КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Час оборотня (сборник) [Евгений Юрьевич Лукин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Час оборотня (Сборник)

Клиффорд Саймак Принцип оборотня

1

Существо остановилось и приникло к земле, глядя на крошечные точечки света впереди, неярко горевшие во мраке.

Существо заскулило в страхе и тревоге.

Этот мир был чересчур жарким и влажным, а тьма — слишком густой. И было тут слишком много буйной растительности. Атмосфера неистовствовала, и растения стонали от боли. В отдалении виднелись размытые сверкающие вспышки, которые совсем не освещали ночь, а где-то далеко-далеко слышались чьи-то протяжные, басовито рокочущие стенания. И здесь была жизнь. Гораздо больше жизни, чем пристало иметь какой бы то ни было планете, — но жизнь низшая и тупая, частично состоявшая просто из биологической каши, маленьких сгустков гноя, способных лишь вяло отзываться на определенные раздражители.

Может быть, сказало себе существо, и не стоило так упорно рваться на волю? Может, лучше было бы остаться в том месте, которому нет имени, там, где не существовало ни бытия, ни ощущения или воспоминания о бытии, — лишь черпаемое откуда-то знание того факта, что есть такое состояние, как бытие, да еще редкие проблески разума, разрозненные обрывки информации, которые подогревали стремление бежать, обрести независимость, разобраться, где оказалось, узнать, почему именно здесь и как сюда попало.

А что теперь?

Существо льнуло к земле и скулило.

Каким образом в одном месте может оказаться столько воды? И так много растительности, и такой неистовый ералаш стихий? Как вообще на планете — на любой планете — может царить такой кавардак, такое безвкусно-цветистое изобилие. В таком количестве воды — лезущей на глаза, ручьем бегущей под уклон, стоящей в мутных лужицах на земле — было нечто святотатственное. Мало того, вода присутствовала и в атмосфере, воздух был полон быстро несущихся капелек.

Что это за ткань, которая обхватывает горло и лежит на спине, волочится по земле, развеваясь на ветру? Какая-то защитная оболочка? Хотя не очень-то похоже: прежде существо никогда не нуждалось ни в каком прикрытии. Ему была необходима только его собственная шубка из серебристого меха.

Прежде? — спросило себя существо. Когда это «прежде»? Прежде, чем что?

Существо напрягло память, и у него возникло смутное видение какой-то хрустальной земли, где был холодный сухой воздух со снежной и песчаной пылью, где небо полыхало множеством звезд, а ночь, озаренная мягким золотистым светом лун, была такой же яркой, как день. А еще возникло навязчивое, туманное, полуосознанное воспоминание о том, что оно, существо, отправилось в глубины космоса вырывать у звезд их тайны.

Но что это было — воспоминание или фантазия, рожденная безликостью того места, откуда бежало существо? Этого никак не узнаешь.

Существо выбросило пару рук, собрало с земли ткань и, скомкав, зажало ее в руках. Вода сочилась из материала, маленькие капельки со всплесками падали в стоявшие на земле лужицы.

Что это за точечки света впереди? Это не звезды; слишком близко к земле, да и вообще тут нет звезд, что само по себе немыслимо, ибо звезды были всегда.

Существо с опаской потянулось мыслью к этому ровному свету. Там было еще что-то, кроме света, — на заднем плане ощущалось присутствие какого-то минерала. Существо осторожно ощупало этот фон и осознало, что там, в темноте, стоит минеральная глыба слишком уж правильной формы, чтобы быть природной скалой.

Вдали не смолкал грохот; тревожные вспышки далеких огней уносились в глубины неба.

Идти дальше? — гадало существо. Обогнуть огоньки по широкой дуге или двинуться прямо на них, чтобы узнать, что они такое? Или, быть может, следует пойти назад и постараться опять отыскать ту пустоту, из которой оно бежало? Хотя теперь уже неизвестно, где это место. Когда существо вырвалось на свободу, его там не было. А с момента своего освобождения оно ушло далеко.

И где те двое других, которые тоже были там, в небытии? Они тоже освободились? Или остались, почувствовав, быть может, сводящую с ума отчужденность, что царит вокруг того места? А если они не бежали, то где могут быть теперь?

И не только где они, но и кто они?

Почему они не отвечали? Или не слышали вопроса? Возможно, в том не имеющем названия месте не было подходящих условий, чтобы задавать вопросы? Странно, подумало существо, делить жилье с двумя другими созданиями, испытывать то же ощущение неосознанного бытия и не иметь возможности вступить с ними в связь.

Ночь была душная, но существо до самых внутренностей пробирала дрожь.

Нельзя оставаться здесь, сказало оно себе. Не скитаться же до бесконечности. Надо найти какое-то убежище.

Хотя существо пока не понимало, где следует искать убежище в таком безумном мире, как этот.

Оно медленно двинулось вперед, не веря в себя, не зная толком, куда идти и что делать.

Огни? — думало оно. Узнать, что это за огни, или?..

Небо взорвалось. Мир треснул, переполнившись сверкающей голубизной. Ослепленное и контуженное, существо в ужасе отпрянуло, и из его оцепеневшего мозга вырвался пронзительный крик. Но вот крик оборвался, свет исчез, и существо снова очутилось в небытии.

2

Дождь хлестал Эндрю Блейка по лицу, сама земля дрожала от оглушительных раскатов грома. Огромные массы разорванного воздуха вновь стремительно сливались, казалось, над самой его головой. Резко пахло озоном, и Блейк чувствовал, как холодная грязь забивается между пальцами ног.

Как же он попал сюда? В грозу, с непокрытой головой, в насквозь мокрой одежде, без сандалий?

После обеда он вышел на улицу, чтобы взглянуть на бурю, которая кипела и перехлестывала через горную цепь на западе. А потом, спустя мгновение, оказался здесь, в самой гуще этой бури. Во всяком случае, он надеялся, что это все та же буря, а не какая-нибудь другая.

Ветер завывал в рощице; от подножия холма, на котором стоял Блейк, доносился плеск бегущей воды, а прямо напротив, за потоком, светились окна. Может быть, это мой дом, как в тумане подумал он.

Хотя там, где стоял его дом, не было ни склона, ни бегущего потока. Он поднял руку и озабоченно поскреб в затылке. Вода, которую он выжал из своей шевелюры, потекла по лицу. На миг ослабший дождь начал с новой силой хлестать его, и Блейк повернулся к дому. Нет, это, конечно, не его жилище. Но это дом, и там наверняка есть кто-то, кто скажет ему, где он и…

Скажет, где он! Но это же безумие! Какую-то секунду тому назад он стоял в своем патио и глядел на грозовые тучи, и никакого дождя не было…

Должно быть, он спит. Или это галлюцинация. Но хлещущий его дождь не похож на дождь из сна, воздух еще пахнет озоном, а где это видано, чтобы запах озона ощущался во сне?

Он подошел к дому, и, когда шагнул вперед правой ногой, она наткнулась на что-то твердое; вспышка боли пронзила стопу и всю ногу, да так, что Блейк оторвал стопу от земли и затряс ею в воздухе, прыгая на одной ноге. Боль стекла в большой палец и запульсировала в нем. Та нога, на которой стоял Блейк, поскользнулась в грязи, и он с маху сел. Слякоть брызнула в разные стороны, когда он ударился задом о землю. Почва была холодная и мокрая. Он так и остался сидеть. Подтянув ногу с разбитым большим пальцем, Блейк вслепую ощупал его — осторожно и бережно.

Он понял, что это не сон. Во сне человек не может оказаться настолько тупым, чтобы расшибить большой палец ноги. Что-то случилось. Какая-то сила в мгновение ока перенесла его, ничего не чувствующего, перенесла, возможно, на много миль от того места в патио, на котором он стоял. Перенесла и швырнула в средоточие дождя и грома, в ночь — такую темную, что не видно было ни зги.

Он снова ощупал большой палец. Боль чуть поутихла. Если напрячь ноги, раскорячиться и задрать большой палец кверху, идти можно. Хромая, ковыляя и скользя по грязи, он двинулся вниз по склону, пересек узкий ручей, вода в котором доставала до лодыжек, и вскарабкался вверх по другому склону к дому.

Горизонт озарился молнией, и на какое-то мгновение Эндрю увидел контур дома на фоне этого сияния. Громоздкое здание с тяжелыми дымоходами и окнами, утопленными в камень, будто глубоко посаженные глаза.

Каменный дом, подумалось ему. Пережиток прошлого. Каменный дом, в котором кто-то живет.

Блейк налетел на ограду, но не ушибся, потому что двигался он медленно. Идя ощупью вдоль забора, он добрался до калитки. За ней виднелись три маленьких светлых прямоугольника. Блейк решил, что это дверь. Под ногами лежали плоские каменные плиты, и он пошел по ним. Возле двери Блейк замедлил шаг и стал осторожно нащупывать ногами дорогу. К двери могли вести ступеньки, а с него хватит и одной разбитой ноги.

Да, ступеньки тут были. Он натолкнулся на них все еще болевшим пальцем и на мгновение остановился, напряженно выпрямившись. Он стоял, стиснув зубы и дрожа, до тех пор, пока боль не поутихла. Потом поднялся по лестнице и отыскал дверь. Он поискал сигнальное устройство, но сигнального устройства не было. Не было даже колокольчика или звонка. Пошарив еще немного, он наткнулся на дверной молоток. Дверной молоток? Ну конечно, сказал себе Эндрю, в таком доме, как этот, наверняка должен быть дверной молоток. В доме из далекого прошлого…

Его пронзил лютый страх. Может быть, дело не в пространстве, а во времени? — подумал он. Неужели его перенесли (если перенесли) не в пространстве, а во времени?

Он поднял молоток и постучал. Подождал. Никаких признаков того, что его услышали. Блейк постучал еще раз.

У него за спиной скрипнула подошва, и Блейк оказался в коническом снопе света. Он резко обернулся. Круглый светящийся глаз остался недвижим. Он ослепил Блейка, и тот почувствовал, что там, позади источника света, на фоне ночной мглы маячит смутный и еще более черный контур человеческой фигуры.

Сзади распахнулась дверь, и на улицу из дома хлынул свет. Теперь Блейк видел человека, державшего фонарь. Тот был одет в юбку-шотландку и овчинную куртку. В другой его руке блеснула сталь. Пистолет, решил Блейк.

— Что здесь происходит? — резко спросил мужчина, открывший дверь.

— Кто-то норовит забраться в дом, сенатор, — ответил человек с фонарем. — Должно быть, он как-то ухитрился проскользнуть мимо меня.

— Он проскользнул мимо вас потому, — сказал сенатор, — что вы куда-то забились и прятались от дождя. Охранять, ребята, значит охранять, а не играть в охранников.

— Было темно, — заспорил страж, — и он прошмыгнул…

— Вот уж не думаю, чтобы он прошмыгнул. Он попросту подошел к дому и загрохотал по двери молотком. Он не стал бы стучать, если б хотел пробраться сюда тайком. Этот человек просто вошел, как любой нормальный гражданин, а вы его проморгали.

Блейк медленно повернулся к стоявшему в дверях мужчине.

— Простите, сэр, — сказал он, — я не знал… Я не хотел поднимать переполох. Просто увидел дом…

— И это еще не все, сенатор, — влез охранник. — Странные дела творятся нынче ночью. Не так давно я заметил тут волка…

— В округе нет волков, — ответил сенатор. — Волков вообще не существует. Их нет уже лет сто, если не больше.

— Но я видел! — жалобно вскричал охранник. — Там, на холме за ручьем. Была яркая вспышка молнии…

— Простите, что заставляю вас стоять тут и слушать эту перебранку, — сказал сенатор Блейку. — В такую ночь лучше сидеть дома.

— Кажется, я заблудился, — ответил Блейк, стараясь не клацать зубами. — Если вы подскажете мне, где я нахожусь, и укажете дорогу…

— Погасите-ка этот ваш фонарь, — велел сенатор охраннику. — И займитесь делом.

Фонарь потух.

— Волки! — сердито воскликнул сенатор. — Ну и ну! — И добавил, обращаясь к Блейку: — Если вы войдете, я смогу прикрыть дверь.

Блейк вошел, и сенатор закрыл за ним дверь.

Блейк огляделся. Он стоял в прихожей. По обе стороны были двери высотой от пола до потолка, а дальше в комнате в громадном каменном очаге горел огонь. Комната была загромождена тяжелой мебелью в ярких ситцевых чехлах.

Сенатор прошагал мимо Блейка и остановился, чтобы рассмотреть его.

— Меня зовут Эндрю Блейк, — представился Блейк. — И я боюсь, что пачкаю вам полы.

Дождевая вода, капавшая с его одежды, образовала на полу лужицы. От двери до того места, где стоял Блейк, тянулась цепочка мокрых следов.

Он увидел, что сенатор — высокий худощавый мужчина с коротко остриженными седыми волосами и серебристыми усами над твердым прямым ртом, похожим на зев капкана. Одет он был в белый халат с ажурными лиловыми кружевами по кромкам.

— У вас вид тонущей крысы, — заметил сенатор. — Если вы не имеете ничего против такого сравнения. И сандалии вы потеряли.

Он повернулся и открыл одну из боковых дверей, за которой оказался платяной шкаф. Сунув туда руку, сенатор извлек толстый коричневый халат.

— Держите, — сказал он, подавая его Блейку, — это как раз то, что нужно. Настоящая шерсть. Вы, верно, озябли.

— Самую малость, — ответил Блейк, до боли сжав челюсти, чтобы не стучать зубами.

— Шерсть вас отогреет, — сказал сенатор. — Редкая вещь. Теперь везде одна синтетика. Но шерсть можно приобрести у одного сумасшедшего, который живет в шотландских горах. Мыслит он почти так же, как я, и считает, что настоящие старые вещи по-прежнему лучше новых подделок.

— Уверен, что вы правы, — ответил Блейк.

— Возьмите, к примеру, этот дом, — продолжал сенатор. — Ему триста лет, а он все так же прочен, как и в тот день, когда его построили. Построили из доброго камня и дерева. Построили искусные рабочие… — Он бросил на Блейка проницательный взгляд. — Но что это я — стою, разглагольствую, а вы тем временем мало-помалу леденеете. Поднимитесь вон по той лестнице справа. Первая дверь налево. Там моя комната. В шкафу найдете сандалии. Да и шорты ваши тоже, наверное, промокли насквозь.

— Должно быть, так, — ответил Блейк.

— В туалетном столике найдутся шорты и все, что нужно. Ванная справа, как войдете. Десять минут в горячей воде вам не повредят. А я пока велю Элин сделать кофе и распечатаю бутылочку доброго коньяка.

— Не утруждайте себя, — сказал Блейк. — Вы и так уже столько сделали…

— Пустяки, — ответил сенатор. — Я рад, что вы заглянули ко мне.

Вцепившись пальцами в шерстяной халат, Блейк взобрался вверх по лестнице и вошел в первую дверь налево. За дверью справа он увидел белую блестящую ванну. А эта мысль о купании в горячей воде совсем недурна, подумал он.

Блейк вошел в ванную, бросил коричневый халат на крышку корзины, снял свое замызганное одеяние и швырнул его на пол. Он опустил глаза и удивленно оглядел себя. Он был гол, как сойка. Он потерял свои шорты неизвестно где, непонятно как…

3

Когда Блейк вернулся в большую комнату с камином, сенатор ждал его. Он сидел в кресле, а на подлокотнике примостилась темноволосая женщина.

— Э… молодой человек, — сказал сенатор, — вы назвали себя, да я не запомнил имени…

— Эндрю Блейк.

— Уж извините, — проговорил сенатор. — Память у меня уже не такая цепкая, как когда-то. Это моя дочь Элин. А я — Чандлер Гортон. Из бормотания того балбеса на улице вы, конечно же, поняли, что я сенатор.

— Познакомиться с вами, сенатор, и с вами, мисс Элин, большая честь и радость для меня.

— Блейк? — переспросила девушка. — Где-то я слышала это имя. Совсем недавно. Скажите-ка, чем вы знамениты?

— Я? Ничем, — ответил Блейк.

— Но это же было во всех газетах. И по трехмернику вас показывали, в новостях. А, теперь знаю! Вы тот человек, который вернулся со звезд…

— Что ты говоришь? — воскликнул сенатор, тяжело поднимаясь с кресла. — Как интересно! Мистер Блейк, вон то кресло очень удобное. Можно сказать, почетное место: возле самого камина, и все такое…

— Папе нравится разыгрывать из себя барона или, может быть, сельского сквайра, когда приходят гости, — сказала Элин Блейку. — Не обращайте внимания.

— Сенатор — очень любезный хозяин, — заметил он.

Сенатор взял графин и потянулся за стаканами.

— Вы помните, что я обещал вам коньяку, — сказал он.

— И не забудьте похвалить его, — добавила Элин. — Даже если он лишит вас дара речи. Сенатор — ценитель коньяков и гордится этим. А чуть погодя, если вам захочется, выпьем кофе. Я врубила автошефповара…

— Шеф снова заработал? — спросил сенатор.

Элин покачала головой:

— Не очень-то. Сварил кофе, как я просила, да еще яичницу с ветчиной поджарил. — Она взглянула на Блейка. — Хотите яичницы с ветчиной? Наверное, она еще не остыла.

Он покачал головой:

— Нет, большое спасибо.

— Это новомодное изобретение годами пекло оладьи, — сказал сенатор. — Что ни наберешь на диске, итог получался один и тот же. Правда, отбивные шеф тоже жарил, хотя и редко.

Он вручил всем по стакану и сел в кресло.

— Немудреный уют — вот за что я люблю этот дом, — сказал он. — Триста лет назад его возвел человек, заботившийся о собственном достоинстве и понимавший кое-что в экологии. Поэтому он и построил дом из чистого известняка и леса, который тут рос. Он сделал так, что дом не довлеет над окружающей его природой, а вливается в нее как составная часть. И здесь нет никакой технической ерундистики, кроме автоповара.

— Мы — люди старомодные, — сказала Элин. — Мне всегда казалось, что жить в таком доме, как этот, все равно что обитать, скажем, в землянке в двадцатом столетии.

— И все-таки дом не лишен своеобразного очарования, — ответил Блейк. — А это ощущение прочности и безопасности…

— Да, вы правы, это тут есть, — сказал сенатор. — Прислушайтесь к ветру, который тщится ворваться сюда. Прислушайтесь к этому дождю.

Он покрутил свой стакан, заставив коньяк плескаться.

— Конечно, он не летает, — продолжал сенатор, — и не будет с вами разговаривать. Но кому нужен летающий дом и…

— Папа! — воскликнула Элин.

— Простите, сэр, — сказал сенатор, — у меня есть свои привязанности, я люблю о них поговорить и подчас позволяю себе увлечься больше, чем следовало бы. Подозреваю, что иногда я бываю неучтив. Дочь вроде бы сказала, что видела вас по трехмернику…

— Сказала, папа, сказала! Ты совсем не обращаешь на меня внимания. Так увяз в своих биоинженерных слушаниях, что ничего не замечаешь.

— Но ведь это очень важные слушания, милочка, — возразил сенатор. — В скором времени человечеству предстоит принять решение: как быть со всеми этими планетами, которые мы открываем. И я заявляю тебе, что только безумец мог предложить создавать на них земные условия. Подумай, сколько времени и денег проглотит эта работа.

— Кстати, совсем забыла, — сказала Элин. — Мама звонила. Сегодня вечером ее не будет дома. Она прослышала о грозе и останется в Нью-Йорке.

— Прекрасно, — проворчал сенатор. — В такую ночь лучше не путешествовать. Как ей понравился Лондон? Она что-нибудь говорила?

— Она в восторге от спектакля.

— Мюзик-холл, — пояснил сенатор Блейку. — Возрождение древнего развлечения. Очень примитивного, по-моему. Жена прямо больна им. Она у нас человек с претензией на тонкий художественный вкус.

— Какие ужасы ты говоришь! — воскликнула Элин.

— Ничуть не бывало, — ответил сенатор. — Это правда. Однако вернемся к биоинженерии. Может быть, у вас есть на сей счет какое-то мнение, мистер Блейк?

— Нет, вряд ли, — ответил Блейк. — По-моему, я несколько утратил связь с ходом вещей.

— Утратили связь? Да, так и должно было случиться. Эта шумиха вокруг звезд. Теперь я вспоминаю. Вы были в капсуле, и вас нашли какие-то шахтеры с астероидов. В какой системе?

— В окрестностях Анареса. Маленькая звезда, безымянная, с одним только номером. Но я ничего этого не помню. Меня не оживляли, пока не привезли в Вашингтон.

— И вы ничего не помните?

— Ничегошеньки, — ответил Блейк. — Моя сознательная жизнь началась меньше месяца назад. Я не знаю ни кто я такой, ни…

— Но у вас есть имя.

— Просто удобства ради, — сказал Блейк. — Я сам его себе выбрал. Джон Смит тоже сгодилось бы. Должен же человек иметь какое-то имя.

— Однако, насколько я помню, какие-то подспудные знания у вас были.

— Да, в том-то и странность. Я знал о Земле, о ее народе, о его обычаях, но во многих отношениях я безнадежно отстал от жизни. Я не перестаю удивляться. Я спотыкаюсь о незнакомые традиции, верования, слова.

— Не надо об этом, — тихо сказала Элин. — Мы не хотим показаться излишне любопытными.

— Ничего, — ответил Блейк. — Я смирился с этим положением вещей. Я попал в странную обстановку, но когда-нибудь, возможно, узнаю все. Может быть, вспомню, кто я такой, где и когда родился, что случилось там, в космосе. А пока, как вы понимаете, я здорово озадачен. Однако здесь все проявили такт, мне подарили жилище. Меня не беспокоят. Дом в маленькой деревушке…

— В этой деревушке? — спросил сенатор. — Я полагаю, он где-то неподалеку?

— Даже и не знаю, — ответил Блейк. — Со мной произошло нечто странное. Я не знаю, где нахожусь. А деревня называется Мидлтон.

— Это рядом, в долине, — сказал сенатор. — Отсюда и пяти миль не будет. Похоже, что мы соседи.

— Я вышел прогуляться после обеда, — рассказал им Блейк. — И смотрел на горы — из внутреннего дворика. Близилась гроза. Огромные черные тучи и молнии, но до них было еще порядочно далеко. А потом я вдруг оказался на холме за ручьем, напротив этого дома. Шел дождь, и я стал насквозь мокрый.

Он умолк и осторожно установил свой бокал с коньяком на каменную плиту под очагом. Он посмотрел сначала на отца, потом на дочь.

— Вот так все и было, — добавил Блейк. — Я знаю, это звучит дико…

— Это звучит как нечто совершенно невероятное, — ответил сенатор.

— По-видимому, да, — согласился Блейк. — Причем дело не только в пространстве, но и во времени тоже. Я не просто очутился в нескольких милях от того места, на котором стоял. Была ночь, а когда я вышел во дворик, только-только начинало смеркаться.

— Мне очень жаль, что этот болван-охранник ослепил вас фонарем. Должно быть, оказаться здесь уже было достаточным потрясением. Я не просил охрану. Я даже не хочу иметь ее. Но Женева требует, чтобы ко всем сенаторам была приставлена стража. Почему — я толком и не знаю. Уверен, что в мире нет кровожадных людей. Наконец-то Земля стала цивилизованной. По крайней мере, отчасти, хотя на это ушли долгие годы.

— Но из-за этого биоинженерного вопроса страсти тут накалились, — сказала Элин.

— Он привел лишь к более решительной политике, — возразил сенатор. — И нет никаких причин…

— Есть, — ответила она, — есть. Все эти фанатики, почитающие Библию, все эти заклятые ретрограды и рутинеры ополчились против биоинженерии. — Она повернулась к Блейку: — Известно ли вам, что сенатор, который живет в доме, построенном триста лет назад, и кичится тем, что в нем нет ни единого технического новшества…

— А повар? — перебил сенатор. — Ты забываешь о поваре.

Она пропустила его слова мимо ушей.

— …и кичится тем, что в доме нет ни единого технического новшества, связался с шайкой сумасбродов, с архипрогрессивистами, сторонниками далеко идущих преобразований?

— Никаких таких далеко идущих преобразований, — залопотал сенатор. — Обыкновенный здравый смысл. Создание земных условий на одной планете обойдется в триллионы долларов. За гораздо более короткое время и умеренную цену мы сможем сконструировать человеческую расу, способную жить на этой планете. Вместо того чтобы подгонять планету под человека, мы подгоним человека под планету.

— В том-то и соль, — сказала Элин. — На это и упирают твои противники. Мысль о переделке человека стала им поперек горла. Измененное существо, которое станет жить на такой планете, уже не будет человеком.

— Возможно, его наружность и будет иной, — возразил сенатор. — Но человеком оно по-прежнему останется.

— Разумеется, вы понимаете, что я — не противница сенатора, — сказала Элин Блейку. — Но иногда бывает ужасно трудно заставить его осознать, с чем он столкнулся.

— Моя дочь выступает как адвокат дьявола, — пояснил сенатор. — И порой это приносит пользу. Но сейчас в этом нет особой нужды. Я и так знаю, насколько ожесточенно действует оппозиция.

Он взял графин. Блейк покачал головой.

— Может быть, я сумею как-то добраться до дому? — сказал он. — Тяжелый выдался вечерок.

— Переночевали бы у нас.

— Спасибо, сенатор, но если есть какая-то возможность…

— Разумеется, — ответил сенатор. — Кто-нибудь из охранников вас отвезет. Лучше воспользоваться наземной машиной: такая ночь не для леталок.

— Буду очень признателен.

— Хотя бы у одного из охранников появится возможность сделать полезное дело, — сказал сенатор. — Если он повезет вас домой, ему, по крайней мере, не будут мерещиться волки. Кстати, вы там, на улице, не видели волка?

— Нет, — ответил Блейк, — волка я не видел.

4

Майк Даниэльс стоял у окна и смотрел, как наземная обслуга на Риверсайде, по ту сторону бульвара, помогает домам заходить на посадку. Черные фундаменты влажно поблескивали в ночи, а в четверти мили дальше лежал Потомак, как чернильно-черный лист, отражавший посадочные огни.

Один за другим дома неуклюже спускались с затянутого тучами неба и становились на отведенные для них постаменты, где принимались покачиваться и медленно, осторожно елозить, подгоняя свои посадочные решетки под рельеф фундаментов.

Пациенты прибывают, подумалось Даниэльсу. А может, сотрудники возвращаются после выходных. Хотя тут могли оказаться люди, не связанные с больницей, не сотрудники и не пациенты. Город был набит битком: через день или два начнутся окружные слушания по вопросам биоинженерии. Спрос на участки был огромный, и передвижные дома втискивали повсюду, где только могли найти стоянку.

Далеко за рекой, где-то над Старой Вирджинией, заходил на посадку корабль. Его огни тускло маячили сквозь туман и изморось. Корабль направлялся к космопорту. Следя за его полетом, Даниэльс гадал, от какой далекой звезды прибыл он сюда. И как долго не был дома? Даниэльс грустно улыбнулся своим мыслям. Эти вопросы он задавал себе всегда, с самого отрочества, когда он пребывал в твердой уверенности, что в один прекрасный день отправится в звездные странствия. Но Даниэльс знал, что в этом он не одинок. Нынче всякий мальчишка мечтает о путешествии к звездам.

Изморось стекала изломанными ручейками по гладким оконным стеклам, а там, за окнами, все приземлялись парящие дома, занимая немногие еще свободные фундаменты. Несколько сухопутных машин плавно проскользнули по бульвару. Воздушные подушки, на которых они двигались, широкими веерами понимали с мокрой земли водяную пыль. Вряд ли в такую ненастную ночь в воздухе много леталок.

Он знал, что ему пора домой. Он уже давно должен был уйти со службы. Малыши, наверное, уже спят, но Черил еще не ложилась, ждет его.

На востоке, на самой границе поля зрения, виднелась светящаяся отраженным светом призрачно-белая колонна. Она высилась возле реки, воздвигнутая в честь первых астронавтов, которые пятьсот с лишним лет назад поднялись в космос, чтобы облететь вокруг Земли, поднялись, увлекаемые грубой, необузданной силой, порожденной химической реакцией.

Вашингтон, подумал Даниэльс, город, где разрушаются дома, где полным-полно памятников; нагромождение мрамора и гранита, густо поросшее мхом древних воспоминаний, покрывавшим его сталь и его камень. Дух некогда великой мощи еще висел над городом. Бывшая столица старой республики, превратившаяся ныне лишь в местопребывание провинциального губернатора, по-прежнему куталась, будто в мантию, в атмосферу своего былого величия.

По мнению Даниэльса, лучше всего город смотрелся именно сейчас, когда на него упала мягкая влажная ночь, создающая иллюзорный фон, по которому движутся древние призраки.

Приглушенные звуки ночной больницы наполняли комнату, будто шепот, — тихая поступь бредущей по коридору сиделки, смягченное громыхание тележки, негромкое жужжание призывного звонка на посту медсестры, находившемся напротив, через коридор…

За спиной Даниэльса кто-то распахнул дверь. Он резко обернулся:

— Добрый вечер, Горди.

Гордон Барнс, врач, живущий при больнице, улыбнулся Даниэльсу.

— Я думал, ты уже ушел, — сказал он.

— Как раз собираюсь. Перечитывал этот доклад, — он указал на стоявший посреди комнаты стол. Барнс взял в руки папку с бумагами и взглянул на нее.

— Эндрю Блейк, — сказал он. — Занятный случай.

Даниэльс озадаченно покачал головой.

— Более чем занятный, — заявил он. — Это просто невероятно. Сколько Блейку лет, по-твоему? На сколько он выглядит?

— Не больше тридцати, Майк. Хотя, как мы знаем, хронологически ему может быть лет двести.

— Будь ему тридцать, можно было бы ожидать некоторого ухудшения функций, не правда ли? Организм начинает изнашиваться в двадцать с небольшим лет, функции затухают, и с приближением старости этот процесс все ускоряется.

— Известное дело, — ответил Барнс. — Но у этого Блейка, как я понимаю, все иначе?

— Вот именно, — сказал Даниэльс. — Это идеальный экземпляр. Он молод. Он более чем молод. Ни единой слабинки, ни единого изъяна.

— И никаких данных относительно его личности?

Даниэльс покачал головой:

— В космическом министерстве прошерстили все бумаги. Он может оказаться любым из многих тысяч людей. За последние два века несколько десятков кораблей попросту исчезли. Взлетели — и ни слуху ни духу. Он может оказаться любым из людей, находившихся на борту этих кораблей.

— Его кто-то заморозил, — сказал Барнс, — и засунул в капсулу. Может быть, это нам что-то подскажет?

— Ты хочешь сказать, что этот человек был такой важной птицей, что кто-то попытался его спасти?

— Нечто в этом роде.

— Вздор, — ответил Даниэльс. — Даже если и так, все равно это не лезет ни в какие ворота. Выкинули человека в космос, а какова вероятность, что его снова найдут? Один к миллиарду? Один к триллиону? Не знаю… Космос огромен и пуст.

— Но Блейка нашли.

— Да, знаю, его капсула залетела в Солнечную систему, которую заселили менее ста лет назад, и Блейка обнаружила бригада шахтеров с астероидов. Капсула пошла по орбите вокруг астероида, они увидели, как она блестит на солнце, и им стало любопытно. Слишком уж ярко она сверкала, вот они и размечтались: нашли, мол, исполинский алмаз или что-то там такое. Еще несколько лет, и он бы грохнулся на астероид. Попробуй-ка вычислить его шансы.

Барнс положил папку обратно на стол, подошел к окну и стал рядом с Даниэльсом.

— Я с тобой согласен, — сказал он. — Смысла во всем этом мало. Но судьба помогла парню. Даже после того, как его нашли, кто-то мог взломать капсулу. Они знали, что внутри человек. Капсула была прозрачная, и они видели его. Кому-нибудь могло взбрести в голову оттаять и оживить его. Быть может, этим стоило заняться. Возможно, ему было известно нечто ценное для них, как знать…

— Пользы от него… — ответил Даниэльс. — Но это уже второй интересный вопрос. Разум Блейка совершенно пуст, если не считать общего фона, причем такого фона, который человек мог бы получить только на Земле. Он знал язык, обладал человеческим мировоззрением и знаниями по основным вопросам, какими запасся бы обычный человек, живший двести лет назад. И все. Что могло с ним произойти, кто он такой и откуда родом — этого он совершенно не помнил.

— Нет никаких сомнений в том, что он — уроженец Земли, а не одной из звездных колоний?

— Похоже, что нет. Когда мы его оживили, он уже знал, что такое Вашингтон и где он находится, но все еще считал его столицей Соединенных Штатов. Знал он и многое другое, такое, что мог знать только землянин. Как ты понимаешь, мы протащили его через целую кучу тестов.

— Как у него дела?

— Судя по всему, хорошо. Я не получал от него вестей. Он живет в маленькой общине к западу отсюда, в горах. Он решил, да и я тоже, что ему нужно немного отдохнуть, нужно время, чтобы прийти в себя. Вероятно, это даст ему возможность поразмыслить, нащупать свое прошлое. Может, теперь он уже начинает вспоминать, кем и чем он был. Это не моя затея — я не хотел ничем его утруждать. Но мне думается, что, если он все вспомнит, это будет вполне естественно. Он и сам немного расстроен положением дел.

— А если вспомнит, то расскажет тебе?

— Не знаю, — ответил Даниэльс. — Буду надеяться, что, может быть, и расскажет. Но я не связывал его никакими обещаниями. Это, по-моему, было бы неразумно. Пусть сделает все по собственной воле, а если у него возникнут затруднения, он, наверное, свяжется со мной.

5

Блейк стоял во внутреннем дворике и смотрел, как удаляются красные стоп-сигналы быстро движущейся по улице машины. Дождь прекратился, и в просветах между стремительно летящими тучами виднелись немногочисленные звезды. Дома на улице стояли черные, горели только лампочки во дворах, в его собственном доме была освещена прихожая — знак того, что дом поджидает хозяина. На западе громоздились горы — черное пятно на фоне неба.

Дул холодный северо-западный ветер; Блейк плотно запахнул на груди коричневый шерстяной халат, закутался в него до самых ушей, съежился и, пройдя через дворик, поднялся по короткой лестнице с тремя ступеньками к двери. Та открылась, и он шагнул внутрь.

— Добрый вечер, сэр, — сказал Дом и добавил укоризненно: — Похоже, вы припозднились.

— Со мной что-то случилось, — ответил Блейк. — Не знаешь, что бы это могло быть?

— Вы покинули внутренний дворик, — сказал Дом, негодуя потому, что от него требовали сведений, которые он не мог дать. — Вам, разумеется, известно, что наша опека не распространяется за его пределы.

— Да, — промямлил Блейк, — это мне известно.

— Вы должны были сообщить нам о том, что уходите, — строго сказал Дом. — Вы могли бы условиться о связи с нами. Мы бы снабдили вас соответствующей одеждой. А так что получается? Я вижу, вы вернулись в одежде, отличной от той, которая была на вас, когда вы уходили.

— Я взял ее взаймы у друга, — ответил Блейк.

— Пока вас не было, на ваше имя поступило сообщение, — сказал Дом. — Оно в почтографе.

Почтограф стоял сбоку от входа. Блейк шагнул к нему и вытащил торчавший из передней стенки листок бумаги. Записка, выведенная аккуратным, четким почерком, была краткой и официозной. В ней говорилось: «Если мистер Эндрю Блейк сочтет удобным для себя связаться с мистером Райаном Уилсоном из городка Уиллоу-Гроув, он сможет узнать нечто чрезвычайно полезное».

Блейк осторожно держал бумажку в пальцах. Невероятно, думал он. Это пахнет мелодрамой.

— Уиллоу-Гроув? — переспросил он.

— Мы посмотрим, где это, — ответил Дом.

— Будьте добры! — проговорил Блейк.

— Ванна сейчас будет готова, — сказал Дом. — Если, конечно, вы хотите.

— И еду недолго сварить! — крикнула Кухня. — Что желает хозяин?

— Да, поесть-то я, наверное, не прочь, — ответил Блейк. — Как насчет яичницы с ветчиной и пары ломтиков поджаренного хлеба?

— Мне одинаково легко сделать все, что угодно, — сказала Кухня. — Гренки с сыром? Омар?

— Яичницу с ветчиной, — заявил Блейк.

— Как быть с обстановкой? — спросил Дом. — Мы неприлично долго не меняли ее.

— Нет, — устало ответил Блейк, — оставь все как есть. Не трогай обстановку. Она не имеет большого значения.

— Еще как имеет, — резко произнес Дом. — Существует такая штука, как…

— Оставь ее в покое, — повторил Блейк.

— Как вам угодно, хозяин, — сказал Дом.

— Сначала поесть, потом — в ванну, — проговорил Блейк. — И спать. У меня был трудный день.

— А что с запиской?

— Пока не думай о ней. Утром все решим.

— Городок Уиллоу-Гроув находится к северо-западу отсюда, — сказал Дом. — Пятьдесят семь миль. Мы посмотрели по карте.

Блейк пересек гостиную, вошел в столовую и уселся за стол.

— Вам надо прийти и забрать еду, — завопила Кухня. — Я не могу ее вам принести!

— Знаю, — ответил Блейк. — Скажешь, как только все будет готово.

— Но вы уже сидите за столом!

— Человек имеет право сидеть там, где пожелает! — вспылил Дом.

— Да, сэр, — откликнулась Кухня.

Дом снова умолк, а усталый до изнеможения Блейк пересел в кресло. Он заметил, что в комнате мультобои. Хотя, если вдуматься, это даже и не обои, на что Дом указал Блейку еще в день его приезда сюда.

Появилось такое множество разных новинок, что Блейк часто чувствовал себя обескураженным.

Обои изображали лес и луга, по которым бежал ручеек. К ручью опасливо подскочил кролик. Остановившись возле пучка клевера, он сел и принялся ощипывать цветы. Уши его покачивались из стороны в сторону. Кролик стал чесаться, склонив голову набок и мягко поглаживая себя длинной задней лапой. Ручеек искрился в солнечном свете, сбегал с маленьких порогов. По поверхности воды неслись крапинки пены и опавшие листья. Пролетела и села на дерево птица. Задрав головку, она запела, но звука не было. Лишь по дрожащему зобу можно было определить, что птичка поет.

— Включить звук? — спросила Столовая.

— Нет, спасибо. Что-то не хочется. Я бы просто посидел и отдохнул. Может быть, как-нибудь в другой раз.

Посидеть, отдохнуть, подумать, разобраться. Попытаться понять, что с ним случилось, как это могло случиться и, конечно же, почему. Определить, кто он или что он такое, кем был раньше и кем мог стать теперь. Все это какой-то кошмарный сон наяву, подумал он.

Однако вполне возможно, что утром ему снова будет хорошо. Или покажется, что все снова хорошо. Будет сиять солнце, и мир зальется ярким светом. Он пойдет гулять, поболтает кое с кем из соседей по улице, и все будет в порядке. Может быть, надо попросту забыть обо всем этом, вымести вон из сознания? Может быть, такое больше никогда не повторится, а если не повторится, то зачем тревожиться?

Он неловко заерзал в кресле.

— Который час? — спросил он. — Долго ли меня не было?

— Почти два, — ответил Дом. — А ушли вы в восемь или в самом начале девятого.

Шесть часов, подумал Блейк.

А он помнит не больше двух из них. Что же случилось в остальные четыре и почему он не может вспомнить то время, которое провел в космосе? То, что предшествовало его полету в космос? Почему жизнь его должна начаться с того мига, когда он открыл глаза на больничной койке в Вашингтоне? Были же другие времена, другие годы. Было у него когда-то и имя, была и биография. Что же случилось, что же стерло все это?

Кролик кончил жевать клевер и ускакал. Птица сидела на ветке, но больше не пела. Вниз по стволу дерева бежала белка; в паре футов от земли она остановилась, молниеносно развернулась и вновь помчалась вверх. Добравшись до сучка, она немного пробежала по нему, замерла и заколебалась, возбужденно подергивая хвостом.

Как будто у окна сидишь, подумал Блейк, глядя на лесной пейзаж. Изображение не плоское, есть у него и глубина, и перспектива, а краски пейзажа не нарисованы, они такие, словно смотришь на настоящую природу.

Дом до сих пор обескураживал и смущал Блейка, иногда стеснял. В его фоновой памяти не было ничего такого, что могло бы подготовить его к подобным вещам. Хотя он вспоминал, что в те туманные времена, которые предшествовали полному забытью, кто-то (имени он не помнил) раскрыл загадку гравитации, а применение солнечной энергии стало обычным делом.

Однако Дом не только питался от собственной солнечной электростанции и летал при помощи антигравитационного приспособления. Он был чем-то большим, нежели просто домом. Это был робот, робот с введенной в него программой вышколенного слуги, а иногда в нем, казалось, просыпался материнский инстинкт. Он заботился о людях, которых приютил. Мысль об их благополучии прочно засела в его машинном мозгу. Дом болтал с людьми, обслуживал их, одергивал, хвалил, ворчал на них и баловал их. Он играл сразу три роли — жилища, слуги и приятеля. Со временем, подумалось Блейку, человек начнет относиться к своему дому, как к верному любящему другу.

Дом делал для вас все. Кормил, обстирывал, укладывал спать, а дай ему волю, он бы вам и нос вытирал. Он смотрел за вами, предугадывал любое желание, а порой создавал вам неудобства своим неуемным усердием. Он выдумывал всякую всячину, которая, по его мнению, могла бы вам понравиться, — вроде этих мультобоев (тьфу, да не обои это вовсе!) с кроликом и поющей птичкой.

Однако к этому надо привыкнуть, сказал себе Блейк. Может быть, человеку, всю жизнь прожившему в таком доме, привыкать и не нужно. А вот если ты вернулся со звезд — бог знает, откуда и из каких времен, — и тебя швырнули сюда, тогда надо привыкать.

— Яичница с ветчиной готова! — громко объявила Кухня. — Идите и забирайте!

6

Он пришел в себя и обнаружил, что сидит съежившись в совершенно незнакомом и странном помещении, заставленном предметами искусственного происхождения, выполненными главным образом из дерева, а также из металла и ткани.

Его реакция была молниеносной. Он перестроился в пирамиду, форму твердого состояния, и окружил себя изолирующей сферой. Проверил, есть ли поблизости энергия, которая нужна ему для обеспечения собственных жизненных и мыслительных процессов, и обнаружил, что энергии много — целая волна из источника, нахождение которого определить не удавалось.

Теперь можно приступить к размышлениям. Мысль работала ясно и четко. Паутинка сонливости больше не мешала думать. Пирамидальное тело обладало идеальной массой, обеспечивающей ему стабильность и театр мыслительных операций.

Свои мысли он направил на случившееся с ним: каким образом после неопределенного промежутка времени, когда он едва существовал, если существовал вообще, он вдруг вновь стал самим собой, обрел форму и способность к действиям?

Стоило попытаться вернуться к самому началу, но начала не было, вернее, какое-то начало проглядывало, но оно было слишком размытым и неясным. И снова он искал, шарил, бродил по темным коридорам своего разума, но так и не находил точки, от которой можно было вести твердый и определенный отсчет.

А быть может, вопрос следовало поставить по-другому: было ли у него прошлое? Его разум буквально захлестывала пенистая волна с обломками, приносимыми из прошлого, — обрывки информации, напоминающей фоновую радиацию вокруг планет. Он попытался упорядочить пену в структуру, но структуры не выходило, обломки информации никак не хотели состыковаться.

Где же память, в панике подумал он, ведь раньше она была. Возможно, и сейчас информация есть, но что-то ее заслоняет, прячет, и лишь отдельные блоки данных выглядывают тут итам, и большей частью их невозможно с чем-либо соотнести…

Он снова окунулся в мешанину плывущих из прошлого обрывков и обломков и обнаружил воспоминание о неприветливой скалистой земле с массивным, как сами скалы, черным цилиндром, уходящим в серое небо на головокружительную высоту. Внутри цилиндра скрывалось что-то настолько невообразимое, грандиозное и поразительное, что разум отказывался воспринимать его.

Он поискал смысл воспоминания, хотя бы намек, но не нашел ничего, кроме образа черных скал и устремленного из них ввысь черного, мрачного цилиндра.

Неохотно расставшись с этой картинкой, он перешел к следующей, и на этот раз воспоминание оказалось поросшей цветами лощиной, переходящей в луг; луг благоухал тысячами ароматов, источаемых цилиндрами полевых цветов. В воздухе вибрировали звуки музыки, в цветах шумно возились живые существа, и опять, он знал, во всем этом имелся какой-то смысл, но без ключа понять его было невозможно, а ключ никак не находился.

Однажды возник еще некто. Другое существо, и он был им, этим существом, которое улавливало картины и образы, овладевало ими и затем передавало, и не только образы, но и сопутствующую информацию. Картины, хоть и перепутанные, все еще хранились в мозгу, зато информация каким-то образом исчезла.

Он сжался еще больше, все глубже уплотняясь в пирамиду; мозг разрывали пустота и хаос, и он судорожно попытался вернуться в свое забытое прошлое, чтобы встретить то, другое существо, которое охотилось за картинами и информацией.

Но искать было бесполезно. Он не знал, как дотянуться до того, другого, как прикоснуться к нему. И зарыдал от одиночества — в глубине себя, без слез и всхлипов, поскольку не умел проливать слезы или всхлипывать.

Потом он еще глубже зарылся во время и вдруг обнаружил период, когда еще не было того, другого существа, а он все равно работал с данными и построенными на данных абстракциями, однако информация и понятия были бесцветными, а экстраполированные картины — жесткими, застывшими, а порой и устрашающими.

Бессмысленно, подумал он. Бессмысленно пытаться.

Он так и не разобрался в своих воспоминаниях, он был собой лишь наполовину и не мог стать целым из-за отсутствия исходного материала. Ощутив накатывающую на него темноту, он не стал сопротивляться, а дождался ее и растворился в ней.

7

Блейк очнулся под вопли Комнаты.

— Куда вы ушли? — кричала она на него. — Куда вы ходили? Что с вами случилось?

Он сидел на полу посреди комнаты, поджав под себя ноги. А между тем ему следовало бы лежать в кровати. Комната снова завела свое.

— Куда вы ушли? — гремела она. — Что с вами спустилось? Что…

— Ой, да замолчи ты, — сказал Блейк.

Комната замолчала. В окно струился свет утреннего солнца, где-то на улице щебетала птица. В комнате все было, как обычно, никаких изменений. Он помнил, что, когда ложился спать, она имела точно такой же вид.

— А теперь скажи мне, что именно тут произошло, — потребовал Блейк.

— Вы ушли! — взвыла Комната. — И построили вокруг себя стену…

— Стену?!

— Какое-то ничто, — отвечала Комната. — Какое-то сферическое ничто. Вы заполнили меня облаком из ничего.

— Ты с ума сошла, — сказал Блейк. — Как я мог это сделать?

Однако, не успев произнести эти слова, он понял, что Комната права. Комната умела только докладывать о тех явлениях, которые улавливала. Такой штукой, как воображение, она не обладала. Комната была всего лишь машиной и не имела опыта по части суеверий, мифов и сказок.

— Вы исчезли, — заявила Комната. — Завернулись в ничто и исчезли. Но прежде чем исчезнуть, вы изменились.

— Как это я мог измениться?

— Не знаю, но вы изменились. Вы растаяли и обрели иную форму или начали обретать иную форму. А потом закутались в ничто.

— И ты меня не чувствовала? И поэтому решила, что я исчез?

— Я вас не чувствовала, — ответила Комната. — Я не умею проникать сквозь ничто.

— Сквозь это ничто?

— Сквозь любое ничто, — сказала Комната. — Я не умею анализировать ничто.

Блейк поднялся с пола и потянулся за шортами, которые бросил на пол накануне вечером. Надев их, он взял коричневый халат, висевший на спинке стула.

Халат оказался шерстяным. И Блейк вдруг вспомнил вчерашний вечер, вспомнил странный каменный дом, сенатора и его дочь.

— Вы изменились, — сказала Комната. — Вы изменились и создали вокруг себя оболочку из ничего.

Но он не помнил этого. Никакого намека на странное превращение не было в его памяти.

Не помнил он и случившегося накануне вечером — с того мига, когда вышел во внутренний дворик, и до момента, когда обнаружил, что стоит в добрых пяти милях от дома и вокруг завывает буря.

Господи, что же происходит? — спросил Блейк себя.

Он плюхнулся на кровать и положил халат на колени.

— Комната, — спросил он, — а ты уверена?

— Я уверена, — ответила Комната.

— Не фантазируешь?

— Вам отлично известно, — твердо ответила Комната, — что я бы не стала фантазировать.

— Да, конечно, не стала бы…

— Фантазия нелогична, — сказала Комната.

— Да, разумеется, ты права, — ответил Блейк. Он поднялся, накинул халат и двинулся к двери.

— Вам больше нечего сказать? — укоризненно спросила Комната.

— А что я могу сказать? — отозвался Блейк. — Ты знаешь об этом больше моего.

Он вышел в дверь и зашагал вдоль балкона. У лестницы Дом встретил его своим обычным утренним приветствием.

— С добрым утром, сэр, — сказал он. — Солнце взошло и светит ярко. Буря кончилась, и туч больше нет. Прогнозы обещают ясную и теплую погоду. Температура сейчас сорок девять градусов, а в течение дня она превысит шестьдесят градусов[1]. Прелестный осенний день, и все вокруг очень красиво. Чего изволите пожелать, сэр? Отделка? Мебель? Музыка?

— Спроси его, что подать на стол! — завопила Кухня.

— И что подать вам на стол? — спросил Дом.

— Может быть, овсянку?

— Овсянку! — вскричала Кухня. — Вечно эта овсянка. Или яичница с ветчиной. Или оладьи. Почему бы хоть разок не съесть что-нибудь эдакое? Почему…

— Овсянку, — твердо сказал Блейк.

— Человек хочет овсянки, — произнес Дом.

— Ладно, — сдалась Кухня. — Одна порция овсянки на подходе!

— Не обращайте на нее внимания, — сказал Дом. — В программу кухни заложены всякие замысловатые рецепты, по которым она большая специалистка, но у нее почти не бывает возможностей воспользоваться хотя бы одним из них. Почему бы вам, сэр, когда-нибудь, просто забавы ради, не разрешить Кухне…

— Овсянки, — сказал Блейк.

— Хорошо, сэр. Утренняя газета на лотке в почтографе, но сегодняшнее утро не богато новостями.

— Если не возражаешь, я посмотрю ее сам, — сказал Блейк.

— Конечно, сэр. Как вам угодно, сэр. Я лишь стараюсь информировать…

— Постарайся не перестараться, — посоветовал Блейк.

— Извините, сэр, — сказал Дом. — Я буду следить за собой.

В прихожей Блейк взял газету и сунул ее под мышку, потом подошел к окну в боковой стене и выглянул наружу. Соседний дом исчез. Платформа опустела.

— Они уехали нынче утром, — объяснил Дом. — Около часа назад. Думаю, ненадолго, в отпуск. Мы все очень рады…

— Мы?

— Да, а что? Все остальные дома, сэр. Мы рады, что они уехали ненадолго и вернутся опять. Они очень хорошие соседи, сэр.

— Ты, похоже, много о них знаешь. А я даже почти не разговаривал с ними.

— О, — произнес Дом, — я не о людях, сэр. Я не о них говорил. Я имел в виду сам дом.

— Значит, и вы, дома, смотрите друг на дружку как на соседей?

— Ну разумеется. Мы наносим визиты, болтаем о том о сем.

— Обмениваетесь информацией?

— Естественно, — ответил Дом. — Но давайте поговорим об интерьере.

— Меня вполне устраивает и нынешний.

— Он не менялся уже много недель.

— Что ж, — задумчиво произнес Блейк, — попробуй поупражняться с обоями в столовой.

— Это не обои, сэр.

— Знаю, что не обои. Я хочу сказать, что мне уже начинает надоедать созерцание кролика, щиплющего клевер.

— Что бы вы хотели вместо кролика?

— Что угодно, на твой вкус. Лишь бы там кроликов не было.

— Но мы можем создавать тысячи комбинаций, сэр.

— Что твоей душе угодно, — сказал Блейк. — Только смотри, чтобы без кроликов.

Он отвернулся от окна и пошел в столовую. Со стен на него уставились глаза — тысячи глаз, глаз без лиц, глаз, сорванных со множества лиц и наклеенных на стены. Глаз, составляющих пары и существующих поодиночке. И все они смотрели прямо на Блейка.

Были здесь синие детские глазки, глядевшие с задумчивой невинностью; глаза, налитые кровью и горевшие устрашающим огнем; был глаз распутника и мутный, слезящийся глаз дряхлого старика. И все они знали Блейка, знали, кто он такой. Если бы к этим глазам прилагались рты, все они сейчас говорили бы с Блейком, кричали на него, строили ему гримасы.

— Дом! — воскликнул он.

— В чем дело, сэр?

— Глаза!

— Сэр, вы же сами сказали: все, что угодно, только не кроликов. Я подумал, что глаза — нечто совершенно новое…

— Убери их отсюда! — взревел Блейк.

Глаза исчезли, и вместо них появился пляж, сбегавший к морю. Белый песок тянулся до вздымающихся волн, бьющих в берег, а на далеком мысу гнулись под ветром хилые, истерзанные стихией деревья. Над водой с криками летали птицы, а в комнате стоял запах соли и песка.

— Лучше? — спросил Дом.

— Да, — ответил Блейк, — гораздо лучше. Большое спасибо.

Он сидел, завороженно глядя на эту картину. Как будто на пляже сидишь, думалось ему.

— Мы включили звук и запах, — сказал Дом. — Можем добавить и ветер.

— Нет, — ответил Блейк, — этого вполне достаточно.

Грохочущие волны набегали на берег, птицы с криками реяли над ними, по небу катились черные тучи. Интересно, существует ли нечто такое, что Дом не способен воспроизвести на этой стене? Тысячи комбинаций, сказал он. Человек может сидеть здесь и смотреть на то, что создал на стене Дом.

Дом, подумал Блейк. Что такое дом? Как он развился в то, чем стал? Сначала, на туманной заре человечества, дом был всего лишь укрытием, защищавшим людей от ветра и дождя, местом, куда можно было забиться, спрятаться. И это определение применимо к нему и сейчас, но теперь люди не только забиваются и прячутся в него; дом стал местом для жизни. Быть может, когда-нибудь в будущем настанет день и человек перестанет покидать свой дом, будет проводить в нем всю свою жизнь, не отваживаясь выглянуть за дверь, избавившись от необходимости или потребности пускаться в странствия.

И день этот, сказал себе Блейк, может быть, ближе, чем думают. Поскольку дом — уже не просто укрытие и не просто место, где живут. Он стал приятелем и слугой, и в его стенах найдется все, что может понадобиться человеку.

Рядом с гостиной располагалась маленькая комнатка, где стоял трехмерник — естественное продолжение и плод развития телевидения, которое Блейк знал еще двести лет назад. Но теперь его не смотрели и слушали, а как бы ощущали на себе. Растянувшийся вдоль стены кусочек морского берега — частица образа, подумал Блейк. Оказавшись в этой комнате и включив прибор, вы приобщаетесь к действию и словно участвуете в спектакле. Вас не просто подхватывают и обволакивают звуки, запахи, вкус, температура и ощущение происходящего; вы как-то незаметно превращаетесь в сознающую и сопереживающую частицу того действия и того чувства, которые разворачивает перед вашими глазами комната.

А напротив трехмерника, в углу жилой золы, располагалась библиотека, храня в своем наивном электронном естестве всю литературу, уцелевшую на протяжении долгой истории человечества. Здесь можно было поворотом диска вызвать к жизни все еще сохранившиеся мысли и надежды любого человеческого существа, когда-либо писавшего слова в надежде запечатлеть на бумажном листе собранные воедино чувства, убеждения и опыт, ключом бьющие из глубин разума.

Этот дом далеко ушел от своих собратьев двухсотлетней давности, превратившись в строение и институт, достойные удивления. Быть может, еще через двести лет он изменится и усовершенствуется настолько, насколько изменился за два прошедших века. Есть ли предел развитию самого понятия «дом»? — спросил себя Блейк.

Он развернул газету и увидел, что Дом был прав: новостей оказалось немного. Еще трех человек выбрали в кандидаты на Кладезь Разума, и теперь они войдут в число избранных, чьи мысли и характеры, знания и ум вот уже 300 лет вводятся в большой банк разума, хранящий в своих сердечниках накопленные умнейшими людьми планеты суждения и идеи.

Североамериканский проект изменения погоды в конце концов отослали на пересмотр в верховный суд, заседавший в Риме.

Перебранка по вопросу о судьбе креветок и побережья Флориды все еще продолжается.

Исследовательский звездолет, отсутствовавший десять лет и считавшийся пропавшим, наконец приземлился в Москве.

И последнее: окружные слушания по предложенным биоинженерами программам начнутся в Вашингтоне завтра. Статья о биоинженерии сопровождалась двумя заметками, по колонке каждая. Одну написал сенатор Чандлер Гортон, вторую — сенатор Соломон Стоун.

Блейк свернул газету и уселся читать.

«Вашингтон, Северная Америка. Завтра здесь откроются окружные слушания. Два сенатора Северной Америки вступят в единоборство из-за плана вызывающей многочисленные споры биоинженерной программы. Ни один проект последних лет не будоражил до такой степени воображение общественности. Нет в сегодняшнем мире вопроса, вызывающего большие разногласия.

Два североамериканских сенатора занимают диаметрально противоположные позиции. Впрочем, они соперничали друг с другом на протяжении почти всей своей политической карьеры. Сенатор Чандлер Гортон твердо стоит за одобрение предложения, которое в начале будущего года будет вынесено на всемирный референдум. Сенатор Соломон Стоун находится в столь же твердой оппозиции к нему.

В том, что эти два человека оказались по разные стороны баррикад, нет ничего нового. Но политическое значение этого вопроса возрастает в связи с так называемым принципом Единогласия, предусматривающим, что по вопросам такого рода, вынесенным на всемирный референдум, наказы избирателей должны быть единогласно утверждены членами Всемирного Сената в Женеве. Таким образом, при голосования „за“ от сенатора Стоуна потребуют отдать свой голос в сенате в поддержку мероприятия. Не сделав этого, он вынужден будет отступить, подав в отставку со своего поста. Тогда будут назначены специальные выборы для заполнения вакансии, образовавшейся в результате его отставки. В списки на внеочередные выборы попадут лишь те кандидаты, которые предварительно заявили о своей поддержке мероприятия.

Если референдум отклонит мероприятие, точно в таком же положении окажется сенатор Гортон.

В прошлом в подобных ситуациях некоторые сенаторы сохраняли свои посты, голосуя за предложения, против которых они возражали. Ни Стоун, ни Гортон, по мнению большинства обозревателей, на это не пойдут. Оба поставили на карту свое доброе имя и политическую карьеру. Их политические философии находятся на противоположных полюсах спектра, а многолетняя личная неприязнь друг к другу стала в сенате притчей во языцех. Сейчас никто не верит, что тот или другой…»

— Простите, сэр, — сказал Дом, — но Верхний Этаж информирует меня, что с вами происходит нечто странное. Надеюсь, вы здоровы?

Блейк поднял голову.

— Да, — ответил он, — я здоров.

— Однако мысль повидаться с врачом, вероятно, покажется вам достойной внимания, — настаивал Дом.

Блейк отложил газету. В конце концов, несмотря на всю свою чопорность, Дом действует из лучших побуждений. Ведь это вспомогательный механизм, и единственная его цель и забота — служить человеческому существу, которому он дает кров.

— Может, ты и прав, — сказал Блейк.

Несомненно, что-то было не так.

За сутки с ним дважды происходило нечто странное.

— В Вашингтоне был какой-то врач, — сказал он. — В той больнице, куда меня привезли, чтобы оживить. По-моему, его звали Даниэльс.

— Доктор Майкл Даниэльс, — сказал Дом.

— Ты знаешь его имя?

— У нас есть полное досье на вас, — отвечал Дом. — А иначе мы не смогли бы обслуживать вас должным образом.

— Значит, у тебя есть его номер? Ты можешь позвонить ему?

— Разумеется. Если вы этого пожелаете.

— Будь любезен, — сказал Блейк. Он положил газету на стол, поднялся и пошел в гостиную. Там уселся перед телефоном, и маленький экран, моргая, засветился.

— Минутку, — проговорил Дом. Экран прояснился, и на нем появились голова и плечи доктора Майкла Даниэльса.

— Это Эндрю Блейк. Вы меня помните?

— Конечно, помню, — ответил Даниэльс. — Только вчера вечером думал о вас. Как у вас дела?

— Физически я в полном порядке, — сказал Блейк. — Но у меня были… наверное, вы назвали бы их галлюцинациями — до тех пор, пока не поняли бы, что это нечто совсем иное.

— Но вы не думаете, что это галлюцинации?

— Совершенно уверен, что нет, — ответил Блейк.

— Вы не могли бы приехать? — спросил Даниэльс. — Я хотел бы обследовать вас.

— Приеду с радостью, доктор.

— Вашингтон расползается по швам, — сообщил Даниэльс. — Все забито, люди прибывают на этот биоинженерный спектакль. Напротив нас, через улицу, есть стоянка для домов. Вы подождете, пока я справлюсь о свободных местах?

— Подожду, — ответил Блейк.

Лицо Даниэльса исчезло, и на экране заплясали размытые и неясные очертания кабинета.

Послышался громовой голос Кухни:

— Одна порция овсянки готова. И кусок поджаренного хлеба тоже! И яичница с ветчиной тоже! И кофейник с кофе тоже!

— Хозяин разговаривает по телефону, — укоризненно проговорил Дом. — И заказывал он только овсянку.

— А может, хозяин передумает, — возразила Кухня. — Может, овсянки не хватит. Может, он голоднее, чем ему кажется. Вы же не хотите, чтобы про нас говорили, будто мы морим его голодом.

Даниэльс вновь появился на экране.

— Спасибо, что дождались, — сказал он. — Я проверил, свободного места сейчас нет. Утром освободится один фундамент, я зарезервировал его для вас. Вы можете подождать до утра?

— Наверное, могу, — ответил Блейк. — Я хотел только поговорить с вами.

— Но мы можем поговорить прямо сейчас.

Блейк покачал головой.

— Понимаю, — сказал Даниэльс. — Тогда до завтра. Скажем, в час дня. Каковы ваши планы на сегодня?

— У меня нет никаких планов.

— А почему бы вам не отправиться на рыбалку? Отвлечетесь, займетесь делом. Вы рыболов?

— Не знаю. Не думал об этом. Может, и был рыболовом. Название этого вида спорта мне знакомо.

— Кое-что мало-помалу возвращается, — сказал Даниэльс. — Вспоминается…

— Не вспоминается. Просто формируется фон. Временами какая-то крупица встает на свое место, но все это едва ли что-либо говорит мне. Кто-то что-то скажет, или я о чем-то прочитаю и вдруг понимаю, что это мне знакомо. Вдруг узнаю какое-то высказывание, явление или место. Что-то такое, что я знал в прошлом, с чем сталкивался, но не помню, как, когда и в каких условиях.

— Если б в этом вашем фоне нашлась для нас какая-нибудь зацепка, нам было бы легче, — сказал Даниэльс.

— Я просто живу с этим фоном, — сообщил Блейк. — Кроме него, мне не на что опереться.

— Ладно, — отступился Даниэльс. — Сегодня поудите рыбки всласть, а завтра увидимся. Кажется, неподалеку от вас есть речушки с форелью. Поищите одну из них.

— Спасибо, доктор.

Телефон со щелчком отключился, экран померк. Блейк отвернулся.

— После завтрака во внутреннем дворике вас будет ждать леталка. Рыболовные снасти вы найдете в задней спальне, которая используется под кладовку, а Кухня соберет вам ленч. Ну, а я пока поищу хороший ручей с форелью и подскажу вам, как к нему добраться и…

— Прекратите болтовню! — загремела Кухня. — Завтрак стынет!

8

Вода пенилась в завалах из упавших деревьев и кустов. Речка бурливо обтекала препятствие, но затем успокаивалась, образуя черную заводь.

Блейк осторожно направил похожую на стул леталку к земле и посадил ее рядом с запрудой у березовой рощи. Когда леталка остановилась, он отключил гравитационное поле. Несколько минут Блейк неподвижно сидел в кресле, слушая журчание воды: глубокая тихая заводь очаровала его. Впереди к небу возносился горный кряж.

Наконец Блейк выбрался из леталки и отвязал от спинки корзину с обедом, чтобы достать рыболовные снасти. Он поставил корзину сбоку, на траву рядом с березами, росшими на берегу.

Что-то завозилось в запруде из перекореженных древесных стволов, лежавших поперек ручья. Блейк резко обернулся на звук. Из-под бревна на него смотрела пара маленьких блестящих глаз. «Норка, — подумал Блейк, — а может быть, выдра».

— Эй, ты, — сказал он, — не возражаешь, если я попытаю тут счастья?

— Эй, вы, — ответило существо высоким писклявым голосом, — какое счастье вы хотите попытать?

— Что ты… — голос Блейка замер.

Существо выбралось из-под бревна. Оно оказалось и не норкой, и не выдрой, а двуногим зверьком, словно сошедшим со страниц детской книжки. Волосатую мордочку грызуна венчал высокий куполообразный череп, над которым торчала пара остроконечных ушек с кисточками на концах. Существо имело около двух футов роста, и его туловище покрывала гладкая меховая шубка бурого цвета. Оно было одето в ярко-красные штанишки, состоявшие чуть ли не из одних карманов, а ручки существа оканчивались длинными тонкими пальцами.

— Может быть, в этой корзине найдется еда? — спросило оно своим писклявым голосом.

— Да, разумеется, — ответил Блейк. — Ты, как я понимаю, голоден?

Это, конечно же, какое-то наваждение. Вот сейчас, через минуту, если не меньше, картинка из детской книжки исчезнет, и он сможет заняться рыбной ловлей.

— Я просто умираю от голода, — подтвердила картинка. — Люди, которые подкармливали меня, уехали в отпуск, и с тех пор я попрошайничаю. Может быть, и вам когда-нибудь приходилось добывать себе пропитание подобным образом?

— Не знаю, — ответил Блейк.

Существо не исчезало. Оно по-прежнему находилось здесь и разговаривало, и от него не было избавления. Боже мой, подумал Блейк, опять начинается!

— Если ты голоден, — сказал он, — давай заглянем в корзинку. Что ты больше всего любишь?

— Я ем все, что считают съедобным люди. Мой обмен веществ удивительно схож с обменом веществ у землян.

Они вместе подошли к корзине, и Блейк поднял крышку.

— Кажется, мое появление из-под груды бревен оставило вас равнодушным, — сказало существо.

— Это не мое дело, — ответил Блейк, пытаясь заставить себя соображать быстрее и чувствуя, что ему это не удается. — Тут у нас есть бутерброды, пирог, горшочек с… да, с салатом из помидоров, яичница с пряностями…

— Если вы не возражаете, я возьму парочку бутербродов.

— Давай не стесняйся, — пригласил Блейк.

— А вы не составите мне компанию?

— Я только что позавтракал.

Существо село и с аппетитом набросилось на еду, держа в каждой руке по бутерброду.

— Простите мне такое некрасивое поведение за столом, — сказало оно Блейку, — но я уже почти две недели толком не ел. Наверное, я переоценивал щедрость людей. Те, кто обо мне заботился, приносили хорошую еду. Не в пример большинству людей, которые поставят плошку молока и все.

Существо ело. На его подрагивающие бакенбарды налипли крошки. Покончив с бутербродами, оно протянуло руку, но потом остановилось, и рука замерла над корзиной.

— Вы не возражаете? — спросило оно.

— Ничуть, — ответил Блейк.

Существо взяло еще один бутерброд.

— Простите меня, — сказало оно, — но сколько вас здесь?

— Сколько здесь меня?

— Да, вас. Сколько вас тут?

— Но ведь я один, — удивился Блейк. — Откуда же взяться другим я?

— Конечно, это очень глупо с моей стороны, — сказало существо, — но, когда я впервые увидел вас, я готов был поклясться, что вас больше одного.

Оно принялось за бутерброд, но теперь ело чуть медленнее, чем тогда, когда расправлялось с первыми двумя. Разделавшись и с ним, существо аккуратно смахнуло с бакенбард крошки.

— Большое вам спасибо, — поблагодарило оно.

— Всегда к твоим услугам, — ответил Блейк. — Ты уверен, что не хочешь еще?

— Бутербродов, пожалуй, нет. Но если у вас найдется лишний кусочек пирога…

— Угощайся, — пригласил Блейк. Существо без промедления воспользовалось приглашением. — Ты задал мне вопрос, — добавил он. — Как ты думаешь, справедливо будет, если и я кое о чем тебя спрошу?

— В высшей степени справедливо, — подтвердило существо. — Валяйте, спрашивайте.

— Я никак не пойму, кто ты такой, — признался Блейк.

— Вот те на! — воскликнуло существо. — А я-то думал, вам известно. Мне и в голову не приходило, что вы можете не узнать меня.

Блейк покачал головой:

— Не узнаю. Ты уж извини.

— Я — Брауни[2], — с поклоном представилось существо. — К вашим услугам, сэр.

9

Когда Блейка ввели в кабинет, доктор Майкл Даниэльс уже ждал его за своим столом.

— Ну, как самочувствие нынче утром? — спросил он.

Блейк слабо улыбнулся:

— Неплохо, если вспомнить все вчерашние обследования. Интересно, есть ли такие тесты, которым меня не подвергали?

— В общем мы испробовали почти все, — признал Даниэльс. — Еще один или два теста есть в запасе, и если…

— Нет уж, спасибо.

Даниэльс жестом указал на стул:

— Располагайтесь. Нам есть о чем поговорить.

Блейк сел на предложенный стул, Даниэльс подтянул к себе пухлую папку и раскрыл ее.

— Я так полагаю, — сказал Блейк, — что вы проверяли различные варианты событий, которые могли произойти со мной в космосе. Удачно?

Даниэльс покачал головой:

— Ничего не вышло. Мы просмотрели списки пассажиров и команд всех пропавших кораблей. Точнее, это сделала Космическая Служба. Вы интересуете их точно так же, как и меня, если не больше.

— Списки пассажиров мало что вам скажут, — проговорил Блейк. — Там будет лишь имя, а ведь мы не знаем…

— Верно, — сказал Даниэльс, — есть еще отпечатки пальцев и фонограммы голосов. Но все не ваши.

— Однако я ведь как-то попал в космос.

— Да, попали, это нам известно. Известно и то, что вас кто-то заморозил. Сумей мы выяснить, почему это было сделано, мы узнали бы гораздо больше, чем нам известно сейчас. Но ведь, когда пропадает корабль, пропадают и все записки.

— Я и сам пораскинул мозгами, — сказал Блейк. — Мы все время исходили из предположения, что меня заморозили, чтобы спасти мне жизнь. Значит, до того, как корабль попал в беду. Кто мог знать, что он попадет в аварию? Хотя, видимо, бывают положения, когда это известно заранее. А вам не приходило в голову, что меня заморозили и выбросили из корабля потому, что мое присутствие на борту было нежелательно? Может быть, я что-то натворил, или меня боялись, или еще что-нибудь в этом роде.

— Нет, — ответил Даниэльс, — об этом я не думал. Но допускал, что вы можете оказаться не единственным замороженным, не единственным человеком, заключенным в капсулу. То же самое могли проделать с другими, и эти другие до сих пор там, в космосе. Просто вас случайно нашли. Если у них было время, они могли сохранить таким способом жизнь людей.

— Давайте вернемся к вопросу о том, почему меня вышвырнули из корабля. Если бы я был негодяем, от которого надо избавиться, к чему предпринимать чреватую такими осложнениями попытку сохранить мне жизнь?

Даниэльс покачал головой:

— Ума не приложу. Пока мы можем только гадать. Возможно, вам придется примириться с мыслью, что вы никогда не узнаете правду. Я надеялся, что вы мало-помалу вспомните свое прошлое, но этого пока не случилось. И, вероятно, не случится.

— Вы хотите сказать, что я должен отступиться?

— Нет. Мы не оставим наших попыток до тех пор, пока вы согласны помогать нам. Но я считаю своим долгом сказать вам, что они скорее всего закончатся ничем.

— Что ж, это честно, — ответил Блейк. — Тем более что трудно обжиться в этом мире.

— Как ваша позавчерашняя рыбалка? — спросил Даниэльс.

— Хорошо, — ответил Блейк. — Выудил шесть форелей, прекрасно провел денек на свежем воздухе. Чего, как я подозреваю, вы и добивались.

— Галлюцинаций не было?

— Было одно видение, — сказал Блейк. — Я утаил его от вас, но сегодня утром решил рассказать. Галлюцинацией больше, галлюцинацией меньше — какая разница? На рыбалке я повстречал Брауни.

— О, — вырвалось у Даниэльса.

— Вы слышали? Я встретил Брауни и говорил с ним. Он съел почти весь мой ленч. Вы понимаете, кого я имею в виду? Маленькие народцы из детских сказок. Брауни из их числа. У них большие острые уши и высокая остроконечная кепка. Только у моего кепки не было, а физиономия напоминала мордочку грызуна.

— Вам повезло: не так уж много людей когда-либо видели Брауни. А тех, что с ними разговаривали, еще меньше.

— Вы хотите сказать, что Брауни не галлюцинация?

— Разумеется, нет. Это переселенцы из созвездия Енотовой Шкуры. Их немного. Родоначальников их привезли на Землю, наверное, лет сто — сто пятьдесят назад на исследовательском корабле. Предполагалось, что Брауни немного погостят у нас — что-то вроде культурного обмена, — а потом вернутся домой. Но им тут понравилось, и они официально испросили разрешения остаться, после чего мало-помалу разбрелись по Земле, облюбовав себе для обитания леса и используя в них для проживания норы, пещеры, дупла деревьев. — Даниэльс озадаченно покачал головой. — Странный народ. Они отказались почти от всех предложенных людьми льгот, не пожелали иметь ничего общего с нашей цивилизацией; культура землян не произвела на них впечатления, но сама планета понравилась. Понравилась как место, где они могли бы жить, но жить, разумеется, на свой лад. Нам не так много известно о них. Цивилизация у Брауни, похоже, высокоразвитая, но совсем не такая, как у нас. Они умны, но исповедуют ценности, отличные от наших. Кое-кто из них, как я понимаю, прибился к семьям или отдельным людям, те их подкармливают и дают одежду. Любопытные взаимоотношения. Брауни для этих людей — вовсе не домашние животные. Вероятно, они служат чем-то вроде талисманов и немного похожи в представлениях землян на настоящих домовых.

— Будь я проклят! — пробормотал Блейк.

— Вы решили, что ваш Брауни — очередная галлюцинация?

— Да. Я все время ждал, что он уйдет. Просто исчезнет. А он не исчезал. Сидел, ел, смахивал с бакенбард крошки и подсказывал мне, куда забрасывать мух. «Вон туда, туда! — говорил Брауни. — Там большая форель! Между тем водоворотом и берегом!» И там действительно оказывалась большая форель. Похоже, он знал, где искать рыбу.

— Так Брауни благодарил вас за угощение. Не удивлюсь, если он и в самом деле знал, — сказал Даниэльс. — Как я уже говорил, мы мало знаем о Брауни. Вероятно, они обладают способностями, которых не хватает нам. Может быть, одна из них и состоит в том, что они знают, где прячется рыба. — Он бросил на Блейка пытливый взгляд. — Вам никогда не приходилось слышать о домовых? О настоящих домовых?

— Нет, никогда.

— Думаю, это обстоятельство многое проясняет. Будь вы тогда на Земле, вы бы о них слышали.

— Может быть, и слышал, но не помню.

— Не думаю. Их появление, судя по письменным источникам тех времен, произвело огромное впечатление на общество. Вы бы вспомнили, если бы слышали о них. Такое событие должно было глубоко отпечататься в памяти.

— У нас есть и другие временные вехи, — сказал Блейк. — Наряды, которые мы сейчас носим, мне в новинку. Туники, шорты, сандалии… Я вспоминаю, что сам носил какие-то брюки и короткую куртку. А корабли? Гравитационные решетки мне незнакомы. Я вспоминаю, что мы использовали ядерную энергию.

— Мы и сейчас ее используем.

— Да, но теперь она служит лишь вспомогательным средством для достижения больших ускорений. Основную энергию получают в результате преобразования гравитационных сил.

— Но ведь существует еще множество незнакомым вам вещей, — сказал Даниэльс. — Дома…

— Поначалу они чуть не свели меня с ума, — сказал Блейк. — Но не это беспокоит меня больше всего. Я осознаю все происходящее до какого-то момента, потом наступает провал, причем он длится строго определенное время. И наконец я снова прихожу в себя. И не помню ничего из того, что происходит во время провалов, хотя убежден, что какие-то события происходят. Может быть, у вас есть какие-то идеи?

— Честно говоря, нет, — ответил Даниэльс. — Два связанных с вами обстоятельства… как бы это лучше выразиться… смущают меня. Первое: ваше физическое состояние. Выглядите вы лет на тридцать — тридцать пять. Но ваше тело — тело юноши. Никаких признаков начала увядания. А если так, почему у вас лицо тридцатилетнего?

— А второе обстоятельство? Вы говорили, что их два.

— Второе? Ваша электроэнцефалограмма имеет странный вид. Главные линии мозга на ней присутствуют, и их можно различить. Но есть и еще что-то. Картина почти такая… Даже и не знаю, как вам сказать… Почти такая, словно на ваши линии наложены другие. Слишком слабые линии. Вероятно, их можно назвать вспомогательными. Они видны, но не очень выражены.

— Что вы хотите сказать, доктор? Что я не в своем уме? Это, во всяком случае, объясняет галлюцинации. Выходит, они действительно существуют?

Даниэльс покачал головой:

— Нет, не то. Но картина странная. Никаких признаков заболевания. Никаких свидетельств умственного расстройства. Очевидно, ваш разум так же здоров и нормален, как ваше тело. Но энцефалограмма такая, как если бы у вас был не один мозг, а больше. Хотя мы знаем, что он один. Рентген показал это.

— Вы уверены, что я человек?

— Ваше тело отвечает на этот вопрос положительно. А почему вы спросили?

— Не знаю, — проговорил Блейк. — Вы нашли меня в космосе. Я прибыл из космоса…

— Понимаю, — сказал Даниэльс. — Забудьте об этом. У нас нет ни малейших оснований считать вас нечеловеком. Подавляющее большинство признаков говорит за то, что вы — человек.

— И что же мне делать теперь? Возвращаться домой и ждать новых…

— Не сейчас, — ответил Даниэльс. — Мы хотели бы, чтобы вы немного погостили у нас. Еще несколько дней. Если вы согласны.

— Опять тесты?

— Возможно. Я хотел бы поговорить кое с кем из коллег, показать вас им. Может быть, они сумеют что-то предложить. Но главная причина, по которой я просил бы вас остаться, — новое обследование.

10

Выдержка из протокола сенатского расследования (округ Вашингтон, Северная Америка) по вопросу о биоинженерной программе как основе политики колонизации других солнечных систем:

ПИТЕР ДОУТИ, адвокат комиссии: Ваше имя Остин Люкас?

ДОКТОР ЛЮКАС: Да, сэр. Я живу в Тенафлае, Нью-Джерси, и работаю в «Байолоджикс инкорпорейтед», в Нью-Йорк-сити, на Манхэттене.

МИСТЕР ДОУТИ: Вы возглавляете научно-исследовательский отдел этой компании, не так ли?

ДОКТОР ЛЮКАС: Я руководитель одной из исследовательских программ.

МИСТЕР ДОУТИ: И эта программа касается биоинженерии?

ДОКТОР ЛЮКАС: Да, сэр. Сейчас нас особенно интересует проблема выведения многоцелевых сельскохозяйственных животных.

МИСТЕР ДОУТИ: Будьте добры объяснить.

ДОКТОР ЛЮКАС: С радостью. Наша задача — вывести животное — поставщика сразу нескольких видов мяса, молока, шерсти, меха или щетины, а возможно, и всего этого вместе. Мы надеемся, что оно сможет заменить всех тех многочисленных животных, которых человек разводил со времен неолита.

СЕНАТОР СТОУН: И вы, доктор Люкас, как я понимаю, имеете некоторые основания считать, что ваши исследования принесут какую-то практическую пользу?

ДОКТОР ЛЮКАС: Да, имею. Я бы сказал, что с главными задачами мы уже справились. Мы получили стадо таких животных и теперь занимаемся доводкой.

СЕНАТОР СТОУН: И здесь вы тоже имеете определенную надежду на успех?

ДОКТОР ЛЮКАС: Мы работаем с большим воодушевлением.

СЕНАТОР СТОУН: Можно спросить, как вы называете то животное, которое получили?

ДОКТОР ЛЮКАС: У него нет названия, сенатор. Мы даже не забивали себе голову такой проблемой.

СЕНАТОР СТОУН: Оно уже не будет коровой, не так ли?

ДОКТОР ЛЮКАС: Нет. Не совсем коровой. Но в нем, естественно, будет что-то и от нее.

СЕНАТОР СТОУН: Не будет свиньей? Не будет овцой?

ДОКТОР ЛЮКАС: Ни свиньей, ни овцой. Не на сто процентов, конечно. Оно будет иметь некоторые черты свиньи и овцы.

СЕНАТОР ГОРТОН: По-моему, в этом длинном вступлении нет никакой нужды. Мой уважаемый коллега хочет спросить, стало ли создание, которое вы выводите, неким совершенно новым живым существом, представителем, так сказать, синтетической жизни. Или же оно может претендовать на родственность современным природным формам?

ДОКТОР ЛЮКАС: Это крайне сложный вопрос, сэр. Можно сказать — и это будет чистой правдой, — что ныне существующие формы жизни не были забыты и использовались как модели, но то, что мы получили, — в основном новая порода животного.

СЕНАТОР СТОУН: Благодарю вас, сэр. Хочу также поблагодарить моего коллегу-сенатора за то, что он так быстро подхватил нить моих расспросов. Итак, мы имеем, как вы выразились, совершенно новое существо, которое, возможно, отдаленно родственно корове, свинье, овце или, быть может, даже другим формам жизни…

ДОКТОР ЛЮКАС: Да, другим формам жизни. Может быть, где-то и есть предел, но сейчас мы его не видим. Мы полагаем, что можем продолжать создавать различные формы жизни, скрещивая их, чтобы получить жизнеспособный гибрид…

СЕНАТОР СТОУН: И чем дальше вы продвигаетесь в этом направлении, тем меньше становится степень родства этой вашей формы с любой ныне существующей?

ДОКТОР ЛЮКАС: Да, думаю, что можно сказать и так. Но я предпочел бы поразмыслить, прежде чем дать ответ.

СЕНАТОР СТОУН: А теперь, доктор, позвольте спросить вас о другом. Биоинженерия на уровне животных вами освоена. А можно ли проделать то же самое с человеческим существом?

ДОКТОР ЛЮКАС: Да, разумеется, можно.

СЕНАТОР СТОУН: Вы уверены, что в лаборатории можно создать новый тип человека? Может быть, даже много разных типов?

ДОКТОР ЛЮКАС: Я в этом не сомневаюсь.

СЕНАТОР СТОУН: А когда это будет сделано, когда вы создадите человека с заданными параметрами, даст ли он приплод того же вида, какой вы создали?

ДОКТОР ЛЮКАС: Такой вопрос даже не ставится. Созданные нами животные дали породистый приплод. И у людей дела должны обстоять так же. Простейшее изменение генетического материала — вот на что надо обратить внимание в первую очередь, понимаете?

СЕНАТОР СТОУН: Давайте внесем ясность. Допустим, вы вывели новую породу людей. Значит, эта порода даст потомство такой же породы?

ДОКТОР ЛЮКАС: Точно такой же. Не считая, разумеется, маленьких мутаций и изменений, происходящих в эволюционном процессе вслепую. Но это присуще и естественным формам. Именно так развилась вся нынешняя жизнь.

СЕНАТОР СТОУН: Допустим, вы создаете новый тип человеческого существа. Скажем, тип, способный жить в условиях гораздо большей силы тяжести, чем на Земле, способный дышать другим воздухом, питаться пищей, которая ядовита для ныне существующих людей. Смогли бы вы… гм… позвольте поставить вопрос иначе. Как, по-вашему, возможно ли создание такой формы жизни?

ДОКТОР ЛЮКАС: Вы, разумеется, просите меня высказать лишь мое личное мнение?

СЕНАТОР СТОУН: Совершенно верно.

ДОКТОР ЛЮКАС: Ну что ж. Я сказал бы, что это возможно. Сначала в расчет принимаются все задействованные факторы, потом набрасывается биологический проект и…

СЕНАТОР СТОУН: Но это выполнимо?

ДОКТОР ЛЮКАС: Без всякого сомнения.

СЕНАТОР СТОУН: Вы можете сконструировать существо, способное жить в условиях практически любой планеты?

ДОКТОР ЛЮКАС: Должен со всей ясностью заявить, что не могу. Биоинженерия человека не моя область. Но вообще это доступно науке нынешнего уровня. Сегодня этой задачей заняты люди, способные ее решить. Не сказал бы, что сейчас предпринимается серьезная попытка создать такого человека, но пути решения проблемы выработаны.

СЕНАТОР СТОУН: И процесс тоже разработан?

ДОКТОР ЛЮКАС: Как я понимаю, да. И процесс.

СЕНАТОР СТОУН: И люди, разработавшие процесс, смогли бы сконструировать и создать человеческое существо, способное жить в условиях любой планеты?

ДОКТОР ЛЮКАС: Это вы уж хватили, сенатор. Не в любых условиях. Со временем — возможно, но не теперь. Разумеется, могут встретиться и такие условия, которые совершенно исключат любую форму жизни.

СЕНАТОР СТОУН: Однако можно создать форму человеческой жизни, которая будет существовать при разнообразных условиях, не допускающих существования людей в том виде, в каком мы их знаем?

ДОКТОР ЛЮКАС: Думаю, это справедливое утверждение.

СЕНАТОР СТОУН: Тогда позвольте спросить вас, доктор… Если такое живое существо будет создано, останется ли оно человеком?

ДОКТОР ЛЮКС: В основе своей, насколько это возможно, оно будет иметь биологические и умственные черты человеческого существа. С чего-то ведь нужно начинать.

СЕНАТОР СТОУН: Будет ли оно выглядеть, как человеческое существо?

ДОКТОР ЛЮКАС: Во многих случаях нет.

СЕНАТОР СТОУН: Вернее сказать, в большинстве случаев. Правильно, доктор?

ДОКТОР ЛЮКАС: Это будет всецело зависеть от того, насколько неблагоприятны параметры окружающей среды, с которой придется столкнуться.

СЕНАТОР СТОУН: И в каких-то случаях это существо будет иметь вид чудовища?

ДОКТОР ЛЮКАС: Сенатор, вы должны соблюдать точность терминологии. Что такое чудовище?

СЕНАТОР СТОУН: Хорошо. Давайте назовем чудовищем живое существо, на которое человек смотрит с отвращением. Живое существо, в котором человек не может видеть своего сородича. Живое существо, встретившись с которым человек может испытать страх, ужас, ненависть или омерзение.

ДОКТОР ЛЮКАС: Почувствует ли человек ненависть и омерзение, в немалой степени зависит от того, что это за человек. При правильном отношении…

СЕНАТОР СТОУН: Давайте оставим в стороне вопрос о правильном отношении. Возьмем обычных мужчину или женщину, любого из сидящих в этой комнате. Могут ли некоторые люди испытать ненависть и омерзение при виде этого гипотетического создания?

ДОКТОР ЛЮКАС: Кое-кто из них, наверное, может. И я хотел бы поправить вас, сенатор. Вот вы говорите«чудовище». Я могу и не считать его чудовищем. В чудовище его превращает ваше воображение…

СЕНАТОР СТОУН: Но определенные человеческие существа могут счесть такое создание чудовищем?

ДОКТОР ЛЮКАС: Кое-кто может.

СЕНАТОР СТОУН: И, вероятно, многие?

ДОКТОР ЛЮКАС: Да, вероятно, многие.

СЕНАТОР СТОУН: Благодарю вас, доктор. У меня больше нет вопросов.

СЕНАТОР ГОРТОН: А теперь, доктор Люкас, давайте несколько подробнее рассмотрим этого синтетического человека. Я понимаю, что такое определение не совсем верно, но надеюсь, что оно понравится моему коллеге.

СЕНАТОР СТОУН: Да, синтетический человек. Не человеческое существо. Эта так называемая биоинженерная программа предполагает заселять другие планеты не людьми, а синтетическими созданиями, ничем не похожими на человеческое существо. Иными словами, выпустить в Галактику орду чудовищ.

СЕНАТОР ГОРТОН: Э… гм… доктор Люкас, давайте согласимся с сенатором Стоуном в том, что вид такого создания может внушать ужас. Однако его наружность, по-моему, не имеет отношения к обсуждаемому вопросу. Главное в том, что представляет собой это создание. Вы согласны?

ДОКТОР ЛЮКАС: Горячо поддерживаю вас, сэр.

СЕНАТОР ГОРТОН: Если оставить в стороне внешность создания, можете ли вы сказать, что оно по-прежнему останется человеческим существом?

ДОКТОР ЛЮКАС: Да, сенатор, могу. Строение тела существа не будет иметь отношения к его сути. Носителем признаков будет мозг. Разум, побуждения, мировоззрение.

СЕНАТОР ГОРТОН: И у этого создания будет человеческий мозг?

ДОКТОР ЛЮКАС: Да, сэр.

СЕНАТОР ГОРТОН: И поэтому эмоции, побуждения и мировоззрение у него тоже будут человеческие?

ДОКТОР ЛЮКАС: Разумеется.

СЕНАТОР ГОРТОН: И поэтому создание будет человеком? Независимо от внешнего облика?

ДОКТОР ЛЮКАС: Да, человеком.

СЕНАТОР ГОРТОН: Доктор, не знаете ли вы случайно, было такое существо когда-либо создано или нет? Под существом я имею в виду синтетическое человеческое существо.

ДОКТОР ЛЮКАС: Да. Около двухсот лет назад были созданы два таких существа. Но есть некоторая разница…

СЕНАТОР СТОУН: Минутку! Вы говорите о том древнем мифе, который мы время от времени слышим…

ДОКТОР ЛЮКАС: Это не миф, сенатор.

СЕНАТОР СТОУН: Вы можете подтвердить свое заявление документально?

ДОКТОР ЛЮКАС: Нет, сэр.

СЕНАТОР СТОУН: Что означает это «нет, сэр»? Как вы могли явиться на слушания и выступить с заявлением, которое не в состоянии подтвердить?

СЕНАТОР ГОРТОН: Я могу подтвердить его. Если потребуется, я представлю в качестве доказательства документы.

СЕНАТОР СТОУН: В таком случае, вероятно, сенатор должен был бы сесть на место свидетеля…

СЕНАТОР ГОРТОН: Отнюдь. Меня вполне устраивает и этот свидетель. Вы говорили, сэр, что есть какая-то разница…

СЕНАТОР СТОУН: Минутку! Я протестую! По-моему, этот свидетель некомпетентен…

СЕНАТОР ГОРТОН: Что ж, давайте это выясним. Доктор Люкас, при каких обстоятельствах вы получили эту информацию?

ДОКТОР ЛЮКАС: Лет десять назад, когда я вел исследования для диссертации, я попросил доступа к некоторым делам в Космической Службе. Видите ли, сенатор, я занимался проверкой того, что вы называете мифом. Об этом мало кто знал. Но меня заинтересовало, миф это или нечто более основательное.

СЕНАТОР ГОРТОН: И вам предоставили возможность ознакомиться с документами?

ДОКТОР ЛЮКАС: Ну, не сразу. Космическая Служба пошла на это с… скажем, с неохотой. Наконец я стал твердить, что дело двухсотлетней давности не требует допуска. Не скрою, что мне нелегко было заставить их увидеть логику в моих доводах.

СЕНАТОР ГОРТОН: Однако в конце концов ваша взяла?

ДОКТОР ЛЮКАС: Да, в конце концов. С немалой поддержкой компетентных лиц. Видите ли, когда-то эти документы были снабжены грифом высшего уровня секретности для таких материалов. Формально они еще не рассекречены. Пришлось немало поспорить, чтобы все увидели нелепость такого положения…

СЕНАТОР СТОУН: Минутку, доктор, один вопрос. Вы говорите, что вас поддерживали.

ДОКТОР ЛЮКАС: Да.

СЕНАТОР СТОУН: Может быть, в значительной степени эта поддержка исходила от сенатора Гортона?

СЕНАТОР ГОРТОН: Поскольку вопрос имеет отношение ко мне, я с согласия доктора Люкаса отвечу на него. Я с радостью признаю, что оказал ему кое-какую помощь.

СЕНАТОР СТОУН: Хорошо, это все, что я хотел узнать. Именно так это и будет запротоколировано.

СЕНАТОР ГОРТОН: Доктор Люкас, продолжайте, пожалуйста.

ДОКТОР ЛЮКАС: Из бумаг явствовало, что 221 год назад, точнее говоря, в 2266 году, были созданы два синтетических существа. Они имели телесную оболочку людей, но конструировались для очень специфической цели: их планировали использовать для первичных контактов с жизнью на других планетах, погрузив на исследовательские и разведывательные звездолеты и отправив собирать данные о господствующих формах жизни в космосе.

СЕНАТОР ГОРТОН: Доктор Люкас, а как — пока без излишних подробностей, — как именно они должны были выполнить ту работу, для которой предназначались? Вы можете нам это сказать?

ДОКТОР ЛЮКАС: Не уверен, что смогу выразиться с полной ясностью, но попробую. Синтетические люди обладали высокой приспособляемостью. За неимением лучшего термина их можно охарактеризовать словом «пластичные». В них была реализована концепция незамкнутых цепей, которая не могла быть разработана раньше, чем за десять лет до этих событий. Случай, мягко говоря, необычный: чтобы столь сложная концепция была воплощена на практике за такое короткое время. Все основные составляющие сконструированных человеческих тел делались по этой концепции. Понимаете, они были завершенными по форме, но в каком-то смысле незавершенными по сути. Аминокислоты…

СЕНАТОР ГОРТОН: Может быть, вы пока расскажете нам, что должны были делать эти тела, и не будете углубляться в принципы, по которым они создавались?

ДОКТОР ЛЮКАС: То есть как они должны были функционировать?

СЕНАТОР ГОРТОН: Да, если можно.

ДОКТОР ЛЮКАС: Идея была простой: после того как исследовательский корабль садился на планету, один из представителей высшей формы жизни этой планеты захватывался и внимательно изучался. Я думаю, вы знакомы с процессом биологического сканирования. Все параметры, делающие существо таким, как оно есть, — строение, химия, обмен веществ, — строго определены. Данные вводятся в память, после чего передаются синтетическому человеческому существу, и оно благодаря уникальному принципу незамкнутых цепей превращается в точную копию существа, параметры которого записаны на пленках. Процесс должен быть быстротечным: любая заминка может все погубить. Должно быть, это жуткое зрелище — почти мгновенное превращение человеческого существа в инопланетное создание.

СЕНАТОР ГОРТОН: Вы говорите, что человек превратится в инопланетное создание. Значит ли это, что превращение будет всеобъемлющим — мыслительным, интеллектуальным, если тут подходит этот термин, так же, как и…

ДОКТОР ЛЮКАС: Человек превращается в это создание. Не вообще в инопланетное создание, а в точную копию именно того создания, которое послужило образцом, понимаете? У него будут разум и память этого существа. Оно сможет немедленно продолжить работу, которую делало инопланетное существо, с того момента, когда оно прервало ее. Оказавшись за пределами корабля, оно сможет отыскать приятелей инопланетного существа, присоединиться к ним и провести исследования…

СЕНАТОР ГОРТОН: Вы хотите сказать, что оно по-прежнему будет обладать и человеческим разумом?

ДОКТОР ЛЮКАС: Трудно сказать. Человеческое мышление, воспоминания, индивидуальность — все это останется, хотя, вероятно, в очень выхолощенной форме, и будет существовать как нечто подсознательное, но способное к быстрому включению в сознание. Существу будет задан мысленный приказ вернуться на корабль через определенное время и сразу по возвращении принять человеческий облик. Приняв его, создание сможет вспомнить свое существование в инопланетном обличье, и данные, получить которые иным путем, вероятно, было бы невозможно, станут доступны исследованию.

СЕНАТОР ГОРТОН: А можно спросить, вышло ли из этого что-нибудь?

ДОКТОР ЛЮКАС: Трудно сказать, сэр. Отчетов о результатах нет. Есть записи, свидетельствующие о том, что они — оба этих существа — были отправлены в космос. Но потом — молчание.

СЕНАТОР ГОРТОН: По вашим предположениям, с ними что-то стряслось?

ДОКТОР ЛЮКАС: Да, возможно. Нам этого никак не узнать.

СЕНАТОР ГОРТОН: Может быть, существа оказались недееспособными?

ДОКТОР ЛЮКАС: О нет, свои функции они бы выполнили. Не было никаких причин, мешавших им действовать так, как запланировано. Они просто не могли не работать.

СЕНАТОР ГОРТОН: Я задаю все эти вопросы, потому что знаю: если их не задам я, это сделает мой уважаемый коллега. А теперь позвольте спросить вас о том, о чем он бы не спросил: может ли такой псевдочеловек быть создан сегодня?

ДОКТОР ЛЮКАС: Да. Располагая проектом, мы можем создать его без малейшего труда.

СЕНАТОР ГОРТОН: Однако другие экземпляры не создавались, насколько вам известно?

ДОКТОР ЛЮКАС: Насколько мне известно, нет.

СЕНАТОР ГОРТОН: Не согласились бы вы предположить…

ДОКТОР ЛЮКАС: Нет, сенатор, не согласился бы.

СЕНАТОР СТОУН: Простите, что перебиваю вас. Доктор Люкас, у вас есть какой-либо описательный термин для процесса, применяемого при изготовлении такого рода людей?

ДОКТОР ЛЮКАС: Да, есть. Он называется «принцип оборотня».

11

На стоянке с противоположной стороны улицы какой-то мужчина вынес из дома кадку и поставил ее во внутреннем дворике у края бассейна. В кадке было дерево, и, когда человек опустил ее на землю и пошел прочь, дерево зазвенело, словно множество веселых серебряных бубенцов.

Блейк, который сидел на стуле, закутавшись в халат в оранжевую полоску, оперся локтями о перила балкона и, напрягая глаза, стал смотреть с высоты пятого этажа на деревце, чтобы убедиться в том, что звон исходит действительно от него.

Вашингтон дремал в голубой дымке раннего октябрьского вечера. Несколько наземных машин проехали по бульвару под окнами, мягко «вздыхая» своими воздушными соплами. Вдалеке над Потомаком покачивалось несколько леталок — летающих стульев с сидящими на них людьми. Дома на стоянке стояли ровными рядами; перед каждым раскинулась сочная зеленая лужайка с клумбами в ярких осенних цветах; поблескивали голубые бассейны. Перегнувшись через перила и вытянув шею, Блейк едва-едва смог разглядеть свой собственный дом на бульваре, стоявший в глубине, в третьем ряду от мостовой.

Ближайшим соседом Блейка на веранде солярия был пожилой мужчина, по самые уши закутанный в толстое красное одеяло. Он невидящими глазами смотрел в пустоту за парапетом и что-то бормотал. Неподалеку двое пациентов играли в какую-то настольную игру. Кажется, в шашки.

Служащий солярия торопливым шагом пересек веранду.

— Мистер Блейк, к вам пришли, — сообщил он.

Блейк встал и обернулся. В дверях веранды стояла высокая темноволосая женщина в бледно-розовой накидке из ткани с шелковым блеском.

— Это мисс Гортон, — сказал Блейк. — Пожалуйста, пригласите ее.

Она пересекла веранду и протянула ему руку.

— А я вчера ездила в вашу деревушку, — сказала она, — и обнаружила, что вас там нет.

— Жаль, что не застали меня, — произнес Блейк. — Присаживайтесь.

Она уселась в кресло, а Блейк пристроился на перилах.

— Вы с отцом в Вашингтоне, — сказал он. — Эти слушания…

Она кивнула:

— Да, они начались сегодня утром.

— Вы, наверное, посетите несколько заседаний.

— Наверное, — подтвердила она. — Хотя это довольно тягостное зрелище. Больно смотреть, как твоему отцу задают хорошую взбучку. Я, конечно, восторгаюсь тем, как он борется за то, во что верит, но мне бы хотелось, чтобы иногда он выступал и за то, что одобряет наша общественность. Увы, сенатор почти никогда не делает этого. Вечно он на стороне тех, кого публика считает неправыми. А на этот раз отец может серьезно пострадать.

— Вы имеете в виду Принцип Единогласия? Не далее как позавчера я что-то читал об этом. По-моему, глупое правило.

— Возможно, — согласилась она. — Но именно так обстоит дело. Из-за него власть большинства натыкается на совершенно ненужные ограничения. Если сенатору придется удалиться от общественной деятельности, это его убьет. Она для него суть и смысл всей жизни.

— Мне очень понравился ваш отец, — сказал Блейк. — В нем есть что-то от самой природы, что-то гармонирующее с тем домом, в котором вы живете.

— Вы хотите сказать, некая старомодность?

— Ну, может быть. Хотя это не совсем точное слово. В нем чувствуется какая-то основательность и вместе с тем одержимость и очевидная самоотверженность…

— О да, — проговорила она, — самоотверженность в нем есть, и это достойно восхищения. Думаю, что большинство людей в восторге от него, но он вечно как-то умудряется их рассердить, указывая им на их ошибки.

Блейк рассмеялся:

— Насколько я знаю, это самый верный способ кого-то рассердить.

— Возможно, — согласилась Элин. — Ну, а как вы?

— У меня все хорошо, — сказал он. — Здесь я нахожусь без какой-либо определенной причины. А перед вашим приходом сидел и слушал, как звенит дерево. Будто много-много колокольчиков. Я ушам своим не поверил. Какой-то человек на той стороне улицы вынес из дома деревце, поставил рядом с бассейном, и оно зазвенело.

Она подалась вперед и посмотрела туда, куда показывал Блейк. Деревце залилось серебристой бубенцовой трелью.

— Это монастырское деревце, — сказала она. — Их не так уж и много. Несколько штук завезли с какой-то далекой планеты. Не могу припомнить, как оно называется.

— Я без конца сталкиваюсь с совершенно незнакомыми мне вещами, — признался Блейк. — С вещами, которых никогда прежде не знал. И начинаю бояться, что у меня опять галлюцинации.

— Как в тот раз, когда вы подошли к нашему дому?

— Совершенно верно. Я до сих пор не знаю, что случилось в ту ночь. Этому нет объяснения.

— Врачи…

— От врачей, похоже, мало проку. Они в такой же растерянности, как и я.

— Вы рассказали об этом своему врачу?

— Да нет, не рассказывал. У бедняги и так хлопот полон рот. Ну, добавился бы еще один фактик..

— Но он может иметь большое значение.

— Не знаю, — ответил Блейк.

— Кажется, будто вам все это почти безразлично, — сказала Элин Гортон. — Будто вам вовсе не хочется выяснить, что же с вами случилось. А может, просто страшитесь это узнать.

Блейк бросил на нее настороженный взгляд.

— У меня несколько иное мнение на этот счет, — сказал он. — Но может статься, что вы правы.

Доносившийся с противоположной стороны улицы звон стал другим: многоголосая трель серебряных бубенцов сменилась звучным и дерзким боем большого набата, тревожно плывшим над крышами древнего города.

12

В тоннеле волнами разливался страх. Все вокруг было пропитано запахами и голосами другой планеты. Лучи света скользили по стенам, а пол под ногами был твердым, как камень.

Существо скрючилось и захныкало, чувствуя, как напряжена каждая мышца, как в каждый нерв вгрызается парализующий ужас. Тоннель тянулся и тянулся вперед, и выхода не было. Все, это конец. Ловушка. Как оно сюда попало? Куда — сюда? Неизвестно куда и, уж конечно, не по своей воле. Его поймали и зашвырнули сюда, и никакого объяснения этому не было.

Да, оно помнило какое-то прошлое, и тогда было сыро и жарко, и темно, и все заполняло неприятное чувство, что по нему ползает множество крошечных живых организмов. А теперь было жарко, и светло, и сухо, а вместо них он ощущал вдалеке присутствие более крупных существ, и мысли их громовыми, барабанными ударами отдавались у него в мозгу.

Разогнувшись наполовину и царапая когтями по твердому полу, существо обернулось. Позади, так же как впереди, тоннель уходил в бесконечность. Замкнутое пространство, в котором не было звезд. Зато был разговор: мысленный разговор, и глухо шуршащий разговор с помощью звуков — сбивчивый, путаный, расплывчатый разговор, который вспухал пеной и сыпал искрами и не имел ни глубины, ни смысла…

Мир — тоннель, в ужасе подумало существо, узкое замкнутое пространство, пропитанное зловонием, насыщенное бессмысленной речью, бурлящее страхом и не имеющее конца.

Существо видело, что в тоннеле имелись отверстия. Они вели, несомненно, в другие такие же тоннели без конца и начала.

Из одного из дальних отверстий появилось огромное, жуткое, нелепое создание. Оно с цокающим звуком шагнуло в тоннель, повернулось к нему и завизжало. Волна невыносимого страха вздыбилась в мозгу этого уродливого создания и заполнила его разум. Создание развернулось и очень быстро побежало прочь.

Существо вскочило, царапая когтями по жесткой поверхности, и метнулось к ближайшему отверстию, уводящему прочь от этого тоннеля. В его теле паника судорогой свела внутренности, разум затянуло парализующей дымкой испуга, и откуда-то сверху тяжелым грузом обрушилась темнота.

В тот же миг оно перестало быть собой, оно находилось теперь не в тоннеле, а у себя в теплой, уютной темноте, служившей ему тюрьмой.

Блейк резко затормозил в нескольких шагах от койки и, останавливаясь, удивился, что бежит и что его больничная рубашка лежит на полу, а он стоит в комнате голым. И тут что-то щелкнуло у него в голове, словно треснула слишком тугая оболочка, и все знание открылось ему — о тоннеле, и об испуге, и двух других существах, которые составляли с ним единое целое.

Внезапно ослабев от нахлынувшей радости, Блейк опустился на кровать. Он вновь обрел цельность, стал тем существом, каким был прежде. И теперь Блейк уже не один — с ним были те двое. И они ответили ему — не словами, а мысленным дружеским похлопыванием по плечу. (Колючие, холодные звезды над пустыней, в которой нет ничего, кроме песчаных дюн и снега. Мысль, протянувшаяся к звездам и черпающая в них знание. Жаркое, окутанное паром болото. Длинная, тяжелая лента информация, свернувшаяся внутри пирамиды биологического компьютера. Три хранилища мысли, мгновенно сливающиеся в одно. Соприкосновение разумов.)

— Оно побежало, увидев меня, — сказал Охотник. — Скоро придут другие.

— Это твоя планета, Оборотень. Ты знаешь, что делать.

— Верно, Мыслитель, планета моя. Но то, что известно мне, знаете и вы. Знание общее.

— Но тебе решать, что делать.

— Возможно, они еще не разобрались, что это был я, — сказал Оборотень. — Пока. Возможно, у нас есть немного времени.

— Совсем немного.

Он прав, подумал Блейк. Времени почти нет. Медсестра, с визгом несущаяся по коридору, — на ее вопли выбегут все: санитары, другие сестры, врачи, нянечки, повара. Через считанные минуты переполох охватит всю больницу.

— Все дело в том, — сказал он, — что Охотник слишком уж похож на волка.

— Твое определение, — отозвался Охотник, — подразумевает существо, которое питается другими существами. Но ты же знаешь, я не способен…

— Конечно, нет, — ответил себе Блейк. — Но они-то думают по-другому. Когда они видят тебя, ты кажешься им волком. Как той ночью перед домом сенатора, когда сторож увидел твой силуэт при вспышке молнии. Он действовал инстинктивно — сработал комплекс старинных преданий о волках.

— А если кто-нибудь увидит Мыслителя, как он станет действовать? Что с нами будет? — спросил Охотник. — Я высвобождался дважды, Оборотень, и в первый раз было сыро и темно, а в другой — светло и тесно.

— А я высвобождался только раз, — сказал Мыслитель, — и не смог функционировать.

— Тихо! — вслух произнес Блейк. — Тихо. Дайте подумать.

Во-первых, здесь находился он сам, человек — искусственный человек, андроид, изготовленный в лаборатории, неограниченная вариабельность, принцип оборотня, гибкость — интеллектуальная и биологическая, — которая сделала его таким, каков он сейчас. Человек. Такой же человек, как все, не считая происхождения. И преимуществ, обыкновенному человеку недоступных. Иммунитет к болезням, аутогенное лечение, самовосстановление. Человек, такой же, как и все люди, с разумом, чувствами, физиологией. Но при этом и инструмент — человек, спроектированный для определенной задачи. Лазутчик во внеземные формы жизни. И наделенный столь уравновешенной психикой, столь незыблемой логикой, столь поразительной способностью приспособляться и проникать в них, что его разум в состоянии вынести без ущерба то, что испепелило и в клочья разнесло бы любой другой разум, — трансформацию в инопланетное существо с его телом, мозгом, эмоциями.

Во-вторых, здесь был Мыслитель (можно ли подобрать ему какое-либо другое имя?) — бесформенная плоть, способная по желанию принимать любую форму, но в силу давней привычки предпочитающая форму пирамиды как оптимальную для жизнедеятельности. Обитатель яростного первобытного мира на покрытой болотами планете, купающейся в потоках тепла и энергии новорожденного солнца. Чудовищные существа ползали, плавали, бродили в этом краю болот, но Мыслители не знали страха, как не знали и необходимости чего-либо бояться. Черпая жизненную квинтэссенцию из энергетических штормов, бушующих на планете, они обладали уникальной системой защиты — покрывалом из взаимозамыкающихся силовых линий, которое отгораживало их от прожорливого внешнего мира. Они размышляли о существовании и никогда — о жизни или смерти, поскольку в их памяти не хранилось воспоминаний ни о рождениях, ни о смертях кого-либо из них. Грубые физические силы при определенных обстоятельствах могли расчленить их, разорвать плоть, но тогда из каждого обрывка плоти, несущего генетическую информацию о всем существе, вырастал новый Мыслитель. Впрочем, этого тоже никогда не случалось, но данные о такой возможности и ее последствиях составляли информационную основу разума каждого Мыслителя.

Оборотень и Мыслитель. И Оборотень стал Мыслителем — ухищрениями и игрой ума другого мыслящего племени, обитающего в сотнях световых лет отсюда. Искусственный человек превратился в другое существо, переняв его способности мышления, его взгляды на жизнь, физиологию и психику. Став им, он сохранил достаточно от человека — частицу человеческой сути, которую он свернул в тугую пружину и спрятал от жуткого и сурового величия того существа, в которое перевоплотился. И укрыл ее мысленной броней встроенной в него на планете, настолько далекой от этой точки пространства, что даже солнца ее невозможно было разглядеть.

Спрятал, но не навсегда. Скорее, временно убрал в потайные уголки разума, который составлял Я этого инопланетного существа. Ему предстояло быть им, и человеческая суть его затаилась в глубине жесткой неземной плоти и загадочного сознания. Но в свое время, когда первый страх осядет и забудется, когда придет умение жить в этом новом теле на другой планете, человеческий разум займет должное место и наполнится, насладится всепоглощающим восторгом нового опыта — состояния, когда два разума сосуществуют рядом, не требуя подчинения, не соревнуясь, не пытаясь выгадать что-то для себя за счет другого, поскольку оба отныне принадлежат к сообществу, которое оказывается не просто сообществом людей или созданий из страны болот, но и тем и другим, слившимся воедино.

Солнечные лучи падали на поверхность планеты, тело Мыслителя впитывало энергию, и болото было замечательным местом, поскольку для пирамидального существа оно стало домом. Можно было ощутить, исследовать, познать новую жизнь, подивиться ей и порадоваться.

Имелось и любимое Место для Размышлений, и любимая Мысль, а иногда случалось и мимолетное общение с другими соплеменниками, встреча разумов, краткая, как прикосновение руки в темноте. В общении не было необходимости: каждый из Мыслителей обладал исчерпывающим набором качеств, делающим контакт с себе подобными ненужным.

Время, равно как и пространство, не имело никакого значения, за исключением тех случаев, когда или время, или пространство, или то и другое вместе становились объектом Мысли. Ибо Мысль была всем — и смыслом существования, и целью, и призванием, направленность ее не подразумевала какого-либо окончания, будь то даже и завершение самой себя, поскольку у нее не могло быть конца. Мысль представляла нечто такое, что продолжается бесконечно, питает само себя и не оставляет ни веры, ни надежды на то, что когда-нибудь окажется исчерпанной. Но теперь время сделалось одним из важных факторов, разум человека был сориентирован на определенное время возвращения, и когда оно наступило, человек из Мыслителя снова стал человеком и вернулся. Собранная им информация легла в центр памяти, а корабль снова рванулся в космос, продолжая полет.

Затем была еще одна планета, и еще одно существо, и Оборотень превратился в это существо, как раньше в Мыслителя, и отправился путешествовать по планете в новом обличье.

Если предыдущая планета была жаркой и влажной, то здесь было холодно и сухо, далекое солнце едва светило, а звезды блестели в безоблачном небе как алмазы. Белая пыль из песка и снега покрывала поверхность планеты, и порывистый ветер сметал ее в аккуратные дюны.

Теперь человеческий разум перешел в тело Охотника, который несся в стае через замершие равнины и скалистые кряжи и испытывал от этого бега под звездными россыпями и лунными фонарями языческое наслаждение, выискивая святилища, откуда с незапамятные времен его предки вели разговор со звездами. Но это была лишь традиция — картины, которые бессознательно транслировали бесчисленные цивилизации, обитающие в других солнечных системах, Охотники могли улавливать в любое время и в любом месте.

Не понимая этих картин и даже не пытаясь понять, они просто ловили их и хранили в воспоминаниях ради эстетического удовольствия. Так же и человек, думал человек в теле Охотника, может бродить по художественной выставке, останавливаясь и вглядываясь в те полотна, чьи краски и композиции беззвучно провозглашали истину — истину, которую не выразишь в словах и которую не надо выражать в словах.

Человеческий разум в теле Охотника — и еще один разум, разум, который вдруг неожиданно выполз оттуда, где его не должно было быть, который должен был исчезнуть после того, как человеческое сознание покинуло использованную оболочку.

Мудрецы на Земле такого не предполагали, им и в голову не приходило, что освобождение от инопланетного тела не означает освобождения от инопланетного разума, что маску чужого интеллекта, единожды надетую, нельзя так просто снять и выбросить. От этой маски нельзя было избавиться, ее нельзя было сорвать. Память и инопланетное Я невозможно истребить, выскоблить из разума начисто. Они оказались неистребимы. Их можно было загнать глубоко в подсознание вернувшегося в свой естественный облик человека, но снова и снова они выбирались на поверхность.

И потому уже не два существа бежали по долинам плавучих песков и снега, а три в теле Охотника. И пока Охотник улавливал картины со звезд, Мыслитель впитывал информацию, оценивал ее и, задавая вопросы, отыскивал ответы. Словно одновременно работали две отдельные части компьютера: блок памяти, накапливающий информацию, и блок, анализирующий поступающие данные, — работали, дополняя друг друга. Воспринимаемые картины были уже чем-то большим, нежели радующий эстетическое чувство образ, теперь они имели куда более глубокое и серьезное значение, будто на поверхность стола ссыпались со всей Вселенной кусочки головоломки, дожидаясь, пока кто-нибудь не сложит из них узор — множество крошечных разрозненных клочков к единому всеобъемлющему, вселенскому шифру.

Три разума задрожали, замерев на цыпочках на краю разверзшейся перед ними, выворачивающей душу пропасти — вечности. Застыли потрясенные, не в состоянии сразу осознать грандиозность открывшейся перед ними возможности: протянуть руку и взять, заполучить ответы сразу на все когда-либо заданные вопросы, узнать у звезд разгадку всех их тайн, подставить эти данные в уравнения познания и сказать наконец: «Это есть Вселенная».

Но загудело, сработало реле времени в одном из разумов, вызывая его обратно на корабль. Людям Земли нельзя было отказать в хитроумии — тело Охотника повернуло назад к кораблю, где оно должно было отделиться от разума искусственного человека, и тогда корабль опять устремится к другим звездам. Чтобы снова, обнаруживая на планетах разумные существа, вселять в их тела человека и из первых рук добывать информацию, которая когда-нибудь позволит человечеству установить с этими существами отношения, наиболее выгодные людям.

Однако когда Охотник вернулся к кораблю, что-то произошло. Сигнал об этом длился какую-то долю секунды, а затем все исчезло. До настоящего момента. Момента полупробуждения — но только одного из всех, пришедшего в себя и очень озадаченного. Но наконец теперь проснулись остальные, и снова все трое были вместе — кровные братья по разуму.

— Оборотень, они нас боятся. Они разгадали нас.

— Да, Охотник. Или подумали, что разгадали. Все они понять не могли, только догадываются.

— Но они не стали ждать, — сказал Охотник. — Предпочли не рисковать. Заметили, что что-то не так, и заперли нас. Просто взяли и заперли.

Из коридора донесся топот бегущих ног. Чей-то голос громко произнес:

«Оно вошло туда. Кэти видела, как оно туда вошло».

Топот быстро приближался, учащаясь на поворотах. Тяжело дыша, в дверь ворвались санитары в белых халатах.

— Мистер, — закричал один из них, — вы видели волка?

— Нет, — ответил Блейк. — Я не видел волка.

— Черт побери, происходит что-то странное, — сказал другой санитар. — Кэти врать не станет. Она видела что-то. И от страха чуть…

Первый санитар сделал шаг вперед, с угрозой глядя на Блейка.

— Мистер, не надо с нами шутить. Если это розыгрыш…

Паника охватила два других разума, паника, подобная приливной волне, — паника разумов, поставленных обитателями чужой планеты в опасную ситуацию. Неуверенность, непонимание, невозможность оценить положение…

— Нет! — воскликнул Блейк. — Нет! Не надо, подождите…

Но уже было поздно. Перевоплощение началось, запущенное вцепившимся в мысленные рычаги управления Охотником, и остановить уже было нельзя.

— Идиоты! — беззвучно закричал Блейк. — Идиоты! Идиоты!

Санитары отпрянули и через дверь вывалились обратно в коридор.

Перед ними, ощетинившись, блестя серебристым мехом в свете лампы, изготовившись к прыжку и обнажив сверкающие клыки, стоял Охотник. Охотник присел и зарычал. Он в западне. В ловушке, из которой нет выхода. Глухая стена и позади, и сбоку. Единственный открытый путь вел вперед, во внешний тоннель, и тоннель этот битком забила стая улюлюкающих инопланетян, передвигающихся на двух задних ногах и завернутых в искусственные шкуры. От их тел исходил резкий запах, а разумы их несли на него мыслительную волну такой силы, что он едва устоял под ее напором. Но не осознанную, контролируемую интеллектом психическую волну, а хаотичную, сорную волну из первобытных инстинктов и предубеждений.

Охотник сделал вперед один медленный шаг, и стая отшатнулась. Их отступление отдалось пьянящим ощущением победы в крови Охотника. Древняя память предков, захороненная в глубинах его мозга, вдруг высвободилась, развернулась в горделивое знамя воина, урчание, клокотавшее в его горле, загрохотало раскатами дикой ярости — и звук этот, врезавшись во вражескую стаю, рассеял, опрокинул ее.

И тогда Охотник ринулся в тоннель и там быстро повернул направо. Одно из существ, прижавшихся к стене, бросилось на него с каким-то занесенным над головой оружием. Одним броском Охотник опередил нападение. Короткое движение массивной головы, молниеносный и жуткий удар клыками по податливой плоти — и существо с воплем рухнуло на пол.

Охотник развернулся, чтобы встретить преследующих его существ. Оставляя когтями глубокие царапины на полу, он двинулся на стаю.

Теперь уже все существа, за исключением тех, что лежали на полу, бросились прочь от Охотника. Охотник остановился и присел. Затем задрал голову и издал протяжный, трубный звук — клич победы и вызова, древний, до сего момента неизвестный ему клич предков, которым давным-давно оглашались плавучие пески и снега родной далекой планеты.

Тоннель очистился, и в нем уже не было странного зловония, как в том месте, где он очнулся; напротив, запахи сухого чистого воздуха напомнили ароматы дома… Тех мест, где когда-то раса древних воинов, его раса, билась не на жизнь, а на смерть с ныне почти забытыми чешуйчатыми созданиями, которые оспаривали у Охотников власть над планетой.

А затем запахи тоннеля, и его теснота, и резкость ярких огней, отражаемых стенами, развеяли ощущение другого времени и места, и он снова встал и неуверенно огляделся. Где-то вдалеке сбегались двуногие существа, и воздух стал пасмурным и вязким от обрывков мыслей, потоками накатывающих со всех сторон.

— Оборотень?

— К лестнице, Охотник. Пробирайся к лестнице.

— Лестница?

— Дверь. Закрытое отверстие. То, над которым надпись. Маленький квадратик с красными буквами.

— Вижу. Но дверь твердая.

— Толкни ее. Она откроется. Толкай руками, а не телом. Не забудь — руками. Ты так редко ими пользуешься, что забываешь о них вообще.

Охотник прыгнул к двери.

— Руками, болван! Руками!

Охотник ударил дверь телом. Она подалась, и он быстро проскользнул в щель. Теперь Охотник находился в небольшой комнате, и через пол этой комнатки вниз уходила дорожка из узких уступов. Должно быть, это и есть лестница. Он двинулся по ней, наступая на ступеньки сперва осторожно, потом, приноровившись, все быстрее. Они привели его в другую комнату, где тоже были ступеньки.

— Оборотень!

— Вниз, вниз, вниз. Ты должен пройти три такие лестницы. Затем через дверь выйти в комнату, большую комнату. В ней будет много существ. Иди прямо, никуда не сворачивая, пока слева не увидишь большое отверстие. Пройдешь в него и окажешься на улице.

— Улице?

— На поверхности планеты. Надо выбираться из пещеры, где мы сейчас находимся. Пещеры здесь располагаются на поверхности.

Охотник двинулся вниз по лестнице. От каждого предмета, от каждого квадратного сантиметра пола отдавало густым металлическим привкусом страха.

Если мы отсюда выберемся, думал Охотник, если мы только отсюда выберемся…

Он почувствовал, как по коже набухающей тяжестью неуверенности и сомнения ползут мурашки страха.

— Оборотень?

— Вперед, вперед. У тебя отлично получается.

Охотник сбежал по третьей лестнице и остановился перед дверью.

Он встал в боевую стойку, выдвинул руки. Затем сгруппировался и бросился на дверь.

— Оборотень, слева? Отверстие будет слева?

— Да.

Вытянутые руки Охотника ударили в дверь и распахнули ее. Его тело, словно снаряд из катапульты, влетело в помещение, в котором были и испуганные вопли, и широко открытые рты, и быстро передвигающиеся существа, и отверстие слева. Развернувшись, он бросился туда. Снаружи в этот проход входила новая стая существ — странных созданий, населяющих эту планету, одетых в искусственные шкуры. Они тоже закричали на него, подняли зажатые в руках черные предметы, и оттуда брызнули резкие вспышки огня, струи острых запахов.

Что-то, ударившись о металл совсем рядом с ним, отлетело в сторону с низким гудящим звуком, еще что-то с хрустом вгрызлось в дерево. Но Охотник уже не мог остановиться. Он ворвался в толпу существ, и тело его вновь вибрировало от раскатов старинного боевого клича. Охотник находился среди врагов какой-то миг, а затем прорвался через стаю и устремился к выходу из огромной пещеры.

Из-за спины доносился треск разрывов, и какие-то маленькие, но тяжелые и очень быстро летящие предметы выбивали осколки из пола, по которому он бежал.

Наверное, сейчас ночь, подумал Охотник, потому что в небе светило множество далеких звезд, но ни одной крупной звезды не было видно, и он обрадовался им, потому что не мог себе представить планету без звездного купола.

И еще были запахи, но уже другие, не столь горькие и резкие, как в здании, а более приятные и мягкие.

Охотник добежал до угла, завернул и, помня слова Оборотня, побежал дальше. Побежал, наслаждаясь движением, ровным, гладким перекатыванием мускулов, ощущением твердой почвы под подушечками лап.

Только сейчас у него впервые появилась возможность вобрать в себя первые данные об этой планете. Складывалось впечатление, что это весьма оживленное место. И весьма необычное. Например, кто и когда слышал, чтобы планету застилали полом? А здесь пол тянулся от края пещеры вдаль, к горизонту. Пещеры, поднимающиеся от поверхности ввысь, светились желтыми квадратиками огней. Перед другими, на маленьких огороженных площадках, стояли металлические или каменные изображения обитателей планеты. Чем это можно объяснить? — изумлялся Охотник. Может быть, гадал он, когда эти существа умирают, они превращаются в металл и камень, и их оставляют стоять там, где они умерли? При этом многие существа, обращенные в металл и камень, были больше натуральной величины. Может быть, создания эти имеют самые разные размеры и превращению в металл или камень подвергаются лишь самые крупные особи?

Живых обитателей планеты, по крайней мере поблизости, было немного. Но по поверхности покрытия двигались, и очень быстро, металлические формы, впереди у них горели глаза. Формы издавали гудящий звук и выбрасывали позади себя струю воздуха. Из них тоже исходили волны мысли и ощущение жизни, но такой жизни, у которой не один, а несколько разумов, и эти волны были тихими и спокойными, а не исполненными ненависти и страха, как те, что окружали его в пещере.

И это казалось удивительным, но Охотник убедил себя, что было бы странно, если бы на планете существовал только один-единственный вид жизни. А пока он обнаружил вид, который передвигался на двух задних ногах и состоял из протоплазмы, и металлические объекты, перемещавшиеся очень быстро и целенаправленно, испускали из глаз лучи света и содержали не один мозг, а несколько. А еще до этого, припомнил Охотник, той сырой жаркой ночью он почуял и множество других форм жизни, почти или совсем не обладающих интеллектом, крохотные узелки материи.

— Охотник!

— Да, Оборотень.

— Справа от тебя деревья. Высокие растения на фоне неба. Беги туда. Деревья помогут нам спрятаться.

— Эти существа пустятся за нами в погоню?

— Думаю, что да.

— Наш разум должен стать единым. Все, что знаешь ты, должно быть известно и мне, Охотнику.

— Добеги до деревьев, — сказал Оборотень, — тогда у нас появится время.

Охотник обогнул громаду уходящей в небо пещеры и оказался на широкой твердой полосе, ведущей к деревьям. С мягким шелестом, напоминающим порыв ветра, из темноты вынырнуло одно из металлических созданий с горящими глазами. Изменив направление движения, оно устремилось прямо на него, и тогда Охотник действительно помчался, словно подхваченный волной ужаса. Ноги его мелькали с такой скоростью, что сливались в сплошное пятно, тело скользило над блестящей поверхностью покрытия, уши прижались к голове, а хвост вытянулся позади, будто шлейф от реактивного двигателя.

