а я пойду в кусты, прутков нужно нарезать для корзинки.

Девушки выкупались, на песке повалялись, цветов в лугах набрали. День клонился к вечеру. Вернулся Чилим с пучком зеленых прутьев па плече, молчаливый и задумчивый.

— Ну, что ж, обратно едем? - спросил он своих пассажирок.

На обратном пути все как-то неловко молчали. Когда Наденька вылезала из лодки. Чилим подал ей руку, чтобы не шлепнулась в тину. Она крепко сжала мягкими белыми пальцами загоревшую руку Чилима.

— Спасибо, Вася! Значит, завтра в поле?

— Обязательно.

— Зайди, я тоже пойду с тобой, мне охота поглядеть, как жнут...

— Ничего не выйдет, я ведь рано пойду, вы еще будете спать.

— Ну что ж, все равно велю тете Дусе меня разбудить, она у нас рано встает.

«Вот привязалась...» — незлобиво подумал Чилим, глядя вслед уходившим барышням.


Глава вторая

Поздней ночью в маленьком домике, смотревшем окнами через пустырь на Волгу, все спали крепким сном. Тетя Дуся, освободившись от дневных забот, тихо всхрапывала и прищелкивала языком. Одной только Наденьке не спалось в эту теплую ночь. Ей было душно под кисейным пологом. Где-то за печкой звонко трещал сверчок, все время путал и перебивал девичьи мечты... «Бедность...» — вздохнула она, перевертываясь на мягкой постели. Эта бедность, точно заноза, больно вонзилась в ее сердце. Подсев к окну, она раскрыла узенькие створки и откинула занавеску. Взгляд ее то останавливался на темных окнах Чилимовой избенки, то скользил по широкому волжскому разливу, где в ночной дремоте тоскливо светились огоньки бакенов.

Шум волн от прошедшего парохода долетел до чуткого уха Нади. Долго сидела она в задумчивости. Полная луна кочевала по небу, медленно и таинственно передвигая тени от низеньких почерневших избенок и стройных высоких груш, шелестевших мелкой дробью листвы. Где-то в соседнем дворе хрипло прокричал петух.

«Видимо, за полночь перевалило... — вздохнула она. - Спит, что ли», — и снова ее глаза устремились на Чилимовы окна.

Уснула Надя лишь под утро.

Чилим проснулся рано, торопливо начал собираться.

«Поработаю на утрянке, по росе сыпаться не будет», — думал он, умываясь холодной водой.

— Ты, Васенька, не больно торопись, а жни почище да поскорее... — советовала мать, складывая продукты па обед Чилиму в маленькую корзину.

— Вот уж этого я не пойму, мама, — ласково возражал Чилим, — и не торопись, и жни поскорее. Как это?

— Ну, да ладно, иди уж, — сказала мать.

Выходя на улицу, он нарочно сильнее стукнул дверью сеней и посмотрел с маленького крыльца через улицу. Утренний прохладный ветерок колыхал занавеску в окне дома, где жила Наденька. Чилим громко кашлянул и пошел вдоль улицы к полю. Поворачивая в переулок, он оглянулся. Улица была по-прежнему пуста, только длинные тени легли от крыш на пожелтевшую лужайку, а на стеклах Наденькиных окон играли солнечные блики.

Придя на полосу, Чилим вначале отдохнул, покурил, затем принялся за работу. Жал он быстро и чисто. Но жать не любил, считал этот труд женским. Вот косить - это другое дело. Там особенный задор, звон косы и шум мягкой, луговой травы с ее ароматом, — все это пленяло и радовало сердце. Здесь же, на этой работе, меньше было задора, но дело все же спорилось. Солнце еще не успело подняться на полдень, а Чилим уже нажал сорок снопов.

Присев отдохнуть и покурить, он размечтался. В несжатом конце полосы улюлюкала перепелка, звонко трещали кузнечики, пахло разопревшей землей и спелыми высыхающими колосьями. Ко всему этому примешалась мысль о вчерашней встрече с девушками... Он отмахнулся от этой мысли, как от назойливой мухи. «Кто я такой? Бобыль, батрак, все мое хозяйство — вот эти мозолистые руки», — думал он, глядя, на расторгуеву полосу, которую дожинали поденщицы.. Жницы шумно спорили:

«Теперь день-то — год, за двадцать копеек гнуть спину...» — долетали обрывки фраз до слуха Чилима.

А по межину к жницам подходили две женщины. Из-за густых колосьев высокой ран видны были только их головы.

- Вам Ваську Федориного? — услышал звонкий голос Чилим. — Вот он жнет! — показала серпом женщина.

«Меня спрашивают?» - Чилим пристально вглядывался в фигуры,подходивших женщин.

— Спасибо! — крикнула одна из них и, быстро побежала к Чилимовой полосе, шурша сафьяновыми башмаками но колючей пожне. Это была Наденька.

— Ты что, сударь! — крикнула она, подходя к Чилиму.

— Ничего, сударушка! — смутившись, ответил Чилим.

— Как ничего? Просила вчера зайти, а ты и не подумал?

— Нет, думал...

— О чем?

— О том, что было раннее утро и вы еще спали. Да и тетя Дуся шуганула бы меня от вашего окна..

— Эх ты, горе-кавалер, старухи испугался... — смеясь, сказала Наденька. Обмахиваясь белой косынкой, она присела на сноп рядом с Чилимом. — Как жарко!

— Поджаритесь, как на сковородке. Зачем вы пришли в такую жарищу?

— A что, не нравится?

— Нет, почему, я очень рад. Полосы-то еще вон сколько. И на вас хватит... Будете мне помогать — веселее дело пойдет.

— Ну и буду! — она тряхнула головой, — Думаешь, не выучусь? Или сил не хватит?

— Не спорю, только руки исколете с непривычки. Ну что ж, хоть и вдвоем сидим, а полоса от этого не убывает. Придется, чай, снова жать, — как бы про себя сказал Чилим, направляясь к постати.

И снова серп Чилима бойко засверкал и колосьях. Наденька с любопытством и завистью следила за быстрыми движениями парня. Она слышала хруст подрезаемой спелой соломы и шум крупных колосьев, которые ложились веером сзади Чилима.

«Ловко работает! Точно кипит все у него в руках...» — подумала она и предложила:

— Вася! Давай я буду жать, а ты снопы в кучу таскай!

- Их в кучу не кладут, а в бабки ставят.

- В какие?

- А вот увидишь, — и Чилим начал составлять снопы.

- Красивая получилась, действительно, как бабка.

- Ты сама-то больно хорошая бабка.

— Вот еще и нет, — улыбнулась Наденька и сама принялась за работу, но снопы не слушались ее, разваливались в разные стороны.

- Эй, эй, девка! Ты так у меня все снопы обколотишь, твоя работа дорого мне обойдется.

А расторгуевские поденщицы, проходя мимо, кричали:

- Славную, Васька, помощницу огоревал! Уж с ней-то вы нажнете!..

Жара стоит, — все хрустит кругом. Кузнечики и те перестали трещать, видимо, заморились от жары. Наденька сняла косынку с головы и начала обмахиваться.

— Я тогда буду калиться, чтобы сделаться такой же копченой, как ты.

- Ну что ж, коптись, если уж ничего не выходит.

Она села на кузовку снопа поближе к постати. Под палящими лучами солнца разрумянилась, разомлела. А Чилим все жнет, торопится.

- Вася! — крикнула Наденька, — Я пить хочу!

- Вон вода в жбане под пяткам, только, вот кружки нет, придется через борт.

Она хлебнула глотка два из берестяного бурачка и брезгливо сморщила губы.

— Невкусная у тебя вода, теплая.

— Здесь нет погреба. Вон иди в овраг, в конце полосы, там родничок хороший, вода, как лед, из камней вытекает.

— А где я его найду? Нет, одна я не пойду, — с расстановкой произнесла она, — Идем-ка вместе! — Она стояла в ожидании на меже.

— Вот навязалось детище... Только руки от работы отнимаешь. Много нажнешь с такой помощницей, — ворчал Чилим, туго прижимая коленом сноп.

— Что ты там ворчишь, как дедушка Агафон?

— Какой Агафон?

— Дворник у нас, такой же ворчун, как ты... Ну пойдем скорее!

Чилим ловко кинул серп, который воткнулся в верхний сноп ближнего пятка, и они отправились межой к оврагу.

— Ух, как здесь красиво! - воскликнула девушка, спускаясь по пыльной кривой тропинке к родничку. Кусты орешника густо разрослись по всей долине, а у самого родника громадный вяз, шумя зеленою листвой, как богатырь, раскинулся.

— Здесь прекрасно, как в раю... — сказала Надя.

— А ты была там?

— Где?

— В раю?

— Так говорят.

— Все врут, чай?

— Не знаю, — ответила Наденька, приседая к роднику пить воду. — Лед, лед, руки заморозила.

— Иди погрею, — улыбнулся Чилим.

— На вот, грей! — сбросила картуз с головы Чилима и провела мокрой ладошкой по кудрям.

Он боялся взглянуть в глаза девушке. Наденька вздохнула и, молча притянув за уши Чилима, поцеловала.

— А уши-то зачем драть? — обиженно краснея, спросил Чилим.

— Это за то, что утром не зашел, — хохоча сказала Надя. — Давай посидим. Здесь не палит. Я с непривычки вся сгорела...

Они сели в тени над обрывом. У ног, прыгая с камня на камень, звенел ручей. А под горой широкой лентой извивалась Волга. Сверху шли два парохода. Издали они казались белыми лебедями, разрезающими тихую зыбь волн.

— Это полдневные, — в раздумье сказал Чилим и посмотрел в лицо Наденьки. Щеки ее пылали, а в глазах светилась радость...

— Как здесь хорошо летом!.. — сказала Надя, положив руку Чилиму на плечо.

— А зимой еще лучше. Снег кругом, Волга покроется льдом. Запоют, засвистят зимние соловьи...

— Заметет холодными сугробами наши милые орешни и не будет со мной такого вот Васи, — она вздохнула, склонясь к Чилиму.

А он, впервые обласканный девушкой, забыл все. Солнце спряталась за гору, прохладный ветерок повеял в тени вяза.

— Вася, я кушать хочу, — после некоторого молчания сказала Надя.

— Эх, мать честная! — спохватился Чилим.— Харчи-то на полосе остались, не догадались захватить. Только ты, чай, не будешь кушать нашего, крестьянского?

— Ничего, буду, — ответила девушка. — Где они у тебя? Сбегаю.

— Там, под пятком, в корзине.

— Видала.

Наденька поспешно ушла на полосу, а Чилим лег на траву. Вскоре он услышал шуршание Наденькиных башмаков.

— Видишь, как я скоро, — сказала Надя, ставя корзину около Василия.

— Вот теперь подзакусим! — весело сказал Чилим, подавая Наде кусок пресной лепешки и рыбу.

— Как здесь вкусно!

— Да, на работе всегда бывает вкусно, — заметил Чилим.

— Это осетрик? А у пашей тети такой не получается.

— Она, наверное, в масле жарит? А моя мать, так она в квасу.

— Ах, вот он почему такой вкусный, — улыбнулась Надя.

С поля давным-давно уже все разошлись, а Чилим с Наденькой и не заметили, как подкрался вечер.

— Ну что ж, пора, чай, и нам ко дворам, — сказал Чилим.

— А полоска-то так и останется не сжатой? — забеспокоилась Нади. Она, видимо, не очень торопилась уходить с поля.

— Выходит так, на нашу лень еще будет день, - сказал Чилим, засунув тряпку с остатком лепешки в корзинку.

Пришли на полосу. Чилим, не торопясь, начал составлять снопы, а Наденька села переплетать косу. Распущенные темны волосы густыми мягкими волнами свисали к поясу и касались пышными завитушками кузовки снопа.

- Волос-то, волос, батюшки... - произнес про себя Чилим.

— Ну вот, я и готова, - отряхивая с платья пыль, и прилипшие соломинки, сказала Надя.

— Я тоже управился, — закидывая на .плечо серп и взяв корзинку, сказал. Чилим.

Пока шли они домой, в деревне все поужинали и вышли отдохнуть и поточить языки...

— Ильинишна! — крикнула в окно соседка, приподнявшись с завалинки, где собралась целая компания кумушек, — Гляди-ка, твой Васька с помощницей идет. Умора... — смеялась соседка. — Да она, чай, и серп-то не знает за который конец брать...

На, смех кумушек высунулась в окошко мать Чилима, с улыбкой посмотрела на Васю. Наденька передала Чилиму корзину, легонько щипнула руку:

— Вот тебе, чтобы помнил...

— И так не забуду... — улыбнулся Чилим и, не глядя на женщин, прошел в избу.

— Ну как, Васенька, помощница работала? — спросила мать.

— Хорошо работает. Ничего, что городская, работать умеет, — шутил Вася.

— Вот такую бы бог дал в снохи-то, да с самоварами.

— С какими еще самоварами?

— Дыть, что ты, батюшка, бают — у них лавка, самоварами да струментинами всякими торгуют.

— Ладно там заниматься чужими самоварами, давай лучше ужинать. Теперь бы, чай, сто пудов съел...

— Да что ты, батюшка, как проголодался? Выжал, что ли, полоску-то? — беспокоилась мать, а сама подумала: «Чай, пробалясничали вдвоем-то...»

- Немножко не дожал.

- Ну, бог даст, завтра дожнешь.

— Обязательно, — принимаясь за еду, сказал Вася.

Придя с поля, Наденька выслушала очередное нравоучение тети Дуси, которая допытывалась, где она проторчала весь день...

Чилим на следующее утро, дожиная полоску, часто поглядывал на дорогу. Но то, что было вчера, не повторилось. Усталый, он шел с мечтой встретить Наденьку вечером. Но встреча не состоялась. Наденька на следующее утро проспала очень долго и с приятными воспоминаниями о вчерашнем дне уехала в город, Приехала она через три дня, в ночь на воскресенье. Чилим утром вернулся с рыбалки и улегся на отдых, но спать пришлось ему недолго. Он услышал в сенях шум и такой разговор:

— Да ты уступи, Ильинишна, уступи вот эту рыбку за двугривенный.

— Да ведь дешево, Петровна.

— Да что ты, бог с тобой, у вас ведь не куплена, поедет, бог даст, и еще наловит.

Наконец, торг кончился, хлопнула дверь, и все стихло. Чилим думал было еще малость полежать, да снова услышал стук, уже в окошко с улицы.

— Ильинишна! Скажи своему парню, пусть не уходит, Надька наказывала.

«Значит, приехала», — подумал Чилим.

— Мама! — крикнул он из сеней, — нет ли чего подзакусить?

— Хлеб, да чай сварила в чугунке.

— А самовар?

— Совсем отказал, в трубе прохудился, да и кран отвалился. Примазывала хлебом, не держится.

— А ты бы мастеру снесла.

— Носила. Нё берет: только головой трясет. Неколи, говорит, ружье чиню управляющему: скоро начнется охота. Да и на что он годен, ваш самовар... Повесь, говорит, его в огороде на кол и пущай ворон пугает...

— Ладно, давай чашку, из чугунка напьемся. «Отслужил, видимо, батенька», — посмотрел он на словно пригорюнившийся с обвисшим краном самовар. — Ничего, не обижайся, это и с людьми бывает, отработал срок и отправляйся под кресты, на новоселье...»

Размышляя так, Чилим принялся за еду и чай. А взгляд его все время скользил через улицу... Позавтракав, он отправился на берег к лодке, ополоснул ее, сам выкупался и, надевая рубашку, посмотрел на тропинку, вьющуюся между плетней, заросших густой зеленой крапивой. По тропинке двигалась женская фигура, направляясь к берегу. Краска бросилась в лицо Чилиму: она. Вот уже перешла ручеек и все ближе подвигается к лодке.

— Здравствуй, Вася! - пожимая руку Чилиму, с сияющей улыбкой заговорила Надя. — Не ждал? Ночью приехала. Ты скучал?

— Да, было немножко... — ответил Чилим.

— Ты ничего не знаешь?

— Нет, а что?

— Так, потом узнаешь... — улыбнулась Надя.— Отчаливай, поедем. Я сегодня решила одна...

— Ну что ж, вдвоем-то веселее...

— Поедем вон туда, на островок, там очень красивые тополя...

— Они красивые, но иногда обманывают, — заметил Чилим.

— Тебя, что ли, обманули?

— Не только меня, и хозяйского сына... Траву косили мы в Подзименковой. Солнышко уже закатилось, когда закончили. Пошел дождь. Мы сделали шалаш из травы, закутались кругом травой, чтоб комары не лезли, и уснули. Утром проснулись, снова дождь шумит в крышу нашей хижины. «Все еще льет, — сказал хозяйский сын, — давай еще сделаем заряд, пока дождь пройдет», А мне-то что, я поденщик. Еще зарядили часа на четыре. Проснулись — опять шумит. Он говорит: «Вылезь-ка, взгляни, велика ли туча?» Только проговорили, слышим голос хозяина: «Вы чего это, сволочи несчастные, дрыхнете?» — «Как чего? Дождь идет», — ответил сын. Вылезли из шалаша, а солнышко уже на полдень, и на небе ни единой тучки. Ну, хозяин давай нас охаживать хворостиной... Оказалось, шалаш-то мы под тополем устроили, а он шумит себе, шумит, точно дождичком посыпает...

— Ну и молодцы, — засмеялась Надя, — Значит, тебе влетело...

— И не однажды, — сказал Чилим, пристраивая весла в уключины.

Лодка быстро понеслась, разрезая тихие волны. Наденька, сидя на корме, только покачивалась при каждом ударе весел и, улыбаясь, смотрела на Чилима. Неожиданно она спросила:

— Вася, ты кого-нибудь любил?

— И теперь люблю.

— Кого?

— Мать.

— А меня ты полюбил бы?

— Тебя-то? — Чилим задумался и перестал работать веслами. Лодку несло. Он молчал.

— Ну, что же ты молчишь?

— Не знай, — протянул Чилим, — больно ты хороша...

— А хороших нельзя любить?

— Коли нельзя, да я-то что?.. Батрак...

— Ну и что ж, — засмеялась девушка. — А я вот тебя полюбила, бобыля...

— Валяй, надо мной все смеются... — с обидой произнес Чилим.

— Милый дурачок, мне над собой смешно.

А лодку покачивало и все несло. Наденька перебралась ближе к Чилиму.

— Опять за уши драть? — улыбнулся он.

— И отдеру, если будешь так говорить... На вот тебе! — обвив руками шею, крепко поцеловала Чилима.

Закричали спугнутые чайки, и лодка сильно ударилась в крестовину бакена. Наденька откинулась, а Чилим, оглядываясь, быстро заработал веслами.

Солнце плыло к закату, длинные тени легли на траву от трепетавших серебряной листвой высоких тополей.

Когда ехали обратно, Наденька запела:

Догорай, моя лучика,
Догорю с тобой и я...

— Не с лучиной, а с тобой, Вася, — пояснила она.

Смуглые щеки ее покрылись густым румянцем. Когда Чилим вернулся домой, мать встретила его с улыбкой.

— Над чем это она? — думал он, зная, как редко это бывает с матерью. Войдя в избу, on увидел на столе новый, как жар, горевший томпаковый самовар. — Сама давеча принесла, — сказала, мать и прослезилась от радости. «Ах, вот она на что намекала», — подумал Чилим... Однажды вечером Чилим окончил чинить сеть и собирал ее с плетня, мурлыча себе под нос песенку. Подошла Наденька. Скрестив под высокой грудью голые до самых плеч загорелые руки, она смотрела на него.

— Рыбачить?

— Ага!

— Возьми!

— Айда!

— А чего брать с собой?

— Ничего, только оденься, ночью будет холодно, да и комары начнут жалить голые руки.

Когда спускались по тропинке оврагом, между плетней, запах поспевающих яблок щекотал в носу.

— Эх, была не была, понеси-ка эту сеть, Я тут забегу... А ты иди, я догоню. Через некоторое время Чилим догнал Наденьку и передал корзинку, наполненную яблоками,

— На-ка, ешь.

— Ты это где? — спросила Надя.

— Вон у Захватова «прикупил»...

Медленно угасает вечер. Ночь черным пологом окутывает Волгу. Одна за другой загораются звезды. Они все ярче начинают светить, купаясь своим отражением в тихих волнах.

Деревня тонет во мраке. Только на берегу мерцают огоньки маяков, да на перекате тускло светят бакены. Чилим раскинул сеть. Наденька медленно перекидывает весла. Лодка, покачиваясь, скользит мимо нависшего с крутояра косматого ивняка.

— Слыхала, одна плеснулась? Это в сеть попала, она в темную ночь на поверхности, — тихо говорит Чилим. — Эх, и ночка, прямо чудо!

Наде немножко боязно в такую темь, на радостно, что рядом с ней Вася.

— Ну-ка, грянь посильнее, будем вытаскивать.

— Одна, две, три, — считает Надя рыбу, вытаскиваемую Чилимом в лодку.

— Эх, Надюша! Вот это будет уха! — радостно произносит Чалим, — Ты гляди, стерлядь попала, это редкость в темную ночь... Держись за кустик да ешь яблоки, чего ты бережешь? Там их много, еще только одну скороспелку стряхнул.

— А сам?

— Я тоже буду, вначале рыбу выпутаю из сети.

— Вон звезда скатилась, — замечает Наденька и вздрагивает, кутаясь в пуховый платок.

— Значит, скоро утро, — говорит Чилим,— Уху будем варить?

— Как хочешь, я озябла.

— Сейчас запалим такой костер — небу жарко будет. Поехали...

Споря с рассветом, пылает костер. Приятно пахнет ухой. Наденька, поджав по-турецки ноги, клюет в сладкой утренней дремоте.

Чилим варит уху и смотрит, как покачивается На-денька.

— Ишь, как тебя, милую, укачало, — тихо шепчет он. — Давай закусывать, хватит носом клевать, — и подает ей ложку.

— А я как хорошо уснула, — зевнув, говорит она и подвигается к котелку.. — Вот это уха... Такой и никогда не ела.

— Настоящая, рыбацкая, — заключает Чилим, — Такой ухи и губернатор одной ложки не хлебнет.

Возвращаются усталые, но довольные и счастливые. Дома Наденька бросается в постель и засыпает крепким сном.

- Ты где это, голубушка, ночевала? — ворчливо спрашивает старуха проснувшуюся Наденьку.

— Рыбачила... — с улыбкой говорит она, потягиваясь в постели.

— То-то — рыбачила! Как тебе не стыдно? Чай, опять с этим оборванцам? С кем ты спуталась? С нищим...

— Это я и без тебя, тетенька, знаю... Пусть он нищий, а лучше всякого вашего порядочного.

— Одумайся, милая, что ты над собой делаешь?.. Узнает мать про твои шашни, что она скажет?

— Ничего не скажет, побрюзжит, как ты же, да и бросит.

— А мне-то каково на тебя глядеть?

— Отворотись... — шутила Надя.

Не только у тетки, у всех деревенских кумушек языки зачесались...

— молодуха-то не у вас живет? - спрашивали соседки мать Чилима. - Чай, опять рыбачить уехала? поймают они сазанчика... - язвили кумушки.

— Дай бог, плохо нынче рыбка ловится, — отвечала Ильинична.

Лето подходило к концу, начались дождливые, пасмурные дни. Дачники покинули свои летние гнезда. А Надя все еще жила в деревне, ей не хотелось уезжать. Только поздней осенью Чилим проводил ее на пароход.

— Ты, Вася, приедешь в город, обязательно заходи. Я буду рада тебя встретить... — говорила Наденька, прощаясь с Чилимом на пристани.


Глава третья

В один из рейсов в конце третьей навигации на пронинский пароход явился пассажир в грязных лаптях, рваном кафтане самотканного сукна и с пещером за плечами. Он гордо задрал голову и торопливо прошел в каюту первого класса, расположился там на облюбованный им диван. В это время вернулся из буфета после приличного заряда с поваром Гордеичем недавно поступивший служитель первого класса, Иван Сывороткин. Увидя пассажира, по одежде не подходящего для первого класса, он строго закричал:

— Это что еще такое? A наследил лаптищами, батюшки, ты погляди сколь!.. Да знаешь ли ты, старый пес, что я твоей бороденкой весь пол подмету!

Пассажир был спокоен, даже тихонько хихикал в бороду.

— А ну! Хватит зубы лупить! Марш отсюда!

— Куда?

— На палубу, к смоляным бочкам! — заревел Иван. — Хозяин не дозволил в лаптях в первый класс пущать.

— Меня — на палубу? — весь ощетинившись, взвизгнул пассажир.

— Да-с, вас! — и подтащив за воротник к двери, поддел его коленом, да так крепко, что пассажир растянулся на грязной палубе вместе со своим пещером.

— Ишь, граф Лаптинский! Всякая грязная свинья да нос в люди сует. Тоже, в первый класс лезет... — ворчал Иван, запирая на ключ каюту первого класса.

А парень, сидевший на палубе около мешков, куда хлопнулся пассажир, захохотав, спросил:

— Ну как, дедок, узнал, чем пахнет в первом классе? ..

Очутившись на палубе, пассажир закричал:

— Безобразие! Где командир?

- Я здесь, Митрий Ларионыч! Чего изволите?

— Выгнать этого разбойника! — визжал хозяин парохода.

Два матроса и лоцман вытолкали пьяного Сывороткина, бросив ему вслед котомку с пожитками. Пронин с расстройства потребовал выпить и закусить. Из буфета принесли стакан водки, а с кухни сам повар принес жареной баранины с картошкой и пирожок с бульоном. Повар ловко все ему установил на столик, поклонился и пошаркал ножкой.

Увидев такой почет, Пронин слегка улыбнулся и начал успокаиваться. После водки и вкусного жаркого он совсем успокоился и начал размышлять на житейские темы.

«Вот эту навигацию закончу и еще прибавится в моем несгораемом сундуке тысчонок с двадцать, да восемьдесят ужо хранится, а там, пожалуй, и второй пароходик еще помощнее можно заказать». — Мысли его перекочевали на Сормовский судостроительный завод. Он стал прикидывать, где и как можно дополнить недостающий капитал: «На билеты накинуть по гривен-нику, на грузы копейки по три на пуд. Для пассажиров это будет почти незаметно, а для меня пойдет все к делу... Жалованье грузчикам и всякой мелкой сошке, служащим можно с одиннадцати рублей снизить на девять с полтиной. Особого греха, пожалуй, не будет... Два рубля навигашных можно и совсем не платить. Да вот еще, совсем забыл, на землю можно накинуть...» — И в итоге у Пронина получилось совсем хорошо.

Так приятно размышляя, он потер ладони одну о другую, поерзал на диване и, улыбаясь, начал глядеть в окно. Пароход в это время проходил мимо Услона.

— Как здесь удобно, — произнес он, глядя на крайнюю к берегу кривую улицу, обращенную окнами домов на Волгу. Там жили хозяева пароходов, капитаны, лоцманы.

«Вот бы где откупить дом или участок земли для постройки нового», — думал он. Его пристальный взгляд наткнулся на громадный каменный дом на пригорке второй улицы, к которому была пристроена такого же крупного размера церковь. Брови Пронина насупились, а в маленьких прищуренных глазах блеснули искорки злобы.

— Вот он, еретик! Как сверчок, засел в камни и посвистывает там со своей церковкой... — гневно произнес Пронин.

При виде этих крупных каменных сооружений Пронину представился низенький, широкоплечий Иван Кондратьевич Савин, гордо именовавший себя услонскнм крестьянином. Он-то, имея свою собственную церковку, с помощью божией отнимает у Пронина две трети пассажиров на собственные пароходы.

К тому времени, как выплыл на Волгу Пронин на своем судне, у Савина было уже пять больших пассажирских пароходов, на которых было расписано его звание и происхождение: «Иван», «Кондратьевич», «Савин», «Услонский», «Крестьянин». Савин — мужик, но у него двести человек рабочих, собственная церковь, свой поп и свой приход. Савину бог дает. Что ни год, он покупает новый пароход. И принимает людей на свой манер, не так, как другие хозяева. У него все просто и весело. Встречая, кричит:

— Ну как, прибыли, молодчики? Здравствуйте! — жмет всем руки. — Давай, заходите, складывайте котомки! Палаша! Сюда живо! Накрывай на стол! Ставь водку! Наливай шей! Клади каши! Режь хлеба! — кричит он, суетясь около столов, усаживая рабочих. — Вот и опять бог привел свидеться, — наливает в стаканы водку, угощает гостей. — А ну с наступающей, за наши успехи! Палашка! Где моя бурлацкая ложка? — ест из общей чашки большой деревянной ложкой. — Пей,робя! Ешь! Все заработаем! Палашка, подливай! Подкладывай! — кричит хозяин.

Рабочие, намерзшиеся в нетопленых избах за зиму, наголодавшиеся, уставшие с дороги, едят и пьют, а беспокойство сердце гложет...

— Иван Кондратьич, как нынче насчет жалования? — спрашивают они.

— Вот о чем вздумали беспокоиться, — смеется хозяин.— Чай, мы бурлаки, люди свои, не обижу...Завтра об этом будем толковать, а сегодня устали, ложитесь спать. Эй, Палашка! Постель приготовь. — Идут все в заднюю избу, укладываются на раскинутой соломе. А хозяин потирает руки, улыбается: «Мы знаем, что знаем...

— Неужели он и есть хозяин? — спрашивают новички. — Что он за человек?.

— Узнаете, когда домой пойдете осенью... — говорят старики.

На следующее утро Савин принимает на работу, записывает и отбирает паспорта.

— Фамилия?

— Сывороткин Иван.

— Ты ведь у Пронина работал?

— Недолго.

— Почему?

— Выгнал.

— За что? Постой-ка, а это не ты ли его из класса вытолкал? — улыбнулся Савин.— Ну-ка, расскажи, на чем не сошлись?

— Да черт его знает, — начал, неуклюже покачиваясь, Сывороткин. — Сам-то я под сильным зарядом был, а тут еще Гордеич на озорство подтолкнул: «Иди-ка, — говорит, — поскорее, к тебе в первый класс какой-то оборванец пролез». Ну, а хозяина я еще ни разу не видел. Теперь вижу — мужик, весь оборванный, в лаптях, развалился на диване и зубы лупит. А я, брат, дисциплину крепко держу. Сказали не пущать в первый класс в лаптях — и баста. Ну, взял его, что называется, вот за это место, — Иван показал на воротник, — и таким манером, ка-ак двину коленом под корму, — он и поехал пахать носом палубу. А тут Григорий Ефимыч прибежал: «В чем дело?» — кричит. Когда я очухался, вижу — крепко промазал, да уж поздно было. Так, брат ты мой, и вышибли, как пробку, с парохода, — закончил Иван.

— Ну, это ничего, умнее будет... — смеялся Савин. Десять рублей, харчи свои, пойдешь на «Услонский»? Давай пачпорт. Следующий, подходи!

Набор закончен, команды укомплектованы, навигация началась. Савин не зевает, он везде успевает и всегда подает пароход под любой груз и во всякое время. Если предполагается большой груз, гонит два парохода и сам едет. Грузчиков он не держит, грузит собственными силами команда парохода. Когда команда бегает, таская ящики, кули, мешки, он стоит, выпятив живот, заложив руки за спину, и покрикивает: «А ну, нажми! Живей бегай!» Если люди, проработав несколько часов подряд, изнемогая, начинали скандалить с боцманом, руководившим погрузкой, хозяин тут как тут:

— Что, молодчики, приуныли? Устали? Вижу, что устали. А ну-ко, давайте по одному к буфету. Работу не бросать! — Наливай, Федосья!

Грузчики подходят, пьют, на ходу закусывают и снова грузят. Если же кто вступал в пререкания с хозяином, он и тут не обижался:

— Что поделаешь, милый человек, наша работа такая... Иди к другому, где задаром деньги платят,я ведь не держу таких, у меня рабочих хватит, — и сам улыбается.

Работали у него по восемнадцать часов в сутки.

Но вот листья с деревьев начинают опадать, заводи затягивает узорчатая сетка закрайниц, а по стрежню, звонко разговаривая, уже плывут мелкие светлые льдинки. Это значит — конец навигации.

Савин ставит пароходы на зимовку и на последнем провожает до ближней пристани уволенных рабочих:

— Спасибо, молодчики! Хорошо поработали! A вот это на дорожку, — подает он по стакану водки.

Рабочие целыми командами сходят на берег, а Савин кричит:

— Степка! Нажми прощальный! — капитан дает прощальные гудки, а хозяин стоит на мостике, машет шапкой:

— Спасибо, братцы! Весной жду! Не забывайте Ваньку Савина!

Как выветрится из головы хмель, спохватятся рабочие, что несут домой жалкие гроши.

— Опять, сволочь, подкузьмил...

Зимой под свист и завывание ветров соберутся волгари в занесенные выше окон снегом избенки и обсудят прошлую и наступающую навигацию; переберут в памяти всех хозяев и придут к такому заключению, что не миновать снова того же Савина.

Проводив масленицу под заунывный звон великопостного колокола, взвалят на плечи котомки с пожитками и снова плетутся по обледенелой дороге в Услон.

А Иван Кондратьевич, подсчитав выручку после удачно проведенной навигации, отслужит благодарственный молебен в собственной церкви, а затем снова кричит:

— Эх, Онуфрий! Закладывай рысака! Вези на станцию! В Сормово еду!

— Зачем, батюшка Иван Контратьич? — спрашивает кучер.

— Пароходишко надо заказать, чего деньгам зря лежать.

Савин чувствовал себя полным хозяином большого участка Волги, где много пассажиров и груза. Но тут неожиданно на Волгу выплыл Димитрий Илларионович Пронин на собственном пароходе «Теньки». И как назло, занял тот же участок. Вот с этого все и началось.

Однажды Савин явился на «Услонский» проверить, как идут дела. На пароходе чистота и порядок...

Обойдя весь пароход, он поднялся на верхнюю палубу и заметил в тени штурвальной рубки капитана, пьющего чай вприкуску с яблоком.

— Степан! — крикнул Савин.

— Чего изволите, Иван Кондратьич?

— Почему судно не полным грузом?

— Несчастье, Иван Кондратьич, нас объехали...

- Как? Кто мог?

— Опередили, увезли весь груз и пассажиров.

— Эта что еще за новость? Наверное, та толстуха, Камнева?

— Нет, Пронин.

— Ах, черт сухой, куда оп лезет, проклятый. Ну, это мы еще поглядим, кто кого перевозит... — сверкнув глазами из-под густых нависших бровей, сказал Савин. Вот чего, Степан, — он помолчал, как бы что-то придумывая, — объяви-ка сегодня же по всем пристаням, что цены на билеты снижены на десять копеек. Понял?

— А будет ли это хорошо? — возразил капитан.

— Если я говорю, значит, хорошо... Мы с него спустим штаны. Пусть знает Ваньку Савина.

— Слушаюсь! — сказал капитан.

На следующие сутки к конечной пристани местной линии подошли еще два савинских парохода. Пронин как ни торопился опередить, но успеха не имел, приходил всегда к пустому берегу: пи грузов, ни пассажиров на пристани пе было. Он приуныл, когда его судно начало попусту мутить воду колесами. А Савин просто начал издеваться над Прониным. Однажды пассажиров скопилось на пристанях очень много по случаю встречи иконы смоленской божьей матери в Казани. Савин, будучи под хмельком, объявил пассажирам: цена за проезд три копейки, а пьяницы могут выпить стакан водки бесплатно, в буфете у него, мол, хватит... Этот маневр удался, пароходы были битком набиты пассажирами, и пьяниц нашлось очень много, они беспощадно осаждали савинский буфет. Пронин все же решил не сдаваться: «Шалишь, малыш, нас голой рукой не возьмешь...»

Акулина Петровна прижилась в доме у Пронина, привыкла и отлично вела хозяйство. Нанял он ей прислужницу, чтобы полегче было и веселее, когда он уезжал.

Однажды Пронин, проводив пароход, вернулся домой и за ужином сказал жене:

— Ты, Петровна, кажется, в город собиралась? Можешь поехать, пароход утром зайдет сюда и пойдет в Казань.

- Одна я не поеду, соберемся как-нибудь вместе, — заявила она.

Ей давно хотелось поехать на собственном пароходе, да, впервые увидев Волгу в таком широком разливе, она побаивалась.

— Ну, что ж, вместе, так вместе, — сказал Пронин. — Завтра у нас какой день?

— А ты разве забыл? Видишь, готовимся к празднику, завтра вознесенье.

— Н-да, — протянул Пронин. — Завтра по закону и работать-то грешно, говорят, праздничная работа на огне горит... Ну, мы сделаем вот так: утром сниму всю команду в церковь, пусть у ранней обедни помолятся, а после обеда начнут работу, убыток невелик.

— Гляди, как лучше, — сказала жена.

— Да и мы к этому времени управимся, вместе и поедем, — решил Пронин.

По случаю большого разлива пронинская конторка была временно установлена в канаве около амбаров, куда пароход заходил под погрузку.

После сытного обеда с выпивкой супруги Пронины в праздничной одежде шли на пароход. Пронин был в длинной суконной поддевке с трепавшимися на заду фалдами, которые в шутку называли «сорока мучениками», в лакированных сапогах и картузе со светлым козырьком. Акулина Петровна — в сарафане заграничного полотна и в атласном платке под булавочку; «А ведь недурна, когда принарядится...» — подумал Пронин, взглянув на жену. Она шла гордой походкой, широко откидывая левую руку, а правой держалась за костлявые пальцы мужа. Шли они важно и молча. Пронин временами вскидывал взор к небу, посвистывая сквозь щербину зубов. Погода в этот день с самого утра как-то заигрывала: то горыч тянул, то злая низовка яростно вздымала крутые волны на широком разливе,

— Грузят, что ли? — не глядя на жену, сказал Пронин.

— Чего будут грузить? — спросила жена.

— Большой подряд овса взял, перевезли на винокуренный завод.

Пронин еще что-то хотел сказать жене, но чуткое ухо его уловило какой-то шум... Взгляд его невольно скользнул по взгорью, где зашумели только что распустившиеся барские тополя. А па краю обрыва он увидел что-то черное, точно густые клубы дыма переваливались через гору и лес.

— Шевелись, ребята, сам идет! — крикнул Баскаков, помогая Панову наваливать на спины грузчикам тяжелые кули с овсом.

Ветер усиливался, обдавая чету Прониных мелкой, точно песчинки, водяной пылью. Они поспешили на пароход. Молнии огненными стрелами пронзили густую черную массу, прогремел раскатывающийся гром.

В горах потемнело. Часто, крупно полил дождь. Ветер еще яростнее засвистел, выворачивая с корнями громадные сосны, клонил к земле и ломал барские тополя. Все поле сплошь покрылось слоем воды, а дождь хлестал и хлестал. С гор по долине хлынул с шумом страшный водяной поток, точно громадную плотину прорвало... Вал, доходивший до двух саженей высоты, с разрушающей силой подхватывал все находившееся там: бани, амбары с пудовыми замками и хлебом; все перевертывало, крошило, мешало с глиной, и вся эта грозная лавина стремительно неслась на пароход.

Пронин стоял в первом классе и, глядя в окно, молился:

— Господи, батюшка, не погуби...

Но бог, видимо, был глух к пронинской молитве. Закрытые временно мертвяки начало выворачивать, пароход вместе с конторкой оторвало от берега и быстро понесло в стрежень разлива. Пронин выскочил на палубу, истерично завизжал:

— Черти, сволочи! Почему не спасаете пароход. Баскаков! Я тебя выгоню! Остановить пароход!

— А чего вы раскричались? — подбежал весь мокрый и злой лоцман. — Все сделано, якорь отдан, не держит, видишь — стихия...

— Молчать! Сволочь! — визжал Пронин.

В это время подбежал вахтенный матрос.

— Митрий Ларионыч! С вашей супругой нехорошо, они как выбежали из класса, так и упали на палубу.

— Убрать в класс! Где Базыкин! Почему нет пару?

— Они после ночной отдыхают, — сказал подбежавший штурвальный.

— Разбудите, живо!

— В чем дело? — с заспанными глазами подошел капитан.

— Дрыхнете, батенька! — визжал Пронин.— А с пароходом что творится — не видите?

— Митрий Ларионыч, — спокойно продолжал капитан, — сами советовали почистить котел, пар стравлен, а пока шла погрузка, он был не нужен. — Гаранька, живо, шуруй — крикнул он кочегару.

Этим временем пароход выкинуло на середину и гнало к луговой стороне. Но к счастью Пронина, буря стала стихать, только разыгравшиеся на середине волны все еще яростно налетали и с шумом переваливали через барьер обноса. Раздались тревожные свистки, послышалась команда капитана, Матросы забегали вокруг шпиленка, заскрежетала якорная цепь.

Пароход медленно пошел к берегу. Когда Пронин вернулся в класс, жена лежала на диване, зажимая руками грудь.

— Что с тобой? — спросил Пронин, пытливо сверля ее маленькими глазками.

— Ничего, теперь вроде лучше, — тихо простонала она.

— Зря изволили беспокоиться, — сказал вошедший капитан. — Все обошлось благополучно. Эх, и сильна же была буря.

— Буря-то прошла хорошо, да вот с женой чегой-то случилось. Ты пошли-ка поскорее нанять подводу, да пусть проводят до дома. А пароход прикажи догрузить.

Пароход вечером ушел по назначению. Когда Пронин вернулся домой, он увидел у порога толпившихся старух, а над лежавшей в переднем углу Акулиной голосила, обливаясь слезами, Матрена.

— Что такое? Что случилось? — расталкивая старух, вбежал Пронин.

— Батюшка, Митрий Ларионыч! Преставилась наша Акулина Петровна! Как приехала, так и душу богу отдала...

— Скорее за попом, за доктором! — кричал Пронин.

«Это что еще тут собрались старые чертовки, наверное, с ложками, жрать на поминки?» — думал он.

— Ну, хватит реветь, беги скорее! — прикрикнул Пронин на Матрену.

Пришедший первым врач осмотрел покойницу и. услышав о случившемся на пароходе, заключил, что смерть последовала от разрыва сердца.

Нельзя сказать, чтобы пышные поминки устроил Пронин, но и не бедные. За пятью столами целый день кормились бездомные старики, старухи и ребятишки, набежавшие с Базарной площади.

— А вы поешьте, матушки, поешьте, — смиренно потчевал Пронин поминающих.

— Спасибо, батюшка, кушаем, — кланяясь, бубнили старухи. — Хорошая была, дай бог ей хорошее местечко на том свете...

— Вот так бы каждый день... — перешептывались старухи, долизывая яблочный компот из глиняных мисок. — У Скворцова, бают, тоже супруга-то, скоро тово...

Пронин после похорон жены задумался о своем хозяйстве. Но жениться больше не решился. Дела, требовавшие женской руки, возложены были на прислугу Матрену.

У Пронина было ощущение тоскливого одиночества, да и дела его пошатнулись. Сразу как-то не повезло... Хоть он и считал себя увертливым во всяком деле, но Савин оказался увертливее его...

В последнее время Пронин совсем с толку сбился. Куда бы ни сунулся насчет грузов, везде натыкался на Савина, слышал один и тот же ответ: «Нет уж, опоздал, Савину все сдали».

«Вот чертов заколдованный круг... И нет никакого выхода», — думал он. После долгих и тяжелых раздумий выход был найден: пока пароход не сожрал сам себя, надо избавиться от него. И дотянув кое-как до первых заморозков, посудину поставил на зимовку в Соляную Воложку, команду рассчитал, а зимой и пароход продал. Только не этому ненавистному Савину, а свияжской купчихе Камневой, у которой было еще два пассажирских судна.

Но Камневу постигла та же участь, «Нет, теперь не совладать с Савиным, он задушит...» — думала она, и против ожиданий Савина, готовившегося вступить в бой с этой вдовушкой, сама предложила ему купить пароходы. Он и тут немножко поартачился для приличия, а главное, чтобы сбить цену. На ее предложение ответил так:

— Куда мне их, солить, что ли? У меня и без твоих шесть пароходов. Разве только тебе помочь, облегчить положение. Не бабье это дело заниматься пароходами... Сколько цена-то будет?

— Да уж в убытки продаю, семьдесят пять хотела взять.

— Ой, нет, ты и не думай. Вот хочешь по полусотке, красная цена... Другой никто не возьмет.

Так на полусотке и сошлись. И в савинской флотилии появились новые названия: «Крестьянка», «Кондратий», «Игоревич» и «Князь Игорь».

Став хозяином десяти пароходов, Савин не забыл увеличить цену на билеты.

«Вот теперь-то меня никакой пилой не свалишь...» — думал он, подсчитывая капитал.


Глава четвертая

Чилим, проводив Наденьку, все так же продолжал работать и рыбачить. Дни становились короче и серее. Под ногами шумел опавший с яблонь желтый лист. Ночи стали темные и холодные. По утрам протяжно орали пароходы, плутая в молоке тумана. Стаи уток непрерывно кричали в заводях и затонах, улетая, громко курлыкали журавли, нагоняя тоску... У берегов начали появляться закрайницы льда.

«Пролетело лето красное», — думал Чилим. Однажды утром, проснувшись, он увидел, как мороз вышивал на стеклах окон затейливые узоры. Посмотрел на Волгу, а она, точно саваном, покрылась белым льдом.

На второй день Чилим натянул на ватник свой старый азям. С пешней и блесной направился он в луговые озера за Волгу. Долго вечером ждала его мать, часто выходя на задворки, смотрела на Волгу, не идет ли где Вася. Он вернулся уже ночью, в одном ватнике, неся на плече завязанный узлом полный азям красноперых окуней.

- Ты что это, батюшка, так ходишь, — покачала головой мать, — простудишься...

— Жарко еще было. Гляди, сколько рыбы принес... — радовался удачному лову Чилим.

— Куда теперь мы ее? — спросила мать.

— Найдем куда, иди-ка сейчас неси попу, он любит студень из окуней для закуски. Прошлый раз наказывал. — И Чилим начал откладывать в сторонку самых крупных.

— А это куда? — спросила мать.

— Да заморозим...— сказал Чилим, завертывая отложенных окуней в фартук.

Спустя несколько дней Чилим вечером услышал стук в окно.

— Хозяин дома? — крикнул подошедший сотский, скрипя валенками по снегу.

— Дома, — ответил Чилим.

— К старосте иди! — и снова сапоги заскрипели в потемках.

— Вот чего, Василий, — сказал староста вошедшему в избу Чилиму, — я посылаю Митрия в город, на двух подводах, одному не управиться, съезди-ка с ним.

— Можно! Все равно делать нечего, — сказал Чилим, а сам подумал: «Все хорошо, может быть, и ее повидаю...»

Выехали на следующее утро. Одни сани были нагружены замороженными тушами свинины, другие — мешками овса. Все везли на продажу в город. На передней подводе ехал сын старосты. Закутавшись в овчинный тулуп, он посвистывал и чмокал губами, погоняя рыжего рослого мерина. А сзади, стоя на запятках саней и закутывая лицо воротником ветхого азяма, ехал Чилим. Лошади бойко позвякивали новенькими подковами и рубили острыми шипами ледяную гладкую дорогу. Чилим, пришпориваемый крепким никольским морозцем, иногда соскакивал с запяток саней и припускался рысью, обгоняя обеих лошадей.

Ему было весело мечтать в потемках этого морозного утра. Мысли, одна приятнее другой, такой же быстрой рысью, пролетали в его голове: «Как-то она встретит меня в этом рваном азяме...»

День прошел в пути быстро. Вечером въехали в город. Свет электрических фонарей ослепил с непривычки Чилима.

— Эй, Вася! Гляди в оба! — крикнул хозяин, поворачивая на Дегтярную к постоялому двору.

На постоялом, у старого знакомого старосты, сложили товар в лабаз, а лошадей поставили под навес. Хозяин повел Чилима на Вознесенскую к Манашину - поить чаем. По пути взял в казенке полбутылочку.

— Хряпнем с морозу, — разливая в стаканы, сказал он. — Ну-ка, вальни всю!

Чилим вальнуть был не промах: в два глотка опорожнил стакан и начал наливать чай.

Манашин для привлечения посетителей вечерком показывал туманные картины — домашнее кино, потом фокусник выделывал разные фигуры. Одну из них запомнил Чилим: «Вот эполет Стесселя! — кричал фокусник, прикладывая к плечу сморщенную бумагу. — В Порт-Артуре воевали — нас за сотни тысячами продавали...» — смеялся фокусник.

У Чилима зарябило в глазах. «Не захочет принять, может быть, и во двор не пустит», — подумал он, возвращаясь на постоялый. Но получилось иначе... Когда Чилим вошел в людскую, его позвали к хозяйке. Переступив порог, он так и обмер: там сидела Наденька. Хоть Чилим и был навеселе, но при свидетелях разговор не клеился. Лицо его пылало с морозной дороги и от выпитой водки, а еще больше от неожиданной встречи.

«Как же это вдруг получилось?» — думал он.

Наденька помогла ему распутать этот загадочный узел.

— Пойдем к нам, тут недалеко, только в гору подняться, — сказала она, крепко сжимая руку Чилима.

— Сейчас, — очнулся он, — только узелок возьму.

— Я раньше хозяйке сказала, чтоб известили меня, кто приедет из вашей деревни. Хотела спросить, как ты живешь. Какой ты белый стал, снегом, что ли, умылся? — заглядывая Чилиму в лицо, шутила Надя, — А это что у тебя? — пощупала узелок.

— Гостинцы привез.

— Кому?

У меня здесь никого нет, кроме тебя, — улыбаясь, сказал Чилим.

Хозяин уже ворчал, накладывая на сани свиные туши, проданные в мясную лавку, когда Чилим торопливо вбежал на постоялый двор.

— Пришел. Вот хорошо! Давай, грузи овес! Продав по дорогой цене овес и свинину, хозяин повеселел и на радостях купил еще полбутылочку — подогреть в дорогу себя и Чилима. Порожняком лошади бежали быстро. Чилим был бесконечно рад. Он часто засовывал руку под азям и ватник, щупая рубашку — подарок Наденьки. «Как она пополнела и как хорошо ей идет этот цветистый капот. А окуни ловко пришлись к делу... «Милый Вася, — сказала она, — как я тебя долго ждала...» «Счастливые минуты...» — думал Чилим, похлестывая Карька. Гулко в ночной тишине раздавался цокот подков, визжали на все лады полозьями сани, холодным ветром обдавало горевшее лицо Чилима.

Дорога свернула через лесок в луга. Подъехали к деревне. Чилим оставил лошадь во дворе старосты и, весь заиндевевший, вернулся в свою лачугу.

