ФИЛОСОФИЯ ЛЮБВИ
2
АНТОЛОГИЯ ЛЮБВИ

Составитель А. А. ИВИН
От составителя
Тема любви всегда интересовала философию, начиная с античности и до наших дней. Из огромного, в сущности, необозримого круга работ, связанных с этой темой, в антологию включены отрывки из довольно ограниченного их числа. Принципы отбора материала во многом определяются тем, что антология является частью доступной для широкого читателя книги «Философия любви» и призвана познакомить читателя с характерными формами осмысления любви в истории философии и культуры.
Основные разделы антологии посвящены сущности любви и ее значению в жизни индивида и общества, человеколюбию и половой любви. Известное предпочтение отдается работам о любви, написанным в нашем веке.
Антология открывается отрывком из диалога Платона «Пир», положившего начало систематическому философскому анализу любви в европейской философии. Даются извлечения из работ Ибн Сины (Авиценны), М. Монтеня, Ф. Бэкона, Б. Спинозы, 3. Фрейда, П. Т. де Шардена, Ж.-П. Сартра и других. Впервые на русском языке публикуется эссе «Рассуждение о любовной страсти», приписываемое многими исследователями Б. Паскалю. Тема любви была одной из ведущих в русской философии, в антологии приводятся отрывки из работ Н. Ф. Федорова, В. С. Соловьева, В. В. Розанова, Н. А. Бердяева.
Ограниченный объем антологии не позволил включить в нее многочисленные яркие и вместе с тем глубокие рассуждения о любви, принадлежащие перу писателей. Исключение сделано для знаменитой типологии половой любви Стендаля.
В антологии даны также небольшие извлечения из работ психологов К. Хорни, В. Франкла, Э. Фромма и других.
Хотя авторы, представленные в антологии, прямо не отождествляют мужскую и женскую любовь, но, поскольку почти все они — мужчины, можно предположить, что ими выражается преимущественно мужской взгляд на любовь. В какой-то мере этот недостаток компенсируют отрывок из книги А. М. Коллонтай «Новая мораль и рабочий класс», изданной в 1918 г. и с тех пор не переиздававшейся, и отрывки из работ И. Арманд.
Внутри разделов антологии извлечения помещены в основном в хронологическом порядке, что дает возможность лучше почувствовать изменение представлений о любви с течением времени.
А. А. Ивин
О СМЫСЛЕ ЛЮБВИ
Платон
ПИР
Речь Аристофана:
Эрот как стремление человека к изначальной целостности.
…Мне кажется, что люди совершен но не сознают истинной мощи любви, ибо, если бы они сознавали ее, они бы воздвигали ей величайшие храмы и алтари и приносили величайшие жертвы, а меж тем ничего подобного не делается, хотя все это следует делать в первую очередь. Ведь Эрот — самый человеколюбивый бог, он помогает людям и врачует недуги, исцеление от которых было бы для рода человеческого величайшим счастьем. Итак, я попытаюсь объяснить вам его мощь, а уж вы будете учителями другим.
Раньше, однако, мы должны кое-что узнать о человеческой природе и о том, что она претерпела. Когда-то наша природа была не такой, как теперь, а совсем другой. Прежде всего, люди были трех полов, а не двух, как ныне, — мужского и женского, ибо существовал еще третий пол, который соединял в себе признаки этих обоих; сам он исчез, и от него сохранилось только имя, ставшее бранным, — андрогины, и из него видно, что они сочетали в себе вид и наименование обоих полов — мужского и женского. Кроме того, тело у всех было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног столько же, сколько рук, и у каждого на круглой шее два лица, совершенно одинаковых; голова же у двух этих лиц, глядевших в противоположные стороны, была
общая, ушей имелось две пары, срамных частей две, а прочее можно представить себе по всему, что уже сказано. Передвигался такой человек либо прямо, во весь рост, так же как мы теперь, но любой из двух сторон вперед, либо, если торопился, шел колесом, занося ноги вверх и перекатываясь на восьми конечностях, что позволяло ему быстро бежать вперед. А было этих полов три, и таковы они были потому, что мужской искони происходит от Солнца, женский — от Земли, а совмещавший оба эти — от Луны, поскольку и Луна совмещает оба начала. Что же касается шаровидности этих существ и их кругового передвижения, то и тут складывалось сходство с их прародителями. Страшные своей силой и мощью, они питали великие замыслы и посягали даже на власть богов, и то, что Гомер говорит об Эфиальте и Оте, относится к ним: это они пытались совершить восхождение на небо, чтобы напасть на богов.
И вот Зевс и прочие боги стали совещаться, как поступить с ними, и не знали, как быть: убить их, поразив род людской громом, как когда-то гигантов, — тогда боги лишатся почестей и приношений от людей; но и мириться с таким бесчинством тоже нельзя было. Наконец Зевс, насилу кое-что придумав, говорит:
— Кажется, я нашел способ и сохранить людей, и положить конец их буйству, уменьшив их силу. Я разрежу каждого из них пополам, и тогда они, во-первых, станут слабее, а во-вторых, полезней для нас, потому что число их увеличится. И ходить они будут прямо, на двух ногах. А если они и после этого не угомонятся и начнут буйствовать, я, сказал он, рассеку их пополам снова, и они запрыгают у меня на одной ножке.
Сказав это, он стал разрезать людей пополам, как разрезают перед засолкой ягоды рябины или как режут яйцо волоском…
…Итак, каждый из нас — это половина человека, рассеченного на две камбалоподобные части, и поэтому
каждый ищет всегда соответствующую ему половину. Мужчины, представляющие собой одну из частей того двуполого прежде существа, которое называлось андрогином, охочи до женщин, и блудодеи в большинстве своем принадлежат именно к этой породе, а женщины такого происхождения падки до мужчин и распутны. Женщины же, представляющие собой половинку прежней женщины, к мужчинам не очень расположены, их больше привлекают женщины, и лесбиянки принадлежат именно к этой породе. Зато мужчин, представляющих собой половинку прежнего мужчины, влечет ко всему мужскому: уже в детстве, будучи дольками существа мужского пола, они любят мужчин, им нравится лежать и обниматься с мужчинами.
Когда кому-либо… случается встретить как раз свою половину, обоих охватывает такое удивительное чувство привязанности, близости и любви, что они поистине не хотят разлучаться даже на короткое время. И люди, которые проводят вместе всю жизнь, не могут даже сказать, чего они, собственно, хотят друг от друга. Ведь нельзя же утверждать, что только ради удовлетворения похоти столь ревностно стремятся они быть вместе. Ясно, что душа каждого хочет чего-то другого; чего именно, она не может сказать и лишь догадывается о своих желаниях, лишь туманно намекает на них. И если бы перед ними, когда они лежат вместе, предстал Гефест со своими орудиями и спросил их: «Чего же, люди, вы хотите один от другого?» — а потом, видя, что им трудно ответить, спросил их снова: «Может быть, вы хотите как можно дольше быть вместе и не разлучаться друг с другом ни днем ни ночью? Если ваше желание именно таково, я готов сплавить вас и срастить воедино, и тогда из двух человек станет один, и, покуда вы живы, вы будете жить одной общей жизнью, а когда вы умрете, в Аиде будет один мертвец вместо двух, ибо умрете вы общей смертью. Подумайте только, этого ли вы жаждете, будете ли вы довольны, если достигнете этого?» Случись так, мы уверены, что каждый не только не отказался бы от подобного предложения и не выразил никакого другого желания, но счел бы, что услыхал именно то, о чем давно мечтал, одержимый стремлением слиться и сплавиться с возлюбленным в единое существо. Причина этому та, что такова была изначальная наша природа и мы составляли нечто целостное.
Таким образом, любовью называется жажда целостности и стремление к ней. Прежде, повторяю, мы были чем-то единым, а теперь из-за нашей несправедливости мы поселены богом порознь…
Речь Сократа:
Цель Эрота — овладение благом.
…Я попытаюсь передать вам речь об Эроте, которую услыхал некогда от одной мантинеянки, Диотимы, женщины, очень сведущей и в этом, и во многом другом.
…По сути, всякое желание блага и счастья — это для всякого великая и коварная любовь. Однако о тех, кто предан таким ее видам, как корыстолюбие, любовь к телесным упражнениям, любовь к мудрости, не говорят, что они любят или что они влюблены, — только к тем, что занят и увлечен одним лишь определенным видом любви, относят общие названия «любовь», «любить» и «влюбленные». Некоторые утверждают, что любить — значит искать свою половину. А я утверждаю, что ни половина, ни целое не вызовет любви, если не представляет собой, друг мой, какого-то блага. Люди хотят, чтобы им отрезали руки и ноги, если эти части собственного их тела кажутся им негодными. Ведь ценят люди вовсе не свое, если, конечно, не называть все хорошее своим и родственным себе, а все дурное — чужим; нет, любят они только хорошее.
…Но если любовь, как мы согласились, есть стремление к вечному обладанию благом, то наряду с благом нельзя не желать и бессмертия. А значит, любовь — это стремление и к бессмертию.
Всему этому она учила меня всякий раз, когда беседовала со мной о любви. А однажды она спросила меня:
— В чем, по-твоему, Сократ, причина этой любви и этого вожделения? Не замечал ли ты, в сколь необыкновенном состоянии бывают все животные, и наземные и пернатые, когда они охвачены страстью деторождения? Они пребывают в любовной горячке сначала во время спаривания, а потом — когда кормят детенышей, ради которых они готовы и бороться с самыми сильными, как бы ни были слабы сами, и умереть, и голодать, только чтобы их выкормить, и вообще сносить все что угодно. О людях еще можно подумать, — продолжала она, — что они делают это по велению разума, но в чем причина таких любовных порывов у животных, ты можешь сказать?
И я снова сказал, что не знаю.
— И ты рассчитываешь стать знатоком любви, — спросила она, — не поняв этого?
— Но ведь я же, как я только что сказал, потому и хожу к тебе, Диотима, что мне нужен учитель. Назови же мне причину и этого, и всего другого, относящегося к любви!
— Так вот, — сказала она, — если ты убедился, что любовь по природе своей — это стремление к тому, о чем мы не раз уже говорили, то и тут тебе нечему удивляться. Ведь у животных, так же как и у людей, смертная природа стремится стать по возможности бессмертной и вечной. А достичь этого она может только одним путем — порождением, оставляя всякий раз новое вместо старого; ведь даже в то время, покуда о любом живом существе говорят, что оно живет и остается самим собой — человек, например, от младенчества до старости считается одним и тем же лицом, — оно никогда не бывает одним и тем же, хоть и числится прежним, а всегда обновляется, что-то непременно теряя, будь то волосы, плоть, кости, кровь или вообще все телесное, да и не только телесное, но и то, что принадлежит душе: ни у кого не остаются без перемен ни его привычки и нрав, ни мнения, ни желания, ни радости, ни горести, ни страхи, всегда что-то появляется, а что-то утрачивается. Еще удивительнее, однако, обстоит дело с нашими знаниями: мало того, что какие-то знания у нас появляются, а какие-то мы утрачиваем и, следовательно, никогда не бываем прежними и в отношении знаний, — такова же участь каждого вида знаний в отдельности. То, что называется упражнением, обусловлено не чем иным, как убылью знания, ибо забвение — это убыль какого-то знания, а упражнение, заставляя нас вновь вспомнить забытое, сохраняет нам знание настолько, что оно кажется прежним. Так вот, таким же образом сохраняется и все смертное; в отличие от божественного, оно не остается всегда одним и тем же, но, устаревая и уходя, оставляет новое свое подобие. Вот каким способом, Сократ, — заключила она, — приобщается к бессмертию смертное — и тело, и все остальное. Другого способа нет. Не удивляйся же, что каждое живое существо по природе своей заботится о своем потомстве. Бессмертия ради сопутствует всему на свете рачительная эта любовь.
Выслушав ее речь, я пришел в изумление и сказал:
— Да неужели, премудрая Диотима, это действительно так?
И она отвечала, как отвечают истинные мудрецы:
— Можешь быть уверен в этом, Сократ. Возьми людское честолюбие — ты удивишься его бессмысленности, если не вспомнишь то, что я сказала, и упустишь из виду, как одержимы люди желанием сделать громким свое имя, «чтобы на вечное время стяжать бессмертную славу», ради которой они готовы подвергать себя еще большим опасностям, чем ради своих детей, тратить деньги, сносить любые тяготы, умереть, наконец. Ты думаешь, — продолжала она, — Алкестиде захотелось
бы умереть за Адмета, Ахиллу — вслед за Патроклом, а вашему Кодру — ради будущего царства своих детей, если бы они все не надеялись оставить ту бессмертную память о своей добродетели, которую мы и сейчас сохраняем? Я думаю, — сказала она, — что все делают всё ради такой бессмертной славы об их добродетели, и, чем люди достойнее, тем больше они и делают. Бессмертие — вот чего они жаждут.
Те, у кого разрешиться от бремени стремится тело, — продолжала она, — обращаются больше к женщинам и служат Эроту именно так, надеясь деторождением приобрести бессмертие и счастье и оставить о себе память на вечные времена. Беременные же духовно — ведь есть и такие, — пояснила она, — которые беременны духовно, и притом в большей даже мере, чем телесно, — беременны тем, что как раз душе и подобает вынашивать. А что ей подобает вынашивать? Разум и прочие добродетели. Родителями их бывают все творцы и те из мастеров, которых можно назвать изобретателями. Самое же важное и прекрасное — это разуметь, как управлять государством и домом, и называется это уменье рассудительностью и справедливостью. Так вот, кто смолоду вынашивает духовные качества, храня чистоту и с наступлением возмужалости, но испытывает страстное желание родить, тот, я думаю, тоже ищет везде прекрасное, в котором он мог бы разрешиться от бремени, ибо в безобразном он ни за что не родит. Беременный, он радуется прекрасному телу больше, чем безобразному, но особенно рад он, если такое тело встретится ему в сочетании с прекрасной, благородной и даровитой душой: для такого человека он сразу находит слова о добродетели, о том, каким должен быть и чему должен посвятить себя достойный муж, и принимается за его воспитание. Проводя время с таким человеком, он соприкасается с прекрасным и родит на свет то, чем давно беремен. Всегда помня о своем друге, где бы тот ни был — далеко или близко, он сообща с ним растит свое детище, благодаря чему они гораздо ближе друг другу, чем мать и отец, и дружба между ними прочнее, потому что связывающие их дети прекраснее и бессмертнее. Да и каждый, пожалуй, предпочтет иметь таких детей, чем обычных, если подумает о Гомере, Гесиоде и других прекрасных поэтах, чье потомство достойно зависти, ибо оно приносит им бессмертную славу и сохраняет память о них, потому что и само незабываемо и бессмертно. Или возьми, если угодно, — продолжала она, — детей, оставленных Ликургом в Лакедемоне, — детей, спасших Лакедемон и, можно сказать, всю Грецию. В почете у вас и Солон, родитель ваших законов, а в разных других местах, будь то у греков или у варваров, почетом пользуется много других людей, совершивших множество прекрасных дел и породивших разнообразные добродетели. Не одно святилище воздвигнуто за таких детей этим людям, а за обычных детей никому еще не воздвигали святилищ.
Во все эти таинства любви можно, пожалуй, посвятить и тебя, Сократ. Что же касается тех высших и сокровеннейших, ради которых первые, если разобраться, и существуют на свете, то я не знаю, способен ли ты проникнуть в них. Сказать о них я, однако, скажу, — продолжала она, — за мной дело не станет. Так попытайся же следовать за мной, насколько сможешь.
Кто хочет избрать верный путь ко всему этому, должен начать с устремления к прекрасным телам в молодости. Если ему укажут верную дорогу, он полюбит сначала одно какое-то тело и родит в нем прекрасные мысли, а потом поймет, что красота одного тела родственна красоте любого другого и что если стремиться к идее прекрасного, то нелепо думать, будто красота у всех тел не одна и та же. Поняв это, он станет любить все прекрасные тела, а к тому одному охладеет, либо сочтет такую чрезмерную любовь ничтожной и мелкой. После этого он начнет ценить красоту души выше, чем красоту тела, и, если ему попадется человек хорошей души, но не такой уж цветущий, он будет вполне доволен, полюбит его и станет заботиться о нем, стараясь родить такие суждения, которые делают юношей лучше, благодаря чему невольно постигнет красоту нравов и обычаев и, увидев, что все это прекрасное родственно между собою, будет считать красоту тела чем-то ничтожным. От нравов он должен перейти к наукам, чтобы увидеть красоту наук и, стремясь к красоте уже во всем ее многообразии, не быть больше ничтожным и жалким рабом чьей-либо привлекательности, плененным красотой одного какого-то мальчишки, человека или характера, а повернуть к открытому морю красоты и, созерцая его в неуклонном стремлении к мудрости, обильно рождать великолепные речи и мысли, пока наконец, набравшись тут сил и усовершенствовавшись, он не узрит того единственного знания, которое касается прекрасного, и вот какого прекрасного… Теперь, — сказала Диотима, — постарайся слушать меня как можно внимательнее.
Кто, наставляемый на пути любви, будет в правильном порядке созерцать прекрасное, тот, достигнув конца этого пути, вдруг увидит нечто удивительно прекрасное по природе, то самое, Сократ, ради чего и были предприняты все предшествующие труды, — нечто, во-первых, вечное, то есть не знающее ни рождения, ни гибели, ни роста, ни оскудения, а во-вторых, не в чем-то прекрасное, а в чем-то безобразное, не когда-то, где-то, для кого-то и сравнительно с чем-то прекрасное, а в другое время, в другом месте, для другого и сравнительно с другим безобразное. Прекрасное это предстанет ему не в виде какого-то лица, рук или иной части тела, не в виде какой-то речи или знания, не в чем-то другом, будь то животное, Земля, небо или еще что-нибудь, а само по себе, всегда в самом себе единообразное; все же другие разновидности прекрасного причастны к нему таким образом, что они возникают и гибнут, а его не становится ни больше ни меньше, и никаких воздействий оно не испытывает. И тот, кто благодаря правильной любви поднялся над отдельными разновидностями прекрасного и начал постигать само прекрасное, тот, пожалуй, почти у цели.
Вот каким путем нужно идти в любви — самому или под чьим-либо руководством: начав с отдельных проявлений прекрасного, над все время, словно бы по ступенькам, подниматься ради самого прекрасного вверх — от одного прекрасного тела к двум, от двух — ко всем, а затем от прекрасных тел к прекрасным нравам, а от прекрасных нравов к прекрасным учениям, пока не поднимешься от этих учений к тому, которое и есть учение о самом прекрасном, и не познаешь наконец, что же это — прекрасное.
Соч.: В 3 т. М. 1970. Т. 2. С. 116–142
Ватсьяяна
КАМА-СУТРА
О различных родах любви
Знатоки, сведующие в этой науке, различают четыре рода любви.
1. Любовь, порожденная постоянной привычкой.
2. Любовь, возникшая вследствие воображения.
3. Любовь, возникшая из веры в себя и веры в других.
4. Любовь, возникшая в результате восприятия внешних объектов.
1. Этот род любви — результат постоянного вовлечения чувств в такие действия, как охота, верховая езда и т. д.
2. Этот род любви — результат не прямых действии, продиктованных чувствами, а их предвосхищения.
3. Любовь этой категории узнается взаимно мужчиной и женщиной, и она так убедительна, что ее узнают и окружающие.
4. Восприятие внешних объектов и наслаждение от этого являются также результатом любовного удовольствия, которое мы легко узнаем. Этот род любви, по существу, порождает и включает в себя три выше-отмеченные. Руководствуясь текстом, человек способен различить эти типы любви и решить для себя, какой из них он в подходящее время примет, после определения склонности к нему другого лица.
Перевод А. Г. Вашестова
Kama Sutra of Vatsyayana. Bombay, 1961. P. 99—100
ЛИ ЦЗИ
(IV–I в. до н. э.)
Человек рождается чистым, в этом дарованная ему небом натура. Сталкиваясь с окружающим миром, его натура приходит в движение, и в ней рождаются желания. Когда предметы и явления познаются, формируются и чувства любви и ненависти к ним. Если любовь и ненависть не умеряются изнутри, а познания окружающего завлекают его в мир вещей и он не состоянии справиться с собой, тогда дарованные ему небом качества гибнут. Ведь окружающий мир воздействует на человека бесконечно, а любовь и ненависть человека не имеют предела, и в таком случае окружающий мир подступает к человеку, и он изменяется под его влиянием. Когда же человек изменяется под воздействием окружающего мира, в нем погибают дарованные ему небом качества, и он истощает себя в желаниях. Вот тогда-то рождаются чувства непокорности и бунта, притворства и обмана, творятся всякие непристойные дела и устраиваются беспорядки.
Древнекитайская философия.
Собр. текстов: В 2 т. М., 1973.
Г. 2. С. 118
Апостол Павел
ПЕРВОЕ ПОСЛАНИЕ К КОРИНФЯНАМ
1. Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий.
2. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так-что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто.
3. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, — нет мне в том никакой пользы.
4. Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится.
5. Не безчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла.
6. Не радуется неправде, а сорадуется истине.
7. Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит.
8. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится…
13. А теперь пребывают сия три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше.
1 Кор. 13, 1–8, 13
Ибн Сина (Авиценна)
ТРАКТАТ О ЛЮБВИ
…Все существующие вещи, управляемые [высшим принципом], обладают естественным вожделением и врожденной любовью. Отсюда с необходимостью следует, что у этих вещей любовь есть причина их существования.
…Наличие этой любви у всех управляемых [высшим принципом] существующих вещей должно быть необходимым и неотъемлемым. В противном случае была бы нужна другая любовь для того, чтобы сохранить эту общую любовь, уберечь ее от небытия и вернуть ее в прежнее состояние, когда она пришла в упадок, беспокоясь из-за ее удаления. [В этом случае] одна из этих двух любовей была бы бесполезной и излишней, а существование чего-либо бесполезного в природе, то есть в божественно установленном порядке, ложно. Но нет любви вне этой общей абсолютной любви. Следовательно, бытие каждого предмета, управляемого [высшим принципом], определяется врожденной любовью.
Таким образом, у всех существующих вещей либо любовь является причиной их бытия, либо любовь и бытие в них тождественны. Очевидно, следовательно, что ни одна индивидуальная субстанция не лишена любви…
…Каждая из простых неживых индивидуальных субстанций сопровождается врожденной любовью, от которой она никогда не свободна, и любовь эта — причина их бытия.
Вкратце укажем, как растительные души делятся на три разновидности: 1) питающая сила, 2) сила роста и
3) сила размножения; точно так же любовь, присущая растительной силе, делится на три разновидности: 1) первая из них присуща питающим силам и является источником влечения к пище в соответствии с потребностями в ней материи и задержания ее в питающемся [теле] после претворения ее в его природу; 2) вторая разновидность любви присуща силе роста и является источником влечения к пропорциональному увеличению объема питающегося [тела]; 3) третья разновидность любви присуща силе размножения и является источником стремления произвести начало сущности, подобной тому, от которой он сам произведен.
Ясно, что, когда существуют эти силы, необходимо существуют и эти разновидности любви. Следовательно, они также от природы наделены любовью.
Нет сомнения, что каждая из животных сил и душ характеризуется тем действием, которое побуждается врожденной любовью. Если бы это было не так — если бы они не обладали естественной брезгливостью, источником которой является врожденное отвращение, и естественным влечением, имеющим своим источником врожденную любовь, — то их существование в животном теле должно было бы рассматриваться как праздное. И это проявляется во всех частях, на которые делятся эти силы.
Как разумная, так и животная душа — последняя по причине близости к первой — всегда любят то, что стройно, гармонично и соразмерно, как, например, гармоничные звуки, хорошо сочетающиеся друг с другом вкусовые качества различных блюд и т. п. Но если в животной душе это вызвано природой, то у разумной души это проистекает из того, что она предрасположена [к этому] созерцанием идей, возвышающихся над природой, и знает: все, что близко к Первому Объекту любви, то более стройно и соразмерно, а то, что следует непосредственно за Ним, достигает большей степени единства и связанных с ним качеств, таких, как гармония и согласованность; тогда как, напротив, что удалено от Него, то ближе к множественности и связанным с нею качествам, таким, как дисгармония и несогласованность, как это разъяснили метафизики. Всегда, когда разумная душа достигает обладания чем-то стройным, она созерцает это нетерпеливым взором.
Поскольку эти предпосылки установлены, мы говорим: одно из свойств разумного [существа] — то, что оно любит красивую внешность у людей, и это иногда рассматривается как изящество и молодость. Такое свойство либо присуще [одной только] животной силе, либо [является результатом] соучастия [разумной и животной сил]. Если бы оно было присуще [только] животной силе, то разумные люди не считали бы это изяществом и молодостью. Ибо истинно, что, когда человек испытывает устремления, [свойственные] животной [душе], по-животному, он впадает в порок и вредит разумной душе. Это не присуще разумной душе, ибо принадлежностями ее работы являются вечные умопостигаемые предметы, а не преходящие чувственно воспринимаемые единичные вещи. Этот [вид любви], следовательно, вытекает из соучастия [упомянутых двух сил].
Это можно объяснить и другим способом: если человек любит прекрасный образ ради животного удовольствия, то заслуживает порицания, даже осуждения и обвинения в грехе; таковы, например, те, кто предаются содомскому греху и вообще порочные люди. Но если человек любит миловидный образ умозрительно, то, как мы уже объяснили, это следует считать средством возвышения и приближения к благу, поскольку он испытывает более близкое воздействие Первоисточника [всякого] Влияния и Чистого Объекта любви и более подобен возвышенным, благородным вещам. А это делает его достойным того, чтобы быть изящным и мило молодым. По этой причине не бывает так, чтобы сердца проницательных людей из числа тех, что обладают острым умом и философским мышлением и не следуют за теми, кто выдвигает жадные и скупые требования, не были заняты тем или иным прекрасным человеческим образом. Ибо человек, имея нечто сверх того совершенства, которое свойственно человечеству… более всего достоин получения того, что скрыто в плоде сердца и составляет чистоту любви. Поэтому и говорит пророк: «Ищи удовлетворения твоих потребностей у обладающих прекрасным лицом», желая этим сказать, что красивый образ бывает только при хорошем природном составе и что совершенная гармония и состав придают [человеку] приятные черты и милые качества. Иногда, однако, случается, что человек с безобразным обликом прекрасен по своим внутренним качествам. Для этого возможны два объяснения: либо безобразие облика вызвано не внутренним недостатком в гармонии первоначального [природного] состава, а какой-то внешней, привходящей порчей, либо же красота черт вызвана не природой, а привычкой. Равным образом бывает так, что человек с красивым обликом безобразен чертами [своего характера]. Этому также можно дать два объяснения: либо уродство в чертах [характера] возникает привходящим образом вместе с чем-то, привходящим в природу после закрепления состава, либо оно возникает из-за сильной привычки.
Любовь к прекрасному облику сопровождается тремя желаниями: 1) обнять, 2) целовать и 3) сочетаться.
Что касается третьего желания, то при его [появлении] выясняется, что оно присуще только животной душе, что доля ее в этом велика и что она выступает здесь не как средство, а как участница, более того, как [участница], пользующаяся [средством]. Дело это отвратительно, но и разумная любовь может не быть чистой, если животная сила ей всецело не подчиняется. Поэтому в желании сочетаться лучше подозревать любящего, который соблазняет предмет своей любви ради одного этого, если только его потребность не носит разумного характера, то есть, если он не помышляет о воспроизведении себе подобного. А это
[1] невозможно для мужчины; для женщины же, которой это запрещено шариатом, это мерзко. Поэтому такой вид любви допустим и может быть одобрен только в отношении мужчины, который сочетается со своей женой или невольницей.
Что касается объятий и поцелуев, то сами по себе они не заслуживают осуждения, если их цель состоит в сближении и соединении, поскольку душа желает достичь объекта своей любви присущими ей чувствами осязания и зрения. Поэтому она получает наслаждение от объятия, стремится к тому, чтобы дыхание начала психической деятельности, каковым является сердце, слилось со сходным дыханием в объекте любви, и поэтому желает целовать его. Однако объятия и поцелуи акци-дентально вызывают такие порочные страсти, которых следует остерегаться, если только нет уверенности в том, что те, кто ими охвачены, [способны] подавить их и быть вне подозрения. Поэтому нельзя упрекать, когда целуют детей, хотя в принципе это может быть подвергнуто такому же подозрению, поскольку цель поцелуев — сближение и соединение, но [в данном] случае они не [сопровождаются] порочными и греховными [помыслами].
Кто исполнен такой любви, тот молод и изящен, а [сама] эта любовь — изящество и молодость.
Серебряков С. Б. Трактат Ибн Сины (Авиценны) о любви.
Тбилиси, 1976. С. 48–60
Баха-Улла
СОКРОВЕННЫЕ СЛОВА
О сын человеческий!
Истинно любящий жаждет испытания, как мятежник милости и грешник милосердия.
О друг!
В саду сердца насаждай лишь розы любви и не покидай сени соловья любви и стремления. Цени дружбу праведных, но держись сердцем и душой вдали от нечестивых.
О сын любви!
Один лишь шаг отделяет тебя от степени Высочайшей близости и верховного древа любви. Сделай этот шаг, а вторым войди в Царство Вечности и вступи в шатер бессмертия. Итак, прислушайся к тому, что проявилось от Пера Славы.
О сын страсти!
Мудрые и проницательные трудились многие годы и все же не достигли Присутствия Всевышняго. Всю жизнь провели они в поисках его и все же не узрели Красоты Лица Его. Ты же без труда достиг сего и без искания пришел к цели. Несмотря на это, ты так плотно обвился покровом твоего «я», что глаз твой не узрел красоты Возлюбленнаго и рука твоя не коснулась рубца одежды Его. Дивитесь сему, о проницательные!
О обитатели рая Моего!
Нежною рукою посадил Я росток любви и дружества вашего в райском саду и оросил его весенним дождем милосердия Моего. Близок час ему принести плод. Прилагайте же старания сохранить его, да не пожрет его пламя страстей и вожделений.
Горе, горе вам, любящим мирские вожделения!
Быстро, как молния, промчались вы мимо Духовнаго Возлюбленнаго, остановились на сатанинских измышлениях и привязались к ним. Вы преклоняетесь перед воображаемым и называете его истиной; вы смотрите на шип и называете его розой. Ни одно чистое дыхание не изошло от вас, и дуновение самоотверженности не повеяло из глубины сердец ваших. Вы бросили на ветер заботливый совет Возлюбленнаго, стерли его с таблицы сердца вашего и, подобно диким зверям, живете и наслаждаетесь на пастбище страстей.
Сокровенные слова. Хофхайм. б. г.
С. 20, 28, 29, 35, 40, 44
Абдул-Баха
РОЗЫ ЛЮБВИ
Думайте постоянно о том, какую услугу вы можете оказать каждому члену человеческого общества. Не придавайте особого значения чьей-либо нерасположенности к вам, пренебрежению, неприязни, несправедливости. Будьте искренне доброжелательны, и не только внешне.
Я обращаюсь к вам… Если вас посетят враждебные чувства, пусть им противостоит более сильная мысль о мире. Чувство ненависти должно быть уничтожено противоположным, более сильным чувством любви. Враждебные помыслы разрушают согласие, общее благо, покой и радость. Помыслы любви создают братство, мир, дружбу и счастье.
Зажигайте при каждой встрече, когда только можете, свечу любви, радуйте и воодушевляйте каждое сердце. Заботьтесь о каждом человеке, как о вашем близком. Одаривайте чужих людей такой же любовью и добротой, как и ваших верных друзей.
Все религии учат тому, что мы должны любить друг друга и, прежде чем осмелиться осуждать чужие недостатки, должны сами исправить наши собственные ошибки и что мы не вправе ставить себя выше своего ближнего.
Любовь выражает свою сущность не только словами, но и поступками. Одни слова не обладают действием. Чтобы доказать их силу, любовь должна иметь предмет, средство и повод.
Лучший способ отблагодарить Бога — любить друг друга.
Розы любви. Тексты для размышлений.
Избранные цитаты из бахаистских писаний.
Хофхайм. 1989. С. 6, 15, 37, 40, 42, 46
Ф. Бэкон
ОПЫТЫ ИЛИ НАСТАВЛЕНИЯ НРАВСТВЕННЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ
О любви
Сцена более благосклонна к любви, чем человеческая жизнь. Ибо на сцене любовь, как правило, является предметом комедий и лишь иногда — трагедий; но в жизни она приносит много несчастий, принимая иногда вид сирены, иногда — фурии. Можно заметить, что среди всех великих и достойных людей (древних или современных, о которых сохранилась память) нет ни одного, который был бы увлечен любовью до безумия; это говорит о том, что великие умы и великие дела действительно не допускают развития этой страсти, свойственной слабым. Тем не менее необходимо сделать исключение в отношении Марка Антония, соправителя Рима, и Аппия Клавдия, децемвира и законодателя, из которых первый был действительно человеком сластолюбивым и неумеренным, а второй — строгим и мудрым. А поэтому нам представляется, что любовь (хотя и редко) может найти путь не только в сердце, для нее открытое, но и в сердце, надежно от нее защищенное, если не быть бдительным. Плохо говорит Эпикур: «Satis magnum alter alteri theatrum sumus
[2] — как будто человек, созданный для созерцания небес и всех благородных предметов, не должен делать ничего, как стоять на коленях перед маленьким идолом и быть рабом, не скажу, низменных желаний (подобно животным), но зрения, которое было дано ему для более возвышенных целей.
Интересно отметить эксцессы, свойственные этой страсти, и то, как она идет наперекор природе и истинной ценности вещей; достаточно вспомнить постоянное употребление гипербол в речи, которые приличествуют, только когда говорят о любви, и больше нигде. И дело не только в гиперболе; ибо хотя и хорошо было сказано, что архильстецом, в присутствии которого все мелкие льстецы кажутся разумными людьми, является наше самолюбие, однако, безусловно, влюбленный превосходит и его. Ведь нет такого гордого человека, который так до абсурда высоко думал бы о себе, как думают влюбленные о тех, кого они любят; и поэтому правильно сказано, что «невозможно любить и быть мудрым». И нельзя сказать, что эту слабость видят только другие люди, а тот, кого любят, ее не видит; нет, ее видит прежде всего любимый человек, за исключением тех случаев, когда любовь взаимна. Ибо истинное правило в этом отношении состоит в том, что любовь всегда вознаграждается либо взаимностью, либо скрытым и тайным презрением. Тем более мужчины должны остерегаться этой страсти, из-за которой теряются не только другие блага, но и она сама. Что касается до других потерь, то высказывание поэта действительно хорошо их определяет: тот, кто предпочитает Елену, теряет дары Юноны и Паллады. Ведь тот, кто слишком высоко ценит любовную привязанность, теряет и богатство, и мудрость. Эта страсть достигает своей высшей точки в такие времена, когда человек более всего слаб, во времена великого процветания и великого бедствия, хотя в последнем случае она наблюдалась меньше; оба эти состояния возбуждают любовь, делают ее более бурной и тем самым показывают, что она есть дитя безрассудства.
Лучше поступает тот, кто, раз уж невозможно не допустить любви, удерживает ее в подобающем ей месте и полностью отделяет от своих серьезных дел и действий в жизни; ибо если она однажды вмешается в дела, то взбаламучивает судьбы людей так сильно, что люди никак не могут оставаться верными своим собственным целям. Не знаю, почему военные так предаются любви; я думаю, это объясняется тем же, почему они предаются вину, ибо опасности обычно требуют того, чтобы их оплачивали удовольствиями. В природе человека есть тайная склонность и стремление любить других; если они не расходуются на кого-либо одного или немногих, то, естественно, распространяются на многих людей и побуждают их стать гуманными и милосердными, что иногда и наблюдается у монахов. Супружеская любовь создает человеческий род, дружеская любовь совершенствует его, а распутная любовь его развращает и унижает.
Соч.: В 2 т. М., 1972. Т. 2. С. 371–372
Ф. де Ларошфуко
МАКСИМЫ И МОРАЛЬНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
Трудно дать определение любви; о ней можно лишь сказать, что для души — это жажда властвовать, для ума — внутреннее сродство, а для тела — скрытое и утонченное желание обладать, после многих околичностей, тем, что любишь.
Нам дарует радость не то, что нас окружает, а наше отношение к окружающему, и мы бываем счастливы, обладая тем, что любим, а не тем, что другие считают достойным любви.
Долговечность наших страстей не более зависит от нас, чем долговечность жизни.
Страсть часто превращает умного человека в глупца, но не менее часто наделяет дураков умом.
Великие исторические деяния, ослепляющие нас своим блеском и толкуемые политиками как следствие великих замыслов, чаще всего являются плодом игры прихотей и страстей. Так, война между Августом и Антонием, которую объясняют их честолюбивым желанием властвовать над миром, была, возможно, вызвана просто-напросто ревностью.
Страсти — это единственные ораторы, доводы которых всегда убедительны; их искусство рождено как бы самой природой и зиждется на непреложных законах. Поэтому человек бесхитростный, но увлеченный страстью, может убедить скорее, чем красноречивый, но равнодушный.
Страстям присущи такая несправедливость и такое своекорыстие, что доверять им опасно и следует их остерегаться даже тогда, когда они кажутся вполне разумными.
В человеческом сердце происходит непрерывная смена страстей, и угасание одной из них почти всегда означает торжество другой.
Наши страсти часто являются порождением других страстей, прямо им противоположных: скупость порой ведет к расточительности, а расточительность — к скупости; люди нередко стойки по слабости характера и отважны из трусости.
Как бы мы ни старались скрыть наши страсти под личиной благочестия и добродетели, они всегда проглядывают сквозь этот покров.
Ошибается тот, кто думает, будто лишь таким бурным страстям, как любовь и честолюбие, удается подчинить себе другие страсти. Самой сильной нередко оказывается бездеятельная леность: завладевая людскими помыслами и поступками, она незаметно подтачивает все их стремления и добродетели.
По-видимому, природа скрывает в глубинах нашей души способности и дарования, о которых мы и сами не подозреваем; только страсти пробуждают их к жизни и порою сообщают нам такую проницательность и твердость, каких при обычных условиях мы никогда не могли бы достичь.
Все бурные страсти не к лицу женщинам, но менее других им не к лицу любовь.
Мы никогда не стремимся страстно к тому, к чему стремимся только разумом.
Мы и не представляем себе, на что могут нас толкнуть наши страсти.
У нас нашлось бы очень мало страстных желаний, если бы мы точно знали, чего мы хотим.
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М„1987. С. 115, 124, 116, 150, 174, 171, 175
Б. Спиноза
ЭТИКА
Теоремы
12. Душа, насколько возможно, стремится воображать то, что увеличивает способность тела к действию или благоприятствует ей.
13. Когда душа воображает что-либо такое, что уменьшает способность тела к действию или ограничивает ее, она стремится, насколько возможно, вспоминать о вещах, исключающих существование этого.
Схолия[3]. Из этого мы ясно можем понять, что такое любовь и что такое ненависть. А именно любовь есть не что иное, как удовольствие (радость), сопровождаемое идеей внешней причины, а ненависть — не что иное, как неудовольствие (печаль), сопровождаемое идеей внешней причины. Далее, мы видим, что тот, кто любит, необходимо стремится иметь любимый предмет налицо и сохранять его; наоборот — тот, кто ненавидит, стремится удалить и уничтожить предмет своей ненависти…
14. Если душа подверглась когда-нибудь сразу двум аффектам, то впоследствии, подвергаясь какому-либо одному из них, она будет подвергаться также и другому.
15. Всякая вещь может быть косвенной причиной удовольствия, неудовольствия или желания.
Королларий[4]. Вследствие одного того, что мы видели какую-либо вещь в аффекте удовольствия или неудовольствия, производящей причины которого она вовсе и не
составляет, мы можем ее любить или ненавидеть.
Схолия. Отсюда мы видим, каким образом происходит то, что мы любим или ненавидим что-либо без всякой известной нам причины, единственно, как говорится, из симпатии или антипатии…
16. Вследствие одного того, что мы воображаем, что какая-либо вещь имеет что-либо сходное с таким объектом, который обыкновенно причиняет нашей душе удовольствие или неудовольствие, мы будем любить или ненавидеть эту вещь, хотя бы то, в чем она сходна с тем объектом, и не было производящей причиной этих аффектов.
17. Если мы воображаем, что вещь, которая обыкновенно причиняет нам неудовольствие, имеет что-либо сходное с другой вещью, обыкновенно причиняющей нам столь же большое удовольствие, то мы будем в одно и то же время и ненавидеть и любить ее.
18. Образ вещи прошедшей или будущей причиняет человеку такой же аффект удовольствия или неудовольствия, как и образ вещи настоящей.
19. Кто воображает, что то, что он любит, уничтожается, будет чувствовать неудовольствие, если же оно сохраняется — будет чувствовать удовольствие.
20. Кто воображает, что то, что он ненавидит, уничтожается, будет чувствовать удовольствие.
21. Кто воображает, что предмет его любви получил удовольствие или неудовольствие, тот и сам также будет чувствовать удовольствие или неудовольствие, и каждый из этих аффектов будет в любящем тем больше или меньше, чем больше или меньше он в любимом предмете.
22. Если мы воображаем, что кто-либо причиняет любимому нами предмету удовольствие, мы будем чувствовать к нему любовь. Наоборот, если воображаем, что он причиняет ему неудовольствие, будем чувствовать к нему ненависть.
Схолия. Теорема 21 объясняет нам, что такое сострадание, которое мы можем определить как неудовольствие, возникшее вследствие вреда, полученного другим. Какое должно дать название удовольствию, возникшему вследствие добра, полученного другим, я не знаю. Далее, любовь к тому, кто сделал добро другому, мы будем называть благорасположением, наоборот, ненависть к тому, кто сделал зло другому, — негодованием. Наконец, должно заметить, что мы чувствуем сострадание не только к такому предмету, который мы любим (как мы показали это в т. 21), но также и к такому, к которому мы до того времени не питали никакого аффекта, лишь бы мы считали его себе подобным… Следовательно, благорасположение мы можем чувствовать также и к тому, кто сделал добро подобному нам, и, наоборот, негодовать на того, кто нанес ему вред.
23. Кто воображает, что предмет его ненависти получил неудовольствие, будет чувствовать удовольствие; наоборот, если он воображает его получившим удовольствие, будет чувствовать неудовольствие; и каждый из этих аффектов будет тем больше или меньше, чем больше противоположный ему аффект в том, что он ненавидит.
Схолия. Такое удовольствие едва ли может быть прочно и свободно от некоторого душевного противодействия. Ибо… поскольку кто-либо воображает, что подобный ему предмет подвергается аффекту неудовольствия, постольку он и сам должен чувствовать неудовольствие; и обратно — если он воображает, что он получает удовольствие. Но здесь мы обращаем внимание на одну только ненависть.
24. Если мы воображаем, что кто-либо причиняет удовольствие предмету, который мы ненавидим, то мы будем и его ненавидеть. Наоборот, если мы воображаем, что он причиняет этому предмету неудовольствие, мы будем любить его.
Схолия. Эти и другие подобные аффекты ненависти относятся к зависти, которая поэтому есть не что иное, как сама ненависть, поскольку она рассматривается располагающей человека таким образом, что чужое несчастье причиняет ему удовольствие, и, наоборот, чужое счастье причиняет ему неудовольствие.
25. Мы стремимся утверждать о себе и любимом нами предмете все, что, по нашему воображению, причиняет удовольствие нам или ему, и, наоборот, отрицать все то, что, пб нашему воображению, причиняет нам или любимому нами предмету неудовольствие.
26. Мы стремимся утверждать о ненавидимом нами предмете все то, что, по нашему воображению, причиняет ему неудовольствие, и, наоборот, отрицать все то, что, по нашему воображению, причиняет ему удовольствие.
Схолия. Отсюда мы видим, что легко может случиться, что человек будет ставить себя и любимый предмет выше, чем следует, и, наоборот — то, что ненавидит, ниже, чем следует. Такое воображение, когда оно относится к самому человеку, имеющему о себе преувеличенное мнение, называется самомнением и составляет род бреда, так как человек с открытыми глазами бредит, будто бы он может все то, что ему представляется в одном только воображении и на что вследствие этого он смотрит как на реальное и кичится им все время, пока он не в состоянии вообразить чего-либо, исключающего существование этого и ограничивающего его способность к действию. Итак, самомнение есть удовольствие, возникшее вследствие того, что человек ставит себя выше, чем следует. Далее, удовольствие, происходящее вследствие того, что человек ставит другого выше, чем следует, называется превознесением, и, наконец, то, которое происходит вследствие того, что он ставит другого ниже, чем следует, — презрением.
27. Воображая, что подобный нам предмет, к которому мы не питали никакого аффекта, подвергается какому-либо аффекту, мы тем самым подвергаемся подобному же аффекту.
Схолия 1. Такое подражание аффектов, когда оно относится к неудовольствию, называется состраданием (о котором см. сх. т. 22), когда же относится к желанию, называется соревнованием, которое поэтому есть не что иное, как желание чего-либо, зарождающееся в нас вследствие того, что мы воображаем, что другие, подобные нам, желают этого.
Королларий 1. Если мы воображаем, что кто-либо, к кому мы не питали никакого аффекта, причиняет удовольствие предмету нам подобному, то мы будем чувствовать к нему любовь. Наоборот, если воображаем, что он причиняет ему неудовольствие, будем его ненавидеть.
Королларий 2. Предмет, который нам жалко, мы не можем ненавидеть по той причине, что его несчастье причиняет нам неудовольствие.
Королларий 3. Предмет, который нам жалко, мы будем стремиться, насколько возможно, освободить его от несчастья.
Схолия 2. Такое желание или влечение к благодеянию, возникающее вследствие того, что нам жалко предмет, которому мы хотим оказать благодеяние, называется благоволением, которое, следовательно, есть не что иное, как желание, возникшее из сострадания. Впрочем, о любви и ненависти к делающему добро или зло предмету, который мы воображаем себе подобным, см. сх. т. 22.
28. Мы стремимся способствовать совершению всего того, что, по нашему воображению, ведет к удовольствию, и удалять или уничтожать все то, что, по нашему воображению, ему препятствует или ведет к неудовольствию.
29. Мы будем также стремиться делать все то, на что люди
[5], по нашему воображению, смотрят с удовольствием, и, наоборот, будем избегать делать то, от чего, по нашему воображению, люди отвращаются.
Схолия. Такое стремление делать что-либо или не делать ради того только, чтобы понравиться другим людям, называется честолюбием, особенно в том случае, когда мы до того сильно стремимся понравиться толпе, что делаем что-либо или не делаем с ущербом для себя или для других; в иных случаях такое старание обыкновенно называется любезностью. Далее, удовольствие, с которым мы воображаем действие другого, которым он старался понравиться нам, я называю похвалою; неудовольствие же, с которым мы отвращаемся от его действия, я называю порицанием.
30. Если кто сделал что-нибудь такое, что, по его воображению, доставляет другим удовольствие, тот будет чувствовать удовольствие, сопровождаемое идеей о самом себе как причиной этого удовольствия, иными словами — будет смотреть на самого себя с удовольствием. Наоборот, если он сделал что-либо такое, что, по его воображению, причиняет неудовольствие, то он будет смотреть на самого себя с неудовольствием.
Схолия. Так как любовь (по сх. т. 13) есть удовольствие, сопровождаемое идеей внешней причины, а ненависть — неудовольствие, также сопровождаемое идеей внешней причины, то вышеозначенные удовольствие и неудовольствие будут видами любви и ненависти. Но так как любовь и ненависть относятся к внешним объектам, то эти аффекты мы обозначим другими названиями, именно: удовольствие, сопровождаемое идеей внешней причины, мы будем называть гордостью, а противоположное ему неудовольствие — стыдом; при этом должно подразумевать тот случай, когда удовольствие или неудовольствие возникает вследствие того, что человек уверен, что его хвалят или порицают. В иных случаях я буду называть удовольствие, сопровождаемое идеей внешней причины, самодовольством, а противоположное ему неудовольствие — раскаянием. Далее, так как… может случиться, что удовольствие, которое кто-либо, по его воображению, причиняет другим, будет лишь воображаемым, и так как (по т. 25) каждый старается воображать о себе все то, что, по его воображению, доставляет ему удовольствие, то легко может случиться, что гордец будет объят самомнением и станет воображать, что он всем приятен, между тем как он всем в тягость.
31. Если мы воображаем, что кто-либо любит, желает или ненавидит что-либо такое, что мы сами любим, желаем или ненавидим, то тем постояннее мы будем это любить и т. д. Если же воображаем, что он отвращается от того, что мы любим, или наоборот, то будем испытывать душевное колебание.
Королларий. Отсюда и из т. 28 этой части следует, что всякий стремится, насколько возможно, к тому, чтобы каждый любил то, что он сам любит, и ненавидел, что он ненавидит.
Схолия. Такое стремление к тому, чтобы каждый одобрял то, что мы любим или ненавидим, есть в действительности честолюбие (см. сх. т. 29). Отсюда мы видим, что каждый из нас от природы желает, чтобы другие жили по-нашему. А так как все одинаково желают того же, то все одинаково служат друг другу препятствием и, желая того, чтобы все их хвалили или любили, становятся друг для друга предметом ненависти.
32. Если мы воображаем, что кто-либо получает удовольствие от чего-либо, владеть чем может только он один, то мы будем стремиться сделать так, чтобы он не владел этим.
Схолия. Итак, мы видим, что природа людей по большей части такова, что к тем, кому худо, они чувствуют сострадание, а кому хорошо, тому завидуют, и (по пред, т.) тем с большею ненавистью, чем больше они любят что-либо, что воображают во владении другого. Далее, мы видим, что из того же самого свойства человеческой природы, по которому люди являются сострадательными, вытекает также и то, что они завистливы и честолюбивы. Если мы захотим, наконец, обратиться к опыту, то найдем, что и он учит тому же самому, особенно, если мы обратим внимание на первые годы нашей жизни. Мы найдем, что дети, тело которых постоянно находится как бы в равновесии, смеются или плачут потому только, что видят, что другие смеются или плачут; далее, как только они видят, что другие что-либо делают, тотчас же желают и сами подражать этому и, наконец, желают себе всего, в чем, по их воображению, находят удовольствие другие.
33. Если мы любим какой-то подобный нам предмет, то мы стремимся, насколько возможно, сделать так, чтобы и он нас любил.
34. Чем более аффект, который, по нашему воображению, питает к нам любимый нами предмет, тем более мы будем гордиться.
35. Если кто воображает, что любимый им предмет находится с кем-либо другим в такой же или еще более тесной связи дружбы, чем та, благодаря которой он владел им один, то им овладеет ненависть к любимому им предмету и зависть к этому другому.
Схолия. Такая ненависть к любимому предмету, соединенная с завистью, называется ревностью, которая, следовательно, есть не что иное, как колебание души, возникшее вместе и из любви и ненависти, сопровождаемое идеей другого, кому завидуют. Эта ненависть к любимому предмету будет тем больше, чем больше было то удовольствие, которое ревнивец обыкновенно получал от взаимной любви любимого им предмета, а также чем сильнее был тот аффект, который он питал к тому, кто, по его воображению, вступает в связь с любимым предметом. Если он его ненавидел, то он будет ненавидеть и любимый предмет (по т. 24), так как он будет воображать, что он доставляет удовольствие тому, кого он ненавидит; а также (по кор. т. 15) и потому, что он будет принужден соединять образ любимого им предмета с образом того, кого он ненавидит, что большей частью имеет место в любви к женщине.
36. Кто вспоминает о предмете, от которого он когда-либо получил удовольствие, тот желает владеть им при той же обстановке, как было тогда, когда он наслаждался им в первый раз.
Королларий. Если, таким образом, любящий найдет, что чего-либо из этой обстановки недостает, то он почувствует неудовольствие.
Схолия. Такое неудовольствие, относящееся к отсутствию того, что мы любим, называется тоской.
37. Желание, возникающее вследствие неудовольствия или удовольствия, ненависти или любви, тем сильнее, чем больше эти аффекты.
38. Если кто начал любимый им предмет ненавидеть, так что любовь совершенно уничтожается, то вследствие одинаковой причины он будет питать к нему большую ненависть, чем если бы никогда не любил его, и тем большую, чем больше была его прежняя любовь.
39. Если кто кого-либо ненавидит, тот будет стремиться причинить предмету своей ненависти зло, если только не боится, что из этого не возникнет для него самого еще большее зло, и, наоборот, если кто кого любит, тот будет стремиться по тому же закону сделать ему добро.
Схолия. Под добром я разумею здесь всякий род удовольствия и затем все, что ведет к нему, в особенности же то, что утоляет тоску, какова бы она ни была; под злом же я разумею всякий род неудовольствия и в особенности то, что препятствует утолению тоски… Тот аффект, который располагает человека таким образом, что он не хочет того, чего хочет, или хочет того, чего не хочет, называется трусостью, которая поэтому есть не что иное, как страх, поскольку он. располагает человека избегать предстоящего зла при помощи зла меньшего (см. т. 28). Если же зло, которого он боится, есть стыд, тогда страх называется стыдливостью. Наконец, если стремление избежать будущего зла ограничивается боязнью какого-либо другого зла, так что человек не знает, которое из них предпочесть, то страх называется оцепенением, особенно когда оба зла, которых он боится, принадлежат к числу весьма больших.
40. Если кто воображает, что его кто-либо ненавидит, и при этом не думает, что сам подал ему какой-либо повод к ненависти, то он в свою очередь будет его ненавидеть.
Схолия. Если кто воображает, что он подал справедливый повод к ненависти, то (по т. 30 и ее сх.) он будет чувствовать стыд. Но это (по т. 25) редко случается. Кроме того, такая взаимная ненависть может возникнуть также из того, что за ненавистью (по т. 39) следует стремление нанести зло тому, кто служит предметом ненависти. Поэтому, если кто воображает, что его кто-либо ненавидит, то он будет воображать его причиной какого-либо зла или неудовольствия и, следовательно, подвергнется неудовольствию или страху, сопровождаемому идеей о том, кто его ненавидит, как причиной этого страха, то есть, как и выше, будет и сам ненавидеть его.
Королларий 1. Если кто воображает, что тот, кого он любит, питает к нему ненависть, тот будет в одно и то же время и ненавидеть и любить его. Ибо, воображая, что он составляет для него предмет ненависти, он (по пред. т.) в свою очередь определяется к ненависти к нему. Но (по предположению) он тем не менее любит его. Следовательно, он в одно и то же время будет и ненавидеть и любить его.
Королларий 2. Если кто воображает, что ему по ненависти причинил какое-нибудь зло кто-либо, к кому он до того времени не питал никакого чувства, то он тотчас же будет стремиться и ему причинить такое же зло.
Схолия 2. Стремление причинить зло тому, кого мы ненавидим, называется гневом, стремление же отплатить за полученное нами зло — местью.
41. Если кто воображает, что его кто-либо любит, и при этом не думает, что сам подал к этому какой-либо повод (что может случиться по кор. т. 15 и по т. 16), то и он со своей стороны будет любить его.
Схолия 1. Если он будет думать, что подал справедливый повод для любви, то будет гордиться (по т. 30 с ее сх.), и это (по т. 25) случается чаще; противоположное этому бывает, как мы сказали тогда, когда кто-либо воображает, что он составляет для кого-нибудь предмет ненависти (см. сх. пред. т.). Далее, такая взаимная любовь, и следовательно (по т. 39), стремление сделать добро тому, кто нас любит и (по той же т. 39) стремится делать нам добро, называется признательностью или благодарностью. Отсюда ясно также, что люди гораздо более расположены к мести, чем к воздаянию добром.
Королларий. Если кто воображает, что тот, кого он ненавидит, любит его, тот будет в одно и то же время волноваться и ненавистью и любовью.
Схолия 2. Если одержит верх ненависть, то он будет стремиться причинить зло тому, кто его любит, и такой аффект называется жестокостью, в особенности если мы уверены, что тот, кто нас любит, не подал вообще никакого обычного повода для ненависти.
42. Если кто сделал другому добро, движимый любовью или надеждой на удовлетворение своей гордости, тот будет чувствовать неудовольствие, если увидит, что его благодеяние принимается без благодарности.
43. Ненависть увеличивается вследствие взаимной ненависти и, наоборот, может быть уничтожена любовью.
44. Ненависть, совершенно побеждаемая любовью, переходит в любовь, и эта любовь будет вследствие этого сильнее, чем если бы ненависть ей вовсе не предшествовала.
45. Если кто воображает, что кто-либо, подобный ему, питает ненависть к другому, подобному ему, предмету, который он любит, то он будет его ненавидеть.
46. Кто получил удовольствие или неудовольствие от кого-нибудь, принадлежащего к другому сословию или другой народности, сопровождаемое идеей о нем как причиной этого неудовольствия, под общим именем сословия или народности, тот будет любить или ненавидеть не только его, но и всех принадлежащих к тому же сословию или народности.
47. Удовольствие, возникающее вследствие того, что мы воображаем, что предмет нашей ненависти разрушается или подвергается злу, возникает не без некоторого душевного неудовольствия.
48. Любовь или ненависть, например к Петру, исчезает, если удовольствие, которое заключает в себе первая, или неудовольствие, которое заключает в себе последняя, соединяется с идеей о другой причине их; то и другое уменьшается, поскольку мы воображаем, что не один только Петр был их причиной.
49. Любовь или ненависть к вещи, которую мы воображаем свободной, должна быть при равной причине больше, чем к вещи необходимой.
Схолия. Отсюда следует, что люди, так как они считают себя свободными, питают друг к другу большую любовь и ненависть, чем к вещам; к этому присоединяется еще подражание аффектов, о котором см. т. 27, 34, 40 и 43 этой части.
52. Объект, который мы раньше видели вместе с другими или который, по нашему воображению, имеет в себе только то, что обще нескольким вещам, мы будем созерцать не так долго, как тот, который, по нашему воображению, имеет в себе что-либо индивидуальное.
Схолия. Такое состояние души, то есть воображение единичной вещи, поскольку оно одно только находится в душе, называется поглощением внимания; если оно возбуждается объектом, которого мы боимся, оно называется оцепенением, так как поглощение внимания каким-либо злом так приковывает человека к созерцанию одного только этого зла, что он не в состоянии думать о чем-либо другом, посредством чего он мог бы избежать его. Если же предметом нашего внимания является мудрость какого-либо человека, его трудолюбие или что-либо другое в этом роде, то такое поглощение внимания называется почтением, так как тем самым мы видим, что этот человек далеко нас превосходит. В других случаях оно называется ужас ом, если наше внимание поглощается гневом какого-либо человека, завистью и т. д. Если, далее, наше внимание приковывается мудростью, трудолюбием и т. д. человека, которого мы любим, то любовь наша к нему станет вследствие этого еще больше (по т. 12), и такую любовь, соединенную с поглощением внимания или почтением, мы называем преданностью. Точно таким же образом мы можем представить себе в связи с поглощением внимания ненависть, надежду, беззаботность и другие аффекты и вывести, таким образом, аффектов более, чем существует слов для обозначения их. Отсюда ясно, что названия аффектов возникли скорее из обыкновенного словоупотребления, чем из точного их познания…
53. Созерцая себя самое и свою способность к действию, душа чувствует удовольствие, и тем большее, чем отчетливее воображает она себя и свою способность к действию.
55. Если душа воображает свою неспособность, она тем самым подвергается неудовольствию.
Схолия. Такое неудовольствие, сопровождаемое идеей о нашем бессилии, называется приниженностью; удовольствие же, происходящее из созерцания самих себя, называется самолюбием или самоудовлетворенностью…
56. Существует столько же видов удовольствия, неудовольствия и желания, а следовательно, и всех аффектов, слагающихся из них (каково душевное колебание) или от них производных (каковы любовь, надежда, страх и т. д.), сколько существует видов тех объектов, со стороны которых мы подвергаемся аффектам.
Схолия. Между видами аффектов, которые (по пред, т.) должны быть весьма многочисленны, замечательны чревоугодие, пьянство, разврат, скупость и честолюбие, составляющие не что иное, как частные понятия любви или желания, выражающие природу обоих этих аффектов по тем объектам, к которым они относятся.
46
Ибо под чревоугодием, пьянством, развратом, скупостью и честолюбием мы понимаем не что иное, как неумеренную любовь или стремление к пиршествам, питью, половым сношениям, богатству и славе.
Избр. произв. М., 1957. Т. 1.
С. 31–40
Дж. Локк
ОПЫТ О ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ РАЗУМЕНИИ
Любовь. Так, каждый размышляющий человек при мысли о наслаждении, которое может доставить ему присутствие или отсутствие какой-нибудь вещи, имеет идею, называемую нами любовью. Если человек заявляет осенью, когда он ест виноград, или весной, когда его совсем нет, что он любит виноград, то его восхищает не что иное, как вкус винограда. Пусть он из-за перемены в здоровье или организме не испытывает наслаждения от этого вкуса, и уже нельзя будет больше сказать, что он любит виноград.
Ненависть. Наоборот, мысль о страдании, которое может причинить нам присутствие или отсутствие какой-нибудь вещи, мы называем ненавистью. Если бы моей задачей было здесь исследовать нечто большее, чем чистые идеи наших страстей в их зависимости от различных модификаций удовольствия и страдания, я заметил бы, что наша любовь и ненависть к неодушевленным, бесчувственным предметам основываются обыкновенно на том удовольствии и страдании, которое мы получаем от пользования ими и применения их каким-нибудь образом к нашим чувствам, хотя бы они при этом и уничтожались, тогда как ненависть или любовь к существам, способным испытывать счастье или несчастье, нередко есть неудовольствие или наслаждение, возникающее в нас самих при рассмотрении их жизни и счастья. Когда, например, жизнь и благополучие собственных детей или друзей доставляют человеку постоянное наслаждение, то про него говорят, что он неизменно любит их. Нужно, однако, отметить, что идеи любви и ненависти есть только состояния души по отношению к удовольствию и страданию вообще, независимо от того, чем они были вызваны в нас…
Управление своими страстями есть истинный прогресс на пути свободы. Но иногда случается, что чрезвычайное волнение всецело завладевает нашим умом, когда, например, мучения при пытке, сильное беспокойство, например, любви, гнева или какой-нибудь другой бурной страсти лишают нас самообладания, не оставляют нам свободы мысли, и мы не в такой степени являемся хозяевами своего собственного ума, чтобы тщательно взвешивать и беспристрастно обдумывать. Бог, который знает наши недостатки, жалеет о нашей слабости и не требует от нас больше того, что мы в состоянии сделать, видит, что в нашей и что не в нашей власти, и рассудит как добрый и милосердный отец. Но так как от того, воздерживаемся ли мы от слишком поспешного угождения своим желаниям, умеряем ли мы и обуздываем свои страсти так, чтобы наш разум мог свободно исследовать и беспристрастно обдумывать и выносить свое суждение, зависит правильное направление нашего пути к истинному счастью, то на это мы должны обратить наше главное внимание и старания. Мы должны взять на себя труд приспособить склад своего ума к истинному добру или злу, присущему вещам, и не позволять возможному благу, которое признано или предполагается большим и важным, исчезнуть из наших мыслей, не оставив никакой охоты к нему, никакого желания его, пока надлежащим рассмотрением его истинной ценности мы не создали в уме соответственной склонности к нему, не возбудили в себе беспокойства из-за его отсутствия или боязни потерять его. И насколько это во власти человека, каждый легко может испробовать на себе, если будет принимать для себя решения, которые он в состоянии осуществить. И пусть никто не говорит, что он не в силах управлять своими страстями, помешать им прорваться и толкнуть его на действия, ибо то, что он может сделать перед государем или великим человеком, он может сделать, если захочет, и наедине…
Предметы, навязываемые нашим мыслям какой-либо из наших страстей, властно завладевают нашими умами, и нельзя ни помешать им туда проникнуть, ни изгнать их оттуда. Господствующая страсть как бы стала на время шерифом в данном месте и заняла таковое со всем его отрядом; и предмет, навязанный разуму страстью, завладевает им так, как будто он обладал законным правом на исключительное внимание. Вряд ли, я думаю, найдется человек, который временами не испытывал бы этой тирании над своим разумом и не страдал бы от ее неудобства. Найдется ли человек, чей ум в то или иное время не сковали бы любовь или гнев, страх или горе, которые как груз давили на него, мешая повернуться к любому другому предмету? Я называю это грузом, потому что это отягощает ум, лишает его силы и подвижности, не давая перейти к другим мыслям; ум почти или вовсе не продвигается в познании вещи, которую он столь цепко держит и пристально изучает. Люди, охваченные подобным состоянием, кажутся иногда одержимыми; они как бы находятся под властью каких-то чар, не видят того, что происходит перед их глазами, не слышат громких речей компании; а когда при помощи какого-либо сильного средства их слегка потревожат, они производят впечатление людей, вернувшихся из какой-то далекой страны, хотя в действительности они не уходили дальше своего внутреннего уединения, где были поглощены возней с куклой, которая их в данный момент занимает…
…Я согласен, что надо сделать известные уступки законным страстям и естественным наклонностям. Каждый человек кроме случайных пристрастий имеет любимые занятия, которым душа его отдается с особым усердием; но все-таки лучше всего, если она всегда будет оставаться свободной и в свободном распоряжении человека, готовая работать по его указанию. Этого мы должны старательно добиваться, если только мы не хотим оставаться с таким изъяном в своем разуме, из-за которого мы иногда оказываемся как бы вовсе без разума: ибо дело обстоит немногим лучше в тех случаях, когда мы не можем пользоваться разумом для целей, которые мы себе ставим и для которых он в данную минуту необходим.
