КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Ужин в фестивальном городе N [Павел Верещагин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Павел Верещагин Ужин в фестивальном городе N

— Молодость — время совершать неосмотрительные поступки, — сказал Бакст и обвел ужинавших цепким прищуренным глазом. — Чтобы потом было о чем всю жизнь сожалеть…

Бакст улыбнулся своей знаменитой насмешливой улыбкой проницательного Мефистофеля — один глаз прищурен, бровь над ним приподнята — улыбкой, которая после нашумевшего фильма была повторена на тысячах афиш и фотографий.

Сидевшие за столом семь или восемь человек охотно заулыбались в ответ. Бакст был грандиозной знаменитостью для средних размеров областного центра, каждое его слово жадно ловили и каждая его шутка была обречена на успех. Впрочем, Бакстом нельзя было не любоваться — еще в полном расцвете сил, талантливым и удачливым.

— А впрочем, да здравствуют ошибки! — добавил он. — Не будь ошибок, не было бы и молодости.

Дело происходило во время ужина на областном фестивале с оптимистическим названием Золотой Дебют — фестивале телевизионных программ, созданных молодыми авторами. Бакст был председателем жюри, из тех, кого приглашают, чтобы создать фестивалю имя. Я — рядовым членом, из тех, чьи имена никому ничего не говорят, но чьи научные искусствоведческие регалии дают иллюзию объективности судейства.

Фоном тому разговору служили золоченые помпезные колонны и пыльный плюш провинциального ресторана, слывшего самым шикарным в городе.

— С другой стороны, — заметил Бакст, — кто знает, что есть ошибка? Порою серия удач заводит нас в полный тупик. А иногда то, что казалось ошибкой, определяет в конце концов самый большой успех твоей жизни. Все относительно. Не так ли, Алена Юрьевна? — неожиданно добавил он, разворачиваясь всем корпусом и обращаясь к самой молодой участнице ужина, представительнице организаторов фестиваля, все дни сопровождавшей жюри.

Присутствующие опять заулыбались, реагируя на то, что Бакст с подчеркнутой иронией называет двадцатидвухлетнюю девушку по имени–отчеству. Алена Юрьевна слегка порозовела от неожиданности, но тут же взяла себя в руки.

— Очень может быть, Глеб Иванович, — пропуская мимо ушей вызов, ответила она ровным голосом хозяйки.

— Рад, что вы согласны. А то я уже начал думать, что теперь вообще не принято совершать ошибки… — отчего–то не отступался Бакст.

Алена Юрьевна опять порозовела. Но опять справилась с собой. Она некоторое время раздумывала.

— Не ошибается тот, кто ничего не делает, — наконец сказала она. — Но согласитесь, нелепо совершать ошибки только для того, чтобы было нескучно жить, — и Алена посмотрела Баксту прямо в глаза.

Присутствующие с любопытством следили за пикировкой, чувствуя за произносимыми словами какой–то скрытый смысл.

Я же, кажется, догадывался, в чем дело. Мне смутно припоминалась сцена, случайно увиденная в гостиничном коридоре в один из вечеров в начале фестиваля, на волне стартового ажиотажа. Как часто бывает на молодежных фестивалях, после первых дней скованности и притирки друг к другу, воцарилась бесшабашная и романтическая обстановка, в которую окунулись все, включая жюри. Сквозь хмельной угар общего разгула смутно виделся мне великолепный Бакст в одной рубашке, без пиджака и галстука, его протянутая рука, которая, упершись в дверной косяк, перекрывала путь Алене, его нежный и пристальный взгляд; и сама Алена, строго глядевшая на столичную знаменитость и отрицательно мотавшая головой.

Я отдал должное ее ответу. Девочка не давала себя в обиду…

Вообще Алена, или Алена Юрьевна, как называл ее Бакст, в отличие от других не разделяла так хорошо знакомую завсегдатаям фестивалей наивную эйфорию молодежи от присутствия в городе столичных знаменитостей. Она не считала этот фестиваль своим звездным часом. В ее активе был диплом с отличием, грамоты университетского научного общества, стажировка в Бостоне по студенческому обмену, прекрасный английский, безупречный вкус в одежде — словом, Алена знала себе цену и не собиралась ограничивать свое будущее славным, но провинциальным городом N.

В информационной карточке у нее на груди на месте имени под словом администратор значилось полностью: Алена Юрьевна, — в то время как другие девочки были просто Мариной, Татьяной и Милой. Над чем и подшучивал Бакст.

А впрочем, причина этого обмена репликами могла заключаться в другом: в некоем стыдливом препирательстве вокруг многозначной суммы в ведомости, которая должна была отражать благодарность фестиваля столичной знаменитости Баксту. Молодые устроительницы от лица города задним числом попытались оспорить фантастическую, с их точки зрения, сумму; Бакст умело, решительно и хладнокровно пресек эти попытки.

— Помните, как сказал Хэмингуэй, — глядя мимо Алены, сказал Бакст. — Я сожалею только о том, чего не произошло.

— А уж это кому чего не хватает, — пришел на помощь Алене ее сосед по столу, молодой человек с модным самоуверенным выражением лица и очень короткой стрижкой. — Молодость мечтает о благоразумии. Старость тоскует по способности совершать ошибкам.

Алена и молодой человек весело переглянулись, чувствуя солидарность молодых перед авторитетом старших, и охотно рассмеялись.