Потекли дни. Солнце начало подниматься все выше. С крыш свисали длинные светлые сосульки. Скоро весна. Все это радовало Чилима, и вместе с тем он чувствовал тоску.

С юга потянулись вереницы гусей, журавлей, наполняя своими криками весенний прозрачный воздух. На крыше Чилимовой избенки радостно щелкал скворец. Вскоре вода прибыла, лед зашевелился, загрохотал на Волге, строя утесы у берегов. Волга рано очистилась от льда в эту весну.

В конце апреля пошли пароходы, а в начале мая приехала Наденька в деревню, поселилась на той же квартире и частенько начала захаживать к матери Чилима, когда он уезжал на рыбалку. Ильинична с первой встречи заметила в Наденьке перемену, хотела спросить, да все стеснялась, а в голове вертелась думка: «Видимо, замуж вышла?! Похоже тяжелая...» А тут приехала и тетя Дуся. Наденьке нездоровилось, она слегла. И Чилимовой матери докладывали длинные языки кумушек:

— Ильинишна! С внуком тебя...

— Мало ли что говорят, на каждый роток не накинешь платок, — отвечала Ильинична.

Сердце болело у ней об Васе: «Закрутит ему голову, да и бросит», — но другая мысль подсказывала: «А почему же ко мне-то она такая ласковая, как родная дочь?..» Как дальше дело пойдет, она и предполагать не могла. Ей было ясно одно, что осенью ее Васю забреют в солдаты, вот и все, что складывалось в голове Ильиничны.

Однажды в начале июня Чилим возвращался утром с рыбалки. Мать встретила его еще у горы и, шагая рядом зашептала.

— Ты потише уторь, когда во двор войдешь, не разбудить бы?

— Кого это? — спросил Чилим.

— Да как кого. Бог дал квартирантку, — скривила в кислую улыбку сморщенные губы Ильинична. — Мать к Наденьке приехала, а там ребенок пищит, спать не дает, в сенцах у них комары, вот Наденька ее и привела к нам. Такая раскупчиха, шарф белый из чистого газа, прямо страсть, а идет — точно лебедь плывет... Ты вот отдохни немножко да сходи-ка к ним, устрой кровать, да и полог на шестик привяжи, вон сколько у тебя багров.

— Нет уж, я ждать не буду, лучше сейчас пойду...

— Что ты, милый, куда в такую рань, разбудишь всех.

— Ничего, я потихоньку, — и, собрав инструменты, отправился на квартиру к Наденьке. Встретив Чилима, она поцеловала его в щеку. Чилим принялся за работу.

— Ты потише, Вася, грохай, ребенка не разбуди. Только заснул, всю ночь плакал.

Времени прошло уже много, а Чилим еще ни разу не видал ребенка. Ему хотелось повидать его, но он не мог сказать об этом Наде. Она заговорила сама:

— Ты, оказывается, мастер на все руки, все умеешь делать. А рыбы наловил?

— Как же, — ответил Чилим.

— Угостить надо маму, сердитая приехала, не отколотила бы нас с тобой... — а сама снова прижалась к Чилиму. — Пойдем-ка, посмотри, какой молодец растет...

Откинула полог на люльке, а там, аппетитно посапывая, спал ребенок и причмокивал во сне губами, точно сосал соску.

Чилим вернулся домой. Складывая инструменты на полку, услышал такой разговор в сенях:

— У тебя, Ильинишна, один сынок?

— Один, Екатерина Матвеевна.

— Говорят, хороший. Надька хвалила, да и Авдотья говорит: парень неплохой, только бедны вы...

— Уж так, видимо, богу угодно.

— Бог-то, бог, да сам-то не будь плох, — пробасила квартирантка. — Ты вот чего, Ильинишна, скажи ему, чтобы наладил кровать, да и положишко пусть подвесит, я еще ночки четыре здесь отдохну.

— Он давно ушел, устраивает, — сказала Ильинична.

— Вставать, видимо, пора. Как я хорошо у вас отдохнула, сеном приятно пахнет и воздух чистый, а в городе теперь жара нестерпимая и пыль одна.

— Надо сматываться, пока не поздно... И в самом деле, не отдула бы... — ворчал Чилим, спрятавшись в курятнике и выглядывая в щелку на приехавшую «грозу».

Когда Чилим вышел из засады, у ворот столкнулся он с запыхавшейся тетей Дусей.

— Куда?

— Рыбы надо! — прошипела она.

Чилим молча и быстро кидал рыбу в сумку Петровне.

— Хватит! Куда валишь? — вырвав сумку, она понеслась обратно.

— Хоть всю возьми, только не шипи... Видно, матушка шутить не любит, забегали, — ворчал, уже направляясь к двери, Чилим, но с крылечка увидел Надю, бегущую с сияющей улыбкой.

— Вася, пойдем к нам! — весело крикнула она. — Рыбу получше вычистишь, тетя Дуся не умеет, у нее всегда уха горькая получается.

— Хитришь, чай... Наверное, мать хочет трепку за дать...

— Да идем же скорей! Чего ты боишься, она больше не сердится...

Не очень приятной встречи ждал Чилим с матерью. Склонив голову, шел вслед за Наденькой и, переступив порог, поклонился, будто рассматривая чисто выскобленные половицы.

Екатерина Матвеевна сидела около стола, держала на руках ребенка, который теребил ручонками белый газ бабушкиного шарфа. Ответив на приветствие, окинув взглядом Чилима, она снова занялась ребенком. Подумала: «Наденька права...»

— На его! Все платье обдул постреленок! — она отдала Наденьке ребенка, отряхивая подол.

— Так ее, так молодчина! — громко чмокая губами, целовала Надя сына в щеку.

Чилим улыбнулся. Мать снова взглянула на него.

— Вот чего, Василий. Свари-ка нам рыбацкую уху! Чилим быстро принялся чистить рыбу, складывая ее в медную, горевшую как жар, кастрюлю. И как-то неожиданно сорвалось у него с языка:

— Мамаша! Для рыбацкой-то рыбы маловато. Мы ведь варим под-дугу, ложка стоит... Да и варить надо не в печи, а на воздухе.

— Ты-то знаешь как! — заметила мать Наденьки. — Она вон всю зиму трещала про твою уху. А вот этого цыганенка куда денете?

Чилим прикусил язык и еще больше покраснел. Незаметно он вышел и направился в сад — варить уху. Прибежала и Надя к нему, принесла ложку и приправу.

Уха вышла на славу. Екатерина Матвеевна раскупорила бутылку с наливкой; подали и Чилиму, но он, проглотив ее в два глотка, ничего не разобрал: ел уху, тоже не понимая вкуса, только краснел, боясь взглянуть на строгую мамашу... Когда кончился обед, Чилим поблагодарил и поскорее убрался. Войдя к себе в сенцы, облегченно вздохнул и завалился спать. Наденька с ребенком вышла в сад, села на траву под яблоней и стала его укачивать.

Екатерина Матвеевна, оставшись с тетей Дусей, долго ее в чем-то убеждала... Когда вошла Наденька, чтобы уложить ребенка в люльку, они замолчали и доканчивали разговор только глазами.

Время шло быстро. Мать от Наденьки уехала, ребеночек окреп и стал очень спокойным. Вскоре Наденьке передали письмо от матери, в котором она просила скорее приехать в город по очень важному делу. Наденька, оставив ребенка на попечение тети Дуси, выехала. Мать задержала ее на четыре дня. Наденька рвалась скорее в деревню, беспокоясь о ребенке, мать же и слышать не хотела:

— Ничего не будет, такие болеют.

Но когда Наденька, вернувшись в деревню, вбежала в комнату, тетя Дуся сидела, пригорюнившись, и тихонько плакала. Надя кинулась к люльке — она была пуста...

— Где он? — спросила Надя, озираясь по комнате.

Петровна молчала и только плакала.

- Что такое? Почему ты плачешь?

— Умер твой малыш, — заголосила Петровна.

Наденька упала на кровать и зарыдала.

— Успокойся, милая, для тебя же лучше, теперь ты свободна. А чего хорошего? Связал бы он тебя с этих пор. Простудила ты его, таскала в сад, крупозное получил, на второй же день и задохнулся в больнице. Ничего не могли сделать...

— Где схоронили? Пойдем, покажи, — обливаясь слезами, твердила Надя.

На кладбище, отыскав свежую могилку, они долго голосили, припав к земле.

Воротившись с кладбища, Наденька зашла к Чилиму. Тот перепугался.

— Что с тобой, Надюша? Кто тебя обидел? — Тревожно спросил он.

— Умер ребеночек, — еле переводя дух, выговорила она.

— Как умер, когда умер? Постой! Как же так? А я-то... Я-то и не знал...

Василий вдруг почувствовал, что это неожиданно нахлынувшее горе, их общее горе, сильнее первой радости связало его с Наденькой. Но что-то внутреннее, подсознательное говорило ему, что вслед за сыном он теряет и Надю. Чилим тяжело опустился на скамейку. Она ласково прижалась к нему, словно ища поддержки.

— Ничего не сделаешь, милая, знать такое наше счастье...

Наденька после смерти ребенка не могла больше оставаться в этом домишке. Ей было жутко ночами: слышала плач ребенка. Вскоре она решила уехать из деревни. Как-то вечером подошла она к дому, где жил Чилим:

— Вася, я уезжаю. Проводил бы меня.

Сумерки уже сгустились, когда Чилим с Надей шли на пристань. Молчали. Чилим нес чемодан, а Наденька держалась за его руку. Шли уже вдоль берега, когда Надя сказала:

— Вот здесь я тебя заприметила первый раз, — в голосе ее чувствовалась тоска. — Когда мы с тобой теперь встретимся?

Что мог ответить ей Чилим, когда ему в эту осень идти в солдаты?! Он сказал:

— Не знаю, может быть, и увидимся, а может быть...

Он не договорил: подступили слезы.

Пароход уже подходил к пристани. Ярко зажглись бортовые огни, освещая конторку. Наденька крепко расцеловала Васю и быстро прошла к трапу. Когда отходил пароход, она стояла около борта, не вытирая слез, и махала платочком.

Пароход, сделав оборот, ушел в черноту ночи...

Чилим, точно пьяный, толкаясь между грузчиками на пристани, одиноко побрел домой.


Глава пятая

Продав пароход, Пронин приуныл: «Чем же теперь я буду промышлять?» — думал он, сидя в подвале и пересчитывая деньги. «Тех денег, которые получаю с мужиков за землю, пожалуй, не хватит. Что же теперь делать? А если в рост все брякну в банк Печенкина? Сколько будет годовых? Ого, сумма!» — воскликнул он и снова подумал: «Нет, так не выйдет, народ мошенник стал...» И решил положить в банк Печенкина только пятьдесят тысяч рублей. Еще рассудил он, что можно купить земли — тысяч на пятьдесят. Но как назло, поблизости к Тенькам земля не продавалась. «Как жаль, что эта старая чертовка, Гагарина, не продает. Ведь сдохнет скоро, а все еще цепляется...» — думал он, направляясь к Фокину. Но и здесь Пронин опоздал: красновидовские богачи всю откупили.

Наконец, дошел до него слух, что в земельной управе, около Богородского, продастся большой участок земли.

На следующий день, чуть свет, он, поскрипывая новыми лаптями, быстро шагал по проселочной дороге с длинной палкой в руке, только пещер подпрыгивал на спине. Будь это в праздник, каждый встречный, глядя на его наряд, подал бы ему семишник...

К великому сожалению Пронина, и земельной управе главного воротилы не оказалось. В канцелярии он увидел писаря со сторожем, игравших в носы. Сторожу, видимо, подвезло на сей раз. Отложив в сторону свою колотушку, он хлестко стегал тремя листиками карт по сморщенному, покрасневшему, курносому носу писаря, отсчитывая третий десяток. Недовольный приходом Пронина, он крикнул:

— Бог подаст! Не прогневайся, дедушка, ей-богу, самим жрать нечего...

— Значит, дожили — ни хлеба, ни табаку, — хихикая, произнес Пронин. — А я вот зачем пришел: слыхал, что здесь земля продается?

— Нет, дедок, хозяин уехал, — улыбаясь, отвечал писарь. — А зачем она тебе, эта самая земля-то? Три аршина, чай, и так дадут.

— Что же, если у меня деньги...

— Вот чего, дедок, на днях хозяин приедет, просим пожаловать, продадим, сколько угодно, — сказал писарь и начал сдавать карты.

— Видимо, придется в обратный, — вздохнул Пронин.

— Да уж, надо полагать, так, валяй засветло, все равно почивать не оставим. Наверное, в лоскутках порядком «бекасов» наплодил...

— Ах ты, незадача какая, — вздыхая, ворчал Пронин, направляясь обратно.

Путь-то был далекий. Вначале он хотел зайти в соседнюю деревню к другу Малинкину переночевать, да передумал — решил идти прямиком в Теньки. Зашел попутно к родничку в овражек, попил холодной воды, размочил кусок черствого хлеба и проворно зашагал дальше.

Медленно надвигался июльский вечер. Солнце одним краем полезло за гору, на западе появилась черная туча; она быстро двигалась и росла, закрывая край неба. А вокруг — ржаное поле шумит густым колосом от ветра, переливаясь волнами. Пестреет черными полосками поле. Дорога свернула к стрелке оврага, заросшего орешником. А туча все росла, быстро закрывая красную полоску заката, точно черным пологом. Пронин вздохнул: «Что это, как сердце заболело? Разве воды лишнего хватил... И зачем пошел в ночь, дождем теперь нахлюпает, укрыться негде..» Молния осветила поле, раскатисто загрохотал гром. Пронин перекрестился и, читая молитву, взошел на заросший полынью бугор межника. Гром грянул еще сильнее. Пронин вздрогнул — оттого ли, что сильно грянул гром, или оттого, что из густой полыни с обеих сторон дороги поднялись два человека:

— Стой! — прошипел голос, и сильный удар чем-то тупым обрушился на голову Пронина. Он очнулся, почувствовав резкую боль в боку.


— Чего развалился поперек дороги? — кричал над ним Ларька Стручков, торговец коровами, держа в руке пистолет. Ему было все нипочем после пирушки в Теньках на базаре.

Пронин застонал:

— Ой, батюшки! — а сам шарил костлявыми руками в пещере.

— Нет, все очистили, мерзавцы...

— Чего очистили, кто очистил? — допытывался заплетавшимся языком Стручков.

— Да вот тут, из травы, какие-то стервецы выскочили, да по башке крепко свистанули, — причитал Пронин, ползая по дороге.

— Постой-ка, мил человек! Голос-то будто знакомый? Ты, Митрий?

— Он самый, — нехотя ответил Пронин.

— Здорово, друг любезный! Как же это ты, батенька, при деньгах и без оружия? Так в дороге нельзя. За мной тоже двое здесь гнались, да вовремя выстрельнул. Вот он, батюшка, спас! — потряс поднятым пистолетом Стручков. — Ну как себя чувствуешь? Идти сможешь? А и вот все пью и буду пить! Ну-ка, Анисим, тащи флягу! — крикнул он кучеру. — Подкрепить надо Митрия. На, пей! Легче будет. Хочешь — поедем ко мне в дом, напою и еще изобью, — шутил Стручков. — Да, положим тут тебе и до дому недалече осталось... Да и грабить-то у тебя больше нечего. Говоришь, все обобрали.. А порядком было?

— Да уж было, — нехотя отозвался Пронин.

— Ну вот было... и сказать не хочешь, — рассердился Стручков. — Тогда черт с тобой! Оставайся, пусть тебя волки сожрут! Айда, Онисим, поехали! — и, ввалившись в телегу, выстрелил куда-то в воздух и запел: «Ехал из ярмарки ухарь-купец!».

Кругом была темная ночь. Зашумел ливень, безжалостно хлеставший Пронина.


Неся воду из речки в баню, чтобы обмыть хозяина, его сожительница Матрена Севастьянова повстречалась со старой знакомой. Завязался разговор о прошлом. Перетряхнув все новости в Теньках, Матрена не упустила случая поведать и о своем хозяине:

— Мой-то старый, пришел на рассвете промокший до ниточки. Как вошел в избу, в грязном кафтане и в лаптищах, так и повалился на пол, как плаха, да так застонал, хоть из дома беги... Знать, с большого перепугу?..

— Да уж, надо полагать, так, ночь-то была — страхи божьи... — покачивая головой, говорила собеседница Матрены.

Вот уж неделю не слезает Дмитрий Илларионович с кровати. Не спит, а главное — не ест и не пьет, только вздыхает да крестится:

— О-хо-хо, матушка, пресвятая богородица, спаси нас грешных.

Матрена, проходя мимо кровати, косит на него глаза, тоже вздыхает и думает: «Чем же его утешить к развеселить?»

— Митрий Ларионыч! — начала она однажды. — И чего это ты больно загрустил? Болесть, что ли, приключилась? Али несчастье какое? Все едут на праздник, встречать смоленскую божью матерь. Съезди-ка и ты, родной, да помолись ей, скорбящей, оно и полегчает

на душе... Да гульни, как бывало... И на сердце станет веселей...

«Матрена, пожалуй, права и в самом деле, чего я кисну, съездить надо ко встрече, да кстати и Андрюшку проведать. Сколько ни убивайся, горю не поможешь. Ведь не последние отобрали. Хватит у меня, у Печенкина лежит пятьдесят тысяч да и в несгораемом сотня слишком. Чего тужить? Бог милостив, авось и опять все поправится, и снова пойдет дело на лад... Бывало, везде тебе удача, а с этого проклятого парохода, как околдовали: все пошло на провал...»

Пронин начал собираться в город. Снова начал вспоминать прошлые свои выгодные дела: «Бывало, купишь плот в лесу в Ветлуге или Упыре, уплатишь по тридцать копеек за бревно, по пятерке плотогонам в зубы, и плот у тебя дома. Ходишь с аршином, продаешь по два-три рубля, а иногда и по пятерке за дерево. Глядишь, от плота две-три тысячи шипит... Или вот, у этой же Гагарыни купил участок лесу и тут удачно, вовремя ухватил. Байков было нацелился, ан нет, шалишь, брат, осечка... Бежит ко мне: «Митрий Ларионыч, Митрий Ларионыч, выручай, брат, — как лиса, завилял хвостом... — Лес позарез нужен, подряд крупный в казне взял на поставку шпал». — «Что же, — говорю, — пожалуйста, рад уважить доброго человека...» И махнул весь лес на разработку. Тут кусочек пожирнее, чем от плотов перевалился...» — думал он, припоминая прошлое.

Уже повеселевшим голосом Пронин крикнул:

— Мотря! Подай-ка праздничное!

— Слава тебе, господи, видимо, очухался... — ворчала Матрена, гремя ключами около сундуков. Пронин, помолившись богу, быстро зашагал на пристань, поскрипывая новыми сапогами. Побрякивала брелком и ключиком серебряная цепочка на поджаром животе. Он устроился в четвертом классе савинского парохода, на скамейке около маленького оконца. Чуть заметная улыбка перекосила его тонкие губы. «Вот она, вода-матушка, а если взяться за нее умеючи да как полагается,то и из нее можно выжать громадную пользу...» — думал он. Встал, направился в буфет. Выпил на скорую руку стакан водки и почувствовал, как по всем жилкам разлилась приятная теплота.

На душе стало веселее, Вернувшись на свое место, он увидел на соседней скамейке мужика. Пассажир, повозившись, подложил себе под голову котомку и тут же захрапел.

«Вот какие счастливые люди. Только успел закинуть ноги на лавку и уже повез, а я целыми ночами верчусь, точно на шиле, на своей кровати, и хоть глаз выколи...» Но после нескольких бессонных ночей и его скрутил крепкий сон.

— Эй, земляк! Вставай, приехали! — тряс Пронина за носок сапога сосед по скамейке.

— Что, город? — вскочил Пронин, ощупывая свои карманы.

Плеснув воды в лицо, он утерся полой поддевки, читая на ходу утреннюю молитву и крестясь, сошел с парохода.

На Устье кипела работа. Грузчики бегали по скрипучим качающимся мосткам, разгружая пароход. Ломовые извозчики грузили на широкие рессорные телеги мешки, корзины, чемоданы и, приглашая пассажиров, торопливо гнали своих кляч к городу.

У мостков звонко выкрикивали торговки:

— Горячие калачи, баранки, бублики!

Инвалид на деревянной ноге, держа на животе обтянутый мешковиной бочонок, кричал хриплым басом:

— Сбитень! Сбитень!

Толпились легковые извозчики, предлагая пассажирам свои услуги. Пронин, очутившись на берегу, не меняя своего обычая, зашел в ресторан к Чугунову подкрепиться перед богомольем. Заказал легкий завтрак и потребовал стакан водки. Половой быстро притащил на подносе пышащую паром яичницу с ветчиной и стопку тонких ломтиков хлеба. Пронин выпил, понюхал корочку и, вооружившись вилкой, поискал глазами на сковородке кусок пожирнее.

Тут вбежал рыжий курносый мальчишка.

— «Казань»! «Копейка»! Интересное сообщение, Печенкин — банкрот! Возьми, дяденька, газетку, — ловко подсунул он под самый нос Пронину.

— Что ты сказал, мошенник! Как Печенкин? — ошеломленный, точно громом, зашипел Пронин, вытаращив глаза на газетчика.

— Не могу знать, дяденька, Вот прочтите сами,— спокойно ответил мальчик.

Пронин жадно впился глазами в квадрат объявления на газетной странице. Руки дрожали, строчки прыгали, точно живые, он еще плохо соображал, что происходит с ним, но уже чувствовал, что из его капитала уносили эти черные прыгающие строки пятьдесят тысяч рублей.

— Так вот оно как! — со слезами на глазах тяжко вздохнул Пронин. — Ах ты, гад ползучий, что сделал... А?

Пронин, озираясь, искал, с кем бы поделиться своим горем, рассказать, как ему не везет в жизни, как грабят кругом... Но в зале ресторации толпились грузчики, которые после ночных работ пришли с устатку подзаправиться.

— Ну и дела... — произнес он и вышел.

Скрюченный горем, он тихо поплелся в Адмиралтейскую слободу, к племяннику Андрюшке, чтоб излить все накипевшее у него на душе.

Встретивший его швейцар объявил, что училище закрыто, ученики все уехали на практику. Итак, все планы рушились. На обратном пути он частенько заглядывал в буфет, но водка лишь выжимала слезы бессилия и злобы.

Матрена, встречая хозяина, так и ахнула, увидя его в таком состоянии. «Разве с племянником что приключилось», — подумала она, складывая его праздничный наряд в сундук.

Вторую ночь после приезда Пронин ворочается на кровати и все вздыхает. Матрена, обеспокоенная стонами, тоже не спит.

Померещилось, что ли? — ворчит она, поднимаясь с постели, прислушиваясь.

Долго смотрит Матрена в окно; кругом ни души, а под окном — будто ребенок плачет. Озираясь, она выходит на улицу, видит сверток на скамейке.

— Митрий Ларионыч! Не спишь? — вбежав, крикнула она. — Счастье нам! Ребенка кто-то подсунул! — торопливо зажигает лампу, осматривает и улыбается: — Какой хорошенький. Ты погляди, и родимое пятнышко на шейке, точно замеченный. Митрий Ларионыч! Может быть, возьмем для счастья?

— С ума ты сошла! К чему он тебе? — прохрипел Пронин.

— Куда ж его теперь, обратно выкинуть?

— Зачем выкидывать, оставь до утра, а там старосте отнесешь, пусть куда хочет... А я и подзаборниках не нуждаюсь! — строго прикрикнул Пронин.


Раннее утро. По небу плывут серые облака, моросит частый мелкий дождь. К пригону идут пастухи, по зеленой лужайке змеятся их длинные черные кнуты, А сзади плетутся сонные свиньи, плотной гурьбой вперегонки бегут овцы, мычат коровы, провожаемые сгорбленными старушками и торопливыми батрачками.

Сотские, задоря собак, стучат в окна мужицких избенок длинными хворостинами, гонят народ на сходку. Мужики идут медленно, тоскливо поглядывая на серое небо. Да и торопиться некуда. Трава на пойме по случаю поздней убыли весеннего паводка была зелена, ржаное поле хоть и поспевало к страде, но дождливая погода мешала начать уборку. Одна дума была у мужиков: «Где достать кусок хлеба на завтрашний день?»

Теньковские богачи — народ ухватистый, дальновидный. Они осенью запасают хлеб, скупают у мужиков, думая: «Небось, весной придете выкупать свой хлеб, а насчет цены — мы тогда поглядим...»

Так тянулось исстари в Теньковской волости, так получилось и в это лето.

— Наверное, опять волостной старшина придумал что-нибудь насчет денег. Платишь, платишь — и все им мало, — говорил Перов, шагая рядом с Алонзовым.

Они работали грузчиками на пристани, а сегодня, как назло, с хозяином поскандалили.

— Северьянычу нижайшее! — крикнул сотский, — Чего воротились? Аль дождя напугались?

— Нет. Ценой не сладились, — ответил Перов,

— Тогда пожалте на сходку!

— Знаем, — сказал Алонзов,

К приходу Перова с Алонзовым сход был почти в полном составе. Ввиду дождя все зашли на въезжую, разместились кто где.

Староста стоял за столом, расправляя толстыми пальцами широкую рыжую бороду. За спиной его висел портрет царя, намалеванный красками. Около стола, поближе к божнице, сидела Матрена, сожительница Пронина. Она держала в руках ребенка, завернутого в цветное одеяло. Пронин тоже пришел; он не лез вперед, а стоял за перегородкой, ближе к двери. Староста долго смотрел на раскрытую дверь, но в нее никто не входил. Он решил приступить к делу.

— Ну как, старички! Я думаю, пора начинать?

— Начинай, Прохорыч!

— Вот чего, старички! — потоптавшись, начал он. — У меня два обчественных дела... Первое — это то, что управляющий имением княгини Гагарыни прислал акт на штраф за потраву яровой пшеницы нашими табунами. В случае неуплаты он грозит судом, а суд, я думаю, вы все знаете, чью держит руку...

— Понимаем, Прохорыч! — кричали мужики.

— Как же будем платить?

— Разложить подушно! — крикнули те, кто был ближе к столу.

— Правильно, — сказал староста. — Такой был раньше заведен порядок, не будем его изменять.

— Как же правильно? — крикнул, протискиваясь вперед, Перов. — Чей скот барский хлеб топтал, пусть тот и платит. Но голос Перова постарались заглушить. Мужики, хоть и смотрели исподлобья на богачей, но выступить и сказать правду перед сходом никто не решался, потому что каждый был либо должен, или собирался просить в долг. А старосте это решение тоже было по душе, у него скота было больше всех. Он и поторопился перейти к следующему вопросу.

— Вот чего, старички! У меня есть еще одно обчественное дело. Нашему уважаемому Митрию Ларионовичу Пронину сегодня ночью какая-то тварь ребенка подсунула под окно. Так вот, мужики, надо кому-то взять на воспитание.

— Пронину подкинули, пусть он и берет! — громче всех кричал Чернов, который давно точил на него зуб. — Хватит, наверное, на воспитание одного ребенка? Прошлой осенью пароход продал Митрий Ларионыч! Это не по-христиански выходит. Вам, можно сказать, счастье идет, а вы отказываетесь... Правильно я говорю?

— Верно! — крикнуло несколько голосов.

«Черт тебя тянет за язык», — подумал Пронин, пролезая ближе к столу.

— Нет уж, старички! Увольте от этой должности. Я для нее не приспособлен... А пароходом корить меня нечего! Не приведи бог каждому иметь такое счастье... На этом проклятом пароходе я в прах разорился! — кричал Пронин, злобно глядя из-под нависших бровей.

— Постой-ка, Митрий Ларионыч! — снова вступился староста. — Я не понимаю, как же ты разорился? Денежки-то получил, вот если бы он у тебя сгорел, или, скажем, утоп, тогда другое дело...

— Правильно, Прохорыч, — кричали мужики. — Отдать ему ребенка, пусть и воспитывает...

— Нет. Благодарю покорно! Кому хотите отдавайте, а я не возьму.

В это время пробрался поближе к столу грузчик Алонзов.

— Разрешите, старички, сказать слово?

— Можно, валяй! — послышались голоса.

— Вот чего, старички! — начал Алонзов. — Я долго батрачил у Митрия Ларионыча и скажу: действительно ему отдавать не надо, и вот почему — заморит голодом... Когда работаешь на него, и то он не хочет накормить, как полагается. А тут какого-то чужого ребенка... Он от родного племянника отказался, загнал его невесть куда... Я вот чего хочу сказать: у меня их четверо, давайте я возьму, пусть будет пятый, в большой семье незаметно вырастет...

— Молодец, Тимоха! Правильно! — крикнул Перов.

Пронин строго посмотрел на Алонзова и подумал: «Вот мошенник, везде старается меня оклеветать да очернить...>

— Ну, как решим, старички? — спросил староста.

— Отдавай, Прохорыч! Чего тянуть! — кричали мужики.

— Запиши, на всякий случай! — посоветовал кто-то из задних рядов.

— Ну-ка, тетка Матрена, разверни, поглядим, сын али дочь? Парнишек-то у меня четыре, а девки ни одной, жена все время ругает... Эх, брат, промазал, опять парнишка! — развертывая одеяла, сказал Алонзов. — А этот угол чего так свесился?

— Тут что-то зашито, — пощупала Матрена угол оде-яла.

— Надо поглядеть, може, метрика? — сказал Алонзов, разрывая нитки.

— Письмо, Прохорыч! — крикнул он, кладя на стол толстый пакет.

— Интересно, чего там написано? — скосил глаза на пакет староста.

— Тише, мужики! — закричал он, доставая свернутую бумагу из пакета.

Все замолчали. Староста, развернув бумагу, начал читать:

«Крещен и миром помазан, звать Сережей. Прошу принять на воспитание. А за труды мое скромное вознаграждение к сему прилагаю в сумме десять тысяч рублей. С приветом остаюсь. Неизвестная...»

— Хо-хо! Вот дык так! — крикнул староста, тараща глаза и заглядывая в пакет: «Так-то и я не прочь взять...»

Но перерешать вопрос было поздно, да и жадность не хотел он выказывать перед сходом. Мужики, толкая локтями друг друга, показывали на пакет. Алонзов взял ребенка и, протягивая руку к пакету, спросил:

— Можно взять, Прохорыч?

— Да уж, что говорить, бери, твое счастье... — нехотя произнес староста, все еще не в силах оторвать взгляда от толстого пакета.

— Баба, чай, ругать не будет, — сказал Алонзов, направляясь к выходу.

— Вот так тебя, упрямый козел! Сколько вчера баяла: возьмем ребенка для счастья! — шипела Матрена, вставая со скамейки. — Дура я, дура, как же это я раньше не поглядела? Видимо, бог глаза отвел...

Пронин не слышал слов Матрены, стоял, точно окаменелый, зажав в кулак свою реденькую бородку. Все вышли на улицу, а он еще стоял, не двигаясь, как деревянный.

— Митрий Ларионыч, — тихо сказал староста, тронув Пронина за рукав рубахи. — Пора, брат, двигаться, Я ухожу, запирать буду канцелярию.

Пронин очнулся и тихо, точно по скользкому льду, пошел к выходу. Староста глядел ему в спину и ворчал:

— Эх, браток, не повезло нам, проворонили десять тысяч. А ребенок что, жив будет — хорошо, умрет - душа в рай пойдет, и помолиться есть за что...

Позже Матрена рассказывала сбежавшимся на ее крики соседям:

— Так вот, милые вы мои, — начала она. — Как вернулся он со сходки-то, так и начал ходить по избе. Ко всему прислушивается, приглядывается, глаза посоловели, помутнели... Думаю, неладно с мужиком. Чего-то ищет? Постоит, побормочет себе под нос, махнет рукой и дальше идет. А я все гляжу за ним. Значит, думаю, дело дрянь, наверное, того-этого — ряхнулся. Вижу, веревочку достает с полатей, я отвернулась, вот, думаю, старый, чего надумал...

Он шасть в сарай, а я гляжу в щелочку. Вижу... Матушка, царица небесная!.. Прилаживает. к перекладине веревочку-то. Я все молчу. Думаю — пусть попробует, как это ловко получится. А он торопится, весь трясется. Я скорее за ножом на кухню. Выскочила, он уж, милые вы мои, в петле. Я раз ножам по веревке, он хлоп, да об корыто головой-то и треснись. Когда очухался, как засветит мне по уху: «Вот, — говорит, — тебе, сучий потрох, в чужое дело не суйся...» Я кричать, ну вот спасибо вам большое, что прибежали, а то, чего доброго, и меня укокошил бы, да и сам-то, наверное бы, то-го... — всхлипнула Матрена, утирая слезы кончиком плат-ка. — Теперь, слава богу, в больнице-то, наверное, наставят его на путь истинный...


Глава шестая

Кругом все зеленеет, сады цветут. Кружатся в воздухе белые лепестки, гонимые ветром с груши и черемухи, точно снежная пороша застилает молодую травку. Воздух наполнен медовым запахом. Кукушка кукует в горах, заросших мелким орешником, соловей выводит трель под трепет молоденькой листвы.

Пестро разряженная молодежь веселыми шумными толпами идет за сады, на поляну. Заплетается хоровод, растет, ширится до самого обрыва над Волгой. Звонкие песни разносятся над рекой.

Здесь же расположились кумушки, — посудачить и с тоской вспомнить уплывшую куда-то свою незавидную молодость. Поодаль, в тени сада, стоит пристав Иван Яковлевич Плодущев, гроза всего вверенного ему участка. Он поднимает густые пучки черных бровей, связанных каким-то загадочным узелком над переносицей, крутит усы и покуривает «Дюшес». На белом, как снег, кителе блестят серебряные погоны. Вместо казенной с кокардой фуражки, пропотевшей, засаленной, сегодня голова его увенчана тропической шляпой, на манер пожарной каски, плетеной из дорогой морской травы. Весь его наряд, как и густые усы и выпученные глаза, придает ему строгий начальственный вид.

Улыбка на миг появляется на его лице, и, снова холодные глаза пристава шарят то вокруг хоровода, то в средине, где молодые пары гуляют под ручку. Вдруг взгляд его скользнул стрелой и замер на одной точке...

— Ага, клюнул сазан, да и есть на что... — самодовольно произнес он, любуясь своей дочерью, идущей в средине хоровода под ручку с молодым человеком. Дочь его Лида — румяная толстушка с закрученными мелкими завитушками рыжих волос, в ярком шелковом платье. Она почти висела на руке молодого человека, по одежде которого было видно, что и он не из простой, соломой крытой избы.

Лида чуть склонивши голову, касается кудрями байковского плеча. 

Пристав поглаживает свой пухлый, чисто выбритый подбородок и сияет от счастья. Мечта Ивана Яковлевича начинает сбываться. Он уже второй год намеревается породниться с Байковым и сделать единственную сна<о дочь наследницей крупного состояния. И вот сегодня у Плодущева праздник: ему весело под тенью сада, принадлежащего будущему свату.

После сытного обеда и крепкого чая, который Плодущев очень любит, он шагает в своих просторных покоях, покуривает и мечтает: «Холера его забери, этого самого Байкова, когда же в самом деле пришлет он сватов? Они там лижутся, а сваха все не идет. А тут скоро петровки, поп скажет, венчать грех. Разве самому пройти да пообстоятельнее разведать, как и что думает Байков?» В смысле разведки он был крупный знаток и мастер... «Мне вить раз плюнуть, я с трех слов узнаю, кто что думает и мыслит. По походке могу определить, чего у него в голове... Если, скажем, высоко задрав голову, сильно размахивает руками, да не в меру вертит плечами, это-то уже и есть гордое вольнодумство крамольника... И сейчас же — пожалуйте в участок. Сколько я таких по-следил да сдал в жандармское управление!.. А вернулся ли хотя бы один? Нет, значит мои определения верны...» Плодущев потер ладонью медаль «За усердную службу», висевшую у него на белом кителе. «Да вот совсем недавно отправил туда же Ланцова, он тоже не вернулся. Видимо, порядком раскопали улик... Там, брат, знают, как выуживать подноготную. Да и этот богобоязненный Днищев тоже ловко умеет выведывать. Спасибо, помог выявить преступника. Вот только одно сплошал — надо было и брата Ланцова прибрать в крепкие руки... Ну, ничего, время еще есть, и тобой займусь, милок, от меня не уйдешь. Вот только с девчонкой уладить, а опять возьмусь за дела...» С такими мыслями Плодущев отправился к Байкову.

Никифор Прокофьевич Байков сидел в холодке на скамейке, около своего двухэтажного пятистенника. Он был в кремовой чесучовой рубашке и тонкой белой фетровой шляпе. От нечего делать Байков ковырял землю концом светлой тросточки. Рядом с ним на скамейке сидел верный его помощник, степенный Днищев, с окладистой русой бородой и крупными чертами лица. Поговорив о празднике, о погоде, Байков спросил:

— Какие новости, Петр Ефимыч, привез из города?

Днищев вернулся накануне праздника вечером и пришел доложить своему хозяину о поездке.

— Новостей особенных нет, а дело наше, можно сказать, в порядке! — поглаживая бороду, начал Днищев. — Если это дельце хорошо осмыслить да оформить, так, пожалуй, можно приличную денежку огоревать... Все я узнал. Земельная управа обещает выдать пять тысяч рублей, а с помещиков, у которых омывает луга, можно получить большую деньгу. Ты только погляди, Никифор Прокофьевич, мы в верном выигрыше...

Как знаток своего дела, Днищев продолжал:

— Камень рядом, вон какие горы, кустарник тоже под боком. Материал весь налицо, а насчет рабочих я вот что скажу: мужик зиму с голоду дохнет... Только крикни, тут отбоя не будет от рабочих рук. За грош все сделают да тебе еще и спасибо скажут. Пятерочку сдерем с управы, нам на все и хватит, а пятнадцать с помещиков пойдет чистыми в нашу пользу... Вот тут как! А также насчет кормежки мужика я тоже придумал. Ему нужно с устатку стакан водки, хлеба кусок да какой-нибудь тарашки или плотвы. Вот ему самый лучший харч. Дн он тебе, этот самый мужик, за грош гору свалит...

— Что ж, хорошо,— сказал Байков, а сам подумал: «Ведь как ловко он может все обмозговать и поставить всякое дело на свое место... Не даром деньги ему плачу».

Днищев подумал и уже приготовился было выложить новую мысль перед своим хозяином. Но в это время подошел пристав.

— А! Ваше благородие! Здравия желаем!

Оба привстали со скамейки и поклонились.

— Милости просим в нашу компанию, садитесь вот сюда! — сдвинулись по скамейке — один вправо, другой влево, усадив пристава в середину.

— Ну, как празднуем? — спросил Плодущев, доставая из серебряного портсигара «Дюшес» и пристально глядя на Байкова.

- Да уж, что и говорить, ваше благородие, вы только посмотрите, денек-то, точно на заказ...

Дн, брат, приятная погода! — попыхивая ароматным дымком, подтвердил пристав. — А батюшка давеча какую проповедь сказал! Вот так за сердце и щиплет...

«Черт ущипнет тебя сквозь такие мяса...» — подумал Днищев.

В это время скрипнула калитка, вышел сын Байкова, поклонился приставу, чуть дотронувшись пальцем до шляпы. Пристав отдал честь. Тимофей встал около ворот, в стороне от отца и пристава, наблюдая за проходившими по улице девчатами. В группе девушек он увидел Лиду, она тоже заметила его и улыбнулась.

— Гляжу я на тебя, Никифор Прокофьич, сынок-то у тебя хоть куда... — закинул крючок пристав.

— Да и у вас, ваше благородие, тоже дочка-то звезда... — улыбнувшись, сказал Байков.

«Ишь, старый черт, тоже знает толк в девках...» подумал пристав, — Чай, Тимохе годков-то прилично?

— Да, женить вот хочу, боюсь как бы не избаловался...

— О! Это ты верно, правильно! — воскликнул пристав, а сам подумал: «Не знаю, сваха куда пойдет, вдруг да мимо моего дома?» — Но когда мысль его перекочевала к хороводу, сомнения стали рассеиваться.

Байкова позвали из дома. И извинившись, он ушел.

— Ну как, Петр Ефимыч, чего нового в городе? спросил Плодущев у Днищева.

— В городе порядок. Новостей пока нет.

— Ну, а как в бараки к грузчикам заглядываешь?

— Бываю.

— Там чего слышно?

— Теперь, ваше благородие, в бараках спокойно. Как увели Ланцова, затихли. Не знай, надолго ли...

— Вот, вот! Ты там все-таки поглядывай, прислушивайся, еще человека два выдернем да отошлем, тогда и совсем затихнут.

Получив необходимые для себя сведения, пристав, весело насвистывая, шел обратно.

Плодущев не ошибся: на второй день после праздника вошла сварливая баба, хитрая сплетница Василиса Оленкова. Пристав, как и всегда, насупил густые брови и строго крикнул:

— Что случилось?

— Уж не осуди, родной, кой грех, быть может, словом обмолвлюсь, так ты уж того, не вели в участок тащить, мы ведь деревня, лыком шиты...— низко кланяясь, произнесла Оленкова.

— Хо-хо-хо! — закатился пристав. — Небось трусишь попасть в участок? Держи язык за зубами...

— Как, батюшка, мне его держать? Ведь я им только и кормлюсь.

Пристав решил, что пришла она непременно от Байкова, и весело предложил ей стул.

— Так вот, сударь мой, уважаемый Иван Яковлевич! Пришла по очень сурьезному делу... — садясь, продолжала она. — От Никифора Прокофьевича! Парень-то, бают, с тоски убивается... Да и года, родной. Времечко пришло...

— Про что это ты раскудахталась? — как бы не понимая, спросил пристав.

— Да все про то же, родной! Если, баит, не ее, так другой мне и не надо...

— Не знай, как и быть, Васюха. Девка еще молода...

— Ну, гляди, родной, тебе виднее, что к чему, ты человек ученый, все понимаешь...

Плодущев помолчал и сказал:

— Что ж, ладно, коли так. Действуй, а это вот задаточек. — Он сунул рублевку свахе.

— Спасибочко большое, — поклонилась Василиса.


Свадьба была богатая. Перепившиеся гости валялись на улице, кто куда сумел уползти. Днищев, верный слуга Байкова и негласный помощник пристава, лежал на водовозном рыдване около байковской кладовой и тонким голоском пел «Боже, царя храни...»

Сватья, Байков и Плодущев, водки пили мало, больше угощались чайком с лимоном и строго следили за порядком. Когда гости, насытившись, разбрелись, а молодых уложили спать, сватья вздохнули посвободнее.

— Ну, сваток! Трахнем! За наш родственный союз, за общее дело, — весело произнес Байков, подняв стакан.

— Кушай, сват! — поклонился пристав и, выпив, поискал глазами, чем бы приятнее закусить.

- Севрюжкой, севрюжкой! Али вот паюсной. Эх, икорка славная, ешь, сват! Теперь заживем...

Свадьба отгремела. Кончились шумные горелки, отзвенели песни хороводов. На деревню надвигалась страда. Зубрились серпы, отбивались косы.

Все готовились к уборке урожая. И пристав с Байковым еще старательнее принялись за работу. Обозы подвозили к берегу дубовые шпалы, складывали их в длинные штабеля. Артель грузчиков еле поспевала грузить баржи, арендованные Байковым. А верный слуга Байкова Петр Ефимович Днищев подыскивал новое, еще более выгодное дело...


Раннее утро. Черные стрелки на часах Спасской башни показывали половину третьего. Свисток савинского «Кондратия» возвестил пассажирам о прибытии к Устьинской пристани. Публика спешила в город. На перекрестках улиц мельтешили черные шинели: полицейские кричали на дворников, поднимавших целые облака пыли своими метлами.

Обгоняя пешеходов, еле слышно постукивая резиновыми шипами, по мостовой катила пролетка, запряженная вороной кобыленкой, трусившей иноходью и повиливавшей обтрепанным хвостом. В пролетке сидел пассажир в суконной поддевке и в таком же картузе, напяленном до самых глаз. Окладистая русая борода седока разделялась утренним ветерком на две половины.

Ямщик посвистывал и взмахивал кнутом над головой седока, но тот ничего не замечал; взгляд его был задумчив. Пожалуй, и знаток, пристав, не сумел бы определить, какие думы кружились в голове седока... Это ехал Петр Ефимович Днищев. Может быть, у него была забота получить те пятнадцать тысяч, ассигнованные на укрепления берега Волги? Или что другое сосало сердце Днищева? — Неизвестно. Доехав до перекрестка против Спасской башни, он расплатился с извозчиком. Вынув из-под сиденья туго набитый мешок, отправился пешком к воротам казенного дома. Ждал он недолго; скоро заскрежетал замок, загремел тяжелый засов, и ворота распахнулись. Их заняла стража в черных шинелях и низеньких шапочках. На стальных клинках играло лучами утреннее солнце. В середине конвоя шли арестанты с бледными лицами, в куртках из серой мешковины и таких же колпаках; руки их скручены за спины. В последнем из выходивших Днищев узнал Ланцова. Появившийся впереди начальник конвоя с силой оттолкнул Петра Днищева и пинком отшвырнул котомку с дороги. За конвоем следовал взвод солдат с винтовками на плече.

— Что вам нужно? — строго спросил Днищева вышедший в это время начальник караула.

— Ваше благородие, я принес милостыню подать несчастным, содержащимся в этом доме, — вздохнув, произнес Днищев. Начальник, откозырнув, вернулся обратно. Вскоре вышли два солдата из охраны с корзинкой.

— О господи! — перекрестился Днищев и высыпал булки в корзину из своей котомки.

— Куда направили этих молодчиков? — кивнул головой и сторону конвоя.

— Туда, дедушка, откуда обратно не приходят, так что теперь все отвоевались.

— То есть, как отвоевались? — спросил Днищев.

— Да уж так, нешто можно против царя-батюшки идтить? Все нашли, бумаги и оружие, — продолжал словоохотливый охранник.

- Черта бы два нашли, коли б не моя забота, — свертывая котомку, проворчал Днищев и направился вслед за конвоем,

«Все-таки надо поглядеть, куда поведут», — думал он, идя далеко позади конвоя. Тихо ступая по кирпичам тротуара, он заглядывал в окна магазинов, но не терял из вида идущих впереди солдат.

Часы на Александровском пассаже пробили половину четвертого. Начальник конвоя торопил подчиненных, урочный час, видимо, близился. Проходя по Грузинской улице, Днищев остановился и долго молился на церковь. Сомненья все еще мучили его. Он снова подумал: «Малый-то, видимо, наврал». Любопытство его было скоро удовлетворено, когда конвой повернул за кладбищем влево и начал спускаться по узкой дорожке в овраг. Днищеву дальше следовать не удалось, на спуске в овраг были выставлены два часовых. Гонимый любопытством, он забежал с другой стороны, но опоздал: прогремел залп, и Днищев увидел, как сваливали окровавленные тела в свежевыкопанные ямы на дне оврага.

- О господи, прости мя грешного! — вздохнул он и направился все той же степенной походкой обратно.


Пассажиры вышли с парохода. Вахтенные подметали и мыли палубу, а боцман бегал от штабеля к штабелю, записывая в узенькую книжку принимаемые на пароход грузы. Команда приступила к погрузке.

— Нате, черти! Валите весь штабель! — кричал матрос Мошков, подставляя широкую спину, ловко встряхнул два мешка на заплечье, зацепил верхний крючком и, широко расставляя ноги, побежал по скрипучим мосткам на пароход.

— Ты чего только два, можно было еще пару прихватить, — шутили над Мошковым лоцман и штурвальный, сваливавшие в штабель па палубу мешки.

— А я один за себя, другой за Ланцова, Видишь, сидит он покуривает.

— А что с ним?

— Братца его кокнули сегодня...

— Как?

— Очень просто — на мушку и ваших нет.

— Чего ты мелешь?

— Самого спросите. Он всю ночь там торчал, хотел повидать брата. Не допустили, говорит, денег мало взял...

— Жаль,— вздохнув, сказал лоцман.

Погрузка кончилась, пароход пошел по назначению, Ланцов встал на вахту. Но думал он не о работе. Руки привычно выполняли свое дело, а в голове лихорадочно проносились другие мысли.

«Ладно, трус в карты не играет. Пусть будет, что будет, а пристава все-таки я уважу... Только бы подвернулся случай», — думал Ланцов, протирая и смазывая части машины.

Рабочие на пароходе поговорили, потужили, перекинулись несколькими сильными выражениями о случившемся и потихоньку начали забывать.


В деревне, по указанию пристава, все приводилось в порядок. К вечеру улицы были подметены, очищенная от мусора лужайка казалась плотным зеленым ковром. В вечерней прохладе поплыл звон большого колокола, Старики и старухи, осеняясь крестным знамением, торопились ко всенощной.

Церковный сторож, проснувшись утром и не поднимаясь с постели, запустил свою заскорузлую пятерню в войлок седых спутанных волос и крикнул:

— Архиповна! Дай-ка скорее холодной водицы испить! В голове все звон и звон стоит, а во внутренностях точно пожар. «Шумел, горел пожар московский», — запел он тихим, хриплым голосом. — Знаешь ли, старая кочерга, что я пою?

— Да где уж мне знать, Степаныч, я по шинкам не хожу, капли не собираю, — прошамкала беззубым ртом Архиповна.

— Горько мне, николаевскому фельдфебелю, слышать такие слова. Да ты знаешь ли с кем говоришь? Ах ты, старая язва, да передо мной каждый солдат в струнку тянулся! Меня все начальство, вплоть до генерала, звали Емврасий Степанович. А ты что?..

- Грех-то какой, Степаныч. Надо идти к обедне благовестить, и у тебя и башке звон да песни на уме. Нализался вчера и лыко не вяжешь. Вот батюшка узнает, потурит тебя из караулки. Куда пойдем? Фетхебель...

— А ну, замолчи! Живо воды! Ать, два.

— На уж глохти! Ишь зельем-то, как от винной бочки, несет. Как пойдешь под благословение к батюшке?

— Э! Да чего ты меня все батюшкой стращаешь, коли мы с ним вместе и выпили. Ха-ха, нашла чем стращать.

Но стук в окно сторожки и сиплый бас батюшки прервал их утреннюю беседу.

— Степаныч! — крикнул поп.

— Я, батюшка! — вскакивая с постели, отозвался сторож.

— Иди-ка, валяй в большой, сегодня Петров день.