Соч.: В 3 т. М„1985. Т. 1. С. 28I, 318; Т. 2. С. 275, 276
Ж. О. де Ламетри
АНТИ-СЕНЕКА, ИЛИ РАССУЖДЕНИЕ О СЧАСТЬЕ
Хотя и не существует безусловной и абсолютной добродетели и это слово, подобно многим другим, представляет собой пустой звук, все же существует относительная добродетель, связанная с обществом, служащая для него украшением и опорой. Кто обладает этой добродетелью в наибольшей степени, тому больше всего выпадает в удел то счастье, которое сопровождает добродетель. Те, кто пренебрегает ею и не знает радости быть полезным, лишены этого рода счастья. Возможно, что они за то, что не живут для других, вознаграждаются удовольствием жить только для самих себя, служить себе самим родителями, друзьями, любовницей и всей Вселенной. Подобные люди, считая себя несчастными в жизни, не будут заботиться о ее сохранении только потому, что она столь же полезна их семье, сколь тягостна им самим; как я наблюдал, пагубная гордость заставляет таких людей искать смерти.
В глазах хороших от природы людей счастье увеличивается от того, что им делишься с другими. Словно сам обогащаешься тем добром, которое делаешь, как бы участвуешь в доставленной тобой радости. По крайней мере было бы достойно человека, если бы происходило так. Недостаточно, чтобы добродетель была красотой души; чтобы побудить нас к практическому применению этой красоты, надо еще, чтобы душе льстило быть прекрасной, в особенности чтобы ее считали таковой и чтобы она находила в этом удовольствие. В этом отношении она походит на хорошенькую женщину, любящую ухаживание и преклонение, льстящие ее тщеславию, но вынужденную, кроме того, любоваться собой и своими прелестями… Для женщины неважно, что она некрасива, лишь бы ее считали хорошенькой; для мужчины несущественно, что он глуп, лишь бы его считали умным, и что он порочен, лишь бы его считали добродетельным. Разве не говорят постоянно, что для любовных связей достаточно только осторожности и самое важное — вести их так, чтобы не вызвать подозрений. Счастье так же зависит от мнения других, как и от своего собственного. Тщеславие оказывает человеку больше услуг, чем самое справедливое и обоснованное самолюбие. Вы можете справиться об этом у бесчисленного множества плохих авторов, расценивающих свои заслуги по доходу от продажи своих книг.
Олицетворим добродетель. Честь ее можно сравнить с алмазом, который она носит на пальце: грубые любовники любят не ее самое, а ее алмаз, который хотят получить, не проходя через жестокие испытания. И такая удача очень часто выпадает на долю тех, кто ее меньше всего достоин. Так домогаются руки уродливой старухи ради висящих в ее ушах драгоценностей или ради овладения ее богатством…
Разрешите мне набросать небольшую картину общественных добродетелей. Добродетели эти разнообразны. Врач, сохраняющий при помощи своего искусства людей, делает больше, чем если бы он создавал их заново. Отец семейства воспитывает нежных и признательных детей; он дает им вторую жизнь, более ценную, чем первая. Полный внимания и уважения к своей супруге муж уважает себя в ее лице и старается сплести для нее цепи из цветов. Любовник никогда не в состоянии достаточно оценить то, что делает для него его любовница, не обязанная ему ничем и жертвующая ему всем. Истинный друг, услужливый без низкопоклонства, правдивый без грубости, предусмотрительный, скромный и обязательный, защищает своего друга и дает ему хорошие советы, не ожидая награды от него.
СИСТЕМА ЭПИКУРА
Смерть и любовь завершаются одинаково — испусканием духа. Вместе с любовным замиранием происходит зачатие, вместе с умиранием от ножниц Атропы
[6] происходит уничтожение. Возблагодарим природу, которая, посвятив самые острые наслаждения воспроизведению нашей породы, сохранила нам достаточно приятные наслаждения для тех моментов, когда она уже не может сохранить нас в живых.
Но самый длинный жизненный путь не должен смущать людей с тонкой душой. Грации не старятся; их можно обнаружить иногда и под морщинами и седыми волосами; они во всяком возрасте заставляют играть ум, во всяком возрасте не дают коснеть разуму. Благодаря изяществу можно нравиться во всяком возрасте; во всяком возрасте можно испытать любовь, как это доказал аббат Жедуан с очаровательной восьмидесятилетней Нинон де Ланкло, в свое время предсказавшей ему это.
…Когда я буду не в состоянии больше раза в день общаться с Вакхом, я, если только буду в силах, хоть раз в неделю буду видеться с Венерой, чтобы сохранить то чудесное расположение духа, которое, быть может, более необходимо в обществе, чем ум. Тех, кто посещает эту богиню, можно узнать по хорошим манерам, по вежливости и обходительности в обращении. Когда же, увы, мне придется навек проститься с ее культом, я буду продолжать чтить ее веселыми песнями и шутками, которые разглаживают морщины и могут еще привлечь веселую молодежь к переживающим вторую молодость старикам.
Соч. М., 1983. С. 256–259, 374, 380
Л. Вовенарг
РАЗМЫШЛЕНИЯ И МАКСИМЫ
Привычка — все, даже в любви.
Лишь мелкие люди вечно взвешивают, что следует уважать, а что — любить. Человек истинно большой души, не задумываясь, любит все, что достойно уважения.
Можно, от всего сердца любя человека, все-таки понимать, как велики его недостатки. Было бы глупой дерзостью мнить, будто нашёго расположения достойно одно лишь совершенство. Порою наши слабости привязывают нас друг к другу ничуть не меньше, чем самые высокие добродетели.
Противоречат ли разуму и справедливости любовь к самому себе? И почему нам так хочется, чтобы себялюбие всегда считалось пороком?
Любая страсть, владеющая человеком, как бы открывает прямой доступ к нему.
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 374, 381, 391, 398
Г. В. Лейбниц
ПИСЬМО ЛЕЙБНИЦА Н. МАЛЬБРАНШУ
13—23 марта 1699 Г
…В моем предисловии к «Дипломатическому кодексу международного права»
[7] я указал, что быть справедливым — значит быть милосердным, но так, чтобы это согласовалось с мудростью; что мудрость есть знание о высшем благе; что милосердие — это всеобъемлющее благорасположение, а благорасположение — привычка любить; что любовь есть склонность находить удовольствие в благе, совершенстве, счастье другого человека, или (что то же самое) склонность соединять благо другого с нашим собственным благом. И там же я добавляю… что такое определение служит для решения трудной проблемы, а именно: каким образом любовь может быть бескорыстной, в то время как люди в своих поступках всегда руководствуются только собственными интересами. Дело в том, что сущностью любви является наше благо, но не наша корысть. То, что доставляет наслаждение, есть добро само по себе, но не добро для корысти; оно принадлежит цели, а не средствам. Я также указал там, что божественная любовь, или радость, которую испытывает человек от чувства счастья и высшего совершенства Бога, до такой степени необходима для нашего истинно высшего блага, что сама по себе является этим высшим благом. А значит, и все прочие любовные чувства, и все прочие наслаждения подчинены любви к Богу и не могут иначе дать прочного наслаждения, то есть такого, которое необходимо для содействия высшему благу, каковое в свою очередь является не чем иным, как долговременной радостью.
Соч.: В 4 т. М., 1984. Т. 3.
С. 335–336
А. де Ривароль
ИЗБРАННЫЕ ВЫСКАЗЫВАНИЯ
Человеческое сердце не знает пределов, человеческий ум ограничен. Бога любят не всем умом, а всем сердцем. Я много раз замечал, что люди бессердечные, а их куда больше, чем обычно полагают, отличаются непомерным себялюбием и некоторым умственным убожеством, ибо сердце вносит поправки в любое наше свойство; эти люди завистливы, неблагодарны и немедленно превращаются в злейших врагов того, кто им окажет услугу.
Любовь — это мелкая кража, которую удается совершить природному порядку вещей у порядка общественного.
Почему любовь всегда так недовольна собой, а себялюбие — так довольно? Да потому, что первая только тратит, а второе только приобретает.
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 520
Ж. Жубер
ДНЕВНИКИ
Важно умерять и направлять по верному пути огромное желание любить, переполняющее юное существо. Должно развлекать и забавлять сердце юношей, занимая его и т. д. Поселите их душу в деревне. Обратите их любовь в дружбу. Каковы бы ни были их страсти и заблуждения, пекитесь прежде всего об их невинности, тем самым вы сделаете все, чтобы их дальнейшая жизнь была счастливой.
Эстетика раннего французского романтизма. М., 1982. С. 322
Ф. Баадер
ИЗ ДНЕВНИКОВ
Если по справедливости полагать сущность любви в объединенности и выравненности, в завершенности и взаимодополняемости обособленных индивидов через поступление их под начало высшего, через подведение их под такое начало — под начало Эроса, ибо всякое единение совершается через подведение под общее, то следует поразмыслить над следующим: 1) лишь неравное может выравниваться и испытывать нужду в выравнивании, подобно тому как не одни и те же, но лишь различные звуки могут складываться в аккорд; 2) такой аккорд, гармония и созвучание не имеют место ни перед реальной выравненностью, ни после нее, но имеют место лишь в ней самой, как актуозность, и поэтому любовь не может быть понята вне любления, единство вне единения, жизнь вне жизни и, наконец, 3) во всякой любви… можно различить две стадии, или два момента, в первом из каковых любящие еще пребывают лишь в унисоне, то есть в неиспытанной беспорочности своей любви, где пока невозможно заметить какое-либо расхождение, различение между ними, но где таится возможность различения, опасность разрушения и смерти единства, что должно радикально уничтожить, прежде чем любовь перейдет во вторую стадию истинного аккорда и субстанциальной формы.
Для философии Эроса уже большой успех, если начинают понимать, что любовь… не есть лишь нечто такое, что можно даровать самому себе или принудить даровать себе, не есть нечто такое, чем можно наслаждаться пассивно и праздно, но что подлинная любовь есть нечто актуозное и подлинной любовью не становится иначе, нежели как через посредство чего-то непосредственно данного не без участия со стороны любящего, то есть, иначе говоря, что любовь лишь как данная, при всей своей прелестности и невинности, все же заключает в себе тленность и даже смерть, радикальное уничтожение каковой, следовательно, не просто дано любящим, но задано им как проблема, которую только еще предстоит им разрешать. Любовь как единение, кстати, приобретает совсем иной характер в зависимости от того, относятся ли единящиеся друг к другу как высшее к низшему или стоят друг напротив друга…
Что способно совершить примирение в любви, о том ежечасно твердит нам опыт и сравнение той же самой любви до и после примирения или, лучше сказать, до примирения и в примирении, и хотя это только пошлый предрассудок — думать, будто самая лучшая любовь — это такая, когда между любящими с самого начала нет никаких недоразумений, споров и ссор, а следовательно, не бывает в них ни раскаяния, ни прощения, каковые, приходя в соответствие, только и осуществляют примирение, то все же нельзя отрицать, что и самая лучшая на свете любовь сводит не равнонастроенные души, но лишь такие, какие можно настроить в унисон, то есть такие, каким еще только предстоит выравняться между собою посредством снятия множества различий, какие разовьются и скажутся в них лишь со временем. Да и кто не испытал на собственном опыте, что порой лишь глубочайшее отчуждение приводило к новому, самому искреннему и прочному соединению в любви к друзьям, жене, родителям и что порой лишь разрыв или отпадение служили поводом к тому, чтобы пролилась и принесена была в жертву кровь сердца и кровью сердца скрепился новый союз, глубже и долговечнее прежнего.
Эстетика немецких романтиков.
М., 1987. С. 544–545, 547–548
Б. Констан
СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ И ПОЛИТИКЕ
Когда любовь не более чем страсть, как во французском театре, зритель сопереживает лишь ее пылу и исступлению. Восторги чувств, муки ревности, борьба желаний с угрызениями совести — вот французская трагическая любовь. Напротив, когда любовь, как в немецкой поэзии, — луч божественного света, согревающий и очищающий сердце, в ней есть нечто более спокойное и одновременно более сильное; тотчас понятно, что она выше всего окружающего. Ей случается бороться с обстоятельствами, но не с долгом, ибо она сама и есть первейший долг, залог исполнения всех остальных. Она не может привести ни к чему бесчестному, не может унизиться не только до преступления, но даже до обмана, потому что в этом случае она вступила бы в противоречие с собственной природой и перестала бы быть самой собой. Она не может отступить перед преградами, не может угаснуть, ибо бессмертна по своей сути; она может лишь возвратиться в лоно своего создателя.
Эстетика раннего французского романтизма. М., 1982. С. 274
Ф. Р. де Шатобриан
ГЕНИЙ ХРИСТИАНСТВА
Не всегда следует опускать лот в бездны сердца: истины его из числа тех, которые не должно разглядывать при ярком свете и вблизи. Опрометчиво все время подвергать анализу ту часть собственного существа, что живет любовью, и вносить в страсти рассудочность. Такое любопытство постепенно доводит до сомнения в великодушии; оно притупляет чувствительность и, можно сказать, убивает душу; непосвященного, который пытался проникнуть в таинства древнего Египта, внезапно настигала смерть: тайны- сердца столь же заповедны.
Эстетика раннего французского романтизма. М., 1982. С. 142
Ф. Шлегель
ЭСТЕТИКА, ФИЛОСОФИЯ, КРИТИКА
Истинная любовь по своему происхождению должна быть одновременно вполне произвольной и вполне случайной и представляться одновременно необходимой и свободной; по своему же характеру она должна быть одновременно предназначением и добродетелью и представляться тайной и чудом.
Только через любовь и сознание любви человек становится человеком.
Кто познает природу не через любовь, тот никогда не познает ее.
Эстетика, философия, критика. М., 1983. Т. 1. С. 291, 360, 362
Ф. фон Гарденберг (Новалис)
ВЕРА И ЛЮБОВЬ,
ИЛИ КОРОЛЬ И КОРОЛЕВА
Что любишь, то повсюду находишь и повсюду видишь похожее. Чем сильнее любишь, тем шире, тем многообразнее мир сходства. Возлюбленная —
аббревиатура вселенной, вселенная — элонгатура возлюбленной. Тому, кто дружен с науками, они подносят и все цветы и все дары для возлюбленной.
Эстетика немецких романтиков. М., 1987. С. 45
Й. Гёррес
АФОРИЗМЫ ОБ ИСКУССТВЕ
Жизнь, любовь, познание — вот три нити, сплетающиеся в ткань нашего существования; организм — это жизнь, искусство — любовь, наука — познание, высшее проявление личности — воспроизведение себе подобных, а смерть приходит, когда разбегается хоровод обнимающих друг друга Харит. Жить, творить, создавать, стремиться к чувствам, наслаждениям, знаниям, — вот чем должно быть отмечено наше пребывание в самом средоточии вечной природы; чреда бегущих дней нанизывается на нить деятельности, какая не прерывается ни на час… Древо личности должно расти на жирном черноземе жизни тела, чистый воздух чувств должен охватить его со всех сторон и шуметь в его ветвях; ясный свет истины должен проливаться на него, вот тогда поднимется могучее дерево, и под его сенью мы усладимся цветением жизни. Что пища для тела, то любовь для души, то познание для духа; тело, и душа, и дух погибнут, если иссякнут животворные источники.
Эстетика немецких романтиков. М„1987. С. 201
Г. В. Ф. Гегель
ЛЕКЦИИ ПО ФИЛОСОФИИ РЕЛИГИИ
Если исходить из любви, то для нее проступок даже больший, чем гнев, — назвать брата своего подлецом. Однако подлец в своей изолированности, в которой он враждебно противопоставляет себя, человека, другим людям, и в этом разрушении своей личности стремится устоять, еще считается чем-то, еще сохраняет какую-то значимость, так как вызывает ненависть, а крупный подлец подчас даже восхищение. Поэтому еще дальше от любви назвать другого глупцом; это не только снимает все отношения с ним, но и всякое равенство, всякую общность сущности, полностью принижает его в представлении, определяет как ничто.
Любовь примиряет не только преступника с судьбой, она примиряет также человека с добродетелью; другими словами, если бы любовь не была единственным принципом добродетели, то всякая добродетель была бы одновременно и недобродетелью.
Можно ли представить себе более прекрасную идею, чем сообщество людей, отношение которых друг к другу зиждется на любви?..
В любви человек вновь находит себя в другом: поскольку любовь есть единение жизни, она предполагает наличие в ней разделения, развития, сложившегося многообразия последней; и, чем больше форм, в которых живет жизнь, тем больше точек, в которых она может объединиться, ощущать себя, тем глубже любовь. Чем шире, чем многообразнее отношения и чувства любящих, чем сильнее концентрация любви, тем она более замкнута, равнодушна к другим формам жизни; радость любви переплетается со всеми другими проявлениями жизни, признает их, но наличие индивидуальности заставляет ее отъединиться; чем более обособлены люди в своем отношении к миру по своему образованию и кругу своих интересов, чем больше в них своеобразия, тем более ограниченной становится любовь по отношению к самой себе. Для того чтобы осознать свое счастье, дать его себе самой, к чему всегда стремится любовь, ей необходимо обособиться, даже возбудить враждебность к себе. Любовь многих людей друг к другу допускает лишь известную степень силы, глубины и требует равенства духа, интересов, множества жизненных условий, смягчения индивидуальных черт; однако эта общность жизни, тождественность духа могут быть осознаны — поскольку они не есть любовь — только с помощью определенных, резко обозначенных проявлений. Здесь не может быть и речи о каком-либо совпадении в познании, об общности мнений.
Однако для того, чтобы любовь была чистой, она должна сначала отказаться от себялюбия, освободиться, а освобождается дух лишь тогда, когда он выходит вовне, за пределы самого себя и созерцает субстанциальное как нечто другое, высшее по отношению к себе.
…Любовь есть различие двух, которые, однако, друг для друга совершенно неразличны. Чувство и сознание этого тождества есть любовь; любить — значит быть тем, что вне меня; я имею свое самосознание не во мне, а в другом, но это такое другое, в котором я только и удовлетворяюсь, в котором я обретаю мир с самим собою: я есмь лишь постольку, поскольку во мне мир; если его во мне нет, то я — противоречие, я распадаюсь; это другое, поскольку оно именно таким образом находится вне меня, имеет свое самосознание только во мне, и оба суть только это сознание их внешнего по отношению друг к другу бытия и их тождества, и это созерцание, чувствование, знание единства есть любовь.
Нравственность, любовь состоят в том, чтобы снимать свою особенность, особенную личность, расширять ее до всеобщности; то же самое можно сказать о семье, дружбе, так как здесь налицо тождество одного с другим, Поступая по отношению к другому справедливо, я тем самым рассматриваю его как тождественного со мной. В дружбе, любви я отказываюсь от своей абстрактной личности и благодаря этому получаю ее, уже конкретную.
Следовательно, истина личности состоит именно в том, чтобы обретать ее посредством такого погружения, погруженности в другое. Такие формы рассудка обнаруживают себя непосредственно в опыте как снимающие сами себя.
В любви, в дружбе лицо сохраняет себя и благодаря своей любви имеет свою субъективность, которая есть его личность.
Только в любви, отрицающей бесконечную боль, заключена возможность и корень истинно всеобщего права, осуществления свободы.
Философия религии: В 2 т. М., 1976. Т. I. С. 111, 139, 171–172, 320; Т. 2. С. 230, 240, 299
А. Сметана
ЗНАЧЕНИЕ СОВРЕМЕННОЙ ЭПОХИ
Содержание права и любви одно и то же: отношение человека к человеку. В праве люди противостоят друг другу; любовь объединяет их. В праве люди конечны, и поэтому они — многие ограничивающие друг друга существа; в любви они — само единое божественное. Человек прошлого был чужд своему ближнему, его право было ему ближе; в будущем человеку и чужой станет милым, доверенным, близким. Переход из этого прошлого в это будущее, из права в любовь совершается через познание, которое доказывает, что право — это бесправие, и возводит любовь до власти; через познание того, что все люди по своему божественному бытию являются одним и тем же существом, которое лишь в этой жизни, благодаря земному, кажется разделенным на многие существа; через познание того, что эта видимость множественности, хотя часто и болезненная для этого единого бытия, служила, однако, последнему лишь для облагораживания. Осуществлять посредством познания этот переход от жизни права к жизни любви — в этом состоит второе великое значение современной эпохи.
Антология чешской и словацкой философии. М., 1982. С. 352–353
Н. Ф. Федоров
ФИЛОСОФИЯ ОБЩЕГО ДЕЛА
…Основное свойство родственности есть любовь, а с нею и истинное знание; в отношениях раба и господина, в отношениях граждан между собою существует скрытность и неискренность, следовательно, нет истинного знания, нет и любви сыновней и братской. Гражданственность, цивилизация не удовлетворяют требованию критерия; родовой быт, в коем живут первобытные народы, следы которого видны и у нас до сих пор, несмотря на внешнее сходство с родственностью, также не удовлетворяет требованиям христианского критерия и даже прямо противоречит ему. Нужно продолжительное воспитание для того, чтобы общеупотребительное «братцы» стало из слова делом; для этого нужно внешнее и внутреннее объединение.
…Чист человек и мир только в его источнике, в его детстве: детство и есть возвращение к началу. Сыновняя и дочерняя любовь, любовь братская, позднее превращается в половую любовь; и только тогда, когда половая любовь заменится воскрешением, когда восстановление старого заменит рождение нового, только тогда не будет возвращения к детству, потому что тогда весь мир будет чист.
…Люди не были бы конечны и ограниченны, если бы была между ними любовь, то есть если бы они все составляли одну объединенную силу; но они потому и смертны, потому и ограниченны, что нет между ними единства, любви.
…О двух чувствах: о половой чувственности и о детской любви к родителям, или, что то же, о всемирной вражде и о всемирной любви.
«Нет вражды вечной, а устранение временной — наша задача». «Будьте как дети».
О двух чувствах: половая чувственность и порождаемый ею аскетизм как отрицание чувственности, и о едином чувстве всеобщей любви к родителям, неотделимом от единого разума.
Беспричинна ли вражда, или же есть реальные причины небратских отношений между людьми и неродственных отношений слепой природы к разумным существам? И какие нужны средства для восстановления родства?
Увлечение внешнею красотою чувственной силы, особенно в половом инстинкте, этом «обмане индивидуумов для сохранения рода», увлечение, не видящее или не желающее видеть в ней, в силе чувственной, и силу умерщвляющую, не видящее связанной с рождением смерти, и производит индустриализм, служащий к возбуждению полового инстинкта; индустриализм же создает для своей защиты милитаризм, производит богатство и бедность, а сии последние (богатство и бедность) вызывают социализм, или вопрос о всеобщем обогащении.
Сила чувствующая, но не чувственная зарождается в детских душах; сила эта вместе с наступлением старости и смерти родителей переходит в силу сострадающую и соумирающую, а соединяя всех сынов и дочерей в познании и управлении, то есть в регуляции природы, обращается в могучую силу, воссозидающую умерших; через воскрешаемые же поколения регуляции постепенно распространяется на все миры.
Любовь всемирная рождается из детски-сыновнего и особенно дочернего чувства, развивается же и укрепляется она только в деле отеческом, общем для всех и родном, близком, своем для каждого.
Из неопубликованного
…Любви, так же как и христианства, наш век тоже совсем не понимает, потому что под любовью к одним (как, например, к бедным) скрывается обыкновенно ненависть к другим (к богатым).
Соч. М., 1982 С. 1 18, 119, 144, 486–487, 613
В. С. Соловьев
СМЫСЛ ЛЮБВИ
…Невозможно признать прямого соответствия между силою индивидуальной любви и значением потомства, когда самое существование потомства при такой любви есть лишь редкая случайность. Как мы видели, 1) сильная любовь весьма обыкновенно остается неразделенною; 2) при взаимности сильная страсть приводит к трагическому концу, не доходя до произведения потомства; 3) счастливая любовь, если она очень сильна, также остается обыкновенно бесплодною. А в тех редких случаях, когда необычайно сильная любовь производит потомство, оно оказывается самым заурядным.
Как общее правило, из которого почти нет исключений, можно установить, что особая интенсивность половой любви или вовсе не допускает потомства, или допускает только такое, которого значение нисколько не соответствует напряженности любовного чувства и исключительному характеру порождаемых им отношений.
Видеть смысл половой любви в целесообразном деторождении — значит признавать этот смысл только там, где самой любви вовсе нет, а где она есть, отнимать у нее всякий смысл и всякое оправдание. Эта мнимая теория любви, сопоставленная с действительностью, оказывается не объяснением, а отказом от всякого объяснения.
…И у животных, и у человека половая любовь есть высший расцвет индивидуальной жизни. Но так как у животных родовая жизнь решительно перевешивает индивидуальную, то и высшее напряжение этой последней идет лишь на пользу родовому процессу. Не то чтобы половое влечение было лишь средством для простого воспроизведения или размножения организмов, но оно служит для произведения организмов более совершенных с помощью полового соперничества и подбора. Такое же значение старались приписать половой любви и в мире человеческом, но, как мы видели, совершенно напрасно. Ибо в человечестве индивидуальность имеет самостоятельное значение и не может быть в своем сильнейшем выражении лишь орудием внешних ей целей исторического процесса. Или, лучше сказать, истинная цель исторического процесса не такого рода, чтобы человеческая личность могла служить для нее лишь страдательным и преходящим орудием.
…Истина, как живая сила, овладевающая внутренним существом человека и действительно выводящая его из ложного самоутверждения, называется любовью. Любовь, как действительное упразднение эгоизма, есть действительное оправдание и спасение индивидуальности. Любовь больше, чем разумное сознание, но без него она не могла бы действовать как внутренняя спасительная сила, возвышающая, а не упраздняющая индивидуальность. Только благодаря разумному сознанию (или, что то же, сознанию истины) человек может различать самого себя, то есть свою истинную индивидуальность, от своего эгоизма, а потому, жертвуя этим эгоизмом, отдаваясь сам любви, он находит в ней не только живую, но и животворящую силу и не теряет вместе со своим эгоизмом и свое индивидуальное существо, а, напротив, увековечивает его
…Любовь родительская — в особенности материнская — и по силе чувства, и по конкретности предмета приближается к любви половой, но по другим причинам не может иметь равного с нею значения для человеческой индивидуальности. Она обусловлена фактом размножения и сменою поколений, законом, господствующим в жизни животной, но не имеющим или, во всяком случае, не долженствующим иметь такого значения в жизни человеческой. У животных последующее поколение прямо и быстро упраздняет своих предшественников и обличает в бессмысленности их существование, чтобы быть сейчас в свою очередь обличенным в такой же бессмысленности существования со стороны своих собственных порождений. Материнская любовь в человечестве, достигающая иногда до высокой степени самопожертвования, какую мы не находим в любви куриной, есть остаток, несомненно пока необходимый, этого порядка вещей. Во всяком случае, несомненно, что в материнской любви не может быть полной взаимности и жизненного общения уже потому, что любящая и любимые принадлежат к разным поколениям, что для последних жизнь — в будущем с новыми, самостоятельными интересами и задачами, среди которых представители прошедшего являются лишь как бледные тени. Достаточно того, что родители не могут быть для детей целью жизни в том смысле, в каком дети бывают для родителей.
Мать, полагающая всю свою душу в детей, жертвует, конечно, своим эгоизмом, но она вместе с тем теряет и свою индивидуальность, а в них материнская любовь если и поддерживает индивидуальность, то сохраняет и даже усиливает эгоизм. Помимо этого в материнской любви нет, собственно, признания безусловного значения за любимым, признания его истинной индивидуальности, ибо для матери хотя ее детище дороже всего, но именно только как ее детище, не иначе, чем у прочих животных, то есть здесь мнимое признание безусловного значения за другим в действительности обусловлено внешнею физиологическою связью.
Еще менее могут иметь притязание заменить половую любовь остальные роды симпатических чувств. Дружбе между лицами одного и того же пола недостает всестороннего формального различия восполняющих друг друга качеств, и если тем не менее эта дружба достигает особенной интенсивности, то она превращается в противуестественный суррогат половой любви. Что касается до патриотизма и любви к человечеству, то эти чувства, при всей своей важности, сами по себе жизненно и конкретно упразднить эгоизм не могут по несоизмеримости любящего с любимым: ни человечество, ни даже народ не могут быть для отдельного человека таким же конкретным предметом, как он сам. Пожертвовать свою жизнь народу или человечеству, конечно, можно, но создать из себя нового человека, проявить и осуществить истинную человеческую индивидуальность на основе этой экстенсивной любви невозможно. Здесь в реальном центре все-таки остается свое старое эгоистическое я, а народ и человечество относятся на периферию сознания как предметы идеальные. То же самое должно сказать о любви к науке, искусству и т. п.
Смысл и достоинство любви как чувства состоят в том, что она заставляет нас действительно всем нашим существом признать за другим то безусловное центральное значение, которое, в силу эгоизма, мы ощущаем только в самих себе. Любовь важна не как одно из наших чувств, а как перенесение всего нашего жизненного интереса из себя в другое, как перестановка самого центра нашей личной жизни. Это свойственно всякой любви, но половой любви по преимуществу; она отличается от других родов любви и большею интенсивностью, более захватывающим характером, возможностью более полной и всесторонней взаимности; только эта любовь может вести к действительному и неразрывному соединению двух жизней в одну, только про нее и в слове Божьем сказано: будут два в плоть едину, то есть станут одним реальным существом.
Чувство требует такой полноты соединения, внутреннего и окончательного, но дальше этого субъективного требования и стремления дело обыкновенно не идет, да и то оказывается лишь преходящим. На деле вместо поэзии вечного и центрального соединения происходит лишь более или менее продолжительное, но все-таки временное, более или менее тесное, но все-таки внешнее, поверхностное сближение двух ограниченных существ в узких рамках житейской прозы. Предмет любви не сохраняет в действительности того безусловного значения, которое придается ему влюбленною мечтой. Для постороннего взгляда это ясно с самого начала; но невольный оттенок насмешки, неизбежно сопровождающий чужое отношение к влюбленным, оказывается лишь предварением их собственного разочарования. Разом или понемногу пафос любовного увлечения проходит, и хорошо еще, если проявившаяся в нем энергия альтруистических чувств не пропадает даром, а только, потерявши свою сосредоточенность и высокий подъем, переносится в раздробленном и разбавленном виде на детей, которые рождаются и воспитываются для повторения того же самого обмана. Я говорю «обман» с точки зрения индивидуальной жизни и безусловного значения человеческой личности, вполне признавая необходимость и целесообразность деторождения и смены поколений для прогресса человечества в его собирательной жизни. Но собственно любовь тут ни при чем. Совпадение сильной любовной страсти с успешным- деторождением есть только случайность, и притом довольно редкая; исторический и ежедневный опыт, несомненно, показывает, что дети могут быть удачно рождаемы, горячо любимы и прекрасно воспитываемы своими родителями, хотя бы эти последние никогда не были влюблены друг в друга. Следовательно, общественные и всемирные интересы человечества, связанные со сменою поколений, вовсе не требуют высшего пафоса любви. А между тем в жизни индивидуальной этот лучший ее расцвет оказывается пустоцветом. Первоначальная сила любви теряет здесь весь свой смысл, когда ее предмет с высоты безусловного центра увековеченной индивидуальности низводится на степень случайного и легко заменимого средства для произведения нового, быть может, немного лучшего, а быть может, немного худшего, но, во всяком случае, относительного и преходящего поколения людей.
…Конечно, прежде всего любовь есть факт природы (или дар Божий), независимо от нас возникающий естественный процесс; но отсюда не следует, чтобы мы не могли и не должны были сознательно к нему относиться и самодеятельно направлять этот естественный процесс к высшим целям. Дар слова есть также натуральная принадлежность человека, язык не выдумывается, как и любовь. Однако было бы крайне печально, если бы мы относились к нему только как к естественному процессу, который сам собою в нас происходит, если бы мы говорили так, как поют птицы, предавались бы естественным сочетаниям звуков и слов для выражения невольно проходящих чрез нашу душу чувств и представлений и не делали из языка орудия для последовательного проведения известных мыслей, средства для достижения разумных и сознательно поставленных целей. При исключительно пассивном и бессознательном отношении к дару слова не могли бы образоваться ни наука, ни искусство, ни гражданское общежитие, да и самый язык вследствие недостаточного применения этого дара не развился бы и остался при одних зачаточных своих проявлениях. Какое значение имеет слово для образования человеческой общественности и культуры, такое же и еще большее имеет любовь для создания истинной человеческой индивидуальности. И если в первой области (общественной и культурной) мы замечаем хотя и медленный, но несомненный прогресс, тогда как индивидуальность человеческая с начала исторических времен и доселе остается неизменной в своих фактических ограничениях, то первая причина такой разницы та, что к словесной деятельности и к произведениям слова мы относимся все более и более сознательно и самодеятельно, а любовь по-прежнему оставляется всецело в темной области смутных аффектов и невольных влечений.
Как истинное назначение слова состоит не в процессе говорения самом по себе, а в том, что говорится, — в откровении разума вещей через слова или понятия, так истинное назначение любви состоит не в простом испытывании этого чувства, а в том, что посредством него совершается, — в деле любви: ей недостаточно чувствовать для себя безусловное значение любимого предмета, а нужно действительно дать или сообщить ему это значение, соединиться с ним в действительном создании абсолютной индивидуальности. И как высшая задача словесной деятельности уже предопределена в самой природе слов, которые неизбежно представляют общие и пребывающие понятия, а не отдельные и преходящие впечатления и, следовательно, уже сами по себе, будучи связью многого воедино, наводят нас на разумение всемирного смысла, подобным же образом и высшая задача любви уже предуказана в самом любовном чувстве, которое неизбежно прежде всякого осуществления вводит свой предмет в сферу абсолютной индивидуальности, видит его в идеальном свете, верит в его безусловность. Таким образом, в обоих случаях (и в области словесного познания, и в области любви) задача состоит не в том, чтобы выдумать от себя что-нибудь совершенно новое, а лишь в том, чтобы последовательно проводить далее и до конца то, что уже зачаточно дано в самой природе дела, в самой основе процесса. Но если слово в человечестве развивалось и развивается, то относительно любви люди оставались и остаются до сих пор при одних природных зачатках, да и те плохо понимаются в их истинном смысле.
…Мы знаем, что человек кроме своей животной материальной природы имеет еще идеальную, связывающую его с абсолютною истиною или Богом. Помимо материального или эмпирического содержания своей жизни каждый человек заключает в себе образ Божий, то есть особую форму абсолютного содержания. Этот образ Божий теоретически и отвлеченно познается нами в разуме и через разум, а в любви он познается конкретно и жизненно. И если это откровение идеального существа, обыкновенно закрытого материальным явлением, не ограничивается в любви одним внутренним чувством, но становится иногда ощутительным и в сфере внешних чувств, то тем большее значение должны мы признать за любовью как за началом видимого восстановления образа Божия в материальном мире, началом воплощения истинной идеальной человечности. Сила любви, переходя в свет, преобразуя и одухотворяя форму внешних явлений, открывает нам свою объективную мощь, но затем уже дело за нами: мы сами должны понять это откровение и воспользоваться им, чтобы оно не осталось мимолетным и загадочным проблеском какой-то тайны.
Духовно-физический процесс восстановления образа Божия в материальном человечестве никак не может совершиться сам собой, помимо нас. Начало его, как и всего лучшего в этом мире, возникает из темной для нас области несознаваемых процессов и отношений; там зачаток и корни дерева жизни, но возрастить его мы должны собственным сознательным действием; для начала достаточно пассивной восприимчивости чувства, но затем необходима деятельная вера, нравственный подвиг и труд, чтобы удержать за собой, укрепить и развить этот дар светлой и творческой любви, чтобы посредством него воплотить в себе и в другом образ Божий и из двух ограниченных и смертных существ создать одну абсолютную и бессмертную индивидуальность. Если неизбежно и невольно присущая любви идеализация показывает нам сквозь эмпирическую видимость далекий идеальный образ любимого предмета, то, конечно, не затем, чтобы мы им только любовались, а затем, чтобы мы силою истинной веры, действующего воображения и реального творчества преобразовали по этому истинному образцу несоответствующую ему действительность, воплотили его в реальном явлении.
…Само по себе ясно, что, пока человек размножается, как животное, он и умирает, как животное. Но столь же ясно, с другой стороны, и то, что простое, воздержание от родового акта нисколько не избавляет от смерти: лица, сохранившие девство, умирают, умирают и скопцы; ни те ни другие не пользуются даже особенною долговечностью. Это и понятно. Смерть вообще есть дезинтеграция существа, распадение составляющих его факторов. Но разделение полов, не устраняемое их внешним и преходящим соединением в родовом акте, — это разделение между мужеским и женским элементом человеческого существа — есть уже само по себе состояние дезинтеграции и начало смерти. Пребывать в половой раздельности — значит пребывать на пути смерти, а кто не хочет или не может сойти с этого пути, должен по естественной необходимости пройти его до конца. Кто поддерживает корень смерти, тот неизбежно вкусит и плода ее. Бессмертным может быть только целый человек, и если физиологическое соединение не может действительно восстановить цельность человеческого существа, то, значит, это ложное соединение должно быть заменено истинным соединением, а никак не воздержанием от всякого соединения, то есть никак не стремлением удержать in Statu quo разделенную, распавшуюся и, следовательно, смертную человеческую природу.
…Для человека как животного совершенно естественно неограниченное удовлетворение своей половой потребности посредством известного физиологического действия, но человек, как существо нравственное, находит это действие противным своей высшей природе и стыдится его… Как животному общественному человеку естественно ограничивать физиологическую функцию, относящуюся к другим лицам, требованиями социально-нравственного закона. Этот закон извне ограничивает и закрывает животное отправление, делает его средством для социальной цели — образования семейного союза. Но существо дела от этого не изменяется. Семейный союз основан все-таки на внешнем материальном соединении полов, он оставляет человека-животное в его прежнем дезинтегрированном, половинчатом состоянии, которое необходимо ведет к дальнейшей дезинтеграции человеческого существа, то есть к смерти.
Если бы человек сверх своей животной природы был только существом социально-нравственным, то из этих двух противоборствующих элементов — одинаково для него естественных — окончательное торжество оставалось бы за первым. Социально-нравственный закон и его основная объективация — семья вводят животную природу человека в границы, необходимые для родового прогресса, они упорядочивают смертную жизнь, но не открывают пути бессмертия. Индивидуальное существо так же истощается и умирает в социально-нравственном порядке жизни, как если бы оно оставалось исключительно под законом жизни животной. Слон и ворон оказываются даже значительно долговечнее самого добродетельного и аккуратного человека. Но в человеке кроме животной природы и социально-нравственного закона есть еще третье, высшее начало — духовное, мистическое или божественное. Оно и здесь, в области любви и половых отношений, есть тот «камень, его же небрегоша зиждущим» и «той бысть во главу угла». Прежде физиологического соединения в животной природе, которое ведет к смерти, и прежде законного союза в порядке социально-нравственном, который от смерти не спасает, должно быть соединение в Боге, которое ведет к бессмертию, потому что не ограничивает только смертную жизнь природы человеческим законом, а перерождает ее вечною и нетленною силою благодати. Этот третий, а в истинном порядке первый элемент с присущими ему требованиями совершенно естествен для человека в его целости как существа, причастного высшему божественному началу и посредствующего между ним и миром. А два низших элемента — животная природа и социальный закон, — также естественные на своем месте, становятся противоестественными, когда берутся отдельно от высшего и полагаются вместо него. В области половой любви противоестественно для человека не только всякое беспорядочное, лишенное высшего, духовного освящения удовлетворение чувственных потребностей наподобие животных (помимо разных чудовищных явлений половой психопатии), но также недостойны человека и противоестественны и те союзы между лицами разного пола, которые заключаются и поддерживаются только на основании гражданского закона, исключительно для целей морально-общественных, с устранением или при бездействии собственно духовного, мистического начала в человеке. Но именно такая противоестественная с точки зрения цельного человеческого существа перестановка этих отношений господствует в нашей жизни и признается нормальной, и все осуждение переносится на несчастных психопатов любви, которые только доводят до смешных, безобразных, иногда отвратительных, но большей частию безвредных сравнительно крайностей это самое общепризнанное и господствующее извращение.
…Дело истинной любви прежде всего основывается на вере. Коренной смысл любви, как было уже показано, состоит в признании за другим существом безусловного значения. Но в своем эмпирическом, подлежащем реальному чувственному восприятию бытии это существо безусловного значения не имеет: оно несовершенно по своему достоинству и преходяще по своему существованию. Следовательно, мы можем утверждать за ним безусловное значение лишь верою, которая есть уповаемых извещение, вещей обличение невидимых. Но к чему же относится вера в настоящем случае? Что, собственно, значит верить в безусловное, а тем самым и бесконечное значение этого индивидуального лица? Утверждать, что оно само по себе, как таковое, в этой своей частности и отдельности обладает абсолютным значением, было бы столь же нелепо, сколько и богохульно. Конечно, слово «обожание» весьма употребительно в сфере любовных отношений, но ведь и слово «безумие» также имеет в этой области свое законное применение. Итак, соблюдая закон логики, не дозволяющей отождествлять противоречащих определений, а также заповедь истинной религии, запрещающую идолопоклонство, мы должны под верою в предмет нашей любви разуметь утверждение этого предмета как существующего в Боге и в этом смысле обладающего бесконечным значением.
…В половой любви, истинно понимаемой и истинно осуществляемой, эта божественная сущность получает средство для своего окончательного, крайнего воплощения в индивидуальной жизни человека, способ самого глубокого и вместе с тем самого внешнего реально ощутительного соединения с ним. Отсюда те проблески неземного блаженства, то веяние нездешней радости, которыми сопровождается любовь, даже несовершенная, и которые делают ее, даже несовершенную, величайшим наслаждением людей и богов — hominum divomque voluptas
[8]. Отсюда же и глубочайшее страдание любви, бессильной удержать свой истинный предмет и все более и более от него удаляющейся.
Здесь получает свое законное место и тот элемент обожания и беспредельной преданности, который так свойствен любви и так мало имеет смысла, если относится к земному ее предмету, в отдельности от небесного.
…Если корень ложного существования состоит в непроницаемости, то есть во взаимном исключении существ друг другом, то истинная жизнь есть то, чтобы жить в другом, как в себе, или находить в другом положительное и безусловное восполнение своего существа. Основанием и типом этой истинной жизни остается и всегда останется любовь половая, или супружеская. Но ее собственное осуществление невозможно, как мы видели, без соответствующего преобразования всей внешней среды, то есть интеграция жизни индивидуальной необходимо требует такой же интеграции в сферах жизни общественной и всемирной. Определенное различие, или раздельность, жизненных сфер, как индивидуальных, так и собирательных, никогда не будет и не должно быть упразднено, потому что такое всеобщее слияние привело бы к безразличию и к пустоте, а не к полноте бытия. Истинное соединение предполагает истинную раздельность соединяемых, то есть такую, в силу которой они не исключают, а взаимно полагают друг друга, находя каждый в другом полноту собственной жизни. Как в любви индивидуальной два различных, но равноправных и равноценных существа служат один другому не отрицательною границей, а положительным восполнением, точно то же должно быть и во всех сферах жизни собирательной; всякий социальный организм должен быть для каждого своего члена не внешнею границей его деятельности, а положительною опорой и восполнением: как для половой любви (в сфере личной жизни) единичное «другое» есть вместе с тем все, так со своей стороны социальное все, в силу положительной солидарности всех своих элементов, должно для каждого из них являться как действительное единство, как бы другое, восполняющее его (в новой, более широкой сфере) живое существо.
Если отношения индивидуальных членов общества друг к другу должны быть братские (и сыновние — по отношению к прошедшим поколениям и их социальным представителям), то связь их с целыми общественными сферами — местными, национальными и, наконец, со вселенскою — должна быть еще более внутреннею, всестороннею и значительною. Эта связь активного человеческого начала (личного) с воплощенною в социальном духовно-телесном организме всеединою идеей должна быть живым сизигическим отношением
[9]. Не подчиняться своей общественной сфере и не господствовать над нею, а быть с нею в любовном взаимодействии, служить для нее деятельным, оплодотворяющим началом движения и находить в ней полноту жизненных условий и возможностей — таково отношение истинной человеческой индивидуальности не только к своей ближайшей социальной среде, к своему народу, но и ко всему человечеству.
…Несомненно, что исторический процесс совершается в этом направлении, постепенно разрушая ложные или недостаточные формы человеческих союзов (патриархальные, деспотические, односторонне-индивидуалистические) и вместе с тем все более и более приближаясь не только к объединению всего человечества как солидарного целого, но и к установлению истинного сизигического образа этого всечеловеческого единства. По мере того как всеединая идея действительно осуществляется чрез укрепление и усовершенствование своих индивидуально-человеческих элементов, необходимо ослабевают и сглаживаются формы ложного разделения или непроницаемости существ в пространстве и времени. Но для полного их упразднения и для окончательного увековечения всех индивидуальностей, не только настоящих, но и прошедших, нужно, чтобы процесс интеграции перешел за пределы жизни социальной или собственно человеческой и включил в себя сферу космическую, из которой он вышел. В устроении физического мира (космический процесс) божественная идея только снаружи облекла царство материи и смерти покровом природной красоты: чрез человечество, чрез действие его универсально-разумного сознания она должна войти в это царство из внутри, чтобы оживотворить природу и увековечить ее красоту. В этом смысле необходимо изменить отношение человека к природе. И с нею он должен установить то сизигическое единство, которым определяется его истинная жизнь в личной и общественной сферах.
…Установление истинного любовного, или сизигического, отношения человека не только к его социальной, но и к его природной и всемирной среде — эта цель сама по себе ясна. Нельзя сказать того же о путях ее достижения для отдельного человека. Не вдаваясь в преждевременные, а потому сомнительные и неудобные подробности, можно, основываясь на твердых аналогиях космического и исторического опыта, с уверенностью утверждать, что всякая сознательная деятельность человеческая, определяемая идеею всемирной сизигии и имеющая целью воплотить всеединый идеал в той или другой сфере, тем самым действительно производит или освобождает реальные духовно-телесные токи, которые постепенно овладевают материальною средою, одухотворяют ее и воплощают в ней те или другие образы всеединства — живые и вечные подобия абсолютной человечности. Сила же этого духовно-телесного творчества в человеке есть только превращение или обращение внутрь той самой творческой силы, которая в природе, будучи обращена наружу, производит дурную бесконечность физического размножения организмов.
Связавши в идее всемирной сизигии (индивидуальную половую) любовь с истинною сущностью всеобщей жизни, я исполнил свою прямую задачу — определить смысл любви, так как под смыслом какого-нибудь предмета разумеется именно его внутренняя связь со всеобщею истиной.
Соч.: В 2 т. М., 1988. Т. 2. С. 493–547
П. Тейяр де Шарден
ЛЮБОВЬ — ЭНЕРГИЯ
Мы обычно рассматриваем (и с какой утонченностью анализа!) лишь сентиментальную сторону любви — радости и печали, которые она нам приносит. Чтобы определить высшие состояния развития феномена человека, мне необходимо изучить здесь естественный динамизм любви и ее эволюционное значение. Взятая как биологическая реальность, в полном своем объеме, любовь (то есть близость одного существа другому) присуща не только человеку. Она представляет собой общее свойство всей жизни и, как таковая, присуща в разной форме и степени всем формам, последовательно принимаемым организованной материей. У млекопитающих, с которыми у нас много общего, мы легко обнаруживаем ее различные качества: половую страсть, отцовский или материнский инстинкт, социальную солидарность и т. д. В нижней части древа жизни аналогии становятся менее ясными. Они стушевываются и оказываются неуловимыми… Если бы в крайне рудиментарном, но безусловно возникающем состоянии у молекулы не существовало внутреннего влечения к единению, то физически любовь не могла бы обнаружиться выше, у нас, в гоминизированном состоянии. Чтобы уверенно констатировать наличие любви у нас, мы должны предположить, следуя общему правилу, ее наличие, по крайней мере в зачаточном виде, во всем, что существует. И действительно, наблюдая вокруг нас слитный подъем сознаний, мы ее везде обнаруживаем. Это уже чувствовал и выразил в своих бессмертных «Диалогах» Платон. Позднее средневековая философия в лице такого мыслителя, как Николай Кузанский, технически вернулась к той же идее. Чтобы мир пришел к своей завершенности под воздействием сил любви, фрагменты мира ищут друг друга. И здесь — никакой метафоры и значительно больше содержания, чем в поэзии. Сила ли она, или кривизна, или всеобщее притяжение тел, которым мы столь поражены, — это лишь обратная сторона или тень того, что реально движет природой. Чтобы обнаружить «ключевую» космическую энергию, следует, если вещи имеют свою внутреннюю сторону, спуститься во внутреннюю или радиальную зону духовных притяжений.
Любовь во всех своих нюансах — не что иное, как более или менее непосредственный след, оставленный в сердце элемента психической конвергенцией к себе универсума.
Если я не ошибаюсь, не тот ли это луч света, который может помочь нам яснее видеть окружающее вокруг нас?
Мы страдаем и беспокоимся, замечая, что нынешние попытки коллективизации человечества приводят вопреки предвидениям теории и нашим ожиданиям лишь к упадку и к порабощению сознаний. Но какой до сих пор мы избирали путь для единения? Защита материального положения. Создание новой отрасли промышленности. Лучшие условия для находящихся в неблагоприятном положении общественных классов или наций… Вот та единственная и сомнительная почва, на которой мы до сих пор пытались сблизиться. Что же удивительного, если вслед за животными сообществами мы механизируемся самим ходом нашей ассоциации! Даже в высокоинтеллектуальном акте развития науки (по крайней мере до тех пор, пока он будет оставаться чисто умозрительным и абстрактным) наши души сталкиваются лишь косвенно и как бы окольным путем. Еще один поверхностный контакт — и, значит, опасность еще одного порабощения… Только любовь по той простой причине, что лишь она берет и соединяет существа их сутью, способна — это подтверждает ежедневный опыт — завершить существа, как таковые, объединив их. В самом деле, в какую минуту двое влюбленных достигают полного обладания самими собой, как не в ту, когда они утрачивают себя друг в друге? Поистине, не реализует ли любовь в каждый момент вокруг нас, в паре, в коллективе магический, слывший противоречивым прием «персонализации» в тотализации? И то, что она ежедневно производит в малом масштабе, почему бы ей однажды не повторить в масштабе Земли?
Человечество; дух Земли; синтез индивидов и народов; парадоксальное примирение элемента и целого, единства и множества — для того, чтобы эти сущности, считавшиеся утопическими, однако биологически необходимыми, обрели в мире плоть, не достаточно ли вообразить, что наша способность любить развивается до охвата всех людей и всей Земли?
Но, скажут нам, уж тут-то вы замахиваетесь на невозможное!
Самое большее, что может сделать человек, — это, не правда ли, обнаружить привязанность к одному или нескольким избранным человеческим существам. Сердце не в состоянии вместить большее, за этими рамками в нем остается место лишь для холодной справедливости и холодного рассудка.
Любить все и всех — противоречивое и ложное требование, которое в конечном счете приводит лишь к тому, что не любят никого.
Но, отвечу я, если, как утверждаете вы, всеобъемлющая любовь невозможна, то что же тогда означает этот неодолимый инстинкт, влекущий наши сердца к единству всякий раз, когда в каком-либо направлении возбуждается наша страсть? Чувство универсума, чувство целого проявляется в охватывающей нас ностальгии при созерцании природы,
перед красотой, в музыке — в ожидании и ощущении великого наличия. Исключая «мистиков» и их толкователей, как могла психология игнорировать эту фундаментальную вибрацию, тембр которой для натренированного уха слышится в основе или, скорее, на вершине всякой сильной эмоции? Резонанс в целое — существенная нота чистой поэзии и чистой религии. Что же выражает собой этот феномен, появившийся вместе с мыслью и возрастающий с ней, как не глубокое согласие между встречающимися друг с другом реальностями — разъединенной частицей, которая трепещет при приближении к остальному.
Мы часто полагаем, что любовью мужа к жене, к своим детям, к своим друзьям и до некоторой степени к своей стране исчерпываются различные естественные формы любви. Но в этом списке как раз отсутствует самая фундаментальная из форм страсти — та, которая низвергает один за другим элементы и объединяет их в целое под напором замыкающегося универсума, и, следовательно, близость — космическое чувство.
Всеобъемлющая любовь не только психологически возможна; она единственно полный и конечный способ, которым мы можем любить.
После того как мы установили это, как объяснить видимость все большего возрастания вокруг нас вражды и ненависти? Если внутри нас уже сконцентрирована столь могущественная возможность единения, то почему же она не переходит в действие?
Несомненно, это происходит просто потому, что, преодолевая парализующий нас «антиперсоналистский» комплекс, мы все еще не решились допустить возможность, реальность существования у вершины мира над нашими головами какого-то любящего и любимого. Поскольку коллектив поглощает или кажется поглощающим личность, он убивает любовь, которая хотела бы народиться. Как таковой, коллектив, в сущности, вне любви. Вот почему терпят неудачу филантропы. Здравый смысл прав. Невозможно отдаться анонимному множеству. Но пусть напротив, универсум обретет впереди лицо и сердце, пусть он, если можно так выразиться, персонифицируется для нас
[10]. И тотчас же в атмосфере, созданной этим очагом, начнет увеличиваться притяжение элементов. И тогда, несомненно, под форсированным напором замыкающейся Земли разыграются громадные, еще дремлющие силы притяжения между человеческими молекулами.
Феномен человека. М., 1965. С. 208–211
Б. Рассел
ИСТОРИЯ ЗАПАДНОЙ ФИЛОСОФИИ
Поскольку страстные любовники рассматриваются как люди, которые восстали против социальных оков, ими восхищаются. Но в реальной жизни отношения любви сами быстро становятся социальными оковами, и партнера по любви начинают ненавидеть, и все более неистово, если любовь достаточно сильна, чтобы сделать узы такими, что их трудно разорвать. Следовательно, любовь начинают представлять как борьбу, в которой каждый стремится уничтожить другого, проникая сквозь защитительные барьеры его или ее Я…
Не только страстная любовь, но любые дружеские отношения к другим возможны при таком образе чувств лишь в той мере, в какой другие могут рассматриваться как проекция собственного Я. Это вполне осуществимо, если другие являются кровными родственниками, и, чем более близкими, тем легче это осуществляется. Следовательно, здесь имеет место подчеркивание рода, ведущее, как в случае Птолемея, к эндогамии. Мы знаем, как все это любил Байрон. Вагнер говорит о подобном чувстве в любви Зигмунда и Зиглинды. Ницше, хотя и не в скандальном смысле, предпочитал свою сестру всем другим женщинам. «Как сильно я чувствую, — писал он ей, — во всем, что ты говоришь, и делаешь, что мы принадлежим к одному и тому же роду. Ты понимаешь меня больше, чем другие, потому что мы одинакового происхождения. Это очень хорошо соответствует моей «философии».
Принцип национальности, поборником которого был Байрон, является распространением той же самой «философии». Нация рассматривается как род, происходящий от общих предков и обладающий некоторым типом «кровного сознания».
История западной философии. М., 1959. С. 700
С. Л. Франк
С НАМИ БОГ
Любовь есть не просто субъективное чувство, в силу которого то, что мы любим, «нравится» нам, доставляет нам радость или удовольствие. Предмет любви часто, напротив, доставляет нам огорчения и страдания; вообще говоря, равнодушный в каком-то смысле счастливее или, по крайней мере, спокойнее любящего, ибо свободен от забот и волнений; не случайно греческая философская мудрость признавала высшим благом невозмутимость (атараксию) и бесчувствие (апатию). В предмете любви многое может нам не нравиться, сознаваться как недостаток, от этого мы не перестаем его любить, и забота о благе любимого связана со многими страданиями и волнениями. Любовь есть непосредственное восприятие абсолютной ценности любимого; в качестве такового она есть благоговейное отношение к нему, радостное приятие его существа, вопреки всем его недостаткам, перемещение на любимое существо центра тяжести личного бытия любящего, сознание потребности и обязанности служить любимому, чего-бы это ни стоило нам самим. Любовь есть счастие служения другому, осмысляющее для нас и все страдания и волнения, которые нам причиняет это служение. Так любит мать своего ребенка, даже сознавая все дурное в нем; даже если этот ребенок стал существом преступным и порочным и вызывает во всех других людях справедливое порицание и возмущение, мать не перестает ощущать, что его душа в последней глубине и истинном существе есть нечто абсолютно-драгоценное, прекрасное, священное. Все его пороки она сознает как болезнь его души, искажающую его подлинное существо, как источник страданий и опасность для него самого. Она знает, что человек, который кажется другим существом несовершенным, быть может, ничтожным или порочным и отвратительным, в его последней глубине остается тем же самым незабвенным, прекрасным существом, которое в своей первой младенческой улыбке раз и навсегда явило ей свою неземную, драгоценную сущность.
Любовь есть, таким образом, благоговейное, религиозное восприятие конкретного живого существа, видение в нем некоего божественного начала. Всякая истинная любовь — все равно, отдает ли себе отчет в этом сам любящий или нет, — есть по самому ее существу религиозное чувство. И вот именно это чувство христианское сознание признает основой религии вообще. В этом отношении, как и в других, христианская правда, будучи парадоксальной, то есть противореча обычным, господствующим человеческим понятиям, вместе с тем дает высшее выражение самой глубокой и интимной потребности человеческого сердца и есть, как я уже говорил, «естественная религия». Что любовь есть вообще драгоценное благо, счастье и утешение человеческой жизни — более того, единственная подлинная ее основа — это есть истина общераспространенная, как бы прирожденная человеческой душе. Лирическая поэзия всех времен и народов прославляет блаженство эротической любви. Но эротическая любовь, при всей ее силе и значительности в человеческой жизни, есть в лучшем случае лишь зачаточная форма истинной любви в намеченном выше смысле, или же благоухающий, но хрупкий цветок, распускающийся на стебле любви, а не ее подлинный корень. По основной, исходной своей сущности она корыстна — определена радостью, которую любимое существо дает любящему; в более высокой, очищенной форме она есть эстетическое восхищение, то есть совпадает с восприятием красоты, телесной и душевной, любимого существа. Это восприятие красоты уже содержит, как мы знаем, элемент религиозного чувства; поэтому через него в любимом существе усматривается отблеск чего-то божественного, и оно само «обоготворяется». Но именно в этом заключается роковая и трагическая иллюзорность эротической любви, обнаруживается, что она основана на неком обмане зрения. Истинное религиозное чувство, имеющее своим подлинным объектом святыню, само Божество, ошибочно фиксируется на несовершенном человеческом существе; в этом смысле эротическая любовь есть ложная религия, некоторого рода идолопоклонство. То же можно выразить иначе, сказав, что заблуждение состоит здесь в том, что религиозная ценность человеческой души, как таковой, то есть ее субстанциального ядра, ошибочно переносится на ее эмпирические качества и обнаружения, фактически несовершенные. Когда заблуждение разбивается трезвым восприятием эмпирической реальности, эротическая любовь, поскольку она остается фиксированной на эмпирическом, внешнем облике любимого, то есть поскольку она не переходит в иную, высшую форму любви, неизбежно кончается горькими разочарованиями, а иногда по реакции переходит даже в ненависть. Платон в диалоге «Симпозион» описывает подлинное назначение эротической любви, именно как первой ступени к религиозному чувству: любовь к прекрасным телам должна переходить в любовь к «прекрасным душам», а последняя — в любовь к самой Красоте, совпадающей с Добром и Истиной. Здесь любовь к человеку имеет свой единственный смысл — как путь любви к Богу и, исполнив свое назначение, преодолевается и исчезает. Как бы много правды ни содержалось в этом возвышенном учении, оно все же не содержит всей правды любви; мы не можем подавить впечатления, что этот путь очищения и возвышения любви содержит все же и некое ее умаление и обеднение, ибо «любовь» к Богу как к «самой Красоте» или «самому Добру» есть менее конкретно-живое, менее насыщенное, менее полное чувство, чем подлинная любовь, которая есть всегда любовь к конкретному существу; можно сказать, что любовь к Богу, купленная ценою ослабления или потери любви к живому человеку, совсем не есть настоящая любовь. Есть, однако, и другой, более совершенный путь развития и углубления эротической любви — именно когда она постепенно научает любящего воспринимать абсолютную ценность самой личности любимого, то есть когда через любовь к внешнему облику любимого — телесному и душевному — мы проникаем к тому глубинному его существу, которое этот облик «выражает», хотя всегда и несовершенно, — к его личности, а это значит: к его существу как к индивидуально-конкретному тварному воплощению божественного начала личного Духа в человеке. Здесь иллюзорное обоготворение чисто эмпирически-человеческого, как такового, преобразуется в благоговейно-любовное отношение к индивидуальному образу Божию, к богочеловеческому началу, подлинно наличествующему во всяком, даже самом несовершенном, ничтожном и порочном человеке. Истинный брак есть путь такого религиозного преображения эротической любви, и можно сказать, что в этом таинственном «богочеловеческом» процессе преображения и состоит то, что называется «таинством брака».
Другой естественный зачаток истинной любви есть присущее человеку чувство товарищеской или соседской солидарности, братской близости членов семьи или племенного и национального сродства. Первоначальный смысл слова «ближний» означает именно человека «близкого» в одном из этих сходных между собою отношений. Человек по своей природе есть существо социальное, член группы; ему естественно иметь близких, соучастников общей коллективной жизни, как естественно, с другой стороны, за пределами этой группы иметь чуждых или врагов. Чувство сопринадлежности к некоему коллективному целому, сознание, выражаемое в слове «мы», есть естественная основа всякого индивидуального самосознания, всякого «я»: «я» предполагает отношение к некоему или неким «ты», то есть сопринадлежность к «мы» — форме бытия, в которой я сознаю себя или свое сущим и за пределами «меня самого». Отношения между «близкими», членами общей группы, суть — несмотря на возможность или даже необходимость в них начала иерархии — отношения принципиального равенства, при котором каждый признает и «блюдет» права других, равноценные и соотносительные его собственным правам. Первоначальный, элементарный смысл заповеди «люби ближнего, как самого себя» в ветхом завете состоит именно в этом принципе справедливости, взаимного уважения прав и интересов соплеменников, членов общей группы. Это отношение есть не что иное, как любовь в специфическом смысле этого понятия, хотя и содержит ее зачаток. В нем другой, «ближний», уже сознается в принципе существом подобным «мне»; на него переносится то чувство значительности, существенности, исконности, которое присуще сознанию самого себя как носителя жизни и жизненных интересов: в «ты» я прозреваю как бы другое «я». Но это отношение само определено сознанием сродства, общности, близости; оно не распространяется на всякого человека, как такового, а, скорее, предполагает необходимость выделения «ближних», «своих», от «других», «чужих», «далеких». Это отношение определяет, употребляя меткий термин Бергсона, установку «замкнутой группы». В противоположность этому, христианское отношение к любви есть отношение «открытое», преодолевающее все человеческие ограничения. В притче о милосердном самаритянине отчетливо показано это преображение понятия «ближний»: «ближним» оказывается не соплеменник, не единоверец, а, напротив, иноплеменник, инаковерующий, но проявивший сострадание, милосердие, любовь. Любовь обнаруживается здесь как сила, превозмогающая естественное человеку как природному существу различение между «своим» и «чужим», «другом» и «врагом». В практике, даже и христианской церкви, это древнее, прирожденное человеку сознание различения между своим и чужим продолжает жить в вероисповедной замкнутости и отчужденности; тем более оно живет в практике мирской жизни человечества, именующего себя христианским, во всех формах групповой ограниченности — в замкнутости дома и семьи, в сословной и национальной исключительности… В противоположность этому, любовь в христианском смысле этого понятия означает преодоление всякой групповой замкнутости; в ней все люди, как таковые, признаются «братьями», членами единой всеобъемлющей вселенской семьи, детьми единого Отца. В этой формуле с гениальной религиозной простотой выражен радикальный переворот в отношении между людьми: самая тесная, интимная, замкнутая связь — связь между членами одной семьи — расширяется так, что охватывает всех людей без различия, даже (как у св. Франциска) все творения без различия, чем преодолена всякая групповая замкнутость.
Христианство в качестве религии любви, то есть религии, определенной восприятием общего божественного происхождения и божественной ценности всех людей и потому их сопринадлежности к всеобъемлющему целому, объединенному любовью, — универсалистично, «кафолично» по самому своему существу. Все различия классов, национальностей, рас и культур — сколь бы естественны они ни были в порядке природного или чисто человеческого бытия — становятся несущественными, только относительными, превозмогаются универсально объединяющей силой любви, утверждающей единство в Боге всего человеческого рода. Где человек «облекся в нового человека, который обновляется в познании по образу создавшего его», то есть где силою любви человек проникает до самого существа личности как образа Божия, там «нет ни Эллина, ни Иудея, ни обрезания, ни необрезания, варвара, Скифа, раба, свободного; но все и во всем Христос» (Кор. 3, 10–11). С этой принципиальной точки зрения такое, например, понятие, как «римско-католическая (то есть «римско-универсальная») церковь», если оставить в стороне неизбежность умаления абсолютной истины в ее человечески-историческом выражении, есть, строго говоря, такая же нелепость, какою была бы какая-нибудь «московская таблица умножения» или «китайская причинная связь». Ибо в первичном основоположном смысле «Церковь Христова» есть не что иное, как превосходящее и преодолевающее все земные различия единство людей в Боге — единство, открывающееся любви как благоговейному религиозному восприятию божественного существа человеческого образа как такового. Сколько бы люди в своей конкретно-эмпирической, исторической жизни ни грешили против этой религии любви, то, что раз открылось в этой религии — объединяющая сила любовного восприятия человека как начала абсолютно ценного, — уже не может исчезнуть из человеческого сознания, а продолжает действовать в нем, напоминать ему об абсолютной правде и о ничтожестве перед ее лицом всех земных, обособляющих и разъединяющих оценок и мерил.