За столом возникла заминка: говорить о старости сорокапятилетнему красавцу Баксту было откровенной дерзостью.

На мгновение на скулах Бакста резко обозначились желваки, но уже в следующую минуту он улыбнулся — смешно было бы ему, Баксту, обмениваться колкостями с несмышлеными детьми. Ничего не поделаешь, складно сказано. Приходится временно уступать молодому поколению, но мы еще посмотрим, чья возьмет. Бакст улыбнулся простоватой и плутовской улыбкой гоголевского Ноздрева, также широко известной по афишам и фотографиям.

Два официанта между тем подготовили на вспомогательном столике подносы и начали обносить присутствующих закусками.

Я отметил, что Бакст по–европейски выбрал овощной салат и попросил принести ему минеральную воду вместо сока. Вздохнув, я покосился на свои исключительно вкусные, но совсем не диетические блинчики с беконом — фирменное блюдо ресторана.

Пили водку. Бакст, невнимательно стукнул ножкой своей рюмки об рюмки соседа справа и слева и посмотрел поверх стола.

— Выпьем за молодость и благословенные ошибки, которые она совершает, — провозгласил он и с шутливой церемонностью качнул рюмкой в сторону красивой Алены и ее стриженого защитника.

Те в ответ не менее церемонно подняли свои бокалы.

— Все дело в том, — заговорил Бакст, выпив и умело забросав жар во рту кружками помидора, — что здесь, среди молодеческой удали и азарта, мне отчего–то все время вспоминается одна давняя история. История, представьте себе, любовная.

А вспоминается потому, что приключилась она со мной в студенчестве, когда я был молод, легкомыслен и легко совершал неосмотрительные шаги.

Учился я в институте кинематографии и жил в его знаменитом общежитии. Многое уже было сказано о небывалой атмосфере этого общежития. Представьте себе две сотни молодых людей с амбициями гениев, собранных под одной крышей и живущих по четыре штуки в комнате.

Студенческие вечеринки. Ниспровержение кумиров и сотрясение устоев. Марсель Пруст — гениально, Толстой с Достоевским — барахло. Старье на свалку! Мы — вот надежда переживающего кризис искусства. Мы привнесем туда свое, настоящее. Вдохнем жизнь в дряблого монстра! Мы чувствуем пульс нового!

Споры были жаркими. Естественно, кинематограф новой волны… Естественно, Годар… Естественно, Бунюэль…

У меня был полосатый шарф, связанный к моему дню рождения одной из подружек. Самый длинный в общежитии — четыре метра, не больше не меньше. Сейчас спроси, зачем? — не вспомню.

Удивительное время. И удивительная обстановка.

Она оказалась гостьей на одной из наших вечеринок — сидела где–то в уголке, вертела в руках сунутый кем–то стакан с дешевым вином, иногда подносила к губам… С любопытством смотрела то на одного бойкого оратора, то на другого. Слушала… Иногда согласно кивала… Сама не высказывалась. Впрочем, в нашей горластой компании не так просто было вставить слово.

Мы как–то сразу выделили друг друга. Всегда пытаешься объяснить, что вызывает симпатию к женщине. И почти всегда это оказывается невозможным. Мужчина реагирует на что–то неуловимое: тембр голоса, интонации, жесты… На неведомое поле, ауру — видимо, каждый на свое. В ней ощущалась необъяснимая уютность, интерес и приязнь к жизни… Она смотрела по сторонам с удовольствием, и слушала с удовольствием, и даже сомнительное вино по рупь с чем–то прихлебывала без отвращения… Кроме того, я чувствовал, что тоже ей нравлюсь. А это всегда подкупает…

Спор, повертевшись вокруг других предметов, неожиданно перешел к любви. И сделался особенно горячим.

Все ораторы высказывались в том роде, что любви, о которой писали в классических романах больше не существует. То есть, в принципе, она, возможно, и есть, и где–то скитается в мире твоя пара, твой идеальный человек, но в наш усложненный век, век анализа и рефлексии, почти невозможно найти эту пару среди миллионов окружающих.

Любовь Ромео и Вертера осталась где–то в прошлых веках, веках условностей и романтики. Такая любовь цельных, но — прямо скажем — упрощенных натур, была, скорее, миражом, самовнушением. Барышни и молодые люди жили уединенно в своих поместьях, опутанные с ног до головы различными табу и нормами приличий, день и ночь читали романы о любви и искренне верили, что первый встречный и есть их единственный суженый, их данная Богом половинка.

Можно ли ожидать такую наивность и примитивизм от современного человека, читавшего Фрейда и ему подобных? Вообще, современный человек намного более утончен, раним и независим. Он внимательнее относится к своим чувствам, и более щепетилен в духовной жизни. Для него на первое место выходят полутона, нюансы… Гармония двоих теперь требует совпадения гораздо большего количества зубчиков и шестеренок.

Примите во внимание сексуальное просвещение, превратившее вековую тайну отношений мужчины и женщины в науку об эротических зонах и видах оргазма, учтите изменение общественного мнения о внебрачной половой жизни, вспомните широкое применение контрацептивов, существенно сместившее акценты в отношениях между мужчиной и женщиной — и вы поймете, что старой любви нет больше места. А наш сладкий мучитель кинематограф, показавший тысячи раз под разными соусами каждую секунду процесса, который казался прежде интимным и даже священным? Ничего не поделаешь, граждане, мы живем в век сексуальной революции!