— Сию минутку, батюшка, — заторопился сторож, выскакивая на улицу.

— Степаныч, постой-ка! — крикнул поп, — Где это мы с тобой вчера накачались?

— А вы разве не помните?

— Убей бог, ни капли, — зажимая пухлой рукой сморщенный лоб, сказал батюшка.

— В шинке были.

— Как же нас занесла крестная сила?

— Никакой силы. Когда кончилась вечерня, я закрыл церковь и передал вам ключи, а вы сразу ударились вниз, в Подлужную. Я кричу: «Батюшка, батюшка! Вы не туда пошли!» А вы машете рукой: пойдем со мной! А когда обратно в гору шли, вы, чай, разов пять упали, я насилу дотащил вас до дома.

— Ну, ладно, спасет тебя Христос, иди, дуй в большой. А я пойду подлечусь немножко от кашля, да и голосу нет.

Степаныч, взобравшись на колокольню, одной рукой раскачивал язык большого колокола, а другой все хватался за голову.

— Уж так болит окаянная, того и гляди рассыплется на куски. Ну, ладно, потерпим. Только бы до алтаря добраться, я найду там, чем полечиться, бог-то милостив... Може, беленького удастся подцепить для праздничка христова, — успокаивал себя Степаныч, пока густой голос большого колокола звал православный люд под своды церкви слушать слово божье.

— Кажись, батюшка метет рясой по дороге, — выглянув в оконце, замечает сторож.

Приближается батюшка ко вратам храма господня, и Степаныч делает приятный перебор мелких колоколов. Батюшка, видимо, подлечился от кашля и поправил голос. Он весело идет проповедовать.

Церковь наполняется народом, впереди всех Плодущев; он, гордо задрав голову, закручивает в штопор усы. С левой стороны пристава стоит сват Байков, истово крестится и умильно глядит на лики святых отцов. Сзади Байкова на коленях Днищев бьет земные поклоны и тяжко вздыхает на всю церковь.

Ближе всех к амвону стоит толстая попадья, вся в черном одеянии. Ленивым взглядом сытой кошки она следит за своей дражайшей половиной, которая косит заплывшие жиром глазки в сторону клироса, где приветливо улыбается батюшке молоденькая и довольно привлекательная просвирня.

А позади старики и старухи усердно молятся, прося всевышнего простить их прегрешения. Отец Евлампий, возлежа грудью на аналое, читает проповедь мирянам, хитро вплетая в нее жития святых отцов, как они спасали свои души от ада кромешного в труде для хозяина и молитве для бога...

В это время Степаныч, гасивший свечи в алтаре, поддерживая больную голову, размышлял: «О господи, нет ли чем полечиться из батюшкиных запасов, хранящихся в алтаре, на всякий случай от кашля... Господи, благослови, никак белая?» Отхлебнув из горлышка, утер рукавом бороду и, поглаживая под ложечкой, зашептал:

— Вот это уж истинный Христос прошел.

Молящиеся шли приложиться к кресту и облобызать пухлую ручку батюшки. А Степаныч, взбираясь на колокольню, все еще твердил:

— Вот это, действительно, для бога...

Он нацепил на правую ногу веревку от большого колокола, на левую от среднего, а в обеих руках зажал веревочки от пяти мелких колоколов.

Когда он увидел, что народ выходит из церкви, то приступил к заключительному номеру. Вот здесь у него проявилось истинное служение долгу. Такие он выделывал на колоколах мотивы, что можно было идти вприсядку, камаринского плясать. Тут у Степаныча пришло все в движение: он и руками, и ногами работал, и головой притряхивал, и даже прищелкивал языком.

Выходивший последним из церкви батюшка позавидовал дарованиям сторожа. И боясь, чтобы эти чудесные мотивы не потонули в воздухе без всякого внимания, он подобрал повыше свою рясу, намереваясь пуститься вприсядку, да увидел впереди пристава под ручку с Байковым и подходившего к ним Днищева. Днищев поздравил с праздником сватов. Они пошли втроем по празднично подметенным улицам. Пристав приглашал к себе Байкова отобедать и попить чаю. Байков в первую очередь тянул к себе пристава.

— Иван Яковлевич! Ваше благородие! Ей-богу, лучше ко мне! — кричал Байков.

— Как же, Никифор Прокофьевич,— отнекивался пристав.— Меня ждет Александра Федоровна.

— Нет уж, вы идите ко мне! А насчет Александры Федоровны мы похлопочем... Петр Ефимыч! Вы бегите к супруге Ивана Яковлевича и всеми средствами тащите ее ко мне. Да и сам тоже приходи! — крикнул вдогонку Днищеву Байков.

В байковском доме стол уже был накрыт белой, как снег, скатертью. Всякие напитки и кушанья были расставлены на нем.

Пристав, первым переступив порог байковских хором, перекрестил подбородок.

— С праздничком, детки! — поздравил он сидевших за столом дочь и зятя. — Все в церкви, молятся, а вы за столом, безбожники! Наверное, все целуетесь пока больших-то нет?

— Да уж, слава тебе, господи, любо-дорого глядеть, как голубки воркуют, — прервав речь пристава, выскочила из-за печки, низко кланяясь, жена Байкова - Анфиса Пантелеевна. — Наконец-то, родненький, пожаловал! ждали, ждали.

— Извини, свахонька. Служба государева, все дела...

— Садись, родной, садись.

Пристав улыбнулся, окинув стол глазами знатока, и присел рядом с зятем. Вошел хозяин.

— Ты, Пантелеевна, светленького поставь, Иван Яковлевич лучше его уважает.

Появились бутылки водки, жбан с шипящей медовой, разливалась в тарелки стерляжья уха. Явился Днищев с Александрой Федоровной.

— Вот он как, толстый! — заголосила Плодущева. — Я его дома жди, а он вон залетел куды!

— Это я его, свахонька! Приступом взял! Ничего, что без погон, я, брат, герой! — весело потирая руки, топтался около гостей Байков.

— Со светленькой начнем? — спросил, наливая стаканы, Байков.

— Ну, с праздником, со свиданьем!

— Дай бог, не последнюю! — весело крикнул пристав, поднимая стакан.

Выпили, приступили к закуске. Днищев во время обеда перекинулся несколькими словами с хозяином и приставом о новостях в городе, а также шепнул на ушко обоим о Ланцове. Байков с приставом многозначительно переглянулись, но общий разговор продолжался так же шумно и в том же веселом духе.

— Трахнем по маленькой! — предложил Байков, наливая стаканы.

Но пристав в это время насторожился. Брови его вопросительно поднялись, а глаза еще больше выпучились.

— Петр Ефимыч, взгляни-ка, кто там проскакал?

— Стражник какой-то к вашему дому, — сообщил Днищев, высунувшись в окно.

— Меня ищут, — произнес пристав, высунувшись в другое окно.

А стражник на взмыленной лошади катил во всю прыть к дому Байкова.

— Вот ведь наша служба, — сказал Плодущев, посмотрев на Анфису Пантелеевну. — Ни выпить тебе, ни закусить не дадут. И рад бы иногда забежать к вам, а оно вот всегда так...

— Здесь вашбродь? — подбежав к окну, козырнул стражник.

— Ну здесь. В чем дело? — сердито крикнул пристав.

- Вашбродь! Срочный пакет от господина Чекмарева!

— Подай свода! — пристав выхватил пакет, разорвал трясущимися руками. При чтении глаза его забегали, брови насупились.

— Дело дрянь, сват! Твои рабочие взбунтовали на пристани...

Байков выскочил из-за стола и забегал по комнате.

— Как же теперь, сват!

— Ничего, ничего! Я сейчас с командой задам им жару... — застегивая китель, торопился пристав.

— На-ко, еще на дорожку-то! — совал налитый стакан Байков.

— Нет, нет, не могу, служба...

— Как же мне, сват?

— После, после! На пароходе, когда усмирю.

— Батюшки, что это за напасть, — голосила Плодущева. — Ты сам-то уж больно вперед не лезь!

Но пристав уже не слушал слов супруги. Запыхавшись, он бежал в участок.

— Живо! Лошадей! Оружие! Бунт! — кричал он.


Глава седьмая

Июньская ночь. Сильный предутренний горыч гнал к Волге черные тучи. Они, наседая одна на другую, сливались в густую громадину и грозили разразиться ливнем. К шумевшему косматым ивняком берегу медленно подползал из темноты неуклюжий, как черепаха, буксир, подтягивая деревянную баржу. Свисток, а за ним рупор разорвали ночную тишину:

— Эй! На барже! Отдай якорь!

— Ближе давай! Куда тя черт вытащил? Здесь крутояр, — пропел тенорок с баржи. Грохнулся в черноту якорь, проскрежетали цепи. И снова шум листьев ивняка да свист ветра в оснастке высокой мачты.

- Отдай буксир! — вырвало ветром из рупора.

— Под какой груз? Чья баржа? — прогремел сиплый бас с берега.

— Байкова! Под шпалы! — пел все тот же тенорок с баржи.

— А куда вас леший затащил? Спускай ниже к штабелям!

— На якоре стоим! Чего раньше спал? Да кто орет-то? Бадьин, что ли?

— Он! — сердито отозвались с берега.

— Кирилл Захарыч! Мое нижайшее! — летело приветствие с баржи.

Ветер трепал и раздувал полы поддевки на высокой фигуре приказчика. Близилось утро. Между клочьев разорванной ветром тучи загоралась заря. Баржа подводилась к берегу, учаливалась, опускались сваи, готовились мостки. Начали появляться грузчики.

— Кириллу Захарычу! — крикнул подошедший Перов.

— Ну как, Перов, на работу все сегодня выйдут? — осведомился Бадьин.

— Придут-то все, — снимая подушку и кладя на траву, сказал Перов. — Да толку-то что, гляди, как заря-то горит.

— А тебе что за забота? Погорит да перестанет.

— Дождь будет — вот что, а в дождь не работа.

— Ничего, поработайте, — и Бадьин скосил глаза за Волгу. — Да, что-то запылала... Чай, ничего, раздует, — как бы про себя произнес он.

— Ладно тут, насчет цены-то спроси, — шепнул подошедший Алонзов.

— И правда, — спохватился Перов. — Кирилл Захарыч! Мы прибавить просили, как хозяин-то?

— Не вышло, ребята, сбросить две копейки велел.

— Постой-ка! Как же это сбросить? Мы и так на кусок хлеба не вырабатываем, да еще хотите сбросить? Нет, Захарыч! За такую цену грузить не будем,

— Эх, вы! Бестолочь чертова! — крикнул Бадьин. — Таскайте по две, хозяину будет выгодно и вам хорошо...

— Ловко сказано. Один думал али вместе с бабой? — сказал Перов. — Хозяину карман набьем, это верно, а себе хребет обдерем — и это тоже верно. Поди-ка сам, по две-то, она те скрючит...

— Да будет тебе молоть, старик! Пойдем-ка со мной. — Две длинные косые тени легли на стену трактира, глядевшего с крутояра окнами на Волгу.

— Ну ты чего нос задрал? — спросил Перова приказчик, когда они скрылись за стеной трактира.

— Я сказал, что тебе будет особая плата... А остальным скажи, что татары, мол, сбили цену. Понял? А их, гололобых, турните хорошенько отсюда... Понял? — пронизывающе посмотрел на Перова приказчик.

— Я понял так, Захарыч, — сказал Перов, — татар с Волги прогнать, а товарищей по работе предать... Так ведь вы сказали?

— Вот чудило. Так это ведь в твоих интересах, — снова напомнил Бадьин.

— Нет, Захарыч! Я артелью выбран не свои интересы блюсти, а общие, всей артели. И на такую подлость никогда не пойду. Все!

— Ах, вот ты кто... — протянул приказчик.

— Вот я кто. И вам советую быть таким! — сказал Перов и ушел обратно.

— Ну как, прибавил? — спросил Алонзов.

— Сволочь, — проворчал Перов. — Жди от собаки мясо...

Бадьин долго молча ходил по крутояру, приминая траву, заложив руки за спину. Остановившись перед грузчиками, снова спросил:

— Ну как, мужики, не надумали? — скользнув косым взглядом на Перова, добавил: — Право, вы хорошо заработаете...

— Давно слыхали! — крикнул Алонзов.

— А если я уряднику, того...

— Хоть губернатору! За такую цену грузить не будем.

— Тогда на себя пеняйте! — крикнул Бадьин и, засунув руки в карманы поддевки, зашагал по дороге в направлении Теньков. Но тут же он свернул к дощатому бараку, около которого сидели человек двадцать грузчиков-татар, дожидавшихся работы.

— Абдулла! — крикнул он старшего артели, с которым тоже предварительно разговаривал, жалуясь, что мужичье, мол, сбило цену. — Ну как твои люди? Будут работать?

— Нет, за такой цена не пойдем. Мы бить тожё хлеб ашаем. Петька Шагов пойдем, он бульше платит.

— И вы туда же, черти немаканые, — злобно проворчал Бадьин и крупными шагами направился в Теньки.

Когда приказчик скрылся за зеленым кустарником, грузчики начали расходиться с пристани.

— Айда, Тимоха, нечего ждать, — сказал Перов, закидывая подушку на плечо.

Серые тучи медленно плыли над лугами и Волгой. Посыпался мелкий, частый дождик, обволакивая, точно туманом. Все разбрелись — кто под навес байковского сарая, кто присел на штабеля с подветренной стороны, кто остался за стеной трактира. Некоторые были недовольны решением артели, проклинали Перова с Алонзовым.

— Сунул их черт с языком, заработали бы на хлеб, а потом можно и уйти, — сказал Жнильцов, присаживаясь за штабелем шпал рядом с потомственным грузчиком Ярцевым.

— Хорошо тебе петь, ты бы сбил цену и ушел, а нам целое лето работать. Вот надо отдохнуть, пока нечего делать, — укладываясь на траву, сказал Ярцев. — А когда приказчик придет, разбудите меня, я сам с ним поговорю. А ты, Жнильцов, иди-ка восвояси, тебе и без этого есть чем жить, у тебя хозяйство. Чего трешься около нас, голышей?

Ближе к полудню ветер разогнал тучи, на чистом, точно умытом, голубом небе плыли белые облака, сквозь которые прорезывались лучи яркого солнца. От шпал поднимался легкий парок, остро пахнущий высыхающей молодой дубовиной. Грузчики все еще ждали приказчика. Но он вернулся поздним вечером и, не глядя на них, часто икая и покачиваясь, прошел на баржу, где и остался ночевать у водолива. На следующее утро грузчиков вышло еще меньше. Был Петров день. Над лугами загудел голос большого колокола с теньковской колокольни. Некоторые грузчики, сняв картузы, крестились.

— Праздновать надо бы, — сказал Жнильцов, надевая картуз. — А мы грешим, на работу вышли.

— А кто тебя здесь привязал? Иди, празднуй! — не глядя на Жнильцова, сказал Алонзов, — Нужда, поди-ка, чай, загнала?

— А тебя кто? Сколько с подкидышем получил?

— Ты на сходке-то тоже был, почему не взял? Вот тогда бы и сосчитал...

— Что за шум, а драки нет! — крикнул подошедший Катулеев.

— Да вот беднячком прикидывается.

— Мы вечные бедняки и всегда батрачим, — сказал Алонзов. — А вот вы-то не знай, зачем сюда пришли!

Шли вторые сутки, а баржа по-прежнему была пуста. Шпалы лежали на берегу, а грузчики и не думали приступать к работе.

На теньковской колокольне отзвонили во все колокола. Но теньковскому уряднику сегодня не удалось побывать в церкви. После доноса Бадьина об отказавшихся грузить шпалы рабочих у него ум за разум начал закатывать. Стоит он во всеоружии на перекрестке около своего участка, нервно покручивает усы и думает:

«С чего же мне начать? Если поеду на пристань бунтовщиков усмирять, что я смогу сделать с артелью в пятьдесят человек? А кто там собрался? Голь одна, у коих ни кола, пи двора. Поди-ка, потолкуй с ними? Нет, подожду их благородия, там что прикажет, то и начну».

Думая так, он все чаще кидал свой взгляд на дорогу. Глаза Лукича скоро засветились приятным огоньком. На склоне горы показался целый отряд всадников, кативших на рысях в Теньки.

— Слава тебе, господи, сам едет! — произнес он.

Когда стражники, вооруженные винтовками и шашками, с гиком влетели на теньковские улицы. Василий Лукич побежал навстречу ехавшему впереди приставу,

— Здравия желаем, вашбродь!

— Здорово! — мотнув рукой к козырьку, сказал пристав. — Ну как, усмирил на пристани?

— Никак нет, вашбродь! Требуют хозяина.

— Ладно, я им покажу... — грозно сдвинул брови пристав. — Вот чего, Чекмарев! Мерзлякова с Волосянкиным гони мне в подмогу! А сам оставайся здесь, следи за порядком. Остальные за мной!

Цокот конских копыт раздался в тишине теньковских улиц. Пристав, подскакивая в седле, подхлестывал толстой плетью по бокам серого и думал: «В этом деле я имею две выгоды: во-первых — дело государственное, за которое можно получить еще награду, во-вторых - оно же и личное. Кто мне Байков? — пристав улыбнулся.— Тут польза и для дочери».

Чем ближе подносил его конь к берегу, тем зорче он вглядывался в каемку молодых кустарников. Вот уже показались желтые, как вощаные, штабели шпал. Плодущев вдыхал приятный запах луговых цветов и высыхающей дубовины. За штабелями, высоко, белела мачта байковской баржи, под ярко горевшей маковицей колыхался трехцветный флаг. Глядя на него, пристав стал мысленно философствовать. Улыбка проскользнула в выпуклых его глазах: «Вот эта, верхняя, белая полоса - тут восседает сам белый царь... Какое же место я занимаю в этом флаге? Наверное, вон ту полоску, рубец, что скрепляет белую с синей полосой. Кто же занимает синюю полосу? Наверное, митрополиты, архимандриты и всякие чернорясники». Когда взор его опустился на нижнюю, красную полосу, тут в голове пристава все смешалось, он никак не мог понять ее назначения. Вспомнился ему 1905 год, когда он был прапорщиком в Ветлужском батальоне, подавление волнения в Казани. Он почему-то махнул рукой: то ли отгоняя набежавшие мысли, то ли показывая что-то встречавшим его. Лихо подскочив, два усача — урядник Толмачев и стражник Косушкин — помогли приставу выбраться из седла.

«Где же они, эти проклятые бунтовщики?» — думал пристав, изучая опытным глазом поле сражения. Надеясь на свой солидный многолетний опыт, он весь отряд в действие не ввел, а, применяя хитрую тактику, решил поточнее разведать, с кем имеет дело, и только потом уж, по условному сигналу, накрыть врасплох. С этой целью почти весь отряд он оставил в засаде, за густым кустарником ивняка. Сам же он прогуливался по круто-яру, перед окнами трактира, разминая затекшие от езды ноги.

— Здравия желаем вашему благородию! — крикнул выскочивший из трактира хозяин и отвесил низкий поклон.

— А, Чурков, ты здесь? Здравствуй, шельма!

— Чайку не угодно ли вашему благородию? — еще ниже поклонился Чурков.

После выпитой водки, жирной ухи и длинного пути пристава мучила жажда.

— О! Это хорошо придумал! — в восторге произнес Плодущев. — Вот чего, Чурков, в твой клоповник я не пойду, устрой вот здесь, на ветерке, около стенки,

— Слушаюсь, ваше благородие! — крикнул услужливый трактирщик, юркнув в дверь.

Пока пристав курил «Дюшес» и созерцал природу, у стены трактира уже был покрыт белой скатертью стол.

На нем красовался лучший чайный сервиз. Трактирщик, пыхтя и отдуваясь, тащил ведерный самовар, отворачивая от струи пара свое безбородое лицо со вздернутым носом и маленькими глазками.

— Еще чего прикажете? — переминаясь с ноги на ногу, комкал в толстых пальцах полотенце Чурков и заискивающе смотрел в глаза пристава. У него было желание предложить светленькой перед чаем, да строгому представителю властей он не решался, так как этим зельем торговал из-под полы. Пристав, зная об этом, сам вывел трактирщика из неловкого положения.

— Послушай, Чурков, у тебя там не хранится чего-нибудь для себя, перед чаем пропустить? — хитро подмигнул пристав.

— Вчера купил бутылочку для праздничка... — с улыбкой ответил трактирщик. — Налить прикажете?

Пристав мотнул головой. Пропустив приличную порцию, пристав лениво помешивал в стакане чай серебряной ложечкой и поглядывал из-под нависших бровей то на сватову баржу, то на мачту с длинным флагом... Затем взгляд его перекочевал за Волгу, где за высокой гривой вербача шумели серебряной листвой высокие шатристые тополя. Эта сторона была ему знакома, он часто наезжал сюда, даже пробовал здесь охотиться с подсадными утками.

«Куда ни глянь, все тебе улыбается и веселит душу, думал он, осаждая ведерный самовар. — Чем же недовольны эти грязные оборванцы?»

Стоявшие у стола стражник Косушкин и урядник Толмачев заметили перемену и лице своего начальника, насторожились.

— Толмачев! Подай сюда бумагу, присланную Чекмаревым.

— Извольте, вашбродь! — прищелкнул шпорами урядник, подавая приставу письмо. Пристав долго пыхтел, сопел, вытирая толстую шею чурковским полотенцем.

— Вот так я и думал! — воскликнул он, читая донос Чекмарева.

— Сами они не могли дойти, тут замешана посторонняя рука. Слушайте оба! — продолжал уже вслух читать пристав:

«Как сообщает негласный Катулеев, главным заправителем в этом деле Никита Перов. Он как старший артели ведет всех за собой, а им руководит Алонзов, это очень темная личность, и вот почему... по словам этого же негласного, у Алонзова, прошлой зимой, тайно проживал целую неделю «политический волчок», они, видимо, снюхались и отсюда результаты происшествий»... — Понятно, — с расстановкой произнес пристав, свертывая бумагу, и крикнул: — Косушкин!

— Я, вашбродь! — вытянувшись и тараща глаза на пристава, откозырял стражник.

— Притащи сюда Перова!

— Слушаюсь, вашбродь! — чеканно повернулся и торопливо зашагал Косушкин в направлении кустарника на крутояре, около которого сидели, ничего не подозревая, грузчики в ожидании хозяина. Они смотрели на бушевавшую от сильного ветра Волгу.

— Гляди, гляди! Ну, теперь шабаш, крышка, пропали! — кричали грузчики, глядя на маленькую лодку, которую швыряло волнами на средине Волги.

— Бойко двигается, видимо, не робкого десятка! Решился ехать в такую бурю.

Лодка то проваливалась между крутых волн, то снова выскакивала на гребень волны, осыпаемая брызгами от ударов весел.

— Не разглядишь, Тимоха, кто едет? — спросил Перов.

— Чилимка! Вчера уехал на ту сторону с черной снастью, — глядя на подплывавшую все ближе к пристани лодку, сказал Алонзов.

— Ребята! — вдруг крикнул Ярцев.— Фараон-то сюда давит...

Косушкин шел быстро и в такт своего шага стегал нагайкой по высоким стеблям коневника, отсекая длинные зеленые листья.

— Кто здесь Никита Перов? — громко спросил он,, отстегивая крышку кобуры револьвера.

— Это буду я, ваше благородие! — улыбнувшись, пошутил старик.

— А ну-ка, пошли! К их благородию!

— Куда это? — спросил Перов.

— Вот туда, к трактиру! — указал плеткой стражник.

— Нет, благодарю, я с ним не знаком, да и говорить нам не о чем. Мы ждем второй день хозяина, вот с ним и поговорим.

— Я приказываю! — топорща усы, громко крикнул Косушкин.

Грузчики один за другим начали подниматься и окружать плотной стеной Перова с Косушкиным. Молчаливые, с загорелыми, угрюмыми лицами, они глядели на стражника таким взглядом, каким встречают выползающую из норы змею. У Косушкина от этого взгляда начался зуботряс. Он, зажимая кобуру револьвера, стал выбираться из толпы. На обратном пути Косушкин уже не стегал по коневнику плетью, а думал: «Как же я доложу их благородию? Это не так легко взять за бороду Никиту... Они ведь на куски разорвут».

В это время дал свисток савинский «Кондратий», подваливавший к пристани. Косушкин, выпрямившись и держа руку под козырек, рапортовал приставу:

— Вашбродь! Он не изволит идтить! Мне, грит, нечего делать с ним, то есть с вами!

— Ладно, стой тут! Значит не сумел? Еще говоришь, я — Косушкин, участник пятого года... Плохо, братец.

С парохода начала сходить публика. Впереди всех шел пассажир в праздничном костюме и широкополой белой из тонкого фетра шляпе. Он важно, с вывертом, откидывал правую руку с зонтом, а в левой держал туго набитый саквояж. Задрав высоко нос, как бы желая определить, чем пахнет ветер, пассажир направился к трактиру.

— Приятный! аппетит, сватушка! — весело произнес он, присаживаясь на скамейку рядом с приставом.

— Спасибо, сват! Не хочешь ли стаканчик?

— Пиво на пароходе пил.

Но услужливый трактирщик уже ставил на стол добавочный прибор, низко кланяясь Байкову.

— Баржа третьи сутки в простое, гольные убытки терплю. И чего им еще надо? Хорошо ведь оплачиваю. Так нет, не хотим, да и все, — тоном обиды произнес Байков.

— Дай срок, сват, только чаю выпью, я за них возьмусь. Узнают, как зовут кузькину мать...

Байков отодвинул выпитый стакан, вытер складки на шее батистовым платком.

— Ты чего мало? Пей, сват! Вон какой пузанок! На вид невелик, а целый участок напоит.

— Ей-богу, как бочка, — щелкнул пальцем по выпяченному животу. — Слава богу, сыт.

Пристав, нацеживая второй стакан на второй десяток, крикнул:

— Толмачев!

— Я, вашбродь! — щелкнул шпорами урядник.

— A ну-ко, займись сам старым хрычом. Ты умеешь брать быка за рога...

— Слушаюсь, вашбродь!

— Вали!

— Вашбродь?

— Что еще?

— В случае стрельнуть можно?

— В самом крайнем и чтоб не насмерть. Старайся плетью крепче урезонить, это лучше внушит мужику... Понял?

— Так точно!

— Ступай!

Толмачев, направляясь к грузчикам, думал: «Я-то возьму, пусть другой попробует так...»

Байков долго слушал, как сват отдувался, кряхтел и обливался потом, стараясь осушить самовар, а затем спросил:

— Иван Яковлевич, если я сам пойду с грузчиками потолкую, может быть, добрым словом уладим... — при этом Байков стукнул в туго набитый саквояж. — А то ведь беда, брат, контора груз требует, а баржа за простой деньги жрет...

— Попробуй, может, вразумишь...

Короткие ноги Байкова снова засеменили, блестя лакированными башмаками. После его ухода около трактира начали сбиваться в кучу пассажиры, служащие с парохода зачастили в трактир за свежим хлебом. Остановились два истощенных старичка с котомками на горбах, часто мигая, они смотрели на пристава.

— Глянь-ко, кум! На подножном-то какой боров отъелся... А в городе, чай, мяса нет на колбасу... Вот оно где хрюкает.

— Эй, вы! Хрычи! Проваливай! Чего тут третесь! - подскочил, размахивая плетью, Косушкин.

— Мы ничего, только поглядим да отдохнем, а потом и так, без этой штуки, уйдем. Она нам не в диковину, не это видали...

— Переведенцы мы, барскими раньше-то были, а теперь, слава тебе, господи, вот уж второй год идем из Сибири...

— Ишь, куда вас черт таскал!

— Нет, батюшка, нас не черт таскал, а барин еще в шестом году сослал.

Приставу, видимо, не по вкусу пришлись каторжные сибиряки-переведенцы. Он крикнул:

— Косушкин! Гони их!

— Ну, давай, давай! Проваливай!

Очистив территорию около трактира, Косушкин улучил свободную минуту и сам юркнул между штабелей шпал, по надобности.


— Мишка! Куда тя черт занес? — кричал штурвальный, вернувшись из трактира на пароход.

— Здесь! Чего тебе? — отозвался из кормового кубрика Ланцов.

— Гляди, как пристав надувается чаем, сейчас лопнет...

— Какой пристав? — выглянув из кубрика и протирая кулаками глаза, спросил Ланцов.

— Какой, какой! Самый настоящий, Плодущев.

— Где он?

— Окосел? У трактира-то кто?

— Так вот где я тебя встретил, — прошептал Ланцов, выскакивая па палубу.

Кинув злой взгляд на пристава, он прыгнул на берег.

Пристав также хотел свести счеты с Ланцовым, но за множеством дел выпустил его из поля зрения.

— На где же проклятый Косушкин? — нетерпеливо повторял пристав.

А Косушкин в это время только что показался из-за штабеля. Он чистил шпоры пучком травы. Пристав все еще ворчал и, выкатив глаза, как бы готовился к прыжку, нацеливаясь схватить свою жертву. Бежавший к двери трактира Ланцов неожиданно сделал крутой поворот и резким взмахом руки бросил кинжал в пристава. Но кинжал скользнул лезвием по жирной шее пристава и с треском воткнулся в стену трактира.

Ланцов зло выругался:

— Тьфу, черт! Промазал...

Пристав вздернул вверх голову, сильно треснулся об стену затылком. Потеряв сознание, он всем грузным телом повалился на стол, ударив лбом в самовар, который, извергая клубы пара, покатился с крутояра в тину заплестка.

— Стой! Стой! Душегуб! — закричал выскочивший трактирщик, ухватив Ланцова толстыми руками сзади под мышки.

Бежавшему Косушкину показался метеором падающий с крутояра самовар. Когда он вывернулся из-за угла, намереваясь рапортовать приставу, то пришел в ужас. Пристав лежал на столе без сознания, и кровь текла через серебряный погон на белую скатерть. У Косушкина мурашки поползли по спине. Но он остался верен долгу службы, выхватил револьвер и выстрелом дал сигнал. Трясущийся револьвер Косушкина уже ловил на мушку Ланцова, по из-за ланцовского плеча высунулась опухшая рожа трактирщика. Он отправил револьвер в кобуру и, выхватив шашку, примеривался, как бы удобнее проткнуть Ланцова, не зацепив толстого трактирщика.

Набежавшие из засады стражники оттолкнули Косушкина, и двое вцепились в Ланцова. Срочно вызванный с парохода лекарь привел в чувство пристава и перевязал ему рану. Пристав охал, отдувался, клонил голову книзу и чуть слышно хрипел.

— Ведь как метко дернул, злодей! А я, дурак, растяпа, жду. Надо было сразу на мушку...

Трактирщик, освобожденный от обязанности держать Ланцова, быстро сбросив штаны, кинулся доставать из тины самовар. Пристава перетащили на пароход и уложили в каюте первого класса.


Урядник, шагая к грузчикам, перебирал в памяти случаи прошлых лет: «Пусть другой кто попробует так! Хоть прошлый год и полетел гаечный ключ в башку, а кого надо было взять, так и взял... Одно обидно, как такое дело так Толмачев иди! Поди-ка, вон Чекмарев донос написал, да и бунт в его участке, а его оставил. Всегда выдумает какую-нибудь чепуху. В засаде людей оставил... Зачем, спрашивается? Сразу бы в обхват, за горло и дело с концом... А потом выбирай главарей, да отсылай куда следует... А он развалился, чаем накачивается, другие в кустах бездельничают, а тут один работай за всех>.

Подойдя к грузчикам, он грозно крикнул:

— А ну, старик, пошли!

— Куда? — спросил Перов.

— Не разговаривать! — крикнул, тряся револьвером, урядник.

Грузчики подошли к Перову. Алонзов, наклонившись, что-то искал в траве. Точно кнутом, стегнул по кустарнику выстрел. Никита покачнулся, зажал ладонью грудь, на серой рубашке появилось красное пятно, сквозь прижатые к груди пальцы начала просачиваться кровь.

— Ах, так! — раздался громкий крик Алонзова, и увесистый камень полетел и висок урядника.

Он сделал полуоборот, направляя револьвер, но рука повисла; пуля прошипела рикошетом около ног Алонзова по траве.

Грузчики кинулись было врассыпную, но скрыться не удалось. Конные стражники оцепили толпу, сминая ее лошадьми, пустили и ход нагайки.

— Бей гадов! — крикнул истекающий кровью Перов.

Наскочивший стражник заставил его замолчать. Байков, увидя под ногами грузчиков белый мундир урядника, изменил курс своего следования: опрометью пустился обратно. Отдуваясь на барже, в каюте водолива, сунул трясущимися руками кредитки приказчику:

— Скорей! На задаток, по копейке накинь. Я на пароход.


Когда пристав открыл глаза, то увидел в двери стражника.

— Косушкин?

— Я, вашбродь!

— Покажи-ка, чем он меня пригвоздил?

— Кинжалом, вашбродь!

— Эх ты, дубина! Где тебя черт таскал?

— Я с публикой занимался, вашбродь!

Пристав сморщил лицо, как бы собираясь чихнуть. Он облизал пересохшие губы, намереваясь что-то произнести, но в это время на пароходе послышалась возня и крики:

— Спасайте! Спасайте! Утопли!

В воде барахтались стражники. Когда они вели на пароход Ланцова и Алонзова, трап провалился.

Стражники, крепко ухватившись за всплывший трап, барахтались в воде. Быстрое течение закружило их в водоворотах и вынесло на стрежень. Ланцов с Алонзовым выплыли из пучины последними и, размашисто выбрасывая руки, влезли в лодку, оставленную у кормы конторки Чилимом, ушедшим на пароход сдать рыбу в буфет и немного подзакусить.

— Айда! — крикнул Ланцов, садясь на весла. — Правь наперерез!

У стражников, уносимых на трапе, блеснул луч надежды.

— Слава тебе, господи, нас едут спасать! — крикнул Мерзляков.

— Нужны мы им...— заметил Волосянкин.

Лодка, выбравшись из шалмана, рассекая крутые гребни волн, быстро катила по ветру на перевал — к луговой стороне.

Команда на пароходе суетилась, подтягивая кормовую чалку, подводила пароход плотнее к конторке. А капитан, топая ногами по палубе, распекал вахтенных за плохое крепление чалки. Оставшиеся на конторке стражники заглядывали через перила, держа наготове спасательные круги. Но многие так и не выплыли. Да и те, которые плавали, держась за трап, были в незавидном положении.

— Погибаем, Волосянкин! — крикнул Мерзляков, отфыркиваясь после налетевшей на них волны.

— Давай плыть к берегу!

— А ты умеешь?

— Как топор!

— Ну и молчи, может, так поднесет.

Они кое-как пристали к берегу пониже устья речки Теньки.

Ланцов с Алонзовым были уже на средине Волги, когда стражники сообразили, что главные-то преступники улизнули. Они бежали на пароход по вновь положенному трапу и во все горло кричали:

— Держи! Лови!

Пристав лежал на диване, пе поднимая головы, и вертел в руках ланцовский кинжал. Он щурился и пристально вглядывался в рукоять с серебряным наконечником, напоминавшим копытце козьей ножки, стараясь определить руку, изготовившую это оружие, которое, будь брошено на дюйм левее, отправило бы его на тот свет. Мысли его были прерваны вбежавшим в каюту Байковым.

— Ваше благородие! Жив ли?

— Дышу немножко, сват! — морщась, прохрипел пристав.

— Ну, сват, на берегу-то что идет, — прямо беда... — бегал по каюте Байков, отплевываясь. В это время в пролете парохода раздался выстрел.

— Кто там еще стреляет? — чуть не взвизгнул пристав.

— Вашбродь! Арестанты убежали через Волгу, на ту сторону! — доложил Косушкин.

— Чего ты мелешь, дубина! Али они святые, по воде бежать?

— Они в лодке, вашбродь! — пояснил Косушкин.

— Стрелять! Догнать! Поймать! — закричал пристав, и снова в глазах у него замелькали красные круги.

Он замолчал, и кинжал выскользнул из рук. Байков побежал за лекарем, а выстрелы с парохода затрещали чаще.

— Ну-ка, я, — присаживаясь на колено около кнехта, сказал Жердилов, стражник с одной лычкой на погоне.

Он долго целился, плотно прижимаясь щекой к прикладу. Грянул выстрел. Сидевший на корме лодки медленно начал сползать на ее дно.

— Есть один! — торжественно произнес Жердилов.

— Спасайся, Ланцов! — крикнул Алонзов, зажимая раненый бок.

Жердилов ловил уже на мушку ланцовскую серую рубашку, да тот вовремя вывалился из лодки, и пуля просвистела в воздухе.

— Какое счастье, Васька, твоя лодка подвернулась, сказал штурвальный Чилиму.

— Теперь все. Ланцов ушел... — подтвердил Чилим, не выпуская из виду мелькавшую в волнах голову подплывающего к островку Ланцова. Лодку с истекающим кровью Алонзовым ветром подбило к луговому берегу и начало захлестывать волнами, Стражники метались по берегу, ища другую лодку. Увидев высунувшуюся из-за крутояра корму, они, сверкая шпорами, пустились вперегонки к ней.

— Бакенщик! Бакенщик! Вези на ту сторону! Живо! — кричали стражники.

Куделькин с перепугу вытаращил глаза. Он сидел на нарах, ничего не понимая.

— Ну, ты скоро очухаешься? — кричал стражник, выталкивая из землянки Куделькина.

Лодку с Алонзовым пригнали к пристани, а самого его перетащили на пароход. Лекарь морщился, перевязывая рану Алонзову, ворчал:

— Ну и праздничек сегодня выдался! Тащут и тащут мне раненых на пароход.

Пристав заохал еще пуще, когда доложили, что урядник убит и двое стражников утонули.

— Ай, батюшки, — протянул он. — Что теперь скажет господин исправник? На глаза не показывайся... Вот тебе награда!.. Жердилов! — вдруг крикнул он.

— Я, вашбродь!

— Прикажи, чтобы вытаскивали утопших. Понял?

— Так точно! — Жердилов побежал выполнять приказание.

Весь спасательный инвентарь парохода и конторки был пущен в дело. Но багры до дна не доставали, а железная кошка, которую кидал штурвальный, утопленников не зацепляла. Жердилов, увидев Чилима, вычерпывающего воду из лодки, крикнул:

— Эй, рыбак! Кидай крючки в воду!

— Господин стражник, их бросать — без толку, надо пробки отчалить, с пробкой она не возьмет.

— Ну, ну! У меня живо!

Чилим сопел, неторопливо отчаливая силки.

— Ты живей шевелись! Анафема! Чего копаешься? Там ведь люди...

— Какие люди? Это стражники-то? А куда они из воды денутся? Успеем, найдем.

Жердиловская нагайка просвистела над головой Чилима.

— Ты того, господин стражник, если будете драться, тогда я и совсем брошу. Крючки-то колючие, тут шибче никак нельзя... У меня, брат, уда всегда яркая... Ну-ка, попробуй пальцем, так и всытится.

— Я те вот попробую! — снова поднял нагайку стражник.

Чилим, не обращая внимания на угрозы стражника, продолжал:

— Вот однажды, когда я еще весельником у Расщепина служил... Был у него же работник — Трофим кривой. Ох, тоже ловко умел уду править... Улов тогда хороший попался, ну, хозяин мой, значит, того, к своей сударушке отправился, а и один на ватаге, как барин, разгуливаю. Да свинья, подлюга, всю навигацию испортила. Только я перебрал снасть, выточил, смазал салом, а она, жирная, толстая, подошла к связке: хрю, хрю, да тыкать рылом. Один крючок впился ей в пятак. А она, идиотина, ка-ак прыгнет... Ух, и всю связку на себя опрокинула, а в ней две с половиной сотни крючков. Подняла такой рев, визг, начала катал.си, задрав копытца к небу. Тогда свинячий хозяин меня чуть до смерти не убил. Только одним чудом спасся...

— Ну ты, скоро замолчишь? Шевели живей руками-то!

— Я готов, только дай срок...

— Давай же скорее, скотина! Там ведь люди, — нервно хлестал плетью по веслу Жердилов.

— Какие уже теперь, чай, люди? Утопленники, — заключил Чилим. — Готово! Давай двоих весельников! Поехали! — крикнул Чилим, отталкивая лодку. — Легче гребите! Так, стоп! Работай назад! Сцапала. Нет, стой, опять сорвался. Мы, брат, живым духом. Мне не впервой утопленников ловить. Она у меня сцапает. Тише, стоп! Заклевал! Давай табань назад!

Стражники, обливаясь потом, неуклюже совали весла в воду. А Чилим все кричал:

— Эх вы, утюги! Тонуть только умеете, воды век не видывали! А ну, сильней налегли! Ты, курносый, на правом весле, чего усы повесил? Спишь! Не видишь, куда лодка зарыснула? Уйдет добыча, право, уйдет! Стой, стой, тише! Есть сазан! Вон она, гляди! Целых пять штук влепилось.

— А чего ты орешь? — обрушился на Чилима стражник.

— Потому здесь я над вами начальник, а не вы надо мной. Вы у меня в весельниках, а поэтому делайте, как я скажу. А начальники всегда орут, такой уж закон, А ну-ка, помогайте. Тише, на борт не наваливайся, айда, ух! Вот и все. Ворочай к берегу! — командовал Чилим. — Мы живым духом и последнего найдем. — Но второго стражника так и не удалось найти, видимо, течением унесло.

Перевозя стражников на остров, бакенщик ворчал:

— Ну, чего вы шарахаетесь с борта на борт? Сидите смирно, грести мешаете.

— Мочит ведь! — кричали стражники, вскакивая со скамейки при каждом ударе налетавшей через борт волны.

— А вы как думали? Это вам не Меша, через которую курица пешком ходит. Вон она, матушка, как разбушевалась, с самого утра валит. Хорошо еще, в живых до берега доберемся!

Возвращаясь, Куделькин тревожно думал:

— Ох, батюшка, все прибавляет...

Промокшие до нитки два стражника докладывали:

— Так что, господин ефрейтор, доложите их благородию, что обошли мы весь островок, все кустарники и болотца обшарили, преступника не оказалось. Это уж, как пить дать, он пошел на ужин ракам.

— Туда ему и дорога, — зло сверкнув глазами, сказал Жердилов. — Жаль, что на мушку не сумел нацелить.

Один стражник даже со смеху прыснул.

— Над чем ты колешься? — строго осадил его Жердилов.

— Дыть, как же, господин ефрейтор. Ланцова раки съедят, а раками пьяницы будут закусывать, тогда и совсем его след пропадет... — и снова залился веселый стражник.

— Ну уж, придумал тоже, иди-ка вон помогай Нахлебкина из лодки вытаскивать, — крикнул Жердилов, отправляясь на пароход.

— Ваше благородие! Одного только Нахлебкина нашли, а Палаган на дне остался. Как прикажете?

— Что же делать? Придется ему заочно панихиду отслужить. Мне уж мочи нет, Жердилов, прикажи, чтобы пароход прямо в Казань, да пусть пару покрепче поддают...

Пароход шел быстро, кочегар, обливаясь потом, шуршал на совесть, поддавая пару. А штурвальный с лоцманом вели тихую беседу у рулевого колеса.

— А ведь ловко получилось, Петрович, — подмигнув, сказал штурвальный. — Как по-твоему, смекнут?

— Ладно, молчи, что будет... — произнес лоцман, вздохнув. — Жаль мне Ланцова, замечательный парень был, погиб ни за грош...

— Как бы не так. Погиб... Я собственными глазами видел, как он вылез из воды на островок. Они не нашли его, — сказал штурвальный.

Уже смеркалось, когда раненых доставили в город и разместили в больницы, каждого но своему рангу: Алонзова в тюремную, а Плодущева в городскую. Зашили приставу рану, навертели бинтов на шею и уложили его в просторной светлой палате.


Глава восьмая

Конец июля 1914 года. В деревне — жаркая пора уборки урожая. Чилим, проводив на пристань Наденьку, вернулся поздней ночью и только перед рассветом заснул.

— Вставай, Васенька! — разбудила его мать.— Сходи-ка, милый, погляди, чего это по деревне идет такой рев?

— Какой тебе еще рев, — ворчал он, вставая с постели.

— Да чего-то бабы голосят, и мужики кричат, ругаются...

Чилим только выглянул за ворота, как наткнулся на сотского, который бежал к Чилимовой лачуге и кричал:

— Война! Собирайся, Васяга, запасных повезешь!

— А на чем, на своем горбу? — спросил Чилим.

— Ты поменьше разговаривай, а больше делай! - крикнул сотский. — Иди вон к Аверьянычу, он служить останется, а ты его лошадь пригонишь обратно. Вот и все!

Четыре мужика в рваных армяках сложили котомки на телегу, а сами пошли сзади. Чилим чмокал губами, посвистывал, подгоняя белоногую клячу соседа. Мужики, выйдя за полевые ворота, помахали последний раз шапками провожающим и молча пошли за телегой в гору. Позади остался барский лес, выехали на широкое — глазом не окинуть — ровное барское поле, сплошь уставленное бабками только что связанных ржаных снопов.

— Аверьяныч! У тебя огонек есть? — спросил Ярцев, ткнув в бок задумавшегося соседа.

— Закурить? — спросил Аверьяныч, протягивая кисет и спички.

Взяв коробок, Ярцев быстро побежал к бабкам.

— Что ты делаешь? — кричал Аверьяныч.

— Знаю, что делаю! — бросил Ярцев.

Возвратился он к телеге с пятком ржаных снопов.

— Гони, Васька, ветром раздует...

По жнивью барского ноля расстелился густой желтый дым.

— Федор Васильевич, нас ведь за это не похвалят... — сказал Аверьяныч, озираясь, кругом.

— А ты ждешь, чтобы тебя похвалили? Много ты получил похвал? — спросил, улыбаясь, Ярцев.

— Когда в японскую я был, меня крепко хвалили... Наверное, больше сотни всыпали по мягкой-то части... Недели три нельзя было сидеть. Дай-ка, кузнечика дотяну. — Щурясь от едкого дыма махорки, он продолжил: — Там, брат, не спрашивают, чей, откудова, а понял, так садись да ужинай... Думаете, я старик? Нет, брат, там побываешь — рано поседеешь.

— На войне-то? — спросил Веселов.

— На войне — другое дело. А вот когда тебя привязанного убивают, как собаку, тут ты только можешь плюнуть и рожу своему убийце.

Ярцев оглянулся, но бабок за бугром уже не было, только желтый дым расстилался по жнивью к дороге.

- Послужили мы на действительной год, как будто все хорошо. Вдруг ночью команда; «Поднимайсь!» Видим, у двери рядом с подполковником стоит адъютант - прапорщик, выкрикивает по списку: «Выходи!» Построили нас, голубчиков, в две шеренги. «Ряды вздувай! Шагом марш!» — скомандовал адъютант. И в бухту. Загнали всех в кубрик судна и не пикни. Часа через два пароход подошел к берегу, выгнали нас, как баранов, на небольшой островок, загнали в сарай и — на замок. Слышим, снова замком щелкают. Выгнали нас на волю, повели к другой лачуге, выдали лопаты, кирки, построили в одну шеренгу. «На пять шагов разомкнись! — послышалась команда. — Копай ямы!» Роем молча, только кирка стучит, да лопатка скрежещет. Вырыли яму, а перед каждой приямок. «Ставь столбы!» — снова раздалась команда. Выставили сотни столбов, каждый по одному. Слышим, снова пароход подходит к острову. Думаем — нас обратно везти. Не тут-то было... Выводят сотню матросиков молоденьких, видимо, наши годки... «Вяжи их к столбам!» — командует подполковник. Слезы у тебя текут, а ты проволокой закручиваешь руки сзади столба своему же брату. А с обеих сторон конвой штык в тебя упирает и шипит: «Вяжи, сволочь! И вам это будет...» Уж солнышко начало всходить, нас снова в сарай запер-ли. Слышим — команда: «По изменникам! Рота-а, пли!» Когда всех расстреляли, нас снова гонят. «Закапывай! Сучьи сыны!» — кричит подполковник. Зарыли матросиков, столбики убрали. Выстроили нас в две шеренги, и адъютант объявил: «Эй, вы, пехотные пыжи! Молитесь богу за царя-батюшку!» Вот так-то, батенька мой.

— А не узнали, за что убивали-то? — спросил Веселов.

— За красный вымпел на корабле! Вот за что. А мы все еще ждем, когда нас похвалят.

Чилим молча слушал, изредка посвистывал и подергивал вожжами.

На обратном пути все время у Чилима в глазах стояли матросы в синих форменках и полосатых тельняшках — молодые, красивые. И что-то тяжелое давило на сердце. Но чем облегчить, кому рассказать? У каждого бедняка — свое горе. «Если напиться, как делал покойный отец в тяжелые минуты...» — думал Чилим. И вспомнил он друга детства Ланцова, перед которым не однажды изливал накипевшее на душе. «Где же он, бедняга, теперь? Наверное, как и брат, пойдет в землю, или, по меньшей мере, на каторгу».

Вечерело, когда Чилим подъезжал к своей деревне. Из налетевшей тучи хлынул дождь, точно слезы миллионов глаз матерей и жен, провожавших на позиции своих близких и родных.

— Вот и тебя, Васенька, тоже скоро так повезут, смахивая горькую слезу, голосила мать, встречая промокшего, голодного Чилима.

На следующее утро мать говорила:

— Васенька, полоска-та наша, видно, так и останется несжатой? Сходил бы ты, милый. Денек-то, кажись, прояснился.

— Ладно, схожу, — сказал Чилим и стал собираться в поле.

По дороге его обогнал на паре гнедых, запряженных в дышло самосброски, Захватов.

— Эй, Васятка! Что нос повесил?

— Ты это куда? Никак жать?

— Вставай на подножку, подвезу.

Хотя они были и одногодки с Чилимом да и жили на одной улице, но дружбы меж ними не было. У отца Захватова — до сотни десятин земли, жнейки, косилка, а Чилим — бобыль бобылем, у него вся забота, где бы заработать на хлеб. Но сегодня Захватову почему-то захотелось поговорить с Чилимом.

— Но, пшел! — стегнул Захватов вожжами гнедых.

Жнейка снова двинулась вперед, колыхаясь и навертывая на зубцы колес дорожную черную жижу.

— Большая у тебя полоса? — спросил Захватов, глядя куда-то в сторону.

— Какие у нас полосы? Корова ляжет — и хвост девать некуда.

— А ты чего прозевал, раньше не убрал?

— Да времени все не было. Старосте траву десять дней косил. Землю он нашу пашет, вот я и отрабатывал за долги. С вашим работником вместе в лугах были.