— Ну, вперед, паршивый волк! — погонял Оборотень. — Быстрее, драный шакал! Давай, бешеная лисица!

13

Главврач был человеком спокойным и дружелюбным. Трудно представить, чтобы он мог стучать кулаком по столу. Но сейчас он делал именно это.

— Вы мне вот что скажите! — ревел он. — Какой дурак позвонил в полицию? Мы бы и сами с этим разобрались! На кой черт нам полиция?

— Я полагаю, — сказал Даниэльс, — что тот, кто позвонил в полицию, считал, что без этого не обойтись. В коридоре было полно искусанных людей.

— Мы бы о них позаботились, — сказал главврач. — Это наша работа. Мы бы позаботились о них, а потом разобрались бы во всем.

— Поймите, сэр, — сказал Гордон Барнс, — все были перепуганы. Волк в…

Главврач взмахом руки заставил Барнса замолчать и обратился к сиделке:

— Мисс Грегерсон, вы первая увидели эту тварь?

Девушка все еще была бледна и напугана, но кивнула:

— Я вышла из палаты, а он был в коридоре. Волк. Я уронила поднос, закричала и побежала…

— Вы уверены, что это был волк?

— Да, сэр.

— Но откуда такая уверенность? Это ведь могла быть и собака.

— Доктор Уинстон, — сказал Даниэльс, — вы пытаетесь все запутать. Какая разница, волк это был или собака?

Главврач сердито зыркнул на него и раздраженно взмахнул рукой.

— Ладно, — сказал он. — Ладно. Будьте любезны задержаться, доктор Даниэльс, я хотел бы побеседовать с вами. Остальные могут идти.

Они остались в комнате вдвоем, другие вышли за дверь.

— А теперь, Майк, — предложил главврач, — давайте присядем и попытаемся договориться до чего-то путного. Блейк был вашим пациентом, не так ли?

— Да. Вы знакомы с ним, доктор. Это человек, которого нашли в космосе. Замороженным и запрятанным в капсулу.

— Да, знаю, — сказал Уинстон. — Какое он имел отношение ко всему этому?

— Я не уверен, но подозреваю, что он-то и был волком, — ответил Даниэльс.

Уинстон поморщился.

— Ну-ну, — сказал он. — Вы ведь не думаете, что я в это поверю. Ваши слова означают, что Блейк, скорее всего, был оборотнем.

— Вы читали сегодняшние вечерние газеты?

— Нет, не читал. А какая связь между газетами и тем, что тут случилось?

— Возможно, и никакой. Но я склоняюсь к мысли… — Даниэльс осекся. Господи, подумал он, это чересчур фантастично. Такого просто быть не могло. Хотя только этим и можно объяснить случившееся на третьем этаже час назад.

— Доктор Даниэльс, к какой мысли вы склоняетесь? Если у вас есть какие-то сведения, сделайте милость, выкладывайте. Вы, разумеется, понимаете, что это для вас значит. Слишком много славы, и славы дурной. Сенсационной. А больница не может позволить себе сенсационности. И думать не хочу о том, как сейчас все это подается в газетах и по трехмернику. А еще будет и полицейское расследование. Они уже шастают по зданию, беседуют с людьми, с которыми не имеют права беседовать, и задают вопросы, которые лучше бы не задавать. Скорее всего, нам теперь не отвертеться от слушаний в конгрессе. Космическая Служба вцепится нам в глотку, желая узнать, что стряслось с Блейком, с этой их гордостью и детищем. Не могу же я сказать им, Даниэльс, что он превратился в волка!

— Не в волка, сэр. А вчуждое нам существо, похожее на волка. Вспомните: полиция утверждала, что это был волк, из плеч которого торчали руки.

— Никто этого не подтвердил, — прорычал главврач. — Полиция была в панике. Открыть пальбу прямо в вестибюле! Одна из пуль пролетела в каком-то дюйме от сестры приемного покоя и вонзилась в стену над самой ее головой. Эти люди были испуганы, они и сами не знают, что видели. Что вы там говорили про чуждое существо?

Даниэльс глубоко вздохнул.

— Сегодня на слушаниях по вопросам биоинженерии свидетель по имени Люкас показал, что он раскопал старые отчеты, в которых говорится о том, как два столетия назад была изготовлена пара искусственных людей. По его утверждению, бумаги эти он нашел в делах Космической Службы.

— Почему у них? Почему отчеты такого рода…

— Погодите, — сказал Даниэльс. — Вы еще не слышали и половины. Эти люди были андроидами с незамкнутыми цепями.

— Господи боже! — вскричал Уинстон. Он смотрел на Даниэльса тусклым взглядом. — Давнишний принцип оборотня! Организм, способный превращаться во все, что угодно. Существует древний миф…

— По-видимому, это был не миф, — мрачно произнес Даниэльс. — Два андроида действительно были синтезированы и отправлены в космос на исследовательских разведывательных кораблях.

— И вы думаете, что Блейк — один из них?

— Да, я так думаю. Сегодня Люкас показал, что они улетели, и с тех пор летописи молчат о них. Нет никаких упоминаний об их возвращении.

— Это просто бессмыслица, — возразил Уинстон. — Боже мой, прошло двести лет. Если б тогда сделали исправных андроидов, сейчас мир кишел бы ими. Нельзя же выпустить всего двух, а потом похерить весь проект.

— Можно, — отвечал Даниэльс. — Если с этими двумя ничего не получилось. Давайте допустим, что не вернулись не только андроиды, но и корабли, на которых они полетели. Может быть, они просто исчезли и больше не подавали о себе вестей. Тогда не только не стали бы делать новых андроидов, но и засунули бы отчет о неудаче подальше. Вряд ли Космослужба хотела, чтобы кто-нибудь докопался до него.

— Но там не могли знать, что исчезновение кораблей как-то связано с андроидами. В старину, да и сейчас, корабли, бывает, не возвращаются.

Даниэльс покачал головой:

— Один корабль — возможно. С одним кораблем может случиться все что угодно. Но два корабля, имеющие нечто общее, два корабля с андроидами на борту… Туг любой сразу предположит, что причиной мог быть андроид. Или что андроид создал какие-то условия…

— Все это не внушает мне доверия. Я не хочу связываться с Космической Службой. Им вряд ли понравится, если мы попытаемся свалить все на них. Так или иначе, я не вижу связи между этой историей и превращением Блейка в волка, как вы считаете.

— Я уже говорил вам, что это не волк, — поправил его Даниэльс. — Это инопланетное существо, похожее на волка. Допустим, принцип оборотня сработал не так, как они рассчитывали. Предполагалось, что андроид примет облик инопланетного существа, переработает данные, полученные от плененного инопланетянина, и проживет какое-то время в его шкуре. Потом постороннюю информацию сотрут, и он вновь станет гуманоидом, готовым к превращению во что-нибудь еще. Но допустим, что…

— Понятно, — сказал Уинстон. — Допустим, что это не сработало. Допустим, что постороннюю информацию стереть не удалось. Допустим, что андроид остался одновременно и человеком, и инопланетянином. Два существа в одном, и он по желанию способен становиться любым из них.

— Именно так я и думаю, сэр, — сказал Даниэльс. — Но это не все. Мы сняли электроэнцефалограмму Блейка, и она показала, что у него как бы не один разум, а больше. В линиях мозга видны тени других разумов.

Уинстон поднялся из-за стола и принялся мерить шагами комнату.

— Надеюсь, что вы ошибаетесь, — сказал он. — Я думаю, что ошибаетесь. Это безумие…

— Но это единственное, чем можно объяснить случившееся, — настаивал Даниэльс.

— Но один факт мы так и не можем объяснить. Блейка нашли замороженным, в капсуле. И никаких следов корабля. Никаких обломков. Как быть с этим?

— Никак, — ответил Даниэльс. — Мы не можем знать, что случилось. Говоря об обломках, вы подразумеваете, что корабль был уничтожен, но мы не знаем, так ли это. Даже если и так, за двести лет обломки разлетелись бы далеко друг от друга. Может, некоторые из них находились недалеко от капсулы, но их не заметили. В космосе так бывает. Если предмет не отражает света, вы его не разглядите.

— Вы думаете, команда могла догадаться о том, что произошло с Блейком, заморозить его и, сунув в капсулу, катапультировать в пространство? Что это была единственная возможность избавиться от него, не замарав рук?

— Не знаю, сэр. У нас слишком широкий простор для догадок, и мы не способны с уверенностью определить, какая из них верна. Если команда поступила так, как вы сказали, и избавилась от Блейка, почему тогда не вернулся корабль? Объяснив одно, вы тут же сталкиваетесь с необходимостью объяснить что-то другое, а потом, возможно, и третье, и четвертое… По-моему, это безнадежное дело.

Уинстон прекратил вышагивать по комнате, вернулся к столу и сел в кресло. Он протянул руку к аппарату связи:

— Как звали человека, дававшего показания?

— Люкас. Доктор Люкас. Имени не помню. Оно должно быть в газетах. Оператор на коммутаторе наверняка знает его.

— По-моему, стоит пригласить сюда и сенаторов, если они смогут прийти. Гортон. Чандлер Гортон. А кто второй?

— Соломон Стоун.

— Хорошо, — сказал Уинстон. — Посмотрим, что они об этом думают. Они и Люкас.

— И Космическую Службу, сэр?

— Нет. Не сейчас. Сначала надо узнать побольше, а уж потом связываться с Космослужбой.

14

Щебенка предательски осыпалась под лапами Охотника, словно не желая пускать его к пещере, но все же ему удалось подняться и втиснуться в щель, а затем и повернуться головой к выходу.

Теперь, когда его бока и спина были защищены, он впервые ощутил себя более или менее в безопасности, при этом отдавая себе отчет, что безопасность его — всего лишь иллюзия. Вполне вероятно, даже сейчас обитатели этой планеты продолжают охоту за ним, и тогда очень скоро они начнут прочесывать этот район. Ведь то металлическое создание — оно наверняка заметило его и неспроста бросилось за ним, рассекая воздух и высвечивая его горящими глазами. От воспоминания о том, как он едва успел укрыться за деревьями, Охотника передернуло. Всего несколько футов отделяло его от страшного существа, еще немного — и оно задавило бы его.

Он приказал телу расслабиться.

Его разум отправился на разведку, выискивая, собирая, проверяя информацию. Да, на планете существовала жизнь, и ее было куда больше, чем можно ожидать. Жизнь на уровне крошечных неподвижных организмов, не наделенных разумом, все действия которых сводились к факту существования. Были и маленькие носители разума — подвижные, суетливые, настороженные, — интеллект этот оказался настолько слабым и бесплодным, что сознание их практически не поднималось над осмыслением собственной жизни и угрожающих ей опасностей. Одно из существ, жуткое, злобное и очень голодное, кого-то искало, охотилось, подталкиваемое красной волной убийства, пульсирующей у него в мозгу. Три других существа забились вместе в одно укрытие, и по ощущению довольства, уюта и теплоты, исходящему от них, было ясно, что укрытие вполне надежно и удобно. И еще другие существа, и еще, и еще… Это была жизнь, и некоторые формы ее обладали разумом. Но ничего похожего на то резкое, яркое и пугающее ощущение, которое вызывали существа, обитающие в наземных пещерах.

Запущенная планета, подумал Охотник, переполненная жизнью, водой, растительностью, со слишком плотным и тяжелым воздухом и чересчур жарким климатом. Мир, где нет ни покоя, ни безопасности, одно из тех мест, где постоянно надо держать наготове все чувства и где, несмотря на это, неизвестная опасность может проскользнуть через все заслоны и схватить тебя за горло. Приглушенно стонали деревья, и, вслушиваясь в эти звуки, Охотник не мог понять, от чего исходит стон. И, лежа в пещере и размышляя, он понял, что звук этот — шуршание листьев и скрежет ветвей, а сами деревья не способны издавать звуки, что деревья и прочая растительность на этой планете, называемой Землей, наделены жизнью, но не разумом и чувствами. И что пещеры были постройками, и что люди объединялись не в племена, а в ячейки по признакам пола, именуемые семьями, и что постройка, в которой живет семья, называется домом.

Информация нахлынула на него, словно цунами, сомкнулась над ним, и, на миг поддавшись панике, он вдруг почувствовал, что тонет в ней, но напрягся, рванулся вверх — и волна исчезла. Однако в его разуме осталось все знание о планете, каждый бит информации, которой владел Оборотень.

— Извини, — сказал Оборотень. — Следовало бы передать тебе все постепенно, чтобы ты ознакомился с данными и попробовал их классифицировать, но у меня не было времени. Пришлось дать тебе все сразу. Теперь это все твое.

Охотник окинул приобретенное знание оценивающим взглядом и содрогнулся при виде горы перемешавшихся, перепугавшихся между собой данных.

— Многие из них устарели, — сказал Оборотень. — Многого не знаю и я сам. Сведения о планете, которые ты получил, состоят из того, что я знал двести лет назад, и узнанного после возвращения. Мне хочется, чтобы ты обязательно помнил: информацию эту нельзя считать исчерпывающей, а часть ее сегодня может оказаться просто бесполезной.

Охотник сел на каменный пол пещеры и еще раз прощупал темноту леса, подтянул, подправил сигнальную сеть, которую он развесил во всех направлениях.

Отчаяние охватило его. Тоска по родной планете со снежными и песчаными дюнами, на которую нет возврата. И, возможно, никогда не будет. Он обречен жить здесь, в этом хаосе жизни и опасностей, не зная, куда идти и что делать. Преследуемый доминирующим видом жизни на планете, видом, как выяснилось, куда более опасным, чем можно предположить. Существами коварными, безжалостными, нелогичными, отягощенными ненавистью, страхом и алчностью.

15

— Оборотень, — позвал он, — а что стало с тем моим телом, в котором я жил до того, как пришли вы, люди? Я помню, вы захватили его. Что вы с ним сделали?

— При чем здесь я? Я его не ловил. И ничего с ним не делал.

— Не надо со мной играть в вашу человеческую казуистику. Пусть не ты, не ты лично, и все же…

— Охотник, — сказал Мыслитель. — Мы все втроем в одной ловушке, если это можно считать ловушкой. Я склонен думать, что мы оказались в уникальной ситуации, которая, не исключено, обернется для нас выигрышем. У нас одно тело, а наши разумы так близки, как не были никогда близки другие разумы. И нам нельзя ссориться: между нами не должно быть разногласий, мы просто не можем себе их позволить. Мы должны установить между собой гармонию. И если есть какие-то разногласия, их надо устранить немедленно, чтобы они не дали о себе знать потом.

— Именно это, — сказал Охотник, — я и делаю. Выясняю то, что меня беспокоит. Что стало с тем первым мной?

— То первое тело, — ответил Оборотень, — подверглось биологическому анализу. Его исследовали, разложив на молекулы. Собрать его обратно невозможно.

— Другими словами, вы меня убили.

— Если ты предпочитаешь это слово.

— И Мыслителя?

— И Мыслителя тоже. Его первым.

— Мыслитель, — обратился Охотник, — и ты это принимаешь?

— У меня нет готового ответа. Я должен обдумать. Естественно, совершенное над личностью насилие должно вызывать неприятие. Однако я склонен рассматривать случившееся скорее как преображение, чем насилие. Если б со мной не произошло того, что произошло, я бы никогда не смог оказаться в твоем теле или соприкоснуться с твоим разумом. И твое знание, собранное со звезд, миновало бы меня, и это было бы прискорбно, поскольку ничего из него мне не было известно. А теперь давай возьмем тебя. Если бы люди не сделали с тобой того, что сделали, ты никогда не познал бы значения картин, которые наблюдал там, на звездах. Ты просто продолжал бы собирать их и наслаждаться ими и никогда, может быть, не задумывался бы над ними. Я не могу представить себе ничего более трагичного — быть на пороге великой тайны и даже не задуматься над ней.

— Я не уверен, — сказал Охотник, — что предпочел бы тайну чуду.

— Неужели тебя не увлекает необычность ситуации? — спросил Мыслитель. — Мы трое — вместе. Три существа, столь разные, столь непохожие друг на друга. Ты, Охотник, буян и разбойник, коварный, хитроумный Оборотень и я…

— И ты, — добавил Охотник, — всезнающий, дальновидный…

— Правдоискатель, — закончил Мыслитель, — я только собирался сказать это.

— Если кому-то из вас будет легче, — сказал Оборотень, — я готов принести извинения за человеческую расу. Во многих отношениях люди мне нравятся не больше, чем вам.

— И правильно, — согласился Мыслитель. — Потому что ты не человек. Ты нечто, созданное людьми, ты агент человеческой расы.

— И все-таки, — возразил Оборотень, — надо же быть кем-то. Лучше я буду человеком, чем совсем никем. Одиночество невыносимо.

— Ты не одинок, — сказал Мыслитель. — Теперь нас трое.

— Все равно, — упрямился Оборотень, — я настаиваю на том, что я человек.

— Я не понимаю, — сказал Мыслитель.

— А я, кажется, понимаю, — сказал Охотник. — Там, в больнице, я почувствовал что-то такое, чего не ощущал никогда прежде, чего давным-давно не испытывал ни один Охотник. Гордость расы и, более того, боевой дух расы, который был запрятан так глубоко во мне, что я о нем даже не подозревал. Мне кажется, Оборотень, что некогда моя раса была такой же задиристой, как твоя сегодня. Принадлежностью к такой расе надо гордиться. Она дает силу, осанку и в значительной мере самоуважение. Это нечто такое, чего Мыслителю и его виду никогда не ощутить.

— Моя гордость, если я таковой обладаю, — отозвался Мыслитель, — наверное, другого рода и проистекает из других мотивов. Но я ни в коей степени не исключаю существования множества видов гордости.

Охотник вдруг обратил свое внимание на склон и на лес, встревоженный запахом опасности, которая проскользнула через расставленную им сигнальную сеть.

— Тихо! — приказал он.

Где-то вдалеке он уловил едва слышные сигналы и сосредоточился на них. Шли трое, три человека, затем их стало больше — целая шеренга людей прочесывала лес. И насчет того, что они ищут, сомневаться не приходилось.

Он перехватил размытые закраины их перекатывающихся волнами мыслей: люди были напуганы, но полны ярости и отвращения, усиленного ненавистью. Помимо злости и ненависти, их подгонял азарт погони, странное, дикое возбуждение, которое заставляло их искать существо, ставшее причиной страха, — искать, чтобы найти и убить.

Охотник напряг тело и приподнялся, чтобы броситься прочь от пещеры. Есть только один способ спастись от этих людей, подумал он, — бежать, бежать, бежать.

— Подожди, — сказал Мыслитель.

— Сейчас они будут здесь.

— Не спеши. Они идут медленно. Возможно, есть лучшее решение. Нельзя убегать вечно. Одну ошибку мы уже сделали. Другой быть не должно.

— О какой ошибке ты говоришь?

— Нам не следовало бы превращаться в тебя. Надо было оставаться Оборотнем. Мы превратились, поддавшись слепому страху.

— Но мы тогда не знали. Увидели опасность и среагировали. Нам угрожали…

— Я мог что-нибудь придумать, — сказал Оборотень. — Но, может быть, так лучше. Меня уже подозревали. И наверняка установили бы за мной наблюдение. Или заперли бы. А так мы, по крайней мере, на свободе.

— Если будем и дальше убегать, — возразил Мыслитель, — нас хватит ненадолго. Их слишком много — слишком много на этой планете. От всех не спрятаться. Невозможно уклониться от всех и каждого. Математически шансы так малы, что на них не стоит рассчитывать.

— У тебя есть какая-то идея? — спросил Охотник.

— Предлагаю превратиться в меня. Я могу стать бугром или чем-то незаметным, например камнем в этой пещере. Когда они заглянут сюда, то ничего необычного не увидят.

— Погоди-ка, — сказал Оборотень, — идея неплохая, но могут возникнуть осложнения.

— Проблемы?

— Ты должен был бы уже разобраться. Не проблемы, а проблема. Климат планеты. Для Охотника здесь слишком жарко. Для тебя будет слишком холодно.

— Холод — это недостаток тепла?

— Да.

— Недостаток энергии?

— Правильно.

— Трудно сразу запомнить все термины, — сказал Мыслитель. — Все надо разложить по мысленным полочкам, усвоить разумом. Однако я могу выдержать немного холода. А ради общего дела постараюсь выдержать много холода.

— Дело не в том, выдержишь ты или нет. Конечно, ты можешь выдержать. Но для этого тебе потребуется огромное количество энергии.

— Когда в тот раз я возник в доме…

— Ты мог воспользоваться энергоснабжением дома. Здесь же энергию брать неоткуда, разве что из атмосферного тепла. Но и его становится все меньше и меньше, так как солнце давно село. Тебе придется рассчитывать на энергию тела. Внешних источников нет.

— Теперь понятно, — сказал Мыслитель. — Но ведь я могу принять такую форму, которая позволит сэкономить энергию тела. Я могу удержать ее. При превращении вся энергия, которая сейчас останется в теле, перейдет ко мне?

— Думаю, что да. Какая-то часть энергии уходит на само перевоплощение, но, мне кажется, небольшая.

— Как ты себя чувствуешь, Охотник?

— Мне жарко.

— Я не о том. Ты не устал? Не испытываешь нехватку энергии?

— Нет.

— Будем ждать, — объявил Мыслитель, — пока они не подойдут почти вплотную. Затем превращаемся в меня, а я становлюсь ничем или почти ничем. Бесформенным комом. Лучше всего было бы растечься по стенам пещеры тонкой оболочкой. Но при такой форме я потрачу слишком много энергии.

— Они могут не заметить пещеру, — возразил Оборотень. — Могут пройти мимо.

— Нельзя рисковать, — сказал Мыслитель. — Я буду собой не дольше, чем это нам необходимо. Как только они пройдут, мы совершим обратное превращение. Если ты не ошибся в своих оценках.

— Попробуй, просчитай сам, — предложил Оборотень. — Все данные я тебе передал. А физику и химию ты знаешь не хуже меня.

— Данными я, может быть, владею, Оборотень. Но не навыком использовать их. Ни твоим образом мышления, ни твоей способностью к математике, ни твоим умением так быстро схватывать универсальные принципы.

— Прекращайте болтовню, — нетерпеливо оборвал их Охотник. — Давайте решать, что нам делать. Они проходят, и мы превращаемся обратно в меня.

— Нет, — возразил Оборотень, — в меня.

— Но у тебя же нет одежды.

— Здесь это не играет роли.

— А ноги? Тебе нужна обувь. Кругом острые камни и палки. И потом, твои глаза не приспособлены к темноте.

— Они совсем близко, — предупредил Мыслитель.

— Ты прав, — сказал Охотник. — Они спускаются сюда.

16

До начала ее любимой трехмерной программы оставалось пятнадцать минут. Элин дожидалась ее целый день, потому что Вашингтон наскучил ей. Элин уже не терпелось вернуться поскорее в старый каменный дом среди холмов Вирджинии.

Она села, взяла журнал и принялась бесцельно листать его, когда вошел сенатор.

— Чем занималась сегодня? — спросил он.

— Какое-то время следила за ходом слушаний.

— Неплохой спектакль?

— Очень интересно. Не пойму только, зачем ты извлек на свет это дело двухсотлетней давности.

Он усмехнулся:

— Ну, наверное, отчасти для того, чтобы встряхнуть Стоуна. Я не могу смотреть на его физиономию. Думал, у него глаза лопнут.

— Он почти все время только и делал, что сидел и сверкал ими, — сказала Элин. — Ты, я полагаю, доказывал, что биоинженерия — вовсе не такая новая штука, как считает большинство людей.

Он сел в кресло, взял газету и взглянул на яркие заголовки.

— Да, — ответил он. — И еще я доказывал, что биоинженерия возможна, что она уже применялась, и довольно искусно, два столетия назад. И что, однажды с испугу забросив ее, мы не должны трусить снова. Подумать только, сколько времени мы потеряли — двести лет! У меня есть и другие свидетели, которые достаточно убедительно подчеркнут это обстоятельство.

Он встряхнул газету, расправляя ее, и принялся за чтение.

— Мать улетела благополучно? — спросил он.

— Да, самолет поднялся незадолго до полудня.

— На сей раз Рим, не так ли? Что там, кино, поэзия?

— Кинофестиваль. Кто-то отыскал старые фильмы, конца двадцатого века, кажется.

Сенатор вздохнул.

— Твоя мать — умная женщина, — сказал он. — И способна оценить такие вещи, а я, боюсь, нет. Она говорила, что возьмет тебя с собой. Возможно, тебе было бы интересно посмотреть Рим.

— Ты же знаешь, что мне это не интересно, — ответила она. — Ты просто старый жулик: притворяешься, будто тебе нравится то, что любит мама, но тебе нет до этого никакого дела.

— Наверное, ты права, — согласился сенатор. — Что там по трехмернику? Может, я втиснусь в будку вместе с тобой?

— Тебе отлично известно, что места там вдоволь. Милости прошу. Я жду Горацио Элджера. Минут через десять начнется.

— Горацио Элджер? Что это такое?

— Ты бы, наверное, назвал это сериалом. Он никогда не кончается. Горацио Элджер — тот, кто его сочинил. Он написал много книг, давно, в первой половине двадцатого века, а может быть, еще раньше. Тогдашние критики считали, что это дрянные книжки, и, наверное, так оно и было. Но их читало множество людей, и, по-видимому, книги вызывали у них какой-то отклик. В них говорилось, как бедный парень разбогател, хотя все было против него.

— По-моему, пошлятина, — сказал сенатор.

— Вероятно. Но режиссеры и сценаристы взяли эти дрянные книжки и превратили в документ общественной жизни, вплетя в историю немало сатиры. Они чудесно воссоздали фон; декорации в большинстве своем относятся, я думаю, к концу девятнадцатого или началу двадцатого века. И не только предметный фон, но и социальный, и нравственный… Это были времена варварства, ты знаешь? В фильме человек попадает в такие положения, что кровь стынет…

Послышался гудок телефона, и видеоканал заморгал. Поднявшись с кресла, сенатор пересек комнату, а Элин устроилась поудобнее. Еще пять минут, и начнется передача. Хорошо, что сенатор будет смотреть с нею вместе. Она надеялась, что его не отвлекут какие-нибудь события, вроде этого телефонного звонка к примеру. Она листала журнал. За спиной у нее приглушенно звучали голоса собеседников.

— Я должен ненадолго уйти, — сказал, возвращаясь, сенатор.

— Горацио пропустишь.

Он покачал головой:

— В другой раз посмотрю. Звонил Эд Уинстон из Сент-Барнабаса.

— Из больницы? Что-то стряслось?

— Никто не болен, если ты об этом. Но Уинстон, похоже, в расстройстве. Говорит, надо встретиться. Не пожелал ввести меня в курс по телефону.

— Ты там недолго? Возвращайся пораньше. Тебе надо выспаться: эти слушания…

— Постараюсь, — сказал он.

Элин проводила его до двери, помогла надеть плащ и вернулась в гостиную.

Больница, подумала она. Услышанное пришлось ей не по нраву: какое отношение мог иметь сенатор к больнице? При мысли о больнице она всегда чувствовала себя не в своей тарелке. Не далее как сегодня Элин была в этой самой лечебнице. Она и не хотела туда, но теперь радовалась, что сходила. Бедняге Блейку действительно нелегко, думала она. Не знать, кто ты такой, не знать, что ты такое…

Она вошла в будку трехмерника и села в кресло; впереди и по бокам поблескивал вогнутый экран. Элин нажала кнопки, повернула диск, и экран заморгал, нагреваясь.

Странно, как это мать восторгается старинными фильмами, — плоскими, лишенными объема изображениями? И хуже всего, уныло подумала она, что люди, которые прикидываются, будто видят в старом какие-то великие ценности, в то же время выказывают притворное презрение к новейшим развлечениям, заявляя, что в них-де нет никакого искусства. Быть может, спустя несколько веков, когда разовьются новые формы развлечений, трехмерник тоже переживет свое второе рождение — как древнее искусство, которое недооценивали в пору его расцвета.

Экран перестал мигать, и Элин «очутилась» на улице в центре города. «…Никто пока не может предложить какое-либо объяснение тому, что произошло здесь менее часа назад, — услышала она чей-то голос. — Поступают противоречивые сообщения, но до сих пор нет двух полностью совпадающих версий. Больница начинает успокаиваться, но в течение некоторого времени здесь царил кавардак. Сообщают, что один пациент пропал, но эти сообщения нечем подкрепить. По свидетельству большинства очевидцев, какое-то животное — некоторые утверждают, что волк, — в ярости пронеслось по коридору, бросаясь на всех, кто стоял у него на пути. Один свидетель говорит, что из плеч волка, если это был волк, торчали руки. Прибывшая полиция открыла пальбу, изрешетив пулями приемный покой…»

Элин затаила дыхание. Сент-Барнабас! Это было в Сент-Барнабасе. Она была там, навещала Эндрю Блейка, и ее отец сейчас на пути туда. Что же происходит?

Элин привстала с кресла, но потом снова села. Она ничего не могла сделать. И не должна была делать. Сенатор сумеет позаботиться о себе: он всегда это умел.

Да и животное это, по-видимому, уже убежало из больницы. Если она немного подождет, то увидит, как ее отец вылезает из машины и поднимается по лестнице.

Она стояла, дрожа на ледяном ветру, дувшем вдоль улицы.

17

Скользя по осыпающейся щебенке, выстилавшей склон вокруг пещеры, люди приближались. Луч света пронзил каменную нишу.

Мыслитель уплотнился и ослабил поле. Он понимал, что поле может его выдать, но дальше ослаблять поле было нельзя, поскольку оно составляло часть самого Мыслителя и без него он не мог существовать. Тем более здесь, в таких обстоятельствах, когда охлаждающаяся атмосфера с жадностью высасывает из него энергию.

Мы должны быть самими собой, подумал он. Нам не стать больше или меньше, чем мы есть, кроме как через долгий, медленный процесс эволюции, однако можно ли допустить, чтобы тысячелетия сплавили три различных разума в один? Чтобы этот разум был наделен эмоциями, которых я не имею, но осознаю, и холодной отстраненной логикой, которой не владеют мои компаньоны, но владею я, и обостренной пронзительностью Охотника, недоступной ни мне, ни Оборотню. Только слепая случайность свела наши три разума, поместила их в массу вещества, которое можно превратить в тело, — какова вероятность, что такое случилось бы в будущем само по себе? Результатом чего мы оказались — слепого случая или судьбы? Есть ли судьба? Что такое судьба? Возможно ли, что существует некий огромный, всеобъемлющий вселенский План и что ход событий, объединивший три разума, являет собой часть этого Плана, необходимый шаг в цепи шагов, которыми План приближается к своей невероятно далекой, но всегда существовавшей цели?

Камни осыпались под ногами, и, сопротивляясь стаскивающей его вниз силе тяжести, человек цеплялся за землю пальцами, отчего фонарик в его руке прыгал и вздрагивал, описывая лучом судорожные дуги.

Человек оперся локтем о карниз и заглянул в пещеру.

— О-хо, — выдохнул он и закричал: — Эй, Боб, здесь какой-то чудной запах. В пещере кто-то был. Совсем недавно.

Мыслитель расширил поле, резко двинув его вперед. Оно обрушилось на человека, словно кулак боксера, выбило из-под него локоть, удерживающий его на карнизе, и швырнуло прочь. Перевернувшись и потеряв опору, человек издал крик — один вопль ужаса, выдавленный легкими. Затем его тело рухнуло на склон и покатилось. Мыслитель чувствовал, как оно катится, увлекая за собой камни, — они осыпались, стуча по скале, и сухие сучья трещали и хрустели. Затем стук и треск прекратились, а снизу донесся всплеск.

Люди бросились вниз по склону, размахивая фонариками и высвечивая из темноты кусты и блестящие стволы деревьев.

Раздались голоса:

— Боб, с Гарри что-то случилось!

— Точно, он кричал.

— Он полетел вниз, в ручей. Я слышал, как он плюхнулся.

Стараясь замедлить головокружительный спуск по откосу, люди пронеслись мимо пещеры. Пять фонарей уже бешено шарили внизу под горой, и несколько человек бродили по ручью.

— А что теперь? — спросил Охотник. — Слышал, что он там вопил? Пока они отвлеклись, но кто-нибудь обязательно вспомнит про пещеру. Несколько человек поднимутся обратно. И могут начать стрелять сюда.

— Я тоже так думаю, — согласился Оборотень. — Они попытаются разобраться. Тот тип, который упал…

— Упал! — фыркнул Мыслитель. — Я столкнул его.

— Ну хорошо. Тот тип, которого ты столкнул, успел их предупредить. Возможно, он учуял запах Охотника.

— Я не пахну, — обиделся Охотник.

— Ну, это уж слишком, — сказал Мыслитель. — У каждого из нас, я полагаю, тело обладает отличительным запахом. И твоя биологическая форма находилась здесь достаточно долго, чтобы ее запах пропитал пещеру.

— А может быть, это твой запах, — возразил Охотник. — Не надо забывать…

— Хватит, — оборвал их Оборотень. — Какая разница, кого из нас он учуял. Вопрос в том, что делать дальше. Мыслитель, ты смог бы превратиться во что нибудь тонкое и плоское, выбраться отсюда и вскарабкаться по склону?

— Сомневаюсь. На этой планете слишком холодно. Я быстро теряю энергию. Если я увеличу площадь моего тела, энергия будет тратиться еще быстрее.

— Эту проблему нам как-то надо решать, — сказал Охотник. — Поддерживать в теле необходимый запас энергии. Оборотню придется есть за нас. Усваивая пищу, которая имеется на этой планете, он будет снабжать нас энергией. А для этого ему надо будет оставаться в его обличье по крайней мере столько, сколько требуется для пищеварения. Некоторыми источниками энергии может воспользоваться Мыслитель. Что касается меня, похоже, здесь нет пригодной для меня пищи, и моя жизненная форма, видимо…

— Все это так, — перебил Оборотень. — Но об этом еще будет время поговорить. А пока давайте решим, что делать сейчас. Судя по всему, нам надо превращаться в Охотника. Меня они заметят. Белое тело сразу бросится в глаза. Ты готов, Охотник?

— Конечно, готов, — отозвался Охотник.

— Отлично. Выползай из пещеры и двигайся вверх по склону. Спокойно и тихо. Но как можно быстрей. Их отряд весь собрался внизу, и, если ты себя не выдашь, мы вряд ли натолкнемся на кого-либо из них.

— Вверх? — спросил Охотник. — А куда потом?

— Беги по любой из дорог, — ответил Оборотень, — пока мы не встретим телефон-автомат.

18

— Если ваша мысль верна, — сказал Чандлер Гортон, — мы должны немедленно разыскать Блейка.

— Почему вы думаете, что это Блейк? — спросил главврач. — Не Блейк же убежал из больницы. Если Даниэльс прав, то это инопланетное существо.

— Но там был и Блейк, — возразил Гортон. — Поначалу он мог принять облик инопланетного существа, но потом превратился в Блейка.

Сенатор Стоун, нахохлившись в большом кресле, зашипел на Гортона:

— Если вас интересует мое мнение, то это чушь.

— Разумеется, нас интересует, что вы думаете, — отвечал Гортон. — Но мне очень хочется, Соломон, чтобы ваше мышление хоть раз принесло немного пользы.

— Какая тут может быть польза? — вскричал Стоун. — Это какая-то детская инсценировка. И я еще в ней не разобрался, но знаю, что так оно и есть. Я готов держать пари, что за всем этим стоите вы, Чандлер. Вечно вы выкидываете трюки. Вот и подстроили все, чтобы что-то доказать! Я больше чем уверен в этом. Я сразу понял, что дело нечисто, еще когда вы позвали в свидетели этого шута Люкаса.

— Доктора Люкаса, с вашего разрешения, сенатор, — поправил Гортон.

— Ладно, пусть доктора Люкаса. Что ему об этом известно?

— Давайте выясним, — сказал Гортон. — Доктор Люкас, что вам об этом известно?

Люкас сухо улыбнулся:

— Относительно случившегося в этой больнице — ровным счетом ничего. А что касается высказанного доктором Даниэльсом мнения о происшедшем, я должен с ним согласиться.

— Но это лишь предположение, — подчеркнул Стоун. — Доктор Даниэльс все это придумал. Браво! У него богатое воображение, но это не значит, что все произошло так, как ему кажется.

— Я должен обратить ваше внимание на то, что Блейк был пациентом Даниэльса, — сказал главврач.

— И, следовательно, вы верите предположениям доктора.

— Не обязательно. Я не знаю, что и думать. Но если кто-то имеет право на мнение, так это доктор Даниэльс.

— Давайте-ка немного успокоимся, — предложил Гортон, — и посмотрим, что у нас есть. По-моему, на выдвинутое сенатором обвинение в инсценировке вряд ли стоит отвечать, однако думаю, что мы должны согласиться: сегодня вечером здесь произошло нечто в высшей степени необычное. Кроме того, я не сомневаюсь, что решение созвать нас всех вместе далось доктору Уинстону нелегко. Он говорит, что не может составить обоснованное мнение, однако доктор, должно быть, чувствовал, что причина для беспокойства есть.

— Я по-прежнему так думаю, — сказал главврач.

— Как я понимаю, этот волк или что-то еще…

Соломон Стоун громко фыркнул. Гортон бросил на него ледяной взгляд.

— …или что-то еще, — продолжал он, — перебежал через улицу в парк, и полиция погналась за ним.

— Совершенно верно, — сказал Даниэльс. — Они там до сих пор стараются загнать его. Какой-то дурак водитель ослепил его фарами, когда он перебегал дорогу, и попытался задавить.

— Разве не ясно, что всему этому надо положить конец? — сказал Гортон. — Похоже, вся округа сорвалась с катушек…

— Поймите, — объяснил главврач, — все это выглядело сплошным безумием. Никто не мог сохранить хладнокровие.

— Если Блейк — то, чем считает его Даниэльс, — сказал Гортон, — мы должны вернуть его. Мы потеряли двести лет развития человеческой биоинженерии только потому, что проект Космической Службы, как считали, провалился. И поэтому его замалчивали. И замалчивали, надо подчеркнуть, настолько успешно, что о нем забыли. Миф, легенда — вот и все, что от него осталось. Однако теперь видно, что проект не был неудачным. И где-то в лесах сейчас, должно быть, бродит доказательство его успеха.

— Провалиться-то он провалился, — сказал доктор Люкас. — Он не сработал так, как хотела Космическая Служба. Думается, догадка Даниэльса верна: если характеристики инопланетянина введены в андроида, их не сотрешь. Они стали постоянным свойством самого андроида. И вот он превратился в два существа — человека и инопланетянина. Во всех отношениях — как в телесном, так и с точки зрения устройства своего разума.

— Кстати, о разуме, сэр. Будет ли мышление андроида искусственным? — спросил главврач. — Я имею в виду специально разработанный и введенный в него разум.

Люкас покачал головой:

— Сомневаюсь, доктор. Это довольно еще сырой метод. В отчетах — по крайней мере, в тех, что я видел, — об этом не упоминается, но я предполагаю, что в мозг андроида был введен разум реального человека. Даже в те времена такое оказалось технически осуществимым. Как давно были созданы банки разума?

— Триста с небольшим лет назад, — ответил Гортон.

— Значит, технически они могли осуществить такой перенос. Построение же искусственного разума и сегодня трудное дело, а двести лет назад — и подавно. Думаю, что даже сейчас нам неизвестны все составляющие, необходимые для изготовления уравновешенного разума — такого, который можно назвать человеческим. Слишком много для этого нужно. Мы могли бы синтезировать разум — наверное, могли бы, — но это был бы странный разум, порождающий странные поступки, странные чувства. Он не был бы целиком человеческим, не дотягивал бы до человеческого, а может быть, превосходил бы его.

— Значит, вы думаете, что Блейк носит в своем мозгу дубликат разума какого-то человека, жившего в те времена, когда Блейка создавали? — спросил Гортон.

— Я почти уверен в этом, — ответил Люкас.

— И я тоже, — сказал главврач.

— В таком случае он человек, — проговорил Гортон. — Или, по крайней мере, обладает разумом человека.

— Я не знаю, как иначе они могли снабдить его разумом, — произнес Люкас.

— И тем не менее это чепуха, — сказал сенатор Стоун. — Сроду не слыхал такой чепухи.

Никто не обратил на него внимания. Главврач посмотрел на Гортона:

— По-вашему, вернуть Блейка жизненно необходимо?

— Да. Пока полиция не убила его, или ее, или в каком он там теле… Пока они не загнали его в такую дыру, где мы его и за несколько месяцев не найдем, если вообще найдем.

— Согласен, — сказал Люкас. — Подумайте только, сколько он может нам рассказать. Подумайте, что мы можем узнать, изучив его. Если Земля собирается заняться программой человеческой биоинженерии — ныне или в будущем, — тому, что мы сможем узнать от Блейка, цены не будет.

Главврач озадаченно покачал головой.

— Но Блейк — особый случай. Организм с незамкнутыми цепями. Насколько я понимаю, предложенная биоинженерная программа не предусматривает создания таких существ.

— Доктор, — сказал Люкас, — то, что вы говорите, верно, однако любой организованный синтетический…

— Вы тратите время попусту, господа, — сказал Стоун. — Никакой программы человеческой биоинженерии не будет. Я и кое-кто из моих коллег намерены позаботиться об этом.

— Соломон, — устало сказал Гортон, — давайте отложим заботы о политической стороне дела. Сейчас в лесах бродит перепуганный человек, и мы должны найти способ дать ему знать, что не хотим причинить ему вреда.

— И как вы предполагаете это осуществить?

— Ну, это, я думаю, нетрудно. Отзовите загонщиков, потом опубликуйте эти сведения, подключите газеты, электронные средства информации и…

— Думаете, волк будет читать газеты или смотреть трехмерник?

— Скорее всего, он не останется волком, — сказал Даниэльс. — Я убежден, что он опять превратится в человека. Наша планета может причинить неудобства инопланетному существу…

— Господа, — сказал главврач. — Прошу внимания, господа.

Все повернулись к нему.

— Мы не можем этого сделать. В такого рода истории больница будет выглядеть нелепо. И так все плохо, а тут еще оборотень! Разве не ясно, какие будут заголовки? Разве не ясно, как повеселится за наш счет пресса?

— А если мы правы? — возразил Даниэльс.

— То-то и оно. Мы не можем быть уверенными в своей правоте. У нас может быть сколько угодно причин считать себя правыми, но этого все равно недостаточно. В таком деле нужна стопроцентная уверенность, а у нас ее нет.

— Значит, вы отказываетесь опубликовать такое объявление?

— От имени больницы не могу. Если Космическая Служба даст на то свое разрешение, я соглашусь. Но сам я не могу. Даже если правда на моей стороне, все равно Космослужба обрушится на меня, как тонна кирпича. Они поднимут жуткий скандал…

— Несмотря на то, что прошло двести лет?

— Несмотря на это. Разве не ясно, что, если Блейк и вправду то, чем мы его считаем, он принадлежит Космослужбе? Пусть они и решают. Он — их детище, а не мое. Они заварили эту кашу и…

Комната наполнилась громовым хохотом Стоуна.

— Не смотрите на него, Чандлер. Идите и расскажите все газетчикам сами. Разнесите эту весть. Докажите нам, что вы не робкого десятка. Боритесь за свои убеждения. Надеюсь, это вам под силу.

— Уверен, что так, — ответил Гортон.

— Только попробуйте, — вскричал Стоун. — Одно слово на людях, и я подниму вас на воздух! Так высоко, что вы и за две недели не вернетесь на Землю!

19

Настырные гудки телефона наконец-то пробились в созданный трехмерником мир иллюзий. Элин Гортон встала, вышла из будки. Телефон попискивал, видеоэкран сверкал нетерпеливыми вспышками. Элин добралась до него, включила аппарат на прием и увидела обращенное к ней лицо, слабо освещенное плохонькой лампочкой в потолке телефона-автомата.

— Эндрю Блейк? — в изумлении вскричала она.

— Да, это я. Видите ли…

— Что-то случилось? Сенатора вызвали в…

— Кажется, у меня маленькие неприятности, — сказал Блейк. — Вы, вероятно, слышали о происшедшем.

— Вы о больнице? Я немного посмотрела, но смотреть оказалось не на что. Какой-то волк. И, говорят, исчез один из пациентов, кажется… — Она задохнулась. — Один из пациентов исчез! Это они о вас, Эндрю?

— Боюсь, что да. И мне нужна помощь. И вы — единственная, кого я знаю, кого могу попросить…

— Что я должна сделать, Эндрю? — спросила она.

— Мне нужна какая-нибудь одежда, — сказал он.

— Вы что же, покинули лечебницу без одежды? На улице же холодно…

— Это длинная история, — сказал он. — Если вы не хотите мне помочь, так и скажите. Я пойму. Мне неохота впутывать вас, но я понемногу замерзаю. И я бегу…

— Убегаете из больницы?

— Можно сказать, да.

— Какая нужна одежда?

— Любая. На мне ничего нет.

На миг она заколебалась. Может, попросить у сенатора? Но его нет дома. Он не вернулся из больницы, и неизвестно, когда вернется.

Когда она заговорила снова, голос ее звучал спокойно и четко:

— Дайте-ка сообразить. Вы исчезли из больницы, без одежды, и не собираетесь возвращаться. По вашим словам, вы в бегах. Значит, кто-то за вами охотится?

— Какое-то время за мной гналась полиция, — ответил он.

— Но сейчас не гонится?

— Нет, не гонится. Мы от них ускользнули.

— Мы?

— Я оговорился. Я хочу сказать, что улизнул от них.

Она глубоко вздохнула, набираясь решимости:

— Где вы?

— Точно не знаю. Город изменился с тех пор, когда я знал его. Думаю, я на южном конце старого Тафтского моста.

— Оставайтесь там, — сказала она. — И ждите мою машину. Я замедлю ход и буду высматривать вас.

— Спасибо…

— Минутку. Я тут подумала… Вы из автомата звоните?

— Совершенно верно.

— Чтобы такой телефон действовал, нужна монетка. Где же вы ее взяли, коли на вас нет одежды?

На его лице появилась грустная улыбка.

— Монетки тут падают в маленькие коробочки. Я воспользовался камнем.

— Вы разбили коробочку, чтобы достать монетку и позвонить по телефону?

— Преступник, да и только, — сказал он.

— Ясно. Тогда лучше дайте мне номер телефонной будки и держитесь поблизости, чтобы я могла позвонить, если не сумею отыскать вас.

— Сейчас, — он взглянул на табличку над телефоном и вслух прочел номер. Элин отыскала карандаш и записала цифры на полях газеты.

— Вы понимаете, что искушаете судьбу? — спросила она. — Я держу васна привязи у телефона, а по номеру можно узнать, где он.

Блейк скорчил кислую мину:

— Понимаю, но приходится рисковать. У меня же нет никого, кроме вас.

20

— Человек, с которым ты говорил, женская особь? — спросил Охотник. — Она женщина, правильно?

— Женщина, — подтвердил Оборотень. — Еще какая. Я имею в виду, что красивая женщина.

— Мне трудно ухватить оттенки смысла, — сказал Мыслитель. — Я не сталкивался раньше с этим понятием. Женщина — это существо, к которому можно выражать свою приязнь? Влечение, насколько я могу судить, должно быть взаимным. Женщине можно доверять?

— Когда как, — ответил Оборотень. — Это зависит от многих вещей.

— Твое отношение к самкам непонятно, — проворчал Охотник. — Что они такое? Не более чем продолжатели рода. В соответствующий момент и время года…

— Твоя система неэффективна и отвратительна, — добавил Мыслитель. — Когда мне надо, я сам продолжаю самого себя. Вопрос, который я задал, связан не с социальной или биологической ролью женщины, а с тем, можем ли мы довериться именно ей?

— Не знаю, — ответил Оборотень. — Думаю, что да. И я уже на это сделал ставку.

Дрожа от холода, он укрылся за кустами. Зубы начинали выбивать дробь. С севера дул ледяной ветер. Впереди, напротив Блейка, стоила телефонная будка с чуть подсвеченной тусклой надписью. За будкой тянулась пустынная улица, по которой изредка с шуршанием проносились наземные автомобили.

Блейк присел на корточки, вжимаясь в кусты. Господи, подумал он, ну и положение! Сидеть здесь голым, наполовину окоченевшим и ждать девушку, которую видел всего два раза в жизни, и почему-то надеяться, что она принесет ему одежду.

Он вспомнил телефонный звонок и поморщился. Ему пришлось собрать всю свою решимость, чтобы заставить себя позвонить, и, если б она не стала с ним разговаривать, он бы не осудил ее. Но она выслушала его. Испуганно, конечно, и, может быть, с некоторым недоверием, как любой бы на ее месте. Когда звонит едва знакомый человек и обращается с дурацкой просьбой. Никаких обязательств перед ним у нее не было. Он это понимал. Но еще более нелепой ситуацию делало то, что Блейк уже второй раз вынужден просить у дочки сенатора одежду, чтобы было в чем идти домой. Только в этот раз к себе он не пойдет. Полиция наверняка уже караулит у дома.

Дрожа и тщетно пытаясь сохранить тепло тела, Блейк обхватил себя руками. С неба донесся рокот, и он быстро посмотрел вверх. Над деревьями, постепенно снижаясь, — по всей видимости, направляясь на одну из посадочных площадок города, — летел дом. В окнах горел свет, смех и музыку слышно было даже на земле. Счастливые, беззаботные люди, подумал Блейк, а он сидит тут, скрючившись и окоченев от холода.

Ну а что потом? Что делать им троим потом? После того, как он получит одежду?

Судя по Элин, средства массовой информации еще не объявили, что он тот самый человек, который сбежал из клиники. Но еще несколько часов — и сообщение появится. И тогда его лицо будет красоваться на каждой газетной странице. На каждом экране. В этом случае рассчитывать на то, что его не узнают, не приходится. Конечно, тело можно передать Мыслителю или Охотнику, и проблема опознания отпадет, но при этом любому из них надо будет избегать человеческого общества еще тщательней, чем ему. И климат против них — для Мыслителя слишком холодный, для Охотника чересчур жаркий, — и еще одна сложность, связанная с тем, что поглощать и накапливать необходимую для тела энергию мог только он. Возможно, существует пища, с которой справится Охотник, но, чтобы выяснить это, ее надо найти и попробовать. Есть места, расположенные вблизи энергоисточников, и Мыслитель мог бы там зарядиться, но добраться до них и при этом остаться незамеченным очень трудно.

А может, самое безопасное сейчас — попытаться связаться с Даниэльсом? Блейк подумал и решил, что такой шаг будет наиболее разумным. Ответ, который он получит, известен заранее — вернуться в больницу. А больница — это западня. Там на него обрушат бесконечные интервью и, вероятно, подвергнут лечению. Его освободят от заботы о самом себе. Его станут вежливо охранять. Его сделают пленником. А он должен остаться собой.

Кем это — «собой»? Это значит, конечно, не только человеком, но и теми двумя существами. Даже если бы он захотел, ему никогда не избавиться от двух других разумов, которые вместе с ним владеют данной массой вещества, служащей им телом. И, хотя ему прежде не приходилось об этом задумываться, Блейк знал: он не желает избавляться от этих разумов. Они так близки ему, ближе, чем что-либо в прошлом и настоящем. Это друзья или не совсем друзья, а, скорее, партнеры, связанные единой плотью. Но даже если б они не были друзьями и партнерами, существовало еще одно соображение, которое он не мог не принимать во внимание. Именно Блейк, и никто иной, втянул их в эту невероятную ситуацию, и потому у него нет другого пути, кроме как быть с ними вместе до конца.

Интересно, придет Элин или сообщит в полицию и клинику? И даже если она выдаст его, он не сможет ее осудить. Откуда ей знать, не свихнулся ли он слегка, а может, и не слегка? Не исключено, что она донесет на него, полагая, что действует ему во благо. В любой момент можно ждать сирены полицейской машины, которая извергнет из себя ораву блюстителей порядка.

— Охотник, — позвал Оборотень, — похоже, у нас неприятности. Она слишком задерживается.

— Что-нибудь придумаем. Подведет нас она — найдем другой выход.

— Если появится полиция, — сказал Оборотень, — превращаемся в тебя. Мне от них ни за что не убежать. В темноте я плохо вижу, ноги сбиты, а…

— В любой момент, — согласился Охотник. — Я готов. Только дай знать.

Внизу, в поросшей лесом долине, захныкал енот. Волна дрожи прокатилась по телу Блейка. Еще десять минут, решил он. Дай ей еще десять минут. Если за это время она не появится, мы отсюда уходим.

Жалкий и растерянный, Блейк сидел в кустах, физически ощущая свое одиночество. Чужак, подумал он. Чужак в мире существ, форму которых имеет. А есть ли вообще для него место, спросил Блейк себя, не только на этой планете, но во Вселенной? «Я человек, — сказал он тогда Мыслителю. — Я настаиваю на том, что я человек». А по какому, собственно, праву настаивает?

Время тянулось медленно. Енот молчал. Где-то в лесу обеспокоенно чирикнула птица — какая опасность, реальная или почудившаяся, разбудила ее?

На мостовой показалась машина. Остановилась у тротуара напротив телефонной будки. Мягко просигналил гудок.

Блейк поднялся из-за кустов и помахал рукой.

— Я здесь, — крикнул он.

Дверца открылась, и из машины вышла Элин. В тусклом свете телефонной будки он узнал ее — этот овал лица, эти прекрасные темные волосы. В руке она несла сверток.

Элин прошла мимо телефонной будки и направилась к кустам. Не доходя трех метров, остановилась.

— Эй, лови, — сказала она и бросила сверток.

Негнущимися от холода пальцами Блейк развернул его. Внутри были сандалии на твердой подошве и черная шерстяная туника с капюшоном.

Одевшись, Блейк вышел из кустов к Элин.

— Спасибо, — сказал он. — Я почти заледенел.

— Извините, что так долго, — произнесла она. — Я так переживала, что вы здесь прячетесь. Но надо было все собрать.

— Все?

— То, что вам понадобится.

— Не понимаю…

— Вы ведь сказали, что убегаете от преследователей. Значит, вам нужна не только одежда. Пойдемте в машину. У меня включен обогреватель. Там тепло.

— Нет, — отпрянул Блейк. — Неужели вам не ясно? Я не могу допустить, чтобы вы впутались в это еще больше. Я вам и так очень обязан…

— Ерунда, — сказала она. — Каждый день положено делать доброе дело. Мое сегодняшнее — это вы.

Блейк плотнее завернулся в тунику.

— Послушайте, — сказала она, — вы же совсем замерзли. Ну-ка, забирайтесь в машину.

Он заколебался. Согреться в теплом салоне было заманчиво.

— Пойдемте, — позвала она.

Блейк подошел с ней к автомобилю, подождал, пока она усядется на водительское сиденье, затем сел сам и закрыл дверцу. Струя теплого воздуха ударила его по лодыжкам.

Она включила передачу, и машина покатилась вперед.

— На одном месте нельзя стоять, — объяснила она. — Кто-нибудь может заинтересоваться или донести. А пока мы на ходу, никаких вопросов. У вас есть место, куда я могла бы вас отвезти?

Блейк покачал головой. Он даже не задумывался, куда деваться дальше.

— Может быть, выехать из Вашингтона?

— Да-да, — согласился он. — Выбраться из Вашингтона — для начала уже неплохо.

— Можете рассказать мне, в чем дело, Эндрю?

— Вряд ли, — сказал он. — Если я вам расскажу, вы скорее всего остановитесь и вышвырнете меня из машины.

— В любом случае не стоит так драматизировать, — рассмеялась она. — Сейчас я развернусь и поеду на запад. Не возражаете?

— Не возражаю. Там есть где спрятаться.

— А как долго, по-вашему, вам придется прятаться?

— Если б я знал, — ответил он.

— Знаете, что я думаю? Я не верю, что вы вообще сможете спрятаться. Ваш единственный шанс — все время двигаться, нигде не задерживаясь подолгу.

— Вы все продумали?

— Просто здравый смысл подсказывает. Туника, которую я вам принесла, — одна из папиных шерстяных, он ими очень гордится, — такую одежду носят студенты-бродяги.

— Студенты-бродяги?

— Ой, я все забываю. Вы же еще не успели освоиться. Они не настоящие студенты. Бродячие артисты. Бродят повсюду, одни из них рисуют, другие пишут книги, третьи сочиняют стихи. Их не много, но и не так уж мало, и их принимают такими, какие они есть. Внимания на них, конечно, никто не обращает. Так что можете опустить капюшон, и ваше лицо никто не разглядит. Да и вряд ли станет разглядывать.

— Вы советуете мне сделаться студентом-бродягой?

— Я приготовила вам старый рюкзак, — продолжала она, не обращая внимания на его слова. — Именно с такими они и ходят. Несколько блокнотов, карандашей, пару книг вам почитать. Лучше взгляните на них, чтобы представлять, о чем они. Нравится вам или нет, но придется стать писателем. При первой возможности нацарапайте страницу-другую. Чтобы, если кто заинтересуется, не к чему было придраться.

Блейк расслабленно шевелился в кресле, впитывая тепло. Элин повернула на другую улицу и теперь ехала на запад. На фоне неба громоздились силуэты многоквартирных башен.

— Откройте вон то отделение справа, — сказала она. — Вы наверняка проголодались. Я приготовила несколько сэндвичей и кофе — там полный термос.

Он сунул руку в отделение, достал пакет, разорвал его и извлек сэндвич.

— Я в самом деле проголодался, — признался он.

— Надо думать, — сказала она.

Автомобиль неторопливо катился вперед. Многоквартирных домов встречалось все меньше. Тут и там вдоль дороги возникали поселки, составленные из летающих коттеджей.

— Я могла бы увести для вас леталку, — сообщила она. — Или даже автомобиль. Но их легко обнаружить по регистрационной лицензии. Зато на человека, который бредет пешком, никто не обращает внимания. Так вам будет безопаснее.

— Элин, — спросил он, — почему вы все это для меня делаете?

— Не знаю, — она пожала плечами. — Наверное, потому, что вам столько досталось. Притащили из космоса, засунули в больницу, где начались все эти проверки и анализы. Ненадолго выпустили попастись в деревушке, затем снова заперли.

— Они старались помочь мне, как могли.

— Я понимаю. Но вряд ли это было вам приятно. Поэтому я не осуждаю вас за то, что вы сбежали, как только подвернулась возможность.

Некоторое время они ехали молча. Блейк съел сэндвичи, запил кофе.

— Кстати, о волке, — вдруг спросила она. — Вы ничего не знаете об этом? Говорят, там был волк.

— Насколько мне известно, никакого волка там не было, — ответил он. А про себя, оправдываясь, подумал, что формально он не солгал: Охотник действительно не волк.

— В клинике все в шоке, — сказала она. — Они позвонили сенатору и попросили приехать.

— Из-за меня или из-за волка? — поинтересовался он.

— Не знаю. Сенатор еще не вернулся, когда я уезжала.

Они подъехали к перекрестку, и Элин сбросила скорость, свернула на обочину и остановилась.

— Все, дальше везти вас я не могу, — сказала она. — Мне надо успеть вернуться домой.

Блейк открыл дверцу, но, прежде чем выйти, повернулся.

— Спасибо, — произнес он. — Вы мне так помогли. Надеюсь, когда-нибудь…

— Еще минутку, — остановила его она. — Вот ваш рюкзак. Там вы найдете немного денег…

— Но подождите…

— Нет, это вы подождите. Деньги вам понадобятся. Сумма небольшая, но на какое-то время вам хватит. Это из моих карманных. Когда-нибудь вернете.

Он нагнулся, взял рюкзак за лямку, перебросил через плечо.

— Элин… — произнес Блейк неожиданно севшим голосом, — я не знаю, что сказать.

Полумрак салона скрывал расстояние, приближая ее к нему. Не сознавая, что делает, он притянул Элин к себе одной рукой. Затем склонился и поцеловал ее. Ее ладонь легла ему на затылок.

Когда они оторвались друг от друга, Элин посмотрела на него уверенным взглядом.

— Я не стала бы тебе помогать, — сказала она, — если бы ты мне не понравился. Я верю тебе. Мне кажется, ты не делаешь ничего такого, чего надо было бы стыдиться.

Блейк промолчал.

— Ну, ладно, — сказала она. — Тебе пора, путник в ночи. Позже, когда сможешь, дай мне знать о себе.

21

Закусочная стояла на острие V-образной развилки, от которой дорога шла в двух разных направлениях. В призрачной предрассветной мгле красная вывеска над крышей казалась розовой. Прихрамывая, Блейк ускорил шаг. Здесь можно было отдохнуть, обогреться и перекусить. Бутерброды, которыми снабдила его Элин, помогли ему прошагать без остановки всю ночь, но теперь он снова проголодался. Когда наступит утро, он должен будет найти какое-нибудь местечко, где можно и укрыться, и отоспаться. Может быть, стог сена. Интересно, думал он, остались ли еще стога сена, или даже такие простые вещи, как стога, уже исчезли с лица Земли с тех пор, когда он ее знал?

Северный ветер яростно хлестал его, и Блейк натянул капюшон накидки на лицо. Бечевка мешка натирала плечо, и он попытался устроить его поудобнее, отыскать еще не натертый клочок кожи.

Наконец он добрался до забегаловки, пересек стоянку перед входом и поднялся по короткой лестнице к двери. В закусочной было пусто. Поблескивала отполированная стойка, в свете рядком протянувшихся по потолку ламп ярко сиял хром кофейника.

— Как поживаете? — спросила Закусочная голосом храброй и бойкой официантки. — Чего бы вы хотели на завтрак?

Блейк огляделся, но никого не увидел и только тогда оценил положение. Еще одно здание-робот, наподобие летающих домов.

Протопав по полу, он уселся на один из табуретов.

— Оладьи, — сказал он, — немного ветчины и кофе.

Он высвободил плечо из лямки мешка и опустил его на пол рядом с табуретом.

— Рано утречком на прогулочку? — спросила Закусочная. — Только не говорите мне, будто шагали всю ночь напролет.

— Нет, не шагал, — ответил Блейк. — Просто рано встал.

— Что-то вас, парни, последнее время совсем не видно, — заявила Закусочная. — Чем вы занимаетесь, приятель?

— Пописываю, — ответил Блейк. — Во всяком случае, пытаюсь.

— Ну что ж, — рассудила Закусочная, — так хоть страну посмотришь. А я-то все тут торчу и никогда ничего не вижу. Только разговоры слушаю. Но не подумайте, что мне это не нравится, — торопливо добавила она. — Хоть мозги чем-то заняты.

Из патрубка на сковородку с ручкой выпал ком теста, потом горловина передвинулась вдоль канавки, выпустила еще два кома и со щелчком вернулась на место. Металлическая рука, прикрепленная рядом с кофейником, разогнулась, вытянулась и передвинула рычаг над сковородой. Три ломтя ветчины скользнули на сковородку, рука ловко опустилась и отделила их один от другого, уложив ровным рядком.

— Кофе сейчас подать? — спросила Закусочная.

— Если можно, — ответил Блейк. Металлическая рука схватила чашку, поднесла к носику кофейника и подняла вверх, включая патрубок. Потек кофе, чашка наполнилась, рука повернулась и установила ее перед Блейком, затем нырнула под прилавок, достала ложку и вежливо пододвинула поближе сахарницу.

— Сливок? — спросила Закусочная.

— Нет, спасибо, — ответил Блейк.

— Позавчера такую историю слыхала — закачаешься, — сказала Закусочная. — Один парень заходил, рассказывал. Похоже, что…

За спиной у Блейка открылась дверь.

— Нет! Нет! — закричала Закусочная. — Убирайся вон. Сколько раз тебе говорить: не входи, когда у меня посетители.

— Я и зашел, чтобы встретиться с твоим посетителем, — ответил скрипучий голосок. Услышав его, Блейк резко обернулся.

В дверях стоял Брауни; его маленькие глаза поблескивали на мышиной мордочке, по бокам куполообразной головы торчали увенчанные кисточками уши. Штанишки на нем были в зеленую и розовую полоску.

— Я его кормлю, — запричитала Закусочная. — Притерпелась уже. Говорят, когда один из них живет поблизости, это к счастью. Но от моего мне одно горе. Он хитрющий, он нахальный, он меня не уважает.

— Это потому, что ты важничаешь и подделываешься под людей, — сказал Брауни. — И забываешь, что ты не человек, а лишь его заменитель, захапавший себе хорошую работу, которую мог бы делать человек. Почему, спрашивается, кто-то должен тебя уважать?

— Больше ты от меня ничего не получишь! — закричала Закусочная. — И не будешь тут ночевать, когда холодно. Довольно, я сыта тобой по горло!

Брауни пропустил эту тираду мимо ушей и проворно засеменил по полу. Остановившись, он церемонно поклонился Блейку:

— Доброе утро, досточтимый сэр. Надеюсь, я застал вас в добром здравии.

— В очень добром, — подтвердил Блейк. Веселость боролась в нем с дурными предчувствиями. — Не позавтракаете ли со мной?

— С радостью, — сказал Брауни, вскакивая на табурет рядом с Блейком и устраиваясь на нем как на насесте: ноги Брауни болтались, не доставая до пола.

— Сэр, — сказал он, — я буду есть то же, что и вы. Пригласить меня — очень любезно и великодушно с вашей стороны, ибо я совсем оголодал.

— Ты слышала, что сказал мой друг, — обратился Блейк к Закусочной. — Он хочет того же, что и я.

— И вы это оплатите? — осведомилась Закусочная.

— Разумеется, оплачу.

Механическая рука поднялась и пододвинула оладьи к краю сковороды, перевернув их. Из патрубка полезли новые комья теста.

— Какое блаженство — питаться по-человечески, — доверительно сообщил Брауни Блейку. — Люди дают мне в основном отходы. И хоть голод — не тетка, внутренности мои иногда требуют большей разборчивости в пище.

— Не позволяйте ему присасываться к вам, — предостерегла Блейка Закусочная. — Завтраком угостите, коль уж обещали, но потом отвадьте его. Не давайте сесть себе на шею, не то всю кровь высосет.

— У машин нет чувств, — сказал Брауни. — Им неведомы прекрасные порывы. Они безучастны к страданиям тех, кому призваны служить. И у них нет души.

— И у вас тоже, варвары инопланетные! — в ярости вскричала Закусочная. — Ты обманщик, бродяга и лодырь. Ты безжалостно паразитируешь за счет человечества, ни удержу не зная, ни благодарности!

Брауни скосил на Блейка свои хомячьи глазки и с безнадежным видом воздел руки горе, держа их ладошками кверху.

— Да, да, — удрученно проговорила Закусочная. — Каждое мое слово — истинная правда.

Рука забрала первые три оладьи, положила их на тарелку рядом с ветчиной, нажала кнопку и с большой ловкостью подхватила три вылетевшие из лотка кусочка масла. Поставив тарелку перед Блейком, рука метнулась под стойку и вытащила оттуда кувшин с сиропом.

Носик Брауни блаженно задрожал.

— Пахнет вкусно, — сказал он.

— Не вздумай умыкнуть! — вскричала Закусочная. — Жди, когда твои будут готовы!

Издалека донеслось тихое жалобное блеяние. Брауни замер, уши его подскочили и задрожали. Блеяние повторилось.

— Еще один! — заорала Закусочная. — Им положено издали оповещать нас, а не сваливаться как снег на голову. И тебе, паршивому прохиндею, полагается быть на улице, слушать и караулить их появление. За это я тебя и кормлю.

— Еще слишком рано, — сказал Брауни. — Следующий должен пройти только поздно вечером. Им положено рассредоточиваться по разным дорогам, чтобы не перегружать какую-то одну.

Снова прозвучала сирена — на этот раз громче и ближе. Одинокий жалобный звук прокатился по холмам.

— Что это? — спросил Блейк.

— Крейсер, — ответил ему Брауни. — Один из этих больших морских сухогрузов. Он вез свой груз от самой Европы, а может, из Африки, а около часа назад вышел на берег и едет по дороге.

— Ты хочешь сказать, что он не останавливается, добравшись до берега?

— А почему он должен останавливаться? — удивился Брауни. — Он передвигается по тому же принципу, что и сухопутные машины — на подушке из воздуха. Он может идти и по воде, и посуху. Подходит к берегу и, не задерживаясь, прет себе по дороге.

Послышался скрежет и грохот металла о металл. Блейк увидел, как с внешней стороны окон скользят большие стальные ставни. От стены отделились скобы на шарнирах и потянулись к двери, чтобы затворить ее поплотнее. Вой сирены уже наполнил помещение, а вдалеке что-то жутко завыло, как будто мощный ураган несся над землей.

— Все задраено! — заорала Закусочная, перекрывая шум. — Ложитесь-ка лучше на пол, ребята. Судя по звуку, махина здоровая!

Здание тряслось, зал едва не лопался от наполнившего его оглушительного шума, похожего на рев водопада. Брауни забился под табурет и держался изо всех сил, обхватив обеими ручонками металлическую стойку сиденья. Он разевал рот и, видимо, что-то кричал Блейку, но голосок его тонул в катившемся по дороге вое.

Блейк соскочил с табурета и распластался на полу. Он попытался вцепиться в половицы пальцами, но они были сделаны из твердого гладкого пластика, и он никак не мог за них ухватиться. Казалось, закусочная ходит ходуном; рев крейсера был почти невыносим. Блейк вдруг увидел, что скользит по полу.

А потом рев стал тоньше и замер вдали, вновь превратившись в слабый и протяжный жалобный вой.

Блейк поднялся с пола.

На прилавке, там, где стояла чашка, теперь была кофейная лужица, а сама чашка бесследно исчезла. Тарелка, на которой лежали оладьи и ветчина, осколками разлетелась по полу. Пухлые оладьи валялись на табурете, а те, что предназначались Брауни, все еще были на сковороде, но дымились и обуглились по краям.

— Я сделаю новые, — сказала Закусочная. Рука взяла лопаточку, сбросила подгоревшие оладьи со сковородки и швырнула в мусорный бак, стоявший под плитой. Блейк заглянул за прилавок и увидел, что весь пол там усеян осколками посуды.

— Вы только посмотрите! — скрипуче закричала Закусочная. — Должен быть специальный закон. Я поставлю в известность хозяина, а он подаст жалобу на эту компанию и добьется возмещения. Он всегда добивался. И вы, ребята, тоже можете вчинить иск. Пришейте им нервное потрясение или что-нибудь в этом роде. Если хотите, у меня есть бланки исковых заявлений.

Блейк покачал головой.

— А как же водители? — спросил он. — Что делать, если встретишь такую штуку на дороге?

— А вы видели бункеры вдоль обочин? Футов десять в высоту, с подъездными дорожками?

— Видел, — ответил Блейк.

— Как только крейсер уходит с воды и начинает путь по суше, он должен включать сирену. И она ревет все время, пока он движется. Услышишь сирену — отправляйся к ближайшему бункеру и прячься за ним.

Патрубок медленно двигался вдоль канавки, выпуская тесто.

— А как это получается, мистер, что вы не знаете о крейсерах и бункерах? — спросила Закусочная. — Может, вы из глухомани какой лесной?

— Не твоего ума дело, — ответил за Блейка Брауни. — Знай себе стряпай наш завтрак.

22

— Я вас немного провожу, — сказал Брауни, когда они вышли из закусочной.

Утреннее солнце вставало над горизонтом у них за спиной, а впереди по дороге плясали их длинные тени. Дорожное покрытие, как заметил Блейк, было выбито и размыто.

— За дорогами не следят так, как следили на моей памяти, — сказал он.

— Нет нужды, — ответил Брауни. — Колес больше нет. Зачем ровная поверхность, если нет сцепления? Все машины ходят на воздушных подушках. Дороги нужны только как путеводные нити, да еще чтобы держать транспорт подальше от людей. Теперь, когда прокладывают новую дорогу, просто ставят два ряда столбиков, чтобы водители видели, где шоссе.

Они неспешно брели вперед. Из болотистой низинки слева, сверкая воронеными крыльями, взмыла стайка черных дроздов.

— Собираются в стаи, — сказал Брауни. — Скоро им улетать. Нахальные птицы — эти черные дрозды. Не то что жаворонки или малиновки.

— Ты их знаешь?

— Мы же вместе живем, — отвечал Брауни. — И со временем начинаем их понимать. Некоторых — так хорошо, что почти можем разговаривать с ними. Правда, не с птицами: птицы и рыбы глупые. А вот еноты, лисы, выхухоли и норки — народ что надо.

— Как я понимаю, вы живете в лесах?

— В лесах и полях. Мы сживаемся с природой. Мы принимаем мир таким, какой он есть, приспосабливаемся к обстоятельствам. Мы — кровные братья всякой жизни. Ни с кем не ссоримся.

Блейк попытался вспомнить, что ему говорил Даниэльс. Странный маленький народец, полюбивший Землю не из-за господствующей на ней формы жизни, а из-за прелестей самой планеты. Возможно, потому, подумал Блейк, что в ее менее развитых обитателях, в немногочисленных диких зверях, населявших поля и леса, нашли они ту немудреную дружбу, которую так любили. Они настояли на том, что будут жить своей жизнью, пойдут независимым путем, и при всем при том стали бродягами и побирушками, пристающими ко всякому, кто согласен удовлетворять их нехитрые надобности.

— Несколько дней назад я повстречал еще одного вашего, — сказал он. — Ты извини, я точно не знаю. Может…

— О нет, — ответил Брауни. — Это был другой. Тот, который вас отыскал.

— Отыскал меня?

— Ну да. Был караульным и отыскал. Он сказал, что вы не один и в беде. И передал всем нам, чтобы любой, кто вас встретит, приглядывал за вами.

— Похоже, ты отлично с этим справился. Нашел ты меня довольно быстро.

— Когда мы ставим перед собой какую-то цель, — гордо сказал Брауни, — мы можем действовать очень четко.

— А я? При чем тут я?

— Точно не знаю, — сказал Брауни. — Мы должны присматривать за вами. Знайте, что мы начеку и вы можете рассчитывать на нас.

— Спасибо, — сказал Блейк. — Большое спасибо.

Только этого и не хватало, подумал он. Только слежки этих маленьких одержимых созданий ему и не хватало.

Какое-то время они шли молча, потом Блейк спросил:

— Тот, который нашел меня, велел тебе наблюдать за мной…

— Не только мне.

— Знаю. Он велел вам всем. Не согласишься ли ты объяснить, как он сообщил об этом остальным? Хотя это, наверное, глупый вопрос: есть же почта и телефон.

Брауни издал какое-то кудахтанье, выражающее безмерное презрение.

— Мы бы и под страхом смерти не стали пользоваться такими приспособлениями, — сказал он. — Это противоречит нашим принципам, да и нужды никакой нет: мы просто посылаем сообщение, и все.

— Ты хочешь сказать, что вы телепаты?

— По правде говоря, не знаю. Мы не умеем передавать слова, если вы это имеете в виду. Но мы обладаем единством. Это трудновато объяснить…

— Могу себе представить, — сказал Блейк. — Нечто вроде туземного телеграфа на психическом уровне.

— Для меня это звучит как бессмыслица, но если назвать эту штуку так, вреда не будет, — сказал Брауни.

— Наверное, вы приглядываете за множеством людей, — предположил Блейк.

Это так на них похоже, подумал он. Горстка маленьких хлопотунчиков, которых более всего заботит, как живут другие люди.

— Нет, — ответил Брауни. — Во всяком случае, не сейчас. Он нам сказал, что вас больше, чем один, и…

— А это тут при чем?

— Что вы, господь с вами. В этом-то все и дело, — сказал Брауни. — Часто ли встречается существо, которое не одно? Не скажете ли вы мне, сколько…

— Меня — трое, — ответил Блейк.

Брауни с торжествующим видом выкинул коленце джиги.

— Так я и знал! — ликуя, вскричал он. — Я побился об заклад с самим собой, что вас трое. Один из вас теплый и лохматый, но с ужасным норовом. Вы согласны?

— Да, — ответил Блейк, — должно быть, так.

— Но второй, — сказал Брауни, — совершенно сбивает меня с толку.

— Приветствую собрата по несчастью, — сказал Блейк. — Меня тоже.

23

Блейк заметил это, когда взошел на высокий крутой холм, — оно лежало в долине и поразительно напоминало чудовищного жука с округлым горбом посредине и тупорылого спереди и сзади — гигантская черная махина, заполнившая чуть ли не половину всей равнины.

Блейк остановился. Ему еще не приходилось видеть большие крейсеры-сухогрузы, которые курсировали между континентами и о которых ходило столько слухов.

Автомобили со свистом проносились мимо, обдавая Блейка струями выхлопных газов из своих рокочущих реактивных сопел.

Перед этим Блейк, устало тащась по дороге, несколько часов высматривал какое-нибудь укромное место, где можно было бы спрятаться и отоспаться. Но вдоль обочин расстилались сплошь выкошенные поля. Не было и поселений у дороги — все они располагались за полмили или дальше от трассы. Интересно, подумал Блейк, почему так — из-за того, что по шоссе ходят эти крейсеры и какие-нибудь еще крупные транспорты, или по другим причинам?

Далеко на юго-западе замаячили контуры нескольких мерцающих башен — скорее всего, еще один комплекс высотных домов, построенных в удобной близости от Вашингтона и при этом сохраняющих для его обитателей прелести сельской жизни.

Держась подальше от проезжей части, Блейк по обочине спустился с холма и наконец дошел до крейсера. Прижавшись к краю дороги, тот стоял на мощных приземистых ножках двухметровой длины и, казалось, дремал, словно петух на насесте.

У переднего конца машины, облокотившись на ступени кабины и вытянув ноги, сидел мужчина. Замасленная инженерская фуражка сползла ему на глаза, а туника задралась до самого пояса.

Блейк остановился, разглядывая его.

— Доброе утро, приятель, — поздоровался он. — Мне кажется, у тебя неприятности.

— Привет и тебе, брат, — сказал человек, посмотрев на черные одежды Блейка и его рюкзак. — Тебе правильно кажется. Полетела форсунка, и вся эта штука пошла вразнос. Хорошо еще, не развалилась. — Он демонстративно сплюнул в пыль. — А теперь нам приходится здесь торчать. Я уже заказал по радио новый блок и вызвал парней из ремонтной бригады, но они, как всегда, не спешат.

— Ты сказал «нам».

— Ну да, нас же здесь трое. Остальные там наверху, дрыхнут. — Он ткнул большим пальцем вверх, в сторону тесного жилого отсека за водительской кабиной. — И ведь укладывались в расписание, — добавил он, — а это самое трудное. Через море прошли отлично, обошлось без штормов и береговых туманов. А теперь придем в Чикаго на несколько часов позже. Сверхурочные, конечно, выплатят, но на кой черт они нужны?

— В Чикаго?

— Да, сейчас туда. Каждый раз — новое место. Чтоб дважды в одно и то же — такого не бывает.

Он приподнял руку и потянул за козырек фуражки.

— Все думаю о Мэри и ребятишках, — сказал он.

— Но ты же можешь связаться с ними, сообщи, что задерживаешься.

— Пытался. Никого нет дома. Пришлось просить диспетчера сходить к ним и сказать, чтоб меня не ждали. Скоро, по крайней мере. Понимаешь, всякий раз, когда я еду этой дорогой, дети выходят к шоссе, стоят, ждут, чтобы помахать мне. Они приходят в восторг, когда видят, как их папочка ведет такое чудище.

— Так ты живешь поблизости? — сказал Блейк.

— Да, тут есть один городок, — ответил инженер. — Этакая уютная, тихая заводь милях в ста отсюда. Старинное местечко, такие сейчас редко встретишь. Все точно так же, как две сотни лет назад. Нет, конечно, на Главной улице время от времени обновляют фасады, бывает, кто-нибудь надумает и целый дом перестроить, но в основном город остается таким, каким он был всегда. Без этих гигантских многоквартирных комплексов, которые сейчас везде строят. Там хорошо жить. Спокойно. Нет Торговой палаты. Никто ни на кого не давит. Не лезет вон из кожи, чтобы разбогатеть. Потому что тем, кто хочет разбогатеть, сделать карьеру или что-нибудь такое, там жить ни к чему. Отличная рыбалка, есть где поохотиться. На енотов, например, в подкову играют.

Блейк кивнул.

— В таком городе хорошо растить детей, — добавил инженер.

Он подобрал сухую соломинку, потыкал ею в землю.

— Это место называется Уиллоу-Гроув, — сообщил он. — Когда-нибудь слышал?

— Нет, — сказал Блейк, — в первый раз…

И тут до него дошло, что это не так. Он слышал об этом городе! Когда в тот день охранник привез его домой от сенатора, в почтографе оказалась записка, в которой упоминался Уиллоу-Гроув.

— Значит, все-таки слышал, — заметил инженер.

— Кажется, да, — сказал Блейк. — Кто-то мне о нем упоминал.

— Хороший городок, — повторил инженер.

А что там говорилось в записке? Связаться с кем-то в городе Уиллоу-Гроув, чтобы узнать нечто, представляющее для Блейка интерес. И там назывался человек, с которым надо было связаться. Как же вспомнить его имя? Блейк напряг память, но нужного имени так и не нашел.

— Мне надо идти дальше, — сказал он. — Надеюсь, ремонтники приедут.

— Куда они денутся, — с отвращением сплюнул инженер, — приедут. Только вот когда?

Блейк побрел дальше, держа направление на большой, возвышающийся над всей долиной холм. На вершине виднелись деревья — неровная, раскрашенная осенними красками полоса на горизонте, наконец-то нарушившая золотисто-коричневую монотонность полей. Может быть, там, среди деревьев, удастся найти место, где можно поспать.

Блейк попытался пройтись мысленным взором по череде событий минувшей ночи, но они все были окутаны пеленой нереальности. Казалось, будто цепь происшествий той ночи к нему не имеет отношения, будто все это случилось с кем-то другим.

Охота за ним, конечно, не прекратилась, но пока ему удалось ускользнуть от внимания властей. Даниэльс уже, по всей видимости, понял, что произошло, и теперь они начнут искать не только волка, но и самого Блейка.

Он доплелся до вершины холма. Внизу стояли деревья. Не какая-нибудь поросль или отдельные деревца, а лес, покрывавший большую часть отлогого склона. Еще ниже, где долина выравнивалась, лежали поля, но на следующем склоне опять росли деревья. Холмы здесь слишком круты для земледелия, понял Блейк, и такая череда возделанных равнин и лесистых холмов может тянуться на многие мили.

Спускаясь к лесу, он вдруг вспомнил, что человек с крейсера говорил об охоте на енотов. Опять, подумал Блейк, случайная фраза поднимает пласт воспоминаний, о которых он не догадывался раньше, и на место становится еще один фрагмент головоломки его человеческого прошлого. Он вдруг вспомнил — вспомнил с ослепительной остротой: ночь, светят фонари, он стоит на холме, сжимая ружье, и ждет, когда собаки возьмут след, и тут, где-то вдалеке, подает голос гончая, почуявшая запах. Минуту спустя вся свора включается в погоню, и от лая собак звенит и холм, и долина. Он вспомнил сладкий, ни с чем не сравнимый аромат замерзших опавших листьев, вновь увидел голые ветви деревьев на фоне взошедшей луны и азарт погони вслед за собаками, мчащимися вверх по склону. А потом головокружительный бросок вниз — и дорогу подсвечивает лишь слабый лучик фонаря, и ты изо всех сил стараешься не отстать от своры.

Но откуда всплыло воспоминание об охоте на енотов? Неужели он сам когда-то участвовал в такой охоте? Невероятно. Потому что ему известно, кто он: синтезированный человек, изготовленный ради одной цели, какой не является охота на енотов.

Блейк шел между деревьев, и ему казалось, что он очутился в сказочной стране, нарисованной сумасшедшим художником. Весь подлесок, молодые деревца, кустарники, прочая лесная поросль — все это было сплошь обвешано, словно драгоценными украшениями, листьями всех оттенков золотого и красного цвета, которые изысканно и неброско дополняли буйство осенних красок в кронах больших деревьев. И снова воспоминание о другом месте, а может быть, о нескольких других местах, похожих на это, проснулось в Блейке. Воспоминания, не привязанные к какому-либо определенному моменту или местности, и тем не менее такие отчетливые, что горло сжималось: непередаваемая красота другого леса, увиденного в такое время, в такой миг, когда осень разводит самые яркие и самые лучшие свои краски, которых вот-вот коснется, но еще не коснулось увядание.

Он остановился у гигантского дуба в несколько обхватов, ствол которого, кривой, перекрученный, в наростах, покрывала тяжелая чешуя колоний лишайника, отчего кора казалась серебристо-коричневой. Внизу дерево окружали плотные заросли папоротника. Блейк раздвинул их, опустился на четвереньки и пополз. Хлестнули по лицу и шее ветки папоротника, и он оказался в мягкой, прохладной темноте, пахнущей древесной трухой. Откуда-то сверху, рассеивая мрак, сочился слабый свет.

Глаза понемногу приспособились к темноте, и Блейк разглядел, что внутренняя поверхность дерева довольно гладкая. Полая сердцевина шахтой уходила вверх, и где-то в верхней части этого вертикального тоннеля светились отверстия дупел.

Блейк подтянул к себе рюкзак, порылся в его содержимом. Тонкое, почти не занимающее места одеяло с металлическим блеском, таких он раньше не встречал, нож в ножнах, складной топорик, небольшой набор кухонных принадлежностей, зажигалка и флакон с жидкостью, сложенная карта, фонарик…

Карта!

Он достал ее, развернул и, подсвечивая фонариком, склонился над ней, чтобы разобрать названия населенных пунктов.

Уиллоу-Гроув, сказал инженер, милях в ста отсюда. Вот оно, место, куда он должен попасть. Наконец-то, подумал Блейк, у него появилась цель в этом мире и в ситуациях, которые казались лишенными какой-либо определенности. Точка на карте и человек, имя которого он не помнит и который владеет информацией, представляющей для него возможный интерес.

Отложив одеяло в сторону, он убрал все остальное обратно в рюкзак. Потом придвинулся к стене, развернул одеяло, накрылся им и, подоткнув под себя, лег. Оно облепилось вокруг него, словно его тело вдруг сделалось магнитным. Одеяло оказалось довольно теплым. Пол был мягким, без бугров. Блейк зачерпнул пригоршню вещества, покрывавшего пол, и позволил ему свободно просыпаться между пальцами. Раскрошенная гнилая древесина, понял он, которая ссыпалась годами из тоннеля пустой сердцевины ствола.

Блейк закрыл глаза, и сон постепенно стал завладевать им. Казалось, сознание проваливается в какой-то колодец, тонет, но в колодце уже что-то есть — два других я, они подхватывают его, придерживают, обступают, и он становится с ними одним целым. Это как возвращение в родной дом, как встреча со старыми друзьями, которых не видел целую вечность. Слова не произносятся, слова не нужны. Только радость встречи, и понимание, и ощущение единства, и он больше не Эндрю Блейк, и даже не человек, а существо, у которого нет названия и которое значит больше, нежели только Эндрю Блейк или человек. Но сквозь единство, и уют, и радость встречи пробилась одна беспокойная мысль. Он сделал усилие, и его отпустили, он опять стал собой, снова личностью — но не Эндрю Блейком, а Оборотнем.

— Охотник, когда мы проснемся, будет еще холодней. Может быть, лучше на ночь стать тобой? Передвигаешься ты быстрее, умеешь ориентироваться в темноте и…

— Я согласен, превратимся в меня. Но как быть с одеждой и рюкзаком? Опять ты останешься голым и…

— Ты понесешь вещи. Или ты не помнишь, что у тебя есть руки и пальцы? Ты постоянно забываешь про свои руки.

— Ладно! — сказал Охотник. — Ладно! Ладно! Ладно!

— Уиллоу-Гроув, — напомнил Оборотень.

— Да, я знаю, — ответил Охотник. — Мы прочли карту вместе с тобой.

И снова стал подступать сон. И Блейк наконец заснул.

24

Оборотень говорил, что похолодает, и действительно стало прохладней, но ненамного. И только когда Охотник достиг гребня холма, с севера ударил кинжальный ветер, и пахнуло долгожданной прохладой. Он остановился, чтобы насладиться ветром, потому что здесь, в силу каких-то геологических особенностей, не росли деревья — в отличие от большинства холмов, покрытых лесами, здесь линия леса обрывалась, немного не доходя до гребня.

Ночь выдалась чистой, и в небе светили звезды, хотя, как показалось Охотнику, звезд было не так много, как на его родной планете. Но и тут, на этой возвышенности, подумал Охотник, можно стоять и улавливать картины со звезд, правда, теперь он знал от Мыслителя, что это не только картины, но и мозаичные информационные отпечатки иных рас и иных цивилизаций и что они несут в себе исходные, основополагающие факты, из которых когда-нибудь можно будет вывести вселенскую истину.

Дрожь прокатилась по его телу, когда он вспомнил, как его разум и чувства перебрасывались через световые годы и собирали урожай, взращенный на других разумах и чувствах. Зато Мыслитель никогда не задрожал бы, даже если бы имел мышцы и нервы и был способен на дрожь. Потому что не существовало ничего, абсолютно ничего такого, что могло бы удивить Мыслителя: и Вселенную, и жизнь Мыслитель принимал не как некое таинство, а скорее как конгломерат фактов и данных, принципов и методов, которые можно ввести в его разум и использовать с помощью его логики.

Но не для меня, думал Охотник, для меня все это таинственно и загадочно. И мной движет не рассудочность, не стремление к логическим построениям, не тяга к самой сути фактов.

Опустив хвост почти до земли, он стоял на каменистом гребне и подставлял оскаленную морду под резкие порывы ветра. Ведь главное, сказал Охотник сам себе, чтобы чудо и красота наполняли Вселенную и чтобы ничто и никогда не разрушило это ощущение чуда и красоты. А может быть, процесс разрушения уже начался? Не поставил ли он себя (или не поставили ли его) в такую ситуацию, когда перед ним открывается невиданный ранее простор для поиска новых чудес и тайн и при этом ощущение чуда и красоты размывается осознанием того, что его находки — сырье для логической работы Мыслителя?

Охотник решил проверить эту мысль и обнаружил, что пока ощущение тайны и чуда все еще с ним. Тут, напродуваемом ветрами холме, под сверкающими в небе звездами, рядом с лесом, перешептывающимся внизу с темнотой, среди чужих странных запахов, трепещущих в воздухе, все еще живет чудо, ознобом прокатываясь по его нервным волокнам.

Пространство между ним и следующим холмом выглядело безопасным. Далеко слева ленточки бегущих огней отмечали путь машин, мчащихся по автостраде. А в долине находились поселения людей, их выдавали лучи света и струящиеся от них вибрации — вибрации, присущие самому человеку и странной силе, которую люди здесь именуют электричеством.

Устроившись на ветвях деревьев, дремали птицы, справа от него в кустах крадучись прошел какой-то крупный зверь, в своих норах суетились мыши, в норе спал лесной сурок — и еще бесчисленное множество всяких мелких животных и насекомых, копошащихся в почве и прелых листьях. Но эти крохотные существа его сейчас не беспокоили, и он заблокировал от них свое сознание.

Запоминая каждое дерево, каждый куст на своем пути, классифицируя и оценивая каждое увиденное животное, готовый встретить любую опасность и боясь лишь, что не сумеет ее распознать, Охотник тихо спустился с холма и пересек лес.

За деревьями пошли поля, дороги и дома, — и здесь он опять задержался, чтобы осмотреться.

Вдоль ручья гулял человек с собакой; по частной дороге, ведущей к дому на другой стороне ручья, медленно ехала машина; в поле лежала корова — больше, не считая мышей, сусликов и прочей мелочи, в долине никого не было.

Долину Охотник пересек рысью, а потом понесся большими легкими прыжками. Достиг следующего холма, взобрался наверх, спустился по противоположному склону. Левой рукой он придерживал объемистый рюкзак с одеждой Оборотня и вещами. Рюкзак мешал, потому что съезжал набок, и ему приходилось компенсировать это дополнительным усилием, кроме того, надо было постоянно следить за тем, чтобы не зацепиться за куст или ветку.

Он остановился на минуту, сбросил рюкзак на землю и убрал левую руку. Освободившись от груза, рука устало вернулась в плечевой карман. Охотник выдвинул правую руку, поднял рюкзак и, перебросив его через плечо, продолжил бег. Наверное, подумал он, надо чаще перевешивать груз с плеча на плечо, менять руки. Так будет легче.

Еще одна перебежка через долину, и снова вверх по склону следующего холма. На гребне он остановился, чтобы перед спуском перевести дух.

Уиллоу-Гроув, сказал себе Оборотень. Около ста миль. Если придерживаться взятого темпа, к рассвету он будет там. Но что может ждать их в Уиллоу-Гроув? На языке Оборотня «Уиллоу» означает вид дерева, а Гроув — группу деревьев. Как странно люди называют некоторые географические пункты. Причем логики в этом мало, поскольку группа деревьев может погибнуть, исчезнуть, и тогда название места потеряет смысл.

Деревья не постоянны, подумал он. Но и сами люди как раса тоже. И это их непостоянство, смена жизней и смертей обеспечивают то, что они называют прогрессом. Ведь надо же было, подумал он, создать такую форму жизни…

Охотник сделал шаг вниз по склону и замер, напряженно вслушиваясь. Откуда-то издалека доносился слабый, протяжный звук.

Собака, определил он. Собака, напавшая на след.

Быстро, но осторожно Охотник спустился с холма. На опушке леса остановился, чтобы оглядеть лежащую перед ним равнину. Не обнаружив ничего тревожного, он пересек ее, добежал до забора, перемахнул через него и побежал дальше.

Появились первые признаки усталости. Несмотря на относительную прохладу ночью, к температуре Земли Охотник еще не приспособился. С самого начала он взял быстрый темп, чтобы быть в Уиллоу-Гроув к утру. Теперь, пока не придет второе дыхание, придется бежать помедленнее. Надо сдерживать себя.

Следующую долину Охотник пересек трусцой, потом медленно поднялся на очередной склон. Наверху, сказал он себе, надо будет присесть и немного отдохнуть.

На половине подъема Охотник снова услышал лай, и теперь он казался ближе и громче. Но дул порывистый ветер, и достаточно точно определить направление или расстояние было невозможно.

На гребне Охотник сделал остановку. На небе всходила луна, и деревья, под которыми он сидел, отбрасывали длинные тени через лужайку на крутом откосе.

Лай приближался. Судя по всему, собак не меньше четырех, а то пять или шесть.

Не исключено, охота на енотов. Люди используют собак для травли енотов и называют это спортом. Ничего спортивного в этом, конечно, нет. Чтобы считать что либо подобное спортом, требуется особая извращенность. Впрочем, если вдуматься, люди извращены во многих отношениях. Они пытаются выдать это за честную схватку, но травля не имеет ничего общего ни со схваткой, ни с честностью.

Лай уже слышался с последнего холма. В нем теперь звучало какое-то особое возбуждение. Собаки шли сюда по следу.

Охотник вскочил и, обернувшись, устремил вниз сенсорный конус. И сразу увидел собак — они поднимались по склону и уже не принюхивались к земле, а просто шли по запаху.

И вдруг его словно оглушило — как он не понял это сразу, когда только заслышал лай. Собаки преследовали не енота. Они гнались за более крупной дичью.

Содрогнувшись от ужаса, Охотник развернулся и бросился вниз по склону. Свора уже взобралась на гребень, и яростная песнь погони, не прерываемая более препятствиями, звенела все громче и явственней.

Охотник достиг еще одной долины, пересек ее, бросился вверх по очередному склону. От собак ему удалось пока уйти, но он чувствовал, как усталость вытесняет из тела последние силы, и отчетливо представил себе, что будет дальше: в коротком отчаянном рывке он может оторваться от своих преследователей, но в конце концов силы иссякнут. Может быть, подумал Охотник, правильней самому выбрать место для схватки и встретить их там. Но их слишком много. Было бы две или три — с двумя-тремя он наверняка справился бы.

Как странно, подумал Охотник, что за ним погнались собаки. Ведь он существо с другой планеты, наверняка собаки не встречали ничего подобного, и след у него должен быть необычный, и запах. И все же отличия (если это отличия), по всей видимости, не отпугивают их и вообще не оказывают на них никакого воздействия, разве еще больше разжигают охотничий азарт. Вполне вероятно, сказал себе Охотник, что он не так заметно отличается от обитателей этой планеты, как можно было подумать.

Дальше он побежал скачками, снизив скорость и стараясь экономить силы. Однако усталость давала о себе знать. Еще не так долго, и наступит изнеможение.

Конечно, можно передать управление Оборотню. Вполне вероятно, если его след превратится в человеческий, собаки отстанут, а если и не сойдут со следа, то на человека не нападут. Но принимать такое решение ему не хотелось. Надо постараться справиться самому, говорил он себе. В нем вдруг появилась какая-то упрямая гордость, которая мешала ему позвать Оборотня.

Охотник взобрался на холм. Внизу перед ним лежала долина, а в долине стоял дом, в одном из окон которого горел свет. И тут у Охотника в голове начал созревать план.

Не Оборотень, а Мыслитель. Теперь дело за ним.

— Мыслитель, ты можешь извлечь энергию из дома?

— Могу, конечно. Однажды я это уже проделал.

— Находясь снаружи?

— Если только не очень далеко.

— Тогда отлично. Когда я…

— Давай, — ответил Мыслитель. — Я знаю, что ты задумал.

Охотник не спеша сбежал с холма, подпустил собак поближе, а затем стремглав понесся через долину к дому. Теперь, когда собаки завидели жертву, они, оглушительно лая, все силы, каждый вдох уставших легких вложили в последний рывок, который должен был завершить погоню.

Охотник обернулся и увидел свору — жуткие, алчущие тени, очерченные лунным светом, — и услышал возбужденный лай, заполнивший пространство между ним и животными, жаждущими его крови.

И клич Охотника снова взмыл в небо и разнесся по холмам.

До дома теперь было совсем близко, как вдруг, словно откликнувшись на лай собачьей своры, зажегся свет и в других окнах, а на шесте во дворе ослепительно загорелся фонарь. По всей видимости, обитатели дома проснулись, разбуженные неистовым лаем.

Низкая изгородь отделяла дом от поля, и Охотник, перескочив через ограду, приземлился на площадку, залитую светом фонаря. Еще бросок — и он уже у дома.

— Давай, — крикнул он Мыслителю, прижимаясь к стене. — Давай.

Холод, леденящий, убийственный холод обрушился на него, словно физический удар, вонзился в тело и разум.

Над неровной, зубчатой линией растительности висел спутник этой планеты, почва была чистой и сухой, а через сооружение, которое люди называют забором, прыгали разъяренные собаки.

Где-то рядом был источник энергии, и Мыслитель ухватился за него, движимый голодом, отчаянием и еще чем-то, очень похожим на панику. Ухватился и припал к нему, поглотив сразу больше энергии, чем ему требовалось. Дом погрузился в темноту, моргнул и погас фонарь на шесте.

Холод отступил, тело приняло форму пирамиды и засияло. И снова вся информация наконец-то оказалась на месте, более того, она стала еще отчетливей и ясней, чем когда-либо, и, распределившись по мысленным каталогам, ждала, когда ее употребят в дело. Логический процесс в разуме тоже шел безукоризненно и четко; и теперь, после перерыва, который слишком затянулся, можно было…

— Мыслитель, — завопил Охотник. — Прекрати! Собаки! Собаки!

Да-да, конечно. Он ведь знал и про собак, и про план Охотника, и про то, что план действовал.

Скуля и визжа, собаки пытались когтями затормозить свой отчаянный бег и обогнуть это жуткое явление, возникшее вместо волка, которого они гнали.

Слишком много энергии, с испугом подумал Мыслитель. Даже для него слишком много.

Надо освободиться от излишка, решил он. И вспыхнул.

С треском сверкнула молния, на мгновение осветив долину. Краска на доме обуглилась и поползла чернеющими завитками. Собаки бросились обратно через ограду, взвыли, когда в их сторону полыхнула молния, и пустились наутек, прикрывая поджатыми хвостами опаленные дымящиеся зады.

25

Уиллоу-Гроув, подумал Блейк, городок, который он знал когда-то. Что, разумеется, было невозможно. Вероятно, городок очень похож на тот, о котором он мог читать или видеть на фото. Но Блейк никогда не бывал здесь.

И все же… Он стоял на перекрестке в свете раннего утра, и воспоминания неотступно преследовали его, а мозг продолжал узнавать то, что видели глаза: ступеньки, ведущие от мостовой к банку, толстые вязы, росшие вокруг маленького парка в дальнем конце улочки. Он знал, что в парке, в центре фонтана, стоит статуя, а сам фонтан чаще бездействует, чем работает; что там же, в парке, есть древняя пушка на тяжелых колесах и ее ствол загажен голубями…

Блейк не только узнавал, но и подмечал изменения. Велосипедный магазин и лавочка ювелира занимали теперь дом, где прежде был магазин садового инвентаря, а парикмахерская осталась на месте, хотя ее фасад и обновили. И над всей улицей и всей округой витал дух старости, которого не было, когда Блейк в последний раз видел городок.

Но мог ли он, спрашивал себя Блейк, вообще видеть его?

Как мог Блейк видеть его и не вспоминать о нем до сегодняшнего дня? Ведь, по крайней мере, технически он должен владеть тем, что когда-то знал. В тот миг, там, в больнице, все это вернулось к нему — все, что было, все, что он сделал. Но если так, то каким образом у него отняли воспоминания об Уиллоу-Гроув?

Старый город, почти древний город, где нет летающих домов, сидящих на своих решетчатых фундаментах, будто на насестах; нет воздушных жилых массивов многоквартирных домов, возвышающихся на окраинах. Прочные, добросовестно сложенные из дерева, камня и кирпича дома, возведенные на века и не предназначенные для скитаний. Некоторые из них, как он видел, были снабжены солнечными электростанциями, пластины которых неловко прилепились к крышам, а на окраине города стояла муниципальная станция более солидных размеров, которая, вероятно, должна была снабжать дома, не оборудованные энергоустановками.

Он поудобней устроил на плече мешок и плотнее затянул капюшон туники. Перейдя улицу, Блейк медленно побрел по мостовой. На каждом шагу ему встречались мелочи, будившие бессвязные воспоминания. Теперь он вспомнил не только дома, но и имена. Банкира звали Джейк Вудс, и Джейка Вудса наверняка уже нет в живых, поскольку, если Блейк когда-то видел сам городок, это скорее всего было более двухсот лет назад. Тогда он, Блейк, вместе с Чарли Брином удирал с уроков и отправлялся на рыбалку. Они вылавливали в ручье голавлей.

Невероятно, сказал он себе. Невозможно. И тем не менее воспоминания продолжали накапливаться, наваливаться на него, и в них присутствовали не смутные тени, а события, лица, картинки прошлого. И все они были трехмерными. Блейк помнил, что Джейк Вудс хромал и ходил с тростью; и он знал, что это была за трость — тяжелая, блестящая, сделанная из отполированного вручную дерева. У Чарли были веснушки и широкая заразительная улыбка. И Блейк помнил, что именно из-за Чарли он всегда попадал в передряги. Тут жила Минни Шорт, полоумная старуха, которая носила рубище, передвигалась странной шаркающей походкой и работала на полставки бухгалтером на лесопильне. Но лесопильня исчезла, а на ее месте стояло построенное из стекла и пластика здание агентства по найму леталок.

Блейк добрался до скамейки, стоявшей перед рестораном напротив банка, и тяжело опустился на нее. На улице было несколько человек; проходя мимо Блейка, они разглядывали его.

Он прекрасно себя чувствовал. Даже после трудной ночи в теле еще ощущались свежесть и сила. Возможно, из-за похищенной Мыслителем энергии.

Сняв с плеча мешок, Блейк положил его рядом с собой на скамью, потом откинул с лица капюшон.

Магазины и лавочки начали открываться. По улице с мягким урчанием проехала машина. Блейк читал вывески. Тут не было ни одной знакомой. Названия магазинов и имена их владельцев и управляющих изменились.

Окна над банком были украшены позолоченными надписями, сообщавшими, кто тут живет: Элвин Бэнк, доктор медицины; Г.-Г.Оливер, стоматолог; Райан Уилсон, поверенный; Дж.-Д.Лич, оптометрист; Вильям Смит…

Стоп! Райан Уилсон — вот оно! Имя, упомянутое в записке.

Там, на другой стороне улицы, находилась контора человека, сказавшего в записке, что он может сообщить нечто любопытное.

Часы над дверью банка показывали почти девять. Уилсон уже мог быть в конторе. Или вот-вот там появится. Если контора еще закрыта, Блейк может подождать его.

Он поднялся со скамьи и пересек улицу. Дверь, ведущая на лестницу, которая шла наверх, на этаж над банком, болталась на петлях, скрипела и стонала, когда Блейк открывал ее. Лесенка была крутая и темная, а коричневая краска перил вытерлась и облупилась. Контора Уилсона располагалась в самом конце коридора, дверь ее была открыта.

Блейк вошел в приемную, которая оказалась пустой. Во внутреннем кабинете сидел человек в рубахе с короткими рукавами и трудился над какими-то бумагами. Другие документы кипой лежали в корзинке на столе.

Человек поднял глаза:

— Входите, входите, — сказал он.

— Вы Райан Уилсон?

Человек кивнул:

— Моя секретарша еще не пришла. Чем могу быть полезен?

— Вы прислали мне записку. Мое имя — Эндрю Блейк.

Уилсон откинулся на стуле и воззрился на Блейка.

— Черт меня побери, — сказал он наконец. — Вот уж не чаял свидеться. Думал, вы исчезли навсегда.

Блейк озадаченно покачал головой.

— Вы видели утреннюю газету? — спросил Уилсон.

— Нет, — ответил Блейк, — не видел.

Человек потянулся к сложенной газете, лежавшей на углу стола, развернул ее и показал Блейку.

Заголовок кричал: «ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ЛИ ЧЕЛОВЕК СО ЗВЕЗД — ОБОРОТЕНЬ?» В подзаголовке сообщалось: «Охота на Блейка продолжается». Под «шапкой» Блейк увидел свою фотографию. Он почувствовал, как застывает лицо, но сумел сохранить бесстрастное выражение.

— Интересно, — сказал Блейк Уилсону. — Спасибо, что показали. Они уже объявили награду?

Уилсон резко взмахнул кистью руки, складывая газету, и положил ее обратно на угол стола.

— Вам надо всего-навсего набрать номер, — сказал Блейк. — Телефон больницы…

Уилсон покачал головой.

— Это не мое дело, — заявил он. — Мне все равно, кто вы.

— Даже если я оборотень?

— Даже если так, — отвечал Уилсон. — Вы можете повернуться и уйти, если желаете, а я продолжу работу. Но если вы хотите остаться, я вынужден задать вам пару вопросов. И если вы сумеете ответить на них…

— Вопросы?

— Да. Всего два.

Блейк заколебался.

— Я действую по поручению клиента, — сообщил ему Уилсон. — Клиента, который умер полтора столетия назад. Это дело переходило по наследству от одного поколения сотрудников этой юридической фирмы к другому. Ответственность за выполнение просьбы клиента принял на себя еще мой прапрадед.

Блейк замотал головой, стараясь разогнать туман в мыслях. Что-то тут было не так. Он понял это в тот миг, когда увидел городок.

— Ладно, — сказал он. — Валяйте, задавайте ваши вопросы.

Уилсон выдвинул ящик стола, вытащил из него два конверта. Один он отложил в сторону, второй вскрыл и извлек листок бумаги, который зашелестел, когда поверенный принялся разворачивать его.

Уилсон поднес листок к лицу и принялся рассматривать его.

— Хорошо, мистер Блейк, — сказал он. — Первый вопрос: как звали вашу учительницу в начальных классах?

— Ну, ее имя было, — проговорил Блейк, — ее имя было…

Ответ пришел почти сразу.

— Ее звали Джонс, — сказал он. — Мисс Джонс. Ада Джонс, кажется. Это было так давно.

Но как-то выходило, что все это было не так уж и давно. Он внезапно вспомнил, как она выглядела. Чопорная, похожая на старую деву, с вечно поджатыми губами и растрепанной прической. Она еще носила лиловую блузку. Как он мог забыть эту ее лиловую блузку?

— Хорошо, — сказал Уилсон. — А что вы и Чарли Брин сделали с арбузами Дикона Уотсона?

— Ну, мы… Эй, а как вы об этом-то узнали?

— Неважно, — сказал Уилсон. — Просто отвечайте на вопрос.

— Что ж, — сказал Блейк, — по-моему, это была жестокая проделка. Нам обоим потом было не по себе. Мы никому об этом не говорили. Чарли стащил у отца шприц: его старик, как вы, верно, знаете, был доктором…

— Я ничего не знаю, — ответил Уилсон.

— Ну, в общем, взяли мы шприц. У нас был кувшин керосина, и мы впрыснули керосин во все арбузы. Понемножку, как вы понимаете. Ровно столько, сколько нужно, чтобы у арбузов появился странный привкус.

Уилсон положил листок и взял второй конверт.

— Вы сдали экзамен, — сказал он. — Надо думать, это принадлежит вам.

Он вручил конверт Блейку.

Блейк взял его и увидел на лицевой стороне надпись, сделанную, судя по всему, трясущейся рукой глубокого старца. Чернила до того выцвели, что стали бледно-коричневыми.

Надпись гласила: «Человеку, которому принадлежит мой разум». Строкой ниже виднелась подпись: Теодор Робертс.

Рука Блейка дрогнула, и он опустил ее, все еще сжимая в пальцах конверт. Блейк попытался унять дрожь.

Теперь он знал. Теперь он снова знал. К нему вернулось все — все то, что было забыто, все лица и личности.

— Это я, — сказал он, с трудом шевеля застывшими губами. — Это был я. Тедди Робертс. Я не Эндрю Блейк.

26

Передние ворота, чугунные и массивные, были заперты, он вошел через здание и обнаружил посыпанную гравием тропинку, конторы змейкой поднималась вверх по склону. Внизу лежал городок Уиллоу-Гроув, а здесь, под покосившимися замшелыми надгробьями, обрамленными соснами и старинной чугунной оградой, покоились старики, которые были молодыми людьми во времена его детства.

— Ступайте по левой дорожке, — сказал Уилсон. — Ваш семейный участок на полпути к вершине холма, с правой стороны. Но, знаете ли, Теодор не совсем мертв. Он помещен в Банк Разумов, и еще он в вас. Здесь только его тело. Хотя я этого не понимаю.

— Я тоже, — сказал Блейк, — но думаю, мне надо сходить.

И он двинулся в путь, карабкаясь по крутой, неровной, почти не хоженой тропинке вверх к воротам кладбища. По дороге ему пришло в голову, что во всем городке самым знакомым местом ему показалось именно кладбище. Сосны вдоль внутренней стороны чугунной решетки выглядели выше, чем он помнил, и даже при ярком дневном свете были более темными и мрачными, чем он мог предположить. В их тяжелой хвое стонал ветер, и эти звуки походили на погребальную песню из воспоминаний детства.

Письмо было подписано именем Теодор. Но нет, тогда он был не Теодор, а Тедди. Маленький Тедди Робертс, и позже тоже Тедди Робертс, молодой физик с дипломами технологических институтов Калифорнии и Массачусетса, которому Вселенная представлялась блестящим совершенным механизмом, требующим объяснения. Теодор появится позже — доктор Теодор Робертс, старый грузный человек с медленной походкой, нудным голосом и седой головой. Того человека, сказал себе Блейк, он не знал и никогда не узнает. Потому что его разум, разум, нанесенный на его синтетический мозг в его синтетическом теле, был разумом Тедди Робертса.

Теперь, чтобы поговорить с Тедди Робертсом, надо было лишь снять трубку, набрать номер Банка Разумов и назвать себя. И немного погодя, возможно, раздастся голос, и голос этот будет говорить от имени разума Теодора Робертса. Не самого человека, чей голос умер вместе с ним; и не разума Тедди Робертса — более пожилого, более мудрого, более уравновешенного разума, в который должен был вырасти разум Тедди Робертса. Но это бессмысленно, подумал он, это будет разговор двух незнакомцев. Или нет? Ведь письмо ему оставил не Тедди, а Теодор, и послание выводила слабая, трясущаяся рука старика.

Может ли разум выступать от имени человека? Или разум есть нечто отдельное, самостоятельное? Какую часть человека составляет разум, а какую — тело? И в какой степени человека представлял он сам, когда в качестве элементарной человеческой субстанции находился в теле Охотника? Или в теле Мыслителя? Видимо, в меньшей, поскольку Мыслитель столь далек от каких-либо известных человеческих понятий — биологический преобразователь энергии с системой восприятия, отличной от человеческих чувств, и логико-инстинктивно-рассудочным блоком, заменяющим разум.

Пройдя через заднюю калитку, он остановился в тени сосен. На вершине холма среди замшелых гранитных плит в тишине солнечного утра работал человек, и яркие блики вспыхивали на его инструменте.

Сразу за калиткой стояла церквушка, сияя в сени зеленых сосен белизной дощатых стен и тщетно пытаясь дотянуться колокольней до уровня деревьев. Дверь часовни была открыта, и Блейк заметил, что внутри горит мягкий свет.

Медленным шагом Блейк миновал церковь и направился вверх по дорожке. Хрустел и перекатывался под ногами гравий. «На полпути справа». Когда он добрался до указанного места, то увидел камень с надписью, которая возвещала миру, что здесь покоится тело Теодора Робертса.

Сомнения охватили Блейка.

Зачем он сюда пришел?

Затем, чтобы посетить место, где похоронено его тело, — нет, не его, а человека, чей разум он носит в себе.

А если тот разум еще жив, если живы сразу оба разума — какое значение имеет тело? Оно не более чем корпус, и его смерть не должна вызывать сожаления, а место захоронения не играет никакой роли.

Он повернулся и медленно пошел обратно к калитке. У часовни задержался, разглядывая лежащий внизу город через решетку ворот.

Блейк знал, что вернуться в город он пока не готов, — и неизвестно, будет ли готов когда-либо. Потому что тогда ему придется решать, что делать дальше. А он не знал этого. Не имел ни малейшего представления.

Блейк повернулся, подошел к порогу церкви и уселся на ступеньку.

И действительно, что теперь делать? — подумал он. Как ему поступить?

Теперь Блейк наконец узнал все про себя, и убегать больше нет надобности. Он обрел почву под ногами, но почва эта оказалась слишком зыбкой.

Блейк сунул руку в карман туники и достал письмо. Развернул и здесь же, на пороге церкви, снова перечитал его:

«Мой дорогой сэр! Сожалею, что приходится обращаться к Вам в этой странной и нелепой форме. Я перебрал другие варианты обращения, но ни один из них не звучит, как хотелось бы. Поэтому остается воспользоваться таким, которое, несмотря на внешнюю официальность, по крайней мере, исполнено достоинства. К настоящему моменту Вы, конечно, уже разобрались, кто есть я, а кто Вы, так что нет необходимости вдаваться в объяснения по поводу наших взаимоотношений, которые, на мой взгляд, не имеют аналогов в истории Земли и несколько необычны для нас обоих. Все эти годы меня не покидала надежда, что однажды Вы возвратитесь, и тогда мы сможем посидеть вдвоем, быть может, и провести несколько приятных часов, сравнивая наши наблюдения. Теперь, однако, я начал сомневаться, что Вы вернетесь. Ваше отсутствие слишком затянулось, и я боюсь, могло случиться нечто такое, что помешало Вашему возвращению. Но даже если оно и произойдет, то я смогу Вас встретить, только если пройдет совсем немного времени, поскольку дни мои на исходе.

Я пишу, что жизнь моя заканчивается, и все же это не совсем верно. Жизнь кончается для меня как физического объекта. Однако разум мой продолжит существование в Хранилище Разумов, один среди многих, способный функционировать независимо или в сотрудничестве с другими находящимися там разумами в качестве своеобразной консультативной коллегии.

Должен признаться, я не сразу решился принять это предложение. Несомненно, мне оказали высокую честь, остановив выбор именно на мне, и тем не менее, даже дав уже согласие, я не уверен в мудрости совершаемого шага как с моей стороны, так и со стороны человечества. Я не убежден, что человек способен достаточно уютно чувствовать себя, сохранившись в виде разума, и, кроме того, опасаюсь, что со временем человечество может оказаться в чрезмерной зависимости от сконцентрированной мудрости и знаний, собранных в так называемом Банке Разумов. Да, Банк может принести пользу, если мы останемся, как сегодня, только консультативным советом, который рассматривает различные вопросы и выдает рекомендации. Но если люди когда-нибудь станут полагаться на одну лишь мудрость прошлого, прославляя или обожествляя ее, поклоняясь ей и не веря в мудрость своего настоящего, то мы превратимся в помеху.

Я не знаю, почему пишу Вам это. Возможно, потому, что, кроме Вас, мне писать некому. Ведь в значительной мере Вы — это и есть я.

Как странно, что одному человеку выпало в жизни принимать дважды настолько схожие решения. Все те сомнения, которые обуревают меня теперь, мне уже пришлось испытать, когда я оказался в числе тех, чей разум предлагалось наложить на Ваш мозг. Мне казалось, что можно было подобрать разум, более пригодный для Вас, чем мой. Мои склонности и предубеждения могли оказать Вам плохую услугу. Это же соображение беспокоит меня до сих пор: пригодился ли Вам или подвел Вас мой разум?

Если человек размышляет над подобными вопросами, это свидетельствует о том, что в своем развитии от простого животного он проделал действительно значительный путь. Я много раз задумывался, не слишком ли далеко мы зашли, не завело ли нас наше интеллектуальное тщеславие в запретную зону. Но такие мысли стали посещать меня сравнительно недавно. И, как на плод сомнений стареющего человека, на них не следует обращать внимания.

Мое письмо, наверное, кажется Вам сбивчивым и не существенным. Однако, если Вы наберетесь еще немного терпения, я попытаюсь подойти к сути, ради которой это письмо написано.

Все эти годы я думал о Вас, не зная, живы ли Вы, и, если живы, где Вы и когда вернетесь. Полагаю, что к настоящему моменту Вы поняли, что некоторые, а может быть, даже многие из тех, кто Вас изготовил, рассматривали Вас как задачу из области биохимии, не более. Думаю также, что за долгие годы Вы свыклись с этим и поэтому не обидитесь на прямоту моих слов.

Что касается меня, то я всегда считал Вас собратом по людскому племени, практически таким же человеком, как я сам. В семье, как Вам известно, я остался единственным ребенком. И мне часто казалось, что в Вас я вижу того брата, которого никогда не имел. Но истину я осознал позднее. Она заключается в том, что Вы не брат мне. Вы мне значительно ближе, чем брат. Вы мое второе Я, но ни в коей мере не вторичное, а равное во всех отношениях. И это письмо я пишу в надежде на то, что, если Вы вернетесь, Вы захотите связаться со мной, даже если физически я буду мертв. Меня очень интересуют Ваши дела и мысли. Мне кажется, что, побывав там, где Вы побывали в своем профессиональном качестве, Вы могли прийти к весьма любопытным и содержательным оценкам и взглядам.

Станете ли Вы связываться со мной или нет, решать Вам. И как бы мне ни хотелось поговорить с Вами, я не совсем убежден, что нам следует это делать. Оставляю это целиком на Ваше усмотрение в полной уверенности, что Вы примете наиболее целесообразное решение. Я же в настоящий момент усиленно размышляю над тем, стоит ли постоянно поддерживать существование одного человеческого разума. Мне видится, что, хотя разум является главным в человеческом существе, человек все же больше, чем только разум. Человек — это не только рассудок, но и память, и способность усваивать факты и вырабатывать оценки. Может ли он сориентироваться в той невероятной стране, в которой оказывается, когда выживает один лишь разум? Возможно, он останется человеком, но тогда возникает вопрос о степени его человечности. Превращается ли он в нечто большее или нечто меньшее, нежели человек?

Ну что ж, если Вы сочтете, что нам следует побеседовать, Вы поделитесь со мной своими мыслями по этому поводу. Однако, если Вы полагаете, что нам лучше не встречаться, и я об этом как-то узнаю, то, заверяю Вас, у меня не будет обиды. И в этом случае пусть с Вами останутся всегда мои наилучшие пожелания и любовь.

Искренне Ваш Теодор Робертс».

Блейк сложил письмо, засунул его обратно в карман туники.

Все еще Эндрю Блейк, подумал он, а не Теодор Робертс. Может быть, Тедди Робертс, но Теодор Робертс — никогда.

Допустим, он сядет за телефон и наберет номер Банка Разумов. Что делать, когда ответит Теодор Робертс? Что сказать? Ему нечего предложить. Это будет встреча двух людей, которые в равной степени нуждаются в помощи и ждут помощи друг от друга, не умея ее оказать.

Можно будет сказать: я оборотень — так меня называют в газетах. Только отчасти человек, не более, чем на треть. На остальные две трети я нечто такое, о чем ты никогда не слышал, а если бы услышал, то не поверил бы. Я уже больше не человек, и мне нет места на всей Земле. Я не знаю, кто я. Я чудовище, урод и всякому, к кому я прикоснусь, причиняю одну лишь боль.

Да, это верно. Он причиняет боль всякому, с кем встречается. Элин Гортон — она поцеловала его, девушка, которую он мог бы полюбить и, возможно, уже полюбил. Но ведь любить может лишь человеческая его часть, только треть его. А это причинит боль ее отцу, замечательному старику с негнущейся спиной и несгибаемыми принципами. И причинит неприятности молодому доктору Даниэльсу, который первым стал его другом и какое-то время был его единственной поддержкой.

Он всем им мог причинить боль — и причинит, если только…

Вот оно. Если.

Необходимо что-то сделать, предпринять какое-то действие, но какое?

Медленно встав со ступенек, он направился было к воротам, затем повернулся и зашел в церковь, в боковой придел.

В помещении царили тишина и полумрак. Электрические канделябры, расставленные на аналое, терялись среди теней — слабый огонек костра в пустынной темноте покинутой всеми равнины.

Место для размышлений. Место, где можно придумать план действий, провести с самим собой тайное совещание. Тщательно проанализировать свое положение, взвесить ситуацию и определить следующий шаг.

Из придела Блейк перешел в центральную часть здания, к скамейкам. Но садиться не стал, а остался стоять, поддерживаемый окутавшей его сумеречной тишиной, которую скорее подчеркивал, чем нарушал, доносившийся снаружи мягкий шорох ветра в соснах.

Блейку стало ясно, что наступило время решать. Здесь он наконец оказался в той точке пространства и времени, откуда нет пути к отступлению. До этого он убегал, и в бегстве был смысл, но теперь эта простая реакция на обстоятельства утратила логику. Потому что убегать дальше некуда. Блейк достиг окончательного предела, и теперь, если продолжать бег, надо разобраться, куда бежать.

Здесь, в этом маленьком городке, он узнал о себе все, что можно было узнать, и город стал тупиком. Вся планета оказалась тупиком, и нет для него места на этой Земле, и среди людей тоже нет места.

Даже принадлежа Земле, Блейк не может претендовать на статус человека. Он гибрид, а не человек, нечто такое, что никогда не существовало прежде, но возникло в результате жутких проектов человечества. Команда из трех различных существ, обладающих возможностью и способностью решать, а может быть, и решить главную загадку Вселенной, но эта загадка не имеет прямого отношения ни к планете Земля, ни к жизненным формам, населяющим ее. И он здесь ничего не может сделать для этой планеты, как и она для него.

Возможно, на другой планете, бесцветной и безжизненной, где никто не будет мешать, на планете, где нет цивилизации и где ничто не отвлекает, Блейк сумеет осуществить свою миссию — как команда, а не как человек. Именно он, триединый.

Он вновь задумался над могуществом этих трех разумов, соединенных нечаянным и неожиданным поворотом событий, которые породил человеческий разум, — сила и красота, чудо и ужас. И содрогнулся перед осознанием того, что на Земле, возможно, был создан инструмент, поправший любые понятия цели и смысла, на поиски которых во Вселенной ему предстоит пуститься.

Вероятно, со временем все три разума сольются в один, и, когда это произойдет, вклад человека в нем перестанет иметь значение, поскольку не будет более существовать. А тогда лопнут, разорвутся нити, связывающие его с планетой по имени Земля и с расой обитающих на ней двуногих существ, и он станет свободным. Тогда, сказал себе Блейк, он сможет расслабиться, забыть. И когда забудет, когда из него исчезнет человеческое, тогда Блейк сможет отнестись к силе и возможностям множественного разума как к чему-то вполне обыденному. Ибо интеллект человека, каким бы развитым он ни был, чрезвычайно ограничен. Он поражается чудесам и страшится цельного восприятия Вселенной. И все же, несмотря на ограниченность, человеческий разум дает ощущение безопасности, тепла, уюта.

Блейк перерос человека в себе, и это было болезненно. От этого он чувствовал не только тепло и уют, но и слабость и пустоту.

Он сел на пол, обхватив себя руками. Даже этот крошечный кусочек пространства, подумал Блейк, даже эта комнатка, в которую он, сжавшись, втиснулся, — даже это место не принадлежит ему, а он не принадлежит этому месту. У него нет ничего. И сам Блейк — запутанное нечто, произведенное на свет случайным стечением обстоятельств. Этот мир никогда не предназначался для таких, как он. Он — непрошеный гость. Непрошеный, возможно, только применительно к этой планете, однако все еще упорно сидящий в нем человек никак не может отказаться от нее — и она оказывается единственным во всей Вселенной местом, которое имеет для него значение.

Не исключено, когда-нибудь Блейк стряхнет с себя человечность, но если это случится, то не раньше, чем через несколько тысяч лет. А сейчас это его Земля. Сейчас, а не через вечность — и Земля, и Вселенная.

Блейк ощутил теплую волну чужого сочувствия к себе, он смутно осознавал, откуда оно, и даже, несмотря на горечь и отчаяние, понял, что это западня, и закричал, силясь освободиться.

Блейк сопротивлялся как мог, но те двое все равно влекли его к себе в ловушку, он слышал их слова и мысли, которыми они обменивались между собой, и слова, с которыми они обращались к нему, хотя и не понимал их.

Их сочувствие оплело его, и они взяли его и крепко прижали к себе, и их инопланетная теплота окутала его тугим, защищающим от всех опасностей одеялом.

Он начал погружаться в негу забвения, и сгусток измучившей его агонии растаял, растворился в мире, где не было ничего, кроме троих — его и тех двух других, связанных воедино на вечные времена.

27

Промозглый и колючий декабрьский ветер завывал над землей, срывая последние бурые, сухие листья с дуба, который одиноко рос на середине склона холма. Рваные тучи мчались по небу, и ветер доносил запах скорого снегопада. У кладбищенских ворот стояли двое в синем; бледное зимнее солнце, на миг пробиваясь сквозь тучи, сверкало на начищенных пуговицах и стволах винтовок. Сбоку от ворот собралась горстка туристов, они смотрели через чугунную ограду на белую церквушку.

— Сегодня их немного, — сказал Райан Уилсон. — В хорошую погоду, особенно по выходным, сюда приходят целые толпы. Я это не очень одобряю, — продолжал он. — Там Теодор Робертс. Мне все равно, какое обличье он принимает. В любом случае это Теодор Робертс.