Так или примерно так высказывались собравшиеся, убежденные что и в этой области жизни им выпало наконец–то вывести человечество из тупика на верную дорогу. Громче всех говорил мой приятель и сосед по комнате Пистон, щуплый и довольно невзрачный молодой человек, носивший для солидности роговые очки и страдавший от юношеской нечистоты кожи. По природе Пистон был бунтарем и новатором. Он не хотел принимать мир в его существующих формах, отрицал их и искал другие. Думаю, ему было уготовлено место во главе какого–нибудь революционного движения или нового религиозного учения.

«Итак, любви, как ее описывают в романах, на самом деле не существует! — провозглашал Пистон. — Это ясно, как божий день. Но не надо расстраиваться, товарищи! Еще не известно, потеряли мы от этого или приобрели!»

По мнению Пистона, разрушив обветшавший и потраченный молью фетиш священной любви, мы тем самым освободили для вольного проявления секс — одну из важнейших физиологических потребностей организма и источник многих удовольствий. Мужчины и женщины созданы разнополыми, чтобы получать удовольствие — зачем делать из этого проблему? Мы получили возможность говорить об этом просто и рационально. У тебя есть эта потребность, у меня есть — так почему нам не быть вместе? Тебе хорошо со мной, мне хорошо с тобой. Зачем нам быть врозь?

Слушатели со смехом соглашались с Пистоном.

«Отбросим нелепые условности, унижающие свободного человека! — призывал Пистон. — Сколько несчастных браков, заключенных по слепоте или заблуждению, мы избежим! Какую свободу понять друг друга и самого себя приобретем! Раскрепостим истинные чувства и дадим им проявляться во всей полноте и естественности. Это ли не будет прекрасно!“

Нужно сказать, что Пистон умел излагать убедительно.

Я заметил, что она слушала с интересом, вместе со всеми смеялась, вместе со всеми согласно кивала. Слова Пистона да и сама атмосфера наших споров казались ей забавными. Несколько раз я ловил ее развеселившийся взгляд.

Покончив с животрепещущим предметом любви, перешли к обсуждению летних планов.

А дело, надо сказать, было в середине июня, сразу по окончании сессии. Собирались мы вместе, возможно, последний раз перед тем, как разъехаться кто куда. Кто–то уезжал на Алтай, кто–то автостопом в Крым, кто–то — счастливчик — в Болгарию.

Я же оставался в городе. Меня, студента–второкурсника, взял тогда сниматься в свою картину очень известный режиссер, даже имя которого нельзя было произнести без трепета. Взял, конечно же, на смехотворно маленькую роль, почти что в эпизод, но даже и это было чудовищным везением. Из суеверия я до поры до времени никому ничего не говорил. А тогда даже наоборот, как бы посетовал на судьбу:

— А мне, вот, приходится оставаться в духоте и пыли. Обидно… Один, наверное, такой.

Мне посочувствовали.

— Отчего же один, — раздался вдруг низкий хрипловатый голос, и я с удивлением увидел, что говорит она. — Я тоже почти все лето пробуду в городе.

Я внимательно на нее посмотрел. Она как ни в чем не бывало прямо встретила мой взгляд.

— Значит вам сам бог велел дружить, — заключил Пистон, едва ли не потирая руки от того, что его теории прямо на глазах воплощаются в жизнь.

Мы с ней оказались в центре всеобщего внимания.

— А как у тебя с жилищными условиями? Встречаться есть где? — как можно более небрежно спросил я.

Она широко распахнула глаза от моей наглости, но уже в следующую секунду слегка хмыкнула и в тон мне беспечно пожала плечом — мол, какие проблемы.

— Тогда не сочти за труд, запиши номер телефончика.

Аудитория встретила наш диалог с одобрением. В особенности Пистон.

Она пожала плечом — подумаешь, испугал — стремительным летучим почерком написала наискось салфетки номер и имя, скатала салфетку в шарик и щелчком пульнула шарик через весь стол мне.

— Спасибо, — сказал я и подчеркнуто небрежно, даже не прочитав имени, сунул шарик в карман.

Лишь вечером, оставшись один, я аккуратно достал из кармана скомканную бумажку, тщательно расправил ее и под косо записанным телефонным номером прочитал: Татьяна. «Так… — отчего–то с волнением подумал я. — Ужель та самая Татьяна?»

Помню, я специально выждал некоторую паузу перед тем, как позвонить, дня три. Чтобы мой звонок не выглядел слишком нетерпеливым и чтобы не создалось впечатление, что я придаю знакомству слишком большое значение. Большее, чем позволяет современное отношение к любви.

Мне показалось, что она обрадовалась услышать мой голос, хотя постаралась этого не выдать.

— Может быть, встретимся? — почти сразу предложил я.

— Сегодня у меня священный день, я иду в парикмахерскую… — сказала она. — А вот завтра…

— О’кей!

И мы встретились на следующий день. Я, помню, жутко волновался. Как не волновался никогда раньше.

Мы погуляли по городу, выяснив, что нам нравятся одни и те же места. Поболтали обо всяких пустяках. Проходя мимо, забрели в зоопарк. В то время мы, студенты, ходили в зоопарк готовиться к этюдам по сценическому мастерству. Я водил ее от клетки к клетке, время от времени изображая то льва, то павлина… Она смеялась… После зоопарка мы поужинали в кафе, выпили вина…

Перед ее домом я спросил небрежно:

— Может быть, тебе пригласить меня на чашку кофе?