— С каким? У нас их много...

— С Закиром. Здорово он косить умеет.

— Да, он хорошо работает. Ну, мы ведь и платим хорошо. Да, кроме того, он косит, где нельзя взять машиной, остальное все убираем машиной.

— A сколько платите?

— Мы дорого платим — двадцать пять рублей в лето, на наших харчах.

— Очень дорого... — как бы про себя сказал Чилим.

— А по-твоему, дешево? Он работает всего три месяца. Вот считай, а поденщики работают на своих харчах; мужику платим сорок копеек, а бабе двадцать, у него получается больше.

— Вот и приехали, — сказал Чилим. — Видишь, какая у меня ленточка...

— Давай я тебе смахну ее, чем спину-то гнуть. Два-три заезда и спихнем!

«Смеется, наверное», — подумал Чилим, слезая с подножки.

— Айда, вот с этого конца.

И опущенная английской стали гребенка впервые заскрежетала на полосе Чилима.

— Вот как у нас! — торжественно произнес Захватов, выезжая па дорогу с Чилимовой полоски.

— Когда-нибудь и у нас будет так, — сказал Чилим, пристально глядя на Захватова.

— Не знай, вряд ли! Она ведь шестьсот золотыми.

— Да, дорого... Ну, ладно, спасибо тебе! — крикнул Чилим.

— Ладно уж, на войну-то вместе пойдем, там сквитаем...

— Да уж сквитаем... — недобрый огонек сверкнул в глазах Чилима.

Ему сегодня повезло: он скоро разделался со своей полоской, связал и составил в бабки снопы. На следующее утро Чилим встал раньше обычного.

— Ты чего, Васенька, так рано? — спросила мать.

— К Трофиму поеду, а на обратном пути дров нагружу, — сказал Чилим, отправляясь на Волгу.


Воскресное утро последних чисел августа 1914 года... По небу густо плывут серые тучи, моросит дождь, и по деревне плывет голос большого колокола. Люди, как бы не слыша святой благовест, идут совсем в противоположную сторону, к казенке. Строгий староста, держа в руках длинную дубовину, намеревался водворить порядок, но остановить толпу уже не было возможности.

— Отпирай, Прохорыч!

— Как же я отопру? Ключи-то акцизный увез, — возражал староста.

— Не хочешь? Сами откроем! — гудела толпа.

Запыхавшись, прибежали урядник и два стражника.

— Ра-зойдись! — надрывался урядник, стараясь перекричать всех и спасти казенное заведение.

— Берегись!

Артель, человек десять, быстро проскочила к казенке. Сильный треск — и от двери летят щепы.

— Навались, робя! Забирай все! — кричал ополченец Иван Чекчугов.

Люди, побывавшие в казенке, быстро протискиваются сквозь толпу, колотят по донышку бутылок и, прицеливаясь на серые тучи, жадно пьют водку. Другие, глядя на них, облизываются и тоже лезут к двери.

К полудню казенка пуста, лишь жалобно поскрипывает на одной петле обломок двери, качаясь от ветра.

Все успокоились, и подвыпившие собираются к полевым воротам. Сотские бегают по деревне, подгоняют подводы.

— Васенька! Помни, милый! Я ведь остаюсь одна, хворая... Пришли хоть весточку да служи верой-правдой царю-батюшке, — голосила мать, собирая жалкие пожитки в дорогу Чилиму.

— Ладно, ладно, маманя, не плачь! И письмо напишу, и служить верой-правдой буду, — говорил, покачиваясь, подвыпивший Чилим.

А в окно уже стучал староста:

— Эй! Готовы, что ли? Хватит, старуха, выть. Радоваться надо — царю-батюшке идет служить.

Народ толпился за околицей. Где-то плачет женщина. Побрякивая колокольчиками, заливается саратовская гармоника. Пронзительно свистят ребятишки.

— Васятка! Давай сюда! — кричат рекруты.

— Эх, едят тя мухи! Как же гармониста? — раздается с телеги.

— Микитаха! Лезь на коренника! — советуют гармонисту.

Он, тряхнув кудрями соломенного цвета, взбирается на лошадь, усаживается лицом к телеге и, тряхнув колокольцами, снова выводит: «Последний нонешний денечек...» Слезно голосят женщины, машут платочками девушки, вытирают глаза старики. Свистят вожжи, хлопают кнуты, чавкает грязь под конскими копытами. Моросит дождь.

Подводы медленно отделяются от толпы и скрываются за бугром. Пятеро рекрутов, сидящих вместе с Чилимом, веселы от выпитой водки. Но только скрылись с глаз провожающие, а затем — в пелене дождя — крыши родных избенок, как сердце каждого сжала тоска...

На следующий день новобранцы оказались на грязном дворе воинского начальника в Свияжске.

Выкрики команд, фамилий, брань — все слилось в сплошной неумолчный гул.

Вечером, очутившись в своей команде, Чилим подумал:

«Что за дьявольщина... Где же земляки-богатеи?..»

— Кого выглядываешь? — подмигнул Чилиму курносый веснушчатый парень.

— Да богачей наших чего-то не видать...

— Эге! Чего захотел! Чай, дальше Казани воевать-то они не поедут.

Утром выстроил дядька Чилимову команду и объявил:

— Кто желает в Спасск?

— Мне можно? — робко спросил Чилим, высунувшись из строя.

— Вот чего, браток, тут нужна, знаешь ли, специальность...

— Какая?

— Небольшая...

Василий, догадавшись, кивнул головой.

Завернутые в тряпку полштофа определили «специальность». Бумага, где значилась фамилия Чилима, из стопки трехсот перешла в стопку пятнадцати.

На станции Вязовые заботливому дядьке удалось поместить рекрутов в классный вагон поезда, идущего в Самару, за что он был вознагражден бутылкой водки и полным рационом суточного пайка всей команды. В Самаре новобранцев принял старший унтер, строгий службист, сверхсрочник.

Началась новая жизнь Чилима...

Когда в Самаре снова производилась посадка в вагоны, Чилим в шутку крикнул:

— Господин дядька! Вы что же нам классный вагон не отхлопотали?

Но старый службист, видимо, шуток не любил.

— На-ко вот, пятиклассный! — сунул он кулак под нос Чилиму.

— Разве так встречают? — всполошились остальные.

— Коли так, то мы...

— Кто это мы? Я вам покажу... — горячился унтер, маршируя, как заводная кукла. — Мы сейчас конвой спросим...

По перрону проходил взвод солдат с винтовками на плече.

— Вы чего! — крикнул усач, на погоне которого белели три ленточки, — Марш в вагоны, сволочи несчастные!

Подталкивая в спину кованым прикладом винтовки, загнали новобранцев в вагоны. Чилима усадили в отдельный вагон, под особый присмотр заслуженного дядьки-унтера. Прогудел паровоз, лязгнули буфера, скрипнули и застучали колеса... Поезд пошел на Дальний Восток.


Глава девятая

Несладко жилось Алонзову в тюремной больнице: сильно беспокоила рана, а больше всего угнетал тюремный режим.

— Ну, как больной? — спросил незнакомец в белом халате и накрахмаленном колпаке, позвякивая шпорами.

— Безнадежно! — махнул рукой врач. — Большая потеря крови, теряет сознание, бредит...

— Чем?

— Да все бурлацкими прибаутками.

Незнакомец нахмурился, постоял, молча, пристально вглядываясь в больного, затем повернулся к рядом стоявшему низенькому человеку в золотом пенсне.

— Что делать, господин Прутов?

— Придется отложить, — пожимая узенькими плечами, медленно проговорил Прутов. — Постарайтесь под-лечить, через недельку еще заглянем.

— Слушаюсь, — низко поклонился врач.

А в это время на широких теньковских улицах все чаще начали появляться неизвестные личности.

— Эй, малыш! Покажи-ка, где дом Алонзовых? — крикнул человек с портфелем в руке и черной шляпе, низко надвинутой на глаза.

- Это, дяденька, дальше, на краю села, - ответил веснушчатый мальчуган, выглянув из овражка.

— Что вы тут? — поинтересовался незнакомец, остановившись на краю овражка.

— Мы, дяденька, мельницу хотим выстроить, на четыре поставка, как у Пронина! — кричали мальчуганы из овражка.

— Так где же дом Алонзовых?

— Пошли! — недовольно пробасил один из мальчуганов и, повернувшись к веснушчатому, крикнул:

— Карауль, Гришка, плотину, а я дяденьку провожу.

— Ты сам-то чей будешь?

— Я? Алонзов!

Помахивая крючковатой лакированной палочкой, незнакомец торопливо шагал за бегущим мальчуганом:

— Эй, малыш! Постой-ка! Это чей двухэтажный дом?

Пронина!

— Богатый он?

— Богатый, дяденька, все время в шапке деньги носит, да пароход себе купил, большой пассажирный... А после его продал да мельницу паровую большущую построил.

— Так! — произнес незнакомец.— А вот это чей с палисадником и большими окнами?

— Грачевых, у них лавка на Базарной улице, красным товаром торгует.

— А вон тот, с большим садом?

— Да тут ведь княгиня Гагара живет, — улыбнулся Петька.

— А это чей дворец, что окна в землю вросли, тряпищами затыканы?

— Грузчик живет, Ярцевым зовут. Тятькин товарищ. А вот и наш! — торжественно крикнул Петька, вытирал грязным рукавом курносый нос. Он показал на мазанку с одним маленьким оконцем, глядевшим на луговые кустарники.

— Как? — удивился незнакомец. — Это и есть дом Алонзовых? Перепутали, сволочи, — пробурчал он в возмущении, глядя на тряпки, развешанные на кольях плетня.

— Послушай, малыш! А других тут Алонзовых нет?

— Других, дяденька, здесь нет,

— Странно, как же так, — произнес он в раздумье. — Капитал в десять тысяч, а живут в земляной норе...

— Мама! — крикнул Петька, припав в оконцу лачуги. — Дяденька к нам!

— Вы Алонзовы? — согнувшись, пролез в узенькую дверку незнакомец.

— Добро жаловать, — тихо сказала женщина, поклонившись и взглянув исподлобья на вошедшего.

— Ничего у вас тут, не опасно? — спросил незнакомец, присаживаясь на скамейку и глядя на обвисший, держащийся на одной подпорке потолок.

— Как не опасно, да не успел сам-то починить, а теперь вот жди... И плотников трудно найти, всех на войну угнали.

— Да, война многих подобрала... — заметил незнакомец.

— Деток-то у вас пять? Видать, все сыночки. Как хорошо вас бог наградил...

— Да вот недавно пятого-то чужого взяли, себе на горе.

— Так это хорошо, хозяюшка, зачтутся вам добрые дела...— сказал он и подумал: «Значит ошибки нет, здесь денежки».— И как вы теперь думаете жить? С пятеркой-то тяжело будет без мужа?

— Легко ли, да что сделаешь? — вздохнула Алонзова и подумала: «Ах, Тимоша, сколько ты хлопот наделал себе и людям, да люди-то, видать, все добрые, хорошие».

— Весьма сожалею, хозяюшка, — подходя вплотную к цели, начал незнакомец. — Услыхал, что вашего мужа постигло большое несчастье... Но ничего, не отчаивайтесь, не убивайтесь, есть надежда, можно его освободить. Я — адвокат Брындин и, надо сказать, неплохой, не такой, которые только и умеют написать «захлобыстье», а главной сути дела не указывают. Тут, брат, надо обмозговать так, чтобы все шансы были на стороне подсудимого... Я однажды отхлопотал и не такого еще преступника, который пристава ухлопал. Это чепуха...

— Да ведь как вам не знать, вы люди ученые, все понимаете. А мы ведь деревня, темнота.

— Вот так, хозяюшка, делом вашего мужа я могу заняться и, надо сказать, кое-что уж сумел расследовать. Был у окружного прокурора, а также поговорил и с судьей, обещались поискать подходящую статью, так что очевидный шанс налицо...

— Может быть, совсем освободите?

— Постараемся по чистой... Тут надо сделать так, чтобы быком перло...

— Как это быком? — спросила Алонзова, испуганно глядя на Брындина.

— Это вот так, хозяюшка. Судился кузнец с богатым мясником. Ну что кузнец может судье дать? Известная голь... Сковал топор и тащит: «Вот вам, господин судья, от моих трудов праведных». Судья взял топор, попробовал лезвие пальцем — востер, щелкнул — звонит, как колокол. «Лучше и не пробуйте, господин судья! Из лучшей стали сковал», — говорит кузнец. «Хорошо, спасибо тебе за топор, годится мясо рубить», — важно произнес судья. Когда начался суд, кузнец снова напомнил: «Господин судья! Судить надо, как топором рубить!» А судья, уткнувшись в бумаги, тихо шепчет: «Нет, брат, тут быком прет...» И что вы думали, мясник выиграл. Вот так и наше дело будет зависеть от того, какого бычка подпустим. — Тут Брындин потер указательным пальцем о большой.

— Вот быка-то у нас нет, — вздохнула Алонзова.

— Это так, хозяюшка, к слову, мы можем все деньгами обделать...

— Много ли денег-то надо?

— Да ведь как вам сказать, хозяюшка, дело покажет... Мы посмотрим в «талмуд», — он вынул из портфеля толстую книжку, начал перелистывать. — Если подведут двести семьдесят девятую статью, то непременно каторга. Каторга... А если четыреста восемьдесят девятую, пункт двести первый, параграф сто три, то вот... — тут адвокат обвел пухлым пальцем вокруг шеи и показал на потолок.

— Сколько же все-таки надо?

— Дело, конечно, ваше, хозяюшка, я насильно ничего не прошу, я только приехал предложить свои услуги, помочь от доброй души.

Алонзова задумалась. Ей было жаль отдавать деньги, а еще больше жаль было мужа. «С голоду не умрем, только бы он вернулся», — подумала она и решила: «Видимо, узелок придется развязать, как пришли, так и ушли...»

— Вы уж, пожалуйста, постарайтесь совсем его освободить.

— Хорошо, хорошо, хозяюшка, употребим все знание и силу... — кривя в улыбке тонкие губы, произнес он, затискивая в портфель вместе с толстой книгой толстую пачку кредиток. — Это прокурору, пожалуй, хватит.

— А что для судьи и присяжных — придется в другой раз заглянуть, по ходу дела будет видней...

— Вы себе-то не забудьте отделить частичку, — советовала Алонзова.

— Нет, что вы, хозяюшка, разве мы для этого учились, чтобы бедных обижать. Грошика не возьму... Это наш долг — помогать бедным и трудную минуту.

Алонзова только тяжело вздохнула и смахнула набежавшую слезу. «Вот еще какие добрые люди на свете есть...» — подумала она.

— Ну-с, вот что, хозяюшка, забыл, — заторопился Брындин, — возьмите мой адресок. Если вздумаете повидать мужа, то приезжайте. Мы там люди свои, все устроим...

Низко раскланиваясь и прижимая руку к сердцу, «добрый защитник бедных и несчастных» вышел из лачуги. Весело крутя крючковатой палкой, он направился к пристани.

Спустя несколько дней Наталья Сергеевна еще пуще загрустила: «Вдруг да не найдут подходящую статью, засудят мужа на каторгу или того хуже... — думала она. — И в самом деле, надо съездить в город узнать, как идут дела у адвоката, а также справиться о здоровье мужа».

Но в город поехать ей так и не удалось. В начале августа, убитая горем, она и сама сильно заболела.


Глава десятая

Пыхтя и окутывая клубами пара и дыма длинный состав теплушек, паровоз мчался на Дальний Восток.

— Ну, как, Ефим, насовали? — спросил Чилим, присаживаясь на нижние нары и пряча в угол котомку с пожитками.

— Видать, и тебя потчевали... — сказал Ефим, зло плюнув па стену.

— Да не без этого, — улыбнулся Чилим и начал смотреть в щель неплотно прикрытой двери на пролетавшие мимо телеграфные столбы.

— А ты не порть стену-то! — крикнул унтер Бабкину и начал набивать трубку махоркой. Затем неторопливо разжег ее и принялся усердно посасывать, важно покручивая рыжие прокопченные усы. — Тут вам не дом родной, а служба царская, — продолжал как бы про себя унтер. — Тут, брат, считай, что головы у тебя нет, хотя она и есть. Заметь, что ты размышлять не должен. Есть начальство, которое за тебя размыслит... На вопрос ты должен отвечать быстро, отчетливо: Так точно! Никак нет! Слушаюсь! Вот, весь твой разговор.

Чилим молча слушал напутствие старого дядьки, а тот продолжал:

— Вас научат всякие проходимцы и сами не знаете, чему... На что это похоже? Не хотим ехать... Нет, брат, коли штык наставят в грудь, поедешь. А вот присягу, примешь под святым крестом, тогда гляди... Там тебе и карцер, и губвахта, и всякая штука...

— Сами узнаем, чего нам рассказывать бабушкины сны, — бросил Бабкин.

— Ты молчи да слушай, когда начальство говорит, строго заметил дядька.

Сизый дым махорки, острый запах прелых ног и онуч, первача заполняет тесно набитую теплушку.

На станциях звонко выкрикивают торговки:

— Дешевые каленые орехи, кедровые!

Новобранцы заняты кто чем: тот щелкает орехи, тот спит, иные сражаются в карты, а другие ведут тихую беседу, мешая с былью небылицу. И так проходит весь длинный путь. Лязгнули буфера, последняя остановка. Раздались крики команды:

— Вылезай!

Выгрузились и нестройной толпой с котомками и ящиками явились в казармы. Унтер, сдавая команду, не забыл отметить в списке жирной скобкой фамилии Чилима и Бабкина. Он собственноручно вывел рядом с их фамилиями: «Эти личности темные и весьма ненадежные. Старший унтер Ведрин».

Обмундировали, как положено было новобранцам, во все старое. Сквозь дыры в шинелях видны были мундиры.

— Хорош! — улыбнулся Бабкин, глядя на Чилима, примерявшего бескозырку.

— На себя-то погляди, тоже на каторжника смахиваешь, — заметил Чилим.

— Чего тут рассуждаете! — подскочил взводный, сжимая кулаки. — Марш за углем, печки топить! Полы мыть!

С первого дня Чилим не выходит из наряда.

С брусьев спрыгнул не так, как умеет дядька Чубаров, — наряд заработал. Честь отдал не по форме — опять в наряд, а на словесности совсем беда.

— Чилим! — кричит дядька. — Как величают царицу?

— Кажись, Александра Федровна.

— Отставить! Бабкин, как величают?

— Ефим Ильич, господин унтер! — проворно вскакивает Бабкин.

— Дубина! Тебя что ли!..

Все засмеялись. Дядька сжимает кулак, пробирается ближе к Бабкину, но вмешивается подошедший взводный.

— Чубаров! Передай этих чурбанов ефрейтору Мякишину, он вразумят их...

— Слушаюсь, господин взводный! — козыряет дядька.

Чилим с Бабкиным останавливаются перед ефрейтором, оба отдают честь и докладывают:

— В ваше распоряжение прибыли!

— А что нужно добавить? — раздувая широкие ноздри, прогнусавил Мякишин.

— Чай, и этого хватит, — заметил Чилим.

— Не рассуждать! Смирно! На руку! К бою готовьсь! Вперед коли! Назад коли! Отбей верх! От кавалерии закройсь! Коли!

Чилим с Бабкиным вяло тычут винтовками, путают приемы.

— Отставить! — кричит ефрейтор. — Как стоите? Ку-да глядит у вас штык. Штык должен быть против левого глазу, ноги как пружины, глаз на штыку! Шесть шагов вперед арш!

Остальные отдыхают, подсмеиваются над новичками, а Чилим с Бабкиным пыхтят, потеют, колют и бьют прикладом воздух. И так от утренней до вечерней зари обламывают Чилима. Наконец, он уже владеет винтовкой, как портной иголкой. Ему тискают в голову всякие величества да высочества, от прабабушки и до последней маленькой внучки царского рода, заставляют выучить, как их зовут и величают, — Мякишин просто дышать пе дает.

— Ты у меня как бельмо на глазу... Я должен младшего унтера получить, а вот из-за таких остолопов не видать мне лычек, как своих ушей, — говорит он.

— Ладно, получишь, — улыбается Чилим.


Утром под барабанный бой вскакивают молодые солдаты, спросонок протирают глаза и в удивлении пялят их на мякишинские погоны, на которых светят серебром нашивки фельдфебеля.

— Батюшки! Когда это? — восклицает Бабкин. — Поздравить надо с чином фельдфебеля вас, господин Мякишин! — проходя мимо, козыряет он.

Мякишин еще не соображает, в чем дело.

— Встать, смирно! — крикнул от двери дневальный.

Четко позвякивая шпорами, вбежал ротный. Лицо его сосредоточенное и злое, глаза впиваются в Мякишина.

— Это что такое? Что, я вас спрашиваю! — и ротный считает зубы вновь произведенному фельдфебелю. А Чилим смотрит через головы других, думает: «Попробуй-ка офицерского, как он ловко приходится по скуле. Я недаром уплатил последние десять копеек за эти белые тряпочки». Но и Чилиму эта штука тоже не проходит даром. Барабанщик выдал Васю.

«Поутюжили» его в казарме для порядка, поясок долой и — в карцер.

— Куда, Васятка? — спросил подметавший пол Ефим.

— На губвахту! — крикнул, улыбаясь, Чилим. — «Десять суток — хлеб да холодная вода. Ну, это мне не в диковину, я и дома когда жил, тоже не жирнее ел...»

После гауптвахты Вася еще усерднее служит царю-батюшке: день в муштре, а вечером и утром — в наряде. Ему некогда рассуждать. Мякишин в поте лица трудится над Чилимом, используя самые разнообразные средства.

— Чилим! — кричит Мякишин. — Быстрей надо поднимать курдюк... Сколько звездочек у прапорщика?

— Две, господин ефрейтор!

— А не врешь?

— Никак нет! — съедает глазами начальника Чилим.

— Встать! — командует отделению Мякишин.

Подходит прапорщик.

— Продолжайте! — махнул он рукой.

— Сами поглядите, господин ефрейтор, на правом одна и на левом тоже. Сколько ж теперь будет? — спросил Чилим.

Мякишин сопит и скрипит зубами, сжимая кулак, но в присутствии начальника вопрос остается нерешенным. Вечером все отдыхают, а Чилим, как правило, подметает полы в казарме.

Однажды бежит фельдфебель:

— Ты у меня смотри! Чище убирай! Замечу грязь, зубы чистить буду...

— Без тебя каждый день чистят, — ворчит Чилим, старательно складывая мусор в лоток.

Бежит ротный, кричит:

— Беркутов!

— Я, вашбродь!

— Чтобы в казарме все блестело! Нищенко едет.

— Слушаюсь! — козыряет фельдфебель.

На следующее утро идет ожесточенная муштра... Все начальство на ногах. Солдаты строятся, перестраиваются, размыкаются, смыкаются. И с самого утра скулы и уши трещат у солдат.

«Ишь, какой почет здесь нищенкам...» — думает Чилим.

— Чего это начальство сегодня так икру мечет? — спросил он унтера. — Чуть не языком заставляли вылизывать грязь. Нищенка, слышь, какая-то едет. Нищих и в нашей деревне сколько угодно, а если на майдан пойти, там нищими хоть пруд пруди...

— Дурак ты, соломой крытый... Это генерал едет, командующий всем округом.

— Ах, вот какую побирушку ждут...

— Сам ты побирушка! Молчи уж, если бог сюда ничего не дал, — и ткнул пальцем в лоб Чилима.

На следующее утро после приличного задатка муштры полк выстроился на площадке между казармами. Выровняли ряды.

— Смирно! Р-р-р-авнение напр-раво! Господа офицеры!

Полковник Гудзенко, выпячивая жирный живот, сверкая поднятой шашкой, бежит навстречу генералу.

Генерал — полный, высокий, широкоплечий, грудь колесом.

— Гляди-ка, Ефишка, как наш теньковский пожарник.

— И верно, похож, — улыбнулся Ефим.

— Чего бубните! — не поворачиваясь, процедил Приказчиков.

Генерал, поравнявшись с правофланговым, зычно крикнул:

— Здорово, братцы-ы!

— Здравия желаем! Ваш-ди-тель-ство! — дробно прогремел весь полк.

Генерал проходит мимо строя... Проверяет, ладно ли обучены, крепки ли здоровьем. Выровнялись на этот раз по всем правилам устава.

Чилим, как повернул голову направо, как прижал штык к плечу, так и застыл...

Генерал уже прошел Чилима, да снова повернул назад, как будто что-то забыл... А за ним и все офицеры вильнули, как хвост. Остановился против Чилима, видимо, любуясь его широкоплечей фигурой и выправкой. Чилим держит голову, строго соблюдая поданную команду, глаз не отрывает от штыка.

— Где, братец, глаза-то у тебя? — хлопнул генерал белой перчаткой по плечу Чилима.

— Здесь! Ваш-ди-тель-ство! — крикнул Чилим.

— Сколько служишь?

— Четыре месяца! Ваш-ди-тель-ство!

— Молодец! — крикнул генерал, но на его лице промелькнула еле уловимая кислая улыбка.

А ротный уже показывал кулак Чилиму из-за спины генерала. «Ах, мать честная, как это я втюрился... спохватился Чилим. — Ведь ровным счетом на три месяца обманул генерала...» Пока Чилим был в строю, ничего, не ругали, не били. Но как только генеральская коляска скрылась за углом последней казармы, все пошло по-старому: и наряды, и зуботычины еще ожесточеннее посыпались на Чилима.

После отъезда командующего рота, в которой служил Чилим, пошла на стрельбище. На склоне горы выстроены в ряд белые мишени с черными фигурами.

— Повзводно становись! — звучит команда.

Взводные раздают патроны. Чилим ловко сажает мишень на мушку, толчок в плечо — и пуля в фигуре. Идет отмашка.

— Вашбродь! Одна в щит, три мимо! — докладывает правофланговый.

— Плохо, братец, — отмечает в списке карандашом ротный.

Быстро подходит Чилим:

— Вашбродь! Все четыре в фигуру! Две у меня украли.

— Опять у тебя, братец, несчастье... — с сочувствен-ной иронией говорит ротный. — А кто украл?

— Вон эфти, махалы.

— Бросьте врать! — злобно ворчит ротный.

— Ей-богу, правду говорю!

— Молчи! — тычет кулаком в спину взводный. Два наряда.

— Слушаюсь! — встает на свое место Чилим. «Вот дьявольщина, ты думаешь сделать как лучше, а выходит все наоборот...» — вздохнул он, и сердце снова сжалось в тоске.

После стрельбы по мишеням начальство затеяло полковые маневры. Наступали побатальонно, завязалась перестрелка. Хлопали холостые выстрелы, трещали пулеметы. И в самый разгар боя, когда батальоны закричали «ура!» и кинулись врукопашную, горнист заиграл отбой.

Офицеры столпились около командира полка. Он стоял, побелев, как снег, с выпученными глазами, показывая дырку на фуражке. Ввалившись в седло, с дрожью в голосе крикнул:

— Дать отдых солдатам! И найти виновника.

Полковник тут же написал рапорт о случившемся бригадному командиру, генерал-майору фон Бергу. После происшествия караул из этого полка больше не посылали для охраны дворца генерала. У ворот и дверей его теперь стояли старые солдаты другой части. Из роты же, где служил Чилим, жандармы ночью взяли взводного Харитонова. Куда его водили, что с ним делали, солдатам так и не удалось узнать. Известно стало только одно, что после возвращения в казарму на третий день он умер. Схоронили его утром следующего дня. Водовозная кляча, мотая обвислыми ушами, тащила рыдван, где, вместо бочки, подпрыгивал на рытвинах и ухабах наспех сколоченный гроб, а за рыдваном, опустив низко головы, шел четвертый взвод с винтовками на плече. Над бугром свежей глины, в кустиках на берегу залива, протрещал холостой залп. Так же молча с угрюмыми лицами солдаты вернулись в казарму. И Чилим заметил, что отставной солдат на деревянной ноге, инвалид японской войны, больше не появлялся около казармы, куда раньше частенько приносил продавать яблоки.

Через три дня после похорон Харитонова праздновали пасху. С утра всех погнали в церковь. Седенький батюшка немножко поворчал на молодых солдат, не умеющих вести себя, как положено в божьей церкви. Старые солдаты его знали и боялись пуще всякого начальства. Он пользовался большими правами в полку. Были такие случаи: полевой суд присудит солдата к расстрелу, а батюшка запротивится, замашет широки-ми рукавами: «Не буду отпевать, и кончено!» А неотпетого хоронить не положено было. Правда, такие случаи были редки, больше отпевал, чем капризничал. В это праздничное утро он особенно был не в духе и сердито швырял кадилом.

После обеда некоторые взяли увольнительные и ушли в город, некоторые дулись в картишки — за казармой, в кустах. А Чилим с Бабкиным отправились к заливу, их, как гусей, тянуло к воде.

Весна вступала в свои права. Птичий гомон стоял кругом. Кустарники сбрасывали шелуху почек, лезла трава зеленой щетинкой сквозь прошлогоднюю бурую листву. В дали залива, точно пушинка, уносимая ветерком, белел парус.

Опустившись на раскинутые шинели, Чилим с Бабкиным молча смотрели на широкие просторы. Низко над водой с криком пролетела чайка. Вспомнилась Волга... Перед глазами Чилима встала улыбающаяся Надя. Все казалось сейчас безвозвратно далеким.

— Здравствуйте, землячки! — крикнул подошедший Кукошкин, старый, уже обстрелянный солдат. — Ну как житьишко?

— Ничего, живем, с каждым днем все лучшего ждем ... — улыбнулся Чилим.

— Это хорошо, если человек лучшего ждет. А я сейчас книжечку в кустах нашел, — вытаскивая что-то из-за голенища, сказал Кукошкин.

— Прочитай-ка, може, интересная? — сказал Бабкин.

Но в это время за спинами зашуршали листья, подошел прапорщик Гонулков. Кукошкин быстро сунул книжку под Чилимову шинель. Все встали.

— Вольно! — сказал он. — Что вы тут делаете?

— Сидим, глядим, вашбродь! — откозырнул Кукошкин.

— Так, хорошо. Пойдем-ка со мной.

Кукошкин покосился на шинель, куда засунул книжку, и ушел. Чилим сообразил, что это за книжка, и, проводив взглядом прапорщика с Кукошкиным, выдернул ее из-под шинели. Прочел: Ленин, «Что делать?»

— Ее нужно сохранить, но чтобы никто не видал. Понял? А Кукошкин врет, что нашел. Знаешь, уж не солдат ли на деревянной ноге эту книжечку доставил, когда покойный Харитонов жив был. Жаль, нет Кукошкина, он сумел бы объяснить, а нам с тобой всего не понять.

Чилим с Бабкиным вернулись в казарму только к ужину. Утром следующего дня все были на строевых занятиях. А в казарме в это время собралась целая комиссия: ротный, дежурный по части и по роте в присутствии фельдфебеля все переворачивали, вещевые мешки перетряхнули, под постель к каждому заглянули, даже письма перечитывали, какие попадались в руки. И книжку, которую Чилим спрятал под дощечку у изголовья, тоже нашли. Только взвод вернулся в казарму, Чилима позвали к ротному.

— Твоя книжка? — подняв со стола, показал ротный.

— Никак нет, вашскородие!

— Врешь, мерзавец! — брызгая слюной, шипел ротный. — Двадцать суток!

«Жаль книжки, теперь такой не найдешь», — думал Чилим, вздыхая и ворочаясь на голых нарах кутузки.

Как-то днем загремел запор, и на пороге появился Ефим без пояса и с расстегнутым воротом.

— И ты сюда, друг любезный! — воскликнул Чилим, вскакивая с нар.

Дверь захлопнулась.

— Ну, рассказывай, тебя-то за что?

— Душа не вытерпела, Васька, — вздохнул Бабкин. — Взводного стукнул.

— Как же ты?

— После, как тебя посадили, он все время на меня косился, а позавчера вечером сует две копейки мне в руку: «Иди-ка, принеси бутылку водки!» — «Тут,— говорю, — и на пустую бутылку не хватит». — «Подумаешь, велика важность, добавишь!» — «А кто их, — говорю, — мне даст?» — «Ладно, — говорит, — узнаешь, где взять...» На следующий день, что ни делаю, все не так, все не этак: и смыкаюсь не ладно, и размыкаюсь тоже. За уши подтаскивает, по зубам бьет.

— Он и меня за это немало гонял, — вставил Чилим.

— А утром, чем свет, заставил печку топить, сырость, говорит, около моей кровати, — продолжал Бабкин. — Затопил печку, все еще спали, он вскочил в одном белье и прямо ко мне: «Почему сапоги не вычистил?» И тут же кулак в зубы. Думаю: «Попался ты мне без формы — измолочу и ничего не будет». Оказывается, ошибся, он сразу рапорт ротному, тот сюда отправил.

— Ну, как в роте, чего нового? — спросил Чилим.

— Ты вот лежишь тут, как байбак, а в полку такая катавасия идет!..

После ареста Чилима Кукошкин долго ходил пасмурный и думал: «Наверное, выдаст». Но как ни старались всякими путями выведать у Чилима, кто дал книжку — дисциплинарным батальоном пугали, били, — но Чилим был упрям и стоял на своем. На вопросы отвечал одно и то же: «В кустах нашел, около залива».

Пока Чилим с Бабкиным сидели на гауптвахте, полк уже готовился к отправке на фронт. Бригадный командир генерал-майор фон Берг, сидя в своем кабинете, перечитывал в десятый раз только что полученное анонимное письмо, стараясь угадать, чья рука посмела написать. «Уж не этот ли сухощавый капитан Подэрн? Но как же так? Он англичанин, а от письма так и несет русской свиньей...» — думал он, мелкими глотками отпивая давно остывший кофе из стакана с серебряным подстаканником, на котором была выгравирована голова кайзера в каске со шпилем.

В дверь вежливо постучали.

— Войдите, — негромко произнес он, не отводя взгляда от письма.

— Ваше превосходительство! Секретный пакет! — вытянувшись, сказал худой, низенький, с сильной проседью полковник.

— Подайте!

— Можно идти?

— Идите!

— Что там такое секретное? — оставшись один, проворчал фон Берг, ломая сургуч. — Так и знал... «Сводный полк отправить на фронт», — пишет Нищенко. — Хорошо! Давно пора выслать из моей бригады этот русский скот. Только уж, извините, господин Нищенко, своих людей я не пошлю. Все низшие чины, унтер-офицеры, младшие офицеры — пожалуйста, а что касается обер- и штаб-офицеров, мы будем разбираться.

Оторвав взгляд от бумаги, он крикнул:

— Барон Штокфиш! Подайте послужной список и анкеты всех офицеров сводного полка.

Тот же тщедушный полковник подал пачку бумаг и снова вышел.

Фон Берг задумался, глядя на список, где пестрели коротенькие строки. Не торопясь, взял он толстый цветной карандаш.

— Итак, начнем, — произнес он, ставя синюю галку против фамилии полковника Гудзенко, — свой человек; полковник Ванаг — родственник, — и снова раскрылилась синяя галка. — Капитан Косых. Ну что ж, крепкий кулак имеет. Капитан Дернов. Какой ты есть птиц? — перебирая анкеты, проворчал генерал. — Как так? — густые брови поднялись над светлыми квадратиками пенсне. — Почему такой низкий сословье? Ага, переведен из N-ского полка... Не знаю... Вот и пусть пойдет на фронт командиром полка, — и две жирные красные галки украсили фамилию капитана Дернова.

— Барон Штокфиш! — крикнул он, улыбаясь, довольный неожиданной находкой.

Торопливо вбежал полковник.

— Пишите приказ! Командиром сводного полка потом скажу нумер — назначаю пехотного капитана Дернова Тихона Кузьмича! Срочно полк принять, весь личный состав обмундировать и отправить на Западный фронт. Немедленно! Подпись.

Окончив неприятное дело, фон Берг закурил толстую сигару и откинулся па мягкую спинку кресла, пуская к потолку синие колечки. От удовольствия он закрыл глаза...

«Русскую землю всю заберем, весь русский скот на работу пошлем... И наша Германия, действительно, будет самой великой страной в мире».

Мысли его были прерваны полковником, вошедшим с бумагами на подпись.

Получив приказ, полковое начальство забегало, заторопилось. Солдатам раздавали обмундирование. Артельщики вели заготовку продуктов на дорогу. Писаря строчили приказы по ротам.

Чилим с Бабкиным вернулись в роту. Новый командир полка пригласил взводного и обоих вернувшихся арестантов.

— Вольно! Тебя-то, Каленов, я не буду задерживать, иди в роту, готовь все, — сказал он, взглянув на взводного.

— Слушаюсь!

Взводный вышел. Капитан встал из-за стола, закрыл дверь на задвижку.

«Ну, теперь начнет», — подумал Чилим.

Дернов вытащил портсигар, взял папиросу, громко хлопнул крышкой, постучал об нее мундштуком и снова открыл, протянув солдатам:

— Закуривайте!

Чилим с Бабкиным покраснели и переглянулись.

— Берите, берите! — ободрял капитан. — Наверное, на гауптвахте изголодались по куреву?

— Никак нет, вашскородие! Ребята угощали махоркой, — осмелившись, сказал Чилим и неуклюже вытащил папироску. Подумал: «Ловко умеет выпытывать...»

— Ну как, хорошо отдохнули?

Так точно! — ответил Чилим.

— А как кормили?

— Хорошо, вашскородие! Хлеб каждый день давали, вода тоже была.

— Который из вас Чилим?

— Я, вашскородие!

— Ну как, теперь книжечки в кустах не будешь искать?

— Никак нет, вашскородие! — сконфуженно ответил Чилим.

— Значит, интересуешься такими книжками?

— Так точно! Люблю читать, да нечего, вот и подобрал.

— А устав внутренней службы читаешь?

— Так точно!

— Ну, а в этой книжке что написано, сумеешь рассказать?

— Никак нет, не успел прочитать!

— Так,— протянул Дернов. — А до службы чем занимался?

— Весельником работал у рыбака на Волге.

— Садитесь, — капитан показал на стулья около стола.

Чилим с Бабкиным раскраснелись, как в парной.

— Долго батрачил?

— Шесть лет!

— А сколько хозяин платил?

— Пятнадцать рублей в лето.

— He жирно... — сказал капитан, стуча мундштуком папиросы о край пепельницы и пристально глядя на Чилима. — Ну, а потом что делал?

— А потом самостоятельно рыбачил.

— Много рыбы было?

— Ничего, ловил. Только хозяин дешево платил за рыбу.

— Вот как, значит, опять хозяин?

— Так точно! Опять!

— А если бы хозяина не было? Тогда как?

— Тогда было бы хорошо! — вздохнул взмокший Чилим.

— Ну, а в книжечке-то что все-таки написано, которую ты читал?

— Ей-богу, вашскородие, не читал, — намереваясь вскочить, произнес Чилим.

— Не прикидывайся, и серьезно спрашиваю.

— А я правду говорю.

— Значит, не успел?

— Так точно.

— А хочешь почитать?

— Нет, благодарю, теперь уж не хочу, да и читать мне времени нет.

— Почему?

— Я все время в наряде: пол мою да подметаю.

— Вот и плохо, надо честно служить, — и капитан о чем-то задумался, наморщив выпуклый лоб, а в темных его глазах Чилим заметил озорной огонек. — Ну, а твоя как фамилия? — перевел он взгляд на Бабкина.

— Бабкин, вашскородие! — вскочил Ефим.

— Сидите! — сказал капитан. — Как же это ты... Ударил господина Каленова?

— Вашскородие! Он бил меня накануне и за уши драл на занятии, вот и сейчас еще болят, а утром вскочил в одном белье, кричит, почему сапоги не вычистил, и опять в зубы. Тут и я не вытерпел...

— Легко ты отделался гауптвахтой, могло быть хуже... Чем до службы занимался?

— На Волге был, работал на землечерпалке.

— Ну, что ж, идите в роту.

— Я весь мокрый, — сказал Ефим, когда вышли из полковой канцелярии.— Это еще хуже, чем бьет...

— А знаешь что? — Чилим вопросительно посмотрел на Бабкина.

— Что?

— Он не из благородных.

— Откуда ты узнал?

— Видел, какая широкая у него рука? А пальцы все побиты, видать, из рабочих. Мне Трофим еще до службы говорил, как определять людей: «Ты, говорит, на его одежду не гляди, а гляди на руки~.

Когда Чилим с Бабкиным вернулись в казарму, там было настоящее столпотворение. Все смешалось, все бегали, торопились, складывая свои пожитки, вытряхивали из матрацев сено; за стеной казармы его подхватывал ветер, крутил и рассыпал по кустам. Солнце уже скользило по склону высокой сопки к заливу, кидая косые красные лучи на крыши казармы.

— Матвеев! — крикнул кто-то громко. — Играй вышибальный!

Матвеев присел на доски нар, ударил по струнам балалайки и забренчал камаринского, Кто-то подсвистывал, кто-то подпевал, вытанцовывая на цементном полу. Лопнув, жалобно заныла струна. Все смолкло...

— Выходи строиться!

На станции толпилось все начальство. Трещали барабаны. Играл оркестр. Паровоз дал свисток, буфера лязгнули... Все осталось позади, в вечерней дымке.


Глава одиннадцатая

Поезд быстро проскочил Маньчжурию. Последняя и самая продолжительная остановка — Харбин. Пока таможенные чиновники шарили по вагонам, заглядывая во все темные углы, искали запретный груз контрабанды, новый командир полка, он же начальник эшелона, собрал все подчиненное ему офицерство. Гурьбой они отправились в ресторацию, устраивать прощальную попойку. Солдаты, почувствовав волю, высыпали из вагонов.

— Ребята! Водка дарма! — кричал Артюшка Попов, влезая в вагон с четвертной бутылью в руке.

Другие тоже не зевали, кто тащил водку, кто закуску. Начали пробовать, угощаться. Завизжала гармошка, раздалась песня, затрещал пол под солдатскими каблуками. В это время на глаза Чилиму попался взводный Каленов.

— Убью, тварь! — кричал Чилим и, выкатив посоловелые глаза, давал под бока взводному.

— Прибавь, Васька! — кричали пьяные одновзводцы.

Подскочили фельдфебель и два ефрейтора, растащили дерущихся. Скрутили руки Чилиму и затолкнули в пустой вагон для арестованных.


Раннее утро. Солнце скользит по серым от пыли теплушкам, заглядывая сквозь щели в темные углы, радужно искрясь на обломках стекла разбитых бутылок. Набушевавшись, сваленные хмелем китайской кумышки, все спят, сбившись в кучу. А поезд катит, окутываясь облаком дыма, пробегая сибирские степные просторы и бескрайние леса.

Чилим, с трудом открыв глаза, озирался в пустом вагоне:

— Батюшки, где это я?

Понемногу, точно смутный сон, начинает всплывать в памяти вчерашний день.

— Эх, дурак я, дурак! Вот теперь изволь отвечать за эту гадину, как за порядочного начальника. Проклятая кумышка, что ты наделала!..

Заскрипели тормоза, поезд остановился. Звякнул на двери запор, и в вагон вскочил капитан, начальник эшелона. Чилим встал смирно, не смея поднять глаз.

— Вольно!

Капитан, окинув взглядом вагон, тихо опустился на деревянный ящик, спиной к железной печке.

— Дьявольски башка болит, — проворчал он, сжимая ладонями виски и опуская голову.

«Поменьше закладывать надо, вчера тоже, видно, нарезался. Нам-то уж что, с горя выпьешь...» — думал Чилим, глядя на широкие ладони капитана.

— Что ж мы с вами будем делать, Чилим? Опять у вас история... — глухо выдавил капитан, не отнимая ладоней от висков и еще ниже склонив голову. — А человек-то вы еще молодой, здоровый, сильный! Если бы приложить все это на полезное... Что вы можете заслужить вашими выходками? Дисциплинарный батальон, тюрьму, виселицу. Вот какие прелести ждут вас впереди, — капитан замолчал.

— Виноват, вашскородие! Китайская водка подгадила, — вытянувшись, сказал Чилим.

— Вот что, Чилим, расскажи-ка мне все по порядку...

— Вашскородие! — громко начал Чилим.

— Да потише ты, я не глухой... Ну, дальше.

— Так вот, когда я поехал из Вязовых, где призывался, деньжат у меня немного было. Да разошлись то дядьке, то писарю... А остальные сдуру в карты просадил. Еще и до Рузаевки не успели доехать, а я уже был чище воды. Этот Чуркин, сволочь косая, когда банк мечет, часто курит, а серебряный портсигар всегда под рукой держит, ему каждая карта видна, как в зеркале, и перетаскивать он мастер. Потом я это и сам смекнул, да уж денег-то ни гроша... А тут вша вместе с нуждой жрали меня всю дорогу больше месяца. Другие-то ветчинку на станциях покупают, гусятину кушают, а я только облизываюсь да слюнки глотаю, Вот в это время взводный и подвернулся. «Тащи-ка водки, да икры захвати на закуску». Вот, думаю, чертов порядок, без магарыча у нас совсем жить нельзя.

— Чего вы плетете, Чилим!

— Истинную правду, вашскородие!

— Ах, как голова трещит, — снова понизив голос, проворчал капитан.

— Вашскородие, — почти шепотом произнес Чилим. — Лекарство есть, вчера, пока я был в памяти, припрятал бутылочку. Она в нашем вагоне припрятана. Ребята не видали, должна сохраниться. Хорошо бы вам опохмелиться?

— Ты, пожалуй, прав, — в раздумье заметил капитан.

— Разрешите? Я сию минуту!

«Видать, не промах», — подумал капитан, когда Чилим быстро выскочил из вагона.

Поезд стоит. Через равные промежутки времени раздается дребезжащий звон молотка по колесам.

— Есть, вашскородие! — сказал, вернувшись, Чилим и вытащил из кармана бутылку, а из другого достал кусок хлеба, щепотку соли в бумажке и две луковицы.

Паровоз дал свисток. Загрохотали колеса, и снова — сибирские версты. Чилим, ударив ладонью в донышко бутылки, опахнул рукавом горлышко, налил в кружку и поднес капитану. Тот посмотрел на Чилима и на кружку, передернулся, выхватил кружку и крупными глотками выпил.

Чилим снова налил:

— Вашскобродь, выпейте еще!

Капитан выпил, пожевал перышко луковицы. Глаза его засветились веселее.

— Замечательно лечит твоя кумышка... У самого-то тоже, наверное, голова трещит?

— Так точно! Гудит, как на колокольне..

— Ну-ка, налей себе!

— Не могу, тошнит!

— Пей! — капитан вскочил и, выхватив револьвер из кобуры, нацепил луковицу на мушку.

— Слушаюсь! — мигом опрокинул кружку Чилим и, сдернув луковицу, сунул в рот.

— Ну, и черт! Хлещет, как воду, — захохотал капитан, заталкивая в кобуру наган. — Где выучился?

— На Волге, у Трофима кривого, — спокойно ответил Чилим.

— Трофима кривого? Он еще жив?

- Не могу знать, вашскородие, прошлый год был жив.

— Ну-с, давай-ка о деле будем говорить... Кто у тебя дома остался?

— Мать одна, вашскородие!

— А отец где?

— На каторгу был сослан, вернулся и через месяц умер от чахотки.

— За что был осужден?

— Стражника убил, — и Чилим рассказал историю отца.

Капитан слушал молча, густые черные брови сошлись на переносье.

— Так, — тихо сказал он, когда Чилим закончил рассказ.

— Вашскородие! разрешите заехать повидать мать?

Капитан не ответил, о чем-то задумался...

— Вот что, рядовой Чилим... Ты, кстати, мне земляк; чтоб повидать мать, я тебя отпущу, но помни одно — увольнительных никаких. В Москве встретишь нас; получишь письмо, храни его пуще своей головы. Понял?

— Так точно! Слушаю!

— А теперь — марш в свой вагон! И никому ни звука.

Многое Чилим передумал и пережил, пока поезд дотащился до Волги. Чилим ждал случая, как бы отстать незамеченным.

— Далеко, Васька? — спросил Ефим, глядя на уходящего Чилима.

— Рубашку продать.

— А если я с тобой?

— Идем, веселее будет...

Поезд в это время стоял в Сызрани. Темнело.

— Ефимка! Иди-ка узнай, куда санитарный идет?

— На Рузаевку, Васька! Айда на буфер! — сказал подбежавший Ефим.

— Ты что, очумел? На буфере трепаться?.. Иди к врачу, скажи, что, мол, так вот и так, от поезда отстали, свой эшелон догнать надо.

— А эшелон-то наш тут, — улыбнулся Ефим.

— Вот чудак, ему-то что... Иди!

— Вашскородие! — держа руку под козырек, обратился к главному врачу Бабкин, — От поезда отстали, за кипяточком простояли, а эшелон ушел. Разрешите догнать на вашем?

— Можно, — махнул рукой врач, не глядя на Ефима.

Совсем уже стемнело. Повеяло прохладой августовской ночи. Огромная луна выплыла из-за горы.

— Идем скорее, Васька! Разрешил, — торопливо заговорил подбежавший Ефим.

Забрались в хвостовой вагон и на боковую.

— Эй, земляки! Приготовьтесь, Рузаевка!

Чилим с Бабкиным выскочили из вагона.

— Стой! Пошли в комендатуру! — строго крикнул патрульный, скидывая винтовку с плеча.

Путники молча переглянулись.

— Вчера ваших много в комендатуру насажали, сказал патрульный, подходя вплотную к Чилиму.

Чилим, не торопясь, вынул кисет и стал свертывать цигарку. Патрульный снова закинул за плечо винтовку и тоже протянул руку к кисету.

— Есть еще?

— Есть немного, — сказал Чилим, насыпая махорку на ладонь патрульному.

— Куда направили лыжи? — спросил он.

— На позицию едем, да хотели по пути домой на денек заглянуть. Сам знаешь, с позиции-то вернуться бабушка надвое сказала...

Патрульный подумал, затянулся махоркой, закашлялся.

— Дрянь курите, — махнул рукой, — Идите к чертовой матери! Здесь не вертитесь, я не один.

— Посоветуй, землячок, где лучше на поезд сесть в Казань?

— Хорошее по пути... — рассмеялся солдат. — Валяй-те на галицинский, там сядете. Живо, марш!

— Спасибо, земляк! — и путники припустились по шпалам.

— Как жрать я хочу, — вздохнул Ефим, вытирая с лица пот рукавом гимнастерки.

— Ничего, потерпи до разъезда, там заправимся, — успокаивал Чилим.