Но этим чисто количественным и экстенсивным универсализмом не исчерпывается и потому не выражается адекватно существо христианской любви. Количественный универсализм сам по себе склонен быть и фактически в истории человеческого морального сознания постоянно бывает универсализмом абстрактным: широта духовного взора искупается здесь бедностью воспринимаемого содержания, идет за счет конкретной полноты. Таков основной признак всякого интеллектуального универсализма, в котором общность есть общность абстрактного понятия: как известно, чем шире объем понятия, тем беднее его содержание. В моральном сознании такой характер присущ абстрактному… признанию единственно существенным в человеке начала «общечеловеческого», культа «человечества»…Все люди вообще, все народы оказываются здесь однородными представителями человека вообще, входят в состав однородного, универсального целого — «человечества». Всякое многообразие, все различное и индивидуальное в составе этого всеобъемлющего целого отвергается как нечто ничтожное, не имеющее подлинной реальности и ценности или даже имеющее ценность отрицательную, потому что предполагается, что оно ведет к разделению и обособлению. Эта установка утверждается повсюду, где моральное сознание находится под властью рационализма; основной моральный пафос есть здесь идея равенства всех людей, и это воззрение было провозглашено в античном мире сперва некоторыми из софистов V века, в эпоху афинского просвещения, и позднее, вполне последовательно, в стоической философии. Оно постоянно возрождается во всех умственных течениях, утверждающих «естественное право» или «естественное состояние» в противоположность всему положительному, конкретному, историческому в человеческой жизни… Но и великий общий моральный принцип Сократа, провозгласившего до Христа требование любить врагов не менее, чем друзей, носил этот характер абстрактного рационализма. «Любить» здесь означало просто творить благо, и смысл требований состоял в том, что благотворение есть некая общая, постоянная ценность человеческой жизни, перед лицом которой не имеют никакого значения все различия между людьми как объектами морального поведения.
Совершенно очевидно, что этот абстрактный количественный универсализм, как бы велика ни была в некоторых отношениях его положительная ценность, только по недоразумению именуется «любовью». Он не имеет ничего общего с любовью именно потому, что любовь всегда и необходимо направлена на конкретно-сущее, есть восприятие ценности конкретного существа, именно в его конкретности, то есть индивидуальности. Нельзя любить «человечество», как нельзя любить «человека вообще», можно любить только данного, отдельного, индивидуального человека во всей конкретности его образа. Любящая мать любит каждого своего ребенка в отдельности, никогда не смешает одного с другим, не потеряет из виду отличительные особенности каждого; она знает, ценит, любит то, что есть особого, единственного, несравнимого в каждом из ее детей. Поэтому универсальная, всеобъемлющая любовь не есть ни любовь к «человечеству» как к некоему сплошному целому, ни любовь к «человеку» вообще; она есть любовь ко всем людям во всей конкретности и единичности каждого из них. Совершенно так же есть глубочайшая противоположность между так называемой «любовью к человечеству», отрицающую и отвергающую все различия между национальностями, и той любовной широтою духа, в силу которой человек признает, почитает, любит все народы в своеобразии каждого из них, умеет любовью воспринимать гений, дух каждого народа…
(…) Так всеобъемлющая любовь в качестве восприятия и признания высшей ценности всего конкретно-живого универсальна в двойном смысле — количественном и качественном: она объемлет не только всех, но и все во всех. Признавая ценность всего конкретно-сущего, она объемлет всю полноту многообразия людей, народов, культур, исповеданий и в каждом из них — всю полноту их конкретного содержания. Любовь есть радостное приятие и благословение всего живого и сущего, та открытость души, которая широко открывает свои объятия всякому проявлению бытия, как такового, ощущает его божественный смысл. Как говорит апостол в своем гимне любви: «Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит» (I Кор., 13,4–7). Для любви все злое, дурное в живом существе есть только умаление, искажение его истинной природы, только момент небытия, примешивающийся к бытию и препятствующий его осуществлению: она отвергает зло и борется против него, как любящий борется с болезнью и упадком сил любимого существа. Напротив, всякая положительная реальность, вся многообразная полнота сущего радостно приемлется любовью, ибо все истинно сущее, как таковое, она воспринимает как проявление божественного первоисточника жизни. Всякое отрицание здесь подчинено утверждению, моральная оценка есть здесь не суд, а диагноз болезни и ведет не к фанатизму ненависти, а к стремлению излечить, выправить истинное, положительное существо того, что искажено злом, помочь заблудившемуся найти правый путь, соответствующий его собственному назначению и подлинному желанию. Любовь есть нечто иное, чем терпимость, чем признание прав другого, готовность согласиться на его свободу осуществлять его собственные интересы, идти избранным им путем. Такой «либерализм» в смысле признания субъективных прав другого и подчинения своего собственного поведения правовому порядку, обеспечивающему эти права, есть некий минимум любовного отношения к людям — либо мертвый осадок истинной любви, либо лишь потенциальный ее зачаток, в котором она пассивно дремлет; уважение к правам других людей может сопровождаться равнодушием и безучастием к ним. Оно лишь моральное ограничение и самообуздание эгоистической воли, а не непроизвольное, радостное, активное движение воли навстречу жизни и живым существам. Напротив, любовь есть положительная, творческая сила, расцвет души, радостное приятие другого, удовлетворение своего собственного бытия через служение другому, перенесение центра тяжести своего бытия на другого. Если эта чудесная, возрождающая и просветляющая человеческое существование сила любви обычно, в порядке естественного бытия, направлена на кого-нибудь одного или на немногие личности близких, родных, друзей, «любимых» — существ, которые мы ощущаем нам духовносродными или общение с которыми нам дает радость, — то христианское сознание открывает нам, что таково же должно быть наше отношение ко всем людям, независимо от их субъективной близости или чуждости нам, от их достоинств и недостатков.
Это не есть просто моральное предписание; в качестве такового оно обречено было бы оставаться бесплодным и неосуществимым. В заповеди универсальной любви, понимаемой как моральное предписание, как приказ: «Ты должен любить», содержится логическое противоречие. Предписать можно только проведение или какое-нибудь обуздание воли, но невозможно предписать внутренний порыв души или чувство; свобода образует здесь само существо душевного акта. Но завет любви к людям не есть моральное предписание; он есть попытка помочь душе открыться, расшириться, внутренне расцвести, просветлеть. Это есть попытка открыть глаза души, помочь ей увидать что то, что ее притягивает к отдельному, избранному человеческому существу и делает его «любимым», фактически присутствует, наличествует в какой-либо форме и менее явно для естественного взора души во всяком человеке и потому может и должно оказывать такое же действие на нашу душу. Это есть попытка воспитать внимание и зоркость души к истинной реальности всего конкретно сущего, научить ее воспринимать в нем его ценность и притягательную силу, благодаря чему любовь как субъективное чувство, любовь-предпочтение, прикованная к одному или немногим избранным существам, превращается в универсальную любовь — в любовь как общую жизненную установку.
(…) С того момента, как любовь в описанном ее смысле была открыта как норма и идеал человеческой жизни, как подлинная ее цель, в которой она находит свое последнее удовлетворение, мечта о реальном осуществлении всеобщего царства братской любви не может уже исчезнуть из человеческого сердца. Сколь бы тяжка, мрачна и трагична ни была фактическая судьба человечества, человек отныне знает, что истинная цель его жизни есть любовь; мечта об этой цели не перестает тайно волновать его сердце; она иногда заслоняется, вытесняется в глубь подсознательного слоя души другими, ложными, призрачными и гибельными идеалами, но никогда уже не может быть искоренена из человеческого сердца. И человек часто также попадает на ложные пути в своем стремлении установить царство любви; основное заблуждение состоит здесь в попытке осуществить господство любви через принудительный порядок, через посредство закона; но закон может достигнуть только справедливости, а не любви; любовь — выражение и действие Бога в человеческой душе, — будучи благодатной силой, по самой своей природе свободна; и так как человеческая душа несовершенна, то — вплоть до чаемого преображения и просветления мирового бытия — любовь обречена бороться в душе человека с противоположными ей злыми, плотскими, обособляющими страстями и может лишь несовершенно и частично осуществляться в мире. Царство любви остается в человеческой жизни лишь недостижимой путеводной звездой; но, даже оставаясь недостижимой, она не перестает руководить человеческой жизнью, указывать человеку истинный путь; поскольку человек остается верен этому пути, любовь, хотя и частично, реально изливается в мир, озаряя и согревая его. Как бы велика ни была фактически в человеческой жизни сила зла — сила ненависти и кощунственного попрания святыни личности, — остается принципиальное различие между состоянием, когда это зло сознается именно как зло и грех, как отход от единственно правого пути любви, и тем злосчастным помрачением человеческого духа, когда он в своей слепоте отвергает самый идеал любви. Христианство открыло глаза души для упоительно-прекрасного видения царства любви; отныне душа в своей последней глубине знает, что Бог есть любовь, что любовь есть сила Божия, оздоровляющая, совершенствующая, благодатствующая человеческую жизнь. Раз душа это узнала — никакое глумление слепцов, безумцев и преступников, никакая холодная жизненная мудрость, никакие приманки ложных идеалов — идолов — не могут поколебать ее, истребить в ней это знание спасительной истины.
С нами бог. Париж, (964. С. 123–129
К. С. Льюис
ЛЮБОВЬ
«Бог есть любовь» (I Ин. 4, 8), — говорит евангелист Иоанн. Когда я в первый раз пытался писать эту книгу, я думал, что слова эти указывают мне прямой и простой путь. Я смогу, думал я, показать, что любовь у людей заслуживает своего имени, если она похожа на Любовь, которая есть Бог. И я разграничил любовь-нужду и любовь-дар. Типичный пример любви-дара — любовь к своим детям человека, который работает ради них, не жалея сил, все отдает им и жить без них не хочет. Любовь-нужду испытывает испуганный ребенок, кидающийся к матери.
Я и не сомневался в том, какая из них больше похожа на Бога. Его любовь — дар. Отец отдает себя Сыну, Сын — Отцу и миру и, наконец, дарует Отцу самый мир в Себе и через Себя.
Любовь-нужда ничуть на Бога не похожа. У Бога есть все, а наша любовь-нужда, по слову Платона, — дитя Бедности. Она совершенно верно отражает истинную нашу природу. Мы беззащитны от рождения. Как только мы поймем, что к чему, мы открываем одиночество. Другие люди нужны и чувствам нашим, и разуму; без них мы не узнаем ничего, даже самих себя.
Я предвкушал, как легко воздам хвалу любви-дару и сумею осудить любовь-нужду. Многое из того, о чем я собирался сказать, и сейчас кажется мне верным. Я и сейчас считаю, что нуждаться в чужой любви более чем недостаточно. Но теперь я скажу за наставником моим Макдональдом, что и любовь-нужда — любовь. Всякий раз, как я пытался доказать мое прежнее мнение, я запутывался в противоречиях. На самом деле все оказалось сложнее, чем я думал.
Надо быть очень осторожным, называя любовь-нужду «просто эгоизмом». «Просто» — опасное слово. Конечно, любовь-нужда, как и все наши чувства, может быть эгоистичной. Жадное и властное требование любви бывает ужасным. Но в обычной жизни никто не сочтет эгоистом ребенка, который ищет утешения у матери; не осудят и взрослого, который соскучился по своему другу. Во всяком случае, это еще не самый страшный эгоизм. Иногда приходится подавлять нужду в другом человеке; но никогда ни в ком не нуждается только отпетый эгоист. Мы действительно нужны друг другу — «нехорошо человеку быть одному» (Быт. 2, 18), — и в сознании это отражается как любовь-нужда. Иллюзорное ощущение, что одному быть хорошо, — плохой духовный симптом, как плохой симптом — отсутствие аппетита, поскольку человеку действительно нужно есть.
Но самое важное не это. Христианин согласится, что наше духовное здоровье прямо пропорционально нашей любви к Богу; а эта любовь, по самой своей природе, состоит целиком или почти целиком из любви-нужды. Понять это нетрудно, когда мы просим простить наши грехи или поддержать нас в испытаниях. Но мало-помалу понимаешь, что все в нас — одна сплошная нужда; все неполно, недостаточно, пусто, все взывает к Богу, который только и может развязать связанное и связать развязанное. Я не утверждаю, что другой любви мы к Нему не способны испытывать. Высокие духом расскажут нам, как вышли за ее пределы. Однако они же первыми скажут, что ведомые им высоты перестанут быть истинно благодатными, станут неоплатоническими, а там и бесовскими иллюзиями, как только ты сочтешь, что можешь жить ими и никакой нужды в Боге у тебя нет. «Высшее, — читаем мы в «Подражании Христу», — не устоит без низшего». Лишь очень смелое и глупое создание гордо скажет Творцу: «Я — не нищий. Я люблю Тебя без всякой корысти». Те, кто испытывал к Богу любовь-дар, вслед за тем — нет, в то же время — били себя в грудь вместе с мытарем и взывали из своей немощи к единственному Дарующему. И Он не против. Он сам сказал: «Придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные» (Мтф. 11, 28).
Выходит, что любовь-нужда, в самом сильном своем виде, неотъемлема от высочайшего состояния духа. И тут получается совсем странно. Человек ближе всего к Богу, когда он, в определенном смысле, меньше всего на Бога похож. Разве похожи нужда и полнота, немощь и власть, покаяние и праведность, крик о помощи и всемогущество? Когда я до этого додумался, я остановился; прежний мой план рухнул. И я стал думать дальше.
«Близость к Богу» бывает разная. Во-первых, это — сходство с Богом. Господь, мне кажется, дал сходство с Собою всему тварному. Пространство и время отражают Его величие; всякая жизнь плодоносит, как Он; животная жизнь действует, как Он; человек разумен, как Он; ангелы бессмертны и обладают интуитивным видением. В этом смысле и хорошие люди, и плохие, и простые ангелы, и падшие больше похожи на Бога, чем животные. Природа их «ближе» к Божественной природе. Но есть и другая близость — можно ближе подойти к Богу. В этом смысле мы близки Богу, когда верен наш путь к единению с Ним и к блаженству в Нем. Эти виды близости к Богу совпадают не всегда.
Прибегнем к аналогии. Представим себе, что мы идем через гору к той деревне, где стоит наш дом. Мы взобрались на вершину и стоим прямо над деревней. Можно бросить в дом камень; но домой мы отсюда не попадем. Придется идти низом и сделать крюк в пять миль. Чистое расстояние между нами и домом станет поначалу больше. Зато мы сами будем ближе к тому, чтобы помыться и поесть.
Бог всемогущ и блажен. Он — Царь и Творец. Поэтому, в определенном смысле, сильный, счастливый, творческий и свободный человек похож на Бога. Но никто и не думает, что эти качества хоть как-то связаны со святостью. Никакие богатства не станут пропуском в Царство Небесное.
На вершине мы близко от деревни, но, сколько там ни сиди, мы не приблизимся к воде и пище. Так и близость к Богу по сходству ограниченна, законченна, закрыта, как тупик. А близость другая открыта, она увеличивеется. Дано нам сходство или не дано, примем мы его или не примем, благодатно оно или нет, «близость приближения» нам заповедана. Все тварное похоже на Бога без своего согласия, соработничать тут не нужно. Сынами Божьими становятся не так. И сыновнее сходство не портретное и не зеркальное. С одной стороны, оно больше, ибо в нем есть единство нашей воли с волей Божьей, с другой — гораздо меньше. Лучший богослов, чем я, учит, что наше подражание Богу в этой жизни должно быть подражанием Христу. Образец наш — Иисус, не только на Голгофе, но и в мастерской, и на дороге, и в толпе, среди настойчивых просьб и бурных споров, которые не давали Ему ни отдохнуть, ни уединиться. Именно эта жизнь, так странно непохожая на жизнь Божественную, не только похожа на нее — это она и есть, когда она здесь, на земле, в наших земных условиях.
Теперь объясню, почему я счел нужным различить эти два рода близости к Богу. Слова Евангелиста уравновешивает в моем сознании фраза нынешнего автора (Дени де Ружмона): «Любовь перестает быть бесом только тогда, когда перестает быть Богом». Скажем то же самое иначе: «…становится бесом, когда становится Богом». Без этого противовеса текст из Послания можно понять неверно. Можно подумать, что любовь — Бог.
Надеюсь, каждый догадается, что имеет в виду Ружмон. Всякая человеческая любовь (чем она выше — тем сильнее) склонна брать на себя Божественные полномочия. Она говорит как власть имеющий. Она учит нас не считаться с ценой, требует полного повиновения и внушает, что любое действие, совершенное ради нее, законно и даже похвально. Про влюбленность это всем известно. Но так действуют и привязанность, и дружба, каждая — на свой лад. Обо всем этом я буду говорить позже.
Сейчас только скажу, что естественная любовь предъявляет эти кощунственные претензии не тогда, когда она мала и низка, а тогда, когда она, как говорили наши деды, «чиста и благородна». С влюбленностью и тут понятно. Жертвенная, романтическая влюбленность поистине кажется нам гласом Божьим. Простая похоть ни за что не покажется. Похоть портит человека во многих смыслах, но не в этом: ее не станешь чтить, как не станешь чтить желание почесаться. Когда глупенькая мать балует ребенка (а на самом деле — себя), играет в живую куклу и быстро устает, действия ее вряд ли «станут Богом». Глубокая, всепоглощающая, пожирающая обоих любовь женщины, которая в полном смысле слова «живет для своего ребенка», богом становится легко. И мне кажется, что патриотизм, подогретый пивом и духовым оркестром, принесет куда меньше вреда, чем «высокая любовь к отчизне». Собственно, его легко перешибить другим напитком и другой музыкой.
Чего же еще могли мы ждать? Любовь не сочтет себя Богом, пока на Бога не похожа. Осторожность нужна и тут; любовь-дар действительно богоподобна, и, чем она жертвеннее, тем богоподобнее. Все, что говорят о ней поэты, — правда. Ее терпение, ее сила, ее блаженство, ее милость, ее желание, чтобы другому было хорошо, роднят ее с Божьей любовью. И все же это близость по сходству. А сходство дано нам; оно совсем не обязательно связано с тем трудным и медленным приближением к Нему, которое заповедано совершать нам самим, как бы много помощи нам ни оказывали. Любовь-дар прекрасна, потому ее и легко принять за Любовь. Тогда мы придадим ей безусловную, ничем не обусловленную ценность, на которую она права не имеет. Она станет богом; станет бесом и разрушит нас, а заодно и себя. Все дело в том, что естественная любовь, ставши богом, не остается любовью. Ее называют так, но в самом деле это — усложненная ненависть.
Любовь-нужда может быть и назойливой, и жалкой, но богом она не станет. Слишком она мало на него похожа.
Из всего этого следует, что мы не должны ни творить из любви кумира, ни «разоблачать» любовь. Ошибка писателей прошлого века в том, что для них были кумирами влюбленность и родственная нежность. Браунинг, Кингсли или Патмор иногда пишут так, словно влюбленный — это святой. Прозаики противопоставляют «миру сему» не Царство Небесное, а дом. Мы живем во времена, когда отшатнулись в другую сторону. Разоблачители любви признали сентиментальной чушью почти все, что говорили их отцы, и постоянно объясняют, какова истинная подоплека влюбленности. Не будем слушать ни тех, ни других. Высшее не стоит без низшего. Растению нужны и корни, и солнечный свет. Земля, из которой оно растет, чиста, если вы оставите ее в саду, а не потащите на письменный стол. Человеческая любовь может быть дивным подобием любви Божьей. Это много; но дальше идти нельзя. Близость по сходству может и помочь, и помешать приближению к Богу. Чаще всего, наверное, она просто с Ним не связана.
…В моем поколении детей еще поправляли, когда мы говорили, что «любим» ягоды; и многие гордятся, что в английском есть два глагола — «to love» и «like», тогда как во французском один — «aimer». Французский не одинок. Да и у нас теперь все чаще говорят про все «I love». Самые педантичные люди то и дело повторяют, что они любят какую-нибудь еду, игру или работу. И действительно, любовь к людям и любовь к тому, что ниже человека, трудно разделить четкой чертой. «Высшее не стоит без низшего», и мы начнем снизу.
Когда мы что-то любим, это значит, что мы получаем от этого удовольствие. Давно известно, что удовольствия бывают двух видов: те, которые не будут удовольствиями, если их не предварит желание, и те, которые и так хороши. Пример первых — вода, если хочешь пить. Если пить не хочется, вряд ли кто-нибудь выпьет стакан воды, разве что по предписанию врача. Пример вторых — неожиданное благоухание; скажем, вы идете утром по дороге, и вдруг до вас донесся запах с поля или из сада. Вы ничего не ждали, не хотели — и удовольствие явилось как дар. Для ясности я привожу очень простые примеры, в жизни бывает сложнее. Если вам вместо воды дадут кофе или пива, к удовольствию первого рода прибавится второе. Кроме того, удовольствие второго рода может стать удовольствием первого. Для умеренного человека вино как запах с поля. Для алкоголика, чей вкус и пищеварение давно разрушены, удовольствия вообще нет, есть только недолгое облегчение. Вино скорее даже противно ему, но оставаться трезвым еще тяжелее. Однако при всех пересечениях и сложностях оба типа очерчены ясно. Назовем их «удовольствием-нуждой» и «удовольствием-оценкой».
Сходство между удовольствием-нуждой и любовью-нуждой видно сразу. Но… любовь-нужду я упорно защищал, так как именно ее многие любовью не считают. Здесь — наоборот: чаще выносят за скобки удовольствие второго рода. Удовольствие-нужда и естественно (а кто этого не похвалит!), и насущно, и не приведет к излишествам, а удовольствие-оценка — это роскошь, прихоть, путь к пороку. У стоиков вы найдете сколько угодно таких рассуждений. Не будем им поддаваться. Человеческий разум склонен заменять описание оценкой. Он хочет сравнивать не явления, а ценности; все мы читали критиков, которые не могут похвалить одного поэта, не принизив другого. Здесь это не нужно. Все гораздо сложнее — мы видели хотя бы, что наслаждение превращается в нужду именно тогда, когда изменяется к худшему.
Для нас разграничение это важно тем, что здесь, в сфере удовольствия, есть подобие любви к людям, о которой мы и будем в основном говорить.
Когда человек выпьет в жаркий день стакан воды, он скажет: «Да, хотелось мне пить». Пьяница, хлопнувший стаканчик, скажет: «Да, хотелось мне выпить!» Но тот, кто услышал утром запах цветов из сада, скажет скорее: «Как хорошо!», а нормальный, не склонный к питью человек скажет, отведав прославленного кларета: «Хорошее вино!» Им хорошо сейчас, а тем, первым, — было плохо. Наслаждение — в настоящем времени, нужда — в прошедшем. И вот почему.
Шекспир показал нам снедающую похоть, цель которой «сверх разума желанна», но, как только дело сделано, «сверх разума гнусна». В самых невинных и насущных нуждах-удовольствиях есть хоть капелька этого. Даже если то, чего мы хотели, не гнусно нам — оно просто нам безразлично, его нет. Водопроводный кран и чашка очень привлекательны, когда вы пришли, наработавшись, с лужайки; через полминуты они вам ни к чему. Запах еды совсем различен до обеда и после. И — простите мне крайность примера — большая буква
М на небольшой дверке вызывает восторг, но быстро утрачивает свою прелесть.
Удовольствие-оценка не таково. В нем есть признание непреходящей ценности. В нем есть отрешенность. Мы хотим не только ради себя, чтобы хорошее вино не испортилось. Даже если мы больны и пить никогда не сможем, нас испугает мысль о том, что вино прокиснет или попадется человеку, который не оценит его. То же самое с запахом из сада. Мы не просто наслаждаемся им — мы чувствуем, что он по праву это заслужил, и совесть укорит нас, если мы ему не порадуемся. Еще сильнее мы огорчимся, узнав, что сад, мимо которого мы когда-то ходили, сменился кинотеатром и гаражами.
С научной точки зрения оба рода удовольствий связаны с нашим организмом. Но в удовольствии-нужде эта относительность подчеркнута. К удовольствию-оценке мы ощущаем признательность, мы почитаем его. Мы спрашиваем: «Как это вы проходите мимо сада и ничего не чувствуете?» О нужде так не спросишь; хотелось человеку пить — выпил воды, не хотелось — не выпил, его дело.
Удовольствие-нужда похоже на любовь-нужду. Это понять нетрудно. Любовь-нужда длится не дольше самой нужды. К счастью, это не значит, что человек становится нам безразличен. Во-первых, нужда может повторяться, а во-вторых — и это важнее — может возникнуть другой род любви, оценочный. Охраняют любовь и нравственные начала — верность, признательность, почтение. Однако если любовь-нужда осталась без поддержки и без изменений, она исчезнет по минованию надобности. Вот почему тысячи матерей никак не нажалуются на то, что дети их забыли, а тысячи покинутых возлюбленных никак не поверят, что «это может быть». Нужда-любовь к Богу кончиться не может, Бог нужен нам всегда, и в этом мире, и в том. Но мы способны решить, что Он нам больше не нужен, «в
беде и бес монахом станет». Нет оснований считать лицемерной недолговечную набожность тех, кто кинулся к Богу на короткий срок опасности или болезни. Они просто честны. Было плохо — просили помощи. А что же ее так просить?
Удовольствие-оценка похоже на более сложное чувство, которое описать труднее. Во-первых, тут совершенно невозможно провести черту между «плотским» и «духовным». Хороший знаток вин проявит, пробуя вино, и сосредоточенность, и способность к суждению, и дисциплинированное внимание; музыкант, слушающий музыку, наслаждается и физически. Нет границы между удовольствием, которое доставит запах, и удовольствием, которое доставляет красивый вид, или изображение этого вида, или даже описание.
Кроме того, как мы уже говорили, в этих удовольствиях есть отрешенность, незаинтересованность. Конечно, это возможно и в сфере удовольствия-нужды, но иначе: мы отрешаемся от них, жертвуем ими. Сейчас я говорю о другом. В самом примитивном удовольствии-оценке есть неэгоистичное начало — потому мы и радуемся, что сад или луг цветет по-прежнему, а леса в каких-нибудь чужих краях не вырублены. Мы просто любим все это; мы произносим на секунду, как Бог, что это «хорошо весьма» (Быт. 1, 31).
И тут в игру вступает «высшее не стоит без низшего». Я чувствовал, что моя классификация неполна — есть не только любовь-нужда и любовь-дар. Есть и третье, не менее важное; его-то и предвосхищает удовольствие-оценка. Все, о чем я только что говорил, можно испытывать и к людям. Когда так относятся к женщине, мы зовем это обожанием; когда так относятся к мужчине — восхищением и преданностью; к Богу — благоговением.
Любовь-нужда взывает из глубин нашей немощи, любовь-дар дает от полноты, а эта, третья, любовь славит того, кого любит. К женщине это будет: «Не могу без тебя жить», «Я защищу тебя» и «Как ты прекрасна!» В этом, третьем, случае любящий ничего не хочет, он просто дивится чуду, даже если оно не для него, и скорее готов утратить возлюбленную, чем согласиться на то, чтобы она вообще не появлялась в его жизни.
На практике, слава Богу, все эти три вида соединяются в одном чувстве, поддерживая друг друга. Наверное, только любовь-нужда встречается в чистом виде, да и то на несколько секунд.
Вопросы философии. 1989. N9 8. С. 107–112
К. С. Льюис
ЛЮБОВЬ
ПРИВЯЗАННОСТЬ
Я начну с самой смиренной и самой распространенной любви, меньше всего отличающей нас от животных. Предупреждаю сразу, что это не упрек. Наши человеческие черты не лучше и не хуже от того, что мы разделяем их с животными. Когда мы обзываем человека животным, мы не хотим сказать, что у него много таких черт — у всех их много; речь идет о том, что он проявил только эти свойства там, где нужны были чисто человеческие. Словом же «зверский» мы называем поступки, до которых никакому зверю не додуматься.
Итак, я буду говорить о самой простой любви. Греки называли ее «στοργη (сторге), я назову привязанностью. В моем греческом словаре «στοργη» определяется как «привязанность, главным образом родителей к детям», но слово это означает и привязанность детей к родителям. Любовь между детьми и родителями — первоначальная, основная форма этой любви. Чтобы представить ее себе, вообразите мать с младенцем, кошку в полной котят корзине, писк, лепетанье, тесноту, теплый запах молока.
Образ этот хорош тем, что сразу вводит нас в центр парадокса. Дети любят мать любовью-нуждой, но и материнская любовь — нужда, мать в ней нуждается. Если она не родит, она умрет. Если не покормит — заболеет. Ее любовь — нужда, но нуждается она в том, чтобы в ней нуждались. К этому мы еще вернемся.
И у животных, и у нас привязанность выходит далеко за пределы семьи. Тепло и уютно бывает не только с детьми и не только с родителями. Такая любовь — самая неприхотливая. Есть женщины, у которых и быть не может поклонников; есть мужчины, у которых и быть не может друзей. Но мало на свете людей, к которым никто не привязан. Привязанность не требует сходства. Я видел, как не только мать, но и братья любили полного идиота. Привязанность не знает различий пола, возраста, класса. Она связывает молодого ученого и старую няню, живущих в совершенно разных мирах. Более того — привязанность не признает границ биологического вида. Она связывает человека и животное, и двух разных животных, скажем, кошку и собаку, даже (это видел Гилберт Уайт) курицу и лошадь.
Такую любовь хорошо и часто описывали. В «Тристраме Шенди» отец и дядя Тоби десяти минут не могут поговорить без спора; но они глубоко привязаны друг к другу. Вспомним Дон Кихота и Санчо Пансу, Пиквика и Уэллера, Дика и Маркизу.
У привязанности тоже есть условие: предмет ее должен быть «своим», хорошо или давно знакомым. Мы часто знаем, когда именно, какого числа влюбились или обрели друга. Вряд ли можно установить, когда мы привязались к кому-нибудь. Не случайно мы употребляем ласкательно слово «старый», французы — «vieux». Собака лает на незнакомца, не причинившего ей вреда, и радуется знакомому, который ни разу ее не приласкал. Ребенок любит угрюмого садовника и дичится ласковой гостьи. Но садовник непременно должен быть «старый» — ребенок и не вспомнит времен, когда его еще не было.
Я уже говорил, что привязанность смиренна. Она не превозносится. Мы гордимся влюбленностью или дружбой. Привязанности мы нередко стыдимся. Как-то я рассказывал о том, как любят друг друга собака и кошка, а собеседник мой заметил: «Вряд ли собака признается в этом другим псам». У привязанности — простое, неприметное лицо; и те, кто ее вызывает, часто просты и неприметны. Наша любовь к ним не свидетельствует о нашем вкусе или уме. То, что я назвал любовью-оценкой, в привязанность не входит. Чаще всего мы начинаем различать достоинства в милых нам людях, когда их с нами нет. Пока они с нами, мы принимаем их как должное. Для влюбленности — это провал, а здесь ничему не мешает. Привязанность тиха, о ней и говорить неудобно. На своем месте она хороша, вытащить ее на свет опасно. Она облекает, пропитывает нашу жизнь. Она там, где шлепанцы, халат, привычные шутки, сонный кот, жужжание швейной машины, кукла на полу.
Внесу поправку. Все это так, если привязанность одна, если она ни с чем не смешана. Она и сама — любовь, но часто она входит в другой вид любви, пропитывает его, окрашивает, создает для него среду. Быть может, без нее та любовь и усохла бы. Когда друг становится «старым другом», все, что не имело к дружбе никакого отношения, обретает особую прелесть. Что же до влюбленности, она может просуществовать без привязанности очень недолго; если же протянет подольше — становится поистине мерзкой, слишком ангельской, или слишком животной, или тем и другим по очереди. Такая влюбленность не по мерке человеку, она и мала ему, и велика. Зато как хороши и дружба, и влюбленность, когда сами они затухают, и привязанность дает нам свободу, известную лишь ей да одиночеству. Не надо беседовать, не надо целоваться, ничего не надо, разве что чай поставить.
Мы уже знаем, что оценка не играет в привязанности большой роли. Но очень часто благодаря привязанности оценка появляется там, где ей бы без этого вовек не появиться. Друзей и возлюбленных мы выбираем за что-то — за красоту, за доброту, за ум, за честность. Но красота должна быть особая, «наша», и ум особый, в нашем вкусе. Потому друзья и влюбленные чувствуют, что созданы друг для друга. Привязанность соединяет не созданных друг для друга, до умиления, до смеха непохожих людей. Сперва мы привязываемся к человеку просто потому, что он рядом; потом мы замечаем: «а в нем что-то есть!..» Значит это, что он нам нравится, хотя и не создан по нашему вкусу, а знаменует великое освобождение. Пускай нам кажется, что мы снизошли к нему, на самом деле мы перешли границу. Мы вышли за пределы своих мерил, начали ценить добро, как таковое, а не только нашу излюбленную его разновидность.
Кто-то сказал: «Кошек и собак надо воспитывать вместе, чтобы расширить их кругозор». Это и делает привязанность. Она самая широкая, самая демократическая любовь. Если у меня много друзей, это не значит, что я терпим и добр; я их выбрал, как выбрал книги своей библиотеки. Поистине любит чтение тот, кто порадуется грошовому выпуску на книжном развале. Поистине любит людей тот, кто привяжется к каждодневным спутникам. Я знаю по опыту, как привязанность учит нас сперва замечать, потом — терпеть, потом — привечать и, наконец, ценить тех, кто оказался рядом. Созданы они для нас? Слава Богу, нет! Они это они и есть, чудовищные, нелепые, куда более ценные, чем казалось нам поначалу.
И тут мы подходим к опасной черте. Привязанность не превозносится, как и милосердие. Привязанность обращает наш взор к неприметным; Бог и Его святые любят тех, кто не может вызвать любви. Привязанность непритязательна, привязанность отходчива, она долго-терпит, милосердствует, никогда не перестает. Она открывает нам в других образ Божий, как открывает его смиренная святость. Значит, это и есть сама Любовь? Значит, правы викторианцы? Значит, другой любви и не нужно? Значит, домашнее тепло и есть христианская жизнь? Ответ несложен: «Нет».
Я говорю сейчас не о том, что викторианские писатели как будто и не читали текстов о ненависти к жене и матери или о врагах человека — домашних его… Сейчас речь идет о куда более земных вещах.
Сколько на свете счастливых семейств? Потому ли их мало, что родные не любят друг друга? Нет, не потому; семья бывает несчастлива при очень сильной любви, хуже того — из-за сильной любви. Почти все свойства привязанности — о двух концах. Они могут порождать и добро, и зло. Если дать им волю, ничего с ними не делать, они вконец разрушат нам жизнь. Мятежные противники семейных радостей сказали о них не все; но все, что они сказали, — правда.
Заметьте, как противны песни и стихи о семейных чувствах. Противны они тем, что фальшивы, а фальшивы потому, что выдают за гарантию счастья и даже добра то, что только при должном усердии может к ним привести. Если верить песням и стихам, делать ничего не надо. Пустите привязанность, как теплый душ, и больше вам думать не о чем.
Как мы видели, в привязанность входят и любовь-нужда и любовь-дар. Начнем с нужды — с того, что мы нуждаемся в любви к нам.
Привязанность — самый неразумный вид любви. Привязаться можно к каждому. Поэтому каждый и ждет, что к нему привяжутся. Отец нередко ужасается, что сын не любит его, и считает это противоестественным. Однако он и не спросит себя, сделал ли он хоть что-нибудь заслуживающее сыновней любви. «Король Лир» начинается с того, что очень неприятный старик жить не может без привязанности своих дочерей. Я привожу пример из книги, потому что мы с вами живем в разных местах. Живи мы близко, я бы показал вам сколько угодно примеров. Причина ясна: мы знаем, что дружбу и влюбленность надо чем-то вызвать, как бы заслужить. Привязанность дается бесплатно, она «сама собой разумеется». Мы вправе ждать ее. А если не дождемся, решим, что наши близкие ведут себя противоестественно.
Конечно, это неправда. Мы млекопитающие, и потому инстинкт вкладывает в наших матерей какую-то к нам любовь. Мы создания общественные и потому живем в определенной среде, где при нормальном ходе вещей возникают привязанности. Если кто-то привязан к нам, это не значит, что мы достойны любви. Отсюда делают вывод: «Если мы и не достойны любви, к нам должен быть кто-нибудь привязан». Точно так же можно сказать: «Никто не заслужил благодати Божьей. Я ее не заслужил. Следовательно — Бог должен мне ее даровать». Ни там, ни здесь и речи не может быть о правах. Никаких прав у нас нет, мы просто смеем надеяться на привязанность, если мы обычные люди. А если нет? Если нас невозможно вынести? Тогда «природа» станет работать против нас. При близком общении легко возникает и ненависть. Все будет похоже, и все наоборот. Тоже кажется, что мы всегда терпеть человека не могли. Тоже возникает слово «старый» — «его старые шутки!»— и даже «вечный» — «а, вечно он!..»
Нельзя сказать, что Лир не знает привязанности. На любви-нужде он просто помешался. Если бы он по-своему не любил дочек, он бы не требовал от них любви. Самый невыносимый родитель (или ребенок) может испытывать эту хищную любовь. Добра она не приносит ни ему, ни другим. В такой семье просто жизни нет. Когда неприятный человек непрестанно требует любви, обижается, корит, кричит или тихо точит близких, они чувствуют себя виновными (чего он и хотел), а на самом деле ничего исправить не могут. Требующий любви рубит сук, на который и сесть не успел. Если в нас вдруг затеплится какая-нибудь нежность к нему, он тут же прибьет ее жадностью и жалобами. А доказывать свою любовь мы должны обычно, ругая его врагов. «Любил бы ты меня, ты бы понял, какой эгоист твой отец…», «…помог бы мне справиться с сестрой», «…не дал бы так со мной обращаться…»
И, хоть ты их убей, они не видят простого и прямого пути. Овидий считал, что любви не дождешься, если ты не «amabilis»
[11]. Веселый старый срамник хотел сказать, что женщину не обольстишь, если ты не обольстителен. Но слова его можно прочитать иначе. Он умнее в своем роде, чем король Лир.
Удивительно не то, что не достойные никакой любви тщетно ее требуют, а то, что они требуют ее так часто. Кто не видел, как женщина тратит юность, зрелость и даже старость на ненасытную мать, слушается ее, угождает ей, а та, как истинный вампир, считает ее и неласковой, и строптивой. Быть может, ее жертва и прекрасна (хотя я в этом не уверен), но в матери, как ни ищи, прекрасного не отыщешь.
Вот какие плоды может приносить то, что привязанность дается даром. Не лучше обстоит дело и с непринужденностью, которую она порождает.
Мы постоянно слышим о грубости нынешней молодежи. Я старый человек и должен бы встать на сторону старших, но меня куда чаще поражает грубость родителей. Кто из нас не мучился в гостях, когда мать или отец так обращались со взрослыми детьми, что человек чужой просто ушел бы и хлопнул дверью? Они категорически говорят о вещах, которые дети знают, а они — нет; они прерывают детей, когда им вздумается; высмеивают то, что детям дорого; пренебрежительно (если не злобно) отзываются об их друзьях. А потом удивляются: «И где их носит? Всюду им хорошо, лишь бы не дома!..»
Если вы спросите, почему родители так ведут себя, они ответят: «Где же побыть собой, как не дома? Не в гостях же мы! Все тут люди свои, какие могут быть обиды!»
И снова это очень близко к правде и ничуть не верно. Привязанность как старый домашний халат, который мы не наденем при чужих. Но одно дело — халат, другое — грязная до вони рубаха. Есть выходное платье, есть домашнее. Есть светская учтивость, есть и домашняя. Принцип у них один: «не предпочитай себя». Чем официальней среда, тем больше в нем закона, меньше благодати. Привязанность не отменяет вежливости, она порождает вежливость истинную, тонкую, глубокую. «На людях» мы обойдемся ритуалом. Дома нужна реальность, символически в нем воплощенная. Если ее нет, всех подомнет под себя самый эгоистичный член семьи.
Вы должны действительно не предпочитать себя; в гостях вы можете притворяться, что не предпочитаете. Отсюда и поговорка: «Поживем вместе — узнаем друг друга». То, как человек ведет себя дома, показывает истинную цену (что за гнусное выражение!) его светских манер. Когда, придя из гостей, манеры оставляют в передней, это значит, что их и не было, им просто подражали.
«Мы можем сказать друг другу что угодно». Истина, стоящая за этими словами, означает вот что: привязанность в лучшем своем виде может не считаться со светскими условностями, потому что она и не захочет ранить, унизить или подчинить. Вы скажете любимой жене: «Ну ты и свинья!» Вы скажете: «Помолчи, я читать хочу». Вы можете поддразнивать, подшучивать, разыгрывать. Вы все можете, если тон и время верны. Чем лучше и чище привязанность, тем точней она чувствует, когда ее слова не обидят. Но домашний хам имеет в виду совсем другое. Его привязанность — очень низкого пошиба, или ее вообще нет, а свободу он себе дает такую, на которую смеет претендовать и которой умеет пользоваться только самая высокая, самая лучшая привязанность. Он тешит свою злобу, себялюбие или просто глупость. А совесть его чиста: привязанность имеет право на свободу, он ведет себя, как хочет, — значит, он выражает привязанность. Если вы хоть немного обидитесь, он будет оскорблен в лучших чувствах. Дело ясное: вы его не любите, вы его обидели, не поняли.
«А, вот что! — скажет он. — Так, так… Вежливость понадобилась… Я-то думал, мы люди свои…, да что там, ладно!.. Будь по-твоему». И станет вести себя с обидной, подчеркнутой вежливостью. Вот разница между домом и «светом»: дома светские манеры свидетельствуют как раз о невежливости. Домашняя учтивость совсем иная. Прекрасный ее пример вы найдете в «Тристраме Шенди». Дядя Тоби не вовремя заговорил о своей любимой фортификации. Отец не выдержал и прервал его. Потом он увидел его лицо, понял, как брат удивлен и обижен — не за себя, конечно, а за высокое искусство, — и тут же раскаялся. Он просит прощения, братья мирятся, и, чтобы показать, что никакой досады нет, дядя Тоби возвращается к прерванному рассказу.
Мы еще не говорили о ревности. Надеюсь, вы не думаете, что ею страдают только влюбленные; а если думаете — посмотрите на детей, на слуг и на животных. В привязанности она очень сильна и вызвана тем, что этот вид любви не терпит перемены. Скажем, брат и сестра или два брата растут вместе. Они читают одни и те же книжки, карабкаются на одно и то же дерево, вместе играют, вместе начинают и бросают собирать марки. И вдруг у одного из них появляется новая жизнь. Другой не входит в нее, он выброшен, отброшен. Ревность тут родится такая, что и в драме подобной не найдешь. Это еще не ревность к друзьям, это ревность к самому предмету увлечения — к музыке, к науке, к Богу. Она доходит до смешного. Обиженный называет «все это» глупостями, не верит обидчику, обвиняет его в позерстве, прячет книги, выключает радио, выбрасывает бабочек. Привязанность — самый инстинктивный, самый животный вид любви, и ревность ее — самая дикая.
Не только дети страдают этой ревностью. Посмотрите на неверующую семью, где кто-нибудь обратился, или на мещанскую семью, где кто-нибудь «пошел в образованные». Я думал, что это ненависть тьмы к свету, но ошибался. Верующая семья, где кто-то стал атеистом, ничуть не лучше. Это просто реакция на измену, даже вроде бы на кражу. Кто-то (или что-то) крадет у нас нашего мальчика (или девочку). Он был один из нас, стал одним из них. Да по какому праву?! Так хорошо жили, никому не мешали, а нас обидели…
Иногда такая ревность усложняется, удваивается. С одной стороны, конечно, «все это» — глупости. С другой — а вдруг в этом что-то есть? Вдруг и правда чем-то хороши книги, музыка, христианство? Почему же мы этого не видели, а он увидел? Что он, лучше нас? Да он сопляк, мы же старше… И ревность возвращается на круги своя: умнее «нас» он быть не может, значит, все это глупости.
Родителям в таких случаях лучше, чем братьям или сестрам. Дети их прошлого не знают, и они всегда могут сказать: «У кого не было! Ничего, пройдет…» Возразить на это невозможно — речь идет о будущем, обидеться нельзя — тон очень мягкий, а слушать обидно. Иногда родители и впрямь верят себе. Более того, иногда так и выходит.
«Ты разобьешь сердце матери!» Это викторианское восклицание нередко оказывалось верным. Близким очень тяжело, когда кто-нибудь из семьи спустился ниже нравственной ее системы — играет, пьет, содержит певичку. К несчастью, так же тяжело, если он поднялся выше. Охранительное упорство привязанности — о двух концах. Здесь, на домашнем уровне, повторяется самоубийственная воспитательная система, которая не терпит мало-мальски самостоятельных и живых детей.
До сих пор мы говорили об отходах привязанности-нужды. У привязанности-дара — свои искажения.
…Материнская любовь прежде всего — дар. Но дарует она, чтобы довести ребенка до той черты, после которой он в этом даре нуждаться не будет. Мы кормим детей, чтобы они со временем сами научились есть; мы учим их, чтобы они выучились, чему нужно. Эта любовь работает против себя самой. Цель наша — стать ненужными. «Я больше им не нужна» — награда для матери, признание хорошо выполненного дела. Но инстинкт по природе своей этому противится. Он тоже хочет ребенку добра, только — своего, от матери исходящего. Если не включится более высокая любовь, которая хочет любимому добра, откуда бы оно ни исходило, мать не сдается. Чаще всего так и бывает. Чтобы в ней нуждались, мать выдумывает несуществующие нужды или отучает ребенка от самостоятельности. Совесть ее при этом чиста; она не без оснований думает, что любовь ее — дар, и выводит из этого, что эгоизма в ней нет.
Касается это, конечно, не только матерей. Любая привязанность-дар может к этому привести, например любовь опекуна к опекаемому. Опасность эта очень сильна в моей профессии. Университетский преподаватель должен дать ученику столько, чтобы тот не нуждался в нем, более того — чтобы тот мог стать его соперником и критиком. Мы должны радоваться, когда это случится, как радуется учитель фехтования, когда ученик выбьет у него шпагу. Многие из нас и радуются, но не все.
Страшная нужда в том, чтобы в нас нуждались, находит выход в любви к животным. Фраза «Он (она) любит животных» не значит ничего. Любить животных можно по-разному. С одной стороны, домашнее животное — мост между нами и природой. Всем нам бывает грустно от того, что мы, люди, одиноки в мире живого — почти утратили чутье, видим себя со стороны, вникаем в бесчисленные сложности, не умеем жить в настоящем. Мы не можем и не должны уподобляться животным. Но мы можем быть с ними. Животное достаточно личностно, чтобы предлог «с» выступил во всей своей силе; и все же оно — небольшой комок биологических импульсов. Собака или кошка тремя лапами стоит в природе, одной — там, где мы. Животное — это посланец. Кто не хотел бы, как сказал Бозанкет, «направить посла ко двору великого Пана»? Человек с собакой или с котом затыкает дыру в мироздании. Но, с другой стороны, животное можно воспринять неправильно. Если вы хотите быть нужным, а семье удалось от вас увернуться, животное может заменить ее. Несчастное создание принесет вашим родным большую пользу, вроде громоотвода; вы будете так заняты тем, чтобы портить ему жизнь, что у вас не хватит времени портить жизнь им. Собака подойдет тут больше кошки. Говорят, лучше всего — обезьяны. Животному вашему, конечно, не посчастливилось. Но, может быть, оно не сумеет понять, как вы ему навредили; а если и сумеет, вы о том не узнаете. Самый забитый человек нет-нет да взорвется и выскажет все, как есть. На ваше счастье, животное лишено дара речи.
Те, кто говорит: «Чем больше я вижу людей, тем больше люблю животных», те, для кого животное отдых от человеческого общества, должны подумать всерьез об истинных причинах своей мизантропии.
Мне скажут: «Ну, конечно, все это бывает. Эгоисты и невротики исказят что угодно, даже любовь. Но зачем так много рассуждать о патологических случаях? В конце концов людям приличным легко избежать таких ошибок». Мне кажется, это замечание нуждается в комментариях.
Во-первых, невротик. Не думаю, что описанные мною случаи относятся к патологии. Конечно, бывают и особенно болезненные их формы, которые просто невозможно вынести. Таких людей непременно надо лечить. Но все мы, честно взглянув на себя, признаемся, что не избежали подобных искушений. Это не болезнь; а если болезнь, имя ей — первородный грех. Обычные люди, делая все это, не болеют, а грешат. Им нужен не врач, а духовник. Медицина старается вернуть нас в «нормальное» состояние. Себялюбие, властность, жалость к себе, неумение себя увидеть нельзя назвать ненормальными в том смысле, в каком мы так называем астигматизм или блуждающую почку. Разве нормален, разве обычен тот, у кого начисто нет этих черт? Он нормален, конечно, но в другом значении слова: преображен, равен Божьему замыслу. Мы знали только одного такого Человека. А Он ничуть не был похож на любезного психологам индивида, уравновешенного, приспособленного, удачно женатого, хорошо устроенного, умеющего со всеми ладить. Вряд ли очень хорошо вписан в мир Тот, Кому говорили: «Не бес ли в тебе?», кого гнали и в конце концов прибили гвоздями к двум бревнам.
Да и сами вы, возразив мне, ответили себе. Привязанность дарует радость тогда, и только тогда, когда ее испытывают «приличные люди». Другими словами, одной привязанности мало. Нужен ум; нужна справедливость; нужна милость. Словом, нужно быть хорошим — терпеливым, смиренным, кротким. В игру должна вступать любовь, которая выше привязанности. В том-то и дело. Если мы станем жить одной привязанностью, она принесет нам много зла.
Вопросы философии. 1989. N9 8. С. 116–123
К. Хорни
КУЛЬТУРА И НЕВРОЗ
Мы живем в культуре соперничества и индивидуалистичности. Основаны ли грандиозные экономические и технические достижения нашей культуры на принципе соперничества, возможны ли они только на этой основе — этот вопрос должны решать экономисты или социологи. Психолог же может оценить ту личную цену, которую мы вынуждены за это платить.
Следует помнить, что соперничество не только является движущей силой экономики, но пронизывает также всю нашу личную жизнь. Характер всех наших человеческих отношений формируется более или менее открытым соперничеством. Оно проявляется в семье, в отношениях между родственниками, в школе, в социальных отношениях… в любви.
В любви оно может проявляться двумя способами: подлинное эротическое желание часто затемняется или замещается целями соперничества — быть наиболее популярным, иметь больше всего свиданий, любовных писем, любовниц (или любовников), выступать в качестве наиболее желаемого мужчины или женщины. С другой стороны, оно может пронизывать сами любовные отношения. Супруги, например, могут жить в бесконечной борьбе за лидерство, осознавая или не осознавая природы или даже существования этой борьбы.
Влияние соперничества на человеческие отношения заключается в том факте, что оно порождает зависть к сильным, презрение к слабым, недоверие ко всем. Вследствие всех этих потенциально враждебных установок ограничивается возможность получать удовлетворение и уверенность, которые обычно даются человеческими взаимоотношениями, и индивид становится более или менее эмоционально изолированным. Здесь также происходят взаимно подкрепляющие взаимодействия — неуверенность и неудовлетворенность в отношениях, в свою очередь, вынуждают людей искать удовлетворение и безопасность в высоких притязаниях.
Психология личности. Тексты. М., 1982. С. 103–104
Э. Шпрангер
ФОРМЫ ЖИЗНИ
Социальная направленность в своем высшем проявлении — это любовь. Она может быть основополагающим чувством, обращенным ко всей жизни. Но она может быть направлена и на отдельный предмет или круг предметов и при этом не терять характера ведущей потребности, определяющей все индивидуальное бытие. Отдельный человек становится предметом любви как средоточие ценностей. Можно любить другого человека, потому что в нем открываются ценность истины, или красоты, или святости. Сродни такой любви страстное стремление обрести ценности жизни, нам уже известные. Но суть самой любви еще глубже: она остается чем-то в себе, обращенным к другой жизни ради ценностей, заключенных в этой жизни. Понятийно определяя то, что в конечном счете не поддается формулировке, можно сказать, что любовь открывает в другом человеке — в одном, нескольких или многих — потенциальных носителей определенных ценностей и находит смысл своей собственной жизни в преданности этим людям.
Психология личности. Тексты. М., 1982. С. 55
В. Франкл
ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ ПОИСК СМЫСЛА
ВВЕДЕНИЕ В ЛОГОТЕРАПИЮ
Любовь является единственным способом понять другого человека в глубочайшей сути его личности. Никто не может осознать суть другого человека до того, как полюбил его. В духовном акте любви человек становится способным увидеть существенные черты и особенности любимого человека, и, более того, он видит потенциальное в нем, то, что еще не выявлено, но должно быть выявлено. Кроме того, любя, любящий человек заставляет любимого актуализировать свою потенциальность. Помогая осознать то, кем он может быть и кем он будет в будущем, он превращает эту потенциальность в истинное.
В логотерапии любовь не рассматривается как простой эпифеномен сексуальных влечений и инстинктов в смысле так называемой сублимации. Любовь столь же основной феномен, как и секс. В норме секс является способом выражения любви. Секс оправдан, даже необходим, коль скоро он является проводником любви.
Психология личности. Тексты. М., 1982. С. 124
А. Д. Тойнби
ПЕРЕЖИТОЕ
Любовь и сознание могут быть признаками высшей реальности.
Любовь и разум суть духовные реалии. Реальность каждой из них постижима с помощью непосредственного духовного переживания, и, тем ярче эта реальность, чем сильнее переживание. Когда эти реалии становятся частью нашего внутреннего мира, они обладают для нас своей собственной ценностью и значимостью; но если это так, то это означает, что они во внутреннем мире людей образуют твердую основу, хотя, возможно, в других отношениях в своих высших проявлениях жизнь есть тайна… Жизнь таинственна, и именно это обстоятельство вызывает так много попыток объяснить ее, даже взаимно исключающими способами. Я думаю, что люди будут дискутировать эти вопросы, пока будет живо человечество; ибо любознательность — это отличительная черта человеческой природы; и я думаю, что ответы по-прежнему будут оставаться недоказанными. Их нельзя ни доказать, ни опровергнуть научным методом, с помощью которого современное естествознание проникло в тайны Вселенной. Несмотря на все успехи современной науки, природа высшей реальности по-прежнему остается неразгаданной современной мыслью. Но незавершенность наших чувств в этой сфере не задевает абсолюта любви и разума.
…В нравственном плане… гипотеза, по которой вся Вселенная находится внутри человека, не выдерживает критики. Если человеческая природа, как она явлена мне и моим ближним, действительно тождественна всей Вселенной, то не только любовь и разум, но также эгоцентризм, и грех, и заблуждение должны быть вездесущими, ибо эти злые духовные феномены в такой же мере характеризуют человека, как и любовь и разум. Здесь перед нами открывается как бы другая сторона медали. По собственному опыту мы знаем, что в человеческой жизни идет постоянная борьба между любовью и разумом, с одной стороны, и эгоцентризмом, грехом и заблуждением, с другой.
Эта борьба продолжается всегда в каждой человеческой душе; эта духовная война ведется с переменным успехом, наподобие мощных приливов и отливов; и если она определенно выиграна или проиграна для отдельного человека, то для всего общества исход ее всегда неопределенен. И в социальном плане мы не можем сказать, будет ли когда-либо определен исход этой войны для всего человечества. Но в то же время никто не усомнится в том, какую сторону в этой войне следует занять. Все знают, что должно следовать путем любви и разума. Для всех людей это — истинный путь. Он внутренне истинен, невзирая на возможные перспективы. Если даже предопределено окончательное поражение, все равно он остается путем истинным; а пока исход еще неизвестен, то каждый надеется, что все люди примут участие в этой войне за правое дело, искренно, чистосердечно и самоотверженно.
Предположив, как индуисты, что вся Вселенная соткана из той же духовной субстанции, что и душа отдельного человека, то по аналогии мы должны принять и то, что для всей этой космической сферы любовь и праведность обладают безусловной нравственной ценностью, равно как для каждой человеческой жизни; что вся Вселенная, включая нашу планету, стремится доминировать над злом; но что в космической борьбе, как и в человеческой борьбе, силы, творящие добро, необязательно должны одержать верх и что здесь тоже исход неопределенен.
Широко известно, что в человеческой жизни за все необходимо платить, и, видимо, неодушевленная природа требует того же. Если духи любви в праведности в неодушевленной Вселенной того же порядка, что и в человеческой жизни, то творение жизни во Вселенной было великим достижением любви и праведности, потому что без жизни любовь не могла бы самовыразиться, а без человеческой жизни равно не мог бы самовыразиться разум. Но творение жизни породило эгоцентризм в каждом живом существе, это была плата за него. Высокая плата, и не с радостью ее приняли, но ее необходимо заплатить, потому что жизнь иначе не была бы сотворена, а самоцентрированные существа более обещающи, чем безжизненная Вселенная. Этой только ценой и любовь смогла проявиться в жизни на планете. Но и за любовь тоже надо платить, у нее есть обратная сторона: чем сильнее любовь, тем больнее расставание. Смерть неизбежно разлучает любящих; и смерть есть плата за творение существ, развившихся на духовной шкале до уровня способности любить.
Творение разумного существа, возможно, самое высокое достижение в сфере жизни. Человеческий разум дает возможность отвечать на любовь и подчиняться голосу совести. Но цена этому — человеческая свобода выбора как добра, так и зла, так что люди могут использовать свою свободу для обеих альтернатив. Если нет зла, то нет и добра; если нет самоуглубления, то нет и любви; если нет греха и заблуждения, то нет и праведности. Видимо, любое творческое достижение эволюции сопровождается платой деволюции.
Это трагично, и, возможно, трагедия имеет космический размах, но если это так, это, видимо, не следствие болезненности мира; по аналогии с человеческим опытом скорее можно предположить, что это следствие недостатка силы. В круге нашего переживания все силы имеют ограничения.
Перевод Е. Д. Жаркова
Toynbee A. J. Experiences. L.; Oxford, 1969. Р. 158–161
Э. Фромм
ИСКУССТВО ЛЮБИТЬ
Является ли любовь искусством? Ответ на этот вопрос требует знаний и размышления. Является ли это искусство приятным переживанием, которое можно испытать в случае удачи, в которое можно «впасть», если повезет?
Большинство людей понимает значимость любви, им ее не хватает, они смотрят бесконечное число фильмов о счастливых или несчастных любовных историях, слушают сотни дрянных песен о любви, и мало кто думает о том, что любовь есть нечто, чему надо учиться…
Многие полагают, что проблема любви заключается в том, чтобы быть любимым, в том, как понравиться, а не в том, чтобы любить, быть способным к любви. И они следуют к этой цели несколькими путями. Один путь — преимущественно путь мужчин — быть удачливым, сильным, богатым, что позволяет занять сильную позицию. Другой путь, как правило, выбираемый женщинами, — стараться быть привлекательной, культивировать тело и т. д. Путь и мужчин, и женщин — овладевать хорошими манерами, умение вести интересный разговор, стремиться быть полезными, скромными и вежливыми. Делать себя привлекательным и в то же время полезным также важно для достижения успеха, «для завоевания друзей и влиятельных людей».
Действительно, многие люди нашей культуры считают, что быть привлекательным означает быть популярным и сексопильным.
Вторым основанием позиции тех, кто ничего не знает о любви, является убеждение, что проблема любви — это проблема объекта, а не проблема способности. Они думают, что любить — это просто, трудно только найти объект любви или быть любимым. У этой позиции имеется несколько предпосылок, укорененных в нашем обществе. Одна из них — сильное изменение, которое претерпела в XX в. проблема выбора «объекта любви». В викторианскую эпоху любовь не была, как правило, спонтанным личным экспериментом. Напротив, брак заключался по соглашению — семьями, брачным маклером или вообще без посредников; он заключался из социальных соображений, и предполагалось, что любовь будет развиваться после его заключения. Но в нескольких последних поколениях идея романтической любви стала почти универсальной в западном мире. В США почти не встречается отношение к браку как к договору, многие ищут романтическую любовь, любовь-эксперимент, которая должна привести к браку.
…Этот же фактор тесно связан с другими характеристиками современной культуры, которая в основном базируется на страсти к приобретению, на идее взаимовыгодного обмена. Счастье современного человека состоит в созерцании мелькающих магазинных витрин, в приобретении всего того, что он может получить за наличные или в кредит. Он (или она) оценивают людей однозначно. И для мужчин, и для женщин привлекательный субъект другого пола — приз. Привлекательность обыкновенно означает набор качеств, которые популярны и могут быть предложены на рынке личностей. То, что делает человека привлекательным — как его физические, так и духовные качества, — зависит от моды, от времени.
В 20-е годы привлекательной была пьющая и курящая женщина, грубая и сексуальная; сегодня мода требует более скромных и более домашних женщин. В конце XIX — начале XX в. привлекательный мужчина был агрессивным и амбициозным, сегодня он должен быть социабельным и терпимым. В любом случае чувство любви обычно развивалось только в таких человеческих сообществах, где были богаты возможности обмена. Я заключаю сделку: объект должен быть желанным с точки зрения его социальной ценности и в то же время должен хотеть меня, учитывать мои явные и скрытые качества и потенции. Двое «вступают в любовь», когда каждый из них находит свой объект на рынке, принимая во внимание недостатки своих собственных обменных ценностей. Как и при покупке имущества, скрытые потенции могут развернуться и сыграть значительную роль в этой сделке.
В культуре, где превалируют рыночные ориентации и где материальный успех является главной ценностью, нет смысла удивляться тому, что человеческие отношения следуют тем же самым образцам обмена, которые управляют рынком предметов потребления и рынком труда.
Третье ошибочное основание, ведущее к иллюзии, что любви не нужно учиться, лежит в смешении «вступления в любовь» с перманентным бытием, «нахождением в любви». Если двое посторонних, как и все мы, друг другу людей вдруг чувствуют, что рушится стена между ними, чувствуют одинаково этот момент единения, то это наиболее волнующий эксперимент жизни, наиболее прекрасный, чудесный момент для изолированной личности, не знающей любви. Но это чудо внезапной близости часто ослабляется, так как оно связано или инициируется сексуальной привлекательностью и стремлением к цели. Этот тип любви непродолжителен по самой своей природе. Когда два человека хорошо узнают друг друга, их близость все больше и больше теряет характер чуда, в то время как их противоречия, их разочарования, их взаимная скука убивают все, что осталось от их первоначального волнения. Вначале они не осознают этого, углубляя страстную влюбленность, «сумасшествие» друг к другу, которое якобы доказывает интенсивность их любви. Но на самом деле оно доказывает лишь степень их предшествующего одиночества.
Позиция — нет ничего легче, чем любовь, — продолжает преобладать вопреки явной очевидности противного.
Люди должны были бы страстно стремиться узнать причину того, почему любая активность, любое предприятие, которое начинается с больших надежд и ожиданий и регулярно терпит неудачу (как в случае любви, так и в случае любого другого действия), стремиться понять, как избежать этого, либо вообще отказаться от активности. Но поскольку отказаться от любви невозможно, то есть только один путь — проанализировать причины неудачи и попытаться постичь смысл любви.
Первый шаг — понять, что любовь есть искусство. Если мы хотим научиться любить, мы должны следовать по этому пути так же, как если бы мы хотели научиться любому другому искусству — столярному делу, искусству медика или инженера.
Перевод Ивина А. А.
Fromm Е. The art of loving. N. Y., 1956. P. 1–4
ЛЮБОВЬ К ЧЕЛОВЕКУ
Гуманизм. Любовь к ближнему. Любовь к родителям
Любовь к себе. Любовь и дружба
ЛУНЬ ЮЙ
(V в. до н. э.)
Я имею три сокровища, которыми дорожу: первое — это человеколюбие
[12] второе — бережливость, а третье состоит в том, что я не смею быть впереди других. Я человеколюбив, поэтому могу стать храбрым. Я бережлив, поэтому могу быть щедрым. Я не смею быть впереди других, поэтому могу стать умным вождем.
Кто храбр без человеколюбия, щедр без бережливости, находясь впереди, отталкивает тех, кто находится позади, — тот погибает. Кто ведет войну человеколюбиво, побеждает, и возведенная им оборона неприступна. Небо его спасает, человеколюбие его охраняет.
Учитель сказал
[13]: «Там, где царит человеколюбие, прекрасно. Поэтому когда [кто-либо] поселяется там, где нет человеколюбия, разве он мудр?»
Учитель сказал: «Человек, не обладающий человеколюбием, не может долго жить в условиях бедности, но он не может долго жить и в условиях радости. Человеколюбивому человеку человеколюбие приносит успокоение. Мудрому человеку человеколюбие приносит пользу».
Учитель сказал: «Только обладающий человеколюбием может любить детей и ненавидеть людей».
Учитель сказал: «Тот, кто искренне стремится к человеколюбию, не совершит зла».
Учитель сказал: «Люди желают богатства и знатности. Если не руководствоваться правильными принципами, их не получишь. Людям ненавистны бедность и незнатность. Если не руководствоваться правильными принципами, от них не избавишься. Если благородный муж утратит человеколюбие, то можно ли считать его благородным мужем? Благородный муж обладает человеколюбием даже во время еды. Он должен следовать человеколюбию, даже терпя неудачи».
Учитель сказал: «Я не видел тех, кто любит человеколюбие, и тех, кто ненавидит то, что является нечеловеко-любием. Те, кто любит человеколюбие [считают], что нет ничего выше его. Те, кто ненавидит то, что является нечеловеколюбием, сами обязательно следуют человеколюбию; они поступают так, чтобы то, что является нечеловеколюбием, их не касалось. Могут ли люди целый день отдавать свои силы следованию человеколюбию? Я не видел людей, у которых на это не хватило бы сил. Такие люди есть. Только я их не видел».
Учитель сказал: «[Характер] ошибок зависит от того, кем они сделаны. Только посмотрев на ошибки, можно узнать, обладает ли
человек человеколюбием».
Учитель сказал: «Если утром познаешь правильный путь, вечером можно умереть».
Учитель сказал: «Когда видишь мудрого человека, подумай о том, чтобы уподобиться ему. Когда видишь человека, который не обладает мудростью, взвесь свои собственные поступки».
Учитель сказал: «Служи своим родителям, мягко увещевай их. Если видишь, что они проявляют несогласие, снова прояви почтительность и не иди против их воли. Устав, не обижайся на них».
Учитель сказал: «Пока родители живы, не уезжай далеко, а если уехал, обязательно живи в определенном месте».