Она подумала немного и пригласила. И, как сказали бы в прошлом веке, в тот же вечер стала моей. Причем, в духе времени это произошло легко и просто.

Оказалось, что ее родители, известные среди театральных профессионалов люди, кажется, художники, на все лето уехали со своим театром в гастрольную поездку.

— Так что я теперь интересная девушка без обязательств и проблем, — пошутила она.

— Отлично, — нарочито небрежно сказал я. — Тогда, может быть, я стану жуть у тебя? Здесь не найдется лишней зубной щетки? Пижама мне не нужна.

Она рассмеялась моим словам. Я остался.

Оказалось, что она учится в университете искусствоведению. А в городе дожидается отъезда одной балетной труппы в Эдинбург. Родители пристроили ее в эту труппу переводчицей. Это было неслыхано: тогда, вы помните, почти невозможно было попасть за границу.

— Эдинбург — это в Англии? — ревниво поинтересовался я.

— В Шотландии, — сказала она.

— А на каком языке там говорят?

Она рассмеялась.

— На английском.

— Ты владеешь? — спросил я.

— Владею, — просто ответила она. Как будто в этом не было ничего особенного.

Я промолчал.

Мы стали жить вместе.

Институтские занятия закончились, съемки еще не начались, делать нам было, в общем, нечего.

Надеюсь, вам не нужно рассказывать, чем занимаются молодые, здоровые, необремененные обязательствами, приятные друг другу молодые люди, обнаружив, что их тела могут получать удовольствие друг от друга. У меня был кое–какой сексуальный опыт, оказалось, что у нее тоже. Главное же, мы сошлись в самодовольно–пытливо–изобретательном отношении к этому приятному вопросу, жадно добирая в наш багаж то, чего там еще не было. Впрочем, кто из нас не знает это молодое «еще?», «а если еще?», «а если и теперь еще?» в дополнению к «хорошо!», «а так? — тоже хорошо!» «а вот так!!! — надо же, тоже хорошо!»

Бакст улыбнулся широко известной в его исполнении гусарской улыбкой Дениса Давыдова и обвел глазами улыбающихся слушателей.

— Оглядываясь назад с расстояния своего опыта, — заметил он, — я понимаю, что мы просто любили друг друга… Но тогда… Как вы помните, студенческое мнение приговорило, что любви нет более в этом мире!..

Удивительное было время!.. Эта беззаботность, молодое упругое ощущение радости бытия, ожидание от жизни только радости и счастья.

Два молодых тела, спящие переплетясь, как одно живое существо. Чудо сердец, подхватывающих ритм друг друга и бьющихся в унисон…

Помню, как мы завтракали вдвоем, кое–как прикрывшись одеждой, и каждая клеточка была промыта и опустошена, а каждый нерв раскручен и успокоен… Хлеб, мед, кофе… Помните, какой прекрасный аппетит бывает в такие часы…

— Тебе хорошо со мной? — спрашивал я.

— Хорошо, — отвечала она.

И мне тоже было очень хорошо.

— А может быть, это у тебя любовь? — шутил я.

Она смеялась.

— Ишь, размечтался!..

Честно говоря, не помню, что мы делали кроме этого. В общем, ничего. Ждали…

Гуляли по городу. Лето выдалось нежаркое, с частыми теплыми короткими дождиками, которые мы пережидали в кафе или просто меж колонн какой–нибудь ротонды в парке. Типичное лето наших широт. Она жила в центре города, поэтому декорациями нашим прогулкам были ажурные решетки и классические портики минувших веков. Помню, парящий и высыхающий на глазах асфальт… Нежные городские радуги, перекинувшиеся как–нибудь между золоченым округлым куполом и тонким шпилем.

Нашим излюбленным местом были парки, с чинными дорожками меж заборов, одетыми в гранит речками и канавками, тонкими мостиками над ними. По дну протоков стояли вытянувшиеся в течении водоросли. Кусты на берегах отражались в смоляной воде. Не припомню, о чем мы разговаривали, возможно, ни о чем. Просто сидели обнявшись возле какого–нибудь корта, слушая чмокающие удары ракеток по мячу…

Говорили ли мы о том, что переживаем? Думаю, что нет. Думаю, даже не отдавали себе отчет в том, как нам хорошо вместе. Молодость беспечна. Она считает, что счастье — естественное состояние человека, что оно будет вечно, и если раньше его почему–то не было, то это лишь по ошибке, потому что счастье задержалось в дороге.

Бакст сделал паузу для того, чтобы разжечь сигарету и дать слушателям возможность прочувствовать сказанное. Официант, уже некоторое время дожидавшийся над его плечом, использовал паузу для того, чтобы забрать опустевшую тарелку и поставить горячее.

Случайно мой взгляд упал на Алену, и я заметил, что она слушает Бакста с интересом, хотя ее лицо и сохраняет немного недоверчивое выражение.

— Между тем, — продолжал Бакст, — лето перевалило за свою вершину и по неуловимым признакам стало заметно, как оно покатило на убыль.

Нам было по–прежнему хорошо, несмотря на то, что острота первых впечатлений притупилась. Тот дивный пленительный остров любви, который мы жадно исследовали, был, в конце концов, более или менее изучен. По–хозяйски, как старожилы, наслаждались мы теперь его роскошествами: забредали поваляться на мягком лужке, или весело пробегали по молодой рощице, или с разбега бросались в холодный прозрачный поток. Быть старожилами тоже неплохо.