В разговорах и пе заметили, как дошли до разъезда. Полосатая будка одиноко стоит, как скворечня, возле нее сторож — старик-инвалид.

— Здравствуй, дедуся!

— Здрасьте! — косо посмотрел сторож маленькими, как у крота, провалившимися в тени бровей глазами, — Улизнули?

— Да, дедок, на родине хотим побывать.

— И патруль не сцапал?

— Значит, и здесь бывают патрули? — спросил Чилим.

— На ефтой дороге патруля, как мошкары... Да и мне приказано задерживать.

— Ну, а если нас задержишь, то что тебе, награда выйдет?

— Кой черт награда, хоть по зубам-то пореже били бы, — сердито ворчал старик. — Вы уж вот чего, здесь не вертитесь, все равно вам тут на поезд не сесть, да и не всякий здесь останавливается. Не ровен час, начальство нагрянет, тогда и я с вами пропал... Валяйте-ка в Саранск, там беспременно сядете. Стегайте прямо полотном, всего верст пятнадцать, это вам только плюнуть.

— Плюнешь, пожалуй, — простонал Ефим. — Заряд весь вышел, дедок, терпежу нет — жрать охота... Нет ли чего у тебя перекусить?

— Это верно, — согласился сторож. — На голодное брюхо далеко не ускачешь. Я вот тоже давненько не закусывал.

— Ну что ж, пойдем, что ли? — сказал Чилим. — Дорога только еще в начале, а мы уже раскисли.

— Айда, може дотянем...

— Спасибо, дедуся! — крикнул Чилим и снова двинулись по шпалам.

— Гляди-ка, Ефим, влево деревня — зайдем пообедаем?

— Давно тебя ждут... Наверное, наварили всего и нажарили...

— А по-твоему, с голоду подыхать? Ну, христовым именем. Может, накидают...

— Накидают по бокам, — ухмыльнулся Ефим, и оба тут же свернули на проселочную — к деревне.

— Тетка! Нет ли хлеба кусочек служивому? — по-стучал в окно Чилим.

— С позиции, что ли, батюшки? — прошепелявила беззубым ртом старуха, приткнувшись носом к стеклу.

— С самой дальней, бабуся! Хотим вот до Саранска добраться, да силов больше нет, все пары спустили... Жрать хотим, да и курить нечего.

— Заходите в избу! — крикнула старушка.

Через минуту она уже суетилась около печи, наливая в деревянную чашку постных щей, на которых гулял серый туман, точно на болоте в утренний час. В окно начали заглядывать соседки, полезли в избу. Одна несет пирога с луком, другая ватрушку вытаскивает из-под фартука. А солдаты едят да только изредка носами подшмыгивают. Женщины, подперев щеки, изъеденные морщинами, смотрят, шушукаясь между собой: «Вот, наверное, и наши сыночки так же где-нибудь побираются...»

Наевшись щей, солдаты торопятся уходить. Женщины суют им куски хлеба в карманы. Белокурая девушка-соседка притащила горсть махорки.

— У дедушки стащила, — улыбнулась она, высыпая Чилиму в кисет.

Поблагодарили солдаты, распрощались и, весело балагуря, направились в Саранск. Вдруг из-за поворота насыпи появились две фигуры. Артиллерийский полковник и дама с размалеванными до тошноты губами.

— Влипли, Васька!

— Молчи! — прошипел Чилим. Сворачивать было поздно да и некуда: с обеих сторон косогор. Поравнявшись, солдаты взяли под козырек.

— Стой! — скомандовал полковник, махнув рукой, точно закрыл семафор.

Щелкнули каблуки, и Чилим с Ефимом замерли, пожирая глазами начальство.

— Куда идете?

Женщина поспешно отцепила руку и, как баржа, поплыла дальше.

Полковник, шевеля тараканьими усами, рявкнул:

— Куда, спрашиваю, идете?

— На родину, побывать, вашскородие!

— Увольнительные?

— Никак нет, мы по пути!

— Кругом! Марш в свою часть! — скомандовал полковник.

А сам, пыхтя и отдуваясь, поспешил вдогонку за своей спутницей.

Чилим с Бабкиным начали замедлять шаг. Когда скрылась широкая спина, перетянутая новенькими ремнями портупеи, повернули обратно. До слуха уже долетали свистки подходившего поезда.

— Вот черт толстопузый, как задержал. Теперь на поезд опоздаем, — ворчал Ефим, ускоряя шаг. Кондуктор уже закрывал хвостовой вагон, когда подбежали солдаты.

— Земляк, земляк! — кричали, запыхавшись, солдаты. — Подожди, брат, посади нас.

— Я вас посажу... залезайте, черти серые! - и толкнул их в товарный вагон.

— Куда он нас затолкал? — ворчал Чилим, озираясь в потемках, увязая ногами в чем-то мягком, рассыпчатом.

Осветили спичкой, да так и ахнули; оба стояли по колено в пыли от древесного угля.

— Вот это удружил, проклятый Гаврила,— горестно произнес Ефим.

Паровоз дал свисток, застучал колесами, дернул вагоны. Угольная пыль взбунтовалась и поднялась до самого потолка...

— Ну как, молодчики, немного подкоптились? - спросил кондуктор, выпуская своих пленников на станции Тимирязино.

— Какой черт немного, живого места нет, Спасибо, удружил.

Ефим взглянул на Чилима и прыснул.

— Чего, черт, раскололся на всю станцию, али в комендатуру захотел? Брось рожу лупить, погляди-ка за погонами, наверное, офицер, ноги-то в шпорах. Опять пристанет, как банный лист...

А на перроне солдаты окружили молоденького подпоручика.

— Ваше благородие! Как бы на поезд в Казань? Офицер был, видимо, мало обшарпан службой, да и ехал на тех же правах, что и Василий с Ефимом.

— Сейчас, ребята, все устроим! Я прикажу, чтоб вас посадили!

Солдаты смеются:

— Мы сами, вашбродь, сядем, только бы разрешили.

Пока подпоручик вел переговоры с начальником станции, Василий и Ефим уже запили верхние места в купе классного вагона. Вскоре поезд тронулся.

Угольная пыль посыпалась на шляпы и воротнички пассажиров. Они стали возмущаться. Ефим хотел было огрызнуться, но вошел господин в черном длинном пальто с двумя рядами блестящих пуговиц, с компостером в руке.

— Это что такое? — воскликнул он, взглянув мутными глазами на солдат. — Марш! В телячий!

За классными вагонами были прицеплены три теплушки, набитые до отказа беженцами с Западной Украины.

— Васька, опять не туда? — забираясь в теплушку, крикнул Ефим.

Как?

- Слышь, коза верещит, а нам приказано в телячий.

— У-у бисова!.. — ворчал хриплый голос в потемках.

Где-то и углу, захлопав крыльями, пропел петух.

Светало. Все ярче начали вырисовываться в утренней дымке поля с неубранными бабками снопов.

— Знаешь, что я думаю? Нам в Казани на вокзале показываться нельзя. Там, наверное, всякого офицерья и жандармерии, как в муравейнике. Опять попадем черту и липы... — сказал Чилим.

— Валим? — спросил Ефим, когда поезд, замедляя ход, подходил к городу.

— Прыгай!

Спрыгнули.

— Ну, как?

— Ничего, коленку немножко ссадил.

Попутно отмывшись в ближайшем озерке, Василий с Ефимом явились на пароход.

— А ведь добираемся, — улыбался Ефим.— Я на следующей выхожу. А обратно когда?

— Я думаю через два дня, иначе мы свой полк потеряем.

— Ладно! - пожимая руку на прощанье, сказал Ефим и быстрыми шагами направился к выходу. Чилим посмотрел, как серая шинель затерялась в пестрой веренице пассажиров, и снова отправился на корму. «Почему же она не ответила на мои письма? И удастся ли теперь встретить ее в городе?» — думал Чилим, глядя на серые волны, бурлившие за кормой парохода.

Протяжный свисток спугнул грустные мысли, пароход поворачивал к родной пристани. В вечерней прохладе Чилим быстро шагал среди скошенных лугов, вдыхая знакомый с детства запах высыхающих трав и луговых цветов. А навстречу тонким облачком тянулся по долине синий дымок родной деревни.

«Значит, жива еще старушка», — подумал он, увидя в оконце своей лачуги тусклый огонек.

Через два дня мать снова провожала Василия.

— Не ходил бы ты, Васенька. Другие-то, твоя же ровня, живут себе дома...

— Что поделаешь, маманя? Они с деньгами-то... А нам... нам обязательно идти.

Он обнял мать и попрощался. Снова — в путь.

На склоне горы, где приютились несколько лачуг, вышла навстречу Чилиму Марья Ланцова.

— Ты это куда, батюшка? Не на позицию ли?

— На позицию, тетя Маша!

— А ты постой-ка! Слышь-ка! Мой-то Мишенька тоже, бают, на позиции. Возьми-ка ему посылочку!

— Не знай, найду ли его там?

— Ничего, найдешь, — твердила Марья.

Чилим не хотел огорчать заботливую старушку взял узелок и поспешно скрылся за углом улицы.

Проходя мимо пронинской мельницы, Чилим услышал:

— Эй, Василий! Зайди на минутку!

— А, дядя Максим! Здравствуй! Ты как сюда попал, с помолом, что ли, приехал? — спросил Чилим, пожимая руку Пряслову.

— Работаю машинистом. А ты? По ранению, что ли?

— Только еще на фронт еду. С матерью повидаться завернул.

— Присаживайся, покалякаем... — свертывая цигарку, проговорил Пряслов.

— Нет, благодарю, дядя Максим, мне пора на пристань.

— Служивому, — снимая шапку, сказал подошедший Пронин.

— Старому хозяину, — ответил Чилим, недобрым взглядом окидывая Пронина.

Пронин молча посмотрел по сторонам, как бы кого-то ища, и повернул обратно в свой двор.

Долго не мог забыть он этот взгляд...

А Чилим, распростившись с Прясловым, пошел на пристань.

Бойко хлопая плицами, савинский пароход быстро шел тихими заводями к грибеневской пристани.

Чилим еще издали заметил знакомую фигуру Ефима Бабкина.

Увидя Чилима, Бабкин радостно помахал картузом.

— Опять вместе! Поди и умирать будем вместе... — сказал Бабкин, здороваясь с Чилимом и стаскивая с плеча котомку.

— Как знать, — заметил Чилим.

— Я валюсь спать, сил больше моих, нет. Две ночи напролет затаскали меня по деревне. Тот тащит самогон пить, другой бражку, разговоров вагон... Трое наших годков уже побывали на фронте... Скачут на костылях.

— Чего говорят насчет фронта? — спросил Чилим.

— Интересного мало, Вася. Давят наших, говорят, как клопов. Вперед не бежишь — свои в спину бьют, вперед побежишь — другие лупят. Одним словом, дело дрянь. Ну, ты как хочешь, а я спать, — укладываясь на лавочке, зевнул Ефим.

— Ну, теперь нам и сам черт не страшен, — сказал Чилим, когда вышли с парохода на устье, — Кроме как на фронт, никуда не погонят, Ты вот чего, Ефим, возьми мою шинель и котомку да и вали прямо к вокзалу, там дожидайся в садике, а я на часок в город забегу, — сказал Чилим, поправляя фуражку и подтягивая ремень.

Всю дорогу он мечтал, как бы повидать Наденьку. Передав письмо капитана по указанному адресу, он тут же получил ответ и быстро зашагал по кривым переулкам, добираясь до дома, где жила Наденька.

Входя во двор, он столкнулся с тетей Дусей.

— Здравствуйте, Евдокия Петровна! — козырнул, улыбаясь, Чилим.

— Вам кого? — не ответив на приветствие, строго спросила старуха.

— Мне бы Надю повидать!

— Нет здесь никакой Нади! — зло скосила глаза Петровна.

— Разрешите узнать, где она?

— Замуж вся вышла!

- Вышла?

— Да-да, за офицера...

— Виноват, не знал, — печально произнес Чилим...

На обратном пути он ломал голову, придумывая различные варианты пышной Наденькиной свадьбы. Ему стало мерещиться, будто Надя идет с высоким полковником под руку, который так же, как тот толстый артиллерист, начинает муштровать его, Чилима, на ее глазах. Многие другие несуразные мысли лезли в голову,

— Эх, прошатался ты, Вася, а здесь два поезда на Москву ушли, — укоризненно сказал Бабкин, встречая у вокзала Чилима.

— Уедем. Не торопись, не к теще на блины... — сердито проворчал Чилим, накидывая на плечи шинель и беря котомку.

В Москву приехали на следующий день и долго плутали там в поисках своей части, которая должна была остановиться в Москве перед отправлением на Северо-Западный фронт.

— У меня больше нет сил, — сказал Ефим, присаживаясь на скамейку против маленькой чайной. Рядом молча сел Чилим.

— Чего, землячки, приуныли? — спросил показавшийся в дверях чайной солдат с подвязанной рукой.

Закурив, он сел рядом.

— Свою часть целый день искали.

— И не нашли?'

— Нет.

— А куда едете?

— На фронт.

— Был я там, — махнул здоровой рукой солдат... - Ничего хорошего нет, одно убийство. Ехали бы домой землю пахать.

— Дельно парень-то толкует, — заметил Бабкин.

Но Чилим по-прежнему молчал.

— Солдат с таким трафаретом, как у вас на погонах, и много видел, - сказал раненый.

- Где?

— Около Виндавского вокзала в садике лежат.

Когда Чилим с Бабкиным прибежали к Виндавскому вокзалу, команда вернувшихся из самовольной отлучки уже строилась ротным командиром поручиком Голиковым.

— Р-равняйсь! По порядку номеров рас-считайсь!..

— Тридцать пятый неполный! — выкрикнул левофланговый.

— По вагонам! Марш! — скомандовал Голиков, когда вывел всю команду на перрон.

И снова мчится поезд на запад, и все та же неизвестность впереди.


Глава двенадцатая

- Ну, как ваше самочувствие, Илларионыч? — спросил вошедший в палату врач, пристально глядя на Пронина.

— Слава богу, — ответил Пронин, стараясь отвести взор в сторону.

— Покажите вашу шейку. Вот и отлично! По меньшей мере, проживете еще сто лет! — улыбнулся врач. — Вот чего, разлюбезный Дмитрий Илларионович, хочу сегодня выпустить вас на свет божий. Думаю, что теперь-то больше не придет такая блажь в голову.

— Простите, Яков Петрович, и сам раскаиваюсь в сотый раз. Ума не приложу, как смогла опутать меня нечистая сила... А ведь грех-то, грех-то какой... — тяжко вздыхая, произнес Пронин.

— Скажите спасибо нашей прислуге. Она воскресила вас.

«Да, придется отблагодарить ... Куплю ей новую юбку, как у попадьи», — подумал Пронин, глядя на окно, за которым шумел рой мух.

Так вот что, милейший, от души желаю успехов в дальнейшей вашей жизни, — и пожал костлявую руку Пронина, врач вышел из палаты.

Пронин провалялся в больнице около двух недель. За эти дни много разных дум пронеслось в пронинской голове, сменяя одна другую, пока совсем не выветрился и перестал мерещиться толстый пакет, подкинутый с ребенком. Пронин, думая о том, что у него в несгораемом сундуке осталось еще сто восемнадцать тысяч наличными, успокоился. К тому же, рассуждал он, мужики платят ему приличную сумму за аренду земли. Мысли его потекли по новому руслу. Быстро составлялись новые планы и еще быстрее разрушались, встречая на пути крупные препятствия вроде пароходчика Савина или акционерных обществ, на которые в это время пошла большая мода, но в которые он никак не хотел вступать. «Разве мне, честному человеку, можно вступать в такое общество? Там одни мошенники собрались; такого, как я, они разденут и разуют и непременно пустят по миру», — рассуждал Пронин, снимая потрепанный больничный халат и стоптанные войлочные туфли. Простившись с фельдшером Кузьмой Матвеичем, он важной походкой возвращался домой. От мысли о самоубийстве он теперь был уже далек.

Подходя к дому, Пронин увидел женщину, вышедшую с его двора, и Матрену, провожавшую ее за ворота. Взгляд Пронина впился в эту торопившуюся ускользнуть за угол женщину. «Наверное, клянчить чего-нибудь приходила. Вон под фартуком какой-то узел тащит... Эх, Матрена, Матрена, наверное, сколько всякой всячины размайданила без меня по простоте души своей...»

Войдя во двор, Пронин бросился обнимать Матрену. Та, перетрусив, чуть было не закричала «караул». Но все обошлось благополучно. Пронин целовал Матрену и в щеки, и в губы, громко причмокивая сухими тонкими губами и приговаривая:

— Спасибо, Мотря! — при этом он всхлипнул и, смахивая слезу, продолжал: — За это я тебя отблагодарю, всем ублаготворю...

Только после того, как стих порыв благодарности, он заговорил своим, пронинским, языком:

— Зачем эта Феколка к тебе залетала? Небось, чего-нибудь клянчила?

— Муки попросила на хлебы.

— И ты раздобрилась?

— Дала немножко, смелют, так принесут. Видишь, погода стоит — жара, тишина. Свезли рожь на мельницу, и они не мелют, - сказала Матрена, спахивая мучную пыль с фартука.

Пронин от этих слов точно проснулся. Вот они где денежки, сами в карман просятся...

«Эх, и олух я, право, олух царя небесного, зачем за землей надо было кидаться, когда можно и другим делом заняться? Будь у меня паровая мельница — озолотился бы в год», — думал он, проходя в избу. Всю следующую ночь его мучила бессонница. Лекарства, данные про запас врачом, Пронину не помогали. Ему грезились шипящие паром машины, крутящиеся жернова и мешки, наполненные до краев зерном... Вскочив с постели до восхода солнца, он, босой, всклокоченный, расхаживал по просторной избе, скрипя рассохшимися половицами, и обдумывал план будущей постройки.

А хозяева ветряных мельниц в это время смотрели на небо, нет ли где тучки. Но установившаяся тишина разрушала все надежды мельников. Они проклинали плотогонов, сваливая всю вину безветрия на них. «Это они, сволочи, опередили нас с молитвой к богу и вымолили у него тихую погоду для своих плотов», — думали мельники.

Но мужику от этого было не легче, на него в это лето навалилась двойная беда: хлеба долго не зрели, а когда созрели — молоть негде. Вот тут-то и изъявил желание благодетельный Пронин помочь мужикам избавиться от такой беды в будущем. «Если на ветряных мельницах берут два фунта с пуда, так ведь они горючего не тратят, а едут на божьей шее. Если я буду брать четыре фунта с пуда, повезет ли мужик молоть? Хе, хе! Как же это он не повезет, нужда-то-матушка, опять прижмет, а окромя как ко мне, возить-то будет некуда», — улыбаясь, думал Пронин и подсчитывал, сколько можно замолоть на четыре камня в час, в день, в месяц, в год. Он сходил уже и подсмотрел участок земли для постройки мельницы. Но беда в том, что земля-то мужицкая.

«Как же быть с мужиками? — думал он.— Пожалуй, лучше всего это дело увязать со старостой».

Участок земли, которую облюбовал Пронин, — небольшая возвышенность, называемая Солянищем, — од-ним краем прилегал к берегу Волги. Мужики давно уже бросили ее засевать и оставили под выгон.

— Мотря! — приоткрыв дверь, крикнул он.

— Иду-у! — отозвалась с кухни та и, улыбаясь, вошла в избу.

— Чего ты делаешь там?

— Обед стряпаю.

— Брось все да иди позови старосту. А по пути купи-ка водки побольше да закуски, чтоб была покрепче водки.

— Может быть, хрену? — осведомилась догадливая Матрена.

— Вот-вот, верно. Да не забудь и ветчинки фунтика два-три. Оно, глядишь, с хреном-то и хорошо.

Вскоре Матрена вернулась.

— Ну, как? Чего сказал староста? — спросил Пронин.

— Баит, приду, только теперь недосуг, пошел с понятыми да сотскими чей-то плетень разламывать. Землю, слышь, мирскую пригородили...

Ждать пришлось недолго. Топая пыльными сапогами, с дубовиной в руке, не крестясь, вошел разгневанный староста.

— Здорово живете!

— Добро жаловать! — поклонился Пронин.

Староста все еще ворчал, тряся бородой, затем поставил палку в угол.

— Батюшка наш совсем с ума свихнулся. Садов около двадцати десятин нахапал, а сегодня опять было пригородил мирской земли десятины три. Да еще и в драку полез, косматый дьявол, когда начали разламывать плетень. Так вот и норовит, анафема, в бороду вцепиться. Хорошо — ребята дружные, скоро раскидали.

— Двигайся ближе к столу, Прохорыч! — крикнул Пронин, вынося из-за перегородки полштофа с водкой.

— Хорошо, Ларионыч, подвинемся, это можно, — крякнул, потирая руки, староста, — Чего это у тебя, али праздник?

— Большой праздник, Прохорыч, вроде дня рождения....

— Ага, понял... — улыбнулся Прохорыч, глядя на полштофа.

— Как же ты, батенька, промахнулся тогда с ребенком? - проговорил староста, еще ближе подвигаясь к столу.

- Не говори, Прохорыч, бывает и еще хуже... - тяжко вздохнул Пронин, разливая стаканы и подвигая один из них старосте.

— Ну, с обновлением жизни!

— Кушай, во славу божью!

Староста перекрестил раскрасневшееся волосатое лицо, сузив замаслившиеся глаза, и стал пить мелкими глотками.

- Ветчинкой, вот ветчинкой с хреном, — пододвигая глиняную плошку, сказал Пронин.

— Спасибо, вижу, — все еще морщась и вытирая бороду, проговорил староста.

- Вот чего, Прохорыч, — начал Пронин.— Задумал я одно дело... Посоветуй, пожалуйста. Гляжу я на мужиков - жаль, голова,  мучается народ, сам видишь, при своем состоянии сидит без куски хлеба, негде смолоть зерно. А если еще так простоит недели две, тогда что? Прямо ведь беда... Так, чтобы в будущем народ не мучился, подумал я паровую мельницу выстроить. Деньги у меня кое-какие остались, пожалуй, хватит... Ну, кой грех, если не хватит, подзайму. Ты, чай, и то не откажешь для такого дела, — говорил Пронин, наливая повторно стаканы.

— Хорошее ты дело задумал, Ларионыч. Мужики будут век молиться за тебя, — А сам думал: «Ну и захапа, сволочь!»

— Прихлебнем еще по одной, бог-то велел до трех... — сказал Пронин, видя, что староста о чем-то задумался.

Еще выпили по стакану.

— Где думаешь строить? — спросил староста, намазывая тертым хреном большой ломоть ветчины.

— Право, и сам знаю. Посоветуй, пожалуйста! Облюбовал было я Солянище. Знаешь, из каких соображений: подальше от деревни оно, и в смысле пожара, и все такое... А главное — подъезд хороший.

— Да, это ты ловко выбрал, лучшего участка по всей округе не найдешь, — заключил староста.

— Но вот в чем беда, Прохорыч: земля-то мирская, выгон, хоть она и пустует давно, а загораживать как-то нехорошо. Я бы, конечно, мужикам уплатил, если согласятся.

— Ничего, Ларионыч, я покалякаю с мужиками, ведь для них же стараешься, — льстил староста, а сам думал: «Все для них да для них, а денежки за помол для кого? Ну и хитер, бес сухой».

— Устрой все сам, Прохорыч, чтобы мне не возиться с мужиками. Что хочешь делай — не любят они меня. На-ко вот на расходы-то, — Пронин сунул пачку кредиток старосте.

— Беру только на оформление, а так бы ни в жисть, — заплетающимся языком бормотал староста.

Вечером, после третьей чарки, староста, качаясь, как маятник, и размахивая своей палкой, плелся домой. Он горланил во всю глотку, повторяя одно и то же место из песни:

«Да, Катенька, Катюша! Да, печальное сердце!..» Заслыша голос старосты, старухи захлопывали окна, а собаки с визгом шарахались в подворотни.

Пронин, проводив старосту, скривил губы в пьяной улыбке и, потирая костлявые руки, подумал: «За денежки всех можно купить».

Не прошло и недели, как на Солянище появились подводы с досками, бревнами и другими строительными материалами. Вкапывались столбы, площадь обносилась плотным частоколом.

Пронин, забыв прежние неудачи, загорелся новой идеей — стройкой. Всю осень и зиму он был в разъездах, закупая машины, жернова и всякие другие мукомольные приспособления.

К новому разливу весеннего паводка на Солянище была сооружена мельница на четыре постава. Поп отслужил молебен, и начали делать пробный пуск. Вначале не ладилось: то муку пожигали, то слишком крупные отруби шли. Только уж потом, когда Пронин нанял опытного мукомола, Макара Ивановича Пескова, мука пошла пухлая, белая.

Хозяйки расхваливали пронинскую муку. Русские бабы говорили: «Ну и калач выходит из этой муки, как солнышко». А татарки вторили: «Ай-яй, якши кумась будет».

Дивно разнеслась слава о пронинской мельнице, по всей приволжской округе, вплоть до самого Шемякина.

На обгороженной частоколом площади стояли сотни телег, груженых зерном дли помола. В отдаленном углу за низенькой каменной стеной дымили костры.

Там приехавшие из дальних деревень в ожидании своей очереди кипятили чай.

Пронин расхаживал по двору в белом от муки кафтане и с напудренным мучной пылью носом, улыбался, глядя на сотни возов, разговаривал с приезжими, спрашивал, какой урожай по окрестностям. Обойдя двор, он шел в помещение мельницы и, проходя мимо ларей, так же, как и мельник, подставлял костлявые пальцы под жестяной желобок, откуда быстрой струей текла теплая мука.

— Ну, как дела, Макар Иваныч? — спрашивал каждый раз Пронин.

— Будто ничего, слава богу, Митрий Ларионыч, мука прелестная, все очень довольны, сами изволите видеть.

— Ты насчет лопатки смотри не зевай...

— Берем, как приказали, четыре фунта.

— Сколько приходится на камень в час? — интересовался хозяин, хотя сам уже давно подсчитал, сколько получит в год.

— Десять пудов на постав мелем, четыре пуда в час.

— Дельно. Как ты думаешь? — ткнул пальцем в выпуклый живот мельника Пронин.

— Очень хорошо, Митрий Ларионыч! — отвечал Песков, а сам думал: «Эх, мне бы это хозяйство! Повернул бы я по-своему».

После этого Пронин шел в машинное отделение.

— Ну как, Леонтьев? Валит, стучит, грохочет? спрашивал он машиниста.

— Замечательно стучит, — отвечал машинист.

— Ну-ну давай, жми крепче, только горючее береги, это тоже денежки.

В амбаре, построенном на отшибе, подальше от мельницы четверо рабочих сгружали с телеги мешки c пронинским зерном и ссыпали его в плотные высокие сусеки.

Обойдя и проверив все свое хозяйство, Пронин, довольный собой и жизнью, кривя губы в счастливой улыбке, отправлялся домой обедать.

К октябрю месяцу в пронинском амбаре все сусеки оказались набиты до краев зерном. И около амбара, на длинных подтоварниках уже укладывали второй штабель мешков. Пронину пришлось арендовать баржу и отправлять все зерно рыбинским хлеботорговцам.

От полугодовой работы мельницы осталось чистоганом двенадцать тысяч рублей. «Хе-хе, вот это, действительно благодатное дело!..» — думал он, улыбаясь, и поглаживал узенький клинышек бородки.


Глава тринадцатая

Урожай летом 1914 года получили хороший, даже старики не помнили такого. Пронин вынужден был построить для зерна второй амбар пообширнее первого. Ухмыляясь, он думал: «Осенью обязательно арендую две больших баржи у Бугрова или Блинова». Об этом уже давно велась переписка.

Но война, объявленная мобилизация запасных спутали планы Пронина. Сам он, конечно, не собирался идти защищать веру, царя и отечество. «И года не те, да и положение...» — думал Дмитрий Илларионович. Но работников все-таки пришлось ему отпустить. На мельнице остались только двое: престарелый толстобрюхий мельник да кривой засыпка. Он не сожалел о тех, которые вели черную работу по двору и амбарам, вместо них можно было нанять женщин. Но о машинисте Леонтьеве Пронин крепко горевал и долго вел войну с волостным начальником, чтобы оставить его ка мельнице. Да, видимо, поскупился, пожадничал... А волостное начальство поторопилось отправить машиниста в армию.

Мельница остановилась. «Вот проклятая старушонка, правду накаркала...» — думал Пронин, вспоминая о том, что рассказывала в мае одна батрачка, приезжавшая с двумя возами пшеницы.

«Ух, заморилась, — стаскивая мешки с телеги, проговорила она. — Хуч бы скорее он пришел... Все можа полегче будет жить?..» — «Кого ты ждешь, старуха?» - выпятив живот из двери, спросил мельник. «А ентого самого антихриста... Бают, трудно только, когда он кладет свою печать, и как приляпает, так и жить полегчает». - «Брось врать, старая кляча!..» — визгливо крикнул тогда Пронин, высунувшись из-за плеча мельника, сверля старуху взглядом, «Ты вот сам лучше соври, а я видела виденье, да и другая примета есть. Хозяйская клушка цыплят вывела, а трехденный цыпленок вскочил на плетень и запел, бесенок, как настоящий петух». Помольцы смеялись, толпясь около старухи, спрашивали: «Как это, бабушка, трехденный петух пропел?» — «Вот так, батюшка, и пропел, да три раза. Быть беде...» — покачала головой старуха.

— Ах, старая чертовка, накликала так накликала... — разводя руками, ворчал Пронин, стоя на широком пустом дворе. Десятки возов с зерном подъезжали к мельнице и поворачивали обратно. Пронин, вздыхая, провожал увозимую из его рук добычу. Он проклинал ненавистную, войну, а всего больше волостное начальство и упрекал в жадности самого себя. «Ах, беда-то какая, как промахнулся. Теперь эти деньги давно воротил бы...>

Поразмыслив, он обратился к мельнику:

— Макар Иваныч, я вот что думаю: если бы ты сам попробовал запустить машину? Как ты на это смотришь?

— Нет, Митрий Ларионыч, чего не знаю, за то не берусь, — отвечал мельник, а сам думал: «Только высунься, будешь работать за двоих, а получать все одно жалованье... Знаем мы вас, не впервые такие разговорчики слышим».

Долго Пронин метался по окрестным деревням, наводя справки насчет машиниста, но все безуспешно.

Однажды, рано утром, подъехали два воза, груженные зерном.

— Открывай ворота! — крикнул с первой подводы инвалид на деревянной ногой умывавшемуся из глиняного рукомойника засыпке.

— Чего орешь, неумытый черт! — выругался засыпка, продолжая фыркать и брызгать во все стороны.

— То и ору, что надо, — ответил приезжий.

— Сказано, мельница закрыта, ну и нечего орать! — ответил засыпка и ушел в свою сторожку.

Инвалиду не хотелось уезжать, он слез с воза и, постукивая деревянной ногой, пошел к сторожке.

— Где хозяин? Когда откроете мельницу?

— Она и сейчас открыта, только за малым дело: машиниста нет, на войну проводили, — отвечал засыпка.

— А хозяин тут?

— Зачем ему быть здесь?

— А где живет ваш хозяин?

— Дома!

— Знаю, что не в поле! — сердито осадил инвалид. — Дом-то где его?

— Зачем тебе хозяин? Сказано, мельница закрыта и валяй обратно.

— И без тебя знаю, а ты вот что скажи, нет ли у вас пшеничной муки воза два на обмен?

— Нет, хозяин зерном хранит.

— Плохо, брат, придется к самому идти. Где его дом?

— Вон, гляди, на отскочке, за речкой, около большой ветлы, это его и есть.

— Ишь, какая хоромина. Ты, браток, в случае взгляни на воз, свиньи мешки не попортили бы! А я побегу, — торопливо застучал деревяшкой инвалид.

— Хозяин дома? — постучав в окно, спросил он.

— Ну дома! Чего? — высунувшись, сердито проскрипел Пронин.

— Пшеницы привез два воза, может быть, откроешь мельницу?

— И рад бы открыть, да что сделаешь, машиниста на войну забрали, — зевая и крестя рот, ответил Пронин.— Ты откуда?

— Из Криковки, от Синичкиных.

Пронин улыбнулся, услыша фамилию своего бывшего тестя, к которому он давно уже не ездил, и с инвалидом заговорил совсем другим языком:

— Да ведь что толку в твоей пшенице, машину-то некому пустить.

— Это ерунда, я сам могу запустить не хуже всякого машиниста...

— Ну, это еще вопрос, разрешу ли я тебе подойти к машине. Ты где учился?

— Это дело мое. Где бы я ни учился, а машину знаю.

— Ох ты, какой щетинистый, видимо, весь в свата. Тот всегда говорит с рывка да с вывертом... А как ты Синичкиным приходишься? Родня что ли?

— Нет. Где там, просто батрак.

— А как ты прозываешься?

— Пряслов Максим!

«Вот оказия! Може, и в самом деле он знает машину?» — подумал Пронин.

Захлопнув створки окна, Пронин вышел на улицу.

— Ну что ж, пошли.

Пряслов, отстукивая деревянной ногой, еле успевал за хозяином.

— Погляди, да если нс смыслишь, так не берись.

— Вот посмотрим, как я не смыслю... — проворчал недовольный Пряслов.

Осмотрев машину, он залил горючее в рабочий бак. Чихнула машина раз, два, пыхнула, и завертелось большое маховое колесо, и из трубы так же, как и раньше, полетели вверх синие колечки.

— Ах ты, едрена корень, и в сам деле, оказывается, умеешь,— несказанно обрадовался Пронин.

— А ну-ка, Макар Иваныч, запускай камни! — крикнул он за перегородку мельнику.

Пряслов, кряхтя и отдуваясь, уже таскал мешки с пшеницей наверх, где работник готовился засыпать ее в большую конусную воронку, открывая задвижки к жерновам. Максим то подбегал к ларю, куда сыпалась теплая, пахучая пшеничная мука, то снова бежал в машинное отделение и регулировал ход машины.

— Вот теперь я вижу, что ты можешь управлять машиной! — произнес Пронин, входя в машинное отделение и поглаживая бородку от удовольствия. «Слава тебе, господи, — думал Пронин, — сам наскочил. А с тестем я сквитаюсь». И подходя пилотную к делу, он спросил Пряслова:

— Ты давно работаешь у Синичкина?

— Третий год!

— Сколько получаешь?

- Двадцать пять целковых, на его харчах.

— Переходи ко мне, я прибавлю пятерочку. Харч у меня хороший, а пятерка годится, да и работа полегче, мешки таскать не заставлю, знай только машину.

— Ладно, подумаю... Только вот хозяин, пожалуй, не отпустит, сам видишь, времена-то какие: война, народу нет, ребятишки да старики с бабами, а у него большое хозяйство.

— Ну, это не твоя забота, я сам за тебя похлопочу, Согласен? — наступал Пронин.

— Пожалуй, соглашусь, если красненькую прибавишь.

— Эх, где наше не страдало... Красненькую, так красненькую. Ну, по рукам что ли?

— Ладно, хлопочи, — согласился Пряслов.

— Когда же ты ко мне перейдешь?

— А когда тебе надо?

— Да по мне хоть сегодня оставайся. Видишь — еще едут. Ты подожди, не уезжай, пусть мельница поработает, а вечером уедешь. Синичкину скажешь, что очередь была, задержался. Понял?

— Да понять-то понял, только вот хлеба у меня нет, а натощак работать неинтересно.

— Эй! Лексей! Поди сюда! — крикнул Пронин. — Хлеб у тебя есть?

— Есть немного, — ответил засыпка, спускаясь по скрипучей лестнице.

— Принеси кусок, вот он есть хочет, — кивнул головой в сторону Пряслова.

— Хорошо, Митрий Ларионыч, сейчас сбегаю...

Когда хлеб был принесен, Пряслов проворчал:

— Ну, уж и принес, хоть посолил бы что ли, или квасу дал прихлебнуть!

— Еще не укис квас-то, — хитро подмигнул засыпка.

Пряслов устроился было завтракать, сев на мешки, но в машине послышались перебои, и он снова побежал в машинное отделение.

Только поздним вечером Пряслов выехал со двора пронинской мельницы. А на следующее утро, чуть свет, Пронин уже катил в Криковку к бывшему своему тестю, который был всего года на три старше зятя.

— Ба, ба, ба! Каким попутным ветром занесло? — воскликнул удивленный Синичкин, встречая Пронина.

— К тебе с докукой, — сказал Пронин, помолившись у порога и садясь на лавку. — Дело зашло, папаша. Выручай из беды. Война все мои дела спутала... Я вот чего, папаша, пришел: отпусти ко мне работника!

- Какого работника?

— Вот который и вчера приезжал на мельницу, Для тебя-то какой он работник? На одной ноге, ни жать, ни косить, ни мешки таскать, а у меня на мельнице сидел бы...

— А что у тебя на мельнице сидеть некому?

— Да нет. Он машину знает, а я своего машиниста на войну проводил. Уж ты того, папаша, уважь мою просьбу.

— Отпустил бы я тебе его, да не совсем надежный он...

— Что, пьяница?

— Не пьющий, а хуже...

«Ну, это ты, положим, врешь, просто не хочешь отпустить, цепляешься за свою собственность...» — думал Пронин, вытаскивая из кармана полштофа с водкой.

— Ну-ка, давай пропустим по маленькой, мы ведь не чужие... «Небось, меня пьяного опутали, подсунули кривую да рябую девку, посмотрим, как ты заговоришь после этой чепарухи...» — наливая полный стакан, улыбался в душе Пронин.

На второй же день Пряслов был уже на пронинской мельнице. Машина пыхала синими колечками из длинной тонкой трубы, жернова крутились, дробили и размалывали зерно. Пронин ожил, повеселел, когда посыпалась в широкие лари по светлым желобам теплая, чуточку пахнущая пригарью мука. Он потирал руки от удовольствия и думал: «Вот тесть говорил, что Пряслов ненадежный, значит, точно он все врал, чтобы не отпустить работника».

Однажды темной осенней ночью Пронину пригрезился сон, будто его мельницей завладел кто-то другой и его, Пронина, гонит метлой с собственного двора... Проснулся он, весь дрожа от страха и гнева, долго лежал с открытыми глазами, вглядываясь в потемки, припоминая все подробности сна и прислушиваясь, как возилась за дощатой перегородкой и скрипела старой деревянной кроватью Матрена. «А что, если пойти на мельницу проверить, не спят ли все работники? Там ведь машина, горючее. Чего доброго вспыхнет, вот тебе и другой...» — и с этими мыслями он начал одеваться.

Предположения Пронина не оправдались. Мельница работала полным ходом. Входя во двор, он увидел помольцев, приехавших из других деревень, Они столпились около двери в машинное отделение, окружив Пряслова, сидевшего на пороге и частенько поглядывавшего на машину. Пронин насторожился, спрятавшись за возы, начал прислушиваться. Пряслов, чуть освещенный коптилкой, рассказывал:

— На днях приехал к нам на мельницу солдат. Только что прибыл с фронта по ранению. Так вот он говорит, что на фронте дело дрянь... Немцы здорово лупят снарядами, а у наших винтовок и то не хватает на всех, а о снарядах и говорить нечего. Наше начальство заставляет больше молиться: «Враг-де, мол, сам сдастся...» Он, хрен, сдастся. Как жвахнет, жвахнет, из шестидюймовки, так и лапти кверху! А бьют, слышь, дерзко, сволочи. Увидит двоих-троих в поле, черт-те где, и лупит из маленькой пушки.

— А все-таки наши далеко ушли. Здорово жмут австрияков.

— Ушли-то далеко, да толку что, прорвет где-нибудь сбоку и отрезаны, вот тебе и далеко, да будет близко, — продолжал старый вояка Пряслов. — Вот в японскую тоже дела были, японцы русский флот утопили, Порт-Артур отняли...

— Как отняли? Его Стессель продал, — снова возразил тот же помолец. — Кабы наших не продавали, никакие японцы перед нашими бы не устояли. Наши как возьмут в штыки да на ура, так и летят японцы обратно, только пыль в стороны. А бегать они ловкачи.

— Известно, — раздался глухой голос.

— Ну, ты как думаешь, Максим, чья возьмет в этой войне? — спросил один из рабочих с мельницы, обращаясь к Пряслову.

— Думаю, что ничья.

— Как то есть ничья? — спросило несколько голосов.

— Да очень просто. Повоюют, повоюют, солдат перебьют да и пойдут на мировую.

— Эх, недорога кровь людская, — как вздох, вырвалось из темноты.

— Доколе ж терпеть-то будем?..

— Натерпятся да повернут штыки против таких вот, как наш хозяин... Ясно, как день, - заключил Пряслов.

Пронин, стоя за возами, затрясся от злости. Значит, тесть был прав, когда сказал, что Пряслов ненадежный. «Ты погляди, что выдумал. Ух, одноногий дьявол, штыки повернуть против хозяев, которые их кормят! Сколь я отвалил хлеба казне. А для кого он пошел? Солдатам! — думал Пронин. — Если сейчас к уряднику? Да только мне-то какая польза? Заберут его и — в кутузку, а мельница опять будет стоять. Нет, лучше я с ним сам поговорю...»

Пронин тут же ушел обратно.

На утро, как ни в чем пе бывало, Пронин явился на мельницу. Машинист в это время отдыхал, остановив машину, Помольцы тоже зоревали: кто на возу, укрывшись дерюгой, кто под телегой, завернувшись в зипун, и храпели на весь двор.

Пронин, растолкав машиниста, сказал.

- Пора начинать, солнышко всходит.

- Как, уже? А я нот только что заснул.

— Поменьше надо было трепать языком, а побольше глядеть за делом, — внушительно проговорил хозяин, кося исподлобья глаза на Пряслова.

— Кто болтал? — спросил озадаченный машинист.

— А вот ты болтал, что солдаты повернут штыки против вот таких, как я.

— А разве не правда? Дело к тому идет, — ничуть не смутившись, ответил Пряслов.

— Откуда у тебя эти новости? — строго спросил Пронин.

— Все оттуда. Солдаты приезжают, думаешь, они ничего не видят...

— Ты вот чего, Максим: если хочешь у меня работать, так брось поскорее свои бредни и людей в грех не вводи... Не то урядник до тебя доберется, тогда хорошего не жди...

— Хо! Урядник! Он на мельницу не ездит, готовеньким все получает. Была ему нужда подслушивать, что говорят на твоей мельнице.

С этого дня у Пронина с Прясловым пошел раскол.

Пронин не однажды собирался зайти к уряднику поговорить насчет Пряслова, но побаивался высунуть язык, да и времени все не было, заботился скорее отправить хлеб в Рыбинск. А когда вернулся с порядочной суммой денег от проданного хлеба, то утешал себя так: «Черт с ним, пусть болтает, а по-ихнему все равно не выйдет. Батюшка-царь этого не допустит».


Глава четырнадцатая

Приехав из Рыбинска, Пронин запрятал деньги в потайной несгораемый шкаф, а сам отправился на мельницу проведать, как идут дела.

— Ну как, Макар Иваныч? — спросил он мельника.

— Слава богу, работаем без остановки, помольцев много.

— Ну, а Пряслов все по-старому ведет разговоры?

— Будто не слышно теперь, — сказал мельник.

«Ох, врет, заодно с ним, скрывает...» — подумал Пронин.

Вернувшись вечером домой, он увидел на божнице конверт.

— Что это, от кого?

— А больно я знаю, еще третьего дня принесли, забыла давеча тебе сказать, — певуче ответила Матрена.

— Наконец-то, прислал бродяга, — проворчал он.

Пронин еще до отъезда в Рыбинск послал письмо Стрижову.

«Вот чего, Андрюша, — писал он племяннику, — брось-ка ты это несчастное капитанство да приезжай в деревню, хоть немного послужи родному дяде. А если не хочешь сам приехать, так, по крайней мере, прислал бы мне порядочного, надежного человека, знающего машину. Положиться не на кого, кругом мошенники...»

По приезде из Рыбинска Пронин сильно заболел - от того ли, что плохо питался в дороге, или продрог, сидя целыми ночами на палубе баржи в ветхом кафтанишке, охраняя свое зерно от ненадежного водолива. Когда Пронин почувствовал сильное недомогание, он тут же написал второе письмо Стрижову, в котором просил, чтоб племянник срочно приехал и занялся хозяйством. Но Стрижов не приехал, Пронин крепко обиделся на племянника.

— Вот, бродяга, галах, и в ус не дует, что его дядюшка лежит при смерти, — охая, ворчал он. — Если так, тогда не пеняй... Я вот гляжу, гляжу, да и махну весь капитал под Матрену... Тогда посвистит с пустым карманом... — Но как только становилось ему полегче, мысль поворачивала снова в другую сторону: «Как бы это получилось? — прикидывал он. — Кто мне Матрена? Чужая баба. И вдруг завладеет всем моим нажитым добром! Не бывать этому. Ей моего имущества и на один год не хватит. Какой там год! Да она в один месяц по простоте своей души все размайданит... Только умри, тут сразу набежит полный двор ее подружек да всяких кумушек... Нет! Я не для этого наживал, чтоб, как пыль, все ветром раздуло... А этого мошенника, гордеца, я заставлю приехать и взяться за дело...» — думал Пронин, ворочаясь с боку на бок в скрипучей кровати. После тяжелых раздумий он крикнул:

— Матрена! Сходи-ка за попом, да и нотариуса пригласи.

Завещание гласило: «Все движимое и недвижимое имущество после смерти Пронина переходит в наследство племяннику, Андрею Петровичу Стрижову. В чем собственноручно расписуюсь при духовном отце и свидетелях».

Но к великому огорчению Стрижова, благодаря заботе Матрены Севастьяновны, которая старательно взялась за излечение Пронина — сажала его на пары и давала пить медовый спуск со свиным салом и какими-то лечебными кореньями, — Пронину стало полегче. Он начал выходить с палочкой. Идет по двору и все думает: «Как же это я все подписал на Стрижова, а Матрене ничего не оставил. Ну ничего, я ее деньгами ублаготворю...» Вскоре прибыл с письмом от Стрижова надежный человек, знающий дело машиниста. Пронин обрадовался, что теперь он может убрать ненавистного ему Пряслова. «Вот, поди-ка теперь, сунься с пятерыми-то детьми, кто тебя возьмет?..»

Новый машинист, Федор Федорович Лучинкин, оказался очень услужливым.

— Ну как, Макар Иваныч, ничего машинист? Не занимается ли вредными разговорами с помольцами и рабочими? Не замечаешь? — выпытывал Пронин.

— Нет, Митрий Ларионыч, не замечал, — отвечал Песков. — А что работник, видать, хороший, способный и старательный.

После этих разговоров Пронин совсем успокоился и реже стал заглядывать на мельницу.

Однажды утром, в конце октября, Пронин был на мельнице. Мельник услышал какое-то неровное хлопанье приводного ремня.

— Митрий Ларионыч, чего-то ремень стучит. Может, остановить машину да перешить? — спросил Макар Иванович.

— Нет, подожди, я сам погляжу,— сказал Пронин, торопливо направляясь в машинное отделение.

Около двери стояли помольщики. Он протискался между ними и торопливо подошел к маховику, заглядывая на ремень. Но с полу нельзя было ничего определить. Он поднялся на третью ступеньку подставки и нагнулся над быстро пролетавшим ремнем. Вдруг ступенька подвернулась, и Пронин полетел вниз. Через мгновенье он уже лежал окровавленный на грязном полу. Подбежали машинист, мельник. Но Пронин уже не дышал. Послали за врачом, дали знать уряднику и приставу. Вскоре на мельнице появилась целая комиссия, отправили телеграмму Стрижову. Он ответил: «Выехать не могу, хороните».

Приставу не удалось заняться пронинским делом, ему был доставлен пакет от помещика Серпуховского. Тот извещал: «Прошу прибыть немедленно. Деревня бунтует, охрана побита, мужики отломали у амбаров двери и увозят хлеб».

Пристав собрал стражников и покатил в соседнюю деревню, а дело по проверке пронинского капитала возложил на урядника Чекмарева. Урядник призвал старосту, двоих понятых из сотских и отправился с ними проверить пронинское имущество, чтобы составить акт. На небольшом, заросшем травой пронинском дворе встретила их Матрена. Слезливый взгляд ее наводил тоску на всю комиссию.

— Хватит глаза мочить! — прикрикнул Лукич. — Веди, показывай, где хранишь сокровища?

— Это какие, батюшка, сокровища? — спросила Матрена, все еще всхлипывая.

— Где бумаги? Где деньги?

— Не знаю, батюшка городовой, а денег-то поди-ка, чай, и пе осталось ничего... Право, не знаю.

— Я те покажу! У меня узнаешь! — грозно крикнул Лукич.

— Да вы что, батюшки! — заголосила Матрена.

— Где же это деньги-то? Надо быть, в подвале... Ты скоро вспомнишь! — кричал урядник.

— Сейчас, сейчас, батюшка!

— Ну, ну! — прошипел Лукич, поглаживая усы.

— Сейчас, сейчас, батюшка, сейчас родимые, — доставая ключи, проговорила она.

Лукич трясущимися руками вырвал ключи и заорал:

— Где ход в подвал?

— Из спальни, батюшка городовой.

— А ну-ка, веди!

Спустившись в подвал, Лукич шарил выпуклыми глазами по стенам, сплошь затянутым серым паутинником. Неожиданно его опытный глаз наткнулся на замочную скважину в каменной стене.

— Ага, вот где! — радостно произнес он.— Сюда свети, Прохорыч.

Подобрав ключ, который легко вошел в скважину, Лукич открыл тяжелую дверку. На железных полочках лежали в аккуратных стопах кредитки. На одной из полок Лукич увидел порядочный мешочек. Оказалось, что он набит до краев золотыми. Руки урядника задрожали и полезли в мешочек. Прохорыч прерывисто дышал, загораживая рукой свечу.

— Ты чего?

- Я? Ничего...

— Ну, то-то!

Вдруг Прохорыча прорвало:

— Василий Л-лукич! Для разживы горстку возьму? — Урядник оглянулся на лестницу. Палка выпала из руки Прохорыча, а рука уже была в мешке. Золотые сыпались со звоном па плиточный пол, проскальзывая меж толстых пальцев старосты. Он лез уже за новой горстью.

— Куда! Куда! Цыц! Хватит! Убери лапу! — прошипел Лукич.

Громкий стук тяжелой дверцы, точно ножом, кольнул сердце старосты.