Учитель сказал: «Если в течение трех лет [после смерти отца] сын не изменяет порядков, заведенных им, это называется сыновней почтительностью».
Учитель сказал: «Знающие что-либо уступают тем, кто любит что-либо; любящие что-либо уступают тем, кто наслаждается чем-либо».
Учитель сказал: «С теми, кто выше посредственности, можно говорить о возвышенном; с теми, кто ниже посредственности, нельзя говорить о возвышенном».
Фань Чи спросил учителя о мудрости. Учитель сказал: «Должным образом служить народу, почитать духов и держаться от них подальше — в этом и состоит мудрость». [Фань Чи] спросил о человеколюбии. [Учитель] сказал: «Испытать трудности, а затем добиться успеха — в этом состоит человеколюбие».
Учитель сказал: «Мудрый любит воду. Обладающий человеколюбием наслаждается горами. Мудрый находится в движении. Человеколюбивый находится в покое. Мудрый радостен. Человеколюбивый долговечен»
[14].
Цзы-гун спросил: «Что можно сказать о человеке, делающем добро людям и способном оказывать помощь народу? Можно ли назвать его человеколюбивым?» Учитель ответил: «Почему только человеколюбивым? Не следует ли назвать его совершенномудрым? <…> Человеколюбивый человек — это тот, кто, стремясь укрепить себя [на правильном пути], помогает в этом и другим, стремясь добиться лучшего осуществления дел, помогает в этом и другим. Когда [человек] в состоянии руководствоваться примерами, взятыми из его непосредственной практики, это можно назвать способом осуществления человеколюбия».
Учитель сказал: «Разве человеколюбие далеко от нас? Если я хочу быть человеколюбивым, человеколюбие приходит».
Чжун-гун спросил о человеколюбии. Учитель ответил: «Вне своего дома относись к людям так, словно принимаешь дорогих гостей. Используй народ так, словно совершаешь важное жертвоприношение. Не делай людям того, чего не желаешь себе, и тогда и в государстве, и в семье к тебе не будут чувствовать вражды». Чжун-гун сказал: «Хотя я и недостаточно сообразителен, но буду поступать в соответствии с этими словами».
Фань Чи спросил о человеколюбии. Учитель ответил: «Это значит любить людей». Фань Чи спросил о знании. Учитель ответил: «Это значит знать людей». Фань Чи не понял. Учитель сказал: «Выдвигать людей прямых и отстранять людей лживых, и тогда лживые люди смогут стать прямыми».
Фань Чи спросил о человеколюбии. Учитель сказал: «Всегда будь почтителен. Исполняя работу, проявляй уважение. В отношениях с людьми соблюдай преданность. Когда отправляешься к варварам, не отказывайся [от этих правил]».
Учитель сказал: «Тот, кто обладает моралью, непременно умеет хорошо говорить; но тот, кто умеет хорошо говорить, необязательно обладает моралью. Человеколюбивый непременно смел, но смелый не обязательно человеколюбив».
Учитель сказал: «Есть благородные мужи, которые не обладают человеколюбием, но нет низких людей, которые бы обладали человеколюбием».
Учитель сказал: «Целеустремленный человек и человеколюбивый человек идут на смерть, если человеколюбию наносится ущерб, они жертвуют своей жизнью, но не отказываются от человеколюбия».
Цзы-гун спросил: «Можно ли всю жизнь руководствоваться одним словом?» Учитель ответил: «Это слово — взаимность. Не делай другим того, чего не желаешь себе».
Учитель сказал: «Для людей человеколюбие важнее, чем вода и огонь. Я видел, как люди, попадая в воду и огонь, погибали. Но не видел, чтобы люди, следуя человеколюбию, погибали».
Цзы Чжан спросил Кун-цзы о человеколюбии. Кун-цзы ответил: «Тот, кто способен проявлять в Поднебесной пять [качеств], является человеколюбивым». [Цзы Чжан] спросил о них. [Кун-цзы] ответил: «Почтительность, обходительность, правдивость, сметливость, доброта. Если человек почтителен, то его не презирают. Если человек обходителен, то его поддерживают. Если человек правдив, то ему доверяют. Если человек сметлив, он добивается успехов. Если человек добр, он может использовать других».
Учитель сказал: «Ю, слышал ли ты в шести фразах о шести пороках?» Цзы-лу ответил: «Нет». Учитель сказал: «Садись! Я расскажу тебе. Любить человеколюбие и не любить учиться. Порок в том, что это ведет к тупости. Любить мудрость и не любить учиться. Порок в том, что это ведет к тому, что человек разбрасывается. Любить правдивость и не любить учиться. Порок в том, что это ведет к нанесению ущерба самому себе. Любить прямоту и не любить учиться. Порок в том, что это ведет к грубости. Любить мужество и не любить учиться. Порок в том, что это ведет к смутьянству. Любить твердость и не любить учиться. Порок в том, что это ведет к сумасбродству».
Учитель сказал: «Трудно иметь дело только с женщинами и низкими людьми. Если с ними сближаешься, то они перестают слушаться. Если же от них удаляешься, то неизбежно испытываешь с их стороны ненависть».
МО ЦЗЫ
(III–II вв. до н. э.)
Готовясь к действиям, необходимо сопоставить свои поступки с [желаниями] неба. То, что небо желает, делай это, а что небо не желает, запрети делать.
Однако что же небо желает и чего оно не желает? Небо непременно желает, чтобы люди взаимно любили друг друга и приносили друг другу пользу, но небу неприятно, если люди делают друг другу зло, обманывают друг друга. Но откуда известно, что небо желает, чтобы люди взаимно любили друг друга, приносили друг другу пользу, но не желает, чтобы люди друг другу делали зло и обманывали бы друг друга? Это видно из того, что небо придерживается всеобщей любви и приносит всем пользу.
Как узнали, что небо придерживается всеобщей любви и приносит всем пользу? Это видно из всеобщности неба, из того, что оно всех кормит. Ныне небо не разделяет больших и малых царств, все они всего лишь ключи неба. Небо не различает малых и больших, знатных и подлых; все люди — слуги неба, и нет никого, кому бы оно не выращивало буйволов и коз, не откармливало свиней, диких кабанов, не поило вином, не давало в изобилии зерно, чтобы [люди] почтительно служили небу. Разве это не есть выражение всеобщности, которой обладает небо? Разве небо не кормит всех? Если же небо обладает всеобщностью, питает всеобщую любовь и кормит всех, то как же можно говорить, что оно не желает, [чтобы] люди взаимно любили друг друга, делали друг другу пользу.
Поэтому утверждаю: того, кто питает к людям всеобщую любовь, кто делает им пользу, небо непременно осчастливит. А того, кто делает людям зло, обманывает людей, небо непременно покарает.
Если рассмотреть, откуда начинаются беспорядки, то оказывается, что беспорядки возникают оттого, что люди не любят друг друга. Слуга и сын непочтительны к государю и отцу. Что такое беспорядок? Это то, что сын любит себя, но не любит отца, поэтому во имя своей выгоды он наносит ущерб отцу; младший брат любит лишь себя и не любит старшего брата, поэтому он наносит ущерб своему брату, чтобы обеспечить выгоду себе…
Ныне правители царств знают лишь о любви к своему царству и не любят другие царства, поэтому всеми силами страны стремятся нанести удар другой стране. Ныне главы семейств знают лишь о любви к своей семье, но не любят другие семьи, поэтому, не брезгуя ничем, всеми силами семьи стремятся разграбить другую семью… Если отсутствует взаимная любовь между людьми, то непременно появляется взаимная ненависть; если правитель и его подчиненные не питают взаимной любви, то нет милости и верности; если между отцом и сыном нет взаимной любви, то нет родительской любви и почитания родителей; если между братьями нет взаимной любви, то нет согласия между ними; если между людьми Поднебесной нет взаимной любви, то сильный непременно подчиняет слабого, богатый непременно оскорбляет бедного, знатный непременно кичится перед простолюдином, хитрый непременно обманывает простодушного…
<…>Мо-цзы говорит: «Какую питают любовь — всеобщую или отдельную — злые люди Поднебесной, ненавидящие людей? Ответим: непременно отдельную любовь. Таким образом, сторонники отдельной любви в результате порождают великое зло в Поднебесной. Поэтому следует отвергнуть отдельную любовь…»
Поэтому всеобщая выгода, всеобщая любовь приносят Поднебесной большую пользу; отдельная корыстная выгода, за счет общей выгоды, есть большое зло для Поднебесной. Во всеобщей пользе лежит истина… Необходимо отдельную любовь, корыстную выгоду заменить всеобщей любовью, взаимной выгодой… Дело человеколюбивого человека непременно состоит в служении тому, чтобы приносить пользу Поднебесной и уничтожать в Поднебесной зло…
…Польза и любовь рождаются в заботе. Прошлая забота не есть нынешняя забота. Прошлая любовь к человеку не есть нынешняя любовь к человеку. Любовь к Хо как любовь к человеку рождается в заботе о пользе для Хо, но это не есть забота о пользе для Цзана. Однако любовь к Цзану как любовь к человеку именно [обща с] любовью к Хо как любовью к человеку.
[Пытаться] отбросить [всеобщую] любовь и [думать] о пользе Поднебесной. [Утверждаю, что для этого] нельзя отбрасывать [всеобщую любовь].
Любовь совершенномудрого не основывается на корысти и стремлении достичь выгоды только для себя. Всеобщая любовь — это высшая польза для всех людей. Высшие интересы людей не в односторонней любви, а во всеобщей любви. Но всеобщая любовь, преломляясь в отношении каждого человека, основывается на интересе данного человека, а интересы людей различны, значит, любовь по отношению к каждому отдельному человеку предусматривает оказание ему помощи в различных формах, и любовь, значит, различна, но в целом она обща, сходна, так как это любовь к людям.
Любить людей не для того, чтобы заслужить славу, — это подобно заботе о дальнем путнике [остановившемся у тебя на отдых].
Любовь к людям должна быть бескорыстна. Люби родителей других людей, как любишь своих родителей. Это все равно что рассматривать важное государственное дело как семейное дело.
Всеобщая любовь по сути своей сходна с личной любовью. Сходство индивидуальной любви подобно тому, как большое суживается и превращается в маленькое.
В Поднебесной не должно быть человека, которого бы не рассматривали как равного себе, не питали бы к нему любви, как к себе. Это и есть учение мудреца Мо цзы. которое продолжает существовать.
ЛИ ЦЗИ
(IV–I вв. до н. э.)
Следовать правильному пути можно, [лишь] опираясь на человеколюбие. Человеколюбие — это [любовь к] людям; высшим [его проявлением] является любовь к близким. Долг — это соответствие [поступков тому, как должно быть]. Высшим [его проявлением] является проявление почтительности к мудрым.
ХАНЬ ФЭЙ-ЦЗЫ
(III в. до н. э.)
Человеколюбием называют [такое состояние человека], когда в сердце у него содержится радостная любовь к [другим] людям; когда он радуется счастью [других] людей и питает отвращение к их несчастью; когда он дает полное проявление тому, что находится в его сердце, не рассчитывая на вознаграждение [со стороны других людей].
Поэтому говорится: «[Человек], обладающий высшим человеколюбием, действует, осуществляя недеяние».
Древнекитайская философия. Собр. текстов: В 2 т. М., 1973. T. 1. С. 135, 149, 152, 153, 155, 159–160, 161, 163, 164, 167, 168, 171, 173, 180, 192–193, 89–90, 91, 126, 236
Баха-Улла
РОЗЫ ЛЮБВИ
Будьте как пальцы одной руки, как части одного тела! Свет единства так могуществен, что он способен озарить всю землю. Святыня единства создана: не считайте друг друга чужими. Вы плоды одного дерева и листья одной ветки.
Розы любви. Тексты для размышлений. Избранные цитаты из бахаистских писаний. Хофхайм, 1989. С. 26
Абдул-Баха
РОЗЫ ЛЮБВИ
Не успокаивайтесь до тех пор, пока каждый, с кем вы имеете дело, не станет для вас как бы одним из членов вашей семьи. Воспринимайте его как своего отца, или брата, или сестру, или мать, или как ребенка. Если вам это удастся, тогда исчезнут ваши трудности, и тогда вы узнаете как поступать дальше.
Розы любви. Тексты для размышлений. Избранные цитаты из бахаистских писаний. Хофхайм, 1989. С. 29
Ян Гус
О ЦЕРКВИ
…Разве тот, кто преуспел в добродетели, не может обличать того, кто стоит ниже в нравах, пусть даже последний выше по положению?..
Из этого следует, что подчиненный может благоразумно, исходя из закона любви, исправить и вернуть на путь истинный вышестоящего, если тот впал в заблуждение. Ведь если вышестоящий, сбившись с пути, стал бы добычей грабежа или оказался бы в смертельной опасности, то подчиненному следовало бы его освободить и таким образом уберечь от опасности; но тогда тем более это его обязанность, если вышестоящий, сбившись с нравственного пути, стал добычей демонов и оказался перед угрозой смерти, худшей, чем смерть грешников. И если вышестоящий возрадовался бы в первом случае, то почему бы ему еще более не возрадоваться во втором? Если он допустил бы защитника в первом случае, то почему бы ему не допустить его во втором?
Антология чешской и словацкой философии. М., 1982, С. 73
Б. Паскаль
МЫСЛИ
Когда бы каждому стало известно все, что о нем говорят ближние, я убежден, на свете не осталось бы и четырех искренних друзей. Подтверждение этому — ссоры, вызванные случайно оброненным, неосторожным словом.
У человека множество надобностей, и любит он только тех, кто в силах ублаготворить все до единой. «Такой-то — отличный математик», — скажут ему про кого-нибудь. «А на что мне математик? Он, чего доброго, примет меня за теорему». — «А такой-то — отличный полководец». — «Еще того не легче! Он примет меня за осажденную крепость. А я ищу просто порядочного человека, который сделает для меня все, в чем я нуждаюсь».
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 228
Д. Бонхеффер
СОПРОТИВЛЕНИЕ И ПОКОРНОСТЬ
Письма и заметки из тюремной камеры
Кто устоит!
Грандиозный маскарад зла смешал все этические понятия. То, что зло является под видом света, благодеяния, исторической необходимости, социальной справедливости, вконец запутывает тех, кто исходит из унаследованного комплекса этических понятий; для христианина же, опирающегося на Библию, это подтверждает бесконечное коварство зла.
Не вызывает сомнений поражение «разумных», с лучшими намерениями и наивным непониманием действительности пребывающих в уверенности, что толикой разума они способны вправить вывихнутый сустав. Близорукие, они хотят отдать справедливость всем сторонам и, ничего не достигнув, гибнут между молотом и наковальней противоборствующих сил. Разочарованные неразумностью мира, понимая, что обречены на бесплодие, они с тоской отходят в сторону или без сопротивления делаются добычей сильнейшего.
Еще трагичней крах всякого этического фанатизма. Чистоту принципа фанатик мнит достаточной, чтобы противопоставить ее силе зла. Но, подобно быку, он поражает красную тряпицу вместо человека, размахивающего ею, бессмысленно расточает силы и гибнет. Он запутывается в несущественном и попадает в силки более умного соперника.
Человек с совестью в одиночку противится давлению вынужденной ситуации, требующей решения. Но масштабы конфликтов, в которых он принужден сделать выбор, имея единственным советчиком и опорой свою совесть, раздирают его. Бесчисленные благопристойные и соблазнительные одеяния, в которые рядится зло, подбираясь к нему, лишают его совесть уверенности, вселяют в нее робость, пока в конце концов он не приходит к выводу, что можно довольствоваться оправдывающей (не обвиняющей) совестью, пока он, чтобы не впасть в отчаяние, не начинает обманывать свою совесть; ибо человек, единственная опора которого — совесть, не в состоянии понять, что злая совесть может быть полезнее и сильнее, чем совесть обманутая.
Надежным путем, способным вывести из чащи всевозможных решений, представляется исполнение долга. При этом приказ воспринимается как нечто абсолютно достоверное; ответственность же за приказ несет тот, кто отдал его, а не исполнитель. Но человек, ограниченный рамками долга, никогда не отважится совершить поступок на свой страх и риск, а ведь только такой поступок способен поразить зло в самое сердце и преодолеть его. Человек долга в конечном итоге будет вынужден выполнить свой долг и по отношению к черту.
Но тот, кто, пользуясь своей свободой в мире, попытается не ударить в грязь лицом, кто необходимое дело ставит выше незапятнанности своей совести и репутации, кто готов принести бесплодный принцип в жертву плодотворному компромиссу или бесполезную мудрость середины продуктивному радикализму, тот должен остерегаться, как бы его свобода не сыграла с ним злую шутку. Он дает согласие на дурное, чтобы предупредить худшее, и не в состоянии понять, что худшее, чего он хочет избежать, может быть и лучшим. Здесь корень многих трагедий.
Избегая публичных столкновений, человек обретает убежище в приватной порядочности. Но он вынужден замолчать и закрыть глаза на несправедливость, творящуюся вокруг него. Он не совершает ответственных поступков, и репутация его остается незапятнанной, но дается это ценой самообмана. Что бы он ни делал, ему не будет покоя от мысли о том, чего он не сделал. Он либо погибнет от этого беспокойства, либо сделается лицемернее всякого фарисея.
Кто устоит? Не тот, чья последняя инстанция — рассудок, принципы, совесть, свобода и порядочность, а тот, кто готов всем этим пожертвовать, когда он, сохраняя веру и опираясь только на связь с Богом, призывается к делу с послушанием и ответственностью; тот, кому присуща ответственность и чья жизнь — ответ на вопрос и зов Бога. Где они, эти люди?
Со-страдание
Нужно учитывать, что большинство людей извлекают уроки лишь из опыта, изведанного на собственной шкуре. Этим объясняется, во-первых, поразительная неспособность к предупредительным действиям любого рода: надеются избежать опасности до тех пор, пока не становится поздно; во-вторых, глухота к страданию других. Сострадание же возникает и растет пропорционально растущему страху от угрожающей близости несчастья. Многое можно сказать в оправдание такой позиции: с этической точки зрения — не хочется искушать судьбу; внутреннюю убежденность и силу к действию человек черпает лишь в серьезном случае, ставшем реальностью; человек не несет ответственности за всю несправедливость и все страдания в мире и не хочет вставать в позу мирового судьи; с психологической точки зрения — недостаток фантазии, чувствительности, внутренней отмобилизованности компенсируется непоколебимым спокойствием, неутомимым усердием и развитой способностью страдать. С христианской точки зрения, однако, все эти доводы не должны вводить в заблуждение, ибо главное здесь — недостаток душевной широты. Христос избегал страданий, пока не пробил Его час; а тогда добровольно принял их, овладел ими и преодолел. Христос, как говорится в Писании, познал Своей плотью все людские страдания как Свое собственное страдание (непостижимо высокая мысль!), Он взял их на себя добровольно, свободно. Нам, конечно, далеко до Христа, мы не призваны спасти мир собственными делами и страданиями, нам не следует взваливать на себя бремя невозможного и мучиться, сознавая неспособность его вынести, мы не Господь, а орудия в руке Господа истории и способны лишь в весьма ограниченной мере действительно со-страдать страданиям других людей. Нам далеко до Христа, но если мы хотим быть христианами, то мы должны приобрести частицу сердечной широты Христа — ответственным поступком, в нужный момент добровольно подвергая себя опасности, и подлинным со-страданием, источник которого не страх, а освобождающая и спасительная Христова любовь ко всем страждущим. Пассивное ожидание и тупая созерцательность — не христианская позиция. К делу и со-страданию призывают христианина не столько собственный горький опыт, сколько мытарства братьев, за которых страдал Христос.
О страдании
Неизмеримо легче страдать, повинуясь человеческому приказу, чем совершая поступок, сделав свободный выбор, взяв на себя ответственность. Несравненно легче страдать в коллективе, чем в одиночестве. Бесконечно легче почетное страдание у всех на виду, чем муки в безвестности и с позором. Неизмеримо легче страдать телесно, чем духовно. Христос страдал, сделав свободный выбор, в одиночестве, в безвестности и с позором, телесно и духовно, и с той поры миллионы христиан страждут вместе с Ним.
Презрение к человеку!
Велика опасность впасть в презрение к людям. Мы хорошо знаем, что у нас нет никакого права на это и что тем самым наши отношения с людьми становятся абсолютно бесплодными. Вот несколько соображений, которые помогут нам избежать этого искушения. Презирая людей, мы предаемся как раз основному пороку наших противников. Кто презирает человека, никогда не сможет что-нибудь из него сделать. Ничто из того, что мы презираем в других, нам не чуждо. Как часто мы ждем от других больше, чем сами готовы сделать. Где был наш здравый смысл, когда мы размышляли о слабостях человека и его падкости на соблазны? Мы должны научиться оценивать человека не по тому, что он сделал или упустил, а по тому, что он выстрадал. Единственно плодотворным отношением к людям (и прежде всего к слабым) будет любовь, то есть желание сохранять общность с ними. Сам Бог не презирал людей. Он стал человеком ради них.
Вопросы философии. 1989. № 10. С. 114–121
Г. В. Ф. Гегель
ФИЛОСОФИЯ РЕЛИГИИ
«Возлюби ближнего своего, как самого себя» не означает: «люби его в такой же степени, как самого себя», ибо в словах «любить себя» нет смысла, но означает: «люби его так, как будто он есть ты»; речь идет о чувстве равной себе, не более и не менее сильной жизни. Лишь любовью может быть сломлена сила объективного, так как любовь устраняет всю сферу его власти. Добродетели своей границей всегда полагали находящееся вне их объективное, а множество добродетелей — тем более неодолимое многообразие объективного. Только любовь не знает границ; то, что она не соединила, не есть для нее объективное, она его либо не заметила, либо еще не подвергла необходимому развитию, оно не противостоит ей.
<Заповедь любви>… имеет целью не право, а благо другого, следовательно, является отношением к его особенности: «Люби ближнего твоего, как самого себя». Понятая в абстрактном, более широком смысле, как любовь к людям вообще, эта заповедь говорит о любви ко всем людям. Но тем самым она превращается в абстракцию. Люди, которых можно любить и по отношению к которым любовь является деятельной, — это некоторые особенные: сердце, желающее вместить в себя все человечество, расширяясь и растягиваясь, превращается в представление, становится противоположностью действительной любви.
Любовь… это прежде всего моральная любовь к ближнему в тех особенных отношениях, в которых человек к своему ближнему находится… И здесь ее следует понимать не так, что у каждого должны быть свои особенные дела, интересы и жизненные отношения и наряду с этим он должен еще и любить, но в выделяющем, абстрагирующем смысле любовь должна быть центром, в котором они живут, должна быть их делом. Они должны любить друг друга, и больше ничего, а поэтому не должны больше иметь никакой особенной цели — будь то семья или политическая цель — и должны любить не ради этих особенных целей. Любовь воплощается в абстрактной личности и в ее тождестве в рамках одного сознания, в котором нет больше места для особенных целей. Следовательно, здесь нет никакой иной объективной цели, кроме самой любви.
Философия религии: В 2 т. М., I976. Т. 1. С. 143; Т. 2. С. 283–284
Н. Ф. Федоров
ФИЛОСОФИЯ ОБЩЕГО ДЕЛА
«…Придет день, — говорит Спенсер, — когда альтруистическая склонность так хорошо будет воплощена в самом организме нашем, что люди будут оспаривать друг у друга случаи пожертвования и смерти»; но при таком воплощении альтруистической склонности во всех откуда же явятся случаи приложения ее? Такое состояние предполагает или существование гонителей, мучителей, тиранов, или же общая потребность жертвовать собою должна вызвать таких благодетелей, которые обратятся в мучителей и гонителей для того только, чтобы удовлетворить этому страстному желанию быть мучениками; или же, наконец, сама природа останется слепою силою, чтобы исполнять роль палача. Если жизнь есть благо, то пожертвование ею будет потерей блага для отдавших свою жизнь за сохранение ее другим; но будет ли благом жизнь для принявших жертву и сохранивших свою жизнь ценою смерти других? Как возможен альтруизм без эгоизма? Жертвующие жизнью суть альтруисты, а принимающие жертву, они кто?.. Если же жизнь не благо, то и в пожертвовании ею со стороны отдающих жизнь нет ни жертвы, ни доброго дела.
…Жить нужно не для себя (эгоизм) и не для других (альтруизм), а со всеми и для всех…
…Замечательно, что французские и английские позитивисты видят в половом стремлении зародыш самопожертвования (alfruism'a, как называет его позитивизм, бедный мыслями и богатый новыми словами) — бессознательную добродетель. Принимая, что наше рождение есть смерть родителей, цель дается вместе с сознанием; тогда как принимая положение позитивистов, выводящих самопожертвование из акта рождения, нельзя понять, почему самопожертвование предпочтительнее эгоизма, вытекающего из питания. (Если половая страсть называется любовью, то и пожирание хищником есть также страсть, любовь к мясу.) Признавать за собою невольный грех если и не добродетель, то некоторый поворот к ней; признавать же невольную добродетель, бессознательное самоотвержение есть просто порок. Альтруизм — термин отвлеченной, а не родственной нравственности. Знать только себя есть зло, знать только других (альтруизм, жертвовать собой для других) есть добродетель, которая указывает на существование зла в обществе, но не устраняет его. Нужно жить не для себя и не для других, а со всеми и для всех.
Соч. М„1982. С. 89–90, 166, 400
Б. Рассел
ИСТОРИЯ ЗАПАДНОЙ ФИЛОСОФИИ
…Мне неприятен Ницше потому, что ему нравится созерцать страдание, потому, что он возвысил тщеславие в степень долга, потому, что люди, которыми он больше всего восхищался, — завоеватели, прославившиеся умением лишать людей жизни. Но я думаю, что решающий аргумент против философии Ницше, как и против всякой неприятной, но внутренне непротиворечивой этики, лежит не в области фактов, но в области эмоций. Ницше презирает всеобщую любовь, а я считаю ее движущей силой всего, чего я желаю для мира. У последователей Ницше были свои удачи, но мы можем надеяться, что им скоро придет конец.
История западной философии. М., 1950. С. 789
М. Монтень
ОПЫТЫ
Если существует действительно какой-либо естественный закон, то есть некое исконное и всеобщее влечение, свойственное и животным, и людям (что далеко, впрочем, не бесспорно), то, по-моему, на следующем месте после присущего всем животным стремления оберегать себя и избегать всего вредоносного стоит любовь родителей к своему потомству. И так как природа как бы предписала ее нам с целью содействовать дальнейшему плодотворному развитию вселенной, то нет ничего удивительного в том, что обратная любовь детей к родителям не столь сильна.
К этому надо еще добавить наблюдение Аристотеля, что делающий кому-либо добро любит его сильнее, чем сам им любим, и что заимодавец любит своего должника больше, чем тот его, совершенно так же, как всякий мастер больше любит свое творение, чем любило бы его это творение, обладай оно способностью чувствовать. Мы ведь дорожим своим бытием, а бытие состоит в движении и действии, так что каждый из нас до известной степени вкладывает себя в свое творение. Кто делает добро, совершает прекрасный и благородный поступок, а тот, кто принимает добро, делает только нечто полезное, полезное же гораздо менее достойно любви, чем благородное. Благородное твердо и постоянно; оно доставляет тому, кто сделал его, прочное чувство удовлетворения. Полезное легко утрачивается и исчезает; оно не оставляет по себе столь живого и отрадного воспоминания. Мы больше ценим те вещи, которые достались нам дорогой ценой; и давать труднее, чем брать.
Так как богу угодно было наделить нас некоторой способностью суждения, чтобы мы не были рабски подчинены, как животные, общим законам и могли применять их по нашему разумению и доброй воле, то мы должны до известной степени подчиняться простым велениям природы, но не отдаваться полностью ее власти, ибо руководить нашими способностями призван только разум. Что касается меня, то я мало расположен к тем склонностям, которые возникают у нас без вмешательства разума. Я, например, не могу проникнуться той страстью, в силу которой мы целуем новорожденных детей, еще лишенных душевных или определенных физических качеств, которыми они способны были бы внушить нам любовь к себе. Я поэтому не особенно любил, чтобы их выхаживали около меня. Подлинная и разумная любовь должна была бы появляться и расти по мере того, как мы узнаем их, и тогда, если они этого заслуживают, естественная склонность развивается одновременно с разумной любовью и мы любим их настоящей родительской любовью; но точно так же и в том случае, если они не заслуживают любви, мы должны судить о них, всегда обращаясь к разуму и подавляя естественное влечение. Между тем очень часто поступают наоборот, и чаще все мы больше радуемся детским шалостям, играм и проделкам наших детей, чем их вполне сознательным поступкам в зрелом возрасте, словно бы мы их любили для нашего развлечения, как мартышек, а не как людей. И нередко тот, кто щедро дарил им в детстве игрушки, оказывается очень скупым на малейший расход, необходимый им, когда они подросли. Похоже на то, что мы завидуем, видя, как они радуются жизни, между тем как нам необходимо уже расставаться с ней, и эта зависть заставляет нас быть по отношению к ним более скаредными и сдержанными: нас раздражает, что они идут за нами по пятам, как бы убеждая нас уйти поскорее. И если бы мы должны были этого бояться — ибо в силу извечного порядка вещей они действительно могут жить лишь за счет нашего существа и нашей жизни, — то нам не следовало бы становиться отцами…
Я осуждаю всякое насилие при воспитании юной души, которую растят в уважении к чести и свободе. В суровости и принуждении есть нечто рабское, и я нахожу, что того, чего нельзя сделать с помощью разума, осмотрительности и уменья, нельзя добиться и силой. Такое воспитание получил я сам. Рассказывают, что в раннем детстве меня всего два раза высекли, и то лишь слегка. Своих детей я воспитывал в том же духе; к несчастью, все умирали в младенческом возрасте; этой участи счастливо избежала только моя дочь Леонор, к которой до шестилетнего возраста и позднее никогда не применялось никаких других наказаний за ее детские провинности, кроме словесных внушений, да и то всегда очень мягких (что вполне отвечало снисходительности ее матери). И если бы даже мои намерения в отношении воспитания и не оправдали себя на деле, это можно было бы объяснить многими другими причинами, не опорочивая моего метода воспитания, который правилен и естествен. С мальчиками в этом отношении я рекомендовал бы быть особенно сдержанными, ибо они еще в меньшей мере созданы для подчинения и предназначены к известной независимости; я поэтому постарался бы развить в них пристрастие к прямоте и непосредственности. Между тем от розог я не видел никаких других результатов, кроме того, что дети становятся от них только более трусливыми и лукаво упрямыми.
…Мы любим наших детей по той простой причине, что они рождены нами, и называем их нашим вторым Я, а между тем существует другое наше порождение, всецело от нас исходящее и не меньшей ценности: ведь то, что порождено нашей душой, то, что является плодом нашего ума и душевных качеств, увидело свет благодаря более благородным органам, чем наши органы размножения; эти создания еще более наши, чем дети; при этом творении мы являемся одновременно и матерью и отцом, они достаются нам гораздо труднее и приносят нам больше чести, если в них есть что-нибудь хорошее. Ведь достоинства наших детей являются в большей мере их достоинствами, чем нашими, и наше участие в них куда менее значительно, между тем как вся красота, все изящество и вся ценность наших духовных творений принадлежат всецело нам. Поэтому они гораздо ярче представляют и отражают нас, чем физическое наше потомство.
Опыты: В 3 кн. М., 1979. Кн. 1–2. С. 338–340, 350
Ф. Бэкон
О РОДИТЕЛЯХ И ДЕТЯХ
Радости родителей скрыты, так же как их горести и страхи; они не могут открыто проявит^ первые и не хотят обнаруживать вторые. Дети делают труды более приятными, а несчастья, напротив, еще более горькими; они увеличивают тяготы жизни, но и смягчают мысль о смерти. Продолжение рода свойственно всем животным; сохранение же памяти, достоинств и благородных дел характерно только для человека. Ведь, разумеется, всякому должно быть известно, что самые благородные дела и начинания происходят от тех людей, у которых нет детей и которые стремятся оставить потомкам образы своего духа, раз уж им не удалось оставить им образы своего тела; так что забота о потомстве сильнее всего у тех, кто не имеет потомства. Те, кто первым прославляет свой род, наиболее снисходительно относятся к своим детям, считая их продолжением не только своего рода, но и своего дела, то есть, не только детьми, но и творениями.
Отношение родителей к своим детям, если их несколько, во многих случаях неодинаково, а иногда родители, особенно мать, любят и недостойных. Соломон сказал однажды: «Разумный сын радует отца, глупый же — приносит печаль матери». В доме, полном детей, можно видеть, что одного или двух старших уважают, а самых младших балуют; однако из средних детей, которых как бы забывают, не раз между тем выходили самые лучшие люди. Скупость родителей в содержании детей является вредной ошибкой; она делает детей бесчестными, толкает их на хитрости, вынуждает связываться с дурной компанией и заставляет больше предаваться излишествам, когда они становятся богатыми. И поэтому, лучший результат достигается тогда, когда родители больше заботятся о своем авторитете у детей, а не о кошельке.
У людей… есть глупый обычай вызывать и поддерживать соревнование между братьями в пору их детства, что много раз приводило к ссорам, когда они становились взрослыми, и нарушало спокойствие семей. Итальянцы почти не делают различия между своими детьми и племянниками или другими ближайшими кровными родственниками; им все равно, являются они порождением их собственной плоти или нет, раз они принадлежат к одному роду. И если говорить правду, в природе дело обстоит очень похоже на это, причем до такой степени, что иногда случается, мы видим племянника, более похожего на дядю или другого близкого родственника, чем на своего собственного родителя. Пусть родители заблаговременно выберут занятия и карьеру, которым, по их мнению, должны посвятить себя их дети, ибо тогда они наиболее податливы; и пусть они не слишком руководствуются наклонностями своих детей, полагая, что они лучше всего привяжутся к тому, к чему они более всего расположены. Правда, если дети проявляют какие-либо необычайные склонности или способности, тогда правильно будет не противоречить им; но обычно хороша эта заповедь: «Optimum elige, suave et facile illud faciet consuetudo»
[15].
Опыты или наставления нравственные и политические. Соч.: В 2 т.
М., 1972. Т. 2. С. 364–365
Л. Вовенарг
ОБ ОТЦОВСКОЙ ЛЮБВИ
Отцовская любовь ничем не отличается от любви к самому себе. Ребенок всем обязан родителям, происходит и зависит от них, существует только с их помощью, они связаны с ним крепчайшей в мире связью…
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 367
Н.-С. де Шамфор
Природа вверила материнской любви сохранение всех живых тварей на земле и, чтобы вознаградить матерей, подарила им радости и даже горести этого упоительного чувства.
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 469
1 «Избери лучшее, а привычка сделает его приятным и легким» — изречение, которое приписывают Пифагору.
Н. Ф. Федоров
ФИЛОСОФИЯ ОБЩЕГО ДЕЛА
…Если человек может быть определен словом «любы» (желание, воля), то дитя есть также «любы», но любовь не половая, не корыстная и не родительская, а сыновняя. Признавая же сыновнюю любовь за сущность дитяти, принимаемого за критерий, мы не можем и не должны отделять его (дитяти) от отца; и такое отделение, оставление должны считать злом, а всякую замену отцелюбия вещелюбием, женолюбием и т. п. — пороком.
Итак, тот, кто первый по чувству любви до конца не оставлял своих родителей, не оставлял их при жизни, хотя и мог жить отдельно по своему совершеннолетию, по своей способности к самостоятельной жизни, не оставлял и после смерти, этот-то человек и был, можно сказать, первым сыном человеческим, положившим начало родовому быту, родовой религии (культ предков) и вообще человеческому обществу.
…Этот первый сын человеческий, составивший со своими родителями первое человеческое общество, основанное на чистой взаимности, которая между родителями была результатом не полового уже влечения, а между родителями и сыном не была следствием корыстного чувства, на взаимности, которая не кончалась ни с прекращением полового влечения между родителями, ни с прекращением нужды в родительской поддержке для сына, этот первый сын человеческий, составивший со своими родителями как бы одно неразделимое существо, или, вернее, эта первая нравственная единица и была нашим праотцом.
…Скорбь сына над смертью отца есть истинно мировая, потому что эта смерть, как закон (или, вернее, как неизбежная случайность) слепой природы, не могла не отозваться сильною болью в существе, пришедшем в сознание, в существе, чрез которое может и должен осуществиться переход от мира слепой природы к миру, в котором царствует сознание и в котором потому и не должно быть места смерти. Эта истинно мировая скорбь есть и объективно мировая, насколько всеобща смерть, и субъективно мировая, насколько всеобща печаль о смерти отцов. Истинно мировая скорбь есть сокрушение о недостатке любви к отцам и об излишке любви к себе самим; эта скорбь об извращении мира, о падении его, об удалении сына от отца, следствия от причины. Скорбь же не о том, что отцы наши умерли, а мы пережили своих отцов, следовательно, не имели к ним достаточной любви, а о том лишь, что сами умрем, не может быть истинно мировою, это скорбь лишь мнимо мировая.
…В понятии сына и дочери выражается отношение к родителям; всякие другие отношения между сынами и дочерьми, кроме соединения их в любви к родителям, уменьшают сыновние и дочерние свойства; истинный же прогресс состоит именно в уменьшении всех других свойств и в расширении и усилении свойств сыновних и дочерних. Отношения сынов и дочерей, или вообще потомства (двойственного, состоящего из сынов и дочерей), к родителям, отцам и матерям (составляющим для детей одно, а не два начала) должны заменить все другие отношения и не могут, не должны ограничиваться одним воспоминанием, то есть представлением, мыслью или знанием, как бы обширно и глубоко ни было последнее, потому что в основе этих отношений лежит чувство, которое, если оно действительно, не может остановиться не только на отвлеченной мысли, но и на представлении. Если задача человеческого рода состоит в знании жизни отцов и в восстановлении ее, то и превосходство каждого последующего поколения над предыдущими будет заключаться в наибольшем знании и служении отцам, а не в превозношении над ними; то есть каждое последующее поколение будет выше предыдущего, но это превосходство будет заключаться в том, что оно будет больше любить, почитать, служить своим предшественникам, будет жить для них больше, чем они жили для своих отцов, большей же любви последующее поколение не может иметь к предыдущему, как воскрешая его.
…Почти всех женщин можно подвести под два типа; в первом типе преобладает, можно сказать, исключительно властвует чадолюбие, способное воздоить и воскормить не людей, а деспотов; тип этот очевидно низший, чувственный, нетерпимый, которого весь мир ограничивается детской; женщины этого рода способны и к самоотвержению (которого не лишены, впрочем, и животные), может быть, и к другим добродетелям.
Ко второму типу принадлежат Антигоны, отчасти Корделии и т. п., тип, отличающийся преобладанием души, способностью к глубокому состраданию. В противоположность первому типу добродетель, свойственную женщинам второго рода, следовало бы назвать отце-любием. Недостаток слова для выражения этой добродетели (если только нет такого слова) доказывает, кажется, что класс этот немногочислен. Есть, конечно, женщины, соединяющие в себе добродетели того и другого типа, как есть, впрочем, и такие, которые не имеют ни одного из добрых свойств обоих этих типов. Просвещение имеет задачею во всех женщинах развить свойства второго типа… (Мы не желаем унизить этим принадлежащих к первому типу, ибо отсутствие чадолюбия в женщине есть страшный порок, ставящий ее ниже животного, но потому-то, впрочем, чадолюбие и не добродетель еще.)
…Еще есть разновидность женщин — это женщины, которые желают казаться мужчинами; быть мужчиною, быть подобными, во всем равными, равноправными мужчинам — идеал таких женщин. В основе этого стремления, конечно, лежит глубокое презрение к женской природе;
между тем этим ревнительницам кажется, что они возвышают женщину. Причина этого анормального, тератологического явления лежит в городской жизни. Такой тип отличается искусственностью и вызван необходимостью иметь занятия вне семейной жизни. Конечно, пока достоинство человека, его самостоятельность будут зависеть от денег, женщина будет стремиться к приобретению прав на участие во всей этой юридической и экономической жизни, доставляющей денежную самостоятельность; а между тем эта жизнь является как нечто временное, допускаемое лишь в силу необходимости, можно сказать, как необходимое зло. До сих пор женщина была избавлена от участия в этой жизни, которая никак уже не может быть настоящею, действительною жизнью (в смысле, которою должно жить). Освобождение от этой жизни составляет идеал даже мужчины, потому и нечего закабалять ею женщину, которая должна беречь свои силы, развивать их в целях иной жизни, в видах жизни, основанной на долге воскрешения. Если бы и женщина сделалась участницею жизни юридико-экономической, тогда можно было бы сказать, что конец близок.
Соч. М., 1982. С. 135–136, 137, 148, 412–413
МО ЦЗЫ
(III–II вв. до н. э.)
Любить людей не значит исключать себя. [Любовь к] себе также включает любовь к людям. [Тот, кто питает любовь к людям], также входит в объект любви, поэтому любовь к людям распространяется и на самого любящего людей, [ибо и он тоже человек]. Нужно одинаково любить себя и других людей.
Любовь [к людям] есть только большая, нет маленькой [любви]. Нужно всей Поднебесной одинаково приносить пользу и это считать пользой для себя.
Раб Цзан любит себя, но я не считаю, что он этим вредит людям, [потому что] большая любовь [к людям] не исключает [любви] к самому себе. Любовь [к людям] не [имеет разделения] на большую и маленькую. Чтобы [заниматься] восхвалением самого себя, не требуется большой мудрости. Справедливость приносит пользу, несправедливость — зло. Определение различия между намерением и результатом [должно быть сделано] путем рассуждения…
Древнекитайская философия. Собр. текстов: В 2 г. М., 1973. С. 87, 88
Ф. Бэкон
ОПЫТЫ ИЛИ НАСТАВЛЕНИЯ
НРАВСТВЕННЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ
О себялюбивой мудрости
Муравей сам по себе существо мудрое, но в саду или огороде он вреден. Точно так же люди, чрезмерно себялюбивые, вредят обществу. Избери разумную средину между себялюбием и общественным долгом; будь верен себе настолько, чтобы не оказаться вероломным в отношении других, в особенности же государя и родины. Собственная особа — жалкая цель для человеческих стремлений и всецело земная. Ибо одна лишь земля прочно стоит на собственном центре, тогда как все тела, имеющие сродство с небесами, движутся вокруг других тел, принося им пользу…
Себялюбивая мудрость гнусна во всех своих видах. Это мудрость крыс, покидающих дом, которому суждено завалиться; мудрость лисы, выгоняющей барсука из вырытой им норы; мудрость крокодила, проливающего слезы, перед тем как пожрать свою жертву. Заметим, однако же, что те, кого Цицерон, говоря о Помпее, назвал: «sui amantes, sine rivali»
[16], бывают зачастую несчастны; всем пожертвовав ради себя, они наконец сами становятся жертвами непостоянства фортуны, которую в себялюбивой мудрости своей думали пригвоздить к месту.
О МУДРОСТИ ДРЕВНИХ
Нарцисс, или Себялюбие
Говорят, что Нарцисс был удивительно красив и изящен, но безумно заносчив и невыносимо презрителен. И вот любя самого себя и презирая других, он вел уединенную жизнь, охотясь в лесах вместе с немногими спутниками, для которых он был всем. Следовала повсюду за ним и нимфа Эхо. Но роковым для него оказалось то, что он однажды в жаркий полдень подошел к какому-то прозрачному источнику и склонился над ним. Когда он увидел в воде собственный образ, он был захвачен этим зрелищем и пришел от него в такое восхищение, что его никакими силами нельзя было отвлечь от созерцания своего облика; он так и застыл в вечном созерцании и в конце концов превратился в цветок, названный его именем. Этот цветок появляется в начале весны и посвящен подземным богам — Плутону, Прозерпине и Эвменидам.
Миф, как мне кажется, изображает характер и судьбу тех людей, которые безгранично себя любят, буквально влюблены в самих себя или за красоту, или за какие-нибудь иные достоинства, которыми они одарены от природы и для приобретения которых им не пришлось приложить никаких собственных усилий. Люди с таким складом характера редко появляются в обществе или посвящают себя общественной деятельности, потому что в таком случае они неизбежно не раз столкнулись бы с пренебрежением и презрением, что могло бы обидеть и расстроить их. Поэтому они, как правило, ведут уединенную, замкнутую жизнь, занимаясь только своими делами, в очень узком окружении избранных друзей, тех, которые, как им кажется, их особенно уважают и любят и которые им во всем угождают и как эхо повторяют каждое их слово. Такой образ жизни портит их и делает самовлюбленными, и в конце концов в восхищении собственной персоной они погружаются в удивительную лень и безделье, как бы цепенеют, лишаются всей своей силы и энергии. Изящен образ весеннего цветка, символизирующего такого рода характеры. Ведь начало деятельности этих людей удачно, они пользуются успехом, но в зрелом возрасте выявляется, что они обманули возлагавшиеся на них надежды. Такой же смысл имеет и то, что этот цветок посвящен подземным богам; ибо люди такого склада оказываются совершенно неспособными к любому виду деятельности. А все, что не приносит никаких плодов, проходит и исчезает, подобно следу корабля в море, — все это древние обычно посвящали теням и подземным богам.
Соч… В 2 т. М., 1972. Т. 2. С. 403–404, 237–238
Ф. де Ларошфуко
МАКСИМЫ И МОРАЛЬНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
Ни один льстец не льстит так искусно, как себялюбие.
Сколько ни сделано открытий в стране себялюбия, там еще осталось вдоволь неисследованных земель.
Ни один хитрец не сравнится в хитрости с себялюбием.
Наше самолюбие больше страдает, когда порицают наши вкусы, чем когда осуждают наши взгляды.
Ни в одной страсти себялюбие не царит так безраздельно, как в любви; люди всегда готовы принести в жертву покой любимого существа, лишь бы сохранить свой собственный.
Мы способны любить только то, без чего не можем обойтись; таким образом, жертвуя собственными интересами ради друзей, мы просто следуем своим вкусам и склонностям. Однако именно эти жертвы делают дружбу подлинной и совершенной.
Счастье и несчастье мы переживаем соразмерно нашему себялюбию.
Нет на свете человека, который не ценил бы любое свое качество куда выше, чем подобное же качество у другого, даже самого уважаемого им человека.
Людские страсти — это всего лишь разные склонности людского себялюбия.
Себялюбие — это любовь человека к себе и ко всему, что составляет его благо. Оно побуждает людей обоготворять себя и, если судьба им потворствует, тиранить других; довольство оно находит лишь в себе самом, а на всем постороннем останавливается, как пчела на цветке, стараясь извлечь из него пользу. Ничто не сравнится с неистовством его желаний, скрытностью умыслов, хитроумием поступков; его способность подлаживаться невообразима, перевоплощения посрамляют любые метаморфозы, а умение придать себе чистейший вид превосходит любые уловки химии. Глубина его пропастей безмерна, мрак непроницаем. Там, укрытое от любопытных глаз, оно совершает свои неприметные круговращения, там, незримое порою даже самому себе, оно, не ведая того, зачинает, вынашивает, вскармливает своими соками множество приязней и неприязней и потом производит на свет таких чудищ, что либо искренне не признает их своими, либо предпочитает от них отречься. Из тьмы, окутывающей его, возникают нелепые самообольщения, невежественные, грубые, дурацкие ошибки на свой счет, рождается уверенность, что чувства его умерли, когда они только дремлют, убеждение, что ему никогда больше не захочется бегать, если в этот миг оно расположено отдыхать, вера, что оно утратило способность желать, если все его желания временно удовлетворены. Однако густая мгла, скрывающая его от самого себя, ничуть не мешает ему отлично видеть других, и в этом оно похоже на наши телесные глаза, зоркие к внешнему миру, но слепые к себе. И действительно, когда речь идет о заветных его замыслах или важных предприятиях, оно мгновенно настораживается и, побуждаемое страстной жаждой добиться своего, видит, чует, слышит, догадывается, подозревает, проникает, улавливает с такой безошибочностью, что мнится, будто не только оно, но и каждая из его страстей наделена поистине магической проницательностью. Привязанности его так сильны и прочны, что оно не в состоянии избавиться от них, даже если они грозят ему неисчислимыми бедами, но иногда оно вдруг с удивительной легкостью и быстротой разделывается с чувствами, с которыми упорно, но безуспешно боролось многие годы. Отсюда можно с полным основанием сделать вывод, что не чья-то красота и достоинства, а оно само распаляет свои желания и что лишь его собственный вкус придает цену вожделенному предмету и наводит на него глянец. Оно гонится не за чем-либо, а лишь за самим собой и, добиваясь того, что ему по нраву, ублажает свой собственный нрав. Оно соткано из противоречий, оно властно и покорно, искренне и лицемерно, сострадательно и жестоко, робко и дерзновенно, оно питает самые разные склонности, которые зависят от самых разных страстей, попеременно толкающих его к завоеванию то славы, то богатства, то наслаждений. Свои цели оно меняет вместе с изменением нашего возраста, благоденствия, опыта, но ему неважно, сколько этих целей, одна или несколько, ибо, когда ему нужно или хочется, оно может посвятить себя одной, и отдаться поровну нескольким. Оно непостоянно и, не считая перемен, вызванных внешними обстоятельствами, то и дело рождает перемены из собственных своих глубин: оно непостоянно от непостоянства, от легкомыслия, от любви, от жажды нового, от усталости, от отвращения. Оно своенравно, поэтому порою, не зная отдыха, усердно трудится, добиваясь того, что ему не только невыгодно, но и прямо вредоносно, однако составляет предмет его желаний. Оно полно причуд и часто весь свой пыл отдает предприятиям самым пустячным, находит удовольствие в том, что безмерно скучно, бахвалится тем, что достойно презрения. Оно существует у людей любого достатка и положения, живет повсюду, питается всем и ничем, может примениться к изобилию и лишениям, переходит даже в стан людей, с ним сражающихся, проникает в их замыслы и, что совсем уже удивительно, вместе с ними ненавидит самое себя, готовит свою погибель, добивается своего уничтожения — словом, в заботе о себе и во имя себя становится своим собственным врагом. Но не следует недоумевать, если иной раз оно объявляет себя сторонником непреклонного самоотречения и, чтобы истребить себя, храбро вступает с ним в союз: ведь, погибая в одном обличье, оно воскресает в другом. Нам кажется, что оно отреклось от наслаждений, а на деле оно лишь отсрочило их или заменило другими; мы думаем, что оно побеждено, потерпело полное поражение, и вдруг обнаруживаем, что, напротив, даже сдав оружие, оно торжествует победу. Таков портрет себялюбия, чье существование исполнено непрерывных треволнений. Море с вечным приливом и отливом волн — вот точный образ себялюбия, неустанного движения его страстей и бурной смены его вожделений.
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 115, 117, 150, 185, 189–191
Б. Паскаль
МЫСЛИ
Себялюбие. Суть себялюбия и вообще человеческого Я в том, что оно любит только себя и печется только о себе. Но как ему быть? Не в его власти исцелить этот возлюбленный предмет от множества недостатков и слабостей. Я хочет видеть себя великим, а сознает, что ничтожно, счастливым, а само несчастно, совершенным, а видит, что его недостатки вызывают
в людях негодование и презрение. Это противоречие рождает в человеке самую несправедливую и преступную из всех страстей: смертельную ненависть к правде, которая, не сдаваясь, неотступно твердит о его недостатках. Он жаждет уничтожить правду, а увидев, что ему это не под силу, старается ее вытравить и из своего сознания, и из сознания окружающих, то есть прилежно скрывает свои недостатки от себя и от ближних и негодует на того, кто указывает ему на них или хотя бы их видит.
Разумеется, очень плохо быть преисполненным недостатков, но еще хуже не признаваться в них, иными словами сознательно вводить в заблуждение. Мы не хотим, чтобы ближние нас обманывали, считаем несправедливыми их притязания на уважение большее, чем они того заслуживают; значит, обманывая их и притязая на незаслуженное уважение, мы тоже поступаем несправедливо.
Поэтому, когда люди указывают нам на недостатки и пороки, которыми мы действительно страдаем, они, разумеется, не только не причиняют нам зла, ибо ничуть не повинны в этих недостатках, но, напротив, делают добро, помогая исцелиться от недуга, состоящего в неведении своих несовершенств. И мы не смеем гневаться на людей за то, что они видят наши слабости и презирают нас, ибо справедливость требует, чтобы, зная нашу истинную природу, они презирали нас, если мы заслуживаем презрения.
Вот какие чувства должны бы возникнуть в сердце подлинно нелицеприятном и справедливом. А что сказать о нашем собственном сердце, в котором гнездятся чувства прямо противоположные? Ибо кто станет отрицать, что мы ненавидим правду и говорящих ее и, напротив, любим, когда люди заблуждаются насчет нас, но, разумеется, в нашу пользу, и стараемся казаться им не такими, каковы мы на самом деле?
…Большее или меньшее отвращение к правде присуще, видимо, всем без исключения, ибо неотъемлемо от себялюбия. И как это плачевно, что те, чья прямая обязанность увещевать ближних, изворачиваются, идут на всякие уловки и ухищрения, только бы никого не обидеть. Они тщатся умалить недостатки, прикидываются, будто прощают их, выговор чередуют с похвалой, неустанно заверяют в своей приязни и уважении. Но лекарство не становится от этого слаще, и себялюбие пьет его маленькими глотками, всегда с неудовольствием, а нередко и с затаенной злобой на тех, кто его подносит.
Поэтому если человеку хочется расположить нас к себе, он не станет оказывать услугу, нам неприятную, и будет обходиться с нами так, как мы сами того желаем: скроет от нас правду, ибо мы ее ненавидим; начнет льстить, ибо мы жаждем лести; обманет, ибо мы любим обман.
Вот и получается, что с каждым шагом по пути мирского успеха мы на тот же шаг отдаляемся от правды, так как чем полезнее людям наше расположение и опаснее неприязнь, тем больше они страшатся нас задеть. Монарх может стать посмешищем всей Европы, а он этого и не заподозрит. Что ж тут удивительного: правда идет на пользу тому, кто ее выслушивает, отнюдь не тому, кто говорит, и, значит, навлекает на себя ненависть. Меж тем царедворцы дорожат своей выгодой больше, нежели выгодой монарха, и не торопятся принести пользу ему в ущерб себе.
Разумеется от этого злосчастного притворства больше всего страдают сильные мира сего, но, случается, его жертвами становятся и простые смертные: ведь всегда есть резон снискать людское расположение. И выходит, что наша жизнь — нескончаемая иллюзия: мы только и делаем, что лжем и льстим друг другу. В глаза нам говорят совсем не то, что за глаза. Людские отношения зиждутся на взаимном обмане, и как мало уцелело бы дружб, если бы каждый вдруг узнал, что говорят друзья за его спиной, хотя как раз тогда они искренни и беспристрастны.
Итак, человек — это сплошное притворство, ложь, лицемерие не только перед другими, но и перед собой. Он не желает слышать правду о себе, избегает говорить ее другим. И эти наклонности, противные разуму и справедливости, глубоко укоренились в его сердце.
Кто „не питает ненависти к своему себялюбию и всегдашнему желанию обожествлять себя, тот просто слеп. Ведь так ясно, что это желание противно истине и справедливости. И неправда, что мы достойны обожествления, и несправедливо к этому стремиться, и невозможно этого достичь, потому что все до единого хотят того же. И выходит, что мы от природы несправедливы, и нам не отделаться от своей несправедливости, а отделаться необходимо.
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 225–228, 284
Ж. О. де Ламетри
АНТИ-СЕНЕКА, ИЛИ РАССУЖДЕНИЕ О СЧАСТЬЕ
…Неустойчивость и хрупкость даже наилучшим образом усвоенной и укоренившейся добродетели говорит не только о необходимости хороших примеров для поощрения ее, но и о необходимости льстить самолюбию похвалами, ласками и наградами, ободряющими человека и побуждающими его к добродетели. Иначе, если только человека не подхлестывает своеобразное понимание чести, сколько бы его ни побуждали, ни призывали, ни уговаривали, из него выйдет плохой солдат, который убежит с поля битвы. Справедливо говорят, что человек, ни во что не ставящий свою жизнь, способен уничтожить всякого, кого ему заблагорассудится. То же можно сказать о человеке, пренебрегающем своим себялюбием. Нужно махнуть рукой на все добродетели, когда дошел до такой степени равнодушия; увы, источник добродетелей иссяк. Только себялюбие поддерживает порожденный им вкус к жизни. Гораздо больше приходится сожалеть о недостатке себялюбия, чем о его избытке.
Опыт о свободе высказывания мнений
Помпей не выносил мысли о том, что Цезарь выше его или равен ему, но разве не точно так же обстоит дело со всеми прочими людьми и разве все они, от самого великого до самого малого, не претендуют на некоторое превосходство друг над другом? Переход от низших к высшим среди людей не менее не заметен, чем переход от одного физического царства к другому.
Свои собственные способности мы рассматриваем как бы через увеличительные стекла, а способности других людей — как бы через уменьшительные. Удивительно ли в таком случае, что наше воображение так повышает ценность первых и столь сильно занижает цену последних? Удивительно ли, что каждый человек наедине с самим собой уважает себя больше, чем он того заслуживает, и гораздо больше, чем его уважают другие люди?
В своих суждениях мы руководствуемся самолюбием. Случается, что достоинства другого человека оказывают влияние на наши собственные: нам кажется, что их становится больше по мере того, как возрастают достоинства этого человека, и они убывают по мере уменьшения его достоинств. Наше тщеславие, сопоставляя наши свойства со свойствами других людей, без труда заставляет нас закрывать глаза на собственные недостатки и признавать за собою только хорошие качества; либо же оно заставляет нас видеть все вверх ногами, как бы обратно пропорционально, выражаясь языком математиков.
Еще не было бы большой беды, если бы люди довольствовались своим воображением и пассивно наслаждались своим мнимым превосходством друг над другом, — так нет же! Неистовое желание проявить над другим свою власть и то сладкое удовлетворение, которое испытывают люди, когда им подобные пресмыкаются перед ними, не позволяют им упустить случай, способный доставить им эту радость. Отсюда это желание повелевать, принуждать, даже подчинять себе тех, кто, возможно, имеет на это больше прав, чем мы, и кому недостает лишь власти, чтобы дать почувствовать другим то, что приходится выносить им самим.
Соч. М., 1983. С. 264, 298
3. Фрейд
О НАРЦИССИЗМЕ
…Первые автоэротические сексуальные удовлетворения переживаются в связи с важными для жизни, служащими самосохранению функциями. Сексуальные влечения сначала присоединяются к удовлетворению влечений Я и лишь впоследствии приобретают независимую от последних самостоятельность; это присоединение сказывается, однако, также и в том, что лица, которые кормят, ухаживают и оберегают ребенка, становятся первыми сексуальными объектами его, как-то мать или лицо, заменяющее ее.
Наряду с этим типом и этим источником выбора объекта, который можно назвать ищущим опоры типом, аналитическое исследование познакомило нас еще с одним типом, которого мы все не ожидали встретить. Мы нашли — особенно ясно это наблюдается у лиц, у которых развитие либидо претерпело некоторое нарушение, как, например, у извращенных и гомосексуальных, — что более поздний объект любви избирается этими лицами не по прообразу матери, а по их собственному. Они, очевидно, в объекте любви ищут самих себя, представляют собой такой тип выбора объекта, который следует назвать нарциссическим. Это наблюдение и послужило самым решающим мотивом, побудившим нас выставить положение, что нарциссизм составляет определенную стадию развития либидо.
Мы вовсе не пришли к решению, что все люди распадаются на две резко различные группы в зависимости от того, имеется ли у них нарциссический или опорный тип выбора объекта, а предпочитаем допустить, что каждому человеку открыты оба пути выбора объекта и предпочтение может быть отдано тому или другому. Мы говорим, что человек имеет первоначально два сексуальных объекта: самого себя и воспитывающую его женщину, и при этом допускаем у каждого человека первичный нарциссизм, который иногда может занять доминирующее положение при выборе объекта.
Сравнение мужчины и женщины показывает, что по отношению к типу выбора объекта наблюдаются основные, хотя, разумеется, и неабсолютно закономерные различия. Глубокая любовь к объекту по опорному типу, в сущности, характерна для мужчины. В ней проявляется такая поразительная сексуальная переоценка объекта, которая, вероятно, происходит от первоначального нарциссизма ребенка и выражает перенесение и этого нарциссизма на сексуальный объект. Такая сексуальная переоценка делает возможным появление своеобразного состояния влюбленности, напоминающего невротическую навязчивость, которое объясняется отнятием либидо у Я в пользу объекта. Иначе происходит развитие у более частого, вероятно, более чистого и настоящего типа женщины. Вместе с юношеским развитием и формированием до того времени латентных женских половых органов наступает в этих случаях усиление первоначального нарциссизма, неблагоприятно действующего на развитие настоящей, связанной с сексуальной переоценкой любви к объекту. Особенно в тех случаях, где развитие сопровождается расцветом красоты, вырабатывается самодовольство женщины, вознаграждающее ее за то, что социальные условия так урезали ее свободу в выборе объекта.
Строго говоря, такие женщины любят самих себя с той же интенсивностью, с какой их любит мужчина. У них и нет потребности любить, а быть любимой, и они готовы удовлетвориться с мужчиной, отвечающим этому главному для них условию. Значение этого женского типа в любовной жизни людей нужно признать очень большим. Такие женщины больше всего привлекают мужчин не только по эстетическим мотивам, так как они обычно отличаются большой красотой, но также и вследствие интересной психологической констелляции. А именно нетрудно заметить, что нарциссизм какого-нибудь лица, по-видимому, очень привлекает тех людей другого типа, которые отказались от переживания своего нарциссизма в полном его объеме и стремятся к любви к объекту; прелесть ребенка заключается в значительной степени в его нарциссизме, самодовольстве и недоступности, так же как и прелесть некоторых животных, которые производят впечатление, будто им все в мире безразлично, как, например, кошки и большие хищники; и даже великие преступники, и юмористы в поэзии захватывают нас благодаря той нарциссической последовательности, с которой они умеют отстранять от своего Я все их принижающее. Словно мы завидуем им за то, что они сохранили счастливое душевное состояние неуязвимой позиции либидо, от которой мы уже давно отказались. Но большая прелесть нарциссической женщины не лишена и оборотной стороны медали: добрая доля неудовлетворенности влюбленного мужчины, сомнения в любви женщины, жалобы на загадочность ее существа коренятся в этом несовпадении типов выбора объекта. Быть может, нелишне будет здесь подчеркнуть, что при описании любви у женщин я далек от какой-либо тенденции унизить женщину. Помимо того, что мне чужды вообще какие бы то ни было тенденции, мне, кажется, известно, что такое развитие в различных направлениях дифференциации функций соответствует очень сложным биологическим отношениям; далее я готов допустить, что имеется много женщин, любящих по мужскому типу, и у них развивается и имеющаяся у такого типа сексуальная переоценка.
Но и для нарциссических, оставшихся холодными к мужчине женщин остается открытым путь, ведущий их к настоящей любви к объекту. В ребенке, которого они родят, находят они как бы часть собственного тела в виде постороннего объекта, которому они могут подарить всю полноту любви к объекту, исходя из нарциссизма. Другим женщинам не надо даже дожидаться ребенка, чтобы сделать в своем развитии шаг от (вторичного) нарциссизма к любви к объекту. Сами же они до периода половой зрелости чувствовали себя как бы мальчиками, и некоторый период их развития отличался мужским характером; после того как с наступлением женской зрелости такого рода проявления исчезли, у них сохраняется способность испытывать влечение к определенному мужскому идеалу, являющемуся, в сущности, продолжением того мальчишеского существа, каким они прежде были.
В заключение этих заметок приведем краткий обзор путей выбора объекта. Любишь:
I. По нарциссическому типу:
а) то, что сам из себя представляешь (самого себя),
б) то, чем прежде был,
в) то, чем хотел бы быть,
г) лицо, бывшее частью самого себя.
II. По опорному типу:
а) вскармливающую женщину,
б) защищающего мужчину
и весь ряд приходящих им в дальнейшем на смену лиц.
…Предполагаемый нами первичный нарциссизм ребенка, составляющий одну из предпосылок нашей теории либидо, легче подтвердить путем заключения, исходя из другой точки зрения, чем опираясь на непосредственное наблюдение. Если обратить внимание на хорошее отношение нежных родителей к их детям, то нельзя не увидеть в нем возрождение и воскрешение собственного, давно оставленного нарциссизма.
В области чувств, как известно, в этих отношениях всецело господствует та переоценка объекта, значение которой в качестве нарциссического признака мы уже вполне оценили. Так, например, имеется навязчивая потребность приписывать ребенку все совершенства, к чему при более трезвом отношении не было бы никакого основания, и скрывать и забывать все его недостатки, что именно и находится в связи с отрицанием детской сексуальности. Кроме того, обнаруживается стремление устранять с дороги ребенка все те уступки требованиям культуры, с которыми пришлось считаться собственному нарциссизму родителей, и восстановить по отношению к ребенку требования на все преимущества, от которых сами родители давно уже вынуждены были отказаться. Пусть ребенку будет лучше, чем его родителям, он должен быть свободен от всех тех требований рока, власти которых родителям пришлось подчиниться. Ребенка не должна касаться ни болезнь, ни смерть, ни отказ от наслаждений, ни ограничения собственной воли; законы природы и общества теряют над ним силу, он действительно должен стать центром и ядром мироздания. His Majesty the Baby (Его Величество бэби) — это то, каким когда-то родители считали самих себя. Он должен воплотить неисполненные желания родителей, стать вместо отца великим человеком, героем, получить в мужья принца для позднего вознаграждения матери. Самый уязвимый пункт нарциссической системы — столь беспощадно изобличаемое реальностью бессмертия Я приобрело в лице ребенка новую почву и уверенность.
Трогательная и, по существу, такая детская родительская любовь представляет собой только возрождение нарциссизма родителей, который при своем превращении в любовь к объекту явно вскрывает свою прежнюю сущность.