— Кстати, — спросил я ее однажды. — А когда твой театр уезжает в Эдинбург?

Она как–то очень беспечно махнула рукой.

— Что это значит? — не понял я.

— Он уже уехал.

— Как уехал? А ты?

— А я, как видишь, осталась, — рассмеялась она, но в ее глазах мелькнуло болезненное выражение.

Не знаю почему, но я опять не стал ее спрашивать. И она больше ничего не сказала.

Наконец начались мои съемки. «Мои съемки» — громко сказано. По режиссерской ведомости мое участие, как помню, сводилось к полутора съемочным дням. Но я старался проводить на площадке как можно больше времени, приглядываясь к работе режиссера, перенимая опыт других артистов, среди которых были весьма известные.

Она встречала меня. Сидела на скамейке возле студии, читала книгу.

Я часто задерживался и приходил поздно, возбужденный, уставший и голодный. Невнимательно ел то, что она приготовила, почти не замечая, что именно. Возбужденно рассказывал о новых впечатлениях. Она старалась слушать участливо. Иногда, упав головой на подушку, я засыпал, не дождавшись ее из душа.

Как–то раз я особенно задержался после проводов домой одного киевлянина. Пришел к ней уже после двенадцати. И с удивлением обнаружил, что она не спит, а читает книжку в углу дивана, а посреди комнаты стоит накрытый со свечами стол.

— У нас праздник? — удивился я.

— Так, ерунда, — сказала она и поднялась, чтобы перенести посуду на кухню.

— У тебя день рождения? — не очень находчиво предположил я.

Она отрицательно помотала головой.

— Тогда что?

— Ничего. Не обращай внимания.

В холодильнике оказалась бутылка шампанского. Я увидел, что она испекла торт.

Я стал настаивать, и после долгих уговоров она сообщила, что сегодня исполнился ровно месяц со дня нашего знакомства.

— Впрочем, — добавила она, — это, конечно же, ерунда. Не обращай внимания.

— Нет, нет! — запротестовал я. — Это важно. Как я мог забыть! Устраиваем пир горой!

Той ночью мы любили друг друга особенно горячо.

Так закончился июль и начался август. Летний этап съемок, в котором я участвовал, завершился. Больше я не был нужен. Давно остались позади самая короткая ночь, вечера становились все темнее и темнее… И как всегда, от этого становилось грустно, было жаль уходящего короткого лета, временами появлялось ощущение, что ты ждал от него большего.

Замаячило где–то впереди возвращение ее родителей и, соответственно, окончание нашей безоблачной жизни. О том, что будет дальше, мы как–то не говорили. Что толку? Правда, она становилась все более и более задумчивой. Несколько раз, проснувшись в темноте, я не обнаруживал ее рядом с собой, она не спала, сидела не кухне. И я отчего–то не вставал выяснять, в чем дело, а поворачивался на другой бок и засыпал.

А однажды вечером позвонил, а потом зашел в гости Пистон.

— Как, вы все еще вместе? — удивленно спросил он и неодобрительно покачал головой.

Мы вынужден были признать, что да, все еще вместе.

Сам Пистон минувшие недели провел очень напряженно и плодотворно. Он объехал всю Прибалтику, изучая передовой опыт наших ближайших соседей, побывал почти во всех крупных городах и университетских общежитиях. В Таллинне познакомился со свободной коммуной, где пять молодых людей и три девушки жили одной общей семьей. «Молодцы ребята!» — горячо высказался о коммуне Пистон.

Но сейчас — Пистон это чувствовал — обстоятельства требовали его присутствия в Новом Афоне, на студенческой базе отдыха. До него дошли слухи, что нравы там в последнее время обрели крайнюю степень свободы. Девушки на пляже все поголовно отказываются носить купальники, вечерами на танцах творится что–то несусветное… Афинские ночи! В общем, Пистон обязательно должен там побывать, чтобы все увидеть своими глазами, осмыслить и по возможности возглавить.

Мне вдруг вспомнился Кавказ, студенческая базы отдыха в Новом Афоне, на которой я побывал в предыдущем году. Черноморское побережье, море с медузами, солнце, горячий пляж, песчинки в волосах и обуви…

— Поедешь со мной? — строго глядя на меня, вдруг спросил Пистон. — Я думаю, там нужно попробовать опыт таллинских коммун. Мне очень понадобится твоя помощь.

Я взглянул на Татьяну. Она смотрела в сторону.

— Поедем? — спросил я ее.

Она встала, чтобы поставить на огонь чайник.

— Чтобы образовывать коммуны? — невесело усмехнувшись, спросила она.

— Почему обязательно коммуны?.. — отчего–то обиделся я.

Она помолчала. Пистон взыскательно ожидал нашего решения.

— Знаешь, — наконец сказала она. — Если тебе хочется, поезжай один. Я не поеду. Мне родителей нужно дождаться… Да и вообще… Дела скопились…

— Вот и хорошо, — жизнерадостно подытожил Пистон.

Я посмотрел на нее пристально, стараясь понять, с каким чувством она это говорит. Татьяна избегала моих глаз.

Я стал собираться.

— Когда вернешься — позвони, — легко сказал она в дверях.