Лукич вырвал свечку у старосты и, еле попадая, начал совать палочку сургуча в пламя свечи. A староста ползал по плитам пола, подбирая упавшие монеты. В это время Матрена, скрючившись над люком, точно над могилой своего хозяина, часто смахивала крупную слезу, не видя, что делают с пронинским добром два строгих представителя деревенской власти.

Протокол и акт были написаны по установленным формам, как приказал пристав. Все бумаги, какие нашлись в несгораемом шкафу, вместе с завещанием на имя Стрижова были запечатаны в огромный пакет и отправлены с нарочным приставу.

Схоронили Пронина на том же кладбище, где покоилось тело его благоверной супруги Акулины, рядышком. Плакальщиков было немного. Матрена помочила глаза, склонясь над свежей могилой.

Вскоре заморосили осенние дожди, засвистали и завыли бури, кидая охапками желтые листья со старых скрипучих берез. В начале суровой зимы укрепился на Волге лед, присыпанный первыми порошами. Установилась зимняя дорога. В один из зимних дней по ее ровному, гладкому полотну пронеслась лихая тройка с двумя звонкими колокольчиками под дугой и бубенцами на уздечках пристяжных. На облучке сидел ямщик — широкоплечий детина, в овчинном тулупе и барашковой шапке. Ясное морозное утро веселило сердце седока, молодого человека. Каракулевая шапка ухарски заломлена набекрень. Аккуратно подогнанный по фигуре енотовый тулуп. Маленькие черные усики старательно закручены в скобки. Молодой человек улыбается: «Эх, вот приложу этот капиталец к тому, который удалось получить прошлой зимой от выгодной и счастливой женитьбы...»

Это едет Андрей Петрович Стрижов, племянник Пронина. Ему двадцать семь лет, но он уже владелец большого буксирного парохода и пяти громадных деревянных барж, которые он в конце навигации установил на зимовку в Соляную Воложку. В прошлом году он женился на Машеньке Черных, дочери крупного владельца пароходского и баржевого хозяйства на Волге.

Андрей Петрович служил капитаном на большом буксирном пароходе «Архип», названном по имени его владельца. Потому ли, что Андрей Петрович уже хорошо успел изучить псе плесы и перекаты от Рыбинска и до Acтрахани, или по другим причинам, но хозяева питали большое уважение к этому молодому капитану. Правда, старый лоцман Баскаков лучше знал и то, и другое, но таким уважением не пользовался. Хозяева говорили о Стрижове так:

— Парень он дельный и к жизни способный...

Архип решил выдать за него дочку Машу. Машенька и сама частенько приглядывалась к Стрижову, когда ездила на пароходе по своим личным или отцовским делам. Карие искрящиеся глаза Стрижова притягивали девушку. Машенька любила бывать на верхней палубе в вечерние часы, когда берега Волги красились в яркие цвета, разливаемые закатом. Да и капитану Машенька казалась привлекательной, особенно когда ее пышные волосы шевелил легкий ветерок, а зеленоватые глаза посматривали на него из-под длинных ресниц. Андрей, конечно, и в мыслях не держал жениться на хозяйской дочери. Хотя иногда и подумывал: чем черт не шутит, когда бог спит, закрыв глаза, на перине седьмого неба!..

Однажды вечером, сидя на реечном диване около штурвальной рубки, Андрей Петрович советовался Баскаковым, как удобнее и с наименьшим риском пройти перекат с изломанной линией фарватера. В это время Маша, накинув на плечи пуховый платок, вышла из каюты, и присела рядом с капитаном.

— Что, Андрюша, так задумался? — ласково спросила она, дотронувшись мягкими, теплыми пальцами до руки капитана.

— Да вот, Марья Архиповна, впереди мелкий перекат, а время к ночи...

— А если часть баржей оставить на якорях и потом зайти? — посоветовала хозяйка.

— Это-то оно хорошо, да времени много уйдет, если членить караван...

— Ну смотрите, вы — капитан! — улыбнулась девушка.

И улыбка эта показалась Андрею какой-то особенной, робкой и зовущей...

Машеньке шел двадцатый год, и Архип Васильевич задумывался: «Маша у меня расцвела, как маковый цветок, а свахи пороги не обивают...» Он решил действовать сам. Однажды вместе с дочерью явился на пароход, шедший порожняком на Каму за баржами. Кругом чистота и порядок. Капитан был на своем месте. Это очень нравилось хозяину. Архип Васильевич и Маша поднялись на верхнюю палубу, встали поближе к обносу, смотрят, как меняются виды гористых берегов, сплошь заросших дремучими лесами.

Архип как-то неожиданно перекинул свой взгляд на капитана.

— Маша, смотри! А ведь капитан-то у нас молодец! Как ты находишь?

— Это я и сама давно заметила, — улыбнувшись, тихо проговорила она.

— Ну! Ах ты, кукла гуттаперчевая, — весело рассмеялся отец. — A я думал, ты не замечаешь.

— Ты думал, у меня глаз нет? Посмотри, какие большие... — смеясь, ласкалась к отцу Машенька.

Стрижова было решено приписать к семье Черных, Когда поздней осенью все пароходы и баржи были поставлены на зимовку в затон, «Архипа» с пятью баржами Стрижов оставил в Соляной Воложке.

Хозяева, чтобы не откладывать дело в дальний ящик, с окончанием навигации решили сыграть свадьбу. В день богатой свадьбы съехалось много гостей. Кричали «горько!» Андрей с Машей подслащивали им вино. С налитым до краев бокалом поднялся сам Архип. Гости тоже встали.

— Дорогие гости! — крикнул Архип.— Поздравим новобрачных, заключивших союз в божьей церкви перед святым евангелием для будущей совместной, счастливой жизни... И я думаю, что наша марка как отца, так и моих деток будет всегда высока на Волге, — Архип сделал паузу.

Гости закричали:

— Ура!

— Так вот, — продолжал Архип, — в дар моим любимым деткам я отдаю тот самый пароход, на котором Андрюша честно, как отцу родному, служил капитаном. И в придачу к нему пять баржей в полной исправности! Пользуйтесь благами, дети мои!

— Браво! Ура! — кричали гости.

И вот Андрей Петрович, оставив свою Машу, едет в Шелангу к приставу, по делу своего дяди — Пронина. Тройка быстро проскочила через Волгу, к горному берегу.

— Куда прикажете? — оглянувшись, спросил ямщик.

— В Шелангу! — крикнул Стрижов. — В Шелангу, родной! Дельце есть такое... «Ах, мать честная, как это его так ловко шлепнуло ремешком, что и не дыхнул ни разу...» — думал Стрижов, вспоминая своего дядюшку,

Тройка остановилась у подъезда, где жил пристав.

Андрей Петрович быстро, почти по-детски, вскочил на ступеньки крыльца, стряхнул снег с кукморских, с красными мушками, валенок и быстро вошел в открытую дверь. Пристав только что допил утренний чай и с папироской в зубах шарил выпуклыми глазами, ища спички.

— К вам, Иван Яковлич! — доложила прислуга. — Молодой человек, приехавши на тройке.

Пристав, немножко смущенный таким ранним визитом, встретил Стрижова подозрительным взглядом.

— Что вам угодно, молодой человек? — произнес он, оглядев с ног до головы вошедшего.

Андрей Петрович немножко смутился, но скоро выправился и промолвил:

— Ваше благородие, — тихо начал он, — извините за такое раннее беспокойство... Приехал я к вам, ваше благородие, по делу печально и, можно сказать, трагически погибшего моего родного дядюшки Пронина.

Стрижов низко поклонился.

— Очень и очень рад вас встретить... — с льстивой улыбкой произнес пристав. — Так вот, оказывается, ты какой... А я ведь полагал, просто вахлак-бурлак, смолена ширинка... Садись, садись, вот сюда, поближе к печке. Хочешь чаю? Замечательный чай? Покушай-ка! — пристав топтался около Стрижова, угощал и потирал руки от удовольствия. — Как это ты так неожиданно пожаловал! Хоть бы сообщил письмишком, телеграммкой, что, мол, еду. А тут вот и принять нечем такого дорогого гостя... А сам думал: «Сколько же все-таки поддудит?» — Весьма сожалею вам, молодой человек, ей-богу, сожалею... — с печальной ноткой в голосе произнес пристав. Ваш дядюшка был честнейшей души человек. Сколько он вложил труда и терпенья, чтобы сколотить такой капиталец!.. А под старость лет не пришлось порадовать свою душу нажитым добром. Ушел на тот свет самым праведным человеком... Царство ему небесное... — пристав прослезился и трижды перекрестил свою опухшую физиономию. — Капиталец, который остался после вашего дядюшки, завещанный вам по родству в наследство, хранится в надежных руках... А вот это завещание вашего дядюшки, — пристав подал пакет Стрижову, подчеркнуто кланяясь.

— Благодарю вас, ваше благородие, за оказанную заботу, — Стрижов тоже поклонился. — Ваше благородие! Может быть, вам желательно прокатиться в дядюшкино гнездышко? Прошу не отказать в любезности. Тройка у крыльца, а погодка чудная...

— От души рад составить компанию, только вот что, молодой человек, придется версты три дать крюку. У меня сегодня намечены делишки на одном заводе...

— Что ж, я готов хоть куда...

— Ульяна! — крикнул пристав. — Подай-ка что-нибудь потеплее одеть!

— Что ж вам, Иван Яковлевич? Может быть, медвежий тулуп?

— Нет. Что ты, тяжел. Подай-ка там шубу с бобром! — пристав снял со стены шашку, револьвер и начал все пристегивать. — Время, брат, такое... Все таскать приходится, неспокойное время... Буря после пятого совсем было стихла, а в двенадцатом опять колыхнулась, правда, далеко, в Сибири, но однако ж и здесь, на Волге, отдалась... Мужик, брат, неспокоен... Ты, чай, и сам видишь пожары, когда едешь ночью по Волге. Это все отрубщиков подпаливают... А кто занимается этим делом, ты понимаешь. Пусть бы такие галахи, пропойцы... А то ведь самые настоящие деревенские мужики, старики, старухи. Прямо беда, брат, Дышать нечем, весь народ развинтился... Сколько за этот год сослали в Сибирь, я уж совсем и со счету сбился. А вот совсем недавно, как раз в тот день, когда с вашим дядюшкой произошел несчастный случай, у помещика Серпуховского всех охранников побили и весь хлеб разграбили. Ну, ладно, хватит, об этом и в будни наговоримся, а сегодня у меня большой праздник... А как у вас, на баржах, на пароходах?

— Все так же, приходится крепче держать..

— Так-так, правильно, а теперь поехали.

Ямщик уже был на козлах и распутывал вожжи. Пристав ввалился в сани, рядом сел Стрижов.

Тройка катила мелкой рысцой. Свежий воздух, колокольчики под дугой — все это создавало приятную обстановку для дружеской беседы. Пристав заговорил прямо в лицо Стрижову:

- Неважно обстоит дело и на заводе. Вот у меня под самым носом завелась гадина... Мутит и мутит рабочих. Ты понимаешь, осенью на четверо суток остановили завод... Теперь уж поставил своего человечка, а результатов пока никаких, не могу изловить главного закоперщика. — Неожиданно громко пристав продолжал: — Значит того, Петрович, выпьем по чепарухе! Эх, и спиртик там выделывают, как божья слезинка! Управляющий — мой друг, свой человек.

Тройка быстро обогнала обоз, везший на завод мерзлую картошку, и влетела на заводской двор. Пристава встретил управляющий.

— Здравия желаем вашему благородию!

— Здравствуй, Сысойкин! — пожимая руку управляющему, крикнул пристав.

Управляющий с любопытством посмотрел на Стрижова.

— Очень рад, очень рад видеть вас, ваше благородие! Давненько не заглядывали! Заходите, откушайте по стаканчику последнего выпуска... С морозца-то очень приятно...

— А на закуску? — осведомился пристав.

— Не извольте беспокоиться, найдем: грибочки какие угодно, из собственного лесу.

— Что ж, Петрович, идем?

Когда пошли к Сысойкину, стол уже был накрыт. Несмотря на филипповки, на столе лежала добрая половина свиного окорока, приятно щекотал в носу острый запах жаркого.

на тарелках, расставленных на столе, громоздились грибы и грибочки.

— Видал! — крикнул пристав, ткнув в бок Стрижова.

— Вам как? Может быть, совсем чистенького? — спросил Сысойкин, наливая стаканы.

— Нет, что ты, что ты, — улыбался пристав, поднимая пучки густых бровей. И старательно отрезая порядочный ломоть ветчины, приговаривал: — Ну-ка, мы вот этих попробуем грибков из собственного лесу. — И все толкал локтем Стрижова. — Следуй, брат, следуй...

Сысойкин налил себе слабенького.

— Ваше здоровьице!..

— Кушайте во здравие! — пристав потянул к себе тарелку самых мелких грибков.

— По казенной части изволите служить? — обратился Сысойкин к Стрижову.

Тот не успел еще рот открыть, а проворный пристав ответил:

— Сам хозяин! Вправе нанимать и прогонять служащих.

— Вот как... — протянул управляющий.

— Да вот, знаете, — начал деликатно Стрижов, — занимаюсь перевозкой грузов на собственных баржах и своими пароходами.

— Как! — воскликнул управляющий. — Правда? Ах ты, батенька, да как это вас бог принес?..

— Мне скажи спасибо, мне! — вставил пристав.

— А я, знаете, завтра собрался ехать — договора заключать на поставку заводских грузов. Мне необходимо перебросить большой груз овса и ячменя из Слудки да пшеницы из Самарской губернии.

— Из Самары я могу, а что из Слудки — невозможно, посудины по Вятке не пройдут.

— Ну как на заводе? — спросил пристав.

— Пока спокойно, не знаю, что будет дальше.

— Ничего, — успокаивал пристав. — Скоро всех выдергаем да отправим...

— Спасибо, ваше благородие! Налью еще?

— Как, Петрович? Пропустим еще по единой?

— Да, пожалуй, — согласился Стрижов.

После всех разговоров и угощений управляющий написал договор на перевозку грузов. А пристав сходил повидать своего негласного осведомителя. Вернулся он в веселом настроении — от удачных ли сведений, или от «божьей слезинки» с плотной закуской...

— Ну, Петрович! Нам пора! — крикнул оп. — Дорога дальняя.

— Едем, ваше благородие, едем, — свертывая бумаги, направился к выходу Стрижов.

— Ваше благородие! Ваше благородие! Селедочку-то забыли! — кричал управляющий, догоняя пристава с саблей в руке.

— Ах, черт, как это я? — пыхтел пристав.

Быстро мчались кони, скрипел снег под полозьями.

«А сколько поддудит...» — думал Плодущев. Он закурил, предложил и Стрижову.

— Не употребляю, — сказал Стрижов.

— Вот это замечательно! Такой прекрасный молодой человек и не избалован. А мы уж коптим небушко, по должности, по службе позволительно.

Ехали быстро, дорога свернула в лесок, пристав насторожился.

— Знаете что, Петрович, не будучи на фронте, чуть было не погиб при исполнении своих служебных обязанностей, — он отвернул бобровый воротник, и Стрижов увидел красный шрам на толстой шее пристава.

— Грузчики на пристани забунтовали, перепалка крепкая была...

Но подробности рассказывать уже не было времени. Тройка подскочила к пронинскому дому. Встречая гостей, голосила, обливаясь слезами, Матрена.

— Ну, ну! Хватит! — крикнул пристав. — Молодой человек не любит. Что ж, Петрович, посмотрим, как оно там дела... Старуха, ключи!

— Нету, родненький, у меня ключиков-то, батюшка городовой намедни унес.

— А ну-ка, марш за городовым!

Блюститель порядка, гроза всей волости, Василий Лукич предстал перед своим начальником, лихо рапортуя, что в его участке происшествий никаких не произошло.

В присутствии представителей власти пронинский капитал был проверен, упакован и передан в новые надежные руки.

— Как думаешь, Петрович, не опасно одному ехать?

— Кто знает? — улыбнулся Стрижов.

— Сам-то я поеду, — вызвался пристав. — А, может быть, пару стражников прихватить? Лукич, отряди двоих конных.

Итак, пронинский капитал поехал на новое место жительства — в город.

Приставу, конечно, «поддудело» порядком... Стрижов и сопровождавших стражников без чаевых не оставил.


Глава пятнадцатая

Поезд тихо, точно крадучись, ползет по извилинам черных рельс прифронтовой временной дороги. Белые редкие облака медленно продвигаются к востоку; иное проскользнет под самым солнцем, точно чайка, спрячет его под свое пушистое крыло, бросив тень на желтеющую листву придорожных кустарников. Медленно плывут из трубы паровоза серые тучи дыма, обнимают листву и уплывают в поле, затянутое по жнивью сеткой белой паутины — предвестником теплой и протяжной осени. Последние дни лета.

Где-то вдалеке, за краем леса, раздаются глухие раскаты орудийных выстрелов. Рельсы впереди кончились. Паровоз издал последний вздох и уперся в бугор свежей насыпи. Началась суетливая выгрузка. Лязг оружия, отрывистые звуки команды.

— Приехали! — сказал Чилим, становясь по команде в строй.

Колонна тронулась, поднимая тучи пыли,

Августовский вечер. Сизая дымка легла на окружающий лес и дорогу. Солнце пронизывает косыми лучами кустарники и блестит на штыках. Далеко раздается нестройный стук солдатских сапог.

Наступает ночь. Загораются тусклые огоньки звезд. Бледная горбушка луны, ныряя в облаках, поплыла и небесную муть.

«Эх, проходит лето красное, заморосят скоро дожди, начнутся темные осенние ночи, которые только и хороши для рыбака, не имеющего собственного плеса...» — думал Чилим, глядя в потемках себе под ноги.

Вспоминалась оставленная далеко Волга, а с ней и все остальное... Встала во весь рост перед глазами Наденька, которую чуть было не назвал своей. Но нет. Видимо, этому не бывать, — заключил он. Все прошлое, прожитое, казалось сном. Пробуждение вот здесь, среди лесов с винтовкой на плече.

Молоденький лесок кончился. Посреди широкой поляны высилось каменное здание винокуренного завода с высокой кирпичной трубой; деревянные постройки теснились друг к другу за плотным высоким забором.

— Привал!

Солдаты быстро заняли двор и разместились во всех его уголках, среди старых чанов, рассыпавшихся бочек, сломанных телег и всякой заводской рухляди, гниющей на дворе. Любопытные решили обследовать заведение и узнать, как вырабатывалась водка и нет ли чего выпить с устатку. Но, видимо, еще до прихода полка, где служил Чилим, комиссии достаточно обследовали эти «позиции», так что «трофеев» не было обнаружено. Солдаты скучали. Но неожиданное происшествие развеселило третью роту.

конюх Савкин долго стоял среди двора в потемках, раздумывая: «Где же я достану воды напоить Дружка?» — И, тряся пустым брезентовым ведром, пошел за угол главного корпуса. Запнувшись за что-то твердое, он упал на доски.

— Что за черт, кажись, колодец забит? — конюх на-чал ощупывать в потемках доски.— И впрямь колодец! — радостно воскликнул он, отдирая доску и мотая в колодце вожжами с привязанным ведром. — На-ка, Дружок, дерни с устатку.

Лошадь понюхала, громко всхрапнула, точно почуяла волка, замотала головой и шарахнулась в сторону.

— Что ты! Кургузый дьявол! — заорал Савкин. Понюхав, он воскликнул: — Эх, ма! Вот оно что!.. Яшка! А, Яшка! Иди сюда!

— Ты это чего? — спросил подошедший Яков, конюх с интендантской повозки.

— Да вот лошадь не пьет, а нам вроде можно. Тащи кружку! Будем пробовать.

— Пожалуй, градусов тридцать, — отхлебнув глоток, произнес Яков.

— Нет, все сорок. Мой нос лучше всяких градусников, его не проведешь, — утверждал хозяин ведра.

Сели под интендантскую повозку, достали сухарей и начали пробовать.

— Эге!.. Брат, да так можно воевать до победы!.. — после второй кружки крикнул Яков.

— И будем! Ей-богу будем! — кричал Савкин.

— Чего тут судачите, как кумушки? — спросил подошедший Чилим. Спиртной запах ударил ему в нос.

— Садись, Васька! На, пей! — совал кружку Чилиму Савкин.

— Ефимка! Сюда! Живо! — позвал Чилим друга.

Солдаты быстро пронюхали и забегали с котелками к колодцу. Через час третья рота была навеселе, усталость как рукой сняло. Кругом слышался веселый разговор, потом зазвучала песня, и солдатский тяжелый сапог пошел отбивать чечетку по плитам заводского двора. У ротного сердце поет от радости — здорово веселятся ребята, духом не падают. Только под утро он понял все.

Колодец забили, поставили часового. Рота уже строилась, а солдаты все еще подбегали к нему.

— Землячок, милый, разреши еще котелочек! Ей-богу на пятерых, башка дьявольски трещит, — упрашивал и часового.

Поручик Голиков бегал от взвода к взводу, матерился, кричал. Бабкин во всей амуниции, обняв винтовку, лежал на мостовой и несвязно ворчал какую-то песенку. Увидя ротного и не поднимая головы, он вяло поднес руку к козырьку.

— Накачался, скотина, — произнес Голиков.

— Рад стараться, вашбродь! — заплетавшимся языком бормочет Бабкин.

— Вставай, черт! Чего растянулся! — кричит подбежавший Чилим и, подняв Ефима, повел к повозке. — Савкин! Принимай багаж! Ты испортил...

Полк двинулся дальше. К полудню добрались до опушки леса. Навстречу все чаще начали попадаться одноколки и двуколки, обтянутые зеленым брезентом с красными крестами на боках, набитые ранеными. Все чаще попадались и свежие бугорки могил. Дорога круто свернула вправо. Широкая липовая аллея была уже изрядно общипана снарядами. Тянуло едким дымом от догоравших построек какого-то поместья. Слева, меж редких стволов лип, светилось большое квадратное озеро.

— Привал! — передавалась команда по ротам.

Начальство решило передневать в леске, а дальше двигаться ночью. Но только успели расположиться, как вдруг из-за укрытия выскочил артиллерист и громко закричал:

— Чего тут сгрудились? Ему с горы, как на ладошке, все видно, сейчас начнет крыть!..

Где-то грохнуло, и снаряд просвистел над головами. Столб земли и дыма поднялся за укрытием, куда спрятался артиллерист. Раздался взрыв, за ним второй, третий, и пошло чесать по дороге. Новички не ожидали такой встречи. Один снаряд разорвался около третьей роты: троих убило наповал, а шестерых искалечило.

К счастью, огонь скоро затих. Вылез тот же артиллерист и сказал:

— Эх, землячки, кричал я вам, что здесь ему видно. Это они перед кофием, а теперь не будет, значит, кофею лакают... - заключил артиллерист и снова юркнул в укрытие.

Ротный покачал головой и приказал рыть яму для убитых.

Чилима взводный, по старой привычке, послал на кухню чистить картошку, помогать кашевару. Кухня остановилась за лесом, около шатристой сосны, с которой было сбито несколько разлапистых сучьев. Рядом - воронка от крупного снаряда, приспособленная под по-мойку ранее проходившими частями. Чилим с кашеваром чистят картошку и бросают ее в котел с водой.

Вдруг в воздухе что-то загудело... Тот же артиллерист, высунув голову из укрытия, крикнул:

— Эй, вы! Черти косолапые! Чего рассиживаетесь?

Сейчас припечет...

— Кого это припечет? — проворчал кашевар.

— Давай, браток, прячься, в сам деле не припичужил бы, — сказал Чилим.

— Сиди, работай, и так опоздали с обедом, в дороге надо было варить да продукты не отпустили. А теперь вот мечись...

Еще что-то хотел сказать кашевар, но в воздухе засвистело, завыло... Чилим шмыгнул в помойку. В это время один за другим раздались четыре оглушительных

взрыва. Чилим выглянул: кухня лежит на боку, ящик валяется в стороне, а около него, распростершись, — мертвый кашевар.

Из-за укрытия показались артиллеристы.

Один батареец, здоровенный детина, бежит, матерится:

— Я сейчас, туды его собаку, сниму с воздусей-то...

Бабах. И белое облачко вспыхнуло чуть повыше самолета.

— Ах ты, черт, как это я промазал? — ворчит он в азарте и толкает второй снаряд в пушку.

— Ну, теперь держись, сучий нос!

Самолет кувыркнулся, задымил, пошел вниз, оставляя черную полосу дыма, и скрылся в Двине.

— Вот это ловко! Знай наших! — крикнул Чилим.

Из блиндажа выскочил артиллерийский офицер.

— Кто подал команду открывать огонь?

— Я сам, вашскородие!

— Как фамилия?

— Наводчик Гребцов.

— Я тебе покажу, сволочь, как без команды стрелять! — кричал взбешенный офицер.

— Виноват! Вашскородие! Только два снаряда испортил, — стоял во фронт перед офицером Гребцов.

А через несколько дней Чилим снова встретил знакомых артиллеристов:

— Ну как вашего Гребцова, наверное, крестом

наградили?

— Наградили, только осиновым...

- Как, за такую-то меткую стрельбу?

— За стрельбу-то похвалили, но за то, что самочинно открыл огонь, — полевой суд судил, — заключил артиллерист и добавил:

— У нас так: тебя лупят в хвост и в гриву, а ты не моги.

Пехотинцы тужили:

— Жаль повара. Кашу больно хорошую варил.

Вскоре в третью роту пришла новая кухня, а поваром был назначен Грудень. Солдаты первого взвода, провожая Грудня на кухню, наказывали:

— Помни, Грудень, если будешь плохо кормить, так и знай, каждый день тебе будет...

— Там побачимо, — ворчал Грудень.

В первый же день досталось новому кашевару:

- Ить как ловко, сволочь, пихнет затылком поварежки все сало назад, и тебе ни жиру, ни мяса — плеснет одной воды, Ладно, все равно ночевать придет...

Только успел вернувшийся Грудень поставить котелок, набитый до краев кашей, как накинулись на него пятеро.

— Валим! — кричал Крицкий. — Вот теперь побачимо. Сколько, братва, вдарить? — спрашивал Крицкий, сидя верхом на Грудне.

— Бей! — кричали солдаты, держа распластанного на земле кашевара.

Крицкий бьет и приговаривает:

— Это за суп, а это за кашу.

Весь взвод собрался на потеху. Кашевар вскакивает, отряхивается и, ругаясь, идет на отдых.

— Завтра поглядывай! — кричат ему вслед одновзводцы.

Недолго полк отсиживался в резерве. Вскоре начались передвижка по фронту, и в одну темную ночь часть где служил Чилим, заняла передовую линию окопов.

Забрезжил рассвет. Легким ветерком всколыхнуло и прогнало туман. Солдаты увидели, что сидят на берегу Двины. На бугорке противоположного берега, вырисовываясь из поредевшего тумана, появился человек и чисто по-русски крикнул:

— Сибиряки! Поздравляю с новосельем!

— Вот, сволочи, уже узнали... А ну-ка я его спахну, — поднимая винтовку, проворчал Чилим.

— Отставить! — услышал он команду ефрейтора.

Чилим бросил винтовку на бугор глины и принялся вычищать грязь со дна окопа, размешанную, как кисель, солдатскими ногами. Вычистил окоп, углубил, сделал и в стене углубление, чтоб можно было спрятаться от непогоды и пуль.

На фронте было продолжительное затишье. Но это не радовало солдат. Они знали, что после всякого затишья наступают бури... Первый день прошел в томительной тишине, а вечером начала бухать полковая батарея и где-то неподалеку на левом фланге залился пулемет.

Над берегом и водным пространством яркими звездами начали взмывать ракеты. Чилима позвали в блиндаж, укрепленный в несколько рядов толстым накатником. Там уже толпилось несколько унтер-офицеров. При тусклом огоньке огарка сальной свечи на приткнутой к стене доске ротный, развернув карту, что-то задумчиво толковал прапорщику Чеклееву. Чилим услышал:

— Пойдешь сам, возьми надежных, сильных людей, чтоб сразу смял, скрутил и обратно...

Чилим догадался, что речь идет о «языке». Взводный поманил пальцем Чилима и тихо сказал, кивнув голо-вой в сторону Чеклеева:

— С их благородием пойдешь, ты ведь лодкой хорошо можешь управлять?

— Так точно! — улыбнулся Чилим. — Родился на Волге.

— Такого им и надобно... — А сам думал: «Иди-ка вот, там тебе свернут храп...»

Каленов еще с Харбина хотел расквитаться с Чилимом, да случая не было.

Артиллерийская стрельба притихла, пулемет замолчал, только редкие вспышки ракет нарушали безмолвие и тишину темной сентябрьской ночи. Из крытого толстым накатником блиндажа вышли семь человек и исчезли в темноте. Впереди шел прапорщик Чеклеев. Ползком перевалили бугор и пробрались к лодке, скрытой от неприятеля. Тихо погрузились и быстро переправились на противоположный берег. Лодку оставили в кустах, под присмотр ефрейтора Барсукова и вшестером поползли к окопам противника. Впереди был Заваляй, за ним Наумов и, третьим — Чилим. Передвигались медленно, осторожно, с выдержкой. Уже почти достигли неприятельских окопов, — проволочное заграждение начало мелькать в глазах, — но Заваляю не повезло... Наскочил на фугасную мину. И Наумовца уложило наповал. В воздухе зачастили ракеты, начал поливать пулемет. Долго отлеживались в сухом бурьяне. Тут уж стало не до языка. Прапорщик повернул обратно. Ползли, чуть поднимая головы. Только двоим удалось добраться до лодки. Барсуков лежал, прижавшись ко дну лодки.

— Ты что? Ранен? — спросил Чеклеев.

— Никак нет! — поднимаясь, ответил тот.

— Живей шевелись! — шипел прапорщик на Чилима, отталкивавшего лодку.

— Там тоже не слаще будет. Как обнаружит на воде, так и всем крышка, — ворчал Чилим, быстро садясь за весла.

Снова взмыло несколько ракет, и на Двине стало светлее, чем днем. Застучал пулемет, засвистели пули, шлепаясь в воду и цокаясь в борта. Чилим увидел, как повалился на дно лодки Барсуков, как судорожно схватился за ногу Чеклеев, и выпрыгнул в воду. Держась за борт, начал одной рукой подгребать к берегу. Ракеты все чаще взметались, и пулемет не переставал хлестать. Вскоре Чилим почувствовал дно. Он быстро поддернул лодку к берегу и, вытащив Чеклеева, кинулся за Барсуковым, но тот был уже недвижим. В это время Василия, точно дубиной, огрело по плечу. Сгоряча он еще перетащил прапорщика за бугор, в кусты, и только потом почувствовал, как что-то теплое поползло под мокрой гимнастеркой. Чилим с Чеклеевым были в безопасности.

- Вот беда, как же теперь добираться? — ворчал Чилим, ощупывая раненое плечо.

Чеклеев стонал и безуспешно силился подняться.

- Что будем делать? — повторял он.

Делать-то ничего не будем, а давай-ка добираться к своим, - ответил Чилим, подползая ближе к прапорщику.

- Как же я поползу, если нога задевает за кусты?

Чилим одной рукой ухитрился взвалить прапорщика на спину и кое-как пополз в направлении своих окопов. Но скоро красные круги поплыли у него перед глазами, и он уткнулся лицом в землю. Только к утру заметили их солдаты и доставили на перевязочный пункт. У Чилима рана оказалась неопасной. От потери крови он ослабел сильно, но все же после перевязки мог двигаться сам.А прапорщику тут же сделали операцию. Когда он проснулся, нога у него же была ампутирована. Узнав об этом, Чеклеев крепко выругался, тяжело вздохнул и этом, вытер слезы о грязную холстину наволочки.

Чилима, как единственного свидетеля ночного похода, потребовали к ротному, где стояло уже несколько солдат.

— Где вы их подобрали? — спросил Голиков солдат.

- Они, вашбродь, ночью ползли, — начал один из них. — Я слышал, как стонали и чегой-то все ругались, а потом замолкли, но из-за темноты и тумана нельзя было разглядеть. Только утром, когда совсем рассвело, гляжу я, а они шагах в тридцати лежат двое, их благородие вот вот него на спине, — кивнул солдат на Чилима. — Их благородие совсем без памяти был, когда мы подошли. А этот солдат, как услыхал шорох в траве, — сразу за винтовку. Видимо, думал немцы. Хвать — это мы. Тогда обрадовался и стал сказывать спасибо.

Чилим стоял с подвязанной левой рукой и молчал.

— А где остальные? — спросил Голиков Чилима.

— Все там, за речкой остались, вашбродь.

— А Заваляй?

— Он, вашбродь, первый наполз на фугас и все дело испортил, самого в клочья, а Наумовца осколком в голову. Мы получили приказ ползти назад. Пока подползали к лодке, остались только двое: я да их благородие, а ефрейтор Барсуков охранял лодку. Когда переправлялись через реку, Барсукову прошило грудь, а их благородию перебило ногу. Когда я вытащил из лодки их благородие, кинулся было за Барсуковым, тут и меня стукнуло в плечо.

— Как же очутился на твоей спине прапорщик? — допытывался Голиков.

— А я ползком его тащил к своим окопам, а потом уж и не помню, как мы остановились... Вот они, спасибо, нас подобрали.

— Благодарю всех за службу! — сказал ротный.

— Рады стараться, вашбродь! — дружно крикнули солдаты.

— Идите в роту, а ты, Чилим, в лазарет, — и ротный что-то записал себе на память в блокнот.

Чилим неторопливой походкой направился снова на перевязочный пункт. Около блиндажа, за небольшим холмом, заросшим густым кустарником, стояли санитарные повозки с ранеными для отправки в госпиталь. Чилима, как легкораненого, пристроили на облучке, рядом с кучером.

До госпиталя было верст двенадцать. Повозка тряслась по разбитому шоссе, то наезжала на бугор, то с грохотом проваливалась в яму, хоронившуюся под лужей грязи. Раненые охали при каждом толчке и поливали крепкой руганью ездового. Чилим, притулясь на краю сиденья, думал о своей ране, а больше всего о неудачной вылазке. Жаль было погибших товарищей. Так размышляя, он увидел впереди, на обочине дороги, солдата, ковылявшего в грязной, обтрепанной, до колен шинели, висевшей на нем, точно на колу. Смятая серая романовская шапка была лихо заломлена на затылок. В фигуре и походке солдата Чилиму показалось что-то знакомое... «Где я видел этого человека?» — думал он, перебирая в памяти старые знакомства и пристально впиваясь глазами в хромого солдата. Повозка грохотала по разбитой мостовой, разбрызгивая в стороны жидкую грязь. Поравнявшись с повозкой, солдат поглядел на счастливцев, сидевших на облучке. Может быть, подвезете калеку? - говорил его взгляд.

- Стой! Стой!! Останови! — крикнул Чилим ездовому, - Давай посадим. Это мой землячок — из одной древни.

— Пусть лезет, места хватит, — нехотя натягивая вожжи, сказал кучер и сдвинулся на край сиденья.

— Ланцов! Мишка! Ты? — крикнул Чилим, подавая другу здоровую руку.

Улыбка озарила пожелтевшее, исхудалое лицо Ланцова.

— Так вот где мы с тобой встретились, друг любезный, — влезая и усаживаясь на сиденье, проговорил Ланцов и крепко пожал руку Чилиму. — Ты тоже калека?

— Как видишь. Прошлой ночью языка добывали.

— Ну и как?

Пятерых совсем потеряли, а мы двое с прапорщиком калеками стали.

— Ну как служим?

— Хорошо... Сам видишь...

— С тех пор я тебя не видел, как вышла канитель на пристани... Ну, как ты тогда отделался от этих фараонов? — спросил Чилим.

— Да все утряслось, перемололось. теперь я не боюсь, времени много прошло, и вот...— Ланцов, расстегнул шинель, и Чилим увидел на ланцовской гимнастерке две георгиевские ленточки.

— Ты, брат, герой...

— А как же. Подожди, еще не то будет...— Ланцов скосил глаза на рядом сидящего ездового и замолчал. — Будет свободное время — расскажу.

— Ну, а Алонзов куда девался?

— Его осудили в дисциплинарный батальон. Недавно встретился с ним здесь, на фронте. Теперь он в саперном. Окопы роют, блиндажи налаживают. «Счастье, — говорит он, — что подкидыша взял, на эти деньги весь суд купили, а прокурор все-таки не согласился освободить, решили избавиться отправкой на фронт».

— Да, Миша, на денежки все можно купить, — сказал Чилим, и мысли его перекинулись в деревню; вспомнилась оставленная больная, голодная мать, вспомнилась Наденька, умерший ребенок... Воспоминания еще сильнее разожгли боль в руке и тяжелым камнем легли на сердце.

— Как ты думаешь, Миша, откуда мог взяться такой богатый ребенок? — спросил Чилим Ланцова.

— Да уж, надо полагать, не от деревенской девки...

Чилим задумался. Вспыхнувшая внезапно мысль взволновала его. Вспоминались обидные слова, брошенные Наденькикой матерью: «А вот этого цыганенка куда денете?»

— О чем так крепко задумался? — спросил Ланцов.

— Да мать не знай как дома живет,— ответил Чилим.

— Вот и приехали! — проворчал ездовой, сворачивая к двухэтажному дому на крайней улице, где временно поместился госпиталь.

- Ты в этот же? — спросил Ланцов Чилима

— Наверное, сюда, сейчас узнаем.

Чилим помог ему сойти, и, поддерживая друг друга, они заковыляли в приемную.

В госпитале приняли не сразу. Вначале разместили тяжелораненых, а потом очередь дошла до Чилима с Ланцовым. Поместили друзей в одну палату. Отмыли фронтовую грязь и начали лечить. Чилим быстро пошел на поправку. Через месяц он уже свободно владел рукой. Раненых то и дело привозили в госпиталь, и Чилима с Ланцовым уже направили в команду выздоравливающих. А еще через три недели Чилим явился в свою роту совершенно здоровым.

Шел декабрь...

«И за какие такие грехи несем мы все эти страдания?» — думал Чилим, глядя на закутанных в шинели и желтые башлыки, скрюченных морозом товарищей.

— Васяга пришел, Васяга! — кричали одновзводцы и, протискиваясь сквозь тесные окопы, жали руку Чилиму. От этих крепких пожатий, ласковых взглядов и в холодном окопе Чилиму становилось теплее. Особенно заботливо встретил его Бабкин. Обнимая Чилима, он спрашивал:

— Хочешь чаю? А, може, консерву откупорить? Давно берегу, только для тебя.

- Неплохо бы с дороги-то подзаправиться!

— Ну вот и хорошо, я сейчас. — Бабкин торопливо достал из вкопанной в стену печурки кружку с кипятком, из кармана обгрызанный кусок сахара, все это быстро

сунул и руки Чилиму и начал вскрывать ножом консервную банку.

— Закурить хочешь? — с хитрой улыбкой спросил Бабкин. — Вот табачок — прямо прелесть...

Чилим завернул козью ножку, затянулся и, переводя дух, закашлялся, затем резким движением отбросил в сторону цигарку.

— Ну и прелесть, да с такого все крысы подохнут...

— Это подарок от самой главной бабушки, Марьи Федоровны. — Кто она такая, ваша Марья Федоровна? — Ну, брат, ты в госпитале весь устав забыл, это царева мамаша такого славного табачку прислала. Наверное, ей каждый день тысячу раз икается, когда солдаты благодарят ее по матушке за такие гостинцы.

— Ну, как вы тут живете? — спросил Чилим.— Мерзнете?

— Да привыкаем понемножку, только вот руки да ноги дьявольски мерзнут. Валенки пора бы получить, а все не дают.

— Эх, сказал тоже! — заметил один из солдат.— Знаешь, когда их пришлют? В апреле на будущий год,

— А на что они нам тогда?

— Тоже для насмешки, — добавил Бабкин.

— Чилим! — раздалось из хода сообщения. — Живо к командиру полка!

Дернов, старый знакомый Чилима, который был уже в чине полковника, весело поздоровался с ним и сказал:

— Тебя, брат, вызывает начальство.

Чилим направился в штаб корпуса. «Зачем же я понадобился там?» — думал он, торопливо шагая через лесок к шоссейной дороге.

— Пропуск! — крикнул часовой на мосту.

— Ствол, — тихо произнес Чилим, — Мушка,— ответил часовой. Чилим, гулко стуча сапогами под арками моста, приближался к штабу.

— Имею честь явиться! Рядовой третьей роты Сибирского полка Чилим! — отрапортовал он, войдя в кабинет генерала.

...Через четверть часа Чилим шел обратно. «Вот теперь бы встретить Ланцова, увидел бы, что и мы не лыком шиты... Гм, георгиевский кавалер! Говорят, почет».

С этими мыслями Василий вернулся в расположение полка. Вскоре по ротам был отдан приказ: срочно сняться с окопов — для отправки на другой фронт.


КНИГА ВТОРАЯ

Глава первая

Надя долго стояла у борта, склонясь на холодные поручни. Пароход все быстрее колотил плицами колес и  все дальше увозил ее в черноту ночи. Медленно тускнел огонек на пристани, скрываясь в туманной мгле. Так же медленно сжимала Надино сердце тоска. Там, где тускнел огонек на пристани, остался ее любимы Вася. Там похоронен в ее отсутствие ребенок. Ей жаль было своего первенца, жаль было и Чилима, с которым она прожила почти два года, правда, не по евангельским законам, а по своим собственным, которые диктовало девичье сердце. 

Дома Надя бросила свой чемоданчик и, не раздеваясь, устало опустилась на стул возле окна.

— Ну, что, голубушка, наездилась? — спросила мать искоса взглянув на дочь.

— Да, наездилась, — ответила Надя, выдержав взгляд матери.

— То-то наездилась, — часто мигая и тыча платочком в глаза, продолжала мать. — Уморишь ты меня, до смерти уморишь своими выходками... Если меня не боишься, хоть бы стен родного дома постыдилась. Вот помяни мое слово, сломишь ты себе башку. Связалась с этим нищим...

— О каком нищем ты говоришь? — не повышая голоса, спросила Надя.

— Все о том же, с которым свертелась, не спросясь меня, — сказала мать, а сама подумала: «Видимо, вся пошла в отца, тот на тринадцатом году супружеской жизни скрутился с какой-то шлюхой, отчего и в сыру землю пошел...»

Вскоре она перестала всхлипывать, только изредка вздыхала и больше по привычке тыкала в глаза платочком. Сердце матери отходчиво. Уже ласковей она проговорила:

— Ведь устала с дороги-то, чего сидишь, чай, всю ночь не спала, ложись отдыхай, а я в лавку пойду.

Мать ушла, и Надя еще долго сидела у окна с невеселыми мыслями. Отдохнув, она умылась холодной водой, надела новое платье из кремовой чесучи и, заплетая длинные толстые косы, полюбовалась собой в зеркале. Как жаль, что не увидит ее в этом платье Вася!.. С этими мыслями она пошла в спальню матери и увидела чуть приоткрытым верхний ящик комода. Мать никогда не оставляла эти ящики незапертыми, ключ всегда носила при себе, а сегодня, видимо, по рассеянности второпях забыла.

«Чего она там хранит всегда на запоре?» — подумала Надя, выдвигая ящик. Ей бросился в глаза атласный платок. Надя развернула его и накинула себе на плечи, отыскала нитку бус дутого стекла, прикинула на шею и, взглянув в трюмо, улыбнулась: «Ух, какая я, настоящая цыганка». Бросив все обратно, снова начала перерывать материно хозяйство и под тряпкой обнаружила именной объемистый альбом.

«Уж не эти ли сокровища хранит мамаша всегда под замком?» — подумала Надя, переворачивая толстые листы и разглядывая фотоснимки матери и отца. Вот это, наверное, перед свадьбой: мать в белом платье с приколотой на груди большой розой, а отец в светлой тройке и шляпе. Когда же она будет так фотографироваться с Васей? Надя вздохнула. Перевертывая листки, она увидела газетную вырезку, приколотую к альбомному листу, и прочла на ней: «Во время разыгравшейся бури на Волге с 5 на 6 июля с. г. трагически погиб казанский купец Михаил Петрович Белицин. Вызванные люди спасательной станции спасти были бессильны».

Прочитан эту пожелтевшую вырезку, Надя поникла головой. Почему же это ни мама, ни тетя Дуся об этом не говорят? — Она бросила альбом под тряпки и, заперев квартиру, быстро сбежала по лестнице. Передавая ключ дворнику, Надя спросила:

— Послушай, дядя Агафон, ты ведь давно у нас работаешь, наверное, хорошо знал моего отца?

- И не только вашего отца, а и дедушку хорошо помню. Чай, мы с ним из одной деревни, — ответил дворник.

— Ну вот и хорошо, старенький мой, — потрепав его за бороду, улыбнулась Надя. — A душу подогреть хочешь?

— Оно бы, конечно, и охота, барышня, да я боюсь, как бы не узнала Катерина Матвеевна. Она больно не любит...

— Ничего, ты понемножку, я тебе сама принесу. Ладно?

Дворник только качнул головой, а Надя быстро пошла в магазин к матери.

— Что скоро проснулась? — спросила мать вошедшую в конторку Надю.

— Выспалась.

Белицина, сидя в своей уютной конторке, всегда следила за ходом всего торгового дела. Сегодня же ее занимали другие мысли. «Как же быть с Надюшкой? Все-таки, видимо, придется ее поставить за кассу, чтоб она была на глазах и с книжками поменьше возилась. Да за работой, на людях, она и рыбака своего скорее позабудет».

У матери в молодости тоже были грешки, и поэтому она многое прощала дочери.

— Знаешь чего, дочка, — ласково заговорила мать, — чтобы тебе не скучать одной дома с этими книжками, не лучше ли сесть за кассу? Как ты думаешь?

— А Степаниду куда?

— Для Степаниды найдем место. Право, лучше бы тебе...

Надя не могла угадать мыслей матери, согласилась. Да и прекословить нельзя было: кругом виновата...

— Ладно, завтра выйду. Дай-ка мне рублевку!

— Зачем она тебе?

— Новую ленточку хочу купить, — улыбнулась Надя.

На обратном пути Надя забежала в казенку, купила полбутылочку и, получая ключ от дворника, сунула ему, шепнув:

— На-ка вот, промочи немножко свое горлышко!..

— Ах, спасет тебя Христос, барышня! Дай тебе бог хорошего жениха.

— Уже дал.

— Хороший ли?

— Как раз по мне. Ты его видел.

— Это тогда, прошлой-то зимой был? Знаю, знаю, милая, славный паренек. Да разве за твою доброту тебе бог не даст?! Он, чай, батюшка, все видит, — пел обрадованный дворник.

— Только смотри, тете ничего не говори.

— Что ты, милая...

— Ты вот чего, дядя Агафон, выпей немножко, да я хочу кое о чем тебя спросить.

— Ага, пожалуйста, — вышибая пробку, крякнул он и начал разрезать луковицу.

— Ах ты, батюшки, — спохватилась Надя, — закуски-то я позабыла тебе купить.

— Ничего, барышня, не надо, это самая лучшая.

Старик выпил маленький стаканчик и, закусывая луковицей, приготовился отвечать. Но в это время мимо окна сторожки промелькнула тень. Он живо припрятал водку и закуску и уже сидел на табурете как ни в чем не бывало.

— Тетя Дуся сюда тащится, — сказала Надя и пошла ей навстречу. Так и не удалось Наде узнать что-либо от дворника о своем отце.

А дворнику было что рассказать. Действительно, он помнил Надиного дедушку, Петра Герасимовича Белицина, он помнил и то, как родители Петра умерли с голоду в деревне Вьюшкиной; в тот засушливый год выгорела половина деревни, прихватив и избенку Белициных. Сжалился над Белициным лавочник Преснов, взял его к себе за кусок хлеба в работники.

Так в деревне все его и звали: «Петька — Преснов работник». Часто Преснов брал Петра в город, когда ездил за товаром. И почти всегда останавливался у купца Бахтеева, у которого брали в кредит москательные товары. Спустя два года Преснов стал провожать его одного за покупкой товаров.

Бахтеев долго приглядывался к молодому парню, проверяя его честность, и наконец пригласил к себе.

Петр тогда отказался, но задумался. Через некоторое время, когда после ссоры Преснов прогнал его, Петр перешел к Бахтееву.

Бахтеев оценил его достоинства и через два года назначил доверенным по закупкам товаров. Петр и на этой должности проявил свои способности.

Теперь Белицина стали называть уже не Петькой, а Петром Герасимовичем. Увеличивался капитал Бахтеева, и Петр Герасимович тоже не зевал. На пятый год службы он сумел купить каменный двухэтажный дом на окраине города. Вскоре он ушел от Бахтеева и открыл свою торговлю железо-скобяными товарами. В тот же год он женился на дочери крупного мясоторговца Лабинцева Сашеньке и получил в приданое каменный дом.

Годы летели быстро, торговля шла бойко. К призывному возрасту их сына Миши у Белициных было уже три дома и магазин на четыре раствора, а банковых вложений насчитывали около миллиона. Петр Герасимович из мужика перекроился в барина, и в городе с ним стали считаться.

Своего Мишу в солдаты он не пожелал отдать, а поторопился женить на Кате Жарковой, дочери богатого скорняка, и оставил при своем торговом деле. С сыном он хорошо уладил. А на свою дочку Дусеньку супруги Белицины смотрели с затаенной досадой и печалью: ей шел уже двадцать четвертый год, но она напоминала больше мужчину в женском наряде. Мать, наряжая ее в новое платье, всегда вздыхала: «Ах, Дусенька, Дусенька, доска доской ты уродилась, какое платье тебе ни надень, все они висят кошелями». Руки у Дусеньки были длинные, с короткими толстыми пальцами; большой крючковатый нос сидел криво на продолговатом смуглом лице. Серые маленькие глаза бойко бегали в тенях густых черных бровей. Дусенька так и осталась старой девой.

Состарившись, растолстевший Петр Герасимович радовался, что у сына торговое дело идет хорошо, что он так же, как и отец, с каждым годом увеличивает капитал.

Однажды он сказал сыну, что с сердцем у него плохо и что, наверное, близок час его кончины.

На второй же день после этого разговора Михаил Петрович послал за доктором. Доктор, осмотрев и прослушав больного, определил, что пациент на краю могилы, но ему, конечно, об этом не сказал. Он выписал лекарство, оставил массу советов больному и, получив солидное вознаграждение, уехал.

Приняв первые пилюли, Петр Герасимович повеселел.