Очерки по психологии сексуальности. М., 1989. С. 58–60
Ф. Бэкон
ОПЫТЫ ИЛИ НАСТАВЛЕНИЯ НРАВСТВЕННЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ
О дружбе
Сказавшему: «Тот, кто находит удовольствие в уединении, либо дикий зверь, либо бог»
[17] — было бы трудно вложить в несколько слов больше и правды и неправды, чем содержится в этих словах. Ибо совершенно справедливо, что естественная и тайная ненависть и отвращение к обществу в любом человеке содержат нечто от дикого животного; но совершенно несправедливо, что в уединении вообще есть нечто божественное, за исключением тех случаев, когда оно проистекает не из удовольствия, которое находят в одиночестве, а из любви и желания уединиться для более возвышенного образа жизни…Но очень немногие понимают, что такое одиночество и до чего оно доводит, ибо толпа не есть общество и лица — всего лишь галерея картин, а разговор — только звенящий кимвал, где нет любви. Латинское изречение: «Magna c¡vitas, magna soiitudo»
[18] отчасти объясняет это состояние; ведь в большом городе друзья разобщены, так что по большей части нет того чувства товарищества, которое существует у соседей в менее крупных поселениях. Но мы можем пойти еще дальше и утверждать с полным основанием, что отсутствие истинных друзей, без которых мир становится пустынным, и есть печальное одиночество в его чистом виде; и даже в этом смысле одиночество кого бы то ни было, кто из-за склада своей натуры и привязанностей не способен к дружбе, также происходит от дикого животного, а не от человеческих качеств.
Главный плод дружбы заключается в облегчении и освобождении сердца от переполненности и надрыва, которые вызывают и причиняют всякого рода страсти. Мы знаем, что болезни закупорки и удушья являются самыми опасными для тела; не иначе это и в отношении духа. Вы можете принять сарсапарельный корень, чтобы освободить печень, железо — чтобы освободить селезенку, серный цвет — для легких, бобровую струю — для мозга; однако ни одно средство так не облегчает сердца, как истинный друг, с которым можно поделиться горем, радостью, опасениями, надеждами, подозрениями, намерениями и всем, что лежит на сердце и угнетает его, в своего рода гражданской исповеди или признании…
…Изречение Пифагора «Cor ne edito» — «Не грызи сердце» — несколько темно, но по смыслу правильно. Конечно же если выразиться резко, те, у кого нет друзей, которым они могли бы открыться, являются каннибалами своих собственных сердец. Но одно совершенно замечательно… а именно что это раскрытие своего Я другу производит два противоположных действия, ибо оно удваивает радости и делит горести пополам. Потому что нет такого человека, который, поделившись своими радостями с другом, еще более не возрадовался бы; и нет такого человека, который, поделившись своими печалями с другом, не стал бы меньше печалиться. Итак, в том, что касается воздействия на дух человека, дружба обладает таким же достоинством, какое алхимики раньше приписывали своему камню в воздействии на человеческое тело, — она производит все противоположные действия, однако на пользу и на благо природе. Но даже если не прибегать к помощи алхимиков, в обычном течении природы есть явный образец этого, ибо в телах соединение усиливает и поддерживает любое естественное действие и, с другой стороны, ослабляет и притупляет любое бурное впечатление; так же обстоит дело и в отношении духа.
Второй плод дружбы так же целебен и превосходен для разума, как первый — для чувств. Ведь дружба из штормов и бурь страстей действительно делает хорошую погоду, а разум она как бы выводит из тьмы и путаницы мыслей на ясный свет. Не следует понимать, что это справедливо только в отношении верного совета, который человек получает от своего друга, о чем мы будем говорить ниже; но совершенно очевидно, что если у кого-то ум занят множеством мыслей, то его разум и понимание действительно проясняются и раскрываются в беседах и рассуждениях с другим человеком; он легче разбирает свои мысли; он располагает их в более стройном порядке; он видит, как они выглядят, когда превращаются в слова; наконец, он становится мудрее самого себя и за один час рассуждения вслух достигает большего, чем за целый день размышлений. Фемистокл хорошо сказал персидскому царю: «Речь подобна аррасскому ковру, развернутому и полностью открытому для обозрения; тем самым образы появляются в виде конкретных фигур; в то время как если они остаются только в мыслях, они подобны скатанному и свернутому ковру». И этот второй плод дружбы, заключающийся в раскрытии разума, может быть получен не только от таких друзей, которые в состоянии дать совет (они и есть самые лучшие друзья); но даже без таковых человек познает себя, прояснит свои собственные мысли и заострит свой ум как бы о камень, который сам по себе не режет. Одним словом, человеку лучше обратиться с речью к статуе или картине, чем позволить своим мыслям тесниться в голове, не находя выхода.
И теперь, чтобы сделать этот второй плод дружбы полным, отметим ту, другую, его сторону, которая более открыта и поддается обычному наблюдению, а именно верный совет друга. Гераклит хорошо сказал в одной из своих загадок: «Сухой свет всегда самый лучший». И конечно же свет, который человек получает от совета другого человека, суше и чище, чем тот, который проистекает из его собственного разума и суждения, ибо последний всегда насыщен и пропитан его чувствами и привычками. Так что между советом, который дает друг, и советом, который дает человек самому себе, существует такая же разница, как и между советом друга и советом льстеца. Потому что нет большего льстеца, чем тот, кто сам себе льстец, и нет более сильного лекарства от самолюбивой лести, чем откровенное и свободное мнение друга. Совет бывает двух видов: один относительно нравов, другой относительно дела. Что касается первого, то самым лучшим средством сохранения душевного здоровья является справедливое предупреждение друга. Призвать самого себя к ответу — это порой слишком сильнодействующее и разрушительное лекарство. Чтение хороших книг по морали несколько скучновато и безжизненно. Замечать свои ошибки в других не всегда подходит для нашего случая. Самое же лучшее лекарство (по-моему, лучше всего действующее и лучше всего воспринимаемое) — предупреждение друга…Что касается дела, человек может думать, если ему угодно, что два глаза видят не больше, чем один; или что игрок всегда видит больше, чем сторонний наблюдатель; или что человек в гневе так же разумен, как и тот, кто спокойно пересчитает все двадцать четыре буквы алфавита; или что из мушкета можно так же хорошо стрелять с руки, как и с упора, и иметь тому подобные глупые и беспочвенные фантазии, полагаться во всем только на себя. Но когда все средства исчерпаны, помощь доброго совета исправляет дело. И если человек думает, что он примет совет, но сделает это по частям, спрашивая совет по одному делу у одного, а по другому — у другого, то это хорошо (т. е., возможно, лучше, чем если бы он вообще никого не спрашивал). Однако он подвергается двум опасностям. Первое, что ему дадут неверный совет, ибо, за исключением тех случаев, когда совет исходит от совершенно и целиком преданного друга, редко случается так, чтобы он не был корыстен и намеренно направлен на достижение каких-либо целей того человека, который дал его. Второе, что ему дадут совет вредный и небезопасный (хотя и с добрыми намерениями), который частично принесет неприятности, частично же явится средством исправления дела; как если бы вы пригласили врача, который, по общему мнению, хорошо вылечивает ту болезнь, на которую вы жалуетесь, но незнаком с вашим организмом, и поэтому он может излечить вас от данной болезни, но расстроить ваше здоровье в каком-либо другом отношении и тем самым вылечить болезнь, но убить пациента. Но друг, в совершенстве знакомый с состоянием ваших дел, будет осторожен, исправляя данное дело так, чтобы не причинить вам какую-либо другую неприятность. Поэтому не полагайтесь на случайные советы: они, скорее, отвлекут и уведут вас в сторону, чем устроят ваши дела и дадут им правильное направление.
Кроме этих двух благородных плодов дружбы (успокоение в чувствах и поддержка в суждениях) есть еще последний плод, который, подобно гранату, полон множества зерен. Я имею в виду помощь и участие во всех делах и случаях. Здесь наилучший способ убедиться в разнообразной пользе дружбы в жизни состоит в том, чтобы взглянуть вокруг и увидеть, сколько есть вещей, которых сам человек сделать не может. И тогда окажется, что изречение древних «Друг — это второе Я» недостаточно справедливо, ибо друг гораздо больше, чем второе Я. Люди проживают жизнь и умирают с тревогой о некоторых вещах, которые особенно принимали близко к сердцу, — устройство жизни своего ребенка, окончание труда и тому подобное. Если у человека есть преданный друг, он может быть почти уверен в том, что об этом позаботятся и после его смерти; так что у человека тогда есть как бы две жизни для осуществления своих желаний. У человека одно только тело, и оно занимает только одно место в пространстве, но там, где есть дружба, все отправления жизни как бы удваиваются: они даются и самому человеку, и его заместителю, ибо он может осуществлять их через своего друга. Сколько есть на свете вещей, которые человек, дорожа своей честью и добрым именем, не может сам сказать или сделать? Вряд ли будет скромно, если человек сам будет расписывать свои заслуги и тем более превозносить их; случается, он не может вынести того, что ему приходится молить или просить о чем-то, и еще много других подобных вещей. Но все это вполне прилично в устах друга, хотя заставило бы самого человека покраснеть, если бы их произносили его уста. Кроме того, человеческая личность связана множеством условностей, которые не могут быть нарушены. Человек может говорить со своим сыном только как отец; со своей женой — только как муж; со своим врагом — только употребляя определенные выражения. В то же время друг может говорить так, как требует того случай, а не как это подобает данному лицу. Можно было бы бесконечно перечислять все преимущества дружбы. Я предлагаю следующее правило на тот случай, когда человек не может подобающим образом сыграть свою собственную роль: если у него нет друга, он может покинуть сцену.
Соч.: В 2 т. М„1972. Т. 2. С. 408–415
Ф. де Ларошфуко
МАКСИМЫ И МОРАЛЬНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
Величайший подвиг дружбы не в том, чтобы показать другу наши недостатки, а в том, чтобы открыть ему глаза на его собственные.
Мы охотно прощаем нашим друзьям недостатки, которые нас не задевают.
Женщины в большинстве своем оттого так безразличны к дружбе, что она кажется им пресной в сравнении с любовью.
В дружбе, как и в любви, чаще доставляет счастье то, чего мы не знаем, нежели то, что нам известно.
Как ни редко встречается настоящая любовь, настоящая дружба встречается еще реже.
Возобновленная дружба требует больше забот и внимания, чем дружба, никогда не прерывавшаяся.
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М„1987. С. 168, 170, 171, 172, 175, 189
Дж. Локк
ОПЫТ О ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ РАЗУМЕНИИ
Слово «друг», обозначающее человека, который любит другого и готов делать ему добро, заключает в себе следующие идеи: во-первых, все простые идеи, которые обнимает собой слово «человек» или «разумное существо»; во-вторых, идею любви; в-третьих, идею готовности или расположения; в-четвертых, идею действия, то есть всякого рода мышления или движения; в-пятых, идею добра, которая обозначает все, что может способствовать счастью человека, и в конце концов, если рассмотреть, ограничивается отдельными простыми идеями, каждую из которых может вообще обозначать слово «добро»; но по совершенном устранении его от всех простых идей оно решительно ничего не обозначает.
Соч.. — В 3 г. М., 1985. Т. 1 С. 413
Ж. Лабрюйер
ХАРАКТЕРЫ, ИЛИ НРАВЫ НЫНЕШНЕГО ВЕКА
Хотя между людьми разных полов может существовать дружба, в которой нет и тени нечистых помыслов, тем не менее женщина всегда будет видеть в своем друге мужчину, точно так же как он будет видеть в ней женщину. Такие отношения нельзя назвать ни любовью, ни дружбой: это нечто совсем особое.
Время укрепляет дружбу, но ослабляет любовь.
Пока любовь жива, она черпает силы в самой себе, а подчас и в том, что, казалось бы, должно ее убивать: в прихотях, в суровости, в холодности, в ревности. В противоположность любви, дружба требует ухода: ей нужны заботы, доверие и снисходительность, иначе она зачахнет.
В жизни чаще встречается беззаветная любовь, нежели истинная дружба.
Любовь и дружба исключают друг друга.
Любовь начинается с любви; даже самая пылкая дружба способна породить лишь самое слабое подобие любви.
Трудно отличить от настоящей дружбы те отношения, которые мы завязываем во имя любви.
Как ни требовательны люди в любви, все же они прощают больше провинностей тем, кого любят, нежели тем, с кем дружат.
Пожалуй, неприязнь скорее уж может перейти в любовь, чем в дружбу.
У друзей мы замечаем те недостатки, которые могут повредить им, а у любимых те, от которых страдаем мы сами.
Только из первого разочарования в любви и первой провинности друга можем мы извлечь полезный урок.
В дружбе для всякого охлаждения и всякой размолвки есть своя причина; любить же друг друга люди перестают только потому, что прежде слишком сильно любили.
Истинной дружбой могут быть связаны только те люди, которые умеют прощать друг другу мелкие недостатки.
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 314–317
Н.-С. де Шамфор
МАКСИМЫ И МЫСЛИ,
АФОРИЗМЫ И АНЕКДОТЫ
Людская дружба в большинстве случаев порастает множеством колючих «если» и «но» и в конце концов переходит в обыкновенные приятельские отношения, которые держатся только благодаря недомолвкам.
Женщины отдают дружбе лишь то, что берут взаймы у любви.
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 453, 468
А. де Рнвароль
ИЗБРАННЫЕ ВЫСКАЗЫВАНИЯ
Близкое общение — вот откуда берут начало нежнейшая дружба и сильнейшая ненависть.
Когда по дороге дружбы редко ходят, она зарастает тернием.
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. С. 521, 522
Ф. Р. де Шатобриан
ГЕНИИ ХРИСТИАНСТВА
Одно из самых прекрасных чувств, нам доступных, и, быть может, единственное, безраздельно принадлежащее душе, — это дружба (целям или природе прочих не чужда чувственность)…
…Дружба зиждется не только на сходстве, но и на противоположностях. Чтобы быть близкими друзьями, два человека должны постоянно тянуться друг к другу, но в то же время и отталкиваться один от другого; они должны иметь гений равной силы, но разного свойства; далекие мнения, но близкие убеждения; различные предметы любви и ненависти, но одинаковую силу чувства; резко противоположный нрав, не препятствующий, однако, общности вкусов; одним словом, им необходимо полное несходство характеров при полном согласии сердец.
Эстетика раннего французского романтизма. М., 1982. С. 141–142
Г. В. Ф. Гегель
ЛЕКЦИИ ПО ФИЛОСОФИИ РЕЛИГИИ
Дружба есть отношение, обремененное особенностью, и мужчины становятся друзьями не столько непосредственно, сколько объективно в некотором субстанциальном союзе, в чем-то третьем, в принципах, в занятиях, в науке; короче говоря, этот союз основывается на некоем объективном содержании, а не есть склонность как таковая, подобно склонности мужчины к женщине как этой особенной личности.
Филос
офия религии: В 2 г. М., 1976. Т. 2. С. 300
К. С. Льюис
ЛЮБОВЬ
Дружба
Когда я говорю о привязанности или влюбленности, все меня понимают. Оба эти чувства воспеты и прославлены свыше всякой меры. Даже те, кто в них не верит, подчиняются традиции — иначе они бы не обличали их. Но мало кто помнит теперь, что и дружба — любовь. У Тристана и Изольды, Антония и Клеопатры, Ромео и Джульетты — тысячи литературных соответствий; у Давида и Ионафана, Ореста и Пилада, Роланда и Оливье их нет. В старину дружбу считали самой полной и счастливой из человеческих связей. Нынешний мир ее лишен. Конечно, все согласятся, что кроме семьи мужчине нужны и друзья. Но самый тон покажет, что под этим словом подразумевают совсем не тех, о ком писали Цицерон и Аристотель. Дружба для нас — развлечение, почти ненужная роскошь. Как же мы до этого дошли?
Прежде всего мы не ценим дружбы, потому что ее не видим. А не видим мы ее потому, что она из всех видов любви наименее естественная, в ней не участвует инстинкт, в ней очень мало или просто нет биологической необходимости. Она почти не связана с нервами, от нее не краснеют, не бледнеют, не лишаются чувств. Соединяет она личность с личностью; как только люди подружились, они выделились из стада. Без влюбленности никто бы из нас не родился, без привязанности— не вырос, без дружбы можно и вырасти, и прожить. Вид наш с биологической точки зрения в ней не нуждается. Общество ей даже враждебно. Заметьте, как не любит ее начальство. Директору школы, командиру полка, капитану корабля становится не по себе, когда кого-нибудь из их подчиненных свяжет крепкая дружба.
Эта противоестественность дружбы объясняет, почему ее так любили в старину. Главной, самой глубокой мыслью античности и средневековья был уход от материального мира. Природу, чувство, тело считали опасными для духа, их боялись или гнушались ими. Привязанность и влюбленность слишком явно уподобляют нас животным. Когда вы испытываете их, у вас перехватывает дыхание или жжет в груди. Светлый, спокойный, разумный мир свободно избранной дружбы отдаляет нас от природы. Дружба — единственный вид любви, уподобляющий нас богам или ангелам.
Сентиментализм и романтизм восстановили в правах природу и чувства. Поклонники «темных богов» опустились еще ниже, и к дружбе они уже начисто неспособны. Все, что считалось доблестями дружбы, работает теперь против нее. Она не знает лепета, нежных подарков, слез умиления, любезных поборникам чувства. Она слишком светла и покойна для поклонников низких инстинктов. По сравнению с более природными видами любви она жидка, пресна, бесплотна, это какой-то вегетарианский суррогат.
Кроме того, многие сейчас ставят общественное выше личного. Дружба соединяет людей на высшем уровне их личностного развития. Она уводит их от общества, как одиночество, но в нее уходит не один человек, а по меньшей мере двое. Демократическому чувству она тоже противна, в ней есть избранничество. Словом, в наши дни главу о дружбе приходится начинать с ее оправдания.
Для начала коснемся весьма непростой темы. В наше время нельзя обойти вниманием теорию, считающую, что всякая дружба на самом деле — однополая влюбленность.
Здесь очень важны опасные слова «на самом деле». Если вы скажете, что всякая дружба осознанно гомосексуальна, все поймут, что это ложь. Если вы спрячетесь за вышеприведенными словами, получится, что друзья и сами ничего не знают о ее истинной сути. Это уже нельзя ни доказать, ни опровергнуть. Самое отсутствие свидетельств окажется свидетельством. Дыма нет, — значит, огонь хорошо скрыли. Конечно, если огонь вообще есть. С таким же правом можно сказать: «Если бы в кресле лежала невидимая кошка, оно казалось бы пустым. Оно пустым кажется. Следовательно, в нем лежит невидимая кошка».
Логически опровергнуть веру в невидимых кошек нельзя, но она немало говорит нам о том, кто ее исповедует. Те, кто видит в дружбе лишь скрытую влюбленность, доказывают, что у них никогда не было друзей. Кроме них, все знают по опыту, что дружба и влюбленность на удивление не похожи, хотя их можно испытывать к одному и тому же человеку. Влюбленные все время говорят о своей любви; друзья почти никогда не говорят о дружбе. Влюбленные смотрят друг на друга; друзья — на что-то третье, чем оба заняты. Наконец, влюбленность, пока она жива, связывает только двоих. Дружба двумя не ограничена, втроем дружить даже лучше, и вот почему.
Чарлз Лэм говорит где-то, что, когда А умрет, В теряет не только самого А, но и «его долю С», а С — «его долю В». В каждом друге есть что-то такое, чему дает осуществляться лишь третий друг. Сам я недостаточно широк; моего света мало, чтобы заиграли все грани его души. Дружба почти не знает ревности. Двое друзей счастливы, что нашли третьего, трое — что нашли четвертого, если он действительно друг. Они рады ему, как рады пришельцу блаженные души у Данте. Конечно, похожих людей немного (не говоря уже о том, что на земле нет таких больших комнат), но в идеале дружба может соединять сколько угодно друзей. Этим она «близка по сходству» к раю, где каждый видит Бога по-своему и сообщает о том всем другим. Серафимы у Исайи взывают друг к другу «свят, свят, свят!..» (Ис. 6, 3). Дружба — умножение хлебов; чем больше съешь, тем больше останется.
Вот почему нынешняя теория не выдерживает никакой критики. Дружба и противоестественная влюбленность, конечно, соединялись, особенно в некоторых культурах, в определенное время. Но где это было, там было, как вообще бывает соединение дружбы с влюбленностью. Примысливать же это не нужно, нельзя. Слезы, объятия и поцелуи ни о чем подобном не свидетельствуют. Если мы будем их так воспринимать, получится очень уж нелепо…Объяснить надо не то, что наши предки обнимались, а то, что мы теперь не обнимаемся. Мы, а не они нарушили традицию.
Я говорил, что без дружбы может выжить и человек, и общество. Но есть другое явление, обществу необходимое, и его часто путают с дружбой. Это еще не дружба, а как бы ее заготовка.
В первобытных сообществах охотники должны действовать вместе, а женщины должны рожать и воспитывать детей. Без этого племя погибнет. Задолго до начала истории мы, мужчины, собирались отдельно от женщин. Нам надо было потолковать о наших общих делах. Мы думали, как что сделать, мы обсуждали сделанное, высмеивали трусов, хвалили храбрецов. Нам очень нравилось быть вместе; мы, смельчаки, мы, охотники, знали то, чего женщины не знают, а шуток наших они и понять не могли. Вероятно, все это было связано с религией и ритуалом.
А что же делали в это время женщины? Не знаю. Откуда мне знать? Наверное, свои ритуалы были и у них. Когда земледелием ведали они, им тоже приходилось вместе толковать о деле. Мне кажется, мир их не был начисто женским, с ними были дети, а может — и старики. Все это догадки. Я могу воссоздать предысторию дружбы только по мужской линии.
Этот прообраз дружбы я назову приятельством, хотя его много чаще дружбой и зовут. Говоря о своих друзьях, люди сплошь и рядом имеют в виду приятелей. Я ничуть не хочу умалить этот вид человеческой связи. Мы не умаляем серебро, отличая его от золота.
Дружба родится из приятельства, когда двое или трое заметят, что они что-то понимают одинаково. Раньше каждый из них думал, что только он это понял. Дружба начинается с вопроса: «Как, и ты это знаешь? А я думал, я один…» Можно представить себе, что среди первобытных охотников раз в сто лет или раз в тысячу какие-то люди открывали что-нибудь новое. Они видели вдруг, что олень не только съедобен, но и прекрасен; что охотиться — весело, а не только нужно; что боги святы, а не только сильны. Но пока человек знал это один, он умирал, не породив ни искусства, ни спорта, ни духовной веры. Когда же двое находили друг друга и с превеликим трудом рассказывали о своих открытиях, рождалась дружба, а вместе с ней — искусство, спорт или вера. И тут же друзья оказывались в полном одиночестве.
Влюбленные ищут уединения. Друзьям его искать не надо, они и так отделены стеной от толпы. Они бы рады сломать эту стену, они рады найти третьего, но находят его не всегда.
В наше время дружба возникает так же. Конечно, в приятельстве нас объединяет не насущная для жизни охота, а университет, служба, клуб, полк. Все, кто окружает нас, — наши приятели. Те, кто разделяет с нами что-то свое, особенное, — наши друзья. Как говорил Эмерсон, в этом виде любви вопрос «Ты меня любишь?» значит: «Ты видишь ту же самую истину?» или хотя бы «Важна тебе та же истина?» Человек, понимающий, как и мы, что какой-то вопрос важен, может стать нам другом, даже если он иначе ответит на него. Вот почему трогательные люди, которые хотят «завести друзей», их никогда не заведут. Дружба возможна только тогда, когда нам что-то важнее дружбы. Если человек ответит на тот вопрос: «Да плевал я на истину! Мне друг нужен», он может добиться только привязанности. Здесь «не о чем дружить», а дружба всегда — «о чем-то», хотя бы это было домино или интерес к белым мышам.
Если друзья, нашедшие друг друга, разного пола, к дружбе их очень быстро, иногда в первые же полчаса, присоединяется влюбленность. Вообще, если они не противны один другому физически или не любят уже кого-то, они непременно друг в друга влюбятся. И наоборот, влюбленные могут подружиться. Но в том и в другом случае это только четче очертит разные виды любви. Когда возлюбленная становится другом, мы никак не захотим разделить ее влюбленность с кем-то третьим, но дружбу ее разделить мы только рады. Влюбленный только рад, если его подруга способна в самом глубоком и истинном смысле войти в круг его друзей.
Сосуществование дружбы и влюбленности поможет вам понять, что и дружба — великая любовь. Представим себе, что мы женились на женщине, которая может стать нам настоящим другом. Теперь предположим, что нам сказали: «Влюбленность ваша исчезнет, но вы всегда будете вместе искать Бога, истину, красоту. Если же это вам не нравится, вы будете всегда влюблены друг в друга, но друзьями не станете. Или то, или это. Выбирайте». Что мы выберем? О каком выборе не пожалеем?
Я подчеркиваю, что дружба не нужна; об этом надо поговорить подробней.
Мне скажут, что дружба очень нужна обществу. Великие религии начинались в узком кругу друзей. Математика возникла, когда несколько друзей в Греции стали беседовать о числах, линиях и углах. Наше Королевское общество было маленькой группой джентльменов, собиравшихся в свободное время потолковать о никому, кроме них, не интересных вещах. Романтизм действительно был Вордсвортом и Колриджем, которые (особенно Колридж) без умолку говорили о своем, особом видении мира. Возрождение, Реформация, борьба против рабства, коммунизм начались, в сущности, так же.
Значит, дружба пользу приносит. Но почти каждый читатель что-то одобрит из моего списка, что-то осудит. В лучшем случае список этот показывает, что дружба может приносить обществу и пользу, и вред. Да и помогает она обществу не выжить, а «жить хорошо», как называл это Аристотель. Иногда эти виды пользы совпадают, но бывает это редко. Кроме того, дружба о пользе не думает, польза для нее — отход производства. Религии, которые по замыслу должны служить обществу — например, почитание императора в Риме или нынешнее торговое христианство, — ничего не дают. Несколько друзей, отвернувшихся от мира, преобразуют мир. Математика Египта и Вавилона служила обществу, земледелию, астрологии. Но для нас гораздо важнее математика греческая, которой занимались на досуге несколько друзей.
Многие скажут мне, что без дружбы не выжить человеку. Они имеют в виду не друга, а помощника, союзника. Конечно, друг, если нужно, даст нам денег, выходит нас во время болезни, защитит от врагов, поможет нашей вдове и детям. Но дружба не в этом. Это скорей помехи. В одном смысле дела эти очень важны, в другом — неважны. Они важны, ибо тот, кто их не сделает, окажется ложным другом. Они неважны, ибо роль благодетеля случайна в дружбе, даже чужда ей. Дружба совершенно свободна от «нужды, чтобы в тебе нуждались». Нам очень жаль, что представился случай оказать помощь — ведь это значит, что друг был в беде, — а теперь, ради Бога, забудем об этом и займемся чем-нибудь стоящим! Сама благодарность не нужна дружбе. Привычная фраза: «Да о чем тут говорить!..»— выражает наши истинные чувства. Знак истинной дружбы не в том, что друг помогает, а в том, что от этого ничего не изменится. Помощь отвлекает, мешает, на нее уходит время, которого и так всегда не хватает друзьям. У нас всего два часа, а целых двадцать минут пришлось потратить на «дело»!
Дела друзей нас не интересуют. В отличие от влюбленности дружба не пытлива. Мы заводим друга, не зная, женат ли он и где он служит. Все это — пустяки перед главным: он видит ту же истину. Среди настоящих друзей человек представляет только себя самого. Никому не важны ни профессия его, ни семья, ни доход, ни национальность. Конечно, чаще всего это знают, но случайно. Друзья как цари. Так встречаются властители независимых стран в какой-нибудь нейтральной стране. Дружба по природе своей не интересуется ни нашим телом, ни всем тем «расширенным телом», которое состоит из родных, прошлого, службы, связей. Вне дружеского круга мы не только Петр или Анна, но и муж или жена, брат или сестра, начальник, подчиненный, сослуживец. Среди друзей все иначе. Влюбленность обнажает тело, дружба — самую личность.
Этим обусловлена дивная безответственность дружеской любви. Я не обязан быть чьим-нибудь другом, и никто не обязан быть моим. Дружба бесполезна и не нужна, как философия, как искусство, как тварный мир, который Бог не обязан был творить. Она не нужна для жизни; она — из тех вещей, без которых не нужна жизнь.
Я говорил, что друзья не смотрят друг на друга. Да, смотрят они на что-то третье, но это не значит, что они друг друга не видят и не любят. Любовь-оценка в дружбе исключительно сильна. Среди настоящих друзей каждый нередко чувствует себя недостойным, удивляется, что он нужен, смиренно радуется, что его приняли. Поистине, прекрасны часы, когда четыре или пять человек пришли под вечер в свой кабачок или сидят дома, у огня. Вино — под рукой, все открыто уму, обязанностей нет, все равны и свободны, словно сегодня познакомились, хотя, быть может, многолетняя привязанность кроме дружбы соединяет нас. У земной жизни нет лучше дара. Кто заслужил его?
Из всего, о чем мы говорили, ясно, что во многих обществах, во многие эпохи мужчины дружили с мужчинами, женщины — с женщинами. У них не было общего дела, без которого нет приятельства, порождающего дружбу. Многие мужчины работали, а женщины — нет; иногда они выполняли разную работу. Но, конечно, там, где у них работа общая, они легко вступают в дружбу, скажем, среди преподавателей, среди писателей, среди актеров. Правда, кто-то из друзей может принять эту дружбу за влюбленность, а тогда бывает очень тяжело. Могут друзья и действительно влюбиться друг в друга, один вид любви превратится в другой. Но это, повторяю, разные виды любви, иначе мы не употребили бы здесь слов «принять» и «превратиться».
Нашему обществу не повезло. Мир, где мужчины и женщины общим делом не связаны, живет неплохо: мужчины дружат друг с другом и очень этому рады, а женщины рады своим, женским, дружбам. Мир, где у мужчин и женщин — общее дело, тоже хорошо живет. Но мы сидим между двух стульев. Считается, что дело это есть, а оно есть не везде. Например, в фешенебельных предместьях его ни в коей мере нет. Мужчины «делают деньги», а женщины на досуге предаются «жизни духа»; или, наоборот, мужчины занимаются наукой, правом, искусством, а женщины как дети среди взрослых. Ни там, ни там дружбы не получится. В этом ничего страшного не было бы, если бы это поняли и приняли. Но в наши дни все наслышаны о разнополой дружбе и от других отстать не хотят. Вот и выходит, что изысканная жена, словно гувернантка, вечно воспитывает мужа. Она таскает его на концерты и приглашает «умных людей». Чаще всего это приносит удивительно мало вреда. У мужчины средних лет огромный запас сопротивляемости и (знали бы это женщины!) снисходительной терпимости: «А, все они чудят!..» Гораздо хуже, когда мужчины культурнее женщин, а женщины ни за что не хотят этого признать. Получается нечто жалкое, фальшивое и трудоемкое. Все делают вид, что женщины действительно на равных с друзьями-мужчинами. Теперь женщины курят и пьют (что само по себе не очень важно), и простым душам кажется, что они уже совсем как мужчины. Бедным мужчинам не дают собраться одним. Мужчины умеют жить чистой мыслью. Они знают, что такое спор, пример, доказательство. Женщина, с грехом пополам окончившая школу и сразу все забывшая; женщина, читающая только журналы мод и умеющая не беседовать, а рассказывать, в круг мыслящих мужчин войти не может. Конечно, она может сидеть в той же комнате. Если мужчины забудут о ней, захваченные спором, она промолчит и промается весь вечер, слушая бессмысленные для нее фразы. Если мужчины достаточно учтивы, они попытаются втянуть ее в разговор. Они станут разжевывать все для нее, привнесут какой-то смысл в ее жалкие реплики. Вскоре все выбьются из сил, и вместо доброго спора получится смесь сплетен, шуток и анекдотов. Научившись пить, курить и ругаться, женщина приблизилась к мужчинам не больше, чем ее бабушка. Просто бабушка была умней и счастливей — она по-женски беседовала дома с подругами и, наверное, блистала при этом очарованием, остроумием и здравомыслием. Внучка могла бы с успехом делать то же самое. Она ничуть не глупее мужчин, которым она испортила вечер. Ей просто неинтересно то, что их занимает; а все мы тупеем, когда пытаемся судить о безразличных для нас вещах.
Навредили такие женщины очень сильно. Отчасти из-за них и увядают мужская дружба и даже мужское приятельство. Чаще всего вредят они бессознательно. Однако есть и особенно воинственные дамы, которые к этому стремятся. Я слышал, как одна из них говорила: «Никогда не давайте мужчинам заговорить друг с другом. Они начнут что-нибудь обсуждать, и будет очень скучно». Видите, как просто? Болтать можно, а обсуждать «что-нибудь» нельзя. Осознанное наступление на дружбу ведется и на более высоком уровне: есть женщины, которые относятся к ней со злобой, завистью и страхом. Они считают ее заклятой врагиней любви, под которой чаще понимают привязанность, чем влюбленность. Такая женщина перессорит мужа с друзьями или, еще лучше, с их женами. Она будет лгать, клеветать, не догадываясь о том, что после такой обработки муж ее заметно упадет в цене. Когда она заметит, что он уже, в сущности, не мужчина, она сама начнет его стыдиться. Кроме того, она забывает, что он большую часть времени проводит там, где за ним не присмотришь. Возникнут новые дружбы, тайные. Ее счастье, если не появятся и другие тайны, уже не связанные с мужскими беседами.
Все это, конечно, женщины глупые. Умные уйдут в другой угол, чтобы говорить о своем и смеяться над нами. Это хорошо. Там, где мужчин и женщин соединяет не общее дело, а привязанность и влюбленность, они должны остро ощущать нелепость другого пола. Да это и вообще полезно. Другой пол (как и детей, и животных) не оценишь толком, не смеясь над ним. Мы, люди, трагикомичны; разделение на два пола помогает мужчинам увидеть в женщинах, женщинам — в мужчинах то, чего они не видят в себе самих: как нелепы они и как достойны жалости.
Итак, дружба чиста, свободна, не ищет своего, радуется истине. Она чисто духовна. Наверное, именно такой любовью любят друг друга ангелы. Быть может, среди естественных видов любви мы нашли Любовь?
Прежде чем делать такие выводы, присмотримся к слову «духовный». В Новом Завете это слово много раз означает «причастный Святому Духу»; и, конечно, в этих случаях ничего плохого в нем нет. Но когда понятие это противопоставляется «телесному» или «животному», дело обстоит иначе. Есть духовное благо, есть духовное зло. Есть святые, есть и падшие ангелы. Худшие наши грехи — духовные. Дружба духовна; но нельзя забывать о трех обстоятельствах.
Во-первых, как мы уже говорили, начальство дружбы боится. Быть может, это несправедливо; быть может, есть к тому и поводы.
Во-вторых, почти каждый дружеский круг не вызывает извне особого восхищения, в лучшем случае его окрестят кружком, в худшем — шайкой, кликой, камарильей. Те, кто знает по опыту только привязанность, приятельство и влюбленность, подозревают членов такого кружка в зазнайстве. Конечно, это — голос зависти. Но зависть прозорлива, и к голосу ее мы должны прислушиваться.
Наконец, в Писании любовь между Богом и человеком редко уподобляется дружбе. Конечно, слова о «друзьях» есть; но гораздо чаще, подыскивая образ для самой высокой любви, Писание как бы не замечает этой ангельской связи личностей и погружается в глубины несравненно более естественных, связанных с инстинктом союзов: привязанности (Бог — наш Отец) и влюбленности (Христос — жених Церкви).
Начнем с первого обстоятельства. Как я уже говорил, дружба рождается, когда один человек сказал другому: «И ты тоже? А я думал, я один…» Но общая для них точка зрения не обязана быть доброй. Они могут основать искусство, философию, веру; могут изобрести пытку или человеческие жертвоприношения. Почти все мы подростками испытали двузначность таких минут. Как радовались мы, встретив мальчика, который любил того же самого поэта! Туманные чувства обретали ясность, и мы гордились тем, чего прежде стыдились. Радовались мы и тому, кто страдал нашим тайным пороком. Здесь тоже возникали и ясность, и гордость. Даже сейчас все мы знаем, как приятно разделить с кем-нибудь ненависть или злобу.
Когда ты один в чужой среде, ты стыдишься, а порой сомневаешься. Но стоит тебе найти друга, и в полчаса — нет, в десять минут — взгляды твои станут незыблемыми. Тысячи противников не смогут тебя сбить. Все мы хотим, чтобы нас судили «равные нам» «пэры». Они, и только они, понимают нас и применяют верные мерки. Их хвалу мы ценим, хулы боимся. Крохотные общины первых христиан выжили потому, что были глухи к голосу «века сего». Но преступники, маньяки, педерасты выживают по той же самой причине: они не слышат «внешних» — этих лицемеров, черни, мещан, ханжей и тому подобное.
Вот почему начальство не любит дружбы. Каждая дружба — предательство, даже бунт. Бунт мудрецов против пошлости или бунт пошляков против мудрости; бунт художников против уродства или бунт шарлатанов против здорового вкуса; бунт хороших людей против плохой среды или бунт плохих против хорошего. В любом из случаев дружба создает государство в государстве, потенциальный оплот сопротивления. Друзьями труднее управлять, труднее склонить их к добру или ко злу. Если власти распропагандируют нас или просто лишат нас частной жизни и свободного времени и создадут мир, где все — соратники, а друзей нет, мы предотвратим немало опасностей и потеряем самую сильную защиту от полного рабства.
И все же опасности эти реальны. Дружба — школа добродетели и школа порока. Хорошего человека она сделает лучше, плохого — хуже. Как и всякая естественная любовь, она страдает склонностью к определенной болезни.
Всякой дружбе — и доброй, и дурной, и просто безвредной — присуща глухота. Даже филателисты резонно не считаются со всеми, кто находит их занятие пустой тратой времени или ничего о нем не знает. Основатели метеорологии резонно не считались с теми, кто думал, что буря — порождение ведовства. Тут ничего плохого нет. Я — вне круга игроков в гольф, математиков или мотоциклистов, и они вправе считать меня чужаком. Тем, кто скучен друг другу, незачем часто видеться; тем, кто друг другу интересен, видеться надо часто.
Плохо другое: частная и резонная глухота к чужому мнению может переродиться в глухоту полную и необоснованную. Самый наглядный тому пример не дружеский круг, а правящий класс. Мы знаем, что во времена Христа думали священнослужители о мирянах. Рыцари в хрониках Фруассара не испытывали ни любви, ни милости к простому люду. В своем кругу у них были на редкость высокие понятия о чести, великодушии и учтивости. Осмотрительному и своекорыстному крестьянину эти понятия показались бы просто глупыми. Рыцари с его мнением не считались, а если бы посчитались — у нас самих теперь было бы гораздо меньше чести и учтивости. Но презрение к чужому взгляду даром не проходит. Тому, кто не слышал крестьянина, высмеивавшего честь, было легче не услышать его, когда он взывал к милости. Неполная глухота, даже если она благородна, помогает обрести глухоту полную, которая неизбежно пропитана злобой и гордыней.
Конечно, дружеский круг не класс и поработить мир не может. Но закон в нем действует тот же самый. Друзья могут окружить себя стеной пустоты, которую не пробьет никакой призыв. Писатели или художники, не считавшиеся поначалу с примитивными взглядами простых людей на литературу и живопись, могут потом не считаться и с другими их взглядами — что надо платить долги, стричь ногти и вести себя вежливо. Любые недостатки дружеского круга (а они есть у всякого) могут стать неизлечимыми. И это не все. Поначалу глухота основана на каком-то реальном превосходстве, потом она сама порождает чувство превосходства вообще. Круг презирает и знать не хочет «внешних». Он и впрямь становится классом, самозваной аристократией.
Мы видели, что друг нередко чувствует себя недостойным своих друзей. Он знает, как они блестящи, и счастлив, что они его приняли. Но, как ни жаль, «они» здесь — это и «мы». Очень легко перейти от личной скромности к гордыне избранного круга.
Я имею в виду не снобизм. Сноб хочет присоединиться к кругу, который уже считают элитой; друзьям грозит опасность счесть элитой самих себя. Читатель, знающий дружбу, станет пылко заверять, что его круг миновала такая опасность. Кажется так и мне. Но лучше не полагаться на свое суждение. Во всяком случае, тенденция эта несомненно есть у всех, кто нас называет чужаками.
И олимпийскую, и мятежную, и пошлую гордыню круга найти нетрудно. Опрометчиво счесть, что наш собственный круг ее лишен. Опасность эта почти неотделима от дружеской любви. Быть может, мы не станем ни бунтарями-титанами, ни простыми хамами; мы станем «избранными». Общность, соединившая нас, исчезнет, и мы будем «кругом ради круга», самозваной (а потому нелепой) аристократией.
Иногда такой круг начинает набирать рекрутов. Он принимает уже не тех, кто видел ту же истину, а «понимающих людей». Участие в нем дает какие-то выгоды, хотя бы на уровне полка, школы или причта. Члены его помогают своим и вместе борются с чужими; беседы о Боге или о стихах сменяются деловыми переговорами. Это справедливо. «Ты прах, и в прах возвратишься». Дружба, лишенная своей души, возвратилась в приятельство. Круг уподобился первобытным охотникам. Они и есть охотники; но не самые достойные.
Толпа никогда не бывает совершенно права; не бывает она и совершенно не права. Совсем неверно, что люди вступают в дружбу только спеси ради. Но спесь действительно угрожает всякой дружбе. Самая духовная любовь подвержена духовной опасности. Если хотите, дружба уподобляет нас ангелам; но для того, чтобы вкушать ангельский хлеб, человеку нужен тройной покров смирения.
Быть может, сейчас мы догадаемся, почему Писание так редко пользуется образом дружбы. Она слишком духовна, чтобы стать символом духовного. Высшее не стоит без низшего. Господь может смело называть Себя Отцом и Женихом — ведь только сумасшедший подумает, что Он действительно зачал нас или физически вступил в брак с Церковью. Слово «друг» мы способны понять не как символ, а как самую истину, и оно станет особенно опасным. Мы получим право принять близость дружбы «по сходству» к жизни в Боге за истинную, настоящую близость.
Таким образом, дружба, как и всякая естественная любовь, не может сама себя спасти. Она духовна, враг ее тоньше, и потому она особенно сильно должна взывать к небесной защите, если хочет остаться безгрешной. Смотрите, как узка ее тропа. Дружба не должна стать «обществом взаимного восхищения», но без взаимного восхищения она не может жить. Друзья восхищаются друг другом, как восхитились друг другом паломники у Беньяна, когда омылись и облеклись в чистые одежды. Опасность минует нас, если мы будем помнить об омовении и чистых одеждах. Чем выше основа нашей дружбы, тем тверже должны мы помнить. Если дружба основана на вере, гибель ее будет ужасна.
Вопросы философии. 1989. № 8. С. 123–131
ПОЛОВАЯ ЛЮБОВЬ
В этом, наиболее обширном, разделе антологии представлены фрагменты сочинений философов, касающиеся половой, или эротической, любви. Особый интерес к ней не случаен: многим она кажется парадигмой любви вообще, основой и общим типом всякой любви, как говорил о ней В. С. Соловьев, ссылаясь на библейские символы. Дается широкий диапазон мнений: от признания половой любви высшим расцветом индивидуальной жизни до сведения такой любви к простому средству полового подбора с целью продолжения рода. Среди авторов, взгляды которых представлены относительно полно, В. С. Соловьев, 3. Фрейд, Н. А. Бердяев, К. С. Льюис.
Половая любовь предполагает сексуальную потребность индивида, но никоим образом не сводится к ней. В разделе нет отрывков из литературы, посвященной только сексу или подменяющей голым сексом половую любовь.
Диоген Синопский
ГНОМЫ И АПОФТЕГМЫ,
СОБРАННЫЕ ИЗ РАЗНЫХ ИСТОЧНИКОВ
Людей добродетельных он считал подобиями богов, любовь — делом для тех, кому делать нечего.
Увидев женщину на носилках, он сказал: «Этому зверю нужна не такая клетка».
Увидев однажды женщин, повесившихся на оливковом дереве, он воскликнул: «Вот если бы на всех деревьях висели такие плоды!»
Антология кинизма. М., 1984. С. 152–153
Кратет Фиванский
СТИХОТВОРНЫЕ СОЧИНЕНИЯ
Любовь проходит с голодом, а если нет — со временем.
А если так не справишься, петля тогда — спасение.
Все побеждай, не сдавайся, гордая духом и силой.
Золоту ты неподвластна и все сжигающей страсти.
Правда, большая любовь не может быть спутницей подлых.
Антология кинизма. М., 1984. С. 170, 172
Баха-Улла
СОКРОВЕННЫЕ СЛОВА
О проницательные и разумеющие!
Вот первый зов Возлюбленного: О соловей сокровенного смысла! Не ищи иного убежища кроме духовного сада роз! О посланник Соломона любви! Не ищи иной обители кроме дома возлюбленной! О бессмертный феникс! Не избирай жилища вне холма верности — вот истинная обитель твоя, если на крыльях духа взовьешься стремительно к царству бесконечного, легко и быстро приближаясь к цели.
О сын праведности!
Какой любящий поселится вне страны Возлюбленного? Какой искатель найдет спокойствие вдали от Искаемого? Для истинно любящего жизнь в единении, а разлука — смерть. Грудь его полна нетерпения, а сердце не знает покоя. Сто тысяч раз пожертвовал бы он жизнью, дабы достичь обители Возлюбленного.
О сын вожделения!
Доколе будешь ты витать в атмосфере страстей? Крылья дал Я тебе, чтобы взвился ты в святую высь сокровенности, а не в область сатанинских измышлений. Я дал тебе гребень расчесывать Мои черные кудри, а не ранить им Мое горло.
Сокровенные слова. Хофхайм, б. г. С. 27, 28, 58
Эразм Роттердамский
ФИЛОСОФСКИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
Посмотри, как люди злоупотребляют словами любви и ненависти. Если безумный юноша овладевает девушкой, толпа называет это любовью, в то время как гораздо вернее сказать, что это ненависть. Истинная любовь желает в ущерб себе быть полезной другим. А он не думает ни о чем, кроме собственного удовольствия. Значит, он любит не девушку, а себя, хотя он и себя-то не любит. Потому что никто не может любить другого, если до этого он не полюбит себя, но только праведно. Никто не может никого ненавидеть, если до этого он не возненавидел себя. Однако иногда хорошо любить — значит хорошо ненавидеть, а праведно ненавидеть — значит любить. Следовательно, тот, кто ради небольшого своего удовольствия (как он считает) строит девушке козни лестью и подарками, чтобы похитить у нее лучшее из того, что она имеет: целомудрие, стыдливость, простодушие, чистую совесть, славу, как тебе кажется, он ее ненавидит или любит? Конечно, нет ненависти больше, чем эта! Когда неразумные родители прощают детям их пороки, обычно говорят, как нежно они их любят. Напротив, как жестоко их ненавидят те, которые в угоду своим страстям пренебрегают спасением детей.
Где же любовь, которая почитает врага, если другое название, несколько отличающийся цвет одежды, если пояс или сапоги и тому подобные человеческие пустяки делают меня ненавистным тебе?
На тебя должны подействовать также и примеры других людей, о которых ты знаешь, что они позорно и несчастливо стремились к наслаждениям. С другой стороны, воодушеви себя примерами сдержанности стольких юношей и стольких милых девушек; сравнив их с собой, упрекни себя в косности. Как получается, что ты можешь меньше, чем те и вон те могли и могут — того же пола, того же возраста, так же родившиеся, так же воспитанные? Люби так же — и ты почувствуешь себя не хуже. Подумай, сколь благородная, сколь милая, сколь цветущая вещь — чистота тела и духа! <…>
Представь себе наглядно, сколь некрасиво, сколь бессмысленно любить, бледнеть, изводиться, плакать, льстить и постыдно умолять наиотвратительнейшую развратницу; петь ночью у дверей, зависеть от кивка госпожи, терпеть власть бабенки, требовать, гневаться, снова попадать в милость, добровольно давать волчице себя высмеивать, бить, изувечить, обобрать. Почему же, скажи пожалуйста, ты зовешься мужчиной? Где борода? Где тот благородный дух, рожденный для прекраснейших дел? Подумай и о том, сколь великое стадо преступлений обыкновенно ведет за собой наслаждение, которому ты единожды уступил. Среди других пороков, возможно, имеются такие, у которых есть что-то общее с добродетелями, но только не у похоти; она всегда связана с самыми большими и многочисленными грехами. Ладно, пусть распутничать — это легкий грех, но тяжелый — не слушать родителей, пренебрегать друзьями, расточать отцовское добро, похищать чужое, лжесвидетельствовать, пьянствовать, грабить, становиться злодеем, вступать в драку, совершать убийство, богохульствовать. Ко всему этому и к еще худшему приведет тебя госпожа «наслаждение», если ты единожды откажешься от себя и подставишь свой несчастный рот под ее узду. Поэтому пойми, что эта жизнь — быстротечнее дыма, ничтожней тени; какие силки расставляет нам смерть, подстерегая нас в любом месте, в любое время! Тебе полезно вспомнить поименно тех из твоих знакомых, близких, ровесников или даже тех, кто моложе, главным образом тех, которые когда-то участвовали с тобой в позорных наслаждениях, крго похитила нежданная смерть. Будь осторожнее на примере чужой опасности. Думай, как сладко они жили, но как горько завершили жизнь; как поздно поумнели, как поздно стали ненавидеть свои смертоносные радости.
Чтобы охватить теперь коротко — вот в чем самое главное, вот что обезопасит тебя от соблазнов плоти: прежде всего остерегайся и тщательным образом избегай всяческих случайностей. Эту заповедь надо соблюдать также и во всех остальных делах, потому что тот, кто любит опасность, заслуживает того, чтобы от нее погибнуть. Однако это главным образом такие сирены, от которых почти никто не ушел, за исключением тех, кто убежал далеко. Далее — умеренность в пище и в сне, воздержание даже и от дозволенных наслаждений… Помогут и другие средства, если ты будешь жить вместе с чистыми и непорочными людьми, если ты, как чумы, будешь избегать разговоров с испорченными и слабыми людьми, если будешь чуждаться праздного одиночества и ленивой праздности; старательно упражняй свой дух размышлениями о делах небесных и благородными занятиями.
Философ, произв. М., 1986. С. 170–171, 177, 200–201, 204–205
М. де Монтень
ОПЫТЫ
Сладостно мне общаться также с красивыми благонравными женщинами. Nam nos quoque oculos eruditos habemus
[19]. Если душа в этом случае наслаждается много меньше, чем в предыдущем, удовольствия наших органов чувств, которые при втором виде общения гораздо острее, делают его почти таким же приятным, как и первый, хотя, по-моему, все же не уравнивают с ним. Но это общение таково, что тут всегда нужно быть несколько настороже, и особенно людям вроде меня, над которыми плоть имеет большую власть. В ранней юности я пылал от этого, как в огне, и мне хорошо знакомы приступы неистовой страсти, которые, как рассказывают поэты, нападают порою на тех, кто не желает налагать на себя узду и не слушается велений рассудка. Правда, эти удары бича послужили мне впоследствии хорошим уроком.
Quicunque Argolica de classe Capharea fugit,
Semper ab Euboicis vela retorquet aquis[20]
Безрассудно отдавать этому все свои помыслы и вкладывать в отношения с женщинами безудержное и безграничное чувство. Но с другой стороны, домогаться их без влюбленности и влечения сердца, уподобляясь актерам на сцене, исключительно для того, чтобы играть модную в наше время и закрепленную обычаем роль, и не вносить в нее ничего своего, кроме слов, означает предусмотрительно оберегать свою безопасность, делая это, однако, крайне трусливо, как тот, кто готов отказаться от своей чести, своей выгоды или своего удовольствия из страха перед опасностью; ведь давно установлено, что подобное поведение не может дать человеку ничего, что бы тронуло или усладило благородную душу. Нужно по-настоящему жаждать тех удовольствий, которыми хочешь по-настоящему наслаждаться; я имею в виду тот случай, когда судьба, вопреки справедливости, благоприятствует мужскому лицемерию, а это бывает достаточно часто, ибо нет такой женщины, сколь бы нескладной она ни была, которая не мнила бы себя достойной любви и не обладала бы обаянием юности, или улыбки, или телодвижений, ибо совершенных дурнушек между ними не больше, чем безупречных красавиц, и дочери брахманов, если они начисто лишены привлекательности, выходят на площадь к народу, собранному для этого криками городского глашатая, и выставляют напоказ свои детородные части, дабы попытаться хотя бы таким путем добыть себе мужа.
По этой причине нет такой женщины, которая не поверила бы с легкостью первой же клятве своего поклонника.
За этим общераспространенным и привычным для нашего века мужским вероломством не может не следовать то, что уже ощущается нами на опыте, а именно что женщины теснее сплачиваются между собой и замыкаются в себе или в своем кругу, дабы избегать общения с нами, или, подражая примеру, который мы им подаем, в свою очередь лицедействуют и идут на такую сделку без страсти, без колебаний и без любви — neque aftectui suo aut alieno obnoxiae
[21], — считая, согласно утверждению Лисия у Платона, что они могут отдаваться нам с тем большей легкостью и выгодой для себя, чем меньше мы в них влюблены.
И все тут пойдет, как в комедии, причем зрители будут испытывать столько же удовольствия — а то и немного побольше, — сколько сами актеры.
Если вас охватывает чрезмерно пламенная влюбленность, вам советуют рассеять ее; и советуют вполне правильно, в чем я не раз и с пользою для себя убеждался на опыте; распределите ее между несколькими желаньями, одно из которых, если вы того захотите, может быть главным и основным, но из опасения, как бы оно не заслонило все остальные и безраздельно не властвовало над вами, ослабляйте и сдерживайте это желание, деля и отвлекая его все снова и снова:
Cum morosa vago singultiet inguine vena,
Coniicito humorem collectum in corpora quaeque[22]
И подумайте об этом заранее, чтобы не оказаться в беде, если оно еще раз нахлынет на вас.
Si non prima novis conturbes vulnera plagis,
Volgivagaque vagus venere ante recentia cures.[23]
Однажды в дни молодости мне пришлось пережить сильное, чрезмерное для моей души огорчение, и оно было не только сильным, но — что важнее всего — и глубоко обоснованным; положись я тогда попросту на свои силы, я бы, пожалуй, не выдержал. Нуждаясь, чтобы рассеяться, в каком-нибудь способном захватить меня отвлечении, я заставил себя, призвав на помощь рассудок и волю, влюбиться, чему немало помог мой возраст. Любовь облегчила меня и развеяла скорбь, причиненную дружбой. И повсюду мы наблюдаем все то же: меня одолевает какое-нибудь неприятное представление; я нахожу, что заменить его новым много проще, чем его побороть; и если я не могу заместить его представлением противоположного свойства, я все же замещаю его каким-либо другим. Разнообразие всегда облегчает, раскрепощает и отвлекает.
Опыты: В 3 кн. М., 1979. С. 38–39
Ф. Бэкон
О МУДРОСТИ ДРЕВНИХ
Жених Юноны, или непристойность
Поэты рассказывают, что Юпитер, желая овладеть тем или иным предметом своей любви, принимал различные облики: быка, орла, лебедя, золотого дождя. Добиваясь же любви Юноны, он принял облик самый недостойный, вызывающий презрение и
насмешки: он превратился в жалкую кукушку, мокрую и трясущуюся от дождя и непогоды, еле живую.
Это мудрый и нравственно глубокий миф. Смысл же его таков: люди не должны слишком любоваться собой, полагая, что их достоинства могут сделать их приятными и дорогими каждому. Ведь все зависит от природы и нравственного облика тех, за кем они ухаживают и кому хотят понравиться: если это люди, не отмеченные сами никакими талантами и достоинствами, а лишь наделенные заносчивым и злобным нравом (то, что представлено в образе Юноны), то — да будет известно таким женихам — им необходимо полностью отрешиться от всех тех своих черт, которые несут в себе хоть малейший намек на достоинство и красоту, и они глубоко ошибаются, если выбирают какой-либо иной путь. И здесь мало одного лишь отвратительного угодничества: они ничего не достигнут до тех пор, пока не превратятся во что-то совершенно отталкивающее и мерзкое.
Титон, или пресыщение
Изящный миф существует о Титоне. Его любила Аврора, которая, желая вечно быть с ним, попросила Юпитера, чтобы Титон никогда не умирал, — но по женскому легкомыслию она забыла попросить также и о том, чтобы он никогда не состарился. Итак, он был избавлен от смерти, но его настигла страшная и жалкая старость, как это естественно должно было случиться с тем, кому отказано в смерти, а сам он с годами все больше и больше дряхлел. В конце концов Юпитер, сжалившись над его жалкой судьбой, превратил его в цикаду. Этот гениальный миф представляется мне аллегорическим изображением наслаждения. Оно сначала (как бы на заре жизни) так приятно, что люди желают, чтобы эти радости никогда их не покидали и были бы вечными, забыв о том, что пресыщение и отвращение незаметно подкрадываются к ним, подобно старости. И наконец, когда люди уже физически не могут получать наслаждения, а желание и страсти продолжают жить в них, они обычно утешаются лишь разговорами и воспоминаниями о том, что в молодости доставляло им наслаждение. Мы видим это на примере двух категорий людей — сластолюбцев и военных. Первые любят рассказывать непристойности, вторые — перечислять свои былые подвиги, подобно цикадам, вся сила которых заключена только в голосе.
Соч.. — В 2 т. М., 1972. Т. 2. С. 259–260
Ф. де Ларошфуко
МАКСИМЫ И МОРАЛЬНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
Юность меняет свои вкусы из-за пылкости чувств, а старость сохраняет их неизменными по привычке.
Чем сильнее мы любим женщину, тем больше склонны ее ненавидеть.
Мы сопротивляемся нашим страстям не потому, что мы сильны, а потому, что они слабы.
Иные люди потому и влюбляются, что они наслышаны о любви.
Постоянство в любви — это вечное непостоянство, побуждающее нас увлекаться по очереди всеми качествами любимого человека, отдавая предпочтение то одному из них, то другому; таким образом, постоянство оказывается непостоянством, но ограниченным, то есть сосредоточенным на одном предмете.
Постоянство в любви бывает двух родов: мы постоянны или потому, что все время находим в любимом человеке новые качества, достойные любви, или же потому, что считаем постоянство долгом чести.
Когда женщина влюбляется впервые, она любит своего любовника; в дальнейшем она любит уже только любовь.
Чиста и свободна от влияния других страстей только та любовь, которая таится в глубине нашего сердца и неведома нам самим.
Никакое притворство не поможет долго скрывать любовь, когда она есть, или изображать — когда ее нет.
Нет таких людей, которые, перестав любить, не начали бы стыдиться прошедшей любви.
Если судить о любви по обычным ее проявлениям, она больше похожа на вражду, чем на дружбу.
На свете немало таких женщин, у которых в жизни не было ни одной любовной связи, но очень мало таких, у которых была только одна.
Любовь одна, но подделок под нее — тысячи.
Любовь, подобно огню, не знает покоя: она перестает жить, как только перестает надеяться или бояться.
Истинная любовь похожа на привидение: все о ней говорят, но мало кто ее видел.
Любовь прикрывает своим именем самые разнообразные человеческие отношения, будто бы связанные с нею, хотя на самом деле она участвует в них не более, чем дож в событиях, происходящих в Венеции.
Целомудрие женщин — это большей частью просто забота о добром имени и покое.
Счастье любви заключается в том, чтобы любить; люди счастливее, когда сами испытывают страсть, чем когда ее внушают.
Очарование новизны в любви подобно цветению фруктовых деревьев: оно быстро блекнет и больше никогда не возвращается.
Разлука ослабляет легкое увлечение, но усиливает большую страсть, подобно тому как ветер гасит свечу, но раздувает пожар.
Нередко женщины, нисколько не любя, все же изображают, будто они любят: увлечение интригой, естественное желание быть любимой, подъем душевных сил, вызванный приключением, и боязнь обидеть отказом — все это приводит их к мысли, что они страстно влюблены, хотя в действительности всего лишь кокетничают.
Мы не можем вторично полюбить тех, кого однажды действительно разлюбили.
Мы всегда любим тех, кто восхищается нами, но не всегда любим тех, кем восхищаемся мы.
Трудно любить тех, кого мы совсем не уважаем, но еще труднее любить тех, кого уважаем больше, чем самих себя.
Любовники только потому никогда не скучают друг с другом, что они все время говорят о себе.
Нам легче полюбить тех, кто нас ненавидит, нежели тех, кто любит сильнее, чем нам хочется.
В ревности больше себялюбия, чем любви.
Пока люди любят, они прощают.
Труднее хранить верность той женщине, которая дарит счастье, нежели той, которая причиняет мучения.
Женщине легче преодолеть свою страсть, нежели свое кокетство.
В любви обман почти всегда заходит дальше недоверия.
Бывает такая любовь, которая в высшем своем проявлении не оставляет места для ревности.
Когда человек любит, он часто сомневается в том, во что больше всего верит.
Величайшее чудо в любви в том, что она излечивает от кокетства.
Когда люди уже не любят друг друга, им трудно найти повод для того, чтобы разойтись.
Человек истинно достойный может быть влюблен как безумец, но не как глупец.
Неверность должна была бы убивать любовь, и не следовало бы ревновать тогда, когда к этому есть основания: ревности достоин лишь тот, кто старается ее не вызывать.
Мельчайшую неверность в отношении нас мы судим куда суровее, чем самую коварную измену в отношении других.
Ревность всегда рождается вместе с любовью, но не всегда вместе с нею умирает.
Когда женщина оплакивает своего возлюбленного, это чаще всего говорит не о том, что она его любила, а о том, что она хочет казаться достойной любви.
Усилия, которые мы прилагаем, чтобы не влюбиться, порою причиняют нам больше мучений, чем жестокость тех, в кого мы уже влюбились.
Тот, кого разлюбили, обычно сам виноват, что вовремя этого не заметил.
Весьма заблуждается тот, кто думает, будто он любит свою любовницу только за ее любовь к нему.
Настоящая дружба не знает зависти, а настоящая любовь — кокетства.
Верность, которую удается сохранить только ценой больших усилий, ничуть не лучше измены.
Одинаково трудно угодить и тому, кто любит очень сильно, и тому, кто уже совсем не любит.
Порою легче стерпеть обман того, кого любишь, чем услышать от него всю правду.
Женщина долго хранит верность первому своему любовнику, если только не берет второго.
В волокитстве есть все, что угодно, кроме любви.
Кокетки притворяются, будто ревнуют своих любовников, желая скрыть, что они просто завидуют другим женщинам.
В особенно смешное положение ставят себя те старые женщины, которые помнят, что когда-то были привлекательны, но забыли, что давно уже утратили былое очарование.
Тот, кто излечивается от любви первым, всегда излечивается полнее.
Молодым женщинам, не желающим прослыть кокетками, и пожилым мужчинам, не желающим казаться смешными, следует говорить о любви так, словно они к ней непричастны.
Любая страсть толкает на ошибки, но на самые глупые толкает любовь.
Влюбленная женщина скорее простит большую нескромность, нежели маленькую неверность.
На старости любви, как и на старости лет, люди еще живут для скорбей, но уже не живут для наслаждений.
Стыд и ревность потому причиняют нам такие муки, что тут бессильно помочь даже тщеславие.
Существуют разные лекарства от любви, но нет ни одного надежного.
У гордости, как и у других страстей, есть свои причуды: люди стараются скрыть, что они ревнуют сейчас, но хвалятся тем, что ревновали когда-то и способны ревновать и впредь.
Твердость характера заставляет людей сопротивляться любви, но в то же время она сообщает этому чувству пылкость и длительность; люди слабые, напротив, легко загораются страстью, но почти никогда не отдаются ей с головой.
Пока угасающая страсть все еще волнует наше сердце, оно более склонно к новой любви, чем впоследствии, когда наступает полное исцеление.
Те, кому довелось пережить большие страсти, потом на всю жизнь и радуются своему исцелению, и горюют о нем.
Люди часто изменяют любви ради честолюбия, но потом уже никогда не изменяют честолюбию ради любви.
Быть молодой, но некрасивой так же неутешительно для женщины, как быть красивой, но немолодой.
Молва припоминает женщине ее первого любовника обычно лишь после того, как она завела себе второго.
Есть люди, столь поглощенные собой, что, влюбившись, они ухитряются больше думать о собственной любви, чем о предмете своей страсти.
Как ни приятна любовь, все же ее внешние проявления доставляют нам больше радости, чем она сама.
Терзания ревности — самые мучительные из человеческих терзаний и к тому же менее всего внушающие сочувствие тому, кто их причиняет.
Исцеляет от ревности только полная уверенность в том, чего мы больше всего боялись, потому что вместе с нею приходит конец или нашей любви, или жизни; что и говорить, лекарство жестокое, но менее жестокое, чем недоверие и подозрение.
Люди, которых мы любим, почти всегда более властны над нашей душой, нежели мы сами.
Любовники начинают видеть недостатки своих любовниц, лишь когда их увлечению приходит конец.
Благоразумие и любовь не созданы друг для друга: по мере того как растет любовь, уменьшается благоразумие.
Ревнивая жена порою даже приятна мужу: он хотя бы все время слышит разговоры о предмете свой любви.
Любовь для души любящего означает то же, что душа — для тела, которое она одухотворяет.
Не в нашей воле полюбить или разлюбить, поэтому ни любовник не вправе жаловаться на ветреность своей любовницы, ни она — на его непостоянство.
Перестав любить, мы радуемся, когда нам изменяют, тем самым освобождая нас от необходимости хранить верность.
Легче полюбить, когда никого не любишь, чем разлюбить, уже полюбив.
Большинство женщин сдается не потому, что сильна их страсть, а потому, что велика их слабость. Вот почему обычно имеют такой успех предприимчивые мужчины, хотя они отнюдь не самые привлекательные.