— Как я вижу, доктора Робертса высоко ценили в Уиллоу-Гроув, — сказала Элин.

— Это так, — отвечал Уилсон. — Из нас он был единственным, кому удалось завоевать известность. Городок гордится им.

— И все это вас возмущает?

— Не знаю, подходит ли тут слово «возмущение». Пока соблюдаются приличия, мы не возражаем. Но толпа нет-нет да и разгуляется. А мы этого не любим.

— Может быть, мне не стоило приезжать, — проговорила Элин. — Я долго раздумывала, и чем больше копалась в себе, тем сильнее чувствовала, что должна приехать.

— Вы были его другом, — с грустью сказал Уилсон. — Вы имеете право приходить к нему. Вряд ли у него было очень много друзей.

Люди потянулись от ворот вниз по склону холма.

— В такой день им и смотреть-то особенно не на что, — сказал Уилсон. — Вот они и не задерживаются. Одна только церковь. В хорошую погоду ее двери, разумеется, бывают открыты, и можно заглянуть внутрь, но и тогда мало что увидишь. Просто темная полоса. Но когда двери открыты, кажется, будто там что-то светится. Поначалу ничего не светилось и ничего не было видно. Словно смотришь в дырку прямо над полом. Все как шторами закрыто. Думаю, это какой-то экран. Но потом экран, или защита, или что там еще, постепенно исчез, и теперь можно увидеть, как эта штука светится.

— Они пропустят меня внутрь? — спросила Элин.

— Думаю, что да, — ответил Уилсон. — Я сообщу капитану. Нельзя упрекать Космическую Службу за такие строгие меры предосторожности. Вся ответственность за то, что там находится, лежит на них. Они начали этот проект двести лет назад. Того, что случилось, могло и не быть, если бы не проект «Оборотень».

Элин вздрогнула.

— Простите меня, — сказал Уилсон. — Я не должен был говорить так.

— Почему? — спросила она. — Как бы неприятно это ни было, его все так называют.

— Я рассказывал вам о том дне, когда он пришел в мою контору, — сказал Уилсон. — Это был молодой милый человек.

— Это был испуганный человек, бегущий от мира, — поправила его Элин. — Если б только он сказал мне…

— Возможно, тогда он не знал…

— Он знал, что попал в беду. Мы с сенатором помогли бы ему. И доктор Даниэльс помог бы.

— Он не хотел впутывать вас. В такие вещи друзей обычно не втягивают. А ему хотелось сохранить вашу дружбу. Более чем вероятно, что он боялся потерять ее, рассказав все вам.

— Да, я понимаю, он мог так рассуждать, — ответила Элин. — И я даже не пыталась заставить его поделиться со мной. Но я не хотела делать ему больно. Думала, что надо оставить ему шанс самому все узнать.

Толпа спустилась с холма, прошла мимо них и двинулась по дороге дальше.

Пирамида стояла слева перед рядами стульев. Она тускло поблескивала и излучала широкую, слегка пульсирующую полосу света.

— Не подходите слишком близко, — посоветовал капитан. — Вы можете испугать его.

Элин не ответила. Она смотрела на пирамиду. От ужаса и изумления, внушаемых этим странным предметом, к горлу подкатывал удушливый комок.

— Можно приблизиться еще на два-три ряда, — сказал капитан. — Но подходить вплотную нельзя. Мы же толком ничего не знаем о ней.

— Испугать? — переспросила Элин.

— Не знаю, — ответил капитан. — Уж так эта штука себя держит. Будто боится нас. Или просто не желает иметь с нами никаких дел. До недавнего времени было по-другому. Она была черной. Кусочек пустоты. Создала собственный мир и воздвигла вокруг него всевозможные защитные приспособления.

— А теперь он знает, что мы не причиним ему вреда?

— Ему?

— Эндрю Блейку, — пояснила она.

— Вы знали его, мисс? Так сказал мистер Уилсон.

— Я трижды встречалась с ним, — ответила она.

— Насчет того, знает ли он, что мы не причиним ему вреда, — проговорил капитан. — Возможно, в этом все дело. Кое-кто из ученых так думает. Многие пытались изучать эту штуку… простите мисс Гортон, изучать его. Но далеко продвинуться им не удалось. У них почти нет материала для работы.

— Они уверены? — спросила Элин. — Они уверены, что это Эндрю Блейк?

— Там, под пирамидой, — сказал ей капитан. — У ее основания с правой стороны.

— Туника! — воскликнула она. — Та самая, что я дала ему!

— Да, туника, которая была на нем. Вот она, на полу. Один только краешек торчит. Не отходите от меня слишком далеко, — предупредил капитан. — Не приближайтесь к нему.

Элин сделала еще шаг и остановилась. Глупо, подумала она. Если Эндрю здесь, он знает, знает, что это я, и не испугается. Знает, что я не принесла ему ничего, кроме своей любви.

Пирамида мягко пульсировала.

Но он может и не знать, раздумывала Элин. Может, Блейк укрылся здесь от всего мира. И если он это сделал, значит у него была причина.

Интересно, каково это — вдруг узнать, что твой разум — разум другого человека, разум, взятый взаймы, ибо собственного ты иметь не можешь, поскольку человек еще недостаточно изобретателен, чтобы создать разум? Его изобретательности хватит, чтобы сделать кости, плоть, мозг, но не создать разум. А насколько тяжелее, должно быть, знать, что ты часть двух других разумов — по меньшей мере двух?

— Капитан, — сказала она, — а ученым известно, сколько там разумов? Их может быть больше трех?

— Кажется, они так и не пришли к общему мнению, — ответил он. — На сегодняшний день положение таково, что их может быть сколько угодно.

Сколько угодно, подумала Элин. Это — вместилище бесконечно большого числа разумов. Всей мысли Вселенной.

— Я здесь, — беззвучносказала она существу, бывшему некогда Эндрю Блейком. — Разве ты не видишь, что я здесь? Если я буду нужна тебе, если ты когда-нибудь снова превратишься в человека…

Но почему Блейк должен опять превращаться в человека? Может быть, он превратился в эту пирамиду как раз потому, что ему не надо быть человеком? Не надо общаться с родом людским, частью которого он не может стать?

Она повернулась и неуверенно шагнула к выходу из церкви, потом снова вернулась назад. Пирамида мягко светилась, она казалась такой спокойной и прочной и вместе с тем такой отрешенной, что у Элин перехватило горло, а глаза наполнились слезами.

Я не заплачу, зло сказала она себе. Кого мне оплакивать? Эндрю Блейка? Себя? Спятившее человечество?

Он не мертв, думала она. Но это, быть может, хуже смерти. Будь он мертвым человеком, она могла бы уйти. Могла бы сказать: «Прощай».

Однажды Блейк обратился к ней за помощью. Теперь она уже не в силах помочь ему. Люди не в силах помочь ему. Вероятно, подумалось ей, он уже недоступен для человечества.

Она снова повернулась.

— Я пойду, — сказала она. — Капитан, прошу вас, идите рядом со мной.

28

Там было все. Громадные черные башни, вросшие в гранитную оболочку планеты, тянулись к небесам. Без движения застыла во времени зеленая, окруженная деревьями поляна, и какие-то животные резвились на ее цветочном ковре. Над пурпурным, испещренным пятнами пены морем возвышались воздушные завитки спирали бледно-розового сооружения. А по огромному, иссушенному жарой плато торчали во все стороны горчичные купола, в которых обитали разумы-отшельники. И не только купола — не только их изображения, перехваченные со звезд, которые ледяными кристаллами раскинулись по небосводу над планетой песчаных и снежных дюн, — но и мысли, идеи и понятия, приставшие к изображениям, как комья земли пристают к выдернутым корням.

Мысли и понятия эти в большинстве своем были всего лишь отдельными, не связанными друг с другом частицами, но каждая из них могла послужить трамплином к решению логической задачи, задачи, которая поражает, а порой и пугает своей сложностью. И все же кусочки информации один за другим вставали на место и, единожды опознанные, стирались из активного восприятия, но каждый в любой момент можно было вызвать из каталога и восстановить.

Работа доставляла ему удовлетворение и радость, и это беспокоило его. Он ничего не имел против удовлетворения, но вот радость — это было плохо. Ощущение, которого раньше Мыслитель никогда не испытывал и которое не должен был испытывать теперь; нечто ему чуждое — эмоции. А эмоциям нет места, если хочешь достичь оптимальных результатов, думал он, с раздражением пытаясь истребить в себе радость.

Это как заразная болезнь, сказал себе Мыслитель. И заразился он ею от Оборотня. И еще, возможно, от Охотника — существа, мягко говоря, весьма нестабильного. Теперь ему следует поостеречься: радость — уже достаточно скверно, но от этих двоих можно заразиться и другими аналогичными эмоциями, которые окажутся еще хуже.

Он освободился от радости, выставил охрану против других опасностей и продолжал работу, дробя мысли и понятия до мельчайших составляющих, до формул, аксиом и символов, при этом следя за тем, чтобы в процессе не потерялась их суть, потому что суть понадобится позже.

Время от времени ему встречались обрывки информации, в которых явно что-то крылось, их следовало пометить и отложить, чтобы затем поразмыслить над ними или подождать, пока не появятся дополнительные данные. В целом выстраивалась достаточно прочная логическая основа, но при слишком дальних экстраполяциях увеличивались значения погрешности, и для корректировки требовались новые данные. Столько скользких мест на пути, на каждом шагу ловушки. Продвижение к решению требовало строжайшей дисциплины и постоянного самоконтроля, чтобы полностью исключить из процесса понятие собственного Я. И именно поэтому, подумал он, столь нежелательно влияние радости.

Взять, например, материал, из которого сделана черная башня. Настолько тонкий, что непонятно, как он выдерживает даже собственный вес, не говоря уже о весе других конструкций. Информация об этом была четкой и убедительной. Но в ней проглядывало и кое-что другое: намек на нейтроны, спрессованные столь плотно, что материал приобрел характеристики металла, и удерживаемые в этом состоянии силой, не имеющей определения. В намеке присутствовало время, но является ли время силой? Временной сдвиг, может быть. Время, силящееся занять свое законное место в прошлом или будущем, вечно стремящееся к цели, недостижимой из за противодействия какого-то фантастического механизма, который разлаживает его ход?

А космические рыбаки, которые забрасывают сети в пространстве, процеживают кубические световые годы пустоты и отлавливают энергию, извергнутую в космос мириадами разъяренных солнц. А заодно — и планктон, состоящий из немыслимых вещей, которые когда-то либо двигались, либо жили в космосе, — мусор с необозримых космических пустырей. Причем никаких сведений о самих рыбаках, ни об их сетях, ни о том, как эти сети ловят энергию. Лишь мысль о рыбаках и их промысле. И не исключено, что это просто фантазия какого-нибудь затуманенного коллективного разума, чья то религия, вера или миф — или в самом деле существуют такие рыбаки?

Обрывки сведений, эти и многие другие, и еще один, настолько слабый, что отпечаток его почти не фиксировался — потому, быть может, что оно было поймано от звезды столь далекой, что даже приходящий от нее свет уставал от непомерного пути. Вселенский разум, говорилось в нем, и больше ничего. Что имелось в виду? Может быть, разум, объединяющий все мыслительные процессы. А может, разум, установивший закон и порядок, в соответствии с которым электрон начал вращаться вокруг ядра и запустил пульс причин и следствий, породивших галактики.

Так много всего в нескольких странных, интригующих обрывках информации. И это только начало. Урожай, снятый за ничтожный промежуток времени с одной лишь планеты. Но как все важно — каждый бит информации, каждый отложившийся на восприятии отпечаток. Всему должно быть найдено свое место в структурах законов и взаимосвязей, причин и следствий, действий и противодействий, из которых и слагается Вселенная.

Нужно лишь время. Составить мозаику помогут дополнительные данные и дополнительные логические ходы. Что касается времени, то о нем, как о факторе, можно не беспокоиться. Времени целая вечность.

Расположившись на полу церкви, Мыслитель ровно и мягко пульсировал: логический механизм, составляющий его разум, продвигался к универсальной истине.

29

Оборотень боролся изо всех сил. Он должен выбраться. Должен спастись. Он не может больше оставаться погребенным в этой черноте и тиши, в уюте и безопасности, которые обволокли и спеленали, поглотили его.

Оборотень не хотел борьбы. Он предпочел бы остаться там, где находился, и тем, чем был. Но что-то заставляло его бороться — что-то не внутри его, а снаружи — некое создание, или существо, или обстоятельство, которое звало и говорило, что оставаться нельзя, как бы он ни хотел остаться. Что-то еще надо было сделать, что-то надо было обязательно сделать, и задание это, каким бы оно ни было, выполнить мог только он.

— Спокойней, спокойней, — сказал Охотник. — Оставайся там, где ты есть, так будет лучше.

Снаружи? — удивился он. И вспомнил. Женское лицо, высокие сосны у ворот — другой мир, на который он смотрел будто бы через стену струящейся воды, далекий, расплывчатый, нереальный. Но Оборотень твердо знал, что тот мир существует.

— Вы заперли меня! — закричал он. — Отпустите сейчас же.

Но Мыслитель не обратил на него внимания. Он продолжал мыслить, всю свою энергию направив на бесчисленные осколки информации и фактов.

Силы его и воля иссякли, и Оборотень погрузился во тьму.

— Охотник, — позвал он.

— Не мешай, — сказал Охотник. — Мыслитель работает.

Он затих в бессильной злости, сердясь безмолвно, мысленно. Но от злости не было толку.

Я с ними так не обращался, сказал он себе. Я всегда их слушал, когда воплощались в меня.

Он лежал расслабившись, наслаждаясь покоем и тишиной, и думал, что так, возможно, лучше. Есть ли еще в чем-либо смысл? Есть ли смысл в Земле? Вот оно — Земля! Земля и человечество. И в том, и в другом есть смысл. Может, не для Охотника или Мыслителя — хотя то, что имеет смысл для одного, имеет смысл и для всех троих.

Он слабо шевельнулся, но высвободиться не было ни сил, ни, судя по всему, воли.

И снова Оборотень лег и затих, набираясь сил и терпения.

Они делают это ради него, сказал он себе. Они вышли, и укрыли его в час тревоги, и теперь держат, прижав к себе, чтобы он поправился и окреп.

Оборотень попытался вызвать ту самую тревогу, надеясь, что обретет в ней силы и волю. Но он не мог вспомнить. Воспоминание оказалось уничтоженным, стертым. От него остались лишь закраины, за которые никак не удавалось ухватиться. И он свернулся клубочком, устраиваясь в темноте, и впустил в себя тишину; но даже теперь Оборотень знал, что все равно будет бороться за то, чтобы вновь освободиться, — пусть надежда слаба, и скорее всего он проиграет, но будет пытаться снова и снова, потому что какая-то не совсем понятная, но неодолимая сила не позволит ему сдаться.

Он тихо лежал и думал, как все это похоже на сон, когда снится, что взбираешься на гору и никак не достичь вершины или будто висишь на краю пропасти, пальцы постепенно соскальзывают, а затем бесконечное падение, исполненное страха и ожидания того, что вот вот рухнешь на дно, но удара о скалы все нет и нет…

Время и бессилие простирались перед ним, и само время было бессильно, он знал это, потому что знал все, что знал Мыслитель: время как фактор не играет никакой роли.

Оборотень попытался посмотреть на собственное положение под правильным углом, но оно никак не хотело принимать форму, соотносимую хоть с каким-либо углом зрения. Время — расплывчатое пятно, туманная дымка реальности, и сквозь туман приближается лицо — лицо, сперва для него ничего особого не значащее, но которое он в конце концов узнал, и, наконец, лицо, которое навеки запечатлелось в его памяти.

Губы шевельнулись в полумраке, и, хотя он не мог услышать слов, они тоже навеки отпечатались в его сознании:

«Когда сможешь, дай мне знать о себе».

Вот оно, подумал он. Надо дать ей знать. Она ждет и хочет услышать, что с ним произошло.

Оборотень рванулся вверх из мрака и тишины, сопровождаемый рокотом — яростным протестующим рокотом тех двух других.

Черные башни закружились в обступающей его темноте — вращающаяся чернота, которую можно почувствовать, но нельзя увидеть. И вдруг он увидел.

Блейк стоял в церкви, в полумраке, подсвеченном слабыми огнями люстры. Затем кто-то закричал, и он увидел, как к выходу через неф бежит солдат. Другой солдат растерянно замер.

— Капитан! Капитан! — орал бегущий. Второй солдат сделал короткий шаг вперед.

— Спокойно, дружок, — сказал Блейк. — Я никуда не ухожу.

Что-то путалось у него в ногах. Блейк взглянул вниз и увидел, что это его туника. Он переступил через нее, поднял и набросил на плечи.

Мужчина с нашивками на плечах пересек неф и остановился перед Блейком.

— Меня зовут капитан Сондерс, сэр, — представился он. — Космическая Служба. Мы охраняем вас.

— Охраняете или караулите? — спросил Блейк.

— Наверное, понемножку и того и другого, — чуть заметно ухмыльнувшись, ответил капитан. — Позвольте поздравить вас, сэр, с тем, что вы снова стали человеком.

— Ошибаетесь, — ответил Блейк, поплотней закутываясь в тунику. — И наверное, теперь вы уже знаете, в чем ваша ошибка. Вам должно быть известно, что я не человек — не совсем человек.

Может быть, подумал он, человеческое в нем лишь одно обличье. Хотя нет, этого мало, ведь его разрабатывали и строили как человека. Конечно, произошли определенные изменения, но Блейк не настолько изменился, чтобы стать нечеловеком. Он сделался нечеловеком ровно настолько, чтобы стать неприемлемым. Нечеловеком ровно настолько, чтобы человечество сочло его чудовищем, монстром.

— Мы ждали, — сказал капитан. — И надеялись…

— Сколько? — спросил Блейк.

— Почти год, — ответил капитан.

Целый год! — подумал Блейк. Ни за что бы не поверил. Казалось, прошло лишь несколько часов, не больше. А интересно, сколько его держали в центральных недрах общего разума, пока Оборотень понял, что должен освободиться? Или он понял это с самого начала, с той минуты, как Мыслитель подавил его? Ответ на это дать трудно. Время применительно к изолированному разуму, возможно, лишено всякого смысла и годится для измерения продолжительности не более, чем школьная линейка.

И все же времени прошло достаточно, по крайней мере для того, чтобы излечиться. Не было больше ни ужаса, ни режущей на куски агонии, теперь Блейк мог мириться с тем, что он в недостаточной степени человек и не может претендовать на место на Земле.

— И что теперь? — спросил он.

— Мне приказано, — ответил капитан, — сопроводить вас в Вашингтон, в штаб Космической Службы. Если к этому не будет препятствий.

— Препятствий не будет, — заверил его Блейк. — Я не собираюсь оказывать сопротивление.

— Я не вас имею в виду, — сказал капитан, — а толпу на улице.

— Что значит «толпу»? Какая такая толпа?

— На этот раз толпа поклоняющихся вам фанатиков. Дело в том, что возникли секты, которые, насколько мне известно, верят, будто вы пророк, посланный избавить человека от его греховности. А иногда собираются другие группы, объявившие вас исчадием… Извините, сэр, я забылся.

— А что, — поинтересовался Блейк, — эти группы, и те и другие, причиняют вам какие-нибудь хлопоты?

— Причиняют, сэр, — подтвердил капитан. — И иногда немалые. Поэтому мы должны выбраться отсюда незаметно.

— Но почему не выйти просто через ворота? И положить всему конец?

— Боюсь, что ситуация не столь проста, как вам кажется, — сказал капитан. — Буду с вами откровенен. Кроме нескольких наших людей, о том, что вы уйдете отсюда, не будет знать никто. По-прежнему будет стоять охрана и…

— Вы будете делать вид, что я все еще здесь?

— Да. Так мы избежим ненужных осложнений.

— Но когда-нибудь…

— Нет, — покачал головой капитан, — по крайней мере, не скоро, очень не скоро. Вас никто не увидит. А корабль уже ждет. Так что вы можете лететь, конечно, если хотите лететь.

— Спешите избавиться от меня?

— Может быть, — ответил капитан. — Но еще хотим дать вам возможность избавиться от нас.

30

Земля хочет избавиться от него. Возможно, она его боится. Возможно, он просто внушает ей отвращение. Мерзкий плод ее собственного честолюбия и фантазии, плод, который надо быстренько замести под половик. Ибо не осталось ему места на Земле и среди людей, и вместе с тем он был порождением человечества, а его существование стало возможным благодаря смекалке и хитроумию земных ученых.

Блейк раздумывал об этом, когда впервые удалился в церковь, и теперь, стоя у окна своей комнаты и глядя на улицы Вашингтона, он знал, что был прав и точно оценил реакцию человечества.

Хотя нельзя было определить, в какой степени эта реакция исходит непосредственно от людей Земли, а в какой — от чинуш Космической Службы. Для Службы он был давней ошибкой, просчетом планирования с далеко идущими последствиями. И чем быстрее от него избавятся, тем им будет лучше.

Блейк помнил, что на склоне холма за оградой кладбища была толпа, которая собралась, чтобы отдать дань уважения тому, чем он был в ее глазах. Зеваки? Разумеется. Верующие? Более чем вероятно. Люди, падкие на любые свежие сенсации, которыми можно заполнить пустоту жизни, но все равно люди, все равно человеческие существа, все равно человечество.

Блейк стоял и смотрел на залитые солнцем улицы Вашингтона, на редкие машины, сновавшие по проспекту, и ленивых пешеходов, слонявшихся под деревьями на тротуарах. Земля, думал он. Земля и люди, живущие на ней. У них есть работа, семьи, ради которых стоит спешить домой; у них есть домашнее хозяйство и увлечения, свои тревоги и маленькие торжества, друзья. Но это — зависимые люди. Интересно, мог бы он задумываться об этом, если бы сам был зависим, если бы в силу каких-то невообразимых обстоятельств человечество приняло его? Одному ему было не по себе. Блейк не воспринимал себя как одинокое существо, поскольку были и двое других, которые держались вместе, соединившись в том сгустке вещества, из которого состояло его тело.

Их не интересовало то, что он угодил в эмоциональный капкан, хотя там, в церкви, они и выказывали к этому интерес. То, что им самим были недоступны такие чувства, к делу не относилось.

Но удел изгоя, исход с Земли и скитания по Вселенной, доля парии — этого ему, наверное, не вынести.

Корабль ждал его, он был уже почти готов. И решать предстояло Блейку: он мог лететь или остаться. Хотя Космическая Служба ясно дала понять, что предпочла бы первое.

Да и что он приобретет, оставшись? Ничего. Разве что слабую надежду в один прекрасный день вновь обрести человечность.

А если он на это способен, хочет ли он этого?

В голове загудело: Блейк не находил ответа. И он стоял, со скучающим видом глядя в окно и почти не видя того, что творится на улице.

Стук в дверь заставил его обернуться.

Дверь открылась, и он увидел стоящего в коридоре охранника. Потом вошел какой-то человек, и Блейк не сразу узнал его. Но затем разглядел, кто это.

— Сенатор, — проговорил он, подходя к человеку, — вы очень любезны. Я не думал, что вы придете.

— А почему, собственно, я не должен был прийти? — спросил Гортон. — В вашей записке было сказано, что вы хотите поговорить со мной.

— Я не знал, захотите ли вы видеть меня, — произнес Блейк. — В конце концов, я, вероятно, внес свой вклад в исход референдума.

— Возможно, — согласился Гортон. — Стоун поступил в высшей степени неэтично, использовав вас в качестве негативного примера. Хотя я обязан отдать должное этому парню: использовал он вас великолепно.

— Мне очень жаль, — проговорил Блейк. — Это я и хотел вам сказать. Я бы приехал повидать вас, но, похоже, сейчас меня держат на коротком поводке.

— Ну-ну, — возразил сенатор. — Думается, у нас куда больше тем для беседы. Референдум и его результаты, как вы можете догадаться, довольно болезненный для меня предмет. Только позавчера я отослал им прошение об отставке. Откровенно говоря, мне понадобится время, чтобы привыкнуть к мысли, что я не сенатор.

— Может быть, присядете? — предложил Блейк. — Вон в то кресло, что ли. Я могу раздобыть немного коньяку.

— От всего сердца одобряю эту мысль, — сказал сенатор. — Уже достаточно поздно, можно начинать дневное возлияние. В тот раз, когда вы пришли к нам в дом, мы пили коньяк. Если память меня не подводит, бутылочка была особая.

Он сел в кресло и обвел глазами комнату.

— Должен заметить, что о вас неплохо заботятся, — заявил он. — По меньшей мере офицерские апартаменты.

— И страж у дверей, — добавил Блейк.

— Вероятно, они немного побаиваются вас.

— Наверное, но в этом нет нужды.

Блейк подошел к винному шкафчику, достал бутылку и два стакана. Потом он пересек комнату и уселся на кушетку лицом к Гортону.

— Как я понимаю, вы вот-вот покинете нас, — сказал сенатор. — Мне говорили, что корабль почти готов.

Блейк кивнул, разливая коньяк.

— Я немного размышлял об этом корабле, — сказал он. — Экипажа не будет. Я один на борту. Полная автоматика. Сделать такое всего за год…

— О, не за год, — возразил сенатор. — Разве никто не позаботился рассказать вам о корабле?

Блейк покачал головой:

— Меня кратко проинструктировали. Да, это точное слово: проинструктировали. Мне сказали, на какие рычаги нажимать, какие циферблаты крутить, чтобы попасть туда, куда я хочу попасть. Как работает система снабжения продуктами. Хозяйство корабля. Но это все. Разумеется, я спрашивал, но ответов у них, похоже, не было. Кажется, главная их цель — поскорее выпихнуть меня с Земли.

— Понимаю, — сказал сенатор. — Старые военные игры. Всякие там каналы и тому подобные штуки, наверное. И чуть-чуть этой их нелепой секретности.

Он поболтал коньяк в стакане и поднял глаза на Блейка.

— Если вы думаете, что это ловушка, не бойтесь. Это не так. Корабль будет делать все, что они обещают.

— Рад это слышать, сенатор.

— Корабль не строили. Его, можно сказать, вырастили. Он не сходил с чертежных досок в течение сорока лет или дольше. Конструкцию меняли множество раз, испытывали снова и снова, строили и разбирали, чтобы внести усовершенствования. Это была попытка создать идеальный корабль, понимаете? На него потрачены миллионы человеко-дней и миллиарды долларов. Корабль способен работать вечно, и человек может жить в нем вечно. Это единственное средство, способное помочь человеку, оснащенному так, как вы, уйти в космос и выполнить ту работу, для которой и строили корабль.

Блейк вздернул брови:

— Один вопрос, сенатор: зачем столько хлопот?

— Хлопот? Не понимаю.

— Послушайте — все, что вы говорите, верно. Это странное создание, о котором мы вели разговор, на треть состоящее из меня, способно летать по Вселенной на таком корабле и делать дело. Но какая будет отдача? Что сулит это человечеству? Может быть, вы верите, что когда-нибудь мы вернемся, преодолев расстояние в миллионы световых лет, и передадим вам все приобретенные знания?

— Не знаю, — сказал сенатор. — Может быть, так они и думают. Может быть, у вас достанет человечности вернуться.

— Сомневаюсь, сенатор.

— Что ж, — сказал тот, — не вижу большого смысла говорить об этом. Вдруг возвращение окажется невозможным, даже если вы захотите. Мы понимаем, сколько времени займет ваша работа, и человечество не настолько глупо, чтобы верить в свое вечное существование. К тому времени, когда вы получите ответ, нас может уже и не быть.

— Мы получим ответ. Если мы полетим, то получим его.

— Еще одно, — сказал сенатор. — Вам не приходило в голову, что человечество, быть может, способно дать вам возможность полететь в космос в поисках ответа, даже зная, что оно ничего на этом не выгадает? Зная, что где-то во Вселенной найдется некий разум, которому будет полезен ваш ответ и ваши знания?

— Об этом я не подумал, — сказал Блейк. — И я не убежден, что это так.

— Мы досадили вам, не правда ли?

— Не знаю, — ответил Блейк. — Не могу сказать, какие чувства я испытываю. Человек, который вернулся домой и которого сразу же пинком выпроваживают вон.

— Вы не обязаны покидать Землю. Я думал, вам самому этого хочется. Но если вам угодно остаться…

— Остаться? Зачем? — воскликнул Блейк. — Чтобы сидеть в красивой клетке и сполна пользоваться казенной добротой? Чтобы на меня пялили глаза и показывали пальцем? Чтобы дураки преклоняли колена возле этой клетки и молились, как там, в Уиллоу-Гроув?

— Наверное, это было бы довольно бессмысленно, — согласился Гортон. — Я имею в виду — остаться тут. В космосе у вас по крайней мере будет занятие, и…

— И еще одно, — прервал его Блейк. — Как получилось, что вы столько обо мне знаете? Как вы это раскопали? Как вычислили, в чем тут дело?

— Насколько я понимаю, при помощи дедукции, — ответил Гортон, — основанной на тщательных исследованиях и дотошных наблюдениях. Это не все. Но этого достаточно, чтобы понять, какими способностями вы обладаете и как можете их применить. Мы поняли, что такие способности не должны пропадать зря; надо было дать вам возможность использовать их. Кроме того, мы подозревали, что здесь, на Земле, вы их реализовать не сумеете. Тогда-то Космическая Служба и решила предоставить вам корабль.

— Вот, значит, к чему все сводится, — сказал Блейк. — Я должен выполнить задание, хочу я того или нет.

— По-моему, решать вам, — с холодком в голосе проговорил Гортон.

— Я на эту работу не напрашивался.

— Да, — согласился Гортон. — По-видимому, не напрашивались. Но вы можете обрести удовлетворение в ее заманчивости.

Они помолчали. Обоим было не по себе от того, что разговор принял такой оборот. Гортон допил коньяк и отставил стакан. Блейк потянулся за бутылкой.

— Нет, благодарю вас. Мне скоро идти. Но прежде я задам вам вопрос. Вот он: что вы рассчитываете там найти? И что вы уже знаете?

— Относительно того, что мы предполагаем найти, я не имею ни малейшего представления, — ответил Блейк. — Что мы уже знаем? Массу вещей, которые не сложишь в цельную картину.

Гортон тяжело поднялся. Движения его были скованными.

— Я должен идти, — сказал он. — Спасибо за коньяк.

— Сенатор, — проговорил Блейк, — я послал Элин письмо, а ответа нет.

— Да, я знаю, — сказал Гортон.

— Мне нужно повидаться с ней перед отлетом, сэр. Я хочу кое-что ей сказать.

— Мистер Блейк, — заявил Гортон, — моя дочь не желает ни видеть вас, ни говорить с вами.

Блейк медленно поднялся. Они стояли лицом к лицу.

— А причина? Вы можете сказать почему?

— Я думаю, что причина должна быть очевидна даже для вас, — ответил Гортон.

31

Тени уже заползли в комнату, а Блейк все сидел на кровати не шевелясь, и мысль его все крутилась вокруг одного-единственного беспощадного факта.

Элин не желала ни видеть его, ни говорить с ним, хотя она, чье лицо он запомнил навсегда, помогла ему вырваться из тьмы и покоя. Если сенатор сказал правду, все его усилия и борьба были напрасны. Лучше бы Блейк тогда остался там, где был, и залечивал бы раны, пока Мыслитель доведет до конца свои размышления и подсчеты. Но правду ли сказал сенатор? Может быть, он затаил на него обиду за роль, которую Блейк сыграл в поражении столь дорогой ему биоинженерной программы? И таким образом решил отплатить, хотя бы частично, за собственное разочарование?

Нет, это маловероятно, сказал себе Блейк. Сенатор — слишком искушенный политик, чтобы не отдавать себе отчета в том, что эта затея с биоинженерией была, мягко говоря, авантюрой и имела немного шансов на победу. И потом, во всем этом есть что-то странное. Поначалу Гортон был очень любезен и отмахнулся от упоминания о референдуме, а потом вдруг тон его сделался резким и холодным. Словно сенатор играл заранее продуманную роль — хотя такое предположение выглядит совершенно бессмысленным.

— Я восхищен тем, как ты держишься, — сказал Мыслитель. — Ни стонов, ни зубовного скрежета, ни вырывания волос.

— Да замолчи ты! — оборвал его Охотник.

— Но я попытался сделать комплимент, — возразил Мыслитель, — и оказать моральную поддержку. Он подходит к проблеме на высоком аналитическом уровне, без эмоциональных вспышек. Единственный способ найти решение в подобной ситуации.

При этом разумный компьютер мысленно вздохнул.

— Хотя я должен признать, — сказал он, — я не в состоянии разобраться в важности данной проблемы.

— Не обращай на него внимания, — посоветовал Охотник Блейку. — Я заранее принимаю любое твое решение. Если хочешь задержаться на этой планете, я согласен. Мы подождем.

— Ну, конечно, — подтвердил Мыслитель. — Какие вопросы? Что такое одна человеческая жизнь? Ты ведь не останешься здесь дольше одной человеческой жизни?

— Сэр, — обратилась к Блейку Комната, — вы позволите включить свет?

— Нет, — сказал Блейк. — Пока не надо.

— Но, сэр, уже темнеет.

— Я люблю темноту.

— Может быть, желаете поужинать?

— Нет, не сейчас, благодарю.

— Кухня готова выполнить любой ваш заказ.

— Чуть позже, — сказал Блейк. — Я еще не голоден.

Они сказали, что не возражают, если он решит остаться на Земле и попытается стать человеком. Но зачем?

— А почему бы не попробовать? — сказал Охотник. — Человек-женщина может передумать.

— Вряд ли, — сказал Блейк.

И в этом, конечно, было самое худшее: он знал, почему она не передумает, почему никогда не захочет иметь ничего общего с подобным ему существом.

Но дело было не только в Элин, хотя, Блейк знал, прежде всего именно в ней. Ему еще предстояло оборвать последние связи с человечеством, которое могло бы стать ему родным, с планетой, которая могла бы стать его первым и единственным домом, и теперь человеческая часть его сути не желала мириться с уготованным ей насилием, не хотела терять право первородства, не успев обрести его. И все это — дом, родина, родство — из-за своей недосягаемости где-то в глубине души становилось ему особенно дорогим.

Мягко звякнул колокольчик.

— Телефон, сэр, — сказала Комната.

Он протянул руку к телефону, щелкнул выключателем. Экран продолжал моргать.

— Вызов без видеопередачи, — объявил коммутатор. — Вы имеете право не отвечать.

— Ничего, — сказал Блейк. — Давайте. Мне все равно.

Голос — четкий, ледяной, лишенный всякой интонации — ровно произнес:

— С вами говорит разум Теодора Робертса. Вы Эндрю Блейк?

— Да, — сказал Блейк. — Как поживаете, доктор Робертс?

— Со мной все в порядке. Разве может быть иначе?

— Извините. Я забыл. Не подумал.

— Поскольку вы не связывались со мной, я решил найти вас сам. Думаю, нам надо поговорить. Насколько мне известно, вы скоро улетаете.

— Корабль почти готов, — ответил Блейк.

— Путешествие за знаниями?

— Да, — подтвердил Блейк.

— Летите все трое?

— Да, все трое.

— С тех пор как я узнал о вашей ситуации, — сказал разум Теодора Робертса, — я об этом часто думаю. Несомненно, рано или поздно наступит день, когда вас станет не трое, а один.

— Я тоже так думаю, — сказал Блейк. — Но это произойдет очень не скоро.

— Время для вас не играет никакой роли, — сказал разум Теодора Робертса. — И для меня тоже. У вас бессмертное тело, которое можно разрушить только извне. А у меня тела нет вообще, и потому меня нельзя убить. Я могу умереть, только если испортится техника, содержащая мой разум.

Не имеет никакого значения и Земля. Мне кажется, вам необходимо признать этот факт. Земля — не более чем точка в пространстве, крохотная, ничтожная точка.

Если задуматься, в этой Вселенной так мало чего-либо, что действительно важно. Когда ты все просеешь через сито значительности, в ней останется только разум. Разум — общий знаменатель Вселенной.

— А человеческая раса? — спросил Блейк. — Человечество? Оно тоже не имеет значения?

— Человеческая раса, — ответил четкий, ледяной голос, — лишь мельчайшая частица разума. Не говоря уж об отдельном человеческом или каком ином существе.

— Но разве разум… — начал Блейк и остановился.

Бесполезно, сказал он себе, разве может понять другую точку зрения существо, с которым он разговаривает, — не человек, а бестелесный разум, находящийся в плену предрассудков своего мира не в меньшей степени, чем существо из плоти и крови — своего. Утраченный для физического бытия, он, наверное, хранит о нем столь же туманные воспоминания, как взрослый — о собственном младенчестве. Разум Теодора Робертса существует в одном измерении. Маленький мир с гибкими параметрами, в котором не происходит ничего вне рамок движения мысли.

— Вы что-то сказали — или хотели сказать?

— По-видимому, — произнес Блейк, пропуская вопрос, — вы говорите мне это затем…

— Я говорю вам это затем, — сказал Теодор Робертс, — что знаю, насколько вы утомлены и растеряны. А так как вы — часть моего Я…

— Я не часть вашего Я, — сказал Блейк. — Два столетия назад вы дали мне разум. С тех пор этот разум изменился. Он уже не ваш разум.

— Но я полагал… — начал Теодор Робертс.

— Я знаю. Очень любезно с вашей стороны. Но из этого ничего не выйдет. Я стою на собственных ногах. У меня нет выбора. В моем создании участвовало много людей, и я не могу разорвать себя на части, чтобы каждому вернуть долг, — вам, биологам, которые чертили проект, техникам, изготовившим кости, мясо, нервы…

Воцарилось молчание. Затем Блейк быстро произнес:

— Простите. Наверное, мне не следовало этого говорить. Мне не хотелось бы, чтобы вы обиделись.

— Я не обиделся, — сказал разум Теодора Робертса. — Напротив, вполне удовлетворен. Я могу теперь не беспокоиться о том, мешают ли вам мои склонности и предрассудки, которыми я вас наделил. Но я что-то разболтался. А мне надо еще сообщить вам нечто для вас важное. Таких, как вы, было двое. Был еще один искусственный человек, который полетел на другом корабле…

— Да, я слышал об этом, — сказал Блейк. — Я не раз задумывался — вам о нем что-то известно?

— Он вернулся, — сообщил разум Теодора Робертса. — Его доставили домой. Почти как вас…

— В состоянии анабиоза?

— Да. Но в отличие от вас, в своем корабле. Через несколько лет после запуска. Экипаж испугался происходящего и…

— То есть мой случай уже никого особенно не удивил?

— Думаю, что удивил. Никому не пришло в голову увязать вас со столь давними событиями. Да и не так уж много людей в Космослужбе знали об этом. О том, что вы можете оказаться вторым из тех двух, начали догадываться незадолго до вашего побега из клиники, после слушаний по биоинженерному проекту. Но вы исчезли раньше, чем они смогли что-либо предпринять.

— А тот, другой? Он все еще на Земле? Взаперти у Космослужбы?

— Сомневаюсь, — произнес разум Теодора Робертса. — Трудно сказать. Он исчез. Больше мне ничего не известно…

— Исчез! Вы хотите сказать, его убили!

— Я не знаю.

— Вы должны знать, черт побери! — закричал Блейк. — Отвечайте! Я сейчас пойду туда и все разнесу. Я найду его…

— Бесполезно, — сказал Теодор Робертс. — Его там нет. Больше нет.

— Но когда? Как давно?

— Много лет назад. Задолго до того, как вас обнаружили в космосе.

— Но откуда вам известно? Кто сказал вам…

— Нас здесь тысячи, — ответил Теодор Робертс. — Что знает один — доступно всем. Все обычно в курсе всего.

Блейк почувствовал, как его обдало леденящим дыханием бессилия. Тот, второй, исчез, сказал Теодор Робертс, и в его словах сомневаться не приходится. Но куда? Умер? Спрятался где-то? Снова отправлен в космос?

Второй искусственный человек, единственное во всей Вселенной другое существо, с которым его могло бы связать родство, — и теперь он исчез.

— Вы в этом уверены?

— Я в этом уверен, — подтвердил Теодор Робертс.

Немного помолчав, Робертс спросил:

— Так вы летите в космос? Решились?

— Да, — сказал Блейк. — Наверное, это единственное, что мне осталось. На Земле у меня ничего нет.

Да, он знал, на Земле у него ничего нет. Раз тот, второй, исчез, на Земле у него ничего не осталось. Элин Гортон отказалась с ним разговаривать, а ее отец, когда-то такой доброжелательный, вдруг сделался холодным и официальным, прощаясь с ним, и Теодор Робертс оказался колючим голосом, вещающим из одномерной пустоты.

— Когда вы возвратитесь, — сказал Теодор Робертс, — я еще буду здесь. Прошу вас, позвоните. Обещаете?

Если возвращусь, подумал Блейк. Если ты еще будешь здесь. Если кто-нибудь еще будет здесь. Если Земля заслуживает того, чтобы на нее возвращаться.

— Да, — сказал он. — Да, конечно. Я позвоню.

Он протянул руку и разъединил связь. И сидел так, не шевелясь, в безмолвной темноте, чувствуя, как Земля удаляется от него, уходит по все расширяющейся спирали и он остается один, совсем один.

32

Земля осталась позади. Солнце сделалось совсем маленьким, но все еще было Солнцем, а не одной звездой среди многих. Космический корабль падал вниз по длинному тоннелю гравитационных векторов, которые через некоторое время разгонят его до такой скорости, когда покажется, что у звезд смещаются орбиты и цвета.

Блейк сидел в кресле пилота и глядел на раскрывшуюся перед ним изогнутую прозрачность космоса. Здесь так тихо, подумал он, так тихо и покойно полное отсутствие каких-либо событий. Через пару часов он встанет, обойдет корабль и убедится, что все в порядке, хотя заранее знает, что все будет в порядке. В таком корабле ничего не может испортиться.

— Домой, — тихо произнес Охотник в сознании Блейка. — Я лечу домой.

— Но ненадолго, — напомнит ему Блейк. — Ровно настолько, чтобы собрать то, что ты не успел собрать. А затем снова в путь, туда, где ты сможешь получить новые данные с новых звезд.

И так снова и снова, подумал он, вечно в пути, собирая урожай со звезд, обрабатывая данные в биокомпьютере — разуме Мыслителя. Поиск, беспрестанный поиск намеков, свидетельств, косвенных указаний, которые позволят составить знание о Вселенной в схему, доступную пониманию. И что же они тогда поймут? Многое, наверное, о чем сейчас никто и не подозревает.

— Охотник ошибается, — сказал Мыслитель. — У нас нет дома. У нас не может быть дома. Оборотень это уже выяснил. Нам и не нужен дом, мы это поймем со временем.

— Корабль станет нашим домом, — сказал Блейк.

— Нет, не корабль. Если вам так уж надо считать что-то домом, то тогда это Вселенная. Наш дом — весь космос. Вся Вселенная.

Возможно, это как раз то, подумал Блейк, что попытался объяснить ему разум Теодора Робертса. Земля, он сказал, не более чем точка в пространстве. Это относится, конечно, и ко всем другим планетам, ко всем звездам — они лишь разбросанные в пустоте точки концентрации вещества и энергии. Разум, сказал Теодор Робертс, не энергия, но разум. Не будь разума, все это распыленное вещество, вся эта бурлящая энергия, вся эта пустота потеряла бы смысл. Только разум в состоянии обнять материю и энергию и вложить в них значимость.

И все же, подумал Блейк, хорошо бы иметь в такой пустоте свою стоянку, чтобы можно было указать, пусть только мысленно, на какой-то сгусток энергии и сказать: вот мой дом.

Он сидел в кресле, всматриваясь в космос и снова вспоминая тот момент в церкви, когда впервые осознал свою бездомность, — что у него нет и никогда не может быть родины, что, появившись на свет на Земле, он никогда не станет землянином, наделенным человеческим обличьем, никогда не сможет стать человеком. Но тогда же, теперь Блейк это понял, ему стало ясно и другое: какой бы он ни был бездомный, он не одинок и одиноким никогда не будет. У него есть еще те двое других, и еще у него есть Вселенная, и все идеи, все фантазии, все, что когда-либо рождала кипящая в ней разумная жизнь.

Земля могла бы стать его домом, подумал он; Блейк был вправе рассчитывать, что она станет его домом. Точка в пространстве, снова вспомнил он. Все правильно — Земля и есть крохотная точка в пространстве. Но какой бы крохотной она ни была, она нужна человеку как маяк, как основа координат. Вселенной недостаточно, потому что она слишком всеобъемлюща. Человек с Земли — в этом есть содержание, есть личность; но человек из Вселенной — это нечто, затерянное среди звезд.

Заслышав мягкий шелест шагов, Блейк вскочил с кресла и повернулся.

В дверном проеме стояла Элин Гортон.

Он было рванулся к ней, но вдруг застыл, остановился.

— Нет! — воскликнул он. — Нет! Ты не ведаешь, что творишь…

Заяц-безбилетник, подумал он. Смертный на бессмертном корабле. Но ведь она отказалась говорить со мной, она…

— Вовсе нет, — возразила она. — Я знаю, что делаю. Я там, где мое место.

— Андроид, — с горечью произнес он. — Копия. Игрушка, сделанная, чтобы меня осчастливить. В то время как настоящая Элин…

— Эндрю, — сказала она, — я и есть настоящая Элин.

Растерянным жестом он приподнял руки, и вдруг она оказалась в его объятиях, и Блейк прижал ее к себе, всем телом, до боли испытывая радость от того, что она здесь, что с ним рядом человек, причем человек, который ему так дорог.

— Но это невозможно, — качал он головой. — Ты просто не понимаешь. Я ведь не человек. И я не всегда такой, как сейчас. Я превращаюсь в других.

— Я знаю, — повторила она, подняв на него глаза. — Это ты не понимаешь. Я — тот второй, второй из нас.

— Тот второй был мужчина, — произнес он, чувствуя себя довольно глупо. — Он был…

— Не он. Она. Тем вторым была женщина.

Так вот оно в чем дело, ну конечно же, подумал он. Говоря «он», Теодор Робертс имел в виду «человек», а не мужчина или женщина, он просто не знал.

— Но Гортон? Разве ты не его дочь?

— Нет. У сенатора была дочь по имени Элин Гортон, но она умерла. Покончила жизнь самоубийством. При каких-то жутких и грязных обстоятельствах. Если бы это стало известно, карьера сенатора закончилась бы.

— И тогда ты…

— Именно. Но я об этом, естественно, ничего не знала. Сенатор узнал о моем существовании, когда начал раскапывать архивы программы «Оборотень». Увидев меня, он был поражен моим сходством с его дочерью. Конечно, я тогда находилась в анабиозе уже много лет. Выяснилось, что у нас с тобой, Эндрю, скверные характеры. Мы оказались совсем не такими, как они предполагали.

— Да, — согласился он, — я знаю. И теперь этому даже рад. Так ты все это время знала…

— Я узнала только недавно, — сказала она. — Видишь ли, сенатор держал Космослужбу в кулаке, а те делали все, чтобы сохранить в тайне историю с оборотнями. Поэтому, когда он пришел к ним вне себя от горя после смерти дочери, считая себя конченым человеком, ему отдали меня. Я считала себя его дочерью. Любила его, как отца. Конечно, перед этим меня подвергли всяким там гипнозам и обработкам, чтобы внушить мне, что я его дочь.

— Наверняка ему пришлось пустить в ход все свои связи, чтобы замять историю со смертью родной дочери и подменить ее тобой…

— Другому это не удалось бы, — с гордостью произнесла она. — Сенатор замечательный человек и чудесный отец, но в политике у него железная хватка.

— Ты любила его?

— Да, Эндрю, — кивнула она. — Во многих отношениях он для меня все еще отец. Даже представить невозможно, чего ему стоило сказать мне правду.

— А тебе? — спросил он. — Тебе это тоже кое-чего стоило.

— Разве ты не видишь, — сказала она, — что я не могла остаться. Я не могла остаться, зная правду. Как и тебя, меня ждала жизнь уродца, отщепенца, обреченного жить вечно. А что осталось бы у меня, когда умрет сенатор?

Блейк понимающе кивнул, думая о том, как те двое людей, два человека, принимали это решение.

— И потом, — добавила она, — мое место с тобой. Мне кажется, я поняла это сразу, когда ты, весь промокший и продрогший, забрел в тот старинный каменный дом.

— Но сенатор сказал мне…

— Что я не хочу тебя видеть, что я не хочу с тобой разговаривать.

— Но почему? — спросил он недоуменно. — Почему?

— У тебя пытались отбить охоту остаться, — объяснила она. — Было опасение, что ты не захочешь расстатьсяс Землей и откажешься лететь. Тебе старались внушить, что с Землей тебя ничего не связывает. И сенатор, и разум Теодора Робертса, и все остальные. Потому что мы должны были лететь. Мы с тобой посланцы Земли, дар, который Земля посылает Вселенной. Если населяющему Вселенную разуму, мыслящей жизни суждено когда-либо постичь то, что происходит, уже произошло, произойдет в будущем и какой во всем этом смысл, то мы с тобой можем помочь в этом.

— Так, значит, Земля все же наша родина? Земля не отреклась от нас…

— Конечно, нет, — сказала она. — Теперь тайна раскрыта, все о нас знают, и Земля гордится нами.

Он прижал ее к себе, зная, что теперь у него есть и всегда будет дом — планета Земля. И человечество всегда будет с ним, куда бы они ни полетели. Потому что они — продолжение человечества, его рука и разум, протянувшиеся к таинству вечности.

Олег Корабельников Башня птиц

Да, человек есть башня птиц,

Зверей вместилище лохматых.

В его лице мильоны лиц,

Четвероногих и крылатых.

И много в нем живет зверей,

И много рыб со дна морей.

В.Заболоцкий

1

Этим летом на большом протяжении горела тайга, и все десантные бригады были стянуты к очагу, но все равно, несмотря на усилия и жертвы, огонь медленно расползался вслед за ветром, и только реки не пропускали его, сдерживали неумолимое продвижение, опрокидывая в себя раскаленную лавину. Все, что могло двигаться в тайге, все, кто имел ноги и крылья, уходили от огня, и только деревья и травы, сроднившиеся с землей, умирали молча, да и то старались посылать свои семена по ветру, на лапках птиц, в шерсти животных — подальше от огня и гибели.

Гремели взрывы в тайге, надрывно ревели бульдозеры, в дыму и чаду без отдыха работали люди. И Егор был одним из тех, кто по целым неделям не выходил из тайги, валил лес, пускал встречные палы, закладывал аммонал и сил своих не жалел. Он не раскаивался, что выбрал эту профессию, он чувствовал себя солдатом тяжелой и беспощадной войны. Он защищал тайгу, ее неподвижные деревья, бегающих, ползающих и летающих жителей ее и ролью своей гордился. За это время он научился многому, и все беды его недавнего городского бытия — развод, уход из института, бездомность и неприкаянность — казались здесь мелкими и ненастоящими. Перед огромными пространствами гибнущего леса, перед пеклом верхового пожара, кипящими реками, обугленными трупами зверей и черными километрами мертвой тайги все прошлое со своими горестями и страданиями казалось придуманным кем-то и болью в душе его не отдавалось.

В то утро он отделился от бригады и, следуя заранее намеченному плану, пошел на восток, в обход длинного огненного клина, чтобы наметить границу, дальше которой пожар пройти не должен. Он шел налегке, и только топор в чехле, нож в ножнах, коробок спичек да компас на ремешке были при нем.

Утро было безветренное, это обещало медленное продвижение пожара, в основном низового, а значит не слишком страшного и более удобного для укрощения. Продвигаясь по сырому склону, проклиная густые заросли, Егор вдруг ощутил, что приближается пожар. Это не совпадало с первоначальными планами, но запах гари, низкий, еще редкий дым и еле слышный треск горящих деревьев говорили ясно — огонь близко. Егор остановился, долго и чутко прислушивался и понял, что пожар движется к нему и надо бежать, пока не поздно. Впереди, с шумом, не разбирая дороги, выскочили в ложбину запаренные лоси; увидев Егора, они круто развернулись и, ломая кустарник, исчезли в чаще. И уже невидимые ему, бежали от пожара звери помельче, громко кричали птицы, колыхались кусты, трещал валежник под множеством ног.

Не дойдя до конца лога, Егор стал поспешно подниматься на крутой склон сопки, рассчитав, что огонь, преодолев последний барьер, будет медленней скатываться вниз, сдержанный восходящим потоком воздуха. Сырые травы скользили под ногами, густой подлесок мешал подъему; задыхаясь, Егор забрался на вершину сопки и отсюда увидел, что огонь совсем рядом — на вершине соседнего холма, и это означало, что времени для спасения осталось совсем немного, от силы минут пятнадцать. Треск сучьев, стволов, ломаемых и калечимых огнем, становился все громче и громче. Он подгонял Егора. Чуть ли не скатываясь вниз по противоположному склону, где-то посередине, он вдруг услышал песню.

Кто-то шел внизу и спокойно пел на непонятном языке, а песне вторил неразборчивый хор, словно бы это плакальщицы шли за гробом и причитали, подвывали жалобно, каждая на свой лад. И Егор подумал, что это, быть может, местные жители идут по логу, и, если они так спокойны перед лицом огня, значит, опасность не столь уж и велика. Егор уже мог разобрать отдельные слова, но все равно не понимал их, а между ритмическими повторами песни он услышал короткое щелканье бича. После каждого щелчка причитанье хора усиливалось, и Егор никак не мог отвязаться от ощущения, что где-то уже слышал нечто похожее. Этот длинный, не разделенный на слова вой был знаком ему. По высокой траве он скатился вниз и увидел то, что поразило его и заставило остановиться.

По узкой тропке неторопливо шагал невысокий старик с коротким кнутом в руке, а позади, растянувшись гуськом, шли волки. Штук десять или двенадцать, разных возрастов, но одинаково понурые, они семенили, поджав хвосты и подвывая на разные голоса в такт щелканью кнута. Старик и пел эту непонятную песню, и Егор, замерев на склоне, не нашел ничего другого, как закричать:

— Эй, пастух! Ты что, волков за собой не видишь? Сматывайся, пока цел!

Старик повернулся к Егору, скользнул по нему равнодушным взглядом и, не прекращая своего шествия, отвернулся. Волки даже не посмотрели в сторону Егора. На короткий миг Егор увидел лицо старика и по желтым морщинистым щекам догадался, что это, наверное, эвенк.

Ветер дохнул близким жаром, и Егор, махнув рукой на странную процессию, бегом пересек лог, в метре от последнего волка, и так же бегом, не сбавляя скорости, побежал по низине в противоположную сторону. Он понял, что пожар перешел в верховой, и скорость его продвижения превышала любую мыслимую скорость, на которую способен человек. Стало ощутимо жарко, рев огня нарастал, и Егор увидел, как гребень желтого палящего пламени медленно переваливает через сопку и душной тяжелой волной начинает скатываться вниз. В отчаянии и безнадежности Егор заметался по логу, задыхаясь от дыма, почти ничего не видя из-за копоти и гари, наполнившей низину, и вдруг услышал женский голос. Кто-то там, в дыму, звал его, спокойно и ласково:

— Егор, ступай за мной, ступай. Да не сюда, дурачок, не сюда. Вот заполошный-то!

И женщина засмеялась. Голос ее был негромок, но отчего-то не заглушался ничем, словно бы она стояла за спиной и говорила прямо в уши. Егор оглянулся на голос и увидел неширокую полосу, идущую от него в глубь горящей тайги. И эта полоса была не затронута огнем, словно бы ее отгородили невидимой стеной. По обе стороны бушевал огонь, а в ней росли деревья, и роса на травах, и паутинка не колышется на ветру. И он ступил в нее, ощутив прохладу летнего утра, и побежал, чувствуя, как стена огня смыкается за его спиной и горящие ветки опаляют следы. Впереди что-то мелькнуло, вот из-за сосны выглянула чья-то голова, вот обнаженная рука махнула ему из-за куста смородины, вот тихий звенящий смех послышался за плечом. Егор боялся остановиться, огонь подгонял его, и некогда было задуматься или окликнуть того, кто шел впереди.

Страх исказил чувство времени, и, пока вокруг стоял треск, падали деревья и ломались сучья, казалось, что длится это несколько часов, и Егор, давясь воздухом, бежал и бежал, пока не отдалился шум пожара и по краям полосы не появились обугленные, но уже не горящие деревья. Он замедлил бег, перешел на шаг, а потом и вовсе остановился. И спасительная полоса уперлась в огромный ствол кедра, а там, за ним, начиналась выжженная зона. Егор обернулся. Позади, насколько хватало взгляда, стояла дымная, черная тайга, и языки огня проскальзывали меж деревьев. Егор сел на узкий пятачок зеленой травы под кедром, привалился к нему спиной и вытер пот со лба. Что-то зашуршало, посыпалась хвоя, зеленая шишка, подпрыгивая, покатилась по траве и зарылась в пепел. Кто-то засмеялся над головой.

— Кто ты? — спросил Егор, задрав голову.

Тихий смех перешел в цоканье белки и через минуту — в крик сойки. И тут Егор увидел, как кедр изменяется на глазах. Зеленая хвоя превращается в серый пепел и осыпается, ветви скрючиваются, чернеют и сам ствол обугливается, без огня, становясь похожим на окружающие деревья. Хохот филина послышался сверху, мягко прошелестели невидимые крылья, и тихий ласковый голос донесся уже издалека:

— Ступай, Егор, ступай. Путь долог, жизнь коротка. Иди к реке.

К исходу суток он наконец-то добрел до боковой границы огненного клина. Она была отграничена неширокой рекой, а на том берегу было зелено и тихо, и странно было смотреть на живую тайгу после всего увиденного. Он упал в воду, настоянную на муравьях и мяте, долго и жадно пил, потом тщательно вымылся и даже выполоскал рубаху. Лежал на зеленом берегу и смотрел на тот, другой, обугленный, как на пейзаж иной планеты. Искореженная, изуродованная тайга, черный и серый цвет до горизонта.

Стекло компаса разбилось, и стрелка выпала. Егор выбросил никчемную коробочку, определил направление по лишайнику и пошел на север. Заблудиться он не боялся, где-то рядом были деревни и непременно — люди.

Он тщетно искал хоть какую-нибудь тропку, проторенную человеком, но кругом были только высокие травы, названий которых он не знал, кустарники, деревья, мхи и лишайники. Ноги проваливались в невидимые ямы, наполненные водой, докучал гнус и — самое главное — пришел голод. Егор шел и шел на север, припоминая, что на карте в этом направлении должны быть река и село на берегу. Отдирая полосы сосновой коры, он жевал сладковатую мякоть, ел мясистые стебли борщевика, выкапывал клубни саранок. Уже редкие в тайге, они были мучнисты и безвкусны. Но голода это не утоляло, нарастала слабость, усталость не проходила после коротких привалов.

И пришла первая ночь одиночества.

Он развел костер, потратив шесть драгоценных спичек. Оставалось еще десять. Разорванная и прожженная одежда не грела, он лег поближе к костру, огонь обжигал лицо, а спина все равно мерзла. Тогда он нарубил пихтача, накрылся им сверху и подстелил снизу, и следил только, чтобы лапник не загорелся.

Мысли были невеселыми, но все же он надеялся на лучшее и даже представить себе не мог, что никогда не выйдет из тайги. Он задремал и в снах своих увидел город, от которого отвык, но по которому скучал особенно сильно именно сейчас. Во сне он шел по асфальтовой дороге, и стерильный ветер ровно дул в лицо. По краям дороги росли никелированные деревья с алюминиевыми листьями, как вешалки с номерками. И кто-то шел ему навстречу, не то зверь, не то человек, и кто-то кричал или пел вдали.

Во сне он радовался тому, что слышит живой человеческий голос, и одновременно боялся его, как будто он мог причинить беду.

И проснулся он от ощущения близкой беды, сдавившей горло. Костер погасал, Егор встал, подбросил валежник и тут в самом деле услышал человеческий голос.


2


Егор медленно отодвинулся от костра, задержал дыхание. Кто-то кричал вдалеке. Звонкий голос, по-видимому девичий и, кажется, даже веселый. Слов не разобрать, только долгие гласные: а-а, у-у, о-о! Как будто поет. Егор определил направление ветра, встал и закричал сам. Сопки поглощали эхо, звуки голоса быстро погасали. Но ему показалось, что невидимая девушка отвечает на более высокой ноте и чуть-чуть погромче. Тогда он загасил костер и зашагал в темноте в ту сторону. То и дело подавал голос и с радостью убеждался, что его слышат и отвечают, по-прежнему непонятно, но все же человеческим голосом. Пришлось идти напрямик, переваливать через высокую сопку, в полной темноте это оказалось тяжким испытанием. Несколько раз он срывался с крутого склона, падал, катился по росистой траве, ругался в полный голос, чтобы разозлить себя, подстегнуть, а когда добрался до вершины, то понял, что голос, звавший его, пропал. Он кричал громко, на все четыре стороны, долго прислушивался, но никто не отвечал. Тогда он сел, изможденный, хотел сплюнуть с досады, но рот пересох. Сидел так, слушал тайгу, она говорила на языках ползучих и летающих тварей, и ни одно слово не походило на человечий язык.

Он снова решил развести костер и поспать хоть немного, но опять услышал давешний голос, и настолько близко, что даже испугался. На этот раз можно было разобрать слова, вернее — одно слово. Неведомая девушка кричала: «Его-о-р!» Она звала его по имени, и голос был ласковый, юный, взволнованный. «Егор! — кричала она. — Иди сюда!» И он не выдержал. Как ни было абсурдным все происходящее, но он был слишком голоден, измучен, чтобы не поддаться на звавший ласковый голос. В низком сыром логу остановился, прислушался, закричал что есть силы, сложив руки рупором: «Э-э-эй! Отзовись!»

Он услышал плеск реки. На ощупь добрался до низкого берега, вымыл лицо, напился, покричал еще.

— Егорушка, — тихо позвал его голос за спиной.

Он резко обернулся, не устоял на ногах, упал. В темноте послышался смех, холодный, приглушенный, словно рот прикрывали ладошкой.

— Ну, чего смеешься? — спросил Егор в темноту. — Кто ты? Это ты меня из огня вызволила? Почему прячешься?

— Его-о-рушка! — протянул томный голос и рассмеялся. — Я здесь. Иди ко мне. Иди.

Голос перешел в шепот, призывный, чуть ли не страстный.

— Смеешься? — устало спросил Егор. — Смейся. Я подожду.

Он сел на сырую валежину, не боясь промочить брюки. И без того вся одежда была насквозь мокрой. Нечистой силы он не боялся, а людей тем более.

— Что же ты сидишь? — зашептала девушка над самым ухом.

Он ощутил ее дыхание на шее, почему-то холодное, словно порыв речного ветра. Не поворачиваясь, резко вытянул руку. Что-то мягкое и холодное скользнуло по кончикам пальцев.

— Ну же, ну, я жду, иди сюда, — шепнула девушка, коротко хихикнув.

Безлунная ночь, сырость, плеск реки и невидимая девушка напоминали что-то виденное или читанное, но страха не было. Девушка и все тут. Разве можно бояться девушек? И все же оставалось чувство близкой опасности, поэтому он предпочел ждать и повернулся лицом к возможной угрозе. Увидел что-то белесое, словно размытый ветром туман, мелькнувший и пропавший тотчас во тьме.

— Что же ты убегаешь? — спросил с вызовом Егор, сжав топорище. — Я к тебе, а ты от меня. Иди поближе, познакомимся.

И тут же что-то толкнуло его в грудь. Егор не удержался и упал на спину, больно ударившись о камни. Топор выпал из рук, но, удержанный ремнем, остался на поясе.

— Егорушка, — шептала девушка в ухо. — Егорушка, ласковый, касатик ты мой ненаглядный…

Холодная чужая рука скользнула по лицу.

— А ну, брысь отсюда! — закричал Егор, вскакивая. — Кто бы ты ни была, убирайся-ка отсюда подобру-поздорову!

Чиркнул спичкой. Слабый огонек осветил прибрежные камни, воду, клочья травы. Больше ничего. Тогда он решил отойти от берега и развести костер. Пока он брел в темноте, невидимая девушка кружилась вокруг, то и дело касаясь руками, каждый раз в новом месте, и Егор отмахивался от нее, как от неуловимой мухи.

На ощупь собрал веток, надрал бересты. Огонь ярко вспыхнул, обнажил светлый круг камней. Егор сел поближе к костру, не расслабляясь и ожидая подвоха. И не зря. Костер громко зашипел, взметнулось вверх пламя, и тотчас же горящие искры разлетелись во все стороны, погасая в сырой траве. Егор едва успел откатиться в сторону.

И услышал смех. Громкий, звонкий, самозабвенный. Сперва ему показалось, что девушка справа, и повернулся туда, но смех быстро переместился влево, а потом назад, а потом даже послышался сверху. Ни шума шагов, ни шелеста крыльев. Егор разозлился.

— Эй, ты, нечисть ночная! — закричал он. — Вот только попадись мне, вот только подойди ко мне.

— Проказник, — громким шепотом сказала девушка, и тут же ледяная обжигающая тяжесть навалилась на спину Егора, крепкие руки обхватили его, плотно прижав к себе. — Баловник ты мой, люб ты мне, ох как люб, идем ко мне, ну, идем…

Егор всегда считал себя сильным, но, как ни вырывался, объятия становились все сильнее и крепче. Тогда он резко наклонился вперед и что есть силы лягнул сапогом. Нога попала в мягкое, податливое, как пластилин. Задыхаясь и коченея от холода, Егор упал на бок и освободился от захвата. Быстро перевернулся на спину, согнул колени, напружинив ноги, а руки с зажатым ножом изготовил так, чтобы отразить возможное нападение. В почти абсолютной темноте драться было тяжело, тем более с противником, превосходящим его по силе, хитрости и — самое главное — с невидимым и незнакомым. Недруг его, казалось, не устал, голос был таким же ровным и томным:

— Ну, как же так, Егорушка? Почему ласки мои отвергаешь? Разве я не люба тебе? Ну, обними меня, приголубь, холодно мне, ох, как холодно.

Рука скользнула по лицу, и он едва успел ударить по ней, но тотчас же с треском разорвался ворот рубахи, и он на мгновение ощутил прикосновение льда под мышкой.

— Ах ты, подлая! — сказал сквозь зубы Егор и стал яростно размахивать ножом, описывая круги на уровне груди.

Но это не помогло. Ледяные руки касались его то тут, то там, и один раз он ощутил прикосновение твердых губ на щеке — словно жидким азотом капнули. Девушка смеялась, беззлобно, звонко, но в этом смехе звучала такая уверенность, что Егору наконец-то стало страшно. Ведь она только играет со мной, подумал он, пока лишь играет, а я, взрослый мужик, не могу справиться с ней. А что же будет, когда она и в самом деле проявит себя во всей своей силе?..

— Что тебе надо? — прохрипел он, задыхаясь от усталости. — Что я тебе сделал? Зачем ты меня мучаешь?

— Не отвергай меня, — сказала девушка. — Обними.

— Утром, — ответил Егор, — вот рассветет, и обниму.

— Нет, только ночью.

— Я устал. К чертям собачьим такие объятья, от которых мороз по коже. Дай развести костер, и я соглашусь.

— Нет, милый, нет.

И что-то холодное, тяжелое, словно глыба льда, навалилось на Егора, придавило к земле, и напрасно он пытался освободиться. Собственное бессилие бесило пуще всего, он обхватил руками то, что навалилось на него, и ощутил женское тело, холодное и влажное. Струи воды полились на лицо, от них исходил запах рыбы и водорослей. Преодолевая отвращение, захлебываясь, он размахнулся и с силой ударил ножом в это тело. Нож легко, как в воду, вошел в спину и звякнул по пряжке ремня. Тогда он отбросил его, схватил эту спину руками и стал мять ее, ледяную, аморфную, тягучую, липкую, пытаясь оторвать от себя, хотя бы по частям.

— Крепче, милый, крепче, — шептала девушка, — ах, как тепло, родимый.

Струи переохлажденной воды хлестали по лицу, словно волосы девушки. Егор уже не обращал внимания на ее поцелуи, морозившие кожу, он мял ее спину, бока, сминавшиеся под руками, превращающиеся в холодные, скользкие бугры, но так и не мог избавиться от тяжести. И тут он заметил, что тело ее стало теплее, а сам он замерз и усталые руки закоченели.

— Ты убьешь меня, — сказал он, — зачем тебе это?

— Согрей меня, и я уйду, — прошептала она и поцеловала в губы. Поцелуй показался теплее, чем прежде.

Егор захлебывался, задыхался, руки онемели, а тело потеряло чувствительность. И казалось ему, что лежит он на дне реки, и многометровая толща давит на него, вымывает тепло, растворяет тело, уносит по течению, уничтожая его целостность и неделимость. И он приготовился к смерти и выругался отчаянно, но гортань издала только короткое бульканье.

И тут заиграл рожок за рекой. И Егор увидел, что ночь светлеет и мало-помалу перетекает в утро.

И еще он увидел лицо девушки, прильнувшее к его лицу. Оно было красивым, но словно бы слепленным из густого тумана, белое, оно высвечивалось в темноте фосфоресцирующим пятном, и прозрачные глаза смотрели на него бездумно и спокойно. Он боднул лбом это лицо и вцепился зубами — последним оружием обреченных, в левую щеку. Теплая плоть свободно пропустила зубы, и они сомкнулись, коротко клацнув.

И снова заиграл рожок, громче и напевнее. Уже можно было различить силуэты деревьев на фоне неба, и реку, и камни на берегу. Егор расслабился, силы иссякли, он чувствовал только зимний холод, проникший внутрь и морозящий дыхание.

Девушка стала легче, лицо ее прояснилось, руки в последний раз прошлись по его груди, и он ощутил облегчение. Она выпрямилась, и он увидел ее всю. Еще нечеткие контуры тела были красивыми и стройными, длинные текучие волосы стекали струями под ноги, взгляд был равнодушен и глубок. Егор попытался встать, но тело не подчинилось ему. Холод проник внутрь и не уходил. Казалось, что он невесом и тела его не существует.

— Ты согрел меня, — сказала девушка, — ты растворился во мне. Теперь ты мой, ты наш.

Она отдалялась от него, ступала неслышно в сторону реки, и он увидел, как смутные волны покрыли ее ноги, и только всплеск реки сообщил об ее уходе.

Потом он потерял сознание или просто заснул, но когда очнулся, то уже был день и мутное солнце стояло в зените. Он полежал на спине, отогреваясь, вспоминая о событиях ночи как об ушедшем, но все еще близком кошмаре. Он поднял руку и провел по лицу. Рука оказалась чужой, сухой и морщинистой. Егор испугался, хотел вскочить, но тело не послушалось. Рука скользнула ниже и, отделившись от тела, ушла в сторону. Егор проследил ее растерянным взглядом. Это и в самом деле была не его рука, а того самого эвенка, что пас волков. Желтолицый, словно высохший, с двумя жидкими косичками, он смотрел на Егора равнодушным взглядом, поджав сухие губы.

— А, волчий пастух, — сказал Егор тихо. — Воды дай, пить хочется.

Эвенк отошел, сел поодаль и стал чинить кнут.

— Ты по-русски понимаешь? — спросил Егор. — Воды дай, слышишь, воды!

Показал губами, как пьют воду, пощелкал языком, скосил глаза в сторону реки.

— Лежи, — сказал эвенк тонким гнусавым голосом, — помрешь скоро, однако. Мавка из тебя все тепло взяла, так помрешь.

— Вот и дай напиться перед смертью.

— Не дам, однако.

— Трудно тебе, что ли? Река ведь близко.

— Глаза есть. Вижу. Все равно помрешь.

— Что я тебе сделал, старик?

— Ничего не сделал. Мертвец что сделает?

— А ты не хорони меня заживо! — зло сказал Егор.

Эвенк бесстрастно доплел косицу кнута, легко поднялся и ушел. Издали донеслись его песня и разноголосица волчьего воя.

Злость придала Егору силы, он перевернулся на бок и докатился до близкого берега. Окунул лицо в воду, напился, медленно разминая затекшее тело, подставляя его под солнечные лучи, иззябшее, выстуженное изнутри. Сильно хотелось есть, и когда он смог встать, то первым делом добрел до близких зарослей борщевика и, нарвав сочные, водянистые стебли, стал жадно жевать.

Полежал на животе, сняв рубашку, впитывая тепло кожей, проследил взглядом солнце, катившееся к закату, и решил, что так или иначе, но надо жить, надо идти дальше, надо искать людей. Плеснула рыба, он настороженно обернулся и увидел, что большой таймень выбросился на берег и бьется о гальку. Егор вскочил, знал, что все равно упадет от слабости, но рассчитал свое падение так, чтобы прижать рыбу животом.

— Отдариваешься? — спросил Егор реку. — Ну, ладно, черт с тобой, мы еще поквитаемся, красотка. Я вернусь сюда. Если выживу, конечно.

Пересчитал спички — осталось восемь. И мнилось ему, что с каждой убывающей спичкой уходят от него жизнь, тепло, надежда на спасение. От сырости головки отсырели и слиплись. Он нежно разделил их, положил на теплые камни, грел в ладонях, дышал на них, терпеливо ждал.

Тайменя съел сырым.

Взошел на пригорок, осмотрелся, искал дым пожара. Но тайга от горизонта до горизонта вздымалась сопками, зелеными, густо поросшими, нетронутыми человеком. Тщательно обулся, сложил подсохшие спички в коробок, а нож подвесил так, чтобы удобно было быстро выхватить его. Следя за краснеющим солнцем, навалил окатыши в пирамидку, чтобы запомнить место.

— Эй, Мавка! — прокричал он на прощанье реке. — Выгляни, красотка, попрощаемся!

Река несла свои воды, звенела на перекатах и не отзывалась. Только вдали, за сопками, рожок проиграл печальную мелодию и оборвался на высокой ноте.

На следующий день Егор понял, что окончательно заблудился. Он не слишком-то надеялся на то, что будут искать его, но все-таки насторожился, когда утром услышал далекий стрекот вертолета. Шум моторов отдалился, исчез и больше не появлялся. По-видимому, Егор ушел слишком далеко от места пожара, и в этих местах его уже не искали, не думали, что он сможет преодолеть такое расстояние. И сам он никак не мог понять, почему за ту ночь, когда он бежал по тайге на зов невидимой девушки, он ушел так далеко, что казалось невозможным пройти за несколько часов добрую сотню километров.

Пробираясь по непролазному бурелому, он вспомнил свое спасение от огня и смертельные объятия Мавки, но разумных объяснений не находил, а поверить в невероятное не мог. Он знал, что в горах бродит неведомый снежный человек, что в далеком озере Лох-Несс живет чудовище, а над землей кружатся летающие тарелки, и в общем-то верил всему этому, происходящему далеко от него, но в древние языческие сказки о русалках поверить не умел.

Он твердо был убежден, что среди слепой, поглощенной в себя природы именно он, Егор — человек разумный, и есть хозяин всего сущего на земле, пусть побежденный и раздавленный, но все равно хозяин, и делиться ни с кем, даже в мыслях своих, не хотел.

Река, не обремененная названием, текла среди безымянного леса, аукались лошаки в чаще, русалки в омутах хмелели от рыбьего жира, водяной ковырял в зубах ржавой острогой, неведомые звери рвали когтями кору на красных деревьях, баба-яга ворочалась в тесном гробу, расшатывая осиновый кол, вбитый в брюхо, оборотни прыгали через пень с воткнутым в него ножом и превращались в волков, бука хлопал совиными глазами из дупла, кикиморы сидели на корточках у тропы и ждали прохожих, древний славянский Белбог, с лицом, красным от раздавленных комаров, давился медвежатиной, одинокий обыкновенный человек рубил сосны, и щепки ложились поодаль умирающих деревьев. Волки прислушивались к далекому железному звону и прижимали уши. Они не любили человека.


3


Все же, несмотря на свой страх перед рекой, он опасался уйти от нее далеко. Следовать поворотам реки и шагать вслед за течением все же легче, чем на свой страх и риск пробираться через чащи. И Егор решил связать плот и заставить реку нести себя. Он выбрал место над обрывом, чтобы срубленные деревья не пришлось катить далеко, наточил топор и, выбрав подходящие сосны, принялся за работу. Голод и усталость сказывались быстро, часто приходилось садиться или прямо ложиться на землю, чтобы дать отдохнуть онемевшим рукам и отдышаться. Обостренный за эти дни слух уловил чьи-то шаги. Мягкие, осторожные. Егор половчее ухватил топор и прижался спиной к сосне. Шаги стихли, и вдруг позади он услышал пощелкиванье и цоканье, словно бы беличье. Егор резко обернулся и увидел, что знакомый эвенк сидит на пригорке, поджав короткие ноги, и неодобрительно смотрит на надрубленные деревья.

— Привет, — сказал Егор, поигрывая топором. — Что, ошибся? Видишь, живой я. А где же твои волки, пастух?

— Зачем деревья убиваешь? — спросил эвенк.

— А тебе какое дело? Надо — и рублю. Кто ты такой?

— Дейба-нгуо я, — ответил эвенк. — Почему не узнал? Меня все знают. Почему не боишься? Меня все боятся.

— Плевал я на тебя, — сказал Егор и, отвернувшись, рубанул по сосне.

— Ой-ой! — закричал эвенк. — Больно! Почему больно делаешь?

— Когда по тебе рубану, тогда и кричи. Видишь, дерево рублю.

И Егор еще раз ударил топором по неподатливой древесине. Щепка отлетела за спину.

— Ой-ой, — снова закричал эвенк и сморщился, как от сильной боли. Мой лес убиваешь, однако. Что он тебе сделал?

— А то, что я жить хочу. Ясно?

— Живи, однако, — посоветовал эвенк. — Раз не помер, так и живи. Жить хорошо.

— Спасибо, я и сам знаю, что жить хорошо, — сказал Егор. — В дурацких советах не нуждаюсь.

— Ай, какой плохой мужик! — укорил эвенк. — Все хотят жить. Ты лес рубишь — меня убиваешь.

— А ты меня пожалел? Ты мне воды пожалел. Плевал я на тебя теперь с высокого дерева. Ясно?

— А что тебя жалеть? Ты — человек, вас вон как много, а я один. Сирота я, Дейба.

И эвенк показал руками, как много людей и как одинок он сам.

— Одним человеком больше, одним меньше, — сказал он, — ничего не изменится. Друг друга вы убиваете. А я один, сирота я. Лес жгете — больно мне, дерево рубите — больно мне, зверя убиваете — ой, как больно мне!

— Что с тобой говорить, — сказал Егор. — Это в твоем лесу друг друга все убивают, тем и живут. Что на людей все валишь? Сам-то кто?

— Дейба-нгуо, Сирота-бог я, сказал ведь.

— А хоть бы и бог, что с того? Вот и паси своих волков, коль нравится, а мне не мешай.

И Егор углубил заруб.

— Моу-нямы, Земля-мать, всех родила, душа у всех одна, — сказал Дейба, — вас, людей, Сырада-нямы, Подземного льда мать, родила, душа у вас холодная. Не жалко вам ничего. Лес большой, душа у него одна. Тело режешь — душе больно. Тело убиваешь — душа умирает. Глупый ты.

— На дураков не обижаются, — сказал Егор, замахиваясь топором, — и сказки мне свои не рассказывай.

— Мало тебя Мавка мучила? — спросил Дейба. — Жалко, совсем не замучила, Лицедей не дал. Кабы он на дудке не заиграл, так и помер бы ты.

— Ступай своей дорогой, пастух Дейба, — сказал Егор, опуская топор. Не мешай дело делать.

— Лес мой, — настаивал тот, — тело губишь — душе больно.

— Какая ты душа, — огрызнулся Егор. — В тебе самом душа еле держится.

— Люди довели, — пожаловался Дейба. — Лес жгут, зверей убивают, реку травят. Больно мне.

— А мне что за печаль? — сказал Егор и рубанул по сосне.

— Плохой ты, — сказал Дейба, морщась, — я тебя сосну лечить заставлю, волкам потом отдам. Волки мужиков не любят, шибко злы на мужиков.

— Ну-ну, — сказал Егор, делая свое дело.

— Лечи, однако, дерево, рубаху разорви и лечи.

— Аптечки не захватил, — сказал Егор и услышал гуденье пчелы над ухом.

Он отмахнулся от нее, но она возвращалась, и вскоре загудел целый рой.

— Будешь лечить? — услышал он сквозь гуденье.

— Еще чего!

И пчелы набросились на Егора. Чем больше он отбивался от неуловимого роя, тем сильнее и ожесточеннее нападали пчелы. Глаза сразу оплыли. Зверея от боли, Егор заметался по берегу, скатился по обрыву в облаке пыли и с размаху нырнул в реку. Вода холодная, долго не высидишь, а выйти нельзя пчелиный рой кружит над головой. И тут кто-то под водой сильно укусил его за ногу. И еще раз, будто ножовкой. Напрасно Егор отбивался от нового врага, каждый раз этот кто-то подплывал с другой стороны и острыми зубами коротко покусывал его тело. Не помня себя от боли и злости, Егор выскочил на берег и стал зарываться в песчаный осыпающийся склон. И только он прикрыл себя песком и пучками травы, как кто-то из-под земли пробрался к нему и, попискивая, куснул в живот и еще раз — в спину, и еще раз — в бедро.

— Лечи, однако, — услышал он голос Дейбы.

— Отгони своих палачей, — сказал Егор, еле сдерживаясь, чтобы не закричать в голос.

Полежал, сил набрался от сырой земли, встал, покачиваясь, распухший, грязный, со следами укусов, поднялся, скрипя зубами, по обрыву, сел, опершись спиной на надрубленную сосну, сплюнул под ноги густую злую слюну.

— Гадина, — сказал он, разлепляя толстые губы.

— Рубаху разорви, — сказал Дейба, — сосну лечи. Потом реку мыть будешь.

— Совсем рехнулся. Какую еще реку?

— Люди порошок в реку сыпали, рыбу сгубили, ты воду мыть будешь.

— Дурак, — сказал Егор и, скрипя зубами от унижения, разорвал последнюю рубаху.

Ткань была ветхой, легко рвалась на короткие неровные полосы. Силясь открыть заплывшие глаза, Егор наматывал на заруб сосны, липкий от смолы и сока, тряпки и, мучаясь от сознания идиотизма своей работы, рвал и снова наматывал.

— Доберусь я до тебя, — угрожал он Дейбе. — Ты у меня еще попляшешь.

— Лечи, однако, — мирно советовал тот. — Мне больно было — не жалел. Себя жалей теперь. Ты вылечишь — тебя вылечат, ты больно сделаешь — тебе сделают. Вы, люди, слов не понимаете, боль понимаете, смерть понимаете.

Дейба сожалеюще зацокал языком.

Егор кончил свою дурацкую работу и завязал концы тряпок бантиком.

— Ну, что? — спросил он. — Хорошо я сосны лечу?

— Пойдем, однако. Воду мыть будешь. Вода, ой, какая грязная!

— Мыла нет, — буркнул Егор.

— Зачем мыло? Без мыла мыть будешь.

— Так ты покажи! Ты полреки, и я половину…

Подошли к реке.

— Рыб науськивать не будешь? — спросил Егор, прилаживая топор так, чтобы он не бил по ногам.

— Не буду. Лезь в воду.

— Ладно, — сказал Егор, разбежался и прыгнул, стараясь проплыть под водой как можно больше.

Он плыл, не оглядываясь, и страх придавал ему силы. Быстрое течение несло его, и когда он выбрался на другой берег, то место, где он рубил сосну, осталось за поворотом. Этот берег был низкий, заросший густой травой. Егор отдышался, отлежался и осмотрел раны. Они были неглубокими, но все равно внушали опасение. Ни лекарств, ни бинтов, а любой пустяк в тайге, на безлюдье, мог обернуться смертью.

Егор промыл раны водой, поискал подорожник, но он не рос в тайге, некому было занести сюда его семена, не было здесь человека. Достал разбухший коробок, вынул из него голые палочки, равнодушно повертел в руках и выбросил.

— Вот такие дела, Егор, — сказал сам себе. — Огнем тебя жгли, водой топили, льдом морозили, зверями и рыбами травили, а ты еще жив. Живи и дальше.

И пошел через болото. Остановился на сухом месте и увидел, что здесь начинается узкая тропинка. Он встал на колени, прополз по ней и увидел то, что очень хотел увидеть — человеческий след. Узкий, неглубоко вдавленный в сырую почву, один-единственный след.

— Эй! — закричал он, распрямившись. — Эй, кто живой, отзовись!

Отозвались сойки. Раскричались, разгалделись над головой, и из-за этого крика Егор не услышал, как кто-то подошел с той стороны зарослей жимолости. Он ощутил на себе взгляд, повернулся в ту сторону, но никого не увидел.

— Выходи, — сказал он. — Что боишься? Если человек — не обижу.

— Топор-то брось, — певуче произнес девичий голос.

— Это ты, Мавка? — вздрогнул Егор. — Проваливай лучше отсюда.

В кустах засмеялись, тихо так, совсем не зло.

— Нет, — сказала девушка, — не Мавка я. Топор, говорю, брось.

— Ладно, — Егор бросил топор неподалеку от себя. — Нашла кого бояться. На мне места живого не осталось. Деревня твоя близко? Может, и поесть что найдется? Сильно я голоден.

Из кустов жимолости вышла девушка. Даже не девушка, а почти девчонка, худенькая, смазливая, щеки в малине испачканы, сарафан красный, платочек белый.

— Ишь ты, — расслабился Егор, — откуда такая взялась? Я уж думал, что никогда людей не увижу.

Он опустился на землю, сел, сидел так и смотрел на девочку, любовался и даже пытался улыбнуться распухшими губами.

— Ну, что смотришь? Страшный я, да? Не бойся, я не леший. Егор я, в тайге заблудился, а тут еще нечисть привязалась. Сам удивляюсь, как жив остался. Ты посиди маленько, дай отдохнуть, а потом пойдем, хорошо?

Девчонка не отвечала, стояла у кустов, улыбалась тихонько, и по лицу ее было видно, что она совсем не боится его. Наверное, взрослые рядом, подумал он, и от души совсем отлегло. Напряжение этих дней, когда ежечасно приходилось бороться за жизнь и сознание того, что шансов выжить не так уж и много, спало, и остались пустота и усталость неимоверная. Он смотрел на девочку и, отделенный в эти дни от людей, с радостью ощутил свою причастность к человеческому роду, сильному, красивому, великодушному.

— Принеси поесть, — попросил он, — и позови взрослых. Вся сила из меня ушла, до того размяк.

Девочка не отвечала. Она стояла и улыбалась, вытягивая губы трубочкой, словно хотела свистнуть. Потом наклонилась и подняла из-под ног лукошко с малиной. Протянула Егору.

Егор брал малину горстью, задерживал у рта, вдыхал запах и, стараясь не спешить, глотал, не жуя.

И тут он подумал, что для малины еще не пришел сезон. Он шел по тайге и встречал кусты ее с еще зелеными, вяжущими ягодами. А это была спелая, сочная, пахучая, только что сорванная. Он не сказал об этом девочке и легко примирился с нелепостью.

— А хлеб у тебя есть? — сказал он, протягивая пустое лукошко.

Девочка опять наклонилась и достала из травы ломоть хлеба. Егор удивился, но хлеб съел, не оставив ни крошки.

— Что еще достанешь из травы? — спросил он.

Девочка пожала плечами, улыбнулась.

«Недетская у нее улыбка, — подумал Егор, — тайга быстро взрослыми делает».

— А что ты хочешь? — спросила.

— Поспать, — честно сказал Егор. — Я страшно устал. А ты приведи сюда взрослых, и, может, найдется что-нибудь из одежды? Видишь, я почти голый.

Девочка кивнула головой и скрылась в кустах. Ни шума шагов, ни шелеста платья, ни потрескиванья сучьев под ногами.

— Эй! — крикнул Егор. — Ты не пропадай, ты приходи! Я ждать буду!

У него хватило силы только на то, чтобы поднять топор и положить его под голову. Не обращая внимания на комариное гуденье, он заснул, как в омут провалился.


4


Егор жил внутри дерева. Не в дупле, не обособленно от дерева, а именно внутри его древесины, и тело свое отграничивал корой и листьями. Через него шли земные соки, внутри него медленно нарастало годовое колечко, и это он, Егор, поскрипывал всем своим телом под порывами ветра. Его совсем не удивляло это новое состояние, он считал его естественным и даже удобным. Он рос на большой поляне, и корни его уходили глубоко в землю, сплетаясь с чужими корнями.

И сумерки были, и ветер обретал язык в листьях, и роса пала на землю.

И увидел Егор, как из глубины темного леса вспучиваются, поднимаются смутные пузыри, наполненные земными испарениями, как раздуваются они, лопаются с треском и оттуда выпрыгивают существа на тонких мохнатых ногах и рассаживаются на поляне, гомоня и горланя. И голоса их были ненастоящими, как будто сделанными из чего-то.

— Тишина! Тишина! — прокричал рассыпчатый, ржавый голос. — Мы начинаем!

И наступила тишина.

— Основной темой сегодняшней сходки, — начал мягкий и мшистый голос, — является вопрос о сущности так называемого человека. Что есть человек? Каково его место в природе? Вреден или полезен человек? Нужно ли и возможно ли бороться с человеком? Вот основные тезисы. Кто начнет?

— Я! — сказал ржавый голос. — Как всем известно, человек есть существо замкнутое, не способное к метаморфозам, ограниченное во времени и в пространстве. В отличие от нас человек обособил себя и противопоставил природе. Тысячи лет идет борьба человека и природы, но в последнее время человек развил такие темпы наступления, что само существование живой природы, а значит и нас самих, стоит под угрозой полного истребления. Человек считает себя существом, наделенным живой душой, но дело в том, что его душа принадлежит только ему и ничему больше. Именно это в корне разнит нас и его. Самым большим заблуждением человека является то, что на всей земле он только себя считает одушевленным и на основании этого не щадит природу, перекраивает на свой лад, использует ее только в своих интересах. Исходя из сказанного, предлагаю объявить человека вредным существом.

Загомонили, запищали, заверещали, затопали ногами, защелкали зубами.

— Вредный! Конечно, вредный! Он нас со света сживает! Он нас под корень рубит!

— Душа! — громко произнес жестяной голос. — Что есть душа? Попрошу без мистики! Мне чужды ваши представления о душе. Я — просто дерево. При чем здесь душа? Когда убивают дерево, я ухожу в другое и живу в нем, пока и его не срубят. Деревьев много, и я всегда нахожу себе подходящее тело. Если человеку нужны деревья для пищи, то он имеет на это такое же право, как бобры, зайцы и гусеницы. Ведь он живет с нами на одной земле. И, кстати, кто видел душу человека?

— Я видел! — воскликнул смолистый голосок. — Она такая большая, прозрачная, в ней что-то кипит и временами фонтанирует. Она тщательно обходит деревья и боится сырости.

— Бред и пустые враки, — сказал жестяной. — Природа создала и нас, и человека. А отличаемся мы только тем, что мы не вычленяем себя из природы, а человек поставил себя в особое положение. Именно это определило его путь, и не нам судить об этом.

— Нет, нам! Нам! Кому же еще, как не нам! — заголосили существа. — Он судит нас, делит на вредных и полезных для него, уничтожает одних, а других насаждает по своему усмотрению. Он травит реки, губит рыбу, вырубает леса, убивает зверей! Это он причиняет нам боль, это он губит нас!

— Да, все это так, — сказал ржавый голос, и все затихли. — Человек, без сомнения, существо вредное, и с ним надо бороться. Но как? Он сильнее нас. Прошли те времена, когда мы могли побороть его. Он не боится даже наших антропоморфных воплощений. Он даже не верит в нас!

— Надо оживить трупы убитых им деревьев, — сказал мшистый, — чтобы они проросли сквозь него корнями и ветками. Надо оживить шкуры убитых им зверей, чтобы они впились ему в горло. Надо одушевить зерна убитых им трав, чтобы они задушили его изнутри. Я знаю, что надо делать!

— Да! Да! — закричали все. — Мы сделаем так!

— Спокойно! — сказал жестяной. — Это все глупости. Он все равно победит нас. Я знаю другой путь. Только я скажу о нем тихо, чтобы не услышал Егор.

И он что-то зашептал. Существа заахали, заверещали приглушеннее. Егор дождался ветра, наклонил свои ветви пониже, но все равно ничего не расслышал, кроме то и дело произносимого своего имени. Тогда он напрягся, вспучился пузырем на стволе дерева и, лопнув, стал человеком. Новенькая серая шерсть покрывала его, но он не удивился ей. Поднял толстый сухой сук и приблизился к кругу сидящих. Они повернули к нему свои нечеловеческие лица и замолчали.

— Егор — это я, — сказал он. — Здесь, кажется, говорили обо мне? Кто вы такие? Отвечайте!

Существа зашевелились, захихикали и заговорили вразнобой:

— Такие же, как ты! Единоплеменники! Братишки единоутробные! Егорка, брательник, иди к нам!

К нему потянулись лапы, когти, крылья, извитые стебли, бугристые корни, чешуйчатые морды, мохнатые рыла. Егор отступил на шаг и поднял сук.

— Значит, человека решили извести? Ясно.А человек сейчас изведет вас. Вот так!

И Егор с размаху опустил палку на скопище существ. Палка прошла сквозь них и, не причинив вреда, врезалась в землю.

— Да какой же ты человек, Егор? — спросил мшистый голос, и Егор увидел его обладателя.

Был он похож на старую плюшевую обезьяну. Лохматые длинные лапы с потертостями и тусклыми обломанными когтями свисали вдоль тела, голова наклонена вперед и вниз, губы отвисли, не прикрывая беззубого рта.

— Ты теперь наш, — сказал мшистый и, обратясь к остальным, громко произнес: — Вот вам и путь!

— Дай, я тебя обниму, браток, — нежно произнес ржавый голос, и к Егору потянулся некто толстый, круторогий, брыластый, лопоухий. — Как я рад, что ты с нами.

— Еще чего! — возмутился Егор, увертываясь и размахивая палкой. — А ну, пошли отсюда! Нечисть проклятая, лешаки!

— А сам-то кто! Сам-то кто! — загалдела толпа. — На себя погляди!

— Ну и что? Обычная человеческая внешность. А вы уж точно — лешаки.

— От лешего и слышим! — захохотали вокруг. — Ты уж полегче, братишка! Негоже родственникам грубить.

— Ладно, — сказал Егор, — мы еще поговорим. Найду я на вас управу.

— А вот и не найдешь! А вот и не найдешь!

— Ладно, — повторил Егор и вошел в дерево.

Внутри он растекся по ветвям, сбросил листья, замедлил движение соков и стал ждать весны.

Было темно, тепло и уютно. Егор чувствовал, что существует, и больше ничего не надо было ему, только лежать, ни о чем не думать, медленно ожидая весны, когда можно будет раскрыть почки и начать расти вверх и в стороны, ожидая того времени, когда прилетят птицы и поселятся на нем, как на карнизах башни, и запоют свои песни на понятных ему языках. Он знал, что так будет, и поэтому ждал спокойно и терпеливо.

Что-то дотронулось до его бока. Он шевельнулся и лениво подумал о том, что это, наверное, дятел стукнул клювом, но не испугался. Дятел казался продолжением его самого, как и личинки жуков, что зимовали под корой.

— Егор! — услышал он зовущий его голос и зашевелился, не размыкая глаз.

— Вставай, Егорушка, — услышал он снова.

— Разве уже весна? — спросил он и не узнал своего голоса.

Открыл глаза и увидел, что он вовсе не дерево, а человек. И лежит он на мягкой шкуре, на полу, возле печи. Над ним склонился бородатый мужик в красном колпаке, надвинутом на лоб, и тормошил его.

И Егор вспомнил, что заснул на берегу, и понял, что его подняли и принесли сюда. Он окончательно стряхнул с себя сон, сел, осмотрелся. Был он одет в широкую меховую рубашку, штаны были новые, тоже меховые. Он провел руками по телу, нигде ничего не болело, не ныли руки, не саднили ноги, не кружилась голова. Он был молод, здоров, быть человеком показалось ему самым приятным на земле.

— Спасибо, — сказал он и радостно улыбнулся.

— Ишь, благодарствует! — засмеялся кто-то наверху тонким голосом.

Егор не смутился, поднялся на ноги, протянул руку рослому мужику.

Одет тот был старомодно. Не то армяк на нем, не то зипун. Егор слабо знал старинную одежду и точно определить не мог. Мягкий колпак с белой выпушкой, рыжая округлая борода, белая косоворотка.

— Спасибо вам, добрые люди, — повторил Егор.

Мужик добродушно улыбнулся, но руки не подал, отошел к окну, сел на лавку.

— Ишь, руку тянет! — сказал кто-то сверху.

Егор стоял в маленькой избе с неотесанными стенами. Узкие окна, затянутые чем-то мутным, стол, лавки по краям, у двери большая печь, сложенная из плитняка. На ней сидел замурзанный мальчонка и, болтая ногами, высовывал язык, корчил рожицы Егору.

— Как называется эта деревня? — спросил Егор.

Мальчонка закатился в хохоте, задрав пятки к потолку.

— Чо говоришь? — басовито переспросил мужик. — Какая еще деревня?

И Егор понял, что изба стоит в тайге одна и его вопрос о деревне действительно смешон, и еще он подумал, что это, наверное, староверы, до сих пор живущие в лесах, поэтому и руки мужик не подал. Не положено по их законам. Егор не обиделся на них, — добро, сделанное этими людьми, намного превышало их странности.

— Ладно, — сказал Егор. — Вы мне хоть дорогу укажите. Отдохну немного и уйду. Мешать не буду.

— Нет от нас дороги, — спокойным басом ответил мужик.

— Так что же, мне у вас оставаться прикажешь?

— А чо, оставайся, коль хочешь! — сказал мужик и отвернулся, глядя в мутное окно.

— А если не хочу?

— А чо, уходи, коли так. Тайга большая, всем места хватит.

— Дела-а, — протянул Егор. — Куда же мне идти, если я дороги не знаю.

И тут мужик внезапно обернулся, подался всем телом к Егору, выбросил вперед правую руку, наставил на Егора указательный палец и быстро проговорил писклявым голосом:

— Ведомы тебе дороги, ведомы, ведомы, ах, ведомы!

А Егору послышалось в скороговорке: ведь мы ведьмы мы! И мужик совсем потерял солидность. Он заломил колпак на затылок, встал на четвереньки и заскакал вдоль стены, гримасничая и приговаривая визгливо:

— Шивда, вноза, шахарда! Инди, митта, зарада! Окутоми им нуффан, задима!

И в ответ закатывался в хохоте мальчишка на печи.

— Ну чо, боязно? — спросил мужик, поднимаясь.

— Нисколько, — вздохнул Егор и сел на шкуру, поджав ноги. — Что паясничаешь-то? Я ведь не шучу.

— Ну, так напугаешься, — уверенно сказал мужик и встал во весь рост против света.

И стал уменьшаться, уплощаться, утончаться, деформироваться и искажаться. Егор невольно отпрянул к печи. Тяжкая болезнь скручивала мужика, коробила его тело, то вытягивала по спирали, то сжимала в бесформенный комок, вздувалась голова и втягивалась в туловище, ноги укорачивались, шли винтом, слипались в одну толстую ногу, а на груди прорезывался большой зубастый рот и из него высовывался розовый язык, словно дразнился. Мальчишка на печи всхлипывал от восторга, и, отведя взгляд от мужика, Егор увидел, что и тот также деформируется, расплывается мутным пятном по печи, как амеба, превращаясь неведомо во что, неизвестно как…

Егору хотелось выскочить из избы, но он заставил себя сидеть на месте и смотреть на все это, преодолевая приступы тошноты и жалея только о том, что нет при нем топора и нельзя сжать его топорище, чтобы хоть немного обрести в себе уверенности.

Между тем формы мужика постепенно организовывались, успокаивались продольные волны, коробившие его тело, застывали расплывчатые формы, и Егор увидел старика. Маленького, сморщенного, с длинной неопрятной бородой, одетого в мохнатую шкуру. Старик попрыгал на одном месте, словно утрясая свое тело, мигнул сразу обоими глазами и осклабился в беззубой улыбке.

— Ну что, боязно?

— Нисколько, — сказал Егор охрипшим и нарочито приподнятым голосом. Значит, так, опять не люди… Ну, спасибо за добро. Я пойду, пожалуй. Отдайте мне мой топор и нож. Мне без них никак нельзя.

Егору стало так плохо, что нашлось только одно емкое русское слово для определения его состояния в эту минуту — муторно. И было ему так муторно, что хоть на четвереньки становись и вой в полный голос. Если бы не было у него совсем надежды на спасение и человеческое участие, то, может быть, он легче перенес увиденное сейчас. Но он уже видел себя среди людей, одетым и накормленным, обласканным и согретым, и когда убедился, что и это не люди и помощи ждать не придется, то понял, что снова он одинок, снова совсем один на всю бесконечную тайгу, равнодушную к людям, к их бедам, к их жизни, к их страданиям и смерти.

— Я пойду, — упрямо повторил он и шагнул к двери.

— Постой, Егорушка, — услышал он знакомый голос, обернулся и увидел, что мальчишка на печи стал той самой девочкой, чистенькой, нарядной, с красной лентой, вплетенной в косу.

— Ряд волшебных изменений, — буркнул Егор и, не оглядываясь, вышел из избы.

Было сумрачно и тихо в тайге. Резко пахли цветы и сухие травы, спаленные зноем, небо мутнело, и чувствовалось — не миновать дождя. Егор спустился с высокого крыльца, осмотрелся вокруг. Место было совсем незнакомое. Бурелом и чаща, темная, с огромными соснами, обросшими мхами, с валунами, громоздящимися среди высоких папоротников, и ни тропки, ни выбоины, ни кострища, ни ровного места. Будто здесь никто никогда и не жил. Изба стояла среди всего этого, и казалось, что она выросла из земли, как дерево, и сама живет, сосет соки глубокими корнями, чуждая человеку, издевка над уютным человечьим жильем.

Егор поправил сбившуюся рубаху, завязал поплотнее тесемочки у горла и пошел куда глаза глядят.

— Его-ор! — певуче окликнула его девочка. — Куда пошел-то?

И он не выдержал, злость и ярость, накопленные в нем, требовали выхода. Он повернулся к избе, к девочке, стоявшей на пороге, и закричал что-то обидное и злое, обвиняя тайгу, небо, солнце, всю эту нежить и нечисть, враждебную ему, посмевшую встать на пути человека — царя природы, властелина ее и полноправного хозяина. И пусть они делают, что хотят, вытягивают из него тепло, травят волками, мучают голодом и комарьем, пусть даже они лишат его жизни, но все равно он, человек, выше их всех, ибо именно он, несмотря ни на какие жертвы, укротил слепую и жесткую природу, подчинил ее себе, и смерть одного человека все равно не лишит людей власти над ней…

А когда иссякли слова и остались пустота в груди и немота в гортани, он стал поднимать сучья и без разбора швырять в сторону избы.

И все это время девочка стояла на пороге, облокотясь о замшелое перильце, стояла и молчала, неулыбчивая, серьезная, совсем взрослая. Сучья не долетали до нее, описав короткую дугу, они замедляли полет и, круто развернувшись, со свистом летели обратно. Первые удары отрезвили Егора, и когда увесистая палка врезалась ему в грудь, и он чуть не упал, то и вовсе прекратил бесполезное занятие, сел, опустошенный, на валежину и отвернулся.

— Вздумалось нашему теляти волка поймати, — услышал он стариковское шамканье. — Личико беленько, разума маленько.

Егору даже отвечать не хотелось. Надо было заново строить планы своего спасения, надо было любыми силами выжить, только выжить и дойти до людей. И пусть лешие глумятся над ним сколько хотят, в конце концов это маленькое, почти позабытое на земле племя имеет право не любить человека, более сильного, мудрого и приспособленного для борьбы и жизни. И Егору хотелось доказать им, что он — человек и сдаваться не собирается. Стало стыдно своей слабости, и он снова разозлился, теперь на себя.

— Ладно, — сказал он сам себе, — попсиховал и хватит. Поехали дальше, Егор.

Он медленно вернулся к избе, остановился против девочки, посмотрел внимательно в ее глаза — светлые, с темными крапинками вокруг зрачков и сказал:

— Дайте мне мой топор, нож и еды немного. Больше мне от вас ничего не надо. Спасибо за все и прощайте.

Девочка не отвечала, он полюбовался ее красивым лицом, чистой кожей, не тронутой загаром, и добавил:

— Жаль, что такая красавица, и не человек. Кто хоть ты на самом деле? Имя-то у тебя есть?

— Зови как хочешь, — улыбнулась девочка. — Мне все равно.

— Хорошо, я назову тебя Машей. У людей в сказках живут такие Машеньки, в лесу с медведями.

Он попытался вспомнить, что читал или слышал об этом племени, полусказочном, обросшем легендами и небывальщиной, но вспоминалось мало, только запал в памяти древний заговор: «Дядя леший, покажись не серым волком, не черным вороном, не елью жаровою — покажись таковым, каков я».

Вот они и показывались Егору людьми и, может быть, даже именно в таком виде, в каком он ожидал их увидеть: любимица русских сказок Машенька, сиволапый дед-лешак, добрый молодец в колпаке набекрень, мальчуган-пострелец… Театр, декорации, грим, фальшивка, обман, мираж.

— Это не вас Лицедеями зовут? — догадался Егор.

— Зовут и так, — ответила девочка Маша, — от имени что изменится.

— А Дейбу вы знаете?

— Как не знать. Дейба здесь все время живет, это мы пришли. На пороге появился долговязый молодой человек в странной одежде: строгий черный костюм, лакированные туфли, цветастая рубашка, галстук-бабочка и круглые черные очки, сдвинутые на нос.

— Ну как? — хвастливо спросил он, поворачиваясь и одергивая пиджак. Так-то не боязно? А?

И, мигнув сразу обоими глазами, засмеялся.

— Не боязно, — ответил Егор. — Что мне вас бояться? Хоть и нежить, а все-таки на людей похожи.

— Вот уж не скажи! Ты нас с собой не путай. Ваш род нашему не чета. Мы подревнее будем, чем вы, люди.

— А что же вас так мало осталось? Повымерли, что ли?

— А это у тебя спросить надо. Ты ведь человек, с тебя и спрос, что и нас мало осталось, и зверей, и деревьев. А чем ваше покорение природы обернулось, знаешь? Знаешь, конечно, как тебе не знать. Мы не против природы, а с ней заодно, вы природу губите, а, выходит, и нас. Ясно?

— Нет, — сказал Егор, — не ясно. Что толку от вашей жизни? Что вы создали за свою историю? Душой природы себя объявили, в разные личины рядитесь, то птичкой, то паучком, то елочкой станете. Хорошо вам так, ни о чем думать не надо, живете, как деревья, что тыщу лет назад, что сейчас. И что изменится, если вы и вовсе вымрете? Кому вы нужны? Нет, Лицедей, только наш путь и был верен, пусть трудный, пусть ошибались мы, но только мы, люди, в ответе и за себя, и за природу. Это не вы, а мы — душа природы, плоть от плоти ее, кровь от крови. А вы — паразиты, приспособленцы. Вот теперь мне и ясно. Ну ладно, прощайте, Лицедей, пошел я.

— А никуда ты от нас не денешься, — спокойно сказал мужик и затуманился, исказился телом, разбух и стал распадаться на части.

Егор отвернулся от неприятного зрелища.

Даже гадать не хотелось, во что сейчас превратится Лицедей.

А превратился он в стаю разноцветных бабочек, больших и маленьких.

И бабочки, не размыкая строя, поднялись вверх, к вершинам деревьев и пропали из вида.

— Чтоб тебя птицы поклевали! — прокричал вслед Егор и, обратясь к Маше: — А ты чего ждешь? Давай в ящерок превращайся, в букашек-таракашек, в бабу-ягу, в медведя, в сохатого, в черта рогатого. Ну, что стоишь, Машенька? Все равно таких девушек не бывает.

— А такие бывают? — спросила она и, поколебавшись в воздухе, превратилась в большую яркую птицу с девичьей головой.

— Бывают, — твердо сказал Егор, не отворачиваясь. — Птица Сирин называется, или Алконост. Эка невидаль! Давай теперь пой свои песни, завораживай. Все равно я тебя не боюсь.

— И запою, — сказала птица.

И в самом деле запела. Пела она хорошо, только слов в той песне не было, и чудилось Егору, что тайга вокруг него изменяется, и он сам растворяется в ней, в каждой жилке листа, в каждой твари, в каждой песчинке, и ощущение это было новым для него, непривычным, странным, но все же приятным, и Егору даже противиться не хотелось этой песне, а слушал он ее, и вот — он уже не он, и тела нет у него, и душа рассыпалась средь деревьев…


5


Кто-то ходил в темноте, поскрипывал половицами, шмыгал носом, всхлипывал, пришепетывал, шлепал босыми ногами, и временами чьи-то мягкие лапы касались Егора. Веки у Егора тяжелые, открыл глаза с трудом, разлепил ресницы и увидел, что лежит он на кровати, в той самой квартире, откуда ушел после развода. Ночь на дворе, луна в окно смотрит, тихо вокруг.

— Нина! — позвал Егор. — Нина, где ты? Я проснулся!

И увидел, что кто-то наклонился над ним, серый и расплывчатый в полутьме, щетинистый, мягкий, ресницы как пух свалявшийся. Моргает, сопит, зубы скалит, руки протягивает.

— Кто ты? — вскочил Егор на ноги.

И страшно самому, к стенке прижался, кулаки сжал. А тот губы разжал, зашамкал и заговорил ватным голосом:

— Не бойся. Домовой я. Живу я здесь, один на весь город остался, плохо мне одному. Человека живого искал, насилу нашел, скучно мне без людей, голодно. Дай тюри, Егор, есть хочется.

— Какой еще тюри? — разозлился Егор. — Уже и в городе от вашего племени нет покоя. Где Нина?

— Нет никого, — говорит домовой, а сам все всхлипывает, нос рукой утирает и улыбается сквозь слезы. — Умерли, наверное, все, ты один остался. Дай тюри, Егор, или пирога. Голоден я.

Отстранил его Егор рукой, с кровати встал, по комнатам прошелся. Все на месте, одежда его на стуле висит, толстым слоем пыли покрытая. Холодильник открыл, а там все плесенью заросло, видно, электричества нет давно. Краны заржавели, пыль и запустение в доме. Выглянул в окно, и тошно ему стало. Ни звука, ни гудения машин, ни света окон. Пусто и сумрачно, как в степи.

Вышел Егор на улицу, она вся мусором завалена, крапива растет под окнами, асфальт тополиными ростками растрескан, и ни одно окно не горит, ни одна тень за стеклом не шевельнется. Совсем жутко ему стало, побежал по улице, закричал, эхо от пустых домов отражается — нет никого. Улица в шоссе перешла, а шоссе в лес привело. И рассвело. Солнце встало, малиновки поют, кузнечики под ногами порскают. И так уж одиноко Егору, как никогда раньше. И слышит вдруг человеческие голоса. Побежал он туда, выбежал на большую поляну, а там — люди. Ходят неторопливо, разговаривают. И выходит ему навстречу Нина, светлая, тонкая, руки ему на плечи кладет, в глаза смотрит, И чуть не заплакал Егор, прижался к ней, легкой, теплой, живой.

— Как хорошо, — говорит, — что ты жива и люди живы.

— А мы и не люди вовсе, — смеется Нина. — Мы теперь лешие. И я тоже. Ты один и остался человеком.

Худо стало Егору, на землю повалился, лежит, плачет, землю кусает, а Нина стоит рядом на коленях и гладит его по голове.

— Хочешь, — говорит она, — я в яблоню превращусь? Или в птицу? А может быть, в рыбу? Хочешь?

Замотал головой Егор, сказать слова не может. И встала Нина, засмеялась, корешки из ног пустила, листьями оделась и стала яблоней.

И чувствует Егор, что и сам он в землю ногами входит, меж камешков корнями путь ищет, ввысь вытягивается, расчленяется на ветки и листья, и стал он тополем, и хорошо ему и тревожно…

— Не плачь, Егор, — сказал кто-то. — Спишь, а плачешь. Все лицо мокрое.

Это Маша склонилась над ним, она прикасалась пальцами к его щекам, слезы утирала, успокаивала. И Егор почувствовал себя таким уставшим, таким слабым и маленьким, что даже говорить ничего не хотелось. Он лежал на спине, смотрел в небо неподвижно и плакал без звука, одними слезами. И Маша вновь изменила свое обличье, и уже не девочка это, а взрослая женщина с тяжелой русой косой, заплетенной вокруг головы, и мониста позванивают на груди при движении. И лежит Егор на поляне, среди высоких ромашек, и шмели гудят, и ни облачка в небе, и медом пахнет.

— Посмотри, Егор, — говорит Маша, — разве плохо у нас? Посмотри вокруг и слезы осуши.

— Эге-ге! — послышался рядом голос Лицедея. — Ты вот скажи, Егор, зачем к нам в лес пришел? Что тебе, своего города не хватает? Мы же к вам не ходим.

Егору и спорить не хотелось, и поворачиваться было лень, чтобы хоть на мужика посмотреть, — в каком он там виде появился. Но плакать перестал, вытер слезы, на солнце высушил.

— Что с вами говорить, — сказал он немного погодя. — Мы никогда не поймем друг друга. Живите, как хотите, и нам не мешайте. Покажите дорогу к людям. Мне от вас больше ничего не надо.

— Да мы-то вам ничем не мешаем, — сказал мужик откуда-то из ромашек, — а вот вы нам, ох, как мешаете! Так за что же вас любить и миловать?

— Так я за всех людей отвечать перед вами должен? Ну и делайте, что хотите, только я вам так просто не дамся.

— Нужен ты нам, — пренебрежительно сказал Лицедей. — Захотели бы, давно тебя на корм травам пустили. Живи уж.

— Спасибо уж, — в тон ему ответил Егор и встал.

— Разве мы не можем договориться? — спросила Маша.

— О чем? Что вы от меня хотите? Или скучно вам, поговорить не с кем? Валяйте разговаривайте.

Лицедей оказался маленьким, ростом не больше ромашкового стебля, он сплел гнездышко в зарослях травы и сидел там, закинув ножку за ножку.

— А вот то меня, Егор, забавляет, что вы всю природу под себя приспособить вознамерились. Все, что есть в ней живого, все своим считаете. Вот того же медведя в цирке всякой своей ерунде учите. Штаны на него наденете, шляпу, на велосипед посадите и радуетесь. И сказки-то ваши все глупые. Те же люди, только имена звериные. А зачем вы это делаете? А я скажу, зачем. Видеть вам забавно, когда зверь на человека похож. Хоть и похож, а все глупее человека. Вот тем и смешон. Разве это не издевательство?

— Послушай, ты, лешак, — сказал Егор, отряхивая пыльцу, — нет, не издевательство. А совсем наоборот. От одиночества это нашего, от несправедливости, что только мы одни на земле и не с кем больше слова перемолвить. Вот и зверей наделяем людским образом, языком и поступками человеческими. А ваше племя никогда людей не любило, недаром издавна вас нечистью зовут. Нечисть и есть нечисть. Что от вас доброго на земле?

— А от вас? — быстро вставил Лицедей.

— Да, люди много зла причинили и себе, и природе, но и добра не меньше. А вы — ни то ни се, ни доброе ни злое, ни черное ни белое.

— А вот ты и не прав! — воскликнул Лицедей, подскакивая в гнездышке. — Мы и то, мы и се, и доброе, и злое, и черное, и белое, и рыба мы, и зверье мы, и трава, и букашки — все это мы. В природе нет зла и нет рамок, в которые вы ее втискиваете. В ней все едино. И мы с ней — одно целое.

— Оставайся с нами, Егор, — просто сказала Маша. — Хочешь, таким же будешь, как мы?

— С вами? — Егор даже присвистнул. — Да на кой черт я вам, и вы мне для чего сдались? Вот уж спасибо. Невелика радость в гусеницу превратиться да травку жевать с утра до утра, или птичкой стать да с ветки на ветку перепархивать… Не хочу быть ни деревом, ни дятлом, ни медведем. Не хочу быть ни лешим, ни чертом, ни богом, ни ангелом. Мне и в человеческом обличье хорошо живется. Я — человек, и выше меня нет никого на Земле.

— А ты попробуй, Егорушка, — сказала Маша, — может, и понравится.

— Нет, — ответил Егор, — не понравится. Не нуждаюсь я в вашей милости.

Подбросил в воздух топор, ловко поймал его одной рукой. Зайчик блеснул на лезвии.

— Ночью, — сказала Маша, — ночью все увидишь и поймешь.

— Эге, — согласился и Лицедей, — ночью, может, и поймешь. Не опоздай на праздник, Егор. Гордись, ты первым из людей увидишь его. И знаешь, почему? А потому, что ты уже и не человек вовсе. Ты только думаешь, что ты человек, а на самом деле — едва-едва наполовину. Вот и цацкаемся с тобой, на свою половину перетягиваем. И перетянем, вот увидишь, еще как перетянем!

— Я только тогда перестану быть человеком, когда умру. Пока я жив — я человек, а жить я собираюсь долго. Ясно?

— Ночью, — повторила Маша, утончаясь и пригибаясь к земле, — ночью, повторила уже тише, покрываясь коричневой шерсткой, — ночью, — и стала косулей, посмотрела на Егора влажным глазом и медленно пошла к лесу и уже ничего не сказала.

— Эге! — подтвердил и Лицедей, отращивая прозрачные крылышки. Эге-ге! — прокричал он, взлетая в воздух. — Эх, ночка-ноченька, заветная!

И они ушли с поляны, улетели, растворились в чаще леса, неуловимые, бесформенные, многообразные, непостижимые, как сам лес, как реки и горы его, как звери и птицы его, как сама природа.


6


Человеческий календарь и расчленение однородного потока времени на минуты и часы потеряли для Егора значение. Он плыл в общем неразделимом потоке, влекущем с собой лес с его непрекращающимся переходом, перетеканием живого в мертвое и мертвого в живое; и в самом Егоре беспрерывно умирало что-то и нарождалось новое, неощутимое сначала, чужеродное ему, но все более и более разрастающееся, наполняющее его, переливающееся через край, врастающее в почву, в травы, роднящее его с этим бесконечным непонятным миром, дотоле чуждым ему.

В той, городской, жизни он никогда бы не поверил всерьез в леших, в русалок и прочую нечисть, знакомую с детства по сказкам, но воспринимаемую лишь как выдумку, вымысел народа, наделенного богатой фантазией и неистощимой способностью к творчеству.

И вот он сам прикоснулся к этому древнему легендарному роду, издревле населявшему славянские земли, к племени, живущему с людьми бок о бок, вымирающему, как само язычество, уходящему в никуда, растворяющемуся в лесах, полях и реках. К душе природы он прикоснулся, к истоку своего собственного племени, все более и более уходящему от природы.

И слиться с этим мифическим родом не означало ли и самому обрести свой потерянный корень, уйти на свою незнаемую родину, туда, где русалка нянчит головастиков и пасет мальков, где леший живет внутри дерева, а водяной растворен в озерах, где лес, превратив свою душу в девушку, приносит плоды в руках, пахнущих свежей водой.

Слиться с ним и перестать быть человеком или, быть может, наоборот, найти разорванную связь и вернуться к тем временам, когда и люди едины с природой, и не вычленяли себя из нее, и тела свои населяли душами зверей и птиц, а душу свою посвящали всему живому…

И не знал Егор, что станется с ним, в одно он упрямо верил — смерть его не дождется.

Он шел по затихшему лесу, и ни одна сойка не трещала над его головой, и ни один лист на колыхался от ветра, и только хрустели сухие ветки и шуршали под ногами. Он не выбирал направление, но, куда бы ни шел, в любую сторону бесконечной тайги, все равно на его пути должны были встретиться люди, и это вселяло надежду.

Вечер застал его в широкой лощине, поросшей густыми зарослями папоротника. Волглые, ломкие, с узорчатыми листьями, они поднимались до пояса, мешая продвижению. Он ломал их, сминал ногами, роса промочила одежду. Зашло солнце, быстро накатили сумерки, а он никак не мог выбраться из папоротника. Казалось, что лощина растянулась до бесконечности, папоротники вытянулись и стали такими высокими и густыми, что приходилось прорубать дорогу топором. Егор клял себя, что решил пересечь лощину, а не обошел ее стороной, но возвращаться не было смысла, и он шел вперед, а на самом деле кружил, заблудившись там, где заплутать было немыслимо.

Ему не хотелось верить, что нечистая снова водит его, но, по-видимому, так оно и было. Тогда, зная, что сопротивляться бесполезно, он расчистил себе место посуше, сел и стал ждать.

Взошла молодая луна, узкий серпик давал мало света. Егор сидел, скрытый высоким папоротником, и разрезы листьев, черные на фоне неба, нависали над головой, позванивая на ветру. Было тепло и даже душно, густые испарения поднимались от земли, дурманили, навевали сон, неотличимый от яви. Егор и сам не понял, заснул он или просто задумался, но когда протрубил рожок вдалеке и он, вздрогнув, взглянул на небо, то увидел, что луна поднялась высоко и неподалеку кто-то разжег костер. Отсветы огня метались по листьям.

И вздрогнули резные листья папоротника, заколебались сочные стебли, и снова запел рожок, и вслед ему заголосил рог, и гром барабана колыхнул воздух. И папоротник ожил, зашевелился, изнанка листьев его вспучилась буграми, тотчас же лопавшимися с приглушенным звоном, и оттуда выпрастывались голубые, нигде и никем не виданные цветы.

И шум крыльев, гомон голосов, топот бесчисленных ног заполнили поляну. Егор лег на землю и, не мучаясь напрасным любопытством, пожелал одного — стать невидимым. От цветов исходил душный запах, щекотал ноздри, пьянил, кружил голову.

Кудрявая кошачья голова просунулась меж стеблей, сверкнул зеленый глаз в сторону Егора.

— Да это же Егор, — сказал мяукающий голос.

— Он тоже пьет сок? — спросил другой, шелестящий.

— Не-а, — мурлыкнул мяукающий.

И лохматый черный кот с длинными зубами, не помещающимися в пасти, выпрыгнул из папоротников и мягко вскочил на живот Егору.

— Ты кто? — спокойно спросил Егор.

— Курдыш, — ответил кот и лизнул Егора в щеку. Пасть его пахла медом. — Ты почему не пьешь сок? Вку-у-сный со-о-к!

Неслышно выполз из зарослей еще кто-то, неразличимый в темноте, зашуршал, завздыхал по-старушечьи.

— Кто это с тобой?

— Да Кикимора это, — ответил кот, вытянул шею, надкусил острыми зубами голубой цветок и заурчал довольно.

Егор приподнялся на локтях. Все равно его обнаружили, и скрываться было бесполезно.

— Забавно, — сказал он, — ну, покажись, Кикимора, покажись. Какая хоть ты?

Он протянул руку по направлению к неясной тени и тут же получил крепкий щелчок по лбу.

— Не приставай к ней, — посоветовал Курдыш, — она любопытных всегда щелкает. Хочешь, она тебя пощекочет? Она хорошо щекочет.

— Вот уж не надо.

— Как хочешь. Пошли со мной. Я тебе всех покажу.

Курдыш снова надкусил цветок, аккуратно высосал сок, сплюнул комочек. Егор встал. Идти к костру не хотелось, но, пожалуй, другого выхода и не было. Он вздохнул и, оборачиваясь, медленно побрел сквозь заросли туда, где слышались смех, крики, гуденье рожка и стрекот барабана. Под ногами бесшумно вертелся Курдыш, поясняя на ходу:

— На второй день молодой луны зацветает папоротник, и все собираются сюда. Все здешние и все пришедшие, все, кто уцелел. Ты всех увидишь.

— Папоротник не цветет, — сказал Егор. — Он размножается спорами. Глупости ты говоришь.

— Ну да, — охотно согласился Курдыш, — и я говорю, что глупости. Вку-у-сные глупости!

И он аппетитно зачмокал.

— И Лицедея там увидишь, — говорил Курдыш. — Их, леших-то, пропасть как много здесь. И Стрибог здесь, и Похвист, и Белбог, и Чернобог, и Ладо с пострелятами, и Перун здесь.

— И Мавка? — спросил Егор.

— И Мавка здесь, и Мара, и Полудница, и обийники, и очерепяники, и болтняки, и трясовицы, и банники, и овинники, и жихари. Все сок любят. И здешних много: Моу-нямы, Дялы-нямы, Коу-нямы, все они здесь.

— Короче, вся нечисть, — сказал Егор, — шабаш у вас, выходит, сегодня. Ну и черт с вами, я вас не боюсь.

— А чего тебе бояться? — успокоил его Курдыш. — Ты теперь наш.

— Я пока человек, — усмехнулся Егор. — Люди давно цветущий папоротник ищут, да не находят никогда. Или вы меня уже не боитесь и за человека-то не считаете, раз на свой шабаш зовете?

— Да какой же ты человек! — засмеялся Курдыш. Замяукал, заурчал, вспрыгнул на плечо, уцепившись острыми когтями за рубаху. — От тебя и людским духом не пахнет.

— Еще чего! — возмутился Егор, но кота не сбросил. — Вы сами по себе, я — сам по себе. Я вам мешать не буду, и вы меня не трогайте. Не нужен мне ваш папоротник.

— А ты попробуй, Егор, попробуй, — льстиво уговаривал Курдыш, жарко дыша на ухо. — Вку-у-сно, ой, как вкусно!

И раздвинулись заросли, и вышел Егор на поляну. Горел жаркий костер, и в свете его, в тучах искр, в голубом дыму, теснились сотни существ, опоясанных гирляндами и венками из цветущих листьев папоротника, плясали, пели, дудели в свирели и рожки, прыгали, носились по поляне, взвизгивали, кувыркались через костер, вспарывая воздух легкими телами.

Егор остановился у края освещенного круга.

— Дальше я не пойду, — твердо сказал он. — Нечего мне там делать. Мне и отсюда хорошо видно.

— Его-о-р! — позвал его знакомый нежный голос, и Егор узнал Мавку.

Она шла к нему, неслышно ступая, и трава не сминалась под ее ногами. Обнаженная, стройная, текучая, как вода, изменчивая, как вода, убийственная и животворная, как вода.

— Ну, здравствуй, — сказал Егор, против воли сжав топорище. — Снова обниматься полезешь, русалочка?

Она приблизилась к нему, дохнуло холодом и влагой от ее тела. Бездумно и спокойно посмотрела в глаза, улыбнулась.

— Любимый ты мой, баский, — прошептала. — Скучал ли ты обо мне?

— Чуть не помер от тоски, — ответил Егор и, повернув голову к Курдышу, сказал: — Слушай, дружище, избавь ты меня от нее. Век не забуду.

— От Мавки-то кто тебя избавит? — задумчиво мяукнул кот. — От нее, как от воды, не убережешься. Да ты не бойся. Сегодня она тебя не тронет.

— А пропади она пропадом! — в сердцах сказал Егор и зашагал в другой конец поляны.