Вскоре вся семья Белициных отправилась в цирк смотреть новую программу. А Петр Герасимович остался дома хозяйничать. Прислугой у них служила жена дворника Марья Ивановна. Она выполняла все домашние работы, а на этот раз явилась мыть полы. Петр Герасимович из своего кабинета перебрался в столовую. Почувствовав, что дышать ему стало совсем легко, он разрешил себе для еще лучшей деятельности сердца пропустить стаканчик светленькой, а там потянулся и за вторым, косо поглядывая на оголенные икры прислуги. После этого в столовой ему стало душно, но выйти на воздух он уже был не в силах, свалился на диван да тут и скончался.

Похороны были шумные. Хоронить Белицина съехалась, по меньшей мере, половина города. Вся улица была запружена экипажами, пролетками и людьми. Отпевали его в церкви Вознесения. Приезжал в первоклассном экипаже сам архиерей.

Похоронив мужа, Александра Павловна заскучала, стала недомогать и ждать того часа, когда ее душа отправится на вечный покой... Вскоре и она умерла.

Минул уже двенадцатый год супружеской жизни Михаила Петровича с Катей. Капитал к тому времени у них увеличился до полутора миллионов наличными, не считая трех домов и магазина. Супруги Белицины, как видно, любили друг друга. Правда, Михаил Петрович иногда вырывался из супружеской узды и промышлял на чужбине... У них росла дочка, чернокудрая резвушка Наденька, которой шел уже четвертый год. Родители были в восторге от нее.

Однажды ранним летним утром Михаил Петрович собрался ехать за товарами в Нижний Новгород. Оделся в новенький костюм синего сукна, накинул на широкие плечи серый макинтош, трижды расцеловал Катю и забрав саквояж с документами и деньгами, отправился на пристань. В начале дамбы отпустил он извозчика и пожелал пройтись пешком.

Весело шагая, он не заметил, как поравнялся с полотняными шатрами цыганского табора, расположенного около дамбы, на гладкой полянке, окаймленной с другой стороны узкой лентой озерка. Дымок еще вился синей струйкой от догоравших ночных костров. Не он привлек внимание Михаила Петровича, а молодая цыганка, перебегавшая от шатра к шатру. Она улыбнулась ему и, сверкнув черными глазами, еще быстрее припустилась бежать, отчего ее черные волосы взмыли волной, открыв загорелые, точно из бронзы, плечи, увитые розовыми ленточками. Михаил Петрович не мог оторвать от нее любопытного взгляда, пока она не скрылась за полотном балагана. Выглянув из шатра, она еще улыбнулась и, приложив руку к губам, помахала ею Белицину...

Пароход дал уже последний свисток, а Михаил Петрович выскочил обратно на пристань и тут же отправился в ресторан к Чугунову. На столе появились водка, закуска. Но сколько он ни пил, как ни хмелел, а черные глаза цыганки преследовали его. Хозяин ресторана не впервые встречал Михаила Петровича у себя в гостях, но в таком виде увидел в первый раз и участливо предложил ему отдохнуть в лучшем номере.

Белицин провалялся до вечера, а когда снова вышел к столу, увидел на подмостках ресторана цыган. Два молодых цыгана, перебирая струны, настраивали гитары. Три цыганки сидели рядом, о чем-то тихо разговаривая, и, глядя на Белицина, смеялись. Белицин узнал одну из них: это она послала ему воздушный поцелуй, Теперь на ней было темное платье. Зеленая лента обвивала черную тучу волос, грозивших того и гляди рассыпаться в мелкие колечки. Глаза их снова встретились...

Грянул аккорд, полилась веселая песня. Старый цыган, управлявший хором, в такт звукам пожимал плечами, встряхивая копной черных кудрей и рубил воздух загорелой рукой.

Перед самым утром Белицин, соривший деньгами направо и налево, привлек на свою сторону цыган и подманил красавицу.

На следующий вечер он уселся с цыганами в нанятую лодку; взяли с собой корзину с бутылками и закуской, отправились повеселиться на реке. Два гребца, подогретые щедрой рукой Белицина, дружно ударили веслами. Загремели гитары, всплеснулась и разлилась над Волгой веселая песня. Звонкий голос Наташи высоко взвивался и падал серебряными переливами, тонул в темноте за густыми кустарниками. Она сидела на одной скамейке с Белициным. Он часто склонялся к ее уху, в котором ярким полумесяцем дрожала серьга.

Но в это время внезапно поднялся сильный ветер, он перешел в шквал. Лодку начало трепать волнами и захлестывать. Гребцы и рулевой, все время поощряемые хозяином, часто прикладывались к бутылочке и не справились, когда лодка ударилась о борт баржи, — ее затянуло под завозню и опрокинуло. Все пошли ко дну, только два гребца и старик цыган сумели выпрыгнуть на завозню.

До самого утра разными спасательными снастями искали утопленников, но так и не нашли. На следующее утро Чугунов узнал о гибели Белицина и сообщил семье. Много слез пролили Катя с Евдокией Петровной и решили во что бы то ни стало отыскать труп Михаила Петровича. Евдокия Петровна проехала на пароходе по нескольким пристаням, предлагая рыбакам и бакенщикам хорошее вознаграждение за обнаружение трупа.

Через несколько дней Белицины получили известие, что труп обнаружен в пятидесяти верстах от города. На указанное место был привезен цинковый гроб, в него сложили останки покойного, облив их одеколоном, и слесарь запаял гроб. С почестями останки Белицина были похоронены на городском кладбище.

...Все это дворник знал, но рассказать Наде при всем желании не мог, так как дал слово хозяйке молчать.

Так Наде и не удалось тогда узнать истинной причины смерти отца. А на второй день по приезде в город она уже сидела в магазине за кассой. Вдруг Надя услышала на улице какой-то шум. Бежали мальчишки-газетчики и звонко выкрикивали:

— Телеграмма-молния! Телеграмма-молния! Германия объявила войну России!

Смутное чувство тревоги охватило Надю. На Белицину старшую эта весть подействовала тоже неприятно. «Ну, теперь все пропало, нас разорят. Заводы не будут вырабатывать нашего товара, да и покупатель пропадет». Она помнила русско-японскую войну.

Город был переполнен мобилизованными солдатами, которых то и дело загоняли в вагоны поездов и отправляли па фронт. А с фронта приходили вести самые неутешительные...


Глава вторая

В начале зимы в магазин Белициных явился офицер в чине поручика.

— Подковы имеются в вашем магазине? — осведомился он у приказчика, окидывая быстрым взглядом присутствующих.

— Сколько прикажете? — спросил приказчик, собираясь отсчитывать.

— Мне нужно тысячи две.

— Такого количества не сумеем набрать.

— А где ваш хозяин?

— У нас хозяйка. Тут она, в конторке, — показал на стеклянную дверь приказчик.

— А что это за фея у кассы стоит? — кивнул офицер в сторону Нади.

— Хозяйкина дочка, — шепнул приказчик.

«Недурна, черт побери», — подумал офицер, проходя в конторку к хозяйке.

— Здравствуйте, хозяюшка! — вскинув руку к козырьку, произнес поручик.

— Здравствуйте, — поклонилась хозяйка.— Присаживайтесь. Чем могу служить?

— Видите ли, какое дело, хозяюшка. Мой дядя - генерал. Так вот, значит, по его поручению выполняю кое-какие дела... А к вам пришел справиться, не могу ли купить у вас подков тысячи так с две. Мне нужно для отправки на фронт.

— А сами вы тоже едете на позицию? — спросила Белицина.

— Ой, нет! Что вы, хозяюшка. Да нам и здесь работы вот так, — поручик провел пальцем ниже подбородка, — Сами видите, спозаранку вас беспокою. А все стараемся для фронта. Ну, как же, хозяюшка, насчет подков?

— К сожалению, такого количества не сумеем набрать. Зайдите денька через три-четыре, мы ждем поступления товаров.

— Ну-с, так, хорошо, загляну, — раскланиваясь с хозяйкой, проговорил офицер.

Выходя из конторки, он снова кинул взгляд на кассиршу. Но и теперь в глазах Нади он встретил равнодушие. Этот неприветливый взгляд кольнул самолюбие поручика. Он подумал: «Неплохо бы с этим личиком закрутить веревочку... Ничего, хорошенькая, да и денег у них, наверное, вагон... Надо будет жениться — утешить тетушку; да и самому уж порядочно надоело скитаться по чужим углам».

Так он и решил — пойти и доложить обо всем своей тетушке-генеральше.

— Анастасия Терентьевна! Я только что из магазина Белициных. Подков пока нет, но, говорят, скоро будут, — весело заговорил поручик, увидя тетушку у громадного трюмо, затиравшую кремом «Метаморфоза» морщинки на своем лице.

— А когда будут? — спросила генеральша, не бросая своего занятия.

— Сказали — на днях. А вот самоварчики видел прекрасные, тетушка, прямо чудо: как жар горят. И еще видел одну вещицу — эта, пожалуй, поинтереснее всяких самоваров... — улыбнулся поручик.

— Очень интересно, какую вещицу ты там нашел?

— Барышню, тетушка. Да такую славную, прямо прелесть.

— Вот уж это я тебе никак не проверю, потому что ты в барышнях ничего не понимаешь, — возразила генеральша.

— Это я-то не понимаю?

— Да! Вот это ты! Лучше уж я сама погляжу. А зачем она тебе, эта барышня?

— Знаете что, тетушка, я все-таки решил жениться. Что вы на это скажете?

— Скажу, что давно пора остепениться, хватит околачиваться по чужим углам да на дядюшкином содержании жить. Пора уже свое заводить. Только я тебе не

верю. Я сама должна посмотреть, что ты облюбовал...

— Когда же вы, тетушка, поедете?

— А у тебя что, загорелось?..

— Да, говорю, барышня больно хороша.

— Подождешь. Вот поеду самовар покупать и на нее погляжу.

На следующий день к магазину Белициных подкатили широкие генеральские сани. Кучер в военной форме осадил рысака у самых дверей. Шумя мехами и шелками, генеральша проследовала в конторку к хозяйке. За ней, в полной форме, навытяжку, шел лакей.

— Здравствуйте-ка! — громко произнесла она, увидев хозяйку.

— Милости просим, присаживайтесь, — низко кланяясь, подвинула кресло Белицина.

— Нет, благодарю, я вот здесь на диване посижу. Вчера мне племянник рассказал, что у вас есть прекрасные самоварчики.

— Какой прикажете? — услужливо спросила Белицина.

— Мне бы поменьше, рюмочкой.

— Хорошо, хорошо, и такие есть.

В конторку начали забегать приказчики, показывая образцы самоваров.

— Вот этот заверните да пригласите сюда кассиршу, я уплачу.

— Можно мне.

— Нет, нет, я хочу ей, — улыбнулась генеральша.

— Ваше превосходительство! Прикажете взять самоварчик? — почтительно вытянулся лакей.

— Берите, — кивнула генеральша и начала отсчитывать деньги Наде, окинув ее пристальным взглядом с ног до головы. Получив деньги, Надя ушла на свое место, а генеральша продолжала сидеть на диване.

— Не ваша ли дочка? — спросила она Белицину.

Та утвердительно качнула головой.

— Ничего, хорошенькая, — пробормотала генеральша и громко добавила: — Ну, будьте здоровы. Бог даст, скоро еще увидимся.

Белицина, проводив генеральшу, задумалась: «Что бы это значило? Почему сама генеральша приехала за самоваром и пообещала еще увидеться? Ах, вот оно

что... - наконец, догадалась хозяйка. — Сегодня же Надьке скажу».

А поручик Подшивалов встретил генеральшу вопросом:

— Ну, как ваши смотрины, тетушка?

— Да уж не очень, чтобы очень, — брезгливо сморщила посиневшие губы генеральша, — Да уж надо сказать и то — Оришка стоит Маришки... Ты сам-то горький лопух. Тебе и этой мужички еще много; на дядюшкиных харчах живешь.

— Ну уж, тетушка, вы всегда на меня сердитесь. А я ведь и сам жалованье получаю.

— Знаю! — сердито оборвала его тетушка. — Не болтай, чего не смыслишь. Жалование получает... Много ли твоего жалования? На чай да на табак — вот твое жалованье. Если бы ты пораньше остепенился да слушался тетушки, тогда бы не остался без гроша после продажи такого прекрасного поместья. А ты тогда не спрашивал тетушку, с кем ехать пропивать да проигрывать деньги. А как голый стал, так опять пришел к тетушке. Эх, Володя, Володя! Не забывай, что ты дворянин! Если бы ты имел дворянскую совесть, да разве такая бы нашлась тебе невеста... — отчитывала племянника генеральша.

А он стоял навытяжку, хлопал глазами и невнятно бормотал извинения.

Конечно, тетушка была права. У Подшиваловых действительно было когда-то хорошее поместье около тихой речки Меши, где старая водяная мельница поскрипывала ветхим колесом, раскидывая тучи брызг. За речкой шумел собственный сосновый бор. Все это радовало глаз и веселило душу матери Подшивалова, шестидесятилетней вдовы Валентины Терентьевны. Радовало ее и то, что она воспитывала и обучала в юнкерском училище своего единственного сына Вовочку. Она ждала, что сын скоро выйдет офицером, женится на хорошенькой, богатой девушке и приедут они счастливые в этот родной уголок. Но Валентине Терентьевне не посчастливилось увидеть офицерские погоны на сыне и богатую красавицу-сноху. Перед тем, как ее сынка произвели в прапорщики, она заболела испанкой. Долго мучилась, стонала, гоняла слуг в город за лекарствами, но ничего не помогло... Управляющий имением схоронил ее в церковной ограде, где покоились все их предки.

Когда Владимир Петрович узнал о кончине своей матери, он тут же взял отпуск и приехал в свое поместье. Горько всплакнул он над свежей могилой. Но не очень долго горевал и убивался о покойной, а сразу же принялся за дела... Так как хозяйство вести он не приучился и не было у него ни времени, ни желания заниматься хозяйственными делами, Подшивалов поскорее продал соседу-помещику унаследованные лес и землю, оставив только дом да старую мельницу. В городе он снял отличную квартиру, завел прислугу, выезд и зажил на широкую ногу.

Друзей в это время у него прибавилось. Часто он устраивал попойки. Появились хорошенькие женщины. В довершение всего Подшивалов занялся картишками.

Вскоре пришлось продать дом и мельницу. Кидаясь деньгами, угощая приятелей и начальство, он получил чин поручика. После же, когда все было пропито и проиграно, жизнь на армейское жалованье стала казаться ему скучной. Друзья как-то стали убывать, а женщины и совсем перестали его замечать. Вот в это время он и встретился с Надей Белициной.


Поздним вечером, когда Белицины, заперев лавку, вернулись домой и пили чай с лимоном, Екатерина Матвеевна вздохнула и как бы про себя промолвила: — Покупательница важная была сегодня, одна шуба чего стоит... Ты видала, Надюшка? Надя, увлеченная книгой, смолчала. — Слышишь, что я говорю! — повысив голос, повторила мать.

— Да слышу, — не отрываясь от книги, ответила Надя.

— То-то вот слышишь, да мало видишь... Это жена генерала.

— Ну и что? Купила она самовар и ушла, вот и все.

— Далеко не все... — возразила мать.

— А что еще? — отодвинув книгу, спросила Надя.

— Ты думаешь, она только за самоваром приезжала? Как бы не так! Она приезжала тебя глядеть.

— Разве я такая диковинная, чтобы генеральши приезжали на меня смотреть?

— А ты видала — вчера офицер заходил? Это ее племянник, дворянин... Вот тебе бы пара.

— Нет, мама. Я, пожалуй, в дворянки не гожусь.

— Ты слушай, что тебе говорят! — снова повысила голос мать.

— Ну, ладно, слушаю, только не сердись, — сказала Надя.

— На днях он опять зайдет. Прошу тебя, дочка, не быть такой грубой с ним. Я прошлый раз видала, как ты посмотрела на него...

— Значит, я каждому покупателю должна улыбаться и глазки строить? Нет уж, мамочка, я это не люблю.

— Вот и поговори с дурой, — вздохнула мать.

— А я тут при чем, вы такую смастерили...

— Ей говори то, а она, знай, воротит свое. Замуж-то надо когда-то выходить?

— Хоть завтра, только не за этого дворянина, — и Надя, подперев пальцем нос, показала гримасу матери, передразнивая Подшивалова.

— Тьфу тебе в большие-то зенки! — крикнула мать и ушла к себе в спальню.

Долго мать не говорила с Надей о замужестве. Но одно непредвиденное обстоятельство снова натолкнуло их на этот, уже забытый Надей, разговор. Случилось это под Новый год,

В честь победы, одержанной русскими войсками над турецкой армией, в клубе дворянского собрания был устроен новогодний бал, куда должна была съехаться вся городская знать. Туда же особыми записками были приглашены крупные воротилы города из купцов, в том числе и Белицина с дочкой. Мать Нади, получив приглашение, была очень польщена, что и с ней начинает считаться дворянство. «Видимо, и в самом деле, генеральша изъявила желание породниться со мной», — думала она, собираясь в клуб дворянского собрания.

Грелись в стекле керосиновой лампы щипцы, которыми хозяйка подвивала свои седеющие букли. Тетя Дуся чистила от нафталина и гладила шерстяное платье, которое Екатерина Матвеевна надевала в большие праздники — сходить в церковь или в гости.

Накручивая локон на раскаленные щипцы, она крикнула:

— А ты, Надюша, чего же не собираешься?

— Я готова, мама.

— Это так, в этом платьишке, как кухольная судомойка, пойдешь?

— Одного не пойму, мама, что я там буду делать?

— Рожь пошлют жать... — сердито подковырнула тетя Дуся.

— Вот это по мне, я хорошо умею, — улыбнулась Надя. — А какое платье прикажете надеть?

— Ну то, новое, с воланами, — посоветовала мать.

— Не люблю я его.

— Ну, брось дурачиться. Знаешь, куда едем?

— Знаю, мама, городские сплетни слушать.

Из дверей клуба уже летели звуки духового оркестра, когда рысак Белициных остановился у подъезда. Сбросив шляпку и шубейку, Надя поправила пальцами прическу.

— Ах, пожалуйте, дорогие гости, пожалуйте! — крикнул поручик Подшивалов, широко распахнув двери для Белициных.

Зал был уже заполнен публикой, пестревшей и шуршавшей праздничными нарядами. Тут были знатные дамы города. Они обмахивались веерами, важно прогуливались по залу, из-под начерненных ресниц поглядывали на господ офицеров. Было и несколько купцов — городских воротил. Сюда же явился и генерал Башлыков со своей благоверной Анастасией Терентьевной. Она отцепила свою руку от генеральской и, задрав побелевший от мороза и пудры нос, проследовала раскачивающейся походкой к ближайшему дивану. Долго отыскивала она в толпе Белициных. Отыскав, то и дело прицеливалась своим лорнетом на Надю.

«А ничего, недурна, и это платье ей хорошо идет, но вот прическа совершенно дамская, это мне не нравится», — думала генеральша, пока не нарушили ее спокойствие столпившиеся с приветствиями и поздравлениями знакомые ей дамы.

Длинный ряд столов уже блестел бутылками. Маятник старинных часов отсчитывал последние минуты старого года, черные стрелки медленно ползли к двенадцати. Гостей пригласили к столу. Публика, усаживаясь, загремела стульями. Садились по рангам. Белициным пришлось занять место за последним к двери столом. Генерал откашлялся, крякнул, обвел присутствующих строгим взглядом, выждал, пока стихнет публика, и, насупив брови, крикнул:

— Господа! Уходящий 14-й год принес нам немало хлопот! В разразившейся войне мы терпим тяжелые испытания! Конечно, никому не секрет, на Западном фронте мы понесли большие потери. Но все же будем надеяться, что война будет выиграна... Уже в декабре минувшего года наши доблестные войска разгромили турецкую армию под Саракамышем! За победу на фронтах, ура!

— Ура-а! — загорланили офицеры, покрывая своим ревом нежные голоса дам.

Музыка прогремела туш.

— А теперь, господа, — повеселевшим голосом, продолжал генерал, — разрешите вас поздравить с наступающим Новым годом и пожелать вам весело и без забот провести новогодний праздник! Жаль, конечно, что валятся наши крепкие столбы, погибают на фронтах наши братья — господа офицеры. Ну, а насчет частокола — нечего и сомневаться, его хватит на все заборы... — закончил генерал под громкие рукоплескания присутствующих. Надя скосила глаза на генерала и подумала: «Глупо и очень глупо». Чтобы успокоить свои нервы, Надя выпила две больших рюмки вишневой наливки. Подшивалов, подсевший поближе к Наде и жадно следивший за каждым ее движением, одобрительно качнул головой.

В это время загремела музыка. Повеселевшая от наливок молодежь повыскакивала из-за столов и закружилась в вальсе. А с балкона кто-то начал сыпать на головы танцующих конфетти и кидать пучками разноцветные бумажные ленты. Они падали на танцующих, обвивались вокруг голых плеч дам, цеплялись за офицерские погоны и все плотнее закручивались вокруг танцующей публики.

Белицина старшая радовалась, что ее дочь, увлеченная сегодняшним весельем, теперь сама потянется к этому шумному обществу и согласится выйти замуж за поручика. Но Надя была занята своими мыслями. Когда генерал говорил о «частоколе», Надя вспомнила о Васе и теперь думала: «Как жаль, что не знаю, где он служит, сегодня же бы написала ему обо всем...»

Старшие офицерские чины, которые, видимо, уже утратили интерес к танцам, сгрудились у игорного стола. Туда же, попытать счастья, пристроился и поручик Подшивалов.

Надя встретилась с подругой Леной. Они тихо закружились в вальсе, разговорились, вспомнили прошлое лето, весело и счастливо проведенное время на Волге.

— А где твой веселый рыбак? — спросила Лена.

— Не знаю, Ленка, — сказала Надя, и краска залила ее лицо.

— Разве не переписываетесь?

— Он давно уже в армии, и ни единого письма.

— Сама напиши, — хитро улыбнулась Лена.

— И напишу, вот только адрес узнаю, обязательно напишу.

Пока Надя танцевала с подругой, мать ее сидела на диване, наблюдала за танцующими и, не зная куда девать руки, крутила пальцами кончики пухового платка.

— Ба, ба, ба! Катя! Здравствуй, милая! — крикнул канатчик Пушкарев, присаживаясь рядом с Белициной. Он только что вышел из-за стола, был навеселе и вел себя развязно. Когда-то он имел намерение породниться с Белициной — хотел высватать ее дочку за своего сына.

— Ну, как живем, дорогая?

— Сам видишь, какое теперь наше житье.

— Н-да, тяжелые годы переживаем, — пыхтел от ожирения Пушкарев. — Ну, а как твоя барышня, все еще в девках ходит?

— А куда ее денешь? Со мной живет, в работе помогает.

— Эх, Матвеевна, душа ты моя любезная, — вздохнул Пушкарев, — глаз да глаз за ними нужен. Знаешь, чего у меня сынок-то отмочил? Стащил из сундука тридцать тысяч да и скрылся.

— Да неужели? — сочувственно посмотрела Белицина.

— Вот, свята икона, не вру, — перекрестился Пушкарев,

— Да, да, — покачав головой, протянула Белицина, — А у меня вон в книжки ударилась, уйму денег потратила. А толку-то в них что? Мы раньше-то и без книжек жили, да в люди вышли.

— Книжки, говоришь? Это тоже нехорошо. По дружбе тебе верно говорю — собьют они ее с толку. Да чего доброго, можешь и капиталом поплатиться. Ты знаешь, голубушка, времена-то какие пошли, теперь так и стараются подсунуть молодежи какую-нибудь запретную книжку...

— Да какие там запретные девка будет читать? Романы какие-то да сказки, — возразила Белицина.

— Ты мне не сказывай, я знаю: книжка книжке рознь. Вот ежели жития святых али другая из священного писания, то, конечно, на пользу.

«Все недосуг, а проверить и в самом деле надо, нет ли чего запретного...» — решила Белицина.

В это время к ним подошел генерал с раскрасневшимся лицом.

— Ах, вот вы где уединились. А я вас ищу, — весело начал генерал. — Смотри, Пушкарев, узнает Елена Федоровна, она тебе кудрявую бороду расчешет.

— Ничего, ваше превосходительство, у нас тут коммерческие дела.

— Оно и всегда начинается с коммерции, а потом поворотят и на другое... Она ведь у нас вдовушка, краса всего города.

— Вы всегда шутите, ваше превосходительство, — улыбаясь возразила Белицина.

— Нет, я пришел поговорить о серьезном деле...

— Присаживайтесь, ваше превосходительство, да вместе и побеседуем, — сказал Пушкарев.

— Вот что, друзья, — присаживаясь, начал генерал, — вы не можете представить, в каком положении мы находимся... Везут и везут в город раненых, все госпитали заполнили, и все везут. Теперь вынуждены размещать в частных домах. Вот я и хотел попросить вас, чтобы предоставили свои дома под оборудование госпиталей. Что вы на это скажете?

— А куда денешься, ваше превосходительство, война. Придется согласиться, - ответил Пушкарев.

— Ну, а вы, Екатерина Матвеевна, как думаете?

— Нижний этаж уступлю, а в верхнем сама живу.

- Ну вот и хорошо, значит договорились. На днях я пришлю человека для оформления, — сказал генерал и пошел и другой группе.

С хор полилась мелодия вальса «На сопках Маньчжурии». Точно по гладкому льду, скользя по парке-ту, поплыли пары, выписывая ногами вензеля. А у игорного стола было шумно. У Подшивалова сняли весь банк.

— Дьявольски мне не везет сегодня! — крикнул он, швыряя со злостью карты на стол.

— В любви повезет, — заметил капитан Новошлыков.

— Кой черт, и там полный провал, — сердито проворчал поручик.

— Володя, Володя! — крикнул Новошлыков. — Иди-ка, расколи вот эту парочку, право, зря кружатся. Которая из них кавалер? Ах, вот, наверное, этот, что повыше да пофигуристее, — смеясь, он показывал на танцующих Лену с Надей. — Ты, кажется, с черненькой знаком?

— Больше с ее мамашей.

— Тогда вали, тебе пара пустяков...

— А что, и в самом деле, пойду штурмовать эту крепость.

— Дуй, поручик, определенно падет! — ободряли играющие.

Музыка смолкла. Надя подошла к матери.

— Поехали, мама, домой!

— Чего ты заторопилась, али тебе не нравится? Гляди, какое веселье.

С хор объявили:

— Краковяк!

— Разрешите вас пригласить? — улыбаясь, подскочил к Наде Подшивалов.

— Мы домой собрались!

— Да иди же, иди, — подтолкнула Надю мать.

Музыка загремела. Подшивалов, держа Надю за руку, позванивая шпорами, бешено отбивал каблуками чечетку. А Надя плавно плыла, только золотые серьги вздрагивали в маленьких ушах, искрясь рубинами.

Теперь новая танцующая пара привлекла внимание публики. Дамы, окружавшие генеральшу, все наперебой торопились подойти к ней поближе и с льстивой улыбкой докладывали свои соображения:

— Ваше превосходительство, посмотрите, посмотри-те, ваш Володичка с какой прекрасной девушкой танцует. Ох, какой он красавчик, да и она хорошенькая. Вот уж, что называется, парочка...

Но когда узнавали Надино происхождение, тут же и языки прикусывали: как же это, дворянин — и вдруг с какой-то мужичкой.

А генеральша думала: «Денежки все сделают, а голое-то дворянство, хоть оно и громко, да проку-то от него мало».

Екатерина Матвеевна же в душе молилась: <Слава тебе, господи, может, бог даст, тут и сладятся...» Ее тянуло завести связи с высшим светом и тем больше укрепить свое положение в городе.

После танца Надя подбежала к матери.

— Поехали, мама, домой!

— Покружилась бы еще.

— Хватит, навертелась, едем!

— Ах, какой он красавец! — восхищалась поручиком мать, усаживаясь в санки.

— Хорош квас, да не для нас, — проворчала Надя.

— А почему бы и нет?

— Да уж так, не нашего поля ягода.

— Ты всегда свое, — сердито заметила мать.

— Ну, хватит об этом, надоело.

— А все-таки он хорош, — не отступала мать.

— Ну, не спорю, мама. Чего ты пристала: много хороших, да милых нет.

— Твой Васенька-то, поди-ка, больно милый.

— Какой бы он ни был, а я дала ему слово. И обратно брать не намерена.

— Нет, возьмешь! Глупая девчонка! Я заставлю тебя взять! Я тебе мать, али кто?

— Пусть я буду глупая, а это так, — Надя тронула локтем мать и показала кивком на кучера.

Дальше ехали молча.


Глава третья

Проводив сына на фронт, Ильинична часто плакала, каждый день ждала весточки от Васи. Но он до самой осени не написал ни одного письма. «Наверное, уж и в живых-то нет», — вздыхал а она.

Однажды осенним вечером она зажгла коптилку и хотела уже укладываться на покой, как в окно постучали.

— Хозяйка дома?

В избу вошел солдат с подвязанной левой рукой.

— Здравствуй, хозяюшка! Ты будешь мать Василия Чилима? — спросил он, остановясь у порога.

— Я, — еле выдавила от испуга Ильинична.

— Письмо от него, — вытаскивая из кармана смятую бумагу, проговорил солдат.

— Жив,ли он? — сквозь слезы спросила Ильинична.

— Жив, жив, хозяюшка. Правда, не совсем здоров, но скоро поправится. В госпитале он, хозяюшка, после ранения лечится.

Ильинична заплакала, причитая:

— Как же он там, батюшка, наверное, тяжело...

— Ничего, хозяюшка, не плачь, ранение у него легкое, скоро поправится, — утешал Ильиничну солдат. — Ты бы вот чего, хозяюшка, может быть, вскипятила бы самоварчик? Сахар у меня есть, хлеб тоже найдется, а с дороги-то оно неплохо бы и закусить.

— Чей ты будешь, дальний, что ли? — спросила она, уже прилаживая к печке самовар.

— Эх, хозяюшка, так ты меня и не узнаешь... А может быть, помнишь, Веретенникова, что вместе с твоим мужем на каторгу пошел?

— степа, милый! Да неужели это ты? — развела руками Ильинична. — Если бы не сказал, в жисть бы не узнала. Как же ты, батюшка, на позицию попал? Али прямо с каторги?

— Нет, хозяюшка, я еще до войны освободился, да и жениться успел.

— Где же ты с Васей-то встретился? На позиции, что ли?

— В госпитале, хозяюшка, я уже был на выписке, а его только еще привезли. Всего-то мы с ним побыли дня три. Ну, ничего, ранен он в левое плечо, кость не потревожена, рана скоро заживет.

Ну, слава богу, — начала успокаиваться Ильинична.

Самовар поспел, сели пить чай. Разговорились.

— Что у тебя с рукой-то? — спросила Ильинична.

— Да тоже ранен, видимо, сухожилье потревожено, три пальца вот стянуло и теперь не разгибаются.

— Как теперь работать-то будешь?

— Да как-нибудь потихоньку. Может быть, разойдется.

— К жене, что ли, теперь идешь?

— Да, хозяюшка, в Красную Глинку.

— Чья у тебя жена-то?

— Знаешь ее, — улыбнулся Веретенников. — Она с тобой вместе была, когда нас жандармы повели после суда.

— Ага, — протянула Ильинична. — Теперь вспомнила: это Дуська-та Антошкина.

— Вот, вот, самая она. Поговорить нам тогда жандармы не дали, она только рукой помахала да крикнула: «Буду ждать, Степа!» Так мы и расстались.

— Как же после-то встретились с ней? — спросила Ильинична.

— Вот так у нас получилось, — начал Веретенников. — Когда ранило твоего Ивана Петровича, тут же его увезли в лазарет. Жаль мне его было, страсть как жаль. После этого случая нас отобрали, кто помоложе да поздоровше — человек сто — и завезли черт-те куда, в самую глухую тайгу, на золотые прииски. А там еще чище, чем на Байкале, было. Все время как жук в земле, и нет тебе никакого просветья. Дело дрянь, думаю, люди с голоду и с холоду мрут. Пока есть сила, надо сматываться, три-то года вряд ли я выдержу. А тут на счастье познакомился с одним старичком, Клементием звать. Он вольнонаемный был, давно там жил. Все ходы-выходы знал. Я ему и открылся, рассказал, что стречка, мол, хочу дать, А он мне говорит: «Нет, паря, сейчас и не думай, только зря погибнешь. Жди весны, когда растает снег. Тогда можно, я тебе сам помогу. Только вот чего, на работе поглядывай, может быть, слиток золотишка попадет, припрячь его». Я отвечаю, что, может быть, такой слиток и в сто лет не найдешь, а мне сроку осталось три года, да еще куда я его запрячу, нас все время обыскивают. А он успокаивает: «Об этом, мол, не тужи, я тебе укажу человека, как он скажет, так и действуй».

— Да неужто и находили золото?

— Золота там, действительно, было много. Правда, крупные самородки редко попадались, а с голубиное яйцо и даже крупнее были. Я и припрятал два слитка, куда указали. Наступила весна — сдержал слово старик. Он знал подземный выход из старой заброшенной шахты. Этим ходом и выпроводил меня. При этом сказал: «Как выберешься из-под земли, сразу бери направо в густую тайгу, там найдешь тропинку и дуй по ней. Дорога тебе предстоит трудная и неважная. Болота встретишь на пути, в обход не старайся, все равно не обойдешь, а иди по следу. Как болото пройдешь, там уж искать не будут. Затем снова ищи тропинку, она приведет к избенке, а в ней живет наш человек. Скажешь — от Клементия. Он тебе все устроит». Я и плутал по этой тайге шесть суток да чуть было в болоте не погряз. Еле-еле отыскал избенку. Встретил меня не то лесник, не то охотник. «Ага, от Клементия?» — спросил он. Да, говорю, от него. И подал ему слитки золота. Он потряс их на ладони, точно прикидывал на вес, и говорит, чтобы я снял свою лопотину. Снял я свою тюремную рванину, остался в чем мать родила. А он скомкал всю мою одежду, да и в печку, в огонь. После уж достал мне бельишко, бросил рваный пониток, вроде нашего кафтана, да еще паспорт принес. И пошел я указанной мне дорогой. Валил почти целый месяц, пока к строительству железнодорожной ветки пришел. Там меня и на работу взяли. Да, надо сказать, и на этой работе не очень сладко было, но здесь отдыхать больше стал, деньги платить начали, харч улучшился. Я стал поправляться.

— А с Дусей-то как вы встретились? — прервала его Ильинична.

— А с Дуськой-то? Вот так, значит, хозяюшка. Живу я там, работаю, а Дусе все не пишу, объявиться боюсь. А тоска мучает. Охота узнать, ждет ли Дуся меня — времени много уже прошло. Думал, думал, и решил; эх, будь что будет! Катану-ка я восвояси. Да кстати и строительство ветки заканчивалось, и деньжат подкопил. Взял расчет и приехал в Казань, а в деревню ехать все еще боюсь. Остановился на постоялом, где наши деревенские заезжали. Встретил там друга, с которым у Захватова вместе батрачили. Выпили на радостях, разговорились. «Как Дуська живет?» — спрашиваю. «Хватился, говорит, своей Дуськи. Да и второй же год после тебя ее в Сибирь сослали». «Как в Сибирь?» — закричал я...

— Господи! — не выдержала Ильинична.

— Слушай. Вот что мне друг рассказал. Как, говорит, тебя обсудили да сослали в Сибирь, хозяин начал к ней приставать. А она не тут-то было, не сдается. Он все свое, никак не отстает... Девка она была сильная, здоровая. Бывало, мешки таскать — мужику не уступит. Да Захватов и не держал тщедушных-то. Ему чтобы работница была! И вот однажды зимой, говорят, взял ее на гумно, овин пошли вместе сушить. Ну, развел огонь под колосниками в яме, сидит подкидывает солому, а Дуся подтаскивает охапками в яму. Тут он на нее накинулся, хотел силой взять... А она как тряхнула его, так он и полетел в яму, под колосники, прямо в огонь. А сама бежать.

— А, мамыньки! — всплеснула руками Ильинична.

— Ну, сразу на нем все вспыхнуло. Он кое-как выбрался из ямы, из огня, да в снег кататься, тушить себя начал. В это время весь овин вспыхнул. Прибежали мужики из деревни, а овин уже догорал. Тут и нашли в снегу обгоревшего хозяина. О том, что Дуська в огонь его толкнула, он ни звука, видимо, жены побоялся. А через два дня умер. Когда батюшка исповедовал перед смертью, он все же признался, покаялся, что имел прелюбодеяние к своей работнице, за то, мол, и бог наказал...

Ильинична покачала головой, а Веретенников продолжал:

— А поп тут же стражнику рассказал, а тот уряднику. Ну, и пошла писать губерния. Дуську за бока да в тюрьму, а потом на каторгу. Я как узнал, сам не свой стал: зачем уехал из Сибири? Может быть, встретил бы ее там? И опять думаю: Сибирь-то ай-ай, велика, за всю жизнь не обойдешь и не объедешь. Деньжонки тогда были, я тут же в губернский суд, сунул четвертную секретарю. Ну-ка, говорю, разыщи мне такое-то дело, в таком-то году судили Евдокию Федоровну Антошкину, куда ее выслали. Секретарь наказал прийти через недельку. Так и есть, прихожу, а у него уже все на бумажке записано. Тут я продал багажишко, какой было привез, купил билет и дую обратно в Сибирь. Доехал уже до Челябинска, а там, на мое счастье, пересадку сделали. Вышел я на перрон и раздумываю: трахнуть, что ли, стаканчик с горя? Вскинул глаза, вижу — женщина на меня смотрит пристально и улыбается. «Что за чертовщина, неужели она?» — подумал я. А она как кинется мне на шею. «Степа! Милый!» И больше ничего не могла выговорить, заплакала. Тут нас облепили любопытные пассажиры. Когда она немножко стала успокаиваться, я отвел ее в сторонку и говорю: «Вот чего, Дуся, теперь меня звать не Степан Иванович Веретенников, а Кузьма Петрович Маслаков. Пачпорт-то я там, на каторге, купил за два слитка золота». — «Ну, сам-то ты ведь не изменился, все тот же Степа?» — спросила она. «Что ты, говорю, милая, как же я могу измениться? Только знаешь что, моя дорогая, как жить-то мы с тобой будем? Мне с этим пачпортом венчаться-то нельзя». А она говорит, что и так жить будем... Так мы и остались с ней невенчанными, — закончил рассказ Веретенников.

Ильинична еще раз тяжело вздохнула и начала убирать со стола посуду.

— Ну, где мне прикажете расположиться? — зевнув, спросил Веретенников.

- Полезай, батюшка, на печку.

— Это хорошо! Давно мои кости не видали такого удовольствия, — ворчал Веретенников, залезая на лежанку.

Вскоре он громко начал храпеть.

Ильинична долго не спала, все думала: то о Васе, то о Веретенникове и его Дусе.

Гость проснулся, когда было уже светло, и торопливо начал собираться. Ильинична тоже собиралась.

— А далеко ли, мамаша?

— Да к старосте иду. Пойдем, и тебя заодно провожу.

— Зачем вызывает староста? — полюбопытствовал Веретенников.

— Я сама иду, ребенка хочу взять.

— Какого ребенка на старости лет?

— Да женщина там недавно умерла, а детей осталось пятеро, родных у них нет. Староста хотел в приют определить, да не приняли. Вот он и решил раздать односельчанам. Денег дает по три рубля в месяц на каждого ребенка. А для меня, как ни говори, а три рубля — это три пуда муки. Зиму-то продержу и сыта буду. А весной он снова хочет хлопотать в приют.

— Ну что ж, это для тебя хорошо, — сказал Веретенников.

— Вот я и решила взять.

— Ну, до свиданья, мамаша, я вот сюда. Спасибо за ночлег, — поворачивая направо, сказал Веретенников.

— Тебе спасибо за письмо. Приходите когда вместе с Дусей!

— Зайдем! — послышался голос Веретенникова уже за углом.

Староста, встречая Ильиничну, весело крикнул:

— Пришла! Забирай последнего. Для тебя остался самый маленький, ему будет у тебя хорошо, да и тебе неплохо, тоже без куска не останешься. Ну как, согласна?

— Возьму, — утвердительно качнула головой Ильинична.

— Валяй-ка, бери. А вот это тебе вперед за два месяца, — он сунул две новеньких трешницы. — Ну, а там поглядим, может, и в приют сумеем отхлопотать.

— Как его звать-то? — спросила Ильинична,

— Сельгеем! — громко ответил сам малыш.

Ильинична принесла кусочек сахару, передала синеглазому малышу, приласкала его.

— Пойдем, Сереженька, ко мне, У нас там хорошо, пароходики ду-ду, ду-ду. Еще тебе дам сахарку.

— Где мой калтуз?

— А картузик-то, вот он, милый, — совала старостиха.

На прощанье она поцеловала Сережу, приговаривая:

— Больно хорошенький, жалко отдавать, да вон сам-то не хочет оставлять. А как у тебя сынок-то, пишет ли?

— Вчера получила, пишет, что в госпитале лежит, раненый.

— Беда, беда, много нынче раненых едет. И когда она только кончится? У нас тоже двое на позиции. Митрий-то пишет, что в обозе, а вот от Федора и писем нет... Ну с богом!

— Прощайте, — сказала Ильинична и направилась с Сережей домой.

— Вот мы и к своей горенке пришли. А ну, поднимай, поднимай ножки-то, — входя на маленькое крылечко, говорила Ильинична.

— Теперь я буду жить у тебя. Ты холосая, сахалу даесь. А как тебя звать? — лепетал малыш.

— Бабушкой будешь звать, а хочешь — мамой.

— Нет. Я тебя буду звать мамой, ты холосая.

— Ну, шагай, сынок, через порог-то, — открывая дверь, проговорила Ильинична.

С приходом малыша в дом Ильинична почувствовала, как в ее душе разливается радость.


Глава четвертая

Потекли короткие пасмурные дни января. Засвистали ветры, заплясала метель, наметая громадные снежные бугры. Надя, укутавшись в пуховый платок, отправлялась по утрам в магазин, а вечером, продрогшая, возвращалась домой, сидела в своей комнате и под завывание ветра в печной трубе занималась чтением. Читала она много, все, что попадало под руку.

На этот раз ей посчастливилось получить у подруги роман неизвестного автора. Книга была сильно потрепана, не имела ни начала, ни конца. Но Лена уверяла, что и этой-то «растрепе» и описана жизнь самой Нади. В романе говорилось о том, как богатая городская девушка полюбила деревенского парня-рыбака и, несмотря на преграды, чинимые родителями, все-таки она стала счастлива.

- Да, она была права, — проговорила Надя, закрывая книгу.

Она мысленно уносилась в прошлое: ей вспомнились летние вечера с сизой дымкой и радужными закатами солнца, первая встреча с Чилимом, ночная рыбалка. Все это живо припомнилось ей. Вот тихо покачивается на волнах их лодка, осколок лупы поплыл в небесную синеву, купаясь своим отраженьем в волнах, а она слушает ласковые слова любимого. Но где же, где же в эту непогоду скрывается ее Вася? Почему он не пишет?

В середине января в дом Белициных явилась комиссия для осмотра помещения под госпиталь. В нёй главным лицом оказался поручик Подшивалов. Он важно расхаживал по просторным комнатам и своими пожеланиями, советами совсем очаровал хозяйку.

— Вот что, хозяюшка, — говорил он, — мебель, которая получше, нужно прибрать, припрятать куда-нибудь, эти мужланы могут ее попортить.

— Лишнее-то все приберем, — соглашалась хозяйка и думала: «Какой он хозяйственный и как понимает всему цену. Вот такого бы рассудительного человека бог дал мне в зятья!»

С этого дня Подшивалов, как ответственное лицо, стал частым гостем в доме Белициных. Хотя с Надей и не удавалось ему поговорить по душам, ее мамашу он уже сумел уговорить.

— Все-таки, как ни говорите, Екатерина Матвеевна, а хозяйство у вас большое, наверное, трудно справляться? — с льстивым сочувствием спросил однажды Подшивалов.

— Что поделаешь, Владимир Петрович, и рада бы иметь в доме порядочного мужчину, помощника, вот такого, как вы, да где его найдешь? — вздохнула Белицина.

— Эх, Екатерина Матвеевна, я-то бы с удовольствием, только вот Надежда Михайловна со мной не желает дружить...

— Ну, ничего, я с ней поговорю, а вы со своей стороны тоже. С двух-то сторон, пожалуй, осилим...

— Вот это верно, мамаша! Надо наступать с фронта и с тыла, тогда противник определенно сдастся, — улыбаясь, произнес поручик.

— Вот, вот, займись-ка, батюшка, по-военному, — сказала Екатерина Матвеевна, провожая Подшивалова.

В это время показался дворник с диваном.

— Екатерина Матвеевна, куда прикажете вынести?

— Какой ты бестолковый, Агафон! Я же сказала, что все сложить в кладовку! — сердито крикнула Белицина.

— Виноват, я плохо слышу,  — схитрил дворник.

Когда Надя возвращалась из магазина, встретившийся дворник шепнул ей о происходившем разговоре матери с поручиком. За ужином Надя сидела с насупленными бровями и молчала.

— Ты чего, Надюшка, какая кислая? Нездоровится, что ли? — спросила мать.

— Просватывайте скорее, пока не умерла! — повысив голое, сказала Надя.

— На что это ты сердишься? К ней сватается порядочный человек, а она, знай, нос воротит. Что, я тебя на худые дела, что ли, толкаю? Надо же когда-то замуж выходить?

— Вот чего, мама, ругаться у меня нет никакого желания, так же как и выходить замуж. А если будете надоедать с этим усатым котом, то так и знайте, вы больше меня здесь не увидите!

После этого разговора Екатерина Матвеевна приумолкла, видимо, побаивалась, что Надя и в самом деле может выполнить свою угрозу. Но все же мать не теряла надежды. Она ждала, что со временем у ее дочери заговорит женское чувство одиночества, которое хорошо было известно ей самой после похорон мужа. И она решила ждать этого момента.

Шел уже сентябрь 1915 года, а ожидаемые матерью чувства так и не приходили к Наде. У Нади была другая забота. Часто, идя в магазин и обратно, она заходила на яблочный базар, узнавала у однодеревенцев Чилима, пишет ли он матери. Но люди, занятые своим делом, мало интересовались чужими письмами и сказать ей ничего не могли.

Однажды в праздничный день мать сказала Наде:

— Знаешь чего, дочка, говорят, на базаре очень много яблок появилось. Сходила бы с Агафоном да принесла корзинку.

— Ладно, схожу, — нехотя отозвалась Надя.

Подходя к яблочному базару, Надя с дворником увидели пестро, по-праздничному разряженную публику, сновавшую среди корзин, коробов и всяких ящиков.

Покупатели торгуются, шумят, спорят, ругаются. С треском откусывают спелые анисы, полосатые боровинки и желтые, соком налитые антоновки. Недалеко от края стоит старичок с седенькой бородкой и маленькими быстрыми глазами, в рваном кафтанишке и такой же шапчонке. Перед ним небольшой коробок желтых яблок. Пыхтя и отдуваясь, проходит мимо барин; он только что слез с пролетки, расстегнул серый сюртук, показав ослепительной белизны жилет, поправил фетровую шляпу и вразвалку пошел среди торгующих.

— Какие яблоки продаешь, старик? — спросил барин.

— Черно дерево, барин! — ответил тот, снимая шапку.

— А почем пуд?

— Два рубля, барин!

— Нет, брат, не обманешь. Ты врешь, старик: это не черное дерево, черное дерево по четыре рубля, — и барин поплыл, как тюлень, дальше.

— Ах ты, пузо... — ворчит старик и, кряхтя, взваливает короб на спину. Обойдя сторонкой, снова встает в ряд торгующих.

— Что за яблоки продаешь, старик? — проходя, спрашивает тот же барин.

— Черно дерево! — отвечает старик, нахлобучивая шапку.

— А почем пуд?

— Четыре рубли!

— Вот это верно! Вот это я понимаю! Это действительно черное дерево! — восклицает барин, радуясь своей находке.

Заметив этот торг, наблюдательный Агафон говорит Наде:

— Глянь-ка, барышня, видать, барину богатства отпущено вдоволь, а вот ума-то бог пожалел...

— Я это давно знаю, что умом не по богатству награждают, — ответила Надя и повернула к женщине, стоявшей около трех корзин, наполненных алым анисом.

— Здравствуй, Семеновна! — радостно сказала Надя.

— А ты гляди-ка, знакомая, — заулыбалась женщина,— Чего это вы, али яблочков купить пришли? Пробуйте-ка моих, очень спелые.

Откусив яблоко, Надя задумалась, и поплыли перед глазами живые, яркие картины прошлого: впереди с узелком идет Семеновна, а с обеих сторон дороги колышется спелым колосом рожь, высокая, по самую грудь. Вспомнилась долина с шумящим вязом и зеленым орешником. И встал перед глазами Нади улыбающийся Вася. Все это пролетело, пронеслось в одно мгновенье.

- Может быть, вот эту, побольше, корзину возьмете? — спросила Семеновна, спугнув сладкие грезы Нади.

— Унесешь? — спросила она дворника.

— Ну вот еще! Две унесу, — улыбнулся Агафон. Но когда он взглянул в глаза Наде, улыбка слетела с его лица: он увидел слезы. Агафон крякнул, взваливая корзину с яблоками на спину, и, не оглядываясь, зашагал к дому. Надя осталась расплачиваться за яблоки.

— Семеновна, ты недалеко живешь от Федоры Ильиничны, может быть, слыхала, получает ли она письма от Васи?

— Да что ты, милая! Надысь я самого его видела в деревне. Забежал к матери на денек. На позицию, слышь, их везли, а он спрыгнул с поезда и зашел повидаться с матерью

— Когда он был?

— Да как тебе сказать, с неделю, чай, уже прошло.

Глаза у Нади затуманились, руки задрожали. Наскоро она рассчиталась с Семеновной, пожелала ей счастливо расторговаться и тихой походкой отправилась домой. И все время сверлила голову мысль: почему же он к ней не зашел? Ведь он был в городе...

Дворник передал хозяйке яблоки и уже сидел в своей конуре.

— Слушай, дядя Агафон, — войдя в сторожку, заговорила Надя.— Ты не видел, не заходил ли к нам солдат на прошлой неделе? Знаешь, такой высокий, плечистый.