Нет вернее средства разжечь в другом страсть, чем самому хранить холод.
Любовники берут друг с друга клятвы чистосердечно признаться в наступившем охлаждении не столько потому, что хотят немедленно узнать о нем, сколько потому, что, не слыша такого признания, они еще тверже убеждаются в неизменности взаимной любви.
Любовь правильнее всего сравнить с горячкой: тяжесть и длительность и той и другой нимало не зависит от нашей воли.
Какой жалости достойна женщина, истинно любящая и притом добродетельная!
Мудрый человек понимает, что проще воспретить себе увлечение, чем потом с ним бороться.
Кто очень сильно любит, тот долго не замечает, что он-то уже нелюбим.
Как естественна и вместе с тем как обманчива вера человека в то, что он любим!
Куда несчастнее тот, кому никто не нравится, чем тот, кто не нравится никому.
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 115, 116–117, 121, 124–126, 129, 131, 132, 137–138, 141, 149, 150–152, 153, 154, 156, 157, 158–177, 178–180, 183, 185, 187–189, 192, 193, 200, 201
Б. Паскаль
МЫСЛИ
Чтобы до конца осознать всю суетность человека, надо уяснить себе причины и следствия любви. Причина ее — «неведомо что» (Корнель), а следствия ужасны. И это «неведомо что», эта малость, которую и определить-то невозможно, сотрясает землю, движет монархами, армиями, всем миром.
Нос Клеопатры: будь он чуть покороче — облик земли стал бы иным.
Он уже не любит эту женщину, любимую десять лет назад. Еще бы! И она не та, что прежде, и он не тот. Он был молод, она тоже; теперь она совсем другая. Ту, прежнюю, он, быть может, все еще любил бы.
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 242, 232
Б. Паскаль
РАССУЖДЕНИЕ О ЛЮБОВНОЙ СТРАСТИ
Человек создан, чтобы мыслить. Он мыслит непрестанно, мыслит каждую минуту. Однако чистые мысли, которые сделали бы его счастливым, будь он в состоянии все время удерживать их в голове, утомляют и обессиливают его. Он не приспособлен к однообразной жизни, ему нужны движение и действие. Иными словами, надо, чтобы его покой время от времени был нарушаем волнением страстей. В сердце у себя он находит их источники — бурные и глубокие.
Две главные человеческие страсти, заключающие в себе множество других страстей, — любовь и честолюбие. При всем их различии многие усматривают между ними какую-то связь. В действительности же они, наоборот, ослабляют друг друга, если не сказать — подавляют.
Какой бы широтой ума мы ни отличались, мы способны испытывать только одну сильную страсть. Поэтому когда мы движимы и любовью, и честолюбием, каждая из этих страстей достигает лишь половины той силы, какой она достигла бы, если бы ей не препятствовала другая.
Ни зарождение, ни угасание этих двух страстей не зависят от возраста. Они пробуждаются в человеке с первых лет жизни и часто не покидают его до могилы. Но все же, поскольку они требуют огня, люди больше расположены к ним в молодости, и оттого создается впечатление, будто страсти с годами ослабевают, хотя бывает это очень редко.
Человеческая жизнь плачевно коротка. Счет ей ведется с момента появления младенца на свет. Что до меня, то я вел бы ей счет со времени рождения разума — с той поры, когда мы начинаем руководиться разумом, что обыкновенно бывает не ранее двадцати лет. До этого возраста мы дети, а дитя еще не человек.
Как счастлива та жизнь, в которой сначала властвует любовь, а под конец — честолюбие! Если бы мне было дано выбирать, я не пожелал бы себе иной. Пока в нас есть огонь, мы внушаем любовь, но рано или поздно огонь угасает — какой простор открывается тогда честолюбию! Бурная жизнь заманчива для недюжинных умов, посредственности не находят в ней отрады: во всех своих поступках они подобны машинам. Вот почему тот, кем в начале жизни владеет любовь, а на склоне лет — честолюбие, обретает наивысшее счастье, какое только доступно человеку.
Чем больше людям отпущено ума, тем сильнее их страсти. Ведь страсти — это чувства и мысли, всецело принадлежащие уму, хотя их внешней причиной служит тело; значит, в них нет ничего, что выходило бы за пределы ума, и, следовательно, они ему соразмерны. Я говорю здесь лишь о пламенных страстях. Что же до прочих, то они нередко перемешиваются между собой, создавая мучительную сумятицу; но такого никогда не бывает с людьми большого ума.
Величие души проявляется во всем.
Иногда спрашивают, стоит ли любить. Об этом незачем спрашивать, это надо чувствовать. Люди не раздумывают, любить им или нет, — они просто следуют своей склонности и охотно обманывают себя, когда у них зарождаются сомнения.
Ясность ума влечет за собой чистоту страсти, поэтому человек, наделенный глубоким и ясным умом, способен горячо любить и всегда отдает себе отчет в том, что он любит.
Существует два вида ума: это геометрический ум и ум, который можно назвать тонким.
Первый рассматривает предмет по порядку с разных сторон, обводя его медленным взором. Последний же обладает гибкостью мысли, позволяющей ему видеть сразу многие привлекательные черты любимого человека. Взор его проникает в самое сердце, по малейшим движениям он угадывает, что делается в душе.
Когда человек одарен и тем и другим умом, сколько наслаждения доставляет ему любовь! Ведь он наделен не только силой, но и гибкостью ума, которая так необходима для того, чтобы двое могли многое сказать друг другу.
Мы рождаемся с любовью в сердце. Она вступает в свои права по мере совершенствования нашего ума, побуждая нас любить то, что представляется нам прекрасным, даже если нам никогда не говорили, что есть прекрасное. Кто после этого усомнится, что мы предназначены не для чего иного, как для любви? Бессмысленно скрывать от самих себя: мы любим всегда, и, даже когда нам кажется, что мы презрели любовь, она таится в глубине нашего сердца. Без любви мы не можем прожить и минуты.
Человеку тягостно оставаться наедине с собой; между тем он любит, — значит, предмет своей любви он должен искать в чем-то другом. Обрести его он может только в прекрасном; а так как он сам — прекраснейшее из всех божьих созданий, надо, чтобы он в себе самом находил образец той красоты, которую он ищет вокруг. Проблески ее при желании заметит в себе каждый. Видя, что внешние предметы либо соответствуют этому образцу, либо расходятся с ним, люди составляют себе идеи прекрасного и безобразного применительно ко всякой вещи. Но хотя человек ищет, чем заполнить великую пустоту, образовавшуюся, как только он вышел за пределы своего Я, он, однако, не может довольствоваться предметами любого рода. У него слишком большое сердце; нужно, по крайней мере, чтобы это было нечто ему подобное и близкое. И потому красота, на которой он останавливает свой выбор, состоит не только в соответствии, но и в сходстве. Это замыкает ее в пределах различия полов.
Природа столь ярко запечатлела эту истину в нашей душе, что для восприятия такой красоты нам не нужно ни искусства, ни каких-либо познаний; похоже, что в сердце у нас для нее отведено особое место, которое не остается пустым. Мы чувствуем это лучше, чем можем выразить. Не видит этого лишь тот, кто умудряется затемнять свои естественные понятия и пренебрегать ими.
Несмотря на то что общая идея прекрасного неизгладимо запечатлена у нас в глубине души, наши представления о красоте далеко не одинаковы, но виною этому лишь наши пристрастия. Ибо нам нужна не просто красота — для нас важны еще очень многие обстоятельства, в зависимости от того, к чему мы больше расположены, и потому можно сказать, что каждый создает себе свой, особый, образ красоты, подобие которого он ищет повсюду. Образ этот часто предопределяют женщины. Безраздельно властвуя над умами мужчин, они дополняют их представление о прекрасном чертами той красоты, какой обладают или какую ценят они сами; так они добавляют к изначальной идее красоты все, что им заблагорассудится. Поэтому бывает век блондинок и век брюнеток, и соответственно тому, как распределяются голоса женщин в пользу тех и других, разделяются и вкусы мужчин.
Наши понятия о красоте часто зависят даже от моды и от обычаев страны, в которой мы живем. Поразительно, что обычай так властно вмешивается в наши страсти. И все же у каждого есть свой собственный идеал красоты, исходя из которого он судит о других. В глазах влюбленного его возлюбленная красивее других женщин, она для него образец красоты.
Красота бесконечно многообразна. Лучшая ее хранительница — женщина. Когда женщина умна, она удивительно одухотворяет и возвышает красоту.
Если у женщины есть желание понравиться и при этом она одарена всеми преимуществами красоты или хотя бы лишь некоторыми из них, она своего добьется. Больше того, если мужчины обратят на нее хоть чуточку внимания, то и без всяких усилий с ее стороны ее непременно кто-нибудь полюбит. Она займет свободный уголок в сердце, которое ждет любви.
Человек создан для наслаждения. Он это чувствует, других доказательств не нужно. Следовательно, предаваясь наслаждению, он повинуется своему разуму. Но довольно часто бывает, что, чувствуя в сердце страсть, он и сам не знает, с чего она началась.
Ложное удовольствие в такой же мере способно поглотить ум, как и подлинное. Что нам до того, что удовольствие это ложное, мы-то принимаем его за истинное!
Говоря о любви, мы влюбляемся, и не мудрено: ведь это самая естественная для человека страсть.
Любовь не имеет возраста, она постоянно рождается вновь. Это можно прочесть у поэтов, недаром любовь у них олицетворяет дитя. Но мы это чувствуем и без них.
Любовь прибавляет ума и в свою очередь находит опору в уме. Чтобы любить, требуется искусство. С каждым днем человек истощает запас средств, которые он пускает в ход, чтобы нравиться другому, но цель поставлена — и он нравится.
Себялюбие внушает нам, что мы достойны занять место в сердцах многих людей; потому-то нам и отрадно быть любимыми. Оттого что мы жаждем любви, мы очень быстро замечаем ее в глазах любящего. Ведь глаза всегда рассказывают, что у человека на сердце, только язык их понимает лишь тот, кто к нему неравнодушен.
Одинокий человек есть нечто несовершенное. Для счастья он должен найти себе пару. Чаще всего мы ищем спутника в своем кругу: здесь мы держимся более непринужденно и у нас больше возможностей проявить себя. Но иногда мы устремляем взоры куда выше и, чувствуя разгорающийся пламень, не смеем открыться той, что его зажгла.
Когда избранница недоступна, любви поначалу может сопутствовать честолюбие, но в скором времени она становится всевластной. Это тиран, который не терпит подле себя равных, предпочитая оставаться в одиночестве. Прочие страсти должны уступать дорогу и повиноваться.
Возвышенная дружба увлекает нас гораздо сильнее, чем обыкновенная ровная привязанность. Ничто легковесное не достигает глубин человеческого сердца; в нем оседает лишь то, что более весомо.
В книгах часто высказываются суждения, которые можно обосновать не иначе, как только заставив каждого поразмыслить над самим собой и воочию убедиться в их справедливости. Все, что я здесь говорю, подтверждается именно таким образом.
Человек сколько-нибудь утонченный обнаруживает утонченность и в любви. Ведь подобно тому как его приводит в содрогание какой-нибудь внешний предмет, точно так же, если что-то противоречит его представлениям, он старается этого избегать. Критерий утонченности устанавливается ясным, благородным и возвышенным умом. Мы можем возомнить себя утонченными, вовсе не обладая этим достоинством, и другие вправе нас за это осудить. Напротив, относительно красоты у каждого есть свой собственный критерий, не зависящий от чужих вкусов. Однако мы должны признать, что между утонченностью и полным ее отсутствием есть середина, и когда человеку хочется быть утонченным, он не так уж далек от цели. Женщинам доставляет удовольствие находить в мужчинах утонченность, и, по-моему, легче всего завоевать их любовь, затронув в них эту струнку. Приятно видеть, что нам отдают предпочтение перед тысячей других.
Способности ума не приобретаются упражнениями, их можно только совершенствовать. Отсюда ясно, что утонченность — это природный дар, а не плод искусства.
Чем умнее человек, тем больше для него существует разных типов красоты, но это при условии, что он не влюблен, ибо для влюбленного вся красота воплощена в одном-единственном образе.
Не кажется ли вам, что, завладевая сердцами других, женщина всякий раз освобождает место другим в своем собственном сердце? Правда, я знаю женщин, которые это отрицают. Но кто скажет, что это несправедливо? Взятое полагается отдавать обратно.
Если ум постоянно сосредоточен на одной и той же мысли, она изнуряет и опустошает его. Поэтому, чтобы любовь как можно дольше доставляла нам наслаждение, надо порой забывать о том, что мы влюблены. В этом нет никакой измены: мы ведь не влюбляемся в других, мы только восстанавливаем силы, чтобы любовь не угасла. Это получается само собой; ум дает себе отдых, следуя безотчетному побуждению, — таково веление природы.
Однако нельзя не согласиться, что тем самым мы отдаем дань слабости, присущей человеческой природе, и что мы были бы счастливее, если бы не нуждались в перемене мыслей. Но тут мы над собой не властны.
Радость любить, не дерзая сделать признание, сопряжена с муками, но в такой любви есть и своя прелесть. С каким воодушевлением мы делаем все, что может понравиться человеку, которого мы беспредельно чтим! Изо дня в день мы неустанно ищем способ открыться. На это у нас уходит столько же времени, как если бы нам предстояло беседовать со своей возлюбленной. Наши глаза вспыхивают и гаснут в одно мгновенье, и даже если мы видим, что виновница всего этого смятения ничего не подозревает, нам отрадно сознавать, что все эти волнения мы испытываем из-за человека, в высшей степени того заслуживающего. Нам хотелось бы дать волю языку, чтобы излить свои чувства; ведь не решаясь воспользоваться словами, мы вынуждены ограничиваться красноречием действия.
Любовь наполняет душу радостью и поглощает все наши мысли. Это значит, что мы счастливы, ибо весь секрет, как поддерживать страсть, заключается в том, чтобы не оставлять в уме ни малейшей пустоты, беспрерывно устремляя его на предметы, вызывающие сладостные мысли о нашей любви. Но если мы принуждены таиться, мы не сможем долго пребывать в подобном состоянии. Так как мы единственное действующее лицо в страсти, предуготовленной для двоих, наши чувства вскоре иссякнут.
Страсть нуждается в новизне. Человеческий ум требует разнообразия, и кто умеет предстать в новом свете, того трудней разлюбить.
Достигнув своей вершины, страсть иногда утрачивает полноту. Отторгнутые от живительного источника, мы поникаем, и сердце отдается во власть враждебных страстей, разрывающих его на части. Но стоит появиться слабому проблеску надежды, и мы вновь воспаряем душою. Для женщин это подчас только игра, но порой, изображая участие, они в самом деле проникаются состраданием — тогда мы снова чувствуем себя счастливыми.
Глубокая и непоколебимая любовь всегда начинается с красноречия действия. Самое главное здесь — глаза. Однако их выражение надо уметь разгадывать.
Когда двое охвачены одним чувством, им разгадывать не приходится. Хотя бы один из них непременно понимает, что хочет сказать другой, даже если другой то ли не понимает его, то ли не смеет понять.
Когда мы любим, мы замечаем, что стали совсем другими. Нам кажется, что все кругом видят, как мы переменились. Это глубокое заблуждение, но, так как наш умственный взор затуманен страстью, мы не в состоянии переубедить себя и смотрим на окружающих с недоверием.
Влюбленный убежден, что от него не укрылась бы чужая страсть. Это его тревожит.
Чем длиннее путь в любви, тем больше наслаждения испытает утонченный ум.
Есть люди, в которых надо долгое время поддерживать надежду, — это те, кто наделен утонченным умом. Иные же не способны долго бороться с препятствиями — это люди самого грубого ума. Первые отличаются постоянством; таким любовь приносит больше радости. Вторые быстрее влюбляются и ведут себя смелее, но их любовь недолговечна.
Первый признак любви — благоговение. Мы боготворим того, в кого мы влюблены, и это совершенно справедливо, ибо ничто на свете не сравнится для нас с предметом нашей страсти.
Сочинителям не под силу во всех тонкостях передать переживания влюбленных. Для этого им самим надо оказаться на месте своих героев.
Распутство столь же чудовищно, как и извращенность ума.
В любви молчание дороже слов. Хорошо, когда смущение сковывает нам язык: в молчании есть свое красноречие, которое доходит до сердца лучше, чем любые слова. Как много может сказать влюбленный своей возлюбленной, когда он в смятении молчит, и сколько он при этом обнаруживает ума! Каким бы красноречием мы ни обладали, подчас для нас лучше, чтобы оно истощилось. Тут нет никаких правил и никакого расчета. Все само собой выходит так, как должно быть.
Нередко бывает, что, полюбив, человек хранит нерушимую верность тому, кто даже не подозревает о его чувствах. Но для этого надо любить самой чистой и трепетной любовью.
Какой у людей ум, а значит, и страсти, мы узнаем, сравнивая себя с другими.
Я согласен с тем, кто сказал, что влюбленный не дорожит своим достоянием, забывает родных и близких. К этому приводит и большая дружба. Неудивительно, что любящие так беспечны, — им трудно себе представить, чтобы они нуждались в чем-либо еще, кроме любимого человека. В уме, преисполненном любви, не остается места для заботы и беспокойства. Без этой крайности любовь не может быть прекрасной; поэтому влюбленный не задумывается над тем, что будут говорить люди, он знает, что окружающие не должны порицать его поступки, ибо они исходят от разума. У того, кто целиком отдается страсти, нет охоты размышлять.
Надеясь снискать благосклонность женщины, мужчина первый делает шаг навстречу — это не просто обычай, это обязанность, возлагаемая на него природой.
Забвение, даруемое любовью, и привязанность к другому человеку порождают в любящем такие свойства, каких в нем не было прежде. Любовь делает людей великодушными. Скупой и тот становится щедрым и даже не вспоминает о своих прежних привычках. Все это вполне объяснимо, ибо есть страсти, угнетающие и сковывающие душу, а есть такие, от которых она расправляется и рвется из груди.
Напрасно любовь считают недостойной называться именем разума. Противопоставлять их нет оснований, потому что любовь и разум — это одно и то же. Мы увлекаемся человеком прежде, чем хорошо его узнаем, — это своего рода торопливость мысли, но она далека от неразумия, и мы не должны, да и не можем помышлять о том, чтобы стать иными: тогда мы превратились бы в бесчувственные машины. Так не будем же отторгать от любви разум, ибо они неразделимы.
Стало быть, не правы поэты, изображающие любовь слепой. Надо сорвать с ее глаз повязку, закрывшую ей белый свет.
Душа, созданная для любви, жаждет деятельной, богатой событиями жизни. Она вся — движение, и потому ей нужно, чтобы все вокруг бурлило. Подобный образ жизни открывает широкую дорогу для страсти. Недаром придворные легче завоевывают сердца, нежели столичные жители, не бывающие при дворе: те полны огня — эти же привыкли к однообразной жизни, в которой не случается ничего, что могло бы всколыхнуть душу. Бурная жизнь сулит неожиданности, она будоражит ум и оставляет в нем яркие впечатления.
Я думаю, что любовь преображает душу. Эта страсть возвышает людей и преисполняет их благородством. Все в человеке должно быть ей под стать, иначе она окажется ему не по силам и будет его тяготить.
Приятное и прекрасное — одно и то же, это известно всем. Я имею в виду нравственную красоту, заключенную в словах и поступках. Конечно, есть определенные правила, как стать приятным, но здесь еще нужно физическое влечение, а это не в нашей власти.
Мы составили себе столь идеальное представление о приятном, что нет на свете человека, который бы ему соответствовал. Давайте-ка хорошенько поразмыслим и признаем, что в людях нас покоряет просто-напросто восприимчивость и живость ума. Эти два качества для любви чрезвычайно важны: влюбленному нельзя ни спешить, ни медлить. Остальное решает опыт.
Уважение и любовь должны быть столь соразмерны меж собой, чтобы они служили друг другу опорой и уважение не подавляло любви.
Душевной щедростью отличаются не те, что любят много раз, а те, что любят всей душою. Потрясти их и завладеть всем их существом способна лишь неукротимая страсть. Но если уж в них пробудилась любовь, любят они не в пример сильней остальных.
Говорят, что народы в разной степени подвержены любовной страсти. Это неверно; во всяком случае, это нельзя признать безоговорочной истиной.
Коль скоро любовь состоит в определенной направленности мыслей, нет сомнения, что она повсюду одна и та же. Правда, поскольку она зависит не от одной души, в нее привносит кое-какие различия климат, но это имеет отношение лишь к телу.
Любовь что здравый смысл. Люди убеждены, что ума у них столько же, сколько и у других, точно так же им кажется, что и любят они, как все. Однако, если вдуматься, в любимом человеке каждому дороги такие черточки, которые оставляют других равнодушными. (Чтобы уловить эту разницу, нужна большая проницательность.)
Кто прикидывается влюбленным, тот рискует влюбиться всерьез; во всяком случае, без легкого увлечения тут не обойдется. Ведь разыгрывающий из себя влюбленного поневоле вживается в роль, иначе кто поверил бы его словам? Истину страстей утаить труднее, чем скрыть более важные истины. Чтобы сохранить в тайне первую, нужны пыл, находчивость, легкая и быстрая игра ума, тогда как для замалчивания последних надо только изворачиваться и тянуть время, что значительно проще.
Вдали от того, кого мы любим, мы полны решимости многое сделать и многое сказать, но когда мы рядом, мужество нас покидает. Откуда эта слабость? Дело в том, что на расстоянии нам легче сохранять душевное равновесие, между тем как в присутствии предмета своей страсти мы испытываем необычайное волнение, лишающее нас твердости.
В любви мы не осмеливаемся идти на риск из боязни все потерять. Надо продвигаться дальше, но кто скажет, у какой черты нужно остановиться? Пока мы не найдем для себя эту черту, мы трепещем, а когда мы ее наметим, ее недолго преступить. Благоразумие здесь бессильно.
Нет ничего мучительнее, как быть влюбленным и замечать ответное чувство, не смея себе поверить. Временами нас озаряет надежда, но затем охватывает страх, и страх в конце концов побеждает.
Когда мы страстно влюблены, мы каждый раз смотрим на любимого человека так, словно видим его впервые. В его отсутствие мы уже через минуту сердцем чувствуем, как нам его не хватает. Великая радость — обрести его вновь! Наши тревоги тотчас уходят прочь.
Однако для этого нужно, чтобы любовь была уже достаточно зрелой. Если же она еще только рождается и мы еще не добились взаимности, тревоги рассеиваются, но их сменяют другие.
Несмотря на сплошные тяготы, мы стремимся быть рядом с возлюбленной в надежде, что это избавит нас от терзаний. Но когда мы ее видим, нам кажется, что мы томимся еще больше прежнего. Прошлые горести не волнуют нас так, как настоящие, а судим мы по тому, что задевает нас за живое. Можно ли не сострадать влюбленному, испытывающему такие муки?
Перевод В. П. Гайдамака.
Pascal В. Oeuvres complètes.
P. 1963. P. 285–289
Ж. Лабрюйер
ХАРАКТЕРЫ, ИЛИ НРАВЫ НЫНЕШНЕГО ВЕКА
Мнение мужчин о достоинствах какой-нибудь женщины редко совпадает с мнением женщин: их интересы слишком различны. Те милые повадки, те бесчисленные ужимки, которые так нравятся мужчинам и зажигают в них страсть, отталкивают женщин, рождая в них неприязнь и отвращение.
Кокетка до последнего своего вздоха уверена, что она хороша собой и нравится мужчинам. Она относится ко времени и годам как к чему-то, что покрывает морщинами и обезображивает только других женщин, и забывает, что возраст написан и на ее лице. Наряд, который в юности украшал ее, теперь лишь портит, оттеняя все убожество старости. Жеманство и слащавость сопутствуют ей в недугах и немощи, и умирает она в пышном уборе и пестрых бантах.
На свете нет. зрелища прекраснее, чем прекрасное лицо, и нет музыки слаще, чем звук любимого голоса.
Порою женщины, чья красота совершенна, а достоинства редкостны, так трогают наше сердце, что мы довольствуемся правом смотреть на них и говорить с ними.
Чем больше милостей женщина дарит мужчине, тем сильнее она его любит и тем меньше любит ее он.
Когда женщина перестает любить мужчину, она забывает все, даже милости, которыми его дарила.
Женщина, у которой один любовник, считает, что она совсем не кокетка; женщина, у которой несколько любовников, — что она всего лишь кокетка.
Женщина, которая столь сильно любит одного мужчину, что перестает кокетничать со всеми остальными, слывет в свете сумасбродкой, сделавшей дурной выбор.
Давнишний любовник так мало значит для женщины, что его легко меняют на нового мужа, а новый муж так быстро теряет новизну, что почти сразу уступает место новому любовнику.
Давнишний любовник опасается соперника или презирает его в зависимости от характера дамы своего сердца.
Давнишний любовник отличается от мужа нередко одним лишь названием; впрочем, это весьма существенное отличие, без которого он немедленно получил бы отставку.
Кокетство в женщине отчасти оправдывается, если она сладострастна. Напротив, мужчина, который любит кокетничать, хуже, чем просто распутник. Мужчина-кокетка и женщина-сладострастница вполне стоят друг друга.
Тайных любовных связей почти не существует: имена многих женщин так же прочно связаны с именами их любовников, как и с именами мужей.
Сладострастная женщина хочет, чтобы ее любили; кокетке достаточно нравиться и слыть красивой. Одна стремится вступить в связь с мужчиной, другая — казаться ему привлекательной. Первая переходит от одной связи к другой, вторая заводит несколько интрижек сразу. Одной владеет страсть и жажда наслаждения, другой — тщеславие и легкомыслие. Сладострастие — это изъян сердца или, быть может, натуры; кокетство — порок души. Сладострастница внушает страх, кокетка — ненависть. Если оба эти свойства объединяются в одной женщине, получается характер, наигнуснейший из возможных.
Мы называем непостоянной женщину, которая разлюбила; легкомысленной — ту, которая сразу полюбила другого; ветреной — ту, которая сама не знает, кого она любит и любит ли вообще; холодной — ту, которая никого не любит.
Некоторые женщины более чем зрелых лет то ли по неодолимой потребности, то ли по дурной наклонности легко становятся добычей молодых людей, находящихся в стесненных обстоятельствах. Не знаю, кто больше достоин жалости — немолодые женщины, которые нуждаются в юнцах, или юнцы, которые нуждаются в старухах.
Как это ни странно, на свете существуют женщины, которых любовь к мужчине волнует меньше, чем другие страсти, — я имею в виду честолюбие и страсть к карточной игре. Мужчины сразу становятся целомудренными в присутствии таких женщин, ибо женского в них только одежда.
У большинства женщин нет принципов: они повинуются голосу сердца, и поведение их во всем зависит от мужчин, которых они любят.
Женщины умеют любить сильнее, нежели большинство мужчин, но мужчины более способны к истинной дружбе.
Женщины не любят друг друга, и причина этой нелюбви — мужчина.
Как бы сильно ни любила молодая женщина, она начинает любить еще сильнее, когда к ее чувству примешивается своекорыстие или честолюбие.
Женщины с легкостью лгут, говоря о своих чувствах, а мужчины с еще большей легкостью говорят правду.
В жизни нередки случаи, когда женщина изо всех сил скрывает страсть, которую испытывает к мужчине, в то время как он так же прилежно разыгрывает любовь, которой вовсе к ней не чувствует.
Мужчине легко обмануть женщину притворными клятвами, если только он не таит в душе истинной любви к другой.
Мужчина громко негодует на женщину, которая его разлюбила, и быстро утешается; женщина не столь бурно выражает свои чувства, когда ее покидают, но долго остается безутешной.
Если женщина ленива, ее могут исцелить от этого порока только тщеславие и любовь.
Когда деятельная женщина становится ленивой, это признак того, что она полюбила.
По-настоящему мы любим лишь в первый раз; все последующие наши увлечения уже не так безоглядны.
Труднее всего исцелить ту любовь, которая вспыхнула с первого взгляда.
Любовь, которая возникает медленно и постепенно, так похожа на дружбу, что не может стать пылкой страстью.
Тот, кто любит так сильно, что хотел бы любить в тысячу раз сильнее, все же любит меньше, нежели тот, кто любит сильнее, чем сам того хотел бы.
На свете немало людей, которые и рады бы полюбить, да никак не могут; они ищут поражения, но всегда одерживают победу и, если дозволено так выразиться, принуждены жить на свободе.
Люди, вначале страстно любившие друг друга, сами способствуют тому, что постепенно их любовь начинает слабеть, а потом совсем угасает. Кто больше виноват в охлаждении — мужчина или женщина? Ответить на этот вопрос нелегко: женщины утверждают, что мужчины непостоянны, а мужчины доказывают, что женщины ветрены.
Женщина, которую все считают холодной, просто еще не встретила человека, который пробудил бы в ней любовь.
Мы так же не можем навеки сохранить любовь, как не могли не полюбить.
Умирает любовь от усталости, а хоронит ее забвение.
И при зарождении, и на закате любви люди всегда испытывают замешательство, оставаясь наедине друг с другом.
Угасание любви — вот неопровержимое доказательство того, что человек ограничен и у сердца есть пределы.
Полюбить — значит проявить слабость; разлюбить — значит иной раз проявить не меньшую слабость.
Люди перестают любить по той же причине, по какой они перестают плакать: в их сердцах иссякает источник и слез и любви.
Люди по привычке встречаются и произносят слова любви даже тогда, когда каждое их движение говорит о том, что они уже не любят друг друга.
Мы хотим быть источником всех радостей или, если это невозможно, всех несчастий того, кого любим.
Тосковать о том, кого любишь, много легче, нежели жить с тем, кого ненавидишь.
Если человек помог тому, кого любил, то ни при каких обстоятельствах он не должен вспоминать потом о своем благодеянии.
Мы преисполнены нежности к тем, кому делаем добро, и страстно ненавидим тех, кому нанесли много обид.
Поразмыслив хорошенько, нетрудно убедиться, что вечно брюзжат, всех поносят и никого
не любят именно те люди, которые всеми нелюбимы.
Размышления французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 306, 307, 308–309, 312–316, 317, 318, 320, 326
Ж. О. де Ламетри
ТРАКТАТ О ДУШЕ
Когда душа воспринимает представления, проникающие в нее при помощи органов чувств, последние, воспроизводя предмет, вызывают чувства радости или печали; или же они не вызывают ни тех, ни других, такие чувства можно назвать безразличными, тогда как первые заставляют любить или ненавидеть предмет, вызывающий их своим действием.
Если воля, возникающая из идеи, запечатленной в мозгу, испытывает удовольствие, созерцая и сохраняя у себя эту идею, как, например, когда думают о красивой женщине или о какой-нибудь удаче и т. д., то это то, что называют радостью, наслаждением, удовольствием. Когда воля, испытывая неприятные ощущения, страдает от наличия какой-нибудь идеи и хотела бы ее удаления, от этого проистекает печаль. Любовь и ненависть — две страсти, от которых зависят все остальные. Любовь к находящемуся налицо предмету доставляет мне радость; любовь к предмету, находящемуся в прошлом, представляет собой приятное воспоминание; любовь к будущему предмету — это то, что называют желанием или надеждой, когда им желают или надеются воспользоваться. Зло в настоящем возбуждает печаль или ненависть; зло в прошлом вызывает досадное воспоминание; страх проистекает от зла, ожидаемого в будущем. Другие переживания души представляют собой лишь различные степени любви или ненависти. Но если эти чувства настолько сильны, что оставляют в мозгу столь глубокие следы, что опрокидывают весь наш душевный строй и он перестает считаться с законами разума, то это бурное состояние называется страстью, увлекающей нас к ее предмету вопреки нашей душе. Идеи, не возбуждающие ни радости, ни печали, называются безразличными, как, например, представление о воздухе, камне, круге, доме и т. п. Но, за исключением подобных представлений, все остальные связаны с любовью или ненавистью, и в человеке все дышит страстью. Каждому возрасту свойственны свои страсти: всякий, естественно, стремится к тому, что соответствует состоянию его тела. Сильная и энергичная молодость любит войну, радости любви и все виды наслаждения; бессильная старость не воинственна, а боязлива; она скупа, а не расточительна; смелость является в ее глазах безрассудством, а наслаждение — преступлением, так как оно создано не для нее. Подобные же вкусы и такое же поведение наблюдается и у животных, которые, подобно нам, веселы, резвы и влюбчивы в молодом возрасте, но мало-помалу теряют вкус ко всяким наслаждениям. В связи с состоянием души, вызывающим любовь и ненависть, в теле происходят мускульные движения, посредством которых мы можем — физически или мысленно — соединяться с предметом нашего влечения или отстранять предмет, присутствие которого вызывает в нас возмущение.
Анти-Сенека, или рассуждение о счастье
…Иное время — иные нравы. Ликург предписывал бросать в воду слабых и нездоровых детей, считая это правилом мудрости. Прочтите его биографию у Плутарха: она даст вам подробное доказательство того, что я рассказываю здесь в общих чертах. Вы узнаете также из Плутарха, что в Спарте не знали, что такое стыд, воровство, прелюбодеяние и т. п. В других странах женщины были общим достоянием и переходили от самца к самцу, подобно сукам; в Спарте они отдавались мужем первому попавшемуся здоровому юноше. В старину только женщины стыдились того, что их поклонники соперничают между собой, тогда как последние торжествовали, презирая любовь и добрые нравы.
Соч. М., 1983. С. 94–95, 261
Л. де Вовенарг
ВВЕДЕНИЕ В ПОЗНАНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО РАЗУМА
О любви
Одна и та же страсть у разных людей проявляется по-разному. Женщина может понравиться нескольким мужчинам чертами иной раз противоположными: один полюбит ее за ум, другой — за добродетель, третьему, напротив, милы ее недостатки и т. д. А случается и так, что все любят в ней свойство, которого она лишена, скажем, постоянство, хотя на деле эта женщина ветрена. Но это не имеет значения: человек влюблен в созданный им самим образ; только ему, а не легкомысленной женщине он предан всем сердцем. Я постоянно встречаю в свете людей, которые из множества незнакомых женщин — скажем, во время мессы или проповеди — выбирают одну-единственную, притом, даже на собственный вкус, не самую красивую. Чем это объяснить? А тем, что красота каждой женщины отмечена чертами ее характера, и мы предпочитаем ту, чей характер будит в нас самый живой отклик. Значит, мы чаще всего выбираем женщину за ее характер, значит, ищем в ней ее душу, и никто не переубедит меня в этом. Итак, все, что открыто, предстает нашим чувствам, нравится нам лишь как символ того, что от них сокрыто; итак, мы любим внешние качества лишь за наслаждение, которое они нам доставляют, но главное для нас — качества внутренние, отраженные во внешних; итак, мы имеем право сказать, что всего сильнее нас привлекает душа. Но душа доставляет радость не чувствам, а разуму; таким образом, его интересы берут верх над прочими, и, если чувства им противоречат, мы жертвуем чувствами. Нужно только убедиться, что противоречие и впрямь существует, что тут затронута душа. Такова чистая любовь.
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 368–369
Н.-С. де Шамфор
МАКСИМЫ И МЫСЛИ,
АФОРИЗМЫ И АНЕКДОТЫ
Природа наделила человека одновременно и разумом, и страстями, надо думать, для того, чтобы с помощью последних он заглушал страдания, которые причиняет ему первый. После того как человек избывает свои страсти, природа оставляет ему всего несколько лет жизни и, видимо, руководится при этом жалостью: она не хочет обрекать его на существование, поддерживаемое одним только разумом.
Любая страсть всегда все преувеличивает, иначе она не была бы страстью.
Философ, который силится подавить в себе страсти, подобен химику, который вздумал бы потушить огонь под своими ретортами.
Неверно утверждение (высказанное Руссо вслед за Плутархом) будто, чем больше человек думает, тем меньше чувствует. Верно другое: чем больше он рассуждает, тем меньше любит. На свете мало людей, которых можно было бы назвать исключением из этого правила.
Любовь — милое безумие; честолюбие — опасная глупость.
Любовь — единственное чувство, в котором все истинно и все лживо; скажи о ней любую нелепость — и она окажется правдой.
Когда влюбленный жалеет человека здравомыслящего, он напоминает мне любителя сказок, который зубоскалит над теми, кто увлекается историческими сочинениями.
Любовь — это рискованное предприятие, которое неизменно кончается банкротством; кто им разорен, тот вдобавок еще и опозорен.
Что такое любовница? Женщина, возле которой забываешь то, что знал назубок, иными словами, все недостатки ее пола.
Любовь, по-видимому, не ищет подлинных совершенств; более того, она их как бы побаивается: ей нужны лишь те совершенства, которые творит и придумывает она сама. В этом она подобна королям: они признают великими только тех, кого сами и возвеличили.
Любовникам довольно нравиться друг другу своими привлекательными, приятными чертами, но супруги могут быть счастливы лишь в том случае, если связаны взаимной любовью или хотя бы подходят один к другому своими недостатками.
Мужчине мало быть любимым: он хочет, чтобы его оценили, а оценить могут лишь те, кто на него похож. Потому-то на свете и не существует любви, вернее, потому она так недолговечна между двумя существами, одно из которых ниже другого. Дело тут не в тщеславии, а в естественном самолюбии; попытка же лишить человека самолюбия бессмысленна и обречена на неудачу. Тщеславие — свойство натур слабых и порочных, тогда как разумное самолюбие присуще людям вполне порядочным.
Мужчина охладевает к женщине, которая слишком сильно его любит, и наоборот. Видимо, с сердечными чувствами дело обстоит как с благодеяниями: кто не в состоянии отплатить за них, тот становится неблагодарным.
В женском мозгу, видимо, на одно отделение меньше, а в сердце — на одно чувство больше, чем в мозгу и сердце мужчины. Без этого особого устройства женщины не могли бы растить, выхаживать и холить детей.
Любовь лишь тогда достойна этого названия, когда к ней не примешиваются посторонние чувства, когда она живет только собою и собою питается.
Всякий раз, когда я вижу женщин, да и мужчин, слепо кем-то увлеченных, я перестаю верить в их способность глубоко чувствовать. Это правило меня еще ни разу не обмануло.
Грош цена тому чувству, у которого есть цена.
Любовь как прилипчивая болезнь: чем больше ее боишься, тем скорее подхватишь.
Влюбленный человек всегда силится превзойти самого себя в приятности, поэтому влюбленные большею частью так смешны.
Отнимите у любви самолюбие — и что же останется? Почти ничего! Очистите ее от тщеславия — и она уподобится выздоравливающему человеку, который от слабости еле волочит ноги.
Быть может, чтобы вполне оценить дружбу, нужно сперва пережить любовь.
Одна умная женщина бросила мне как-то фразу, которая, возможно, проливает свет на природу слабого пола: «Когда женщина выбирает себе любовника, ей не так важно, нравится ли он ей, как нравится ли он другим женщинам».
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 414, 426, 464, 466, 468, 469
А. де Ривароль
ИЗБРАННЫЕ ВЫСКАЗЫВАНИЯ
Любовь, которая живет среди бурь и порою возрастает на лоне предательства, не всегда способна выдержать безоблачную погоду верности.
Молодые люди ведут себя с женщинами как робкие богачи, а старики — как наглые нищие.
Невинную девушку растлевают бесстыдными речами, женщине легкого поведения кружат голову почтительной любовью: в обоих случаях — неизведанным плодом.
Ничто убедительней не доказывает, сколь мало человек уважает себе подобных, как непроизвольное пренебрежение, проявляемое им к актерам и вообще ко всем, кто служит его забавам и наслаждениям; вот почему мужчина чаще всего оправдывает презрение к женщине тем, что обладал ею.
Самолюбие в любви или несчастьях — всегда неловкий проситель: оно говорит о себе там, где надо говорить о любимом предмете; о своих заслугах — там, где надо восхвалять оказанные благодеяния.
Любовь — порождение двух существ, чающих друг от друга одинакового наслаждения.
С точки зрения социальной в любви разумно, быть может, только одно — то, что она безумна.
Воля — это дюжая рабыня, прислуживающая то страстям, то рассудку; она есть напряжение всех наших способностей, слишком часто порождаемое страстями: невозможно ведь предположить, что воля независима от них, хотя с рассудком она порывает отнюдь не редко. Зависть, жестокость, честолюбие желают; рассудок просит или приказывает — недаром у женщин всегда преизбыток желаний. Слабое напряжение воли называется поползновением. Когда мы прощаемся с возрастом страстей и чувствований и входим в разум, желаний становится меньше, и у нас формируется наконец политическое мышление.
Страсти — вот ораторы многолюдных собраний.
Разум — историк, страсти — актрисы.
У разных людей и страсти проявляются по-разному: одни не только признаются в своих пороках, но даже хвалятся ими, другие — тщательно их скрывают; одни ищут, с кем бы провести время, другие — кого бы одурачить. Самый большой себялюбец не всегда открыто потакает своему себялюбию, равно как самый большой чревоугодник не всегда расхваливает вкусное кушанье: напротив того, он сладострастно его смакует и при этом помалкивает из страха, что все наперебой станут просить его поделиться с ними этим яством.
Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 520, 521, 506, 517
Ф. Баадер
ИЗ ДНЕВНИКОВ
Я потому называю женщину хранительницей любви, что, как известно, у мужчины инициатива принадлежит не любви, но похоти и любовь только следует за наслаждением, тогда как, напротив (в нормальном состоянии), у женщины наслаждение следует за любовью, а вообще женщина не столь способна к абстрагированию того и другого, как мужчина. Поэтому мужчина в этом смысле сознательно дает женщине худшее — наслаждение, а женщина мужчине — лучшее (любовь), и против этого достоинства женщины не может служить серьезным возражением ни употребление во зло половой любви, ни то замечание, что именно женщина разжигает в мужчине похоть и что любовь девы возбуждается мужчиной, потому что женщина лишь неосознанно (невинно) пробуждает похоть в мужчине, но зато отвечает ему любовью сознательно.
…Естественно совершающаяся в любви полов фантасмагория, когда любящие на первой стадии своей любви взаимно считают себя более красивыми, милыми, совершенными — лучшими, чем есть они на деле, — то и это указывает на высшее значение. Эту восхищенность, эту идеализацию любящие должны рассматривать лишь как ободряющий и поощряющий призыв, обращенный к ним, а именно как призыв и призвание становиться в своем совместном стремлении подлинно и существенно тем самым, чем провидчески, словно мираж, являет им внутренние, заложенные в них задатки та самая фантасмагория любви, — вместо того чтобы, как это обычно происходит, обращать во зло эту мимолетную утреннюю зарю любви, скоро, слишком скоро теряющуюся в сером облаке жизни, пользуясь ею всего лишь для взаимного, праздного, тщеславного и ничтожного самолюбования.
Эстетика немецких романтиков. М., 1987. С. 352–355
Б. Констан
РАЗМЫШЛЕНИЯ О ТРАГЕДИИ
Всем известно, что есть любовь в плане физическом. Но определенные обстоятельства, определенное состояние общества могут наделить эту естественную потребность чудодейственной силой и превратить ее в самую непобедимую и возвышенную из страстей. Когда мужчины общаются с женщинами лишь изредка, когда женщины живут затворницами в своих покоях, словно в таинственном святилище, когда завоевание женщины сопряжено с опасностью для нее и для ее возлюбленного или когда отсутствие каких бы то ни было общественных интересов, какого бы то ни было политического поприща обрекает мужчину на праздность и самолюбие его ищет случая блеснуть, женщина может стать для мужчины единственным и священным объектом влечения, покровительства и исключительного поклонения либо, в другом случае, обещать тщеславию победу, которой оно жаждет увенчать себя; однако постепенно женщины становятся все более доступны взорам, общение с ними становится все менее затруднительным, слабостям их грозит все меньше опасностей, а жизнь мужчин заполняют все более серьезные занятия — и пламень страсти, равно как и вспышки честолюбия, угасает. Когда любовь, истинная или мнимая, не встречает преград, она утрачивает привлекательность и ослабевает. Однако она не исчезает совсем, потому что дает себя знать ее грубая природная основа и потому что традиции и книги передают ее обаяние воображению.
Но с каждым днем эти традиции утрачивают силу, а книги, все менее соответствуя действительности, теряют свою власть…
…Любви стало легко добиться, ею управляет расчет; за редкими исключениями, по большей части несчастливыми и не располагающими к подражанию, остатки ее, еле теплящиеся в сердцах, не определяют ничью судьбу. Даже молодежь, во Франции по крайней мере, указала любви ее место: много ли найдется у нас молодых людей, жертвующих благополучием или будущностью ради брака по любви?
Я отнюдь не расположен упрекать цивилизацию в том, что она умерила страсти, в прошлом необузданные, и согласен признать, что это пошло на пользу нравам. Игра воображения утихла, и каждый довольствуется тем, что всегда под рукой, — собственной женой. Кроме того, нередко чувство привязанности порождается общностью материальных интересов. Порок становится излишеством, кажется утомительным, отвлекает от достойных и полезных занятий. Мы верны жене, потому что она всегда рядом. Мы добродетельны, потому что любовь перестала нас занимать.
Эстетика раннего французского романтизма. М., 1982. С. 284–285
Ф. Р. де Шатобриан
ГЕНИИ ХРИСТИАНСТВА
Древние не ведали даже названия того чувства, что у нас зовется любовью в собственном смысле слова. Лишь в новое время появилось сочетание чувственности и духовности — та любовь, что в нравственном отношении родственна дружбе…
…Любовь страстная не так свята, как любовь супружеская, и не так прелестна, как любовь пастушеская; но, будучи более мучительной, чем обе предыдущие, она опустошает души, где царит. Не обладая ни степенностью, отличающей брачные узы, ни невинностью, присущей сельским нравам, не смешиваясь ни с какими иными чувствами, она несет в самой себе свои иллюзии, свое безумие, свой источник. Неведомая ни чересчур трудолюбивому ремесленнику, ни чересчур простодушному землепашцу, страсть эта охватывает лишь тех, кто, от рождения пребывая в праздности, постоянно погружен в тревоги собственного сердца и сгибается под гнетом его непомерного самолюбия.
Нам остается сказать о том состоянии души, которое, как нам кажется, не привлекало до сих пор должного внимания; оно предшествует развитию страстей: в эту пору способности наши, юные, деятельные, цельные, но затаенные в себе, лишенные цели и предмета, обращаются лишь на самих себя. Чем дальше продвигаются народы по пути цивилизации, тем чаще возникает это состояние, ибо тогда случается весьма печальная вещь: обилие примеров, проходящих перед глазами, множество книг, трактующих о человеке и его чувствах, делают искушенным человека неопытного. Мы познаем разочарование, еще не изведав наслаждений; мы еще полны желаний, но уже лишены иллюзий. Воображение богато, обильно и чудесно; существование скудно, сухо и безотрадно. Мы живем с полным сердцем в пустом мире и, ничем не насытившись, уже всем пресыщены.
Такое состояние души наполняет жизнь беспредельной горечью; сердце изощряется и исхитряется на тысячу ладов, дабы найти применение силам, пропадающим втуне.
Древним было почти неведомо это скрытое беспокойство, это брожение всех заглушаемых страстей разом: напряженная политическая деятельность, игры в гимнасии и на Марсовом поле, дела полиса и форума заполняли их время и не оставляли никакого места для сердечной тоски.
С другой стороны, древние не знали безудержных порывов, надежд, беспредметных страхов, переменчивости мыслей и чувств, вечного непостоянства, оказывающегося оборотной стороной постоянного разочарования, — всех тех свойств, что мы приобретаем в женском обществе. Женщины в новое время возбуждают не только любовную страсть, они оказывают влияние и на другие чувства. Нам передается что-то от их изнеженности; наш мужской характер становится менее решительным, и в наших страстях появляется некая неуверенность и хрупкость.
Эстетика раннего французского романтизма. М., 1982. С. 143, 154
Й. Гёррес
АФОРИЗМЫ ОБ ИСКУССТВЕ
Когда в своем полете встречаются умы, то тяга, их сблизившая, — это симпатия; в самом средоточии нашего существа бьет ключом такая незримая сила, которая, как избирательное сродство в сфере ума, сопрягает родственные существа.
Если влечение к истине и справедливости, подобно изначальной силе притяжения, связующей единой цепью целое мироздание, обращает в целое весь универсум духов, то симпатия, подобно сцеплению, действует лишь на поверхности, при непосредственном соприкосновении, однако действует тем проникновеннее, без нее царство духов обратилось бы в глухой и мертвый Аид.
Подобно тому как твердое ядро Земли окружено атмосферой, а высоко над нею, в голубизне небес, куда не проникает и самый тонкий газ, пребывает свет, который, не встречая себе ни в чем препятствия, не удерживаемый материей, распространяется со скоростью мысли, симпатия высоко поднялась над ограничениями вещества, она не задерживается в организме и в его атмосфере — душе; высоко в Эмпирее, куда не проникают пары страстей, где слабеют чистые лучи духа, — там творит она незримо и неслышно, слагая в эфирный облик рассеянное вещество мира духов.
Как ода в поэзии — это чистый продукт духа, едва затрагивающий чувство, так и дружба обитает лишь на тех высотах; нежный альпийский цветок, она растет лишь в самом чистом эфире и погибает в более тяжелом воздухе земли.
Симпатия, какую испытывают друг к другу мужчины, — продуктивная симпатия; идея внушает нам образ друга, мы переносим этот образ на человека, настраиваем его в лад с собою, и двое, гармонически настроившись, притягивают друг друга.
Симпатия, какую испытывают друг к другу женщины, — эдуктивная; восприятие рисует в душе женщины образ подруги, и, когда такие образы обоюдно созвучны, двое, настроенные в тон, притягивают друг друга.
Симпатия, какую испытывает мужчина к женщине, будет симпатией идеальной; образ, сложившийся в уме мужчины, переходит благодаря подруге в жизнь; она же возвышается к этому образу и лепит себя, сообразуясь с ним, так что живым обликом родственной души встает перед взором мужчины то, что спало в глубине его духа.
Любовь — это симпатия, низводимая в сферу чувствования, душу.
Человеческий род распадается на единства, мельчайшие частицы, атомы, однако единства эти — не элементы, они и сами по себе расколоты, расколоты на мужчин и женщин; единство же в такое раздвоение вносит любовь.
У женщины в духовной сфере способность восприятия, схватывающего феномены внешнего мира, преобладает над мыслительной силой, которая неутомимо производит явления своей собственной, ничем не скованной деятельностью. Нужно сначала, чтобы внешняя природа воздействовала на дух женщины, и лишь тогда, в противодействии, он проявит себя.
У мужчины, напротив, идея оставляет далеко позади себя все воспринимаемое, он подходит к явлениям как повелитель их, а они обязаны покорствовать ему. Он творит изнутри вовне, во внешнюю природу, и, встречаясь с ее противодействием, радуется собственной силе.
В душе женщины непосредственное чувство преобладает над фантазией, внешнее, едва касаясь своим веянием подвижного чувства, приводит его в колебательное движение, — это ощущение; лишь на его колебания, противодействуя, откликается аффект.
В мужчине же наиболее подвижна фантазия; когда его собственный дух касается ее изнутри, она звучит в ответ ему, — это аффект, и лишь тогда, когда эти звучания замолкнут, его непосредственное чувство обретет восприимчивость к резонансам внешней природы в ощущении.
В организме женщины возбуждение под влиянием внешнего преобладает над взволнованностью под влиянием внутреннего; нежна и податлива ткань ее нервов, но не столь упруги мышечные волокна. Внешние энергии действуют как раздражители, и возбуждение сильно и устойчиво, слабее реакция на раздражения изнутри.
В мужчине, напротив, взволнованность под влиянием внутреннего превзойдет возбуждение под влиянием внешнего; крепки и туги, способны к сильному сжатию мышечные волокна, но не столь тонка и нежна ткань нервов. Внутренние энергии действуют на них раздражающе, сильно и устойчиво волнение, но слабее реакция на внешние раздражители.
Поэтому то, что обращается у мужчины вовнутрь, то у женщины лежит на поверхности; что действует в мужчине вовне, то возвращается в женщине вовнутрь.
Созерцательная способность мужчины откликается на идею, а у женщины — на воспринятое во внешнем мире; дух возбуждает фантазию мужчины, и точно так же внешняя природа — непосредственное чувство женщины, так что внешняя природа для нее — направляющий дух, указаниям которого она следует; неорганические силы действуют на нежные нервы женщины, заставляя их судорожно трепетать, и точно так же внутренний огонь страсти возбуждает в мужчине рычажный механизм мышц и гонит по жилам горячую кровь.
Способность восприятия — это мыслительная сила, отчуждаемая вовне; фантазия — непосредственное чувство, обращенное вовнутрь, подобно тому как взволнованность внутренним становится внутренним возбуждением. Женское — это мужское, вывернутое наизнанку, так что все внутреннее обращено вовне.
У мужчины средой-проводником служит внутренняя сторона поверхности тела, заряд проводится из внутреннего электрического моря огня в средоточие духа, а оттуда уже заряжается фантазия. Отводится же заряд во внешнюю природу — в нее изливается его сила, и он экспериментирует в ней по собственному произволу.
У женщины средой-проводником служит внешняя сторона поверхности тела, заряд идет из внешней природы, достигает непосредственного чувства, от него же вовнутрь бежит то, что отталкивает этот заряд. Природа экспериментирует в духовной сфере женщины.
Поэтому у мужчины извне — плюс, активная деятельность, изнутри — минус, пассивная восприимчивость; у женщины извне — минус, пассивная восприимчивость, изнутри — плюс, активная деятельность; поэтому женщина — это мужчина, но с заменой полюсов на противоположные.
А подобно тому как притягивают друг друга дружественные полюсы магнита и положительные и отрицательные заряды стремятся друг к другу, так стремятся друг к другу мужчина и женщина, а что притягивает их и в чем склоняются они друг к другу — это любовь.
К прекрасному, к идеалу, стремятся мужчина и женщина, и, в то время как они стремятся к этой одной точке и силятся перенести ее вовнутрь себя и изнутри себя представить вовне, они тяготеют друг к другу в любви.
Третье — вот что воспаряет над их головами, что стремятся произвести они в себе, а затем реализовать вовне, — встречаясь в таком стремлении своими противоположностями, они сопрягаются в нем друг с другом цепью единства и взаимосвязываются своими дифференциями.
Инакородность в обоих стремящихся, инакородность и в стремлении каждого; одной будет любовь мужчины, иной — любовь женщины.
Подобно тому как с заряженного положительным электричеством острия слетают венчиком лучи, как светящаяся материя, исходя из одной точки, распространяется вширь и пролагает себе путь через встречающиеся ей на пути преграды,—
Так продуктивна и любовь мужчины; из одной точки идеи она воздействует вдаль в среде чувства, она расходится вширь лучами, прилепляется к однородному себе и отталкивает противодействующее.
Любовь мужчины как в своем истоке, так и во всяком новом проявлении своем есть аффект.
Подобно тому как заряженное отрицательным электричеством острие лишь накаляется и неярко светит в одной точке, а рассеянные лучи, падающие из положительно заряженного тела, собираются в одной этой звездочке, и повисают на самом кончике, и беспрестанно струятся внутрь острия,—
Так эдуктивна и любовь женщины; лучи, на которые расходится любовь мужчины, собирает в фокусе ее чувство, хранит ее грудь, и одной пламенеющей точкой горит в ее сердце то, что окружало светлой атмосферой все существо мужчины, и горит и не гаснет, пока прибывает к ней извне сам поток.
Любовь женщины как в своем истоке, так и во всяком новом проявлении своем есть продукт ощущения.
Любовь мужчины, начинаясь в глубине, бурно вырывается наружу, вся его поверхность фосфоресцирует, осциллируя, этот прибой вновь катит затем вспять, назад, в глубину; а женщина более спокойно воспринимает такое воздействие, но на внутренней поверхности накапливается жар, чтобы тогда, когда в мужчине произошла смена полюсов, вырваться наружу и воздействовать вовне.
Поэтому любовь мужчины явится прежде всего на поверхности тела, изливаясь отсюда светлыми потоками. В сокровеннейших глубинах женщины скроется она, лишь ей одной понятная, лишь ей одной зримая, для нее одной реальная во всем величии, во всей полноте.
Если любовь мужчины скорее подобна вулкану, извергающемуся с грохотом и разряжающемуся потоками лавы, то любовь женщины скорее уподобится скрытым силам, что таятся в глубочайших недрах Земли, сотрясают и колеблют ее, проходя по ней, словно волны морские.
В любви мужчина дает — так что наружу изливается его внутреннее изобилие, а женщина воспринимает, в ее чреве есть простор для того, чтобы хранить и любовно пестовать то, что таил в своих глубинах мужчина.
По своему же существу мужчина склонен брать, и что он дает, и что берет — все это в равной мере вольное излияние его внутренней деятельности; его достоинство — действие. Женщина же по существу своему пассивна, то, что предлагают ей, она принимает преданно и отвечает своими дарами; но она не, отправляется вдаль, чтобы брать и отнимать.
Вся природа сошлась для женщины на ее любимом, и в эту природу она погрузилась, забыв о себе; этой вселенной всецело принадлежит она, ее жизнью только и живет. Поэтому любовь женщины — это преданность; лишь тогда, когда совершенно забывает она о своей личности ради мужа, она любит вполне, любит по-настоящему.
А для мужчины любимая женщина — сокровище и святыня, в ней его деятельность обрела наиболее достойный предмет, в ней встречает он самую гармоничную ответную деятельность. Обретая возлюбленную, он впервые радуется всему богатству своей внутренней природы, потому что может одарять этим богатством. Поэтому любовь мужчины — это самостоятельность; лишь тогда, когда любит он вполне, любит по-настоящему, он возвышается до полноты личности, которая отчуждает себя вовне и при этом все же хранит свою свободу.
Мужчина пробуждает свое чувство идеей; перед его фантазией реет образ возлюбленной, высокий, прекрасный, благородный. И он стремится возвысить до этого образа прилепившееся к нему любимое существо. Поэтому любовь мужчины — формообразующая; он стремится придавать форму тому, что любит.
А чувство женщины трогает мужчина, каков он в жизни на деле, и женщина, когда она любит, стремится, забыв о себе, погрузиться в этот образ, изведать его до конца, проникнуть в самые тайные уголки его сердца и так, посредством опыта, составить идеал, который заключит она в своей груди, к которому будет льнуть словно плющ.
Поэтому любящему мужчине женщина дает материал, в который переносит он свою форму, а мужчина дает женщине форму, наблюдая которую она может возвысить свой собственный материал до пластического облика. Сливаются и образуют прекрасное конечное два начала — одно, простирающееся в бесконечность, и другое, в бесконечность сжимающееся.
Любовь и симпатия притягивают души; сила, словно цепями соединяющая души, сливающая их воедино, — все та же сила, которая содержит в единстве наш внутренний универсум и преломляется при встрече с внешним миром.
Любовь есть симпатия, низводимая в сферу чувствования, и точно так же половое влечение есть любовь, отражаемая в сферу организма.
У мужчины аффект непосредственно изливается в соответствующие, возбуждающиеся под действием внутреннего органы тела; возбуждаемая мышечная сила стремится наружу и ищет предмет, в котором могла бы доказать свою пластическую энергию.
Живое явится предметом стремления; жизнь тела уже не в состоянии удерживать в себе все изобилие силы, жизни чужого тела предстоит вобрать в себя и хранить изливающееся через край, окутать воспринятое материей и, заботливо пестуя его, ввести, обновленное, в бытие.
Женщина и предоставляет мужчине эту жизнь чужого тела, есть в ней простор для того, чтобы вобрать в себя все изобилие его силы, есть и материал, в котором он может доказать свою пластически-творческую энергию; целое творение таится в ее ложеснах, и этому творению должен он придать облик своим действием.
Аффект сказывается у мужчины в мышечном возбуждении, он должен воздействовать на женщину, возбуждать ее, вызвать в душе ощущение, лишь тогда возникает ответный аффект, и лишь его воздействие вызывает мышечное возбуждение.
Итак, и в половом влечении свой дуализм, и в нем свое продуктивное и эдуктивное начало, положительный фактор — активная деятельность, отрицательный — пассивная восприимчивость, и в нем тоже свое единство раздвоившегося — совокупление.
В симпатии проникают друг друга умы, души сливаются в любви, а организмы, испытывая восторг бытия и чувствуя высшее горение жизни, держат друг друга в объятиях, и тогда, в миг величайшего взаимопроникновения, совершается первый во всем природном творении акт, новый дух ступает на лестницу существ, новая душа окружает его своим зодиакальным сиянием, загорается пламя новой жизни, новое существо призывается в бытие — это начало нового, обособленного существования.
Продуктивное стремится к материалу и придает ему форму в своем порыве вовне; эдуктивное стремится к форме и дает предмету стремления материал своей способностью внутреннего.
Поэтому во взаимодействии полов женщина дает материал, органическую материю, способную принять пластический облик, мужчина придает форму бесформенному, а тогда форма и содержание сливаются и дают новую жизнь.
Когда же идущая вширь сила мужчины придала текучесть тугому веществу, когда тяготеющая к слитному сцепленность встретила противоположную себе силу и в их ничем не скованной антагонистической борьбе аморфное может возвышаться теперь до облика, тогда в ложеснах женщины кристаллизуется новый организм, в самый живой миг целой жизни зажигается искра новой жизни.
Самое лучшее, самое органичное, что только есть в ее организме, женщина отдает плоду своей любви; высшую форму, какую только способен он производить, отдает мужчина плоду своей силы, и тогда новое существо занимает место среди живых.
В единый миг мужчина отдает все, что только может отдать, женщина же действует воспроизводя, длительно. И когда носит она зачатый плод под сердцем, когда потом кормит грудью младенца — во всем одно и то же влечение, то самое, которое вызвало живое к жизни, а теперь бдит над развитием и сохранением призванного жить.
Поэтому любовь женщины переходит в материнскую любовь, и, подобно тому как любящие склоняются друг к другу в любви, дитя склоняется к матери, в материнской любви завязываются узы, соединяющие людей в семьи. Одна любовь — сила вторичная, другая же — изначальная.
Когда взаимодействуют продуктивная сила мужчины и эдуктивная восприимчивость женщины, оба они, и мужчина и женщина, стремятся достичь идеала, в котором были бы связаны продуктивность и эдуктивность, и стремятся представить такой идеал вовне, наружно.
В таком идеале человеческого существа, если бы он когда-либо существовал, будучи реально представлен, должны были бы слиться мужское и женское начала. Однако оба они пребывают в чистом противоположении; одно исключает другое, а если одно достигло наивысшего расцвета, другое по необходимости сводится к минимуму.
В мужеженщине, если бы такое существо когда-либо существовало, будучи реально представлено, все круговращение человеческого рода было бы вполне завершено; замкнутое в самом себе, это неслыханное существо пребывало бы, довлея себе на весь срок своей жизни, бесплодное, ничего не производящее, последняя завязь древа жизни.
Поэтому противоположности вынуждены разделиться между двояким; представить такую двоякость, как таковую, в обособленном виде, — вот на что направлены стремления в момент зачатия. Миг зачатия, миг произведения нового существа, когда, забыв о себе, зачатые существа исчезают друг в друге, — это миг величайшего единства раздвоенного, и лишь это мгновение есть представление идеала первозачатия.
Поэтому в совокуплении идеал — это новое совокупление, такое, в котором сольются воедино существа, вызванные к бытию этим самым актом, — тогда две жизни, в которые внесла раскол Природа, вновь переходят друг в друга, рождая единую жизнь.
Вот почему продукт отдельного акта зачатия есть лишь фактор последующего совокупления; при этом соотношение продуктивной и эдуктивной силы, перевес той или иной предрешает, будет ли выходящий на свет новый фактор положительным или отрицательным, то есть будет ли продукт мужского или женского пола.
Первозачатие — это точка окружности, в которой сходятся две образующие угол стороны, затем стороны эти расходятся в одном направлении и в другом, чтобы вновь сойтись в другой точке окружности, в новом акте, в котором совокупляются зачатые в первом, — и так колесо жизни катит по путям времен, и так вьется чрез бесконечность циклоида человеческого рода.
Инстинкт — вот чем определяется животное, и на самой низшей ступени все же не оставляет его слепое влечение; стремление к внешнему проявляется как тяга, и природа, пользуясь этой тягой, соединяет полы и предотвращает вымирание целого рода живых существ.
И подобно тому как при сгорании выделяется тепло, которое само, однако, не горит, так в инстинкте проявляется и любовь; она может сопровождать инстинктивно совершаемые действия, однако поднимается высоко над ними и сама по себе совершенно неспособна на материальное содействие.
Поэтому человек, любя, возвышается до любви, и только у него одного есть душа, способная на такое мягкое, кроткое влечение, какого не знают более грубые органы животного.
Как при нагревании тел может выделяться свет, который сам по себе греет, но не нагревается, так проявляется в любви и симпатия, для которой даже само посредничество любви слишком материально и которой, чтобы сиять нам, не нужна никакая среда; чистое лучение, она, не нуждаясь в споре, пребывает в самой выси.
Поэтому лишь высшая органическая форма сумеет прикоснуться к сфере симпатии, лишь чистейшая духовность будет послушна ее влечению; возвыситься до симпатии может лишь человек — постольку, поскольку он способен к бесконечному воспитанию и образованию.
По нисходящей линии симпатия перейдет в любовь, а затем в инстинкт, или же, наоборот, по восходящей линии инстинкт перейдет в любовь и преобразится в симпатию. И в том и в другом направлении движение может задержаться на любой ступени.
В дружбе симпатия останется, целокупная, на своих высотах, в сферу чувствования она войдет как любовь и так задержится в ней; наоборот, инстинкт будет неограниченно царить в кругу всего животного — это сладострастие; возвышаясь в сферу чувствования, инстинкт соединится с любовью.