Мавка и в самом деле не стала преследовать его. Она расплылась по поляне текучим зеркалом и, журча, потекла в заросли.

Кучка пляшущих наскочила на Егора, рассыпалась перед ним, окружила. Толпа существ схватила его за руки и повлекла в освещенный круг, крича и улюлюкая. Мелькали лица, морды, рыла, хари, мохнатые, потные, вытянутые, сплющенные, заостренные, безгубые и брыластые. Все они тянулись к Егору, корчили ему гримасы, хохотали и щипались. Егор не вырывался, только лицо отворачивал, когда слишком близко нависала чья-нибудь нечеловеческая морда. Курдыш больно вцепился в плечо когтями, Егора не покидал.

— Это лешие тебя кружат, — говорил он. — Вот и Лицедей среди них. Узнаешь?

Кто-то в знакомом колпаке и в черных очках прижался к Егору.

— Ну как, Егорушка?! — прокричал он. — Эх, ночка-ноченька заветная! Да ты попляши, попляши, Егорушка, отведи душу-то, успокой ее, неприкаянную, потешь ее, бездомную! Соку-то выпей, хороший сок, ох, хороший!

— Не буду я пить ваш сок! — выкрикнул Егор. — И не заставите!

— Заставим! Заставим! — кричали лешие. — К Перуну его, к Перуну! Он так ему покажет! Он так его научит!

Егора плотно обхватили со всех сторон, сдавили и повлекли к костру.

Курдыш не расставался с ним, он только плотнее сжал шею лапами, и непонятно было, то ли он оберегает Егора, то ли, наоборот, — помогает им.

— Не брыкайся, Егор, — советовал он. — Все равно не убежишь. Назвался груздем, полезай в этот, как его… Ну, полезай, короче.

И Егора подтащили к огромному истукану. Голова у него была серебряной, длинная борода тускло поблескивала позолотой, а деревянное тело прочно поставлено на железные, уже поржавевшие ноги. В правой руке истукан держал длинный извилистый сук.

— Перун, а Перун! — заголосили вразнобой лешие. — Вот Егора-то научи! Долбани его молоньей-то! Вразуми его, бажоного! Повыздынь его да оземь грянь. Сок-то пить не желает!

И шевельнулся истукан, и затрещала его древесная плоть от внутреннего напора, заскрипело сухое дерево тулова, зазвенела борода, открылись серебряные веки, и на Егора глянули ясные голубые глаза.

— Пей! — приказал он громким скрипучим голосом и стукнул палкой о землю.

— Не хочу, — сказал Егор. — Не хочу и не буду. Не хочу таким, как вы, быть. Хочу человеком остаться.

— Был человеком — лешим станешь! Пей!

— После смерти, — согласился Егор. — А сейчас не заставишь!

И звякнули глухо железные ноги Перуна, и сверкнули глаза, и палка в руке налилась желтизной и, меняя цвета побежалости, накалилась добела. Он стукнул еще о землю, и посыпались ослепительные нежгучие искры. Лешие с визгом разбежались, и Егор остался один на один с Перуном, если не считать Курдыша, как ни в чем не бывало задремавшего у него на плече.

— Что же ты, внучек? — неожиданно мягко спросил Перун, с треском и скрипом наклоняясь к Егору. — Негоже так. Раньше-то вы меня почитали, а ныне посрамляете. Разве мы не одного корня?

— Не помню, — сказал Егор, растирая затекшие руки. — Не помню я тебя, Перун, и внуком твоим себя не считаю.

— Мудрствовать по-мурзамецки выучились, на курчавых да волооких богов нас сменяли. Прежде-то себя внуками Перуновыми да внуками Дажьбожьими чтили, а ныне-то где корень свой ищете? В стороне полуденной, да в стороне закатной. А корень-то здесь!

И Перун снова ударил раскаленным посохом о землю. Запахло озоном.

— Мы одной крови, — сказал Перун совсем тихо. — Выпей сок, обрети отчину.

И он протянул Егору рог, наполненный голубым светящимся соком.

— Эх ты, глуздырь желторотый, — по-стариковски нежно проговорил Перун, — не лешим ты станешь, а душу свою очистишь и с землей сольешься.

— После смерти, — упрямо сказал Егор, но рог принял. — После смерти мы все с землей сливаемся. Убить во мне человека хочешь?

— Вот и стань им. Стань человеком. Человек без роду что дерево без корней. Откуда ему силу черпать? Выпей, внучек.

Егор поднес рог ко рту. Густой сок закипал до дна, дурманил пряным ароматом.

— Хорошо, — сказал Егор. — Я верю тебе, Перун. Предки мои тебя чтили, и я почту. Будь по-твоему, дедушка. Твое здоровье! — и он залпом выпил жгучий, кипящий сок.

— Пей до дна! Пей до дна! — возликовали лешие и подхватили Егора под руки и потащили, смеясь.

— Ну вот, давно бы так, — мяукнул проснувшийся Курдыш и лизнул его в щеку горячим языком. — Видишь, не помер. А ты боялся.

И понесли Егора, не давая ему опомниться, остановиться, успеть ощутить в себе то почти неощутимое, что начало происходить с ним. Его развернули лицом к огню, и он увидел сидящего великана. Огромное мускулистое тело его было покрыто разбухшими от крови комарами, он не сгонял их, только изредка проводил ладонью по лицу, оставляя красную полосу. В руке он держал большой рог, наполненный соком.

— Это Белбог, — подсказал Курдыш. — Ты не бойся его, он добрый.

— Ну что, Егор, выпьем? — спросил великан басом.

— И выпьем, — согласился Егор. — Ты из рога пьешь, а комары из тебя. Очень мило.

— Так они из меня дурную кровь пьют, — добродушно ответил Белбог. Думаешь, легко быть добрым? Вот комарье из меня все зло и тянет.

— Давай вкусим добра! — сказал Егор и выпил свой рог. Не жмурясь и не переводя дыхание.

— А зла-то как не вкусить? — спросил кто-то вкрадчиво. — Со мной теперь выпей.

Не то зверь, не то человек, с блестящим, словно бы расплавленным лицом, меняющим свои очертания, протянул мощную лапу с кубком, зажатым меж когтей.

— Это Чернобог, — шепнул Курдыш. — Ты выпей с ним. Добро и зло всегда братья.

— Что же, познаю добро и зло, — усмехнулся Егор и осушил кубок и, не глядя, бросил его в чьи-то проворные руки.

Лешие снова подхватили его под мышки, подняли на воздух и посадили на чью-то широкую спину. Удерживая равновесие, Егор взмахнул руками и попал кулаком по бородатому лицу.

— Держись! — прокричал ему кто-то, спина под Егором вздрогнула, стукнули копыта, и он понесся по кругу.

Бородатый обернулся, ухмыльнулся, и Егор увидел, что сидит на том существе, которое принято называть кентавром.

— Покатаемся? — спросил кентавр. — Меня зовут Полкан.

И, не дожидаясь ответа, взмыл над костром. Дохнуло жаром. Егор покрепче обхватил Полкана за торс, а неразлучный Курдыш обнял Егора за шею мягкими лапами.

— Ну как, весело? — спросил Курдыш.

Кружилась голова у Егора, непривычный хмель наполнял тело. Полкан нес его через толпы существ, на мгновение свет костра выхватывал из темноты нечеловеческие лица всей этой нежити, выползшей из потаенных нор, слетевшейся сюда со всех концов заповедной тайги, но Егор уже не обращал внимания на их уродство, оно не резало глаза, но воротило душу, словно бы понятия о красоте и безобразии изменились за одну ночь.

Некто со змеиным телом и с крыльями летучей мыши пролетел рядом, и Егор увидел на его спине Машу. Она была та же и не та. Полудевочка, получертовка, с распущенными волосами, раскрасневшаяся, хохочущая.

Она махнула рукой Егору и взмыла высоко в воздух.

— Это вот Кродо, — пояснял на ходу Курдыш, меховым воротником обхвативший шею. — А вон и сам Купало. А это Леда, чрезвычайно воинственная, чрезвычайно… А вон и Ладо, такая уж, такая…

И Курдыш сладко причмокнул языком.

— А эти сорванцы — ее дети. Леля-малина, Дидо-калина, а тот, что постарше — Полеля. А вот тот, с четырьмя головами — Световид, добрый вояка. Те вон, лохматые да страховидные — Волоты, на любого страху напустят. Все собрались здесь, все уцелевшие. Сейчас только в тайге и можно скрыться от людей. Да и то, надолго ли?

— Навсегда! — сказал Егор и в азарте ударил пятками по бокам Полкана.

Тот взвился на дыбы, скакнул выше прежнего, и Егор невольно разжал руки и оторвался от его спины.

— Не бойся, — успел шепнуть Курдыш, — лети сам.

И Егор почувствовал, что не падает, а продолжает лететь по кругу, словно земля перестала притягивать его. Его снова окружили лешие, заговорили, залопотали.

— Ну что, Егорушка, добро винцо у нас? — прокричал в ухо подлетевший Лицедей. — Весело ли тебе?

— Катись ты! — крикнул, засмеявшись, Егор.

Ему хотелось хохотать и кувыркаться в воздухе от легкости, наполнившей тело. Хотелось обнимать всех этих уродцев, сплетать с ними хороводы, горланить песни без слов, пролетать сквозь пламя костра и пить сладкий, обжигающий сок, выжатый из голубых цветов.

И он закричал незнакомым голосом, похожим на голос Лицедея:

— Эх, ночка-ноченька заветная!

Увидел он и старого знакомого — Дейбу-нгуо. Сидел тот у костра, поджав ноги, окруженный кольцом волков, и напевал что-то, прикрыв глаза, и волки вторили ему тихим воем. И еще он увидел древних богов этой земли душу тайги и тундры, приземистых, могучих, с лицами, блестящими от медвежьего жира, рука об руку пляшущих со славянскими богами и славящих изобилие, вечность и неистребимость жизни.

Только Дейба-нгуо, бог-Сирота, сидел один и ни в ком не нуждался. Он предвидел конец вечного, истребление неистребимого, иссякание изобилия и оплакивал это в своей песне.

И пил сок Егор из больших и малых рогов, пил со Стрибогом, и с Дажьбогом пил, и Ладо целовала его, и Леля-малина играл для него на свирели.

— Эй! — кричал во весь голос Егор. — Эй вы, тупиковые ветви эволюции! Я занесу всех вас в Красную книгу! Слышите?! Отныне вас никто не тронет! Живите как хотите!

И смеялись лешие в ответ, взбрыкивал копытами Полкан, русалки на лету щекотали Егора и прижимались на миг к его телу своим — холодным и упругим.

Мелькало, кружилось, мельтешило, расплывалось, переплавлялось в огромном огненном тигле, смешивалось, рождалось, умирало, распадалось, соединялось из миллиона раздробленных крупиц и снова расщеплялось, погребалось, воскресало, возносилось и низвергалось…

И когда, уставший, он опустился на краю поляны, то увидел, что Курдыш незаметно исчез, а рядом стоит Маша. Обнаженная, тонкая, без улыбки, без слов, смотрит на него.

И он потянулся к ней, и обнял ее, и прижал к себе, и она обхватила его руками за шею, и он ощутил, как она входит в него, вжимается своей плотью в его плоть, исчезает в нем, растворяется, уходит без остатка в его тело. Он не стал отстраняться, не испугался, а обнял крепче и обнимал так до тех пор, пока не увидел, что сжимает руками свои собственные плечи. И он почувствовал, что он уже не он и что в нем две души и два тела. И то, к чему слепо стремятся люди, сжимая в объятьях своих любимых, то, потерянное и забытое ими навсегда, вернулось к Егору.

Но это был уже не Егор.

Меховая одежда приросла к телу, он потянул за рукав и ощутил боль, словно пытался снять с себя собственную кожу. И уже не обращая внимания ни на кого, он лег на землю, вжался в нее, животворную, теплую, и пустил корни, и стал деревом, и вырастил на своих ветвях плоды. Плоды познания добра и зла, познания души природы.

А наутро пошел дождь. Исподволь, постепенно набирая силу, падала на тайгу разрозненная вода, поила корни и листья, приводила в движение загустевшие соки, обмывала, обновляла, спасала от смерти, сбивала на землю увядшие голубые венчикицветов, лилась ровными тугими струями на спину лежащего человека.

Спит Егор посреди поляны, и нет никого рядом с ним, и в то же время вся тайга склонилась над его головой и баюкает, и навевает сны — один лучше другого.

И в снах тех звери и птицы, деревья и травы приходят к нему и говорят с ним на своем языке, и все слова понятны, и нет нужды называть живых существ придуманными людьми именами, ибо и он сам, и все они — едины и неразделимы. Все, что дышит, растет, движется, все, что рождается, изменяется, обращается в прах и снова возрождается, — все это, от микроба до кита, было им, Егором, и он был всем этим, живым, вечным.

Изменяюсь, следовательно, существую. Суть живого в вечном изменении, и Егор изменился. Изменился, но не изменил ни людям, ни лесу.

Перун выполнил свое обещание. Егор остался Человеком.


7


Через неделю на него наткнулись эвенки, переходившие реку. Егор сидел на берегу и, свесив ноги в воду, разговаривал с кем-то невидимым. Он долго не признавал людей, заговаривался и твердил о том, что в нем заключены все звери и деревья тайги. Его отмыли, накормили, посадили на оленя и привезли в стойбище. Пока ожидали вертолет, Егор бродил по стойбищу, разговаривал с оленями, гладил собак, и те не кусали его. О нем заботились и обращались с ним, как с больным человеком, свихнувшимся от долгого блуждания по тайге. На все вопросы он отвечал односложно, но от разговоров не уклонялся, и похоже было, что он не видит большой разницы между оленями и человеком.

Прилетел вертолет, и его увезли сначала на базу геологов, а оттуда в город.

Лежал он в светлой комнате вместе с тремя больными. Один из его соседей был Генералиссимусом галактики, и от его команд хотя и не гасли звезды, но сны снились беспокойные, поэтому Егор на ночь превращался в дерево и спал без сновидений до самого утра.

Лечащий врач охотно беседовал с ним, по-видимому, ему нравились рассказы Егора, а может быть, это была просто профессиональная вежливость. Егора он слишком-то не разубеждал, а лечил его согласно науке, стремясь расщепить его многоликую душу.

Когда Егор отдохнул и набрался сил, он понял, что лежать в этой комнате и ничего не делать для спасения вымирающего племени по меньшей мере преступно.

И как-то ночью он разделил себя на стаю малиновок и вылетел в форточку, минуя яркие фонари.

То ли снова вернулся в тайгу, еще не тронутую человеком, то ли просто умер, отдав свое тело земле, а душу рассыпав среди трав и кузнечиков.

И никто не искал его, да и искать было бессмысленно.

Теперь он был везде, где билась жизнь, где цвел цветок и пела пчела.

Любовь Лукина, Евгений Лукин Когда отступают ангелы

Глава 1

Всё, что требовалось от новичка, — это слегка подтолкнуть уголок. Стальная плита сама развернулась бы на роликах и пришла под нож необрезанной кромкой. Вместо этого он что было силы упёрся в плиту ключом и погнал её с перепугу куда-то в сторону Астрахани.

На глазах у остолбеневшей бригады металл доехал до последнего ряда роликов, накренился и тяжко ухнул на бетонный пол. Наше счастье, что перед курилкой тогда никого не было.

Первым делом мы с Валеркой кинулись к новичку. Оно и понятно: Валерка — бригадир, я — первый резчик.

— Цел?

Новичок был цел, только очень бледен. Он с ужасом смотрел под ноги, на лежащую в проходе плиту, и губы его дрожали.

А потом мы услышали хохот. Случая не было, чтобы какое-нибудь происшествие в цехе обошлось без подкранового Аркашки.

— Люська! — в восторге вопил подкрановый. — Ехай сюда! Гля, что эти чудики учудили! Гля, куда они лист сбросили!

Приехал мостовой кран, из кабины, как кукушка, высунулась горбоносая Люська и тоже залилась смехом.

Илья Жихарев по прозвищу Сталевар неторопливо повернулся к Аркашке и что-то ему, видно, сказал, потому что хохотать тот сразу прекратил. Сам виноват. Разве можно смеяться над Сталеваром! Сталевар словом рельсы гнёт.

С помощью Люськиного крана мы вернули металл на ролик и тут только обратили внимание, что новичок всё ещё стоит и трясётся.

Сунули мы ему в руки чайник и послали от греха подальше за газировкой.

— Минька, — обречённо сказал Валера, глядя ему вслед. — А ведь он нас с тобой посадит. Он или искалечит кого-нибудь, или сам искалечится.

— С высшим образованием, наверно… — сочувственно пробасил Вася-штангист. — Недоделанный какой-то…

— Брось! — сказал Валера. — Высшее образование! Двух слов связать не может…

Впятером мы добили по-быстрому последние листы пакета и, отсадив металл, в самом дурном настроении присели на скамью в курилке.

— Опять забыл! — встрепенулся Сталевар. — Как его зовут?

— Да Гриша его зовут, Гриша!..

— Гриша… — Сталевар покивал. — Григорий, значит… Так, может, нам Григория перебросить на шестой пресс, а? У них вроде тоже человека нет…

— Не возьмут, — вконец расстроившись, сказал бригадир. — Аркашка уже всему цеху раззвонил. И Люська видела…

Старый Пётр сидел прямой, как гвоздь, и недовольно жевал губами. Сейчас что-нибудь мудрое скажет…

— Вы это не то… — строго сказал он. — Не так вы… Его учить надо. Все начинали. Ты, Валерка, при мне начинал, и ты, Минька, тоже…

В конце пролёта показался Гриша с чайником. Ничего, красивый парень, видный. Лицо у Гриши открытое, смуглое, глаза тёмные, чуть раскосые, нос орлиный. Налитый всклень чайник несёт бережно, с чувством высокой ответственности.

— А как его фамилия? — спросил я Валерку.

Тот вздохнул.

— Прахов… Гриша Прахов.

— Тю-тельки-матютельки! — сказал Сталевар. — А я думал, он нерусский…

Красивый Гриша Прахов остановился перед скамьёй и, опасливо глядя на бригадира, отдал ему чайник.

— Ты, мил человек, — сухо проговорил Старый Пётр, — физическим трудом-то хоть занимался когда?

Тёмные глаза испуганно метнулись вправо, влево, словно соображал Гриша, в какую сторону ему от нас бежать.

— Физическим?.. Не занимался…

— Я вот и смотрю… — проворчал Старый Пётр и умолк до конца смены.

— Гриш, — дружелюбно прогудел Вася-штангист. — А ты какой институт кончал?

— Институт?.. Аттестат… Десять классов…

Сталевар уставил на него круглые жёлтые глаза и озадаченно поскрёб за ухом.

— Учиться — не учился, работать — не работал… А что же ты тогда делал?

И мне снова почудилось, что Гриша сейчас бросится от нас бежать — сломя голову, не разбирая дороги…

Но тут загудело, задрожало — и над нашей курилкой проехал мостовой кран.

— Эй! — пронзительно крикнула Люська и, свесившись из окна кабины, постучала себя ногтями по зубам.

Валерка встал.

— За нержавейкой поехала, — озабоченно сказал он. — Пошли, Григорий, металл привезём…

Он сделал два шага вслед за Люськиным краном, потом остановился и, опомнясь, посмотрел на Григория. Снизу вверх.

— Или нет, — поспешно добавил он. — Ты лучше здесь посиди, отдохни… Вася, пойдём — поможешь.

Ни на приказ бригадира, ни на отмену приказа Гриша Прахов внимания не обратил. Он глядел в конец пролёта, куда уехала Люська. Потом повернулся к нам, и видно было, что крановщица наша чем-то его потрясла.

— Кто это? — отрывисто спросил он.

— Крановщица, — сказал я.

— А это?.. — Он постучал себя ногтями по ровным белым зубам.

— Нержавейка, — сказал я.

— А почему…

— А потому что из неё зубы делают.

— А-а… — с видимым облегчением сказал он и опять уставился в конец пролёта, где прыгали по стенам и опорам красные блики с прокатного стана.


Отработали. Пошли мыться. Выйдя из душевой, в узком проходе между двумя рядами шкафчиков я снова увидел Прахова. Оказалось — соседи. Вот так — мой шкафчик, а так — его.

— Ну и как тебе, Гриша, у нас?

И знаете, что мне на это ответил Гриша Прахов? Он как-то странно посмотрел на меня и тихо проговорил:

— Какие вы все разные…

И больше я ему вопросов не задавал. Ну его к чёрту с такими ответами!..

Да и торопился я тогда — хотел ещё забежать в универмаг к Ирине, договориться, что делаем вечером. Быстро одевшись, я закрыл шкафчик, но взглянул на Гришу Прахова — и остановился.

Гриша Прахов надевал просторную, застиранную почти до потери цвета… Нет, не рубаху. Я не знаю, как это называется. То, что он в конце концов надел, не имело воротника и завязывалось под горлом двумя тесёмками. На самом видном месте, то есть на пузе, мрачно чернел прямоугольный штамп. Кажется, больничный.

Затем Гриша погрузился в штаны. Штаны эти, наверное, не одна канава жевала. Они были коротки и всё норовили упасть, пока Гриша не перетянул их по талии верёвочкой, сразу став неестественно широкобёдрым.

Пиджак был тесен и сгодился бы разве что для протирки деталей. Напялив его, Гриша выдохнул и с хрустом застегнул треснувшую пополам единственную пуговицу.

Снова полез в шкафчик и достал оттуда… Ну, скажем, обувь. Оба каблука были стоптаны, как срезаны, причём наискосок — от внутренней стороны стопы к внешней.

Надев эти отопки прямо на босу ногу, Гриша закрыл шкафчик и тут только заметил, что я на него смотрю.

— Так я пойду? — встревоженно спросил он.

Я кивнул.

Рискуя вывихнуть себе обе ступни, Гриша Прахов неловко развернулся в узком проходе и, нетвёрдо ступая, направился к выходу между двумя рядами шкафчиков.

Опомнясь, я поспешил за ним. Пересменка кончилась, но в раздевалке уже никого не было. Только у входа в душевую стоял Сталевар с полотенцем через плечо. Вытаращив глаза и отвесив челюсть, он смотрел на дверь, за которой, надо полагать, только что скрылся Гриша Прахов.

Глава 2

Пройдя через стеклянный кубик проходной, я увидел Люську. Куртейка на ней — импортная, джинсы — в медных блямбах, на скулах — чахоточный румянец по последней моде. Не иначе жениха поджидает.

— Ты что же это передовиков обхохатываешь? — грозно сказал я. — Смотри! Ещё раз услышу — премии лишу.

Люська запрокинула голову и рассмеялась.

— Ой! Передовики! Раз в жизни вымпел взяли!..

Выпрямить ей нос — цены бы девке не было. А уж если ещё и норов укоротить…

— И новичка от работ отвлекаешь! — добавил я сурово. — Он и так ничего не соображает, а тут ещё ты со своим краном…

Вместо ответа Люська изумлённо округлила глаза. Это мне очень напомнило недавний взгляд Сталевара, и я обернулся.

Вдоль бесконечно длинной Доски почёта, рассеянно посматривая на портреты передовиков, ковылял на подворачивающихся каблуках Гриша Прахов. С ума сошёл! Через первую проходную — в таком виде!

— Ой!.. — потрясённо выдохнула Люська. — Что это на нём?

— Тихо ты! — цыкнул я. — Не мешай…

Гриша Прахов как раз проходил мимо моего портрета. Покосился равнодушно и не узнал. Да и немудрено. Я сам себя на этой фотографии узнать не мог.

Дальше был портрет Люськи. Гриша вздрогнул и медленно повернулся к стенду лицом.

— Всё, — сказал я. — Готов. По-моему, тебя, Люсенька, увольнять пора.

Люська заморгала и уже открыла рот, чтобы отбрить меня как следует, когда над ухом раздался знакомый ленивый голос:

— Это кто ж тут у меня девушку отбивает?

Сверкающая улыбка в тридцать два зуба, а над ней радужные фирменные очки в пол-лица. Валька Бехтерь с Нижнего посёлка. Ну-ну… Люське, конечно, видней.

— Отчего же не отбить? — говорю. — День-то какой!

Улыбается Валька Бехтерь. Весело улыбается. Широко.

— Да, — говорит. — Ничего денёк. Солнечный…

Что-то мне в его голосе не понравилось, и, зная про наши с Бехтерем отношения, Люська быстренько подхватила его под руку.

— Ну ладно, Миньк! Привет!

— Привет-привет, — говорю. — До встречи, Люсенька.

Бехтерь при этих моих словах, естественно, дёрнулся, но она уже буксировала его в сторону троллейбусного кольца… Правильно он делает, что очки носит. А то разнобой получается: улыбка наглая, а глаза трусливые…

Тут я вспомнил про Гришу Прахова и обернулся. Перед Доской почёта было пусто. Уковылял уже…

Весна, помню, стояла какая-то ненормально ранняя — середина апреля, а тепло, как в мае. До универмага я решил пройтись пешком, через сквер. Почки на ветках полопались, ясно белеет сквозь зелёный пух кирпичная заводская стена… А сейчас из-за поворота покажется моя скамейка. Краски на ней — уже, наверное, слоёв семь, а надпись всё читается: «НАТАША». Сразу видно: от души человек резал, крупно и глубоко. Это я — когда в армию уходил. Целую ночь мы с Наташкой на этой скамейке просидели… Там ещё дальше было «Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ», но теперь уже всё состругано. Это когда я из армии вернулся и узнал, что Наташка месяц назад вышла замуж…

Я миновал поворот и увидел, что на моей скамейке, опустив голову, сидит какая-то женщина, а рядом играет малыш в комбинезончике. Капюшон её плаща был откинут. Светлые волосы, капризные детские губы…

На скамейке сидела Наташка.

Не дожидаясь, пока она повернёт голову в мою сторону, я перескочил через чёрные нестриженые кусты и беглым шагом пересёк газон у неё за спиной.

Я вот почему так подробно об этом рассказываю: не задай я тогда стрекача — и не было бы всей этой истории. Или была бы, но не со мной. Завтра утром Валерка сплавил бы Григория на шестой пресс, а послезавтра я бы о новичке и думать забыл.

…Очутившись в другой аллее, долго не мог отдышаться. От злости. Нет, ну в самом деле! Кто кого бояться должен? Можно подумать, это не она замуж вышла, можно подумать, это я жену из армии привёз!

Вот тут-то мне и попался под горячую руку Гриша Прахов. Задумчиво глядя себе под ноги, он брёл по соседней дорожке.

— Гриша!

Он оглянулся с испуганно-вежливой улыбкой.

— А ну-ка иди сюда!

Он узнал меня и, просияв, шагнул навстречу. Остановился. Беспомощно озираясь, потоптался на краешке асфальта.

— Иди-иди, не провалишься, — зловеще подбодрил я его.

Между нами был газон. Голый газон, покрытый влажным чёрно-ржавым пластом прошлогодней листвы.

— Ну! — уже раздражённо сказал я.

Гриша повернулся и торопливо заковылял к выходу из сквера.

— Ты куда?

Гриша остановился и неуверенно махнул рукой.

— Ты что, ненормальный? Перейди по газону!

Перебежал. Но чего ему это стоило! На лбу — испарина, дыхание — как у щенка, глаза косят то вправо, то влево.

— Ты чего?

— Так ведь запрещено же, — преступным шёпотом ответил мне Гриша Прахов.

Взял я его, родимого, за расколотую пуговицу, подтянул к себе и говорю:

— Ты что ж, сукин сын, бригаду позоришь! Денег нет прилично одеться? Это что на тебе за тряпьё такое!..

И равномерно его при этом встряхиваю — для убедительности. На слове «тряпьё» не рассчитал, встряхнул чуть сильнее, и половина пуговицы осталась у меня в пальцах. Теряя равновесие, Гриша взмахнул руками, пиджак с треском распахнулся, и я снова увидел чёрный больничный штамп.

— Как из мусорки вылез! — прошипел я.

Трясущимися пальцами Гриша пытался застегнуть пиджак на оставшуюся половину пуговицы.

— Приезжий, что ли?

— Приезжий…

— У тебя здесь родственники?

— У меня нет родственников…

— Подкидыш, что ли?

Гриша посмотрел на меня с опаской.

— Пожалуй… — осторожно согласился он.

И пока я пытался сообразить, что это он мне сейчас такое ответил, Гриша Прахов отважился задать вопрос сам:

— Минька, а ты… Тебя ведь Минькой зовут, да?.. Ты не мог бы мне объяснить: если кого-нибудь второй раз заметят, что он ночует на вокзале, — что ему тогда будет?

— А кто ночует на вокзале?

Гриша замялся.

— Это неважно. Ну, скажем… я.

— А почему ты ночуешь на вокзале? Почему не в общежитии?

— Н-ну… Так вышло…

— Как вышло? — заорал я. — Что значит — вышло? Ты приезжий! Тебе положено общежитие! Положено, понимаешь?

— Я понимаю… Но мне сказали…

— Кто сказал? А ну пойдём, покажешь, кто там тебе что сказал!

Ухватил я его за рукав и поволок. Ох, думаю, и выпишу я сейчас чертей этим конторским! За всё сразу!

— Тебя кто на работу принимал? Жирный такой, головёнка маленькая — этот? Ну, я с ним потолкую! А, ч-чёрт!

Я резко остановился, Гришу занесло, и мне пришлось его поддержать.

— Куда ж мы с тобой идём! — рявкнул я на него. — Сегодня ж суббота!.. У, шалопай! А ну давай точно: как вы там с ним говорили — с этим, из отдела кадров!..

— Он предупредил меня, что с общежитием трудно, — проговорил вконец запуганный Гриша. — И спросил, не могу ли я временно обойтись без общежития…

— Ну! А ты?

— Я сказал, что могу, — уныло признался Гриша Прахов.

По соседней аллее прошла группа наших ребят со спортивными сумками. Пловцы. Поравнявшись с нами, засмеялись.

— Кого поймал, Минька?

— Минька, а повязка твоя где?

— Гуляйте-гуляйте, — сердито сказал я. — Погода хорошая…

Глава 3

На проспекте Металлургов нас чуть было не накрыл дождь, и нырнули мы с Гришей в кафе «Витязь».

Переделали подвальчик — не узнать. С потолка на цепях свешивается что-то вроде средневековых светильников из жести, а на торцовой стене богатырь на тонконогом, как журавль, коне рубится со Змеем Горынычем — аж розовое пламя из трёх пастей в косы заплетается.

Посадил я Гришу в уголке спиной к помещению, чтобы не смущать народ тесёмочным бантиком, а сам пошёл к стойке.

— Миньк! — шепнула мне щекастая белокудрая Тамара. — Кого это ты привёл?

— А это наш новый резчик, — небрежно сказал я. — Нравится?

— Ну и резчики у вас! — Тамара затрясла обесцвеченными кудрями. — Как бы он чего с собой не пронёс…

Она соорудила два коктейля, и я вернулся к столику.

— Это… алкоголь? — встревожась, спросил Гриша.

— Ага, — сказал я. — Алкоголь. Чистейшей воды, неразбавленный.

И протянул ему хрупкий высокий стакан, наполненный слоистой смесью. Гриша принял его с обречённым видом.

— Ого, да ты, я смотрю, тоже левша?

Гриша растерянно уставился на свою левую руку.

— Я нечаянно, — сообщил он и поспешно переложил стакан в правую.

Я удивился. А Гриша вынул из стакана соломинку, побледнел, старательно выдохнул и, зажмурясь, хватил коктейль залпом. Потом осторожно открыл глаза и с минуту сидел, прислушиваясь к ощущениям.

Всё это мне очень не понравилось.

— А ну-ка, давай честно, Гриша, — сказал я. — Пьёшь много?

— Спиртных напитков?

— Да, спиртных.

— Вот… в первый раз… — сказал он и зачем-то предъявил мне пустой стакан. — И на вокзале ещё… Только я тогда отказался…

Я решил, что он так шутит. А Гриша тем временем порозовел, оттаял и принялся с интересом озираться по сторонам: на людей, на Змея Горыныча, на цепные светильники эти…

— Правильно я сделал, что приехал сюда, — сообщил он вдруг…

По лицу его бродила смутная блаженная улыбка.

— И чего я боялся? — со смехом сказал он чуть погодя.

— Боялся? — не понял я. — Кого?

— Вас, — всё с той же странной улыбкой ответил Гриша.

Заподозрив неладное, я быстро заглянул под стол. Бутылки под столом не было.

— Почему ты ведёшь меня к себе? — вырвалось вдруг у него.

— А тебе что, на вокзале понравилось?

Гриша опечалился и повесил голову. Видно было, что к своим чёрным блестящим волосам он после душа не прикасался.

— Нет, — сказал он. — На вокзале мне не понравилось…

Он вдруг принялся мотать головой и мотал ею довольно долго. Потом поднял на меня глаза, и я оторопел. Гриша Прахов плакал.

— Минька!.. — сказал он. — Я особо опасный преступник…

Я чуть не пролил коктейль себе на брюки.

— Что?

— Особо опасный преступник… — повторил Гриша.

Я оглянулся. Нет, слава богу, никто вроде не услышал.

— Погоди-погоди… — У меня даже голос сел. — То есть как — особо опасный? Ты что же… сбежал откуда?

— Сбежал… — подтвердил Гриша, утираясь своим антисанитарным рукавом.

Я посмотрел на его пиджак, на тесёмочный бантик под горлом и вдруг понял, что Гриша не притворяется.

— А паспорт? Как же тебя на работу приняли без паспорта? Или он у тебя… поддельный?

— Паспорт у меня настоящий, — с болью в голосе сказал Гриша. — Только он не мой. Я его украл.

Нервы мои не выдержали, и, выхватив из коктейля соломинку, я залпом осушил свой стакан.

— А ну вставай! — приказал я. — Вставай, пошли отсюда!

И, испепеляемые взглядом Тамары, мы покинули помещение. Завёл я Гришу в какой-то двор, посадил на скамеечку.

— А теперь рассказывай, — говорю. — Всё рассказывай. Что ты там натворил?

Плакать Гриша перестал, но, видно, истерика в «Витязе» отняла у него последние силы. Он сидел передо мной на скамеечке, опустив плечи, и горестно поклёвывал своим орлиным носом.

— Закон нарушил… — вяло отозвался он.

— «Свистка не слушала, закон нарушила…» — процедил я. — Ну а какой именно закон?

— Закон? — бессмысленно повторил Гриша. — Закон…

— Да, закон!

— Это очень страшный закон… — сообщил Гриша.

— Как дам сейчас в торец! — еле сдерживаясь, пообещал я. — Мигом в себя придёшь!

Гриша поднял на меня медленно проясняющиеся глаза. Голову он держал нетвёрдо.

— Закон о нераспространении личности… — торжественно, даже с какой-то идиотской гордостью проговорил Гриша Прахов и снова уронил голову на грудь.

Некоторое время я моргал. Закон — понимаю. О нераспространении — понимаю. Личности — тоже вполне понятно. А вот всё вместе…

— Пойдёшь завтра в милицию, — сказал я, — и всё там расскажешь, ясно?

Язык у Гриши заплетался, и следующую фразу он одолел лишь с третьего захода.

— При чём тут милиция? — спросил он.

— Ну если ты закон нарушил!

— Не нарушил я ваших законов! — в отчаянии сказал Гриша. — Свои — нарушал. Ваши — нет.

У меня чуть сердце не остановилось.

— Какие свои? Гриша!.. Да ты… откуда вообще?

— Из другого мира я, Минька, — признался наконец Гриша Прахов.

Я почувствовал, что ноги меня не держат, и присел рядом с ним на скамеечку.

— Из-за рубежа? — как-то по-бабьи привизгнув, спросил я.

— Дальше…

Я потряс головой и всё равно ничего не понял.

— Как дальше?

— Дальше, чем из-за рубежа… — еле ворочая языком, объяснил Гриша Прахов. — С другой планеты, понимаешь?..


В калитку я его внёс на горбу, как мешок с картошкой.

Из-за сарайчика, грозно рявкнув, вылетел Мухтар. Узнал меня, псина, заюлил, хвостом забил. А потом вдруг попятился, вздыбил шерсть на загривке и завыл, да так, что у меня у самого волосы на затылке зашевелились.

Дёрнул я плечом — висит Гриша, признаков жизни не подаёт. Прислонил его к забору, давай трясти.

— Гриш, ты что, Гриш?..

Гриша слабо застонал и приоткрыл один глаз. Слава богу!..

— А ну пошёл отсюда! — закричал я на Мухтара. — Иди в будку! Дурак лохматый!..

В будку Мухтар не пошёл и с угрожающим ворчанием проводил нас до двери, заходя то справа, то слева и прилаживаясь цапнуть Гришу за скошенный каблук. У самого крыльца это ему почти удалось, но в последний момент Мухтар почему-то отпрыгнул и снова завыл.

Злой на себя и на Гришу, я втащил его в прихожую и закрыл дверь. В комнате осеклась швейная машинка.

— Минька, ты? — спросила мать. — А что это Мухтарка выл?

— Да кто ж его знает! — с досадой ответил я. — Тут, мать, видишь, какое дело… Не один я.

По дому словно сквозняк прошёл: хлопнула дверца шифоньера, что-то зашуршало, портьеру размело в стороны, и мать при параде — то есть в наспех накинутой шали — возникла в прихожей. На лице — радушие, в глазах — любопытство. Думала, я Ирину привёл — знакомиться.

— А-а… — приветливо завела она и замолчала.

Гриша сидел на табуретке, прислонённый к стеночке, и мученически улыбался, прикрыв глаза. И до того всё это глупо вышло, что я не выдержал и засмеялся.

— Вот, мать, нового квартиранта тебе нашёл…

— Ты кого в дом привёл? — опомнясь, закричала она. — Ты с кем связался?

— Да погоди ты, мать, — заторопился я. — Понимаешь, дня на два, не больше… Ну, переночевать парню негде!

— Как негде? — Маленькая, кругленькая, она куталась в шаль, как от холода, сверкая глазами то на меня, то на Гришу. — Санитарный день, что ли, в вытрезвителе? Да что ж это за напасть такая! То кутёнка подберёт хромого, то алкаша!..

— Ну-ну, мать, — примирительно сказал я. — Мухтара-то за что? Сама ведь ему лапу лечила, а теперь смотри, какой красавец кобель вымахал…

Но на Мухтара разговор перевести не удалось.

— Живёт впрохолость, приблудных каких-то водит!.. А ну забирай своего дружка, и чтобы ноги его в доме не было!

— Да куда ж я его поведу на ночь глядя?

— А куда хочешь! Под каким забором нашёл — под тем и положишь!

— Да с горя он, мать! — закричал я. — Ну, несчастье у человека, понимаешь? Жена из дому выгнала!

Что-то дрогнуло в лице матери.

— Прямо вот так и выгнала? — с подозрением спросила она.

— В чём был! — истово подтвердил я. — В чём квартиру ремонтировал — в том и выгнала!

— Так надо в суд подать, на раздел, — всё ещё недоверчиво сказала мать.

— И я ему то же самое говорю! А он, дурак, хочет, чтобы как мужчина — всё ей оставить.

— Вот мерзавка! — негромко, но с чувством сказала мать, приглядываясь к Грише. Выражение лица её постепенно менялось. — И что ж вам так с жёнами-то не везёт, а?.. И парень, видать, неплохой…

— В нашей бригаде работает, — вставил я. — В понедельник мы с Валеркой Чернопятовым попробуем ему общежитие выбить…

— Ох, дети-дети, куда вас дети?.. — вздохнула она и пошла в комнату, снимая на ходу с плеч непригодившуюся парадную шаль. — Ладно, постелю ему…


Ещё раз удивил меня Гриша Прахов. Под тряпьём у него оказалось чистое бельё, вроде даже импортное. Лохмотья его я сразу решил выбросить и поэтому обыскал. В кармане брюк обнаружился временный пропуск на завод и двадцать три копейки, а за прорвавшейся подкладкой пиджака — в целлофановом пакете — военный билет, свидетельство о рождении, аттестат и паспорт.

Документы я, конечно, проверил. Всё вроде на месте: серия, номер, фотография — Гришкина, не перепутаешь. И в военном билете — тоже, только Гриша там помоложе и пополнее. Вот ведь чудик, а?

На всякий случай я заглянул и в аттестат, посмотрел, на какой он планете ума набирался. «Полный курс Нижне-Добринской средней школы…» Далёкая, видать, планета…

Я снова завернул документы в целлофан и, кинув пакет на стол, сгрёб в охапку тряпьё на выброс.

Вот не было у бабы хлопот…

Глава 4

Во всяком случае, церемониться я с ним не собирался.

Из глубокой предутренней синевы за окном только-только начали ещё проступать чёрные ветки и зубчатый верх забора, а я уже вошёл в малую комнату и включил свет.

— Подъём! — скомандовал я в полный голос, и Гриша сел на койке. Рывком.

Секунду он сидел напружиненный, с широко открытыми невидящими глазами, словно ждал чего-то страшного. Не дождавшись, расслабился и с лёгким стоном взялся за голову.

— Трещит? — не без злорадства спросил я.

С огромным удивлением Гриша оглядел комнату: вязаный половичок возле кровати, настенный матерчатый коврик с избушкой и оленями, две гераньки в горшочках на узком подоконнике.

Потом он заметил лежащий на столе рядом со стопкой мелочи целлофановый пакет и беспокойно завертел головой.

— Нет твоего тряпья, — сказал я. — Выкинул я его, понял? Наденешь вот это.

И бросил ему на колени свой старый коричневый костюм. Ну как — старый? Новый ещё костюм, хороший, просто не ношу я его.

Гриша отшатнулся и уставился на костюм, как на кобру.


Светало быстро, завтракали мы уже без электричества. Несмотря на мои понукания, Гриша ел, как цыплёнок, стеснялся, молчал.

— Опытом бы поделился, что ли… — буркнул я наконец. — Куда ты её потом дел?

— Кого? — испугался он.

— Я тебе сейчас дам «кого»! Бутылку вчера в «Витязь» пронёс?

— Нет, — быстро сказал он.

— Как это нет? Ты же лыка вчера не вязал, Гриша! До других планет доболтался!

— До других планет? — в ужасе переспросил он.

Гриша отложил вилку. На лбу его блестела испарина.

— Но ведь ты же сам заставил меня пить этот… коктейль… — жалобно проговорил он.

За дурака меня считает, не иначе.

— Гриша, — сказал я. — Коктейль был безалкогольный. В «Витязе» вообще спиртного не подают.

Гриша обмяк.

— Но ты же сам тогда сказал: алкоголь…

— Ага… И поэтому ты окосел?

— Да!

«На шестой пресс! — подумал я. — И чем скорее, тем лучше! Сегодня же подойду к Валерке, пусть что хочет, то и делает, но чтобы Гриши этого в бригаде не было!..»

— Ладно, — бросил я. — Давай посуду вымоем и вперёд. Пора…


Переодевшись в рабочее, я вышел из бытовки и сразу был остановлен Люськой.

— Говорят, ты новичка у себя поселил? — спросила она.

— А кто говорит?

— Ну кто… Аркашка, конечно.

— Ты ему как-нибудь крюк на каску опусти — может, болтать поменьше будет, — посоветовал я и хотел идти, но Люська опять меня задержала.

— Неужели правда? Аркашка говорит: приютил, в своё одел…

— Ну, приютил! — раздражённо бросил я. — На груди пригрел! Тебе-то что?

— Ничего… — Она отстранилась и с интересом оглядывала меня исподлобья. — Просто спросить хотела… Ты его из соски кормить будешь или как?

Вот язва, а? Язвой была — язвой осталась. С детства.

— Ну забери — у себя поселишь.

— Дурак! — вспыхнув, сказала она. Повернулась и гордо удалилась.

Интересно, под кого ты, Люсенька, клинья подбить решила: под меня или под Гришу? Если под меня, то предупреждаю заранее: бесполезно, я не Бехтерь, я тебя, лапушка, насквозь вижу. Тебе ведь нос чуток выпрямить — и лицо у тебя станет совершенно Наташкино. И словечки у тебя Наташкины то и дело проскакивают. И предательница ты, наверно, такая же, как она. Вообще чертовщина с этими лицами. Взять хоть Ирину из универмага — мордашку ей слегка вытянуть, и опять получается Наташка. Как сговорились.

С такими вот интересными мыслями я подошёл к прессу. Только-только принял оборудование у третьей смены, как Сталевар зычно оповестил:

— Бугор на горизонте! Эх, а весёлый-то, весёлый!..

Валерка Чернопятов коротко кивнул бригаде и, приподняв тяжёлый подбородок, остановился перед Гришей.

— Пошли, Григорий, — как бы с сожалением сказал он. — Переводят тебя от нас на шестой пресс.

Гриша беспомощно оглянулся на меня. Я отвернулся к прессу и, нахмурясь, принялся осматривать новые, недавно поставленные ножи. Потом не выдержал и, бросив ветошку, подошёл к нашим.

— В чём дело? — спросил я Валерку.

— Всё в порядке, — заверил он, не оборачиваясь. — На резку ещё одного новичка направляют. Его мы берём себе, а Гришу отдаём шестому прессу.

— И сменный мастер знает?

— А как же! — бодро отозвался он. — Всё согласовано.

— А со мной? — закипая помаленьку, проговорил я. — Со мной ты это согласовал?..


С Валеркой мы не разговаривали до конца апреля. И это ещё не всё…

Вечером я вспомнил наконец, что хорошо бы забежать в универмаг к Ирине — объяснить, почему исчез.

Забежал, объяснил…


Домой я вернулся с твёрдым намерением как можно быстрее обеспечить Гришу общежитием.

Никого не обнаружив в комнатах, я сунулся в кухню и увидел там такую картину: Гриша сидел в уголке на табуретке и неумело чистил картошку, внимательно, с почтением слушая сетования матери.

— Всё с неё началось, с Наташки, — жаловалась она. — Поломала, дурёха, жизнь и ему, и себе. А у Миньки-то характер — сам знаешь какой! В ступе пестом не утолчешь! Из армии пришёл — грозился: мол, в две недели себе жену найду, получше Наташки… И вот до сих пор ищет…

Я вошёл в кухню и прервал эту интересную беседу.

— Ты картошку когда-нибудь чистил? — хмуро спросил я Гришу. — Кто так нож держит? Дай сюда…

Показав, как надо чистить картошку, я перенёс низенькую, ещё отцом сколоченную скамейку к печке, сел и, открыв дверцу, закурил.

— Ну и как там твоя Ирина? — осторожно спросила мать.

Печь исправно глотала табачный дым чёрной холодной пастью. Зверская тяга у агрегата. Дядя Коля, сосед наш, делал…

— Какая Ирина? — нехотя отозвался я. — Не знаю я никакой Ирины.

Мать покивала, скорбно поджав губы. Ничего другого она от меня и не ждала.

— В общем так, Гриша, — сказал я. — Насчёт общежития идём завтра… А что ты на меня так смотришь? Что случилось?

— Картошка кончилась, — виновато ответил Гриша.

— Всю почистил? — обрадовалась мать. — Вот спасибо, Гришенька. Не сочти за труд — сходи во двор, ведро вынеси…

Гриша с готовностью подхватил ведро с кожурой и побежал выполнять распоряжение.

— Знаешь, Минька… — помолчав, сказала мать. — Не надо вам завтра никуда идти. Подумала я, подумала… Возьму я Гришу квартирантом. Всё равно комната пустует.

Я уронил окурок, неудачно поднял его, обжёгся и, повертев в пальцах, бросил в печку. Нет, такого поворота я не ожидал.

— Вежливый, уважительный… — задумчиво продолжала мать. Потом очнулась и посмотрела на меня строго. — Дать бы тебе по затылку, — сказала она, — чтобы голову матери не морочил! Какая его жена из дому выгнала? Он и не женат вовсе. Тоже вроде тебя.

Глава 5

Во дворе шевелили ветками бело-розовые яблони, а я сидел у окна и без удовольствия наблюдал, как Мухтар командует Гришей.

Хитрая псина с низким горловым клокотанием вылезла из будки, и Гриша послушно остановился. Взрыкивая для острастки, Мухтар медленно обошёл вокруг замершего квартиранта и лишь после этого разрешил следовать дальше. Потом, как бы усомнясь в чём-то, снова скомандовал остановиться и придирчиво обследовал Гришины ноги, словно проверяя, по форме ли тот обут. Убедившись, что с обувью (галоши на босу ногу) всё в порядке, не спеша прошествовал к будке и улёгся на подстилку, высоко держа кудлатую голову и строго посматривая, как Гриша с величайшим почтением перегружает содержимое ведёрка в миску.

И такую вот комедию они ломали перед моим окном каждый день, причём ужасно были друг другом довольны. Так и подмывало выйти во двор, ангелочку Грише дать по шее, а наглецу Мухтару отвесить пинка, чтобы знал своё место в природе, псина.

Дождавшись возвращения Гриши, я зловеще спросил его:

— А чему ты всё время радуешься?

Действительно, стоило Грише чуть отдохнуть, и лицо его немедленно украшалось тихой счастливой улыбкой. Как сейчас.

На секунду Гриша задумался, потом поднял на меня серьёзные глаза и произнёс негромко:

— Свободе.

— Какой свободе, Гриша? Ты же за калитку не выходишь!

— Выхожу, — быстро возразил он.

— Если мать за хлебом пошлёт, — сказал я. — Слушай, чего ты вообще хочешь?

Гриша растерялся.

— Вот… Мухтара покормил… — как всегда, невпопад ответил он.

— Молодец, — сказал я. — Мухтара покормил, картошку почистил, из окошка во двор поглядел… Устроил сам себе заключение строгого режима и говоришь о какой-то свободе!

— Я объясню, — сказал Гриша. — Можно?

— Валяй, — хмуро разрешил я.

Глаза б мои на него не глядели! Дома — Гриша, на работе — Гриша. И мать, главное, взяла в привычку чуть что в пример мне его ставить: и домосед он, и не грубит никогда, и что попросишь — всё сделает…

— Скажи, пожалуйста, — начал Гриша, — есть такое наказание, чтобы человека лишали возможности двигаться?

— Нет такого наказания, — сердито сказал я. — Это только в сумасшедших домах смирительные рубашки надевают. На буйных.

— Ну вот, — обрадовался Гриша. — Представь: человека поместили в камеру и надели на него такую рубашку. Год он лежал без движения, представляешь?

— Не представляю, — сказал я. — У него за год все мышцы отомрут.

— Ну пусть не год! Пусть меньше!.. А потом сняли с него рубашку. И вот он может пройти по камере, может встать, сесть, выглянуть в окно… Он свободен, понимаешь?

— В камере? — уточнил я.

— В камере! — подтвердил Гриша. — Ему достаточно этой свободы!..

И такие вот разговоры — каждый день.

Привязался однажды: можно ли найти человека, если известны паспортные данные? Я ответил: можно — через горсправку. А если не знаешь, в каком он городе живёт? Ну, тут уж я задумался. Не перебирать же, в самом деле, все города по очереди — так и жизни не хватит.

— А кого ты искать собрался, Гриша?

— Я?.. Никого… Я — так… из любопытства…

Да о чём говорить — одна та история с «Витязем» чего стоит!.. Рассказал Сталевару — тот вылупил на меня совиные свои глаза и радостно предположил: «Так они ж это… коктейли-то, видать, на сырой воде разводят… А Гриньке, стало быть, только кипячёную можно. Вот он и окосел…» Но шутки шутками, а Гриша-то ведь и впрямь трезвенником оказался! То есть вообще ни-ни. Ни капли…

Хотя была однажды ложная тревога. Я сидел в кухне на своей скамеечке и курил в печку, а Гриша с матерью разговаривали в большой комнате. Что-то мне в их беседе показалось странным. Мать молчала, говорил один Гриша. Я вслушался.

— …а жители той планеты, — печально излагал наш особо опасный преступник, — понятия об этом не имели. Вообще считалось, что это варварская, зашедшая в тупик цивилизация…

И что самое удивительное — вязальные спицы в руках матери постукивали мерно, спокойно, словно речь шла о чём-то самом обыкновенном.

— …он знал, что на этой планете ему не выжить, а он и не хотел… Собственно, это был даже не побег, а скорее форма самоубийства…

Я швырнул окурок в печку и направился в большую комнату. Гриша сидел напротив матери и сматывал шерсть в клубок. Глаза — ясные, голос — ровный.

— О чём это вы тут разговариваете?

— А это мне Гришенька фантазию рассказывает, — с добрым вздохом отвечала мать. — В книжке прочёл…


Вечером, дождавшись, когда Григорий ляжет спать, я снова подошёл к матери.

— Слушай, мать… Я, конечно, понимаю: квартирант у нас хороший, лучше не бывает… Но скажи мне честно, мать: тебя в нём ничего не беспокоит?

Она отложила вязанье, сняла очки и долго молчала.

— Ну, странный он, конечно… — нехотя согласилась она. — Но ведь в детдоме рос — без матери, без отца…

— Детдом — ладно, — сказал я. — А вот насчёт других планет — это он как? Часто?

— Да пусть его… — мягко сказала она.

Глава 6

— А что это нашего квартиранта не видать?

Швейная машинка ответила мне длинной яростной речью, мать же ограничилась тем, что оделила меня сердитым взглядом искоса.

— Не понял, — уже тревожась, сказал я. — Где Гриша?

За окнами было черным-черно. Часы на серванте показывали половину двенадцатого.

— Да не стучи ты, мать, своей машинкой! Он что, не приходил ещё?

— Почему… — сухо и не сразу ответила она. — Приходил. Потом снова ушёл. Да он уж третий вечер так…

— Третий вечер? — изумился я. — Гриша? Вот не знал…

— Откуда ж тебе знать? — вспылила она. — Ты сам-то в последнее время дома вечерами бываешь?

Я смущённо почесал в затылке и, прихватив сигареты, вышел из дому.

Наш переулок, опылённый светом жёлтеньких безмозглых лампочек на далеко разнесённых друг от друга столбах, был весь розово-бел от цветущих деревьев. Я постоял, прислушиваясь.

Минуты две было тихо. И вдруг где-то возле новостройки взвыли собаки. Лай начал приближаться, откочевал вправо, причём из него всё явственней проступали выкрики и топот бегущих ног.

— Что-то слышится родное… — озадаченно пробормотал я.

В частном секторе теперь было шумно, и ядро этого шума катилось прямиком ко мне. Первым из-за угла выскочил высокий широкоплечий парень и припустился наискосок к нашей калитке. Увидев огонёк моей сигареты, шарахнулся и принял оборонительную позу.

— А ну быстро в дом! — негромко скомандовал я. — Быстро в дом, я сказал. Без тебя разберёмся…

И растерянный Гриша Прахов молча скользнул мимо меня во двор. Навстречу ему, угрожающе клокоча горлом, двинулся спущенный на ночь с цепи Мухтар, но Гриша был настолько взволнован, что просто перешагнул через пса и заторопился по кирпичной дорожке к дому. Ошарашенный таким пренебрежением, Мухтар сел на хвост и, до отказа вывернув голову, уставился вслед. Я прикрыл калитку.

Тут из-за угла выскочили ещё двое. Точно так же метнулись на огонёк моей сигареты, а потом с ними произошло то же, что и с Гришей, — только узнали они меня быстрее и шарахнулись не так далеко.

— Да это же Минька! — растерянно сказал тот, что повыше. Зовут Славкой, фамилии не знаю, живёт в Нижнем посёлке.

А кто второй? Второму фонарь светил в спину, лица не разглядишь. Выдал оскал — широкий, наглый, в тридцать два зуба… Бехтерь.

Со стороны котлована под собачий аккомпанемент подбежал третий. Задохнулся и перешёл на тяжёлую трусцу… А намного их Гриша обставил. Молодец, бегать умеет. Хотя с чего ему не уметь — ноги длинные, голова лёгкая…

— Что, чижики? — ласково спросил я, дождавшись, когда они соберутся вместе. — Детство вспомнили? В догонялки поиграть захотелось? А если мне сейчас тоже поиграть захочется?

Я сделал шаг, и они попятились. Бехтерь перестал улыбаться.

— Нет, Минька… — И я удивился, сколько в его скрипучем голосе было ненависти. — С тобой мы в догонялки играть не будем. А вот с квартирантом твоим ещё сыграем. Так ему и передай.

Я выслушал его и не спеша затянулся.

— Бехтерь, — прищурясь, сказал я. — А помнишь, ты лет пять назад этот переулок спичкой мерил? Сколько у тебя тогда спичек вышло?

Вместо ответа Бехтерь издал какой-то змеиный шип.

— Так вот, Бехтерь, — продолжал я. — Если я тебя ещё раз поймаю в нашем районе — заставлю мерить по новой. Только уже не поперёк, а вдоль. Славка!

— Ну!

— Тебя это тоже касается. И дружку своему растолкуй. Я его хоть и не знаю, но личность запомнил.

— А меня-то за что? — баском удивился тот, о ком шла речь.

— А не будешь на свету стоять, — закончил я, топча окурок.

Мать ждала меня в прихожей, приоткрыв дверь во двор.

— Что там, Минька? — спросила она.

— Всё в порядке, мать, — успокоил я. — Так… Нижнинские немножко не разобрались.

Успокоил и направился прямиком в Гришину комнату. Гриша сидел на койке и расстёгивал рубашку, хотя умные люди обычно начинают с того, что разуваются… Увидев меня, он ужасно смутился и стал почему-то рубашку застёгивать.

— Ну расскажи, что ли, — попросил я, присаживаясь рядом с ним. — Что вы там с Бехтерем не поделили?

Гриша вдруг занервничал, ощетинился.

— Я… отказываюсь отвечать! — заявил он высоким срывающимся голосом.

Это было так не похоже на нашего обычного Гришу, что физиономия моя невольно расползлась в улыбке.

— Ну а что я у тебя такого спросил? Я спросил: что вы не поделили…

Гриша вскочил.

— Да что ж такое! — плачуще проговорил он. — Там всё выпытывали, теперь здесь…

Смотри-ка, вскакивать начал…

— Да кому ты на фиг нужен! — сказал я, удивлённо глядя на него снизу вверх. — Всё равно узнаю завтра, за что гоняли…

Гриша помолчал, успокаиваясь.

— За Людмилу, — вымолвил он мрачно.

— За Людмилу? — ошарашенно переспросил я. — Ах, за Людмилу…

Я посмотрел на смущённого, рассерженного Гришу и засмеялся.

— А что хоть за Людмила? Я её знаю?

— Как же ты её можешь не знать! — с досадой ответил Гриша. — В одной смене работаем.

Я перестал смеяться.

— Постой-постой… Так это наша Люська? Крановщица?

Гриша молча кивнул.

— Мать! — крикнул я, втаскивая его за руку в большую комнату. — Посмотри на этого дурака, мать! Ты знаешь, с кем он связался? С Люськой Шлёповой из Нижнего посёлка!

Мать выронила вишнёвый плюш, которым покрывала швейную машинку, и, всплеснув руками, села на стул.

— Да как же это тебя угораздило, Гришенька?

У Гриши было каменное лицо взятого в плен индейца.

— Он уже и с Бехтерем познакомиться успел, — добавил я. — Устроили, понимаешь, клуб любителей бега по пересечённой местности!

Услышав про Бехтеря, мать снова всплеснула руками.

— Побьют тебя, Гришенька, — проговорила она, с жалостью глядя на квартиранта.


Когда на следующий день перед сменой я рассказал обо всём ребятам, отреагировали они как-то странно. Валерка осклабился, Вася-штангист всхохотнул басом. Старый Пётр сказал, поморгав:

— А в чём новость-то? Что Гринька с Люськой? Так я это неделю назад знал.

— Неделю? — не поверил я. — А кто разнюхал? Аркашка?

— Ну ты, Минька, силён! — восхитился Сталевар. — Глянь-ка туда.

Я обернулся. Возле правилки, там, где у нас располагается лестница, ведущая на кран, стояли и беседовали Гриша с Люськой. И то ли повернулись они так, то ли свет, сеющийся по цеху из полых стеклянных чердаков в полукруглой крыше, падал на них под каким-то таким особым углом, то ли я просто впервые видел их вместе… Похожи как брат с сестрой. Гриша, правда, черноволосый, а у Люськи — рыжая копна из-под косынки, вот и вся разница.

— Я тоже сначала думал — они родственники, — пробасил над ухом Вася-штангист.


А после смены я снова встретил Люську у проходной.

— Бехтеря ждёшь? — спросил я. — Или Гришу?

— А ты прямо как свёкор, — кротко заметила она. Глаза её были зелены и нахальны.

— Слушай, Люська! — сказал я. — Чего ты хочешь? Чтобы Бехтерь Гришку отметелил? А я — Бехтеря, да?

— Кто бы тебя отметелил… — вздохнула она.

— Ишь, губы раскатала! — огрызнулся я. — Метёлок не хватит!.. Слушай, на кой он тебе чёрт сдался, а? Для коллекции, что ли? Нет, я, конечно, понимаю: парень красивый, видный. Тихий опять же. Стихи, наверное, читает… с выражением.

Люська поглядела на меня изумлённо и вдруг расхохоталась, запрокинув голову.

— Стихи?.. Ой, не могу! Гриша — стихи!..

— Ну вот, закатилась! — с досадой сказал я. — Чего смешного-то?

— Да так… — всё ещё смеясь, ответила Люська. — Просто никто ещё мне ни разу не вкручивал, что он из-за меня с другой планеты сбежал…

Глава 7

— А как же твоя философия насчёт смирительной рубашки? Тебе ведь раньше камеры хватало…

Он улыбнулся.

— Не хватило, как видишь…

Мы подходили к заводу, и уже замаячил впереди стеклянный кубик проходной, когда навстречу нам шагнул Валька Бехтерь с фирменными очками в руке.

— Почему у тебя рожа целая? — испуганным шёпотом спросил он Гришу.

На меня он даже не смотрел.

— Два раза тебе повторять? — с угрозой осведомился я. — Кому было сказано, чтобы ты мне больше не попадался?

Похоже, Бехтерь не понял ни слова и среагировал только на голос.

— Минька! — в страхе проговорил он, тыча в Гришу очками. — Почему у него рожа целая?

— В чём дело, Бехтерь? — начиная злиться, процедил я.

— Минька, клянусь! — Бехтерь, чуть не плача, ударил себя очками в грудь. — Я же его вчера ночью встретил!.. Я же его вчера… Синяки же должны были остаться!

Но тут я так посмотрел на него, что Бехтерь попятился и пошёл, пошёл, то и дело оглядываясь и налетая на людей.

— Вот идиот! — сказал я. — И не пьяный вроде… Интересно, что это у него за работа такая? Полчетвёртого уже, обед у всех давно кончился, а он гуляет…

Я повернулся к Грише и увидел, что смуглое лицо моего квартиранта бледно, а губы сложены в безнадёжную грустную улыбку.

— Так, — сказал я. — С ним всё ясно. А с тобой что?

— Знаешь, Минька… — через силу выговорил он. — Я, пожалуй, от тебя съеду…

— Съедешь с квартиры? — изумился я. — А чего это ты вдруг?

— Нашли меня, Минька, — с тоской сказал Гриша Прахов. — Ты не волнуйся — тебя не тронут… не имеют права… В общем… прости, если что не так.

— Да он что, заразный, что ли? — взорвался я, имея в виду Бехтеря. — Сначала он бредил, теперь — ты!..

Сгоряча я сказал что-то очень похожее на правду.

— Людмила! — ахнул Гриша. — У неё же отгулы! Её же сегодня в цехе не будет!..

Он кинулся в сторону, противоположную проходной, и я еле успел поймать его за руку.

— Ты куда?

— К ней!

— Куда к ней? Хочешь, чтобы прогул тебе записали?

Скрутил я его, довёл до стеклянного строения и силой затолкал в вертушку проходной. Оказавшись на территории завода, Гриша перестал буянить и притих.

— Да ведь она же к родственникам уехала! — вспомнил он вдруг. — Ну, тогда всё…

Опустил голову и молча побрёл к цеху. Ничего не понимаю. Только что был парень как парень — и вот на тебе! Того и гляди снова себя инопланетянином объявит!

И Сталевара в тот день с нами не было. Собирался в область Сталевар — к тёще на блины, и заранее колдовал со сменами, переходя из одной в другую и набирая отгулы…

А Гриша продолжал меня удивлять. Мы и раньше знали, что парень он старательный, но в этот раз он самого себя перехлестнул. Уж до того отчаянно гонял листы, что даже рассердил Старого Петра.

— Ты что один корячишься? — заворчал на Гришу Старый Пётр. — Видишь же, какую плиту режем! Её вдвоём вести надо… Почему Васю не подождал? В последний раз, что ли, работаешь?..

Гриша растроганно поглядел на него и ничего не ответил. Передышки он себе в тот день не давал. Кончится пакет — хватает чайник и бежит на прокатный стан за газировкой. Если и случалось ему присесть на минутку — уставится и смотрит. На меня, на бригадира, на Старого Петра… Даже на пресс. И не шелохнётся, пока не окликнешь его. Только в одну сторону он не взглянул ни разу — вверх, где вместо Люськи ездила в кабине мостового крана толстая тётка с кислым сердитым лицом.

— Ты не заболел, Гриня? Может, тебя у мастера отпросить? Иди домой, а утром врача вызовешь…

Гриша с признательностью глядел на Валерку и молча качал головой. Бехтерь, скотина!.. Чем же он его так достал, хотел бы я знать! «Почему у тебя рожа целая…» Угроза? В том-то и дело, что нет! Не угрожают с таким ошарашенным видом…


Стеклянные чердаки в полукруглой крыше засинели, потом стали чёрными. Смена кончилась.

Я даже не заметил, как и куда Гриша исчез. Когда выбрался из душевой, на шкафчике его уже висел замок. Поспрашивал ребят, и мне сказали, что Гриша оделся и ушёл. Я хотел было на него обидеться (раз Люськи нет — думал, вместе домой пойдём), как вдруг увидел, что из замочка торчит ключ. И что-то сразу мне стало не по себе. Вот в чём дело: Гриша ничего никогда не забывает — недаром мне мать все уши прожужжала о его аккуратности. И если он оставил ключ нарочно…

Я отомкнул шкафчик, открыл дверцу и в непонятной тревоге уставился на образцовое Гришино хозяйство. Роба, двойные брезентовые рукавицы, ботинки, полотенце, мыльница, мочалка в целлофановом пакете… Всё на месте, всему свой крючок, своя полочка… В уголке вчетверо сложенная влажная тряпка — уходя, Гриша тщательно протёр шкафчик изнутри и снаружи.

Домой я возвращался почти бегом.


— Мать, Гриша пришёл? — крикнул я с порога, но увидел её лицо и осёкся. — Что случилось, мать?

— Ой, не знаю, Минька… — еле проговорила она, кутаясь в шаль, как в ознобе. — Что-то Мухтар весь вечер не по-хорошему воет…

Тут, точно в подтверждение её слов, пёс завыл. Вой действительно был нехорош — такой же, каким Мухтар встретил Гришу три месяца назад.

Я сорвал с себя пиджак и, отшвырнув его, выбежал из дому.

— Осторожнее там, с Бехтерем! — умоляюще крикнула мне вслед мать, но я уже был на улице.

Обвёл меня Бехтерь, обвёл, как хотел! Испуганным прикинулся, голову заморочил, ерунды наплёл… Значит, не ерунда это была! Значит, что-то они с Гришей знали такое, что я не знал! Ну, всё, Бехтерь! Если ты его хоть пальцем сегодня тронешь — уезжай из города, Бехтерь! Уезжай от греха подальше!..

На полпути к заводу вспомнил, что пропуск у меня остался в кармане пиджака. А, чёрт! Тогда придётся напрямик, через сквер… Вот будет номер, если дыру замуровали — собирались ведь замуровать…

Шёл второй час ночи, и сквер был пуст. Вдалеке на моей скамейке с крупно вырезанным словом «НАТАША» кто-то спал. Гриша? Всё может быть. На вокзале он уже ночевал — теперь вот в сквере… «Съеду с квартиры…» Чем же я его обидел, а?.. Впрочем, это был не Гриша. На моей скамейке под ослепительным, растворяющим темноту фонарём спал дядя Коля — сосед, тот, что когда-то сложил нам печку.

Я свернул с аллеи на тропинку, ведущую к заводской стене, и остановился. Кажется, я успел вовремя — Гришу ещё ждали. За высоким кустом самочинно разросшейся смородины спиной ко мне стоял какой-то человек. Он явно следил за проломом. Караулишь, да? Ну, я тебе сейчас покараулю!

Но тут, услышав мои шаги, человек беспокойно шевельнулся, и я перестал понимать, что происходит. В кустах смородины, наблюдая за дырой в стене, стоял — кто бы вы думали? — Гриша Прахов.

— Ну и какого чёрта ты здесь делаешь? — подойдя, негромко спросил я.

Гриша Прахов оглянулся и посмотрел на меня с вежливым удивлением.

— Простите?..

Я обомлел. Серого, льющегося со стороны аллеи полусвета вполне хватало, чтобы высветить Гришино лицо и положить на него тени. Но передо мной стоял не Гриша. Этот человек не притворялся — он в самом деле видел меня впервые. И одет он был по-другому: строгий серый костюм, белая рубашка, галстук…

— Извиняюсь… — ошарашенно пробормотал я. — Обознался.

Двинувшись к пролому, я краем глаза зацепил второго, одетого точно так же. Этот лепился у стены, чуть поодаль. Возле самой дыры я нарочно споткнулся, выиграв таким образом пару секунд, и успел разглядеть, что левый глаз у него заплыл, бровь чем-то заклеена, а губа распухла. И тем не менее ошибки быть не могло: у этого, второго, тоже было Гришино лицо, только сильно побитое.

Видно, я крепко был ошеломлён, потому что опомнился, лишь налетев на смутно белеющую в темноте груду штакетника. Справа чернела громада строящегося пролёта, впереди пылали желтоватым светом окна и открытые ворота листопрокатного.

В смятении я оглянулся на еле различимую в серой стене дыру. С кем я сейчас встретился? Что ещё за оборотни к нам заявились? Кто они? Что им здесь нужно в два часа ночи?

И тут в памяти всплыли недавние Гришины слова, да так ясно, будто он вдруг оказался рядом и снова их произнёс:

— Нашли меня, Минька…

Словно тоненький яркий лучик прорвался внезапно в мою бедную голову. Странная истерика в «Витязе», вечная Гришина боязнь лишний раз высунуть нос на улицу, осторожные расспросы о том, легко ли найти скрывающегося человека, — всё теперь стремительно вязалось одно к одному, превращаясь в пугающую правду.

Вот он кого боялся — не Бехтеря, что ему Бехтерь! Понятно… Всё понятно! Искали, нашли и приехали сводить какие-то старые счёты…

Но почему ж они так похожи-то?.. Родственники?.. А говорил, родственников у него нет… Или, может, национальность южная — все на одно лицо… Какая, к чёрту, национальность — Гришка ведь русский!..

Паспорт! Меня аж пошатнуло, когда я о нём вспомнил. Настоящий, но краденый!.. Неужели всё-таки Гриша в чём-то замешан? Шалопай, ах, шалопай! Три месяца молчал, не мог подойти, объяснить по-человечески: так, мол, и так… Да за него бы вся бригада поручилась!..

А что ж это я стою? Гриша-то ещё на территории, раз караулят его!

Эта мысль сорвала меня с места и толкнула к цеху.

Господи, как я обрадовался, когда увидел, что на первом прессе за «хвостового» работает Сталевар!

— Ну-ка, потрудись, — сказал он, отдавая ключ размечающему. — Это опять ко мне…

Сталевар был сильно чем-то озабочен. Подойдя, вынул из клешнеобразной рукавицы крепкую корявую пятерню и протянул для рукопожатия, которое мы почему-то не разрывали до самого конца нашего короткого разговора.

— С чего это Гриша уезжать надумал? — хмуро спросил Сталевар.

— Уезжать? Куда?

— Откуда ж я знаю? — с досадой сказал он. — Прибежал среди ночи, попрощался… Я так понял, что уезжает.

И снова меня мороз продрал вдоль хребта, когда я услышал это «попрощался». Да кто же они такие? Что им от него надо? Может, охрану к дыре вызвать с первой проходной?

— А когда он здесь был? Давно?

— Да только что. Минут пять, не больше.

— А куда пошёл? Не помнишь? Ну, хоть в какую сторону?

— Не заметил я, Минька, — виновато сказал Сталевар. — Но он где-то здесь, далеко от цеха уйти не мог…

Рукопожатие наше разомкнулось, и я, ничего не объясняя, устремился мимо участка отгрузки к открытым воротам. Оказавшись снаружи, приостановился, давая глазам снова привыкнуть к темноте.

Где же он околачивался всё это время? Хотя понятно… Увидел возле первой проходной родные лица и вернулся. Побежал ко второй проходной — там то же самое. Сунулся туда, сюда, а выходы все перекрыты…

Додумать я не успел, потому что увидел Гришу. Это был точно он — я узнал со спины его куртку: чёрную, с жёлтым клином — вместе покупали, с первой его получки… Опустив голову, Гриша брёл к дыре.

— Гриша! — что было силы заорал я, но сзади мощно ворчал и погромыхивал цех. Кроме того, Гриша был слишком далеко — жёлтый клин маячил уже возле смутно белеющей груды штакетника, а потом и вовсе пропал за чёрной коробкой недостроенного пролёта.

Я кинулся вдогонку, но тут же вынужден был перейти на быстрый шаг. Бегать ночью по территории завода, да ещё вблизи строящегося цеха — в два счёта обезножешь.

Ничего, ребята, ничего… Кто вы такие, мы выясним потом. А Гришу я вам так просто не отдам, вы об этом и думать забудьте!..

Возле груды штакетника я задержался и вытянул из неё рейку. Ладно, если их всего двое. Только ведь там может быть и третий — в кустах, для страховки…

Я выбежал из-за недостроенного пролёта и увидел, что опоздал: Гриша Прахов на моих глазах нагнул голову и шагнул в пролом.

Глава 8

Они даже не прикоснулись к Грише Прахову — просто подошли с двух сторон, одинаково одетые, с одинаковыми лицами, и остановились, молча глядя на поникшего преступника…

Преступника?

Но ведь я же прекрасно видел, что эти двое не из милиции! Два часа ночи, тёмный сквер, явная уголовщина!.. И потом эти их одинаковые физиономии!..

Двое повернулись и пошли к выходу из сквера, ступая уверенно, неторопливо. А Гриша Прахов, мой квартирант, резчик из моей бригады, плёлся между ними, жалко опустив плечи.

Серый полусвет фонарей лился им навстречу, и с каждым шагом эти трое делались всё более плоскими, словно вырезанными из бумаги.

И я понял вдруг, что вижу Гришку в последний раз, что его уводят навсегда…

Меня вышвырнуло из пролома, как торпеду.

Они оглянулись.

— Минька, не надо! — услышал я испуганный Гришин вскрик, но было поздно.

Первым мне подвернулся тот, с заплывшим глазом, и я положил на него штакетину сверху — с оттягом, как кувалду. Он почти уклонился, и всё же я его зацепил. Хорошо зацепил, крепко.

Второй мягко отпрыгнул и, чуть присев, выхватил что-то из-за спины левой рукой. У меня не было времени снова занести штакетину, и я просто отмахнулся ею. Повезло — достал. Выбитый ударом предмет, кувыркаясь, улетел в заросли.

Крутнулся на месте… Так и есть — третий! Чуяло моё сердце! Этого я женил рейкой точнёхонько в лоб.

И только когда раздался деревянный сухой звук удара, когда этот неизвестно откуда взявшийся третий попятился от меня мелкими нетвёрдыми шажками, дошло наконец, что это я Гришу рейкой женил. Чёрт бы драл их одинаковые физиономии!

Гриша допятился до конца лужайки, там его подсекли под коленки плотные подстриженные кусты, и он по-клоунски через них кувыркнулся — спиной вперёд, только подошвы мелькнули.

Противники мои вели себя тихо: один лежал, уткнув заплывший глаз в короткую чёрную траву, второй постанывал, свернувшись в вопросительный знак.

Надо было, не теряя ни секунды, хватать Гришу, взваливать его на горб и со всех ног бежать к дыре. А там — срочно поднимать шум! Кому-кому, а уж мне-то рассказывать не стоит, что за штуку выдёргивают из-за спины таким движением, — служил, знаю… Я отшвырнул штакетину, дёрнулся было к кустам, за которые только что улетел Гриша Прахов, и вдруг в самом деле увидел третьего. Вернее, не то чтобы увидел… Просто вдалеке, возле аллеи, где света было побольше, мелькнуло что-то серое.

Пригибаясь, я метнулся в сторону, перескочил через ближайшие заросли и упал за чахлой ёлочкой, чуть не пробив себе рёбра чем-то твёрдым и угловатым. Вот дьявол! На что же это я упал?

Пока я, стараясь кряхтеть потише, извлекал из-под себя эту словно нарочно кем подложенную штуковину, серое пятно приблизилось. Всё правильно — это был третий.

Оборотень с лицом Гриши Прахова передвигался короткими бесшумными переходами шага в три-четыре. Замрёт на секунду, прислушается — и скользнёт дальше, веточкой не шелохнув. В левой руке у него (опять в левой!) было что-то вроде большого неуклюжего пистолета, и чувствовалось, что стрелять он в случае чего будет навскидку и без промаха.

Видно, он тоже заметил подозрительное мелькание теней на лужайке и теперь двигался прямиком ко мне. И хоть бы камушек какой рядом лежал! И рейку, дурак, бросил!.. Ну куда же мне с голыми руками против…

И тут я обнаружил, что держу за ствол в точности такую же штуковину, как у него. Секунды две в голове моей шла какая-то болезненная пробуксовка, прежде чем я понял, откуда она взялась. Я же сам только что вытащил это из-под собственных рёбер. Ну точно! Тёмный предмет, что, кувыркаясь, улетел в заросли после моей отмашки дрыном!..

А этот уже стоял посреди лужайки — серый, неподвижный, с выеденным тенью лицом. Чёрные кусты напротив ёлочки распадались широкой прогалиной, и я ясно видел, как он поднял оружие и тщательно прицелился в одного из лежащих. Конечно, ничего хорошего от этой братии я не ждал, и всё же меня прошиб холодный пот, когда я увидел, что он собирается сделать.

Всё произошло беззвучно и страшно. Выстрела не было. Эта штука в его руке даже щелчка не издала. А человека не стало. Просто не стало, и всё. И только трава на том месте, где он лежал, залоснилась вдруг в сером полусвете фонарей от немыслимой стерильной чистоты.

Точно так же, спокойно и деловито, оборотень навёл оружие на второго… Ну пусть не щелчок, но хоть бы шорох какой раздался! Ни звука. Был человек — и нет его.

Убийца подрегулировал что-то в своей дьявольской машинке и, прицелившись в мою штакетину, уничтожил и её тоже. На всякий случай.

Я уже боялся дышать. Вот, значит, что стало бы со мной, промахнись я рейкой по второму!.. Долго бы искали потом Миньку Бударина…

Пальцы моей левой руки сами собой, без команды, сомкнулись на рукоятке, и от кисти к локтю пробежали электрические мурашки. Перед глазами у меня вместо прицела оказался стеклянный экранчик не больше спичечного коробка. В нём я увидел слегка увеличенные чёрные кусты и тонко прочерченную светящуюся окружность.

Кто они такие, откуда взялись, почему у них такое оружие — я об этом и думать забыл! Одного мне хотелось — чтобы этот серый скрылся, и как можно скорее. Но он, похоже, не собирался скрываться — неподвижная фигура по-прежнему маячила посреди лужайки.

Оборотень пялился на плотные подстриженные кусты, за которыми лежал обездвиженный мною Гриша Прахов. Если этот гад сделает к нему хоть один шаг… Сделал. Ну, не обижайся…

Спусковая клавиша плавно ушла в рукоятку…

Никому, даже Бехтерю, не пожелал бы я попасть тогда в мою шкуру. Я ведь с той самой ночи стал тишины бояться. Мать до сих пор удивляется: что это я — телевизор включаю, а сам его не смотрю? А меня просто в полной тишине жуть берёт…

Так вот, тишина тогда была полной. Где-то далеко-далеко ворчал еле слышно листопрокатный, да шевелились вверху чёрные кроны. Вот он, серый разрыв между кустами, вот она, выбитая в траве светлая тропинка, а на ней — никого… Как будто не стоял там секунду назад страшный серый человек с лицом Гриши Прахова.

Мне послышалось, что возле стены отчётливо хрустнул под чьей-то ногой осколок стекла. А в следующий миг землю рядом со мной словно подмело — сдуло бесшумно мелкие камушки, хвоя на низко опущенной ветке блеснула как вымытая…

В себя я пришёл за травянистым бугорком метрах в пятнадцати от того места. Аллея теперь проходила рядом. Краем глаза я видел изнанку моей скамейки и бетонную урну. И только было я подумал, что хотя бы со стороны аллеи прикрыт надёжно, как урна эта — исчезла. А за ней исчезла и скамейка. Словно кто-то быстро и деловито убрал все заслоняющие меня предметы.

Дальше убирать было нечего — дальше был я. Меня подбросило… А вот что случилось потом — не помню. Наверное, я отбежал. Или отполз. Или откатился. Словом, что-то я такое сделал…

Дальше идут мелкие обрезки. Ума не приложу, за каким чёртом меня понесло через аллею, а главное — как это я ухитрился перебежать её, не попав под выстрел.

Но они, гады, эту ночку тоже запомнят надолго. Какой там, к дьяволу, Гриша Прахов! Им теперь было не до Гриши. Беготня и бесшумная пальба перекинулись на противоположную сторону сквера — ту, что примыкает к шоссе.

Вот не думал, что пригодится мне когда-нибудь моя армейская выучка! Похоже, я стянул на себя всех Гришиных родственников, дежуривших возле завода. Ещё раза три слизывал невидимый выстрел пыль с травы перед самым моим лицом. Я вскакивал, отбегал, падал, отползал, целился… В голове сидела одна-единственная мысль: «Лишь бы этот дурак не очухался раньше времени… Лишь бы он не полез меня выручать…»

А потом вдруг суматоха кончилась, и стало ясно, что дела мои плохи. Даже залечь было негде. Я сидел на корточках за жидким кустиком, а из чёрных провалов ночного сквера на меня наползала оглушительная леденящая тишина. А за спиной ограда, железные копья выше моего роста — не перелезешь. Короче говоря, зажали Миньку Бударина.

Кричать? Звать на помощь? Кого? Три часа ночи, пустая улица, никто не услышит. А услышит — так не успеет. А успеет — так не поможет…

И тут откуда-то издали, со стороны старого щебкарьера, поплыл низкий рокочущий звук. Сначала он был еле слышен, потом окреп, приблизился, распался на отдельные голоса… Это возвращались заводские КрАЗы!

Я видел, как шевельнулись кусты, как мелькнула за ними и пропала серая сгорбленная спина, но стрелять вдогонку не стал. Это уже ничего не меняло. Огромный мир вспомнил наконец про Миньку Бударина и шёл теперь к нему на выручку.

Рычание моторов надвигалось — уверенное, торжествующее. Из него вдруг прорвался хриплый петушиный крик сигнала — видно, шофёр пугнул сунувшуюся под колёса собачонку…

Я ждал, что заросли вскипят разом и ещё с десяток Гришиных родственников кинутся, пригибаясь, врассыпную от ограды. Но нигде даже веточка не дрогнула, лишь одна-единственная серая спина мелькнула по-крысиному на аллее, наискосок пересекая световой коридор. Где же остальные-то? Неужели я их всех…

Показались КрАЗы. Они шли колонной — пять длинных угловатых громад, и всё дрожало, когда они проходили один за другим. Метров за двадцать от меня водитель первой машины включил фары, и на тёмные закоулки старого сквера рухнул обвал света…

Конечно, они меня не заметили. Спорить готов, что никто из них даже голову в мою сторону не повернул, но кому какое дело? Главное, что незнакомые парни, сами о том не зная, успели вовремя. И попробуй кто пискнуть, что за баранкой КрАЗа сидел тогда хоть один плохой человек!..

— Спасибо, ребята… — бормотал я, выбираясь на аллею. — Спасибо…

Выбрался — и остолбенел. Я и не думал, что их будет так много — чистых островков, лежащих вразброс на асфальте. То ли я палил, то ли по мне палили — ничего не помню… Но не всё же это промахи! Я смотрел на испятнанную смертельной стерильной чистотой аллею и чувствовал себя убийцей. Осталось одно — добрести до цеха, положить оружие на металлический стол, сказать: «Вызывайте милицию, мужики. Этой вот самой штукой я только что уложил в сквере человек десять. Только вы учтите — Гриша здесь ни при чём, он пальцем никого не тронул…»

Кто-то приближался ко мне по асфальтовой дорожке, а у меня даже не было сил поднять руку. И слава богу, что не было, потому что навстречу мне, держась за ушибленную голову, брёл очнувшийся Гриша Прахов.

— Стой! — вырвалось вдруг у меня. Между нами лежало чистое пятно, асфальт без пылинки, и Гриша неминуемо бы наступил на него, сделай он ещё один шаг.

— Обойди… — хрипло приказал я. Нельзя было ходить по этим пятнам. Всё равно что на могилу на чью-то наступить.

Мы стояли друг против друга на том же самом месте, где встретились три месяца назад.

— Я так и знал, что ты ввяжешься, — услышал я его больной, надломленный голос. — Я же предупреждал… тебя бы не тронули… Зачем ты, Минька?..

Я смотрел в его замутнённые болью глаза и понимал уже, что если и положу оружие на стол, то слова мои будут другими. «Делайте со мной что хотите, — скажу я, — но только иначе никак не получалось. Не мог я им отдать этого человека, понимаете?..»

Я шагнул к Грише, хотел сказать, мол, не тушуйся, главное — отбились, живы оба, как вдруг что-то остановило меня. Остановило, а потом толкнуло в грудь, заставив снова отступить на шаг.

— Гриша… — выдохнул я, всматриваясь в знакомое и в то же время такое чужое теперь лицо. — Кто ты, Гриша?!

Глава 9

Я проснулся от ужаса. Мне приснилось, что на моей скамейке с крупно вырезанным словом «НАТАША», на скамейке, которая вот-вот должна исчезнуть, — спит дядя Коля.

Я рывком сел на койке и сбросил ноги на пол. Лоб мокрый, сердце колотится, перед глазами — пятнистый асфальт и пустота на том месте, где раньше стояла скамейка.

— Всю ночь не спала!.. — грянул где-то неподалёку голос тёти Шуры.

В окно лезло солнечное ясное утро. Я сунул руку под подушку, и пальцы наткнулись на прохладную шершавую рукоятку.

— Совсем из смысла выжил! — в сильном гневе продолжала соседка. — Ночь дома не ночевать — это что ж такое делается!..

Ничего не приснилось. Дядя Коля не пришёл ночевать. Он вообще никогда больше не придёт. Он спал вчера на этой скамейке… и исчез вместе с ней.

Я сидел оцепенев. А тётя Шура всё говорила и говорила, и некуда было деться от её казнящего голоса. Я старался не слушать, я готов был засунуть голову под подушку… если бы там не лежала эта проклятая штуковина!..

— Перед соседями бы хоть постыдился!..

Стоп! С кем она говорит?

Меня сорвало с койки, и я очутился у окна. Соседский двор из него просматривался плохо — мешали сарайчик и яблони. Мне удалось увидеть лишь закрывающуюся дверь и на секунду — обширную, в жёлтеньких цветочках спину уходящей в дом тёти Шуры.

С кем она сейчас говорила?

Я кинулся в прихожую, отомкнул дверь и, ослабев, остановился на крыльце. Посреди соседского двора стоял, насупясь, сухонький сердитый старичок. Маленький, как школьник.

Я сошёл с крыльца и двинулся босиком через двор к заборчику.

— Дядя Коля… — сипло позвал я. — Дядя Коля…

Он услышал меня не сразу.

— Да ты подойди, дядя Коля… Дело есть…

Он оглянулся на дверь, за которой недавно скрылась супруга, и, поколебавшись, подошёл.

— Что это она с утра расшумелась?

Дядя Коля хотел ответить и вдруг задумался. Как же мне сразу в голову не пришло: он ведь мог вчера десять раз проснуться и уйти из сквера до начала пальбы! Дядя Коля, дядя Коля… Что ж ты со мной, старичок, делаешь!..

— Силу им девать некуда, вот что, — обиженно проговорил он.

Я глядел на него и не мог наглядеться. Живой. Ах ты, чёрт тебя возьми! Живой…

— Кому? Ты о ком, дядя Коля?

Дядя Коля неодобрительно качал головой.

— Ну шутники у нас, Минька, — вымолвил он мрачно. — Ну шутники…

— Да что случилось-то?

— А вот послушай, — сказал дядя Коля. — Получил я вчера пенсию, так? Домой я всегда, ты знаешь, через сквер иду… Ну и присел на лавочке… отдохнуть. Просыпаюсь на скамейке… Урна рядом стоит…

— На скамейке? — отрывисто переспросил я. — Как на скамейке? Где на скамейке? В сквере?

— В каком сквере? — внезапно осерчав, крикнул дядя Коля. — В щебкарьере! Просыпаюсь на скамейке, а скамейка стоит в щебкарьере! И урна рядом!..

— Да ты что, шутишь, что ли? — задохнувшись, сказал я. — Какой щебкарьер? До щебкарьера девять километров!

— Это ты кому — шутишь? — вскипел дядя Коля. — Это ты мне — шутишь? Я двадцать лет экскаваторщиком проработал, а ты мне — про щебкарьер? Ты под стол пешком ходил…

Он оборвал фразу, постоял немного с открытым ртом, потом медленно его прикрыл.

— Ну ладно, во мне веса нет, — в недоумении заговорил он. — Но ведь они же меня, получается, на скамейке несли! На руках несли, Минька! Если бы на грузовике — я бы проснулся…

— Дядя Коля, — сказал я. — А ты ничего не путаешь?

Дядя Коля меня не слышал.

— Урну-то зачем пёрли? — расстроенно спросил он. — Тоже ведь дай бог сколько весит — бетонная…

Тут на пороге показалась тётя Шура и зычным, хотя и подобревшим голосом позвала дядю Колю в дом — завтракать.

Я оттолкнулся от заборчика и на подгибающихся ногах побрёл к себе.

Добравшись до своей комнаты, снова достал оружие из-под подушки.

Машинка напоминала дорогую детскую игрушку. Очень лёгкая — видно, пластмассовая. И цвет какой-то несерьёзный — ярко-оранжевый, как жилет дорожника. Из толстого круглого ствола выпячивалось что-то вроде линзы.

Но ведь я же своими глазами видел, как исчезла скамейка! Щебкарьер… При чём здесь щебкарьер?..

Я ухватил рукоять поплотнее, и от кисти к локтю пробежали вчерашние электрические мурашки. Так, а это что за рычажок? Я осторожно потянул его на себя, и изображение на стеклянном экранчике приблизилось. Понятно…

Гришу пора будить, вот что! Хватит ему спать. Отоспался…

Посреди стола белела записка.

«Ешьте, завтрак на плите, — прочёл я. — Заставь Гришу сходить к врачу, а на Бехтеря в суд…»

Дочитать не успел — показалось, что в дверях кто-то стоит.

Я обернулся.

В дверях стоял Гриша Прахов.

Никогда раньше он не позволял себе выйти из своей комнаты, не смахнув перед этим последней пылинки с отутюженных брюк. Теперь он был в трусах, в майке и босиком. Да ещё марлевая повязка на лбу — вот и весь наряд.

Я выпустил записку из рук и шагнул к Грише.

— Эти… — хрипло сказал я. — В кого я вчера стрелял… Что с ними?

Гриша смотрел непонимающе. У меня перехватило горло. Перед глазами снова блеснули чистые пролысины на пыльном асфальте.

— Ну что молчишь? Живы они?

— Живы, — сказал Гриша. — Ты отправил их на корабль. В камеру коллектора. Понимаешь, есть такое устройство…

Дальше я уже не слушал. Проходя мимо койки, уронил оружие на подушку и остановился перед окном. Почувствовал удушье и открыл форточку.

— Дурак ты, Гриша… — обессиленно проговорил я и не узнал собственного голоса. Был он какой-то старческий, дребезжащий. К восьмидесяти годам у меня такой голос будет. — Что ж ты вчера-то, а?.. Я же думал — я их всех переубивал…

Глава 10

Расположились в кухне. За окном качалась зелёная ветка яблони и время от времени, как бы приводя в чувство, легонько постукивала в стекло.

А передо мной на табуретке сидел и ждал ответа… Я отмахнулся от лезущего в глаза сигаретного дыма. Чёрт знает что такое! Сидит на табуретке парень из моей бригады, Гришка Прахов — вон с Бехтерем у него нелады из-за Люськи…

— Интересно девки пляшут, — процедил я, — по четыре штуки в ряд… Значит, ты — преступник, я — вроде как твой сообщник, а они? Они сами — кто? Ангелы? Ну нет, Гриша, брось! Ангелы по ночам засады не устраивают. Да ещё и на чужой территории…

— Они не нарушали законов, — негромко возразил он.

— Чьих?

— Своих.

— А наших?

Гриша запнулся. А я вспомнил, как эти двое вели его вчера сквозь ночной сквер. Шли — будто по своей земле ступали…

— Во всяком случае, — добавил он ещё тише, — они сделали всё, чтобы вас не беспокоить…

Я хотел затянуться, но затягиваться было уже нечем — от окурка один огонёк остался. Я швырнул его в печь и захлопнул дверцу.

— Слушай, а что это вы все такие одинаковые?

Лицо у Гриши стало тревожным и растерянным.

— Странно… — сказал он. — В самом деле одинаковые… А ведь раньше мне так не казалось…

Ветка за стеклом забилась и зацарапалась сильнее прежнего. Всё время чудилось, что кто-то там за нами подглядывает.

— Слушай, — сказал я. — Ну ты можешь по-людски объяснить, как ты его нарушал вообще? Закон этот ваш, насчёт личности… Ну, я не знаю, там… по газонам ходил, вёл себя не так?..

— Просто вёл себя… — безразлично отозвался он.

Я шумно выдохнул сквозь зубы.

— С тобой свихнёшься… Как это — вёл себя? Все себя ведут!

— Не все, — тихонько поправил он, и словно знобящий сквознячок прошёл по кухне после этих его слов. Я снова сидел, укрываясь за жидким кустиком, а из чёрных провалов ночного сквера на меня наползала оглушительная смертельная тишина… И они из-за этого достают человека на другой планете? Вёл себя… Интересное дело — вёл себя…

— Погоди-ка, — сказал я. — А здесь ты его тоже нарушал?

Честное слово, я не думал, что он так испугается.

— Но у вас же нет такого закона… — еле шевеля побелевшими губами, проговорил Гриша. — Или… есть?

— Это тебе потом прокурор растолкует, — уклончиво пообещал я.

Гриша опустил голову.

— Да, — сказал он. — Нарушал. И здесь тоже.

— Ну, например?

— Например? — Гриша подумал. — Да много примеров, Минька…

— Ну а всё-таки?

— Ну, Бехтерь, бригада… — как-то неуверенно начал перечислять он. — Да и ты сам тоже… Ты ведь не хотел, чтобы я…

— Бехтерь? — с надеждой переспросил я. — А ну-ка давай про Бехтеря!

— Н-ну… — Гриша неопределённо подвигал плечом. — У них же… с Люсей… были уже сложившиеся отношения… А я появился и…

— Отбил, что ли?

— В общем-то, да… — с неохотой согласился он и тут же добавил: — Но это лишь для данного случая.

Так… Я пощупал виски. Разговор только начинался, а мозги у меня уже тихонько гудели от перегрева.

— Погоди-ка… А я? Я его тоже, что ли, нарушаю?

Гриша удивлённо вскинул голову.

— Да постоянно! — вырвалось у него.

— Так… — ошеломлённо сказал я. — Понятно… И много тебе припаяли?

Гриша не понял.

— Ну приговор, приговор тебе какой был?

— Ах, вон ты о чём, — сказал он. — Ты про наказание? Но, Минька… собственно, видишь ли… за это вообще не наказывают.

— Что? — заорал я.

— По здешним понятиям, разумеется, — торопливо пояснил он.

Сигарета не вынималась. Пришлось разорвать пачку.

— Бесполезно, Минька! — с отчаянием проговорил Гриша. — Ты пытаешься вогнать всё в привычные рамки — бесполезно! Пойми: это отстоявшееся до предельной ясности общество… («Вот я и говорю — ангелы…» — пробормотал я, прикуривая.) Тебя сбивает слово «преступник»? Но точнее я перевести не могу. В вашем языке…

Тут надломленный голос Гриши Прахова уплыл куда-то, стал еле слышен. «Простите?..» — произнёс, оборачиваясь, вчерашний ангел. С вежливым удивлением. По-русски.

В три судорожных взмаха я погасил спичку и уставился на Гришу Прахова.

— Гриша!.. А язык? Язык вы наш откуда знаете? А документы? Где ты взял паспорт? Как ты сюда попал вообще? Кораблём?

— Что ты! — сказал Гриша. — Я бежал через… Ну, это, видишь ли, такое устройство… Два сообщающихся помещения, понимаешь?

— Ну!

— Вот… Причём одно из них находится на той планете, а другое — здесь, у вас… Понимаешь?

Я тупо молчал.

— Как бы тебе объяснить… — беспомощно проговорил Гриша. — Ну вот входишь ты, допустим, в то помещение, которое там… Закрываешь за собой люк. Нажимаешь клавишу. Снова открываешь люк и выходишь, но уже не там, а здесь… Понял теперь?

Я встал. Вернее — мы оба встали. Потом Гриша попятился и опрокинул табуретку.

— Где? — хрипло спросил я.

— Кто?

— Где это твоё устройство?

— Уничтожено, — поспешно сказал Гриша. — Полгода назад.

— А другие?

— Других не было, Минька…

Я тяжело опустился на скамеечку. Гриша поднял с пола табурет, но сесть так и не решился.

— Я знаю, о чём ты думаешь, Минька, — устремив на меня тёмные, словно провалившиеся глаза, умоляюще заговорил он. — Ты думаешь, что это с военными целями… Но они не воюют. Они давно уже не воюют…

Я не слушал. Я сидел оглушённый и так и видел эти бог знает подо что замаскированные устройства, готовые в любой момент выбросить на нас людей и технику… Что он там бормочет? Не воюют?.. Да, конечно. Особенно вчера, в сквере…

— А точно уничтожено?

— Точно.

— И кто ж это его?

— Я, — сказал Гриша и умолк, как бы сам удивляясь своему ответу. Потом вздохнул и сел. Стало слышно, как во дворе Мухтар погромыхивает цепью и миской.

— Взорвал, что ли? — недоверчиво переспросил я.

— Нет, — сказал Гриша. — Там был предусмотрен такой… механизм ликвидации. Я привёл его в действие, сам отошёл на безопасное расстояние, ну и…

— Это уже здесь, у нас?

— Ну да…

— А говоришь, не взорвал…

— Нет, — сказал Гриша. — Это не взрыв. Просто вспышка. Неяркая вспышка, и всё…

— Отчаянный какой… — сказал я, буравя его глазами. — А ну-ка дай сюда паспорт!

Гриша несколько раз промахнулся щепотью мимо нагрудного кармана и извлёк наконец красную книжицу. Я раскрыл её на той страничке, где фотография. Гришкино лицо. Никакой разницы. Разве что чуть моложе…

— Чьи документы?

— Это одного из наблюдателей, — как бы извиняясь, проговорил Гриша. — Ну, из тех, что работали здесь, у вас…

Так… Час от часу не легче.

— Но они уже все отозваны, — поспешил добавить он.

«Ну спасибо тебе, мать, — устало подумал я. — Пустила квартиранта…»

— А почему отозваны?

— Из этических соображений, — сказал Гриша.

— Чего-о?

— Из этических соображений, — повторил он. — Было решено, что тайное изучение неэтично. И наблюдателей отозвали.

Я ошалело посмотрел на Гришу, потом на фотографию.

— А устройство? На память оставили?

— В-возможно… — неуверенно отозвался он, и что-то взяло меня сомнение: а не прикидывается ли дурачком наш Гришенька?

— А язык? Ах да, раз наблюдатели…

Тут я осёкся и в который раз уставился на Гришу Прахова.

— Так тебя что? Тоже в наблюдатели готовили?

От неожиданности он чуть было не рассмеялся.

— Что ты! — сказал он. — Меня бы к ним и близко не подпустили.

— А к машине этой, значит, подпустили? — прищурясь, спросил я. — К устройству, а? Или скажешь, что там охраны не было?

— А там её и не бывает, — с недоумением ответил Гриша.

Во дворе, отфутболенная мощным ударом лапы, загремела и задребезжала по кирпичной дорожке пустая миска. Мухтар требовал жрать.

— Гриша, — проговорил я, не разжимая зубов. — Я тебя сейчас ушибу, Гриша! Как — не бывает? Как это — не бывает? Значит, сигнализация была! Что-нибудь да было?

— Было, — сказал Гриша. — Знак.

— Какой знак?

— Н-ну… — Гриша в затруднении пошевелил пальцами. — С чем бы это сравнить?.. А! Ну вот вешают же у вас на дверях таблички «Посторонним вход…»

Я схватил разорванную сигаретную пачку, но она оказалась пустой. Хотел скомкать — и даже не смог сжать как следует кулак.

— И ты думаешь, тебе поверят?

Гриша поднял на меня встревоженные глаза.

— А кто ещё должен поверить? — робко спросил он.

Глава 11

Рядом с дверью нужного нам кабинета стояли шеренгой четыре стула. На крайнем, поближе к двери, сидел этакий жировичок в мятом костюме. Наше появление его насторожило.

— А товарищ майор ещё не пришёл, — с опаской глядя на нас, предупредил он.

— Ничего, подождём, — проворчал я, присаживаясь рядом. Гриша подумал и тоже присел.

Уяснив, что перед ним всего-навсего посетители, жировичок успокоился.

— Будете за мной, — с достоинством сообщил он.

Некоторое время сидели молча.

— Как она хоть называется, твоя планета? — негромко спросил я Гришу.

Гриша сказал. Я попробовал повторить — не получилось.

— Понятно… А где находится?

— Не знаю…

— То есть как? Не знаешь, где твоя планета?

— Я ведь не астроном, — с тоской пояснил Гриша. — И потом это в самом деле очень далеко…

Я вспомнил, что где-то в кладовке у меня должен лежать старый учебник астрономии за десятый класс. Карты звёздного неба и всё такое… Хотя что с него толку, с учебника! Гриша-то ведь по своим картам учился, в наших он просто не разберётся. Да я и сам теперь в них не разберусь.

— А вы, простите, по какому делу? — поинтересовался жировичок.

— По важному, — отрезал я.

— Понимаю… — Он многозначительно наклонил голову. Потом сложил губы хоботком и принялся озабоченно осматривать ребро своей правой ладони.

У него было круглое бабье лицо, острые, глубоко упрятанные глазки и седоватая гривка.

Я снова повернулся к Грише.

— Слушай сюда… — до предела понизив голос, приказал я. — Значит, так… Ты наших законов не знал…

— Да я их и сейчас не очень… — шёпотом признался он.

— Вот и хорошо. Главное: ты не знал, что у нас нельзя жить с чужим паспортом. Ты вообще с другой планеты, и спрос с тебя маленький… Понимаешь?

Гриша кивнул, но, судя по выражению лица, ни черта он не понимал. Жировичок всё это время ёрзал от нетерпения — ждал, когда мы закончим.

— Вот ведь как бывает, — поймав паузу, доверительно обратился он ко мне. — С виду рука как рука…

— Чего надо? — прямо спросил я. — Видишь же — люди разговаривают! Чего ты лезешь со своей рукой?

Жировичок тонко усмехнулся и, понизив голос, проговорил без выражения и почти не шевеля губами:

— Ребром ладони могу вскрыть любой сейф…

— Что?!

В этотмомент в коридоре показался майор — крупный светловолосый мужчина лет тридцати пяти. Поздоровавшись, он задержал взгляд на посетителе в мятом костюме, и в его серых глазах мелькнуло беспокойство.

— Вы опять ко мне? — вежливо, с еле уловимой запинкой спросил майор.

— К вам, Павел Николаевич! — отвечал, влюблённо на него глядя, вскочивший со стула жировичок. — Знаете, я сегодня всю ночь думал… Всё-таки на учёт меня поставить надо! Ведь если человек способен вскрыть сейф без помощи каких-либо инструментов…

Майор поморщился.

— Давайте лучше пройдём в кабинет, — предложил он.

— Конечно-конечно!.. — засуетился жировичок, и дверь за ними закрылась.

У меня потемнело в глазах.

Нет, вы прикиньте, что теперь получается! Заходит к майору этот чокнутый и говорит: «Здравствуйте, я вот ребром ладони сейфы режу, поставьте меня на учёт…» И тут же, следом, как нарочно, вхожу я, ввожу Гришу и говорю: «Здравствуйте, тут вот товарищ с другой планеты прибыл. Выговорить её невозможно, где находится — он не знает. Документы у него настоящие, но краденые, а что фотография везде его, так это вам только кажется…»

Я вскочил со стула.

— Гриша! — хрипло сказал я. — Айда отсюда!

Но тут дверь кабинета отворилась и в коридор вышел разобиженный жировичок. Быстро его майор…

— Ну? — с ненавистью бросил я.

— Всё в порядке, — неохотно отозвался он. — Поставил на учёт… Фамилию записал, адрес…

— А чего надутый такой?

Жировичок оскорблённо фыркнул.

— И здесь перестраховщики! — сердито помолчав, сообщил он. — Я, говорит, не могу доложить о вас начальству, предварительно не убедившись! Вот вам, говорит, мой сейф — режьте!..

— Ну? — еле сдерживаясь, процедил я. — А ты?

Жировичок опять фыркнул — на этот раз гневно.

— Неужели он сам не понимает? — с досадой сказал он. — Ну, разрезал бы я этот сейф, испортил бы казённое имущество, а отвечать кому? Ему же и отвечать! Странный он, ей-богу!..

— А ну пошёл отсюда!.. — прохрипел я, и жировичка не стало.

На шум из кабинета выглянул майор.

— Вы тоже ко мне? — спросил он. — Что ж вы не заходите?

Пришлось зайти. Мы отдали ему пропуска и опустились в предложенные нам жёсткие полукресла, стараясь не смотреть в угол, где стоял небольшой серо-голубоватый сейф.

— Слушаю вас, — деловито и в то же время доброжелательно сказал майор. — Только представьтесь сначала…

Представились. Услышав, что перед ним резчики холодного металла, майор насторожился и как бы невзначай покосился на сейф.

— Я вас слушаю, — повторил он.

Я поднялся и, ни на кого не глядя, полез в свою спортивную сумку за вещественным доказательством. Вынул, поискал глазами какой-нибудь ненужный предмет и, не найдя, установил на краешке стола спичечный коробок. Майор с интересом следил за моими действиями. Я отрегулировал рычажком дальность; аккуратно прицелился…

И ничего не произошло. Коробок как лежал — так и остался лежать. Машинка не сработала. Впервые.

А ведь я знал, что она не сработает! Ещё когда нажимал клавишу! Потому что не почувствовал электрических мурашек, бегущих от кисти к локтю. Вместо этого мурашки пробежали у меня по спине, но электрическими они не были.

— Не работает… — сказал я с тоскливым отчаянием и положил оружие на стол. Пропащий ты человек, Минька Бударин! На роду, что ли, так написано?..

Майор озадаченно разглядывал лежащий перед ним на столе большой ярко-оранжевый пистолет. Потом поднял глаза на меня.

— А работало? — живо спросил он.

— Не знаю, — сдавленно ответил я и сел, не чувствуя ничего, кроме страшной разламывающей усталости.

Подумав, майор снял телефонную трубку.

— Ты сильно занят? — спросил он кого-то. — Тогда загляни ко мне. Да, прямо сейчас. Тут, кажется, кое-что по твоей части…

Трубка легла на место, и почти в тот же самый момент в кабинет вошёл хмурый темнолицый человек в штатском. Видно, у них кабинеты через стенку.

— Ну-ка, взгляни, Борис Иванович, — попросил майор. — Что это может быть?

Хмурый Борис Иванович, мельком глянув на нас с Гришей, поздоровался вполголоса и, подойдя к столу, принял оружие из рук майора. Не меняясь в лице, осмотрел, примерил к правой руке, к левой. Оказавшись в его огромных (больше, чем у меня) лапах, пистолет как-то сразу утратил свои внушительные размеры и стал ещё больше похож на детскую игрушку.

— А как это к вам попало? — довольно равнодушно спросил Борис Иванович.

Я прокашлялся.

— Да у пацана отнял… у соседского, — выдавил я, не решаясь поднять глаза на Гришу. — А пацан в овраге нашёл…

Борис Иванович кивнул и снова замолчал минуты на две. Майор ждал. Видимо, хмурый, загорелый дочерна человек был из тех, кого торопить не стоит.

— Ах, вот даже как… — пробормотал он наконец. — Значит, это сюда…

Одним решительным и точным движением он сдвинул ствол, разъял рукоятку, вынул стеклянный экранчик, что-то вывинтил, что-то расключил… Как будто всю жизнь только и занимался тем, что разбирал и собирал такие вот штуковины.

Меня аж в спинку кресла вдавило, когда я увидел, что он делает. Вот убей — не решился бы разбирать!.. Да он бы и сам, наверное, не решился, если бы хоть раз увидел эту штуку в действии!

Борис Иванович разложил все детали на столе и удовлетворённо оглядел получившуюся картину.

— А почему вы обратились к нам?

— Так ведь… на оружие больно похоже…

Борис Иванович вставил одну деталь в другую и состыковал всё это с третьей.

— Да нет, это не оружие, — заметил он, вкладывая то, что получилось, в рукоятку.

— Думаешь, игрушка? — спросил майор.

Борис Иванович словно не слышал. Он прилаживал ствол.

— Игрушка?.. — чуть погодя с сомнением повторил он. — Вряд ли… Тут её, видно, до меня уже раза два разбирали и собирали. Внутри явно чего-то не хватает. Какой-то детали…

— Световой тир, — подсказал майор. — Такое может быть?

Борис Иванович прилаживал ствол.

— В прошлом году в город чехи приезжали с луна-парком, — задумчиво напомнил он. — У них там ничего не пропадало из игровых автоматов?

— Могли и сами выбросить, — предположил майор.

— Могли, — равнодушно согласился Борис Иванович и положил собранный пистолет на стол.

Подумав, майор пододвинул к себе наши пропуска и аккуратно расписался на каждом.

— Ну что ж, спасибо. — Он вышел из-за стола и пожал нам руки — сначала мне, потом Грише. — Лишняя проверка, знаете, никогда не повредит. Правильно сделали, что пришли…

Отдавая Грише его пропуск, он обратил внимание на прикрытый чёлочкой желвак.

— А это что у вас?

— Производственная травма, — поспешил вмешаться я.

— Понимаю… — Майор сочувственно покивал.

— Забрать или пускай здесь остаётся? — спросил я, с ненавистью глядя на ярко-оранжевый пистолет.

Они переглянулись.

— Да нет, зачем же, — мягко сказал майор. — Конечно, заберите. Вещица неопасная, вдобавок сломанная… Отдайте пацану, пусть играет.

Я запихнул пистолет в сумку, и мы с Гришей пошли к двери.

— Михаил Алексеевич!

Я обернулся — резко, с надеждой. Верни он меня, посади опять в это кресло, спроси, прищурясь: «А если честно, Михаил Алексеевич? Что всё-таки произошло у вас с этой штуковиной?» — клянусь, рассказал бы!..

— Вы у меня на столе спички забыли, Михаил Алексеевич…

Глава 12

Как это всё называется? А очень просто. Струсил Минька Бударин! Никогда ничего не боялся, а вот сумасшедшим прослыть — духу не хватило.

Выйдя из здания, мы пересекли трамвайную линию и углубились в парк. Шли молча. В левой руке у меня была сумка, в правой — спичечный коробок. Потом я швырнул всё это на первую подвернувшуюся скамейку и сгрёб Гришу за отвороты куртки.

— Твоя работа?

— Ты что, Минька? Ты о чём?

— О пистолете, — процедил я. — Какой там внутри детали не хватает?

— Да я же к нему не прикасался! — закричал Гриша, и я, подумав, отпустил его. Ведь в самом деле не прикасался…

— Ладно, извини, — буркнул я. — Давай тогда перекурим, что ли…

Мы присели на скамейку. Поодаль галдели пацаны и серебрилась беседка, сделанная в виде богатырского шлема.

— Ты не расстраивайся, — сказал Гриша, глядя на меня чуть ли не с жалостью. — В каком-то смысле там действительно не хватало одной детали. Самой главной.

Я не донёс сигарету до рта.

— А что за деталь?

— Коллектор, — сказал Гриша. — Не хватало камеры коллектора. Пистолет — он как антенна, понимаешь? Ну вот представь: человек не имеет понятия о радио, а в руки ему попала антенна от твоего транзистора. Что он о ней подумает? Игрушка. Раздвижная металлическая трубочка…

— Погоди-ка! — Я наконец сообразил. — Так это, выходит, у них на корабле авария?

На какое-то мгновение мне показалось, что всё ещё поправимо. Я почти видел этот застрявший где-нибудь возле отвала в щебкарьере корабль.

— Всё гораздо проще, — вздохнул Гриша. — Они улетели. И пистолет этот, как ты его называешь, теперь в самом деле не больше чем игрушка.

— Улетели? — встрепенулся я. — Совсем?

Гриша молчал. В том конце парка, утопленное на треть в серебристо-зелёную листву тополей, ожило «чёртово колесо». Ярко-жёлтая кабинка всплыла над кронами и, очертив неторопливый полукруг, снова ушла из виду.

— Гриш… А это устройство, которое ты ликвидировал… От него хоть что-нибудь осталось?

— Нет, Минька, — виновато сказал он. — Ничего…

Вот так. Ни доказательств, ни свидетелей…

— А ну-ка покажи, как ты там чего нажимал! В механизме этом… ликвидации…

Гриша нацарапал прутиком на асфальте квадрат и разделил его на четыре части. Четыре квадратные кнопки впритык друг к другу. Левую верхнюю — раз, правую нижнюю — два раза, правую верхнюю и левую нижнюю — одновременно, и ещё раз — левую верхнюю. Система…

— А откуда узнал, как нажимать надо?

— Там было указано…

— Гриша! — с угрозой проговорил я. — Ох, Гриша!..

— Что? — испуганно отозвался он.

— Я же их видел вчера, Гриша! Я с ними дрался вчера, понимаешь? И дурачками ты мне их тут не изображай! Ангелы небесные — техника у них без охраны… Ты себя вспомни — каким ты был, когда от ангелов этих сбежал! Сам после смены с ног валится, а морда — счастливая!..

Невесело усмехаясь, Гриша смотрел куда-то поверх деревьев.

— Физическая усталость… — выговорил он чуть ли не с нежностью. — Это ещё не самое страшное, Минька. Здесь хотя бы никто у тебя не спрашивает, о чём ты думаешь в данный момент…

— А там?

— А там спрашивают, — тихо ответил он, и опять неизвестно откуда взявшийся знобящий сквознячок заставил меня поёжиться.

Поначалу я даже не мог понять, о чём он говорит. Грише то и дело не хватало наших слов, и он либо заменял их своими, либо переводил так, что запутывал всё окончательно. Голова у меня гудела и шла кругом. Мерещились, например, какие-то огромные соты типа осиных, и в каждой — по Грише Прахову. Потом в соты эти ни с того ни с сего вдвинулся вдруг самый обыкновенный коридор, в котором Гриша встречался с каким-то человеком и почему-то тайно…

Потом вроде бы мало-помалу кое-что начало проясняться. Насчёт закона, правда, который Гришка нарушал, я так ничего и не понял. И не пойму, наверное. А вот насчёт наказания… Страшноватая штука, честно говоря: что-то вроде бойкота. Ни тюрем, ни лагерей — ничего… Просто разговаривать с тобой никто не станет. Вернее, как… На служебные темы — пожалуйста, сколько угодно. А начнёшь с кем-нибудь, ну, скажем, о погоде — он идёт и тут же тебя закладывает…

— Погоди… А… с матерью, например?

Гриша вздохнул.

— Видишь ли… Боюсь, что это будет трудно объяснить… Словом, я не знаю, кто мои родители. Это вообще запрещено знать… Иначе нарушается принцип равенства…

— Что… серьёзно?..

Гриша не ответил.

— Да, — сказал я. — Житуха… Ну ладно, давай дальше…

Дальше — проще. Несмотря на все запреты, нашёлся человек, с которым Гришка мог болтать о чём угодно. Она…

— Стоп! — снова перебил я. — Кто «она»?

— Человек…

— О ч-чёрт!.. — только и смог выговорить я. — Так это, значит, она, а не он?

Выяснилось, что она. Ангелок с изъяном — все чёрные, а эта рыжая… Рыжая?

— Гриша, — позвал я. — А что, Люська сильно на неё похожа?

— Нет, — помолчав, отозвался он. — Но сначала показалось, что сильно…

О знакомстве своём Гриша тоже рассказывал путано. Я, например, так понял, что влюбился он в эту Рыжую… А выплыви всё наружу — быть бы и ей в особо опасных… Да тут ещё вот какая штука: в любое время — хоть посреди ночи — пиликнул сигнальчик — и будь любезен на контроль: докладывайся, где был, что делал. Даже думал о чём. О Рыжей Гришка, понятно, молчал — врал как мог, выкручивался по-всякому. А выкручиваться становилось всё труднее и труднее…

Была суббота, парк помаленьку заполнялся народом, и на нашу скамейку уже дважды нацеливались присесть. Но я каждый раз встречал заходящего на посадку таким взглядом, что он вздрагивал и шёл дальше.

А Гриша всё говорил и говорил. К концу рассказа лицо у него осунулось, побледнело, шевелились одни губы.

— А потом я узнал… — уже совсем умирая, закончил он, — что она ко мне…

— Равнодушна? — спросил я.

— Приставлена, — сказал Гриша.

Я медленно повернулся к нему.

— Стучала, что ли? — изумлённо вырвалось у меня.

И не просто стучала. Оказывается, это их обычный ангельский приём. Особо опасные, в какой их оборот ни бери, обязательно что-нибудь да скрывают. Исповедуются, но не до конца. И вот чтобы не упускать их из-под контроля, да и чтобы окружающих от них уберечь, приставляют к ним кого-нибудь вроде этой Рыжей. И некоторых таким образом даже перевоспитывают.

Последние слова Гриша договаривал с трудом. Кто-кто, а уж я-то его мог понять.

— Да все они такие, Гришк…

Гриша слепо смотрел поверх деревьев, туда, где ужасающе медленно проворачивалось «чёртово колесо».

— Не знаю… — сказал он. — Кажется, нет…

— Ну ладно, — хмурясь, бросил я. — Дальше давай.

— Дальше… Дальше я решил бежать.

— Так сразу?

— Да, — сказал он. — Сразу. Теперь-то я понимаю, что застал их врасплох. Задумайся я на минуту — и меня бы перехватили… Но так совпало, что я оказался возле исследовательского центра. Ну, это такое… — Гриша беспомощно посмотрел вверх, и я представил увеличенное раз в пять здание заводской лаборатории. — Словом, я вошёл туда…

— И не задержали?

— А некому было задерживать, Минька. Исследования свёрнуты, нигде никого… Да и потом кому бы пришло в голову, что кто-то может шагнуть за знак! Это же всё равно, что из окна шагнуть. Или сквозь стену…

— Ну, ясно, ясно, — проворчал я. — Газон перебежать, короче.

— Да, — сказал Гриша. — Газон.

Он помолчал, потом поднял на меня тёмные усталые глаза.

— Вот, собственно, и всё…

— Как всё? — всполошился я. — А документы? А язык?

— Язык? — безразлично переспросил он. — Да что язык… Там это просто, Минька: надел шлем, нажал кнопку… Главное — решиться…

Из какого же сволочного рая ты вырвался, Гриша, если сидишь вот так, сгорбясь, с остановившимися глазами, и ничего перед собой не видишь: ни людей, ни пыльного летнего парка!

— Ну и что? — постепенно наливаясь злостью, проговорил я. — Ну не повезло! Ну не сработала эта машинка, чёрт её дери! Мне вон всю жизнь не везёт — так что ж теперь, повеситься?!

Я вскочил. И в тот же самый момент пришла мысль. Вот всегда так со мной. Стоит разозлиться — и уже ясно, что делать дальше.

— Слушай, — сказал я. — Ну а, допустим, прилетает за тобой ещё один корабль… Он тоже с этим… с коллектором?

— Насколько я знаю, все корабли с коллекторами.

— Все корабли с коллекторами… И что будет с этим… — я потыкал пальцем в сумку, — …с пистолетом?

— Видимо, заработает.

— Заработает? — И я почувствовал, как по лицу моему расползается глупейшая блаженная улыбка.

— Гриша! — сказал я. — Так какого же мы с тобой чёрта?.. Надо просто проверять эту машинку каждый день. Всё время её проверять! И как только заработает — всё бросать и бегом к майору!.. Ангелы, да? Охотиться за нами, да? Ну, давайте-давайте… Вы — за нами, а мы — за вами!..

Я уже был крепко взвинчен и расхаживал перед скамейкой, говоря без остановки.

— Брось, Гриша! — убеждал я его. — Чтобы два таких мужика — да не выкрутились? Со мной, Гриша, не пропадёшь! Ты, главное, Гриша, не робей!


Домой мы вернулись часам к пяти.

— Да! — вспомнил я перед самой калиткой. — Ключ-то забери. И не оставляй больше…

Слова мои поразили Гришу Прахова. Он взял у меня ключ от своего шкафчика, стиснул его в кулаке, а кулак прижал к груди.

— Минька, — сказал он. — Можно, я задам тебе один вопрос?

— Ну, задай.

— Зачем я вам нужен?

Ничего себе вопросец!

— А чёрт его знает, — честно ответил я. — Вроде привыкли уже к тебе…

Дома нас ждал сюрприз. Заходим мы с Гришей в большую комнату, а на диванчике — рядышком и чуть ли не за руки взявшись — сидят мать и Люська, обе заплаканные.

Увидев Гришу, Люська вскочила, вскрикнула и кинулась к нему. Я, конечно, посторонился — того и гляди затопчут.

— Я так и знала, я так и знала!.. — всхлипывала Люська, вцепившись в бедного Гришу. — Я же чувствовала — что-то случится!..

Интересное дело, вяло подумал я. Мать — чувствовала, Люська — чувствовала… Один я ничего не чувствовал.

— Я его посажу! — всхлипывала Люська. — Я его посажу!..

— Кого? — спросил я.

— Бехтеря, кого же ещё! — ответила за неё мать. Тоже всхлипывая.

— Какой Бехтерь, чего вы плетёте? — сказал я. — Бехтерь к нему и близко не подходил.

Люська уставилась на меня бешеными зелёными глазами.

— Не подходил? А лоб почему разбит?

— Так это не Бехтерь, — объяснил я. — Это я ему рейкой заехал.

— Как? — в один голос сказали мать и Люська.

— Случайно, — буркнул я и пошёл спать, хотя солнце только ещё собиралось садиться. Пусть сами как хотят, так и разбираются.

Добравшись до койки, сел и долго смотрел на шнурки кроссовок — не было сил нагнуться и развязать… Но Люська-то, а? Ишь как вскинулась! Это потому, Люсенька, что у тебя никогда никого не отнимали… Надо же — сама прибежала!..


Мне снилось вчерашнее сражение в старом сквере. Вернее, даже не само сражение — всего один момент: я сижу в проломе, стискивая штакетину, а они уходят — два ангела и Гриша между ними, — и серый полусвет льётся им навстречу, и это уже не люди, а три плоских колеблющихся силуэта… Я заставляю себя броситься за ними — и не могу. Вот ведь какая штука: наяву не испугался — во сне боюсь…

Я просыпался и подолгу лежал, глядя в потолок и понимая с облегчением, что Гришу я всё-таки отбил. Потом запускал руку под подушку, доставал пистолет и брал на прицел спичечный коробок. Нажимал на спуск, вздыхал, запихивал мёртвую машину обратно и снова оказывался в проломе со штакетиной в руках…

Глава 13

— Гринь, — сказал Сталевар с умильной улыбкой, отчего сразу стал похож на старого китайца, — пока смена не началась, слетал бы за газировкой…

Все подождали, когда Гриша с чайником отойдёт подальше, а потом повернулись ко мне.

— Ну и что он? — уже без улыбки спросил Сталевар. — Уезжать не раздумал?

Я взглянул на их озабоченные лица и вдруг понял, что должен был чувствовать Гриша в первые дни. Разные? Да по сравнению с ними мы — дворняжки! Мы — беспородные переулочные шавки, и каждая скроена на свой манер! А эти — на подбор, в рост, в масть, как доберманы-пинчеры на собачьей выставке!..

— Может, он недоволен чем? — прямо спросил бригадир. — Если разрядом — будет у него скоро хороший разряд… Ну нельзя его отпускать, Минька! Ты ж первый резчик — сам понимать должен. Сунут опять в бригаду кого попало! Или — тоже весело — впятером тыкаться!..

— Ты… это… — немедленно взволновался Старый Пётр. — Ты, Валерка, знаешь… того… Впятером — не впятером… Чего ему уезжать? Ну ладно бы ещё в техникум или учиться… А то ведь просто так, по дурости…

— Что у него там с первой женой? — спросил Валерка.

— Чего? — сказал я.

— Ну, жена его из дому выгоняла или не выгоняла?

— Не выгоняла, — ответил за меня Сталевар. — Он, говорят, сам от неё ушёл. А теперь вот, видишь, родственники её грозить приехали…

Я только очумело переводил глаза с Валерки на Сталевара и обратно.

— Да шалопай он, ваш Аркашка! — рассердился вдруг Старый Пётр. — Откуда Аркашке про Гриньку знать? И ты тоже, Илья… — заворчал он на Сталевара. — Голова уж седая, а Аркашку слушаешь…

— Родственники… — презрительно пробасил Вася-штангист. — Какие там родственники? Тут в Бехтере дело. В раздевалке Гриньку без каски видели? Шишмарь у него на лбу видели? Чего вы суетитесь? Всё уже улажено. Встретил я вчера Бехтеря, поговорил…

Все посмотрели на Васю. Бедный Бехтерь…

— Ну так как же всё-таки? — снова спросил меня Сталевар. — Уезжает?

— Мужики! — сказал я. — Куда он от нас денется?

Перед тем как включить пресс, открыл инструментальный шкафчик, залез в него по пояс и, достав из-за пазухи ярко-оранжевый пистолет, проверил. Молчит пока…


После обеда, когда возвращались из столовой, меня окликнула Люська. Что-то, видно, случилось. Невеста наша была вне себя — аж зелёные искры из глаз сыплются. Позади неё с потерянным видом жался Гриша Прахов. И с чего это я взял, что они похожи? Так, слегка, может быть…

— Минька! — бросила Люська, глядя мне прямо в глаза. — С кем вы вчера дрались в сквере?