— Конечно, позвоню, — сказал я, как о само собой разумеющемся.

И уехал.

Теперь сам не могу понять, зачем. Какого черта мне нужно было в этом Афоне? И причем здесь был Пистон? Ведь мы любили друг друга и были счастливы. И какое значение имели все эти теории современной любви, разговоры об утонченности человека двадцатого века, шестеренках и зубчиках…

Бакст умолк и в трагической задумчивости уставился на остывающий лангет. Потом, действуя, скорее, машинально, взял нож и вилку и начал есть.

— А дальше? — спросил кто–то из присутствующих.

— Дальше? — рассеянно переспросил Бакст. — А дальше ничего не было. Мы съездили в Новый Афон, и, нужно сказать, неудачно. Там сменились отдыхающие, и новая смена оказалась на удивление скучной. Не было ни одной мало–мальски интересной девчонки. А уж думать о каких–то афинских ночах было просто смешно.

Мы вернулись почти в сентябре, и сразу навалились какие–то дела — сейчас смешно вспомнить, что могло быть важнее того, чтобы вновь с ней встретиться. А когда я собрался позвонить, то вдруг сообразил, что прошло почти три месяца, и она уже, наверное, Бог знает что обо мне думает. Страшно разволновался и… и не позвонил. Уговорил себя, что теперь это уже неприлично, что она вряд ли придавала больше значение нашей связи и теперь, наверняка, уже забыла меня… Вот как–нибудь она придет в общежитие, мы встретимся, и тогда…

Но она в общежитие больше никогда не пришла…

Бакст умолк, и за столом воцарилось молчание.

Присутствующие занялись едой, каждый думая о чем–то своем, время от времени поглядывая на Бакста. Лирическая и интимная история, в твоем присутствии рассказанная о себе знаменитостью, всегда вызывает симпатию. Но кроме этого, у каждого оказалось о чем подумать. У кого о грустном, у кого о приятном.

Лично я думал о том, насколько Бакст сам верит в то, что рассказывает, в свою интерпретацию происходившего тогда. Насколько он верит, что та девочка разделяла его взгляд на происходящее, исповедовала любовь, свободную от условностей. Думал о том, что она, скорее всего, видела события того времени совсем по–другому.

Пытался ее представить… Глаза, волосы, низкий хрипловатый голос… Она, наверное, в самом деле любила того цепкого, напористого человека. Любила и чувствовала, чем все кончится в один прекрасный день… И мужественно встретила час, когда он ее безжалостно бросил, возможно, почувствовав, что отношения зашли слишком далеко и грозят стать обузой.

Я смотрел на сухое, собранное лицо Бакста. На жесткие складки в углах губ, на морщины возле глаз… Лицо, столь живое и привлекательное в кадре, сейчас, когда Бакст задумался и не контролировал его выражение, было жестким и неприятным. В нем угадывались следы постоянной борьбы, непростого пути к успеху.

Я подумал о том, что за все в жизни приходится платить. Что наверняка блестящая, успешная жизнь Бакста сплошь состояла из перепутий, когда нужно было выбрать одно из двух: или движение к цели или личное счастье, любовь, дружбу. Он безусловно был славным малым, тянулся к людям и искренне их любил, жадно перенимал от них все самое интересное, впитывал их черты, судьбы, характеры; к нему тянулись в ответ, он был душой компании, обаятельным и легким, — но до тех пор, пока его планида не требовала жертв. А когда требовала, когда кто–то или что–то начинал его связывать, мешал его движению вперед, он бывал безжалостен и груб.

А в итоге перед нами сидел знаменитый, удачливый, не бедный, но, совершенно очевидно, — одинокий человек… Сидел и с тоской вспоминал какую–то давнюю девочку, девочку из своей молодости… Вспоминал, как что–то удивительное и единственно важное…

А еще я снисходительно — признаюсь, снисходительно — подумал, что с сорокалетним Бакстом, победителем, звездой, почти гением, возраст играет те же шуточки, что и с обычными людьми: неожиданные ощущения неудовлетворенности, тоска по молодости, тоскливый холодок первых предчувствий старости и болезней…

Я огляделся по сторонам. Наши спутники ели, почти не переговариваясь между собой. Красивая Алена сидела, задумчиво вертя в руке стакан.

Бакст не обращал ни на кого внимания, чертя ножом какие–то узоры на лежащей на столе салфетке, одна бровь приподнята (по–мефистофельски), и что–то неуловимое в выражении его лица и в позе подсказывало, что это еще не конец рассказа, что это лишь пауза, после которой последует неожиданный финал.

Я вздохнул. Бакст, судя по всему, чувствовал, что его рассказ недостаточно сюжетен, что в нем слишком много прилагательных и слишком мало глаголов. И, очевидно, собирался придать рассказу завершенность и выпуклость, ввести эффектный ход.

Не нарушая красноречивой задумчивости, Бакст взялся за бутылку, невнимательно махнул ее донышком в сторону соседа справа и соседа слева, предлагая им выпить, не дождался ответа и налил только себе.

Он выпил, поморщившись, заел остатком лангета и затуманившимся взглядом обвел слушателей.

— И представляете, — как бы даже удивленно сказал он. — Эта старая история имела удивительное продолжение.

Я еще раз вздохнул.