Когда же два существа сопрягаются симпатией, любовью и инстинктом, в них выражается все человечество; словно по электрическим проводникам, пробегает по ним искра жизни и входит в новое порождение. Лишь тогда все силы приходят в самое энергичное, оживленное движение, и лишь тогда во всем кругу взаимосвязанного не остается ни одного пробела, который не был бы заполнен.
Что притягивает друг к другу планеты и Солнце — пассивность планет, воспринимающих воздействие извне и послушных всякому влечению, не могущих существовать без такого воздействия, активность Солнца, светоносного, действующего изнутри вовне, неустанно творящего во всех направлениях, — эти же самые мужское и женское начала мироздания мы вновь обнаруживаем в человеческом кругу, в том, как сопрягают и связывают они индивидов, образуя из них органическое целое.
В любви мужчина — положительный, женщина — отрицательный фактор, оба стремятся к красоте вне себя и взаимно переносят ее друг в друга.
В такой деятельности перенесения красота раскалывается — на красоту положительную, энергическую, полную достоинства, и красоту отрицательную, тающую, прелестную, грациозную. При таком разделении красота первая — удел мужчины, вторая — женщины.
Энергическая красота — вот что любит женщина в мужчине, грация — вот что привлекает мужчину в женщине. Мужчина явит силу, органически сложившуюся в красоту, женщина — восприимчивость, возвысившуюся до органического склада.
Подобно тому как в барельефе прекрасная форма выступает вперед, стремится вовне и является перед нами как возвышенное, так и прекрасная энергичность мужчины; как в инталиях прекрасная форма погружается внутрь, представляясь лишь отпечатком выпуклого рельефа, отраженного в них, так и вся прелесть и привлекательность женщины.
Когда красота задерживается в индивиде, она становится эстетическим образованием, а в таком образовании вновь будет царить раскол, проявившийся и в красоте.
Если формирование мужчины предоставлено самому себе, то в нем проявляется тенденция перенапрягать энергию под чрезмерным давлением внутренних сил и вследствие того вырождаться в жестокость. Средством вернуть нарушенное равновесие и вернуть заблудшего к единой светлой точке служат эдукты красоты в неорганическом мире и женская грация в мире живом…
Если формирование женщины предоставлено самому себе, то в нем проявляется тенденция впадать в состояние изнеженного безволия под влиянием чрезмерной мягкости и вследствие того заходить в противоположную мужчине крайность. Средством восстановить нарушенное равновесие или предотвратить его служит энергия мужчины…
Мужчина составляет положительный, а женщина — отрицательный фактор влечения. Организм стремится к организму вне его, пытаясь через посредство его возвыситься до внутренней гармании. Итак, свободная, ничем не сковываемая жизнь — вот та точка, к которой склоняются оба пола в своем влечении, точка, которую они стремятся взаимно произвести друг в друге, а совместно действуя — вовне.
При таком взаимном переносе жизнь раскалывается на положительное начало, в котором преобладает сила, и на отрицательное, в котором обретается восприимчивость к силе.
Доля мужчины при таком разделении будет первой; подвижная мышечная сила — вот чем будет характеризоваться его органический склад; на долю женщины выпадает иное — волокна ее нервов явят такую возбудимость, что будут откликаться на самый тихий тон.
Органический склад мужчины таков, что, если предоставить его самому себе, в нем под воздействием чрезмерной мышечной энергии проявится тенденция к перенапряжению внутреннего волнения, а потому будет достигнута крайность тугого, набухшего. Чтобы восстановить равновесие между взволнованностью внутренним и возбужденностью внешним, необходимо обратное ответное действие женщины.
Подобно тому как астенические потенции неорганического угнетают и смиряют чрезмерность органической силы и ослабляют слишком туго натянутые волокна, так восприимчивость женщины должна служить проводником, в котором может разряжаться чрезмерная раздражимость, чтобы вновь
установилась нарушенная внутренняя гармония.
Органический склад женщины таков, что, если предоставить его самому себе, в нем вследствие преобладания возбудимости под влиянием внешнего проявится тенденция к вялости, слабости мышечной силы и чрезмерному раздражению нервной способности. Чтобы восстановить нарушенное равновесие или предотвратить его нарушение, женщине служит продуктивная сила мужчины.
Подобно тому как стенические потенции неорганического поднимают силу ослабевших мышц, угнетают чрезмерную возбудимость под влиянием внешнего и натягивают вялые волокна, так в кругу живого стеническая деятельность мужчины возмещает женщине недостаток раздражений, снимает судорожные колебания вялых нервов и восстанавливает нарушенную гармонию внутреннего.
Свободная, ничем не скованная жизнь на ступени организма — вот что такое здоровье, заявляющее о себе хорошим самочувствием. Организм возвышается до наилучшего здоровья лишь в физическом взаимодействии обоих полов, лишь благодаря ему хорошее самочувствие сохраняется постоянно и менее всего нарушается, и, обратно, организм лишь в той мере способен к такому взаимодействию, в какой уже поднялся до высшей жизни в себе.
То, что показали мы для организма и души с их влечением и любовью, можно показать и для духа с его симпатией. Прекрасное равновесие духа создается лишь описанным взаимодействием полов.
Так Природа поступила мудро, связав благополучие и сохранение человечества с производством последующего поколения людей; то самое, что дарует бытие производимому на свет поколению, обеспечивает и производящим его долгую жизнь и внутреннюю гармонию, и только благодаря такому порождению и сохранению Природа хранит человечество, не позволяя ему погибнуть в потоке времен.
Подобно тому как материя в неорганической природе раскалывается на силу отталкивания и силу притяжения, человек в живой природе раскалывается на мужчину и женщину; как раскалывается всебытие на Ум и Природу, так раскалываются два пола.
Для мужчины женщина — это Природа; как природа заходит своим творчеством в сферу ума, так и женщина — в сферу мужчины. Для женщины мужчина — это Ум; как ум заходит в сферу природы, так мужчина — в сферу женщины.
Для эгоиста мужчина — личность, женщина — всего лишь вещь; для него природа — вечно мертвое, что получает жизнь лишь от него самого. Деятельность лишь в мужчине, а в женщине только пассивность, в нем — полнота, в ней — пустота, в которую изливается его деятельность.
По его мнению, варвар поступает законно, когда покупает себе жену-рабыню и впрягает ее, первое среди домашних животных, в мельницу трудов. Распутник, похоти которого женщина служит орудием, какое за ненадобностью тотчас же выбрасывают, поступает умно и справедливо, а также единственно достойно своего предназначения, тем достойнее, чем сильнее пластическая способность, с которой воздействует он на противоположный пол.
Для реалиста женщина — госпожа; красоте должна принадлежать безусловная власть, духу положено рабски повиноваться ей. Единственно достойными похвалы были бы изнеженный фат, впрягшийся в колесницу кокетки, покорной узде тщеславия, и глупец, согнувшийся под плетью жены, — оба гордость человечества; эпоха средневековой галантности — период высшего расцвета гуманности.
В идеальности господство исчезает в любви, и ни один не подчиняется, ни один не повелевает, ни один не клянется в верности, ни один не требует клятв.
Как раскалываются внутри себя Ум и Природа, так в свою очередь раскалываются внутри себя мужчина и женщина, и, подобно тому как первые две стороны соприкасаются в сфере чувствования и в организме, так соприкасаются вторые две в мужском и женском начале.
Как в сфере чувствования преобладает дух и душа посредством ее пластического образования настраивается так, что становится восприимчивой к воздействию внешней природы, так в мужском начале царит дух, лишь склонность раскрывает это начало для ощущения.
Как в организме преобладает природа, и лишь благодаря упражнению, гимнастике организм становится восприимчив к воздействиям духа, так в женском начале царит природа, доступная аффекту лишь благодаря склонности.
И подобно тому как человек обретает бытие, когда сходятся душа и организм, которым сопротиводействуют Ум и Природа, и, будучи индивидом, хранит свое существование, так человеческий род воспроизводится в антагонистическом противоборстве мужского и женского начал и тем хранится от вымирания, и молния жизни ударяет в материю, и, куда она ударяет, там сырое складывается в форму, и, куда она не ударяет, там увядает форма и обращается во прах, и так поколения выходят из могил и скрываются в могилах.
Гений в искусстве — это продуктивная сила фантазии, внутренняя, движущая, зовущая вперед, вскипающая сила, стремящаяся распространиться вовне, вокруг; вкус — тонкость чувств, пассивно предающихся впечатлениям, потом перебирающих все воспринятое, чтобы отсеять ненужное и с любовью выбрать наилучшее. Чувства женщины — призма, преломляющая единый луч, получаются бессчетные лучи цвета; фантазия мужчины — линза, собирающая в фокус лучи духа, зажигательное стекло; поэтому аналитический вкус — вот сфера, в которой может проявить себя женщина, а сфера мужчины — синтезирующий, все связующий дух. Поэтому во всем производимом ими совместно мужчине подобает творчество, а женщине — познание и сохранение наилучшего. Пока женщины потребовали себе права высших судей лишь в вопросах моды и этикета, однако, без малейшего сомнения, такие права принадлежат им решительно во всем, что касается искусства. У мужской Юстиции в делах искусства — огромные товарные весы, чаши которых приходят в движение лишь от значительного груза, а у женщин — весы аптечные, которые реагируют на едва заметное изменение веса. На суд женщин красота любого рода явится без страха, потому что найдет тут и тончайшую деликатность, и подвижность затронутого чувства — все, что необходимо, чтобы оценивать прекрасное вплоть до мельчайшей детали; тут самые мягкие и тонкие звуки не отскочат от бесчувственных нервов и самые изящные волнообразные линии не запутаются в грубых сетях глаза — вместо сетчатки, тогда как мужчина чем мужественнее по своему складу, тем неприступнее внешним впечатлениям. А если так в делах красоты, то не так ли и в делах истины? Разве только мужчине природа дала крылья, чтобы подниматься к высотам познания, а женщину осудила на то, чтобы вечно корпеть в своем гнезде? Тысячи мужчин видят в женщине только животное, не предполагают в ней и не признают за ней души, а в результате добровольно отказываются от того, что принадлежало бы им; умники не желают, чтобы женщина думала, и закрывают ей доступ к знанию; и те и другие — совершенно жалкие педанты, и если первые ссылаются в доказательство своей правоты на бессердечие девок из притона, то вторые грубо отзываются об «ученых гусынях», которые время от времени трещали в немецкой литературе. Но как женщина с душой отличается от б… так умная женщина — от педанта в юбке.
Эстетика немецких романтиков. М., 1987. С. 132–136, 172–173, 181–182
Д. А. Ф. де Сад
ФИЛОСОФИЯ В БУДУАРЕ
…Мы должны рассмотреть также и преступления, заключающиеся в действиях, которые могут быть совершены в силу распутства. Среди таковых поступков, в частности, особо выделяются некоторые, как-то: проституция, прелюбодеяние, кровосмешение, насилие и содомия, якобы в наибольшей мере наносящие вред нашему долгу по отношению к другим людям.
Разумеется, мы ни на минуту не сомневаемся в том, что так называемые нравственные преступления, то есть все действия наподобие перечисленных ранее, выглядят совершенно безразличными в государстве, единственным долгом которого остается охрана любыми средствами необходимой для этого государства формы правления; стало быть, только в подобной охране и заключается республиканская нравственность.
Республика же, как известно, постоянно мешает окружающим ее деспотам и продолжает существовать только благодаря войне. Следовательно, было бы неразумным искать средства, служащие сохранению республиканской формы правления, среди средств нравственных, так как нет ничего более безнравственного, чем война.
Теперь я задам вопрос: как можно обосновать необходимость поддержания нравственности среди граждан, если само государство оказывается безнравственным в силу возложенных на него обязанностей? Скажу более, хорошо, если безнравственными будут все граждане…
Итак, представляется совершенно нелепым и опасным предъявлять нравственные требования к тем, кто обязан постоянно вызывать вечное потрясение безнравственной машины. В самом деле, если мир и покой являются состояниями человека нравственного, то состоянием безнравственного гражданина будет, напротив, вечное движение, приводящее к восстанию, то есть к состоянию, необходимому для граждан республики.
Теперь же следует подробно рассмотреть чувство стыда, это трусливое волнение, уводящее нас прочь от нечистых движений души. Преследуй природа цель — сделать человека стыдливым, последний, разумеется, не появлялся бы на свет голым. Множество народов, которых цивилизация испортила значительно меньше по сравнению с нами, ходят нагишом, не испытывая при этом никакого стыда. Обычай же одеваться, вне всякого сомнения, обязан своим происхождением только суровости климата и женскому кокетству. По-видимому, женщины сообразили то, что они могут выгодно использовать последствия страсти, если опередят ее появление, не дав ей возникнуть естественным образом. Сверх того, женщины видели и недостатки, которыми наделила их природа, так что все средства к возбуждению желания прочно принадлежали женщинам только тогда, когда им удавалось скрыть свои недостатки под покровом нарядов.
Итак, стыд, представляя собой лишь первое следствие человеческой испорченности и женского кокетства, далеко не относится к добродетели…
В городах должны существовать различные помещения, здоровые, просторные, опрятно убранные и безопасные во всех отношениях, где причудам наслаждающихся распутников будут предоставлены лица любого пола и возраста, любое создание. Полнейшее подчинение станет для этих лиц неукоснительным правилом, так что малейший отказ тут же повлечет за собой наказание, которое соизволит назначить получивший отказ распутник. Я еще разъясню мною сказанное, соизмеряя предложенное с республиканскими нравами. Обещав строго держаться логики, я сдержу свое слово.
Ни одна страсть, как я только что уже сказал, не требует для себя большей свободы, ни одна страсть, несомненно, не сравнится по деспотизму с желанием повелевать, когда человек, окружив себя рабынями, вынужденными удовлетворять все его желания, любит, чтобы ему подчинялись. Отнимите у человека все тайные средства, пользуясь которыми он может избавить себя от той доли деспотизма, что ему вложила в душу природа, — и он тут же перенесет действие деспотизма вовне и станет беспокоить правительство.
Если же вы хотите избегнуть этой опасности, то предоставьте свободный ход тираническим стремлениям, без устали мучающим душу человека помимо его воли. Пусть ваши заботы и средства дадут человеку возможность употребить свою маленькую верховную власть в гареме, в окружении ичогланов
[24] и одалисок, откуда гражданин выйдет вполне удовлетворенным, без всякого желания беспокоить правительство, предоставляющее с такой снисходительностью своим подданным все средства для удовлетворения похоти.
Впрочем, вы можете прибегнуть к противоположным средствам, наложив смешные узы на объекты общественного сладострастия… Но тогда раздраженный гражданин тут же станет испытывать зависть к правительству, склонному к проявлениям подобного деспотизма. В конце концов люди стряхнут с себя иго, которое вы на них накладываете, и, устав от вашей манеры править, они переменят правление сходным образом с тем, как то было сделано совсем недавно
[25]…
Несмотря на то, что мои идеи далеко расходятся с современными обычаями, я пойду еще дальше. В своей речи я преследую следующую цель: доказать необходимость быстрейшего изменения наших нравов, если мы хотим сохранить принятый однажды тип правления. Я попытаюсь вас убедить и в том, что женская проституция, известная под названием «благопристойной», не более опасна, чем мужская.
Прежде всего, по какому праву вы считаете женщин свободными от слепого подчинения своим капризам, которые природа им предписывает в равной мере с мужчинами? Далее, по какому праву вы стремитесь принудить женщин к воздержанию, несовместимому с их физической организацией и совершенно бесполезному для их чести? Все названные вопросы будут рассмотрены мною отдельно.
По природе женщины, безусловно, рождаются склонными к разврату, то есть они склонны наслаждаться всеми преимуществами других животных женского пола, которые без всякого исключения отдаются любому самцу. Таковы были, вне всякого сомнения, и первые законы природы, и первые установления тех сообществ, куда вначале собирались люди.
Впрочем, корыстолюбие, эгоизм и любовь быстро извратили эти простые и естественные законы природы. Некоторые, стремясь к личному обогащению, вместе с женщиной получали богатство ее семьи, так что удовлетворялись первые два чувства из мною указанных. Чаще же всего женщину похищали и впоследствии к ней привязывались; таким образом возникала любовь. Тем не менее несправедливость проявлялась во всех трех случаях.
В самом деле, акт обладания никогда не может распространяться на существо свободное, поэтому представляется равно несправедливым обладать только одной женщиной или обладать рабами. Все люди рождены свободными, все равноправны — эти принципы всегда следует иметь в виду каждому.
Итак, в соответствии со сказанным один пол не может законным образом преимущественно владеть другим полом, ни один из полов или из слоев общества не может произвольно предъявлять права на обладание другим полом или общественным слоем.
Подчиняясь чистым законам природы, женщина не будет выставлять в качестве причины отказа свою любовь к какому-нибудь одному мужчине, если ее пожелает другой мужчина. В случае отказа уже присутствует исключение, тогда как ни один мужчина не должен быть отстраняем от обладания любой из женщин с того времени, когда стало ясно, что женщина, безусловно, принадлежит всем мужчинам.
Собственно говоря, акт владения распространяется только на недвижимость и животных, но не на сходных с нами индивидов. Отсюда все узы, связующие мужчину и женщину, к какому бы виду они ни относились, надобно рассматривать как несправедливые и химеричные.
Напрасно женщины попробуют выставить в качестве своих адвокатов целомудрие или привязанность к каким-нибудь определенным лицам. Все это, будучи химерой, ровно ничего не значит.
Выше нами уже было показано, в какой мере целомудрие является жалким и искусственным чувством. Любовь же, которую можно определить как душевное безумие, также не имеет права притязать на законность присущего ей постоянства.
Говоря иначе, любовь удовлетворяет только двух людей, а именно существо любящее и существо любимое, следовательно, она выглядит совершенно бесполезной для счастья всех остальных. Кроме того, женщины существуют с той целью, дабы доставлять наслаждение всем, а не обеспечивать привилегированное и эгоистическое счастье. Итак, все мужчины имеют равное право на наслаждение со всеми женщинами, поэтому не существует мужчины, который бы по законам природы пользовался единоличным правом обладания женщиной.
Закон должен обязать женщин заниматься проституцией, если они сами этого не желают. Более того, женщины в силу закона будут вынуждены посещать дома терпимости, о которых речь пойдет впоследствии. Если же женщины начнут отказываться выполнять свою самую справедливую обязанность, против которой нельзя привести ни одного законного возражения, то они будут наказаны.
Допустив справедливость принимаемых вами законов, мы можем рассчитывать на то, что мужчина, пожелав насладиться любой женщиной или девушкой, сможет потребовать от нее встречи в одном из тех домов, о которых я сказал ранее. Там, под надзором матрон из храма Венеры, она будет предоставлена этому мужчине, дабы с равным ее покорности унижением исполнить все те прихоти, которые он вздумает от нее потребовать. (…)
Каковы же, я спрашиваю, опасности, связанные с подобной распущенностью? Дети, которые не будут иметь отцов? Да какое значение это может иметь в республике, ведь граждане республики имеют только одну общую мать — родину, так что все рождающиеся дети остаются детьми родины. Ах! Насколько сильнее любят родину те, кто с первого мига рождения никого, кроме нее, не знает, ибо такие дети ожидают получить все единственно от родины. (…)
Сказанное ранее, вне всякого сомнения, должно избавить нас от подробного исследования прелюбодеяния. Однако каким бы ничтожным ни представлялось это прегрешение по сравнению с предлагаемыми мною законами, мы на нем все же вкратце остановимся. При старом режиме прелюбодеяние смехотворным образом рассматривалось как преступление, хотя в мире трудно отыскать что-либо более нелепое по сравнению с утверждением вечности супружеских уз. По моему мнению, достаточно лишь на деле ощутить всю связанную с подобными узами тяжесть, чтобы перестать рассматривать в качестве преступления те действия, которые служат ослаблению этой связи.
По сравнению с лицами мужского пола природа, как мы только что говорили, наделила женщин более горячим темпераментом и более глубокой чувственностью. Для женщин, очевидно, иго вечного Гименея нести несравненно тяжелее.
Таким образом, вы, нежные женщины, охваченные любовным пламенем, можете теперь без страха удовлетворять свои чувства.
Поймите, подчиняясь велениям природы, вы не совершаете ничего дурного. Вы рождены для того, чтобы нравиться всем мужчинам, а не принадлежать кому-нибудь одному из них. Итак, пусть вас не сдерживают никакие ограничения.
Подражайте республиканцам Греции, законодатели которой, за небольшим исключением, не видели в прелюбодеянии никакого преступления и поощряли женский разврат. Далее, Томас Мор показывает в своей «Утопии», как выигрышно для женщин предаваться разврату, а идеи этого великого мужа не всегда оставались единственно мечтаниями…
Перевод А. В. Панибратцева
La philosophie dans le boudoir.
P., 1983.
Ф. Шлегель
ЭСТЕТИКА, ФИЛОСОФИЯ, КРИТИКА
В отдельном человеке влечение к обособлению идет все дальше, и тем самым может быть достигнута цель земного элемента. Как природное существо человек тем совершеннее, — чем более самостоятельным и индивидуальным он является. Однако влечение к самости и индивидуальности занимает все же подчиненное место в земном элементе; в восходящем развитии оно должно постепенно растворяться в любви, ограниченная индивидуальность должна отпасть, и все возвратиться в единство.
Поэтому позитивная свобода человека имеет место лишь в отношении к целому, лишь в любви и общности, будучи связана с ними. Негативная свобода гарантирована тем, что никакие границы не являются абсолютными; у человека всегда есть способность принять решение, он всегда остается господином, сколь бы мощное воздействие ни оказывалось на него со всех сторон.
Истинная ирония, поскольку существует ведь и ложная… есть ирония любви. Она возникает из чувства конечности и собственного ограничения и видимого противоречия этого чувства идее бесконечного, заключенной во всякой истинной любви. Как и в реальной жизни, в любви, направленной на земной предмет, добродушная и тихая шутка по поводу кажущегося или действительного несовершенства другого оказывается на своем месте и производит, скорее, приятное впечатление как раз там, где обе стороны уверены в своей взаимной любви и интимность этой любви не терпит ничего лишнего. Это относится ко всякой другой и даже к высшей любви, и здесь кажущееся или действительное, но малозначительное противоречие не может устранить бесконечной идеи, лежащей в основе такой любви, а, напротив, служит лишь для ее подтверждения и усиления. Но лишь там, где любовь уже очищена вплоть до высшей ступени развития и внутренне упрочена и завершена, эта выявленная в любвеобильной иронии видимость противоречия никак уже не может нарушить высшего чувства. И какое иное основание могла бы иметь и признавать философия жизни, кроме этого понятия подобной любви? Именно об этом основании жизни, внутренней жизни, я говорил как о единственном основании, в котором нуждается философия и из которого она должна исходить. Но только эта любовь должна быть сама пережитой или внутренне испытанной, и понятие ее должно быть почерпнуто из собственного чувства и опыта этого чувства.
Насажденное в человеческой душе или данное и врожденное ей воспоминание вечной любви, вновь источающееся здесь из сокровенных глубин… представляет собой не только основу высшей жизни вообще, но, в частности, и одну из великих внутренних жизненных артерий подлинного искусства и поэзии. Однако существуют и многие другие артерии, столь же существенные и не менее' богатые и обильные. Одной из таких артерий является, например, тоска по бесконечному, которая более устремлена в будущее с надеждой, тогда как вечное воспоминание любви, как таковое, более связано с прошлым и часто сливается с историческим чувством реального прошлого…Воспоминание вечной любви в том, что касается его влияния на искусство, хотя и представляет собой лишь единое чувство или единую врожденную идею, если угодно так называть ее, однако его воздействие может быть всеобщим и простираться на всю область сознания в целом. Все прочие чувства внутреннего человека, все мысли, представления и идеи мыслителя или все образы, картины, идеалы художника, погруженные в это единое чувство вечной любви, как в море или поток высшей жизни, духовно преображаются и возвышаются или превращаются в чистую красоту и совершенство.
Домашние и светские отношения, дружба, любовь и брак, основывающийся на одном из этих чувств, а то и стремящийся охватить их оба, — таково содержание каждого доброго и прекрасного содержательного романа. В «Избирательном сродстве» Гёте, о котором уже так много говорилось, основная мысль весьма проста. Глубокомысленный художник показывает нам, что брак основан на притяжении неоднородного, любовь — на притяжении однородного. Вот тайна его химически-моральной загадки! Все это очень верно согласно обычному ходу вещей. Кто ищет связи на всю жизнь и кто серьезно относится к жизни, тот с полным сознанием или инстинктивным чувством не захочет увидеть рядом с собой просто повторение собственной самости, скорее он будет стремиться отыскать и соединиться как раз с такими качествами души и внешнего поведения, которых у него нет и которые дополняют его. Как часто мы видим мужчину с духовной энергией, но страстного удерживаемым на надлежащей жизненной стезе трезвой и осмотрительной твердостью чувствующей, но умной женщины! Реже встречаются примеры противоположного, но есть и они, и как много можно привести примеров других сходных связей и отношений. И разве существовал бы счастливый брак, не основывающийся на совместном действии и дополнении противоположных нравственных качеств и способностей?
Иначе обстоит дело со страстной любовью, возникающей не из ощущаемого недостатка и потребности в том, чего недостает нам в нравственном отношении, но именно из чувства глубокой внутренней одинаковости, которая, будучи скрыта от самих ее обладателей, окружает их магическим покровом, приковывает их друг к другу с непреодолимой магнетической силой и влечет их часто к их несчастной судьбе. Отсюда разрушительное действие и большей частью трагический конец страстной любви, ибо односторонняя направленность становится все сильней и убийственней, все ошибки и болезни души, усиленные тайным согласием любимого, все более отдаются самим себе и своей гибели. Именно поэтому иногда и брак, казавшийся вначале счастливым, кончается в соответствии с обычным ходом вещей отвращением или равнодушием, ибо именно та неоднородность чувств и качеств, которая казалась столь пригодной для того, чтобы восполнить недостающее каждому и создать из соединения обоих целостную жизнь, именно эта неоднородность (там, где только казалось, будто есть противоположная склонность, в действительности же ее не было в глубине сердца) вызывает часто у пошлых душ раздор, вначале незначительный, но разрастающийся постепенно и приводящий в конце концов к ожесточению, отдалению, холодности и ненависти.
Но не существует ли связи, хотя бы встречающейся и редко, где таинственная склонность одинаковой природы сочеталась бы с различными нравственными качествами и способностями, дополняющими друг друга? Одним словом, не соединимы ли любовь и брак и не более ли достойно поэта изобразить этот хотя и редкий, но реально существующий в человеческой природе союз, нежели ту убогую обыденность, где любовь и брак вечно бегут друг от друга, где любовь разрушительна, а брак пошл?
Эстетика, философия, критика. М.,
1983. Т. 2. С. 361–362, 367, 387–388
Стендаль
О ЛЮБВИ
Глава I
Я пытаюсь дать себе отчет в этой страсти, всякое искреннее проявление которой носит печать прекрасного.
Есть четыре рода любви:
1. Любовь-страсть: любовь португальской монахини
[26] любовь Элоизы к Абеляру, любовь капитана Безеля, любовь жандарма в Ченто.
2. Любовь-влечение, которое царило в Париже в 1760 г. и которое можно найти в мемуарах и романах этого времени — у Кребильона, Лозена, Дюкло, Мармонтеля, Шамфора, г-жи д'Эпине и т. д. и т. д.
Это картина, где все, вплоть до теней, должно быть розового цвета, куда ничто неприятное не должно вкрасться ни под каким предлогом, потому что это было бы нарушением верности обычаю, хорошему тону, такту и т. д. Человеку хорошего происхождения заранее известны все приемы, которые он употребит и с которыми столкнется в различных фазисах этой любви; в ней нет ничего страстного и непредвиденного, и она часто бывает изящнее настоящей любви, ибо ума в ней много; это холодная и красивая миниатюра по сравнению с картиной одного из Каррачи, и в то время как любовь-страсть заставляет нас жертвовать всеми нашими интересами, любовь-влечение всегда умеет приноравливаться к ним. Правда, если отнять у этой бедной любви тщеславие, от нее почти ничего не останется; лишенная тщеславия, она становится выздоравливающим, который до того ослабел, что едва может ходить.
3. Физическая любовь.
Подстеречь на охоте красивую и свежую крестьянку, убегающую в лес. Всем знакома любовь, основанная на удовольствиях этого рода; какой бы сухой и несчастный характер ни был у человека, в шестнадцать лет он начинает с этого.
4. Любовь-тщеславие.
Огромное большинство мужчин, особенно во Франции, желают обладать и обладают женщинами, которые в моде, как красивыми лошадьми, как необходимым предметом роскоши молодого человека; более или менее польщенное, более или менее возбужденное, тщеславие рождает порывы восторга. Иной раз, но далеко не всегда, тут есть физическая любовь; часто нет даже физического удовольствия. «В глазах буржуа герцогине никогда не бывает больше тридцати лет», — говорила герцогиня де Шон, а люди, близкие ко двору короля Людовика Голладского, этого справедливого человека, до сих пор еще улыбаются, вспоминая об одной хорошенькой женщине из Гааги, не решавшейся не найти очаровательным мужчину, если он был герцог или принц. Но, соблюдая верность монархическому принципу, она, едва лишь при дворе появлялся принц, тотчас давала отставку герцогу…
Глава II
О зарождении любви
Вот что происходит в душе:
1. Восхищение.
2. Человек думает: «Какое наслаждение целовать ее, получать от нее поцелуй!» и т. д.
3. Надежда.
Начинается изучение совершенства; чтобы получить возможно большее физическое наслаждение, женщине следовало бы отдаваться именно в этот момент. Даже у самых сдержанных женщин глаза краснеют в миг надежды; страсть так сильна, наслаждение настолько живо, что оно проявляется в разительных признаках.
4. Любовь зародилась.
Любить — значит испытывать наслаждение, когда ты видишь, осязаешь, ощущаешь всеми органами чувств и на как можно более близком расстоянии существо, которое ты любишь и которое любит тебя.
5. Начинается первая кристаллизация.
Нам доставляет удовольствие украшать тысячью совершенств женщину, в любви которой мы уверены; мы с бесконечной радостью перебираем подробности нашего блаженства. Это сводится к тому, что мы преувеличиваем великолепное достояние, которое упало нам с неба, которого мы еще не знаем и в обладании которым мы уверены.
Дайте поработать уму влюбленного в течение двадцати четырех часов, и вот что вы увидите.
В соляных копях Зальцбурга, в заброшенные глубины этих копей кидают ветку дерева, оголившуюся за зиму; два или три месяца спустя ее извлекают оттуда, покрытую блестящими кристаллами; даже самые маленькие веточки, которые не больше лапки синицы, украшены бесчисленным множеством подвижных и ослепительных алмазов; прежнюю ветку невозможно узнать.
То, что я называю кристаллизацией, есть особая деятельность ума, который из всего, с чем он сталкивается, извлекает открытие, что любимый предмет обладает новыми совершенствами.
Путешественник рассказывает о прохладе апельсиновых рощ в Генуе, на берегу моря, в знойные дни; как приятно вкушать эту прохладу вместе с нею!
Один из ваших друзей сломал себе на охоте руку; как сладостно пользоваться уходом женщины, которую любишь! Быть всегда с ней и непрерывно видеть, что она любит тебя; да это заставило бы чуть ли не благословлять страдание! И, взяв за отправную точку сломанную руку друга, вы перестаете сомневаться в ангельской доброте возлюбленной. Одним словом, достаточно подумать о каком-нибудь достоинстве, чтобы найти его в любимом существе.
Это явление, которое я позволяю себе назвать кристаллизацией, исходит от природы, повелевающей нам наслаждаться и заставляющей кровь приливать к мозгу от чувств, что наслаждения усиливаются вместе с увеличением достоинств предмета нашей любви, о котором мы думаем: «Она моя». Дикарь не успевает ступить дальше первого шага. Наслаждение он испытывает; но деятельность его мозга тратится на погоню за ланью, которая убегает в лес, между тем как он должен как можно скорее восстановить свои силы с помощью ее мяса, чтобы не погибнуть от секиры врага.
На вершине цивилизации, я не сомневаюсь, женщины с нежной душой доходят до того, что испытывают физическое удовольствие только с мужчинами, которых они любят
[27]. Это полная противоположность дикарю. Но у цивилизованных народов женщины пользуются досугом, а дикари так поглощены своими делами, что им приходится обращаться со своими самками, как с вьючными животными. Если самки многих животных более счастливы, то лишь потому, что самцы их более обеспечены всем необходимым.
Но оставим леса и вернемся в Париж. Страстный человек видит в любимом существе все совершенства; однако внимание его еще может рассеяться, ибо душа пресыщается всем, что однообразно, даже полным счастьем
[28].
Вот что происходит тогда для фиксации внимания:
6. Рождается сомнение.
После десяти — двенадцати взглядов или любого другого ряда действий, которые могут продолжаться либо один миг, либо несколько дней, — действий, сперва вселивших, а потом и укрепивших надежду, влюбленный, опомнившись после первой минуты удивления и привыкнув к своему счастью или следуя теории, всегда основывающейся на наиболее распространенных случаях и потому касающейся лишь доступных женщин, влюбленный, говорю я, требует более реальных доказательств и жаждет ускорить свое счастье.
Если он выказывает чрезмерную самоуверенность, ему противопоставляют равнодушие
[29], холодность или даже гнев; во Франции — легкую иронию, которая как будто говорит: «Вам кажется, что вы достигли большего, чем это есть на самом деле». Женщина ведет себя так либо потому, что она пробуждается от мгновенного опьянения и повинуется стыдливости, либо потому, что боится насилия, либо просто из осторожности или кокетства.
Влюбленный начинает сомневаться в счастье, казавшемся ему близким; он строго пересматривает основания для надежды, которые ему чудились.
Он хочет вознаградить себя другими радостями жизни и обнаруживает их исчезновение. Боязнь ужасного несчастья овладевает им, а вместе с этой боязнью появляется и глубокое внимание.
7. Вторая кристаллизация.
Тогда начинается вторая кристаллизация, образующая в качестве алмазов подтверждение мысли:
«Она меня любит».
Каждую четверть часа ночи, наступающей после зарождения сомнений, пережив минуту страшного горя, влюбленный говорит себе: «Да, она меня любит»; и кристаллизация работает над открытием новых очарований; потом сомнение с блуждающим взором овладевает им и резко останавливает его. Грудь его забывает дышать; он спрашивает себя: «Но любит ли она меня?» Во время всех этих мучительных и сладостных колебаний бедный влюбленный живо чувствует: «Она дала бы мне наслаждение, которое может дать только она одна во всем мире».
Именно очевидность этой истины, эта прогулка по самому краю ужасной бездны и в то же время соприкосновение с полным счастьем дают такое преимущество второй кристаллизации над первой.
Влюбленный непрерывно блуждает между тремя мыслями:
1. В ней все совершенства.
2. Она меня любит.
3. Как добиться от нее величайшего доказательства любви, какое только возможно?
Самый мучительный миг еще молодой любви, когда влюбленный замечает, что им сделано неправильное умозаключение и приходится разрушать целую гроздь кристаллов.
Он начинает сомневаться в самой кристаллизации…
Глава IV
В душе совершенно незатронутой, у молодой девушки, живущей в уединенном замке, в деревенской глуши, легкое удивление может перейти в легкий восторг, и, если появится еще хоть самая незначительная надежда, она породит любовь и кристаллизацию.
В этом случае любовь привлекает прежде всего своей занимательностью.
Удивлению и надежде сильнейшим образом способствует потребность в любви и в тоске, свойственная шестнадцатилетнему возрасту. Достаточно известно, что беспокойство в такие годы есть жажда любви и что отличительным признаком этой жажды служит отсутствие чрезмерной взыскательности к происхождению напитка, предложенного случаем.
Перечислим еще раз семь периодов любви; это:
1. Восхищение.
2. Какое наслаждение и т. д.
3. Надежда.
4. Любовь родилась.
5. Первая кристаллизация.
6. Появляются сомнения.
7. Вторая кристаллизация.
Может пройти год между № 1 и № 2.
Месяц — между № 2 и № 3; если надежда не спешит на помощь, человек незаметно для себя отказывается от № 2, как от чего-то приносящего несчастье.
Мгновение ока — между № 3 и № 4.
Промежутка между № 4 и № 5 нет. Их может разделять только наступившая близость.
Между № 5 и № 6 может пройти несколько дней в зависимости от степени настойчивости и от склонности человека к дерзанию; промежутка нет между № 6 и 7…
Глава VI
ЗАЛЬЦБУРГСКАЯ ВЕТКА
Кристаллизация в любви почти никогда не прекращается. Вот ее история. Пока еще не наступила близость с любимым существом, налицо кристаллизация воображаемого разрешения: только воображением вы уверены, что данное достоинство существует в женщине, которую вы любите. После наступления близости непрерывно возрождающиеся опасения удается разрешить более действительным образом. Таким образом, счастье бывает однообразно только в своем источнике. У каждого дня свой особый цветок.
Если любимая женщина уступает испытываемой страсти и, совершая огромную ошибку, убивает опасения пылкостью своих порывов
[30], кристиллизация на время приостанавливается, но, теряя отчасти свою напряженность, то есть свои опасения, она приобретает прелесть полной непринужденности, безграничного доверия; сладостная привычка скрадывает все жизненные горести и придает наслаждениям повышенный интерес.
Если вас покинули, кристаллизация начинается опять, и каждый акт восхищения, вид каждой формы счастья, которое она может дать и о котором вы уже больше не помышляли, приводит к мучительной мысли: «Это столь пленительное счастье никогда уже не вернется ко мне! И я утратила его по собственной вине!» Если вы ищете счастья в ощущениях иного рода, ваше сердце отказывается воспринять их. Правда, фантазия ваша рисует реальные картины; она сажает вас на быстрого коня и мчит на охоту в Девонширские леса
[31], но вы видите, вы с очевидностью чувствуете, что это не доставило бы вам ни малейшего удовольствия. Вот оптический обман, который приводит к выстрелу из пистолета.
В игре есть тоже своя кристаллизация, вызванная предполагаемым употреблением денег, которые вы выиграете.
У ненависти есть своя кристаллизация: стоит лишь появиться надежде на месть, как снова вспыхивает ненависть.
Если всякое верование, в котором есть что-то противоразумное или недоказанное, всегда стремится избрать своего главу среди самых неразумных людей, это опять-таки одно из следствий кристаллизации. Кристаллизация есть даже в математике (вспомним ньютонианцев 1740 г.), в умах людей, которые не в состоянии в любой момент представить себе всех звеньев доказательства того, во что они верят.
Чтобы убедиться в этом, проследите судьбу великих немецких философов, бессмертие которых, провозглашавшееся столько раз, никогда не длилось больше тридцати или сорока лет…
Глава X
В доказательство кристаллизации я расскажу лишь следующий случай
[32].
Молодая девушка слышит разговоры о том, что Эдуард, родственник ее, возвращающийся из армии, — юноша, обладающий величайшими достоинствами; ее уверяют, что он влюбился в нее по рассказам, но что, по всей вероятности, он захочет увидеться с ней перед тем, как объясниться и попросить у родителей ее руки. В церкви она обращает внимание на молодого приезжего, слышит, что его называют Эдуардом, думает только о нем, влюбляется в него. Неделю спустя приезжает настоящий Эдуард — не тот, которого она видела в церкви; она бледнеет и будет несчастна всю жизнь, если ее заставят выйти за него.
Вот что нищие духом называют одним из безрассудств любви.
Великодушный человек осыпает несчастную молодую девушку самыми утонченными благодеяниями; лучше быть нельзя, и любовь вот-вот должна родиться; но у него плохо вылощенная шляпа, и он неуклюже ездит верхом; молодая девушка признается себе, вздыхая, что не может ответить на его чувства.
Человек ухаживает за добродетельнейшей светской женщиной, она узнает, что в прошлом у него были смешные физические неудачи: он становится невыносим ей. Между тем у нее не было ни малейшего намерения когда-либо отдаться ему, и эти тайные неудачи нисколько не умаляют ни ума его, ни его любезности. Просто-напросто кристаллизация стала невозможной.
Для того чтобы человеческое сердце могло с восторгом приняться за обожествление любимого существа, где бы оно ни предстало ему, в Арденском лесу или на балу Кулона
[33], оно прежде всего должно показаться влюбленному совершенным не во всех возможных отношениях, а в тех отношениях, которые он наблюдает в данный момент; оно покажется ему совершенным во всех отношениях лишь после нескольких дней второй кристаллизации. Весьма понятно: в этом случае достаточно подумать о каком-нибудь совершенстве, чтобы увидеть его в любимом существе.
Ясно, почему красота необходима для рождения любви. Нужно, чтобы безобразие не представляло препятствия. Вскоре любовник начинает находить красивой свою возлюбленную такою, какая она есть, не думая нисколько об истинной красоте.
Черты истинной красоты обещали бы ему, если бы он их увидел, — да позволено мне будет так выразиться — количество счастья, которое я обозначил бы единицей, а черты его возлюбленной — такие, какие они есть, — обещают ему тысячу единиц счастья.
Для рождения любви красота необходима, как вывеска; она предрасполагает к этой страсти похвалами, расточаемыми в нашем присутствии той, которую мы должны полюбить. Очень сильный восторг придает решающее значение малейшей надежде.
В любви-влечении и, может быть, в первые пять минут любви-страсти женщина, которая заводит любовника, больше считается с представлением о нем других женщин, чем со своим собственным.
Отсюда успех принцев и военных.
Собр. соч.: В 15 т. М., 1959. Т. 4.
С. 363–386
К. Маркс
ИЗ ПИСЬМА МАРКСА ЖЕНЕ ЖЕННИ МАРКС,
21 июня 1856 г
Моя любимая!
Снова пишу тебе, потому что нахожусь в одиночестве и потому что мне тяжело мысленно постоянно беседовать с тобой, в то время как ты ничего не знаешь об этом, не слышишь и не можешь мне ответить. Как ни плох твой портрет, он прекрасно служит мне, и теперь я понимаю, почему даже «мрачные мадонны», самые уродливые изображения богоматери, могли находить себе ревностных почитателей, и даже более многочисленных почитателей, чем хорошие изображения. Во всяком случае, ни одно из этих мрачных изображений мадонн так много не целовали, ни на одно не смотрели с таким благоговейным умилением, ни одному так не поклонялись, как этой твоей фотографии, которая хотя и не мрачная, но хмурая и вовсе не отображает твоего милого, очаровательного, «dolce»
[34], словно созданного для поцелуев лица. Но я совершенствую то, что плохо запечатлели солнечные лучи, и нахожу, что глаза мои, как ни испорчены они светом ночной лампы и табачным дымом, все же способны рисовать образы не только во сне, но и наяву. Ты вся передо мной как живая, я ношу тебя на руках, покрываю тебя поцелуями с головы до ног, падаю перед тобой на колени и вздыхаю: «Я вас люблю, madame!»
href="#n_35" title="">[35]. И действительно, я люблю тебя сильнее, чем любил когда-то венецианский мавр
[36]. Лживый и пустой мир составляет себе ложное и поверхностное представление о лю дях. Кто из моих многочисленных клеветников и злоязычных врагов попрекнул меня когда-нибудь тем, что я гожусь на роль первого любовника в каком-нибудь второразрядном театре? А ведь это так. Найдись у этих негодяев хоть капля юмора, они намалевали бы «отношения производства и обмена» на одной стороне и меня у твоих ног — на другой. Взгляните-ка на эту и на ту картину, гласила бы их подпись. Но негодяи эти глупы и останутся глупцами in seculum seculorum
[37].
Временная разлука полезна, ибо постоянное общение порождает видимость однообразия, при котором стираются различия между вещами. Даже башни кажутся вблизи не такими уж высокими, между тем как мелочи повседневной жизни, когда с ними близко сталкиваешься, непомерно вырастают. Так и со страстями. Обыденные привычки, которые в результате близости целиком захватывают человека и принимают форму страсти, перестают существовать, лишь только исчезает из поля зрения их непосредственный объект. Глубокие страсти, которые в результате близости своего объекта принимают форму обыденных привычек, вырастают и вновь обретают присущую им силу под волшебным воздействием разлуки. Так и моя любовь. Стоит только пространству разделить нас, и я тут же убеждаюсь, что время послужило моей любви лишь для того, для чего солнце и дождь служат растению — для роста. Моя любовь к тебе, стоит тебе оказаться вдали от меня, предстает такой, какова она на самом деле — в виде великана; в ней сосредоточиваются вся моя духовная энергия и вся сила моих чувств. Я вновь ощущаю себя человеком в полном смысле слова, ибо испытываю огромную страсть. Ведь та разносторонность, которая навязывается нам современным образованием и воспитанием, и тот скептицизм, который заставляет нас подвергать сомнению все субъективные и объективные впечатления, только и существуют для того, чтобы сделать всех нас мелочными, слабыми, брюзжащими и нерешительными. Однако не любовь к фейербаховскому «человеку», к молешоттовскому «обмену веществ», к пролетариату, а любовь к любимой, именно к тебе, делает человека снова человеком в полном смысле этого слова.
Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 29.
С. 432, 435
К. Маркс
ИЗ ПИСЬМА МАРКСА ПОЛЮ ЛАФАРГУ
…На мой взгляд, истинная любовь выражается в сдержанности, скромности и даже в робости влюбленного в отношении к своему кумиру, но отнюдь не в непринужденном проявлении страсти и выказывании преждевременной фамильярности.
Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 31. С. 435
Ф. Энгельс
ПОЛОЖЕНИЕ РАБОЧЕГО КЛАССА В АНГЛИИ
…Положение, в котором мужчина перестает быть мужчиной, а женщина лишается своей женственности, но которое не может придать ни мужчине настоящей женственности, ни женщине настоящей мужественности, положение, которое самым позорным образом унижает оба пола и в каждом из них — человеческое достоинство, — это положение и есть конечное следствие нашей хваленой цивилизации, последний результат всех тех усилий, которые были сделаны сотнями поколений для того, чтобы улучшить условия своего существования и существования своих потомков! Видя, как превращаются в насмешку результаты всех людских стараний и усилий, нам остается только или отчаяться в самом человечестве и его судьбах, или признать, что оно до сих пор искало свое счастье на ложных путях. Мы должны признать, что такое полное искажение отношений между полами могло произойти только потому, что отношения эти с самого начала были построены на ложной основе. Если господство женщины над мужчиной, неизбежно вызываемое фабричной системой, недостойно человека, значит, и первоначальное господство мужчины над женщиной следует также признать недостойным человека. Если женщина теперь основывает, как некогда делал это мужчина, свое господство на том, что именно она добывает большую часть или даже всю совокупность общего имущества семьи, значит, общность имущества была не подлинная, не разумная, раз один из членов кичится тем, что внес большую долю. Тот факт, что семья в современном обществе разваливается, только доказывает, что связующей нитью ее была не семейная любовь, а личная заинтересованность, сохранившаяся несмотря на кажущуюся общность имущества.
Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 2.
С. 376–377
Н. Ф. Федоров
ФИЛОСОФИЯ ОБЩЕГО ДЕЛА
…Высшее, основное европейское искусство есть искусство одеваться, искусство половой борьбы, полового подбора, которое и создало промышленное государство; тогда как искусство эллинское, парнасское или олимпийское, искусство гимнастическое (нагое, безодежное) служило приготовлением к военному государству и создало его, военное государство. Полным проявлением, выражением, выставкою гимнастического искусства были олимпийские, пифийские и другие подобные игры, приготовлявшие к внутренним и внешним войнам и дававшие содержание пластике, поэзии и другим искусствам. Греки дорожили красотою тела, а европейцы дорожат красотою одежды; наши выставки заменили греческие игры, но только ассамблеи и балы служат поприщем для высшего проявления искусства одеваться, причем одевание не ограничивается одними лицами, одеваются даже вещи, — все облекается в благолепие тления, непрочности, а потому только в форме ассамблеи выставка и получит смысл…Таким образом и совершенствуется европейское искусство одевания, соответствующее оперению в царстве животных, вызываемому также половым подбором, то есть это торжество женщины и поражение мужчины, смятение нравов или прогресс — на светском языке и падение человека — на языке религиозном. Ассамблея видит счастье в сближении полов, совершенно отделяя его от рождения, то есть признает брак союзом не для деторождения, а для наслаждения, и, боясь смерти, ассамблея старается уверить себя, что смерти нет. Такое отделение сближения полов от рождения, хотя и не уничтожает рождения совершенно, приводит, однако, к вырождению и вымиранию. Ассамблеи — костюмами, своею женоподобною наружностью, романическою литературою, эротическою поэзиею, музыкою, танцами, знанием и всеми искусствами, прилагаемыми к ассамблейному делу, — возбуждают половые страсти, приводят к преждевременной зрелости, к истощению. Ассамблеи есть общество эмансипированных женщин, то есть освобожденных от власти родителей и забывших отцов (блудные дочери), подчинивших себе мужчин (сынов), которые также забыли отцов (блудные сыны).
Соч. М., 1982. С. 446–448
В. В. Розанов
ВОЗРАСТЫ ЛЮБВИ
Известный стих поэта:
Любви все возрасты покорны…
непрестанно и шутливо повторяемый, подал повод к несерьезному, но чрезвычайно распространенному убеждению, что нет определенных сроков любви. «Во всяком возрасте может нравиться женщина», следовательно, действительно «любви все возрасты покорны». И в доказательство указывают вереницы увивающихся друг за другом юношей, взрослых людей, пожилых людей, образующих наше разноцветное и подвижное общество. «Все за всеми немножко ухаживают, и тут — все возрасты».
Между тем это — шутка. Если есть вещь, противоположная любви, то это — ухаживание. Любовь безмолвна, бесконечно застенчива, бесконечно лична и исключительна. Вообще метафизики любви не написано, и понимаем ли мы ее — более чем сомнительно. Когда она пришла — она пришла как рок. Нет более печальных историй, чем разыгрывающиеся на фоне любви. Тут ни судить, ни рассуждать, ни осуждать или оправдывать нельзя — прежде всего по совершенной непонятности самого предмета суждений. Лет восемь назад был случай в Вязьме, о котором говорил весь город. Кто-то из купчиков или купеческих приказчиков влюбился в мещаночку. Сделал предложение — получил отказ; прошли месяцы — он опять повторил предложение. Опять отказ. Промаялся время — и снова идет с тем же предложением к той же мещаночке и получает столь же упорный и абсолютно равнодушный отказ. У него были родители; небольшая торговля; он был молод и здоров. Наутро после последнего отказа его нашли повесившимся на чердаке. Любимого товарища, его хорошо хоронили друзья и родные. Что же сделала «краля»? Когда несли гроб, она проехала мимо, проехала преднамеренно, чтобы «вот взглянуть» и улыбнуться. Об этом тоже заговорили. Очень ее судили, но за что же?! Вероятно, и она была удивлена. Почему она его не любила, «столь любящего»? А почему он ее любил, «столь не любящую»? Прав один, права другая. Нам надлежит тут размышлять, а не судить.
Предмет влюбления на все взгляды «так себе», на взгляд влюбленного — единственный и исключительный. И любовь в значительной степени и заключается в образовании этой портретной, всегда физико-духовной фата-морганы. Самое глупое и бесполезное говорить влюбленному, что «предмет» его нехорош, потому что суть влюбления и заключается в неспособности увидеть, что предмет нехорош. Явление это столь известно, так необъяснимо, и на нем до такой степени основывается всякая любовь, что иногда хочется сказать, что любящий видит, собственно, не конкретного человека, не того «Ивана», на которого все смотрят и ничего особенного в нем не находят, но как бы ангельскую сторону конкретного человека, двойника его, и лучшего, небесного двойника. Без этого, если бы любовь относилась к конкретному человеку, все любви пали бы на одного или на немногих избранных, наилучших в духовно-физическом отношении людей. Между тем совершенно не бывает человека, обойденного любовью; и самый некрасивый, наконец, очень злой или безнравственный имеет свою пору любви, свой удел в любви. Но чем же явно некрасивый и дурной человек может понравиться, как не душою своею и именно ангельскою частицею этой души? И вот отчего каждый человек бывает любим.
Бывают люди или судьбы человека об одной любви. Греческое воображение дало пример такой любви в Пенелопе; индусское — в Дамаянти. И мы ошиблись бы, если бы сказали, что между нами не отыщется своих Дамаянти и Пенелоп. Тут — закон, а не эпоха. И во всякую пору есть известное число определенно, исключительно и вечно любящих сердец, без измены и колебания. Мы знаем Андромаху и не можем представить ее себе любящею еще кого-нибудь, кроме Гектора: так приноровлены все черты ее души, что-то меланхолическое и привязчивое. Взглянув на Пушкина или Гейне, мы столь же неотразимо убеждаемся, что это типичные полигамисты, многолюбы. И во всякую эпоху, по всему вероятию, есть определенное число этих многолюбов. Тут — ни порока, ни заслуги. Это как трава, которая зелена, потому что она зелена. Вначале, когда возникала семья и естественно располагалась по законам любви, около любящей моногамии росла рядом столь же обширная полигамия. Кстати, разрешу здесь одно историческое недоумение, известное еще из учебников. Читая, что Соломон «имел триста жен и шесть сот наложниц», так и представляют обыкновенно, сперва дети, а за ними и взрослые, даже комментаторы, что он одновременно был супругом стольких женщин. Конечно, ничего даже приблизительного не было, и Соломон нисколько не был в собственном смысле развратен, распущен или сластолюбив. Но он пережил чрезвычайно много всякий раз исключительных и сильных, однако же непродолжительных, привязанностей и, конечно, не имел жестокости бросить которую-нибудь из них. К старости, как и в юности, он любил одну; и к могиле в дворцах его, имея детей каждая, собралось такое число успокоенных и взлелеянных женщин. Собственно, наша моногамия вырезывается из живого мяса; Пушкин любил не меньше, чем Соломон; но он не помнил или только платонически помнил, без чувства обязанностей отца и мужа, всех, кроме одной. Это «отрезание остальных», «отчаливание ненужных» и оберегает нашу моногамию. Пушкин не только не был моногамом; уж раз он родился — его и нужно принять полигамистом, до такой степени очевидно, что весь характер его творчества, весь его личный характер со многими чертами безусловной прелести абсолютно вытекает из постоянной и постоянно не вечной любви, однако во всякой точке и минуте — любви горячей и чистосердечной.
Но… «возрасты любви»? Мы заговорили о них. Тут надо не осуждать и не рассуждать, а собирать факты. Я вспомнил Магомета и Руссо, которые оба мальчиками влюбились в пожилых женщин. Магомет поступил в услужение к «богатой вдове Хадидже и ездил в ее караванах по торговым делам». Хадиджа ему годилась в мамаши. Можно представить, что это она влюбилась в прекрасного юношу, как жена Пентефрия — в Иосифа. Но история непререкаемо говорит, что он сам глубоко любил свою первую жену Хадиджу и имел ее первою прозелиткою своего, еще гонимого, учения. Тут — дружба, тут — родство душ. По всей сумме известных исторических данных они были глубоко привязаны друг к другу, физически и духовно, и эта привязанность не омрачилась никаким роковым разрывом. Ранние влюбления Руссо были направлены также на совершенно зрелых женщин, к которым ни малейшей доли неуважения он никогда потом не питал. Если бы мы подумали, что это происходило от его развращенности и невоспитанности, нас разубедил бы пример дочери Кочубея. Конечно, это была совершенно чистая и благовоспитанная девушка, в сущности, еще подросток, которая, преодолевая невероятный стыд, бежала из родительского дома к своему крестному отцу и почти старику. Оговоримся. Почти общий закон развращенности — неспособность к сильной любви, непременной и роковой. Отличительная черта развращенного человека — что он безличен в сношениях своих с женщинами. Для него есть удовольствие, но нет привязанности. Нет избрания, нет исключительности. Еще о юных, первых привязанностях. В гимназии, где я учился, произошло самоубийство ученика шестого класса. Я знал его начиная с третьего класса. Он был из очень бедной семьи, имел мать и сестру, чрезвычайно некрасивых, но сам был красив и необыкновенно жив, подвижен.
В день смерти, воскресенье, он провел вечер в одном очень образованном семействе, где всегда собиралось много близких и семейных людей, было шумно и весело и где он проводил вечер воскресенья уже много лет. Все было в высшей степени обыкновенно. Спокойно он пришел домой и лег спать. А часа через два, когда и все заснули, застрелился. Мать была в отчаянии и в свою очередь чуть не убила 26—27-летнюю девушку, которую он любил, с которою любовь тянулась уже года три-четыре, и, очевидно, что-то произошло. И я ее видел. Выше среднего роста, очень темная брюнетка, оживленная, образованная, трудолюбивая и самостоятельная, она была перед ним королева. Скромная и милая, серьезная и образованная, она любила живого, болтливого и безусого мальчугана. Что в нем любила, почему его любила, почему он ее любил, и так сильно, что в роковую минуту не подумал о матери, ни о ком, — тайна. Но совершенно очевидно, что тут не было и тени развращенности, а то роковое, непременное, фатальное, — что, принося субъективно огромное счастье, часто потом разражается грозами.
Вообще следовало бы начать собирание фактов. Мы имеем выдуманные романы и драмы, а между тем интересны чрезвычайно факты. Собирают же мельчайшие подробности растительного и животного царства, даже нравы животных. Между тем любовь, идя из беспросветной глубины человека, кое-что могла бы дать к его глубокому познанию. Мне случилось наблюдать девушку лет 27–29, любившую без бурь, долгой и тихой любовью кадета. Сейчас все засмеются, и сейчас все осудят. Между тем эта девушка, как мне кажется некрасивая, была душевно до того мила, что останавливала на себе всеобщее внимание. Очень здоровая, полная, она имела какой-то лучистый взгляд и вечно играющую сквозь задумчивость улыбку. Работает, работает, шьет или учит, серьезна, напряжена — и вдруг брызнет смехом. Всегда самоотверженна, привязана к родным, отцу, матери, сестрам и, безусловно, скромна, ни с кем и никакого кокетства. Кадет стал мелькать в ее разговорах; это — из давно знакомого, почти родного семейства. Отличительная черта истинно милой девушки — это куда бы она ни входила, она входила уже как родная; так и она чувствовала, так и ее чувствовали. «Торопимся шить, помогите!» И она помогает. «Дочь худо учится по-французски, помогите!» И опять помогает. «Нам надо ехать, а дом не на кого оставить». — «Я останусь». Все она, и везде она, и все с тихим, рассыпчатым смешком, никогда с усталостью, никогда с раздражением. Но вот все успокоились, уселись за чай: «Теперь рассказывайте о своем кадете». И она рассказывает о его бесконечной миловидности, шалостях, почти плачет о его ужасной лени к ученью. Они имеют свидания, но, кажется, далее этого дело не идет, и ни к чему дальнейшему она не рвется. Впрочем, это область, никому определенно не известная.
Каждый знает, что сила любви определяется контрастом и отдаленностью один от другого любящих. Чем женоподобнее мужчина, миловиднее, сходнее с девушкою, тем он менее нравится женщинам; чтобы им нравиться, нужно быть несколько грубым, дерзким, чуть-чуть даже наглым: это и слагает черты мужественности, как наибольшего удаления от женственности. Наоборот, грубая и мужиковатая женщина пластически невыносима для мужчины. Она должна быть нежна, кротка, застенчива, стыдлива, робка. И вот такая, то есть наиболее далекая от мужчины, завладевает им страстно. Таким образом, сила любви определяется пропастью разделения, пространством отдаления. С точки зрения этого общего и постоянного закона до некоторой степени и объясняются не факты эти, но то, что факты этой анормальной на первый взгляд любви отличаются особенной негой, глубиной и страстностью. Нормальные случаи «ему 28 лет, ей — 21 год» представляют более категорию «нравятся», «симпатизируют», чем рок в любви. Это моральное и жалкое чувство перед Матреною Кочубей и застрелившимся гимназистом. Пойдем далее: что стоит «объясниться в любви и сделать предложение» 28-летнему мужчине 21 года барышне: напились чаю, прошли в гостиную — и «предложил». Ни стыда, ни мук. А любовь мучительна, а любовь застенчива. Теперь представьте 14-летнего кадета и милую 25-летнюю девушку: какие муки стыда и бесконечность расстояния ей надо пройти, чтобы сказать ему: «Люблю». Таким образом, и здесь кажущийся анормальным случай повинуется общему закону течения любви: навстречу наибольшей застенчивости, стыду и муке. Ведь любовь есть душа и наиболее нервозный факт: и вот нервного-то и душевного здесь происходит неизмеримо более, чем «при объяснении 28-летнего с 21-летней». Сейчас можно понять, что в последнем случае — комфорт, экономия, удобство, но не любовь. А 15 и 26 лет— любовь, и чистая, и безнадежная!
Еще соображение. В случае кадета и немолодой девушки мне пришлось наблюдать ужасную озабоченность, чувство защиты и покровительства. Вот новое чувство. Жениха и невесту 28 и 21 года мы тогда назовем настоящими, когда жених готов драться на шпагах за малейшее слово о девушке. Он тогда любит, когда он покровитель и защитник, и, конечно, только покровитель и защитник есть настоящий муж. В случае чрезвычайной разницы лет, главный колорит любви и состоит в чувстве защиты и покровительства, конечно, старшим младшего; а с младшей стороны — в чувстве благоговения, почтительности, немножко страха, ужасного уважения, сплетенного со страстью и вместе с доступностью предмета страсти. Вообще, мне кажется, физиологическое воззрение на пол совершенно неверно. Пол есть уже не физиология, хотя он и спускается до физиологии. Да ведь и «физиология» имеет в себе темную, необъясненную сторону, противоположную атомно-механической; и вот пункт, где она переходит в таинства биологии, она и начинает переходить в пол, или, точнее, она начинает быть под управлением пола как души. Конечно, не физиологически мы любим, а душевно; физиология не знает выбора, избрания, предпочтения; она вообще не знает лица. А любовь есть бесконечно личное чувство. Но вернемся к подробностям.
Кажется, никогда не наблюдалось случая, чтобы 28-летний мужчина влюбился в 40-летнюю женщину. Разница недостаточно велика, и чувство между этими возрастами есть чувство абсолютной холодности и равнодушия. «Физиология» здесь ничего не обещает, а трансцендентное чувство, тайна, может появиться между 40 и 16 летами. Таков пример Матрены Кочубей и Мазепы и другие мною переданные случаи. Мне рассказал один профессор о своем дяде, наследство которого он приехал получать. Дядя был болен, при смерти, ему было 72 года, и я, так как дело шло о наследстве, спросил неопытного наследника:
— Что же, у него разве нет детей?
— Вообразите, он все время, всю долгую и адски деловую жизнь провел холостяком.
Нужно заметить, этот умиравший дядя был знаменитый государственный человек, вполне чистый и корректный, реформатор лучшей нашей эпохи. «За делами он забыл жениться и сделал это под старость. Нет детей».
Грустно, что я не спросил о возрасте невесты, но, конечно, ей было 17–16 лет. Случай Мазепы, но только в обратном порядке. Тут бесконечное влюбление. Ведь мы растем, близимся к могиле, почти влюблены в нее неведомою нам самим любовью; почему не представить и не объяснить, что и обратно могила влюблена в колыбель и случаи предгробного влюбления и суть именно показатели господства жизни над смертью, «разверзание зева смерти», откуда изводится живое. «Смерть, где твое жало?» — можем мы сказать, потрясенные подобными случаями.
Тянется колыбель к гробу; и вот обратно тянется гроб к колыбели. Все — в связи. Все — обнимается. С точки зрения дальности и расстояния как условия любви, что может быть дальше, чем смерть и рождение? И в редчайших случаях, когда каким-то мистическим глазком звездочка смерти и звездочка рождения про-нимут телескопическую между собою даль и усмотрят друг друга, они страстно мечутся навстречу друг другу. Вот объяснение случаев Матрены Кочубей и других подобных.
Ничего нельзя представить глубже всепоглощающей нежности, какую оказывает старый юному. Суета почестей, знаков отличия, богатства; все это мирское «вервие» отпадает, и он углубленным взором смотрит назад и вперед:
…Вновь я посетил
Тот уголок земли…
Да, это чувство возвращения на родину, очищения жизненного нагара, в своем роде сбегание «варварского рисунка» с божественной первоначальной картины. Ведь не смотрится же старик в зеркало и не видит, как он смешон; он прежде всего служит действительно прекрасному. Ведь он и не защищает, что «сам хорош»; напротив, он дает ясное доказательство, насколько дурным и ничтожным считает себя, свои 70 лет, свою могилу, свою смерть перед расцветающей жизнью. «Здравствуй, племя младое, незнакомое!»
Вот чувство и никакой физиологии. Физиология осторожна, обдумчива, смешного боится. А этот забыл весь мир, и, очевидно, в забвении-то всего мира, в освобождении от мира и заключается сущность его обожания, которое посторонним кажется обожанием. «Вот чудак! С ума сходит! Ему — в могилу, а он — влюбился». Но ведь не означает ли это вечной победы «завтра» над «вчера», будущего над прошлым; то есть такого основания вещей, без которого и миру бы не стоять. «Я дурен; но то, что я доказываю, прекрасно».
Все это не было разобрано, и около подобных феноменов всегда только неслись коротенькие смешки. Мы собрали эти наблюдения и высказали эти мысли по поводу двух коронованных свадеб последнего времени. Все основания есть верить глубокой и чрезвычайной, притом обоюдной, привязанности сербской королевской четы!
Все, что здесь может угрожать, — это продолжительность счастья, а не его присутствие сейчас. Но ведь и самый верный расчет на «28 и 21 год» или «24 и 17 лет» тоже бывает часто опрометчив в смысле прочности и долговечности, как опять же и самый молодой брак не непременно бывает плодовит. Король прекрасно и истинно ответил всем, кто ему возражал. Сам по себе его поступок благороден уже потому, что великодушен и чист. Все его могут приветствовать, как все приветствовали в Австрии наследника престола. Всем нравится брак по любви. Все невыразимое загрязнение европейской семьи и летит в брак без любви и в установление на него взгляда как на церемонию, окружающую «новое социальное состояние» и возможный «приплод». Всем и давно хочется бросить и вернуться к библейско-евангельскому определению брака как «влечения», непременно «влечения» жены к мужу и обратно, адамовского восклицания: «Вот она взята от костей моих, посему наречется мне в жену!» Любовь — всегда предустановление. Всегда это именно встреча двух, из которых один уже давно взят «от ребра другого». Встречаясь в любви, мы опять встречаемся, ибо и древле когда-то знали друг друга. Тут что-то ветхое происходит, миро-зданное. И обыкновенно напрасны и детски наивны бывают пересуды окружающих, которые прежде всего не «ознакомлены с источниками», как говорят ученые.