Я посмотрел на Гришу. Гриша Прахов ответил мне унылым взглядом и слабо развёл руками.

— А друг с другом, — спокойно отозвался я. — Разве не понятно?

— Я серьёзно! — сказала она.

Да уж вижу, что серьёзно… Серьёзней некуда. Надо понимать, проболтался Григорий.

— Я всё рассказал Людмиле, Минька, — виновато пояснил он.

— А всё — это как?

— Н-ну… в общих чертах…

— С кем вы вчера дрались? — еле сдерживаясь, повторила она.

— С инопланетянами, Люся, — сказал я. — Тут, понимаешь, за Гришей с его планеты прилетели… А что ты на меня так смотришь? Сама спросила…

— Минька! — голос у Люськи дрогнул от бешенства. — Мне твои шуточки ещё с такого вот возраста надоели! С вот такого вот…

И она показала рукой, с какого возраста ей надоели мои шуточки. Потом резко обернулась к Грише.

— А ты учись у него! — зловеще посоветовала она. — Учись, он тебя много чему научит! Вместе шутить будете! Но только не со мной, понятно?!

Брызнула напоследок зелёными искрами — и пошла. Гриша дёрнулся было вслед, остановился и беспомощно поглядел на меня.

— Кто тебя за язык тянул? — сказал я. — Ну беги теперь, догоняй… Скажи: извиняюсь, мол, за глупую шутку, попал под дурное влияние Миньки Бударина.

— Но…

— Иди-иди. — Я развернул его и подтолкнул в спину. — А то перерыв кончится…

Да, вразумил меня жировичок, хорошо вразумил… Спасибо ему. Не попадись он нам тогда перед дверью кабинета — я бы ведь на рожон полез, я бы майора за грудки тряс, я бы до самого их высшего начальства дошёл… Чтобы все поняли как следует — психи пришли: один — буйный, другой — тихий…


Подходя к прессу, я ещё издали заметил, что вся наша бригада столпилась возле инструментального шкафчика. Почуяв неладное, я ускорил шаг. Тут они чуть расступились, и в руках Валерки мелькнуло что-то оранжевое.

Увидев меня, бригадир лихо осклабился и, быстро прицелясь, сказал: «Бах!»

Не раздумывая, я бросился на пол. У Валерки отвисла челюсть. В такой позиции он меня ещё не видел. Да и остальные тоже… Я поднялся, кряхтя от стыда, и, подойдя к бригадиру, отобрал у него пистолет.

— Тебя кто учил без спросу хватать?

— А чего ж ты его в шкафчик сунул? — растерялся Валерка. — Сталевар за ветошкой полез, а он как раз под ветошкой лежал…

— Говорил ведь шалопаям: не ваше, не трогайте… — забрюзжал Старый Пётр. — Вот народ…

— А это что ж такое? — опомнившись от изумления, спросил Сталевар.

— Игрушка! — бросил я. — Племяннику купил…

— А с каких это пор у тебя племянники появились?

— Ну не племяннику… У знакомой одной пацан — вот ему…

— А-а… — На меня поглядели с пониманием.

— Дорогая, небось?

— Дорогая.

— Погоди, — всё ещё не мог сообразить Сталевар. — А чего ж ты тогда залёг?

— Поскользнулся! — буркнул я.


Домой со смены нарочно пошёл через сквер — посмотреть, как там, после сражения. Накрапывал дождик. Чистые пятна от выстрелов исчезли, на пропажу скамейки и урны никто не обращал внимания. Наверное, один только я и помнил, что здесь стояла скамейка…

Глава 14

— Наташка-то развелась, — сказала мать.

Я даже не заметил, когда она вошла, — транзистор сильно орал.

— Наташка?.. — рассеянно переспросил я. — Какая Наташка?

Мать остолбенела.

— Наташка… — беспомощно повторила она, и я наконец отвлёкся от разложенных на столе деталей.

— Развелась? — спросил я. — Давно?

— Да, говорят, недели две уже…

— Понятно… — сказал я, помрачнев. Вставил одну деталь в другую и состыковал всё это с третьей.

Мать долго ждала продолжения. Потом подошла к столу и выключила транзистор.

— Ты жениться когда-нибудь думаешь? — прямо спросила она.

— Думаю, мать, думаю…

— Вижу, как ты думаешь! — сказала она, сердито наблюдая за тем, как детали в моих руках мало-помалу собираются в большой ярко-оранжевый пистолет. — Хоть бы Гриша на тебя, что ли, подействовал! У них-то с Люсей…

— Мать, — сказал я. — Ну ты же раньше Люську терпеть не могла.

— Мало ли что! — возразила она. — Раньше я её не знала.

— Да пойми ж ты, мать, — сказал я с тоской. — Ну не до того мне сейчас!

— Да уж вижу, что не до того! Семьи нет, детей нет, а он сидит в игрушки играет!..

Повернулась и вышла. Я с досадой бросил собранный пистолет на стол. Развелась… Ну и развелась! Какая тут Наташка, когда мы с Гришей уже второй месяц вроде как на военном положении!

Тут я заметил, что одна деталька осталась лишней. Ну вот… Снова теперь разбирать…

Машинку изучил — не хуже своего пресса. Собрать-разобрать — с закрытыми глазами, хоть норматив сдавай, а как работает — убей, не пойму… Вот она откуда, эта деталька. И всё равно — какая-то она лишняя…

Мать говорит, характер у меня совсем испортился. Испортишься тут… И от Гриши проку никакого! Показать, где планета находится, — он не астроном, карту начертить — он не географ. Ну хотя бы приблизительно нарисуй: вот здесь океан, здесь материк… Ну нарисовал. А толку? Глаза б мои на него не глядели!..

А ангелы — сволочи, как бы их там Гришка ни выгораживал!.. Живут, понимаешь, — пылинки друг с друга смахивают, только и думают, как бы кого нечаянно локотком не толкнуть… Кибернетика у них, автоматика, корабли космические… А против Гришки десант бросили! Как вспомню сквер — головы бы им всем посворачивал!.. Хотя, конечно, это ещё вопрос: кто кому… Эх, не мне бы этим заниматься!..

А что это транзистор замолчал? Ах, да… Я шлепком вогнал трубчатую антенну в гнездо по шляпку и поднялся из-за стола.

Время было позднее. Взглянув поверх занавески, в одном из жёлтеньких окон соседского дома я увидел дядю Колю. Вот ещё тоже жертва… Нет, кроме шуток: здорово на него тот случай подействовал. Тихий стал старичок, задумчивый. Пенсию домой приносит до копеечки, а уж сквер, наверно, за версту обходит…

В Гришиной комнате скрипнула койка. Я удивился и, прихватив пистолет, направился к нему.

— А я думал, ты Люську пошёл провожать…

Гриша неподвижно сидел на койке, уставясь куда-то в угол.

— Я не имел права втягивать тебя в эту историю, — глухо сказал он. — И её тоже…

Неужели он весь вечер так просидел — глядя в стену?

— Ну пойди повесься тогда, — предложил я. — Чего уж теперь…

— Понимаешь… — сказал он. — Вернуть меня обратно — это для них дело принципа… Они не отступят, Минька.

— А ты меня не пугай. Я и так боюсь.

Он недоверчиво посмотрел на меня.

— Правда?

— А то нет? — проворчал я.

Помолчали.

— А хуже всего, конечно, то, — уныло добавил Гриша, — что они, в общем-то, правы…

— Слушай, ты! — рявкнул я. — Ангелочек! Они тебе что, много доброго сделали? Правы! Мухтар — и тот больше тебя соображает… Чего уставился? На хороших людей собака выть не станет!.. Почему Люську провожать не пошёл?

Плечи у Гриши сразу опустились, взгляд потускнел — сидит, в стенку смотрит.

— Будет лучше, если мы с ней поссоримся…

— Поссоритесь?.. Ты с какого гвоздя сегодня сорвался?

— Если я вдруг исчезну… для неё это будет ударом.

— Ага… — сказал я, помаленьку приходя в себя. — Нормально… А раньше ты что же?

— Раньше она не относилась ко мне серьёзно.

Вот так! А я думал, он ничего не понимает…

— Пойдёшь завтра провожать! — бросил я. — И попробуй только не пойди!

Тут я спохватился, что постоянно тычу в Гришу стволом, и засунул пистолет рукояткой в карман.

Гриша моргал. Поссориться с Люськой — пара пустяков, а вот помириться… Внезапно лицо его прояснилось. Придумал, значит.

— Минька, — осторожно начал он. — Тридцатого наши всей сменой за грибами собираются… На автобусе…

— Не бери в голову, — сказал я.

— Да, но… Люся ведь тоже едет…

— Слушай, Гришк! Ты просто не знаешь, что я за человек! Вот попомни мои слова: стоит нам высунуть нос за город — и машинка заработает! По закону подлости — знаешь такой закон?.. В общем, никаких грибов, Гриша. Нельзя нам от майора отрываться…


Кончался август. И я не знаю, в чём дело, но только Наташка стала попадаться мне на глаза чуть ли не каждый день. Еле успевал на другую сторону переходить. Но однажды всё-таки не уберёгся.

— Ну куда ты полез, Миша! — услышал я совсем рядом её рассерженный голос и, вздрогнув, остановился. — Куда тебя понесло? Вернись сейчас же!

Это она со своим пацаном воевала. Увидев меня, растерялась.

— Миша?.. Здравствуй…

А губы — ну совершенно детские. И носик такой пряменький, аккуратный…

— Привет… — осторожно отозвался я. — Как жизнь?

— Вот… погулять вышли… — ответила она.

Я смотрел на неё и соображал, что бы ещё такое сказать.

— Я слышал, развелась ты…

— Развелась. А ты? Так до сих пор и не женился?

— Да некогда всё, — сказал я. — Дела.

Тут подошвы моих кроссовок словно приплавились к асфальту, а рука сама прыгнула в сумку, где лежал пистолет. Вдоль решётки сквера прямо на нас шли трое молодых людей. Все одного роста, смуглые, горбоносые… Гортанно переговариваясь, прошли мимо. С Кавказа, видать, ребята… Я наконец обратил внимание, что Наташка меня о чём-то спрашивает.

— Дела? Какие?

— Такие дела, что закачаешься, — хмуро ответил я.

— Скамейку нашу помнишь? — спросила она вдруг.

Я буркнул, что помню.

— Сменили её. Новую поставили…

— Серьёзно? — сказал я. — Надо пойти посмотреть.

Она жалко улыбнулась уголком рта.

— Чего уж там смотреть…

Замолчали. Наташкин пацан штурмовал ограду сквера — протискивался меж прутьев туда и обратно.

— А у меня день рождения скоро…

— И что? — насторожившись, спросил я.

— Приходи. Если сможешь, конечно…

Так… Потянули телка за верёвочку… Не дурачок ведь, понимаю, в чём дело. Всё прекрасно понимаю. Не дождалась, выскочила замуж, промахнулась, развелась, вспомнила, что Минька Бударин до сих пор не женат.

— Не знаю, в общем… — промямлил я. — Мы тут, понимаешь, как раз тридцатого всей сменой за грибами выезжаем…


Кое-как унеся ноги, решил взглянуть на новую скамейку. Посидел на ней, потрогал гладкий брус, где раньше было вырезано крупно и глубоко: «НАТАША».

Ладно. По грибы — так по грибы. За мной ведь тоже, как за Гришей, глаз да глаз нужен. Оставь меня в городе — возьму да и сорвусь на день рождения, кто меня знает!

Кто-то остановился передо мной, постоял немного и сел рядом. Я покосился на подсевшего и увидел, что это Бехтерь.

— Ну, здравствуй, — неприветливо сказал я ему. — Что? Лавки другой не нашлось?

Бехтерь снял фирменные очки и долго тёр переносицу.

— Ну хоть бы ты мне, что ли, объяснил, — с тоской попросил он. — Бил я его тогда или мне это так, от злости померещилось?

— От злости, — сказал я.

Бехтерь усмехнулся. Что-то плохо он выглядел — то ли больной, то ли усталый.

— Ничего, — сказал он. — Она ещё с ним наплачется.

— Это почему же?

— Наплачется, — упрямо повторил Бехтерь. — Вот увидишь. Я-то знаю, что он за человек…

— А ты-то сам что за человек?

Бехтерь вдруг ухватил меня за руку.

— Минька! — сказал он. — Не хотел я с ним тогда драться, веришь? Хотел подойти, поговорить по-людски, с глазу на глаз… Она ведь заявление из загса забрала, Минька! А он даже говорить со мной не хочет. Морду воротит, понимаешь? Простите, говорит, мы с вами не знакомы… Ах ты, думаю!..

Бехтерь задохнулся и умолк. Так это он, выходит, один на один отделал того… которого я потом рейкой? Ай да Валька! Как же надо было разозлиться!..

— Не того ты отлупил, Бехтерь, — сказал я ему. — Не Гришу.

Он вскинул голову.

— Что… правда?

— Правда, — сказал я.

Бехтерь подумал, потом уныло кивнул.

— И что он теперь? Этот, кого я… В суд на меня, да?

— Да нет, Бехтерь, — вздохнул я. — Никто на тебя в суд подавать не будет…

Первый раз в жизни я говорил с ним не раздражаясь. А может, меня и раньше раздражал не столько сам Бехтерь, сколько этот его дурацкий фирменный оскал.

— Кончай киснуть, Валька, — сказал я ему. — Сам понимаешь: ушла — значит, ушла. Другую найдёшь.

— Не найду, — безразлично ответил мне Валька Бехтерь.

Глава 15

Наш автобус стоял у ручья на опушке, и огромная верба время от времени лениво проводила по его крыше кончиками узких листьев.

Я влез в автобус, и спавший на заднем сиденье шофёр поднял голову.

— Свои, свои… — успокоил я его. — Спички только возьму.

Я пробрался к своей сумке и устроил в ней маленький переворот. Коробок, конечно, оказался на самом дне. Я разгрёб продукты, переложил пистолет… и от кисти к локтю проскочили знакомые электрические мурашки.

Ещё не веря, я торопливо установил спичечный коробок на сиденье, прицелился и утопил спусковую клавишу.

Коробок исчез.

Несколько секунд я тупо смотрел на глянцевый от чистоты край кожаного сиденья. Потом швырнул пистолет в сумку, ремень — через плечо и вылетел из автобуса.

С трёх сторон шевелился лес, огромный, просвеченный солнцем. Ну и где мне их теперь искать, этих голубков? Я прикинул, на какое расстояние могли разбрестись грибники, и чуть не застонал…

Полчаса, не меньше, я бегал по лесу сломя голову и выспрашивал наших, не видел ли кто Гришку с крановщицей. Как провалились, честное слово! Отмахав здоровенный крюк, вернулся к автобусу и там, на краю опушки, наконец увидел Люську. Сердце у меня радостно прыгнуло и тут же оборвалось: Гриши с ней рядом не было.

— А где…

Я не договорил. Она вскинула голову, и лишь тогда я понял, что никакая это не Люська.

Куртка — другая, волосы — рыжие, но чуть потемнее, потом — короткая стрижка, каких Люська отродясь не носила… И даже не в этом дело! Лицо. Вроде бы Люськино — одно к одному, а вглядишься… Куда там до неё Люське! Ну вот как киноактриса на плакате: красивая — аж дух захватывает, а в жизни такую — расшибись — не встретишь…

Уж не знаю, как я тогда выглядел, но, по-моему, она меня испугалась. Смотрит — глаза серые, большие, зрачки — вздрагивают…

— Я здесь гуляю… — пояснила она.

— Ага… — Я обалдело кивнул, и мы двинулись в разные стороны. Боком. Не спуская друг с друга глаз. У неё левая рука — за пазухой, у меня — в сумке.

Стоило ей скрыться из виду, я шарахнулся вправо и, хрустя сучками, скатился в какую-то канаву. Слева — как бы в ответ — тоже раздался короткий треск веток. Понятно…

Пригибаясь, добежал до конца канавы и там только перевёл дыхание. Вот это да! Рыжая, а? Сама пожаловала… Как же это они нас так быстро вычислили?..

От ствола к стволу, как на территории противника, всё высматривая, не мелькнёт ли где в кустах оранжевый пластик пистолета, убрался подальше. Что ж теперь делать-то? Кричать — услышат. Гришкино имя они по документам знают…

— Люська-а!..

— Чего орёшь?

Я обернулся. Они стояли буквально в десяти шагах от меня.

— Влипли, Гриша, — сказал я, подойдя. — Вот они тебе, грибы твои!..

Гриша Прахов побледнел и прислонил к дубу тонкий рогатый посошок.

— Заработала? — еле слышно спросил он. — Когда?

— Полчаса назад.

— Значит, скоро они будут здесь… — медленно проговорил он.

— Дурак! — прохрипел я. — Они уже здесь!

— Вы что, ненормальные оба? — спросила Люська. — Вы себя со стороны послушайте!

Я повернулся к ней — и осёкся. Вот ведь разные, а?! Нет, конечно. Рыжая и красивее, и нежнее… но по сравнению с Люськой — какая-то вроде ненастоящая…

— Люська! — сказал я. — Ради бога! Хоть ты не лезь!

— Опять инопланетяне? — недобро прищурясь, спросила она.

— Опять!

На секунду мне показалось, что она сейчас размахнётся и даст мне лукошком по голове.

— Люся, я всё объясню… — заторопился Гриша.

— Не надо, — спокойно проговорила она. Взяла прислонённый к дубу рогатый посошок и пошла прочь. Отойдя на несколько шагов, оглянулась и добавила безразлично: — Поедем в город — в автобусе ко мне не подсаживайся…

Волосы её на этот раз были заплетены в короткую толстую косу, и коса эта при каждом шаге с каким-то особым презрением качалась туда-сюда — рыже-золотистый маятник с пушистой метёлкой на конце.

Гриша двинулся было за ней, но я его удержал.

— Пусть идёт, — бросил я. — Или ты её тоже хочешь втянуть?

Гриша испуганно затряс головой.

— Тогда давай думать, как нам быстрее в город попасть. Выйдем сейчас к автобусу…

— К автобусу? — жалобно переспросил Гриша, всё ещё норовя оглянуться на уходящую Люську.

Я чертыхнулся.

— Верно! Там же, возле автобуса, эта… Тогда вот что: автобус обогнём, так? Выйдем по грунтовке к шоссе — и автостопом до города. Вперёд!

Проскочив испятнанную солнечными зайчиками поляну, мы наткнулись на Сталевара. Похожий скорее на лешего, чем на грибника, он ворошил палочкой траву возле старого пня. Увидев нас, удивился.

— А ты откуда здесь взялся? — спросил он Гришу. — Аркашка говорит, он тебя в другой стороне видел.

— У шоссе? — похолодев, спросил я.

— Ну да… Ещё, говорит, странно: Гриша — и вдруг без Люськи… Поссорились, что ли?

Мы с Гришей посмотрели друг на друга. Обложили нас, короче. Со всех сторон обложили… А, нет, врёшь — не со всех!..

— Слушай, Сталевар, — сказал я. — Тут вот какая штука… Мы сейчас, наверное, с Гришей вернёмся… Ну, дело есть в городе, понимаешь? Скажи Люське, чтобы Гришкину сумку потом из автобуса забрала, — некогда нам…

Сталевар уставил на меня круглые глаза, ставшие в лесу ещё желтее, и ухмыльнулся от уха до уха.

— Утюг забыл выключить?

— Ага, — сказал я. — Утюг…


— Стоп! А грибникам нашим они ничего не сделают?

— Нет, — отрывисто отозвался Гриша. — Они охотятся только за нами. Точнее — за мной…

Тропинка уводила нас всё дальше и дальше от опасных мест. Вот где было грибов полно! Теперь они даже не прятались — чувствовали, видно, что нам с Гришей не до них.

— А чего это ты с пустыми руками идёшь? — спохватился я. — Ну-ка, стой!.. Хор-роший, однако, дрын! Как будто сам нас нашёл…

Я оторвал приглянувшуюся мне полуотломленную сухую ветку — прямую, крепкую, толстую, как оглобля.

— Вот… — сказал я, отшибая лишние сучья. — А то висит дровина без дела…

Раскрыл перочинный нож и на ходу принялся доводить дровину до ума.

— Как же они всё-таки разнюхали, что мы здесь? — с досадой проворчал я, добравшись до особо трудного отростка.

— Может быть, засекли выстрел… — уныло отозвался Гриша. — Ты ведь выстрелил, да?

— Как? — Я даже остановился. — Так они, значит, могут по выстрелу… А точно знаешь?

— Я предполагаю, — пояснил Гриша. — Если пистолет теперь связан с коллектором на корабле…

Я готов был его придушить.

— Вслух надо предполагать такие вещи!

Снова двинулись. Гриша испуганно молчал. Я, успокаиваясь, строгал дровину. Сказать ему про Рыжую или не говорить? Нет, лучше не надо… Ну его к лешему — слабонервная команда…

Я закончил строгать и сложил ножик. Серьёзная вышла дубина.

— На, держи, — буркнул я. — В случае чего — в лоб! И не раздумывая, понял?

— По-моему, за нами кто-то идёт, — сказал Гриша.

Глава 16

— Ну-ка, спрячься, — приказал я. — Встань за дерево. Значит, всё понял, да? Если что — в лоб!

Я достал пистолет и тоже отступил в сторону. Отрегулировал рычажком дальность, но заранее целиться не стал. Ангелы ходят бесшумно. Чёрта с два мы бы их услышали первыми.

Тут ветки всколыхнулись и… Как я в неё тогда не выпалил с перепугу — до сих пор удивляюсь. Я ж её чуть за Рыжую не принял… Короче, из-за поворота тропинки выбежала растрёпанная Люська. В руках у неё не было уже ни лукошка, ни посошка. Коса на бегу расплелась, и теперь над Люськиной головой вставала огненная туча спутанных волос. Увидав меня, Люська резко остановилась.

— Гриша?! — И задохнулась.

Гриша вылетел из-за дерева. В лесу стало очень тихо. Кукушка невдалеке отсчитывала кому-то уже, наверное, вторую сотню лет. Люська не мигая смотрела на двух придурков: один — с пластмассовым пистолетом наизготовку, другой — с каким-то дышлом наперевес.

— Ну и какого чёрта ты за нами увязалась? — со злостью спросил я.

— Куда вы идёте?

— В город.

— Зачем?

— Люська! — сказал я. — Пожалуйста! Иди к автобусу! Не до тебя сейчас!..

— Я прошу тебя, Люся… — поддержал меня Гриша.

— Никуда я не пойду! — отрезала она. — Господи, да что же это такое! Всё бросили, вещи бросили… Почему забрать сумку из автобуса?.. Я никуда не пойду, пока вы мне всё не объясните, слышите?

— Что тебе объяснить? — взорвался я. — Ну, гонятся за нами! Гонятся, понимаешь?

— Кто за вами гонится?

— Инопланетяне! — рявкнул я. — С рожками! С ножками! С крылышками!.. Иди к автобусу!

— Не пойду!

Я открыл было рот и вдруг замер. Низкое, еле слышное жужжание прошло над деревьями и пропало где-то впереди. Нет, не пропало… Снизилось и загудело между стволами, мало-помалу приближаясь к нам. Кукушку — как обрезало. Я оглянулся на Гришу.

— Они? — одними губами спросил я его.

Гриша неопределённо потряс головой. Лицо серое, зубы стиснуты.

— Не знаю, — ответил он шёпотом.

— Что ты вообще знаешь?.. — прошипел я, лихорадочно соображая, на какое расстояние мне поставить дальномер моей машинки.

Жужжание приближалось. Теперь уже не было сомнения, что идёт оно прямиком на нас.

Гриша с Люськой стояли оцепенев — бери их голыми руками. Опомнясь, я толкнул их что было силы, и, отбежав шагов на десять от тропинки, мы втроём повалились в траву.

Жужжание выплыло из кустов, но я ничего не увидел. Звук двигался в метре над тропинкой, я мог показать пальцем, откуда он сейчас раздаётся, но там ничего не было. Просто звук.

Быстро посмотрел на Люську. Не дай бог в обморок упадёт — ещё и её на себе тащить!.. Плохо я подумал о Люське. Так она и позволила себе упасть в обморок! Побледнела, вцепилась пальцами в ствол — чуть кору не сорвала…

Жужжание задержалось над тем местом, где мы только что стояли, потом снова двинулось и стало удаляться, но уже не по прямой, как раньше, а то и дело давая петли то в одну, то в другую сторону.

— Они… — хрипло сказал я, поднимаясь. — Сколько здесь живу, а такого ни разу не слышал… Ты когда-нибудь слышала?

Люська помотала головой. Вроде бы приходила в себя.

— Что это? — спросила она.

— Инопланетяне… — устало ответил я. — И Гриша твой — инопланетянин… Особо опасный преступник…

Она посмотрела на меня, потом на Гришу. Выражение лица у неё было самое жалобное.

— Не понимаю… — беспомощно сказала она.

— Люська! — взмолился я. — Ну не время сейчас! Я два месяца понять пытаюсь — и то до сих пор до конца не понял! А у нас нет двух месяцев! У нас минуты лишней нет, ясно тебе? Нам в город надо, к майору… Иди обратно, Люська! Иди к автобусу! Ну что нам, на коленях тебя просить?..

— Это очень опасно, Люся… — в отчаянии добавил Гриша.

В лесу ожила кукушка. Сказала один раз своё «ку-ку», а повторить так и не решилась. Можно понять птичку…

— Куда обратно? — встрепенулась Люська. — Туда? Я теперь туда не пойду!

— Да не тронет оно тебя! — сказал я. — Ты-то здесь при чём?

Чуть запрокинутое лицо её на секунду застыло, и Люська вдруг стала до жути похожа на Рыжую, — только вот причёска другая… Нельзя нам её с собой брать. Во-первых, в самом деле опасно, а во-вторых, попробуй угадай, что она отчудит в следующий момент…

— Я иду с вами! — решительно сказала Люська. — Только сначала вы мне всё расскажете!

Ну вот… Так я и знал! Вне себя я выхватил из пачки сигарету и, не найдя в левом кармане спичечного коробка, полез в правый.

— Люська!.. — начал я.

— Я иду с вами! — Она повысила голос.

Ну вот что ты с ней будешь делать!

— Ладно, — буркнул я. — Гриша тебе всё по дороге расскажет. Только громко не болтать, ясно? Гриша, где дрын? Я для чего его строгал? Чтобы ты его под деревом бросил?..

Недовольный, я выбрался на тропинку и зашагал, перекатывая в губах незажжённую сигарету и машинально хлопая себя по всем карманам. Были же спички… Может, я их опять в сумку кинул?

За спиной у меня — сбивчиво, взахлёб, наперебой — говорили Гриша и Люська. Я не слушал. Вернее, слушал, но не их. Пока вроде ничего подозрительного… Будем надеяться, что ангелы нас потеряли.

Да что за чёрт — и в сумке тоже спичек нет!.. И тут я наконец вспомнил. Я же их собственными руками отправил на корабль к ангелам! Ну не дурак, а? Полный коробок!..

Я остановился, и разговор у меня за спиной мгновенно смолк. Обернувшись, я увидел, что Гриша с Люськой смотрят на меня во все глаза.

— Спички есть у кого-нибудь? — спросил я.

Они даже не сразу меня поняли. Напугал я их своей остановкой.

— Ненормальный, — еле выговорила Люська. — Разве так можно? Чуть сердце не разорвалось…

— Да что ты мне про сердце! — сказал я. — Спички у тебя есть?

— Нет у меня спичек! — отрезала она.

— А я не курю, ты же знаешь, — добавил Гриша.

Тоже мне грибники! В полном расстройстве я засунул сигарету в пачку. Это что же я теперь, до самого города без курева буду? Совсем весело…

Некоторое время Гриша с Люськой молчали. Потом заговорили снова.

— То есть как запрещалось? — дрогнувшим голосом переспрашивала Люська. — Говорить запрещалось? Ни с кем — ни с кем?..

Я так понимаю, что, когда выйдем на майора, она о Гришкиной планете больше меня знать будет…


Переход до Глубокой балки сожрал у нас почти весь остаток дня. Отвык я от таких маршей. Ну куда это — почти десять километров пешком отмахать! Хорошо хоть без приключений. Вот только шмели нас часто пугали — жужжат похоже…

А приключения начались сразу же за Глубокой балкой.

Напрямик по стерне мы идти не отважились и решили просочиться по тонкой ниточке лесопосадки. Жужжание навалилось внезапно, сверху. Мы попадали на землю, и оно пошло кружить, становясь всё громче и громче. Потом я — по какому-то наитию, не иначе — лёг на пистолет брюхом, и звук остановился как бы в нерешительности. Поплутал по кустам смородины и, взвыв, ушёл в поле. Некоторое время мы лежали неподвижно. Потом я сдул прилипший к губам жухлый листок и сел.

— Гриша, — позвал я. — Знаешь, в чём дело? Пистолет оно чует, вот что…

— Очень может быть… — отозвался он, тоже приподнимаясь.

— Но ведь я же не стрелял…

Гриша пожал плечами и не ответил.

— Да выбросьте вы его! — сказала Люська, с ужасом глядя на ярко-оранжевую игрушку.

— Нельзя, Люська, — с тоской проговорил я. — Никто нам без этой машинки не поверит…

Глава 17

Огромное тяжёлое солнце, вишнёвое, как остывающий металл, почти коснулось краешком горизонта, когда мы втроём вышли наконец к старому щебкарьеру. Пологий, несколько раз оползавший склон весь порос ковылём и клубился при малейшем ветерке. Мы стояли будто на краю облака и смотрели на показавшийся вдали город.

— Я, наверное, с ума схожу, — жалобно призналась Люська. — Что это там? Вон там, видите?

Внизу шевелились тростники, далеко впереди посверкивала вода. А метрах в трёхстах от нас на каменистой, словно нарочно кем-то выровненной площадке стояли рядышком скамейка и бетонная урна. Солнце осветило их напоследок, и они были очень хорошо видны вдалеке — крохотные, будто игрушечные.

— Зря мы тут маячим, — хмуро сказал я. — Давайте-ка отойдём.

Мы отступили от уходящего вниз склона и присели в ковыль. Кажется, из всех возможных маршрутов я, как всегда, выбрал самый неудачный. Ну показался город, а толку? Теперь между нами и майором лежал заброшенный щебкарьер. Обходить его по краю вдоль обваловки — это только к утру дойдёшь. Напрямик идти, по дну?.. А если ангелы опять окопались в щебкарьере? Тут в тростниках не то что корабль — целый космический флот можно спрятать…

— Минька, — позвала Люська. — А этот ваш штаб… Он ведь где-то здесь, правда?

Я смотрел на неё, соображая. Люська имела в виду пещерку, которую мы с одним пацаном открыли, углубили и оборудовали ещё бог знает когда — лет пятнадцать назад.

— Не влезем мы туда втроём, — сказал я. — Да он уж, наверно, и обвалился давно…

Солнце наконец коснулось дальней кромки щебкарьера. Плохо. Насколько я знаю, эти ангелы как раз по ночам и работают.

— Ладно, пошли вниз, — решился я. — Только пригнувшись, в рост не вставать…

Мы спустились на дно щебкарьера и двинулись вдоль клубящегося ковыльного склона. Он становился всё круче и круче — видно, грунт потвёрже пошёл. Ковыль скоро кончился, и теперь справа от нас тянулась голая глинистая стена. А слева — тростники. Тоже стеной.

— Вроде здесь… — сказал я, останавливаясь.

Вроде… В том-то и дело, что вроде! Вроде и место — то самое, и пещерка — вот она, и ступеньки вырублены в грунте — я сам их когда-то вырубал и укреплял дощечками…

Не могли эти ступеньки так сохраниться за пятнадцать лет. Их бы уже сто раз дождями размыло. И потом, я же хорошо помню: никаких колышков я перед дощечками не вбивал. Это уже кто-то, видать, после меня поработал.

— Гриша, — тихо позвал я. — А ангелы её никак занять не могли? Ну, там под устройство какое-нибудь…

Гриша с сомнением поглядел на земляные ступеньки и покачал головой.

— Отойдите-ка в сторонку… — попросил я и, достав из сумки пистолет, пошёл вверх по ступеням.

Стоило мне заглянуть в пещерку, как всё сразу стало понятно. Пацаны, пришедшие сюда после нас, догадались укрепить потолок, как в шахте, и углубили пещерку настолько, что в ней теперь могли уместиться уже не три человека, а все десять. Ну точно — пацаны! Уж я-то как-нибудь детскую работу от взрослой отличу! Гляди-ка, и мебель тут у них появилась: два ящика, табуретка… И не лень ведь было из города тащить!

Ну что ж, спасибо, ребята, выручили.

Я выглянул наружу и позвал Гришу с Люськой. Оказавшись в пещерке, они сразу же забились в дальний угол и снова заговорили — тихо, взволнованно, неразборчиво. Я расположился на табуретке поближе к выходу. Ещё раз достал сигарету и попробовал затянуться впустую… Вот подлость, а? Хоть трением огонь добывай! Я спрятал сигарету и задумался.

Как ни крути, а придётся здесь заночевать. А всё из-за Наташки. Не встреть я её тогда у сквера… Ну жизнь! Все неприятности от них…

— Похожа?.. Очень?.. — упавшим голосом переспрашивала Люська. — Что… и глаза зелёные?..

— Серые, — буркнул я, не оборачиваясь. — Серые у неё глаза.

— А ты откуда знаешь?

И кто меня за язык тянул! Решил же не говорить… Пришлось выложить всё как было. Несколько секунд у меня за спиной стояла остолбенелая тишина — ни шороха.

— Жалко, не я с ней встретилась… — тихо, с угрозой сказала наконец Люська. — Уж я бы с ней по-другому поговорила…

Щебкарьер наполнялся синевой, света в пещерке становилось всё меньше. Вдобавок к ночи холодало, и меня мало-помалу начал пробирать озноб.

Очень мне всё это не нравилось. И что заночевать придётся, и что мать там уже, наверное, с ума сходит… А больше всего мне не нравилось то, что пещерка не имеет второго выхода.

По-моему, я уже дрожал не только от холода. Потом обратил внимание, что в пещерке тихо, Гриша и Люська молчали.

Я повернулся к ним, хотел сказать что-нибудь ободряющее, и тут мы снова услышали жужжание. Оно явно прощупывало склон, метр за метром приближаясь к нам. Вот и дождались! Я сунул пистолет за пазуху и скорчился на табуретке, уткнув подбородок в колени.

Прошло мимо… Нет! Вернулось. Остановилось перед входом в пещерку… постояло, повысило тон и осторожно стало протискиваться внутрь.

Света в пещерке, можно сказать, не было, и всё же я (уж не знаю, каким образом, — кошачье зрение прорезалось, не иначе!) увидел, что Люська изо всех сил зажимает себе рот обеими руками. Я увидел её страшные, чёрные на белом лице глаза и понял, что это конец.

Правая — свободная — рука судорожно зашарила по неровному земляному полу и ухватила деревянный ящик. Пистолет давно уже не казался мне оружием, во всяком случае — против этого.

Но тут оно попятилось, постояло с минуту перед пещеркой и двинулось дальше. Отойдя метров на сто, взмыло и, истончась до комариного писка, растаяло над щебкарьером.

Я не знаю, сколько мы ещё сидели, боясь пошевелиться. А потом я услышал всхлипывания. Плакала Люська.

— Гады!.. — изумлённо выдохнул я. — Ах вы гады!..

Страшные чёрные ругательства готовы были хлынуть горлом, но я заставил себя замолчать. Почудилось вдруг, что ненависть эту нельзя растрачивать вот так — попусту, в воздух…

Время шло. Серое пятно входа исчезло, было черно, как в печке.

— Не смей! — вскрикнула сзади Люська. — Не смей, слышишь! Минька!..

— Что там у вас? — Я обернулся и ничего не увидел.

— Он хочет выйти! — в ужасе сказала она. — Он хочет сам!..

— Сидеть! — сказал я в темноту. — Ушибу дурака!..

— В конце концов они охотятся не за вами, а за мной! — ответил мне срывающийся Гришин голос. — При чём здесь вы?

Я не дал ему договорить.

— Нас решил спасать, да? Ну спасибо тебе, Гриша! За каких же сволочей ты нас с Люськой держишь, а? Да на кой нам чёрт такое спасение!

— Что я без тебя делать… — начала было Люська и смолкла.

Вдалеке по щебкарьеру гуляло еле слышное жужжание. Нет, на этот раз, кажется, послышалось… Нет, не послышалось!

Жужжит, зараза…

На плечо мне легла Люськина рука и, быстро скользнув вниз, потянула из моих пальцев пистолет.

— Ты чего? — испуганно спросил я и поднялся. Мы стояли, пригнувшись и всё же упираясь головами в потолок. Люська слабо, но настойчиво тянула пистолет на себя.

— Я пойду… — Она словно бредила. Мы стояли лицом к лицу, почти соприкасаясь лбами, и, однако, я еле мог её понять — так тихо она говорила. — Отойду подальше… и выстрелю…

— Молодец, — сказал я, отбирая у неё пистолет. — Умница… Никуда ты не пойдёшь. Гриша, ты где?

Гриша стоял рядом и напряжённо вслушивался. К счастью, он, видно, не разобрал, о чём мы. Иначе бы снова полез приносить себя в жертву.

— Где дрын? — спросил я. — Опять бросил? Я же сказал: из рук не выпускать! За Люську отвечаешь, понял? А я пока пойду разведаю, что и как… Нельзя здесь больше оставаться.

Чёрт, а вылезать-то страшновато… Я заставил себя выбраться из пещерки и оглянулся.

— Сидеть и ждать меня, — сказал я тихо. — Гриша, всё понял?..

Глава 18

Я соврал ребятам. Скажи я им правду — они бы вцепились в меня и никуда бы не отпустили. Я собирался сделать то, чего не разрешил Люське: отойти подальше и выстрелить. Пускай тогда за мной за одним попробуют поохотиться…

Но они уже охотились за мной. Оранжевая игрушка так и притягивала к себе — жужжание наплывало из темноты то справа, то слева. Я ложился на землю, машинку — под брюхо, и жужжание промахивалось. Я выжидал, пока оно уплывёт подальше, вставал, а шагов через двадцать всё начиналось сначала.

И всё же лучше было вот так играть с ними в кошки-мышки посреди ночного щебкарьера, чем сидеть в этой проклятой пещерке и ждать, когда за тобой придут… Да и потом — не со смертью же я в конце концов играю! Это локатор! Это всего-навсего локатор. Ну засекут они меня, ну прибегут… А там мы ещё посмотрим, кто кого! Я ведь старый щебкарьер на ощупь помню — мы его пацанами весь излазили…

Откуда же я знал, что это будет так страшно?! Оно накрыло меня на железнодорожной насыпи. Я шёл по трухлявым, без рельсов, шпалам, чувствуя, как огромная невидимая рука шарит вслепую по щебкарьеру. Вот она подбирается ко мне сзади… Спрыгивать с насыпи было поздно, и я упал прямо на шпалы.

Какое, к чёрту, жужжание — теперь это был рёв!

Сотрясая насыпь, оно прошло по моей спине. Такое ощущение, как будто с тебя — без боли — сдирают кожу от пяток до затылка. Сдирают и скатывают в рулон.

Я был оглушён, раздавлен и даже не знал, жив ли… Пошевелился, понял, что жив, и долго ещё лежал, всхлипывая и уткнув лицо в пыльную сухую землю между шпалами.

Дядя Коля рассказывал: немцы в войну вместе с бомбами сбрасывали пустые бочки из-под бензина, насверлив в них дыр. И бочки выли, падая. Выли так, что люди сходили с ума…

Я поднял голову и увидел прямо перед собой облачко золотистой пыли, встающее над чёрным краем щебкарьера. Это светился ночной город. Мой город.

И вдруг лицо мне обдало жаром, как от неостывшего стального листа!

Меня, Миньку Бударина, гонят по щебкарьеру! Я сюда пацаном играть бегал, а вы меня — по моему щебкарьеру? По моей земле?..

— Сволочи! — прохрипел я, поднимаясь в полный рост. — Ну, где вы там? Ну! Ангелы поганые!..

В щебкарьере было тихо. Жужжание, словно испугавшись, умолкло совсем. Я чувствовал, что ещё минута — и я начну палить куда попало, пока не набью грунтом доверху паскудную камеру их паскудного коллектора!..

И тут пришла мысль. Страшная. Сумасшедшая. Я остолбенело уставился на светлую даже в этой темноте линзу моей машинки и медленно, на ощупь, перевёл рычажок на самый широкий захват.

Повернул оружие стволом к себе и отнёс руку как можно дальше. Нет, не получается…

Тогда я спустился с насыпи, сел, скинул с правой ноги кроссовку, сорвал носок и установил перевёрнутый рукояткой кверху пистолет в щели между камнями. Большой палец ноги еле пролез между спусковой клавишей и клювообразным прикрывающим её отростком. Я скорчился, чтобы попасть в прицел целиком, и поглядел в слабо тлеющую и как бы дышащую линзу. Я давно уже забыл о пещерке, о Грише с Люськой, даже город, мерцавший на горизонте, словно бы погас. Остались только ненависть, темнота и круглый немигающий глаз дьявольской игрушки. Вот оторвёт ногу к чёртовой матери…

«Что же я делаю?!»

Я выругался шёпотом и нажал пальцем босой ноги на курок.

На секунду меня обдало не то жаром, не то холодом — чем именно, не разобрал, слишком уж быстро всё случилось. Насыпь, на которую я опирался спиной, исчезла, и я, потеряв равновесие, повалился на гладкий пол, вскинув босую ногу. Целую и невредимую. Ну что ногу не оторвало — это я ещё понять могу. А вот то, что на ней, подобно раку, защемив большой палец, всё ещё болтался пистолет… Впрочем, удивляться мне было некогда. Я сорвал пистолет с ноги и вскочил. Стены — кругом. Вот она, камера коллектора…

Не раздумывая, я двинулся прямо на стену, как будто ждал, что она передо мной расступится. Не расступилась. Грубая броневая плита без единого шва. Приблизительно на уровне глаз она была побита и чуть вдавлена, словно её пытались уже то ли проломить, то ли проплавить. Потом я обратил внимание, что машинка моя сдохла. С какой бы силой я ни стискивал рукоять пистолета — мурашек не было. Всё правильно. По логике он и не должен действовать в камере коллектора. Должен сработать какой-то предохранитель…

И куда же это я себя загнал?.. Трогая ладонью грубый металл стены, я обошёл камеру кругом и снова остановился возле выбоины.

Постой-постой… Предохранитель?

Сам не знаю, что это на меня такое снизошло, но в следующий миг я уже сдвинул ствол, разъял рукоятку, вынул стеклянный экранчик… Стоп! Дальше можно не разбирать. Вот она, деталька, на виду…

Я подковырнул её лезвием перочинного ножа, и, полупрозрачная, словно наполненная светом, она выпала на пол и разлетелась под ногами в мелкую стеклянную крошку.

Медленно, опасаясь коснуться ненароком какого-нибудь контакта, я вставил на место экранчик и состыковал рукоятку. Задвинул ствол до упора — и в тот же самый момент брызнули мурашки…

Я поспешно вскинул пистолет к выбоине в стене и утопил спусковую клавишу.

Интересно, рискнул бы я тогда выстрелить, зная наперёд, что из этого выйдет? Ох, сомневаюсь…

Грохот? Скрежет? Шипение?.. В жизни своей я не слышал звука страшнее. Пол вывернулся у меня из-под ног, и я кубарем полетел вперёд — в искрящую электрическими разрядами черноту.


…Я полулежал-полусидел на гладкой, волнообразно изогнутой поверхности, а в метре от моего плеча трещало и сыпало искрами короткое замыкание. В его синеватом, вспыхивающем и гаснущем свете я увидел прямо перед лицом грозный блеск обнажённого металла, словно кто-то держал у моего горла огромное кривое лезвие.

Боясь пошевелиться, я скосил глаза вправо. Там, отражая какой-то бледный полусвет, изгибались ещё два таких же лезвия. Осыпаемый искрами, я начал осторожно протискиваться туда, вжимаясь спиной в гладкую, наклонённую от меня стену. Добравшись, понял, что свет сеется из глубокой прямоугольной ниши, до нижнего края которой я вполне достаю рукой.

Кое-как забравшись в неё, я смог наконец оглядеть целиком мерцающую металлом конструкцию.

Представьте себе клубок… Нет, не клубок — путаницу огромных и, как мне показалось, стальных лент — каждая шириной до полутора метров, а толщиной… Плита. Броневая плита. Причём это была не беспорядочная груда лома — ленты изгибались правильно, красиво, металл клубился, образуя что-то вроде гигантского цветка.

Потом до меня дошло, что ниша, в которой я сижу, — вовсе не ниша, а скорее тупичок, оставшийся от какого-то коридора. Остальное было отхвачено напрочь — наискось, как бритвой…

И лишь после этого я сообразил, что произошло.

Передо мной мерцала металлом камера коллектора, пожравшая сама себя, вывернутая наизнанку моим последним выстрелом. Я посмотрел в самую гущу оцепеневшего стального смерча и содрогнулся, представив, что стало бы со мной, будь я в него затянут…

Кстати, машинка, каким-то образом не обронённая во время всех этих кувырков и падений, снова была мертва. Теперь уже навсегда.

Стены тупичка медленно гасли. Единственная целая стена на треть ушла вбок да так и осталась в этом положении, так её и заклинило… Тут я вспомнил наконец, зачем я здесь, и тяжело поднялся на ноги. Пролез в вертикальную полуметровой ширины щель и оказался в другом коридорчике, стены которого болезненно трепетали синеватым бьющимся светом. Одна лишь торцевая стена сияла ровной медицинской белизной. Я шагнул вперёд, и она исчезла — скользнула в пол, открывая мне путь в глубь корабля, к самому их горлу…

Мне бы только до вас добраться!..

Припадая на босую ногу, я шёл сквозь корабль, и стены едва успевали отскакивать — вверх, вниз, в стороны… Последний тупик, последняя расступившаяся переборка — и я ворвался, прихрамывая, в круглое помещение с пультами вместо стен.

Навстречу мне вскочили двое — ангелы. Один молоденький — таким, наверное, Гриша был лет в семнадцать. Другой пожилой, с тусклыми волосами, — таким, наверное, Гриша будет лет в пятьдесят…

Секунду мы смотрели друг на друга: аккуратные, подтянутые ангелы в чистеньких комбинезончиках и я — расхристанный, грязный, одна нога — босая, в руке — тусклый от пыли пистолет.

— Что, чижики? — выдохнул я наконец. — Не ждали?..

Глава 19

Они выхватили оружие одновременно. Я увидел две тусклые мёртвые линзы, и губы мои повело в злобной усмешке. Так стальные листы ведёт после отжига.

Им хватило доли секунды понять, что машинки их сдохли и что они оба стоят передо мной безоружные. Я сделал шаг, и ангелы попятились.

Припадая на босую ногу, я подошёл к плоскому, как стол, пульту в центре рубки и с маху грохнул белёсый от пыли пистолет об его чистенькую гладенькую поверхность. Сел в капитанское — или какое там? — кресло и, подавшись вперёд, бешено уставился на пожилого.

— Доигрались? — с ненавистью выговорил я. — Допрыгались, ангелочки?..

Я знал, что живым мне отсюда не уйти. А ещё я знал, что начну вот с этого самого пульта в центре рубки. Жаль только — ничего тяжёлого нет под рукой. Ладно! Кулаками буду расшибать, головой, чем попало!..

— Как вы проникли сюда? — с запинкой спросил пожилой ангел по-русски.

— Не твоё собачье дело! — прохрипел я.

— Простите?..

На их смуглых лицах стыли растерянность и страх. И я понял вдруг, что на корабле нас всего трое: я и они. А остальные, видно, в разбеге — Гришу ищут…

— Слушай, ты! — сказал я пожилому. — Если кто-нибудь из вас хоть пальцем Гришку тронет — не жить тебе, понял? И ангелочкам твоим — не жить! Так им и растолкуй!..

Он не слушал меня. Он смотрел на мою растопыренную пятерню, упёршуюся в приборную доску.

— Я прошу вас не трогать пульт!

В голосе его была тревога. Я поглядел на клавиши, и что-то остановило моё внимание. Что-то очень знакомое… Вот оно! Четыре квадратные чёрные кнопки впритык друг к другу. Те самые кнопки, которые Гриша нацарапал когда-то прутиком на асфальте. Меня обдало со спины такой волной озноба, что я даже выпрямился в кресле…

Следя за тем, как у пожилого меняется лицо, я наклонился к пульту и надавил первую кнопку.

Верхнюю левую — раз, нижнюю правую — два раза, верхнюю правую и нижнюю левую — одновременно… Теперь осталось — верхнюю левую…

Мой палец остановился в сантиметре от кнопки.

— Нажать?.. — сипло спросил я.

Пожилой был бледен.

— Вы тоже погибнете, — быстро предупредил он.

— Ага… — Словно вся пыль щебкарьера осела у меня в горле. — С тобой за компанию… А народ-то твой весь — в поле… А вернуться-то им будет — некуда… Вот такие дела, дядя…

Смуглое лицо пожилого ангела окаменело. Несколько огоньков на пульте бились, как в истерике, исходя прерывистым мушиным звоном. Надо полагать, с того самого момента, как я нажал в камере коллектора спусковую клавишу моего пистолета.

— В общем, так… — сказал я. — Слушай сюда… Вы сейчас собираете манатки…

— Простите?..

— Собираете манатки! — яростно повторил я. — И исчезаете отсюда к ангельской вашей матери! Слушай сюда! — заорал я, заметив, что он опять хочет переспросить. — И если я ещё раз увижу здесь ваши одинаковые морды… или услышу эту вашу гуделку!..

Дальше я говорить не мог — перехватило дыхание.

— …пожалеете, гады!.. — просипел я из последних сил.

— От чьего имени вы говорите?

— Какая тебе разница!

— Я прошу вас уточнить. Вы представляете государство?

— Да! — нагло выговорил я, глядя ему в глаза. — Представляю государство.

Я закинул ногу за ногу и качнул перед ним грязной босой ступнёй. А что мне было терять?

— Я прошу правильно понять нас, — сказал пожилой. — Мы не имеем целью вмешиваться в вашу жизнь.

— А какого ж тогда чёрта вмешались?

— У вас пребывает наш человек. Мы имеем целью вернуть его обществу.

— Перебьётся ваше общество!

— Простите?..

— Гришу вы не получите. Всё! Точка!

На этот раз, видать, он Гришкино имя расслышал хорошо.

— Григорий Прахов? — отрывисто переспросил он.

— Да, — сказал я. — Григорий Прахов.

У пожилого ангела был ошарашенный вид.

— Надеюсь, вы не имеете целью удерживать его здесь силой? — встревоженно спросил он. — Я прошу правильно понять нас: это несчастный и совершенно бесполезный для вас человек… Уровень его информированности…

— Что?! — Меня подняло с кресла, и ангелы отшатнулись. Вот так, наверное, и мы втроём вживались в глинистую стену пещерки, когда на нас надвигалось жужжание их ангельского локатора… — Силой?! Это мы его — силой?..

— Конечно, он заслуживает наказания, — торопливо проговорил пожилой, — но, право, не столь сурового. Поймите, оставить его здесь, у вас…

Тут он запнулся, с недоумением глядя, как я, потеряв от бешенства дар речи, беззвучно открываю и закрываю рот.

— Он что? — вытолкнул я наконец. — Обратно просился?

Ангел опешил.

— Нет, но… Мы полагаем, что он успел осознать невозможность своего пребывания…

— А ты его об этом спрашивал?

— Мы не можем его спросить, — возразил ангел. — Мы предприняли две попытки войти с ним в контакт — и без успеха.

— Ну так меня спроси! — огрызнулся я и снова сел в кресло, рука — на кнопке.

Молоденький ангелочек вздохнул коротко и начал было тихонько переступать вдоль стеночки.

— Куда? Стой где стоишь!

Ангелочек замер.

— Иными словами, — озадаченно сказал пожилой, — вы хотите нам что-то сообщить от его имени?

Я открыл рот и с наслаждением выговорил всё, что я хотел им сообщить от Гришкиного имени. Подробно и с указанием дороги.

Ангел соображал.

— И вы на этом настаиваете?

— Да! — бросил я, не задумываясь, а на чём это я, собственно, настаиваю: на тех этажах, которыми его только что покрыл, или ещё на чём?..

Ангел молчал. У него было измождённое лицо. Он как-то сразу растерял всю свою моложавость и словно дряхлел на глазах.

— Мы принимаем ваши условия, — услышал я его усталый до безразличия голос.

— Условия?..

— Вернуть на корабль наших людей. Покинуть планету. Не возвращаться. Разве я неправильно вас понял?

Что-то громко брякнуло об пол, и я чуть было не нажал кнопку. Ангелочек, виновато на меня глядя, поднимал обронённый пистолет. Может, разоружить их на всякий случай?.. И тут до меня наконец дошло.

— Повтори… — хрипло потребовал я.

Пожилой повторил всё слово в слово. Я смотрел на него не отрываясь. Ангел не шутил. Ему было явно не до шуток. И он предлагал мне… Чёрт возьми, он предлагал мне жизнь!

— А… а Гришка?

— Теперь за него отвечаете вы.

Ни с того ни с сего я вспомнил вдруг, что не знаю, сколько сейчас времени, и, может быть, вечеринка ещё не кончилась, и Наташка, растерянно улыбаясь, бродит среди гостей…

Уйти с корабля живым! Живым…

— Ну вот что… — тоскливо выговорил я. — Никуда я отсюда не уйду, понял? Буду сидеть и буду держать палец на этой вот кнопке. Пока ты мне всё как есть не выложишь! А там посмотрим…

Он выслушал меня с полным равнодушием.

— Разрешите мне сесть, — попросил он.

Получив разрешение, опустился на выскочившее откуда-то из стены сиденье и долго молчал, как бы собираясь с силами.

— Что вас интересует?

— Почему вы все на одно лицо?

Ангел удивлённо поднял голову.

— Простите?..

Пришлось доходчиво объяснить.

— Я понял ваш вопрос, — вежливо прервал он меня. — Мы кажемся вам одинаковыми. Но, видите ли… Мы тоже разные, только не в такой степени, как вы. Что вас ещё интересует?

— Почему отозвали наблюдателей? Из каких таких этических соображений?

Он ответил не сразу.

— Ври быстрей, — процедил я.

Ангел как-то печально посмотрел на меня и стал вдруг удивительно похож на Гришку.

— Я не имею целью неправильно вас информировать, — сдержанно проговорил он. — Некоторые понятия являются труднопереводимыми…

— Ничего-ничего, — зловеще подбодрил я. — Ты знай переводи. Разберёмся как-нибудь…

— У вас бы это назвали плебисцитом, — после некоторого колебания сообщил он.

— Чем-чем?

— Плебисцитом, — повторил он. — Около четверти населения нашей планеты возразили против наблюдений такого рода…

— Ага… — сообразил я. — Проголосовали, значит… А устройство зачем оставили? Ну, то, которое Гришка потом ликвидировал! На всякий случай?

— Видите ли… Некоторое время сохранялась вероятность, что наблюдения возобновятся, и…

— Кнопку нажать? — перебил я.

— Нет, — вздрогнув, отозвался он. — Пожалуйста, не надо…

— Тогда кончай врать! Говори, зачем наблюдали! Только быстро! Напасть хотели?

На секунду лицо у пожилого ангела стало… даже не знаю… надменным, что ли?..

— В отличие от вас, — сказал он, — мы не прибегаем к оружию.

— Ах, не прибегаете… А это?

— Это не оружие, — возразил он, взглянув на предъявленный ему ярко-оранжевый пистолет. — Оно не убивает.

— Не убивает… Да такой штукой весь штаб противника в шесть секунд можно перещёлкать!

— Вы выяснили всё, что хотели? — тусклым голосом спросил пожилой.

— Нет! — яростно бросил я. — Не выяснил! Если вы все такие чистенькие, такие все хорошие… чего ж от вас Гришка-то сбежал?

Ответом мне было молчание. Бесконечно повторяющийся мушиный звон аварийного сигнала, казалось, отсчитывает время. Наконец пожилой ангел поднял на меня тёмные, словно провалившиеся глаза.

— Если у вас больше нет вопросов, — негромко проговорил он, — то я готов сообщить наше единственное условие. Вы не препятствуете возвращению наших людей на корабль и даёте нам время покинуть планету.

Так. Кажется, Миньку Бударина берут за глотку. Ну-ну… Посмотрим, как это у них получится…

— Вы не учитываете одного, — добавил пожилой, обеспокоенно глядя, как я постукиваю пальцем по пульту в сантиметре от чёрной кнопки. — Недалеко отсюда расположен ваш населённый пункт. В случае ликвидации корабля ему будет нанесён значительный ущерб…

Пальцы мои подпрыгнули и сами собой поджались в кулак. Вот это он меня подсёк!.. Врёт, говорил я себе. Уж больно глаза честные… Конечно, врёт!.. Гришка ведь рассказывал: вспышка. Неяркая вспышка. Хотя… Он же ещё отходил на безопасное расстояние… А корабль-то — вон какая махина… Значит, всё-таки… Я представил, как холодное белое пламя беззвучно слизывает щебкарьер… пещерку, Гришку с Люськой… И город — в девяти километрах… Наташка, мать…

Я сидел как примороженный.

— Так вы принимаете наше условие?

Я с трудом разорвал намертво спёкшиеся губы. И надо бы соврать, сказать, что все, мол, предусмотрели, и город, дескать, эвакуировали, но… Ума у меня тогда на это не хватило!

— Почему вы молчите?

Я медленно поднялся с кресла и взял с пульта свой пистолет. Пыль с него куда-то делась, и теперь он снова был яркий, блестящий, новенький. Я взвесил его в последний раз на руке и бросил обратно.

— Спички верни… — с ненавистью глядя на пожилого, сказал я.

— Простите?..

— Ну спички, спички! То, что я вам днём отправил! Такая коробочка с палочками…

Он поспешно сунул левую руку за спину и достал откуда-то мой коробок. Посмотрел вопросительно. Я забрал у него спички и огляделся. Помигивали огонёчки на пультах, блестела какая-то клавиатура… И всё такое с виду ломкое, хрупкое…

— Так принимаете или нет? Вы не ответили.

— Да! — со злобой выговорил я. — Принимаю!..

Пожилой что-то квакнул по-своему. Ангелочек сорвался с места, стена перед ним раскрылась, и он показал мне, куда идти.

Обвели… Обвели как хотели!.. Всю жизнь так: накричу, наору, за глотку возьму, а потом, глядишь, — я же и в дураках… Уйти? Вот так просто взять и уйти?..

— Ну, ты всё понял? — с угрозой обратился я к пожилому.

— Вы поставили условия, — ровным голосом отозвался он. — Мы их приняли.

Я повернулся и пошёл к выходу. В дверях оглянулся. Пожилой ангел с мёртвым лицом, сгорбясь над пультом, одну за другой нажимал чёрные кнопки. Давал отмену…

Последнюю дверь ангелочек открыл — вернее, отвалил — вручную. Лицо тронул зябкий ночной ветерок.

Прощаться я с ними, понятно, не собирался, но взглянул вдруг на этого ангелочка — и остановился, поражённый.

Передо мной стоял Гриша Прахов. В его широко раскрытых глазах я увидел удивление и ужас. Мир рушился, понимаете? В их чистенький сволочной рай ворвался грязный, оборванный Минька Бударин, и полетели все их этические соображения к чёртовой матери!..

Глядя на него, я почувствовал себя победителем.

— Эх ты, чижик… — сказал я ангелочку чуть ли не с жалостью.

Он не понял. То ли языка не знал, то ли знал, но недостаточно…

Я шагнул наружу, и правая — босая — нога ощутила грунт, показавшийся тёплым после прохладного пола. Я думал, у них тут хотя бы трап какой-то будет. А они вон как — на одном уровне с землёй…

Лишь бы камушек под босую ногу не подвернулся. Ангелочек наверняка смотрит вслед. Вот и пускай видит, что ухожу я уверенно, не оглядываясь, что плевать я хотел на всю их ангельскую технику!

Отойдя подальше, всё-таки не выдержал и, как бы невзначай повернув голову, скосил глаза. Ну и ничего, понятно, не разглядел. Темнота — и всё… Так вот и вышло, что корабль их я только изнутри видел. Даже на что он похож — не знаю…

Глава 20

Под ногами захлюпало, босая ступня погрузилась в холодную илистую грязь. Значит, озеро где-то рядом… Куда же это они меня высадили?

Я продрался сквозь камыши и, прихрамывая, начал подниматься на пологий пригорок. Сделал шаг — и остановился, облившись холодным потом. На вершине пригорка что-то было. Какое-то сооружение.

Вот ты и попался, Минька! Поверил ангелам, да?.. А им бы только из корабля тебя выставить! Ты им только на корабле был страшен. А вот теперь…

Сжав кулаки, я стремительно шагнул вперёд, в темноту…

И смех и грех: на плоской, будто нарочно выровненной площадке стояли скамейка и бетонная урна. На подгибающихся ногах я подошёл к скамейке и сел. Потом обратил внимание, что в кулаке у меня всё ещё зажат полураздавленный спичечный коробок. Трясущимися пальцами я извлёк из пачки сигарету и чиркнул спичкой. Затянулся и, подавившись дымом, жестоко закашлялся. Вот подлость! Швырнул сигарету на землю и чуть не затоптал её босой ногой. Не могу курить!

Опасная тишина стояла в щебкарьере. Чем-то она отличалась от обычной тишины.

Ничего не понимаю… Я же их за глотку держал!.. В себя ведь стрелял, коллектор наизнанку выворачивал, корабль чуть не подорвал с собой за компанию!.. Город… Да врал он насчёт города!..

Внизу коротко прошуршали тростники. Потом ещё раз. Похоже, кто-то пробирался к кораблю. Я приподнялся, всматриваясь. На секунду мне померещилось, что мелькнула там, внизу, короткая рыжая стрижка, но, конечно, только померещилось… Чёрта лысого в таком освещении разглядишь! Луна наполовину ушла в плотное облако и продолжала погружаться в него всё глубже и глубже, будто её кто нарочно туда запихивал…

Ладно, бог с ней, с Рыжей… Лучше сориентируемся для начала. Значит, впереди у меня — ковыльный склон, по которому мы сюда спускались, сзади — огни ночного города, ангельский корабль — справа. Пещерка… Я обомлел. Получалось, что между кораблём и нашей пещеркой — каких-нибудь триста метров, не больше. Чуть сами в гости к ангелам не пожаловали…

А ну-ка не торопись, Минька. Посиди, подумай… Мало ли что он тебе там говорил — не всему же верить… Ангелам ты не нужен. Им нужен Гриша. Может, из-за его побега у пожилого карьера горит… Может, они ждут, что ты сейчас побежишь радостью делиться… Сам возьмёшь и выведешь их на Григория! Тогда уж лучше заночевать здесь, на скамейке…

Я откинулся на спинку скамьи, положил руку на верхний брус, и ладонь в аккурат легла на крупно и глубоко вырезанные буквы: «НАТАША».

Как будто без рукавицы за горячий лист взялся. Да кто здесь в конце концов хозяин: я или они?

Я вскочил, и в этот момент что-то произошло. Звук? Нет, никакого звука не было. А движения я тем более заметить не мог — ночь. И всё же что-то случилось. Что-то исчезло. Каким-то образом я почувствовал, что щебкарьер пуст.

Сначала решил — показалось. Но вот рядом со мной осторожно скрипнул сверчок. Потом другой. А потом вдалеке повисла тоненькая бесконечная трель цикады. Тишина снова становилась тишиной.

Уже точно зная, что произошло, я спустился с пригорка и двинулся в ту сторону, где стоял корабль. Полчаса, не меньше, я ходил по буграм и ложбинкам, пока не убедился, что никакого корабля здесь нет. Ангелы исчезли беззвучно.

Да пошли все к чёрту, решил я в конце концов. Ещё голову из-за них ломай. Честные они там, нечестные… Смылись — и всё. И точка.


Я шёл к пещерке, предвкушая, как я там появлюсь. Представлял Люську с Гришей — сидят, обнявшись, забившись в дальний угол… Вот что-то возникает перед входом… И мой насмешливый голос: «Сидим? Дрожим? А ну выходи по одному…»

Главное — чтобы без шума… Я крадучись подобрался к земляным ступенькам, но тут рядом со мной шевельнулась какая-то тень, и в следующий миг мне был нанесён страшный удар в лоб — аж перед глазами вызвездило! Меня швырнуло спиной и затылком о склон, и я медленно сполз по нему наземь. Сознания, правда, не терял. Нет у меня такой привычки — терять сознание…

— Минька, прости! — полуоглохнув, услышал я над собой отчаянный Гришин вскрик.

Потом рядом возникла Люська, и они вдвоём попробовали поставить меня на ноги. Я отбился от них и поднялся сам, опираясь на склон. Изумляясь боли, осторожно ощупал лоб. Крови нет, кость вроде цела… Кажется, обошлось.

— Минька, прости! — обезумев, причитал Гриша. — Я не думал, что это ты… Я думал…

— Ничего-ничего… — оторопело пробормотал я. — Всё правильно… Так и надо…

— В пещеру! Быстро! — скомандовала Люська.

Они подхватили меня под руки, но я опять упёрся.

— Никаких… пещер… Отставить… пещеры…

Я пытался им объяснить, что всё уже обошлось, что бояться нечего, а они, дурачки, думали — сотрясение мозга у Миньки, вот он и заговаривается. И только когда я разозлился и начал на них орать, до Люськи, а потом и до Гриши дошло наконец, что я всерьёз.

Там же, на земляных ступеньках, держась за ушибленную голову, я рассказал им всё. Они ни разу не перебили меня. И только когда я закончил, Люська спросила осторожно:

— Минька… А ты как себя чувствуешь?

Они всё ещё не верили мне. Я достал смятый коробок, отбитый мною у ангелов, и вместо ответа чиркнул спичкой.

Гриша и Люська зачарованно смотрели на жёлтый тёплый огонёк.

— Они сюда больше не прилетят, — тихо сказал Гриша.

Спичка дрогнула в моих пальцах и погасла.

Темнота сомкнулась, и из неё снова проступили огни нашего города — облачко золотистой пыли, встающее над чёрным краем старого щебкарьера…

Эрик Фрэнк Рассел Будничная работа

В той мере, в какой андромедскую мысль-импульс можно выразить буквами, его звали Хараша Вэнеш.

Основой основ его существа было самомнение, тем более опасное, что оно было вполне оправданно. Хараша Вэнеш испытал свои природные дарования на пятидесяти враждебных мирах и оказался непобедимым.

Мозг, наделенный способностью к воображению, — вот величайшее преимущество, которым может обладать живое существо. Это его главная опора, средоточие его силы.

Однако для Вэнеша именно сознание противника было наиболее уязвимым местом, брешью в броне, средством его покорения.

Ему было доступно не все. Он не мог воздействовать на сознание тех, кто принадлежал к тому же биологическому виду, что и он сам, и был наделен теми же способностями. Существу без разума он тоже не мог причинить особого вреда — разве что дать ему хорошего пинка. Однако если чуждая форма жизни умела мыслить и обладала воображением, она становилась его добычей.

Вэнеш был гипнотистом самой высшей пробы и работал без осечки. Он воздействовал на мыслящий мозг с любого расстояния и за тысячную долю секунды успевал убедить его в чем угодно: что черное — это белое, что правда — это ложь, что солнце позеленело, а движение на перекрестке регулирует фараон Хеопс. И внушенное им не стиралось, если только он сам не считал нужным его стереть. В какое бы вопиющее противоречие со здравым смыслом это ни вступало, жертва продолжала бы твердить свое, присягать, клясться на Библии или на Коране и в конце концов очутилась бы в психиатрической лечебнице.

Было только одно ограничение, действенное, по-видимому, для любого места в космосе: он не мог принудить живое существо к самоубийству. Тут в дело вступал вселенский инстинкт самосохранения, который не поддавался никакому воздействию.

Впрочем, в запасе у Вэнеша оставалось средство почти столь же действенное. Он мог проделать со своей жертвой то же, что змея проделывает с кроликом: внушить ей, будто она парализована и не в состоянии бежать от верной смерти. Он не мог заставить апполана, обитавшего на планетах Арктура, самого перерезать себе горло, но апполан покорно ждал, чтобы Вэнеш подошел к нему и сделал это собственноручно.

Да, Хараше Вэнешу было за что себя уважать. Обработав пятьдесят миров, можно считать, что пятьдесят первый уже у тебя в кармане. И на Землю он опустился в самом беззаботном настроении. Накануне он произвел разведку с воздуха, вызвав обычные слухи о летающих блюдцах, хотя его корабль совсем не напоминал никакую посудину.

Он приземлился среди холмов, никем не замеченный, вышел из корабля,включил автопилот, который должен был вывести корабль на отдаленную орбиту, и спрятал между камней маленький компактный прибор — с его помощью корабль можно вызвать в любую минуту.

Там, в вышине, кораблю ничто не грозило. А если бы земляне и обнаружили его с помощью телескопа, что представлялось весьма маловероятным, то сделать они все равно бы ничего не сумели. Ракетных кораблей у них нет. Так пусть себе смотрят, гадают, что это такое, и терзаются тревогой.

Предварительная разведка не дала ему никаких интересных сведений о внешнем облике и строении высшей формы жизни на планете. Так близко он к ее поверхности не приближался. Впрочем, он намеревался установить, заслуживает ли эта планета внимания и в достаточной ли степени развито сознание у наиболее разумных из населяющих ее существ. И очень скоро стало ясно, что он наткнулся на весьма лакомый кусочек — на мир, который вполне заслуживает, чтобы андромедские полчища прибрали его к рукам.

Физические возможности будущих рабов в данную минуту существенного интереса не представляли. Хотя различия между Вэнешем и землянами не были такими уж разительными, однако при виде его любой из них завопил бы от ужаса. Но, впрочем, это им не грозило. Таким, как он есть, они его никогда не увидят. В их сознании он мог придать себе какое угодно обличье.

А потому для начала следовало найти наиболее заурядного туземца, который ничем не выделялся бы в толпе ему подобных, создать видеограмму его внешности и запечатлеть ее во всех сознаниях, с которыми ему придется вступать в контакт до тех пор, пока не настанет время сменить один облик на другой.

Процесс общения также не сулил никаких трудностей. Он будет читать вопросы и проецировать ответы, лексическое и грамматическое оформление они обретут в сознании того, с кем он будет общаться. А общаются ли они с помощью звуков, которые издают ртом, или жестикулируя гибкими хвостами, значения не имеет. Подчиненное сознание воспримет его мысль.

Он повернулся и пошел напрямик, туда, где пролегала оживленная дорога, которую он заметил еще во время спуска. На юге небо прочертили несколько примитивных самолетов реактивного типа, и он остановился, одобрительно провожая их взглядом. Главным недостатком пригодных к делу рабов была тупость, которая снижала коэффициент их полезности. Но тут этого опасаться нечего.

Он шел между холмами, вооруженный только крохотным компасом, без которого не сумел бы вернуться к посадочному прибору. Больше он ничего с собой не взял — никакого оружия, ни ножа, ни пистолета. Зачем обременять себя лишней тяжестью? Если ему понадобится орудие уничтожения, первый же подвернувшийся под руку простак-туземец отдаст ему свое и еще спасибо скажет. Только и всего. Он уже десятки раз так делал.

У шоссе стояла небольшая бензозаправочная станция с четырьмя колонками. Спрятавшись в кустах ярдах в пятидесяти от нее, Вэнеш вел наблюдения. Гм-м-м… Двуногие, карикатурно похожие на него, но конечности сгибаются только в одну сторону и волос несравненно больше. Один включал насос, другой сидел в машине. Он не мог создать цельный образ этого последнего, так как видел только его голову и плечи. На первом же была фуражка с лакированным козырьком и металлической бляхой и форменный комбинезон с алой цифрой на кармане.

Он решил, что ни тот, ни другой не подходит для создания мысленной видеограммы. Один дает для нее слишком мало материала, второй — слишком много. Те, кто носит форму, обычно находятся на службе, имеют строго определенный круг обязанностей и вызовут недоумение, а то и подвергнутся допросу, если окажутся там, где им быть не положено. Лучше выбрать объект, обладающий полной свободой передвижения.

Машина отъехала. Форменная фуражка вытер руки о кусок ветоши и уставился на шоссе. Вэнеш продолжал наблюдать. Несколько минут спустя к колонке подъехала еще одна машина. Из ее крыши торчала антенна, а внутри сидели двое туземцев, одетых совершенно одинаково: фуражки с козырьками, металлические пуговицы, бляхи. Лица у них были грубые, глаза холодные и безжалостные — несомненно, представители власти. Тоже не подходят, решил Вэнеш. Слишком заметны.

Не подозревая об этом осмотре, один из полицейских спросил заправщика:

— Видел что-нибудь интересное, Джо?

— Ничего такого. Все тихо.

Патрульная машина покатила дальше, а Джо вошел внутрь станции.

Вэнеш вытащил из тюбика душистый боб и принялся задумчиво его жевать, ожидая появления новой машины. Итак, они разговаривают посредством ротового аппарата, лишены телепатических свойств, мыслят по стандарту — короче говоря, готовые марионетки для любого гипнотиста, который вздумает подергать их за ниточки.

Тем не менее их автомобили, реактивные самолеты и другие технические игрушки показывали, что туземцев время от времени посещало вдохновение. Согласно андромедской теории, единственной реальной опасностью для гипнотиста было гениальное прозрение, ибо только так иные формы жизни способны обнаружить существование гипнотиста, разобраться в его действиях и расставить ему ловушку.

Это было вполне логично — согласно логике андромедян. Их собственная культура создавалась благодаря отдельным озарениям, которые из века в век добавляли к ней все новые и новые факторы, возникая из ничего каким-то необъяснимым образом. Но озарения происходят спонтанно, сами по себе. Их нельзя искусственно вызвать, какой бы острой ни была потребность в них. А потому тот, у кого не было этой искры, оказывался бессилен, и ему оставалось только покорно ждать своей очереди.

Но скрытая опасность, которую таит в себе всякая чужая культура, заключается в том, что никакой пришелец не в состоянии узнать про нее все, охватить в ней все, разгадать все. Например, кто бы мог предположить, что местные мыслящие существа отличаются интеллектуальной нетерпеливостью? И что из-за этого они никогда не умели сидеть сложа руки и ждать озарений? Вэнеш не знал и даже не мог бы вообразить, что гениальные озарения землянам заменяет скучная, рутинная и, как правило, недооцениваемая работа. Велась она медленно, неуклонно, выматывающе и без внешних эффектов, но ее всегда можно было пустить в ход по мере надобности, и она давала результаты.

Называли это по-разному: «тянуть лямку», «бить в одну точку», «не искать легких путей» или же попросту «паршивой будничной работой». Ну где еще кто-нибудь об этом слышал?

Во всяком случае, не Вэнеш и его сородичи. А потому он продолжал ждать в своей засаде, пока наконец какой-то серенький, ничем не примечательный индивид не вылез из своей машины и не начал прогуливаться взад-вперед, услужливо предоставляя Вэнешу для копирования все частности своего облика, манеру держаться и одежду. По-видимому, он принадлежал к породе невидных и неслышных особей без глубоких корней, каких можно встретить десятками на любой улице. Вэнеш мысленно сфотографировал его со всех возможных точек, зафиксировал во всех деталях и решил, что больше ждать ему нечего.

Во время спуска Вэнеш заметил, что в пяти милях к северу по шоссе расположено маленькое селение, а в сорока милях от него — большой город, и решил сначала задержаться в селении, набить там руку на туземных обычаях и уж потом отправиться в город. Теперь он мог смело выйти из кустов и принудить свою модель отвезти его туда, куда ему было нужно. Это была соблазнительная мысль, но неразумная. Прежде чем он покинет эту планету, ее обитатели начнут ломать голову над множеством необъяснимых происшествий, и не нужно, чтобы первое из них произошло в непосредственной близости от его стартовой площадки. Форменная фуражка наверняка начнет рассказывать всем и каждому об удивительном случае: его клиент взялся подвезти какого-то человека, а он оказался его двойником. Да и сама модель, возможно, будет жаловаться: «Еду — и все время такое ощущение, будто я в зеркало смотрюсь». Несколько таких фактов, и гениальное озарение составит из них верную картину ужасной истины.

А потому Вэнеш подождал, чтобы его модель отъехала, а Джо ушел внутрь станции. Тогда он выбрался на шоссе, прошел полмили на север и остановился, повернувшись к югу.

За рулем первого нагнавшего его автомобиля сидел коммивояжер, который никогда, никогда, никогда не подвозил «голосующих». Он наслушался достаточно историй о том, как добросердечных автомобилистов грабили и убивали, и не собирался подставлять голову под кастет. Если вон тот рассчитывает на него, то так и простоит тут с задранной рукой до будущего четверга.

Он остановился и взял Вэнеша в машину, не понимая, что его на это толкнуло. Он сознавал только, что ни с того ни с сего отступил от своего твердого принципа и согласился подвезти худого, унылого, молчаливого типа, который больше всего смахивал на пожилого гробовщика.

— Далеко едете? — спросил коммивояжер, немного встревоженный своим слабоволием.

— До ближайшего городка, — ответил Вэнеш. Вернее, коммивояжеру почудилось, что он так ответил: он ясно расслышал эти слова и даже на смертном одре поклялся бы, что слышал их. Уловив в его мозгу название городка, Вэнеш спроецировал его обратно, и коммивояжер услышал:

— В Нортвуд.

— А где вас там высадить?

— Неважно. Городок маленький. Остановитесь, где вам будет удобнее.

Коммивояжер хмыкнул в знак согласия и больше не заговаривал со своим пассажиром. В Нортвуде он остановил машину.

— Это вам подойдет?

— Спасибо, — сказал Вэнеш, вылезая. — Очень вам благодарен.

— Не за что, — ответил коммивояжер и поехал дальше, не убитый и не ограбленный.

Вэнеш проводил его взглядом и начал знакомиться с Нортвудом.

Городок оказался даже меньше, чем он предполагал. Магазины на длинной главной улице и на двух коротких — боковых. Железнодорожная станция с депо. Четыре небольших промышленных предприятия. Три банка, почта, пожарное депо, два-три муниципальных здания. Вэнеш прикинул, что в Нортвуде живет тысяч пять землян, причем не меньше трети из них работает на окрестных фермах.

Он неторопливо шел по главной улице, и туземцы не обращали на него ни малейшего внимания, хотя сталкивались с ним буквально нос к носу. Но это не щекотало ему нервы: он столько раз находился в подобной же ситуации на других планетах, что давно перестал извлекать из этого удовольствие. Ему было попросту скучно. Тут его увидела собака, испуганно взвыла и бросилась наутек. Никто этого не заметил, и он тоже.

Первый урок он получил внутри магазина. Желая узнать, как туземцы приобретают то, что им требуется, он вошел туда вместе с компанией землян. Оказалось, что они пользуются меновым средством в форме печатных бумажек и металлических дисков. Следовательно, он избавит себя от многих хлопот, если сразу же обзаведется запасом этих бумажек и дисков.

Зайдя затем в переполненный магазин самообслуживания, он быстро разобрался в относительной стоимости денег и составил довольно верное представление об их покупательной способности. Затем он прикарманил небольшую сумму и позаботился сделать это не своими руками.

Операция была проще простого. Стояв стороне, он сосредоточился на дородной покупательнице, настоящем воплощении добропорядочности. Повинуясь его сигналу, она вытащила кошелек у соседки, рассматривавшей пакеты, вышла из магазина, бросила кошелек на пустыре, даже не заглянув в него, вернулась домой, обдумала случившееся и решила держать язык за зубами.

Улов составил сорок два доллара. Вэнеш их тщательно пересчитал, направился в кафетерий и израсходовал часть их на плотный обед. Ему ничего не стоило пообедать даром, но это значило бы обнаружить себя и дать тот материал, который в миг озарения может быть правильно истолкован. Одни блюда показались ему отвратительными, другие были сносны, но в первый раз ничего другого ждать и не следовало, а дальше он научится выбирать.

Нерешенной оставалась проблема ночлега. Сон ему требовался не меньше, чем низшим формам жизни, и для него нужно было найти место. О том, чтобы всхрапнуть под чистым небом или в каком-нибудь сарае, не могло быть и речи: с какой стати он будет спать на сене, если туземцы нежатся на пуховиках?

Присматриваясь, читая мысли, справляясь у прохожих, он мало-помалу выяснил, что может поселиться в отеле или в меблированных комнатах. Первый вариант его не прельстил: это значило почти все время быть на людях и перенапрягаться. В отеле будет опасно на время отключиться и стать самим собой, а он нуждается в таком отдыхе.

Вот в собственной комнате, где ему не будет постоянно грозить вторжение горничной, имеющей второй ключ, он сможет вернуться в нормальное состояние, выспаться и спокойно обдумать дальнейшие планы.

Он без особого труда отыскал подходящие меблированные комнаты.

Неряшливая толстуха с четырьмя бородавками на багровом лице показала ему его будущий приют и потребовала двенадцать долларов задатку, потому что у него не было багажа. Уплатив, он сообщил ей, что его зовут Уильям Джонс, что он приехал сюда на неделю по делам и не любит, чтобы ему мешали.

В ответ она дала ему понять, что ее заведение — истинная обитель мира для приличных людей, а если какой-нибудь забулдыга вздумает привести к себе девку, он в два счета отсюда вылетит. Он заверил ее, что ему ничего подобного в голову не приходило, и это было чистой правдой, так как нечто подобное могло ему привидеться только в кошмаре. Удовлетворенная его заверениями, она удалилась.

Вэнеш присел на край кровати и начал обдумывать свое положение.

Конечно, ему ничего не стоило рассчитаться с ней полностью, не уплатив при этом ни единого цента. Она ушла бы, глубоко убежденная, что получила с него все, что ей причитается. Но двенадцати долларов у нее все равно не хватило бы, и их таинственная пропажа не могла бы ее не озадачить. И если он останется тут, значит, ему пришлось бы снова и снова ее обманывать, и в конце концов только клинический идиот не заметил бы, что ее убытки точно соответствуют сумме, которую она должна получать с него.

Можно было заплатить и из чужого кармана, а через неделю переехать и повторить все на новом месте. Но такой способ имел свои теневые стороны. Если это станет известно, мошенника начнут разыскивать, и ему придется сменить личность.

Ни кражи, ни смена личности его не смущали — при условии, что в них существует реальная необходимость. Но он не любил размениваться по мелочам. Это его раздражало. Идти на поводу у второстепенных обстоятельств — значило принимать условия игры, навязываемые ему туземцами, а это оскорбляло его самолюбие.

Тем не менее он не мог не признать неизбежного вывода: на этой планете, чтобы действовать без неприятных осложнений, нужны деньги. Следовательно, он должен либо раздобыть достаточной запас реальных денег, либо постоянно создавать иллюзию, будто они у него есть. Для того, чтобы решить, что проще, особого ума не требовалось.

На других планетах жизненные формы оказывались такими медлительными и тупыми, а их цивилизации — такими примитивными, что для достаточно точной оценки их как будущих противников, а затем рабов много времени не требовалось. Здесь же положение было гораздо сложнее, нужна длительная, тщательная разведка. Судя по всему, ему предстоит провести тут довольно много времени. А потому нужно раздобыть денег в количестве, заметно большем, чем суммы, которые обычно носят при себе отдельные индивиды.

На следующий день он занялся тем, что проследил движение денег до обильного их источника. Обнаружив этот источник, он начал тщательно его изучать. Говоря на жаргоне преступного мира, он примеривался к банку.

Человек, который, переваливаясь, шел по коридору, весил центнера полтора, о чем свидетельствовали двойной подбородок и внушительный живот. На первый взгляд — просто неуклюжий толстяк. Но первое впечатление бывает обманчиво. Таким телосложением, например, обладал не один чемпион мира по классической борьбе в тяжелом весе.

Эдвард Райдер, правда, чемпионом не был, но при случае мог расшвырять десяток нападающих в таком стиле, что окажись там случайно владелец спортивного зала, он предложил бы Эдварду ангажемент.

Он остановился перед дверью из матового стекла и надписью:

«Следственный отдел министерства финансов США». Постучав по стеклу тяжелым кулаком, он вошел и, не дожидаясь ответа, сел без приглашения.

Остролицый субъект, сидевший за большим письменным столом, выразил легкое неудовольствие, но сказал только:

— Эдди, у меня есть для вас довольно паршивое дельце.

— Другого от вас и не дождешься! — Райдер уперся большими руками в большие колени. — И что на этот раз? Еще один незарегистрированный гравер наводнил рынок своими изделиями?

— Нет. Ограбление банка.

Райдер нахмурился. Его густые брови задергались.

— А я думал, что нас интересуют только фальшивые деньги и незаконные валютные операции. Какое нам дело до медвежатников? Ими, по-моему, занимается полиция.

— Они увязли.

— Если банк застрахован, они могут обратиться в ФБР.

— Он не застрахован. Мы протянули им руку помощи. Вашу руку.

— С какой, собственно, стати?

Его собеседник сделал глубокий вдох и принялся быстро объяснять:

— Какой-то ловкач нагрел Первый нортвудский банк на двенадцать тысяч долларов — и никто не знает как. Начальник нортвудской полиции капитан Гаррисон утверждает, что тут сам черт ногу сломит. По его словам выходит, что кому-то, в конце концов, удалось разработать методику нераскрываемого преступления.

— Ясно, он другого не скажет, если оказался в тупике. Ну, а нас зачем приплели?

— В ходе следствия Гаррисон обнаружил, что в одной из похищенных пачек было сорок стодолларовых бумажек с последовательными номерами. Эти номера известны. Остальные — нет. Он позвонил нам в надежде, что грабитель начнет ими расплачиваться и мы сможем их проследить. С ним разговаривал Эмблтон, и его заинтересовала идея нераскрываемого преступления.

— Ну, и…

— Он посоветовался со мной, и мы оба согласились, что если кто-то и правда научился шить без нитки, для экономики он окажется опаснее, чем крупный фальшивомонетчик.

— Ах, так… — с сомнением протянул Райдер.

— Тогда я посоветовался в верхах. И Баллантайн решил, что нам имеет смысл вмешаться — на всякий случай. Я выбрал вас. Человеку с вашим весом полезно поразмяться. — Он пододвинул к себе папку и взял ручку. — Поезжайте в Нортвуд и подсобите капитану Гаррисону.

— Сегодня я обещал пестовать младенца.

— Не говорите глупости. Это очень серьезно.

— Я дал жене честное слово, что я…

— А я дал слово Баллантайну и Гаррисону, что вы разберетесь в этом деле, — нахмурясь, перебил начальник. — Хотите сохранить свою работу или нет? Ну так позвоните жене и скажите ей, что служебный долг — прежде всего.

— А, ладно! — Райдер вышел, хлопнув дверью, свирепо протопал по коридору, вошел в телефонную будку и двадцать две минуты объяснял жене про служебный долг.

* * *
Высокий, сухопарый начальник нортвудской полиции Гаррисон был сыт этим делом по горло. Он сказал:

— Зачем я буду вам все это рассказывать? Свидетельские показания лучше сведений, полученных из вторых рук. А у меня тут ждет очевидец. Я послал за ним, когда узнал, что вы едете. — Он нажал кнопку селектора. — Пошлите ко мне Эшкрофта.

— А кто он такой?

— Старший кассир Первого банка, довольно-таки перепуганная личность.

— И, обращаясь к вошедшему свидетелю, он пояснил:

— Это мистер Райдер, следователь по особо важным делам. Он хотел бы выслушать вашу историю.

Эшкрофт сел, устало потирая лоб. Седой, подтянутый, элегантно одетый человек лет шестидесяти. Райдер мысленно отнес его к тому типу педантичных, немного брюзгливых, но в целом надежных людей, которых принято называть столпами общества.

— Я уже рассказывал ее не меньше двадцати раз, — пожаловался Эшкрофт.

— И с каждым разом она выглядит все более нелепо. У меня голова кругом идет. Я не в состоянии найти мало-мальски правдоподобного…

— Не волнуйтесь, — мягко сказал Рейдер. — Просто изложите мне факты, которые вам известны.

— Каждую неделю мы выплачиваем фабрике стеклянной посуды компании «Дакин» что-то между десятью и пятнадцатью тысячами долларов — общую сумму заработной платы ее рабочих и служащих. Накануне фабрика присылает нам распоряжение о выплате с точным указанием суммы и купюр, в которых она хочет ее получить. И к следующему утру у нас все бывает готово.

— А утром?

— С фабрики приезжает кассир с двумя охранниками. Приезжает он всегда около одиннадцати. Не раньше чем без десяти одиннадцать и не позже чем в десять минут двенадцатого.

— Вы знаете его в лицо?

— У них два кассира, мистер Суэйн и мистер Летерен. За деньгами приезжает иногда тот, иногда другой. Попеременно. То один уходит в отпуск, то заболевает, то занят на фабрике — тогда его подменяет другой. Я хорошо знаю их обоих уже несколько лет.

— Хорошо, продолжайте.

— Кассир привозит с собой запертый кожаный чемоданчик и ключ от него.

Он отпирает чемоданчик и отдает его мне. Я кладу деньги в чемоданчик так, что он их считает, и возвращаю его вместе с квитанцией. Он запирает чемоданчик, кладет ключ в карман, расписывается в квитанции и уходит. Я подшиваю квитанцию, на чем все дело и кончается.

— Это небрежность, — заметил Райдер, — когда чемоданчик и ключ находятся у одного человека.

Ему ответил Гаррисон:

— Мы это проверяли. Ключ находится у охранника. Он отдает его кассиру, когда они приезжают в банк, и забирает обратно после того, как кассир получит деньги.

Проведя языком по пересохшим губам, Эшкрофт продолжал:

— В прошлую пятницу мы приготовили для фабрики двенадцать тысяч сто восемьдесят два доллара. В зал вошел мистер Летерен с чемоданчиком. Ровно в половине одиннадцатого.

— Откуда вы это знаете? — перебил Райдер. — Вы посмотрели на часы?

Почему?

— Я посмотрел на часы потому, что немного удивился. Он приехал раньше обычного. Я ждал его только минут через двадцать.

— И было половина одиннадцатого? Вы уверены?

— Абсолютно уверен, — ответил Эшкрофт так, словно это было единственное, в чем он не сомневался. — Мистер Летерен подошел к барьеру и протянул мне чемоданчик. Я поздоровался с ним и сказал, что сегодня он что-то рано к нам выбрался.

— И что он ответил?

— Точных слов я не помню. У меня не было причин запоминать его ответ, а к тому же я в тот момент укладывал деньги в чемоданчик. — Эшкрофт сдвинул брови, напрягая память. — Он сказал что-то банальное — что лучше прийти рано, чем опоздать.

— Что было дальше?

— Я отдал ему чемоданчик и квитанцию. Он запер чемоданчик, расписался и вышел.

— И все? — спросил Райдер.

— Если бы! — ответил Гаррисон и подбадривающе кивнул Эшкрофту. — Ну-ка расскажите ему остальное.

— Без пяти одиннадцать, — продолжал кассир, растерянно глядя перед собой, — мистер Летерен вернулся, положил чемоданчик на барьер и вопросительно посмотрел на меня. Поэтому я спросил: «Что-нибудь случилось, мистер Летерен?» А он ответил: «Насколько мне известно, нет. А что?»

Эшкрофт смолк и снова потер лоб. Райдер сказал:

— Не торопитесь. Мне нужно, чтобы вы изложили все как можно подробнее и точнее.

Эшкрофт взял себя в руки.

— Я ответил, что все должно быть в порядке, так как деньги пересчитывались трижды. Тогда он с некоторым нетерпением заявил, что это его не интересует: пусть их пересчитывали хоть пятьдесят раз, но не могу ли я поторопиться, потому что его ждут на фабрике.

— И это вас слегка ошарашило? — предположил Райдер с угрюмой улыбкой.

— Я совершенно растерялся. Мне показалось, что он шутит, хотя он не производит впечатления человека, находящего удовольствие в глупых розыгрышах. Я сказал, что уже отдал ему деньги полчаса назад. Он спросил, не свихнулся ли я. Тогда я позвал Джексона, младшего кассира, и он подтвердил мои слова. Он видел, как я укладывал деньги в чемоданчик.

— А он видел, как Летерен их унес?

— Да. И сразу об этом сказал.

— И что же ответил Летерен?

— Он сказал, что хочет видеть управляющего. Я проводил его к мистеру Олсену. Через минуту мистер Олсен позвонил, чтобы я принес ему квитанцию. Я вынул ее из папки и обнаружил, что на ней нет никакой подписи.

— Совсем никакой?

— Да. Я ничего не мог понять. Я же своими глазами видел, как он расписывался на этой квитанции. И все-таки в этой строке ничего не было. Ни малейшей черточки. — Он расстроенно помолчал и докончил:

— Мистер Летерен потребовал, чтобы мистер Олсен кончил меня расспрашивать и вызвал полицию. Я оставался в кабинете управляющего до прибытия мистера Гаррисона.

Райдер, подумав, спросил:

— А Летерена оба раза сопровождали одни и те же охранники?

— Не знаю. Я их вообще не видел.

— То есть вы хотите сказать, что он был без охраны?

— Они не всегда входят в зал, — ответил за кассира Гаррисон. — Я проверял и перепроверял, пока не зашел в тупик.

— И что же вы узнали по дороге туда?

— Охранники сознательно меняют свое поведение так, чтобы тот, кто задумал ограбление, не знал, где они будут находиться в ту или иную поездку. Иногда они оба сопровождают кассира до барьера и назад. Иногда они ждут у входа и наблюдают за улицей. Или же один остается в машине, а другой расхаживает перед банком…

— Я полагаю, они вооружены?

— Конечно. — Гаррисон посмотрел на Райдера с легкой усмешкой. — Оба охранника клянутся, что в прошлую пятницу они сопровождали Летерена в банк один раз. И приехали туда без пяти минут одиннадцать.

— Но ведь он был в банке в половине одиннадцатого! — возразил Эшкрофт.

— Он это отрицает, — сказал Гаррисон. — И охранники тоже.

— По словам охранников, они вошли в банк? — спросил Райдер, выискивая дополнительные противоречия.

— Не сразу. Они ждали у входа, пока длительное отсутствие Летерена их не встревожило. Они вошли в зал, держа руки на пистолетах. Но Эшкрофт их увидеть не мог, так как он уже был в кабинете Олсена.

— Ну, вы сами видите, как обстоит дело, — сказал Райдер, внимательно глядя на злополучного Эшкрофта. — Вы утверждаете, что Летерен получил деньги в половине одиннадцатого. Он утверждает, что не получал их. Одно исключает другое. У вас есть какие-нибудь объяснения?

— Вы мне не верите, ведь так?

— Почему же? Я пока не делаю выводов. Мы столкнулись с противоречивыми показаниями. Но отсюда вовсе не следует, что один из свидетелей сознательно лжет и что именно в нем следует заподозрить преступника. Кто-то из них может говорить, как ему кажется, совершенную правду — и искренне заблуждаться.

— Вы имеете в виду меня?

— Не исключено. Вы ведь не непогрешимы. Непогрешимых людей не бывает.

— Райдер наклонился вперед, придавая особый смысл своим словам. — Будем считать, что факты верны. Если вы сказали правду, значит, деньги были взяты в половине одиннадцатого. Если Летерен сказал правду, значит, он их не брал. Соединим эти факты, и что же мы получим? Ответ: деньги унес кто-то, кто не был Летереном. И если это окажется так, значит, вас ввели в заблуждение.

— Нет! Я не обознался, — возразил Эшкрофт. — Я знаю, кого я видел. Я видел Летерена и только его. Или я должен допустить, что не могу доверять собственным глазам!

— Вы ведь это уже допустили, — заметил Райдер.

— Ничего подобного.

— Вы сказали нам, что смотрели, как он подписывает квитанцию. Вы собственными глазами видели, как он ставил свою подпись. — Райдер сделал выжидательную паузу, но кассир не сказал ни слова. — Однако никакой подписи на квитанции не оказалось.

Эшкрофт угрюмо молчал.

— Если вы могли заблуждаться относительно подписи, то вы могли заблуждаться и относительно того, кто подписывал.

— Я не страдаю галлюцинациями.

— Да? — сухо сказал Райдер. — Ну, а квитанция, как вы это объясните?

— Я ничего не обязан объяснять, — внезапно вспылил Эшкрофт. — Я изложил вам факты. А объяснить их — ваше дело.

— Справедливо, — согласился Райдер. — И мы не обижаемся, когда нам об этом напоминают. Надеюсь, вы не обидитесь, что вас так долго расспрашивали об одном и том же? Спасибо, что вы согласились прийти.

— Рад быть полезным, — и Эшкрофт с видимым облегчением вышел из комнаты.

Гаррисон сунул в рот зубочистку, пожевал ее и объявил:

— Не дело, а черт знает что. Еще день-другой, и вы пожалеете, что вас прислали сюда учить меня уму-разуму.

Задумчиво разглядывая начальника полиции, Райдер процедил:

— Я приехал не для того, чтобы учить вас, а чтобы помочь вам, так как вы заявили, что вам нужна помощь. Ум хорошо, а два — лучше. Сто умов лучше десяти. Но если вы предпочтете, чтобы я отправился восвояси…

— Ерунда, — сказал Гаррисон. — В такие моменты я на всех огрызаюсь.

Мое положение не похоже на ваше. Если кто-то грабит банк у меня под носом, он делает из меня идиота. А вам понравилось бы быть и начальником полиции и идиотом?

— Последнее определение я принял бы только, если признал, что потерпел полное поражение. Вы и это признаете?

— И не думаю.

— Так хватит кусаться. Нам есть над чем подумать. В этой истории с квитанцией кроется что-то очень странное. Ни с чем не сообразное.

— По-моему, все ясно, как день, — возразил Гаррисон. — Либо Эшкрофт был обманут, либо обманулся сам.

— Не в этом дело, — сказал Райдер. — Непонятно другое. Если считать, что они с Летереном оба говорят правду, то деньги забрал кто-то еще, какой-то неизвестный. И я не могу понять, зачем было преступнику отдавать квитанцию неподписанной с риском, что его тут же разоблачат? Не проще ли ему было расписаться за Летерена? Так почему же он этого не сделал?

Гаррисон задумался.

— Может быть, он боялся — а вдруг Эшкрофт заметит, что подпись подделана, вглядится в него повнимательнее и поднимет тревогу?

— Если он сумел выдать себя за Летерена, то, наверное, мог бы научиться подделывать его подпись.

— Ну, а если он не подписался, потому что неграмотен? — предположил Гаррисон. — Я знавал бандитов, которые научились писать только за решеткой.

— Может быть, — согласился Райдер. — Но в любом случае главное подозрение пока падает на Эшкрофта и Летерена. И следует точно установить, виновны они или нет, прежде чем мы начнем дальнейшие розыски. Я думаю, вы обоих уже проверили?

— Еще бы! — воскликнул Гаррисон и скомандовал в селектор:

— Пришлите мне папку по Первому банку. — Начнем с Эшкрофта. Финансовое положение хорошее, в прошлом все чисто, превосходная репутация, никаких оснований стать банковским грабителем. Джексон, младший кассир, в какой-то мере подтверждает его показания. И спрятать деньги Эшкрофт нигде не мог. Мы обыскали банк сверху донизу, и в течение этого времени Эшкрофт все время был под наблюдением. И ничего не нашли. Дальнейшее следствие выявило ряд обстоятельств, говорящих в его пользу… Подробности я расскажу вам позднее.

— Вы убеждены в его невиновности?

— Почти, но не совсем, — ответил Гаррисон. — Он мог отдать деньги сообщнику, загримированному под Летерена. В таком случае в банке их прятать бы не пришлось. Эх, если бы обыскать его дом как следует! Одна бумажка с известным номером сразу все поставила бы на свое место! Но судья Мексон отказался подписать ордер на обыск за недостаточностью оснований. Сказал, что для этого требуются более веские подозрения. Вообще-то говоря, он прав.

— А фабричный кассир Летерен?

— Ему пятьдесят восемь лет. Убежденный холостяк. Не стану пересказывать вам его биографию. Ведь он не может быть виновным.

— Вы уверены?

— Судите сами. Фабричная машина стояла перед конторой все утро до десяти часов тридцати пяти минут. Затем в нее сели Летерен и охранники, чтобы ехать в банк. Раньше чем за двадцать минут они добраться до банка не могли. У Летерена просто не было времени, чтобы заехать в банк раньше на каком-то другом автомобиле, вернуться на фабрику, взять охранников и снова туда отправиться.

— Не говоря уж о необходимости успеть в промежутке где-то спрятать добычу, — вставил Райдер.

— Нет, сделать этого он не мог. Кроме того, сорок свидетелей на фабрике подтверждают, что Летерен был там все время с той минуты, как пришел на работу в девять; и до десяти тридцати пяти, пока он не уехал в банк. Полное алиби. По-видимому, его сразу можно сбросить со счетов. — Гаррисон скривил губу и добавил:

— С тех пор мы нашли свидетелей, которые видели, как в десять тридцать он входил в банк.

— Другими словами, они подтверждают показания Эшкрофта и Джексона?

— Да. Я сразу же послал всех своих людей прочесать улицу до конца и ближайшую поперечную улицу. Ну, обычная паршивая будничная работа. Они разыскали троих свидетелей, готовых показать под присягой, что видели, как Летерен входил в банк в десять тридцать. Они его не знают, но опознали по фотографии.

— А его машину они заметили? Описали ее?

— Машину они не видели. Он шел пешком, неся чемоданчик. И заметили они его только потому, что какая-то дворняжка вдруг взвыла и бросилась от него со всех ног. Ну, они и подумали, что он ее пнул, только не поняли — за что.

— Они утверждали, что он ее пнул?

— Нет.

Райдер задумчиво потер оба своих подбородка.

— Так чего же она взвыла и удрала? Просто так собаки этого не делают.

Либо ее ударили, либо она чего-то испугалась.

— Ну и что? — Гаррисону было не до дворняжек. — Еще ребята разыскали человека, который говорит, что видел, как Летерен несколько минут спустя выходил из банка с чемоданчиком. Никаких охранников этот человек не заметил. Он говорит, что Летерен пошел по улице так, словно ни о чем не беспокоился, но потом остановил такси и уехал.

— Вы нашли шофера?

— Да. Он тоже узнал его по фотографии, которую мы ему показали.

Заявил, что отвез Летерена к кинотеатру «Камея» на Четвертой улице, но не видел, вошел он туда или нет. Просто высадил его, получил деньги и уехал. Мы допросили служащих «Камеи», обыскали там все. И ничего не нашли. Но рядом — автобусная станция. Мы вымотали там у них все жилы, но ничего не узнали.

— И это пока все?

— Не совсем. Я позвонил в министерство финансов и сообщил им номера банкнот. В восьми штатах я объявил розыск человека с приметами Летерена. Пока мы разговариваем, мои ребята с его фото прочесывают все отели и меблирашки. Он где-то притаился — возможно, у нас же в городе. Но что еще предпринять, я не знаю.

Райдер заметил:

— Превосходная репутация, финансовое благосостояние и отсутствие явного мотива — все это стоит куда меньше свидетельских показаний. У человека могут быть тайные причины. Например, ему почему-то необходимо немедленно достать двенадцать тысяч долларов, а времени получить их законным путем под страховку, акции или облигации у него нет. Скажем, ему дано только двадцать четыре часа, чтобы раздобыть выкуп.

Гаррисон спросил:

— Вы считаете, нам следует проверить, все ли родственники Эшкрофта и Летерена живы и здоровы и не исчезал ли кто-нибудь из них в последние дни?

— Как сочтете нужным. Сам я считаю, что ничего, кроме лишних хлопот, это не даст. Похититель знает, что ему грозит смертная казнь. Так станет ли он рисковать из-за каких-то жалких двенадцати тысяч, когда может с тем же успехом выбрать жертву побогаче и назначить выкуп побольше? К тому же, даже если проверка принесет положительные результаты, это не объяснит, как был осуществлен грабеж, и не даст нам доказательств, которые суд и присяжные могли бы счесть убедительными.

— Пожалуй, — согласился Гаррисон. — Тем не менее проверка не помешает. Мне самому ничего и делать не придется. Если не считать жены Эшкрофта, все их родственники живут в других городах. Надо будет просто связаться с тамошней полицией.

— Как хотите. И раз уж мы принялись шарить впотьмах, так поручите кому-нибудь узнать, нет ли у Летерена на заднем плане бездельника-братца, способного извлечь выгоду из их сходства. А вдруг Летерен — многострадальная половина пары близнецов-двойников?

— В этом случае, — проворчал Гаррисон, — он стал его сообщником с той минуты, как утаил от нас существование такого брата.

— С юридической точки зрения, конечно. Но ведь можно взглянуть на дело и по-человечески. Человек, который боится позора, сам на него напрашиваться не станет. Будь у вас брат — матерый рецидивист, стали бы вы разглашать это?

— Просто так — нет. В интересах правосудия — да.

— Люди же не одинаковы. И слава богу, что так! — Райдер нетерпеливо пожал плечами. — Ну с теми, на кого прямо падает подозрение, мы покончили.

Посмотрим, что можно сказать о третьем и неизвестном.

— Я уже говорил вам, что объявил розыск человека с приметами Летерена, — ответил Гаррисон.

— Да, я помню. По-вашему, это может что-то дать?

— Трудно сказать. Возможно, он мастер переодевания. В этом случае сейчас он уже совсем не похож на того человека, которого видели свидетели. Если же сходство это — настоящее, большое и не поддающееся маскировке, розыск скорее всего даст результаты.

— Пожалуй. Однако если речь идет не о кровном родстве — а этот вариант вы все равно проверяете, — то сходство скорее всего искусственное. Слишком уж велико было бы совпадение. Будем исходить из того, что оно искусственное. Какие мы можем сделать из этого выводы?

— Оно было слишком уж большим, — заметил Гаррисон. — Настолько большим, что обмануло нескольких свидетелей. Таким большим, что становится немного не по себе.

— Вот именно, — подхватил Райдер. — И ведь столь одаренный художник своего дела сможет повторить то же самое снова и снова, подыскивая подходящую жертву примерно одного с собой сложения. Следовательно, сходство между ним и Летереном может быть не больше, чем между мной и цирковым тюленем. У нас нет его настоящих примет, и это серьезная помеха. И пока мне не приходит в голову, как мы могли бы установить его подлинный облик.

— Мне тоже, — сказал Гаррисон уныло.

— Впрочем, у нас есть еще шанс: десять против одного, что сейчас он выглядит так, как раньше — до своего трюка. Ему незачем было прибегать к маскараду, пока он проводил примерку и разрабатывал свой план. Грабеж прошел гладко, как по расписанию, и, значит, все до последней мелочи было предусмотрено заранее. А такого рода работа требует долгих предварительных наблюдений. Он не мог за один раз выяснить, каков порядок получения денег, и запомнить наружность Летерена. Разве что он чтец мыслей на расстоянии.

— Я в это не верю, — объявил Гаррисон. — Как в астрологов и ясновидящих.

Не слушая, Райдер продолжал:

— Следовательно, некоторое время до грабежа он жил в городе или в его окрестностях. Довольно много людей должны были его постоянно видеть и могли бы его описать. Ваши ребята, бегая по пивным с фотографиями, его не найдут, потому что он не похож на эту фотографию. Нам нужно установить, где он жил, и узнать, как он выглядит.

— Легче сказать, чем сделать!

— Вариант не из простых, но возьмемся за него. В конце концов мы чего-нибудь добьемся — хотя бы места в сумасшедшем доме… — Он умолк и задумался.

Гаррисон сосредоточенно уставился в потолок. Не подозревая об этом, оба прибегли к обычной для Земли замене гениального прозрения, которое случается так редко! Раза два Райдер открывал рот, словно собирался что-то сказать, во тут же снова его закрывал и опять погружался в размышления.

Наконец он все-таки сказал:

— Чтобы с такой уверенностью выдавать себя за Летерена, он ведь должен был не только придать себе внешнее сходство с ним, но и одеться точно так же, ходить той же походкой, вести себя точно так же, пахнуть так же…

— Он ничем не отличался от Летерена, — ответил Гаррисон. — Я допрашивал Эшкрофта, пока нам обоим не стало тошно. У него все было как у Летерена, вплоть до ботинок.

— А чемоданчик? — спросил Райдер.

— Чемоданчик? — на худом лице Гаррисона мелькнуло недоумение, тотчас сменившееся злостью на себя. — Тут вы меня поймали. Про чемоданчик-то я и не спросил. Тут я дал маху.

— Не обязательно. Возможно, и он тот же самый, но лучше бы проверить.

— Сейчас и проверим. — Гаррисон взял телефонную трубку, набрал номер и сказал:

— Мистер Эшкрофт, у меня к вам есть еще один вопрос. Чемоданчик, в который вы укладывали деньги, он был тот же, с которым всегда приезжали кассиры с фабрики?

Райдер тотчас услышал решительный ответ:

— Нет, мистер Гаррисон, это был новый чемоданчик.

— Что?! — взревел Гаррисон, багровея. — Почему же вы раньше молчали?

— Вы меня не спросили, вот я и не вспомнил. Но если бы и сам вспомнил, то не увидел в этом никакой важности.

— Послушайте, решать, что важно, а что — нет, это моя обязанность, а не ваша. — Он бросил на Райдера мученический взгляд и продолжал раздраженно:

— Так давайте выясним все раз и навсегда. Если не считать его новизны, чемоданчик был точно таким же, как тот, с которым приезжали кассиры?

— Нет, сэр. Но очень похожим. Такая же форма, такой же латунный замок, почти такие же размеры. Но он был чуть длиннее и на дюйм глубже. Я помню, что, укладывая деньги, удивился, зачем им понадобилось покупать второй чемоданчик, но потом решил, что они хотят, чтобы мистер Летерен и мистер Суэйн ездили каждый со своим чемоданчиком.

— А вы не заметили какого-нибудь отличительного признака? Ярлычок с ценой, марка фирмы, инициалы или еще что-нибудь?

— Ничего. Я ведь не смотрел специально. Не предвидя дальнейшего, я не мог…

Голос Эшкрофта оборвался на середине фразы, так как Гаррисон раздраженно швырнул трубку на рычаг. Он уставился на Райдера, который ничего не сказал.

— К вашему сведению, — заявил Гаррисон, — я пришел к выводу, что профессия уборщика общественных туалетов имеет множество преимуществ, и бывают времена, когда я испытываю большое искушение… — Он задохнулся и включил селектор.

— Есть там кто-нибудь свободный?

— Кастнер, шеф.

— Ну так пошлите его сюда.

Вошел сыщик Кастнер. Он был одет весьма элегантно и явно умел ориентироваться в пучине порока.

— Джим! — распорядился Гаррисон. — Слетайте-ка на стекольную фабрику и возьмите чемоданчик кассира. Только убедитесь, что это тот, который они берут с собой в банк. Побывайте с ним во всех галантерейных магазинах города и установите, кому и когда за последний месяц были проданы такие же чемоданчики. Если отыщете покупателя, то пусть он предъявит вам свой чемоданчик и скажет, где он был и что делал в половине одиннадцатого в прошлую пятницу.

— Будет сделано, шеф.

— Звоните мне, как только что-нибудь выясните.

После ухода Кастнера Гаррисон сказал:

— Чемоданчик был куплен специально для этого ограбления.

Следовательно, приобретен он скорее всего недавнои, вероятно, у нас в городе. Если в городских магазинах ничего выяснить не удастся, займемся соседними городами.

— Вы займитесь этим, — согласился Райдер, — а я тем временем тоже кое-что предприму.

— А что именно?

— Мы ведь живем в век науки и передовой техники. Мы располагаем широко развитыми и отлично действующими средствами связи, а также действенными системами сбора и хранения информации. Так воспользуемся тем, что у нас есть.

— Что вы задумали? — заинтересовался Гаррисон.

— Такой ловкий и легкий грабеж просто напрашивается на повторение. Не исключено, что преступник уже не раз пользовался своим способом и уж, во всяком случае, этим банком он не ограничится.

— Ну, и…

— У нас есть описание его внешности, хотя вряд ли это нам много даст.

Но, — Райдер подался вперед, — мы знаем его методы, и исходя из них мы можем…

— Да, верно.

— А потому сведем описание его личности к особенностям, замаскировать которые трудно, — к таким, как рост, вес, тип фигуры, цвет глаз. Остальное можно отбросить. И сжато его метод, указывая только факты. Все это мы можем уложить слов в пятьсот.

— А потом?

— В нашей стране имеется шесть тысяч двести восемь банков, из них шесть тысяч с лишним входят в Банковскую ассоциацию. Наш департамент снабдит Ассоциацию циркулярным письмом в количестве экземпляров, достаточном, чтобы разослать его всем ее членам. Они будут предупреждены о возможности грабежа, а если он все-таки повторится или что-то подобное уже имело место, мы сразу узнаем об этом во всех подробностях.

— Хорошая мысль! — одобрил Гаррисон. — Возможно, где-то начальник полиции ломает голову над двумя-тремя данными, которых не хватает нам, а мы в свою очередь могли бы сообщить ему кое-что интересное. И обмен сведениями даст и нам и ему все, что нужно для поимки преступника.

— Не исключено, что нам удастся значительно упростить процедуру, — сказал Райдер. — При условии, что мы имеем дело с рецидивистом. Если же нет, тогда ничего не выйдет. Но если он был прежде арестован за что-нибудь подобное, мы найдем его карточку в один момент. — Мечтательно посмотрев в потолок, он добавил:

— Вашингтонская картотека — это кое-что!

— Конечно, я про нее знаю, — сказал Гаррисон, — но видеть не видел.

— Одному моему приятелю, почтовому инспектору, она недавно сослужила неплохую службу. Он разыскивал типа, который продавал по почте фальшивые нефтяные акции. Он обморочил уже пятьдесят простаков с помощью отлично сработанных документов — заключения геологической разведки, лицензии и так далее. Никто из пострадавших его никогда не видел и потому не мог описать.

— Маловато для следствия!

— Конечно, но и этого хватило. Попытки почтовых властей расставить ему ловушку потерпели неудачу. Он был большой ловкач, а это уже само по себе улика. Несомненно, такой искушенный мошенник не мог не значиться в картотеке.

— И что было дальше?

— Его данные закодировали и вложили в скоростной экстрактор. Ну, словно дали ищейке понюхать платок. Вы и высморкаться бы не успели, как электронные пальцы уже ощупали сотни тысяч перфорированных карточек. Не тронув профессиональных убийц, грабителей и взломщиков разных категорий, они выбрали примерно четыре тысячи мошенников. Из них они отсортировали, скажем, шестьсот аферистов, специализирующихся на всучении несуществующих ценных бумаг. А из этих отобрали сотню оперирующих нефтяными псевдоакциями, после чего выделили тех двенадцать, кто ограничивал свою деятельность почтовыми отправлениями.

— Да, это заметно сузило район поиска, — согласился Гаррисон.

— Машина выбросила двенадцать карточек, — продолжал Райдер. — Будь данных больше, она бы сразу выдала одну-единственную карточку. А так их оказалось двенадцать. Впрочем, никакого значения это уже не имело. Быстрая проверка установила, что из этих двенадцати четверо уже умерло, а шестеро сидело за решеткой. Из оставшихся двух одного сразу нашли, и было точно установлено, что он тут ни при чем. Итак, остался только один. Почтовые власти теперь располагали его фамилией, фотографией, отпечатками пальцев, сведениями о его привычках, связях и обо всем прочем, кроме разве что брачного свидетельства его мамаши. Он был арестован через три недели.

— Неплохо. Но я не понимаю, почему они сохраняют в картотеке карточки тех, кто умер.

— Иногда новые данные позволяют установить, что давние преступления, оставшиеся нераскрытыми, — это дело их рук. А рабы картотек терпеть не могут незаконченных дел. Они готовы ждать хоть полжизни, лишь бы пометить их как закрытые. Обожают аккуратность, понимаете?

— Понимаю, — задумчиво ответил Гаррисон. — Казалось бы, преступник, попавший в картотеку, мог сообразить, что теперь следует начать честную жизнь или хотя бы изменить методы.

— Нет, они всегда повторяются. Попадают в колею и уже не могут из нее выбраться. Мне еще не приходилось слышать, чтобы фальшивомонетчик пошел в наемные убийцы или стал красть велосипеды. И наш молодчик снова проделает тот же трюк и практически теми же методами. Вот увидите! — Он кивнул в сторону телефона. — Не возражаете, если я закажу парочку междугородных разговоров?

— Сколько хотите. Я их не оплачиваю.

— Ну, в таком случае я закажу и третий. Женушка имеет право на то, чтобы о ней вспоминали.

— Валяйте! — Гаррисон встал и направился к двери, всем своим видом выражая глубочайшее отвращение. — А я поработаю где-нибудь еще. Меня всегда мутит, когда взрослый мужчина начинает ворковать и сюсюкать.

Посмеиваясь, Райдер взял телефонную трубку:

— Соедините меня с министерством финансов, Вашингтон, добавочный 417, мистер О'Киф.

Следующие двадцать четыре часа земные методы продолжали применяться с тем же утомительным упорством. Полицейские задавали вопросы владельцам магазинов, местным сплетницам, барменам, бывшим уголовникам, тайным осведомителям — короче говоря, всем тем, кто мог случайно что-то знать или что-то услышать. Сыщики в штатском стучали в двери, допрашивали тех, кто им отвечал, наводили справки о тех, кто отвечать отказался. Дорожная полиция проверяла мотели и кемпинги, допрашивала владельцев, управляющих, помощников. Шерифы объезжали фермы, где иногда сдавались комнаты.

В Вашингтоне одна машина выбросила шесть тысяч экземпляров циркулярного письма, а неподалеку другая машина печатала адреса на шести тысячах конвертов. Рядом с ней электронные пальцы, прощупывая миллионы перфорированных карточек, отыскивали специфическое расположение отверстий. В десятке больших и маленьких городов полицейские навели справки о некоторых людях, сообщили то, что узнали, по телефону в Нортвуд и занялись текущими делами.

Как обычно, прежде всего была получена стопка отрицательных ответов.

Все родственники Эшкрофта были целы и невредимы, и никто из них в последнее время не исчезал из дому. В семье Летерена не имелось ни одной черной овцы, брата-близнеца у него не было, а единственный брат, моложе его на десять лет и не особенно на него похожий, обладал безупречной репутацией, да и все утро пятницы провел у себя в конторе, что подтверждали надежные свидетели.

Ни один банк не сообщил о похищении денег ловким жуликом, загримированным под уважаемого клиента. Ни в меблированных комнатах, ни в отелях, ни в кемпингах не удалось обнаружить постояльца, хотя бы отдаленно похожего на Летерена.

В картотеке имелось сорок два мошенника, живых и мертвых, хитро ограбивших банки. Но их способы совсем не походили на примененный в этот раз. Машина с сожалением выдала ответ: «Не значится».

Однако достаточное число негативных факторов позволяло прийти к некоторым позитивным выводам. Обдумав полученные ответы, Гаррисон и Райдер сошлись на том, что Эшкрофта и Летерена можно считать непричастными к грабежу, что неизвестный преступник еще только начинает свою карьеру и первый успех побудит его повторить удавшуюся операцию и что, используя свой особый талант, он скрывается теперь под совсем другой личиной.

Первая удача выпала им в конце дня. В кабинет вошел Кастнер, сдвинул шляпу на затылок и сказал:

— Возможно, я кое на что набрел.

— А именно? — спросил Гаррисон, настораживаясь.

— Такие чемоданчики особым спросом не пользуются, и продает их только один магазин. За последний месяц им удалось сбыть три.

— Оплачивались чеками?

— Наличными, — и, угрюмо улыбнувшись разочарованию своего начальника, Кастнер продолжал:

— Но двое были давними уважаемыми клиентами. Оба купили свои чемоданчики недели три назад. Чемоданчики они мне предъявили и рассказали, как провели утро пятницы. Я проверил их истории — все совершенно верно.

— Ну, а третий покупатель?

— К этому я и веду, шеф. По-моему, он нам и требуется. Чемоданчик он купил накануне ограбления. И его никто не знает.

— Приезжий?

— Не совсем. Хильда Кассиди, продавщица, которая его обслуживала, подробно описала его. Говорит, что это пожилой тихий человечек с острым лицом. Похож на бальзамировщика, у которого болят зубы.

— Ну, а почему вы думаете, что он не приезжий?

— А потому, шеф, что кожаными изделиями в городе торгуют одиннадцать магазинов. Я ведь здешний, но и мне пришлось порыскать, прежде чем я отыскал тот, где имелись эти чемоданчики. Ну, этот служитель морга — решил я — тоже не сразу нашел то, что ему требовалось. А потому я еще раз прошелся по магазинам, спрашивая там уже прямо о нем.

— Ну?

— В трех вспомнили, что похожий по описанию человек интересовался товаром, которого они не держат, — он сделал многозначительную паузу. — Сол Бергмен из «Туриста» говорит, что его физиономия показалась ему знакомой. Кто он, Бергмен не знает и ничего к этому добавить не может. Но он уверен, что видел его раза два раньше.

— Может быть, он время от времени приезжает в город, а живет где-то не очень близко.

— И я так думаю, шеф.

— «Не очень близко» может означать любое место в радиусе ста миль, а то и дальше, — проворчал Гаррисон. Он кисло посмотрел на Кастнера. — Кто из них лучше всех его разглядел?

— Хильда Кассиди.

— Так везите ее сюда, и поживее!

— Уже привез, шеф. Дожидается в приемной.

— Молодец, Джин! — сказал Гаррисон, повеселев. — Давайте его сюда!

Кастнер вышел и вернулся с продавщицей. Это была высокая стройная девушка лет двадцати с умным лицом. Она сидела, положив руки на колени, и со спокойной деловитостью отвечала на вопросы Гаррисона, который старался как можно полнее выяснить, что еще она может вспомнить о внешности подозрительного покупателя.

— Опять то же! — пожаловался Гаррисон, когда она замолчала. — Ребятам придется еще раз обойти город и проверить, не знает ли кто-нибудь этого типа.

— Если он только приезжает в город, вам нужно будет заручиться содействием полиции других городов, — вмешался Райдер.

— Да, конечно.

— Но, возможно, мы сумеем облегчить их задачу, — Райдер посмотрел через стол на девушку. — Если мисс Кассиди согласится нам помочь.

— С удовольствием, если только сумею.

— Что вы еще придумали? — поинтересовался Гаррисон.

— Думаю заручиться услугами Роджера Кинга.

— А кто он такой?

— Художник в штате нашего департамента. Подрабатывает на стороне карикатурами. Он настоящий мастер. — Райдер снова повернулся к девушке. — Не могли бы вы завтра прийти сюда пораньше — на все утро?

— Если управляющий разрешит.

— Он разрешит. Это я беру на себя, — объявил Гаррисон.

— Вот и прекрасно, — сказал Райдер девушке. — Когда вы придете, мистер Кинг покажет вам фотографии разных людей. Вам нужно будет внимательно их рассмотреть и указать на те черты, которые напомнят вам лицо человека, купившего этот чемоданчик. Тут подбородок, там нос, еще где-то — рот. А мистер Кинг нарисует по ним словесный портрет и будет изменять его по вашим указаниям, пока сходство не станет полным. Ну как, справитесь?

— Конечно.

— Можно сделать даже лучше, — вмешался Кастнер. — Сол Бергмен до смерти обрадуется, если и его попросить помочь. Он такие штуки любит.

— Ну так пригласите его назавтра.

Когда Кастнер и девушка ушли, Райдер спросил у Гаррисона:

— У вас тут найдется кто-нибудь, чтобы размножить портрет?

— Конечно.

— Вот и хорошо. — Райдер повернулся к телефону. — Можно, я добавлю к счету еще цифру-другую?

— Мне-то все равно, пусть даже мэр при виде этого счета в обморок хлопнется, — ответил Гаррисон. — Но если вы намерены изливать в трубку первобытную страсть, так и скажите, чтобы я успел загодя убраться.

— На этот раз — нет. Возможно, она и тоскует, но долг прежде всего! — Он взял трубку. — Министерство финансов, Вашингтон, добавочный 338. Попросите Роджера Кинга.

* * *
Рисунок Кинга был разослан вместе с описанием и просьбой задержать человека, ему отвечающего. Всего через несколько минут после того, как они попали к адресатам, в кабинете Гаррисона зазвонил телефон. Он схватил трубку.

— Казармы полиции штата. Говорит сержант Уилкинс. Мы только что получили ваш пакет. Я знаю этого типа, он живет на моем участке.

— Кто он такой?

— Уильям Джонс. Владелец небольшого питомника на шоссе номер 4 часах в двух езды от вашего города. Довольно унылая личность, но ничего дурного о нем неизвестно. Я бы сказал, что он отъявленный пессимист, но человек честный. Хотите, чтобы мы его задержали?

— А вы уверены, что это он?

— На вашем рисунке его лицо, а больше я ничего утверждать не берусь.

В полиции я служу столько же, сколько и вы, и при опознании ошибок не делаю.

— Конечно, сержант. Мы будем очень вам благодарны, если вы пришлете его к нам для выяснения.

— Хорошо.

Он повесил трубку. Гаррисон откинулся на спинку стула и вперил взгляд в стол, взвешивая то, что услышал. Через несколько минут он сказал:

— Все-таки меня больше устроило, если бы этот Джонс в прошлом был, скажем, цирковым клоуном или эстрадным имитатором. Владелец питомника в двух часах езды от ближайшего города больше смахивает на простака-фермера, чем на ловкача, способного провернуть такое дело.

— Возможно, он только сообщник. Купил чемоданчик перед ограблением, потом спрятал деньги или стоял на стреме, пока грабитель был в банке.

Гаррисон кивнул.

— Ну, мы все выясним, когда он придет. И если он не сумеет доказать, что купил чемоданчик без всякой задней мысли, ему придется плохо.

— А если сумеет?

— Тогда мы вернемся к тому, с чего начали, — Гаррисон помрачнел, подумав об этом, но тут зазвонил телефон, и он схватил трубку. — Нортвудский полицейский участок.

— Говорит полицейский Клинтон, шеф. Я только что показал этот рисунок миссис Бастико. Она содержит меблированные комнаты. Дом 157 по Стивенс-стрит. Она клянется, что это Уильям Джонс, который жил у нее десять дней. Он явился к ней без багажа, но позже купил себе чемоданчик, вроде того, кассирского. В субботу утром он уехал, захватив чемоданчик. У него было уплачено вперед за четыре дня, но он ни слова про это не сказал и больше не возвращался.

— Подождите там, Клинтон. Мы сейчас подъедем, — Гаррисон причмокнул и сказал Райдеру:

— Ну, поехали!

Полицейская машина быстро доставила их к дому 157 по Стивенс-стрит.

Это было ветхое кирпичное здание с каменной лестницей, истертой тысячами подошв.

Миссис Бастико, чье топорное лицо украшали бородавки, воскликнула в добродетельном негодовании:

— У меня в доме еще никогда не бывало полиции. За все двадцать лет!

— Ну, зато в нем хотя бы теперь побывали порядочные люди, — утешил ее Гаррисон. — Так что вы можете сказать про этого Джонса?