— Выпало мне недавно под Новый год лететь в Мадрид по какому–то фестивальному делу, — продолжил Бакст. — Поездка случилась неожиданно, сломав все планы, к тому же в последний момент вышла досадная суматоха с визами и билетами, я все время спешил и все же опаздывал. Наконец все утряслось, я вылетел с пересадкой в Праге.

Но прилетев в Прагу в самый что ни на есть канун праздника, я, к своему изумлению, застаю там полную неразбериху — то ли забастовка авиадиспетчеров, то ли авария на взлетной полосе — ничего не понять.

Уже много часов царит невообразимый хаос. На воздушных линиях все спуталось, все расписания пошли к черту, везде народ и сваленные в кучи вещи, носятся оставленные без присмотра дети; в ресторанах чад и копоть, взмыленные официанты мечутся и пытаются накормить всех скопившихся, столики выносят прямо в залы ожидания, люди волнуются на разных языках — в общем, вавилонское столпотворение. А приближается, еще раз замечу, Рождество.

Я перестал жевать и внимательно посмотрел на Бакста. Что–то в его истории показалось мне подозрительным. Бакст, как ни в чем не бывало, продолжал.

— Я тоже было принялся метаться вместе со всеми и что–то требовать. Трясти какими–то бумагами и доказывать, что именно мне нужно лететь немедленно, что без меня все развалится и не состоится. Но через некоторое время одумался и понял, что поделать ничего невозможно. Руководство аэропорта бьется изо всех сил, проблему скоро решат, рейсы возобновятся и нужно просто ждать.

Оглядевшись вокруг, я обнаружил, что аэропорт вокруг просторный, современный, народ подобрался самый пестрый и живописный, авиакомпании наперебой предлагают в компенсацию задержке бесплатные услуги, а сервис повсюду, заметьте, европейский. Так что, раз уж все равно опоздал к открытию мадридского фестиваля, то не будет большой беды провести в этом шумном месте несколько праздных часов.

«Приведу себя в порядок, а потом изрядно выпью и закушу,” — с удовольствием подумал я. И тотчас приступил к осуществлению плана. Пристроил кое–как в зале бизнес–класса свои вещи, сменил костюм на мягкий свитер. Побрился в парикмахерской, освежил лицо и волосы и почувствовал себя помолодевшим на двадцать лет.

Нашел свободное место в кафе, у стойки, рядом с окном, залепленным языками снега, под телевизором, передающим выпуск новостей СNN. Выпил раз, потом второй, просмотрел иностранную газету. Перекинулся парой английских слов с соседом справа от себя и окончательно пришел в хорошее расположение духа.

И уже стал подумывать о том, чем бы таким необычным побаловать себя из еды, как услышал за спиной страшно знакомый, чудесный голос. Тут я конечно «порывисто» обернулся — и, можете представить, кого увидел перед собой? Мою Татьяну.

Бакст сделал паузу, подчеркивая уникальность ситуации. А я откинулся на спинку стула и уставился на него с изумлением — я узнал знакомые с молодых лет фразы. Мало того, что финал Бакста явно заворачивал на давно проторенную в классической литературе дорожку, так теперь он попросту отдавал бессовестным плагиатом. Бакст бросил на меня короткий недовольный взгляд и продолжал:

— В первую секунду я даже слова не мог произнести, только таращился на нее радостно и с изумлением. А она — вот что значит женщина, — даже бровью не повела. «Сколько лет, сколько зим! — говорит. — Вот так встреча! Какими судьбами?» Причем, по глазам видно, что в самом деле рада, но говорит об этом как–то уж чересчур просто, будто ничего и не было между нами. И держится совсем не с той манерой, что прежде, а уверенно, светски, — и представьте, как–то даже насмешливо. А я — стыдно сказать — отчего–то смутился. Может быть, оттого, что Татьяна моя как–то удивительно расцвела, и по обращению видно, что вращается в самых высоких сферах. Соответственно и одета: просто, дорого и с безупречным вкусом. Я восхищенно припал к ее руке…

А она чуть отступает в сторону и как ни в чем ни бывало говорит: «Познакомьтесь, кстати, с моим мужем,” — и за ее плечом я замечаю средних лет иностранца, с необыкновенно благородным, открытым и мужественным лицом.

Она произносит постоянно звучащую в театральном мире Европы фамилию, и мужчина, выступив вперед, здоровается со мной доброжелательно и просто, глядя по–европейски приветливо и с искренней симпатией.

А я стою и таращусь на него самым неприличным образом. Ибо представьте себе уверенность и достоинство человека, за плечами которого несколько поколений достатка и социальной значимости, и при этом интеллигентность и мягкость самой высокой пробы, благородство и порядочность каждой мысли и каждого движения души…

«Вот тебе и раз!» — отчего–то думаю я и по стремительным взглядам, в которых разыгрывается целый диалог из безмолвных вопросов и ответов, в одно мгновение понимаю целую бездну о них: и мужественную силу его поздней любви, и безграничную надежду и доверие, которые невозможно обмануть, и нежное удивление утонченного европейца перед сильным самобытным цветком, выросшем на диком русском Востоке…

«Искренне рад познакомиться! — между тем говорит мужчина на приятнейшем европейском английском. — Много о вас слышал и видел ваши роли,” — и тут же смотрит на нее, сверяясь, этого ли она от него ожидает. И по ее озадаченному взгляду понимает, что она хочет поговорить со мной и что он будет мешать; с непринужденностью самой воспитанной он тут же выдумывает предлог, чтобы отойти и присоединиться к нам через полчаса во время ужина.