Новое время. 1900. 23 авг. (5 сент.)
В. И. Ленин
ПИСЬМО К И. Ф. АРМАНД,
17 января 1915 г
Dear friend!
[38] План брошюры очень советую написать поподробнее
[39]. Иначе слишком многое неясно.
Одно мнение должен высказать уже сейчас:
§ 3 — «требование (женское) свободы любви» советую вовсе выкинуть.
Это выходит действительно не пролетарское, а буржуазное требование.
В самом деле, что Вы под ним понимаете? Что можно понимать под этим?
1. Свободу от материальных (финансовых) расчетов в деле любви?
2. Тоже от материальных забот?
3. от предрассудков религиозных?
4. от запрета папаши etc.?
5. от предрассудков «общества»?
6. от узкой обстановки (крестьянской или мещанской или интеллигентски-буржуазной) среды?
7. от уз закона, суда и полиции?
8. от серьезного в любви?
9. от деторождения?
10. свободу адюльтера? и т. д.
Я перечислил много (не все, конечно) оттенков. Вы понимаете, конечно, не №№ 8—10, а или №№ 1–7 или вроде №№ 1–7.
Но для №№ 1–7 надо выбрать иное обозначение, ибо свобода любви не выражает точно этой мысли.
А публика, читатели брошюры неизбежно поймут под «свободой любви» вообще нечто вроде №№ 8—10, даже вопреки Вашей воле.
Именно потому, что в современном обществе классы, наиболее говорливые, шумливые и «вверхувидные», понимают под «свободой любви» №№ 8—10, именно поэтому сие есть не пролетарское, а буржуазное требование.
Пролетариату важнее всего №№ 1–2, и затем
№№ 1–7, а это собственно не «свобода любви».
Дело не в том, что Вы субъективно «хотите понимать» под этим. Дело в объективной логике классовых отношений в делах любви.
Friendly shake hands!
W. I.
[40]
ПСС. T. 49. C. 51–52
В. И. Ленин
ПРОРОЧЕСКИЕ СЛОВА
…Возьмем описание акта родов в литературе — те описания, когда целью авторов было правдивое восстановление всей тяжести, всех мук, всех ужасов этого акта, например, Эмиля Золя «La joie de vivre» («Радость жизни») или «Записки врача» Вересаева. Рождение человека связано с таким актом, который превращает женщину в измученный, истерзанный, обезумевший от боли, окровавленный, полумертвый кусок мяса. Но согласился ли бы кто-нибудь признать человеком такого «индивида», который видел бы только это в любви, в ее последствиях, в превращении женщины в мать? Кто на этом основании зарекался бы от любви и от деторождения?
ПСС. Т. 36. С. 476
И. Арманд
МАРКС И ЭНГЕЛЬС ПО ВОПРОСУ СЕМЬИ И БРАКА
При капитализме работница вследствие низкой заработной платы, безработицы вынуждена торговать собой, чтобы увеличить и даже просто сохранить свой скудный заработок. И рабочий не в силах этому мешать.
С другой стороны, и сам брак буржуа является также одной из форм проституции, так как он основан не на любви, а на приличии, на наживе, на капитале.
Но с исчезновением капиталистического строя и с переходом власти в руки пролетариата исчезнет и «коммунизм жен», то есть официальная и неофициальная проституция, исчезнет и продажный буржуазный брак, брак-сделка, брак-кабала, который должен быть закреплен, как всякая сделка, либо государственными, либо церковными учреждениями.
Таким образом, буржуазная семья не является чем-то извечным. Семья есть следствие определенного строя и изменяется вместе с ним. Исчезнет и буржуазная семья вместе с уничтожением капитализма.
Условия полного освобождения работниц и крестьян
Коммунизм, освобождая женщину от всякого экономического гнета, от всякой экономической зависимости, несет ей полное раскрепощение во всех областях, несет ей, следовательно, и полное освобождение от всякой семейной кабалы. Женщина, освобожденная от домашней кабалы, сможет участвовать во всех сторонах общественной жизни.
Вот почему болтовня буржуазных женщин о «социализации женщин» особенно смешна и позорна.
«Социализация женщин», то есть огосударствление половых отношений, — это глупость, созданная воображением буржуа. Втиснуть интимнейшие отношения между полами в рамки всепроникающего государственного регулирования ни с какой точки зрения — ни с биологической, ни с медицинской, ни с социальной — нецелесообразно. Если в период пролетарской диктатуры рабочий класс может организовать рабочую силу, подчиняя каждого рабочего интересам класса в целом, то это ни в малейшей степени не касается отношений между полами, по самому существу своему исключающему целесообразность непосредственного государственного регулирования.
Из письма Арманд к дочери, И. А. АРМАНД,
осень 1916 г
…Но если Толстой видит зло в настоящем, он совершенно не видит путей, благодаря которым можно бы от него избавиться. Пока он описывает и критикует настоящее, он великолепен, но, когда он говорит о путях к будущему, его выводы висят в воздухе и мало ценны для жизни и для направления ее к будущему. Его выводы все исходят из его общего мировоззрения, если ты возьмешь то же послесловие, о котором ты мне пишешь (послесловие к «Крейцеровой сонате», не правда ли?), и начнешь читать с того места, где он, перечислив все свои пять пунктов, начинает с такой фразы: «Целомудрие не есть правило, не предписание, а идеал»… читай дальше вниз, и ты поймешь, каково его общее миросозерцание. Это миросозерцание всегда считало любовь величайшим грехом и позором, которого люди должны всячески избегать. Это миросозерцание коренится еще в средних веках, и формально на этом воззрении зиждется основание женских и мужских монастырей. В монастырях стремились к полному целомудрию, то есть к тому же идеалу, к которому приглашает стремиться и Толстой. Как видишь, предложенные им идеалы не особенно-то новы, между тем они довлеют у него над всеми его позднейшими произведениями — и над «Крейцеровой сонатой», и над «Воскресением», и над многими другими. Если принять основное мировоззрение Толстого — приходится принять и его выводы, так как тут предпосылки, общее миросозерцание теснейшим образом связаны с выводами, и те, кто, принимая это мировоззрение, отказываются от его выводов (и это большинство), те просто нелогичны. Если же не принять общего миросозерцания, то совершенно неприемлемы и выводы, и тогда нужно искать иное мировоззрение, иные выводы. Мне кажется, точке зрения Толстого можно было бы противопоставить эллинство, точка зрения которого и на жизнь, и на любовь совершенно иная. Эллины преклонялись перед красотой — на любовь они смотрели свободно, считали, что любить прекрасно, что любить надо, но в их отношении к красоте и любви было мало одухотворенного. Они любили красоту тела, и им совершенно не нужно было «души». В современном обществе наиболее яркими представителями этого эллинства являются, пожалуй, французы. Прочитай, например, рассказы Мопассана (впрочем, прошу тебя не углубляться в Мопассана — у него есть много такого, что тебе было бы неприятно)… прочитай еще Зудермановскую пьесу «Огни Иоганновой ночи» — сама пьеса мне совершенно не нравится, но там есть две речи — пастора и героя пьесы, в которых эти два воззрения противопоставляются. Каково же отношение к женщине и к любви этих двух мировоззрений? Например, как относились средневековые аскеты к женщине? Из истории мы знаем, что они ее считали орудием дьявола, посланным на землю специально для того, чтобы совращать людей с пути истины. А воззрение на любовь? Аскетизм и может возникнуть только на почве самого грубого и примитивного отношения к любви. Но а Толстой? Толстой, конечно, не смотрит на женщину как на орудие дьявола — для этого он все же родился слишком поздно, но взгляд его на любовь такой же грубый и примитивный, как и у средневековых аскетов, и потому-то он и протестует против опоэтизирования любви, что он не понимает ее поэзии. Посмотрим теперь на эллинство — каково его отношение к любви? Эллинство красивее (аскетизм ведь какое-то уродство). Эллинство связано с представлением о красоте, о солнце, о природе — оно тесно связано с природой и похоже на прекрасный цветок, пышно расцветший внутри этой природы, но который еще мало отделился от нее, мало еще стал человеческим. Все это красиво, но еще довольно первобытно. Отношение к женщине, несомненно, плохое. В женщине не ищут ни друга, ни товарища — в ней ищут красоту, некоторое остроумие, умение петь, играть или танцевать, одним словом, наслаждение и развлечение. В качестве жены она раба, запертая в своем доме, как в темнице, и покинутая мужем. Она существует не для себя, как и подобает человеку, а лишь для того, чтобы рожать детей и управлять хозяйством. Тут не только об уважении, но и о любви обыкновенно не может быть и речи — она просто старшая рабыня своего супруга. В качестве гетеры она тоже раба, которая опять-таки существует не для себя, а для того, чтобы развлекать и услаждать. Отношение и аскетизма и эллинства по отношению к женщине и любви еще грубо и примитивно — эллинство красивее, естественнее, и в нем нет того специфического привкуса греха, которое делает аскетизм особенно отвратительным. Но как же могли сохраниться и сейчас эти два весьма примитивные воззрения, сохраниться в нашем цивилизованном обществе, в наш век пара и электричества, в наш век высокоразвитого ума и тонких, сложных переживаний? Что это так, говорят нам и Толстой, и Мопассан, и другие — и, что гораздо показательнее, они не только так говорят, но сами и не могут иначе смотреть и видеть.
Итак, в наш век электричества и пара еще существуют совершенно первобытные и грубые отношения к женщине, грубое понимание любви. Откуда же этот скачок назад, это несоответствие между сложной психикой современного человека и подобными упрощенными и грубыми представлениями? Ведь по мере развития и прогресса человечества усложняются, обогащаются и утончаются не только человеческая мысль, но и человеческие чувства. Например, материнство. Оно существует и у первобытной дикарки, и у современной женщины, но у дикарки это чувство еще вполне похоже на то чувство животных к своим маленьким, у современной женщины — это очень сложное, с массой самых разнообразных оттенков, чувство. По мере того как усложнялась жизнь и отношения людей между собой, росло то, что мы называем культурой, не только мысль, но и чувство обогащалось, то, что раньше у животных и первобытных людей было только инстинктом (как, например, материнство), превращалось из инстинкта в чувство с тысячью переливами и оттенками — в человеческое чувство; наконец, зарождались между людьми и новые отношения, новые чувства, которых животные и дикарь или совершенно не знают, или знают лишь в зародыше. Любовь тоже является продуктом культуры и цивилизации — животные и дикари не знают любви, не знают того сложного «опоэтизированного», полного самого сложного психологического общения (а такая любовь есть и существует). Но прочитай «Крейцерову сонату», и ты увидишь, что там тоже нет и тени любви, а царит лишь инстинкт. Выходит, что в современном обществе наряду с самыми высшими, сложными и утонченными проявлениями любви есть люди, которые в любви чувствуют так же, совершенно, как дикари, прибавлю, так чувствует до сих пор еще в любви большинство — все вступают в брак или развратничают, но очень немногие любят или любили.
Статьи, речи, письма. М., 1975.
С. 83, 105, 247–250
А. М. Коллонтай
ЛЮБОВЬ И НОВАЯ МОРАЛЬ
В период начавшегося в 1910–1911 гг. в России охлаждения к проблемам пола появилось в Германии психосоциологическое исследование сексуального кризиса Греты Мейзель-Хесс…
[41]
Свежестью веет от книги, исканием правды проникнуто яркое, темпераментное изложение, в котором преломляется трепетная, много пережившая, богатая женская душа. Мысли Мейзель-Хесс не новы — не новы в том смысле, что они реют в воздухе, что ими пропитана вся наша моральная атмосфера.
Каждый втайне от других передумал, перестрадал проблемы, разбираемые ею, каждый мыслящий человек теми или иными путями пришел к выводам, запечатленным на страницах «Сексуального кризиса»; но по въевшемуся в нас лицемерию открыто мы все еще поклоняемся старому, мертвому идолу — буржуазной морали. Заслуга Мейзель-Хесс та же, что и ребенка в сказке Андерсена: она посмела со спокойным бесстрашием крикнуть обществу, что «на короле нет рубашки», что современная половая мораль — пустая фикция…
Подвергая последовательному анализу все три основные формы брачного общения между полами: легальный брак, свободный союз и проституцию, Мейзель-Хесс приходит к пессимистическому, но неизбежному выводу, что при капиталистическом строе все три формы одинаково засоряют и извращают человеческую душу, разбивая всякую надежду на длительное и прочное счастье, глубоко человеческое общение душ. При неизменном, стационарном состоянии психики человека из затяжного «сексуального кризиса» нет выхода.
Распахнуть заповедную дверь, ведущую на вольный воздух, на путь более любовных, более близких, а следовательно, и более счастливых отношений между полами может лишь коренное изменение человеческой психики — обогащение ее «любовной потенцией». Последнее же с неизбежной закономерностью требует коренного преобразования социально-экономических отношений, другими словами — перехода к коммунизму.
Каковы главные несовершенства, каковы теневые стороны легального брака? В основу легального брака положены два одинаково ложных принципа: нерасторжимость, с одной стороны, представление о «собственности», о безраздельной принадлежности друг другу супругов — с другой.
«Нерасторжимость» брака основывается на противоречащем всей психологической науке представлении о неизменности человеческой психики в течение долгой человеческой жизни. Современная мораль предъявляет достойное смеха требование, чтобы человек во что бы то ни стало «нашел свое счастье», она обязывает его сразу и безошибочно найти среди миллионов современников ту гармонирующую с его душою душу, то второе Я, которое одно обеспечивает брачное благополучие. И если человек, а особенно женщина, в поисках за идеалом будет брести ощупью, терзая свое сердце об острые колья житейских разочарований, общество, извращенное современной моралью, вместо того, чтобы спешить на помощь своему несчастному сочлену, начнет мстительной фурией преследовать его своим осуждением… Открытую смену любовных союзов современное общество, озабоченное интересами собственности (не «вида» и не индивидуального счастья), готово рассматривать как величайшее для себя оскорбление… «Нерасторжимость» становится еще нелепее, если представить себе, что большинство легальных браков заключается «втемную», что брачующиеся стороны имеют лишь самое смутное представление друг о друге. И не только о психике другого, более того — совершенно не ведают, существует ли то физиологическое сродство, то созвучие телесное, без которого брачное счастье неосуществимо. «Пробные ночи», говорит Мейзель-Хесс, широко практиковавшиеся в средние века, далеко не «неприличный абсурд»; при иной социальной обстановке в интересах расы, для обеспечения счастья индивидуумов они могут иметь право гражданства.
Представление о собственности, о правах «безраздельного владения» одного супруга другим является вторым моментом, отравляющим легальное супружество. В самом деле, получается величайшая нелепость: двое людей, соприкасающихся только несколькими гранями души, «обязаны» подойти друг к другу всеми сторонами своего многосложного Я. Безраздельность владения ведет к непрерывному, стеснительному для обеих сторон пребыванию друг с другом. Нет ни «своего» времени, ни своей воли, а зачастую, под гнетом материальной зависимости, нет даже «своего угла» отдельно от супруга… Непрерывное пребывание друг с другом, неизбежная «требовательность» к предмету «собственности» превращают даже пылкую любовь в равнодушие, влекут за собою несносные, мелочные придирки…
Моменты «нерасторжимости» и «собственности» в легальном браке вредно действуют на психику человека, заставляя его делать наименьшие душевные усилия для сохранения привязанности внешними путями прикованного к нему спутника жизни. Современная форма легального брака беднит душу и уже никоим образом не способствует тому накоплению запасов «великой любви» в человечестве, о котором столько тосковал русский гений — Толстой.
Но еще тяжелее искажает человеческую психологию другая форма сексуального общения — продажная проституция…
Оставляя в стороне все социальные бедствия, связанные с проституцией, минуя физические страдания, болезни, уродство и вырождение расы, остановимся лишь на вопросе о влиянии проституции на человеческую психику. Ничто так не опустошает душу, как зло вынужденной продажи и покупки чужих ласк. Проституция тушит любовь в сердцах; от нее в страхе отлетает Эрос, боясь запачкать о забрызганное грязью ложе свои золотые крылышки.
Она уродует нормальные представления людей, она калечит и беднит душу, она урезывает, отнимает у нее самое ценное — способность пылкого, страстного любовного переживания, расширяющего, обогащающего индивидуальность запасом пережитых чувствований. Она искажает наши понятия, заставляя видеть в одном из наиболее серьезных моментов человеческой жизни — в любовном акте, в этом последнем аккорде сложных душевных переживаний, нечто постыдное, низкое, грубо животное…
Психологическая неполнота ощущений при покупной ласке особенно пагубно отражается на психологии мужчин: мужчина, пользующийся проституцией, в которой отсутствуют все облагораживающие
привходящие душевные моменты истинно эротического экстаза, научается подходить к женщине с «пониженными» запросами, с упрощенной и обесцвеченной психикой. Приученный к покорным, вынужденным ласкам, он уже не присматривается к сложной работе, творящейся в душе его партнера-женщины, он перестает «слышать» ее переживания и улавливать их оттенки…
Нормальная женщина ищет в любовном общении полноты и гармонии; мужчина, воспитанный на проституции, упуская сложную вибрацию любовных ощущений, следует лишь бледному, однотонному физическому влечению, оставляющему по себе ощущение неполноты и душевного голода с обеих сторон. Растет обоюдное «непонимание» полов, и чем выше индивидуальность женщины, тем сложнее ее душевные запросы, тем острее сексуальный кризис. Проституция опасна именно тем, что ее влияние распространяется далеко за пределы отведенного ей русла…
Но и в третьей форме брачного общения — свободной любовной связи — имеется много темных сторон. Несовершенства этой брачной формы — отраженного свойства. Современный человек привносит в свободный союз уже изуродованную неверными, нездоровыми моральными представлениями психику, воспитанную легальным супружеством, с одной стороны, и темной бездной проституции — с другой. «Свободная любовь» наталкивается на два неизбежных препятствия: «любовную импотенцию», составляющую сущность нашего распыленного индивидуалистического мира, и отсутствие необходимого досуга для истинно душевных переживаний. Современному человеку некогда «любить». В обществе, основанном на начале конкуренции, при жесточайшей борьбе за существование, при неизбежной погоне либо за простым куском хлеба, либо за наживой или карьерой, не остается места для культа требовательного и хрупкого Эроса… Мужчина опасается отравленных стрел Эроса, большого и истинного любовного захвата, могущего отвлечь его от «главного» в жизни. Между тем свободная любовная связь, при всем комплексе окружающей жизни, требует несравненно большей затраты времени и душевных сил, чем оформленный брак или беглые покупные ласки. Начиная с того, что душевные притязания свободных возлюбленных друг к другу обыкновенно еще выше, чем у легальных супругов, и кончая невероятной затратой времени друг на друга…
Но и перед женщиной, особенно живущей самостоятельным трудом (а таких 30–40 % во всех культурных странах), стоит та же дилемма: любовь или профессия? Положение женщины-профессионалки осложняется еще одним привходящим моментом — материнством. В самом деле, стоит перелистать биографии всех выдающихся женщин, чтобы убедиться в неизбежном конфликте между любовью и материнством, с одной стороны, профессией и призванием — с другой. Может быть, именно потому, что самостоятельная «холостая» женщина кладет на весы счастья при свободной любви не только свою душу, но и любимое дело, повышается ее требовательность к мужчине: она взамен ждет щедрой расплаты, «богатейшего дара» — его души.
Свободный союз страдает отсутствием морального момента, сознания «внутреннего долга»; при неизменности же всего сложного комплекса социальных взаимоотношений нет никаких оснований рассчитывать, что эта форма брачного общения выведет человечество из тупика сексуального кризиса, как думают адепты «свободной любви».
Выход этот возможен лишь при условии коренного перевоспитания психики — перевоспитания, требующего как необходимой предпосылки изменения и всех тех социальных основ, которые обусловливают собою содержание моральных представлений человечества.
Все предлагаемые в области социальной политики мероприятия и реформы, приводимые Мейзель-Хесс, не представляют чего-либо существенно нового. Они вполне покрываются требованиями, значащимися в социалистических программах: экономическая самостоятельность женщины, широкая, всеобъемлющая охрана и обеспечение материнства и детства, борьба с проституцией на экономической почве, устранение самого понятия о законных и незаконных детях, замена церковного брака легко расторжимым гражданским, коренное переустройство общества на коммунистических началах. Заслуга Мейзель-Хесс заключается не в том, что она позаимствовала свои социально-политические требования у социалистов. Гораздо существеннее, что в своих пытливых поисках сексуальной правды она, не будучи «активной социалисткой», набрела бессознательно на единственно приемлемый путь разрешения «половой проблемы». Вся наличность социальных проблем, этих необходимых предпосылок новых брачных отношений, не в состоянии разрешить сексуального кризиса, если одновременно не вырастет великая творческая сила, не повысится сумма «любовной потенции» человечества…
Брачный союз в представлении Мейзель-Хесс — союз, основанный на глубоком проникновении друг другом, на гармоническом созвучии душ и тел, останется и для будущего человечества идеалом. Но при браке на основе «большой любви» нельзя забывать, что «большая любовь» — редкий дар судьбы, выпадающий на долю немногих избранников. Великая волшебница «большая любовь», расписывающая чарующими солнечными красками нашу серую жизнь, лишь скупо касается сердец своим зачаровывающим жезлом; миллионы людей никогда не знавали всесилия ее колдующих чар. Что делать этим обездоленным, обойденным? Обречь их на холодные супружеские объятия без Эроса? На пользование проституцией? Ставить перед ними, как это делает современное общество, жестокую дилемму: либо «большая любовь», либо «эротический голод»?
Мейзель-Хесс ищет и находит другой путь: там, где отсутствует «большая любовь», там ее заменяет «любовь-игра». Чтобы «большая любовь» стала достоянием всего человечества, необходимо пройти трудную, облагораживающую душу «школу любви». «Игра-любовь» — это тоже школа, это способ накопления в человеческой психике «любовной потенции»…
«Любовь-игра» в различных своих проявлениях встречалась на всем протяжении человеческой истории. В общении между древней гетерой и ее «другом», в «галантной любви» между куртизанкой эпохи Возрождения и ее «покровителем-любовником», в эротической дружбе между вольной и беззаботной, как птица, гризеткой и ее «товарищем»-студентом — нетрудно отыскать основные элементы этого чувства.
Это не всепоглощающий Эрос с трагическим лицом, требующий полноты и безраздельности обладания, но и не грубый сексуализм, исчерпывающийся физиологическим актом… «Игра-любовь» требует большой тонкости душевной, внимательной чуткости и психологической наблюдательности и потому больше, чем «большая любовь», воспитывает и формирует человеческую душу.
«Любовь-игра» гораздо требовательнее. Люди, сошедшиеся исключительно на почве обоюдной симпатии, ждущие друг от друга лишь улыбок жизни, не позволят безнаказанно терзать свои души, не пожелают мириться с небрежным отношением к своей личности, игнорировать свой внутренний мир. «Любовь-игра», требуя значительно более осторожного, бережного, вдумчивого отношения друг к другу, постепенно отучила бы людей от того бездонного эгоизма, который окрашивает собою все современные любовные переживания…
В-третьих, «любовь-игра», не исходя из принципа «безраздельного» обладания, приучает людей давать лишь ту частицу своего «я», которая не обременяет другого, а помогает, наоборот, светлее нести жизнь. Это приучало бы людей, по мнению Мейзель-Хесс, к высшему «целомудрию» — давать всего себя, только когда налицо высшая, «священная» глубина и неотвратимость чувства. Сейчас мы все слишком склонны «после первого же поцелуя» посягать на всю личность другого и навязывать «целиком» свое сердце, когда на него еще совершенно нет «спроса». Надо помнить, что лишь таинство великой любви дает «права»…
«Любовь-игра» или «эротическая дружба» имеет еще и другие преимущества: она страхует от убийственных стрел Эроса, она научает людей противостоять бремени любовной страсти, порабощающей, раздавливающей индивидуум. Она способствует, как никакая другая форма любви, самосохранению индивидуума, говорит Мейзель-Хесс. «Ужаснейшее явление, которое мы называем насильственным вламыванием в чужое Я, здесь не имеет места». Она исключает величайшее «грехопадение» — потерю своей личности в волнах страсти…
Наше время отличается отсутствием «искусства любви»; люди абсолютно, не умеют поддерживать светлые, ясные, окрыленные отношения, не знают всей цены «эротической дружбы». Любовь — либо трагедия, раздирающая душу, либо пошлый водевиль. Надо вывести человечество из этого тупика, надо выучить людей ясным и необременяющим переживаниям. Только пройдя школу эротической дружбы, сделается психика человека способной воспринять «великую любовь», очищенную от ее темных сторон…
Без любви человечество почувствовало бы себя обокраденным, обделенным, нищим. Нет никакого сомнения, что любовь станет культом будущего человечества. И сейчас, чтобы бороться, жить, трудиться и творить, человек должен чувствовать себя «утвержденным», «признанным». «Кто себя чувствует любимым, тот себя чувствует и признанным; из этого сознания рождается высшая жизнерадостность». Но именно это признание своего Я, эта жажда избавления от призрака вечно подкарауливающего нас душевного одиночества не достигается грубым утолением физиологического голода. «Только чувство полной гармонии с любимым существом может утолить эту жажду». Только «большая любовь» даст полное удовлетворение. Любовный кризис тем острее, чем меньше запас любовной потенции, заложенной в человеческих душах, чем ограниченнее социальные скрепы, чем беднее психика человека переживаниями солидарного свойства.
Поднять эту «любовную потенцию», воспитать, подготовить психику человека для воспитания «большой любви»— такова задача «эротической дружбы».
«Игра-любовь», разумеется, лишь суррогат «большой любви», ее заместительница…
Наконец, рамки «эротической дружбы» весьма растяжимы: вполне возможно, что люди, сошедшиеся на почве легкой влюбленности, свободной симпатии, найдут друг друга, что из «игры» вырастет великая чаровница — «большая любовь». Вопрос лишь в том, чтобы создать для этого объективную возможность. Каковы же выводы и практические требования Мейзель-Хесс?
Прежде всего, общество должно научиться признавать все формы брачного общения, какие бы непривычные контуры они ни имели, при двух условиях: чтобы они не наносили ущерба расе и не определялись гнетом экономического фактора. Как идеал остается моногамный союз, основанный на «большой любви». Но «не бессменный» и застывший. Чем сложнее психика человека, тем неизбежнее «смены». «Конкубинат», или «последовательная моногамия» — такова основная форма брака. Но рядом — целая гамма различных видов любовного общения полов в пределах «эротической дружбы».
Второе требование — признание не на словах только, но и на деле «святости» материнства. Общество обязано во всех формах и видах расставить на пути женщины «спасательные станции», чтобы поддержать ее морально и материально в наиболее ответственный период ее жизни.
Наконец, чтобы более свободные отношения не несли за собою «ужаса опустошения» для женщины, необходимо пересмотреть весь моральный багаж, каким снабжают девушку, вступающую на жизненный путь.
Все современное воспитание женщины направлено на то, чтобы замкнуть ее жизнь в любовных эмоциях. Отсюда эти «разбитые сердца», эти поникшие от первого бурного ветра женские образы. Надо распахнуть перед женщиной широкие врата всесторонней жизни, надо закалить ее сердце, надо бронировать ее волю. Пора научить женщину брать любовь не как основу жизни, а лишь как ступень, как способ выявить свое истинное Я. Пусть и она, подобно мужчине, научится выходить из любовного конфликта не с помятыми крыльями, а с закаленной душою. «Уметь в любую минуту сбросить прошлое и воспринимать жизнь, будто она началась сегодня» — таков был девиз Гёте. Уже брезжит свет, уже намечаются новые женские типы — так называемых «холостых женщин», для которых сокровища жизни не исчерпываются любовью. В области любовных переживаний они не позволяют жизненным волнам управлять их челноком; у руля опытный кормчий — их закаленная в жизненной борьбе воля. И обывательское восклицание «У нее есть прошлое!» перефразируется холостой женщиной: «У нее нет прошлого — какая чудовищная судьба!»
Пусть не скоро еще станут эти женщины явлением обычным, пусть еще не завтра наступит сексуальный порядок — дитя более совершенного социального уклада, — пусть не сразу прекратится затяжной кризис пола, уступая место «морали будущего», дорога найдена, вдали заманчиво светлеет широко раскрытая заповедная дверь…
Новая мораль и рабочий класс.
Москва. Изд. ВЦИК. С. 36–47
А. Б. Залкинд
ДВЕНАДЦАТЬ ПОЛОВЫХ ЗАПОВЕДЕН
РЕВОЛЮЦИОННОГО ПРОЛЕТАРИАТА
…Коллективизм, организация, активизм, диалектический материализм — вот четыре основных мощных столба, подпирающие собою строящееся сейчас здание пролетарской этики, — вот четыре критерия, руководясь которыми всегда можно уяснить, целесообразен ли с точки зрения интересов революционного пролетариата тот или иной поступок. Все, что способствует развитию революционных, коллективистских чувств и действий трудящихся, все, что наилучшим образом способствует планомерной организации пролетарского хозяйства и планомерной организации дисциплины внутри пролетариата, все, что увеличивает революционную боеспособность пролетариата, его гибкость, его умение бороться и воевать, все, что снимает мистическую, религиозную пленку с глаз и мозга трудящихся, что увеличивает их научное знание, материалистическую остроту анализа жизни, — все это нравственно, этично с точки зрения интересов развивающейся пролетарской революции, все это надо приветствовать, культивировать всеми способами.
Наоборот, все, что способствует индивидуалистическому обособлению трудящихся, все, что вносит беспорядок в хозяйственную организацию пролетариата, все, что развивает классовую трусость, растерянность, тупость, все, что плодит у трудящихся суеверие и невежество, — все это безнравственно, преступно, такое поведение должно беспощадно пролетариатом преследоваться.
Отсюда нам становится сейчас доступной и критика отдельных правил буржуазной этики. Мы можем любое правило поведения эксплуататорской этики заменить вполне конкретным, практическим соображением, направленным на защиту классовых интересов пролетариата…
…«Не прелюбы сотвори» — этой заповеди часть нашей молодежи пыталась противопоставить другую формулу — «половая жизнь — частное дело каждого», «любовь свободна», — но и эта формула неправильна. Ханжеские запреты на половую жизнь, неискренне налагаемые буржуазией, конечно, нелепы, так как они предполагали в половой жизни какое-то греховное начало. Наша же точка зрения может быть лишь революционно-классовой, строго деловой. Если то или иное половое проявление содействует обособлению человека от класса, уменьшает остроту его научной (т. е. материалистической) пытливости, лишает его части производственнотворческой работоспособности, необходимой классу, понижает его боевые качества, долой его. Допустима половая жизнь лишь в том ее содержании, которое способствует росту коллективистических чувств, классовой организованности, производственно-творческой, боевой активности, остроте познания (на этих принципах и построены половые нормы, данные автором в статье ниже).
И т. д. и т. п., из этих примеров мы видим, что организованный, активный и материалистически-сознательный коллективизм является нравственным оселком, на котором можно безошибочно испытывать революционную остроту, классовую правильность того или иного нашего поступка. Вся наша жизнь, весь наш быт должны строиться именно на этих принципах.
…Всякая область пролетарского классового поведения должна опираться при проработке норм ее на принцип революционной целесообразности. Так как пролетариат и экономически примыкающие к нему трудовые массы составляют подавляющую часть человечества, революционная целесообразность тем самым является и наилучшей биологической целесообразностью, наибольшим биологическим благом (как мы в этом ниже и убедимся).
Следовательно, пролетариат имеет все основания для того, чтобы вмешаться в хаотическое развертывание половой жизни современного человека. Находясь сейчас в стадии первоначального социалистического накопления, в периоде предсоциалистической, переходной, героической нищеты, рабочий класс должен быть чрезвычайно расчетлив в использовании своей энергии, должен быть бережлив, даже скуп, если дело касается сбережения сил во имя увеличения боевого фонда. Поэтому он не будет разрешать себе ту безудержную утечку энергетического богатства, которая характеризует половую жизнь современного буржуазного общества, с его ранней возбужденностью и разнузданностью половых проявлений, с его раздроблением, распылением полового чувства, с его ненасытной раздражительностью и возбужденной слабостью, с его бешеным метанием между эротикой и чувственностью, с его грубым вмешательством половых отношений в интимные внутриклассовые связи. Пролетариат заменяет хаос организацией в области экономики, элементы планомерной целесообразной организации внесет он и в современный половой хаос.
Половая жизнь для создания здорового революционно-классового потомства, для правильного, боевого использования всего энергетического богатства человека, для революционно-целесообразной организации его радостей, для боевого формирования внутриклассовых отношений — вот подход пролетариата к половому вопросу.
Половая жизнь как неотъемлемая часть прочего боевого арсенала пролетариата — вот единственно возможная сейчас точка зрения рабочего класса на половой вопрос: все социальное и биологическое имущество революционного пролетариата является сейчас его боевым арсеналом.
Отсюда: все те элементы половой жизни, которые вредят созданию здоровой революционной смены, которые грабят классовую энергетику, гноят классовые радости, портят внутриклассовые отношения, должны быть беспощадно отметены из классового обихода, отметены с тем большей неумолимостью, что половое является привычным, утонченным дипломатом, хитро пролезающим в мельчайшие щели — попущения, слабости, близорукости.
I. Не должно быть слишком раннего развития половой жизни в среде пролетариата — первая половая заповедь революционного рабочего класса.
Коммунистическое детское движение, захватывая с ранних лет в свое русло все детские интересы, создавая наилучшие условия для развития детской самостоятельности, для физического детского самооздоровления, для яркого расцвета любознательных, общественных, приключенческо-героических устремлений, приковывает к себе все детское внимание и не дает возможности появиться паразитирующему пауку раннего полового возбуждения. Тут и физиологическая тренировка, и боевая закалка, и яркая классовая идеология, и раннее равное товарищеское общение разных полов — преждевременному половому развитию вырасти при таких условиях не на чем. Поэтому первая задача пролетариата — не давать ходу ранней детской сексуальности, а для этого необходимо: указать родителям и школе на необходимость правильного подхода к социальным и биологическим интересам ребенка, всемерно содействовать такому подходу и употребить всю классовую энергию на наилучшую организацию массового коммунистического детского движения, на внедрение этого движения во все закоулки детского, школьного и семейного бытия. Оздоровление половой жизни детства сделает в дальнейшем ненужной столь трудную сейчас борьбу с половой путаницей зрелого возраста.
11. Необходимо половое воздержание до брака, а брак лишь в состоянии полной социальной и биологической зрелости (т. е. 20–25 лет) — вторая половая заповедь пролетариата.
А что же вредного, скажут нам, в половой активности до брака? Вредно то, что подобная половая активность неорганизованна, связана со случайным половым объектом, не регулируется прочной симпатией между партнерами, подвержена самым поверхностным возбуждениям, то есть характеризуется как раз теми чертами, которые, как увидим ниже, должны быть безусловно и беспощадно истребляемы пролетариатом в своей среде. Подобное, хаотическим образом развившееся, половое содержание никогда не ограничивается узкой сферой чисто полового бытия, но нагло вторгается и во все прочие области человеческого творчества, безнаказанно их обкрадывая. Допустимо ли это с точки зрения революционной целесообразности?
III. Половая связь — лишь как конечное завершение глубокой всесторонней симпатии и привязанности к объекту половой любви.
Чисто физическое половое влечение недопустимо с революционно-пролетарской точки зрения. Человек тем и отличается от прочих животных, что все его физиологические функции пронизаны психическим, то есть социальным. содержанием. Половое влечение к классово враждебному, морально противному, бесчестному объекту является таким же извращением, как и половое влечение человека к крокодилу, к орангутангу. Половое влечение правильно развивающегося культурного человека впитывает в себя массу ценных элементов из окружающей жизни и становится от них неотрывным. Если тянет к половой связи, это должно значить, что объект полового тяготения привлекает и другими сторонами своего существа, а не только шириною своих плеч или бедер.
На самом деле, что произошло бы, если бы половым партнером оказался классово-идейно глубоко чуждый человек? Во-первых, это, конечно, была бы неорганизованная, внебрачная связь, обусловленная поверхностным чувственно-половым возбуждением (в брак вступают лишь люди, ориентирующиеся на долгую совместную жизнь, т. е. люди, считающие себя соответствующими друг другу во всех отношениях); во-вторых, это было бы половое влечение в наиболее грубой его форме, не умеряемое чувством симпатии, нежности, ничем социальным не регулируемое: такое влечение всколыхнуло бы самые низменные стороны человеческой психики, дало бы им полный простор; в-третьих, ребенок, который мог бы все же появиться, несмотря на все предупредительные меры, имел бы глубоко чуждых друг другу родителей и сам оказался бы разделенным, расколотым душевно с ранних лет; в-четвертых, эта связь отвлекла бы от творческой работы, так как, построенная на чисто чувственном вожделении, она зависела бы от случайных причин, от мелких колебаний в настроениях партнеров, и, удовлетворяя без всяких творческих усилий, она в значительной степени обесценивала бы и самое значение творческого усилия — она отняла бы у творчества один из крупных его возбудителей, не говоря уже о том, что большая частота половых актов в такой связи, не умеряемой моральными мотивами, в крупной степени истощила бы и ту мозговую энергию, которая должна бы идти на общественное, научное и прочее творчество.
Подобному половому поведению, конечно, не по пути с революционной целесообразностью.
IV. Половой акт должен быть лишь конечным звеном в цепи глубоких и сложных переживаний, связывающих в данный момент любящих.
К половому акту должно «не просто тянуть»: преддверием к нему должно быть обострившееся чувство всесторонней близости, глубокой идейной, моральной спайки, сложного глубокого взаимного пропитывания, физиологическим завершением которого лишь и может явиться половой акт. Социальное, классовое впереди животного, а не наоборот.
Наличность этой социальной, моральной, психологической предпосылки полового акта повлечет к ценнейшим результатам: во-первых, половой акт сделался бы значительно более редким, что, с одной стороны, повысило бы его содержательность, радостное насыщение, им даваемое, с другой стороны, оказалось бы крупной экономией в общем химизме, оставив на долю творчества значительную часть неизрасходованной энергии; во-вторых, подобные половые акты не разъединяли бы, как это обычно бывает при частом чувственном сближении, вплоть до отвращения друг к другу (блестящую, вполне реалистически правильную иллюстрацию дает этому Толстой в своей «Крейцеровой сонате»), а сближали бы еще глубже, еще крепче; в-третьих, подобный половой акт не противопоставлял бы себя творческому процессу, а вполне гармонически уживался бы рядом с ним, питаясь им и его же питая добавочной радостью (между тем как голо чувственный половой акт обворовывает и самое творческое настроение, изымая из субъективного фонда творчества почти весь эмоциональный его материал, почти всю его «страсть», на довольно долгий срок опустошая, обесплодив, «творческую фантазию»; это относится, как видим, уже не только к химизму творчества, но и к его механике).
V. Половой акт не должен часто повторяться.
Это уже достаточно явствует из вышестоящих пунктов. Однако последними мотивы пятой «заповеди» все же не исчерпываются.
Имеются все научные основания утверждать, что действительно глубокая любовь характеризуется нечастыми половыми актами (хотя нечастые половые акты сами по себе далеко не всегда говорят о глубокой любви: под ними может скрываться и половое равнодушие). При глубокой настоящей любви оформленное половое влечение вызревает ведь как конечный этап целой серии ему предшествовавших богатых, сложных переживаний взаимной близости, а подобные процессы протекают, конечно, длительно, требуя для себя большего количества питающего материала.
VI. Не надо часто менять половой объект. Поменьше полового разнообразия.
При выполнении указанных выше пунктов эта «заповедь» и не понадобится, но обосновать ее следует все же особо.
а) Поиски нового полового, любовного партнера являются очень сложной заботой, отрывающей от творческих стремлений большую часть их эмоциональной силы; б) даже при отыскании этого нового партнера необходима целая серия переживаний, усилий, новых навыков для всестороннего к нему приспособления, что точно так же является грабежом прочих творчески-классовых сил; в) при завоевании нового любовного объекта требуется подчас напряженнейшая борьба не только с ним, но и с другим «завоевателем» — борьба, носящая вполне выраженный половой характер и окрашивающая в специфические тона полового интереса все взаимоотношения между этими людьми, больно ударяющая по хребту их внутриклассовой спаянности, по общей идеологической их стойкости (сколько знаем мы глубоких ссор между кровно-идеологически близкими людьми на почве полового соревнования).
VII. Любовь должна быть моногамной, моноандрической (одна жена, один муж).
Это отчетливо явствует из всего вышеизложенного, но, во избежание недоразумений, надо этот пункт выделить все же особо.
Нам могут указать, что возможно соблюдать все приведенные правила при наличности двух жен или мужей. «Идейная близость, редкие половые акты и прочие директивы совместимы ведь и при двумужестве, двуженстве». «Ну, представьте, что одна жена (муж) мне восполняет в идейном и половом отношении то, чего не хватает в другой (другом); нельзя же в одном человеке найти полное воплощение любовного идеала». Подобные соображения слишком прозрачная натяжка. Любовная жизнь двуженца (двумужниц) чрезвычайно осложняется, захватывает слишком много областей, энергии, времени, специального интереса, требует слишком большого количества специальных приспособлений, вне сомнения, увеличивает количество половых актов, в такой же мере теряет в соответствующей области и классовая творческая деятельность, так как сумма сил, отвлеченных в сторону непомерно усложнившейся половой жизни, даже в самом блестящем состоянии последней, никогда не окупится творческим эффектом. Творчество в таких условиях всегда проигрывает, а не выигрывает, притом проигрывает не только количественно, но и в грубом искажении своего качества, так как будет непрерывно отягощено избыточным и специальным половым, «любовным» интересом.
VIII. При всяком половом акте всегда надо помнить о возможности зарождения ребенка и вообще помнить о потомстве.
Ни одно предупредительное средство, кроме грубо вредных, не гарантирует полностью от возможной беременности — аборты же чрезвычайно вредны для женщин, — и потому половой акт должен застать обоих супругов в состоянии полного биологического и морального благополучия, так как недомогание одного из родителей в момент зарождения тяжело отражается на организме ребенка. Это же соображение, конечно, раз навсегда исключает пользование проституцией, так как возможность заражения венерической болезнью является самой страшной угрозой как для биологической наследственности потомства, так и для здоровья матери.
IX. Половой подбор должен строиться по линии классовой, революционно-пролетарской целесообразности. В любовные отношения не должны вноситься элементы флирта, ухаживания, кокетства и прочие методы специально полового завоевания.
Половая жизнь рассматривается классом как социальная, а не как узколичная функция, и поэтому привлекать, побеждать в любовной жизни должны социальные, классовые достоинства, а не специфические физиологи-чески-половые приманки, являющиеся в подавляющем своем большинстве либо пережитком нашего докультурного состояния, либо развившиеся в результате гнилоносных воздействий эксплуататорских условий жизни. Половое влечение само по себе биологически достаточно сильно, чтобы не было нужды в возбуждении его еще и добавочными специальными приемами. Так как у революционного класса, спасающего от погибели все человечество, в половой жизни содержатся исключительно евгенические задачи, то есть задачи революционно-коммунистического оздоровления человечества через потомство, очевидно, в качестве наиболее сильных половых возбудителей должны выявлять себя не те черты классово-бесплодной «красоты», «женственности», грубо «мускулистой» и «усатой» мужественности, которым мало места и от которых мало толку в условиях индустриализированного, интеллектуализированного, социализирующегося человечества.
Современный человек-борец должен отличаться тонким и точным интеллектуальным аппаратом, большой социальной гибкостью и чуткостью, классовой смелостью и твердостью — безразлично мужчина это или женщина. Бессильная же хрупкая «женственность», являющаяся порождением тысячелетнего рабского положения женщины и в то же время представляющая собою единственного поставщика материала для кокетства и флирта; точно так же, как и «усатая», «мускулистокулачная» мужественность, больше нужная профессиональному грузчику или рыцарю доружейного периода, чем изворотливому и технически образованному современному революционеру, — все эти черты, конечно, в минимальной степени соответствуют надобностям революции и революционного полового подбора. Понятие о красоте, о здоровье теперь радикально пересматривается классом-борцом в плане классовой целесообразности, и классово-бесплодные так называемая «красота», так называемая «сила» эксплуататорского периода истории человечества неминуемо будут стерты в порошок телесными комбинациями наилучшего революционного приспособления, наипродуктивнейшей революционной целесообразности.
Недаром идеалы красоты и силы в различных социальных слоях глубоко отличаются, и эстетика буржуазии, эстетика буржуазной интеллигенции далеко не импонирует пролетариату. Но у пролетариата нет еще своей эстетики, она создается в процессе его победоносной классовой борьбы, и поэтому чудовищной ошибкой было бы по пути формирования им методов нового классового полового подбора пользоваться старыми, отгнившими в смысле их классовой годности приемами полового завлечения. Каково в классовом отношении будет потомство, созданное родителями, главными достоинствами которых, явившимися основными половыми возбудителями, были: бессильная и кокетливо-лживая женственность матери и «широкоплечая мускулистость» отца? Революция, конечно, не против широких плеч, но не ими в конечном счете она побеждает, и не на них должен строиться в основе революционный половой подбор. Бессильная же хрупкость женщины ему вообще ни к чему: экономически и политически, то есть и физиологически, женщина современного пролетариата должна приближаться и все больше приближается к мужчине. Надо добиться такой гармонической комбинации физического здоровья и классовых творческих ценностей, которые являются наиболее целесообразными с точки зрения интересов революционной борьбы пролетариата. Олицетворение этой комбинации и будет идеалом пролетарского полового подбора.
Основной половой приманкой должны быть основные классовые достоинства, и только на них будет в дальнейшем создаваться половой союз. Они же определят собою и классовое понимание красоты, здоровья: недаром не только понятие красоты, но и понятие физиологической нормы подвергаются сейчас такой страстной научной дискуссии.
X. Не должно быть ревности. Половая любовная жизнь, построенная на взаимном уважении, на равенстве, на глубокой идейной близости, на взаимном доверии, не допускает лжи, подозрения, ревности.
Ревность имеет в себе несколько гнилых черт. Ревность, с одной стороны, результат недоверия к любимому человеку, боязнь, что тот скроет правду, с другой стороны, ревность есть порождение недоверия к самому себе (состояние самоунижения): «Я плох настолько, что не нужен ей (ему), и он (она) может мне легко изменить». Далее, в ревности имеется элемент собственной лжи ревнующего: обычно не доверяют в вопросах любви те, кто сам не достоин доверия; на опыте собственной лжи, они предполагают, что и партнер также склонен к лжи. Хуже же всего то, что в ревности основным ее содержанием является элемент грубого собственничества: «Никому не хочу ее (его) уступить», что уже совершенно недопустимо с пролетарски-классовой точки зрения. Если любовная жизнь, как и вся моя жизнь, есть классовое достояние, если все мое половое поведение должно исходить из соображений классовой целесообразности, — очевидно, и выбор полового объекта мною, как и выбор другим меня в качестве полового объекта, должен на первом плане считаться с классовой полезностью этого выбора. Если уход от меня моего полового партнера связан с усилением его классовой мощи, если он (она) заменил(а) меня другим объектом, в классовом смысле более ценным, каким же антиклассовым, позорным становится в таких условиях мой ревнивый протест. Вопрос иной: трудно мне самому судить, кто лучше: я или заменившийся) меня. Но апеллируй тогда к товарищескому, классовому мнению и стойко примирись, если оценка произошла не в твою пользу. Если же тебя заменили худшим(ей), у тебя остается право бороться за отвоевание, за возвращение ушедшего(ей) или, в случае неудачи, презирать его (ее) как человека, невыдержанного с классовой точки зрения. Но это ведь не ревность. В ревности боязнь чужой, то есть и своей лжи, чувство собственного ничтожества и бессилия, животнособственнический подход, то есть как раз то, чего у революционно-пролетарского борца не должно быть ни в каком случае.
XI. Не должно быть половых извращений. Не больше 1–2 % современных половых извращений действительно внутрибиологического происхождения, врождены, конституциональны, остальные же представляют собою благоприобретенные условные рефлексы, порожденные скверной комбинацией внешних условий, и требуют самой настойчивой с ними борьбы со стороны класса. Всякое половое извращение, ослабляя центральное половое содержание, отражается вместе с тем и на качестве потомства, и на всем развитии половых отношений между партнерами. Половые извращения всегда указывают на грубый перегиб половой жизни в сторону голой чувственности, на резкий недостаток социальнолюбовных стимулов в половом влечении. Половая жизнь извращенного лишена тех творчески регулирующих элементов, которые характеризуют собою нормальные половые отношения: требования все нового и нового разнообразия, зависимость от случайных раздражений и случайных настроений становятся у извращенного действительно огромными; трудность найти партнера, всецело удовлетворяющего потребностям извращенного, боязнь потерять уже найденного партнера, сложность задачи извращенного приспособления его к себе (т. е. фактически уродование партнера во имя своего удовольствия), частая ревность, приобретающая у извращенного необычайно глубокий и сложный характер, — все это накладывает печать особо глубокой половой озабоченности на творческий мир извращенного, постоянно уродуя его прочие душевные устремления.
Всеми силами класс должен стараться вправить извращенного в русло нормальных половых переживаний.
XII. Класс в интересах революционной целесообразности имеет право вмешаться в половую жизнь своих сочленов. Половое должно во всем подчиняться классовому, ничем последнему не мешая, во всем его обслуживая.
Слишком велик хаос современной половой жизни, слишком много нелепых условных рефлексов в области половой жизни, созданных эксплуататорской социальностью, чтобы революционный класс-организатор принял без борьбы это буржуазное наследство. 90 % современного полового содержания потеряло свою биологическую стихийность и подвергается растлевающему влиянию самых разнообразных факторов, из-под власти которых необходимо сексуальность освободить, дав ей иное, здоровое направление, создав для нее целесообразные классовые регуляторы. Половая жизнь перестает быть «частным делом отдельного человека» (как говорил когда-то Бебель, но он ведь жил не в боевую эпоху пролетарской революции, не в стране победившего пролетариата) и превращается в одну из областей социальной, классовой организации. Конечно, далеко еще сейчас до действительно исчерпывающей классовой нормализации половой жизни в среде пролетариата, так как недостаточно ясно еще изучены социально-экономические предпосылки этой нормализации, много фетишизма имеется еще и в биологическом толковании полового вопроса. Попытки жесткой половой нормализации сейчас, конечно, привели бы к трагическому абсурду, к сложнейшим недоразумениям и конфликтам, но все же общие вводные вехи для классового выправления полового вопроса, для создания основного полового направления имеются.
Чутким товарищеским советом организуя классовое мнение в соответствующую сторону, давая в искусстве ценные художественные образы определенного типа, в случаях слишком грубых вмешиваясь даже и профсудом, нарсудом и т. д. и т. п., класс может сейчас дать основные толчки по линии полового подбора, по линии экономии половой энергии, по линии социалирования сексуальности, облагорожения, евгенирования ее.
Чем дальше, тем яснее сделается путь в этом вопросе, тем тверже и отчетливее, детальнее сделаются требования класса в отношении к половому поведению своих сочленов. Но он будет не только предъявлять требования, он будет строить и обстановку, содействующую выполнению этих требований. Мера его требований будет соответствовать возможностям новой обстановки новой среды, степени ее зрелости и силы. Бытие определяет сознание. Половое должно всецело подчиниться регулирующему влиянию класса. Соответствующая этому обстановка уже формируется.
Конечно, нашими «12 заповедями» совершенно не исчерпываются все нормы поведения революционного пролетариата. Автор лишь ставит вопрос в первоначальном его виде, пытается фиксировать первые вехи. Он старался при этом последовательно держаться указанных выше трех критериев для классово-целесообразного полового поведения пролетариата: 1) вопрос о потомстве; 2) вопрос о классовой энергии; 3) вопрос о взаимоотношениях внутри класса. Одной из предпосылок ему служило, между прочим, и то соображение, что в переходный период революции семья еще не погибла.
Здоровое революционное потомство при максимально продуктивном использовании своей энергии и при наилучших взаимоотношениях с другими товарищами по классу осуществит лишь тот трудящийся, кто поздно начнет свою половую жизнь, кто до брака останется девственником, кто половую связь создаст с лицом, ему классово-любовно близким, кто будет скупиться на половые акты, осуществляя их лишь как конечные разряды глубокого и всестороннего социально-любовного чувства и т. д. и т. п. Так мыслится автору «половая платформа» пролетариата.
Несколько слов об «ограбленных», о выхолощенных моими нормами человеческих радостях. Всякая радость, в классовом ее использовании, должна иметь какую-нибудь ценную производительную цель. Чем крупнее эта радость, тем полнее должна быть ее производственная ценность. Какова же производственная ценность всей огромной суммы современных «половых радостей» человека?
Эта ценность на добрых ¾ чисто паразитическая. Органы чувств, не получая должных впечатлений в гнилой современной среде, движения, не получающие должного простора, социальные инстинкты, любознательские стремления, сдавленные, сплющенные в хаосе нашей эксплуататорской и послеэксплуататорской современности, отдают всю остающуюся неиспользованной свою энергию, весь свой свободный двигательный фонд, свою излишнюю активность единственному резервному фактору — половому, который и делается героем дня, пауком поневоле. Отсюда раннее пробуждение сексуальности, отсюда ранний разгул ее по всем отраслям человеческого существования, отсюда наглое пропитывание ею всех пор человеческого бытия, даже науки. Культивировать это паучье бытие нашей сексуальности — неужели такой уж большой будет толк от этого для революционной, предкоммунистической культуры? Не лучше ли вернуть ограбленным обратно их добро, не лучше ли, «ускромнив», «усерив», «повыхолостив» разбухшую сексуальность соответствующими твердыми воздействиями (классовый противополовой насос, революционная сублимация), выжать, отсосать из него обратно ценности, похищенные им у организма, у класса? Советские условия этому как раз максимально содействуют.
Сколько нового — непосредственного, не увлажненного половым вожделением, — яркого, героического, коллективистического, боевого классового устремления получит тогда заново человек! Сколько острой научной исследовательской, материалистической любознательности, не прикованной больше к одним лишь половым органам, получит тогда человек! Неужели эти радости менее радостны, чем половая радость? Неужели производственная ценность их меньше, чем ценность тщательно оберегающегося от беременности полового акта или половой грезы? Тем более что по праву это
богатство, и социально и биологически, принадлежит не половому, — оно лишь было последним украдено в обстановке нелепой эксплуататорской энергетической суматохи.
Советская общественность как нельзя более благоприятствует нашей радикальной реформе полового поведения — из нее мы и исходим при построении наших вех.
Если буржуазный строй создал у господствующих классов колоссальный биологический избыток, уходивший в значительной своей части на половое возбуждение, а с другой стороны — сплющивал трудовые массы, выдавливая крупную часть неиспользованной их творческой активности тоже в сторону полового, советская общественность обладает как раз обратными чертами: она изгнала тунеядцев с биологическим избытком и развязала сдавленные силы трудовых масс, тем высвободив их и из полового плена, дав им пути для сублимации. Сублимационные возможности советской общественности, то есть возможности перевода сексуализированных переживаний на творческие пути, чрезвычайно велики. Надо лишь это хорошенько осознать и умеючи реорганизовать сексуальность, урегулировать ее, поставить ее на должное место. В основном, конечно, это зависит от скорости творческого углубления самой советской общественности, то есть нашей социалистической экономики в первую голову. Но и для специальной активности — широчайший простор.
В самом деле, какое огромное десексуалирующее значение (отрыв от полового) имеет полное политическое раскрепощение женщины, увеличение ее человеческой и классовой сознательности. Приниженность и некультурность женщины играет очень крупную роль в сгущении половых переживаний, так как для женщин в таких условиях половое оказывается чуть не единственной сферой духовных интересов. Для грубо чувственного же мужчины такая бессильная женщина особо лакомая добыча. Освобожденная, сознательная женщина изымает из этого слишком «богатого» полового фонда обоих полов крупную глыбу, тем освобождая большую долю творческих сил, связанных до того половой целью.
Огромное десексуалирующее же, сублимирующее значение имеет и общее творческое раскрепощение трудовых масс СССР, все сдавленные силы которых, уходившие и на излишнее питание полового, сейчас получают свободу для делового, производственного общественного выявления. Сюда же надо отнести и раскрепощение национальностей, и прочие завоевания революции в деле освобождения масс от эксплуататорского ярма. Большое значение имеет и отрыв населения от религии. Религия, пытаясь примирить со скверной реальностью, уничтожала боевые порывы, принижала, сдавливала ряд телесных и общественных стремлений, сплющивая тем самым большую их часть в сторону полового содержания. Умирающая религия масс ослабляет их половое прозябание; возрождает их боевые свойства (хотя религиозные проповедники и лгут об обратном: без религии-де появится половая разнузданность).
Много полового дурмана плодила и отвлеченщина нашей старой интеллигенции. Чем сильнее отрыв от боевой реальности, тем больше в ней внереальной фантастики, то есть больше и половой фантастики. Прикрепленная сейчас к советской колеснице жестко практического строительства, наиболее социально здоровая часть старой интеллигенции перевоспитывается, теряя кусок за куском и лишний половой свой груз, не говоря уже о том, что она постепенно все более настойчиво замещается вновь растущей, вполне материалистической, рабоче-крестьянской интеллигенцией.
Детское коммунистическое движение будет спасать от раннего полового дурмана детский возраст (а не оно ли продукт нашей Октябрьской революции) и т. д. и т. п.
Очевидно, для организованной перестройки половых норм сейчас самое время. Наша общественность позволяет начать эту перестройку, требует этой перестройки, жадно ждет тех творческих сил, которые освободятся от полового плена после этой перестройки. Имеет ли право истинный друг революции, истинный гражданин СССР возражать против оздоровления сексуальности?
Но как начать, как провести эту «половую реформу»?
Требуется почин, пример, показательность. Застрельщиком в половом оздоровлении трудящихся и всего человечества, как и во всем прочем, должна быть наша красная молодежь. Воспитанная в героической сублимирующей атмосфере нашей революции, начиненная яркими классовыми творческими радостями так, как никогда молодежь до нее не начинялась, она легче отделается от гнилой половой инерции эксплуататорского периода человеческой истории. Именно она обязана быть энергичным пионером в этой области, показывая путь младшему поколению — своей смене.
Среди пестрой и жаркой дискуссии, которая ведется сейчас нашей красной молодежью, среди самых разнообразных, отчасти нелепых половых идеалов — в стиле хотя бы коллонтаевской Жени или в аскетическом духе, по Толстому, — начинает все более отчетливо пробиваться струйка классового регулирования полового влечения, струйка научно организованного, революционно-целесообразного, делового подхода к половому вопросу. Нет никакого сомнения, что струйка эта будет неуклонно нарастать, впитывая в себя все наиболее здоровые революционно-идеологические искания молодежи в области пола.
Кое-где отдельные, смелые, крепкие группки пытаются уже связать себя определенными твердыми директивами в области половой жизни. Кое-где, показывая пример другим своим поведением, они пытаются обратить внимание и прочих товарищей на половые непорядки, творящиеся вокруг. Иногда в контакте с бытовыми и НОТ'овскими местными ячейками, всегда в тесной связи с партячейкой, с ячейкой комсомола, они пробуют нащупать и метод практического воздействия на слишком грубо нарушающих классовую равнодействующую в области пола. Напряженно ищет в этой области и наше революционное, пролетарское искусство.
То и дело профсуд, партколлегия, контрольная комиссия прорезают общественное внимание сообщением, что грань половой допустимости кончается там-то, и молодежь мотает это сведение себе на ус, используя его в случае стратегической необходимости — для пресечения слишком разнузданных порывов вокруг. Так — постепенно, снизу — энергичными исканиями накопляется опыт, формируется система деловых правил. Автор не сомневается, что система половых норм, создающаяся этой массовой практикой, нащупываемой снизу, в основном целиком совпадает с данной им выше схемой. Возможны, конечно, изменения в деталях, добавления, варианты, но схема и не претендует на исчерпание всей проблемы, она лишь пытается дать направление.
Наши дети — пионеры — первыми сумеют довести дело полового оздоровления до действительно серьезных результатов. С них и надо начать.
Еще несколько слов об обязанностях красной молодежи в половой области. Ей многое дано, а потому с нее много и спросится. Октябрьская революция была выстрадана героическим большевистским подпольным кадром, потянувшим за собою массы, давшим колоссальное количество тяжелых жертв пролетарскому благу. Это — героически-революционный фонд, которым питается и еще долго будет питаться развертывающаяся, идущая вглубь пролетарская революция. Какой героический фонд в революцию внесла наша молодежь? Пока она, конечно, многое еще не могла успеть и по возрасту, но, во всяком случае, ближайшие возможности ее боевых героических накоплений не так велики — революция ведь вступила на несколько лет в сравнительно мирную полосу. Поэтому не грех, если в состав героического, жертвенного революционного фонда среди других частей этого фонда молодежью будет также внесен и богатый вклад половой скромности, половой самоорганизации. Это оздоровит наши нравы, это поможет нам сформировать крепких, творчески насыщенных классовых борцов, это позволит нам родить здоровую, новую революционную смену, это сбережет уйму драгоценнейшей классовой энергии, которой и без того непродуктивно утекает слишком много, по неумению нашему.
Для того чтобы строить, нужно научиться организованно копить.
Революция и молодежь. М., 1924 (Печатается с небольшими сокращениями по журналу «Родник», 1989. № 9. С. 63–68)
3. Фрейд
ОБ ОСОБОМ ТИПЕ «ВЫБОРА ОБЪЕКТА»
У МУЖЧИНЫ
До сих пор мы предоставляли только поэтам изображать «условия любви», при которых люди совершают свой «выбор объекта» и согласуют свои мечты с действительностью. В самом деле, поэты отличаются от других людей некоторыми особенностями, позволяющими им разрешить такую задачу. Обладая особенно тонкой организацией, большей восприимчивостью сокровенных стремлений и желаний других людей, они в то же время обнаруживают достаточно мужества, чтобы раскрыть перед всеми свое собственное бессознательное. Но ценность познания, заключающегося в их описаниях, понижается из-за одного обстоятельства. Цель поэта — выставить интеллектуальные и эстетические удовольствия и воздействовать на чувство, вот почему поэт не может не изменить действительности, а должен изолировать отдельные его части, разрывая мешающие связи, смягчать целое и дополнять недостающее. Таковы преимущества так называемой «поэтической вольности». Поэт может проявить весьма мало интереса к происхождению и к развитию подобных душевных состояний, описывая их уже в готовом виде. Поэтому необходимо, чтобы наука, более грубыми прикосновениями и совсем не для удовольствия, занялась теми же вопросами, поэтической обработкой которых люди наслаждались испокон веков. Эти замечания должны служить оправданием строгой научной обработки и вопросов любовной жизни человека.
…Во время психоаналитического лечения у врача имеется достаточно возможности знакомиться с областью любовной жизни невротиков. Такое знакомство показывает нам, что подобное же поведение в этой области можно наблюдать у среднего здорового человека и даже у выдающихся людей. Вследствие счастливой случайности в подборе материала, благодаря накоплению однородных впечатлений перед нами вырисовываются определенные типы в любовной жизни. Один такой мужской тип выбора объекта я хочу описать, потому что он отличается рядом таких «условий любви», сочетание которых непонятно, даже странно, и вместе с тем этот тип допускает простое психологическое объяснение.
1. Первое из этих «условий любви» можно было бы назвать специфическим, если оно имеется налицо, следует искать и другие отличительные признаки этого типа. Его можно назвать условием «пострадавшего третьего». Сущность его состоит в том, что лица, о которых идет речь, никогда не избирают объектом своей любви свободную женщину, а непременно такую, на которую предъявляет права другой мужчина: супруг, жених или друг. Это условие оказывается в некоторых случаях настолько роковым, что на женщину сначала не обращают никакого внимания или она даже отвергается до тех пор, пока она никому не принадлежит; но человек такого типа влюбляется тотчас же в ту же самую женщину, как только она вступит в одно из указанных отношений с каким-либо другим мужчиной.
2. Второе условие, быть может, уже не такое постоянное, однако столь же странное. Этот тип выбора объекта пополняется только благодаря сочетанию этого условия с первым, между тем как первое условие само по себе, кажется, встречается очень часто. Второе условие состоит в том, что чистая, вне всяких подозрений женщина никогда не является достаточно привлекательной, чтобы стать объектом любви, привлекает же в половом отношении только женщина, внушающая подозрение. верность и порядочность которой вызывают сомнения. Эта последняя особенность может дать целый ряд переходов, начиная с легкой тени на репутации замужней женщины, которая не прочь пофлиртовать, до открытого полигамического образа жизни кокотки или жрицы любви. Но представитель нашего типа не может отказаться хотя бы от какой-нибудь особенности в таком роде. Это условие с некоторым преувеличением можно назвать «любовью к проститутке».
Подобно тому как первое условие дает удовлетворение враждебным чувствам по отношению к мужчине, у которого отнимают любимую женщину, второе условие — причастность женщины к проституции — находится в связи с необходимостью испытывать чувства ревности, которое, очевидно, является потребностью влюбленных этого типа. Только в том случае, если они могут ревновать, страсть их достигает наибольшей силы, женщина приобретает настоящую ценность, и они никогда не упускают возможности испытать это наиболее сильное чувство. Удивительно то, что ревнуют не к законному обладателю любимой женщины, а к претендентам, к чужим, в близости к которым ее подозревают.