— Да ничего особенного, — ответила она, все еще кипя. — Он почти все время запирался у себя. А у меня нет привычки вступать в разговоры с жильцами, если они ведут себя прилично.

— Он упоминал что-нибудь о том, откуда он приехал, или куда намерен отправиться дальше, или еще что-нибудь в том же роде?

— Нет. Он уплатил вперед, сказал мне свою фамилию, объяснил, что приехал по делам, а больше ничего. Он каждое утро куда-то уходил, вечером возвращался рано, всегда был трезвым и ни к кому не приставал.

— А к нему кто-нибудь приходил? — Гаррисон вытащил фотографию Летерена. — Вот этот человек, например?

— Ваш полицейский вчера показывал мне эту карточку. Я его не знаю. Я ни разу не видела, чтобы мистер Джонс с кем-то разговаривал.

— Гм-м-м… — разочарованно протянул Гаррисон. — Мы осмотрим его комнату. Вы не против?

Она неохотно провела их наверх, отперла дверь и предоставила им перерыть комнату, как им вздумается. Судя по лицу миссис Бастико, полиция вызывала у нее аллергию.

Они тщательно обыскали комнату-сняли с кровати простыни и матрас, передвинули всю мебель, перевернули коврики и даже отвинтили отстойник раковины и исследовали его содержимое. Полицейский Клинтон извлек из узкой щели между половицами маленький кусочек прозрачной розовой обертки и два странных семечка, похожих на удлиненные миндалины с сильным своеобразным запахом.

Убедившись, что в комнате больше нет ничего интересного, они увезли эти скудные результаты обыска в участок, откуда отправили их в криминалистическую лабораторию штата для анализа.

Три часа спустя в кабинет вошел Уильям Джонс. Он посмотрел мимо Райдера и, сердито уставившись на Гаррисона, который был в форме, спросил раздраженно:

— С какой это стати вы меня сюда приволокли? Я ничего не сделал!

— В таком случае чего же вам беспокоиться? — Гаррисон напустил на себя самый грозный вид. — Где вы были утром в прошлую пятницу?

— Это я вам сразу скажу, — с ехидством в голосе ответил Джонс. — Я был в Смоки-Фолсе, покупал запасные части для культиватора.

— Это же в восьмидесяти милях отсюда!

— Ну и что? От моего дома туда гораздо ближе. А запасных частей к культиватору здесь больше нигде не купишь. Может, вы знаете агента в Нортвуде? Назовите его мне, и я вам спасибо скажу.

— Ну, довольно об этом. Сколько времени вы там пробыли?

— Приехал туда в десять, уехал днем.

— Так вам понадобилось около пяти часов, чтобы купить какие-то запасные части?

— А я никуда не торопился! Купил еще кое-какие продукты. Пообедал там. Ну, и выпил.

— Значит, найдется много людей, которые смогут подтвердить, что видели вас там?

— А как же! — согласился Джонс с обескураживающей решительностью.

Гаррисон включил селектор и сказал кому-то:

— Привезите сюда миссис Бастико, Кассиди и Сола Бергмена. — Затем он снова вернулся к Джонсу. — Скажите мне точно, куда именно вы заходили, пока находились в Смоки-Фолсе, и кто вас видел в каждом из этих мест.

Он принялся быстро записывать все, что сообщал ему Джонс о своих покупках утром в пятницу. Кончив, он позвонил в полицейский участок Смоки-Фолс, быстро изложил суть дела, сообщил данные, полученные от Джонса, и попросил как следует их проверить.

Услышав его просьбу, Джонс вдруг встревожился:

— Можно мне теперь уйти? Мне работать нужно.

— Мне тоже, — сказал Гаррисон. — А куда вы запрятали кожаный чемоданчик?

— Какой чемоданчик?

— Новый, который вы купили днем в четверг.

Растерянно глядя на него, Джонс выкрикнул:

— Что это вы мне приписываете? Никаких чемоданчиков я не покупал! На черта мне сдался ваш чемоданчик?

— Вы еще скажете, что не жили в меблированных комнатах на Стивенс-стрит!

— И не жил. На вашей Стивенс-стрит мне делать нечего. Я туда и за деньги не пошел бы!

Спор продолжался двадцать минут. Джонс с ослиным упрямством утверждал, что весь четверг работал у себя в питомнике — как и все то время, когда он якобы жил в меблированных комнатах. Никакой миссис Бастико он не знает и не желает знать. Никогда в жизни никаких кожаных чемоданчиков он не покупал. Пусть устроят у него обыск — он ничего против не имеет, но если там окажется чемоданчик, значит, они сами его подбросили.

В дверь просунулась голова полицейского:

— Они здесь, шеф.

— Ладно. Приготовьте все для опознания.

Через десять минут Гаррисон провел Уильяма Джонса в заднюю комнату и поставил его в ряд вместе с четырьмя сыщиками и пятью добровольцами с улицы. Затем в комнату вошли Сол Бергмен, Хильда Кассиди и миссис Бастико. Они посмотрели на шеренгу и одновременно показали на одного и того же человека.

— Он самый, — сказала миссис Бастико.

— Это он, — подтвердила продавщица.

— И никто другой, — подхватил Сол Бергмен.

— Они у вас тут все с приветом! — объявил Джонс в полной растерянности.

Гаррисон увел троих свидетелей к себе в кабинет и попробовал установить, не допустили ли они ошибки. Они утверждали, что нет, что они абсолютно уверены: Уильям Джонс — это тот самый человек.

Гаррисон отпустил их, а Уильяма Джонса задержал до получения сведений из Смоки-Фолса. Результаты проверки пришли, когда двадцать четыре часа — максимальный срок, на который закон разрешает задерживать подозреваемого без предъявления ему обвинения, — уже почти истекли. Показания тридцати двух человек полностью подтверждали, что Джонс действительно был в Смоки-Фолсе с десяти до пятнадцати тридцати. Проверки на дорогах помогли установить весь его путь до этого городка и обратно. Несколько свидетелей показали, что видели его в питомнике в те часы, когда он якобы был в доме миссис Бастико. В доме и в питомнике Джонса был произведен обыск — ни чемоданчика, ни похищенных денег обнаружено не было.

— Ну, все! — проворчал Гаррисон. — Мне остается только выпустить его с самыми нижайшими извинениями. Что за паршивое, что за гнусное дело, где все принимают всех за кого-то еще?

Массируя подбородок, Райдер предложил:

— А не проверить ли нам и это? Давайте-ка поговорим с Джонсом еще раз, прежде чем вы его отпустите.

Джонс вошел, сгорбившись и сильно попритихнув: он был готов отвечать на любые вопросы, лишь бы скорее вернуться домой.

— Мы очень сожалеем, что причинили вам столько неудобств, — вежливо сказал Райдер. — Но при сложившихся обстоятельствах это было неизбежно. Мы столкнулись с чрезвычайно сложной проблемой. — Наклонившись вперед, он пристально посмотрел на Джонса:

— Постарайтесь вспомнить, не было ли случая, когда вас приняли за кого-то другого?

Джонс открыл было рот, снова его закрыл и наконец сказал:

— Ах, черт! Был такой случай. Недели две назад.

— Ну-ка, расскажите, — попросил Райдер, и его глаза заблестели.

— Я проехал Нортвуд, не останавливаясь, — мне нужно было в Саутвуд.

Пробыл там около часу, как вдруг какой-то тип окликнул меня с той стороны улицы. Совсем незнакомый. Я даже подумал, что он зовет кого-то другого. Но только он меня окликнул.

— А дальше что было? — нетерпеливо проговорил Гаррисон.

— Он меня спросил, как это я очутился тут. И вид у него был ошарашенный. Я ответил, что приехал на своей машине. Но он мне не поверил.

— Почему?

— Он сказал, что я шел пешком и голосовал. Он это знал потому, что сам подвез меня до Нортвуда. И добавил, что, высадив меня там, дальше нигде не останавливался и гнал так, что до Саутвуда его никто не обгонял. Он только сейчас поставил машину, пошел по улице и — бац! — я иду ему навстречу по другой стороне.

— А вы ему что сказали?

— Я сказал, что подвозил он не меня, а кого-то другого. Его же собственные слова это доказывают.

— Это поставило его в тупик, а?

— Он совсем растерялся. Подвел меня к своей машине и говорит: «Что же, значит, вы в ней не ехали?» Конечно, я сказал, что нет, и пошел своей дорогой. Сначала я подумал, что это какой-то розыгрыш. А потом решил, что у него не все дома.

— Нам придется найти этого человека, — раздельно сказал Райдер. — Расскажите все, что можете о нем вспомнить.

Джонс задумался.

— Ему под сорок. Одет хорошо, разговаривает гладко, смахивает на коммивояжера. В машине у него полно проспектов, цветных таблиц и жестянок с красками.

— В багажнике? Вы туда заглядывали?

— Нет, на заднем сиденье. Словно у него привычка хватать их в спешке, а потом бросать.

— Ну, а машина?

— «Флэш» последней модели. Двухцветный — зеленый с белыми крыльями.

Номера я не заметил.

Они расспрашивали Джонса еще десять минут, выясняя в подробностях, как выглядел и как был одет этот человек. Затем Гаррисон позвонил в полицию города и попросил провести розыск.

— Начните с москательных магазинов. Судя по всему, он коммивояжер какой-то фирмы, производящей краски. Наверное, там смогут сказать, кто у них был в тот день.

Ему обещали, что это будет сделано немедленно. Джонс отправился домой, сердясь, но и испытывая большое облегчение. Не прошло и двух часов, как его рассказ принес плоды. Гаррисону позвонили из города.

— В четвертом же магазине мы узнали все, что вас интересует. В торговле красками это личность известная. Бердж Киммелмен, представитель лакокрасочной компании «Акме» в Мэрионе, штат Иллинойс. Местопребывание в настоящее время неизвестно. Но, конечно, вы можете отыскать его через «Акме».

— Огромное спасибо! — Гаррисон положил трубку и тут же начал звонить в «Акме». После недолгого разговора он снова положил трубку и повернулся к Райдеру:

— Он сейчас едет где-то по шоссе милях в двухстах к югу. Вечером они созвонятся с ним, и завтра он будет здесь.

— Прекрасно.

— Да? — спросил Гаррисон с раздражением. — Мы сбиваемся с ног, разыскивая то одного, то другого, только чтобы тут же погнаться за третьим. Так может продолжаться без конца.

— Или же до чьего-то конца! — возразил Райдер. — Жернова человеческие мелют медленно, но очень тщательно.

Совсем в другом месте, на семьсот миль западнее, еще один человек занимался своей будничной работой. Организованные усилия могут быть очень внушительными, но действенность их удваивается, когда они вбирают в себя результаты индивидуальных трудов.

Человек, о котором идет речь, был остролицым и остроносым, жил в мансарде, питался в закусочных-автоматах, стучал на машинке бурыми от никотина пальцами, двадцать лет лелеял мечту написать Великий Американский Роман, но все не мог собраться.

Звали его Артур Килкард, что, естественно, сократилось в «Кильку», и был он репортером. Хуже того — репортером бульварной газетенки. Он беззаботно вошел в редакцию, но тут некто с язвой желудка и кислым лицом сунул ему листок.

— Вот, Килька. Еще один псих с летающим блюдцем. Отправляйся.

Килкард недовольно отправился выполнять поручение. Он отыскал указанный в записке дом и постучал. Дверь открыл юноша лет восемнадцати — двадцати с умным энергичным лицом.

— Вы Джордж Леймот?

— Совершенно верно.

— Я из «Звонка». Вы сообщили, что у вас имеется материал про блюдечко. Так?

Леймот брезгливо поморщился.

— Это вовсе не блюдце, и я этого слова не употреблял. Это сферический предмет искусственного происхождения.

— Предположим, что так. Где и когда вы его видели?

— В прошлую ночь и в позапрошлую. В небе.

— Прямо над городом?

— Нет, но его видно отсюда.

— Я вот его не видел. И, насколько мне известно, вы — единственный, кто его видел. Как вы это объясните?

— Рассмотреть его невооруженным глазом почти невозможно. У меня есть восьмидюймовый телескоп.

— Сами собрали?

— Да.

— Это дело не простое! — похвалил Арт Килкард. — А вы мне его не покажете?

После некоторых колебаний Леймот сказал «ладно» и повел его на чердак. И действительно, там стоял самый настоящий телескоп, задирая любопытный нос к раздвижной дверце в крыше.

— И вы видели ваш сферический предмет в эту штуку?

— Две ночи подряд, — подтвердил Леймот. — Надеюсь и сегодня за ним понаблюдать.

— Ну, и что он такое, по-вашему?

— Это ведь одни догадки, — уклончиво ответил юноша. — И могу сказать только, что он движется вокруг Земли по замкнутой орбите, имеет строго сферическую форму и, по-видимому, представляет собой искусственное сооружение из металла.

— А фотографии его у вас нет?

— К сожалению, я не располагаю необходимой аппаратурой.

— А не может тут вам помочь наш фотограф?

— Если у него есть подходящая камера.

Килкард задал еще десятка два вопросов и под конец сказал с сомнением в голосе:

— То, что вы видели, может увидеть в телескоп кто угодно. А в мире полно телескопов, и некоторые такие громадные, что сквозь них тепловоз проедет. Так почему же еще никто не прокричал об этом на весь мир? Как по-вашему?

Леймот ответил с легкой улыбкой:

— Те, у кого есть телескопы, не смотрят в них круглые сутки. А когда смотрят, то обычно изучают какие-то отдельные участки звездного неба. К тому же кто-то должен крикнуть первым. Потому-то я и позвонил в «Звонок».

— И правильно сделали! — одобрил Килкард, предвкушая собственный успех.

— Тем более, — продолжал Леймот, — что его видели и другие. Вчера вечером я позвонил трем знакомым астрономам. Они поглядели и тоже его увидели. Двое сказали, что позвонят в ближайшие обсерватории. Сегодня я отправил в обсерваторию полный отчет о своих наблюдениях и еще один — в научный журнал.

— О черт! — сказал Килкард, встревожившись. — Надо поторопиться, прежде чем какая-нибудь другая газетенка тиснет статеечку… — На его лице вдруг появилось подозрительное выражение. — Поскольку я сам этой сферической штуки не видел, мне надо проверить материал по другому источнику. Это вовсе не значит, что я думаю, будто вы врете. Но если я не стану проверять материал, мне придется искать другую работу. Не можете ли вы мне дать фамилию и адрес одного из ваших приятелей-астрономов?

Леймот сообщил ему адрес и проводил до дверей. Когда Килкард торопливо направился к телефонной будке, у дома Леймота резко затормозила патрульная полицейская машина. Килкард узнал полицейского в форме, сидевшего за рулем, но два дюжих субъекта в штатском на заднем сиденье были ему незнакомы. Это его удивило — как репортер с большим стажем он знал всех местных сыщиков и фамильярно называл их по имени. Издали он увидел, как двое неизвестных вылезли из машины, подошли к двери Леймота и позвонили.

Шмыгнув за угол, Килкард зашел в будку и набросал в аппарат побольше монет для междугородного разговора.

— Алан Рид? Моя фамилия Килкард. Я пишу на астрономические темы. Если не ошибаюсь, вы видели на небе неизвестный металлический предмет. Что-что?

— Он нахмурился. — Бросьте! Ваш приятель Джордж Леймот тоже его видел. Он сам мне сказал, что звонил вам вчера насчет этой штуки. — Он замолчал, прижимая трубку к уху. — Какой смысл повторять «ничего не могу сказать по этому поводу»? Послушайте, либо вы его видели, либо нет. А пока вы еще не сказали, что нет. — После новой паузы он спросил язвительно:

— Мистер Рид, вам кто-нибудь приказал держать язык за зубами?

Он дернул рычаг, опасливо поглядел на угол, бросил в автомат несколько монет и сказал кому-то:

— Говорит Арт. Если решите тиснуть этот материальчик, то вам придется поторопиться, и как! Он проскочит, только если вас не успеют остановить! — Он подождал, услышал щелчок подключенного диктофона и начал поспешно наговаривать ленту. Через пять минут он кончил, вышел из будки и осторожно заглянул за угол. Патрульная машина все еще стояла возле дома Джорджа Леймота.

Вскоре улицы наводнили газетчики с экстренным выпуском «Звонка». И сразу же множество газет в маленьких городах, получив с телетайпа ту же новость, запестрели сыпью двухдюймовых заголовков:

КОСМИЧЕСКАЯ СТАНЦИЯ В НЕБЕ — ЧЬЯ?

На исходе следующего утра Гаррисон упрямо занимался текущими делами.

В углу его кабинета Райдер, вытянув бревноподобные ноги, медленно и внимательно читал пачку напечатанных на машинке листов.

Пачка эта была плодом будничной работы очень многих людей. В ней, исключая некоторые пробелы, час за часом прослеживались передвижения некоего Уильяма Джонса, о котором было известно, что он — не настоящий Уильям Джонс. Его видели, когда он бродил по Нортвуду, тараща глаза, как провинциальный турист. Его много раз видели на главной улице, где он изучал расположенные там торговые заведения. Его видели в магазине самообслуживания примерно в то время, когда там у покупательницы был украден кошелек. Он обедал в кафе и ресторанах, пил пиво в барах и пивных.

Эшкрофт, Джонсон и еще один кассир вспомнили, что какой-то похожий на Джонса человек за неделю до ограбления несколько раз заходил в банк и задавал праздные вопросы. Летерен и его охранники припомнили, что некто, как две капли воды похожий на Уильяма Джонса, стоял поблизости, когда Летерен брал деньги в предыдущий раз. В целом эти по крохам собранные сведения покрывали почти все время, которое предполагаемый преступник провел в Нортвуде, — период, равный десяти дням.

Кончив читать, Райдер закрыл глаза и принялся вновь и вновь продумывать все подробности — в надежде натолкнуться на новую идею. Тем временем включенный приемник на полке продолжал извергать приглушенную, но негодующую речь радиокомментатора:

— …Теперь уже всему миру известно, что кому-то удалось запустить на орбиту космическую станцию. Всякий, у кого есть телескоп или даже сильный бинокль, может сам наблюдать ее по ночам. Так с какой же стати наше правительство делает вид, будто эта станция не существует? Если ее запустили не мы, так объявите об этом во всеуслышание, — тем, кто ее запустил, это ведь все равно известно. Если же она принадлежит нам, если ее туда забросили мы, то почему от нас это скрывают, когда она сама уже давно перестала быть тайной? Может быть, кто-то считает нас неразумными младенцами? Какие бюрократы присвоили себе право решать, о чем нас можно ставить в известность, а о чем — нет? С этим надо покончить! Правительству пора прервать молчание!

— Тут я с ним согласен, — сказал Гаррисон, поднимая голову от бумаг.

— Почему они не сделают прямо сказать, наша она или не наша? Кое-кто там слишком много на себя берет. Хороший пинок… — он замолчал и схватил телефонную трубку. — Нортвудский полицейский участок. — Пока он слушал, на его худом лице промелькнула целая гамма странных выражений, затем он положил трубку и сказал:

— С каждой минутой это дело становится все более дурацким.

— Что на этот раз?

— Семена. Лаборатория не смогла установить, что это такое.

— Не вижу ничего странного. Не могут же они знать все!

— Во всяком случае, они знают, когда орешек оказывается им не по зубам, — возразил Гаррисон. — А потому послали наши семечки какой-то нью-йоркской фирме, где про семена знают все. И только что получили ответ.

— Ну?

— Все тот же: науке неизвестны. В Нью-Йорке пошли даже дальше: отжали масло, а остаток подвергли всем возможным анализам. Результат: семена, не значащиеся ни в одном каталоге, — он испустил смешок, похожий на стон. — Они просят нас прислать им еще десяток этих неизвестных семян, чтобы они смогли их прорастить. Им интересно было бы узнать, что вырастет.

— Выбросьте все это из головы, — посоветовал Райдер. — Семян у нас больше нет, и мы не знаем, где их можно достать.

— Но у нас есть кое-что поинтереснее, — продолжал Гаррисон. — С семенами мы послали розовую прозрачную обертку, помните? Я тогда думал, что это цветной целлофан. А лаборатория сообщает, что это вовсе не искусственная пленка. Она органического происхождения, имеет клетки и прожилки и, по-видимому, представляет собой кожицу неизвестного плода.

— …давно известно в теории и, как предполагают, разрабатывается в условиях строгой секретности, — бубнило радио. — Тот, кто осуществит это первым, получит неоспоримое стратегическое преимущество с военной точки зрения.

— Порой я перестаю понимать, какой был смысл рождаться, — пробормотал Гаррисон.

Селектор квакнул и объявил:

— Шеф, вас спрашивает какой-то Бердж Киммелмен.

— Давайте его сюда.

Вошел Киммелмен, щеголеватый, самоуверенный. По-видимому, он только обрадовался возможности отдохнуть от обычных дел, поспешив на помощь закону и порядку. Он сел, закинул ногу за ногу, расположился, как дома, и принялся-рассказывать свою историю:

— Просто черт знает что, капитан. Начать с того, что я никогда не беру в машину незнакомых людей. Но я остановился и подвез этого типа, хотя до сих пор не пойму, как это произошло.

— А где вы его подобрали?

— Примерно в полумиле за колонкой Сигера, если ехать в этом направлении. Он стоял на обочине, и я вдруг затормозил и распахнул перед ним дверцу. Я подвез его до Нортвуда, высадил, а сам рванул вперед, в Саутвуд. Только я там отошел от автомобильной стоянки, как вижу: он идет по той стороне улицы, — Киммелмен умолк и выжидательно посмотрел на них.

— Продолжайте, — сказал Райдер.

— Я его тут же окликнул и спросил, как это он очутился в городе раньше меня. А он сделал такие глаза, будто не понимал, о чем я говорю, — Киммелмен недоуменно пожал плечами. — Я над этим без конца ломал голову, но так ничего и не смог придумать. Я знаю, что подвез этого типа или его брата-близнеца. Но второго быть не может: ведь в таком случае он понял бы, почему я ошибся, и объяснил бы, что я, очевидно, подвез его брата, но он ничего подобного не сказал. И постарался вежливо прекратить разговор, как будто имел дело с ненормальным.

— Пока он ехал с вами, не говорил ли он чего-нибудь? — спросил Гаррисон. — Что-нибудь о себе, своей профессии, цели своей поездки?

— Ничего. Он на меня прямо как с неба упал.

— Тут все словно с неба упало, — кисло проворчал Гаррисон. — Неизвестные семена, кожица неведомых плодов, и… — он внезапно умолк, глаза широко раскрылись.

— …с подобной базой, любая страна окажется в положении, позволяющем диктовать…

Райдер подошел к приемнику, выключил его и сказал:

— Будьте любезны, подождите немного в приемной, мистер Киммелмен.

Когда коммивояжер вышел, он продолжал, обращаясь к Гаррисону:

— Ну, решайте же наконец, хватит вас удар или нет?!

Гаррисон закрыл рот, снова открыл, но не сумел издать ни звука. Его выпученные глаза, казалось, не могли вернуться в свои орбиты. Правой рукой он бессильно помахал в воздухе. Райдер взял телефонную трубку и, когда его соединили, сказал:

— О'Киф, что у вас там слышно по поводу этой космической станции?

— Вы мне только из-за этого звоните? А я как раз брался за трубку, чтоб связаться с вами.

— По какому поводу?

— Пришло одиннадцать ответов на циркулярное письмо. Первые девять из двух больших городов, а последние два — из Нью-Йорка. Ваш подопечный на месте не сидит. Держу пари на десять кокосовых орехов против одного, что следующий банк, который он попробует ограбить, будет в Нью-Йорке или его окрестностях.

— Вполне возможно. Но пока забудьте про него. Я вас спросил про станцию. Как у вас там реагируют на это?

— Гудят, как потревоженный улей. По слухам, астрономы заметили ату штуку и сообщили о ней еще за неделю до того, как газеты подняли шум. Если это так, значит, кто-то наверху пытался засекретить эти сведения.

— Зачем?

— А я откуда знаю! — вспылил О'Киф. — Как я могу ответить, почему кто-то делает глупости!

— Значит, вы считаете, что они должны были прямо сказать, наша это станция или нет, поскольку правда рано или поздно все равно выйдет на поверхность?

— Вот именно. Но вы-то чего этим так интересуетесь, Эдди? Какое отношение станция имеет к нашему делу?

— Я просто выражаю вслух мысль, которая произвела на Гаррисона противоположное действие. Он лишился дара речи.

— Какую еще мысль?

— Что эта космическая станция вовсе не станция. И что официальных сообщений не поступило потому, что специалисты оказались в тупике. Они же не могут что-нибудь сказать, если им нечего сказать, верно?

— Зато мне есть что сказать, — объявил О'Киф. — Займитесь делом! Если вы больше не нужны Гаррисону, то возвращайтесь. Хватит отдыхать за казенный счет!

— Послушайте, у меня нет привычки развлекаться междугородными телефонными разговорами. С одной стороны, в небе болтается нечто, и никто не знает, что это такое. С другой стороны, здесь, внизу, нечто имитирует людей, грабит банки, выбрасывает объедки неземного происхождения, и никто опять-таки не знает, что это такое. Два плюс два равняется четырем.

Попробуйте сами сложить.

— Эдди, вы свихнулись?

— Дайте я вам изложу все подробности, а потом судите сами. — Он быстро перечислил факты и закончил:

— Постарайтесь заинтересовать тех, к кому это имеет прямое отношение. Нам одним такое дело не по зубам. Обратитесь к тем, у кого есть власть и возможности справиться с такой проблемой. Заставьте их понять!

Он положил трубку и посмотрел на Гаррисона, который мгновенно обрел способность говорить:

— А я все-таки не в силах поверить. Какая-то фантастика. В тот день, когда я доложу мэру, что банк ограбил марсианин, в Нортвуде будет новый начальник полиции. А меня он отправит к психиатру.

— У вас есть другое объяснение?

— Нет. Это-то и хуже всего!

Выразительно пожав плечами, Райдер снова взял трубку и позвонил в лакокрасочную компанию «Акме». Затем вызвал из приемной Киммелмена.

— Очень вероятно, что вы нам завтра понадобитесь, а возможно, и в следующие дни тоже. Я только что звонил в вашу контору и договорился с ними.

— Не возражаю, — сказал коммивояжер, довольный возможностью побездельничать с разрешения начальства. — Тогда я отправлюсь снять номер.

— Но сперва скажите: этот ваш пассажир… был у него какой-нибудь багаж?

— Нет.

— Ни пакета, ни маленького свертка?

— Ничего, — решительно ответил Киммелмен.

Глаза Райдера заблестели.

— Возможно, нам повезло.

На следующий день по разным шоссе, успешно избежав внимания прессы, в Нортвуд приехали важные люди. Кабинет Гаррисона оказался битком набитым.

Среди приехавших были шишки из министерства финансов, генерал, адмирал, глава секретной службы, один из руководителей военной разведки, три директора ФБР, начальник контрразведки, а также их помощники, секретари и технические советники плюс букет ученых, включавший двух астрономов, специалиста по радиолокации, специалиста по управляемым снарядам и несколько растерянного старца, знатока муравьев, с международной репутацией.

Они молча — одни с интересом, другие скептически — выслушали исчерпывающий доклад Гаррисона. Он кончил и сел, выжидающе глядя на слушателей.

Первым заговорил представительный седой человек:

— Я склонен согласиться с вами, что вы разыскиваете существо из иного мира. Я не берусь говорить от лица присутствующих. Возможно, у них сложилось свое мнение. Однако, мне кажется, нет смысла тратить время на споры. Проще решить вопрос, поймав преступника. В этом и заключается стоящая перед нами задача. Каким способом мы бы могли его схватить?

— Обычные методы тут не подходят, —объявил директор ФБР. — Того, кто способен изменить свою внешность настолько убедительно, что и стоя с ним рядом, заметить подделку невозможно, изловить не так-то просто. Мы способны отыскать любого человека, если в нашем распоряжении будет достаточно времени, но не вижу, как мы можем выследить индивида, меняющего личности.

— Даже пришелец из другого мира не стал бы красть деньги, если бы они ему не были нужны, — заметил человек с пронзительными глазами. — Ведь больше нигде в космосе они хождения не имеют. Таким образом, можно предположить, что они ему были нужны. Однако деньги, кто бы их не тратил, имеют тенденцию иссякать. Когда он их израсходует, ему придется пополнить запас. И он попробует ограбить еще один банк. Если все банки страны превратить в ловушки, он будет пойман.

— Как это вы расставите ловушку тому, кого сами будете считать лучшим и наиболее уважаемым своим клиентом? — спросил директор ФБР и с ехидной усмешкой добавил:

— Если уж на то пошло, откуда вы знаете, что я — это не он?

Это предположение никого не обрадовало. Все тревожно переглянулись и умолкли, тщетно пытаясь найти решение проблемы.

Молчание нарушил Гаррисон.

— Откровенно говоря, я считаю, что искать по всему миру существо, которое способно выдавать себя за кого угодно, значит попусту терять время. Если он сумел в совершенстве скопировать двоих, то скопирует и двадцать и двести человек. Я думал об этом, пока у меня голова кругом не пошла, но не вижу, каким способом его можно опознать и схватить. Он же практически неуловим!

— Возможно, вы правы, — признал Райдер. — Но пока у вас нет никаких доказательств. — После некоторых колебаний он продолжал:

— Насколько я могу судить, есть только один способ поймать его.

— Какой же?

— Вряд ли он явился к нам навсегда. Да и эта штуковина в небе свидетельствует о том же. Для чего она? Я думаю, для того, чтобы доставить его обратно, когда он будет готов убраться восвояси.

— Ну? — нетерпеливо спросил кто-то.

— Чтобы забрать его, эта штука должна спуститься с высоты в несколько тысяч миль. Следовательно, ее нужно будет вызвать. Ему придется дать сигнал своей команде, если она у него есть. Или же, если она управляется автоматически, посадить ее с помощью дистанционного управления. В любом случае ему будет нужен передатчик.

— Если передача будет продолжаться недолго, мы не успеем засечь ее и… — начал какой-то скептик.

Райдер отмахнулся от него.

— Я имею в виду совсем другое. Нам известно, что он явился в Нортвуд без багажа. Это утверждает Киммелмен. Это утверждает миссис Бастико. Его неоднократно в различное время видели многочисленные свидетели, но, если не считать чемоданчика с деньгами, он никогда ничего с собой не носил. Даже если его цивилизация создала электронное оборудование, в десять раз более компактное и легкое, чем наше, все-таки передатчик дальнего действия будет слишком велик, чтобы носить его в кармане.

— Вы полагаете, что он его где-то спрятал? — спросил человек с пронзительным взглядом.

— Мне это кажется более чем вероятным. Но если он его спрятал, тем самым он ограничил свою свободу действий. Он не может посадить корабль там, где ему вздумается. Для этого ему надо будет вернуться к спрятанному передатчику.

— Но он мог спрятать передатчик где угодно. Не вижу, чем это нам поможет.

— Наоборот! — Райдер взял доклад Гаррисона и прочел несколько выдержек, делая ударения на самом важном. — Возможно, я ошибаюсь, но надеюсь, что нет. Какой бы облик он ни принимал, одного он замаскировать не мог — своего поведения. Если бы он замаскировался под слона и начал проявлять любопытство, он был бы очень правдоподобным слоном, но слоном любопытным.

— К чему вы клоните? — спросил генерал с четырьмя звездами на погонах.

— Судя по его промахам, он только-только явился на Землю. Если бы он провел где-то еще хотя бы пару дней, в Нортвуде он вел бы себя совсем по-другому. Ведь большинство свидетелей подчеркивают, что он все время что-то выглядывал и высматривал. Он совершенно не знал обстановки. Он держался как чужак, которому все в новинку. Если я прав, то Нортвуд был его первой остановкой. А это в свою очередь означает, что место осадки и, следовательно, место взлета должно находиться где-то поблизости. И скорее всего возле шоссе, где его подобрал Киммелмен.

Споры продолжались около получаса, а затем было принято решение, в результате которого развернулись поиски, которые возможны, только если за ними стоит вся государственная машина. Киммелмен проехал по шоссе пять миль и указал точное место, которое и стало исходной точкой всех операций.

Заправщиков на колонке Сигера допрашивали с величайшей тщательностью, но безрезультатно. Были найдены и допрошены шоферы, часто пользующиеся этим шоссе — местные жители, водители автобусов и грузовиков.

Немногочисленные обитатели редконаселенных холмов — мелкие фермеры, родяги, любители уединения и случайно оказавшиеся там люди были разысканы и подробно допрошены.

За четыре дня напряженной работы и бесконечных расспросов в круге диаметром в десять миль были обнаружены три человека, которые смутно припомнили, что вроде бы недели три назад они видели, как что-то упало с неба, а может, наоборот, и унеслось в него. Фермеру померещилось, что он видит вдали летающее блюдце, но он никому про это не сказал, опасаясь насмешек. Еще один фермер наблюдал странный свет над холмами, который тут же исчез, а шофер грузовика краешком глаза заметил неизвестный предмет, но, когда повернул голову, там уже ничего не было.

Каждый из троих показал место, где это произошло, и с помощью теодолита постарался поточнее установить, в какой точке неба он видел непонятное явление.

В результате на карте появился удлиненный треугольник площадью почти в квадратную милю. Теперь все внимание сосредоточилось на нем. Из его центра была описана окружность радиусом в две мили, после чего полицейские, помощники шерифов, национальная гвардия и многие другие принялись обыскивать местность внутри этой окружности фут за футом. Это была настоящая армия, вооруженная миноискателями и другими приборами, реагирующими на металлы.

За час до сумерек Райдер, Гаррисон и несколько высокопоставленных лиц услышали возбужденный крик и поспешили туда, где уже столпились все члены поисковой группы. Кто-то, подчиняясь тихому тиканью своего миноискателя, отвалил большой валун и увидел в яме под ним металлическую коробочку.

Коробочка была сделана из сизого металла. Длина ее равнялась двенадцати дюймам, ширина — десяти, а высота — восьми. В ее верхнюю грань было вделано шесть серебристых колец, по-видимому, служивших направленной антенной. Кроме того, на ней имелось четыре циферблата, установленных в разных позициях. И еще — небольшая кнопка.

Специалисты, уже готовые к такой находке, сразу принялись за работу.

Они сняли коробочку на цветную пленку во всех ракурсах, измерили ее, взвесили, положили обратно в яму и опять прикрыли валуном. На максимальной дистанции остались в засаде снайперы, снабженные ночными прицелами и скорострельными винтовками. Данные о внешнем виде передатчика были спешно отправлены в город, а между шоссе и тайником на земле были установлены микрофоны, провода которых вели туда, где снайперы ждали, не раздадутся ли во мраке крадущиеся шаги.

До рассвета в холмах заняли позицию и замаскировались четыре прожекторные команды и шесть зенитных батарей. Заброшенная ферма была использована под командный пост, а в амбаре расположилась радиолокационная установка.

Для всякого другого хватило бы засады с десятком дюжих полицейских.

Но не для этого существа, которое могло явиться в любом, самом неожиданном виде, например епископом в полном облачении. Однако если он пойдет к передатчику и достанет его…

Через два дня из города пришла машина и забрала передатчик. На его место была положена точнейшая его копия, однако не способная ничего призвать с неба. Земляне тоже умели неплохо имитировать.

Но на кнопку настоящего передатчика никто нажимать не стал. Время для этого еще не пришло. До тех пор пока корабль остается на орбите, его загадочный пассажир будет тешиться обманчивым сознанием своей безопасности и рано или поздно угодит в расставленную для него ловушку.

Земля была готова терпеливо ждать. И ждала четыре месяца.

Банк на Лонг-Айленде лишился восемнадцати тысяч долларов. Метод был тот же самый — вошел, получил, ушел, исчез. Известный сенатор осмотрел бруклинские военно-морские верфи, одновременно присутствуя на конференции в Ньюпорт-Ньюсе. Управляющий обошел телевизионные студии, размещенные на шести этажах небоскреба, с двадцатого по двадцать пятый, все время оставаясь в своем кабинете на десятом этаже. Пришелец успел уже узнать так много, что наглел все больше.

Переснимались чертежи, вскрывались сейфы, обследовались лаборатории.

Сталелитейные и военные заводы подверглись неторопливому и подробному осмотру. Начальник большого инструментального цеха сам водил по заводу самозваного гостя и давал ему необходимые объяснения.

Но даже у того, кто практически неуязвим, не все сходит гладко. Самый большой ум не гарантирует от ошибок. Хараша Вэнеш сделал большую глупость, когда в сомнительном баре достал из кармана плотную пачку крупных купюр. Его выследили до отеля. На следующий день, когда он вышел, за ним никто не следил, но, пока он вынюхивал очередные секреты Земли, в его номере произошла кража. Вернувшись, он обнаружил, что от денег, взятых в лонг-айлендском банке, не осталось ничего. Это означало перерыв в шпионаже: нужно было подоить третий банк.

И наконец он завершил свою работу. Обследовав одну из наиболее развитых областей этой планеты, он не счел нужным знакомиться с остальными. Все, что требовалось для целей андромедян, он уже узнал.

Располагая собранной им информацией, гипнотисты империи, включающей двести планет, могли в любую минуту без всякого труда прибавить к ней еще одну.

Неподалеку от колонки Сигера он вылез из машины и вежливо поблагодарил автомобилиста, который никак не мог понять, с какой стати он сделал такой большой крюк ради совершенно незнакомого человека. Стоя у обочины, Вэнеш смотрел вслед машине. Она уносилась прочь на бешеной скорости, словно водитель был очень зол на себя.

Крепко держа чемоданчик, набитый заметками и набросками, он оглядел местность и увидел то же, что видел четыре с лишним месяца назад. Тем, кто находился в пределах его гипнотического воздействия, он представлялся дородным и несколько самодовольным коммерсантом, который лениво осматривал холмы. Те же, кто находился вне этих пределов, были слишком далеко, чтобы невооруженным глазом увидеть что-либо, кроме неясной фигуры, издали напоминающей человека.

Но те, кто смотрел в подзорные трубы и бинокли с расстояния свыше мили, видели то, чем он был на самом деле. Существо не из этого мира. Нечто. Они могли бы сразу же его захватить. Но сочли это излишним: ведь все уже было давно готово к его приему.

Крепко прижимая к себе чемоданчик, он быстро пошел от шоссе прямо к тому месту, где был спрятан передатчик. Оставалосьтолько нажать кнопку, вернуться в Нортвуд, заглянуть в какую-нибудь забегаловку, выспаться и вернуться сюда. Корабль, следуя по лучу передатчика, приземлится здесь, но это займет ровно восемнадцать часов двадцать минут.

Подойдя к валуну, Вэнеш в последний раз настороженно осмотрелся.

Нигде ни души. Он откатил валун и почувствовал легкое облегчение, увидев, что его прибор лежит в яме — так, как он его и оставил. Нагнувшись, Вэнеш нажал на кнопку.

Из коробки с шипением вырвался одуряющий газ. Тут люди допустили ошибку. Они были убеждены, что он потеряет сознание по меньшей мере на сутки. Но ничего подобного не произошло. Его организм не был похож на человеческий, а потому он только закашлялся и кинулся бежать.

В шести ярдах от него из-за скалы выскочили четыре человека. Наведя на него винтовки, они крикнули, чтобы он остановился. Слева из-под земли выскочили еще десятеро и закричали то же самое. Он ухмыльнулся, показывая им зубы, которых на самом деле у него не было.

Он не мог заставить их сунуть дуло себе в рот. Но зато с его помощью они могли изрешетить друг друга. Не замедляя бега, он метнулся в сторону, чтобы уйти от линии огня. Четверо справа услужливо подождали, пока он не оказался в безопасном месте, а затем начали палить в десятерых. Те в свою очередь принялись поливать их свинцом.

Вэнеш продолжал бежать изо всех сил. Он мог бы с удобством развалиться на скале и просто подождать, пока люди не перестреляют друг друга, — при условии, что вне зоны его гипнотического воздействия не скрывается еще засада с оружием дальнего действия. Но он не хотел рисковать.

Разумнее всего было следующее: как можно скорее покинуть опасное место, вновь выйти на шоссе, забрать первый же автомобиль и опять исчезнуть в гуще многомиллионного населения этой страны. О том, как подать сигнал кораблю, он подумает на досуге в безопасном месте. Задача не была неразрешимой — ведь в случае необходимости он может стать и здешним президентом.

Опасения Вэнеша были вполне оправданы: в полумиле от него прятался плотный толстяк по имени Хэнк, который не стерпел такого трусливого и наглого бегства с фронта гражданской войны. Вспыльчивый Хэнк лежал за тяжелым пулеметом. Видел он не то, что видели те, кто находился ближе к беглецу, и, не слыша команды «отставить!», Хэнк повернул свой пулемет, хмуро посмотрел в прорезь прицела и нажал спуск. Пулемет оглушительно затрещал, его лента задергалась и загремела.

Несмотря на расстояние, он точно попал в цель. Хараша Вэнеш опрокинулся на бок, дернулся и больше не встал. Его неподвижное тело продолжало сотрясаться от ударов все новых и новых пуль. Он был мертв.

Гаррисон поспешил к телефону, чтобы скорее сообщить новость Райдеру.

Ему ответил О'Киф:

— Его тут нет. У него сегодня выходной день.

— А где я мог бы его найти?

— У него дома. Я дам вам номер. Он там пестует младенца.

Гаррисон позвонил по указанному номеру.

— Он… вернее, оно убито. Примерно час назад.

— Гм-м-м… Жаль! Надо было бы взять его живьем…

— Легче сказать, чем сделать! Да и как бы вы держали в заключении существо, которое могло бы заставить вас снять с него наручники и надеть их на себя?

— Над этим пусть ломают головы служба безопасности и полиция. А я работаю в министерстве финансов.

Положив трубку, Гаррисон хмуро уставился на стену. За стеной, в нескольких сотнях миль к югу, люди вышли на взлетную дорожку аэродрома, положили на бетон бурую коробочку и нажали кнопку, после чего начали ждать, наблюдая за небом.

Юрий Сбитнев Прощание с Землёй

1

Такого клева я никогда не видел. Это был настоящий жор, о котором мечтают рыбаки всех поколений. Едва блесна касалась воды, я начинал сразу же вести ее, подкручивая катушку, и тут же с маху ударяла щука. Она хватала блесну взаглот, так что не представляло труда подсечь. И вот тогда-то начиналось истинное наслаждение. Щука, напрягая леску, шла тяжело, но плавно, иногда позволяя чуть отойти в сторону, и я не противился этому, отдавая леску, и снова вел к берегу, не спеша, но все-таки волнуясь. Словно бычка вел на веревочке, упирающегося, но послушного руке. И вдруг рыбина отчаянно взлетала над водой, уходила вглубь, петляла и снова выбрасывалась, несоразмерно увеличиваясь, нагоняя на меня торопливую страсть — побыстрее вытянуть.

Я поймал восемь рыбин, каждую не меньше четырех килограммов. На мой взгляд, самый подходящий вес — мясо такой щуки сочное, достаточно жирное, и запах реки легок и приятен. Конечно, для каждого рыбака приятно вытянуть рыбину свыше десяти килограммов, но это уже вопрос престижа.

В то утро я был доволен уловом, несмотря на то, что три блесны были потеряны безвозвратно и еще три показали себя самым плохим образом — у них сломались якорьки и разогнулись кольца.

Над горбатым увалом, густо заросшим синей тайгою, уже взошло солнце, и комары, которые одолевали меня всю ночь — вышел я на рыбалку в два, напугавшись жары, унялись. В мире стало еще прекраснее. Я давно не пребывал в таком отличном, в таком отрешенно-радостном настроении. Тревоги и заботы, беды и обиды, постоянная спешка суетной московской жизни оставили меня, и я вдруг оказался с самим собой наедине, что по нашему времени роскошь почти непозволительная. Человек я, в общем, не городской и каждый раз, покидая город, добром вспоминаю свою маму, угадавшую во мне бродяжий дух и настоявшую, чтобы я обязательно подал документы в геологический.

— Тебе, Вася, прямая дорога в геологию. Сызмальства камнями бредишь, — сказала она тогда.

Камни я любил, но думал пойти после десятилетки работать. У матери еще двое да третий — отец, больной, с войны еще не оправившийся. Но мама и слышать об этом не хотела. Первенец ее должен был обязательно получить диплом инженера, да еще не простого, геолога. Так ей хотелось, так она для меня угадала. Правда, не подозревая, на какую жизнь, тревожную, полную лишений и опасностей, обрекает меня. Думала крестьянским своим умом: а что там трудного, ходи по свежему воздуху, собирай камешки, золото открывай… Все почему-то считают, что геолог обязательно должен открывать, и уж, конечно, золото.

Этой весной, как обычно, я собирался в поле. Партия наша, в которой работаю старшим геологом, доводила геологическую съемку на Охотском побережье. Зачищали мы кое-какие хвостики после четырехлетней серьезной работы. И вдруг сообщают, что поле откладывается и меня будут оформлять на загранку. В порядке помощи мы должны поработать с геологами дружественной африканской страны. Я про Африку-то, что группа специалистов нашего управления туда едет, слышал и даже знал, кто из нашей экспедиции кандидат на ту поездку — Гришка Вольгин, Григорий Александрович. Но то, что и меня возьмут туда, даже не предполагал. Я лошадь ломовая, по нашим выражениям Карла, вкалываю с апреля по ноябрь в тайге и от речей всяких обходительных и умных отвык. Ни разу начальника управления в глаза не видел, а тут…

— Василий Кузьмич, вы рекомендованы… — и все прочее, — в загранкомандировку.

С чего бы это? Оказалось, просто: Григорий Вольгин, мужик тертый, пробивной, геолог в прошлом, всегда на глазах, всегда заметный, подкачал, в этот раз. Как ни старался, не прошел медицинскую комиссию. А я на диспансеризации такие показатели выдал, что врачи руками развели.

Особенно обрадовала меня одна врачиха.

— У вас, — говорит, — Горохов, никаких признаков влияния алкоголя нет. Вы алкогольно стерильный. — И спросила так нежно: — Вы что, непьющий? Совсем непьющий?

Сказал, чтобы не разрушать образ:

— Совсем! Даже не знаю вкуса алкоголя!

— Это редкость, — покачала головой. — Берегите себя.

— Буду, — пообещал и вдруг вспомнил, как мы с Семенычем на Авлакане под хорошее настроение да отменную закуску выхлестали чуть не ведро наисвежайшего, конечно, питьевого разбавленного спирта.

Хорошо вспоминается. И под хорошие эти воспоминания веду я игру со щуками. Мне уже не просто поймать ее надо, подразнить, не дать схватить блесну. И тут уже вроде бы она меня ловит, блесну мою, а я спасаюсь.

Плещется, кипит рыбой река, как в доброе старое время, в мое мальчишество, кипела наша Жатка парным вечерком или туманным утром.

Отъезд партии в Африку наметили на июль, но в поле никого не отпустили, предложили взять отпуска.

И вот я отпускник за два рабочих года, таскаю щук на Авлакан-реке.

И так хорошо у меня на душе, так светло и празднично, что лучше и быть не может. Я сам с собой! Разберусь наконец, как прожил жизнь, кем стал… Хорошо!

Будучи человеком общительным, компанейским, я все-таки глубоко внутри исповедую одиночество. Оно необходимо мне в работе, в маршрутах, когда весь сосредоточен на одном деле, которым занят. Я всегда придирчиво и долго выбираю себе рабочего, а коли придется по душе, вернее, по молчанию, стараюсь привязать его к себе надолго. Так вот уже семь лет хожу в поле с Федей Мальцевым. Случайно занесло его в геологию. Развелся с женой, ушел с работы, разом потерял все в жизни и в отчаянии кинулся куда глаза глядят. Экспедиция наша набирала тогда людей для работы на Памире. Федору показалось, что «Крыша мира» вполне укроет его от всех жизненных неурядиц. Так и оказался он у нас в партии, а потом в моем отряде. Хороший мужик вдумчивый, глубоко в себя глядящий, а значит, и в жизнь. Мы на Памире с ним, бывало, за целый день работы не больше десятка слов друг другу скажем. И проводник у нас молчун был — Назари. Спросишь у него что-нибудь раз — ответит. Другой раз спросишь — сморщится, словно кислого чего попробовал, а глаза станут грустные-грустные, даже печальные. Вздохнет, дескать, ну что за болтуны такие по горам ходят, и ответит с неохотой и обязательно в укоризну добавит:

— Миного, миного разговариваешь…

Зато по вечерам, когда ляжет небо на кручи, когда протечет оно в ущелья и теснины и зажжет крупные, чуть лохматые в лучистости звезды, когда костер вспугнет черным зверьем крадущуюся темноту, у всех нас развязываются языки. Я расскажу что-нибудь для затравки, а там Федор включится, и уж обязательно свое скажет Назари.

И рассказ его, всегда один за вечер, необычен и наивен по первому впечатлению, даже чуточку глуповатый, отзовется потом в душе не осознанной поначалу глубиной, диковатой мудростью вознесенного над миром вечного камня, тайной этой Великой горной страны.

А иногда по вечерам, сев лицом к ушедшему за холодные пики ледников солнцу, Назари поет, подогнув под себя ноги. Поет долго и длинно, высоко поднимая голос и замирая, прислушиваясь, как бежит ущельем эхо, все ниже и ниже, словно бы скатывается с высоты. Сперва думали мы, что так молится Назари, но песни эти никак не вызывали в сердце смирения или жалобы. К тому же я замечал: на Востоке молитва сосредоточена в мудром молчании.

Позднее, когда сроднились наши души, когда стали мы друг для друга братьями, я узнал, что Назари поет свои песни. Сам сочиняет и поет.

Одну из них мы перевели и, положив на музыку, пели на базе партии.

«Понапрасну словом не сори, слово не монета в кошельке», — пелось в той песне…

Вроде бы притомилась щука, клев ослабел, и на блесну все чаще стали набрасываться окуни. Добро, если садился окунишка граммов на четыреста, но зачастую теребила блесну и цеплялась на якорьки добыча чуть побольше приманки.

Я уже собирался было подвести итог и прикидывал, как доставить улов Казимировне, моей хозяйке, которая из щучьего филе умела творить такое, что не то чтобы пальчики оближешь, но и руки проглотишь, как вдруг услышал за своей спиной:

— Дратите, Кужмити.

В Инаригде меня величают только по отчеству, и звучит это как Кужмити.

— Дратите, Кужмити.

Два эвенка, оба Каплины, тезка — Василий и Осип, сидели на корточках за моей спиной. Подошли они неслышно, может быть, и сидели так вот уже долго, ожидая подходящей минуты для разговора. И вот она, по их мнению, настала, эта минута.

— Здорово, ребята.

Эвенки заулыбались, зашарили по карманам. Осип достал самодельную, с длинным мундштуком трубку, сладко зачмокал, присасываясь и громко глотая слюну, прикурил. Василий запалил самокрутку. Вяло и сладко запахло дымком, сразу стало как-то уютнее на реке и потянуло к разговору. Но я молчал, видя на лицах своих друзей — а в маленьком эвенкийском селении у меня все были друзья — великую охоту свести нашу встречу к выпивке. Оба вчера по случаю субботы крепко выпили и колобродили допоздна, а вот теперь желали одного — «поправиться», как говорил Федор. А поправиться, опять же по выражению моего рабочего, «хотелось им, как в первый день Пасхи».

Я молчал, молчали и они, полные зыбкой надежды и страха, что и эта зыбкость растает в них. К общему удовольствию — моему, потому что это была победа, а к их — можно по случаю опять завязать разговор, — выволок я, и не без труда, щучину килограммов под восемь, никак не меньше. Уже на берегу щука сошла с блесны и заходила, замелькала зеленоватой, искристой радугой, бликанула молочно-чистым животом и, наверное, упрыгала бы в реку, если бы не Василий. Он самоотверженно плюхнулся на рыбу, придавил ее своим телом, скользнув рукою, удачно угодил под жабры и, продолжая лежать, свободной рукой нанес несколько ударов ножом под затылок. По громадному телу рыбины прошла утихающая дрожь, и она, задыбив плавники, вытянулась, слабо шевеля перышками охвостья.

Василий легко поднялся, спрятал в ножны финку, стряхнул с руки кровь, все-таки поранился о жабры, отерся от щучьей слизи, сказал:

— Кароший, сапсем кароший сучка. — Глаза его были уже полны не зыбкой надежды, но заслуженного права за столь удачное действие получить вознаграждение.

— Спасибо, Вася! Как ты ее!.. — поблагодарил я, признавая за собой право ничем более не отвечать за столь неожиданную помощь. Осип, который так и не сдвинулся с места, по-прежнему смачно сосал трубку, вдруг сказал презрительно:

— Однако, это не суха, это воса, однако…

— Чего-о-о! — оскорблению, нанесенному мне, казалось, не было границ. — Чего-о-о-о?..

— Воса это, а не суха! — И сплюнул. Плевок совершил траекторию и упал далеко за моим уловом. — Тута сухи настоящей нет, однако. В Егдо добрый суха! Десять метров.

— Что? — Меня это сообщение не столько заинтересовало, сколько рассердило. Осип явно шел ва-банк, желая так примитивно заинтересовать меня и вызвать опять же к «поправке». — Что?

— Суха, говорю, на озере Егдо — десять метров, однако! Такой большой!

— Да знаешь ли ты, что десятиметровых и крокодилов не бывает? А не то что щук!..

— А на Егдо есть, — определенно сказал Осип, и Василий закивал головой:

— Есть, есть…

— Парни, если вам похмелиться надо, то так и скажите! А зачем салазки гнуть…

— Какой шалашки, какой?! — вдруг рассердился Осип. — Давай, однако, давай отшпорим… Зачем так говоришь — покмелиться…

— Обижаешь, Кужмити, — сказал Василий.

Выходило, что я действительно обижал этих добрых парней. Может быть, и не десяти, конечно, не десятиметровые водятся щуки, но, наверное, и впрямь громадные, коли с такой обидой защищает свою правоту Осип. К тому же и Егдо — это незнакомое мне место — как-то на особинку задело, и я предложил мировую:

— Где это Егдо? — спросил.

— Далеко, — уклончиво ответил Осип и отвернулся, выбивая об камни пепел из трубки.

— Это озеро, — сказал Василий. — Там… — и махнул рукою за синий увал, — далеко.

Я хорошо знал Авлаканский район, немало побродил по междуречью, куда указывал Василий рукою, но озера с таким названием не знал, не знал и вообще о существовании озер на той возвышенности за увалом. Не было их там, не значились они и на карте, которую я изучил, кажется, до каждого миллиметрика. Малыми речушками, ручьями, охотничьими тропками исходил я тайгу вдоль и поперек. Дикое междуречье, ограниченное с севера Авлаканом, а с юга Сагджоем, тогда, да и сейчас еще было мало изучено. На громадной этой территории не было ни сел, ни таежных заимок, и даже редкие зимовья обозначались на карте, поскольку были единственными признаками цивилизации. Кочевые эвенки и те редко посещали междуречье и не задерживались долго в гиблых дебрях. Упоминание об озере, неожиданная обида Осипа и определенность Василия сделали свое дело.

— Ну, коли обижаться, — сказал я, — то давайте тогда до конца: раз есть такое озеро и в нем щуки, ведите, однако, меня на него.

Осип снова набил табаком трубку, не торопясь раскурил ее, не поднимая на меня взгляда, и словно бы задремал на корточках, ко всему равнодушный:

Не дождавшись ответа, я принялся делать для щук вешела — тальниковые рогатульки. Один сучок загоняешь рыбе в жабры, другой цепляешь на палку, которую берешь, как коромысло, на плечи, если улов большой, как сейчас, нести приходится вдвоем. Василий без приглашения пришел на помощь, и скоро мы уже несли улов на длинном шесте, как носят рыбаки невод. Щучьи хвосты болтались, ударяя меня по спине, по ногам, а последняя моя добыча волоклась хвостовым плавником по земле. Мы шли ходко, подгоняемые тяжестью ноши, и так же ходко, но налегке спешил за нами Осип.

Казимировна встретила нас восторженно.

— От добытцик, от музик! — хвалила она меня, принимая улов.

Казимировна — женщина редкой силы, даже по этим местам, где слабая половина человечества вынуждена до сих пор выполнять одинаковую работу, а порою и большую, с половиной сильной, — легко поснимала щук и покидала их в долбленое большое корыто. Потом понимающе поглядела на меня, на Василия и, наконец, на Осипа. Тот, подчеркивая свою непричастность к улову, присел на приступке крыльца и пускал с безразличием дым уголком рта.

— Только одну, — сказала моя хозяйка. — Пойди нащипли луку. — И ушла в избу.

Я вышел за городьбу, в подлеске возле малой речушки надрал дикого лука и вернулся, когда все уже было готово. Казимировна накрыла стол (я сколотил его по приезде в Инаригду) на воле, под старым пихтачом. Столешницу украшали бутылка спирта, холодная, отваренная просто и в специальном взваре из кореньев, фаршированная картошкой и жаренная в муке и без муки щука, ломти домашнего, пышного, пропеченного хлеба, соль в берестяном туеске и моченая брусника. Я протянул хозяйке пересеку дикого лука, и она, брызнув на него водой, тоже водрузила на стол.

— Давайте, ребята, что ли! — пригласил я Василия и Осипа. Они не чинясь, с явной охотой и поспешностью, но немного опасливо поглядывая на дородную, широкую в кости и тяжелую на руку хозяйку, присели к столу, побросав на траву кепчонки, и с особым тщанием вытерли о брюки ладони, повозив ими по задам. Почти то же самое ритуально проделал и сам я привычка, выработавшаяся за долгие годы жизни в тайге, у костров.

— Ну, с Богом! За светлый праздник — воскресенье! — сказал я и, прежде чем разлить по стаканам спирт, плеснул его из горлышка на траву Бурхану, потом в чашечку Казимировне.

Выпили все, и хозяйка тоже из белой чашечки, которая при любой хмельной оказии появлялась на столе. Казимировна кроме своей небабьей силы еще обладала редким умом и острым, точно разящим словом. Родилась она в самом начале века и была дочерью ссыльного поселенца — поляка и местной, по рассказам, небывалой красоты эвенки.

Отец у Казимировны умер, когда дочери не исполнилось и десяти лет, а вскоре что-то произошло с матерью. Что — никто и не знает, ушла в тайгу и не вернулась. А в Инаригду по весне — жил поляк отдельно от всех на заимке в верховьях Бражного ручья, километров за сорок, — вышла девочка. «Кто ты?» — спросили ее. «Казимировна». Так вот с тех пор шестьдесят четыре года и живет в Инаригде.

— Красно яицко ко Христову дню, а румоцка ко времени, — сказала Казимировна и ушла стряпать, а мы, быстренько осушив посуду, плотно закусили и предались беспечному разговору. Говорили о разном: о том, что нынче вроде бы грядет сухое лето, что травам надо бы по времени быть погуще, о том, что не в пример прошлым годам много паутов, а комара куда как меньше.

— Ты, Кужмити, не обижайся, — отмякнув в разговоре и поблескивая щелочками глаз, в которых стояли признательные слезы, сказал Осип.

— А я не обижаюсь…

— Есть, однако, огромадный суха в Егдо… Есть. — Он, чтобы не поднять во мне возражение, не определил размеры щуки, и Василий снова, как и тогда, закивал головою:

— Есть, есть, однако…

— А коли есть, давайте и сходим. Я вот что-то и не слышал про такое озеро. Не знаю, где оно, хотя и побродил там. — Я небрежно махнул рукою в сторону заречного синего увала. — И на картах нет такого озера — Егдо.

— Есть, однако! Зачем туда махаешь? Туда нет. Там есть, — и Осип махнул в том же направлении, что и я, но, вероятно, этот жест несравнимо разнился с моим, потому что Василий снова поспешил подтвердить правоту Осипа:

— Да, да — там! Там, где Оська кажет.

— А что за озеро, Осип?

— О, большой, однако! Красивый. Весь синий-синий и черный. Вот как глаз, — сунул пальцем в лицо Василия. У Василия необыкновенные для эвенка крупные глаза синего цвета с черным зрачком. Наследство, оставленное с далекого казачьего колена в его роде. Я поразительно точно, есть во мне такая способность, увидел громадный синий-синий глаз озера среди пустоши тайги с глубоким зрачком посредине. «Почему со зрачком?» — подумалось, и я улыбнулся этому вот вызванному видению.

— Так пойдем туда…

— Далеко, однако.

— Ну так что. У вас вроде как тоже отпуска.

Василий и Осип — штатные охотники, и сейчас для них было как бы межсезонье, ничем не занятое.

— Отпуск, отпуск, — закивали они.

— Возьмем сухарей, спирту, рыбы…

— Мясо сухой есть, соленый есть, однако… — живо откликнулся Василий, а Осип чуть по-утиному свалил голову набок и словно бы прислушивался к чему-то внутри себя.

— Пойдем, чего там, — не унимался я.

— Однако далеко… День, два идти надо…

— Ну так что, не дойдем, что ли, а?

Они быстро-быстро заговорили друг с другом, словно камешки закатали, просыпая иногда русские слова. Я заметил, что многие народы, будь это северяне, легко поддающиеся влияниям, или южане и даже жители Средней Азии, последние полтора десятилетия в своих обиходных разговорах запросто употребляют русские слова. Они как бы уже не могут обойтись без них в общении друг с другом. Говорили эвенки долго. Василий вроде бы склонял товарища на поход к Егдо, а тот как бы и соглашался, но, похоже, боялся чего-то, то ли долгого пути, то ли сомневался — найдут ли они озеро. Наконец Осип сказал:

— Ладно, однако. Ладно.

— Что ладно, Осип?

— Однако пойдем… Туда Хына не велел ходить. Однако Хына подох маленько. Кого спросишь?

Я уже встречался в разговорах с упоминанием о Хыне. Кто он, так и не понял: то ли последний шаман, то ли деревянный божок, которого прятали эвенки по тайге в самых диких местах, передавая из рода в род, от одного старца к другому, и потеряли все-таки. «Один спрятал Хыну, да, однако, подох маленько», — объяснил как-то мне проводник-эвенк Спиридон Удогир.

«Подох» — это выражение вовсе не определяет отношение к случившему, как, скажем, у нас: «подох как собака». Это слово бытует скорей к значении «ушел к верхним людям».

— Верно, верно, — подтвердил Василий, он всегда соглашался с Осипом, но, как я заметил, в их отношениях играл первую скрипку.

Мы легко договорились о нашем маршруте, выпив еще бутылку сладчайшего портвейна, уже в утайку от Казимировны. Она не одобряла будничных выпивок, хотя в неотвратимости их участвовала с охотой. Решено было выходить из Инаригды к вечеру, часам к десяти — одиннадцати. Впереди был длинный день, часы мои показывали восемь утра, а солнце пекло уже знатно. Расстались мы возле дома Кучи, местной продавщицы, пожаловавшей нам в обмен на трояк из форточки эту сладчайшую бутылку портвейна. Я крепленых вин не пью, но из уважения к своим друзьям пригубил. Расстались, уверенные встретиться от десяти до одиннадцати вечера на том самом месте, где увиделись утром. И время и место по каким-то глубоким соображениям определил Осип. Попрощались, и я отправился на реку, чтобы искупаться, а потом уже и поспать.

По берегу я ушел далеко за село к песчаной косе, чуть розоватой от обилия дисперсного кварца. Разделся. В безлюдье я люблю скинуть с себя все и отдаться в объятия света и воздуха. Было жарко и даже душно, но тут, у воды, дышалось легко. Я лежал на горячем песке, ощущая ни с чем не сравнимую ласку солнца и земли. Меня словно бы касались невидимые и не имеющие плоти руки, даже не ладони, а кончики пальцев, полных трепета и нежности. Такое близкое по ощущению и редкое бывает, когда твой ребенок, частичка тебя самого, слепо еще коснется ручонкой тела. Я лежал с крепко закрытыми глазами и слышал вокруг присутствие мира, простора, свободы, для которых и создан каждый человек, так редко пользующийся этими благами.

Набирая в горсть песок, я медленно высыпал его на грудь, и на меня струились тысячелетия и века, а рядом бесконечно и мудро шептал, плескался, бился живым сердцем Авлакан. И в этом шепоте, плеске и стуке была жизнь всех рек, морей и океанов, которые когда-либо я видел и слышал.

Сколько пролежал так, не отмечая времени, не знаю. Я был счастлив.

Солнце по-прежнему стояло не низко и не высоко, совершая медленное движение по кругу, как всегда в пору белых ночей. Тайга, словно бы размякшая в доброте жаркого дня, была по-доступному близка и понятна разуму. То движение соков и смол, творение жизни за густыми ветвями и лапами, те тайные движения, воплощения, роста и умирания были близки мне и творились в глубине меня, как и в глубине ее живого чрева. Истинное счастье — наполненность мгновения, но для меня оно еще и ощущение единства со всем творящимся в Природе.

Вода в реке была теплой, словно бы и в ней пульсировал неостывающий алый ток жизни, и я медленно брел, погружаясь в еще одно ликование, в еще одну земную колыбель, в которой тело перестает быть весомым и становится легким как пух. Когда едва уловимая рябь, рождающаяся от моего движения, коснулась губ, я легко оттолкнулся пальцами, на которых шел, словно балерина, и поплыл к стрежню, чтобы ощутить неподатливую силу реки.

Домой вернулся чуточку уставшим. Быстро раскинув в лесной тени полог, я забрался внутрь и тотчас ощутил запах земли и трав. Вдыхая этот горьковато-сыроватый запах, я заснул. Я часто вижу необыкновенно длинные сны, но в тот раз я спал без сновидений.

Когда проснулся, почувствовал силу и бодрость во всем теле, но лежал еще долго с закрытыми глазами.

Думал и вспоминал о своем прилете сюда, о своем путешествии к себе и в себя.

Самолеты, что в общем случается редко, доставили меня из Москвы до Буньского без единой задержки. Впервые за долгие годы я был в отпуске в полевой сезон и никак не мог понять, что происходит со мной, пока не нашел ответа: наконец-то встретился с самим собой.

Нет, не так, как было однажды на Лене, в ноябре семьдесят второго.

Мы вывезли тогда из тайги базу в маленький городишко Чичуйск. Мне предстояло покамералить тут, а точнее, подготовить и отправить оборудование. Возиться пришлось до конца декабря. За три сезона даже геологи успели обрасти барахлом. Я прилетел в Чичуйск, забрав последние вещички. Умаялся дьявольски и был благодарен ребятам, сообщившим, что для встречи готова отличная баня и ужин. Квартировали они у деда Карелина за городом в тайге, рядом с посадочной площадкой, на которую в бессамолетное время выпускали коров (чего траве зря пропадать). И случалось, что идет «антошка» на посадку, а впереди, подняв хвосты, наяривают две коровенки и три телушки.

На берегу Лены была у деда отличная баня, лучшая во всей округе. А сам дед, бывший гусар, давно разменявший десятый десяток, был человеком приятным и общительным, баловался стихами. Крепко выпив, он становился плутлив лицом и, сладко улыбаясь, говорил:

— А счас я вам фулюганные стишки порасскажу.

И жарил без передыху «Гусарские баллады» Лермонтова, кое-где измененные, подредактированные и лишенные порой изящества слога.

Я расслабился, услышав, какой предстоит мне нынче праздник, даже растрогался до слез при встрече с дедом Карелиным.

Но бани у меня как-то в тот вечер не получилось, хотя и пар был хороший, и веничек знатный, и воды предостаточно. Но не обретал я легкости, задыхался, сердце не справлялось с жаром, туго и часто пульсировала в висках кровь. Всего один раз похлестался веником, сполз с полка, окатился студеной водой, вымахнул на волю и, повалявшись в снегу (зима тогда легла рано, и к ноябрю лежали глубокие сугробы), в надежде, что после этого станет легче, вернулся на полок. Но легче не стало, и я, немного погревшись, отправился в предбанник.

— Ты чего, Кузьмич? — удивились ребята, зная мою страсть к сибирской бане.

— Да что-то не впору нынче… Хватит.

— Ну гляди, а мы уж пожаримся.

— Жарьтесь.

Я быстро оделся, повязал голову полотенцем, концы его замотал вокруг шеи и, накинув меховой кожух, вышел. Уже была ночь, понатыканные вразброс семечки звезд тускло светились в морозном небе, луны не было, и снег лежал пепельно-холодный, будто бы ненастоящий, как на картине. Подышав морозцем, услышав, как унимается расходившееся сердце, как ток крови становится привычно неощутимым, я поглядел на чистое, без торосов речное поле, на темную живую глубину большой проруби — ребята специально вырубили ее для банных утех, — подумал, что можно было бы возвратиться в баню, но все-таки пошел но стежке к дому. Стежка, уже глубокая, косо бежала по склону на яр. Идти было легко, я о чем-то задумался. Было тихо, но я не сразу различил в однообразном поскрипывании снега под ногами другой скрип. Сверху от дома кто-то спешил навстречу мне. Я пригляделся. Человек тот показался очень знакомым, но в то же время мы никогда не встречались. Это странное ощущение знакомства и уверенности в том, что мы никогда не встречались, родило в душе потаенный страх и нежелание встречаться. Однако мы сближались, и он, словно бы и не видя меня, шел уверенно, чуть вихлеватой походкой, прижав под мышкой веник, а в другой руке помахивал дорожной сумкой с эмблемой авиакомпании. Эта сумка в тот момент больше всего и озадачила меня — точно с такой отправился и я в баню. Она и сейчас была у меня в руке, а другой такой же — в том я готов был поручиться — не могло быть не только в Чичуйске, но и по всей Сибири.

Я глядел на сумку и не видел владельца ее, но, когда мы сблизились, к своему не скажу страху или ужасу, ни того, ни другого не было, к своему какому-то неосознанному удивлению, когда понимаешь, что такого быть не может, а такое есть, увидел в трех шагах от себя самого себя. Он шел на меня с рассеянным, отрешенным и задумчивым лицом, с каким живу я все свои недолгие городские месяцы. На меня шел я, двойник, до мельчайшей малости повторяющий мой облик. И даже полотенце накручено на голову, только сухое: ведь шел-то в баню.

Этот я или он не посторонился, и мне пришлось отступить в сугроб, чтобы дать дорогу. Проходя мимо, он слегка улыбнулся одними губами, но бледное, изнуренное лицо осталось недвижимым. И взгляд, глубоко презирающий меня, скользнул холодно и будто бы обронился у моих ног. А я стоял, растерянно глядя ему в спину, и было внутри так пусто, так по-ночному студено и так ничего не хотелось, что пришло накоротке желание лечь в снег и заснуть, утонуть в нем. Иногда мне кажется, что тогда я так и сделал и что все последующее совершал не я, а тот, встречный.

Проводив двойника взглядом и убедившись, что он вошел в баню, я заспешил к дому, мало еще что соображая. Дед дремалза столом, накрытым на двоих. Не знаю для чего, но я сразу же присел напротив и, подняв недопитую стопку, опрокинул в себя, потом взял лежащий на тарелке надкусанный соленый огурец и, нимало не брезгуя, закусил. Дед открыл глаза, ничуть не удивился мне, тоже поднял недопитую стопку, выпил и сказал:

— Так вот что я тебе говорю. Иду, значит, дальше уже этак за Мининым ключиком. Лешачий распадок, значит, миновал…

Дед рассказывал какую-то прерванную нечаянным сном историю, а я отчетливо ощутил, что сижу на лавке, согретой до меня долгим сидением. «Выходит, дед пил с тем, встречным», — подумал и решил, что просто-напросто схожу с ума.

— Дед, вот ты все знаешь. Скажи, как люди с ума сходят?.. — прервал я вопросом его рассказ.

Дед, ничуть не обидевшись, замолчал. Сообразил что-то и ответил:

— А очень просто. Однако, у кума затек был. Сидели, сидели кумпанией, а он вдруг как зальется, как заплачет. Сошел… Разом, как с резьбы.

— А без плача можно?

— Очень даже просто. Был и такой идентичный случай — баба одна в Киренском увидела белого мерина, будто он к ней в постелю лезет, и разом с резьбы.

Это уже по состоянию мне ближе.

— А не слышал, чтобы кто-нибудь сам себя встречал?

Дед задумался:

— Это, парень, материя высокая. У нас поручик в полку был, дак тот, как напьется, обязательно себя встретит. И вежливо так, полным званием и именем-отчеством себя величая, разговаривает. Это материя высокая, с нервной деятельностью связанная. Она только с учеными бывает, у которых деятельность эта самая развита.

— А если не пьяный? Не слышал?

— Нет, такого не было. Давай, парень, выпьем, да я расскажу, как это я оскоромился.

Однако бесконечную, начатую еще не при мне историю дослушать так и не пришлось. Не зная начала, я мало что понимал в ней и делал вид, что слушаю. Вернулись ребята, зашумели, дурачась и возясь подле дома. А когда ввалились, первое, что было сказано, снова ввергло меня в пустоту.

— Во, Василь Кузьмич, — торопун, маэстро Быстрый, — уже и чарочку вогнал.

Я что-то замямлил в страхе, который вошел в меня, когда услышал возню подле дома. Мне показалось, что слышу там на воле свой смех. «Что же будет, если сейчас сюда войду я?!» — подумалось. Однако этого не произошло. А дед Карелин был порядочно пьян и встретил ребят с ликованием:

— А чо, робята?! Я вам счас скажу-ка фулюганные стишки…

Улучив момент, когда уже дружно шумело застолье, я вышел из дому, пробежал по тропке, обнаружил свой отступ в сугроб и долго стоял там, под холодным в мелких оспинках звезд небом, над острыми мертвыми снегами, жаждая одного — познания, что же произошло тут, что происходило там, в бане, после меня, в доме до меня. Так и не найдя объяснений, я вернулся в дом и напился, как может напиться здоровый человек после длительного воздержания и тяжелой работы. Утром я готов был ворочать горы, а пережитое воспринималось как сон. Долгое время я никому не рассказывал об этом. А потом, спустя год, рассказал соседке Гале, невропатологу, женщине образованной и начитанной, которую трудно было чем-либо удивить. Галя выслушала с улыбкой мой рассказ, как все, что исходило от меня, и сказала:

— Знаете, Вася, если это не шизофрения… А это, судя по вас, не шизофрения, вы человек вполне здоровый! Науке известно… — И объяснила мне, что известно науке о подобных случаях. Скажу честно, я ничего не понял, а ту историю стал иногда рассказывать людям, которые заслуживали моей искренности.

Лежа под пологом и вспоминая это, я думал о том, как много еще непонятного и неразгаданного в нас самих. И чем больше человек познает вне себя, тем неразгаданней становится сам. Только в моей жизни столько происходило такого, над чем стоило задуматься и что вызывало лишь улыбку у мудрых людей, когда я рассказывал об этом, дескать: «Заливай, заливай, малый, все это может быть в сказках». Но и сказки становятся порой самым что ни есть верным фактом. Один из заслуженных летчиков-испытателей рассказывал мне, а теперь, по-моему, и написал об этом в своих воспоминаниях, что в жизни его было столько необъяснимых случаев, от которых знатоки разводили руками. Он дважды падал с самолетом на землю. Один раз в тяжелом бомбардировщике, во время войны, с полными баками бензина с высоты, достаточной, чтобы разлететься в прах. Упал, не взорвался, не загорелся, но, самое главное, никто из экипажа не погиб, отделались легкими травмами. Легкими, тогда как, по всем расчетам, должны были превратиться в кровавое месиво.

Второй раз вошел в штопор на испытуемой машине и не вышел из него. Среди обломков, среди изуродованного металлического лома, где, казалось, и крохотному существу не уцелеть, он лежал целехонький в глубоком обмороке ни на теле, ни внутри ни единого повреждения. И это только две случайности из его жизни, а вся она состоит из подобного.

Мы обращаем внимание на странное, происходящее с нами, когда это странное связано с жизнью или смертью. А сколько удивительного ежедневно, ежечасно творится вокруг нас и внутри нас, удивительного и непознанного, и у каждого человека по-своему. А мы бежим от частности, от личного, мы находим что-то среднее, что-то условно подходящее для всех, мы усредняем громадный океан человеческих восприятий, допуская и отводя ему удобную лужицу. Валяйся в ней, благодушествуй, человек, и будь доволен тем, что есть у тебя вокруг, а что есть в тебе — это дело десятое, никчемушное. Но познать себя — это, пожалуй, самое недосягаемое из всего, что есть в нашем мире. Ни об одном жившем на земле не сказано еще: «Он познал себя!»

Солнце, отогнав тень, подкралось к моему пологу, подогнало душный запах живого и пресный, потусторонний запах нагретого камня, и в этой горячей волне воздуха едва-едва слышался сыроватый запах гнили, напоминающий о дождях, грибных росах и осени, притаившейся где-то за пределом отпущенного для лета круга.

2

Как условились, Василий и Осип ждали меня на реке. Было без пятнадцати десять, но они пришли сюда без малого час назад.

— Так луче, — объяснил Осип.

— Не опоздаем, — добавил Василий.

— Я мог бы и к девяти прийти.

— Зачем, так очен луче, — расплылся улыбкой Осип, глазом охотника оценивая мой рюкзак и вместительную фляжку у пояса. У них за плечами были легкие поняжки, а у Василия в руках пальма. Я на всякий случай прихватил два спиннинговых удилища. Десятиметровая щука — дело нешутейное. Солнце все еще висело над тайгою, и дневной жар не опал, но перетек в липкую духоту, и даже у реки дышалось тяжело.

Осип с Василием проворно столкнули на воду лодку, и мы без долгих сборов поплыли вниз по Авлакану.

Василий, стоя на корме, отталкивался длинным шестом. Движения его рук и тела были легкими. Я поудобнее устроился на передней банке. Быстрое течение подхватило, и кормчему оставалось только направлять лодку по нужному фарватеру.

Спутники мои молчали, и это очень устраивало меня.

Я смотрел вперед, наслаждаясь, думал, что очень люблю неторопливое движение. Это позволяло приглядеться к окружающему и найти отклик в сердце.

Недавний, редкий по силе паводок бедою промчался по всему Авлакану. Во многих селах унес он и разрушил бани, прибрежные постройки, порушил берега, с корнем повыворачивал тайгу, а в самом верховье обрушился на скалы перевалочной базы. До сих пор по реке в ивняках, в тайге, а то и просто на плаву можно было увидеть то бочку с бензином, то ящик с маслом, а первое время мужики вылавливали бутылки: шампанское, спирт, водка плыли утиными выводками, подняв над водою головки. Погулял Авлакан, погуляли и люди.

Каждые семь-восемь лет река учиняет буйство, но столь разрушительного не помнили даже глубокие старики. Паводок не всегда сопрягается с обилием снега, с быстрым таянием. Бывает, что необъяснимо полнеют источники, в изобилии питающие реку солоноватой, а порой и горячей водой. Словно бы земля, почувствовав избыток влаги внутри, сама по себе выталкивает ее, переполняя эту богатую на причуды реку.

Я то и дело отмечал по берегам разрушительную силу прошедшего паводка.

Течение снова подбило нас к правому берегу, и Василий сел на весла, глубина реки не позволяла плыть с шестом. Крутая излучина, мег, еще один мег…

И вдруг перед глазами открылась картина, которую, вероятно, никогда в жизни не доведется увидеть мне.

Громадным спящим медведем в густой шубе тайги поперек Авлакана лег увал Медвежий. Тяжелая голова уткнулась мордой в каменные россыпи, горбатая спина выгнулась к небу, тесно поджаты под брюхо задние лапы, а передние, чуть расставленные, держат всю тяжесть тела на себе. Пьет медведь, приникнув мордой к Авлакану, пьет так уже многие века. Нигде не видел я такого слепка с живого существа, такого анатомически точного и увеличенного природой до громадных размеров. Но самое поражающее в этой картине была зияющая рана на боку исполина. Громадный клок шкуры вместе с мясом был вырван, и в ране ясно были видны белые ребра, по которым струилась, окрашивая воду в реке, медвежья кровь.

Увидев это, я почувствовал, как озноб охватывает тело ожиданием того, что вот это чудовище оторвет пасть от воды и закричит тем отчаянным криком безысходности, которым кричал когда-то убитый мною медведь.

Было это в Охотском море. Я поддался на уговоры двух местных товарищей, наша партия тогда базировалась на Тугурском полуострове в крохотном рыбацком поселке Ангача, и согласился поехать на охоту, благо работы не начинались и я вот уже вторую неделю ждал прибытия грузов и рабочих. По всему побережью дали на неделю нелетный прогноз, но у нас на Тугурском было солнечно и ясно. Связавшись с базой экспедиции по рации, я получил подтверждение, что раньше чем через восемь дней не стоит даже надеяться на приход вертолетов. Решив, что при удаче смогу обеспечить партию мясом, я легче обычного поддался на эту авантюру. Охота — дело серьезное и требует сосредоточения всех сил, внимания и души. Вот почему, страстный охотник, я редко участвую в охотах, стихийно возникающих, абы убить время, а может быть, и зверя. Но тут поддался. Два дня безрезультатно плыли мы вдоль оголовка Тугурского полуострова, далеко выходящего в море, в надежде выследить медведя. Зверь часто выходит в скалистые бухты и, крадучись за камнями, во время прилива охотится на нерпу. Охотится он так самозабвенно, что подчас не замечает, как попадает под пулю, не услышав за прибоем ни стука мотора, ни крика людей, ни выстрела. Мы уже собирались вернуться, как вдруг увидели громадного белокрылого орлана, застывшего на голой скале. За этой птицей безрезультатно охотился я несколько лет, имея разрешение на ее добычу для музея Центрального научно-географического общества, членом которого состою. На море был прилив и шла довольно валкая волна, к тому же до скалы было никак не меньше двухсот метров, так что стрелять, пожалуй, было бесполезно.

Наш моторист, главный закоперщик этой охоты, на которого я безотчетно злился за всю эту авантюру, небрежно сплюнув, сказал:

— Василий Кузьмич, с такого расстояния, я думаю, вы и в слона не попадете.

Как ни глупо, но эта фраза решила судьбу орлана. Установив прицельную планку на дальность чуть больше двухсот метров, я вскинул карабин. Сильно качало, и цель моя то взмывала в небо, то падала к морю. Но, продолжая упорно целиться, я старался совместиться с этим покачиванием и дважды удачно ловил на мушку громадную птицу. Мне казалось, что прошло много времени, прежде чем был спущен курок, но другой мой спутник, по прозвищу Маршал, утверждал потом: выстрел был произведен почти навскидку. Но какой выстрел! Я до сих пор считаю — это была самая нелепейшая случайность, какая может быть только на охоте, но тогда, чтобы насолить мотористу, небрежно сказал:

— Гляди, мазила, как надо стрелять!

Орлан, не успев даже вскинуть крыльев, камнем рухнул в море. Это был редкий экземпляр — размах крыльев чуть не доставал двух метров, лапа была равна моей ладони, а когти, как крючья, отливали стальной роговицей и были необыкновенно остры.

Что было делать после столь удачного выстрела? Конечно, продолжать путь и сунуться за последний мыс в открытый океан. Так мы и сделали. За мысом океан ревел неистово. Он гнал громадные синие в бешено белом оскале волны, грохотал и стелил перед утлым суденышком такие скаты в пучину бездн, что сердце отказывалось работать, а мозг отметил последние секунды жизни. Как не разбило нас на том мысу, именуемом мысом Надежды, не знаю (то тоже относится к странным случайностям бытия), но только отчетливо помню стремительный полет в разверзшуюся пропасть, и белые черепа камней на дне ее, и вздыбившийся над нами, закрывший небо вал воды с отчаянно загибающимися в конвульсии исполинскими когтями. Мы почти коснулись скользкого, дышащего холодной неистовостью дна океана, как вдруг какая-то сила, не в пример той, что ввергла нас в пучину, легко вынесла к небу и, качнув, как на гигантских качелях, унесла за мыс. Тут океан был относительно спокоен.

Я впервые глянул на лица своих товарищей — они светились, словно бы просвечивались насквозь, настолько бледны были и отрешены. Моторист сжимал такой же, лишенной плоти рукой руль мотора, и самое удивительное, что он работал и удерживал нас на нужном направлении. Маршал глядел куда-то мимо всего и, вероятно, что-то видел, поскольку, пристыв всем телом к лодке, все-таки стремился куда-то, противясь этому движению. Каким был я, трудно сказать, поскольку никто из моих спутников меня не видел. И моторист потом серьезно утверждал, что будто бы меня в лодке не было, то ли я лежал на дне ее, то ли меня смыло. Но в тот момент, когда он осознал себя, был один Маршал, и первое, что напугало, — мое отсутствие, а значит, моя смерть.

Океан с нами обошелся гуманно, показав, что он такое, и вернул к жизни. Позднее Маршал утверждал, что все это произошло из-за орлана. Не надо было его убивать. Но, с другой стороны, если бы не орлан, то мы не решились бы продолжать нашу странную охоту и вернулись. Во всяком случае, за мысом океан стал как океан во время средненького прибоя. В нас очень быстро восстановился спортивный дух охоты. Не прошло и получаса, как…

— Вот он! — закричал Маршал и, вскочив в полный рост, переломил свою двенадцатикалиберную бескурковку. Моторист тоже вскочил, вытаскивая из-под себя пушкоподобную «бельгийку».

Среди прибрежных валунов в громадной скалистой бухте, не обращая внимания на окружающее, охотился медведь. Он показался мне в первое мгновение медвежонком, и в том была большая ошибка. Раз за разом грянули выстрелы. Я подхватил карабин, уловив, как стремительно приближается ко мне берег, и, услышав шум камешника на прибойной волне, выпрыгнул за борт. Вода подхватила меня под мышки, но я все-таки, поборов отвальную ее силу, выбежал на берег, держа высоко над головой оружие. Я успел отметить, что наше суденышко, которое неминуемо должно было бы выкинуть на берег, поскольку моторист, забыв о моторах, пулял по медведю, тяжело вскарабкалось на вал и пошло в океан носом на волну. Это я отметил краешком сознания, а сам продолжал бежать в тяжелой мокрой одежде все дальше от прибоя, силясь найти взглядом зверя. И он восстал передо мною: громадный, нимало не обеспокоенный выстрелами. Ни одна пуля даже близко не достигла цели, а мы успели выстрелить самое малое по два раза. Медведь скрытно крался к белым камням, на которых грелись нерпы. И опять ничто не остановило меня от рокового шага: ни громадность зверя, ни его дикая сила, ни ловкость, с которой он передвигался по берегу, ни его коварство и ни отсутствие товарищей. Припав на колено, я выцелил зверя и выстрелил. Пережитое ли на мысу Надежды, неосознанный ли страх, когда стреляли мы по медведю, а наш кунгас гнало на скалы, холодный ли океан или мой тяжелый до беспокойной стукотни сердца бег помешали попасть в цель. И на этот выстрел зверь не отреагировал. Тогда, теряя рассудок в таком опасном охотничьем азарте, я выпустил подряд еще три пули, но тщетно. Медведь кинулся в скалы. И снова я услышал обидные слова моториста: «Вы и в слона не попадете».

Я кинулся вперед и стрелял, перезарядив обойму. На этот раз небезуспешно. Но странно: медведь продолжал уходить, и, когда еще раз, по моим расчетам, я ожег его по позвоночнику у лопаток, вдруг, заглушив шум прибоя, медведь рыкнул, повернулся и пошел на меня. Он шел, а я стрелял, отступая и поднимаясь в скалы. Пули рвали его тело, а он, громадный, шел упрямо, как время, как сама жизнь.

Все кануло для меня в бездну: культура, цивилизация, Эллада, древние греки, высшая математика, космические полеты, вся история человечества, войны и революции… Ничего этого не было на земле, ничего не было этого во мне! Было одно — убить, защитить свое беззащитное, слабое тело, слабый огонек своей жизни! Зверь шел на зверя. Каждый волосик над капиллярами моей кожи встал дыбом, ощетинился, хотел жить.

Я хотел жить. И стрелял, стрелял, стрелял!..

Он встал во весь рост, пружинисто осел. Нас разделяло расстояние, достаточное даже для не очень сильного прыжка. Я видел, как шерсть его стала дыбом, как он хотел жить, вкладывая всю силу, всю ловкость в этот прыжок.

Но камень подвел его, не выдержал невиданной силы и рухнул, увлекая его вниз, окружая стремительной осыпью. И тогда он закричал:

— Ай-яй-яй! Ай-яй-яй! — и это был крик не зверя — нет! Это был крик о несправедливости, творящейся в мире. Страшный крик. Я еще не вернулся к себе, но почувствовал, как поднимается на голове шапка.

— Ай-яй-яй! — кричал он, низвергаясь в пучину мрака.

И вот, когда я увидел живую рану и белые ребра в потеках алой крови на громадном боку Медвежьего увала, вспомнил тот ужасный крик.

По мере приближения точные черты лежащего зверя скрадывались расстоянием и глаз не мог уже ухватить всего в целом. Но рана, кровоточащие белые ребра виделись ясно, и, чем ближе мы подплывали, тем острее было желание понять, что же это такое.

— Подчалься туда, — попросил я Василия, указывая рукой на берег.

Осип подсел к другу, и они вдвоем погнали лодку вперед.

Наконец я разглядел, что это за рваная рана. Паводок содрал тут весь береговой грунт, с тайгою, мошевиной, кустарниками, оголив громадный, уходящий в реку ледник. По чистейшему, нездешнего цвета льду медленными струйками сочилась красная мокрая земля, лоскутами содранной кожи висела тайга. Неземной, нездешний запах стоял вокруг. Мы причалились, и я глянул вверх, туда, куда уходила сплошная, без единой трещинки, студеная, стекающая под солнцем исполинская глыба.

Тут еще властвовала ледниковая эпоха. Я вступил под эти голубовато-синие с агатовой глубиною своды, ощущая, как холод сковывает не только тело, но и сушит, не по-земному томит сердце. Сбегая, журчала вода, и шум ее был не такой, какой привыкли улавливать мы. Был в нем звенящий и чуть-чуть скрипящий звук, словно железом вели по стеклу. И запах пустоты, космических расстояний и замершего времени витал вокруг.

Эвенки притихли. Сидели в лодке, подняв плоские лица к небу, и на них лег отсвет холодной пустыни, первобытно огрубив черты.

Я подумал, что, вероятно, уже к осени рваную эту рану, этот подгляд в доисторические времена затянет осевшей тайгою, что тут лягут один на другой и перемешаются пласты земли, может быть, даже оползут останцы и гольцы, которые едва-едва проглядываются в густой шкуре тайги, и место это, этот Медведь, потеряет свои привычные черты и исчезнет с лица земли, как и тот израненный и убитый мною.

Набрав воды в бутылку, я не увидел воду. Она была чище самой чистой, какую доводилось мне видеть, — байкальской. Я прикоснулся к ней губами, не решаясь сделать хотя бы маленького глотка. Что содержится в ней, в чистейшей, почти невидимой и пахнущей космической ледяной пустыней? Вода была безвкусна и пресна.

— Хотите попить? — предложил я своим друзьям. И оба решительно отказались, закачав головами.

— Поедем, бойе, однако, за два дня не добежим так-то, — сказал Осип, и на лице его я углядел нетерпение.

— Колодно, — поежился Василий. — Поедем, бойе, а?

Там, где упирался мыс Медвежьего увала в Авлакан, мы пересекли реку и подчалились к левому берегу. Отсюда путь наш лежал тайгою.

Я привычно сориентировался, сделав открытие, что мы находимся совсем не в том месте, куда указывал рукою Осип на Инаригдском плесе. Но ничего не сказал своим проводникам. Так, вероятно, им нужно было — попутать направление. А может быть, по древним еще привычкам эвенк никогда не показывает путь, куда собирается идти. Они не всегда такие наивные, как нам кажутся, древние поверья и привычки.

Из всех народов, населяющих тайгу, я больше всего люблю эвенков. Может быть, за то, что они дольше других отстаивают свое родное место под солнцем. С какой-то необыкновенной страстью держатся за леса и тундры, не рассыпаясь и не разбредаясь по чужим весям. Люблю их, и это точно, за скрытую привязанность к земной красоте, к природе. Она в них совсем так же, как врожденная культура общности людей. Не брызжет наружу, не проявляется, но крепко и основательно лежит в сердце, и ничем не вытравишь ее оттуда: ни прекрасными обещаниями сладкой жизни, ни горькой отравой алкоголем, ни проповедью к поклонению перед всесильной машиной.

Я люблю бродить с интеллигентами тайги, так зовут знатоки таежных эвенков, в рабочих маршрутах и охотничьих переходах, люблю их, в меру молчаливых и в меру разговорчивых, но всегда готовых добром откликнуться на добро. Стремительное движение отнимает что-то безвозвратно и у них, они, как и все вокруг, меняются, но все-таки держатся, из последних сил цепляются за свое таежное, в наших понятиях, глухое место под солнцем. И не дай тому случиться, чтобы и они потеряли его. А случись такое, я глубоко уверен, миру будет нанесен непоправимый и, может быть, последний удар.

3

Мысли мои текут безотчетно, легко. Я иду следом за Осипом, слыша за собой шаги Василия, и мне хорошо в этом охранном движении. Я могу не следить за направлением, не думать о правильности пути, не быть ответственным за каждый неверный шаг. Все это сейчас неосязаемым грузом на плечах моих товарищей, но они даже не знают об этом. Они просто идут, а значит, живут движением, миром тайги. Редкая для моей профессии расслабленность посетила меня и балует своей слабостью. Даже с хорошим проводником в маршрутах я обычно никогда не расслабляюсь, а значит, в полной мере не соединяюсь с Природой. Но сейчас я в ней. И мысли мои, и думы безответственные, легкие, как сизый наволок дымокура, стелющийся на привале.

Далеко за Хамакаром, что в полпути от Инаригды, в урочище Нювняк живет старик Вычогир. Неделю, плывя сюда, просидел я у него в стойбище.

Каждый вечер поднимались мы на крутой мыс — на него и мне взобраться — попотеть, а старику и вовсе. С высоты глядели на реку. Там, утверждал старик, в такую вот пору перед заходом солнца, часов около двенадцати белой ночи, вдруг загорается гранеными переливами радужный свет и слепит, и мерцает, и вспыхивает далеко за полночь. Вычогир рассказывал об этом многим, но никто не наблюдал этого явления, кроме старика, а потому и не верил в правоту его слов. Я тоже не верил, впервые услышав этот рассказ. Мы работали за рекою в диких развалах камня, куда и пришел старик.

Почти отвесные скалы громоздились друг на друга, и ломаные, но хорошо проглядываемые вершины были недоступны. Вычогир же утверждал, что свет «полощит», «гранитца» и «мерцает» на одной из трех вершин. Указывал, на какой. По строению скалы были самыми заурядными, часто встречающимися интрузиями. Старик и тогда — было как раз такое же июньское время — тащил меня на мысочек, чтобы своими глазами убедился, но я не нашел времени. И вот нынче согласился, и пять вечеров подряд без всякого результата просиживали мы на мысочке без малого по три часа и спускались, когда солнце, на короткое время передохнув за горизонтом, снова вываливалось в мир, алое и словно бы умытое.

— Однако, ждем еще маленько. Вечером будет, — говорил Вычогир и глядел на меня с надеждой. — Однако, куда спешить тебе? Давай еще смотреть.

И я соглашался.

На пятую ночь, когда мы снова ни с чем спустились к чуму, старый эвенк чуть ли не плакал.

— Не врет Егорша Вычогир, не врет, — говорил он, виновато пряча глаза. — Как есть было так. Зачем счас нету? Не знаю. Никто не хотел верить. Не хотел со мной мыс высоко лезть. Ты полез. А нету! Почему нету?

— Ладно, деда, завтра будет, — сказал я и удивился сказанному. Ведь твердо решил сегодня же двинуть дальше. Даже посмеялся над собой: инженер-геолог, как петух на заборе, сидит со стариком на мысочке, зная, что быть такого не может, а все-таки сидит. Так вот думал, однако сказал:

— Силы-то у тебя есть еще раз взобраться туда? — Старик с каждым днем все труднее карабкался по камням.

— Есть, однако! Есть! Есть! Пойдешь еще, бойе?

— Пойду.

Видно, еще не подточила мою душу такая спорая сейчас, такая незаметная ржавчина — равнодушие. Все в жизни сиюминутно и однозначно: любовь, ненависть, боль, счастье, зло, радость, жестокость, нежность… Постоянно и многозначно равнодушие. Оно свободно рядится в любое из человеческих чувств, оно надевает на себя одежду неукротимого действия, сострадания, сопереживания. Оно, равнодушие, нечто усредненное, оттого и живуче, оттого легко ползет, как ржа, в общности людей. И на нем махрово расцветает самый благополучный и самый распространенный индивидуум мещанин.

Только из-за того, что дрогнуло мое сердце на скрытые и неуместные по такому случаю слезы старика, отозвалось на искренность, решил я еще раз вечером подняться на мысок. Что будет дальше и как себя вести потом, когда придется в шестой раз спускаться сюда к чуму, я не знал.

Но нам не было суждено еще раз посидеть вдвоем над тайгой, неторопливо беседуя и ожидая чуда.

В полдень за Вычогиром прикатил по реке на всесильном моторе «Вихрь» внук. Звал его к себе то ли брат, то ли сын, я так и не понял, попавший в какую-то неминучую беду. Понять что-либо из торопливой и очень взволнованной речи было невозможно.

Уже сидя в лодке с озабоченным и все же очень спокойным лицом, Вычогир, поманив меня, сказал:

— Ты, паря, однако, сам на мыс не лезь. Сбросит он тебя. Вижу сбросит.

— Деда, я двадцать лет в тайге! Я излазил…

— Нет, нет, паря! — прервал он меня. — Один не ходи — сбросит. — И спросил: — Веришь мне? — пристально поглядев в самые зрачки.

— Верю. — Я не лгал, я действительно верил ему. В сердце сидело ощущение неотвратимости беды, если шагну я на крутые камешки мыса.

— Веришь — горит там? — уточнил мою веру старик.

— Верю.

— Не пойдешь один на мыс?

— Не пойду.

Внук очень торопился, и мотор, взревев, в один мах унес Вычогира. Как-то тоскливо, одиноко, не по-доброму одиноко и пусто стало.

А спустя час и я погнал свою лодку в Инаригду, твердо веря, что там ожидает меня не просто отдых, но чудо. И вот оно свершилось: я пришел сам, к себе, а теперь легко иду эвенкийской слаборазличимой тропой к настоящему чуду. Иду на рыбалку за десятиметровыми щуками.

Всего идем мы не больше двух часов, а отмахали немало. Легки на ногу эвенки. Меленько семенят, ходко и без устали. С меня сошло пять потов, трудных, обильных, застивших глаза, пока не пришло нужное дыхание, а они идут себе сухонькие. Не случайный я человек в тайге, вся жизнь в ней, но от гнуса страдаю, то и дело тру лицо, шею, руки репудином, а их вроде бы эта мразь и не касается.

— У тебя дух не такой, — говорит Осип. — И кровь сладкая.

Василий, услышав на шагу, остер ухом, по обыкновению добавляет:

— У нас кровь для них ух как вредная. Попьют и сдохнут. Мы завсегда тайга живет. Нас не жрут.

— Но оленей-то жрут? — говорю я. — И собак тоже.

— Жрут, однако, — соглашается Василий.

Вот и весь наш разговор за дорогу. Молчим. Прошли гиблым чернолесьем. Под ногами чавкала земля, словно пыталась проглотить нас. Ветви сомкнулись над головами, и мне пришлось долгое время идти согнувшись. Неуглядный эвенкийский тупик явно не был рассчитан на мой рост. Наконец мы вышли из чернолесья, поднялись по лысенькому увалу в сосновые мяндачи, остановились у истока ручья. Солнце село, было за полночь, и короткая сутемень, осязаемая только в тайге, окружила нас тишиной. Все затихло, все забылось в коротком сне белой ночи.

— Тут отдыхать будем. Потом шибко долго идти будем, — сказал Василий.

Развели костер, наладили дымокуры, развернули пологи — три белых кокона с куколками внутри, — очень похоже, если глядеть издали. Разговоры наши были коротки, поскольку неожиданно пришла усталость. Я только спросил.

— Осип, а ты сам щук этих видел?

— Придешь — увидишь, — уклончиво ответил он.

— Однако, люди видели, и ты посмотришь, — сказал Василий.

«Неужто и вправду идем мы на это необыкновенное щучье озеро — Егдо?» — подумал, засыпая.

Ужин наш был прост, но плотен и сразу же расположил ко сну. От водки эвенки отказались.

— На Егдо придем — пить будем, — твердо решил Василий.

Я заснул, но сон мой был недолог. Проснулся от некогда испытанного жутковатого чувства и долго не мог понять, что происходит во мне и вокруг.

Сутемень все еще лежала, и тайга таилась. В низинках начинал клубиться туман. Все было, как и должно быть, кроме потаенного какого-то бормотанья, всхлипов, рычанья…

Приходя в себя со сна, я с тревогой вслушивался в эти звуки, пока не понял их происхождения.

Осип и Василий сладко храпели, каждый стараясь пересилить другого.

Храп этот ничего общего не имел с тем пережитым мною, но именно он родил воспоминание.

Та тугурская экспедиция, когда мы базировались в рыбацком Ангачане, принесла, пожалуй, больше остальных необыкновенных ощущений. Ночи и дни ее были самыми тревожными, сопряженные с глубокими и порою трагическими переживаниями. Именно там, на острове Беличьем, получил я известие: сбросили вымпел с вертолета о гибели отряда — трех человек — в партии моего друга Михаила Полякова.

Среди погибших был мой практикант — географ Слава. Он с отличием окончил университет и обещал быть хорошим специалистом. Я знал его по трем полевым практикам. В Тугурской же экспедиции меня настигла весть о тяжелой болезни, а потом и смерти академика Журавлева, с которым мы последние два года сблизились настолько, что собирались вместе еще раз обследовать район сагджойской катастрофы. Может быть, эти трагические обстоятельства, живая память о навсегда ушедших влияли на психику и бродили за мной следом, но выпадали тогда настолько мрачные и терзающие душу дни, что хотелось бросить все, убежать и спрятаться в надежном людском жилище. А может быть, такое ощущение усиливала природа этой узенькой полоски земли, далеко заброшенной длинным перстом в океан. Тугурский оголовок был некогда пустынным островом с высоким водораздельным хребтом. Даже сейчас, в лихие осенние штормы, в самом узком месте его свободно перехлестывают волны. Тайга тут на увалах и сопках могучая, непроходимая, в низинах чахлая, топкая, зловонная, хотя в прибрежье попадаются солнечные, заросшие буйной травою поляны. На них ярко цветут ирисы двухметровой высоты с громадными чашами соцветий, алые сараны тоже с удивительно крупными цветами, тарки и колокольчики. В подтаежнике травы еще гуще, сочнее, и продраться сквозь них не так-то просто. И все-таки главное на оголовке — это камень. Камень тут царствует. Смятые, вывернутые, извергнутые, причудливые извивающиеся породы везде, даже в самых низинах, имеют выходы. Место для геологов необыкновенное. И наверное, поэтому, несмотря на все тяжести, неожиданности, случайности и мрачные мысли, экспедиция эта оставила в сердце у меня глубокий, запоминающийся след. В нем легла серьезная запись моей жизни. Боль, разочарование, радость открытия, счастье познания и встреча с неведомым, с не разгаданным еще — все было в том поле, в той работе.

С рабочим Федором, о котором я уже вспоминал, нам предстояло месяц проработать, исследовать северное и южное побережья и как можно глубже пролезть по Оголовочной впадине, представляющей собою гиблую низину смрадных болот, с редкими островками скальных выходов, заросших мелкой тайгою и завитых ползучей березкой, стланиками и зарослями медвежьего ушка. За месяц такой объем работ мы могли бы и не успеть сделать, а потому и решили поставить в Черных скалах на берегу океана подбазу. Место это я высмотрел еще в той медвежьей охоте. Четыре черных базальтовых истукана стояли над морем. В них было что-то от безысходного ожидания рыбачек, стоящих над прибоем после шторма. Я даже угадывал очертания фигур, разбирал черты лица и даже тоскливое выражение глаз каждой из Рыбачек (так мы обозначили эти камни в своих картах). Внечеловеческая природа лишена речи, и это порою вселяет страх… Многим, наверное, доводилось поймать на себе всепонимающий взгляд собаки, взгляд, за которым должно бы обязательно последовать слово. У меня не раз леденело сердце, когда я вдруг встречался с глазами домашнего оленя, отбракованного на убой. Он обязательно должен был заговорить, но молчал, и в этом была какая-то тайна, страх не у него, животного, у меня, человека, был.

И если это вселяет в сердце страх, то уже мистический ужас порою вселяет природа, когда вдруг осязаешь на себе устремленные из глубины камня глаза и ощущаешь, что бездыханная, лишенная плоти и живой крови глыба хочет заговорить с тобой. Нечасто, но встречался я с этим ощущением, и всякий раз на мгновение, на коротенькую вспышку охватывал меня ужас. Мне казалось, что камни мыслят, они готовы обрести речь.

Помнится, что так вот я воспринял Рыбачек, и все же мы поставили там подбазу. За камнями была отличная, ровная, продуваемая с океана площадка, заросшая некрупной мягкой травою. Чуть левее — бухта, удобная для швартовки нашего кунгаса. Белыми многоэтажными нагромождениями по берегу тянулись залежи плывуна, а значит, дрова сухие и жаркие всегда были под рукой. Площадка наша, где решено было поставить палатку подбазы, плавно опадала к голубому озеру, широкому, уходящему в тайгу сужающимся каньоном. Можно было связать плот и попробовать пробраться им к Оголовочной впадине, каньон наверняка был устьем реки, питающей озеро. И наконец, ко всем прелестям, тут гнездовали белые лебеди, соседство которых почему-то всегда приятно человеку.

Мы причалились к бухточке. Быстро разгрузили кунгас. Натянули восьмиместную палатку, снесли туда продукты, приборы, бензин для кунгасного мотора (отряд, который помогал нам поставить подбазу, уходил на остров Беличий и сгружал все лишнее. На обратном пути они заберут нас).

Мы тепло попрощались друг с другом, и ребята ушли. Я долго стоял у каменных Рыбачек, смотрел в море и махал рукою.

Солнце склонилось к западу, и океан уже окрасился в розовое, кое-где ослепительно отливая жаром расплавленного металла. Кунгас удалялся, таял в беспредельности и наконец сгорел в палящем горниле заката. И как только скрылось солнце, море стало темным, рябистым, словно бы низко над водою, скрывая воду, крыло в крыло отмахивала черная воронья стая.

— Гляди-ка, Кузьмич, — позвал меня Федор. — Гляди!

По озеру медленно гуляли лебеди. Из тайги крались сумерки, а птицы были неправдоподобно белыми.

В просторной восьмиместной палатке было неуютно, и мы поставили рядом свою «маршрутку». Недолго посидев у костра, послушав, как широко дышит океан — все еще шел отлив, с которым отплыли наши товарищи, — мы поболтали немного и забрались в спальники. День был не очень трудным, всего-то только добрались сюда кунгасом от Ангачана. Но тарахтенье мотора, бензиновый перегар и долгая морская качка утомили. Заснули мы тогда одновременно и проснулись тоже разом.

— Что это? — спросил Федор, приподнимаясь. — Наши вернулись?

На воле ясно слышались голоса, потаенный шепот, какое-то шиканье и стук весел о воду.

— Не должны, — я тоже поднялся, сел, прислушиваясь.

Кроме нас двоих, на сотни километров тут не должно быть никого. Наши, по расчетам, на Беличий должны были дойти еще посветлу и уж никак не могли вернуться к этому часу. Однако мы отчетливо слышали голоса, шаги, удары весел по воде, а потом все это как бы кануло, наступила короткая пауза тишины, в которую мы успели вылезти из спальников и натянуть сапоги. Федор уже расшнуровывал выход из палатки, как вдруг снова раздались голоса, и высокий женский плач, переходящий в рыдание, перекрыл их.

— Кто там?! В чем дело?! — закричал я, чувствуя, как томительно заныло у меня в груди.

— Что за шум! — Федор никак не мог справиться с завязками, пальцы его дрожали. А там кто-то уже бил кого-то, может быть, даже убивал, удары были глухими, тяжелыми, сопровождаемые вскриками и стонами.

В беззащитной замкнутости палатки невозможно было оставаться, и мы как-то вывалились наружу, готовые к защите пострадавшего и к обороне. Была темная безлунная ночь. Океан безмолвствовал. Пахло золой затухшего костра. И кругом ни души.

— Э, кто там? — крикнул Федор, и в тайге за озером заполошилось эхо. Там словно кто-то встрепенулся, разбуженный, откликнулся на окрик и понес по всей округе: «…кто та… кто та… кто… та!!!»

И еще не улеглось эхо, как рядом с собой я отчетливо услышал печально-мягкий женский голос. Слов не разобрать, но голос был ясным, словно бы произнесенный ночною тьмой. Этому голосу так же ясно откликнулся другой, тоже женский, и еще, еще, а потом возник плач и стал удаляться от нас все дальше и дальше. Но на смену ему пришли потаенные, заговорщические голоса мужчин. Я вздрогнул.

— Дьявольское местечко… — сказал Федор, и голос его был так же громок, как тотчас же прозвучавшее, до звука разборчивое в великой тоске:

— Умрем тут… Умрем…

— Идем, Федор, — сказал я и тронул рабочего за руку, рука была напряжена.

Стоило нам сделать несколько шагов, как снова наступила тишина.

И мы снова, постояв, дождались уже других голосов и снова, сделав несколько шагов, опять погрузились в тишину.

Так мы дошли до черных базальтовых изваяний, услышали океан, тихонько набегавший на берег.

— Знаешь, Федор, а ведь это говорят камни, — сказал я.

— Как? Камни?

— Да, созданный природой, без разума и рук человека, радиоприемник, объяснял я, мало веря в это объяснение редкого явления, о котором знал по книгам.

Всю ночь плакали, стонали, рыдали черные Рыбачки на берегу океана. И когда они замолчали, мы слышали далекие и близкие голоса, потаенные шепоты и даже улавливали в них будто бы произносимое нами.

— Слушай, Кузьмич, а ну его к бесу, это место! Давай отсюда двинем! сказал утром Федор. Лицо его было бледным, и в глазах стояла мучительная тоска.

— А как же подбаза? Сюда будут выходить отряды, сюда приедут с Беличьего!

— Бог с ней, пусть стоит. Будем наведываться… А жить давай подальше.

— Давай, — согласился я и почувствовал — от этого стало как-то легче на душе.

Через двое суток, работая недалеко от устья втекающей в озеро реки, мы обнаружили старую стоянку человека. Обломки корабельных досок, изъеденную ржавчиной кружку, обломок толстого, глубоко загнанного в землю бамбукового флагштока и тесаный, памятный, врытый в землю столбик. На нем с великим трудом я разобрал выжженную надпись: «Шхуна Алек… дрина» (вероятно «Александрина») «Петербургское гид…граф… щество Экспед… 1914 года». Дальше буквы выцвели, выветрились, вымыло их дождями, снегом, солнцем и стужей. Только крохотные точечки остались кое-где. И в конце этой надписи время сохранило еще: «…лись зи…вать окт…рь 1917…»

Из всего этого легко можно было уяснить: «Шхуна „Александрина“ Петербургского гидрографического общества, отправившаяся в путешествие на восток в 1914 году, потерпела крушение у мыса Надежды (он был от Рыбачек всего в трех километрах). Остались зимовать. Октябрь 1917 года».

Люди эти, на четыре года оторванные от родных мест, ничего не знали ни о потрясшей мир войне, ни о грянувшей революции. Такими далекими и недосягаемыми были всего-то чуть больше пятидесяти лет назад эти места.

Может быть, их голоса сохранил камень. Мне захотелось снова провести ночь у черных базальтовых изваяний.

Вечером мы натолкнулись на землянку, теперь это было едва различимое углубление в береговой наносной морене. Желая хоть немного приподнять завесу времени, я покопался внутри бывшей землянки и под небольшим слоем лиственного перегноя, на земляной лежанке обнаружил человеческий череп. Проросшая через него сосна накрепко вживила в себя серые с синеватым отливом черепные кости. Мы снова закопали умершего тут, неизвестного нам человека и поставили, отесав по всем правилам, памятный столб. Федор выжег на нем: «Тут покоятся прах и останки жилища неизвестного нам землепроходца, открытые геологической партией N_44018 XX района».

Памятный столбик, обломок флагштока, корабельные доски я приобщил к нашему имуществу и образцам. А позднее передал музею Географического общества. Никто сразу, даже из больших знатоков, не мог мне ответить, что это была за экспедиция. Но и позднее не нашлось охотника заняться нашим случайным открытием. А я в постоянных хлопотах тоже не всегда помнил об этом. Надо бы на досуге съездить в Ленинград да порыться в архивах. И вот досуг появился. А куда меня унесло? Иду за щуками. Нет, обязательно уеду отсюда пораньше и покопаюсь в архивах, пересмотрю и отдам на экспертизу наши с Федором находки.

Хорошо бы еще побывать там и послушать говорящие камни. Рыбачек послушать.

4

После ночного привала (все-таки заснул тогда) шли долго. Я сразу же втянулся в ходьбу, сразу обрел дыхание, и движение доставляло истинное наслаждение. На мой взгляд, самое страшное для человека — лишить его движения. Наверное, совсем не случайно было выдумано наказание — сидеть в тюрьме. Именно сидеть. Этой пыткой наказывали во все время и у всех народов. Но незаметно человечество само заточило себя в тюрьму неподвижности. Сначала городские люди, а теперь уже и сельские сели в автобусы, машины, трамваи. Сидят уже не только служащие на работе, но и станочники у пультов, у машин, у сигнальных систем. Стремление сесть настолько захватило человека, что вертикально движущийся, вероятно, в конце концов исчезнет с наших улиц, дорог, с полей и сидячий образ жизни станет нормой.

С раннего детства вынесли мы образ прекрасного будущего, где будет делать все за человека машина.

А что же будет делать человек? Наверное, не одному приходил такой вопрос. И всегда следовал один и тот же ответ:

— Человек будет управлять машинами, сидя за пультом!

Сидя!

Как же это у человечества получилось — раньше карали сидением, а теперь состояние это стало мечтой о будущем?

В описаниях городов будущего, заводов, цехов у самых ярких и ярыхгуманистов-мечтателей человек не ходит, не двигается по планете, по земле, передвигая ногами, он обязательно сидит, управляя, сидит, проносясь над землей, сидит, отправляясь в гости, и уже не касается ногою земной тверди.

Мне довелось провести две недели отдыха в изумительной местности: доступные горы, зеленые луга предгорий, чистое морское побережье. И везде дороги, тропы, тропочки — крутые, пологие, ровные, на любой вкус. Ходи, гуляй, двигайся, отдыхай, человек. И что же? В санатории общего типа, где в общем отдыхают здоровые люди, были операторы и аппаратчики одного крупнейшего современного химического комбината — рабочие будущего, как их называют, они уже сейчас сидят подле пультов, у сигнальных систем и кибернетических машин. Сидят в белых халатах, в домашних тапочках, вдалеке от всех вредных и невредных процессов, творящихся в замкнутых ретортах и реакторах. На отдыхе они продолжали сидеть в лучшем случае на морском побережье, и то в очень хорошую погоду, остальное время проводили в палатах, занятые игрой в карты, выпивкой, болтовней, и отправлялись на прогулку только автобусом или катером. На меня, делающего в день не меньше двадцати километров, смотрели как на сумасшедшего.

— Неужели вам, Василий Кузьмич, не надоело шлепать ногами на работе? — спрашивал меня сосед по палате.

— Неужели вам, Григорий Григорьевич, не надоело сидеть на работе?

— Представьте, нет!

— И тут не надоело сидеть?

— Что вы, мы столько ездим, столько видим…

Нет, не ядерная бомба, не мировая катастрофа и не созданное опытами микробиологов новое невидимое существо погубит человечество, но, лишенное естественного движения, оно само собой зачеркнет себя. Вот какие мысли могут прийти человеку в голову на отдыхе, когда он, отдавшись наслаждению от собственного движения, идет на озеро Егдо с единственной надеждой выловить необыкновенную (не называю метраж) щуку.

— Слушайте, ребята, а как же мы ее донесем, коли уловим-то? — спросил я на привале, когда мы, отмахав часов шесть кряду, остановились на дневку.

— Кого? — Осип, помешивая в котелке варево, удивленно глянул на меня.

— Как кого? Щуку?

— Однако, донесем…

— Поймай только, — резонно заметил Василий.

— Да нет, мужики, я серьезно. Как?

— Олень надо было брать, — вздохнул Василий и покачал сожалеюще головой. Но теперь Осип с той же интонацией, что и моторист в том дальнем, сказал:

— Ты, Кужмити, поймай, однако!

Это уже был разговор! Я рассмеялся.

— Озеро-то есть, по крайней мере? — спросил.

— Осеро есть! — Осип подул в ложку, пробуя стряпню. — Куда идем? Осеро идем! Вот чудак.

Ну ладно, хорошо, что эту надежду у меня не отбирают. Щуку, конечно, поймать надо — правильно, но если есть озеро…

— Однако, осеро Егдо всегда есть, — сказал Василий.

После обеда, за которым проводники мои снова отказались выпить хоть бы по «маленькой» (люблю это качество в людях — делу время, потехе час). Осип спросил:

— Кужмити, ты, однако, зачем Априку бежишь?

Я даже поперхнулся от неожиданности вопроса. Ну и дела!

О своей командировке я мало кому говорил и уж совсем не распространялся настолько, чтобы первый же спутник по рыбалке спрашивал меня об Африке. Тут на Авлакане, в Буньском, сказал только Ручьеву, секретарю райкома партии, да закадычному своему дружку Валерию Владимировичу Дашкову, надо было объяснить свой внесезонный отпуск, да еще, пожалуй, слышал об этом старик Вычогир, с ним мы плыли вместе из Буньского в Нювняк.

Ни один из них троих не успел еще и побывать в Инаригде, а тут уже известно о моей дальней поездке. Отмечу, между прочим: ни рациями, ни другими какими-либо средствами связи таежное крохотное село с миром не связано. В тайге всегда все наперед известно — об этом я хорошо знал, но все-таки удивился вопросу Осипа.

— А ты откуда об этом знаешь?

— Народ говорил!

— Ого, уже не просто кто-то — народ! Какой народ?

— Наш. Инаригда, однако.

— Ну! А он-то, народ ваш, Инаригда, откуда знает?

— Нарот все знает, — определенно ответил Осип.

Я только развел руками.

— А народ, однако, не знает, зачем я еду?

Осип задумался, почмокал губами, стараясь рассосать загасшую трубку, и Василий, решив, что пора и ему вступить в разговор, сказал:

— Однако, говорят, командировка. Говорят, Кужмити там будет искать, чего не терял.

Я рассмеялся, рассмеялись и эвенки, довольные, что все знают обо мне, как бы я ни скрывал. Я никогда не делюсь тем, что предстоит мне, пока не обдумаю всего сам. А сейчас даже и не думал еще о предстоящем. Заставил себя не думать. Но мне напомнили. Напомнили тут, среди великой тишины, среди Земли, которая все еще живет сама по себе, своими простыми и мудрыми заботами, своей первозданной страстью, своей так и не познанной человеком волей. Что ждет меня в Африке? Найду ли в незнакомых мне джунглях, саваннах или пустынях ее, любимую и дорогую Землю? Наверное, найду, как нашел ее тут, как нахожу вечно, пока живу. Она одна у нас, одна на всех живущих — Земля!

Я долго рассказывал об Африке своим спутникам. Рассказывал все, что знал с детства, что вычитал из газет и журналов о ее настоящем, и все то, что узнал из прочитанного в Ленинской библиотеке.

Они слушали, согласно кивали головами, а я все говорил и говорил, будто проверяя свои знания.

— Знаешь, Кужмити, — сказал Василий, выслушав мою лекцию. — У нас, однако, гора большой-большой есть, Агды называется. Знаешь?

— Нет.

— Есть там. — И махнул рукою туда, откуда мы пришли, и еще дальше. Большой-большой гора, и на макушка дым идет. Это почему?

Вот тебе и раз, говорил им, говорил об Африке, и вдруг такой скачок. Что-то, наверное, натолкнуло в моем рассказе на этот вопрос. Но что? И почему я не знаю этой горы Агды, как и озера Егдо? Что они, смеются надо мною?

— Василий, где это, объясни? — прошу.

— Большой хребет знаешь? — это уже Осип говорит.

Большой хребет мне хорошо знаком. Я излазил его вдоль и поперек, но горы Агды не встречал.

— Знаю, — говорю.

— Малынкий хребет знаешь? Бежишь все вниз, вниз к Авлакан, да?

Знаю я и Малый хребет. Исползал там немало, камни животом точил.

— Ну, дальше…

— Дальше, очень дальше Авлакан бежит. Есть большой, однако, порог. Потом туда-сюда Авлакан, как заяц. Понял?

— Так.

— Так нет еще, — говорит уже Василий. — Так дальше на север. И большой яма есть, большой, весь Априка туда пойдет…

Я улыбаюсь. Знаю, о чем речь, — Агдыйская низменность, район гиблых болот, действительно громадная впадина среди Авлаканской платформы.

— Так, — определенно говорит Осип.

— Что так?

— Так, однако, там гора большой Агды.

Изучая аэрофотосъемку одного из районов Агдыйской впадины, я обратил внимание на подобие возвышенности почти в самом центре. Но, посоветовавшись меж собой, прикинув трезво и здраво, решили, что возвышенности там быть не должно, наверное, это брак в съемке, а может быть, и тень облаков. Бывает такое. И вот пожалуйста, есть гора Агды. И впадина-то называется Агдыйская. Вот номер! Топографы прошли, аэрофотосъемщики пролетели, мы прошли, и все мимо. А она есть, гора Агды, и даже дым из верхушки идет.

— Почему дым?

— Посмотреть надо, — сказал я.

— А почему есть большой каменный река? Чорнай-чорнай. С сопки катится, в Авлакан бежит.

Это было что-то новое. Может, разыгрывают меня ребята? Только непохоже. Лица у них серьезные, даже строгие. Уж не месть ли за Африку? Показалось, что много знаю я о ней? Много чудесного там, необыкновенного, так ведь и у нас много.

— Я же говорю, Осип, надо посмотреть, что за река…

— Камен, камен чорнай, чорнай, однако, большой один к другому, как река плывет. Везде все растет. Трава растет, дерев растет, кустик растет, ягель растет. Там ничего не растет — чорнай, чорнай.

— Как Априка, — шутит Василий и смеется, очень ему нравится шутка. Зубы желтые, крепкие, десны розовые, лицо плоское, с широкими чистыми скулами, а глаза большие, синие, и в них смех, лукавство и еще что-то, мне непонятное. И я, глядя на него, тоже смеюсь и хлопаю по плечу. А Осип, чтобы не оставаться в долгу, хлопает меня и тоже хохочет. Я смеюсь, но мне чуточку грустно поначалу. Грустно, что проглядел Егдо, не распознал на фотосъемке Агды и ничего не знаю про Каменную реку, где ничего не растет. Но потом ко мне приходит настоящее веселье: как же это здорово, что есть Егдо, Агды, Каменная река и что-то еще, чего не знаю я, что хранит, прячет в себе земля, а значит, можно удивляться и радоваться, потому что без удивления, как и без движения, нет человека.

Сейчас в самый раз было бы сдобрить хорошее настроение нашей редкой полевой или даже кутейной камеральной чаркой. Что ни говори, а все-таки геологи — народ легкий, порою удалой и уж, самое главное, по-умному веселый.

Но мы сейчас в маршруте, хотя все трое бездельники сейчас, но в маршруте…

И, словно уловив мои мысли, Василий говорит:

— Пора, однако. Побежали.

И мы бежим, споро бежим, приближаясь к озеру Егдо.

Бесконечно тянутся вокруг скучные, даже тоскливые, чахлые таежки, мари сменяются мокрыми калтусами, калтусы — сухими марями. Я узнаю эти места и не узнаю. Сколько подобных приходилось видеть, по скольким таким вот, лишенным всего живого, бродил в жару и стужу, в солнце и в проливные дожди. Пожалуй, и тут прошел когда-то по пересечению к речке Гажанке. Спрашиваю у Василия, он по-прежнему идет позади, есть ли такая река.

— Далеко, далеко.

Потом Осип останавливается и долго стоит на месте, поворачивая лицо, словно обнюхивая воздух. Потерял тропу, ищет правильное направление, чтобы подсечь ее снова. Меня когда-то убедил один бывалый человек, что у эвенков необъяснимо развито обоняние, они даже в тайге ориентируются по запахам. Вероятно, это и так. Но сейчас я знаю, зачем Осип водит лицом, словно принюхиваясь. Он выискивает возвышенности, сопочки, складки земные — по ним и ориентируется, как все в его роде. Тропу и раньше не было видно, однако идти было куда легче. Теперь шаг наш труден, заросли цепляются за сапоги, то и дело проваливаешься в неглубокие влуминки, спотыкаешься о кочки, коряжины. А силы уже не те, второй бесконечно длинный день в пути. Я про себя тоже отметил сопочки: вижу, кружим мы, подсекаем тропу. Теперь Василий впереди, рядом с Осипом, и я не отстаю — идем фронтом. Подсекли тропу, и Осип уступил свое место ведущего. Василий пошел тише, то и дело поводя лицом по сторонам. Прошли еще две буйно заросшие высохшей травою и багульником мари и наконец вышли в чахленькую, но сухую тайгу, где тропа была широкой, хорошо заметной.

— Однако, долго ходим, — говорит Осип. — Спешить надо.

— Куда спешить?

— Надо. Долго ходим.

Тропа торная, легкая, но идти трудно — силы уже не те. Так и тянет к себе земля, зовет. Хочется лечь, зарыться лицом в сухую, пряно пахнущую траву, расслабиться, отдаваясь покою. Я знаю это состояние и, когда оно приходит, всегда борюсь с ним. Нет, нельзя ложиться, нельзя расслабляться, надо идти, идти вперед. Поддавшись минутной слабости, я не заметил, как потерял ритм, а значит, взвалил на плечи лишнего. Пытаюсь снова подчинить себя движению, сосредоточиться на нем. Это удается. И я снова бреду за Василием, погруженный в ритм ходьбы, не реагируя больше на окружающее.

Идем час, два… Что-то нынче устал я не в меру, сказался, видно, короткий сон и долгий рассказ на дневке. От разговора тоже утомляешься, особенно когда сам говоришь и вкладываешь в рассказ много эмоций. На дневке хорошо помолчать, расслабившись. Но я нарушил это правило и вот расплачиваюсь усталостью, полным равнодушием к окружающему.

Перед глазами мелькает легкая поняжка за спиною Василия, его кепочка. Не сбивается с шага ведущий, но видно, что и он идет нелегко.

Я погружаюсь в мерный ритм движений. Вспоминаю, как впервые заблудился в тайге.

…Проплутав никак не меньше семи часов, изодравшись вконец и дьявольски устав, я вдруг неожиданно вышел к Авлакану. Река тут была тихой, широкой, по карте определил место — Рыбачьи зимовья.