Наградой ему служит признательный взгляд. После чего Татьяна берет меня под руку и ведет какими–то переходами и тоннелями, и с притворным оживлением принимается расспрашивать о Москве, об общих знакомых и любимых местах, говорит, что следила за моими успехами и слышала о моей последней награде. А я иду и чувствую, что происходит что–то неправдоподобное, немыслимое. Вдруг разом, в одно мгновение, вспоминается все: и то лето, и нежные дождики, и, черт его знает, какие–то катания на лодках в парке культуры, и ее тело, и наши ночи… Я смотрю на нее, и не могу оторвать глаз…

А она ведет меня куда–то по залам, и говорит, говорит, говорит, беспечно и легко, и мы пьем кофе, и смотрим через огромное окно на занесенную полосу, и стоим у информационных табло… И везде ее сопровождает мужской интерес и восхищение, которые она принимает с небрежной снисходительностью.

И вот можете себе представить, что происходит дальше. В конце концов мы оказываемся в каком–то неожиданно пустынном зимнем садике с заснеженными окнами, между пальмами и кактусами, и там она садится на барьерчик, смотрит на меня снизу вверх с насмешливой улыбкой и вдруг говорит:

— А теперь скажи, о наивнейший из смертных, знаешь ли ты, что я безумно, мучительно, неотступно любила тебя все эти годы и продолжаю любить до сих пор?

Бакст обвел слушателей глазами, в которых блеснула непрошенная слеза. И полез в пачку, чтобы достать сигарету. Когда он закуривал, пальцы его дрожали.

— И как передать все это, — продолжал он, — как сказать о женщине чудесной, красивой, которая смотрит на вас такими знакомыми глазами и говорит подобные слова; как сказать о губах, которые целовали вас не раз, и руках, которые вас обнимали, которые теперь находились в такой близости и при этом были так далеко.

И вдруг со странным замиранием сердца я понял, что во всей моей жизни не было ничего более ценного и истинного, чем та наша короткая любовь, что все эти годы я зверски любил эту саму Татьяну. Что прожитые годы, несмотря на их блеск и пестроту, были пусты и безрадостны, в них не было счастья.

Я понял, что все это время я жил с ощущением, что где–то там, в прошлом, она все еще существует, все еще ждет меня и не может забыть, и что в любой момент я смогу все вернуть назад. И что теперь невозможно, немыслимо будет жить без этого ощущения.

А она смотрит на меня насмешливыми глазами и отлично видит все: и мое смущение, и мои мысли, и все, все…

Она еще раз усмехнулась, потом встала, женским уверенным движением обняла меня за шею и нежно и крепко поцеловала одним из тех поцелуев, которые помнятся даже в могиле.

Развернулась и ушла.

А я так и остался сидеть с безумным ощущением, что счастье было рядом, было возможно, а я прошел мимо него.

Бакст покаянно опустил голову, этим жестом самым логичным образом завершая свой рассказ.

Воцарилось молчание.

Я потянулся через стол, чтобы взять бутылку минеральной воды. Отмечая про себя, что классический сюжет в изложении Бакста приобрел определенный мыльнооперный оттенок.

Бакст смотрел куда–то в тарелку. Никто из присутствующих не осмеливался нарушить молчание, отдавая должное тому, как жизнь все расставляет на свои места. Кто–то осторожно выпил и с деликатной бесшумностью закусил.

— И что, на этом все и кончилось? Вы больше и не встречались? — вдруг раздался в тишине голос Алены, и в нем послышалось тщательно скрываемое волнение.

Не обращая внимания на любопытные взгляды, она ждала ответа. Я замер от неожиданности. Выходило, что история Бакста задела блистательную Алену, что она в нее поверила, и теперь хотела услышать продолжение.

Бакст не торопясь поднял голову от стола, и в его едва заметном напряжении мне смутно почудилась продуманная медлительность охотника, боящегося спугнуть дичь.

— Нет, — печально молвил он. Вылил остатки водки в свою рюмку и, не глядя ни на кого, опрокинул ее в рот.

Бесшумно подошел официант и тут же забрал пустую бутылку.

— И вы даже не разыскали ее в аэропорту?

— Зачем? — горько усмехнулся Бакст. И добавил: — Но она снится мне каждую ночь.

«А это уже перебор», — решил я.

Я смотрел на Бакста и тайно им любовался. Мне вдруг почудился в его рассказе удивительный в своем коварстве замысел. В самом деле, существует ли большая награда творцу, чем тронутое сердце юной девушки… Заинтересовать доверчивую душу, овладеть ее вниманием и в течение часа это внимание удерживать… Увидеть слезу, вызванную силой своего таланта… Девушка поверила тебе, твоим мыслям, твоим словам, твоему голосу и твоим интонациям, и в этот момент была — в определенном смысле, конечно, — в твоей власти. Что может быть сладостнее? И что важнее, владеть телом девушки или, что неизмеримо больше, — ее душой?

Бакст удовлетворенно откинулся на спинку стула. Они с Аленой были квиты.

Он наконец ответил на мой пристальный взгляд и незаметно хитровато подмигнул.

Потом нашел глазами официанта, щелкнул пальцами и поводил в воздухе кончиком невидимого пера, показывая, что пришло время выписывать счет.


Оглавление

  • Павел Верещагин Ужин в фестивальном городе N