— Солдат-то? Подожди-ка. Дай бог память, кажется, был... Верно, заходил, только он со мной ничего не говорил. Его встретила еще у ворот Евдокия Петровна с тем офицериком, что частенько захаживает к вашей мамани..

— И ты не узнал его? Эх ты, дядя! Это же Вася был.

— Как же он ко мне-то не заглянул? Жаль, жаль, И ты не видала его?

— То-то вот, нет.

— Да, нехорошо получилось, обидно, — вздохнул дворник. — Ну, ничего, еще встретитесь, я верно говорю, Уж бог даст, встретитесь.

— Да он же на позицию уехал, — горестно вздохнула Надя.

— И на позициях не всех убивают, иногда и живые остаются. Да разве для вашей доброй души бог его не сохранит? Он, чай, батюшка, сверху-то все видит: кого надо убить, а кого и оставить, — утешал Надю дворник.

— Ну, хватит меня уговаривать, я не маленькая, — проговорила Надя, уходя от дворника.

Попутно она завернула на кухню, Там Евдокия Петровна уже пироги с яблоками стряпала.

— Скажи, тетя Дуся, ты видала Васю? Говорят, он заходил сюда.

— Ну, заходил... Что ж из этого, что заходил? - ворчала Петровна, сердито швыряя в печи кочергой. - Повертелся во дворе, пошмыгал носом, да и обратно. А тут как раз Владимир Петрович подвернулся, да так его припугнул ятапным, что твой Вася припустился, только пятки засверкали, — ехидно улыбалась Петровна.

— Давай, сочиняй больше, так он и напугался вашего Петровича! Эх, тетя, тетя! Когда вы перестанете мне жизнь портить? — укоризненно сказала Надя.

— Это я-то тебе жизнь порчу? Да ты знаешь ли, негодная девчонка, что я всей душой хочу тебе хорошей жизни! — кричала Петровна, стуча противнями.

— Все я вижу, чего вы мне хотите... — сказала Надя, выходя из кухни.

После разговора с дворником и Евдокией Петровной Надя поняла, почему молчал Чилим. В голове ее кружились и другие мысли: письмо могли ей не передать, оно могло затеряться на почте, а может быть, нет уже Васи в живых... Надя решила съездить в деревню — узнать, пишет ли он матери. Через несколько дней она попросила у матери разрешения съездить в деревню — побывать на могиле Сереженьки. Мать не возразила, а только посоветовала долго там не задерживаться.

Надя быстро собралась, купила чаю, сахару для гостинцев Ильиничне и отправилась на пароход.

Поздним вечером пришла она к матери Чилима, Та встретила ее со слезами.

— Чего это вы, мамаша, плачете? — спросила Надя, расцеловав Ильиничну в соленые от слез щеки.

— Да как же мне не плакать, Вася-то в гошпитале лежит, ранен. Вот письмо-то, на-ка, почитай, — подала бумажку Ильинична.

У Нади при этих словах тоже навернулись на глаза слезы. Подвинула она поближе коптилку и начала читать про себя. Но Ильинична заставила прочесть ее вслух, Чилим писал: <Здравствуй, дорогая мама, шлю тебе низкий поклон и желаю здоровья. Мама, я лежу в госпитале, ранен. Но не беспокойся, ранение небольшое, скоро все заживет. Вот чего, мама, ты помнишь, у нас в деревне жила барышня, Надей ее звали. Мне сказали, что она вышла замуж. Правда ли это? Ты узнай-ка да напиши мне. Обо мне не беспокойся, я чувствую себя хорошо. Твой Вася».

— Правда, что ли, что вы замуж вышли? — спросила Ильинична, когда Надя кончила читать письмо.

— Нет, мамаша, это ему все наврали. Ты вот чего, мамаша, вскипятила бы самоварчик, я тебе чаю с сахаром привезла.

За чаем Ильинична немножко развеселилась, рассказала Наде, как принес солдат письмо, а также о том, что она взяла на воспитание ребенка, за которого получает три рубля в месяц.

— Что за ребенок? Откуда вы его взяли? — с затаенной тревогой спросила Надя.

— Да женщина тут померла, а детей пятеро, родных нет. Староста сунулся было сдать их в приют, а там не взяли, вот и раздают теперь сельчанам.

— Вот ребенка-то напрасно взяла, мамаша. Я бы сама тебе немножко стала помогать.

— Ничего, зиму-то проживем, а весной староста хочет снова в приют хлопотать.

- Да уж теперь до весны придется держать. А где он у вас? — спросила, оглядывая комнату, Надя.

— На печке спит, — кивнула Ильинична.

— Ну что ж, мамаша, время уже позднее, давайте будем и мы спать.

Ночью Наде спалось плохо. Она все время думала о Васе. А тут, проснувшись, на печке запищал малыш:

— Мама, я пить хочу, мне здесь жалко.

— Ну иди ко мне на кровать,— тихо сказала Ильинична, подавая чашку с водой Сереже.

Этот детский голосок вызвал в сердце Нади какое-то болезненное чувство. Ей стало очень грустно, до того грустно, что она заплакала тихими, горькими слезами матери, потерявшей ребенка. Отерев слезу прядью волос, Надя задумалась: люди умирают — оставляют сирот-детей, дети умирают — их горько оплакивают родители. Люди ищут счастья, а когда находят, то другие стараются всеми силами разбить, уничтожить его... Много мыслей лезло в голову Нади. Но все же к утру она заснула.

Когда Надя проснулась, Ильиничны уже не было дома. Надя поспешно встала, умылась и оглянулась вокруг. Каждый предмет в этой лачуге напоминал ей о Васе. Выйдя в сенцы, она увидела на стене сеть, а в углу за дверью — багры и весла. И сердце Надино снова сжала тоска. Прошла она на задворки, присела на скамейку у самого обрыва, где частенько вечерами встречались с Васей, скрываясь от любопытных глаз, и перед ее взором открылась широкая могучая Волга. Река была в это утро тихой, безлюдной. Осень уже положила яркую позолоту на увядающую листву островка, где впервые проснулась ее любовь к Васе. Глядя на эту увядающую листву, Надя задумалась: «Неужели и наша любовь повянет и осыплется, как эта осенняя багряная листва?» В это время скрипнула калитка, и голос Ильиничны прервал Надины мысли:

— Ты чего это, голубушка, спряталась? Пойдем завтракать, я молока принесла.

Надя покорно последовала за Ильиничной. Войдя в избенку, она увидела у стола малыша. И сердце Нади забилось часто, часто, Она впилась пристальным взглядом в его профиль.

— Как тебя звать, малыш?

Сельгеем! — громко ответил тот.

— Как, как? — переспросила она, точно не поняв сказанного.

— Сережей, — ответила за него Ильинична.

— Вот и у меня такой же был бы теперь Сереженька, — сказала она про себя. — А который тебе годок, милый?

— Тлетий!

Надя быстро подскочила к малышу. И вдруг громко, истерически взвизгнула:

— Мой сын! Мой Сереженька! — рывком подхватила его на руки и, нервно целуя, часто откидывая свою го-лову, снова вскрикивала:

— Он! Самый он!

У Ильиничны задрожали руки и ноги. Она не знала, что делать и что сказать. Только подумала: «Видно, рехнулась девка-то, обмишулилась...» Наконец, подавив волнение, Ильинична спросила:

— Послушай, Надя, а ты хорошо помнишь своего Сереженьку? Может быть, тебе только почудилось?

— Вот поглядите, — Надя торопливо отвернула воротничок рубашки.

Ильинична увидела черное родимое пятнышко на шее малыша.

— А если пристальнее поглядите, то и еще кое-что увидите... — сказала Надя.

Теперь Ильинична видела не только черное пятнышко. Ба! Да это и вправду вылитый Вася! Вот точно таким он был когда-то, очень давно.

— Как же ты, милый, очутился жив? Неужели ты не умирал? — снова твердила Надя, прижимая к груди Сереженьку, который, видимо, перепугался и вырывался из рук Нади.

После уже, когда улеглись бурные материнские чувства, Надя вместе с Ильиничной и плакали, и смеялись, радуясь такой дорогой и неожиданной находке, Надя еще на один день осталась у матери Чилима. Прощаясь, она без конца целовала их обоих. Сережу Надя временно оставила у Ильиничны, пообещав приехать в следующее воскресенье и привезти новенький костюмчик малышу.

Идя на пристань, Надя зашла к сельскому старосте узнать, как и откуда попал к нему ребенок, Староста рассказал, как три года назад принесла его на сходку пронинская сожительница Матрена.

— Подожди-ка, барышня, — спохватился староста и начал рыться в ящике под божницей. — Ага, вот он, — проговорил староста, вытаскивая пакет, но теперь уже без денег, только с одной пожелтевшей от времени запиской.

- Что это у вас? - спросила Надя.

— А это письмо, которое было прислано с ребенком Пронину.

— Отдайте мне эту бумажку.

— А зачем она вам понадобилась?

— Вот как раз мне-то она и нужна. Я мать ребенка.

— Мать?! — крикнул староста, выпучив глаза, — Как же это мать?

— Ну так, как бывают все матери.

— Значит, ты подбросила его Пронину? Тогда пойдем к уряднику! — сердито закричал староста.

— Да нет же! Его украли у меня, а теперь я его нашла, и записка вам совсем не нужна.

Староста, наморщив лоб, долго молчал, стараясь что-то припомнить или придумать, и тихо проворчал:

— Ну что ж, тогда возьми.

«Они меня обдурачили...» — поняла Надя, прочитав записку и узнав почерк Евдокии Петровны. С самыми радостными чувствами она возвращалась в город и все время думала, как она об этом напишет Васе.

Пока Надя была в деревне, ее мамашу посетил Подшивалов.

— Здравствуйте, Екатерина Матвеевна! Я опять по старому вопросу...

— А, Володя! Милости просим, — расплылась в улыбке Белицина. — Присаживайтесь, пожалуйста. Что это у вас такой грустный вид?

— Все сны, мамаша, и грезы, будто она со мной, а проснусь — опять один, — склонясь и опираясь чисто выбритым подбородком на эфес сабли, вздыхал поручик.

— Конечно, сердце не спокойно, когда думаешь о таком важном деле, — посочувствовала Белицина.

— А где она, моя радость? — блуждая взглядом, спросил поручик.

— Вы про Надюшку? Она в отъезде по делам торговли, — ответила хозяйка. И, открыв дверь на кухню, крикнула:

— Петровна! Подай-ка поскорее настойки на лимонных корках! Да чего-нибудь закусить. Сейчас мы вашу скуку всю разгоним,— обернувшись, сказала она Подшивалову.

— Ой, нет, мамаша! Пока я не услышу от нее то желанное слово — никакой настойкой тоски мне не залить, — хитрил поручик, кидая исподлобья взгляд на будущую тещу.

— Да выкушайте стаканчик, веселее будет на сердце.

— Только с вами, мамаша, один не могу.

— Ну хорошо, Володя, давайте вместе, — чокнулась Белицина.

После настойки Подшивалов повеселел и заговорил с Белициной совсем по-другому.

— Ну, так как же, мамаша, когда мы с вами споемся?

— Что тут говорить, Володя, я-то и с первого разу была согласна, только вот невесту-то никак не уговоришь.

— О, теперь я ею сам займусь, — расхрабрился после третьей рюмки поручик.

— А если так, тогда и с богом, да прямо в церковь. Подогретый водкой и обещаниями матери, Подшивалов с нетерпением ждал приезда Нади.

Надя вернулась в самом веселом расположении духа.

— Ты что это, милая, заехала, да и торчишь там, будто дома делать нечего, — как обычно ворчливо встретила дочь Белицина.

— Запьянствовала, мама, вот и опоздала, — весело проговорила Надя.

— То-то, видно, запьянствовала. А без тебя Владимир Петрович приходил.

— А чего удивительного? Он и при мне то и дело приходит, — возразила дочь.

— Слушай, дочка, как будем решать, чего ты надумала?

— О мама, я хорошо надумала! — весело воскликнула Надя. — Знаешь чего, мама? Давай отдадим за него тетю Дусю.

— Или ты рехнулась, или в самом деле пьяная, — укоризненно сказала мать.

— Право, мама, она лучше бы ему подошла. Она и письма любовные сочинять хорошо умеет... На-ка вот, почитай.

Мать, вглядываясь в строки записки, шевелила губами, ничего не понимая, пока не прочитала последнюю строку, где значилась сумма десять тысяч рублей. И только теперь она вспомнила, догадалась, что их проделка с ребенком раскрыта. Она остолбенела и не могла ничего выговорить, только ворочала белками больших глаз и шевелила толстыми посиневшими губами, то глядя на дочь, то переводя взгляд на дрожавшую в руке записку.

— Где ты эту бумажку взяла? — наконец прошипела она.

— Там же, где и ребенок был.

«Так вот она, дура, чему радуется, опять себе обузу нашла», — подумала мать.

Пока Белицина старшая раздумывала, Надя потихоньку вытащила бумажку из ее руки и проговорила:

— Я к себе пойду, в лавку сегодня, пожалуй, не соберусь. Пусть тетя за кассой постоит.

Мать не возразила.

Надя пришла в свою комнату, заперла дверь на крючок и тут же села писать письмо Чилиму:

«Вася, голубчик! Если в твоем сердце осталась хоть одна капля того чувства, какое было, когда я жила в вашей деревне, поверь мне, милый, что и этого было бы достаточно, чтобы ты написал мне письмо. Неужели ты так скоро забыл меня? Нет, милый, этому я никогда не поверю. Вася, дорогой мой, я узнала, что нынешним летом ты был в Казани и заходил к нам, но встретиться нам с тобой не удалось. Тебя встретила тетя Дуся, а чего тебе она наговорила — я не могла ни от кого узнать. Ты это знаешь один и почему-то молчишь. Вот передо мной твое письмо к матери, которое ты прислал с Веретенниковым. Ты просишь мать, чтобы она узнала, вышла ли я замуж? Вася, глупенький мой мальчик, ты не думаешь ли, что я из таких, чтоб дать слово одному, а выйти замуж за другого? Если так думаешь и веришь этим сплетням, то, прошу тебя, выкинь все из головы.

Милый Вася, сердце мое разрывается от боли, что ты ранен и лежишь в госпитале. Напиши поскорее, как поправляется твое здоровье? Ты еще не знаешь, как я теперь счастлива. Спешу и тебя порадовать нашим общим счастьем. Ты не можешь себе представить, что наш сын Сереженька нашелся и живет теперь у твоей матери. Не удивляйся и не думай, что я рехнулась, нет. Он, оказывается, не умер. А просто нас провели, одурачили моя разлюбезная мамаша с тетушкой. А узнала я из записки, найденной у сельского старосты. И теперь я счастлива, как никогда... Счастлива и тем, что ты жив. И придет время, что мы с тобой снова встретимся, только бы эта встреча была поскорее. Ты не можешь себе представить, как я по тебе скучаю... Ну, милый мой, скорее поправляйся да пиши мне. А что думал — выкинь из головы. Обнимаю и крепко целую тебя.


Навсегда твоя Надя».


Глава пятая

Поезд тихо двигался с Северного на Юго-Западный фронт. Солдаты не особенно тужили, что он ползет, как черепаха. Успокаивала русская поговорка: «Тише едешь — дальше будешь». Да и торопиться было некуда. В вагонах все-таки лучше, удобнее, и дождем не мочит, и под боком доски, а не сырая холодная земля, да и пули не свистят над головой.

Чилим сидел на нижних нарах теплушки, зажав обеими руками голову, и ругал себя за то, что до сих пор не выполнил поручения кастелянши Горевой — передать письмо полковнику Дернову. «Вот, черт побери, у полковника-то я был, а про письмо совсем позабыл, да и этот адъютантишка Малинин все время вертелся около его стола, а Горева наказывала, чтобы передал письмо лично и без свидетелей».

Поезд остановился. Чилим взял жестяной чайник и крикнул:

— Ребята! Я за кипятком!

Пока стояли за кипятком, поезд тронулся, и Чилим с пустым чайником на ходу вскочил в штабной вагон.

Чтобы не попасть на глаза ротному командиру, он стоял в тамбуре за дверью. В купе шла попойка. Чилим слышал веселый разговор, смех, хлопанье пробок и звон стаканов.

— Господин полковник! Скажите на милость, куда мы едем? — услышал Чилим гнусавый голос капитана Лихирева, командира первого батальона.

— На Юго-Западный, для поддержки штанов Брусилова, — смеясь, ответил Дернов. — Он, говорят, очень далеко в Галицию забрался, аж до самого Перемышля. А теперь боится, чтобы с него там штаны не сняли. Вот нас, сибиряков, его охранять и погнали.

Все громко рассмеялись. Особенно выделялся заливистый тенорок прапорщика Малинина, полкового адъютанта.

— Ну, тише, господа! Я серьезно спрашиваю, — снова прогнусавил Лихирев.

— Нет, браток, сейчас тебе серьезнее никто не скажет, — заметил полковник.

— Ну, хорошо, я согласен. Наливай, Малинин! Выпьем за святую Русь и наше храброе воинство!

— Господа! — крикнул Дернов, — Брусилов еще в начале войны говорил, что наступать надо по всему фронту, тогда война будет выиграна.

— 3-замечательно сказано, прямо золотые слова! Он талант! — снова протянул Лихирев.

— Да грош цена этим золотым словам, — возразил Дернов.

— Как?! — вдруг воскликнули несколько голосов.

— А вот так. Чтобы наступать по всему фронту, нужна артиллерия, преимущественно тяжелая. А где она? Где снаряды? У нас для своей полковой не хватает. А где ружья, пулеметы? Зачастую на двоих солдат одна винтовка, да и та без патронов.

— На заводах еще стволы вытачивают, — за метил кто-то.

— Вот то-то и оно, что стволы точат, а нас немцы строчат да строчат... Если бы дать все нашему солдату, давным-давно прошли бы всю Германию — насквозь в глубже...

Все замолчали. Полковник вышел в тамбур и наткнулся на Чилима.

— Ты как сюда попал? — строго спросил оп Чилима.

— Виноват, вашскородие! Не успел в свой вагон, прыгнул на ходу и попал в ваш, — вытянувшись во фронт, ответил Чилим.

— Вольно, — сказал Дернов.

Чилим запустил руку в карман шинели и передал полковнику письмо. Тот разорвал конверт и, открыв дверь, выбросил, а письмо быстро пробежал глазами а спрятал в боковой карман кителя.

— Спасибо тебе за службу, — тихо проговорил Дернов.— А теперь марш за мной. Господа офицеры! Старые друзья встречаются вновь! Друзья! Представляю вам защитника отечества и офицерства, георгиевского кавалера! Вот вам наглядный пример героя-солдата! Будучи сам ранен, не бросил в беде тяжело раненного офицера, вынес его из-под огня на собственной спине. Малинин! Налей ему стакан водки!

— А вам, господа? — обратился адъютант к компании офицеров.

— Наливай всем! Выпьем за нашего героя! — крикнул поручик Голиков.

— Вот чертова глотка, как воду, дует, — заметил Лихирев, увидя, как Чилим в два глотка опорожнил стакан.

— Молодец! — крикнул Дернов.

— Рад стараться, вашскородие! — вытянувшись, ответил Чилим.

В это время поезд остановился.

— Разрешите идти? — козырнул Чилим.

— Иди,— качнул головой ротный.

Чилим спрыгнул с подножки и побежал снова искать кипяток. «Оно, пожалуй, как они воюют, так можно воевать и до победы. С водкой-то все сойдет, — думал Чилим, нацеживая кипяток в чайник. — А все-таки здорово повезло, черт побери, давно я уже не пил. Скоро развезет... Славный этот Дернов. Вот такому жизнь спасти можно. Он солдата где накажет за проступок, а где просто уговорит, урезонит, а под суд отдать — нет, он это не любит. Вот таких побольше бы было командиров. А этим воевать можно и до победы... В блиндаже под шестью накатами не так уж опасно, да еще после водки, выпитой для храбрости... А вот попробовали бы в окопах посидеть вместе с солдатами, где грязь через голенище в сапоги валится, а сверху то дождь тебе за ворот льет, то снегом засыпает, а ты не двигайся, не шевелись. Высунулся из окопа — пуля тебе в лоб».

С такими мыслями Чилим вернулся в свой вагон.

Его обступил и друзья.

— А мы думали. Васяга, ты совсем отстал, как тогда в Сызрани.

Чилим вспомнил Сызрань и дорогу, по которой торопился с радостной мыслью повидать Надю и родную мать. Да, тогда еще было куда торопиться, бежать, а сегодня некуда, да и незачем... Чилим присел на нары рядом с ефрейтором Кукошкиным и, громко скрежеща зубами, стал грызть сухарь.

— Не было бы счастья, да несчастье помогло, — сказал захмелевший Чилим. — В штабной второпях-то я заскочил. А там попойка идет, какой-то праздник справляют и шумно спорят...

— И тебе, наверное, стакан поднесли? — спросил Бабкин.

— Я было спрятался в тамбуре, да Дернов увидал и затащил меня в вагон. Приказал подать чайный стакан.

— То-то от тебя водкой прет, — сказал Кукошкин.

— А все-таки он хорош! Вот это уж командир, отец родной, а не командир. Все-то он чувствует и все знает... — с чувством гордости сказал Чилим.

— О чем, говоришь, спорят? — поинтересовался Ку-кошкин.

— Да все о войне. Дернов крепко сказал... — и Чилим пересказал слова полковника. Солдаты внимательно слушали его.

— Командир правильно говорит, — подтвердил Кукошкин, — мы это все и на собственной шкуре чувствуем... Думаете, зря над нами немцы смеются, — проговорил ефрейтор, вытаскивая из-за голенища свернутую бумагу.

Это был плакат, найденный разведчиками в немецких окопах, захваченных на Северном фронте. На нем был намалеван яркими красками царь Николай Второй в лаптях, в синих штанах и в красной рубашке до колен, подпоясанной широким голубым кушаком, за которым торчит топор, С топора падают красные капли на царские лапти. В правой руке он держит обойму патронов, а в левой — связку икон. Внизу подпись по-русски: «Помолитесь, сыночки, да постреляйте, а я еще принесу».

— Здорово, сучьи сыны, прохватили! Как есть царь. Ты гляди, и бороденку рыжую прицепили, — смеясь, сказал Чилим.

— Правильно? — спросил Кукошкин солдат.

— Все правильно, — хором ответили солдаты.

— Подожди-ка, господин ефрейтор, а сзади-то кто стоит? Да вроде бы царя благословляет?.. — спросил Бабкин.

— О, это большой человек... — смеясь, ответил Ку-кошкин. — Это царицын полюбовник.

— Распутин, что ли?

— Он самый,

— Здоров дядя!.. А царь-то что, видишь, какой...

А поезд все так же медленно двигался к Юго-Западному фронту. Через несколько дней приехали к Тернополю. Выгрузились и пешим строем направились в глубь Галиции. На пути встречались только пожарища; одиноко торчали закопченные печи и трубы, Кое-где на отскочке маячит халупа с проваленной крышей или пробитой снарядом стеной. А по обочинам дороги — бугорки могил, утыканные то кольями, то наспех сколоченными березовыми крестиками.

— Видал? — Чилим ткнул в бок Бабкина.

— Да, порядком положили нашего брата.

«Вот, видимо, где Брусилов показывал свой талант...» — подумал Чилим.

Моросил мелкий дождь вперемежку со снегом. Дорога представляла из себя сплошной кисель, в котором тонули по колено солдатские ноги. Дорожная жижа, видимо, никогда не высыхала с самого начала войны. Все это колыхалось, чавкало, липло и залезало в дырявые солдатские сапоги и ботинки.

Пятая ночь похода. Кругом темно, черно. Небо заволокло густыми тучами. Полк остановили за опушкой леса. Солдаты пробираются по ходам сообщения, увязают по колени, занимают окопы передовой линии.

— Эх, теперь бы жарничок разложить да обсушиться немножко, — ворчит Чилим.

— Да чайку бы по кружечке с сахаром, — добавляет Ефим Бабкин.

— Да ладно бы и кипяточку с сухарем, — соглашается Чилим.

— Ни огней, ни курений. Соблюдать тишину, — передан приказ по цепи.

Солдаты, переминаясь с ноги на ногу, хлюпают в грязи сапогами, только бы не окоченели ноги.

— Ноги у меня сводит судорога, совсем закоченели, — жалуется Чилим.

— А ты двигай ими, топай — согреются, — шепчет Бабкин.

— Я уже надвигал, грязь-то через голенищи обратно валится. Вот лодыри проклятые, так и сидели по уши в грязи, лень свой окоп вычистить, — ворчит Чилим, доставая из чехла лопатку, и осторожно начинает выкидывать липкую жижу на бруствер. — Да, Ефим, квартирка нам неважная досталась после нерадивых жильцов.

Вдруг, точно молния, разорвала темноту ракета. Солдаты замолчали, пригнулись в окопах. Где-то слева застучал пулемет, а напротив затрещали винтовочные выстрелы. «Трах, трах», — застрекотали, как сороки, разрывные пули, с визгом тычась в маскировку бруствера и цепляясь за склонившиеся ветки березок...

— Ну, началось... — шепчет Чилим.

Шипя, взмыло еще несколько ракет, и стрельба смолкла.

Рассветает. Солдаты приглядываются к местности, Окопы оказались на небольшой возвышенности, на опушке леса, а впереди — трясина, усеянная редкими кочками, заросшими пучками серой осоки. За болотом снова реденький лесок.

— Наверное, сволочи, скрываются в этом кустарнике или за ним, — сказал Бабкин Чилиму.

Вдруг оба притихли, насторожились.

— Что-то зашумело? — прислушивается Бабкин. Ероплан, ероплан! Ложись, Васька!

— В грязь? И так, как черти, вымазались, — ворчит, Чилим, приседая и пряча голову за стенку окопа, Взглянув вверх, он говорит: — Два.

Действительно, два самолета с черными крестами на крыльях свободно прошли через линию русских окопов и направились вглубь, поливая пулеметным дождем тыловые русские части. Вдруг из-за опушки леса выскользнул маленький русский самолет и быстро понесся за двумя вражескими. Частыми короткими очередями он начал атаковать то одного, то другого. Одному, видимо, перепало прилично и стало невтерпеж: он, отстреливаясь, повернул обратно. А второй все еще храбрился и зачем-то торопился в тыл русской армии. Но маленький самолет нагнал и его.

— Здорово! — крикнули солдаты, увидев, как вражеский самолет кувыркнулся раза два с крыла на крыло и с заглохшим мотором спланировал сзади окопов передней линии. Солдаты, выпрыгнув из окопов и низко пригибаясь, с винтовками наперевес уже бежали к упавшему самолету. Но казаки их опередили. Летчик, длинный и тонкий, как лучинка, выволок из кабины толстого окровавленного офицера; оттащив его в сторону от самолета, сам кинулся было поджечь машину, но подоспевшие вовремя казаки обезоружили его.

Вскоре приземлился и маленький самолет. Переваливаясь и подпрыгивая на кочках, он подрулил к месту упавшего самолета. Офицер и летчик на подстреленном самолете были ранены: офицер в шею, а летчик в ногу.

— Вот это крепко вмазал... Молодец! — обступив самолет, рассуждали солдаты.

— Гляди, ребята! Как здорово русский «максим» шьет... — крикнул Чилим, показывая на изрешеченный борт немецкого самолета. На неприятельском самолете было два пулемета; в задней части фюзеляжа, где сидел офицер, пулемет был пристроен на поворотной башенке, он мог простреливать пространство горизонтально и вертикально.

— А техника у них куда лучше нашей, — определил один из солдат.

— Да, техника хороша. А вот русская смекалка все же похлеще немецкой техники, — заметил Чилим.

В это время из кабины русского самолета вышел офицер в чине штабс-капитана. Солдаты расступились, отдавая честь.

— Вольно! Сам недавно таким был, — улыбнувшись, сказал он, подходя к сбитому самолету.

Крякая сигналом, как утка, подскочила санитарная машина, из которой вышли врач и сестра с сумкой медикаментов.

— Штабс-капитан, штабс-капитан! — закричала сестра.— Вы не ранены?

— Никак нет, ваша милость, — шутливо откозырял штабс-капитан и начал закуривать.

— Который по счету? — спросил врач, направляясь к раненым офицеру и летчику.

— Четырнадцатый! — крикнул ему вслед штабс-капитан.

Раны пленникам перевязали и увезли их на этой же машине.

Солдаты все еще толпились около сбитого самолета, рассматривая заинтересовавшее их оружие.

— Вашбродь! Разрешите спросить? — обратился один из солдат к штабс-капитану. — Что это за штуковины прицеплены? Вроде нашего старого шомпольного пистолета...

— О, это тоже смертельное оружие, только не для нас, летчиков, а для наблюдателей, — и штабс-капитан показал взглядом на горизонт. — Вон, видите, колбаса висит в воздухе? Она начинена горючим газом. Налетит неприятельский самолет и вот из этой ракетницы-пистолета раз на нее ракету, хлопок — и только облако белого дыма, а привязанная корзина с тысячеметровой высоты летит на землю... Ну, ребята, мне пора.

Откозыряв, штабс-капитан пошел к своему самолету.

Солдаты остались в недоумении, допытывались у окружающих:

— Кто же все-таки этот летчик? Имеет офицерский чин, а говорит с тобой точно он тебе равный. Вот таких бы побольше!

Один старик, донской казак, рассказал о нем так:

— Я знаю его, он из нижних чинов, фамилия ему Казаков. Видимо, в роду у него отец или дедушка был казак. А что он офицер, так это ерунда, его произвели за отличные боевые действия. Ох, на него здорово злится кайзер, обещает крупную сумму денег тому, кто доставит его живым или мертвым. Вот они и охотятся за ним. Только вряд ли возьмешь...

— Правду сказал наш полковник, что если бы русскому солдату дать все, что требуется на фронте, ни одна армия не могла бы устоять против нас, — сказал Чилим.

— Вот это верно, кавалер, говоришь! Вот за это люблю! — крикнул старый донец, хлопнув Чилима по плечу.

— Ну, хватит, Ефим, айда, бежим, — крикнул Бабкину Чилим. — Теперь немножко разогрелся, а давеча у меня ноги совсем закоченели.

Солдаты припустились вперегонки к своим окопам. Ушли и казаки.

— Ну, чего хорошего видели? — спросил Чилима ефрейтор.

— Здорово навтыкал обоим, а самолет как терку сделал. Сходи, погляди. Прямо молодец летчик, офицер, а с солдатами разговаривает точно свой брат...

— Не секрет, конечно, бывают и среди офицеров порядочные люди, — заметил Кукошкин и отправился осматривать самолет.


Глава шестая

Оставшись одна, Белицина грузно опустилась на стул и, подперев ладонью пухлый подбородок, начала припоминать, как все было сделано, чтобы скрыть от Нади ребенка. Как же это все вдруг открылось, что Надька снова нашла его? Теперь изволь радоваться. Пусть бы это произошло после свадьбы, а теперь опозорит она себя на весь город, и тогда уж ей сидеть в девках до скончания века...

Мать, пожалуй, меньше волновали мысли, что Надя останется в девках. Ее беспокоило совсем другое: планы ее — завязать дружбу с высшим светом — теперь могут разрушиться. Как же подготовить поручика?

Расстроившись, она не пошла в магазин и приложилась к наливкам и настойкам, чтобы обрести спокойствие духа.

Вернулась Евдокия Петровна.

— Ты что сегодня, Матвеевна, видимо, опять захворала?

— Да, что-то нездоровится.

— А ты бы хоть настойки выпила перцовой, может быть, оно бы и отлегло.

— Пробовала, да почти не помогает, — печально ответила Белицина.

А вечером, когда после ужина Надя ушла в свою комнату, Белицина рассказала Петровне, что проделка их с ребенком раскрыта. Обоим взгрустнулось, но они не растерялись и начали строить новые планы: как выдать Надю замуж.

— Что теперь будем делать, Петровна? — вздохнув, спросила Белицина свою золовку.

— Я вот что думаю, Матвеевна: не следует ли нам обратиться к протопопу приходской церкви отцу Панкратию? Он, пожалуй, сумеет призвать ее к покорности... Как ты на это смотришь?

— Да, пожалуй, так. Эго самый верный выход из положения, — согласилась Белицина. — Только вот жених-то узнает, как бы он не отказался, — продолжала она.

— А насчет жениха, Матвеевна, не изволь беспокоиться, Я его сама обработаю... и на аркане к тебе приведу, как теленка, — пообещала Петровна.

Так на этом они и порешили. Не прошло и трех дней, как за дверью послышался сиплый бас:

— Во имя отца и сына!

— Аминь! — ответила Петровна, стоявшая ближе к двери, и заторопилась поскорее открыть.

— Я пришел очистить от грехов тяжких заблудшую дщерь вашу, — снимая шляпу, проговорил отец Панкратий.

— Ax, милости просим, батюшка! — кланялись обе хозяйки священнику, который, воздев руки к потолку, благословил их.

— Ну-с, где же ваша заблудшая овца? — озираясь вокруг заплывшими жиром глазками из-под густых нависших бровей, проговорил отец Панкратий.

— Она в своей комнате. Прикажете позвать? — спросила Белицина,

— Нам где-то надо уединиться для исповеди, — возразил поп.

— Пожалуйста, батюшка, пойдемте. Я вас провожу к ней, — вызвалась проворная Петровна.

— Во имя отца и сына! — прогудел сиплый бас батюшки у двери Надиной комнаты.

Она, видимо, не знала, что нужно ответить «аминь» и промолчала. Петровна, не дожидаясь ответа, сама открыла дверь и спросила:

— А мне, батюшка, можно послушать?

— Нет, хозяюшка, исповедь должна быть наедине, — твердо ответил батюшка.

— Ну хорошо, я здесь за дверью постою, — сказала Петровна.

— Это можно, — согласился батюшка и продолжал: — Господи Иисусе Христе, помилуй нас грешных.

— В чем дело, батюшка? — вытаращив глаза, спросила Надя.

— Я пришел с вашей мамашей побеседовать, да завернул и вас проведать. Как вы живете-можете?

— Хорошо, батюшка. Спасибо, что зашли, — тихо ответила Надя.

— Хорошо ли? — прищурив один глаз, переспросил батюшка.

— Очень хорошо, — повторила Надя.

— А я вот слыхал, что за вами грешки имеются...

— Может быть, не спорю, батюшка. Все мы грешны. А кто в грехе, тот и в ответе, — отчеканила Надя.

Поп не привык, чтобы ему так отвечали, нахмурил брови и строго спросил:

— А как вы думаете, может ли человек помимо церкви и святых тайн попасть в царство небесно? Я ваш пастырь и на мне лежит святая обязанность сохранять заблудшие души от мук вечных ада, поэтому и зашел. Может быть, вы очистите свою душу от помыслов греховных покаянием?

— А когда, батюшка? Может быть, не сегодня и не здесь, а в церкви? — спросила Надя, робко взглянув на попа.

— Оно бы, конечно, лучше в божьем храме. Но я стал замечать, что вы и в церковь-то редко ходите.

— Как редко? — возразила Надя.— Прошлое воскресенье мы все у обедни стояли.

— Может быть, может быть, — проворчал батюшка.

Он начал развертывать свою епитрахиль, чтобы облачиться для принятия грехов.

— Господи Иисусе, сыне всевышний, прости и помилуй сию грешную дщерь, да прими ее покаяние от прелюбодеяния и очисти от грехов тяжких и всякой скверны, — вздохнув, произнес поп, не упуская случая взглянуть на фигуру Нади в плотно облегавшем ее платье. Он продолжал: — Дщерь моя милая, да простит тебя господь бог мой, да не ввергнет в геенну огненную душу твою во аде кромешном. И рече господь, да искупит всякий грехи своего прелюбодеяния в храме господнем, токмо положением святых брачных венцов на главы ваши...


Фальшивая лесть Подшивалова, уговоры и истерики матери, проповеди отца Панкратия вынудили, наконец, Надю дать согласие на брак с Подшиваловым. Пока Белицина с помощью отца Панкратия приводила к покорности и смирению Надю, Евдокия Петровна повела атаку на поручика. Увидя Подшивалова, когда тот проходил в госпиталь, она сильно застучала в оконную раму и громко крикнула:

— Владимир Петрович! Когда окончите осмотр госпиталя, загляните ко мне на минутку!

— Слушаюсь! — улыбаясь, откозырял поручик. Проходя госпитальную палату, он смотрел по сторонам, не намереваясь вступать в разговор с больными и ранеными солдатами. Он глядел на них с высоты своего положения и считал совершенно излишним вести с ними какой-либо разговор. Он считал, что о больных должны заботиться врач и сестры, а его касались лишь вопросы высшего порядка. Посещал он госпиталь больше для того, чтобы быть поближе к Наде, думая о выгодной женитьбе на ней.

— Имею честь явиться! — по-военному отрапортовал поручик, войдя в комнату к Евдокии Петровне.

— Пожалуйста, присаживайтесь, — сказала Петров-на. — Ну, как ваши дела в госпитале?

— Слава богу, хорошо,— присаживаясь, ответил поручик.

— Ну, а с Надей говорили?

— Да нет еще, Евдокия Петровна. Все никак не могу ее встретить один на один. Она, видимо, все скрывается or меня.

— А вы ничего не знаете про нее? — сняв пенсне, Петровна пристально посмотрела на поручика.

— Как странно вы говорите, Евдокия Петровна. Я же вам сказал, что Надю совсем не вижу. С ее мамашей неоднократно говорил, она во всем согласна.

— Ну, а я вам скажу, что и Надя теперь согласна, — значительно улыбнулась Петровна.

— Правду говорите?

— Ну вот еще, неверующий... Разве я буду вам врать, — как бы обиделась Петровна и продолжала. — По-моему, у вас с Надей получится хорошо. На приданое мы не поскупимся. У нас есть отдельный домик, как раз мы его и облюбовали вам, да и денег у нас хватит. Кроме того, вы сами видите, что мы обе уже в преклонном возрасте, можете перейти и в этот дом. Как уберут из него госпиталь, — займете весь низ. Она у нас одна, и я надеюсь, что вы с ней заживете счастливо.

— Как я вам благодарен, Евдокия Петровна! — растроганно произнес Подшивалов. — Я всегда чувствовал, что вы очень порядочная женщина.

Теперь оставалось одно: скрепить все в церкви и поскорее отпраздновать свадьбу. Но за четыре дня до предполагаемой свадьбы Надя явилась к матери.

— Мама, знаешь, что я думаю? Я не хочу брать к себе Сережу. Надо его устроить в деревне на всю зиму. И вот, пока не ударил мороз, я решила съездить до свадьбы туда и все устроить. Как ты на это смотришь?

— А разве я тебя держу? Я и сама давно хотела тебе напомнить об этом. Умные слова приятно слышать, — радостно проговорила мать.

— Знаю, мама, но мне нужны деньги.

— Вот еще о чем разговор нашла вести! В сундуке деньги-то, возьми сколько тебе надо. На вот ключи, — раздобрилась Белицина старшая.

Мать не заметила, какой радостью заискрились глаза Нади, когда она взяла ключи.

— Много ли взяла? — спросила мать, получая обратно ключи.

— Немножко, мама, — ответила Надя, улыбаясь самой невинной улыбкой.

— Ну, ладно, езжай с богом, да возвращайся поскорее.

— Я скоро, мама! — весело крикнула Надя, захлопывая дорожный чемоданчик.

— Слава тебе, господи, — крестилась Белицина. — Хоть и встали в копеечку проповеди отца Панкратия, а все же сделали свое дело ..

Осенние дни летели быстро, срок свадьбы приближался. Подшивалов торжествовал победу. На свадьбу должен был съехаться только узкий круг родных и знакомых с обеих сторон. Наступил день свадьбы. Начали съезжаться гости, а невеста все еще не явилась.

— Придется обождать. Видимо, она на вечернем приедет, — объявила гостям Белицина.

Надвигалась ночь, прошло время и вечернего парохода, а Нади нет. Гости не расходились. Чтоб им не было скучно за пустыми столами, хозяйка распорядилась подать угощение. Выпили, закусили — понемножку развеселились. Только жених сидел пасмурный и все время дума: что же собственно говоря, случилось с Надеждой Михайловной? Изредка и он прикладывался к бутылочке. К полночи уже гости были крепко навеселе, и всех веселее был генерал. Он был на правах посаженного отца жениха и сидел, как положено, в переднем углу под самой божницей, разглаживая сивые усы.

— Горько, черт вас побери! — кричал он. — Где же невеста? Капитан Новошлыков! Куда ты запропал? А ну-ка, покажи, где раки зимуют...

— Слушаюсь, вашдительство! — крикнул Новошлыков, выскакивая на середину зала. Он выпрямился, расправил черные густые усы, топнул правой ногой, еще раз топнул и пошел отстукивать каблуками. Под его ногами затрещал пол и задребезжали в окнах рамы.

В зал вошел дворник с ящиком вин из подвала. Уходя, он ворчал:

— Валяйте, пляшите, а невесты вам и с Услонской горы пе увидать...

Уже было далеко за полночь. Подвыпившие гости разъехались по домам. Обе хозяйки, провожая гостей, краснели, но больше не от водки, а от стыда и конфуза.

— Неужели она заболела? Али пароход сломался? — издыхала Белицина и ругала себя, что отпустила до свадьбы Надю.

— А, може, на Волге туман и все пароходы стоят? — вставила свою догадку Петровна.

Сколько они ни думали, сколько ни гадали, а пришли к заключению, что надо выпить с горя еще по чарочке, а там бог даст и само все прояснится.

На следующее утро снова некоторые гости приехали, будто о невесте справляться, а главное, конечно, опохмелиться. Прошел и этот день, а Надя все еще не возвращалась из своего путешествия. Не приехала она и на третий день. На четвертый день утром явился к будущей теще и сам Подшивалов. Нервничая и вздыхая, начали держать совет, что же теперь делать. Сообща пришли к выводу, что Надя, очевидно, заболела. Для выяснения дела решили командировать в деревню Евдокию Петровну, как более знакомую с расположением местности и обычаями той стороны.

— А если и я с вами поеду? — напросился жених.

— Ну, вот и отлично, — сказала Петровна. — Вдвоем-то мы скорее отыщем ее, беглянку.

Собирались недолго и отправились на пароход. Подшивалов всю дорогу ходил в задумчивости по палубе и много курил. Иногда подходил к Петровне, справлялся:

— Ну как, Петровна, далеко еще?

Получив ответ, поручик снова закуривал и шагал, смотрел, как медленно уплывали мимо берега. Они казались серыми, скучными, лес по-осеннему оголился. Все кругом наводило тоску и уныние. Наконец пароход дал привальный свисток, и Петровна крикнула:

- Господин поручик, пошли к выходу!

С пристани они направились к матери Чилима.

- Здравствуй, Ильинична! Сколько лет! Опять бог привел повидаться, — произнесла Петровна, обшаривая быстрым взглядом избенку. — С обыском к тебе пришли...

— Милости просим, — поклонилась Ильинична. Кого ищете?

— Будто и не знаешь! Да все ее же, Надьку! — крикнула Петровна. — Где сейчас она? Али по воду ушла?

— Не знаю, — покачала головой Ильинична, исподлобья взглянув на офицера, тыкавшего ножнами сабли в дымящийся на полу окурок.

— Скажи по правде, куда она спряталась? — допрашивала, как следователь, Петровна.

— Что вы, Евдокия Петровна! Да разве я буду врать, у нас и спрятаться негде. Вот, смотрите, — откинула занавеску в чуланчик около печки.

— Как же это получилось, она ведь к тебе поехала?

— Слов нет, она здесь была, только в тот же день вечером обратно уехала, — спокойно ответила мать Чилима.

- Что ж будем делать, господин поручик. — обратилась Евдокия Петровна к Подшивалову.

— Ничего не остается, как ехать обратно, — сказал он и снова начал закуривать, затягиваясь и нервно крутя усы.

Петровна начала заматывать конец пуховой шали вокруг длинной шеи.

— Вот чего, Ильинична, если она появится откуда-нибудь, скажи ей, чтобы проворнее ехала домой! Пошли, господин поручик.

Ильинична, посмотрев вслед уходящим, подумала: что же все-таки случилось с Надей? Надо полагать, хорошего мало, ежели ищут ее с офицером, уж не жандарм ли он? То-то она говорила, что не скоро встретимся, пожалуй, до весны и не увидимся...

Плохое утешение принесла Белициной вернувшаяся из деревни Петровна. Мать долго плакала, укоряя себя, что из-за этого офицера сгубила дочь.

— Да брось, пожалуйста, беспокоиться, — уговаривала Петровна Белицину. — Ты думаешь, и в самом деле она что-то сделала с собой? Она просто захотела сделать нам неприятность, позлить нас.

Долго они судили-рядили и все-таки решили снова обратиться за помощью и за советом к отцу Панкратию.

— Во имя отца и сына! — произнес, крестясь, вошедший к Белициным отец Панкратий. — Что случилось, хозяюшка? К чему эти рыдания, когда должно было быть шумное веселье, как в Кане Галилейской... А я было вынул из сундука новые венцы, припас для ваших жениха и невесты, и очень долго ждал в церкви, а они так и не пришли. Позвольте узнать, что у вас случилось?

— Горе у нас, батюшка, — всхлипывая, ответила Белицина.

— Пропала наша невеста, — добавила Петровна.

— Присаживайся, батюшка, попей с нами чайку, — сквозь слезы проговорила Белицина.

— А, може, светленького батюшке предложить? — спросила Петровна хозяйку.

— О, это неплохо, пропустить перед чаем, — крякнул, потирая руки, отец Панкратий.

После светленького приступили к чаепитию и деловому разговору.

— Вы с сахаром, батюшка, — подвигая вазу, наполненную сахаром, советовала хозяйка.

— Нет, нет, благодарю. Я вот с помадочкой очень люблю, — отламывая половину бруска и заталкивая в рот, улыбался батюшка.

Белицина, обливаясь слезами, начала подробно излагать случившееся.

— Ничего, ничего, хозяюшка, не слишком отчаивайтесь, бог не попустит — волк не съест, — успокоил батюшка.

— Может быть, помолитесь, батюшка? А на подаяние мы не поскупимся, — вставила Петровна.

— Что ж, если так, можно и попробовать, — нехотя согласился отец Панкратий.

Так они и решили. Внесли деньги за шесть панихид отцу Панкратию, и не успел он приступить к своим обязанностям, как Екатерина Матвеевна получила от Нади письмо с фронтовым штемпелем:

«Дорогая мама!

Не сердись на меня. Я, конечно, перед тобой виновата, что так поступила. Но я уже тебе говорила, что дала слово Васе, и пока он жив, нарушать своего честного слова хочу и не могу. Потому что он для меня все - жизнь, радость и счастье.

Твоя дочь Надя».

Обратный адрес в письме указан не был. Мать несколько раз перечитывала эти короткие строчки и вздыхала, вытирая слезы.

— Как же она, милая, на фронт-то попала?

— Ну, такая взбалмошная девчонка, да разве она не попадет? Тут и гадать нечего, чяй, к своему оборванцу уехала, — зло ворчала в ответ Петровна.

— Хоть бы Владимир Петрович пришел, прочитал ее письмо, а может быть, поехал бы да отыскал на фронте ее? — в задумчивости проговорила Белицина.

— Пусть она, матушка, поест солдатского хлебца да погложет сухариков, тогда скорее опомнится. Небось, вон солдаты-то рассказывают, как на фронте-то сладко... По три да по четыре дня без хлеба сидят. А искать ее нечего, ты, чай, и сама видишь, что она даже адреса своего не хотела написать. Да если бы, к примеру, он и нашел ее там, так она ему все глаза выцарапает, — ворчала Петровна.

— Как бы ты не сердилась, Петровна, а мне-то она родное дите, — возразила Белицина.

— А я бы сказала: не родное, а дурное дите,— заметила Петровна.

На этом их разговор и кончился.

Пока Надя скиталась где-то на фронте, поручик продвинулся по службе. Когда Надя ушла из дома, госпиталь стал мало интересовать Подшивалова. Изредка встречаясь с хозяйкой, он только отдавал честь, а о Наде и не заикался. Евдокия Петровна частенько выслеживала его, хотела показать присланное Надей письмо. Но вскоре после получения письма явился к ним не Подшивалов, а капитан Новошлыков, дальний родственник генерала, бойкий плясун, друг и собутыльник Подшивалова.

— Здравствуйте-ка! — весело встретила его Петровна. — Ну, как поживает Владимир Петрович? Чего-то он редко сюда стал заглядывать. А мы от Нади получили письмо, она живя и здорова,

— Надя-то здорова, да Владимир-то Петрович скончался, — печально произнес Новошлыков.

— Матвеевна! Иди-ка скорее сюда, — закричала Петровна.

— В чем дело? — отозвалась Белицина.

- Вот, капитан говорит, что Владимир Петрович скончался, - пояснила Петровна.

- Вот беда-то, как это он, батюшка, оплошал, так скоропостижно?

- Покойный Владимир Петрович, дай бог ему царство небесное, — перекрестившись, начал Новошлыков, — человек он был заслуженный, умел держать солдата в ежовых рукавицах... Начальство возлагало на него большие надежды. И если бы не этот случай, то к новому году непременно он был бы произведен в подполковники. Но злодейская пуля так неожиданно оборвала его славную службу и жизнь.

— Как же это произошло? — допрашивали обе хозяйки.

— Видите ли, какая неприятная вышла история. Владимир Петрович в тот день был дежурным по части, а сдававший ему смену офицер напомнил, что, дескать, часовые иногда спят на постах. Так вот, значит, поздней ночью он отправился проверять посты и не обнаружил часового у фуражного склада. Он отыскал часового спящим между двумя тюками сена. Думал было вначале забрать у него винтовку, а потом безоружного и поучить немножко... А солдат-то, видимо, уж не такой олух был, чтобы зря бросать оружие; он ее ремнем к руке прикрутил. Но все же Подшивалову удалось вынуть затвор из его винтовки. Вот так, значит, затвор в карман он спрятал и пошел проверять другие посты. Но там спящих не обнаружил. Он вернулся обратно к этому часовому. «Кто идет?!» — громко окликнул часовой. А Подшивалов придвигался все ближе. «Кто идет?! Стреляю!» — снова крикнул часовой. А Володя только рассмеялся и спросил: «Чем ты будешь стрелять?! Затвор-то в моем кармане». Грохнул выстрел, и пуля вошла вот сюда, — ткнул пальцем в грудь капитан, — а там вышла, — показал большим пальцем через плечо.

- Господи Исусе, да неужто без затвора стреляе