По крутому склону поднялся к домам и понял, что тут давно уже никто не живет. Дома были целы и даже добротны, за мыском у воды стояли две бани, тоже добротные, но тропинки к ним, как и к крылечкам домов, позаметало травою, а на крышах буйствовал сорняк. Я заглянул в крайнюю избу, мне показалось, что она менее других выглядит одичалой. И не ошибся, отсюда хозяева ушли, вероятно, не позднее двух лет. Белила на битой печи еще не потрухли, пол хранил былую чистоту, хотя и был пыльный. Часто ночуя и даже подолгу живя в брошенных людских жилищах, я, что называется, набил глаз и могу по многим приметам определить, когда оно покинуто. Устав так, что почти валился с ног, я все-таки решил поужинать. Развел на дворе костер, вскипятил в котелке воды для чая, сбегав за ней к реке, открыл банку консервов и, прикинув, что на обратную дорогу отсюда я потрачу не меньше трех дней, выделил себе два сухаря и четвертушку от банки свиной тушенки.

Ужинал и пил чай уже в избе, при свечке, на широкой лавке, оглядывая жилище. Оно было невелико, в одну комнату, с маленькой заборкой, отгораживающей угол для стряпни — кухню, громадная русская печь занимала большую часть площади. По двум стенам были прибиты лавки. На одной из них я и трапезничал, вот и весь уклад от прежней, может быть, очень счастливой жизни. Уже ложась поудобнее на лавку, я заметил ухват, стоящий у закрытого чела печи, и каталку для него на загнетке. Ноги мои гудели, да и по всему телу шел ток перенапряжения, и я никак не мог заснуть, вздрагивая, как только тяжелели веки. Давно уже стемнело, и невысокая луна заглянула из-за лесов в окошко, и сверчок, ожив в подпечье, поднял монотонный скрип, а сон все не приходил. Крутясь на лавке, которая стала для меня жестче камня, я вдруг услышал шаги на воле и, приподнявшись на локте, увидел темную женскую фигуру, входящую в дом. Она вошла, тихонько прикрыла дверь, привычно глянув в пустой передний угол, обмахнула себя крестом и, увидев, что я не сплю, поклонилась. Я поднялся.

— Легайте, легайте, — тихо сказала она. — Умаялись ведь.

— Умаялся, — согласился я, продолжая сидеть.

— Повечеряли? — спросила.

В ее голосе, строе речи была какая-то нездешняя малоросская мягкость и певучесть. Я невольно подумал, что слово дольше всего сохраняет в человеке его первооснову.

— Да, ужинал, — запоздало ответил.

— Какой ужин-то? — сказала она и, присев было рядом, встала и пошла к печке.

Она была уже стара, но все еще по-девически статна; в черной до щиколоток юбке, в темной кофте и платочке, по-монашески подвязанном под самые брови. Лицо ее было добрым, но очень бледным, скорбные складочки в уголках губ, углубляясь, определяли дряблость ее щек. Она взяла ухват, сняла с чела зачалку, поставила ее у ног и, ловко подхватив ухватом чугунок, выкатила его из печи. Он был черным, и белые пальцы ее и кисти рук лепко обозначались, когда она понесла чугунок ко мне. Я принял его, подивившись тому, как приятно жжет он ладони. Поставив чугунок на колени, я взял у женщины деревянную ложку с полустершимися цветами на ней, она протянула мне ее, обмахнув чистым передником. Коричневая пленочка с черным поджаром по краям чуть опала внутрь чугунка. Я аккуратно продавил ее ложкой, и в ноздри ударил сытный молочный запах хорошо упревшей, в меру сдобренной коровьим маслом гречневой каши. Такую кашу могла варить только моя бабушка.

— Вкусно, — сказал я, уписывая за обе щеки.

— Ешьте, ешьте. С нас не убудет, а вам силы прибудет. Вам сила-то нужна, — говорила она, присев рядом и глядя на меня, подхватив под локоток правой руки левую и положив на ладонь щеку и подбородок.

Я ел, каша, как и следовало, убывала, а вместе с вкусной сытостью приходила ко мне покойная усталость, клонило ко сну.

— Спасибо, — выскребя все до крошечки, сказал я, и она кивнула довольно, предложив поставить чугунок на подоконник, позади себя.

— Легайте, легайте. Я посижу тут, не помешаю.

Растянувшись на лавке, почувствовал, как мягко и приятно мне дерево, спросил, уже погружаясь в сон:

— А вы что, тут живете?

— Нет. Давно уже не живем… — Услышал, засыпая и уже не воспринимая ответа. Проснулся от запаха гречневой каши. Вкус ее стоял во рту, и будто бы даже прощупывались языком гречневые чешуйки, застрявшие в зубах. Первое, что я увидел, — открытое чело русской печи, ухват и каталку на загнетке. «Какой добрый и хороший сон, — подумал, вставая. — Словно и взаправду каши наелся». За окном лежал по-осеннему густой туман. Непроглядная белая муть покрывала все вокруг, но мне показалось, что какая-то тень пересекла двор. И в этот момент увидел я на подоконнике черный чугунок с ложкою внутри и повисшей лоскутками по краям коричневой пленочкой. Судорога прошла по всему моему телу, холодом ознобив затылок. Безотчетно заторопившись, я мигом собрал рюкзак, волнуясь, вышел на волю и поспешил прочь от этого дома. «С чего разволновался, с чего бегу: ведь было так хорошо, так уютно. И старая женщина так была добра. И каша была вкусная, — думалось мне. — Почему же я бегу от доброты?» — «Потому что этого не могло быть», — кто-то, нет, не я, ответил.

Уже отойдя далеко от Рыбачьих зимовий, я нашел в себе силы оглянуться. Грустны и беззащитны были брошенные людьми жилища. Ничего не бывает скорбнее этого запустения.

Туман уже поднялся над землею и висел над крышами будто бурый дым, но печи в избах и в той, в которой провел я странную ночь, были холодны…

…Ощущение беды на сердце, горьковатый запах гари, далекий запах, лишенный плоти, витающий вокруг, словно бы воздух, невидимо сгорая, источает его. Вынырнул из забытья: идем мрачной, черной какой-то низиной. И запах гари есть — не показалось мне, нет. Обочь тропы — старая-старая гарь. Черные пики деревьев стоят вокруг, земля черная, ни травинки, ни кустика, и только сплетаются в долгие нити, обметывают сухой плесенью землю мхи. Старая гарь, очень старая, но до сих пор полна горьким запахом беды. Но не он, старый, как погребная плесень, запах, обеспокоил меня. Что-то другое насторожило. Я остановился. Осип чуть не налетел на меня. Обочь тропы, справа и слева, круглые камни будто бы вулканические бомбы. Я присел, поднял черный, в окалине тяжелый катыш. Сколько брожу по тайге, по горам, по морским и речным побережьям, считаю себя вроде бы и неплохим практиком, но такого образца не встречал. Камень лежит на руке тяжелый, молчаливый, в черной рубашке окалины, в мелких пупырышках, круглый, как ядро. Вглядываюсь в рисунок концентрических колец. Рука сама кидает камень в левую ладонь, а правой привычно ищу молоток — сейчас заглянем внутрь этой бомбочки, определим по излому, что это подбросила мне тайга. Нет молотка. В отпуске я. Пошарил глазами, нет ли подходящего камешка… И только сейчас заметил, что земля вокруг усыпана точно такими же камнями, и все в пупырышках, и все скатанной, круглой формы. Нет, не все… Кое-где разглядел словно бы плоские лепешки с теми же пупырышками, причудливой формы. Поднял одну из них — только кажется плоской, на самом деле целое изваяние — чуть-чуть вытянутая голова на длинной шее, рисунок камня причудливо напоминает лицо в маске, глядит на меня из глубины белыми точечками глаза. Хоть убейся, не могу понять, что у меня в руках. Словно бы спекшиеся песчинки в плотной рубашке окалины, черной, так и кажется, оставит след сажи на руках. Гляжу — не могу наглядеться.

Дух захватило. Не могу понять, что же это такое. А вокруг все черным-черно от камня, от стволов сгоревшей тайги… Может быть, копоть. Э, нет! На стволах каменный налет, нестираемая окалина… Сколько прошло лет с бушевавшего тут пожара? Пятьдесят, шестьдесят, семьдесят? А может быть, сто? А деревья все так же черны, будто только-только отшумел пламень.

Василий далеко ушел. Осип ждет и глядит, как я мечусь от одного камня к другому.

— Э, бойе, однако, идем. Там их много. Там смотреть будешь.

— Где, Осип?

— На Егдо вся земля такой. Маленько идем. Тут Егдо, рядом.

— Сейчас, Осип, сейчас.

Я не могу оторваться, не могу бросить, не могу не смотреть на этот камень. Забрел в гарь, трогая рукою стволы старых лиственок, и впрямь окаменевшие деревья. Как черные сталагмиты, стоят они среди черного простора. Хожу от одного дерева к другому, трогаю руками — каменные. Чуть посильнее толкнул одно — и вдруг оно подломилось и с сухим треском рухнуло на землю. В изломе и не видать древесины, до сердца почернело. Не дерево головешка.

Иду тропою, забыв про все на свете. Ковыряю спиннинговыми удилищами черные камни, поднимаю их, разглядываю. Так и не удалось ни один из них разбить. Осип торопит:

— Давай, бойе, однако, идем. Егдо скоро.

Гарь отступила неожиданно. Поднялись на пригорок, и я замер. Передо мной, насколько хватало глаз, лежала мертвая черная пустыня. Ни деревца, ни кустика, ни травинки, даже мхов не было. Царство черного камня лежало передо мной. И эта чернота, эта россыпь словно бы прибрежного скатанного галечника каким-то незнакомым чувством, скрытой тайной тревожили сердце. Далеко впереди, в синеватой пыльной дымке, словно бы ее испаряли камни, чуть угадывались крутые складки сопок с редкой тайгой. Но они были так далеко, что казалось — на ту обетованную, полную жизни Землю гляжу с другой, мертвой планеты, планеты, где только черный камень.

Я оглянулся и снова был поражен тем, что увидел. Позади меня, вплоть до невидимой тайги на склонах небольшого хребтика, лежал простор, уставленный черными стрелами сталагмитов, устремленных в низкий белый свод.

Ничего подобного я не видел в своей жизни, исходил за двадцать лет Сибирь, Дальний Восток, Сахалин, Курилы, Шантарские острова, Командоры, наконец, Памир, пустыни Кызылкум и Каракумы, Тянь-Шань и Кавказ, Крым и Урал… Я знал, что такого не увижу и в Африке. Это место — единственное в мире. Хорошо видная отсюда тропа, ее определял светлый на черном след, причудливо вилась по мертвому простору, и по ней, как нечто несоизмеримо малое, лишнее и беспомощное, спешил Василий. Он так и не оглянулся ни разу, все удаляясь и удаляясь, на глазах превращаясь в большеголового муравья.

Я определил его движение взглядом и вдруг увидел бледно-голубой овал в черной оправе. Он притягивал к себе взгляд, заставляя глядеть и глядеть. И я, улавливая легкую игру цвета — громадный этот овал из бледно-голубого становился бирюзовым, играл сизыми, почти белыми пятнами, то жег отчаянно синим огнем, — я смотрел на него не отрываясь.

— Егдо, — сказал Осип и что-то еле добавил шепотом, но я не расслышал.

Как же так совершилось, как же совершилось такое?

Никто до меня из всех, кто выслушивает, выстукивает, выглядывает землю, кто создает карты и описывает ландшафты, никто-никто до меня не увидел эту вот землю с овалом лазурита в черной оправе не ведомого никому камня. Чем я обязан судьбе? Чем мне оплатить этот миг истинного счастья?

Но мгновение слепой восторженности скоротечнее всего в мире. Оно утекло, как утекает вода. Я снова и снова кланялся земле, приглядываясь, пристукиваясь и даже принюхиваясь к камням, меня окружавшим. Они были томительно однообразны по цвету и конфигурации, разнясь только размером. Забыв усталость, я легко бежал вперед, и только сердце тяжело билось у самого горла да росла в нем тревога, рожденная тайной.

Егдо было единственным озером из сотен тысяч, щедро разбросанных по Авлаканской платформе, с брустверным берегом. Оно представляло собой громадный кратер древнего вулкана, окруженного извергнувшейся лавой. Так я решил, опускаясь на береговой бруствер и вглядываясь в прозрачную черную воду. Я не видел дна, берег отвесно падал в глубину и словно бы таял в кромешной темноте.

«Вулкан, — думал я, забыв на время о своих проводниках, о цели нашего прихода сюда, обо всем на свете, — но тут земля не поднялась ни сопкой, ни кряжом, ни разломом, ее не выперла бешеная сила лавы, а, наоборот, как бы вогнула».

К озеру мы все время чуточку спускались и сейчас были в центре громадной котловины, которая по всем законам должна была быть мокрым непроходимым болотом, как и значилось на всех картах. Лежащая вдалеке от рек и ручьев, окольцованная непроходимыми калтусами и марями, она была против всех законов суха и засыпана неизвестными, по крайней мере никогда не встречавшимися мне, вулканическими породами. Я достал из рюкзака карту района, которую прихватил с собой еще из Москвы, и легко определил в громадном междуречье Авлакана и Сагджоя свое нынешнее местонахождение это была одна из непроходимых, залитых болотами четырех впадин, обозначенных на карте темно-зеленой краской с черной подштриховочкой. Те сопки, что видел я с небольшой возвышенности, выйдя к Егдо, были осадочными породами, теряющимися в непроходимых болотах. Выходило, что я впервые прошел в центр впадины невидимой эвенкийской тропочкой и вместо зловонных топей обнаружил громадный цирк, засыпанный неизвестной породой, с кратером посередине. Какое странное, какое поистине таинственное место. Я бродил берегом озера, собирая образцы. Ими полны были карманы моих брюк, куртки и даже наружные энцефалитки.

И вдруг меня словно ослепило вспышкой. Я на мгновение перестал видеть все вокруг, сердце замерло в груди, пораженное непозволительной, недопустимой, даже страшной догадкой.

Я побежал к вещмешку, к своим проводникам, к карте, которую оставил на привале. «Да как же я сразу не подумал об этом?» — стучало в висках, и мир возвращался ко мне черным, тайным и, сознаюсь, чуточку страшным, каким он и был тут.

— Кужмити, однако, суху лови!

— Что? А, щуку…

Осип и Василий сидели подле маленького костра, подле двух дымокуров, притихшие, словно были виноваты в чем-то, и, как показалось мне, напуганные.

— Давай, быстрей надо, — говорил Осип.

Я только сейчас пригляделся к месту нашего привала. Несколько шестов с медвежьими черепами стояли подле голого чумища. Следы костров были видны на черном камне. Чуть поодаль — коряжина, похожая на соху, перевернутую вверх лемехом. Кости разбросаны. Да лежали еще принесенные сюда вязанки хвороста. Небольшую такую вязаночку нес с собой и Осип. Я только теперь вспомнил об этом. Ясно — передо мною было культовое место какого-то эвенкийского рода.

— Лови суху, — сказал Осип. — Гляди вон — не верил, однако, — и кивнул на один из шестов.

Я посмотрел туда и даже вздрогнул: чуть ниже белого, почти прозрачного черепа медведя с глубокими глазными отверстиями, словно все еще наблюдающими мир, висела щучья челюсть никак не меньше полуметра длиною. Я охнул, не веря глазам. Но все-таки запротестовал:

— Подожди, Осип… Это потом… Потом это.

— Нельзя потом… Тут можно мало. Бежать надо назад — тайга бежать. Отдыхать будем, жрать будем, кусать водка, — быстро, быстро говорил Осип, горбясь и пряча голову в плечи.

— Лови шибко, и айда, — сказал Василий.

Но я уже не слушал их, весь поглощенный своей догадкой, развернув карту, я спешил на юг, строго по меридиану, к месту, отмеченному на ней темным крестиком.

5

— Однако, Кужмити, бежать надо, — сказал Осип и вздохнул: дескать, ничего не поделаешь, надо.

Я разобрался с образцами, отобрав самые, на мой взгляд, интересные. Зарисовал на чистом поле карты цирк, озеро, прикинул на глазок его размеры, побродил по россыпям, но никаких других пород не нашел.

По-прежнему тут, на дне впадины, было сумрачно, и белое небо словно бы приклонилось к земле, и все вокруг утратило живость цвета, будто напитавшись черным, даже озеро, по-прежнему недвижимое, сочило мрак, и вода в нем была ртутно-тяжелой. Я понял, что наступила ночь, надо торопиться в обратную дорогу; где-то далеко-далеко едва слышно, но грозно ворчал гром. Это, вероятно, волновало моих проводников, поскольку те хлябистые, топкие болота, которые мы во множестве миновали, могут стать непроходимыми.

— Несколько забросов сделаю, и побежим, — сказал я Осипу, прилаживая на удилище катушку и оглядываясь вокруг, нет ли среди древесных корчажин покрупнее да поплавучее.

Василий будто бы понял меня, легонько поднялся и побежал за чумище. Вернулся, неся на руках легкую берестянку. Лодка была крохотная, и я долго усаживался в нее на плаву, а Василий с Осипом удерживали суденышко так, чтобы оно не перевернулось. Наконец, нужное равновесие было найдено, и я, приладив спиннинг на колени, изготовился с веслышком и скомандовал:

— Толкай!

Мои проводники разом оттолкнули лодчонку, и она, переваливаясь уточкой, заскользила по водной глади, а я почувствовал в себе такую отрешенность и обреченность, что на миг сделалось нехорошо. Василий с Осипом стояли на берегу и глядели на меня так, будто я отплывал в дальние и долгие странствия.

Мы на лодочке катались

Золотисто-золотой…

— фальшиво пропел я, и голос мой прозвучал стереофонически неправдоподобно, словно бы вокруг лежали громадные полые емкости. Зацепив вместо блесны груз, я пустил катушку на холостой ход. Барабан мягко зашелестел, и леска, хорошо уложенная, легко разматывалась, убегая за корму. Я чуточку подтолкнулся веслом, и берестянка снова легко заскользила. Барабан по-прежнему шелестел, и леска неслышно ложилась на воду виток за витком. Уезжая из Москвы, я по случаю купил три буксочки отличнейшей японской лески. Самую толстую, рассчитанную на океанскую рыбу, я навел на катушку, которую и поставил сейчас на удилище. Что ни говори, но челюсть щуки, увиденная мною, располагала к серьезному лову. В буксочке, рассчитанной для крупной добычи, было сто метров; десять выпросил для каких-то особых нужд мой сын, три я вырезал для поводков и куканов, и, значит, на барабане сейчас было восемьдесят семь метров. Тяжелая гирька по-прежнему увлекала за собой леску, и я заметил, что с барабана соскальзывают последние метры. Выходило, что под тоненьким, бумажно-хрупким донышком моей утлой посудины лежала пучина черной, до ломоты в суставах (я попробовал рукою) холодной воды. Я научился определять и предугадывать земные толщи. Вот и сейчас мысленно погрузился в эти аспидно-мрачные воды, в царство вечной темноты и холода, и я на миг словно бы увидел крохотный культурный слой земли, поверх которого концентрическими замкнутыми линиями, но в то же время и в великом хаосе образовалась довольно мощная толща черного камня, который легко фильтровал через себя вешние и осенние воды, не позволяя образовываться тут по всем земным законам гиблому болоту, фильтровал, направлял влагу в громадную воронку озера. Под культурным слоем земли я представил громадный ледник, тысячелетия питающий реки, ручьи, родники, озера, и болота, и коническую воронку, стремительно уходящую сквозь него дальше, в глубину каменноугольных морей, к залежам доломитов и гипса, и наконец, к громадной, удерживающей на себе невообразимую тяжесть плите, к Великому феонсарматскому щиту, где эта громадная воронка обретала дно, которое тщетно ищу я, размотав всего лишь жалких восемьдесят семь метров лески.

— Ребята, тут какая глубина? — спросил я, ощущая, как холод неизведанности, разверзшийся подо мной, входит в сердце, делая непослушными губы и остужая затылок.

— Однако, нет дна. Насквозь дырка, — серьезно ответил Осип. А я вдруг заметил, что далеко уже отплыл от берега. Так далеко, что мой вопрос и не должен был бы услышать Осип, а я тем более его ответ. Напряглась, недвижимо застыла, словно бы в густой воде, леска. Зависла в почти стометровой толще гирька.

— Как дырка? — специально понизив голос, спросил я и услышал рядом, будто парень склонился к уху:

— Однако, дырка… Нарот говорит…

Как далеко унесло меня легкое движение весла? Никак не меньше полукилометра, но я слышу, отчетливо слышу голос Осипа. Подкидывает мне Егдо чудо за чудом. Хорошо, что раньше, в горах Памира, на озере Плавучих Айсбергов, я встречался с таким вот явлением, а в новинку-то, чего доброго, в себе усомнишься. Не знаю, изучено ли сейчас это явление.

И вдруг без всякой связи я представил, как то громадное существо, чья челюсть висит под черепом медведя, легко поднимается из глубин и один вялым и безразличным движением вспарывает берестяное донышко моей лодчонки. Только тоненькая-тоненькая пленочка некогда живой ткани отделяет меня от вечностей ледников, от глубинных тайн миллионов лет, от всего, что пришло ко мне с догадкой там, на берегу странного озера Егдо, значащего на языке маленького рода «щучье».

И я начинаю, может быть, слишком поспешное, слишком опрометчивое движение. Берестянку больше, чем нужно, раскачивают мои нелепо поспешные гребки, и она медленнее, чем надо, плывет к берегу.

— Не беги, однако, — говорит Василий, и я слышу его голос рядом, кажется, даже его дыхание касается моей щеки.

— Однако, не будешь ловить? — спрашивает с надеждой Осип.

Я скручиваю леску:

— С берега попробую.

— Шибко пробуй. — И оба как оттолкнули, так и ловят меня, удерживая берестянку на плаву. Я выбираюсь на твердь, поскольку уже уверен: черный камень под нашими ногами ничего не имеет общего с землей. Не земной он, черный камень.

Я бегу вокруг озера, желая обогнуть его, с дальней точки проверить необыкновенный звуковой эффект, когда расстояние перестает быть преградой для звука, надеюсь просчитать шагами окружность воронки и все-таки попробовать сделать несколько забросов блесны. Я спешу, отсчитывая шаги, слышу тихий говорок Василия и Осипа, дошел уже почти до половины окружности, а могу разобрать даже отдельные слова, во всяком случае, слышу ясно: «Егдо», часто повторяемое в разговоре моих проводников. Хлещу потихоньку озеро, выбрасывая далеко блесенку, и веду ее то поверху, то в глубине. И вдруг там, куда в очередной раз падает блесна, горбом вспухает водная гладь и громадный круг разбегается по неподвижной доселе воде. Какая-то рыба заинтересовалась приманкой, поднялась из глубин, наверное, выслеживает блесну. И я, охваченный азартом, начинаю и так и эдак подкидывать приманку, играть ею и чувствую — следит, следит за ней рыба.

Никогда не подозревал в себе столь сильной страсти, способной заслонить даже любимую работу.

А выявившая себя рыба, ее тяжелый, хищный, но осторожный ход за блесной, вроде бы даже чуточку уже и ударила, едва коснувшись пока только лесы, разом переключила меня на себя. Наверное, главное во мне начало охотник.

Быстро повторяю один за другим забросы. Стараюсь придать движению блесны большую естественность, игру, вызвать к ней влечение. Тень от дерева легла на воду, глубоко ушла от берега. Недвижимо лежит тень.

Тень? Какая тень? Почему от дерева? Но на берегу нет деревьев, нет их вокруг, по крайней мере, в радиусе четырех километров. Откуда тень?

И солнца нет. Пора бы ему уже и подняться над дальними сопочками.

Сумрачно. Только над водою тяжелыми парами поднялся туман, зачадило озеро. Не видно противоположного берега, не видно ребят, и голосов их не слышно. Съел туман, съели испарения людские голоса, определили расстояние. Но почему же тень на воде? Откуда? Я сматываю леску, все еще бессознательно стараясь найти предмет, отбрасывающий тень на воду, и разглядеть ее. И вдруг осознаю — тень разглядывает меня. И не тень это… Нет! Щука?.. Таймень? Рыба? Что это?..

Подошло близко к берегу, не возмущая мертвого покоя воды, поднялось из мрака… Сам мрак поднялся длинной полосою, черным, сброшенным в пучину каменным деревом. Щелкнула блесна по кольцам на удилище, подтянул ее, выбрал до предела. Словно бы фонарик — были такие в моем детстве, с крупной круглой головкой над лампочкой, — направлен на меня из глубины озера. У самого берега светится белым глазом он.

Жутко стало… Да ну его… Все-таки человек я… живой… Уходить надо! Шибко спешить, однако, надо. Не должен, не должен я глядеть в этот белый зрачок. Пусть пожалею потом, пусть, коли расскажу, будут смеяться надо мной друзья, но надо уходить… И я бегу от тайны, как бежал тогда от доброты старой женщины в черном. Тоже в черном… Во сне ли, наяву была она?

Но тут-то точно не сплю. Бегу?

Василий с Осипом уже собрались, ждут. Поняжки за плечами. Три дымокура горят. Три высоких костерка, всю вязаночку, что принес Осип, запалили.

— Бежать надо.

— Побежали. Костры залейте.

— Не надо… Гореть должны.

Чадит, кутается в туман озеро Егдо, места моей рыбалки не разглядишь отсюда. Замечаю — туман над озером черный.

— Гореть будут? — спрашиваю о кострах.

— Так надо… Будут, — Василий помогает надеть на плечи рюкзак.

— Ловил? — спрашивает Осип.

— Ловил.

— Не поймал?

— Нет.

— Видел?

— Видел.

— Теперь веришь, однако?

— Верю.

Бежим обратной тропою. Оглядываюсь. Нет позади озера. Чадит, расползается по всему цирку черный туман, и только тремя ранками сочатся в нем живым светом оставленные костерки. Тут гореть нечему. Тут все сгорело. Да и внутри у меня тоже словно бы выжгло все холодным огнем. Уйти бы только побыстрей отсюда. Знаю, что сам потом буду смеяться, вспоминая это состояние. Но сейчас только бы уйти, унести ноги… и образцы. А может быть, не брать образцов — выкинуть? Нет, шалишь, паря! Этого я тебе не разрешу. Умирать буду, а черненькие камешки не выброшу. Или донесу, или с ними лягу в землю. Шалишь, Егдо! Этого ты у меня не отберешь. Не я со своей тайной пришел к тебе, но ты ко мне со своей. К нам, к Земле.

Взошли на ту возвышенность, на гребешок, что определил цирковые россыпи, откуда увиделся впервые громадный овал лазурита. Нет его позади. Ничего нет. Чадный белый туман с черной окалиной поверху затопил впадину, словно бы гонится за нами, и огней уже не видно, живых наших огней.

— Однако, ушли, — говорит Василий и улыбается. — Не догонит теперь.

— Шибко плохой туман тут, — Осип качает головой.

Мы стоим рядышком трое и глядим туда, где должно быть озеро Егдо, но его нет, нет его за туманом.

— Туман плохой. Кости портит, кашель делает. Гниет внутри, ох, как плохо.

— Теперь долго так будет.

— Как?

— Как туман будет. Всекта будет. Дань, два не будет. Потом год будет. Всекта, — объясняет Осип и, как Василий, улыбается. — Пронес бок.

— А почему мы пришли, тумана не было?

— Теперь будет… Однако, Егдо тебе себя хотел показать. Мы когда с Оськой Инаригда говорили, спорили — не увидишь Егдо, туман увидишь. Оська сказал: «Ладно. Пытать будем». Вот видел ты? Ну, однако?

— Ну.

Я последний раз поглядел туда, где поразила меня догадка, где вспомнил отчетливо, словно увидел наяву, недавно умершего профессора Журавлева, отдавшего почти всю жизнь разрешению этой тайны, так и не разрешив ее, так и не найдя подтверждения своей дерзкой смелой гипотезе; туда, где тайна эта, явившись мне, не перестала быть тайной. Ничего не увидел я там, кроме дальних хребтиков, что поднимались из черной хлипи болот.

Мы побежали в черную каменную тайгу, мимо нее все дальше, не оглядываясь, все убыстряя и убыстряя шаг, пока не почувствовали под ногами родную землю.

— Однако, зрать будем! Водка пить будем! — пропел высоким дискантом Осип, и ему ворчливо, совсем рядом, ответил гром. Из-за тайги медленно выплывала синяя туча, красные трещины молний рвали ее брюхо.

— Однако, на чум бежать надо, — опасливо поглядывая на небо, сказал Василий.

— Однако, надо, — согласился Осип. — Побежали, тут близко.

И мы, минуя опять мокрые калтусы, сухие мари, сухие калтусы и мокрые мари, заспешили навстречу грозе, что покрывала мир великой, но все-таки живой темнотою…

…Впервые я видел его, когда только что поступил в институт и все мне в тех милых сердцу стенах было тогда внове. Мы, первокурсники, толкались в коридорах и вестибюлях, почти с обожанием вглядывались в загорелые, обветренные лица студентов, вернувшихся с поля. Казалось, от них так и веяло мужеством, здоровьем, дикими ветрами, опасностями. Лица преподавателей-полевиков казались нам тогда лицами чародеев, хранящих в себе тайны земли.

А его лицо было необыкновенно будничным, каким-то сонным, с болезненно-желтым загаром. На облупленном носу сидели большие дымчатые очки, а седые вихры торчали за ушами ласточкиными хвостиками.

Он проходил вестибюлем, и ему кланялись, уважительно опуская головы, но за спиною почти все одинаково улыбались, а студенты начинали шептаться, провожая его восторженными взглядами.

— Профессор Журавлев, — сказал мой товарищ, второкурсник, кивнув на него. — Автор Сагджойской катастрофы. Лучший специалист по метеоритам. Но маленько свихнутый старик. Утверждает, что Сагджойский метеорит — это межпланетный корабль, посетивший нашу Землю и потерпевший катастрофу.

Я уже тогда много слышал о необычном явлении, происшедшем далеко в Сибири в начале нашего века, кое-что читал и хорошо знал имя профессора, но видел его впервые. Я взглянул на него, но увидел только чуть сутулую спину в тесном форменном пиджаке, желтую морщинистую шею и белый то ли волосок, то ли ниточку на рукаве.

Журавлев стремительным шагом прошел мимо и скрылся в аудитории.

Тогда он был притчей во языцех не только нашего института, но и всего научного мира. Двадцать с лишним лет, которые потратил на поиски Сагджойского метеорита, не дали результатов.

А ведь падение это было. Произошло оно июньским жарким утром, когда ничто не предвещало беды. Вдруг словно бы солнце зажглось над тайгою. Страшный грохот небывалого еще на памяти людей взрыва потряс мир. Разом вспыхнул неистовый пожар. Все живое гибло в том аду. Бешеные сохатые, брызжа кровью, лишенные зренья, вырывались из тайги и падали. Трупы животных лежали по сопкам и у рек, плыли по воде. Люди покидали кочевья, навсегда уходили из междуречья Сагджоя и Авлакана, где бушевал огонь, где на миг возгорелась дуга в небе и землю сотрясли удары необыкновенной силы. Это волнение земной коры зарегистрировали сотни сейсмических центров, и даже приборы Австралии отметили колебания. Ураган громадной силы прошел над всем междуречьем. Но странно: ни один ученый, ни одна экспедиция не добились разрешения и не сделали решительной попытки посетить место разыгравшейся в природе трагедии. И потом спустя почти двадцать лет с великими трудностями, терпя нечеловеческие лишения, Журавлев достиг Сагджоя и места того необъяснимого лесоповала. Экспедиция не дала никаких результатов, кроме того, что Леонид Александрович впервые описал этот район как минералог и как очевидец следов двадцатилетней давности. Прошел год, и он снова предпринял, но безуспешно, поиск метеоритного тела. И тогда же выдвинул дерзкую и прямо-таки антинаучную по тем временам гипотезу о посещении Земли управляемым межпланетным кораблем.

Завидная настойчивость, не подтвержденная ни единым вещественным доказательством, стала притчей во языцех и в конце концов привела его в разряд чудаков, с которыми не точтобы считаются люди, но просто-напросто терпят их. Журавлева терпели потому, что он был прекрасный минералог, пожалуй, единственный специалист по метеоритам. Позже Леонид Александрович предпринял еще несколько поездок к месту Сагджойской катастрофы на свои деньги и деньги энтузиастов, что, кстати, ставилось ему в вину, и не проходило более или менее серьезного производственного собрания, научной конференции, где бы хотя бы вскользь не говорилось о частнических тенденциях в науке, сомнительных ученых. Но мы любили Журавлева. Уже закончив институт и работая самостоятельно, я сблизился с Леонидом Александровичем, заразившись от него пристальным вниманием ко всему, что не ложилось в привычный круг наших познаний. Он определил и мой интерес к первой серьезной самостоятельной работе тут, на Авлакане и в междуречье, которая стала для меня первой истинной встречей с Землей. Я обещал ему обязательно посетить место Сагджойской катастрофы. Старик вот уже несколько лет тяжело хворал, но не терял надежды снова предпринять большую экспедицию, исподволь готовя ее. Я выполнил это обещание. Помню, как впервые поднялся над хмурым и угрюмым междуречьем.

Медленно плыли, вращаясь под крылом самолета, зеленые и бурые дебри. Сагджой, широкий, полноводный, белел над солнцем, а порою и поблескивал, отражая чистыми плесами луки. Приглядевшись, я различал белые гривы порогов и бешеную текучесть большой воды. Где-то там, за тремя великими излучинами, за семью перекатами и бесчисленными плесами, угрюмо сторожила тайну даль. Там взорвался ли, испарился ли, ушел ли прочь, опалив Землю нездешним дыханием, Сагджойский метеорит.

Старая гарь и невиданный лесоповал — неистовая сила покидала деревья наземь, и не просто покидала, а уложила их по громадному радиусу одно к другому — уже заросли густым наволоком древесной мешанины, так что с трудом можно было продраться в ней. Лысые сопки, будто обритые до белого каменного темечка, возвышались над тайной происшедшего и слепо глядели в небо, единственные свидетели совершившегося тут.

Район Сагджойской катастрофы лежал за границей наших работ, но я специально, преодолев трое суток изнурительного пути, вышел туда, чтобы увидеть место, которое так и осталось для науки загадкой.

Я сидел тогда на вершине одной из сопок — кажется, Журавлев в своих исследованиях назвал ее Крест — и смотрел, как медленно закатывается громадное солнце. Пора белых ночей прошла, и мутные сумерки, словно испарения чадящих болот, окутывали гиблое место. Я был среди безлюдья, среди этой непроглядной тайги и камня, хранящего в себе память былого. Меня окружали гольцы. Они отбрасывали темные тени, падавшие по склону и возникавшие далеко за подножием на чахленьких верхушках лиственок.

Было не очень разумным уйти из лагеря сюда одному, без оружия, без достаточного запаса продуктов, к тому же действующие инструкции техники безопасности запрещают геологам совершать маршруты в одиночку, но мне не хотелось понапрасну тащить сюда рабочего, отрывая у него несколько случайных дней отдыха, к тому же в нарушение инструкции мы часто работаем и одни.

Солнце все глубже и глубже погружалось в лесные дебри, и меня окольцовывала, окружала темнота, и место громадного лесоповала, теперь уже затянутое живой порослью, вдруг ясно обозначилось, словно разверзся черный зев кратера. Одинокая кедровка надсадно кричала за спиной, требуя, чтобы я обязательно обернулся и поглядел на нее. Этот крик толкал меня в спину, но я не оборачивался, скованный желанием глядеть и глядеть туда, где ночная темнота разверзла земную твердь и позволила увидеть несуществующее.

С необыкновенным чувством близости я прижимался спиною к теплому камню, гладил его рукой и думал о том, что никакая сила не заставит меня спуститься сейчас в глубокую таежную тишину.

Почему-то тут, среди мрачных каменных гольцов, опаленных великим жаром, в их мудром молчании я чувствовал себя в безопасности. В безопасности? От чего? На это я не мог бы ответить тогда и не отвечу сегодня. Я вдруг услышал угрозу для себя, будто бы крадущуюся из гиблых дебрей этого таинственного места. Не разжигая костра — за дровами надо было спуститься в тайгу, — сидел я одинокий среди живой природы. Где-то бродили звери, у лица моего, роясь, густели комары и липли к сетке накомарника, соки бежали по стволам, малые букашки, птицы, насекомые, травы, листья — все, что жило, и росло, и дышало, было тогда далеко от меня, я же находил утешение и близость в мертвом, безответном, лишенном жизни камне.

На родной Земле был я далек всем, нежелаем и не нужен — изгой, нашедший радость в своем венценосном одиночестве.

Расстелив спальник, лег, накрывшись палаткой, и долго слушал, как, остывая, поскрипывает и постанывает камень и как кто-то ходит по осыпям, тревожа тишину. Ночью, проснувшись от холода — вокруг пала роса, — я покрепче закутался в палатку, отметив в полусне, что три другие вершины, сторожащие тайное место, словно бы светятся голубоватым светом, что и мои гольцы излучают такой же свет, но сознание не пожелало остановиться на этом и скользнуло в бесконечную глубину сна. Было это видением или вершины действительно светились, до сих пор не могу сказать наверное. Но то, что я испытал тогда великую непричастность к живому, долго еще мучило.

6

Едва мы успели нырнуть в низкий крохотный лаз землянки, как небо раскололось. Страшный гром потряс землю, и деревья разом, как это бывает в долгие осенние ночи, тягуче завыли и только потом зашумели листвою и хвоей. Землянка своим протрухлевшим срубом в три венца поднималась над землей, но внутри, вырытая в сухих известняках, была просторной. Тяжело дыша — последние километра два мы преодолели марафоном, — сидели друг против друга: я на полатях, Василий у крохотной каменки, Осип на порожке, прикрыв тяжелую дверь, — и слушали, как неистовствует гроза, в осколки разметывая небо и круша землю. Дождя все еще не было, но черная, до холодного угля туча накрыла тайгу, вот-вот готовая обрушиться ливнем. Молнии иссекали небо, и мертвый свет их ложился на наши лица, врываясь в малое застекленное окошко. В него я видел багряный, словно бы тлеющий край тучи, который, свертываясь, выбрасывал рваные нити холодного пламени и курчавился в разрывах дымком.

Отдышавшись, Осип выскользнул на волю, оставив открытой дверь. И я увидел, как в сухом чреве тайги вспыхивают и лопаются громадные шары света. При полном безветрии гром и эти сухо трещавшие вспышки были жуткими.

Осип вернулся в землянку с охапкой мелко порубленного смолья, решив растопить каменку, но мы с Василием запротестовали: будет жарко. И так уже в малое, прижатое к земле жилище набилась духота.

— Пусть про запас будет, — сказал о дровах Василий. И Осип, оставив свое намерение, принялся потрошить поняжки, с трудом отпихнув ногою мой рюкзак. Он был полон образцов, и эвенки относились к моему озерному приобретению неодобрительно.

Все собранные камни пришлось нести мне, выложив в их поняги остатки продовольствия, спирт и фляжку с «Экстрой».

Пока готовились к трапезе, хлынул дикий, какой-то необузданный ливень, и гроза взяла такую силу, что непроизвольно после почти каждого удара приходилось втягивать голову в плечи. Молнии секли землю, круша близкие за лесным наволоком гольцы. И в сыром воздухе вдруг явно запахло кремневой пылью. Так бывает, когда кресало вырубает из камня искру. Особенно страшным был удар, нанесенный словно бы в крышу нашей землянки. Я отчетливо видел в окошко, как раскаленный трезубец, пущенный необузданной стихией, впился в землю, стремительно малый миг покачался, как качается, достигнув цели, гарпун в теле наповал убитого животного, и со страшным треском рассыпался на тысячи слепящих брызг. Малое стеклышко нашего окна задребезжало, готовое рассыпаться в прах, в зимовье запахло пылью. Я не уловил того момента, когда мы трое плюхнулись кто где был, прижимаясь животами к прохладным, кисло пахнущим известнякам. Только в следующее мгновение увидел уже не желтое, но синее лицо Василия, белый взгляд его глаз и шепот:

— Кужмити, выбрось! Выбрось! Притягиват, — Василий показывал на мешок с образцами, и рука его тряслась.

Еще три или четыре удара всколыхнули подо мной землю, прежде чем я пришел в себя. Я никогда не боялся грозы. Неистовая сила ее, нездешние мертвые всполохи или кроваво-красные вспышки огня, гром, порою лишающий слуха, рождают во мне какое-то необузданное ликование, меня тянет на дождь, в самую пучину бушующей страсти, и я слышу, как во мне самом бушует дикая страсть разрушителя. Что же это произошло нынче — плюхнулся брюхом на землю?

Смеясь, поднимаюсь с пола, сажусь на нары, заглядывая в окошко, сплошь залитое дождем, в котором, как в аквариуме, мечутся золотые, красные, синие, фиолетовые рыбки молний.

— Выкини, бойе! Убери! Притягиват, — это уже просит Осип, пряча лицо и голову в ладони под очередным раскатом грома.

И впрямь верят ребята в необычайную притягательность моих камней.

Я весело смеюсь, но мне становится по-настоящему жаль их. Беру рюкзак с образцами и, приоткрыв дверь, тяжело выкидываю. И словно бы нарочно падение его на землю сопровождается страшным ударом и треском рассыпающейся тверди. Ударило где-то совсем рядом в гольцы, опять слышится крепкий запах горячего кремния.

Эвенки ничком лежат на полу. Им, бесстрашным, один на один выходящим с рогатиной на медведя, — я знаю, что и Осип и Василий бывали в таких переделках, — буйство грозы вселяет суеверный страх, ужас и делает жалкими и беспомощными.

Да и мне, вероятно, стоило бы напугаться: вот ведь как провожает меня великая тайна озера Егдо. Громовержец посылает в меня копья и стрелы, рушит вокруг камень и сотрясает земную твердь. Пожалуй, такой грозы не помню во всю жизнь. «Стоит задуматься», — сказал бы профессор Журавлев, и глаза его, нездешние глаза человека, проникшего в великую тайну мирозданий, чуть-чуть бы прищурились.

Гроза унялась скоро. Отошла, растаяла страшная туча, и гром разом улегся, словно и не было в мире необузданного хаоса страсти. Мы плотно отобедали в землянке, распахнув дверь и вдыхая словно бы неземной, прекрасный запах грозы. Ребята, крепко выпив, завалились на нары и разом заснули, измученные прошедшими страхами. Я понял, что страхи мучили их с момента прихода к озеру и до окончания этой грозы. Когда все стихло, Василий и особенно Осип стали вдруг веселыми и разговорчивыми парнями.

— Никому, однако, не говори, что Егдо видел, — сказал Василий.

— В Инаригде не говори, — дополнил Осип, словно бы давая разрешение мне говорить о Егдо за пределами Авлакана.

— Камни, однако, прячь! Не показывай Инаригда камни, — продолжал наставлять Василий.

— Почему?

— Нельзя. Не был, однако, ты там.

— Не был, не был, — закивал Осип, теперь он во всем поддерживал товарища, как тогда его Василий.

— Место шибко тайное.

— Хына не велит?

— Хына, однако, подох маленько. Нарот не велит. Серса наш не велит.

— Спать будем, — сказали они и завалились на нары.

Цепляясь за последнее, я спросил:

— Слушай, Василий, а Егдо по-вашему — щучье, да?

— Нет. Это Почогиров язык. Наш язык: Егдо — Огорь много!

— Огненное, да?

— Однако, огненное! — пробормотал он и засопел носом.

Я вышел из землянки, поднял рюкзак и высыпал содержимое из него на землю. Сухими, опаленными великим огнем, в панцирных рубашках окалины, лежали передо мной метеоритные тела, поискам которых отдал всю жизнь мой учитель Леонид Александрович Журавлев.

Я взял в руки тяжелый черный окатыш и долго глядел на него: есть ли это разгадка сагджойской тайны или это новая тайна, которой суждено мне посвятить жизнь?

Александр Тесленко Искривлённое пространство

1

Если от малых забот

перейти к делам поважнее,

если продолжить наш путь,

круче раздув паруса,

то постарайтесь о том,

чтоб смотрели приветливей лица,

кротость людям к лицу,

гнев подобает зверям.

Публий Овидий Назон

День выдался ясным с самого утра. Пожалуй, поэтому Антона Сухова, как только он проснулся, охватило просветленное настроение. Сухов радостно и бодро ехал на работу в клинику. Искусно и быстро прооперировал. Операция оказалась сложной, но все прошло удачно.

Из клиники Антон вышел не спеша и с удовольствием вышагивал по тротуару вдоль магистрали, огибавшей овраг правильной дугой. Он не торопился. Рядом с дорогой красовались золотисто-багряные клены, на противоположной стороне оврага зеленели не пожухшие еще акации и дубы. Солнце светило вовсю после дождей, ливших непрерывно три дня.

Сухов, сам того не замечая, улыбался, радуясь солнечному дню. Легкий ветерок перебирал его шевелюру с сединой. Домой идти не хотелось, но и в клинике оставаться надобности не было.

Осень. Солнце. Удачная операция. Переутомившиеся мозг и тело невольно стремятся к покою. Что может быть лучше таких вот минут?..

«Вероники еще нет дома. — Мысли о ней врываются сами собой. Какой-то невидимый барьер пролег между нами. И барьер этот, пожалуй, невозможно разрушить, хотя теперь уже нет и желания крушить какие-то барьеры. Они дарят нам передышку, и за это им спасибо. А то, что вместе с отдыхом они приносят и одиночество, может, и не беда, в одиночестве никто тебя не унизит, не оскорбит…»

Когда-то он искренне любил ее. По-настоящему. Это теперь приходится спрашивать себя, что же все-таки такое — любить по-настоящему. А прежде не спрашивал. Просто каждой клеточкой своего существа ощущал, что ему жизненно необходимо быть с нею.

Солнце. Осень. Прекрасный день. И не хочется идти домой. Не хочется ни о чем вспоминать.

— Ах, звезды-звезды, вечно вам сиять… — послышался за спиной знакомый мотив. Сухов обернулся, так и есть. Его догонял анестезиолог Митрофан Степанюк. — …и одарять кого-то счастьем… Славный денек выдался, Антон. А?

— Осенний подарок галерным.

— …И лишь звезда, моя звезда, упала с неба и погасла… Сегодня осчастливлю жену. Возвращусь домой не среди ночи… Ах, звезды-звезды, вечно вам сиять…

Между собой они называли друг друга галерными. В шутке этой содержалась крохотная доля правды. Как известно, галерными когда-то были рабы, ну а они, как говорится, если и носят вериги, то по зову сердца. Можно бы и избавиться от них, но никто не торопится это делать, пока не испытает себя до конца. Светя другим, сгораешь сам. Однако всегда кажется, что сам сгоришь не так скоро. Бессонные ночи, суматошные дни, больные, пациенты, диспуты, симпозиумы, поиски новых направлений и поиски самого себя. Трудно работать в клинике, знаменитой на всю планету. Зато не стыдно и сказать, где работаешь. Иногда даже порисоваться, щегольнуть этим приятно. Трудно, но зато чувствуешь себя на переднем крае научного поиска. Не остается времени ни для болезненного самоуничижения, ни для вынашивания «гениальных» прожектов. В сущности, кроме неудовлетворенности своей семейной жизнью, Сухова все вполне устраивало.

Осень. Ласковое солнышко. Операция прошла удачно. И незачем так рано возвращаться домой. Нужно воспользоваться возможностью понаслаждаться ароматами осеннего дня.

— Возьмем машину?

— Торопишься? — спросил Антон.

— Нет. Но в такой день просто грешно терять время. Просто не верится, насколько великолепна погода. Приедешь домой, а окна залиты солнцем. Заберу дочурку из садика. Томка сейчас такая потешная. Такой возраст, что и не рассердишься… А там и жена придет… Ах, звезды-звезды, вечно вам сиять…

Шагал Степанюк (был он кряжистым здоровяком) неуклюже, как казалось со стороны. Но Антон едва успевал за ним.

— Ну, берем машину? Или я вызову одноместную?

Вместо ответа Сухов остановился у ближайшего пульта магистрального селектора и нажал зеленую клавишу.

— …и одарять кого-то счастьем… — напевал Степанюк.

Машина остановилась возле них минуты через три. Открылась дверца голубого геликомобиля. Митрофан пропустил Антона:

— Садись, тебе дальше ехать, а я в центре сойду.

— Торопитесь? — спросила машина.

— Нет, но и терять время… Прекрасный день сегодня выдался, не правда ли?

— Для меня все дни одинаковы, — ответил геликомобиль. — Плохо только, когда пассажиров нет. Куда едем?

Они назвали адреса, и машина тронулась с места.

— Мы с тобой завтра не вместе работаем?

— Мог бы не напоминать про завтра, — раздраженно, но с улыбкой сказал Степанюк. — Завтра у меня Гирзанич оперирует…

Антон Сухов заговорил про операции и сам удивился, что думает о них.

За окнами машины пролетали дома, деревья, фигуры прохожих… Женщину с ребенком Антон заметил издалека. Почему-то припомнились ему маленький Витасик и Вероника… Как они все тогда были счастливы! Радовались каждому пустяку, как дети. Но почему, как все улетучилось? Исчезло сразу. Случались и раньше размолвки с Вероникой, даже ссоры, но Антон ни на мгновение не сомневался, что все это даже не временные осложнения, а просто смешные недоразумения. Прежде он не представлял себе жизни без Вероники. И в ее глазах тоже видел отражение настоящей любви. Теперь же начал думать, что все это ему когда-то лишь казалось. Но ведь ничто не исчезает бесследно. Какой-то шутник утверждал: если в душе поселилась ненависть, значит, были когда-то и зерна любви. Но сейчас даже ненависти в душе не чувствовал Антон. Ему самому казалось, что душа с какого-то времени опустела, в ней ничто не задерживалось, все проваливалось, как в старое ведро без дна…

— Остановимся… — неожиданно для самого себя приказал Сухов геликомобилю. — Подвезем эту женщину… Место в салоне есть…

Степанюк недовольно пробурчал:

— Она никуда не собирается ехать. Я тебя понимаю, красивая женщина, но напрасно ты рыцарствуешь. Она просто гуляет с ребенком.

— Ты видишь, поблизости нет пульта магистрального селектора. А у нее ребенок…

Сухов обратил внимание на то, как неуверенно женщина держала ребенка на руках. Что-то необычное чувствовалось в ее фигуре. Стройная, белокурая, в легком зеленоватом плаще, сама словно из цветного воздуха сотканная, женщина была спокойна, но в то же время ощущались ее напряжение, волнение.

Машина остановилась метрах в десяти от нее. Сухов выглянул из салона и крикнул:

— Вас подвезти?

Женщина стояла неподвижно, будто не слышала. Потом медленно обернулась, вопросительно посмотрела на Сухова, как-то настороженно и боязливо, но сразу ответила громко:

— Да, безусловно. Большое спасибо, — приветливо улыбнулась (именно приветливо, но не благодарно, отметил мысленно Антон) и уверенно направилась к машине.

Ребенок почему-то вдруг расплакался. Голос у него оказался неприятный, дребезжащий. Сухов подвинулся, и женщина села рядом.

— Тихо, Серафимчик! Тихо. Замолчи!

Пола ее плаща легла на колено Антона, а длинный золотистый локон, упав на плечо, щекотал щеку.

Геликомобиль тронулся и набрал скорость.

— Куда вам ехать? — спросила машина.

Женщина окинула взглядом все вокруг, странно улыбнулась:

— Мне с вами по пути, — сказала уверенно, будто знала, куда едут Антон с Митрофаном. — Ну-ну, тихо, Серафимчик! Что это с тобой?!

А мальчишка никак не унимался. Сквозь плач он старался что-то говорить, но невозможно было понять ни слова. Он вытирал кулачком слезы. Сам полненький, розовощекий, в голубом комбинезончике.

— Так куда вам ехать? — снова спросил геликомобиль.

— Я скажу, где остановиться, — уклончиво ответила женщина.

А малец на руках у нее орал — в ушах звенело. Антон и Митрофан иронически переглянулись.

— Ах, звезды-звезды, вечно вам сиять…

— Как тебя звать, мальчик? — спросил Сухов, перекрывая капризный рев малыша. — Ты умеешь уже говорить? — И он взглянул на маму.

Красивая. Антон даже глаза отвел.

— Меня зовут Серафимом, — совсем спокойно произнес мальчик. — Вы же слышали, как меня называла мама, а спрашиваете… — И заревел с новой силой.

— Сколько ему?

— Два, — как-то неуверенно ответила женщина.

— Такой симпатичный мальчик, а капризный… Ах ты, капризуля… Антон взял мальчика за ушко и слегка подергал, имитируя умиление, хотя Серафим и его противный голос раздражали его. — Я таких привередливых всегда забираю с собой. Видишь, какой у меня большой портфель? Я специально ношу такой, чтобы забирать с собой таких капризных. Слышишь, Серафимчик?

— Слышу?! Да-а ты все равно не заберешь меня! — воскликнул малец и раскричался еще громче.

Женщина, извиняясь, посмотрела на Антона и с наигранной беззаботностью произнесла, отчеканивая каждое слово:

— Так вот, сейчас я отдам тебя дяде. Мне не нужен такой плохой, непослушный мальчик.

Антон напустил на лицо строгую мину, раскрыл и вправду очень большой портфель.

— Остановите, пожалуйста, я сейчас выхожу, — промолвил Митрофан. — До завтра, Антон. Желаю получше провести этот день, — и многозначительно улыбнулся.

Степанюк вышел из машины, за ним мягко закрылась дверца. Геликомобиль помчался дальше, а малыш горланил, умолкая лишь для того, чтобы перевести дыхание.

— А ну-ка, давай посмотрим, привереда, поместишься ли ты в моем портфеле?

Сухов уже и не рад был, что начал эту игру. Мог бы ехать себе спокойно, не встревая в разговор. Кричит малый, ну и пусть кричит. Он же с матерью, а она знает, что ему нужно и чего не нужно. И, действительно, прав оказался Митрофан, ни к чему было рыцарство. Но… Ладно… Еще минута-вторая… Эта женщина… Эта красивая женщина выйдет из салона, и Антон помчится прямым ходом домой.

— Видишь, какой у меня большой портфель? И сегодня он почти пустой. Я словно предчувствовал, что встречу такого плаксивого мальчика.

— Забирайте его, — заявила женщина. — Раз он плачет, не слушается, значит, не любит свою маму. Забирайте его с собой, — и как бы машинально положила ладонь Антону на колено.

Антона почему-то передернуло от этого. Казалось бы, по-другому должен был отреагировать на прикосновение очаровательной спутницы, но ему стало жутко, будто кто-то жестокий и всеядный коснулся его.

— Конечно, я заберу его, — сказал Сухов, превозмогая неприязненное чувство. Взял мальчика к себе на колени, внутренне приготовившись к еще большему крику. Но Серафим спокойно перебрался к Антону, не изменив тональности своего плаксивого воя.

— Вот так, Серафимчик, — заявила женщина. — Ты не слушался меня, живи теперь с чужим дядей. Остановите, пожалуйста.

Геликомобиль покорно затормозил.

Антон Сухов не успел ничего сообразить. Золотоволосая женщина выскочила из машины и быстро пошла по тротуару.

А Серафим моментально замолчал и облегченно вздохнул, заявив совершенно спокойно, не по-детски рассудительно, вытирая слезы:

— Ну, наконец-то…

Сухов никак не ожидал такого поворота событий. Он сидел, стараясь скрыть свою растерянность…

— Тебе совсем не жаль расставаться со своей мамой?

Мальчик посмотрел на него сосредоточенно, на мгновение заколебался, подыскивая слова, но так ничего и не сказал. Жуткая минута прошла.

— Простите, сейчас мы тоже выйдем, — громко произнес Сухов.

— Да, я вас понял, — ответил геликомобиль. — Желаю всего наилучшего.

Сухов с ребенком на руках вышел из салона и, внутренне сосредоточившись, как перед операцией, осмотрелся вокруг. Женщины в зеленом нигде не видно. Словно растворилась. Но не приснилось же ему… Мальчуган-то вот он, приснившимся его не назовешь…

— Поставьте меня на землю! — властно приказал малыш. — Я умею ходить не хуже вас.

— Так что же нам делать? — произнес Сухов. — У тебя, малец, откровенно говоря… Не знаю даже, как и сказать… У тебя не очень-то разумная мамочка…

— Нормальная мама, — заявил Серафим. — Просто вы ее не знаете. Недостатки имеются у каждого. А моя мама очень устает.

— ?

— Пошли.

— Куда?

— Погуляем.

— Где ты живешь?

— Что?

— Ты знаешь, где ты живешь?

— А разве мы не к вам идем?

— ?..

— По этой улочке мы скоро выйдем к чудесному парку. А ты молодец! Как тебя звать?

— Меня? — в растерянности переспросил Сухов.

— Тебя, тебя.

— Антон… Сухов.

— Ты мне сразу понравился. От тебя больницей пахнет, — мечтательно пояснил Серафим. — Ты доктор?

— Доктор…

Антон остановился, пытаясь разобраться в случившейся с ним несуразице. Теплые лучи солнца. Золотистые кроны деревьев. Чистое небо… Чужой ребенок с ним…

— Тебе действительно два года?

— А-а, тебя удивляет, что я такой умный? Просто я вундеркинд.

Антон старался вернуть себе утреннее чувство просветленной радости, но это ему никак не удавалось, будто не стало вдруг ни долгожданного солнца, ни предстоящего необычно свободного вечера.

— Мне завтра очень рано вставать. Операция назначена на восемь.

— До завтра еще дожить нужно, сказала бы моя мама. Не волнуйся, что-нибудь придумаем. Все будет хорошо. Я тебя не подведу, многозначительно изрек малец.

Мальчик в голубом комбинезончике топал удивительно быстро.

— У тебя дети есть, Сухов?

— Двое…

— Это хорошо. Я их многому научу. Кто они — мальчики или девочки?

— Мальчик и девочка.

— Ну, ты просто молодец! Полная гармония… Но мне кажется — ты не рад нашей встрече, — выпалил Серафим и пристально посмотрел на Сухова.

Антон явно ощутил, что ноги перестают слушаться его. Он, сам хирург, почувствовал себя так, будто он на операционном столе. Он ничего не понимал, не мог поверить в реальность происходящего.

Внезапно явилась мысль отстать от Серафима. Попросту — сбежать. Вундеркинд не пропадет. Но тот шага через три-четыре, не оборачиваясь, громко спросил:

— Что случилось? Почему ты остановился?

Пришлось снова идти рядом.

— Давай прокатимся вон с той горки?

— Мне неудобно, — буркнул Сухов. — Там одни дети.

— Неважно. Дети тоже люди. Идем.

Маленькая кабинка пневматического лифта, смешно подергиваясь, подняла их на верх башни, откуда начинался отполированный до блеска детьми пластиковый спуск. Он тянулся до самого конца парка. Сели, оттолкнулись, и сразу же их понесло, закружило, завертело на виражах и спиралях, на замедляющих движение подъемах и внезапных, захватывающих дух спусках.

Когда они (наконец-то!) стояли на земле. Серафим оценивающе осмотрел Антона и сказал:

— Ну разве плохо? То-то же! Просто прекрасно! Но, знаешь, у меня оторвалась пуговка… Смотри, — на маленькой ладошке лежала голубая пуговица. — Я успел поймать ее на лету. Я молодец, правда же, Сухов? У меня мгновенная реакция.

— Да, ты молодец.

— Но теперь мне нужно ее пришить, — решил Серафим. — У тебя случаем нет иголки с ниткой?

— Нет. Поехали ко мне домой. Подумаем, как разыскать твою маму… И пуговицу пришьем… У моего Витасика сейчас каникулы. А вечером Вероника, моя жена, придет, — сказал Антон, чувствуя, как по спине побежали мурашки.

— Я не могу с оторванной пуговицей знакомиться с людьми. Давай сначала зайдем в какую-нибудь квартиру и попросим иголку с ниткой. Если не хочешь, то поедем в ближайший магазин… Но лучше и быстрей — попросить у кого-нибудь. Пошли! — и мальчик решительно направился к выходу из парка.

Антон теперь и не пытался отстать, шел как под гипнозом. В подъезде ближайшего от парка дома Сухов подошел к первой попавшейся двери на первом этаже, позвонил. Но никто не ответил. В соседних квартирах тоже никого не оказалось.

— Ну что, поднимемся выше? — предложил Серафим.

Сухов послушно подошел к лифту и вызвал кабину. Через минуту двери открылись.

— На каком этаже выйдем? Может, на третьем? — Сухов взглянул на мальчика.

— Все равно на каком.

Сухов нажал кнопку третьего этажа, но не успели двери закрыться, как вдруг к лифту подбежал какой-то человек.

— Подождите меня! — крикнул он и схватился руками за створки…

Двери сразу раздвинулись, пропуская его. Запыхавшийся мужчина вскочил в кабину:

— Спасибо… Мне на пятьдесят восьмой…

И вдруг воскликнул удивленно:

— Антон?! Привет, какими ветрами?..

Сухов узнал своего одноклассника по школе. Василия Бора.

— Твой сынишка? — спросил Василий. — Ты здесь живешь?

— Нет, — улыбнулся Сухов, не зная, что сказать дальше. — Я не здесь живу и… сын не мой, а моей знакомой.

— В гости приехал?

— Да. В гости, — произнес уверенно, опасаясь, как бы Серафим не подкинул и своего словечка.

— Тебе на который?

— Мне? Мне на третий, — поторопился ответить Сухов, надеясь, что они с Серафимом выйдут, а Василий поедет дальше к себе.

— Как поживаешь? Ты все на том же месте работаешь? В той же славной «концентрационной» клинике? — Василий громко рассмеялся.

— Да.

Створки лифта раздвинулись на третьем этаже. Антон протянул руку попрощаться, но Василий вышел вместе с ними.

— Ты надолго к знакомой?

— Не знаю… — Антон вконец растерялся. Он понимал — сейчас откроется его обман, и в предчувствии стыда, сознавая бессмысленность ситуации, покраснел.

— Может, потом ко мне заглянешь? Посидим, поболтаем. Сколько мы с тобой не виделись?.. Моя квартира — сто пятнадцатая. Слышишь?

— Да, слышу.

— Так я жду. Поднимешься ко мне? — лукаво улыбнулся.

— Не знаю…

— Ты женат?

Сухов почему-то обрадовался этому вопросу.

— Да. Уже давно. Сын и дочь у меня, — и вдруг вспомнил, что Василий был на их свадьбе, и когда родился Витасик, Бор заходил поздравить. Вспомнил и понял, почему Василий спросил об этом. Хотел объяснить, что-то выдумав, но побоялся, как бы не подал голос Серафим; тогда вообще ничего не объяснишь, особенно второпях, вот здесь, на этой площадке третьего этажа.

— Ты в какую квартиру сейчас?

Сухов решил играть до конца, наобум кивнул на одну из дверей, а Василий подошел к ней и позвонил. Ему страшно хотелось узнать, к кому же пришел Антон?

Сухов зажмурил глаза на миг, вытер пот со лба одеревеневшей рукой и подумал: «Будь проклят этот солнечный день!»

Дверь открылась. На пороге стояла старая худая женщина в сером с мелкими цветочками домашнем халате. Лицо желтое, с глубокими морщинами на лбу. Женщина молча внимательно оглядела Антона.

— Добрый день, — выдавил Сухов и облизнул пересохшие губы.

Старушка не ответила, но ее тонкие губы шевельнулись, словно в приветствии.

— Галина дома? — как сумел беззаботнее спросил Сухов, назвав первое пришедшее в голову имя.

— Галина? — переспросила она удивительно молодым и звонким голосом.

— Да… Она здесь живет? — Сухов настаивал на своем, только бы поскорее услышать, что произошла досадная ошибка и, безусловно, старушка ничем помочь не может… Лишь бы Серафим не вмешался. Но, как ни странно, казалось, что вундеркинд прекрасно представлял ситуацию.

— Да, да, безусловно. Заходите, пожалуйста. Галина давно вас ждет.

Антон сумел скрыть свое удивление, пожал руку Василию, пообещал забежать к нему, если сумеет. Пропустил Серафима и следом за ним нерешительно переступил порог.

2

— Самолет большой? Но зачем тогда он в небе

прикидывается маленьким? А почему листья

с деревьев не падают? Потому что крепко

приклеены? А почему медведи не улетают в

теплые страны? Потому что хорошо приспособились?


Вероника возвратилась домой раньше обычного. На работе все не ладилось. Даже старый, сведущий во всем и до сих пор безотказный помощник, информационный фильтратор «Буран» начал барахлить. И хотя Вероника не чувствовала себя больной, ушла на два часа раньше, чем обычно, решив сегодня поработать дома.

Она открыла дверь, повесила на пластиковую вешалку шляпку и свою сумочку, вошла в гостиную. Витасик с Аленкой сидели за столом какие-то уставшие и в то же время торжественные. Увидев мать, Витасик вскочил:

— Мама, мы с Аленкой сегодня очень здорово поработали.

— Вы молодцы у меня. Не голодные? Витасик, скоро заканчиваются каникулы… Ты сегодня занимался математикой?

— Да, мама…

Вероника подошла к стенному шкафу, сняла с себя и повесила вышитую блузку, накинула на плечи розовый домашний халат.

«Пять минут следует отдохнуть. А потом приниматься за недописанную статью. Скоро отчитываться в институте. И детьми надо бы заняться…»

Вероника села у окна в глубокое мягкое кресло, закрыла глаза. Витасик с Аленкой тихо разговаривали за столом:

— Когда наш класс водили на птицефабрику, я видел настоящих кур. Знаешь, как интересно. Я взял одну в руки, а она смотрит на меня так удивленно — то одним глазом, то вторым. Вот так. Ну, думаю, какая-то ненормальная курица. Шальная. А потом петух прибежал…

— А петух похож на попугая?

— На попугая? У петухов хвосты красивые… Ты видела петушиные хвосты?

— Нет, никогда…

— Ты никогда не видела петухов?

— Никогда… Зато я видела попугая. Настоящего попугая. Когда мы с папой ходили к дяде Грише… У него живет настоящий попугай.

— Я не видел живого попугая… Только на картинке.

— А петухи летают?

— Не знаю. Тот петух, которого я видел, скакал.

— Как скакал?

— Ну как… Ну, вот так… И хвост торчит.

— Если бы ему хвост отрезать, вот было бы смешно. Правда?

— Конечно! Еще как смешно. Без хвоста все смешные.

Вероника открыла глаза. Поднялась с кресла и подошла к окну. В углу комнаты стоял большой шарообразный аквариум, подсвеченный внутри тремя цветными фонариками — розовым, синим и зеленым. В лучах этих фонариков рыбки казались еще красивее, какими-то фантастическими существами. Но… Вероника скользнула взглядом по аквариуму и вдруг обратила внимание, что рыбок нет. Все заплыли в грот, выложенный из камешков? Неужели все сразу заплыли? Она подошла ближе и посмотрела внимательнее. И сразу увидела все рыбки лежат на дне без хвостов. Даже вскрикнула от неожиданности.

— Мама, мама, это мы. Мы сегодня хорошо поработали. Правда, очень смешно?

Вероника стояла вконец ошеломленная.

— Витасик…

— Знаешь, как трудно их ловить, чтобы не расплескать воду. И видишь, мама, мы совсем не наплескали на пол. Видишь, мама, какие мы предупредительные и аккуратные. Мы молодцы, мама, ведь правда?

— Витасик, как ты мог?

— Смешно вышло, правда, мама? Мы с Аленкой пошутили.

— Какие жестокие, дурацкие шутки…

— А разве шутки должны быть умными? Ты недовольна, мама! Но ты никогда не говорила, что рыбкам нельзя отрезать хвосты.

В комнату вошел старый пушистый кот Юпитер. Постояв немного на пороге, он подошел к аквариуму и сладко зевнул, зажмурив от удовольствия глаза, а потом вдруг с опаской взглянул на Веронику и подобрал под себя роскошный полосатый хвост. Давно еще, когда Юпитер был маленьким котенком, Антон нечаянно наступил ему на хвост. После этого котенок неделю пропадал где-то. Все уже думали, что он убежал навсегда. Но Юпитер вернулся, несколько дней держался подальше от людей, а потом словно забыл обо всем. Но с тех пор постоянно прятал свой хвост, особенно когда лежал под столом.

— Мама! А мы сегодня с Аленкой открытие сделали! — бодро, как ни в чем не бывало воскликнул сын.

— Какое же?

— Вот посмотри, мама, — Витасик подошел к Юпитеру. — Если погладить кота здесь, как раз за ухом, то он зажмуривает глаза и громко мурлычет. Слышишь? Видишь? Интересно, да?

— На всякий случай должна вам сказать, что нельзя отрезать котам хвосты… А то потом заявите, что вам не говорили этого.

— Хорошо, мама.

— Ну как вы могли? Никогда не думала, что мои дети такие жестокие.

Вероника опять опустилась в кресло. Потрясенная до глубины души, она не знала, как поступить. Отругать? Наказать? Или просто поговорить?

«О чем говорить? Что рассказывать? О том, что живым рыбкам было больно? Дети и без меня это знают. Побить, чтобы и они почувствовали боль? Они и это знают… Такие красивые были рыбки, их так трудно достать. Антону один благодарный больной подарил… Какое безрассудство. Взять и поотрезать… Еще и хвалятся, что воду не расплескали… Наверное, еще и думали, что я их похвалю? Ну что за кошмарный сегодня день? Наваждение какое-то, да и только».

Вероника почувствовала себя совсем разбитой. Попробовала думать о чем-то приятном, но сосредоточиться ни на чем не могла. Мысли возвращались к тому, как рыбки плавали в разноцветных лучах фонариков.

Антон любил посидеть возле аквариума. Иван — тоже…

Вспомнив Ивана, Вероника немного успокоилась. По крайней мере злость на детей немного унялась.

«Иван тоже опечалится. Он всегда целует меня здесь, возле освещенного аквариума. Какая-то опустошенность внутри. И даже зла нет. Ни на кого нет зла. Но в то же время нет ни капли любви. Ни к кому. Разве что к детям… Абсолютная пустота… Почему? Хочется лишь спать. Только спать. Никогда прежде так не было. Иван… Если б он пришел сейчас, стало бы лучше… По крайней мере не хотелось бы так спать. В душе пустота. Мертвая тишина. Как жестоки дети. Говорят — без хвоста все смешные. Антон и сегодня, пожалуй, придет поздно… Раньше ждала его с работы… Антон считает, что я никогда не любила его по-настоящему… Не могу с ним не согласиться… Но когда-то все было иначе… По крайней мере он не раздражал меня. Я могла терпеть его занудства, его нескладные разглагольствования, мальчишеское упрямство… Мы с Антоном еще не старые. Можно бы все изменить в жизни. Но ничего не хочется менять. И от этого закрадывается страх, но и этот страх какой-то выхолощенный, как расфасованный в полиэтиленовые мешочки, он не побуждает к действию, к буре, к протесту, лишь заставляет воспринимать все спокойно, как пилюли, необходимые для нормализации обмена веществ… Что же случилось со мной… Никак не осознать, что именно… Хочется спать…»

…В первые годы после женитьбы Антон Сухов много рассказывал своему брату Миколе, члену Высшего Совета Земли, о Веронике. Он любил ее, хрупкого и нежного младшего экономиста из научно-исследовательского института энергетики. Они познакомились на концерте. Антон часто, при каждом удобном случае, рассказывал, как им посчастливилось сидеть обоим в седьмом ряду и как он сразу обратил внимание на девушку. Микола Сухов каждый раз сдерживал снисходительную улыбку.

Жизнь старшего Сухова сложилась так, что ему приходилось бывать преимущественно в мужском коллективе, а если и встречались женщины, так он смотрел на них только как на коллег. Микола не разбирался в женской психологии, да и вообще не допускал существования самостоятельной женской психологии, считал это выдумкой гуманитариев, с полным убеждением говорил лишь об одной-единственной психологии — психологии человека. Время от времени его охватывало чувство вины пред природой, пожалуй, даже чувство стыда, но такие минуты быстро улетучивались. Доминировала работа и уверенность в том, что он необходим Планете. И уверенность эта рождала чувство неподдельного счастья. Конечно, приходилось кое-чем жертвовать. Случалось, что и он безумно влюблялся, но каждый раз любовь его оставалась неразделенной. Или, как он говаривал, на настоящую любовь не хватало времени. Бодрился, заглушая наплывающие волны естественного влечения. А потом научился умело избегать их, как тореадор в изящном пируэте уходит от разъяренного красной мульетой быка. Поэтому, слушая рассказы Антона о «сказочном существе» — Веронике, — он едва сдерживал снисходительную улыбку. Его брат — врач, прекрасный хирург, талантливый терапевт; времени у него ничуть не больше, чем у Миколы. Как он не понимает, что все сентиментальные порывы недолговечны, они угасают так же, как костер без очередной порции сухого хвороста, или перерастают в пожар, с которым необходимо бороться. Ни на первое, ни на второе — понимал Микола — брат не пойдет, так пускай малость потешится, играя чужую роль, чтобы лучше осознать свою. Академика Сухова радовало, что брат с каждым годом становился спокойнее, солидней, степеннее. Однако это спокойствие, толерантность Антона и настораживали одновременно. Именно в то время появились первые тревожные сообщения психиатров планеты о проявлениях необъяснимого массового психоза. В одной из бесед, а встречались братья довольно часто, Микола заметил неожиданные и весьма странные изменения в характере брата… Речь шла тогда о пациенте брата Иване Ровиче, который непонятно откуда объявился вновь. Несколько лет назад он обратился к Антону Сухову, прослышав о его новом методе терапии неврозов. По словам самого же Антона, метод имел существенный недостаток — неприятные, порой даже болевые ощущения у пациентов во время процедуры. Несмотря на прекрасные результаты лечения, некоторое время Антон Сухов чувствовал себя словно на перепутье со своим открытием — люди не спешили обращаться к нему. И вот этот самый Рович оказался тем самым пациентом, который принес молодому врачу популярность и славу. Иван Рович настойчиво, даже слишком настойчиво рекламировал повсюду новый метод врача Сухова. Антон рассказывал, что у него невольно закралось предубеждение к смелому больному, у которого он при всем желании и вопреки настойчивым просьбам о помощи не находил даже намека на объективные отклонения от нормы.

«Это удивляло меня, даже пугало, но я так и не решился спросить Ивана о мотивах его симуляции. Может, мне просто приятно было слышать его восторженные высказывания в мой адрес. Но главное, конечно, то, что после него начали обращаться ко мне и другие больные, по-настоящему страдавшие. А когда я заметил, что Ивана больше интересует моя жена, чем мои методы лечения, то, скажу откровенно, я просто обрадовался, так как все мои недоумения прояснились… — Антон болезненно и устало улыбнулся. — Не знаю, что произошло со мной в последние годы. Ведь прежде я был иным ревнивым, обидчивым. А теперь, как видишь, я спокойно рассказываю о любовнике своей жены. Как-то я попытался намекнуть Веронике, что ее увлечение не секрет для меня. А она, многозначительно глядя на меня, заявила: „Физиология — очень серьезная вещь. Зачастую она диктует поведение человека“. Мне же подумалось тогда: ну и пускай себе диктует».

Микола внимательно, даже с испугом слушал брата, но решился лишь спросить: «А почему так, Антон?» — «Да потому, что она меня никогда не любила». — «Так-таки никогда?» Антон потупился. «У вас двое детей, и вы прожили столько лет… Ты так восторгался ею…» — «Я не знаю, что с нами происходит… Безусловно, она когда-то, пожалуй, любила меня… Может, любила…» — «Ты переутомился. Ты очень много работаешь. Сам врач, не мне тебя учить… Нужно уметь и отдыхать…»

3

Несуществует безвыходных ситуаций. Как-то, когда

рейсовые машины были перегружены и достать билет

представлялось невозможным, я привязал к себе

табличку с адресом и отправил сам себя по почте.


Старушка подождала, пока они пройдут дальше, и суетливо закрыла входную дверь.

— Простите, — начал было Сухов, но тут же умолк, не зная, что сказать дальше.

Хозяйка протянула руку для приветствия.

— Будем знакомы — Маргарита Николаевна. Фамилия — Бнос. А как вас зовут?

— Антон Сухов… Но, простите меня, произошла ошибка…

— Ошибка? — удивленно подняла глаза старушка. — Почему вы так думаете?..

— Маргошка, пришей мне пуговицу! — неожиданно вмешался в разговор Серафим. — Вот она, держи, — и начал снимать с себя комбинезон.

Сухов готов был сквозь землю провалиться.

— Сегодня у меня выдался очень странный день… Поверьте, в вашу квартиру я попал совершенно случайно…

Сняв комбинезон, Серафим набросил его на плечо старушке. Та улыбнулась мальчику по-домашнему мягко.

— Я сейчас пришью, — сказала тихо. — А ты ступай к себе, озорник.

Серафим, подпрыгнув на одной ножке, побежал в комнату, даже не оглянувшись на Антона.

— Я должен извиниться перед вами за свой случайный приход…

— Неважно, можете не извиняться, — прервала его женщина, — если пришли к Гиате, или, как вы сказали, Галине, ее многие называют Галиной, но она — Гиата. Я пока еще не забыла, как назвала свою дочку.

— Вы можете мне не поверить, но я не знал, что…

Маргарита Николаевна взяла Антона под руку:

— Пойдемте же, я вас внимательно слушаю. Что вы не знали?

— Я не знал, что в этом помещении живете вы и Галина… то есть Гиата.

— Правда? Какая интересная случайность…

Открыв дверь, Антон сразу же увидел в кресле возле окна ту златовласую женщину, с которой они ехали в машине. На ней было зеленое платье свободного покроя, волосы эффектно спадали на плечи…

Сухова охватил внутренний трепет, граничащий с паническим страхом. Что это? Безумие? Шутка? Что-то вообще невообразимое? Но ни руки, ни лицо не выдали состояния Антона. Врач Сухов умел владеть собой.

Он решил спокойно осмотреться.

В большой комнате возле окна стол и два кресла, на столе бумаги, штатив с пробирками и три небольшие реторты, газовая горелка, маленькие аналитические весы, еще один штатив с какими-то реактивами, портативная пишущая машинка и прибор, похожий на кардиомонитор. (Любой прибор с экраном осциллографа напоминал Антону кардиомонитор.) Все стены в комнате заставлены стеллажами с книгами: старыми — с бумажными страницами, и новыми — библиоскопами.

— Вас зовут Гиатой? — Сухов не нашелся спросить о чем-нибудь еще, чувствуя, что пауза затягивается.

— Да. Я — Гиата. А вы — Антон Сухов, я слышала, как вы знакомились с моей мамой. Садитесь. — Она указала взглядом на кресло против себя.

Сухов медленно подошел к столу, остановился в напряжении.

— Как все это понимать?

Женщина тихонько рассмеялась.

— Что понимать?

— Вы хотите сказать, что я знал ваш адрес, а вы просто сидели дома и ждали меня, пока я натешусь с вашим Серафимом… Не так ли?

— Все случилось действительно не очень складно. Я прошу извинить меня, но… — Женщина улыбнулась какой-то заученно-кроткой улыбкой. — Но ко мне вы попали, разумеется, не совсем случайно. Но не нужно волноваться. Никто из нас не сошел с ума. По крайней мере вы. Можете мне поверить, это я вам гарантирую. Все в порядке, Антон. Можно мне вас называть просто Антоном и на «ты»? Тебе плохо гулялось с Серафимом?

— Погуляли прекрасно, — процедил сквозь зубы Сухов, — но, может, вы все-таки объясните, к чему этот спектакль?

— Это не спектакль. Надеюсь, что как врач и просто как умный современный человек без лишних комплексов ты не только все быстро поймешь и воспримешь, но и скажешь свое слово… Однако давай по порядку… Чудесный день сегодня. Разве не так? Сегодня у тебя рано закончились операции, ты торопился домой, и вдруг…

— Откуда вы знаете, где я работаю и когда закончил оперировать?

— Все это элементарно, Антон. Просто я читаю твои мысли. Но не торопись с умозаключениями. Хочешь кофе?

— Благодарю, не хочу.

— Напрасно отказываешься.

Сухову захотелось встать и уйти. Но любопытство и необычность ситуации заставляли сидеть.

— Почему напрасно?

— Кофе — напиток бодрости! — патетично воскликнула Гиата. — Разве не так написано в кафе на Киевской площади?

— Не помню. Я очень редко бываю на Киевской площади.

— И очень редко пьешь кофе… — лукаво смотрела Гиата, и Антон Сухов сразу почувствовал многозначительную иронию. Он любил кофе давно, и Гиата, оказывается, и об этом догадывается. А может, даже знает?

— Да, я очень редко пью кофе… на Киевской площади.

— А кофе там чудесный.

— Может, прекратим имитацию непринужденной беседы?

— Почему? — она так прелестно, с таким естественным удивлением улыбнулась, что у Сухова мурашки пробежали по спине. — А что тебя интересует, Антон?

— Казалось бы, ты и сама должна знать не только время окончания операций, но и круг моих интересов, — отчеканил Сухов каждое слово, тоже переходя на «ты».

— Не преувеличивай моих возможностей. — Гиата блеснула рядами ровных белых зубов. — Я могу многое. Могу читать твои мысли. Но это еще не все. Далеко не все.

— Кто ты?

— Гиата Бнос.

— Я сейчас встану и пойду. Если я спросил о тебе, то совсем не для того, чтобы услышать еще раз твою фамилию.

— А что же ты хотел услышать?

— Собственно говоря, ничего не хотел… Но если я оказался у тебя дома, да еще таким странным образом, то, может, ты сама хотела что-то мне сказать?

Гиата снова лукаво улыбнулась.

— Зачем так торопиться? Хочешь кофе?

— Да…

— Вот это уже лучше. Кофе — напиток бодрости. А торопиться никогда не следует. К тому же у тебя такой прекрасный день сегодня. Легкий день. Сегодня ты можешь отдыхать душой и телом… Послушай, почему ты такой взвинченный?

Гиата говорила неторопливо, спокойно, доверительно.

— Чем ты испуган? Ведь ничего особенного не произошло… И тебе не пристало смущаться в присутствии молодой… очень молодой женщины.

Сухов прикрыл веки.

— Разве мое состояние вызвано присутствием молодой женщины? Кстати, почему ты подчеркиваешь, что «очень молодой» женщины?

— Ну… Галантного кавалера, как вижу, из тебя не получится, но не отчаивайся. Не будем распространяться о наших годах. Ладно? Серафимчик! Дверь в комнату почти сразу же открылась. — Принеси нам кофе и немного коньячку.

— Любите кофе с коньяком? — спросил Сухов.

— Люблю. Все люблю, что существует на этом свете. На то оно все и существует. Не так ли?

— Все?

— Да. Именно все. Я рада, что ты как раз на этом слове заострил внимание. Мне отрадно, что ты способен так тонко чувствовать.

В это время вошел Серафим с небольшим подносом в руках. Он лукаво подмигнул Сухову, поставил поднос на стол.

— Завтра пойдем гулять? — Мальчик хитро смотрел на него. — Слышишь, Сухов?

Антон промолчал, даже не глянул в его сторону.

— Молчание — знак согласия. Итак, до завтра. Хотя мы и сегодня еще увидимся. Ведь ты не торопишься домой?

Серафим вышел, прикрыв за собой дверь.

— Милое создание! Не правда ли? — спросила Гиата, закинув рукой прядь золотистых волос за спину.

— Да… У тебя интересный сын…

— Сын? — рассмеялась Гиата.

— Разве не сын?

— Сразу десять сынов, в нем одном… Прекрасный кофе. Молодец Серафим. Он с каждым днем становится все умнее. Антон, а тебе не хотелось бы иметь такого же умницу сына?

Сухову стало совсем плохо, он убедился, что находится в обществе психически больного человека. Пока он смотрел с обреченным видом на письменный стол, реторты и прочее, Гиата будто непроизвольным движением поправила платье, оголив колени.

— Кажется, ты знаешь им цену, — довольно зло заметил Антон.

— Чему я знаю цену? — улыбнулась женщина.

— Цену своим коленям.

— По крайней мере, мне кажется, что они у меня вполне приличны. Разве не так? Но почему мы начали говорить о моих коленях?

Сухов понял свой проигрыш: мог и не обратить внимания на это якобы невольное движение. Но сработала врожденная непосредственность, которая прежде никогда Антону не изменяла. Он успокоил себя, мол, все к лучшему, главное — всегда оставаться самим собой.

— Послушай, Гиата, ты, должно быть, плохо читаешь мои мысли…

— Ошибаешься, Антон, именно таким я тебя и люблю.

Это «люблю» прозвучало для Сухова точно выстрел. Он решил немедленно уйти, оставив эту психопатку со всеми ее ретортами, осциллографами, серафимами… Но, сам не зная почему, он улыбнулся и спросил:

— Любовь с первого взгляда?

— Думаю, не следует считать мои взгляды, Антон. Мы можем сбиться со счета.

— Ты опять имеешь в виду, что наша встреча не случайна?

— А разве в этом мире есть что-либо случайное? Буквально все от чего-нибудь зависит, чему-то подчиняется. Законы природы: физики, биологии, физиологии… Понимаешь?

— Яснее некуда.

— Вот и наша сегодняшняя встреча тоже кем-то запрограммирована.

— Тобой запрограммирована?

Гиата удовлетворенно улыбнулась, прищурившись. Сухов почувствовал, что его охватывает неодолимое желание грубо отругать эту самодовольную, не в своем уме красавицу…

— Антон! — вдруг окликнула его Гиата, и с ее лица мигом исчезла маска приветливости. — Ты ведешь себя как мальчишка! Если тебе кажется, что я легкомысленно болтаю с тобой, то ошибаешься. Я жду, когда же ты, наконец, придешь в себя, успокоишься. Ты сидишь взвинченный, злой… Откровенно говоря, я немного разочарована. Не вижу в твоем взгляде настоящего интереса. Почему ты не пьешь кофе? — Последние слова прозвучали почти как приказ.

Антон смотрел на Гиату с нескрываемым раздражением и неприязнью.

— А чем, по-твоему, я должен заинтересоваться? Причудами моего появления здесь? Так поверь, я очень удивлен и заинтригован всем сегодняшним, но если ты ждешь, что…

— Кофе остынет, — произнесла Гиата вновь кротко и миролюбиво. Хочешь, я включу музыку? Что ты любишь?

— Ничего.

— Тебе плохо со мной? — спросила Гиата тихо, с интимной грустью, словно знакомы они уже много лет. — Хандришь… Ты не в духе. Я — причина твоего раздражения, Антон? Ты только скажи, какою хочешь видеть меня, и я стану такой… Скажи, что во мне тебе не нравится, и я постараюсь исправиться. Ты пойми меня, Антон… Я капризная, взбалмошная особа, и знаю это, но я прежде всего человек и ничего не могу поделать с человеческими недостатками.

— Ты давно была у психиатра?

— Спасибо за откровенность. Но психиатр мне не нужен. И вспомни-ка, Антон, припомни, не сам ли ты пришел ко мне, я не звала тебя, не приглашала, но, видимо, кто-то свыше предопределил нашу встречу, какой-то мудрый случай…

— Рассчитанный тобою.

— Смешной ты, Антон. Оказывается, совсем не понимаешь шуток. Просто я пошутила, разговаривая с тобой. А что я могу рассчитать? Я обыкновенная женщина… Ну, не совсем ординарная, но… Кого теперь удивишь умом, способностью мыслить… А нашим знакомством мы обязаны моему Серафиму, он у меня большой шутник, а я и не возбраняю ему шутить… Веселее жить… Я обыкновенная, одинокая женщина, Антон…

Сухов с тоской вспомнил о жене, о детях. С радостью подумал о завтрашнем дне. Рабочий день. В который уже раз захотелось встать и пойти домой. Но неведомая сила удержала его.

4

Я против любой экспансии: научной, военной,

литературной… Жизнь прекрасна простотой своих

сложностей, гармонией, таинственностью

неведомого, еще не открытого и не разгаданного.

И не нужно торопиться.

Человечеству дано великое благо — каждому

поколению заново открывать для себя мир,

который якобы несовершенно устроен, но не

это ли несовершенство и таит в себе

привлекательность, возможность открытий,

ибо вполне совершенна только смерть.


Антон Сухов выбежал на магистраль и остановил геликомобиль. Было далеко за полночь. День, который обещал стать таким приятным, почти идиллическим, и превратившийся внезапно в свою противоположность, наконец закончился. Сухов сидел в кабине машины совершенно опустошенный. От избытка событий и впечатлений донышко душевного сосуда не выдержало, вытекло все: мысли, слова, желания, силы. Он попытался припомнить сегодняшнюю операцию, которая сейчас не казалась такой удачной, как утром. Уверенности в том, что с больным все хорошо, как не бывало.

«Следовало позвонить в клинику, спросить… Все нужное вылетело из головы при разговоре с этой сумасшедшей Гиатой. Сумасшедшей? Как бы не так…»

«Вероника, безусловно, спит уже. И дети спят. После операции, когда я уходил домой, больной дышал самостоятельно. К тому же ночью дежурит опытная бригада…»

Антон старался думать о чем угодно, только бы не вспоминать про Гиату. Но, вопреки здравому смыслу, он ощущал ее присутствие и в кабине машины.

Хотелось спать, но в утомленном теле преобладало нездоровое возбуждение. Антон закрыл глаза и дремал, как частенько дремал на ночных дежурствах — сторожко, не теряя способности все слышать, чувствовать. Нередко спал так и дома, не раздеваясь, в кресле возле стола. Такой сон для него привычен. И лишь иногда, когда бывал переутомлен до крайности, как вот сейчас, ему требовалось полное расслабление, необходимо было провалиться на несколько часов в пропасть полного забытья.

— Вы врач? — спросил геликомобиль.

— Да, — машинально ответил Антон, а виделась ему большая прозрачная камера наркозного аппарата, и почему-то на этом прозрачном колпаке сидела Гиата, подогнув под себя ноги, блестя красивыми коленями, и таинственно улыбалась. Правой рукой она поправляла и разглаживала на плече золотистые волосы, а левой держалась, чтобы не соскользнуть с гладкого стеклянного купола наркозного аппарата. Под колпаком ритмично сокращался дыхательный мех. Рядом на пульте мигали датчики газоанализатора. Анестезиолог Митрофан сидел на круглом стульчике возле аппарата.

— Все нормально? — спросил Сухов анестезиолога.

— Что? — послышалось в ответ. — Что вы сказали?

Антон открыл глаза и понял, что он не в клинике, не в операционной, и сразу вспомнил прежний вопрос геликомобиля.

— А почему вы подумали, что я врач?

— Лекарствами пахнете. Так все медики пахнут. Я их уже много перевозил. Запомнил. Вы хирург?

— Да.

— С работы едете?

…Навстречу ему по коридору, освещенному яркими виоловыми светильниками, шел профессор Павич, руководитель клиники. В левой руке он держал флакон консервированной крови, но флакон почему-то был откупорен, и при каждом шаге, — а ходил Павич быстро, порывисто, — из флакона выплескивалось по нескольку красных капель: на белый халат, на пол, на стены. Но Павич не замечал этого, торопливо шел по коридору, насупившись, думал о чем-то своем. Антон остановился, долго смотрел ему вслед, потом достал из кармана носовой платок и принялся вытирать забрызганные кровью стены, но тут же сообразил, что нужно позвать санитара — тот это сделает быстрее и лучше. Но не успел крикнуть, как заметил в конце коридора густой белый дым, выбивавшийся из семнадцатой палаты. В воздухе чувствовался запах горелого, слышался приглушенный смех Гиаты. «Ну, это уже слишком, подумал Сухов. — Всему должен быть предел! Сколько можно терпеть всякие выходки Гиаты?» Антон со всех ног бросился вперед, но почему-то, теряя равновесие, больно ударился обо что-то невидимое.

— Простите, — сказал геликомобиль. — Я не заметил, что вы задремали. Резко затормозил. Вы не ударились?

— Все в порядке, — буркнул Сухов.

— Кажется, в вашем доме пожар, — сообщил геликомобиль.

— Что-о?

Антон сам открыл дверцу. Быстро вышел из кабины. В ночных сумерках, тускло освещенных редкими фонарями, Сухов почувствовал сначала запах пожара, потом увидел, как из форточки на втором этаже дома, в котором он жил, валит дым. За темными стеклами вспыхивали язычки пламени. Антон знал, кто живет в той квартире. Пожилая Наталья. Фамилии он не помнил, но хорошо знал эту женщину — одинокую, без мужа и детей, худощавую, всегда бодрую. Окна затемнены — ее, вероятно, нет дома. А вдруг она там? Может, нуждается в помощи?

«Такого дня у меня никогда не было. Хотя… час тому назад начался новый день. Что же делать? Да и можно ли что-либо сделать? Двери у Натальи наверняка закрыты. Может, их выломать? Пожалуй, их уже выломали…»

Под окнами дома собралась небольшая группа людей.

— Беда у кого-то, — послышался за спиной голос геликомобиля.

В глубине улицы завыли пожарные машины. Завывание сирен приближалось и становилось громче. Вот взвизгнули тормоза. Из кабин быстро выпрыгивали биокиберы-пожарники. Антон подумал, что все это ничуть не похоже на кадры кинохроники или передачи телеинформатора. Впервые в жизни он видел настоящий пожар. Биокиберы в серых комбинезонах с отвращением смотрели на дым, на языки пламени, ловкими, отработанными движениями разматывали шланги, подсоединяли их к машинам. К окну на втором этаже поднималась телескопическая лестница, на вершине которой стоял наготове пожарник с брандспойтом в руках. Мощная струя раствора вмиг раздробила стекла. Биокибер переводил струю из стороны в сторону, стараясь скорее сбить пламя. Он шагнул на подоконник и исчез в густых клубах дыма.

Антону почему-то припомнились операционная, минуты собственной беспомощности, когда не можешь сообразить элементарно простой вещи, к примеру, попросить отрегулировать свет от рефлектора. Санитар первым догадывается и спрашивает заботливо, с плохо скрытым раздражением: «Вам лампу нужно поправить, она же не туда светит…»

За первым пожарником поднялся второй с большим фонарем. Осветил клубящийся белый пар в комнате.

— Беда у кого-то, — вновь повторила машина.

Антон обернулся. Геликомобиль все еще стоял у тротуара.

— Там была прекрасная библиотека, — сказал в раздумье Сухов.

— Вы знаете, кто там живет?

— Старая одинокая женщина…

— Одному плохо, — резюмировала машина.

Наконец пламя унялось. Все четче становились очертания фигур пожарников. Один из них крикнул из окна:

— «Скорую помощь» вызвали?

«Значит, Наталья дома, если спрашивают о „Скорой“. Жива?»

Антон побежал к дому.

Дверь помещения распахнута. В коридоре Антон увидел пожарника с фонарем-прожектором в руке. Сухов переступил порог, не говоря ни слова. Биокибер ослепил его прожектором и загородил проход своей мощной фигурой:

— В чем дело?

— Я врач. Живу в этом доме. Где она?

Пожарник направил луч в глубину комнаты. На полу лежало обгорелое тело.

— Врач ей уже не нужен, — сказал тихо.

Антон подошел к Наталье, за ним шагнул пожарник, ярче освещая застывшее в неестественной позе тело.

Сухов почувствовал под ногами вязкое месиво. Посмотрел на пол, чтобы не видеть того, что осталось от Натальи. Он стоял на какой-то грубой тряпке, пропитанной влагой. Поднял взгляд: дверцы шкафа открыты, все, что было в нем, выброшено на пол и на стол возле окна.

Очевидно, Наталья старалась погасить огонь. Но почему вдруг все загорелось?.. Существует же автоматическая противопожарная система. От старых книжек с бумажными страницами ничего не осталось. А библиоскопы тоже, пожалуй, вышли из строя. Блоки памяти не выдерживают большой температуры. В комнате стоял мерзкий тошнотный запах мокрого пожарища и горелых волос. Что же здесь произошло?

— В какой вы квартире живете? — спросил вдруг пожарник.

Антон ответил.

— Вы ее хорошо знали? Понимаете ли, здесь такое дело… Очень похоже на самоубийство. Противопожарное устройство сознательно заблокировано. Точнее — выведено из строя…

Антон долго молчал, потом направился к выходу, высоко поднимая ноги, хотя ботинки уже промокли насквозь, на пороге повторил номер своего помещения и добавил после паузы:

— Это на пятом этаже.

Пожарник посветил ему, чтобы он не споткнулся в коридоре о валяющийся стул.

— У вас, случаем, нет запасной вилки? — спросил другой пожарник, когда Антон выходил на лифтовую площадку. — От температуры здесь все лампы лопнули или, может, кто их специально…

Сухову показалось, что он теряет сознание. Не задумываясь, есть ли у него дома запасная виолевая лампа, тяжело выдохнул:

— Нет, — и поплелся к лифту.

Войдя в свою квартиру, долго, как-то неумело переобувался. Проходя мимо детской комнаты, споткнулся о пушистый коврик перед дверью, потерял равновесие и упал. Разбудил сына, но скорее всего, тот и не спал еще.

— Это ты, папа?

Антон, услышав голос Витасика, зашел в комнату.

— Да, это я, сынок.

— Опять ты поздно… Включи свет.

— Не нужно, Аленка проснется. И тебе давно пора спать.

— Папа, ты не брал дистанционный пульт от Антика?

— Нет, не брал. А ты занимался сегодня математикой?

— Да… Но без Антика очень скучно. Ты не знаешь, куда мог задеваться пульт?

— Не знаю… Спи. И пусть тебе снятся хорошие сны. Пусть приснится, что ты летаешь…

— Не буду выбирать такой сон.

— Почему?

— Не хочу летать во сне. Хочу по-настоящему.

— Со временем полетишь и по-настоящему, Витасик.

— Полечу. Я сделаю себе такие… такие… Нет, не крылья, а… знаешь…

«Когда-то и я мастерил себе воздушный шар, чтобы самому полететь по-настоящему. Когда это было? Вроде вчера, или приснилось? Вчера приснилось. Посреди двора стоял проволочный каркас, и все спотыкались о проволоку…»

— Я сделаю себе такие аккумуляторы, они поднимут в небо.

— Аккумуляторы не смогут поднять тебя в небо. Но когда-нибудь, Витасик, ты… сделаешь все как следует… Спи…

— Зачем ты вошел к ребенку? И не стыдно тебе?! Сам живешь, как перекати-поле, и ребенка приучаешь.

— К чему приучаю, Вероника? Витасик не спал.

— Ты негодяй, — бесстрастно произнесла жена и зевнула. — Твоя операция давно закончилась. Я звонила в клинику. Ты думаешь лишь о себе.

Сухов стиснул зубы.

— Спи, сынок. Нужно спать.

Он знал, что Вероника не спросит его о том, где он был. Знал, что несколько дней они вообще не скажут друг другу ни слова, притворяясь умиротворенными и внутренне спокойными.

«Собственно говоря, вовсе не притворяясь. Каждый из нас действительно уймется. Равнодушие? Усталость? Разочарование? Что-то иное или все сразу? Но как она может спокойно стоять на пороге комнаты, зевать и при ребенке обзывать меня…»

— Наталья сгорела, — сказал чуть слышно.

— Какая Наталья? — невозмутимо переспросила жена, лишь удивленно подняв брови.

— Наталья из нашего подъезда.

— Когда?

— Я только что из ее квартиры. Пропусти меня. Я смертельно устал и хочу спать.

Сухов медленно вошел в свою комнату, не глядя на жену и ничего больше не говоря.

5

Может, было бы лучше, если б ты меня

меньше любил, Зевс? Лучше бы ты меня

вообще не любил! Я совершенно

обессилена твоей любовью,

мой великий Повелитель.

Я умираю.


— Ну где же он? — произнес Витасик почти в отчаянии, обыскав все закоулки. — Не может быть, чтобы он просто так потерялся.

«Не может быть, но может статься», — подумал Антик.

Витасик, словно услышав эту непроизнесенную фразу, выглянул из-под кровати и, уставившись на Антика, сердито заговорил:

— Тебе-то что. А мне каково? Велели, чтобы из комнаты не смел выходить. Скука какая! — Мальчик вдруг сменил тон и умоляюще закончил: — А может, ты и без него сумеешь?

Антик невозмутимо смотрел со стола на Витасика. В инструкции четко написано, что игрушка «Космический разведчик» действует только после подключения дистанционного пульта управления. Так о чем еще спрашивать? Кто, если не сам Антик, обязан строжайше придерживаться каждого пункта инструкции? Да и не сам ли он просил кота Юпитера затащить пульт куда-нибудь подальше. В конце концов каждый имеет право на отдых. К тому же и комплект батареек почти истощился. Хорошо еще, что хватает энергии вот так просто стоять, смотреть, рассуждать. Замена источника питания инструкцией не предусмотрена. Батарейки впаяны намертво, их должно хватить на год беспрерывной работы. И вот это время уже заканчивается.

— Значит, не можешь? — Витасик со слезами на глазах спрашивает Антика.

Но Антику ничуть его не жаль. Он прекрасно помнит, всего лишь позавчера мальчик заставил его опять прыгать в духовку калориферной печи, представляя, что посылает разведчика в кратер действующего вулкана. С Антиком, конечно, ничего не случилось. Но лезть — который уже раз! — в эту ненавистную духовку, стараясь не опалить свой красивый комбинезончик, было не только неприятно, но и унизительно.

Антик стоит на краю стола, прислонившись спиной к прохладной стене, с удовольствием предвкушая отдых.

«Отдохнуть! Спасибо Юпитеру! Однако долго пришлось его уговаривать, вернее — искать возможность хоть как-то понять друг друга».

Кот не сразу догадался, что от него хотят. Антик сам помог ему выдернуть штекер из гнезда, и Юпитер потянул куда-то пульт дистанционного управления. Сейчас Антик и сам не знает, куда тот его задевал. С Юпитером по-настоящему не поговоришь. Но это, пожалуй, и к лучшему.

— Ну скажи же, Антик, где он может быть… Ты ведь знаешь… Ты только подмигни, я догадаюсь… Среди книжек? На кухне? На балконе?

«Отдыхать, отдыхать. Какие еще могут быть подсказки. Космический разведчик разведал уже все, что мог. Вот так-то, мальчуган. Какое это счастье — просто стоять, думать о чем-нибудь своем и не спешить с выполнением чьих-то прихотей. За окном — солнышко на безоблачном небе, за окном поблескивает днепровский залив в просветах между рядами домов, за окном — скоростные машины, проносящиеся по магистралям. Как красиво. Как спокойно».

— Антик, пожалуйста, подскажи… Ты же знаешь, я тебя люблю. Мне хочется играть только с тобой.

«Эти слова тешат самолюбие даже в последние месяцы и дни существования. С каждой минутой уменьшается питающее напряжение, невольно вызывая мысли о логическом финале… Мне всегда было приятно видеть увлеченность и воодушевление Витасика в играх со мной, пока я чувствовал себя молодым. Тогда я был безмерно счастлив. А теперь… Лучше бы ты меня меньше любил, Витасик. Лучше б ты меня вообще не любил. Поставил где-нибудь в уголке и вспоминал обо мне лишь в праздники… Я истощен твоей любовью, Витасик…»

Мальчик умоляюще смотрит на Антика и вслух сетует:

— У всех каникулы! А меня заперли дома. И все из-за противной математики. Папа и сам ее терпеть не может, а от меня требует, чтобы я ее любил. Телеинформатор выключили, меня закрыли — учи математику. Антик, ну скажи, где спрятали пульт управления. Я не буду искать… Слышишь? Мне просто хочется знать, где?

Антик, конечно, ничего не ответил, но на мгновение ему стало жаль мальчика. Но сразу же вспомнилась духовка калориферной печи, и жалости как не бывало. В последний раз Антик немного подпалил рукав своего комбинезона: споткнулся и попал прямо в пламя. Это очень испортило ему настроение. Но, справедливости ради, следует сказать, что Антик сознавал и свою провинность в том, что Витасик послал его в «кратер действующего вулкана». Мальчик знал неприязнь Антика к внутренности калориферной печи. Но в тот день космический разведчик почему-то (он и сам не знал почему) сказал: «Твой отец, Витасик, напоминает мне мыслящую куклу. Он такой послушный. Послушнее меня. И все его слова похожи на подробную инструкцию к собственному пользованию».

А Витасик обиделся:

«Зачем ты так говоришь о моем папе?! Сам ты кукла! Пошли играть!»

И тут же послал Антика в «кратер действующего вулкана».

Но сегодня все иначе. Нет пульта, и значит, не последуют никакие приказы. Сегодня спокойно. Отдых. И ощущение счастья от собственного существования.

«А действительно, зачем я тогда назвал отца Витасика мыслящей куклой? О чем я тогда думал?.. Пожалуй, напрасно я теряю энергию на воспоминания, но… Если не думать, не вспоминать ничего, то к чему вообще существовать? Финиш?! Мне, собственно, и припоминать ничего не нужно, дело не в каком-то отдельном случае. Дело в ежедневных наблюдениях, которые приводят к выводу: я — послушная кукла!»

Однако Антик заставил себя ни о чем не думать. Он устал. Ему хочется отдыхать. Нужно беречь энергию.

6

Однажды биокиберу Дьондюрангу положили на стол

короткую записку на стандартном бланке:

«57АПРШН769 + АП75666677756

АА6777767ОРП777 АМ777АМ777АМАМАМ».

Можете себе представить, как он не то что удивился,

а испугался, даже не успев как следует осознать

последствия случившегося.


Они заметили загадочное космическое тело совершенно случайно. Строго говоря, заметили не тело, а изменение на одной из спектрограмм. Поначалу даже не обратили должного внимания, подумав, что это дефект изображения. Но профессору Виктору Гару пришло в голову сделать несколько контрольных снимков, и стало ясно — службе Околосолнечного Пространства предстоит работа.

Сухов-старший срочно связался с Козубом — заместителем председателя Европейского филиала Высшего Совета Земли. Выслушав Сухова, тот немедленно вылетел в расположение третьей лаборатории.

Они с профессором Гаром долго рассматривали снимки, советовались, дискутировали. Микола Сухов прислушивался к их беседе лишь краем уха, потому что занимался расчетом траектории движения обнаруженного тела.

Наконец, Козуб, как бы подводя итог разговорам, сказал:

— Вашей внимательности и усердию в наблюдениях, профессор, можно, как всегда, позавидовать. — А затем, обратившись к Сухову, спросил: — А как долго этот объект находится на околоземной орбите?

— Вполне вероятно, что появился он сравнительно недавно…

— Не уверен, коллега, совсем не уверен… И для своего суждения имею веские основания. Но об этом потом, мне еще во многое нужно внести ясность. Тщательнейшим образом прозондируйте все квадраты пространства, насколько возможно точнее рассчитайте траекторию движения объекта, а сейчас вызовите машину — попробуем выйти на контакт. Если, конечно, все именно так, как представляет себе уважаемый профессор Гар.

Микола Сухов вставил перфокарту в третий блок, передавая приказ.

Козуб уселся поудобнее в глубокое кресло, пригладил рукой седые пряди волос:

— Наш уважаемый Виктор Никифорович уверен, что мы имеем дело с гостями из далеких миров, которые до сих пор почему-то скрываются от нас…

— Вы сами видели снимки, — тихо произнес Гар. — Речь идет об искривлении пространства, а оно, если не принимать во внимание всяческие фантастические варианты, может быть лишь искусственного происхождения. Объект находится на околоземной орбите…

— Меня беспокоит, профессор, что наши гости пытаются скрыться от нас, маскируются! А вы меня продолжаете убеждать, что это не артефакт, не космический мираж, не антивещество! По мне, так лучше бы это оказалось обыкновеннейшей космической глыбой — холодной и бездушной. И не было бы тогда никакого искривления пространства, никакой опасности. Согласитесь, профессор: с добрыми намерениями незачем прятаться!

— Но согласитесь и вы, они тоже не знают наших намерений, — улыбнулся Виктор Гар. — Помните, как было с центурианами? И учтите, что центуриане были прекрасно информированы о земной жизни и могли ничего не бояться. Или они просто опасались, что земляне могут сознательно отблагодарить их за прежнее центурианское негостеприимство? — Профессор хрипло засмеялся. Помните, какими они казались до смешного осторожными.

— Да помню. И мне все понятно. Но не нравятся мне эти детские игры в прятки с использованием искривленного пространства. Меня это, откровенно говоря, раздражает… Очевидно, просто старею. Когда человек теряет любовь к играм, он уже стар. Не правда ли? К тому же я не имею права успокаиваться.

Двенадцать минут спустя они стартовали с первой взлетной площадки экстренной спецлинии. Заместитель председателя Высшего Совета молчал, устало прикрыв глаза. Профессор Виктор Гар чуть заметно улыбался, предчувствуя встречу с представителями чужой цивилизации. Очевидно, он старался представить себе: кто они? Какие? Откуда?

Козуб массировал себе надбровья.

— Почти не спал этой ночью. Поверите ли, просто зачитался. Захотелось прочесть несколько страничек, а опомнился в пять утра. Однако подлетаем! Внимание! — Козуб напряженно всматривался в экран внешней панорамы.

Вскоре включились тормозные системы.

— Вон, впереди! — воскликнул профессор. — Я их вижу! — указал он пальцем на ту часть экрана, где изображение казалось нестойким, дрожащим, хотя недостаточно опытный взгляд ничего особенного не заметил бы. Предлагаю подойти к ним на малой скорости как можно ближе, посмотрим, что из этого выйдет.

— Профессор, потом мы именно так и сделаем. А сперва пройдем с максимальным приближением на большой скорости. Сделаем вид, что мы их не заметили. Интересно, как они на это отреагируют, — возразил Козуб, включая систему автоматического управления полетом.

Участок дрожащего пространства на экране позади них быстро уменьшался.

— Никакой реакции, профессор, правда? Сейчас мы пройдем еще ближе мимо них. Пройдем совсем близко, имитируя аварийную ситуацию.

Машину их довольно-таки сильно тряхнуло. Козуб, не скрывая, многозначительно улыбнулся. Он повернулся и внимательно вглядывался в круговой экран:

— Смотрите, смотрите, они переходят на другую орбиту.

Козуб опять сделал крутой вираж, лег на обратный курс и уже на малой скорости приближался к таинственному объекту, который оставался невидимым за пеленой искривленного пространства.

— Я попытаюсь сигнализировать им, — сказал профессор. — Надеюсь на ваше согласие… — Виктор Гар положил руку на пульт.

— Безусловно, я не возражаю. Но, знаете, ничего хорошего не жду. Предчувствие такое. Точнее — есть некоторые факты, которые ничем не объяснишь, ни с чем не свяжешь… Хорошо, что сейчас появилась возможность кое-что уточнить, проверить предположения…

— Посмотрим, — нетерпеливо перебил его профессор. — Я начинаю. — И он включил периодические световые сигналы, через несколько минут перешел на сигналы когерентными лучами, затем прошелся по всем каналам радиодиапазона.

Немного подождав, вновь повторил все сначала.

Так продолжалось довольно долго. Глаза профессора возбужденно блестели, он, очевидно, представлял, как с минуты на минуту гости выключат защитное поле и перед глазами землян предстанет чужой корабль. Интересно какой он конструкции? Издалека ли прилетел?

Время шло, на их сигналы никак не реагировали.

Но вдруг космический объект ожил, вокруг него запульсировали вспышки голубого сияния, и через мгновение, быстро набирая скорость, он устремился в открытый космос.

Минут через десять они догнали таинственных пришельцев, шли на параллельном курсе. Наконец Козуб сердито воскликнул:

— Нелепость. Они будут удирать, пока мы от них не отвяжемся. Надо поднять все машины нашей службы. Вне всякого сомнения, «гости» возвратятся. И если мы их опять заметим, а в этом я уверен, и если они вновь откажутся выйти на связь…

— Не горячитесь, — перебил его профессор. — Ведь нам еще ничего не известно.

— Вы сами не волнуйтесь, Виктор Никифорович, есть вещи, в которых я неплохо разбираюсь, — официально молвил Козуб, прекращая разговор.

Вот так произошла первая встреча землян с маргонами.

7

Вчера я был свидетелем одного случая. Состоялся суд

чести над девочкой, которая будто бы оторвала

травяному кузнечику задние ножки. Никто не находил

этому никакого оправдания. Огласили приговор,

предстояло наказание — ее должны побить. Но вдруг

один из мальчиков встал на ее защиту.

— Вы только подумайте, — крикнул он, — разве она

могла оторвать кузнечику ножки?! Вы посмотрите,

какая она красивая и какие у нее добрые глаза! Она

не могла этого сделать!


Антон Сухов позвонил, почему-то думая, что, как и в прошлый раз, дверь откроет старушка с морщинистым лицом. Но перед ним появилась сама Гиата. Она мило улыбнулась, увидав Антона.

Гиата была в рабочем комбинезоне и ледровом фартуке с пятнами какой-то розовой жидкости.

— Ты работаешь? — спросил Сухов.

— Я всегда работаю. И в любое время могу не работать. А почему ты спрашиваешь? А-а-а, тебя смутила моя одежда…

— А где мать и твой сын Серафим? — сам не зная зачем, уточнил Антон.

— Ты хочешь их видеть? Серафимчик уже спит. Я его уложила с полчаса назад. И мама отдыхает. Но я могу разбудить… если хочешь.

— Нет, нет, не нужно. Я просто…

— Вот ты какой. Спрашиваешь просто так. Ты любишь поговорить? лукаво смотрела на него женщина. — Или зашел немного развлечься?.. Но это же не в твоем характере.

— Гиата, ты меня звала, вот я и пришел. Если ты работаешь, я не стану тебе мешать.

— Проходи в кабинет, Антон.

Только сейчас Сухов заметил на дверях красивые резные ручки. Многое здесь было сделано под дуб. Конечно, это синтетическая пленка, но очень искусно изготовленная. Помещение имело нарядный вид.

— Заходи. Мне очень хочется, чтобы тебя здесь ничто не смущало, улыбнулась Гиата. — Ты ведь врач. Ты уже столько повидал за свою жизнь. Мы с тобой почти коллеги, я — биолог. Помнишь, я тебе как-то рассказывала о своей работе… Садись, пожалуйста. Вот в это же кресло, где ты сидел в прошлый раз. Мне кажется, ты из тех людей, которые очень быстро привыкают к необычным вещам и ситуациям…

— А где традиционный кофе? — пытался бодриться Антон.

— Сейчас я принесу. Серафим уже спит. Маме немного нездоровится, и мне неудобно беспокоить ее.

Гиата торопливо вышла. Антон остался сидеть в кресле, осматривал кабинет. Закрыв глаза, он подумал: «И зачем я пришел?» В глубине души ловил себя на мысли, что пришел только потому, что Гиата — очень красивая женщина…

— Ты не скучаешь? — Гиата вошла, неся кофе на подносе.

— А коньяк?

— Будет, не волнуйся. А ты, оказывается, любишь этот напиток? неожиданно серьезным тоном спросила Гиата, глядя Сухову прямо в глаза, словно от этого зависело что-то необычайно важное.

— Люблю ли я?.. — удивленно переспросил Антон и вдруг вспомнил слова Гиаты. — Бесспорно. Я люблю все, что существует в этом мире. Ведь все существует в мире только для того, чтобы его любили.

— О, ты быстро проникся моей философией! — рассмеялась Гиата.

— Я не столько проникся, как решил, что много лучше все на свете любить, чем все — ненавидеть… Мне кажется, что и ты рассуждаешь так же. Не правда ли?

— Не совсем… Но близко по смыслу… Ты мне нравишься, Антон. Пей кофе. А вот и коньяк. — Она наклонилась и достала из тумбочки бутылку, поставила ее на стол. — А откроешь ты. Ведь ты мужчина!

— По крайней мере считал себя мужчиной до последнего времени. С каждой минутой я все больше убеждаюсь, Гиата, что ты не безумна.

Гиата расхохоталась.

— Но до сих пор я не представлял себе существования таких… людей.

— Таких женщин — хотел ты сказать.

— Мне кажется, что такими, как ты, могут быть и мужчины.

— О-о! Откуда тебе это известно, Антон? Ты не ошибаешься. Действительно, такими могут быть и мужчины. И я очень хотела бы, чтобы мы с тобой понимали друг друга, причем — понимали даже без слов… А знаешь, Антон, откровенно говоря, я очень сомневалась, что ты придешь ко мне сегодня. Конечно, ждала, но не верила в твой приход. Но ты молодец. Я тут затеяла одну работу. Поможешь мне? Ты же медик. Нам не трудно понять друг друга.

— Посмотрим, Гиата.

— Садись, пожалуйста, поближе к столу. А я займусь своими делами. Ты приглядывайся. Сначала просто смотри, что я делаю… Эксперимент. Очень интересный эксперимент.

— В чем он заключается?

— Это очень трудно объяснить словами. Иногда лучше промолчать, чем говорить о сложных вещах примитивной речью. Правда? Со временем я тебе все расскажу. Короче — научный эксперимент. Я получила очень интересные результаты.

Над письменным столом в стене была, по-видимому, ниша за небольшими дверцами. Гиата открыла их, придвинула пристроенный рядом желобок, и в него из ниши выбежала одна ника — длиннохвостое серенькое существо, похожее на большую мышь. Гиата ловко подхватила ее за все четыре лапки, погладила за ушком и поднесла к ее мордочке гибкий шланг от розового баллона. Сухов еще в прошлый раз заметил под столом три баллона, покрашенные в черный, розовый и серый цвета. Условное обозначение красок Сухов знал по операционной: углекислый газ, циклопропан, закись азота.

Ника быстро затихла, а Гиата, взглянув на Сухова, сказала:

— Усыпляю, чтобы не метались. Кровь разбрызгивают. А ты, я вижу, скучаешь. Мог бы и помочь. Это же твоя профессия.

— Не сказал бы, — буркнул Сухов.

— Ты чем-то недоволен?

Гиата положила сонную нику на большую препаратную доску, некоторое время рассматривала ее. Потом взяла большой ампутационный нож.

Сухов даже заметить не успел, как тельце и голова ники лежали уже отдельно. Туловище Гиата небрежно смахнула в большую емкость для мусора, стоявшую рядом с письменным столом. Несколько крохотных капелек крови попало на ледровый фартук, и Гиата вытерла их зеленым платком, но вытерла кое-как — на фартуке добавились розовые разводы. Сухова удивило, что Гиата все это делает прямо за письменным столом в той же комнате, где она, очевидно, и спит. Почувствовав мысли Антона, женщина сказала:

— Нужно будет попросить специальное помещение для лаборатории… Я слышала, что вчера в том самом доме, где ты живешь, освободилась одна комната. Это правда?

— Какая комната? — переспросил Сухов, но невольно сообразил, что речь идет о квартире Натальи.

— Небольшая комната. В ней жила одинокая женщина… — пояснила Гиата.

— Да, и сгорела…

— Кажется, так… Но не это важно. Я сразу подумала, следует попросить именно эту комнатку для моей лаборатории.

— А почему ты работаешь не в институте?

— В каком институте? — усмехнувшись, спросила Гиата, приоткрыла дверцу в стене и ждала, пока выбежит еще одна ника.

— Но ты работаешь где-то?

— Я работаю дома, Антон. И ни с каким институтом свою судьбу и творческую энергию связывать не желаю. Я привыкла всегда чувствовать себя абсолютно свободной. Во всем!

— Может, ты и училась дома, по индивидуальной программе?

— Совершенноверно, — произнесла Гиата и подхватила вторую нику за лапки, поднесла к ее мордочке шланг со струящимся наркотическим газом. Ты очень догадлив, Антон. Я и вправду училась дома. Имею уже несколько научных открытий в области биологии и кибернетики…

Гиата привычным движением опустила нику на доску, взяла нож, продолжая говорить с Антоном:

— Вполне возможно, что мы станем соседями, если мне выделят лабораторию в твоем доме… Она была старой?

Головка ники отделилась от тельца.

— Кто?

— Та женщина, которая сгорела.

— Да, она была старой.

— А почему она сгорела?

— Не знаю. Может, заснула с сигаретой?

— А-а, она курила. Хочешь закурить, Антон?

Гиата взяла маленькую ложечку и начала выбирать мозг из головки первой ники.

— Нет, я не курю. Когда-то курил, но бросил.

— А почему ты бросил курить?

— А ты куришь?

— Нет, — ответила Гиата, постукивая ложечкой о край металлического стаканчика, стряхивая остатки мозга. — Я не курю. Не нравится. Но иногда могу. Иногда даже вкус нахожу в этом.

Она еще раз зачерпнула ложечкой.

— Ты рад, что мы будем соседями?

Сухов промолчал, лишь удивленно посмотрел на Гиату.

— Симпатичные эти существа, правда? — спросила растроганно и, не ожидая ответа Сухова, продолжила: — Они такие кроткие, такие чистюли. И мозг у них очень приятный на вид. Вот попробуй, — она протянула Антону ложечку с мозгом.

Сухов отшатнулся.

— Зачем тебе все это?

— Я говорила — об этом долго рассказывать. И пока еще не время. Ты не сможешь понять всего. Одним словом, я использую мозг ники для приготовления одного препарата.

— Понятно… — сказал наобум, лишь бы ответить что-то.

— У тебя красивая жена?

— Что-о?

— Спрашиваю, красивая ли твоя жена?

Гиата, опорожнив головку одной ники, принялась за другую.

— Ты ее любишь?

Лицо и шея Сухова покрылись холодной испариной. Он достал носовой платок и вытер лоб, щеки.

— Самое время поговорить о моей жене…

— А почему бы и не поговорить? Мне интересно… Ты любишь детей?

— Да, — скупо ответил Сухов, еще раз вытер лицо и пожалел, что пришел к Гиате.

— Детей вообще или только своих?

— По-твоему, это существенное разделение? — отделался встречным вопросом.

— Существенное, — сказала Гиата. — Мне просто интересно, что в тебе доминирует — индивидуальные или общественные чувства.

— Сам не знаю, Гиата, что доминирует. И не знаю, зачем тебе это нужно.

— Мне сейчас ничего не нужно, кроме моих дорогих, милых, симпатичных ники. Какие прелестные существа! Правда же, Антон? — И она стряхнула следующую порцию мозга в стаканчик. — Они такие смирные, безобидные, ты просто не понимаешь, ты — сухарь, настоящий цивилизованный сухарь. Я вижу, ты не способен воспринимать красоту, не способен наслаждаться жизнью… А она так прекрасна…

Гиата заглянула внутрь маленького черепа, что-то там высматривая, и вдруг спросила:

— Антон, ты счастлив?

— …

— Почему ты не отвечаешь? — Она улыбнулась так непосредственно, так мило и трогательно, что Сухов внезапно почувствовал тошноту, подступающую к горлу.

— Да, безусловно, я очень счастлив… Но, знаешь… — и как я мог забыть, — я обещал одному товарищу встретиться с ним. И виною этому ты, Гиата, — попытался Антон легкомысленно улыбнуться, и это ему удалось. Загляделся на твои золотистые локоны и обо всем забыл.

«Что за вздор я горожу? Зачем? Теряю чувство реальности. С ума схожу… Нет, просто я ее боюсь. Должен скорее бежать. Сбежать?! Да!»

— Ты хочешь уйти?

«Сбежать и никогда больше не появляться здесь! Но она же сама придет. Мы будем соседями… О боже!»

— Да, меня ждут… Ты уж прости, Гиата.

Она закрыла за ним дверь, мгновение постояла неподвижно. Потом вернулась в комнату, подошла к столу, взяла металлический стаканчик с мозгом ники и с жадностью выпила его содержимое.

8

Иногда наступают такие минуты, когда чудится, что в

мире все задумано вечным — и люди, и птицы, и

деревья…

Я знаю — это не так, но порою кажется, что люди

гибнут только потому, что лишают жизни других.


Сухов лежал и никак не мог уснуть. Чем больше он убеждал себя в необходимости заснуть хотя бы потому, что предстоит напряженный операционный день, тем дальше убегал от него сон, оставляя в бездонной пропасти глухого отупения, когда голова, словно отделившись от уставшего тела, продолжает жить сама по себе, игнорируя все писаные и неписаные законы существования. Считал до тысячи… Проглотил три таблетки транквилизатора. Но к более действенным мерам прибегать не хотел.

«Еще минута-вторая — и я усну. Должен же я все-таки заснуть!»

Антон Сухов уговаривал и уговаривал себя, но все напрасно. Перед глазами, словно изображение на воде, колебались черты лица Гиаты Бнос красивого женского лица, на которое он смотрел с наслаждением и затаенным страхом одновременно. Он не мог объяснить себе причину своего страха, но страх этот жил, вопреки всяким причинам, не поддаваясь анализу, и от этого казался Сухову еще более мерзким и коварным.

«Кто она, эта женщина? Неужели просто-напросто больная? Вроде бы нет. Что ей нужно от меня? Нет сомнений: она упорно добивается чего-то. Взять, к примеру, наше странное знакомство, когда Серафим, вундеркинд — от горшка два вершка, — заставил, буквально заставил непонятным образом, зайти в гости к Гиате… Причудливый ряд не менее причудливых событий. И почему я потом не видел Серафима? Да и сама Гиата довольно странно относится к нему — сын ли он ей? Если нет, то кто же тогда?»

В мысленном представлении черты лица Серафима почему-то начали постепенно удлиняться, обезображивая его, и, наконец, приняли подобие человекоподобного щенка, не обросшего шерстью, с умными, пытливыми глазами, но совершенно собачьего абриса. Сухов даже вздрогнул от столь неожиданного видения, а оно не только не исчезало, а наоборот, дополнялось подробностями. Изо рта Серафима вывалился длинный и плоский собачий язык, послышалось частое собачье дыхание. На полуморде-полулице вспыхнула язвительная улыбка:

«Ну, Сухов, вот так ты сможешь? — И сложил язык трубочкой. — А вот так ни за что тебе не сделать! — Щенок начал махать большими ушами. — И вообще ничего путного ты, Сухов, не умеешь!»

Серафим громко рассмеялся, захлебываясь от собственного смеха.

«Какой же ты глупец, Сухов! — внезапно послышался голос Гиаты. — Я считала тебя мудрее. А ты оказался ничуть не умнее Натальи, твоей бывшей соседки».

«Она быстро сгорела, — серьезно произнес Серафим, вдруг принимая человеческий образ. — Она почти не мучилась».

Мурашки пробежали по спине Сухова. Припомнились слова пожарника в ту жуткую ночь — система противопожарной защиты оказалась заблокированной, выведенной из строя. А сама Наталья лежала на полу… Все вещи почему-то были выброшены из шкафа… Что-то искала? Когда начался пожар или до этого? Самоубийство?.. Антону не верилось. Он достаточно хорошо знал свою соседку. Время от времени они заходили друг к другу в гости. Наталья иногда консультировалась у Сухова как у врача, Антон частенько просил разрешения воспользоваться прекрасной библиотекой соседки.

Никогда Сухов не видел Наталью даже печальной, она прямо-таки излучала бодрость, необыкновенную энергию. Рядом с нею приятно было находиться, приятно разговаривать, словно вокруг нее действительно витали живительные лучи.

И в то же время не мог не думать Антон о том, что все пережитое старушкой вроде бы не могло способствовать такой, как называл Сухов, хронической радости бытия.

Родители Натальи трагически погибли в автомобильной катастрофе, когда ей исполнилось всего семнадцать лет. Муж ее был космоисследователем, он не вернулся из экспедиции Федора Драголюба на планету Центурия. Они тогда почти все ушли сознательно в рукотворный мир, в «черную дыру», из которой для них не могло быть возврата. В то время об этой экспедиции много писали, выходили отдельные книги, ставились спектакли. Наталья рассказывала, что почти сразу же после известия о «гибели» мужа к ней приходил какой-то писатель как к жене героя космоса. Ему хотелось расспросить все о муже, но Наталья отказалась о чем-либо говорить, объяснив коротко: «Я жду ребенка. Мне нельзя волноваться. Я ничего не буду вспоминать». Но дочка у нее родилась мертвой.

Для матери это было страшным ударом, после которого она два года находилась в психиатрической больнице на интенсивном стационарном лечении.

«Но зато потом я стала неисправимой оптимисткой, — смеялась Наталья, рассказывая Сухову о своей жизни. — Меня подлечили, выписали из больницы… Мне ничего не оставалось, как радоваться всему тому, что я ненавидела два года. Я не хотела жить в те жуткие для меня годы. Все вокруг было постылым. А потом я сама же смеялась над собой. Ведь жить намного лучше, чем не жить. Не так ли?»

Сколько Сухов знал Наталью, она была энергична, полна множества планов и идей. Она переводила со многих языков мира, писала стихи, выступала с лекциями от товарищества «Прогресс».

Одним словом, Сухов не мог поверить, что Наталья сама ушла из жизни… Но утверждать однозначно, даже для самого себя, тоже не мог.

А Серафим продолжал смеяться и размахивать ушами:

«Наталья тоже не могла шевелить ушами. Она быстро сгорела. Она почти не мучилась. Правда же, Гиата?»

«Правда, Серафим. Такие, как она, никогда не мучаются. Они всему радуются», — сказала Гиата и вдруг истерически захохотала.

9

Андреш, поэт, которого я глубоко уважаю, никогда не

думал, что его слова: «Искушение и возможность

сбиться с пути для человека существуют до тех пор,

пока он живет», спустя некоторое время породят

целую теорию. «Теорию разочарования». Суть ее вот в

чем: человек не должен верить в искренность и

неизменность каких-либо намерений, обещаний,

иначе это рано или поздно непременно приведет к

трагедии или к горечи разочарований. Я мог бы

согласиться, что в этом утверждении есть

определенная доля истины, если бы не знал, что

подобный взгляд на жизнь некогда привел к

утонченному цинизму и постепенному уничтожению

духовной основы у целого поколения землян.


В страшную ночь, после того, как она похоронила сразу и маму и отца, ей приснился странный сон.

— Маргарита! Мар-га-ри-та! — как будто голос отца.

— Мар-га-а-а-аритаа-а-аа! — а это вроде голос мамы.

— Маргарита! — голос…

Чей это голос?

Такой знакомый голос, хотя она уверена, что слышит его впервые. Он вызывал в душе волнующее тепло и ощущение покоя. Вечного покоя?

«Покой. Беспокойство. Вечный покой. Смотришь вблизи — вышивка крестиком. Мама любила так вышивать. Смотришь издалека — розы. Покой. Беспокойство. Вечный покой. Смотришь издали — кладбище. Подходишь ближе цветы растут. Покой. Беспокойство. Вечный покой. На лепестках роз капли росы — прозрачнее твоих слез. Вечный покой — ужасней отчаяния, безумнее твоего душераздирающего крика».

Кто меня зовет? Так трогательно…

— Мама?!

Тишина.

— Отец?

Тишина.

Но вот снова:

— Маргарита!

Чей же это голос? Где я сейчас? Сплю? Не похоже. Зеленая трава, сочно-зеленая, невозможно глаза не прикрыть — такая яркая. И цветы. Такие большие. И словно никогда не встречавшиеся раньше. Чье-то осторожное прикосновение к плечу. И тот же тихий голос возле самого уха:

— Маргарита.

Резко обернулась. Мужчина неопределенного возраста, в сером костюме и серой сорочке, с лицом землистого цвета стоял позади нее и вяло улыбался.

— Ой, кто вы?!

Мужчина пожал плечами.

— Мы просто ходим по осенней степи и собираем цветы, — произнес он таинственно, будто сообщал великий секрет. — Но мы не знаем, кто посадил, посеял их. И не мы их сеяли. Мы смотрим, как над ними пролетают птицы, но не знаем, куда они летят. И вы не знаете, Маргарита?

— Не знаю… Они летят куда-то далеко-далеко…

Мужчина вдруг громко рассмеялся:

— Пусть себе летят. А у нас вместо крыльев — корни. Изо дня в день, из ночи в ночь они прорастают все глубже.

И вдруг Маргарита заметила, что ноги незнакомца неестественно тонкие, стройные; серые башмаки, едва заметные в густой траве, словно прикипели к земле, срослись с нею.

— Вы шутите?

— Нет, я никогда не шучу. У нас действительно — вместо крыльев корни. Но вы не сможете видеть их вот так сразу. Для вас они невидимы.

— Но как же тогда вам удается?..

— Вы мыслите очень прямолинейно и упрощенно, — перебил ее незнакомец. — Корни не мешают нам ходить, летать, как раз благодаря нашим корням мы и можем ходить и летать.

— Вы можете летать?

— Разумеется. — Незнакомец плавно поднялся в воздух, на несколько минут завис неподвижно.

— А ваши корни, говорите, невидимы…

— Конечно, — подтвердил мужчина и опустился на землю.

— Как вас зовут?

— Называйте меня пока маргоном.

— Странное имя у вас. Никогда такого не слыхала. Хотя оно и очень похоже на мое.

— По сути, это не имя… Я — Мар. Так зовут меня другие маргоны. Понимаете?

— Вроде… немного понимаю… Вы издалека?

— Да, — серьезно ответил маргон. — Примите наше искреннее сочувствие в связи со смертью ваших родителей.

— Откуда вы знаете, что они… Что сегодня…

— Я все знаю. Все, что мне положено знать. А ваших родителей я знал лично. Очень обидно, что я прилетел к вам с некоторым опозданием. Вероятно, я смог бы помочь, и этого не случилось бы. Очень досадно. Лишний раз убеждаюсь, что в жизни нужно всегда торопиться. — Человек в сером костюме почему-то многозначительно улыбнулся.

— Я даже не знаю, что с ними случилось. Сообщили мне по видеофону: прилетай, умерли родители! Я сразу же прилетела. Мне сказали, что они уснули и не проснулись. Соседи зашли утром — они всегда к моим заходили, а родители спят. Вроде бы спят…

— Ну, крепитесь. Не нужно плакать. Ведь ничем теперь не поможешь.

— Не поможешь…

— Какая бесконечная степь, Маргарита. И трава такая мягкая…

— Да, как прикосновение маминых ладоней…

— Ну, хватит, хватит плакать. Не думал я, что вы настолько сентиментальны. У вас утонченная душа, Маргарита. Бесконечная степь. Красивая. И такой чистый, ароматный воздух. Правда? Хочется идти и идти… До самого горизонта. А горизонт убегает. И ты пытаешься его догнать. Но степь бесконечна…

— Как беличье колесо…

— Откуда вы об этом знаете, Маргарита?

— О чем?

— Аналогия с беличьим колесом меня растрогала и насторожила. — Маргон смотрел на Маргариту вопросительно и растерянно в то же время.

— Я ничего не знаю. Я просто чувствую.

— О-о, Маргарита, я вам завидую.

— Почему?

— Ну… как бы вам сказать. Просто завидую, и все. Вот посмотрите.

— На что?

— Вон, прямо перед вами.

— Могила моих родителей? Почему? Откуда она здесь?

Маргарита бросилась бежать, запуталась в высокой траве, едва не упала. Маргон поддержал ее.

— Почему вы так разволновались? Мне казалось, что вам будет приятно сейчас увидеть могилу родителей.

— Приятно? Именно сейчас? В этой бесконечной степи?..

— Да. Но, может… — Маргон загадочно посмотрел на нее и вдруг выпрямился неестественно, вытянул руку до самого неба. — Может, вы хотели бы увидеть всю степь… Пожалуйста. — Маргон опустил руку и застыл, склонив голову. — Пожалуйста…

Маргарита осмотрелась вокруг — вся степь покрылась небольшими обелисками. Подбежала к ближнему. Короткая надпись на металлической пластинке: «Николиан и Марта Бнос…» Прочитать дальше не смогла, хотя и знала все на память. Расплакалась.

— Они родились в один и тот же год и умерли одновременно, в один и тот же день. Они были счастливы. Правда, Маргарита? И вот сейчас — вся степь ваша! Она усеяна вся могилами ваших счастливых родителей.

Она тихо плакала.

— Это слезы счастья, — заметил маргон. — Я многое могу сделать для вас. Но не все сразу… Сначала хочу открыть вам маленькую тайну. Вообще-то у меня совсем другой вид. Словом, сейчас вы воспринимаете меня несколько иначе… В действительности же… Вот смотрите…

Маргон вытянулся, замер. Вслед за этим его тело начало терять четкие очертания, стало дрожащим, студенистым, постепенно превратилось в пульсирующий с зеленоватым оттенком шар, из которого постепенно начали вспучиваться отростки, как у живой амебы под микроскопом. Они росли и становились похожими на щупальца спрута. Три толстых отростка у самой земли, три — на верхушке пульсирующего шара. Длинные, с присосками. Они неуклюже шевелились. А на самом шаре постепенно обозначились большие глаза и огромный рот с плотно сжатыми губами. Фантастическое существо, но Маргарите почему-то не было страшно, она ничуть не удивлялась. Все воспринимала как должное. И даже поймала себя на мысли: «Какой он красивый, этот маргон. Мар. Какое у него красивое тело. Оно, вероятно, очень мягкое на ощупь. И очень приятного цвета, с розоватым отсветом…» Как только она это подумала, маргон сразу же принял человеческий облик: снова стоял перед ней в густой высокой траве стройный, в сером костюме, с улыбающимся лицом землистого цвета.

— Спасибо. Мне приятно, что я вам понравился.

— Вы читаете мои мысли?

— Не волнуйтесь.

— Я не волнуюсь. Просто интересно.

— Я завидую вам, Маргарита.

— Мне? Вы такой могущественный… и вы мне завидуете? Не верю.

— Завидую я тому, что для вас еще осталось что-то интересное в мире… А не верите вы мне напрасно. Я всегда говорю правду. — Мар многозначительно посмотрел на Маргариту. — Вернее — что бы я ни сказал, рано или поздно становится правдой. Понимаете?

— Как будто понимаю…

— Вам хотелось бы иметь сына или дочь? — неожиданно спросил маргон, и этот вопрос не показался Маргарите странным.

— Дочку, — произнесла тихо, почти не задумываясь. — Безусловно, дочку.

— Хорошо, — ответил Мар. — Мы позаботимся. Единственная просьба назвать ее Гиатой. Гиата Бнос — очень приятно звучит. Правда?

10

Ведьмы и ведьмаки — это такие люди, которые с

помощью некоторых снадобий и прохождения через

двенадцать ножей превращаются в разных зверей и

птиц, чаще всего в волков, свиней, сорок и копны

сена, а также в других людей; превратившись же,

они чинят добро или зло ближним своим, как им

вздумается. И еще такие люди называются

оборотнями.


Экстренное заседание Высшего Совета Земли состоялось в голубом зале, предназначенном для многолюдных собраний. Однако приглашенных было всего одиннадцать человек. Все свободно разместились за специальным круглым столом. Сидели немного смущенные в пустом большом зале, ожидая председателя Высшего Совета — Ирвина. Никто не мог понять, зачем он решил собрать их именно здесь, а не в своем кабинете.

— Дорогие друзья, уважаемые коллеги, ученые! — обратился к присутствующим, заняв свободное место за столом, Ирвин. — Я понимаю, что сказанное мной вызовет у вас немалое удивление. Тем не менее призываю самым серьезным образом выслушать информацию. Мой европейский заместитель товарищ Козуб обратил внимание на весьма удивительные явления, которые в последнее время начали распространяться по всей Земле. Речь идет о многочисленных случаях психозов, а также о массовом появлении на планете не просто вундеркиндов, а детей с фантастически ускоренным уровнем обмена и быстротой развития. Все это не может не волновать нас. Думаю, что более обоснованно, и исчерпывающе доложит сам академик Козуб.

Поднялся Юрий Георгиевич Козуб, поправил рукой непослушную прядь волос:

— Уважаемые коллеги. Несколько дней назад мы заметили на околоземной орбите объект, замаскированный искривленным им пространством. Посмотрите на фотографии, спектрограммы и гравитограммы одного и того же квадрата. Вот гравитограммы, сделанные с борта «Роляра». Думаю, ни у кого не вызовет сомнения то, что объект искусственного происхождения. — Юрий Георгиевич медленно обводил лучом световой указки наиболее важные места на большом экране, куда проектировалось изображение. — Можно, конечно, допустить что-либо сверхфантастическое, к примеру, предположить неведомый науке фактор, приводящий к подобному искривлению пространства, но пришлось полностью отбросить подобную мысль, ибо после неоднократных наших попыток выйти на контакт неизвестный объект сначала перешел на более удаленную от Земли орбиту, а потом, поняв, очевидно, что обнаружен, умчался в открытый космос. Это могло быть только осознанной деятельностью мыслящих. Не желая безосновательно обвинять в чем-либо представителей неведомой нам цивилизации, хочу, однако, сказать, что при добрых намерениях незачем прятаться, хотя и в этом, безусловно, могут оказаться варианты… Я убежден, что, даже допуская добропорядочные цели и поведение неизвестных, можно массовые психозы и появление вундеркиндов связать именно с пребыванием на орбите неизвестного космического объекта. А если это заведомые козни пришельцев? Кто они? Откуда? Каким образом их пребывание на орбите влияет на психику людей? За последнюю неделю я посетил видных психиатров и познакомился с историями болезней многих людей. Имею в виду именно те психозы последних лет, которые у разных больных схожи, как две капли воды. Разговаривал лично и с пациентами стационаров. Много интересного рассказали мне психиатры. Сейчас познакомлю вас с одной из фонозаписей. Это копия разговора врача с молодым инженером, который обратился за помощью. — Козуб нажал на пульте клавишу.

Из стереовоспроизводящего устройства необычайно живо донеслись голоса:

«Сколько вам лет?»

«Двадцать восемь исполнится через три месяца».

«А вид у вас — восемнадцатилетнего».

«Это меня не утешает, доктор. Мне нужно с вами посоветоваться. Можно иметь вид восемнадцатилетнего и выбиться из колеи, спятить с ума. А мне почему-то не хочется».

«Вы юморист. Это прекрасно. Работаете?»

«Инженер на „Тразоне“. Седьмой цех».

«Трудно?»

«Глупости!…Извините, доктор. Дома трудно. Особенно по ночам. А на работе я отдыхаю».

«Вы серьезно говорите, что отдыхаете на работе? Я немного знаю ваш „Тразон“. И седьмой цех знаю. Вы в смене Буркала?»

«Нет, мы вместе с Селинжером. Он тоже порядок любит, дело знает».

«Напряженная у вас работа. И ответственная. Хотя и кажется со стороны, что ничего особенного, а нервы в постоянном напряжении».

«Я вас понимаю, доктор, но я-то не со стороны. И поверьте мне, что после происходящего почти каждую ночь работа мне действительно кажется отдыхом».

«Вы женаты?»

«Нет. Мы с Луизой собирались еще в прошлом году объединиться, но после того, как со мной началось… Я сам оттягиваю. Я боюсь. Не знаю, чем все может кончиться».

«Вы, собственно, еще не рассказали мне, что с вами происходит, но смотрю я на вас и убеждаюсь, что вы абсолютно здоровый человек».

«Не нужно меня утешать, доктор. Я не пришел бы к вам, если бы… А Луизе я ничего не говорю, выдумываю, что в голову взбредет, тяну, пока сам не разберусь… Но вижу, самому не разобраться».

«Слушаю вас».

«Впервые он пришел ко мне года полтора назад. Точно не помню, но, думаю, это не так важно. Тогда я не придал этому значения. Сон, да и только. Страшный сон. Чего только не приснится? Проснувшись, поворачивайся на другой бок и смотри себе следующий…

Но в следующую ночь он снова пришел. И сказал то же самое, слово в слово…»

«Что именно?»

«Он сказал: „Привет! Ты меня хорошо слышишь?“»

«Как выглядел ваш ночной визитер?»

«Худощавый мужчина в респектабельном костюме какого-то неопределенного цвета, землистое, морщинистое лицо. Во вторую ночь я тоже не испугался, только помню, что и во сне удивился, вновь услыхав те же слова: „Ты меня хорошо слышишь?“ Это надо же, думаю, чтобы сны так повторялись. Ничего не ответил тому худющему. Проснулся, выкурил сигарету. И в третью ночь опять он. Вроде бы шел я по степи, а он выходит из густой травы навстречу. И опять за свое: „Привет! Ты меня хорошо слышишь?“ А меня словно слепень укусил, крикнул ему, мол, какого черта ко мне пристал. А тот усмехнулся: „Наконец-то ты заговорил. А мне казалось, что ты действительно меня не слышишь“. Я понимаю, что это мне снится, но так ясно, как наяву все происходит. „Вижу, с характером ты. Трудновато нам с тобой придется. Но как говорится у вас: плохая рыбка — поганая юшка. А из тебя хорошую юшку можно сделать, — худой деланно засмеялся, положил мне руку на плечо и спросил: — Как тебе живется?“ — „Спасибо, — говорю. — Кто вы такие?“ — „Твои друзья. И запомни это раз навсегда. Заруби себе на носу, что мы желаем тебе лишь добра, иначе ты плохо кончишь, парень“. Я тогда, помнится, рассмеялся истерично, будто расплакался, и проснулся».

«Следующей ночью он тоже приходил?»

«Да».

«Тот человек похож на кого-то из ваших родных?»

«Нет. Не похож».

«Не напоминает ли он вам кого-либо из сотрудников?»

«Нет! Нет! Он ни на кого не похож. Он вообще не похож на живого человека. Он похож лишь на искусно изготовленный манекен».

«Где вы видели манекен, похожий на того человека?»

«Нигде я не видел, доктор, манекен, похожий на того человека, но ко мне во сне приходит человек, похожий на манекен».

«Понятно. Рассказывайте дальше».

«Понимаете ли, доктор, мне больше не о чем рассказывать. Все это продолжается полтора года. Не думаю, что стоит рассказывать подробно мои ночные несуразицы».

«Ошибаетесь, ваша мнимые образы, конкретные действия могут мне о многом сказать. Как вы себя чувствуете днем?»

«Чудесно. Я тороплюсь на работу как на праздник. Но с ужасом думаю о приближающейся ночи».

«Он приходит каждую ночь?»

«Нет. Но от этого не легче. Ожидание в „свободные ночи“ изматывает еще больше».

«С Луизой вы часто встречаетесь?»

«Вообще-то часто… Но тут такое вот дело, доктор, с Луизой. Где-то через месяц тот… Извините, но я буду говорить о видении как о живом человеке…»

«Он не сказал, как его зовут?»

«Как-то я сам спросил его об этом, но он ответил уклончиво: „Называй меня просто маргоном“.»

«Так… Вижу, что у вас, дружок, все это очень похоже на модную ныне болячку».

«Что вы говорите, доктор?»

«Говорю, что все течет, все изменяется, но с новыми явлениями приходят новые болезни… Но поверьте мне, друг, по опыту знаю, что все это не очень серьезно. Рассказывайте, пожалуйста, дальше. Вы сказали, что примерно через месяц…»

«Да, через месяц тот манекенный человек…»

«Называйте его маргоном, и вам и мне будет проще. Что с вами? Простите, почему вы так смотрите на меня?»

«Он тоже просил называть его маргоном. Но я его маргоном не назвал ни разу. И не назову!»

«Вот как? Простите».

«Тот человек сам начал со мной разговор о Луизе. Я спросил, откуда он знает о моей дружбе с Луизой. А он ответил, что все знает задолго до того, как оно произойдет, а какая-то Луиза для него — пустяк, безделица. Я вполне учтиво возразил, что не какая-то Луиза, а девушка, которую я люблю и уважаю. Знаете, во сне частенько впадаешь в патетику, и она не режет слуха… А тот человек лишь улыбнулся, будто оскалился, и вынимает из кармана фотографии: „Вот, посмотри на свою Луизу“. Я понимаю, что это только сон, но мне не хотелось бы говорить о тех фотографиях».

«Да, безусловно, химерные видения…»

«Чрезмерно химерные… А потом он говорит: „Кстати, она больна, у нее спарасис“.» — «Она мне никогда не говорила об этом». — «Скажет, не волнуйся, она тебе скажет, когда уже не сможет скрывать». Я отвечал ему что-то, а сам, понимая, что это сон, лишь ждал, когда же проснусь… А потом тот человек говорит: «Я прекрасно понимаю, что тебе нужно от жизни. Оставь свою Луизу. Мы, благодетели великого космоса, сделаем для тебя все, что тебе нужно. Без Луизы… Ты сможешь иметь сына или дочь, кого захочешь. Они будут твоим непосредственным продолжением, твоими преданными друзьями… Скажи только нам, что ты сможешь их полюбить и содержать сам, без Луизы, и завтра же утром ты станешь счастливым отцом. Не волнуйся ни о чем, о деталях мы позаботимся сами, ни у кого не возникнет даже вопроса, откуда у тебя появились… появился младенец».

Юрий Георгиевич выключил фонозапись.

— Это лишь небольшой фрагмент. Но достаточно красноречивый. Для всех этих странных психозов характерно то, что воображаемый человек неопределенного возраста, худощавый, называющий себя маргоном, в конечном итоге предлагает «взять на воспитание», «усыновить», «родить», «найти» ребенка. Следует отметить, что каждый раз маргоны играли на самых лучших человеческих чувствах. Сейчас приведу несколько страничек-копий из одной, далеко не случайной, истории болезни. За прошедшую неделю я познакомился с бесчисленным множеством людей, пересмотрел множество видео- и фонозаписей и сейчас демонстрирую вам самые характерные, типичные, которые, по моему мнению, лучше всего подтверждают мою версию. Вот посмотрите эти строчки.

На экране появился текст:

«Санитарной машиной СГ-16-А-5 она была доставлена в стационар. Возбуждена, негативистична, делала много лишних движений, бредила, о себе ничего конкретного рассказать не сумела, но много рассуждала на общие темы, больной себя не считала, от осмотра категорически отказалась.

При дальнейшем обследовании соматических отклонений не выявлено. Больная много времени проводит в кровати. Неспокойна, часто возбуждается, с подозрением оглядывает всех, кто ее окружает. В первый день лежала спокойно и шептала что-то неразборчивое, потом вскочила с кровати, надавала пощечин соседке и затем умиротворенная возвратилась в кровать. Она правильно называла дату, когда ее привезли к нам, однако не могла долго понять, где она, называла больницу институтом, школой, храмом, музеем, театром.

Каждый раз от обследования отказывается, непритворно, искренне стыдится, но без малейшей неловкости и даже с удовольствием всегда стоит обнаженная перед группами студентов. На все их вопросы отвечает многозначительными намеками. Скажем, когда ее спросили, где она раньше жила, она сказала: „Жила? Жизнь — очень абстрактное понятие“. Когда студент спросил, где она вычитала такую мудрость, больная не задумываясь заявила: „В семнадцатом веке, в семнадцатом дневнике, семнадцатая строка сверху“. Отношение к врачам предубежденное, боязливое.

По словам самой больной, она может „вызвать“ для беседы любого человека на планете, может „лечить гипнозом на расстоянии“, может предсказывать будущее и тому подобное. То и дело больная к чему-то прислушивается, что-то шепчет. Сама себя считает исключительно одаренной личностью, почти гением, но „к сожалению, не может спасти планету от надвигающейся катастрофы. Гибель близка“. На вопрос, о какой катастрофе она говорит, отвечает: „Увидите сами. Все равно изменить ничего уже нельзя. Мы проиграли. Все, что я могу вам сказать, только ускорит смерть“. Больная часто жалуется, что на нее воздействуют какими-то волнами, и она вынуждена постоянно отгонять те волны и поэтому „у нее дрожат руки“. Больная часто сидит, закинув ладонь на затылок, потому что именно так ей удается лучше всего „защищаться от электронных волн, которые входят внутрь через затылок“. Держится больная со всеми свысока, говорит преимущественно приказным тоном, порой становится откровенно циничной, эротичной… На втором месяце болезни она имитировала роды: принимала характерные позы рожениц, требовала, чтобы весь персонал приготовился, и кричала: „Я должна родить маргона!“»

Юрий Георгиевич отключил проектор, экран погас.

— Если бы не последняя фраза о маргоне, эти строчки можно было бы принять за выписку из обычной истории болезни. Шизофрении. Но даже воспоминание о маргоне не самое важное… Я разговаривал с лечащим врачом. Произошла уникальная случайность, что среди сотен историй болезни, в основном однотипных, я натолкнулся как раз на эту и почему-то интуитивно заинтересовался личностью больной. Скажу сразу, это Луиза Хенкель. Да, та самая Луиза, о которой говорилось в предыдущей фонозаписи. Санитарную машину за Луизой Хенкель вызвали случайные люди, которых удивило поведение молодой женщины, она стояла на берегу реки и кричала: «Алло! Алло! Говорите громче! Я вас плохо слышу!» Когда Луизу Хенкель насильно привезли в больницу, у нее нашли небольшую записную книжку, а в ней что-то вроде дневника. Записи ее оказались для врачей лишним подтверждение ее болезни, а для меня… Вот посмотрите хотя бы одну страничку:

«…он опять приходил. Я уже боюсь засыпать. Иногда кажется, что схожу с ума. Боюсь встречаться с Игорем. В прошлом году мы договорились пожениться, но я сознательно оттягиваю срок, жду, чем все это со мной закончится… Прошлой ночью он мне говорил: „Скажи Игорю, что ты больна спарасисом. Должна же ты как-то проверить его чувства. Если он испугается этого, то какая же тогда у него любовь“. Я не могла не согласиться с ним во сне… Какой это ужас, реальное и воображаемое сливается для меня воедино…»

— Вот такая запись, — продолжал Юрий Георгиевич. — Лично для меня она поставила точку в спорах о природе неопознанных психозов. Бессмысленно искать физические, химические, иные факторы. Имеем дело с коварным сознательным вторжением. Почти каждый больной называет своих «посетителей» «маргоном» или «маргонами», а в конкретном случае с Игорем и Луизой наблюдаем типичную провокационную игру. Надеюсь, нет необходимости что-то еще объяснять или в чем-то убеждать?

Юрий Георгиевич, замолчав, обвел взглядом присутствующих.

— И еще одно. Увеличение числа вундеркиндов в последние годы тоже следует связать с пребыванием на земной орбите неведомого объекта. Думаю, в этом вопросе тоже возражений не будет. Личностями вундеркиндов мы обязаны заняться самым серьезным образом, активно, но как можно тише и спокойнее, с максимальной решительностью и пониманием возможной их агрессивности и вообще трудно представить чего еще. Об усилении патрулирования по всей Солнечной системе и о немедленном создании специальной комиссии говорить тоже не приходится, это понятно. У меня, товарищи, все. Что скажете по этому поводу?

11

Пусть принесет вам счастье темно-синяя шея Шамбху!

Когда Парвати припадает к груди своего мужа, то

обвивает его шею влюбленными взглядами, будто

петлей!


— Тебе не кажется, что мы совсем разленились? — Дирар вздохнул и медленно скатился с полукруглого сиденья, облегавшего его тело.

— Отдыхать не только приятно, но и необходимо. Отдых — непременная часть и продолжение работы. К тому же, откровенно говоря, с каждым годом я все меньше возлагаю надежд на успех.

— Напрасно, все прекрасно задумано.

— Но слишком медленно развивается. На этой планете нам никак не везет. Лично мне все это опостылело. Эти проклятые «гомо сапиенсы»!

— Вызвать тебе замену? Ты устал?

— С чего мне устать? От пятилетнего безделья? — Мар громко рассмеялся и беззаботно сплел все верхние щупальца вместе, смеялся долго и неудержимо, так, что его всегда бледно-зеленое тело порозовело и все три глаза закрылись пленкой.

— Ну и чудак же ты! Я не сказал ничего смешного.

— Безусловно, — согласился Мар и тут же успокоился. — Не смеялся бы я тогда, если б ты сказал что-либо остроумное. Зачем смеяться, когда и так смешно? А вот когда какой-то Дирар хочет тебе окончательно испортить настроение, можно и посмеяться. Над ним. Не так ли, коллега?

— Ты действительно переутомился. Нервное истощение…

— Ну вот что. Если ты вызовешь замену, я тебя выверну наизнанку. Понял? Эта замена станет твоей заменой! Я скажу, что ты не выдержал чрезмерных положительных эмоций.

Они слишком хорошо знали друг друга, чтобы обижаться в спорах.

— Ну, согласись же, Мар, что все-таки наш эксперимент проходит вполне удачно.

— Ты кого убеждаешь? Меня или себя? Я уже распух от наших неудач и просчетов.

— Ты не прав. Никаких неудач я не вижу. Просто очень затянулся эксперимент… С землянами ужасно трудно работать.

— С ними просто невозможно работать! — вдруг истерично закричал Мар. — Я начинаю терять контроль над своими поступками после каждого перевоплощения, после каждой встречи с ними. Большинство землян научились читать мои мысли. Это меня просто обезоруживает. Я уже не знаю, кто на кого больше воздействует — мы на них или они на нас?

— Оставь, ты всегда склонен преувеличивать. Никто из землян понятия не имеет о нашем с тобой пребывании на орбите.

— Пять земных лет! — кричал Мар. — Ничего себе — пребывание! Преувеличение!

— Не вопи!

— Дуралеем следовало тебя назвать, а не Дираром! Будто на собственной шкуре ты ничего не чувствуешь. Быстрой и блистательной победы не состоялось. Наших каров не берут, по крайней мере в том количестве, которое могло бы обеспечить наш успех. Меня всего выворачивает после каждого перевоплощения, а ты хочешь, чтобы земляне узнали о нашем пребывании здесь! Не уверен, обошлось ли недавнее происшествие. Вне всякого сомнения, нас заметили, хотели вызвать на контакт. Теперь они начнут еще усерднее вести контроль. И вполне возможно…

— Нет, они не станут атаковать. Ведь мы не проявляем никаких признаков агрессивности. — Маргон зловеще рассмеялся. — Никакой агрессивности. Кому-то из нас нужно выйти и тщательно прозондировать, что они о нас, оставшихся невидимыми, подумали…

— Четвертый у Гиаты еще не обозначился?

— Кажется, еще нет. Крепкий орешек. А Гиата гениальна. Не так ли? Она его приручит.

— Так говоришь, будто его приручение что-либо кардинально решит. Не верю я в возможность быстрого его приручения, а чтобы выйти на его брата, который в Высшем Совете, нам и жизни не хватит.

— Замолчи, болван! Иначе я доложу Чару о твоей полной деградации.

— Попробуй, попробуй. Хотел бы я посмотреть на тебя после этого. Ну ладно, хватит. Просто мы оба вконец обленились.

— Нашей вины в этом нет. После того, как нас заметили, нам просто необходимо было затаиться на некоторое время. Вот мы и отлеживались без дела. И не нашли ничего лучшего, как поссориться.

— Кажется мне, что мы несколько беспечны. Перед этой планетой мы практически безоружны.

— Не думаю. В случае, если не окажется выхода, можно даже выйти на контакт. Но сейчас для нас единственным законом жизни является приказ нашего Чара. А он однозначно требует сохранить в полной тайне наше пребывание на орбите.

— Чар далеко, а мы, к сожалению, можем рассчитывать только на собственные силы.

— Безусловно. Очень жаль, что земляне находятся на высокой ступени развития. Не было бы никаких проблем, если б они пребывали в дикости. Но что поделаешь… Мы малость запоздали в наших поисках.

— Да и кары появились у нас сравнительно недавно. А без них очень трудно колонизировать планеты, даже населенные дикарями. Ну а с карами мы справимся и здесь. Пройдет не более года-полутора, вот увидишь, все произойдет так же, как и на Дираузе — тихо и мирно расширятся владения Чара, наши владения.

— Да, если мы удачно выполним программу, до конца дней своих ни в чем не будет у нас недостатка.

— Конечно, пока не прилетят наши. А когда они освоятся, то и здесь придется ограничиться заслуженным Бункером Счастья.

— Можно опять отправиться в поиски новых миров, для расширения владений Великого Чара. Согласись — пока что-то ищешь, до тех пор и счастлив.

— Мы с тобою уже постарели. Успеть бы пустить корни здесь.

— Напрасно так рассуждаешь. Да что впустую болтать. Скоро мы встретимся с Гиатой и Ровичем. Да и всем остальным следует больше уделять внимания. Тем более после нашего вынужденного безделья. К Гиате, пожалуй, я выйду в ближайшее время. А может, ты?

— Деградируем мы с тобой. Разленились. Слишком вжились в образ землян, земной антураж. Сами едва в землян не превратились! С огнем играем.

Дирар рассмеялся, оттолкнулся сразу тремя нижними конечностями и под самым потолком сделал красивый пируэт:

— Нужно бы еще немного уменьшить гравитацию, не возражаешь? — спросил из-под потолка. — Ты же знаешь, как мне нравится состояние невесомости.

— Оставь эти разговоры! — закричал Мар. — Я терпеть не могу, когда не ощущаю массы своего тела. Я перестаю тогда сам себя уважать.

12

Дегенерат с чувством собственного

достоинства. Что может быть ужаснее?


Она была в простом пестром халате, распахнутом на груди, улыбалась, что-то дожевывая, когда Сухов открыл на сигнал свою дверь.

— Приятного аппетита, — пошутил Антон, удивленно рассматривая одетую по-домашнему Гиату.

— Спасибо. Привет! Как видишь, мы уже соседи. Почему не приглашаешь войти?

— Да, безусловно, входи.

— Жена дома?

— Нет. Никого нет.

— Жаль. Мне хотелось бы повидать твою жену. Вот возьми для детей. Гиата ткнула Сухову два батончика «Мечты». — А дети где?

— Они пошли в театр. У Витасика каникулы… А я отсыпаюсь после ночного дежурства.

— Я тебя разбудила? Прости, — долго застегивала пуговицу халата. Поверь, я не знала, что ты отдыхаешь. Пойдем, посмотришь мою лабораторию. Я уже все привела в порядок и очень довольна.

— Гиата…

— Ты словно боишься меня. — Она рассмеялась так чарующе, что Сухов заставил себя улыбнуться, чтобы не показаться совсем негостеприимным.

— Я очень устал, Гиата. И хочу спать.

— Вот не думала, что ты такой соня. Не поспал одну ночь и уже раскис. Пошли. Мне нужна твоя помощь.

Антон, ругая себя в душе за слабоволие и внутренне протестуя против бесцеремонного вторжения этой женщины, все же послушно буркнул:

— Я сейчас, — и обречено добавил: Только переоденусь.

— Зачем? К чему такие формальности? Чувствуй себя со мной совершенно свободно. К слову — это на будущее — пусть тебя не удивляют всяческие предложения и мои авантюры. Скажем, я могу спросить тебя, не хочется ли тебе переспать со мной, или — не хочешь ли ты сменить работу, или… в общем — что угодно… Воспринимай все это как обычный вопрос. Прости, но такой у меня характер. Я очень импульсивна и непосредственна. Когда меня что-либо заинтересует или в голову придет забавная мысль, я не могу ждать ни минуты, тут же должна удовлетворить свое любопытство. Так пусть тебя ничто не удивляет. Договорились? — Гиата лукаво улыбнулась.

— Договорились. — И тоже улыбнулся. Насколько смог непринужденно.

Комната Натальи стала неузнаваемой. Прежде всего бросалось в глаза множество картин на стенах. Суховпосмотрел и с удивлением отметил, что на каждой из них изображено одно и то же чудовище: зеленая голова с тремя глазами и жуткими щупальцами. Гиата, перехватив его удивленный взгляд, сказала:

— Все я сама нарисовала. Это маргон.

— Маргон?

— Да. Он часто приходит ко мне во сне. Вроде бы страшный, а на самом деле такой добродушный. Я очень его люблю. С нетерпением жду каждого вечера, чтобы заснуть и увидеть его. Но он почему-то не всегда приходит.

— А зачем так много одинаковых картин?

— Одинаковых? Ну что ты, Антон, разве не видишь — он на каждой картине разный. Не смотри на меня как на сумасшедшую… Хочешь, я его попрошу, он и к тебе придет?

— Нет. Благодарю. Не хочу, — ответил Сухов вполне серьезно. — А где Натальина библиотека?

— Что?

— Куда ты девала все книги, которые были здесь?

— Остался один хлам, а не книги. Все сгорело. А библиоскопы, сам знаешь, не выдерживают высокой температуры.

— Да, знаю. А жаль…

— Что жаль?

— Жаль, что современные библиоскопы не выдерживают высокой температуры…

— А знаешь, Антон, мне не жаль. Зато мы теперь соседи. — Гиата на мгновение стала непохожей сама на себя, даже волосы приобрели непривычный коричневый оттенок. — Мне запомнились слова одного человека. Как-то на старом кладбище он сказал, глядя на древние, вытесанные из камня кресты: «Нас не станет, а эти камни будут стоять». А потом мы подошли к могиле его матери с современным миниатюрным надгробием. Я спросила: «А почему вы не поставили мраморной плиты своей матери, чтобы стояла тысячу лет?» А он посмотрел на меня с чувством превосходства и сказал: «Зачем? Нас не будет, а камень будет? Так что — мы хуже камня? Пусть и его не останется после нас». Я спросила: «А память?» Он глянул искоса: «А память — вечна», изрек он. Мне вдруг стало страшно, а потом легко-легко. И я до сих пор не могу понять, что со мною произошло в тот миг… Но что-то случилось, Антон. Мне кажется, что именно с той минуты я стала такой, как вот сейчас. А какая я сейчас? Скажи, Антон.

— Что я могу тебе сказать?

От его слов Гиата будто пробудилась от сна, смешно тряхнула головой, поправила рукой прическу, и в глазах ее засветились привычные Антону холодный огонь и деланная кротость.

— Какая странная, ужасная, бессмысленная смерть Натальи, — произнес Сухов, глядя прямо в глаза Гиате.

— Тебе ее жаль? Старую, никому не нужную Наталью тебе жаль? Чудак. Если так ко всему относиться, то в результате будешь жить на груде мусора, на груде старого хлама. Ей давно уже было пора… отойти, — спокойно заявила Гиата. — А у меня теперь здесь настоящая лаборатория. И совсем рядом с тобой…

— Жилсовет знает о твоем переселении?

Гиата совсем спокойно ответила:

— Безусловно, знает.

Сухов не мог объяснить причины своих сомнений, но не мог заставить себя поверить хотя бы одному слову этой женщины.

«Нужно сегодня же позвонить, а лучше самому зайти в жилищный совет. Там хотя бы скажут мне, кто эта женщина. Биолог? Безумная или действительно ученая? Да, сегодня же нужно поговорить. Или сначала посоветоваться с Миколой?»

— О чем ты задумался, Антон? И почему ты спросил меня о жилсовете? Гиата смотрела на него лукаво и сосредоточенно, а Сухову вдруг стало не по себе, он почувствовал, что Гиата прочла его мысли.

— Ты же сама прекрасно знаешь, о чем я думаю…

Гиата рассмеялась.

— Антон, мне нужна твоя помощь. Слышишь?

— Да.

— Очень прошу тебя, отрежь голову вот этой симпатичной нике. — Гиата указала взглядом на стол, где лапками вверх лежало серое существо. — И выбери мозг в тот серебряный стаканчик, что стоит рядом. Ладно? А я тем временем быстренько приготовлю нам что-нибудь вкусненькое. Что ты любишь, Антон? Острое или пресное? Холодное или теплое?

«Погань!» Сухов даже губы крепко сжал, чтобы и намек на слово не вырвался. Но Гиата тут же замерла, на миг окаменела и затем, чеканя каждое слово, тихо заговорила:

— Кажется, я ничем не провинилась перед тобой. Своих жизненных принципов не навязываю. Прежде чем осуждать кого-то, оцени собственную жизнь… Мне досадно, Антон, что ты оказался трусом, — и неожиданно для Сухова Гиата вдруг приветливо улыбнулась. — Но подойди и поцелуй меня. Ты меня очень обидел. Жаль, что я, пожалуй, ошиблась в тебе…

13

Существует такая детская игра: зеленое, к примеру,

называть черным, стол — арбузом, а руку — ухом или

ногой… Продолжая разговор, каждое предложение

усложняется новой путаницей, но играющему не

следует забывать, что он чем назвал,

кибернетическое устройство фиксирует любую

ошибку. Игра развивает память, по крайней

мере так утверждают те, кто ее придумал. А

придумали ее, между прочим, те, кто давно уже ни в

какие игры не играет. Я несколько раз развлекался с

детьми, которым эта игра очень понравилась, и ловил

себя на мысли, что мне как-то неловко от того, что

все видят, где зеленое, где черное, но каждый

притворяется, что не видит ничего, кроме того,

что сам выдумал.


Антон Сухов переступил порог жилища брата и измученно улыбнулся:

— Здравствуй. Ты, наверное, спать уже собирался?

— Да нет, что ты! Я всегда поздно ложусь, читаю перед сном, пока не отключусь. Раздевайся. У тебя что-то случилось?

— Да нет. Хочется поговорить. Ты уж извини.

— Ты чем-то взволнован? — Микола обнял брата, потом включил все светильники, но Антон недовольно поморщился:

— Не нужно столько света. Глаза даже режет.

Сели за стол.

— Я у тебя заночую, ладно? Не хочется ехать домой, завтра в клинике с утра начинается уникальный эксперимент, а от тебя туда рукой подать. Хорошо?

— О чем ты говоришь! Конечно же, хорошо… Веронике сказал, что останешься у меня?

— Веронике? — отчужденно переспросил Антон, встретился с братом взглядом и долго смотрел, ничего не понимая. — Я могу позвонить ей отсюда. Но она не ждет. Когда операция затягивается, я, случается, остаюсь ночевать в клинике. И часто забываю позвонить. Все в порядке…

— Ты сейчас с работы?

— Нет. Понимаешь ли, в последнее время… Я так устаю в последнее время… Ты же слышал, безусловно, что сейчас повсюду творится?

Микола, стараясь казаться непринужденным, удивленно поднял брови.

— Что ты имеешь в виду?

— Позавчера вызвали «Скорую» и забрали прямо от операционного стола нашего анестезиолога. Психоз… Все чаще и чаще слышу этот диагноз. Ты не можешь не знать об этом.

— Да, кое-что слыхал, — уклончиво произнес Микола. — А что с вашим анестезиологом? Расскажи.

— Все это очень грустно и вовсе неинтересно, Микола. Ну ладно… Митрофан внезапно закричал: «Нет! Нет! Я на работе! Оставите вы меня в покое или нет?!» Одновременно кричал и смеялся на всю операционную, потом непристойно ругался и хохотал: «Ну, дают жару, ой не могу! Ну, дают!» А затем со смехом набросился на одного из хирургов, щекотал его и грозился: «Я тебя выведу на чистую воду, маргончик! Меня не обманешь! Я тебя давно узнал!» Мы все кинулись на него, связать хотели, но он раскидал нас, как котят, и с высоко поднятой головой вышел из операционной, заявив тому хирургу во всеуслышание: «Ты ко мне ночью приходи, как всегда, поболтаем, а то привязался, нахал, во время операции!» Мы заперли его, когда он вошел в раздевалку, и вызвали машину. Я его очень хорошо знал. Мы с ним часто вместе стояли на операциях, дружили с ним. Микола, что это такое? Последнее время… Что это за маргоны, что с языка у всех не сходят?

— Мы призраками не занимаемся, — беззаботно рассмеялся Микола.

А у самого мурашки побежали по спине, но он ничем не выдал своего состояния. На мгновение возникло желание рассказать брату о неизвестном космическом объекте, замеченном на околоземной орбите, но воздержался, вспомнив решение Высшего Совета: «Действовать исключительно силами Совета, без разглашения, чтобы не вызвать паники и недоразумений среди населения».

— К тебе ж они не приходят по ночам? — похлопал Антона по плечу.

— Ко мне еще нет. Но к моей знакомой… У нее вся стена увешана картинами о маргонах.

— Твоя знакомая сейчас, вероятно, в психиатрической клинике, а тебе, Антон… — начал назидательно Микола, но брат перебил его:

— Моя знакомая сейчас живет по адресу: Фибуля, 16, квартира 18, и занимается научной деятельностью, если это можно назвать так…

Микола отметил про себя, что это дом брата.

— Как зовут твою знакомую?

— Гиата Бнос. И, кстати, она никогда не попадет в психиатрическую клинику. Если она и безумная, то это ее обычное состояние.

— Вот как? — Микола разволновался, но сумел скрыть это от Антона. Ты давно знаешь Гиату Бнос? Расскажи мне. Может, я и смогу тебе что-нибудь посоветовать.

— Давно ли я ее знаю? Нет, совсем недавно, и познакомились мы с нею очень странно. Мы ехали на машине вместе с Митрофаном, с тем самым анестезиологом, которого позавчера забрали в психиатричку, а у обочины магистрали стояла женщина с ребенком на руках. Мне почему-то захотелось их подвезти. Митрофан еще высмеял меня, мол, напрасно рыцарствую, но мы остановились, и она села в салон. А потом начались причуды. Дитя верещало у нее на руках, у меня же в тот день было прекрасное настроение, и я начал развлекать мальца. Говорил, что заберу его к себе, если не перестанет плакать, ну, сам знаешь эти дорожные шутки: на портфель ему показывал, мол, в него и посажу, портфель-то большущий. А женщина та, Гиата, начала подыгрывать: ей, дескать, не нужен такой каприза, заберите его себе. Взял я малыша на руки, а Гиата тут же попросила машину остановиться, выскочила из салона… Я опомниться не успел, как ее и след простыл. Вот так мы с нею познакомились. Точнее, познакомились мы в тот же день, но несколько позднее. Мы с этим мальчуганом, его Серафимом зовут, тоже сразу вышли из машины. Но догнать женщину не смогли. Она исчезла, как сквозь землю провалилась. У меня волосы дыбом встали. Серафим повел меня в парк, погулять. А потом привел меня к Гиате, но так привел, будто я сам пришел. Давай, говорит, зайдем в какую-нибудь квартиру, попросим иголку с ниткой, а то у меня пуговица оторвалась. Я и повел его, как мне казалось в первый попавшийся дом, позвонил наобум в какую-то квартиру, а в этой квартире и жила Гиата Бнос. Представляешь? Вот так мы познакомились.

— А кто она?

— Говорит, что биолог. Но нигде не училась. Домашнее воспитание. И сейчас нигде не работает. Не хочет, видишь ли, «связывать свободу своей научной деятельности ни с каким институтом». Экспериментирует с ники, головы им отсекает.

— Сколько ей лет?

— Пожалуй, как и мне, или моложе немного. Микола, она не сумасшедшая, но она… Все это очень страшно и не так просто. Я интуитивно чувствую. И этот ее Серафим, вундеркинд…

— А на стенах, говоришь, картины? С маргонами? — Микола все еще пытался хотя бы намек на улыбку на лице сохранить. — А какие они, маргоны?

— Зеленые, стервы, с отростками неопределенной формы, иначе чем щупальцами не назовешь… Психоз это, Никола. Какой-то жуткий массовый психоз.

— Ты переутомился, Антон, но… Я прошу тебя, если будешь еще бывать у этой Гиаты, попробуй расспросить ее о маргонах, о ее Серафиме. Любые мелочи могут оказаться полезными.

— Вы занимаетесь этим? — обрадовался Антон.

— Психозы, если их следует называть так… — начал Микола, но тут же и умолк. — Не волнуйся. Я уверен, что очень скоро удастся докопаться до первопричины.

— Микола, расскажи мне все, что ты знаешь. Я буду молчать, клянусь. Я должен хоть что-нибудь узнать наверное. Иначе, чувствую, и сам с ума сойду. Расскажи!

Микола посмотрел на брата устало и сочувственно:

— Я и сам определенно ничего не знаю, Антон. К сожалению…

14

Все это было в действительности. Но оказалось

неправдой. Ибо должно было стать совсем другим. Но

никто не знал, каким именно все должно быть.

Каждый из очевидцев может лишь утверждать, что в

ту зиму выпал очень глубокий снег, а сильные морозы

держались недолго, сменившись вдруг оттепелью,

ранней весной, которую сменило лето, однако и оно

отлетело вскоре с пожелтевшей листвой, чтобы

заложить начало новому жизненному циклу. Каждый

из очевидцев может лишь утверждать, что в том году

носилось в воздухе нечто нематериальное, как

желание улыбнуться, и многие действительно

улыбались робко, даже громко смеялись, но не

каждый день, ибо какое-то таинственное

предостережение невольно заставляло задумываться

над тем, что же тогда было и каким оно должно быть.


— В чем дело, Дирар? Ты слышишь, как они плачут?

— Воют. Голодные.

— А что случилось, Дирар?

— А ты больше бы спал на центральном пульте!

— Мог бы и разбудить. Не создавай лишних проблем. Что случилось? Почему кары так плачут? Почему они голодные?

— Неисправность автоматической кухни. Это твоя вина.

— Что-нибудь серьезное?

— Не знаю. Беларар ремонтирует. Но они все сдохнут, если ремонт затянется.

— Нужно попытаться накормить.

— Интересно, как ты себе это представляешь? Жить надоело?

— Неужели нельзя ничего придумать?

— Придумай.

— Вообще-то меня давно беспокоила эта затея нашего Чара. Зачем нужно было закладывать в генетическую программу каров потребность разрывать зубами каждого, кто захочет накормить их?

— Накормить — значит приручить. Отсюда и дальнейшее. Чару у таких, как ты, ума не занимать.

— Можешь не разоряться, он тебя сейчас все равно не слышит.

— Чар все слышит и все видит. Но если бы он и не слышал, я все равно скажу, что Чар в твоих советах не нуждается. Он сам знает, что делает. Накормить — означает приручить. А что это за оборотень, которого можно приручить. Если нужно, он и сам приручится до поры…

— Пускай Чар все видит и все слышит, но я тоже хочу нормально существовать. Он далеко, а земляне — близко! И они меня разлагают! Каждая встреча с ними для меня как капля отравы. А нас всего двое. И меня это бесит!

— Успокойся. Прекрати истерику.

— А что с теми выродками делать, если Беларар не отремонтирует вовремя систему автоматического кормления?

— Не знаю. Должно быть, уничтожить. Или просто ждать, пока сами сдохнут. Что тут придумаешь путного?

— А потом опять выхаживать новых? Эти почти доросли уже до запуска на Землю.

— Сам говорил — нам некуда спешить. Воспитаем новых, поумнее этих.

— Все они одинаковы.

— А кормить их я не пойду!

— Никто тебя и не заставляет. Но… А может, попросим Беларара каким-нибудь образом сымитировать автоматическое кормление. А то и вправду жаль терять эту группу каров. Они нам неплохо удались.

— Как жалобно плачут. Если не накормить, то скоро сдохнут. Они еще молодые и очень чувствительны к голоду. Пока развиваются. Только недели через две мы сможем вживить им универсальные энергоблоки. Все это время кормить их нужно стационарно.

— Пошли к Беларару. Он сумеет помочь. Он превосходный робот.

— Включи освещение. Терпеть не могу сумерек.

— Изнежился ты за прошедшие здесь годы.

— Сорок семь узлов тебе на третий щупалец.

— Можешь обойтись и без ругани, даже мысленно. Не то я тебя вгоню в тридцать два на тридцать два, если не перестанешь меня обижать.

— Ладно, пошли к карам.

— Подожди, я включу свет, этот переход так захламлен, без щупалец остаться можно.

— Как они воют. Это уже слишком. Если не удастся накормить, сейчас же и уничтожим.

— Осторожно, не торопись заходить в зал. Нужно вызвать Беларара и обо всем договориться здесь. Пусть лучше те недоростки ничего не слышат. Молоды и глупы еще, могут неправильно нас понять.

— Сто седьмой! Приказываю выйти в тамбур сектора номер три! Сто седьмому приказываю выйти в тамбур третьего сектора!

— Включи аварийный сигнал. Нам давно пора заняться текущим ремонтом. На нашей Базе многое уже приходит в негодность.

— Сто седьмой! Приказываю немедленно выйти!

— Вызывай сто восьмого! И не вздумай сам заходить. У меня недоброе предчувствие.

— Сто восьмой! Немедленно выйти в тамбур.

— Там что-то случилось.

— Не каркай.

— Без сомнений… Беларар сразу вышел бы после вызова. Сам знаешь.

— Вызывали сто восьмого?

— Да, Брунар. Что там со сто седьмым? Почему не выходит?

— Очень неприятный случай, маргоны. Я даже не успел доложить… Это произошло только что. Я вытягивал сто седьмого, когда вы меня вызвали. И я бросил его, теперь уже от него ничего не осталось. Он имел неосторожность имитировать автоматическое кормление. А они его разорвали. Ведь это же кары! С ними нельзя расслабляться, а Беларар был слишком чувствительным роботом. Я ему не раз говорил, такие, как он, долго не живут. И оказался прав. Кары разорвали его на мелкие куски. Что прикажете делать?

— А что тут прикажешь? За сколько ты сможешь наладить автоматическое кормление?

— Точно не знаю. Трудно сказать. Беларара теперь нет. Такого мастера нет.

— Понятно. Значит, каров нужно немедленно уничтожить.

— Послушайте сто восьмого!

— Что ты хочешь сказать?

— Я понимаю, что я обыкновенный робот, но… Мне кажется, не следует уничтожать каров. Жаль энергии на их аннигиляцию. А если не аннигилировать — будет смрад. Предлагаю заслать эту группу каров на Землю недозрелыми. Они уже очень похожи на земных собак, и никому в голову не придет ничего подозрительного. Жаль, конечно, что они не смогут теперь стать полноценными карами. В конце концов, можно считать это экспериментом. Вполне возможно, что некоторые из них сумеют дозреть на Земле, если удачно перейдут на режим самостоятельного питания.

— Ты толковый робот, Брунар. Спасибо за удачную мысль. Энергию нам действительно нужно беречь. А если не аннигилировать — смрадом заполнится вся База. Молодец Брунар. Очень интересный эксперимент. Пускай теперь на Земле ломают головы, как из собак вырастают люди. Паника поднимется. Если выживут хотя бы несколько. Большинство их, конечно, погибнет. Нужно доложить Чару. Думаю, эта идея ему тоже понравится.

15

Биокиберы плачут в следующих случаях:

1. Засорились правый или левый лакримальные

каналы.

2. Появилось несбалансированное увеличение

эманационного потенциала между седьмой и девятой

клеммами церебрального коллектора.

3. Потеря электрозаряда на сорок седьмом тразоне

левой группы.

4. Увеличение сопротивления в системе базилики.

5. Общая перегрузка блока памяти.


Сухову снилось, что он вышел на улицу и некоторое время брел бесцельно, ожидая, пока его не осенит определенное решение. Донимала жара… Возле автомата с эклектонами — очередь. Будь поменьше людей, Антон с удовольствием выпил бы кружечку прохладного напитка, но не хотелось останавливаться надолго. Это оказалось бы нестерпимым, мозг требовал, чтобы тело двигалось, пусть даже без определенной цели.

В последние дни Антон Сухов чувствовал себя неважно. Внутреннее напряжение граничило с истощением. Работа, Гиата, недоразумения с Вероникой, к которым он вроде бы давно привык… Все его теперь раздражало, выбивало из колеи, наполняло необычным, совсем не знакомым до сих пор страхом существования.

Заставил себя посидеть на скамье в сквере.

Городской привычный шум. Машины. Голоса прохожих сливаются в общий говор, слух выхватывает из этого хаоса звуков отдельные фразы:

— …и ты на все так спокойно смотришь?

— …жара, как во времена моей юности.

— …ну что мне остается делать? Чужим умом не проживешь…

— …но рядом ни одного порядочного кустика нет, а я и говорю, давай вот здесь, только поскорей…

— …а он не хочет взлетать. Что поделаешь? Я ему все потроха новыми тразонами заменил, а летать так и не хочет…

— …он — последнее мурло, с такими я не играю…

— …в наш магазин курочек привезли…

— …ха-ха-ха… Сам ты не умывался…

Вдруг Сухов ощутил слабое прикосновение к своему левому ботинку. Резко отдернул ногу. Посмотрел. Большой лохматый пес сидел рядом и глядел на него изучающе. Антону поначалу даже показалось, что он ему улыбается, вывалив большой красный язык. Потом пес улегся и положил морду на ботинок Антона, умилив Сухова своей доверчивостью.

Антон наклонился, чтобы погладить лохматого, и неожиданно встретился с ним взглядом. Его охватила оторопь. Показалось, что на него смотрит Гиата. Все тело словно налилось расплавленным свинцом, вытапливающим остатки сил и мыслей. Почудилось, что теряет сознание. Но одновременно накатилась волна непреодолимой злости: к себе, к Гиате, к непостижимым химерам жизни. Захотелось изо всех сил пнуть пса ногой. И тот сразу напрягся, вскочил на лапы и хищно оскалился, словно поняв желание Антона. Вот-вот он вопьется зубами в его ногу. Однако, словно взвесив что-то в уме, лохматый медленно отошел, то и дело оглядываясь с превосходством и презрением.

Антон Сухов почувствовал, как увлажнились глаза. Несколько слезинок скатились по щекам. Стало тоскливо и страшно. Он жил в мире, который он перестал понимать. Но заново понять не было никакого желания, потому что внутренний голос подсказывал: это понимание только усилит фатальный страх. Сухов плакал. Плакал во сне…

16

Рассказывают, что во время одной из своих депрессий

Вольдемар Ежур хотел повеситься, но в этот момент в

кабине наступила невесомость.


Он сказал, что придет в семь вечера, а пришел в пять. И пожалел, что явился совершенно не вовремя. Зачем видеть то, что тебе известно и так, что чувствуешь каждой клеточкой своего существа. Чувствуешь, но… Когда Антон тронул ручку входной двери и понял, что дверь на замке, ему подумалось: мог бы и погулять, на работе закончить кое-что, наконец посидеть с друзьями или зайти к Гиате… Правда, при воспоминании о Гиате Сухова передернуло.

Нажал кнопку сигнала, предвидя, что это лучше, чем открывать самому. Ключи всегда имел с собой. За дверью тишина. Подождал. Сухов даже подумал, что Вероники, возможно, нет дома. Но не успел он достать ключи, как щелкнул замок.

— Это ты, Антон? Привет! Как хорошо, что вернулся так рано. А мы здесь скучаем.

— С кем это ты скучаешь?

— Иван зашел. Он сумел достать нам рыбок. Просто ужас, какими жестокими растут дети! Не так ли, Антон?

Сухов промолчал, переступил порог.

— У тебя ничего нет вкусненького? — тихо спросила жена. — Даже неловко перед человеком. Хотя бы бутылочка «Колы».

— Обойдется. Привет, Иван. Как жизнь?

— Привет. Хлопотно, но все в порядке. Вот достал новых рыбок. Пришлось побегать, Антон. Но это пустяки. Посмотри, какие красавицы. Тоже натуральные, как и те, что сдохли у тебя.

— С меня причитается! — галантно улыбнулся Сухов, сдерживая себя. Ему не нравилось в Иване все: и лицо, и тембр голоса, и взгляд. Но…

«Сдержанность — залог мудрости. Кто это сказал? Когда-то слышал или читал. Сдержанность…»

— О чем ты говоришь, Антон?! Когда ты лечил меня, не думал же я, чем буду обязан тебе.

«Я лечил его. Действительно. Но я и тогда прекрасно понимал, что лечу вполне здорового человека. Дело в том, что тогда я был рад каждому пациенту, а Иван… Какая противная физиономия. Тонкие усики, как два червяка под носом. Иван, надо отдать ему должное, обеспечил мне успех, иными словами — карьеру. И за это я должен платить сдержанностью? Как хочется сказать что-нибудь дерзкое, даже ударить наотмашь. Или во мне заговорила архаичная ревность? Ведь мы с Вероникой давно уже чужие, и потому мне абсолютно все равно, с кем она… Как там у Сандра? „И теперь никогда не испытать вам волнующего до безумия трепетного желания вновь ощутить таинство самого простого прикосновения. Никогда. Уже никогда. Никакая имитация заботы, интеллигентности, рассудительности не в силах оживить то старое фото, на котором вы стоите красивые и молодые, когда можно было вам поверить и даже доверять тот трепетный огонь, сближавший вас, который вдруг потух…“ Что от моей любви осталось? И кому нужна моя ревность?»

— А сейчас ты почему-то говоришь о чем-то причитающемся, Антон, Иван непринужденно улыбнулся. — Это я твой вечный должник. Ты сделал меня здоровым человеком.

— Пустое, — отмахнулся Сухов.

«Он противен мне, как тот нарисованный маргон… А не маргон ли он?» — кольнула коварная болезненная мысль.

— Ты устал, Антон? Сложные операции?

«Сколько сочувствия в голосе Вероники».

— Сложные, — вяло подтвердил Антон и уселся в кресло напротив аквариума.

— Тебе нравятся новые рыбки? — Вероника положила ему руку на плечо, и Сухов вздрогнул, ему захотелось отстраниться. Но вида не подал.

«Зачем выказывать характер? Они лишь посмеются надо мной в душе. Вероника как-то сказала: „А разве посещения Ивана как-то сказываются на наших с тобой отношениях?“ И то верно. У покойников глубокий сон. Лучше сидеть, отдыхая, и вспоминать стихи Сандра. „И пролетают самолеты, далекие серебристые сверчки, а мы, как сказочные гномики, за окнами своих убежищ смеемся, плачем, и вот так как будто незаметно пролетает жизнь гномиков-волшебников… Над нами — самолеты, и небо, и звезды, а уж выше никого, а над „никем“ — снова мы, разводим руки, как крылья…“»

— Красивые рыбки. Правда, Антон?

— Да.

— А вот у этой великолепный хвост. Роскошный. Спасибо, Иван. Я… Мы тебе очень признательны.

17

В мире есть вещи, которые понимаются

лишь однозначно.


Председатель жилищного совета поднял взгляд и долго смотрел в глаза Сухова-старшего, как бы желая найти в них что-то недоговоренное, скрытое. Казалось, что у Платона Николаевича к ученому некоторое предубеждение.

— В определенном смысле я могу вас понять. Ваше удивление и ваш интерес… Дело в том, что я знаком с Гиатой.

— Вы давно ее знаете? — спросил Сухов.

— Сравнительно недавно. Но, надеюсь, вы согласитесь со мной, что для того, чтобы по-настоящему узнать человека… Одним словом, хочу сказать, что не обязательно пуд соли есть всю жизнь. Не так ли?

— Так вы согласны со мной, что Гиата Бнос — человек очень…

— Очень странный она человек, — решительно перебил его Платон Николаевич. — С этим просто нельзя не согласиться. Но, впрочем, у вас гораздо большие возможности, — утомленно произнес председатель жилсовета. — Поэтому вам, простите, больше оснований утверждать — больная она или здоровая. А я, увольте, в вундеркиндах не разбираюсь.

Чеканя каждое слово, Сухов-старший заявил:

— Нет, думаю, она не больная, ибо больных людей председатели жилсоветов не боятся.

— Вы ошибаетесь. Я не боюсь ее. Но мне, честно говоря, трудно определить свое отношение к Гиате Бнос.

— Почему?

Но что мог ответить Платон Николаевич? Рассказать, как Гиата пришла к нему в первый раз? Пришла домой. Рассказать, как он зачарованно любовался ее золотистыми волосами, стекавшими волнистыми ручьями на плечи? О пьянящем аромате ее тела? О ее огромных колдовских глазах?..

— Понимаете ли, жизнь меня научила, что не следует быть слишком категоричным в своих утверждениях. По крайней мере, не стоит торопиться высказывать их категорично.

— Поверьте, я пришел к вам не сгоряча. Надеюсь, вы это понимаете.

— Да. Но поймите и меня — я ее не боюсь. Все значительно сложнее. В конце концов, она очень интересная, сказал бы, даже привлекательная женщина.

Микола Сухов неожиданно для самого себя рассмеялся. Он никак не ожидал, что беседа перейдет на тему об отношениях между мужчиной и женщиной.

— Простите, но мне… сложно сейчас говорить…

— А от вас никто этого не требует! — воскликнул Сухов. — И меня ни в коей мере сейчас не интересуют ваши отношения с Гиатой Бнос. Я пришел не лично к вам, а к председателю жилищного совета и требую серьезного разговора.

— Вы напрасно горячитесь. Вас удивляют ее эксперименты?

— Да. И все ее поведение, мне многое рассказывали. И то, в частности, что она вселилась в помещение трагически погибшей старой женщины. С вашей помощью вселилась. Очень быстро вселилась. И все основания имею подозревать, что смерть той женщины не была случайной. Скажите, кому нужны «научные эксперименты» Гиаты? Представляют ли они хоть малейшую ценность для науки? Вы можете мне это объяснить? Знаете ли вы это?

— Человек хочет иметь кабинет для научной деятельности. А она, Гиата Бнос, для меня не просто житель нашего города, она как акселерат-вундеркинд требует от меня особого внимания, ведь ей всего три с половиной года от рождения! Представляете? Так что же вы от меня хотите? Три года, а она уже не только вполне взрослая и красивая женщина, но и личность, она увлечена научными поисками. Я понимаю, вся эта акселерация может привести к очень грустным последствиям, но я не видел и не вижу никаких оснований отказать ей в желании иметь собственную лабораторию. А поинтересоваться, должно быть, и вправду стоит… Давайте создадим квалифицированную комиссию, и пускай она займется серьезным анализом деятельности Гиаты.

Пауза затянулась. Сухову стало стыдно. Он не знал и впервые услышал, что не только Серафим Гиаты, но и она сама — акселераты-вундеркинды.

18

Ты помнишь ночь? Ночь зарождения амебы…


Сказать определенно, что он услышал какой-либо звук, Антон Сухов не мог. Ему лишь показалось, что донесся входной сигнал, и настолько явственно, что Антон поднялся из-за стола, дочитывая абзац в монографии «Особенности биохимических реакций у хирургических больных при длительном режиме искусственного дыхания». Работу эту Антон читал не впервые, находя каждый раз что-нибудь новое и интересное для себя, а когда не находил, довольствовался тем, что ему хочется найти свежую мысль в новейшем и очень серьезном исследовании. Однако ощущение того, что кто-то вот-вот вновь включит сигнал, ощущение, что кто-то стоит у двери его квартиры, было настолько реальным, назойливым, что Сухов все же подошел к входной двери, но открывать не спешил.

Он с неудовлетворением взглянул на себя в зеркало. Ночь. Поздняя ночь. Дети и жена спят. Все нормальные люди давно спят. Нормальным людям ничего не мерещится. Он довольно долго стоял, думая о своем, научно-методическом. Но вот Антон осторожно приоткрыл дверь и выглянул. Никого. Определенно — никого. Да разве могло быть иначе? Пора отдыхать. Нужно вообще сменить режим жизни. Явное переутомление.

Он уже закрывал дверь, когда послышалось тихое повизгивание. Опустил взгляд — щенок. Маленький рыжий щенок. Беспомощное живое существо.

Сухов колебался — зачем им щенок? Лишние хлопоты. Дети ухаживать не будут, им только бы поиграть. А у него и Вероники времени нет.

Щенок опять заскулил — жалобно, настойчиво.

Антон, ни о чем больше не думая, наклонился и взял в руки маленький лохматый клубочек. Щенок поднял на него мордочку, высунув красненький язычок, причмокнул, благодарно уставился.

— Откуда ты такой?

Щенок как-то не по-собачьи пискнул.

— Как же тебя назвать? Рыжиком или… просто Приблудой?

— Тяв-ав!

— О, да ты уже с характером, — улыбнулся Антон.

Он внес песика в свою комнату, постелил на полу в уголке свой старый плащ, поставил рядом мисочку, накрошил хлеба и полил вчерашним бульоном.

— Спать, дружок, спать! Весь завтрашний день я буду занят, и куда мне тебя утром девать, просто ума не приложу. Но ничего, что-нибудь придумаем. Правда же, Рыжик? Правда, Приблуда? — погладил песика за ухом. — Спать. Говорят, что утро вечера мудреней.

Щенок слушал все, что говорил Антон, будто бы понимал каждое слово. Он, подняв мордочку, преданно и внимательно смотрел, готовый подчиниться любому приказу.

— Хочешь есть?

Приблуда подполз ближе к мисочке, полакал немножко, а потом вновь поднял взгляд, словно спрашивая: можно есть еще или нельзя?

Сухов с улыбкой смотрел на него. Затем нашел тюбик с пастой «Уни». Собачке паста понравилась.

— Смешной ты, Приблуда. Такой комичный. Ну, спать!

— Тяв-ав! Ав!

А утром Антон с удивлением заметил, что щенок заметно вырос за ночь. Бросилось в глаза и то, что цвет шерсти заметно посветлел, стал уже не рыжим, а соломенно-желтым. (Таким был и Антон в детстве. Мама рассказывала.) И продолговатые черты собачьей мордочки вроде притупились. Однако в первое утро Сухов только удивился своим наблюдениям, объяснив все переутомлением и буйной фантазией.

Он налил воды в мисочку, попросил Веронику, которая выходила на работу обычно чуть позднее, чтобы не сердилась за то, что взял Приблуду в дом. Жаль стало живое существо. И детям будет радость. Вероника, к удивлению Антона, не возмутилась и восприняла появление Приблуды просветленным, кротким взглядом.

— Такой милый песик. Он будет скучать, пока никого не будет дома. Но мы как-нибудь все устроим. Правда, Антон?

Во взгляде Вероники — тепло и покладистость. Как в прежние времена. Правда, взгляд ее сейчас был обращен не на Антона, а на щенка, тем не менее всплыло в памяти давнее, волнующее. Захлестнула на миг томительная нега. И все же Сухов встрепенулся и с металлическими нотками в голосе проворчал:

— Мне пора бежать. А ты не обижай Приблуду. Я постараюсь сегодня прийти пораньше. Если удастся.

Вероника оставила его слова без внимания. Склонилась над рыжеватым щенком, ласкала его. Антону даже захотелось самому стать таким же рыжим, лохматым и бездомным.

Вечером Сухов убедился — собачонка действительно растет очень быстро. И не просто растет. Приблуда изменялся. Менялся цвет шерсти, менялся абрис мордочки.

— Что же из тебя вырастет, Приблуда?

— Тяв-ав-ав!

Юпитер приволок пульт дистанционного управления, вытащив его из укрытия, известного только ему. Пульт он оставил посреди комнаты, сам сел возле ножки стола, подобрав хвост поближе к себе, замурлыкал от удовольствия и зажмурил глаза.

Антик увидел пульт, как только Юпитер появился на пороге комнаты. Неимоверная радость заполнила все его маленькое игрушечное тельце. Он еще сможет действовать! Пусть совсем немножко, может, всего несколько минут, но сможет двигаться! Разговаривать!..

А потом наступит вечная тьма.

Он не чувствовал ни капли страха, только радость. Вот сейчас пульт заметит Витасик. Он тоже обрадуется. Вот сейчас. Еще чуть-чуть подождать. Витасик вставит штекер в гнездо и…

— Я приветствую вас! — воскликнул Антик изо всех сил и рассмеялся, но вдруг почувствовал, что силы оставляют его: тяжело даже руку поднять в приветствии, невозможно произнести ни слова.

Антон сидел в кресле с закрытыми глазами. Но не спал. Даже не дремал. С ним происходило непонятное. Сознание металось, не находя выхода из одновременно овладевших им безотчетного ужаса и неведомого ранее, жестокого своей неизбежностью чувства внутреннего обновления. В самой глубине существа пульсировали, ища освобождения, остатки сил бунта и самоутверждения. Все это повергало Сухова в панику, вызывая удушающую волну отвращения к самому себе.

Антон не услышал радостного восклицания Антика: «Я приветствую вас!» Но тут же открыл глаза и порывисто поднялся с кресла.

Витасик плакал, склонившись над Антиком на ковре посреди комнаты.

— В чем дело, сынок?

— Он… Он уже… уже не действует… Он умер.

— Кто?

— Антик. Ты же видишь. Антик умер.

— Не плачь. Мы возьмем себе другого, — тихо утешал его отец и, как лунатик, подошел к окну.

Сердце бешено стучало в груди. Хотелось повторить жизнь сначала. А перед глазами стояли лица Гиаты и Серафима.

Осенние клены за окном расставались со своими большими желто-горячими листьями.

Вдруг Сухов почувствовал резкий толчок в ногу. Это Приблуда ткнул его носом и поднял вверх морду. Антон посмотрел на него и оцепенел — взгляд щенка напомнил ему, как и в недавнем сне, взгляд Гиаты Бнос. И не просто напомнил, а казался зеркальным отражением. Он плотно зажмурился, вытер пот со лба.

…На следующее утро Сухов наскоро оделся и побежал на работу, словно в панике сбегая из дома.

Витасик с Аленкой подошли к маленькому песику, гладили его.

— Какой ты забавный. Как хорошо, что ты к нам приблудился. Мне с тобой почти так же хорошо, как с Антиком. Даже лучше, потому что ты живой, хотя и не умеешь разговаривать.

— Тяв! Гав!

«Я с самого появления на свет знал их язык. Но я боялся, что мне так и не посчастливится пожить… Я оказался неполноценным, и единственное, что заложено во мне в полной мере, — это желание жить. И я еще живу. Может, мне все-таки удастся стать настоящим каром — во всем похожим на людей и одновременно во всем отличающимся. Какое это счастье, знать, кем ты станешь завтра, послезавтра, знать, ощущая свое предназначение, свой развитый ум взрослого существа в маленьком тельце щенка…»

— Ты просто чудненький. Как же тебя назвать? Папа назвал тебя Приблудой, а нам не нравится.

— Гав!

— И тебе тоже не нравится? А как же тебя назвать?

«Я чувствую, как осыпается моя шерсть под их маленькими ладошками. Чувствую, как расту с каждой минутой, как меняются очертания моего тела…»

— Ну, мне нужно идти, песик. Аленку в садик отвести, а потом перед школой обещал с товарищем встретиться. Завтра у нас контрольная по математике…

— Вечером мы с тобой поиграем, — весело перебила Аленка.

«И знаю, каким я стану завтра. Каждую минуту, каждое мгновение я становлюсь собой. Сходит с меня моя рыжая шубка, моя шерсть. Прекрасно! Пусть отправляется в мусор».

Возвратившись вечером домой. Вероника не сразу сообразила, откуда взялись рыжие клочья на полу, на столе.

— Витасик! — позвала она. — Аленка!

Но детей не было дома. Вероника, не раздеваясь, достала из стенного шкафчика пылесос, — включила его, и тут ее осенило — ведь это шерсть Приблуды. Побежала заглянуть в комнату Антона, где на старом плаще она оставила щенка. Но его там не было.

— Странно, — произнесла вслух и сразу вспомнила рыбок в аквариуме с отрезанными хвостами. Опять ребята что-нибудь натворили? Или Приблуда с Юпитером не поладили? Но не мог же Юпитер так общипать его? Заметила, что кота тоже нигде не видно. А он всегда важно встречал ее у двери, когда Вероника возвращалась домой. Что же произошло?

— Юпитер! Юпитер! Кис-кис-кис…

Приблуду Вероника нашла через несколько минут совершенно случайно. Песик спал на шкафу. Хотя песиком его назвать теперь было невозможно.

Вероника испуганно отпрянула и брезгливо сморщилась. Она стояла на стуле, держа шланг пылесоса, и недоуменно смотрела на голое, без шерсти, существо. Оно спало. Ребра под розовой кожей ритмично поднимались и опускались от дыхания.

Не сразу, а постепенно в душу закрадывался панический страх. Вероника выпустила щетку пылесоса. Стояла бледная, обескураженная. Потом дотронулась до чудовищного существа. Приблуда вздрогнул, открыл глаза и порывисто, как это обычно делал Антон, сел. Именно сел, а не встал на лапы, передние конечности свесил вдоль туловища.

— А-а-ав, — сонно подал голос.

— Что случилось? — хрипло выдавила из себя Вероника. Сказала это непроизвольно самой себе, но тут же поймала себя на мысли, что обратилась она к Приблуде. Даже мурашки пробежали по спине.

Приблуда спрыгнул со шкафа на пол, приземлившись на все четыре лапы, и это несколько успокоило Веронику. Она готова была убедить себя в том, что ей просто померещилось сидящее на шкафу существо, сидящее, как человек, поджав ноги.

— Авава! — сказал Приблуда.

Веронике показалось, что тот улыбается.

— Что? Что ты хочешь? Что с тобой произошло? Как все это понимать? бормотала Вероника.

— Авава. Вава.

Жуткий гул в голове выводил Веронику из себя, тело налилось слабостью, к горлу подкатывалась тошнота.

Уродливое чудище подошло к пылесосу и правой лапой… Веронике вдруг привиделось, что лапа Приблуды чем-то напоминает человеческую руку… Правой лапой существо нажало на клавишу.

Гула в голове как не бывало. Вероника поняла, что перестал гудеть пылесос. Тошнота постепенно начала проходить.

Стараясь не смотреть на Приблуду, Вероника вышла с пылесосом к мусоропроводу, с отвращением выбросила огромный клок рыжей шерсти.

Когда Вероника вернулась, Приблуда сидел на ковре среди комнаты, по-восточному скрестив ноги, морда его почти не походила уже на собачью, вся застывшая без движений фигура напомнила древнего идола.

Веронике показалось, что она совершенно теряет чувство реальности. Галлюцинации?

Но Приблуда махнул правой «рукой» и сказал:

— Вавар-р-р-р. Вевер-р-рон. Вевер-р-р.

Он вновь улыбнулся, разинув свою противную пасть. И тут же разом обмяк, будто увял, повалился на левый бок и закрыл глаза. Веронике показалось, что он умер, но Приблуда дышал. Ровно, глубоко дышал. Он уснул.

Одновременные чувства жалости, омерзения и невероятного удивления не оставляли ее. Вероника отнесла Приблуду в кабинет к Антону, положила в углу на плащ.

Поздно вечером принесли мертвого Юпитера. Антон еще не вернулся с работы. Вероника открыла дверь, предполагая увидеть мужа и собираясь сказать, как всегда равнодушно-традиционное: «Где ты был? Я звонила в клинику…», — хотя никогда она в клинику не звонила и ей теперь безразлично, где пропадает Антон после работы.

Но в тот поздний вечер, когда Приблуда так напугал ее, Вероника с нетерпением ждала Антона и в душе искренне злилась на него.

У двери стояли дети из их двора.

— Простите, это ваш кот? — печально сказал русоволосый мальчик. — Я знаю, это Юпитер. — И затем мальчик заговорил быстро-быстро: — Мы нашли его за трансформаторной будкой. Мы случайно нашли его. Мы не виноваты. Мы не знаем, что с ним случилось. Мы все любили Юпитера. Он был очень умным котом. Мы не виноваты. Мы нашли его за трансформаторной будкой. Он мертвый. Вот он.

Юпитер расслабленно, как пушистая тряпка, лежал на руках мальчика.

Из комнаты выбежали Аленка и Витасик.

— Возьми, Витасик, Юпитера. Мы не виноваты. Он мертвый.

Аленка расплакалась, сдерживая рыдания, побежала в ванную.

У Юпитера оказалось прокушенным горло. Маленькая, едва заметная ранка на шее под шерстью, окрашенной кровью.

Антон Сухов появился дома очень поздно. Жена и дети уже спали. Он тихо вошел в свою комнату, включил свет, прикрыл за собой дверь и, повернувшись, остолбенел.

За его рабочим столом сидел… Серафим.

Антон почувствовал, что его охватывает химерическое, жуткое состояние, как при знакомстве и встречах с Гиатой.

— Как ты оказался у меня?

— Как я оказался у тебя?

— Да.

— А ты непомнишь? Ты сам внес меня в эту комнату. Ты назвал меня Приблудой. Просто я немножко вырос с тех пор.

Темные круги поплыли перед глазами Сухова. Он пытался что-то понять.

— Ты не Серафим?

— Не знаю. Ты хочешь назвать меня Серафимом? Хорошо, я буду Серафимом. Спасибо тебе, что взял в свою комнату. Я бы погиб от голода, если б еще с час полежал под дверью. Спасибо.

— Кто ты? — прошептал Сухов пересохшими губами, садясь на краешек дивана. — Как ты… Если ты и вправду… тот рыжий щенок… Как ты попал к моим дверям?

Антону Сухову не то что страшно стало — зловещий ужас сковал его.

— Как я попал? Я не знаю. Но что-то припоминается. Я все припомню. Завтра. Или чуть позже. Я чувствую, что все припомню. А сейчас давай спать. Но я хотел бы лечь с тобой. Можно? Мне не хочется спать на твоем плаще.

— Со мной?

— Да. Можно?

— Гм-хм… Сейчас я постелю. Подожди немного.

Антон вышел из комнаты медленно, степенно, но как только прикрыл дверь, бегом на цыпочках кинулся в комнату Вероники. Не включая света, тронул ее за плечо, укрытое тонким одеялом. Она сразу проснулась.

— Антон? Наконец ты пришел. Ты всегда так поздно приходишь… — В ее голосе, к большому удивлению Сухова, нет ни раздражения, ни обиды, прозвучали полузабытые нотки… Как в пору их молодости. Это удивило Антона не меньше, чем появление в его кабинете Приблуды-Серафима. По крайней мере, услышав до удивления мягкий голос Вероники, его волнение из-за Серафима поубавилось. — Антон, ты знаешь… Тут у нас тако-ое случилось. Я даже не знаю, как и рассказать тебе. Подумаешь, что я с ума сошла. — Вероника села в кровати. — Ты заходил уже в свою комнату?

— Да.

— И видел Приблуду?

— Да.

— Испугался?

— Расскажи мне сначала, что произошло у вас.

— Я пришла с работы. Первое, что заметила, — это клочья рыжей шерсти по всей квартире.

И Вероника рассказала все по порядку. И о Юпитере, которого нашли дети с прокушенным горлом и с небольшой дыркой в черепе.

— Ты давно его видела?

— Кого?

— Приблуду.

— Говорю же тебе, что он уснул и я положила его в твоей комнате. Это было вечером, в шесть.

— И после этого ты не заходила в комнату?

— Я боялась, Антон. Очень боялась. Я даже дверь в твою комнату закрыла на ключ. И детям запретила входить. Все так фантастично, Антон. И я так боюсь.

Вероника долго не могла попасть ногами в пушистые тапочки, стоящие на полу рядом.

Ручка двери казалась непривычно холодной.

Серафим сидел за Антоновым столом и забавлялся карандашом, что-то рисовал на одном из листков бумаги.

— Кто это?

Вероника застыла на пороге, лицо ее сильно побледнело, а светло-сиреневая ночная сорочка придавала ему оттенки потустороннего, нереального мира.

— Кто это? — повторила неслушающимися губами.

— Не бойся, Вероника, — включился в разговор Серафим и оглянулся.

Сухову показалось, что за прошедшие несколько минут он еще подрос, возмужал.

— Это он? — смогла лишь прошептать Вероника.

Сухов кивнул.

— Как же это, Антон? Как же это?!

И вдруг Вероника, охваченная неодолимым ужасом, безумно закричала, захлебнулась собственным криком и бросилась бежать, но сразу же запуталась в длинной сорочке, упала в коридоре. Лежала, не пытаясь подняться. Тело ее содрогалось, как от рыданий, но глаза были сухими. Когда Антон подбежал к ней, она опять страшно закричала, и он зажал ей рот ладонью.

— Детей разбудишь.

А она смотрела на него блуждающими глазами и, когда он убрал руку, лишь бессмысленно повторяла:

— Как же это, Антон? Как же это?

— Я понимаю не больше тебя, — Сухов старался сохранить на лице маску беззаботного спокойствия. — Я тоже ничего не понимаю. Но ты успокойся. Разве так можно? Рано или поздно мы во всем разберемся. Другие разберутся. Успокойся.

Открылась дверь, и появились заспанные личики Аленки и Витасика.

— Что с мамой?

— Ничего. Спите, дети. Мама просто очень испугалась.

— Это я ее напугал! — послышался вдруг резкий голос Серафима. — Но я не хотел пугать, одно мое присутствие… Простите, что я стал причиной этого. И большая благодарность за то, что не дали погибнуть от голода, холода, как у вас говорится. Спасибо. И особенно вам, Вероника. Давайте знакомиться. — Серафим обратился к детям, которые как маленькие галчата разинули рты, стоя на пороге детской комнаты. — Ваш муж, Вероника, и ваш папа, дети, решил назвать меня Серафимом. Итак, я — Серафим! — Он протянул руку для приветствия сначала Веронике, сидевшей на полу и смотревшей на все затуманенными глазами, потом Витасику с Аленкой. — Кстати, Витасик, не найдется ли у тебя лишних штанишек и рубашки? Видишь, я совсем голый, Серафим похлопал себя по животу и звонко рассмеялся. — А сейчас нужно спать. Время уже позднее. Пошли, Антон. Ты обещал лечь со мной. Или я обещал лечь с тобой? Короче, мы оба обещали друг другу спать вместе.

Вероника через силу пыталась встать с пола. Сухов помог ей подняться, но ноги плохо держали ее.

— Антон, нам нужно поговорить. Помоги мне дойти до кровати. Мне плохо. Сильная слабость.

На кровать Вероника просто упала.

— Ты назвал его Серафимом?

— Да.

— Взял и назвал? Ты даже не удивился, не испугался. Как это понимать? — Вероника всхлипывала, часто дышала, как загнанный зверь. — Ведь ты знал, что так случится? Ты знал?! — она вдруг снова закричала. — Ты делаешь из меня идиотку!

— Я ничего не знал. Напрасно ты… Я тоже очень испугался сначала. Но… Этот, не знаешь, как и назвать его, очень напомнил мне одного мальчика, одного удивительного вундеркинда, которого зовут Серафимом. И когда я вошел в комнату, мне показалось, что именно тот самый Серафим пришел ко мне. Понимаешь? Я обратился к нему, прежнему моему знакомому, назвав по имени. А он и говорит мне: если хотите, то зовите меня Серафимом. Вот и все… И напрасно ты…

— Я сойду с ума, Антон. Весь этот год у меня шиворот-навыворот. Я больше не могу. Думала, что все образуется. Ведь я когда-то любила тебя. Это действительно было. Мне страшно, Антон. Юпитера он загрыз! — внезапно закричала Вероника и сама себе закрыла рот рукой, а затем продолжила шепотом: — Я уверена, что он его загрыз. Твой Серафим.

— Оставь…

— Не мог же я без настоящей пищи гулять целый день. Я расту. Серафим стоял в дверях комнаты, сложив руки на груди, маленький, но по-взрослому сложенный мальчик, голый: Я расту, вы сами видите. И мне многое нужно. Если бы я… Честно говоря, другого выхода у меня не было. А Юпитер — очень старый кот, старая кровь, старый мозг… Не понимаю, чего ради горевать. Ничто не вечно в этом мире. Зато у нас появилась счастливая возможность общаться. И поверьте мне, вы еще поблагодарите судьбу. Вот я немного подрасту и смогу стать вам очень полезным. Вот увидите, как славно мы с вами заживем. При условии, понятно, если… не будем торопиться.

— Мамочка, — послышался умоляющий голос Витасика из соседней комнаты. — Мамочка, можно мы с Аленкой придем спать к тебе? Мы так по тебе соскучились…

Серафим решительно подошел к Антону:

— Пошли и мы спать. Нам с тобой еще нужно немного поговорить. А они пускай успокоятся.

— Вероника, перестань волноваться. Со временем все станет на свои места. Все станет понятным. Любые химеры всегда имеют вполне реальные объяснения. Постарайся заснуть.

— Уходи! Убирайся со своим Серафимом! Мне с тобой еще страшнее! прошипела Вероника, но Антон не обиделся и никак не отреагировал на ее грубость. Он сам едва держался, чтобы не сорваться и не закричать, подобно Веронике, не забиться в пароксизме безумного страха.

Когда они вошли в кабинет, Серафим сказал:

— Запри дверь. Я уверен, что нас могут подслушивать.

Сухов запер дверь на ключ, пытаясь не выдать своего состояния, затем достал из стенного шкафа постель. Движения его казались спокойными, предельно расчетливыми, и именно поэтому, кто знал Антона, смог бы догадаться, что он очень сильно волнуется. Серафим наблюдал за ним, сидя в кресле за столом. Вдруг он воскликнул:

— Ну, хоть ты успокоишься наконец-то? Чего ты испугался? Понятно еще, что твоя Вероника вообще… — Серафим так искусно скопировал выражение испуганного лица Вероники, что сам удивился.

— А ты, как вижу, только бодришься. Я очень признателен тебе за все. И настаиваю — поскорей успокойся. Возьми себя в руки. Ничего страшного не случилось. Привыкай.

— Расскажи-ка лучше, кто ты такой и каким образом попал к нам?

— Сначала ты должен успокоиться.

— Я совершенно спокоен.

— Не обманывай сам себя. А меня ни за что не удастся тебе обмануть. Я читаю твои мысли и чувствую твое состояние. Понимаешь? Я очень рад, что это не пугает тебя, Антон. Хотя тебе еще нечего утаивать от меня.

— Расскажи, как ты попал сюда.

— Откровенно говоря, я не знаю. Но многое ощущаю и помню… Точно так же, как интересный сон. Понимаешь?

Сухов вздохнул.

— Не расстраивайся, Антон, тебе хватит времени выспаться и отдохнуть, — сказал Серафим, улыбаясь. — Тебе хочется знать, как я попал к тебе? Слушай. Мне помнится ночь, глубокая, темная, как колодец. Подле того колодца лежит мое имя. И легкое дуновение звездных мелодий колыбель мою в пространстве качало. Я помню ночь. Ночь зарождения амебы по повеленью высочайшего творца. Прикосновенья помню рук железных к смятенному и теплому лицу… Ну, как я импровизирую? Не правда ли — очень талантливо?! Я — вундеркинд. Хочешь, продолжу?.. Да, помню все, хоть ничего не знал я, запомнилась мне ночь, вобравшая в себя день первый, голод, страх и жажду мне не забыть нигде и никогда. Жуть космоса не стала мне преградой, я выжил — и к людям…

— Погоди, Серафим. Завтра мы с тобой встанем пораньше, — перебил его Сухов. — Утром, до начала моей работы, мы с тобой заглянем к одному моему товарищу, он сам биолог, профессор, известный ученый, ему будет интересно познакомиться с таким вундеркиндом, как ты… Возможно, ты даже останешься с ним… В их институте прекрасное оборудование, замечательные специалисты. Тебе необходимо пройти обследование.

— А вот этого я тебе не советовал бы делать.

— Что-о?

— Не советовал бы тебе избавляться от меня. Это не в твоих интересах прежде всего. Будет очень жаль, если ты поймешь это слишком поздно… Юпитер мог бы тебе кое-что рассказать, если бы он был жив и умел разговаривать. Но, к сожалению или к счастью, те, на кого разгневался Серафим, уже не хотят ничего рассказывать, не желают делиться своей мудростью. Ты меня понял?

— Ложимся спать! — зло приказал Сухов.

— Ты действительно ничего не понял? — произнес Серафим и, внезапно приподнявшись с кресла, прыгнул легко и грациозно почти через всю комнату…

Оказавшись на плече у Антона и сразу же оседлав его, укусил за шею. Сидел, свесив ноги.

— Теперь тебе понятно? Но сегодня ничего не бойся. И вообще никогда ничего не бойся, если мы станем друзьями. Искренними друзьями! Договорились? А о себе я расскажу тебе завтра. Хорошо? Сегодня действительно следует уже спать.

Выключили свет и легли. Но заснуть Сухову, понятно, не удалось. Он лежал неподвижно с закрытыми глазами, глубоко и ровно дыша. Серафим прижался к нему своим маленьким тельцем. Сухов неимоверным усилием воли старался сдержать внутреннюю дрожь всего тела, опасаясь приступа истерических конвульсий. Внушал себе умиротворенность и спокойствие… Но безрезультатно. Сердце бешено колотилось. В голове стоял гул, словно в ней включили мощный трансформатор. Серафим несколько раз за ночь тихо спрашивал:

— Почему ты не спишь?

Но Сухов ничего не отвечал ему.

— Не хочешь со мной разговаривать? И спать не хочешь? Ну, как знаешь, Сухов. Утром Серафим спросил:

— Мне кажется, что ты согласился со мной. Правда? Мне не нужно никакого медицинского обследования? Оставь мне что-нибудь поесть, да наподдать, а сам иди на работу. Я тебя буду ждать. И не вздумай наделать глупостей! — сказал поучительно, даже пальцем погрозил.

Антону нестерпимо захотелось размахнуться, стукнуть вундеркинда и наподдать еще ногой. Но сдержал себя. Посмотрел лишь искоса, почувствовал ли Серафим его порыв, или его способность читать чужие мысли небезгранична. Сухову показалось, что Серафим ничего не заметил. Это его несколько успокоило.

— Ладно, — сказал он. — Поесть найдешь сам в холодильнике. Да на плите Вероника всегда что-нибудь оставляет. Ты, я вижу, такой, что не пропадешь. До вечера.

19

— Разрешите быть смелым! — воскликнул мальчик.

В его голосе слышалось столько детской наивности,

что мало кто мог сдержать улыбку. Но его отец

почему-то помрачнел.


Во время операции Сухову стало плохо. Перед глазами поплыли фиолетовые круги, затем красные, а потом начала наваливаться серая пелена забытья. Сухов успел отойти от операционного стола, сесть на стульчик и потерял сознание. Коллеги с трудом привели его в чувство. Другие бросились искать ему замену, опасаясь за больного, оставшегося на столе. Пока нашли хирурга, сумевшего заменить Сухова, прошло минут десять. Но все обошлось.

После третьего укола раствора Грасса Антон Сухов, наконец, открыл глаза.

— Простите, хлопцы… Что со мною?..

— Как себя чувствуешь? Отвезти тебя домой или полежишь немного в родной клинике? Ложиться в палату Сухов отказался, но и возвращаться домой…

— Я малость посижу здесь. А там видно будет. Ладно? Он колебался: может, прямо сейчас рассказать кому-нибудь о странных превращениях щенка? Понимал, что говорить об этом можно не с каждым. Следовало уведомить компетентных специалистов. И прежде всего нужно связаться по видеотелефону с братом, пусть он решает, какие службы поднять на ноги. Высший Совет Земли должен знать об этом прежде всех. Но в то же время Сухова не оставлял страх. И за себя, и за детей. Вдруг вполне реально почувствовал прикосновение зубов Серафима к своему затылку… Начал убеждать себя, что можно еще подождать, что следует еще немного посмотреть, как будут развиваться события, сориентироваться. Может, сами собой улягутся страхи, разрешатся проблемы? Пройдет и презрение к себе? Но подсознательно чувствовал, само собой ничего не произойдет. «Почему я сейчас такой? спрашивал мысленно себя. — Как послушная кукла. Я — послушная кукла. Юпитера нашли за трансформаторной будкой. День солнечный. Все вокруг как в кривом зеркале. Трудно дышать… А дома ждет Серафим. Нужно позвонить Миколе. Немедленно. Кружится голова. Нет, подождать. Страшно…»

— Я поеду домой, хлопцы. Простите. Все будет хорошо.

— Ты переутомился, друг. Посиди несколько дней дома, отдохни как следует. Не будь таким неистовым в работе, хватаешься за все сразу. По дороге домой в машине-такси у Сухова пошла носом кровь. «Если бы это случилось несколько минут раньше, меня не отпустили бы из клиники, госпитализировали, — подумал Сухов. — И, пожалуй, так было бы лучше. Дома Серафим. Насколько он вырос? Без присмотра… Страшно подумать…»

Подойдя к своей двери, Антон долго стоял в нерешительности, он опасался заходить, боялся увидеть то, что и представить себе трудно.

Однако ничего не случилось. И Серафим почти не изменился, хотя и подрос заметно, но никаких метаморфоз с ним не произошло.

Серафим вышел к Сухову из его кабинета, одетый в старый костюм Витасика, с книжкой в руках.

— Молодец, Антон. Сегодня ты не поздно. А я читаю. Заинтересовался «Диалектикой существования». У тебя неплохая библиотека. Мне нравится у тебя.

— Ты что-нибудь ел?

— Да. Спасибо. Я прекрасно позавтракал. Я съел твою Веронику.

— …

— Ну, какой же ты тонкокожий. Да пошутил я просто. Все в порядке с твоей Вероникой. Витасик в школе. Аленку я сам в садик отвел…

— Ты отвел?

— А чему ты удивляешься? Или недоволен? Мог бы и сам отвести дочку в садик пораньше, — произнес Серафим, точно копируя интонации Вероники.

— А как Вероника восприняла это?

— Вероника? Она уже не боится. Она даже полюбила меня. С Вероникой мы поладили. Не волнуйся. Пошли к тебе в кабинет, нам нужно серьезно поговорить. Что это у тебя? Вот здесь, на щеке… кровь?

— А-а… Во время операции… Забыл вытереть.

Серафим громко рассмеялся:

— Ну и даешь ты, Сухов! Хирург-кровопийца! И на губе вон кровь. Вытри. Но ты молодец, Сухов. Пришел рано, и я тобой доволен. Взяв Антона за руку, Серафим повел его в кабинет.

— Садись, Антон. Вчера ты хотел услышать, откуда я свалился на твою голову. Сейчас я тебе все расскажу. Но слушай внимательно, не торопись с выводами. И… верь каждому моему слову, иначе сказанное потеряет всякий смысл.

— Продолжишь читать свою поэму? — довольно грубо перебил его Сухов. Я помню ночь, и колыбельку, и колодец… Так, кажется?

— Напрасно иронизируешь, — чеканя каждое слово, произнес Серафим. Это лишний раз доказывает то, что земляне пребывают на низком уровне развития. Вот так, Сухов. Надеюсь, ты все же понял из моих слов, что я существо неземное. Но создан подобно землянам.

Сухов опустился в кресло за столом и отметил про себя, когда он сказал вундеркинду о крови на щеке, которая осталась якобы после операции, то Серафим не заподозрил обмана.

— Ты не слушаешь меня? — удивленно спросил малец. — Почему?

— Устал очень, — постарался спокойно сказать Сухов.

— Сложная была операция?

— Да. Очень сложная. — Сухов поднял глаза на Серафима. Их взгляды встретились… Представляя операционную, он внушал себе спокойствие. Стараясь поверить в собственную ложь.

Если я перестану волноваться и не буду оформлять мысли словами… К черту все внутренние монологи! Серафим не должен догадываться, о чем я думаю…

Понятно, что и эти мысли Сухова не материализовались в слова, хотя думал он именно так. Он заставлял себя не думать как раз об этом. И ему легко удавалось понимать себя без слов. Похоже было на то, будто он пьет воду не глотая. Вода льется в рот, хочется глотнуть, но ему известно этого делать нельзя, вода приятно холодит, стекая в желудок.

— Так слушай меня, Сухов. Ты даже не догадываешься, насколько все это серьезно для тебя. Если б ты только знал, то не сидел бы сейчас, как мокрая курица. Нет, серьезно, Сухов, почему ты такой бледный? Ты плохо чувствуешь себя?

— Устал очень.

— Так, может, отдохнешь?

— Нет. Все в порядке. Рассказывай, Серафим, дальше. Остановился ты на том, что ты — существо неземного происхождения, хотя и создан по подобию землян…

— Да, Антон. Я действительно помню ту ночь, когда меня создали. По крайней мере, мне кажется, что помню себя даже одноклеточным. Вокруг какая-то мерцающая темнота, живая темнота. — Серафим, зажмурив глаза, говорил приглушенно, заговорщически. — Я чувствовал, понимал ту темноту всем своим существом, всем телом. Она была доброй, та ночь, ночь моего рождения. Клетка разделилась, и поначалу мне казалось, что я стал существовать в двух особях, но очень быстро понял — мы настолько зависимы и связаны друг с другом, что составляем нерасторжимое целое. А потом каждая из этих клеток поделилась, затем следующие… Я очень быстро привык к собственной множественности. Антон, дай мне, пожалуйста, лист бумаги и карандаш… Благодарю… Итак, я постепенно рос. И вот однажды, в какое-то мгновение ночь взорвалась — и я прозрел. Скажу откровенно, я не был от этого в восторге, каждая клеточка болела, все во мне протестовало. Но мне предстояло развиваться дальше. — Серафим говорил и одновременно рисовал что-то на бумаге. — Знаешь, Антон, как странно и неприятно сознавать собственные тщедушие и уродство. Огромная голова, хвост… Конечно, если бы не дано мне было знать, каким я должен стать через несколько месяцев, то, безусловно, смирился бы со всем и казалось бы мне, что более совершенное существо и выдумать трудно. Но я-то понимал — все во мне уродливо. Часто закрывал глаза, только бы не видеть себя подольше, а потом насладиться переменами, происшедшими за несколько часов… — Отложив карандаш, Серафим протянул Антону рисунок. — Вот посмотри, Сухов, понравятся тебе такие существа?

На рисунке изображено нечто походившее на спрута или кальмара, но щупальца располагались по три — сверху и снизу.

— Очень милое созданьице… Это ты таким был?

— Нет. Таким я не был. Но скажи честно, что ты подумал бы, если бы встретился с таким вот, но только живым?

— А где же твоя способность читать мои мысли?

— Мне хочется, чтобы ты сам сказал это вслух. Чтение твоих мыслей требует много энергии.

— Я тебе уже сказал: очень милое созданьице. — У Сухова по коже побежали мурашки. Он прекрасно сознавал — все это не сон, не бредовые виденья, но воспринимать Серафима и его болтовню серьезно никак не мог.

— Короче говоря, Сухов, вот так выглядят те, кто создал меня. Вообще-то они могут приобретать любые формы, превращаться в кого угодно, но на самом деле они именно такие, как я нарисовал. Они — вершина совершенства… Но, знаешь, мне нужно хорошенько поесть, а потом мы закончим разговор. Скажу только, что называют они себя маргонами. Они прилетели из невообразимой дали. Они очень разумные, мудрые существа. Они хотят осесть на Земле, хотят поднять землян на высший уровень развития. И ты, Сухов, должен помочь мне, помочь маргонам… Ну, пошли есть!

Серафим жадно глотал, не разжевывая, куски мяса, изделия химкомбината пищевых продуктов. Он ел и никак не мог наесться. Впивался зубами в пищу и рвал ее, как дикий зверь. И слегка улыбался. Но улыбка его наводила ужас.

— Спасибо, Сухов! — воскликнул наконец Серафим. — Итак, продолжим. Маргоны — это далекая высокоразвитая цивилизация, которая стремится помочь землянам в их развитии.

— Прости, Серафим, мне странно и смешно, даже дико, но… Я просто вынужден говорить с тобой, как с совершенно взрослым, умным существом. Скажи мне, почему маргоны, эти благодетели с большой дороги, ведут переговоры с землянами через таких, как ты? И, кстати, кто ты такой? Что-то я никак в толк не возьму. И если ты хочешь, чтобы я хоть что-нибудь понял, то должен говорить конкретно и ясно.

— Еще конкретнее и еще ясней? — Серафим двусмысленно улыбнулся. Очень странный ты человек. Даже мысли твои читать трудно.

— Это потому, что читать нечего, — пробурчал Сухов, вновь ощутив то состояние, будто пьет не глотая. — Когда кто врет, я и сам прекрасно это чувствую. Состояние человека чувствую. Но хватит разглагольствовать… И пусть тебя не удивляет, что очутился ты именно перед моими дверями. О маргонах известно мне, пожалуй, побольше, чем тебе, — сказал и пристально посмотрел на Серафима, ожидая его реакции. Как и предполагал Антон, Серафим насторожился.

— Не понимаю, о чем ты…

— Чего ты, собственно, не понимаешь? Я сказал вполне определенно, без всяких намеков.

— Что ты знаешь о маргонах?

Сухов припоминал все свои разговоры с Гиатой, ее картины на стенах.

— Тебе хочется услышать о маргонах от меня? — спросил Антон с иронией. — Так слушай! Они… зеленые. Форму их тела ты нарисовал правильно, — продолжал явно издеваться над Серафимом Антон, удивляясь, как это ему удается.

— Да, они и вправду зеленые, — пробормотал в растерянности вундеркинд.

— Но временами их окраска может несколько меняться и…

— Появляются розовые оттенки, — быстро перебил Серафим, видимо, опасаясь, как бы Сухов не заподозрил его в недостаточной осведомленности.

— Вот видишь, и я немало знаю. Знаю, наконец, что ты не маргон, сказал Сухов, внимательно всматриваясь в лицо вундеркинда — не ошибся ли? Серафим отвел в замешательстве взгляд в сторону.

— Да. Я не маргон. Я — кар. Дитя их разума. Я — рабочий, исполнитель их воли. — И вдруг Серафим расплакался. — Ты не представляешь, Антон, как мне было страшно неделю назад. Неимоверный голод терзал! Ты знаешь, что такое настоящий голод?! Я знаю!

Они стояли посреди кухни. Серафим прижался к Сухову и плакал. Антон четко ощутил — всего какой-то миг отделяет его от безумия. Но, собрав всю волю, переборол внутреннюю слабость, понял свое преимущество в этом невообразимом диалоге. И это его успокоило.

— Я мог умереть. Заснуть и погибнуть… Но спасибо…

— Мне спасибо, — тихо, но властно произнес Сухов. Чувствуя искренность слез Серафима, смелее и увереннее перешел в наступление.

— Да-да, тебе спасибо, Антон.

Серафим крепче обхватил колени Сухова, его тельце вздрагивало от рыданий.

— Я н-не знал… Я… я не мог знать. Что я мог знать! Мне… мне просто снилось, что я все знаю. В меня лишь заложены какие-то знания…

— Какая-то программа, — строго перебил его Сухов.

— Ты — маргон! — с благоговейным трепетом тихо произнес Серафим. Сухов многозначительно насупил брови и строго уставился на вундеркинда, как на пациента, не выполняющего указаний знаменитого профессора.

— Прости, кажется, это ты хотел мне рассказать о далеких пришельцах и их желании помочь людям в развитии. Не так ли?

— Прости… Прости меня. Я уже ничего… Спасибо тебе… Не дай мне погибнуть. Мне хочется жить. Спасибо… — твердил он, смешавшись. — Если бы ты мог знать, как страшно умирать от голода, умирать, не выполнив своей программы, своего назначения. Меня выбросили за борт, красиво выбросили… Они боялись, что мы… что я буду, разлагаясь… — Серафим закусил губу.

Что я болтаю?! Болтаю на свою погибель! Он же маргон! А у меня язык отнимается. Что это со мной?! Я совершенно не знаю, что мне делать. Я вне себя… Сухов — маргон…

— Успокойся, Серафим. Все образуется.

— Только не убивай меня.

— Да успокойся же. Лучше расскажи мне еще о чем-нибудь.

— Что ты, Сухов, хочешь услышать? Я все скажу.

— Ты знаешь Гиату Бнос?

— Не знаю. Правда. Я не знаю ее. Кто она?

— В чем твоя миссия на Земле? — грозно спросил Антон. — Мне кажется, ты многое забыл и ведешь себя слишком беззаботно.

— Мое наз… моя миссия? Ну… как и у каждого кара.

— Неужели? — Сухов заставил себя пренебрежительно усмехнуться. Придется проверить, что ты вообще знаешь, кроме импровизации про ночь, колодец и колыбель. Итак, я слушаю тебя.

— О чем ты хочешь услышать, Антон?

— Не скули! Живо: земное назначение каждого кара. Повтори слово в слово. Мне кажется, что у тебя не голова, а решето, Серафим.

— Слово в слово? — переспросил вундеркинд, и Сухову на мгновение показалось, что он хватил лишку, сказал что-то не так. Но успокоил себя, решив: инициатива пока в его руках, исчез страх, теперь им руководила бурная отвага. У него хватит способности забить мозги этому дитяти разума маргонов.

— Да, слово в слово. Имею в виду — четко и однозначно.

— Каждый кар, соответственно с ситуацией, принимая то или иное обличье, — быстро затараторил Серафим, судорожно всхлипывая при вдохе, должен разграничивать всех землян на две категории: на тех, кто сможет работать на маргонов, и на тех, которые работать на маргонов не смогут… Первые остаются жить под постоянным надзором и контролем каров, вторые уничтожаются, соответственно с ситуацией… их мозг и кровь используются для питания вновь создаваемых каров…

— Так. Все правильно, — прервал его Сухов, неимоверным усилием воли сдерживая дрожь в голосе. — А конкретно твое задание?

Серафим долго, сосредоточенно молчал, изучающе глядя на Сухова.

— Да. Припомни. Иначе я не гарантирую, что все закончится для тебя нормально.

— Мое задание?

— Да! Да! Чем ты отличаешься от других каров?

— Чем я… я отличаюсь? Ты об этом знаешь? Чем… Чем… бессмысленно повторял Серафим и вдруг опять расплакался: — Не убивай меня… Я хочу жить. Не я виноват, что во мне дефект. Я очень старался, но не могу. Дай мне еще поесть. Только придумай, Сухов, что-нибудь настоящее, ты же знаешь, что мне, как и всем растущим карам, нужен мозг и кровь. Тогда я стану каром. Вот увидишь! Я стану! Антон, еще одного Юпитера… Хотя бы… Возможно, только этим я и отличаюсь… Я не могу до сих пор принимать живительную энергию маргонов… Пока не могу! Мне нужны мозг и кровь… Красная кровь… Пожалей меня… Помоги…

— Ну ладно, пошли ко мне в кабинет. Я сделаю тебя настоящим каром.

Сухов опасался лишь одного — вдруг наркотический препарат, который он имел дома для хозяйственных нужд (преимущественно для мытья кистей и пульверизаторов после ремонтно-художественных авралов Вероники), окажется недостаточно действенным. Откуда ему знать, какой организм у каров? Стоит только Серафиму догадаться… Из комнаты не выйдешь. И позвонить никуда не успеешь. Одолеть своего с виду тщедушного противника Сухов не надеялся. Представились почему-то поединки с ядовитыми змеями, хищными зверями; подобные передачи Антон любил смотреть. И сейчас воображение буйно рождало лишь драматические картины… Надежда теперь — на средство для отмывания малярных кистей. Но подействует ли оно?

— Давай побыстрей. Я вижу, что уже пора, — многозначительно говорил Сухов. — Спустя несколько минут ты станешь настоящим каром. Несложная процедура — и ты сможешь получать энергию от самих маргонов.

В кабинете Антон открыл флакон фторотана, плеснул на вату и протянул ее Серафиму.

— На, подыши немножко. Ложись вот здесь и дыши. И разговаривай со мной. Все время разговаривай. Рассказывай обо всем, что будешь чувствовать. Серафим послушно взял вату и поднес ее к носу.

— Как неприятно пахнет, — сказал он, но вдохнул глубоко. — Что это такое?

— Я потом расскажу тебе… Не будем терять время. Здесь содержится и мозг, и кровь — все, что тебе нужно. Скоро ты станешь настоящим каром, и тогда мы с тобой побеседуем. Договорились?

— Да. Спасибо тебе. Я знал, я чувствовал, что Дирар говорил мне правду. А он говорил: Не бойся, малец, все будет хорошо. Мы позаботимся о тебе. Жаль, что должны выкинуть тебя за борт. Но все будет хорошо. Вот увидишь.

— Дыши, дыши. Глубоко дыши.

— Да. Я дышу. Интересное ощущение. Будто я отрываюсь ото всего, зависаю в воздухе. И лечу.

Антон еще раз плеснул из флакона на ватку.

— Говори, все время говори. Слышишь меня?

— Слышу… Как тебя звать на самом деле? Ты давно на Земле?

— На Земле я давно. А мое настоящее имя тебе сейчас… Дыши глубоко… Сейчас для тебя другое важно… Дыши… Серафим закрыл глаза и улыбался.

Это мое счастье, что фторотан подействовал. Пройдет еще несколько минут, и он уснет. Я позвоню… и этот ужас закончится.

— Я лечу. Я проваливаюсь в черный колодец. Я рождаюсь вновь, нахожу свое имя, — Серафим громко смеялся, открыв глаза, а Сухов еще раз подлил фторотана.

Ну, еще немножко. Дыши поглубже. Сейчас пройдет стадия возбуждения… Давай, давай, Серафимчик, дыши глубже.

— Я лечу. Спасибо тебе. Я хочу жить. И сейчас даже перестал думать о маргонах. Я живу, я лечу. Я свободная птица, высоко в поднебесье. Как тебя звать, Сухов? Ха-ха-ха-а… Спасибо. Лебеди летят в глубокий, бездонный колодец. Летят… Спасибо. Ночь, вобравшая в себя день. Лечу, оставив позади голод! И страх позади! Теперь все позади!

— Ты проснешься настоящим каром.

Но Серафим никак не засыпал. Лежал с улыбкой на губах.

Антон Сухов был на грани реального и неведомого… вновь наплывало беспамятство. Перед глазами расходились темные круги. Что-то теплое стекало по губам. Антон коснулся губ ладонью и увидел на ладони кровь. Ой быстро отвернулся, чтобы вытереть кровь незаметно. Но Серафим успел заметить:

— Маргон?! Что я вижу? Красная кровь? И белые лебеди… Ты обманул меня, Антон?!

В несовершенной памяти Серафима вспыхивали вполне реальные ассоциации.

Он не маргон. Он меня обманул. Он меня уничтожит. Красная кровь. У маргонов — зеленая! Я лечу. Белые лебеди в черный колодец… Я пою… Он приходит… Кто? Последний шанс! Хватит ли сил высосать его мозг? У него вкусная красная кровь. А я лечу. Он меня обманул! Хватит ли сил?

Серафим вскочил, вату с лица швырнул через всю комнату. Но движения его стали плохо координированными, он покачнулся и снова упал на диван. Сухов с флаконом фторотана навалился на кара всем телом, прижал его и лил фторотан прямо на лицо, стараясь экономнее расходовать. Серафим изо всех сил сопротивлялся, фторотан расплескивался, затекал в глаза, в нос. Вундеркинд кричал, хлопал глазами и вертел головой, во с каждой минутой становился более вялым, успокаивался, и, когда, наконец, он обмяк, Сухов почувствовал смертельную усталость.

Серафим оказался очень сильным.

Антон продолжал поливать фторотаном лицо кара. Опасался передозировать, но еще больше боялся, что тот вдруг очнется и перегрызет ему горло. На этот раз больному лучше не приходить в себя. Когда Антону показалось, что кар перестал дышать, он метнулся в кладовку: на верхней полочке лежал солидный моток капроновой веревки. Антон чуть не упал со стула, доставая ее. Бросился опять в комнату. Серафим лежал в прежней позе.

Антон начал тщательно связывать его, туго обматывая маленькое тельце.

Серафим едва дышал.

Наконец Сухов завязал последний узел и, зачем-то схватив Серафима, подбежал к видеофону. Бросив кара на пол, торопливо набрал номер центральной справочной службы:

— Простите, как связаться с Высшим Советом Земли?

— Какой отдел вам нужен?

— Не знаю, дайте любой номер…

Девушка любезно назвала ему номер и тут же спросила:

— Какой конструкции у вас аппарат?

— Сорок два В-Д-Р. А почему вы спрашиваете?

— Нажмите розовую клавишу на центральной панели.

— Благодарю. Я не знал… Забыл…

Антон Сухов нажал клавишу. Почти сразу же на экране появилось лицо худощавого человека:

— Европейский филиал Высшего Совета слушает. Сухов уставился в экран, не имея сил произнести ни слова.

— Слушаю вас.

— Приезжайте, немедленно приезжайте! — бормотал Антон и скороговоркой назвал адрес. — Мой брат Микола Сухов… Сообщите ему…

Серафим на полу слегка пошевелился.

— Что у вас произошло?

— Я не знаю. Ничего не понимаю… Но приезжайте… Вооруженные! Миколе скажите обязательно! Разыщите его!

— Вот как?! — поднял брови дежурный на экране.

Пока отключилась связь, Антон успел еще услышать: «Седьмая спецбригада — срочный вылет!»

Серафим открыл глаза, впился в Сухова невидящим взглядом, но буквально несколько секунд спустя он стал осмысленным, злым, и тут же на лице появилась хищная улыбка:

— Ну так что, Сухов? Ты, верно, думаешь, что поймал меня?

«Интересно, слышал ли Серафим мой разговор?»

— Но я не все тебе успел сказать. Очень жаль, что мы не стали друзьями. Жаль. Но я тебя предупреждал…

Сухов бросился в кабинет, взял еще флакон фторотана, не очень торопясь, открыл его. Руки дрожали, губы застыли в испуганной, но победной улыбке.

Когда он вернулся в коридор к Серафиму, тот уже освободил правую руку от пут. Антон с ужасом заметил, что тело кара удлиняется, становится тоньше, голова стала продолговатой, плоской как у ящерицы.

Пока он стоял, ошарашенный увиденным, кар освободил вторую руку. Флакон фторотана выпал из рук Антона, но не разбился, фторотан тонкой струйкой вытекал на пол, наполняя воздух специфическим сладковатым запахом.

Сухов совсем растерялся, не знал, что предпринять. Понимал, что теряет драгоценные минуты…

Седьмая специальная бригада прибыла через пять минут. Входная дверь в помещение была распахнута. Антон Сухов лежал в коридоре. На шее и на затылке у него были небольшие ранки, из которых сочилась кровь. Воздух наполнен парами фторотана.

В квартире никого больше не было.

…В скверике перед домом, на детской площадке, в кабине пластикового геликомобиля сидел мальчик лет шести и напевал песенку: «Как весело живется нам в поле среди трав…»

Когда в распахнутую пасть санитарной машины уложили тело Антона Сухова, тот мальчик подошел с другими детьми и спросил:

— Что это с дядей Антоном?

Ему никто не ответил.

20

— Невообразимые создания космоса — люди — слабы, но

неодолимы, смертны, но вечны! — патетично

воскликнул академик, однако тут же умолк. На его

лице была печать скорби.


Служба Околосолнечного Пространства наконец вновь заметила зону искривления. Все пункты наблюдения находились в состоянии полной готовности. Заметить в сотнях километров от Земли практически невидимый объект — дело трудное.

Таинственных пришельцев зафиксировали одновременно три патрульные машины. За несколько дней до этого на расширенном заседании Совета пришли в конце концов к единому решению: при обнаружении зоны искривленного пространства и в случае отказа неведомых существ вступить в контакт — без колебаний использовать все средства для уничтожения объекта.

Машины Высшего Совета окружили колеблющуюся, как марево, шаровидную зону. Всеми имеющимися сигналами требовали выйти на связь, но неведомые существа не отвечали.

…Мар с Дираром находились в крайне угнетенном состоянии. Они знали о решении Высшего Совета Земли и надеялись лишь на то, что землянам не удастся их обнаружить, по крайней мере так быстро. Они постоянно переходили с орбиты на орбиту, меняли скорость и траекторию…

И вот настало время немедленно решать — как поступить? Надеяться на помощь или хотя бы совет Чара не приходилось: времени не осталось. Что им могли посоветовать на расстоянии пяти световых лет? Вступать в неравный бой? Выйти на связь и согласиться на контакт? Бессмысленно. Им также известно, что земляне догадывались о происхождении вундеркиндов, о причине массовых психозов. Согласиться на контакт означало в лучшем случае, как считал Дирар, стать живыми экспонатами одного из земных музеев.

— На Дираузе было веселее, — мрачно произнес Дирар.

— Не вспоминай. Мы тогда были намного моложе… А теперь я совсем не знаю, что вам предпринять.

— Попытаться сбежать? Насовсем сбежать!

— Сведя на нет дело стольких лет? Никто нам этого не простит.

— Отсюда надо убираться. Не говорю же я, что возвращаться домой. Чар действительно не простит нам такого.

— Не в нашем возрасте бежать от самих себя.

— Не паникуй, нам хватит энергии еще на многие годы.

— Это нашему ореху хватит энергии, чтобы лететь и питать нас. А где возьмем энергию для того, чтобы жить? Я не смогу просто есть, пить и спать! Живет лишь тот, кто стремится к победе! Вот они — живут! — со злобой смотрел он на экран внешнего осмотра. — И жить будут! Такие всюду и всегда будут жить!

— Так что же нам придумать? — лепетал в страхе Дирар.

— Есть один прекрасный выход. — Мар поднялся и подошел к центральному пульту. — Красивый, эффектный выход и очень…

— Что ты надумал? — завопил Дирар. — Не имеешь права! Не имеешь права распоряжаться и моей жизнью! Я запрещаю. Я хочу жить!

— Простой и эффектный выход… — Мар не обращал ни малейшего внимания на крики Дирара…

На глазах у всех шар дрожащего пространства неимоверно ярко вспыхнул голубым сиянием, которое на мгновение заполнило все вокруг. На экранах внешнего обзора всех машин появились контуры громадного расколотого ореха: несметное количество более мелких частей разлетелось во все стороны.

Больше двух часов «Роляры» вылавливали все эти предметы. А тем временем другие машины готовили расколотый орех к спуску на Землю. Во время предварительного осмотра чужого корабля выявлено много аппаратуры неизвестного назначения, а также целый сонм существ, которые по строению тела могли быть отнесены к трем самостоятельным группам: два мягкотелых существа с тремя нижними и тремя верхними конечностями в форме щупалец, серо-зеленого цвета; девять существ, очень похожих на первых, но заметно мельче их и твердотелых; девяносто семь мягкотелых существ, разнообразных по строению, но все они похожи на формы земной жизни — рыбообразные, собакообразные, птицеподобные и человекоподобные.

После самоуничтожения неведомого космического объекта Земля полнилась слухами о множестве фантастических смертей: люди умирали внезапно, в самых неожиданных местах и позах, усыхая на глазах. Всего таких случаев зарегистрировано 139779. Это погибали кары, лишенные постоянной энергетической поддержки из космоса. Как стало известно после всестороннего изучения неизвестного объекта, каждый кар имел вживленный в биологическое тело универсальный энергетический блок, который питал организм кара лучистой энергией определенной частоты от генератора, расположенного на борту околоземной базы маргонов. Причем блок этот мог использовать любой вид энергии, к примеру — солнечной. Но маргонам необходимо было держать всех каров в зависимости от себя, обеспечивая их жизнедеятельность со своей базы. Вундеркинды-акселераты, быстро развиваясь сами и беря на воспитание новых каров, должны были сформировать абсолютно зависимое от маргонов могучее жестокое ядро.

…Платон Николаевич, председатель жилищного совета, включил сигнал вызова, но в помещении никто не отзывался. Дверь оказалась незапертой.

Члены комиссии зашли друг за другом, настороженно осматривая все вокруг.

То, что они увидели, не укладывалось в сознании. Первое, что бросилось в глаза, — маленький ребенок. Мальчик лет шести лежал ничком на полу. Максим Чередай, профессор биологии, взял его на руки, и все застыли, взглянув на лицо ребенка: оно напоминало воздушный шарик, из которого выпустили воздух.

Гиата Бнос сидела на стуле, положив руки и голову на стол. Будто заснула. Когда до нее дотронулись, ее тело покачнулось и упало на пол. Пожалуй, даже не упало, а шурша опустилось. Словно сбросили со стула зеленоватое платье Гиаты.

Лежала она вверх лицом, и страшно было смотреть на ее морщинистое, высохшее тело.

Сухов-старший, осунувшийся, желтый, с черной траурной ленточкой на правом лацкане форменной куртки, тоже являлся членом комиссии.

— Вы были правы, — тихо сказал Платон Николаевич. — Необходимо было значительно раньше вмешаться…

Сухов ничего не ответил, остановился над телом Гиаты, достал из кармана камеру видеозаписи. Максим Чередай взволнованно бормотал себе что-то под нос.

Микола Сухов неторопливо фиксировал все, что казалось стоящим внимания. Перевел камерой панораму по стене, на которой действительно, как и рассказывал Антон, висело десятка два фантастических картин.

Анджей Фолькс и Григ Барбитуров самым тщательным образом обследовали ящики стола, иголочки, шкаф и с удивлением отметили, что среди химических реактивов преобладают соль, сахар, крахмал. Бесчисленное количество графиков на рабочем столе производили впечатление старательно выполненных, но совершенно случайных лекальных кривых, связанных между собой разве что законами орнаментовки.

Когда тело Гиаты взяли на руки, чтобы перенести в машину, казалось, что оно соткано из воздуха — таким легким оно было.

21

— Моя мама научилась читать мысли. Папа на работе,

а мы с мамой дома сидим, и она рассказывает мне, о

чем сейчас папа думает. Я тоже хочу так научиться.

— А мой папа пишет книгу о том, что контакты с

маргонами оказались удивительным катализатором

роста человеческих возможностей. Мама говорит, что

он и сам очень поумнел за последние годы.


В прошлом месяце Сухову исполнился сто один год. Эта симметрично выглядящая цифра, особенно если нуль вывести продолговатым, а единички сместить книзу, напоминала ему форму прежних «Роляров», скоростных патрульных машин.

Последнее время Микола Сухов ловил себя на том, что часто, сидя за столом в кабинете своей маленькой холостяцкой квартиры, непроизвольно вырисовывает на любом бумажном листке, а то и просто пальцем по запыленной темной полировке продолговатый бублик в обрамлении коротких единичек: память о ста и одном прожитых годах, о быстрых вездесущих «Ролярах», память о брате.

С каждым годом воспоминания одолевали Миколу Сухова и казнили немым укором… Будто приходил брат и долго молча смотрел ему прямо в глаза, без осуждения и даже без просьбы о помощи, но с такой тоской во взгляде, которую никто и никогда не в силах развеять. На брате серый строгий костюм. Антон почти всегда ходил в серых костюмах. Светло-желтая сорочка. Казалось, он сейчас скажет: «А ты мог мне помочь. Я твой брат. Я понял бы тебя правильно. Но теперь уже поздно, Микола. Вот разве что напишешь обо всем, что случилось. Можно даже домыслить то, чего никогда не было, но могло произойти.» Академику Сухову кажется, что брату хочется сказать именно эти слова, и еще ему хотелось бы услышать: «Я понимаю тебя, Микола, и не сержусь, не обижаюсь… Просто все так нелепо сложилось…»

Но брат молчит, его фигура меркнет, расплывается, словно краски при закате солнца.

1

По Фаренгейту.

(обратно)

2

Домовой (англ.).

(обратно)

Оглавление

  • Клиффорд Саймак Принцип оборотня
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  •   31
  •   32
  • Олег Корабельников Башня птиц
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  • Любовь Лукина, Евгений Лукин Когда отступают ангелы
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  • Эрик Фрэнк Рассел Будничная работа
  • Юрий Сбитнев Прощание с Землёй
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • Александр Тесленко Искривлённое пространство
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  • *** Примечания ***